Антология советского детектива-27. Компиляция. Книги 1-18 [Сергей Николаевич Плеханов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Волгин Лейтенант милиции Вязов. Книга первая



Глава 1

Лейтенант Вязов оторвался от пухлой папки и подавил зевок, сжав челюсти. На смуглом чернобровом лице его лежали следы усталости: щеки побледнели, в уголках губ прорезались тонкие морщинки. По привычке он пятерней причесал густые волосы, откинулся на спинку стула и только лишь прикрыл глаза, как зазвонил телефон.

Лейтенант взял трубку.

— Сейчас, — отрывисто сказал он кому-то, схватил трубку другого телефона и быстро набрал номер. — Товарищ майор? Вы не отдыхаете? Докладывает лейтенант Вязов: на улице Зеленая — убийство. Сообщил участковый Трусов. Я спешу туда. Дежурный? Почему-то не отвечает.

Несколько секунд он молча слушал то, что ему говорили с другого конца провода, потом рывком бросил трубку на телефон и встал.

Хотя звезды высыпали густо, ночь была темной. Улица Зеленая освещалась плохо, сквозь густые деревья кое-где скупо пробивался свет фонарей.

Автомашину «Победа» Вязов увидел метров за пятьдесят. Около нее стоял участковый Трусов и какая-то женщина, в которой, приблизясь, Вязов разглядел дряхлую старуху. Участковый, явно испуганный, доложил, что задержал единственную свидетельницу, видевшую, как убегали преступники. Вязов глянул мельком на лежавшего у передней дверцы машины

убитого человека и попросил старуху рассказать, что она видела.

— Иду я от дочки, — охотно принялась рассказывать старуха, — смотрю — машина стоит, а от нее два человека за угол шмыгнули. Подошла ближе, глянула — сердце у меня так и захолодало.

— Как выглядели эти два человека, вы не приметили? — спросил Вязов.

— Я, милый, плохо вижу, не приметила. Ах, какое горе случилось-то…

— Где вы живете, бабушка?

— Да тут вот, номер пятнадцатый.

Старуха ничего путного рассказать не могла, и Вязов начал осмотр машины. Все дверки ее оказались раскрытыми, но нигде не видно было ни одной царапины. Наполовину вывалившись из машины на мостовую, лежал второй убитый человек, как видно пассажир. Стараясь его не потревожить, Вязов залез в машину, нажал ногой на стартер. Мотор не заводился. Лейтенант вылез, открыл капот и стал ощупывать провода, освещая их карманным фонариком. В это время приехал на мотоцикле начальник отделения майор Копы-тов. Несмотря на свои сорок с лишним лет и тяжелый вес, майор ловко соскочил с седла. Вязов подошел к нему и доложил:

— Товарищ майор, предварительный осмотр показал, что убийство произведено с целью ограбления. Преступники спугнуты шедшей по улице старушкой, они не могли завести машину, потому что сгорел конденсатор.

— Быстро вы сделали вывод, — сердито сказал майор и добавил, обращаясь к участковому, не скрывая ехидства:- А вы?..

— Я шел по улице, товарищ майор, вижу — стоит машина, а рядом женщина, — начал рассказывать участковый. — Подошел, а женщина, то есть старушка, — фамилия ее Звонарева, — говорит: «Вот сейчас двое убежали. Ловите их, ловите!» Я побежал, но никого не нашел. Потом позвонил дежурному. Он не отвечал. Тогда позвонил лейтенанту. Вот и все.

— Не нашел… — ворчливо сказал майор и нагнулся над шофером. — А где эта Звонарева?

— Вон она сидит на крыльце.

Подошла машина, из нее сначала вылез сухопарый высокий мужчина, а за ним полная женщина в звании капитана милиции. Мужчина весело поздоровался с майором.

— Доброе утро, Терентий Федорович!

— Брось шутить, Петр Сергеевич, не время, да и не прокурорское это дело. Здравствуй! сказал Копы-тов, подавая руку.

— Все такой же сердитый? А я думал, ты изменился в честь праздника. — Но тотчас же прокурор переменил тон, сказал серьезно:- Не хмурься. Займемся делом.

Женщина молча поздоровалась со всеми за руку и пошла к машине.

Участковый Трусов-это был еще совсем молодой человек — стоял в сторонке, не зная, что ему делать, и с любопытством и робостью наблюдал за остальными. Вскоре подъехала еще одна машина, затем появился человек с собакой. Тут же суетился фотограф, яркие вспышки магния освещали его узкое худощавое лицо с маленькими черными усиками.

Начальник отделения и прокурор долго беседовали со старухой, но она ничего не могла прибавить к тому, что уже рассказала.

— Я поеду, Петр Сергеевич, узнаю, чья машина, — сказал майор. — Вязов, поехали!

Квартала два ехали молча. Мотоцикл дробно стучал на пустынных улицах, луч света, вздрагивая, вонзался в темноту, расплывался на асфальте, как серебристая вода.

— Головоломки не избежать… — проговорил майор. Лейтенант не отозвался, сидел в коляске нахохлившись.

Подъехали к двухэтажному зданию городской автоинспекции. Майор спрыгнул с мотоцикла и почти бегом стал подниматься на второй этаж. Лейтенант спешил за ним, удивляясь проворству своего начальника. Дежурный по инспекции, краснощекий лейтенант, выслушал майора почтительно и полез в картотеку-большой шкаф с многочисленными ящиками.

Машина принадлежит частному лицу, — сказал он через несколько минут, — председателю винодельческой артели Саркисову. Шофер работает у него по договору. — Дежурный назвал адреса того и другого и закрыл шкаф.

Спасибо, — поблагодарил майор. — Запомните, Вязов.

И опять ехали по пустынным улицам. Город майор знал прекрасно. Поперечный переулок, о котором Вязов даже не слышал, начальник нашел без труда.

— Попробуем застать дома хозяина машины, — сказал майор.

— Надо бы еще кого-нибудь с собой взять, — отозвался Вязов.

— Справимся.

У больших деревянных ворот, освещенных электрической лампочкой, стояли двое мужчин и три женщины. Судя по оживленной жестикуляции, все о чем-то взволнованно и громко разговаривали.

Майор, не слезая с седла, спросил:

— Здесь живет Саркисов?

— Да, я Саркисов, — ответил мужчина в белой украинской рубахе и каламянковых брюках.

— Прошу вас на минутку, — пригласил майор, слез с мотоцикла и отошел с хозяином дома в сторонку. — Где ваша машина? — спросил он.

— Что-нибудь случилось? — заволновался Саркисов, дрожащей рукой вынул из кармана платок и вытер лицо. Майор ждал. Саркисов, не получив ответа, начал рассказывать скороговоркой:- Родственник должен приехать ко мне, брат моей жены. Я шофера послал за ним на вокзал. До сих пор его нет, и все мы волнуемся… У меня гости… Не случилось ли какое несчастье? — повторил он свой вопрос.

Майор скупо сказал:

— Да, с вашим шофером случилось несчастье. Вам придется поехать с нами. Прошу предупредить гостей.

— Хорошо, хорошо, — быстро согласился Саркисов и направился к воротам. Тотчас же он вернулся, все еще держа в руке носовой платок. Майор предложил ему сесть в коляску.

Осмотрев труп пассажира, Саркисов не признал в нем своего родственника, побледнел еще больше и сокрушенно развел руками.

— Не знаю, что и думать.

— Ладно, — мягко сказал майор и приказал лейтенанту:- Немедленно отправляйтесь домой к шоферу. Если будет возможно, привезите жену.

Шофер Чуриков имел собственный дом на окраине города, на тихой улице, заросшей травой и деревьями. Мостовую на ней настелить еще не успели, но дорога была гладкая, накатанная. С улицы дом казался небольшим, всего в два окна; крепкий кирпичный забор прерывался массивными воротами, над ними склонилось старое ореховое дерево. Когда Вязов и пожилой младший лейтенант маленького роста — участковый этого района — подошли к воротам, во дворе залаяла хриплым басом собака. Узнав своего участкового, хозяйка провела посетителей в тесную кухоньку, не проявив никакого беспокойства. При свете Вязов разглядел ее: это была молодая светлобровая женщина со спокойным взглядом голубых глаз, с пухлыми губами, маленьким вздернутым носиком и, должно быть со сна, несколько медлительная. Она села и положила на стол полные смуглые руки с растрескавшимися от домашней работы пальцами.

— Ваш муж дома? — спросил Вязов.

— Его нет. У хозяина, — коротко ответила женщина и посмотрела на участкового.

— Он не собирался заехать к кому-либо из знакомых?

В глазах женщины мелькнула тревога, пальцы ее вздрогнули, но она быстро взяла себя в руки и ответила так же немногословно:

— Нет, не собирался.

— Может быть, вы запамятовали? Вспомните, пожалуйста, для нас это очень важно. — Вязов старался говорить спокойно и даже равнодушно, но хозяйка уже почувствовала неладное, и глаза ее потемнели.

— А что случилось?

— В какое время он уехал из дома? — не отвечая на ее вопрос, продолжал Вязов, думая о том, как бы помягче передать ей тяжелое известие.

— В семь часов, — ответила хозяйка, убрала руки со стола и теперь сердито переводила взгляд с участкового на лейтенанта.

— И когда он собирался вернуться?

— Сказал — запоздает. Пока гостей не развезет…

— С собой он ничего не брал?

— Нет.

— Денег у него было много?

— Тридцать рублей.

— Выпивши он не был?

— Нет.

Вязов задавал вопросы быстро, а она так же быстро отвечала. Участковый посматривал на них с таким видом, словно боялся, что между ними вот-вот вспыхнет ссора.

— Скажите, на этих днях ваш муж ни с кем не ругался, никто ему не угрожал? — опять спросил Вязов.

— Не ругался. Да что вы меня мучаете, что случилось?! — вдруг закричала хозяйка и резко встала. Вязов тоже поднялся.

— С вашим мужем произошло несчастье.

— Авария?! — вскрикнула женщина.

— Нет, нападение…

— Ох! — Хозяйка снова опустилась на стул и обеими руками ухватилась за край стола. Лицо ее побледнело, углы губ опустились, глаза застыли, как слюдяные.

Наступило молчание. Женщина смотрела куда-то перед собой, будто пыталась что-то вспомнить. Вязов и участковый стояли рядом, не зная что делать.

— У вас есть дети? — спросил Вязов только для того, чтобы вывести ее из оцепенения.

— Да, — прошептала она одними губами.

— Я заеду за вами рано утром.

Хозяйка молчала.

Глава 2

Первомайская демонстрация подходила к концу. На улицах города было тесно: группы горожан, физкультурники со знаменами, пионеры с транспарантами на плечах — все веселые, возбужденные, возвращались с Красной площади. На улицах царствовал тот беспорядок, который всегда бывает после шумного веселья большого количества людей. По тротуарам бегали малыши с красными, зелеными и синими шарами, возле лотков с мороженым теснились женщины с детьми. На асфальте белели, как неожиданно выпавший снег, конфетные обертки.

Город был залит янтарными лучами солнца; в прозрачное небо уплывали пущенные детишками шары; густая зелень деревьев запятнала тенями тротуары. Всюду звенели песни: из репродукторов, из открытых окон, издалека доносились звуки марша запоздавшего духового оркестра.

Участковый Петр Трусов шагал по тенистой улице, пытался хмурить белесые брови, строго поглядывая на подвыпивших мужчин. Хорошо отутюженный белый китель сидел на нем ладно, и Трусов шел чеканным шагом, как ходят военные, будто беспокойная ночь не оставила в нем усталости. Озабоченность не вязалась с его нежным румяным лицом, ласковыми синими глазами. Люди не замечали его озабоченности, они не знали, что Петр Трусов только несколько дней назад стал участковым и что на его именно участке произошло несчастье.

На тротуаре стояло несколько лотков с конфетами, бутербродами и папиросами, продавцы в белых халатах с улыбкой смотрели на человека в парусиновой фуражке, который, прислонясь спиной к тополю, медленно пел: «Калинка, калинка, калинка моя, в саду ягода малинка моя…» Трусов глянул в сторону поющего, но ничего не сказал и прошел мимо. Он думал о том, что в такой веселый праздник на каждом углу граждан подстерегают соблазны: бутылки с красивыми этикетками и бочки с пенистым пивом; а есть горячие головы, широкие натуры, которые не признают нормы и, наклюкавшись предостаточно, начинают выкомаривать, шуметь, портят настроение окружающим. Дойдя до угла, Трусов услышал крики, доносившиеся из пивной, расположенной в ближнем переулке, и заспешил туда. Еще издали он увидел группу молодых людей и побежал не особенно быстро, чтобы не уронить своего достоинства в глазах прохожих. Но драчуны оказались не из храбрых. Завидев участкового, они вмиг разбежались, на месте остался лишь один паренек лет шестнадцати в синей косоворотке, парусиновых брюках, рыжий, с нахальным лицом. Трусов подошел к нему.

— Вы почему нарушаете спокойствие?

— А тебе какое дело? — с усмешкой спросил паренек, лихо засовывая руки в карманы. — Никто не нарушает.

Незнакомых людей надо называть на вы, молодой человек, — наставительно проговорил Трусов.

Подумаешь! — опять усмехнулся паренек. — Учитель. Какое у тебя образование?

— Пойдем со мной, — сердито пригласил Трусов. — Разберемся, какое у кого образование.

— Пойдем! — согласился паренек беспечно.

Шли они молча. Участковый озабоченно смотрел перед собой, а паренек весело здоровался со знакомыми, и никто, должно быть, не думал, что участковый ведет его в отделение; скорее можно было предположить, что это встретились хорошие друзья.

Дежурный по отделению старший лейтенант Поклонов сидел за столом и писал, простуженно покашливая, облизывая бледные в трещинах губы. Он не взглянул на вошедших, только сдвинул брови и сильнее стал нажимать на перо.

— Товарищ старший лейтенант, в пивной была драка, — доложил Трусов, прикладывая руку к козырьку. — Я привел одного участника.

Из окна на стол падали солнечные лучи, и мраморный письменный прибор светился золотыми искорками. Пальцы дежурного, покрытые длинными волосами, шевелились, как гусеницы. Поклонов написал: «поэтому прошу выдать мне единовременное пособие»-и поднял голову.

— О, Виктор Терентьевич! С праздничком! — воскликнул Поклонов и протянул через стол руку.

Паренек ехидно взглянул на участкового и поздоровался с дежурным:

— Здравствуйте, Филипп Степанович!

— Садись, дорогой, садись. Рассказывай, как празднуешь. Здоров ли? Как идет учеба? Или в праздник об учебе не говорят? Много ли выпил вчера? — расспрашивал Поклонов, проявляя такую радость, будто он встретил родного брата после долгой разлуки.

— Я привел его… — осмелился было продолжить доклад Трусов, но Поклонов строго перебил его:

— Товарищ Трусов, знаете ли, кого вы привели?. Сына Терентия Федоровича!

Трусов покраснел и неловко опустил руку: откуда же он мог знать, что этот нахальный мальчишка — сын Терентия Федоровича, начальника отделения? Молодой участковый представил себе, как его вызовет майор Копытов и станет расспрашивать о сыне. Надо же было ему притащить в участок этого паренька!

С первых же дней работы преподнести такую не-приятность начальнику — серьезное переживание для молодого человека. А Петр Трусов к тому же обладал характером мягким, легко смущался, краснел, и непредвиденные обстоятельства, которые, как известно, случаются в жизни часто, ввергали его в полное замешательство. Надо было уйти от дежурного, но он так растерялся, что и не знал уже, как покинуть эту душную комнату.

А старший лейтенант и сын начальника отделения продолжали весело переговариваться, не обращая внимания на участкового. Они сидели рядом и рассуждали о шелковых летних костюмах, о коньяках и винах различных марок.

Надо было положить конец этому глупому положению, и Трусов повернулся, чтобы выйти из кабинета, но дверь отворилась, и вошел лейтенант Вязов. Вот кому Петр завидовал! Вязов ходил по отделению, как по своему дому, шутил с сотрудниками, вышучивал их за нечищенные пуговицы, скосившиеся каблуки. Женщины, работающие в паспортном столе, называла его Мишей. Стройный, кудрявый, несмотря на двадцать семь лет холостой, он не одну девушку заставлял вздыхать по себе, а сам, кажется, никем не увлекался. Вязова все хвалили, им были довольны и майор Копытов, и заместитель по политической части капитан Стоичев.

— Кого я вижу?! — удивился Вязов, остановившись у двери и оглядывая присутствующих. — Витя Копытов осчастливил нас своим появлением, да еще в праздник! Привет, привет! — И лейтенант протянул обе руки.

— Здравствуйте, Михаил Анисимович! — поднимаясь не особенно поспешно, сказал Виктор.

— Какими путями тебя занесло сюда? Или потребовалось пожаловаться на строптивых девушек?

— Я не сам пришел, меня вон привел рьяный товарищ, — показал глазами на участкового Виктор.

— О! Труднейшее положение! Стыд и срам! — Вязов хитро взглянул на Трусова, уже догадываясь о том, как встретил участкового старший лейтенант Поклонов. II непонятно было, к кому относились эти слова — к сыну начальника, участковому или дежурному. — Бывают в жизни шутки, говорил один мой дружок. Веселая жизнь, одним словом! — продолжал лейтенант, пожимая руку молодого Копытова. — Не так ли, товарищ старшин лейтенант Поклонов?

— Тебя что-то не поймешь, — сердито буркнул Поклонов.

— Мы друг друга давно не понимаем, как девушка п молодой человек, до смерти влюбленные, но не смеющие признаться в своих страстных чувствах. Но настанет время — поверьте, друзья, — влюбленные выскажутся, выложат накипевшие в груди чувства и в их маленьком мире настанут спокойствие и благоденствие. Нет ничего застойного на нашей грешной земле, все течет, все движется.

— Ну, пошел теперь… — ворчливо прервал его старший лейтенант.

— Пошел, пошел, товарищ Поклонов. Идемте, старина! — Вязов, усмехаясь, взял под руку Трусова и повел его к двери. — Нас ждут на улице пьянчужки и драчуны, ждут не дождутся великих избавителей от их недуга, а мы здесь упражняемся в красноречии…

Они прошли по коридору и остановились на террасе, выходившей в небольшой двор. Вязов вдруг посерьезнел. Расспросил участкового о происшествии и, поглядывая на дверь дежурного, сказал:

— Для привода материала не совсем достаточно, но вы поступили правильно. Порядок на участке надо наводить. Скажите, товарищ Трусов, если бы вы там, на месте происшествия, узнали, что этот юноша — сын нашего начальника, вы привели бы его в отделение? — Вязов прищурился, словно хотел получше рассмотреть участкового.

Трусов опустил голову и покраснел.

— Право, не знаю, — ответил он тихо. — Для меня это так неожиданно… Ведь я новый работник. — Он поднял голову и улыбнулся. — Но я бы, пожалуй, все-таки привел.

— Вот это мне нравится. — Вязов тоже улыбнулся.-

Законы для всех одинаковы, и для работников милиции те же законы.

— А дежурный… — Трусов не договорил и вопросительно посмотрел на лейтенанта.

Вязов помрачнел.

— Я знаю. Мне о нем не надо рассказывать. Но майор человек неплохой. Так что вы не расстраивайтесь. Кстати, вон пришел капитан, надо ему обо всем доложить.

Заместитель по политической части капитан Стоичев слушал лейтенанта не прерывая. Он держал во рту папиросу и сидел за столом чуть сгорбившись. Изредка Стоичев взглядывал на участкового, и в его серых глазах мелькало любопытство.

— Передайте дежурному, чтобы он прислал ко мне Виктора, — сказал капитан-, когда Вязов умолк.

Вязов вышел в коридор, услышал плач у двери дежурного и пошел туда. К нему бросилась молодая женщина, одетая в простенькое серое платье и белые босоножки. Из-под соломенной шляпки у нее выбивались светлые волосы, лицо было в слезах.

— Помогите, пожалуйста, помогите!.. — еле выговорила она, вытирая платком слезы.

— Что случилось, гражданка? — спросил Вязов.

— Девочка моя… дочка пропала…

— Пройдите к дежурному.

— Он сказал, что занят… — Женщина закрыла лицо руками.

— Пойдемте со мной, — сказал Вязов и открыл дверь в кабинет дежурного.

Поклонов кричал кому-то в трубку: «Да вези ты его в отрезвитель! Не хочет? А ты его под мышки возьми и вежливо на машину». — Положив трубку, Поклонов взглянул на женщину.

— В детской комнате три девочки. Какая ваша? — обратился он к посетительнице.

Обрадованная мать стала описывать девочку: косички, ленточки, платьице голубое. Поклонов потянулся р кой к другому телефону, снял трубку и лениво начал передавать эти признаки в детскую комнату, потом сказал «Наверное, она». Но в эту минуту в дверь влетела пожилая женщина с усиками, в белой шляпе с цветами, в вы шитой красными розами кофте и басом закричала:

— Чем занимается милиция? В такой праздник на улице сумочки из рук тащат. Безобразие!

За ней вошел старшина, остановился позади, послушал и подмигнул Вязову. Когда женщина вдосталь накричалась, старшина нарочито громко спросил:

— Ваша фамилия, гражданка?

Женщина круто повернулась, смерила старшину уничтожающим взглядом, поправила шляпку и назвала фамилию.

— Возьмите вашу сумку и не оставляйте ее больше в пивных, — строго сказал старшина и передал гражданке маленькую, обшитую бисером сумочку.

— Ах, боже мой! — вскрикнула женщина, прижала сумку к груди и бросилась к двери.

За ней вышла и женщина, искавшая свою дочурку, радостно приговаривая: «Спасибо вам, нашлась моя Лялечка, спасибо…»

Когда женщины вышли, Виктор встал и коротко сказал:

— До свиданья.

— До свиданья, Виктор Терентьевич, — попрощался Поклонов, но Вязов предупредил дежурного:

— Капитан приказал привести к нему Виктора.

Поклонов вскочил, хмуро посмотрел на лейтенанта и, ничего не сказав, вышел вместе с Виктором.

Вязов подошел к окну и, тихонько посвистывая, стал глядеть на улицу.

Когда Поклонов вернулся, лейтенант спросил:

— Зачем вы, товарищ Поклонов, поставили в неудобное положение молодого участкового?

— Пусть привыкает к службе, — усмехнулся старший лейтенант.

— Вы поступили неправильно.

— А вы мне не указывайте, я подчиняюсь не вам.

— Я говорю с вами как парторг. — Вязов подошел к столу.

— Слушаю вас, товарищ порторг, только мне очень некогда, я на дежурстве… — Поклонов с радостью схватил трубку зазвеневшего телефона.

— Хорошо, поговорим после, — сказал Вязов и вышел.

Поклонов косо посмотрел ему в спину.

Виктор не был знаком со Стоичевым, хотя и слышал о нем от отца, и сейчас, сидя за столом, с любопытством рассматривал тонкий с горбинкой нос и полные губы капитана. Виктор понимал, что ему придется выслушать нравоучение, но он уже привык их выслушивать в школе, и у него даже мелькнула озорная мысль: не попросить ли у капитана закурить?

— Неприятно, когда знакомятся в такой обстановке, — тихо, словно для себя, сказал капитан и притушил папиросу. — Но ничего не поделаешь, обстоятельства заставляют.

— Обстановка, по-моему, приличная, — сказал Виктор.

Капитан сразу понял, что перед ним не особенно стеснительный мальчишка. Это было заметно по тому, как он спокойно сидел на стуле и скучающе поглядывал в окно. Несколько вздернутый нос, опущенные уголки губ подчеркивали независимый характер.

— С кем ты дружишь? — спросил Стоичев.

Строгий голос капитана не смутил Виктора, скорее заставил насторожиться, и он ответил как можно небрежнее:

— С одноклассниками, конечно.

— Назови имена.

— Пожалуйста: Костя, Петя, Сережка… — перечислял Виктор первые попавшиеся ему на ум имена, стараясь серьезно и прямо смотреть капитану в глаза.

— Кто из них был в пивной?

— Костя.

— Это Костя подрался?

Виктор замялся. Если он на вопросы будет отвечать правильно, то быстро расскажет все подробности. Но он не дурак, его не проведешь.

— Нет, какие-то ребята подрались… Я их не знаю.

— Почему же Костя убежал?

— Он вообще пугливый, милиционеров боится как огня.

— А ты не боишься? — Капитан прищурился и, не спуская взгляда с мальчика, взял из пачки папиросу.

— Чего мне бояться, когда у меня отец милиционер!.. — Виктор засмеялся, считая, что разговор принял шутливый характер и гроза прошла.

Капитан зажег спичку, медленно раскурил папиросу, осторожно потушил спичку в пепельнице и только после этого опять задал вопрос:

— Л ты отца уважаешь?

— Конечно, — быстро ответил Виктор и снова насторожился. Стало ясно — капитан не собирался шутить.

— Не видно этого. С уполномоченным ты разговаривал, как самый отъявленный хулиган. — Капитан взял папиросу, как палку, положил кулаки па стол, будто собирался ими застучать. Однако глаза у него были спокойные и очень внимательные. — Ты и в школе, наверное, так ведешь себя? Учителям грубишь, на уроках балуешься, товарищей не уважаешь?! Так, что ли? Ты понимаешь, что подрываешь авторитет своего отца и в школе, и на улице? А ведь отец твой как раз ведет борьбу с хулиганством, с воровством. Частенько жизнь свою подвергает смертельной опасности. Тебе это непонятно?

— Понятно, — тихо ответил Виктор, рассматривая свои коленки и думая о том, что если он во всем будет соглашаться, разговор быстрее закончится. Спорить со взрослыми — только раздражать их, это правило он давно усвоил.

— Если тебе это понятно и ты все-таки хулиганишь, то нам нужно будет присмотреться к тебе. Иди, но знай, что твой отец и я с хулиганами шутить не любим.

По коридору Виктор шел посвистывая. Привода ему не запишут: Филипп Степанович отца боится как огня. Если же до отца слух дойдет, то можно сказать, что участковый не разобрался, драчуны все разбежались, а его, Виктора, пригласили в отделение как свидетеля. Капитан же в отделении новый человек и сразу с отцом отношений портить не станет. Ясно как день. И Виктор спокойно шагал по тротуару, заложив руки за пояс, подмигивая встречным девушкам, и с удовольствием подставляя солнцу веснушчатое лицо.

Разморенные деревья отбрасывали на тротуар короткие тени; ветерок перебирал листочки, шевелил бумажки на мостовой. Над головой загудел самолет, Виктор задрал голову, и ему вдруг захотелось куда-нибудь улететь, хотя бы на дрейфующую станцию Северного полюса.

— Как там, Витька? Что сказали? — неожиданно спросил вышедший из-за угла приземистый паренек в синей майке.

— Все в порядке, — ответил Виктор, останавливаясь.

— О нас не спрашивали?

— Чудак ты, Коська! Чего они меня будут спрашивать? Там знакомые люди. Конечно, спросили, сколько я выпил сегодня пива, на какой вечеринке собираюсь танцевать.

— Если так, то ладно.

— А ты пуглив, как я посмотрю. — Виктор засмеялся и хлопнул товарища по плечу. — Не дрейфь, держи хвост трубой!

Они пошли рядом. Виктор нес голову высоко, рассеянно посматривая по сторонам; его рыжие волосы упрямо топорщились на вершинке, легкая походка была беспечной. А Костя шагал широко и грузно, маленькая голова его сидела на широких и сутулых плечах как-то неровно, слишком уж далеко выдаваясь вперед. Взгляд у Кости был грустный и будто бы пытливый, под прядью каштановых волос на лбу виднелись преждевременные морщинки.

— Из-за чего твой брат налетел на этого парня в сапогах? — спросил Виктор, продолжая рассматривать прохожих.

— Не знаю, — уныло отозвался Костя. — Они вместе на заводе работают. Кажется, Алексей вчера не вышел на работу, а тот все приставал к нему, почему, дескать, не вышел.

— Правильно, значит, я ему тоже дал пинка. — Виктор свернул на другую улицу. — Пойдем, Коська, еще по кружке пива выпьем — и по домам. Отдохнем часочка три-четыре, а потом на вечер.

— Я не хочу, — отказался Костя. — У меня голова болит. Ты один пей.

— Эх, воробьиная натура! Ладно — тебе полкружки, мне полторы.

В кружках шипела пена. Продавец посмеивался, глядя на ребят. Костя пил и морщился, процеживая пиво сквозь зубы; в голове у него шумело, болела даже кожа на затылке, но ему не хотелось показать товарищу, что у него «воробьиная натура». Хорошо Витьке, он ко всему привык, ему выпить полстакана водки — пара пустяков.

К пивной подошел молодой человек в соломенной шляпе, скошенной набок, с расстегнутым воротом рубашки. Он минуту постоял, пристально глядя на ребят, потом спросил резко:

— Опять здесь?

Ребята быстро обернулись.

— Не беспокойся, Алеша, — сказал Костя, ставя кружку на стойку. — Витя о тебе ничего не говорил.

— Еще не хватало! А ты зачем туда поперся? — Алексей уставился на Виктора мутными неподвижными глазами.

— А что мне бояться, — улыбнулся Виктор, — там все меня знают. И ни о чем не спросили.

— Не спросили!.. — оборвал его Алексей.

Они вышли все трое, не замечая лейтенанта Вязова, который стоял на противоположной стороне улицы и внимательно смотрел на них.

Глава 3

Майор Копытов вошел в кабинет, снял фуражку, сел за стол и вытер потную лысину ладонью. Жена опять забыла положить в карман платок, и Терентий Федорович все утро мучился, смахивая пот руками и всякий раз досадуя на супругу.

Сейчас он приехал от начальника городского управления. Разговор был очень неприятный. Надо же было так случиться, что убийство произошло под праздник, а принятые меры по розыску преступников пока не дали никаких результатов. У пассажира документов не оказалось, и до сих пор не удалось определить, что это был за человек. Событие встревожило не только городское, но и республиканское управление, весть уже дошла и до партийных органов. С утра Терентия Федоровича тревожили телефонные звонки, а потом вызвал полковник, и не менее получаса майору пришлось выслушивать нравоучения, остро ощущая свою беспомощность. То, что из управления выделили ему в помощь опытных товарищей, Копытов посчитал для себя обидным: значит считают, что он не может справиться сам.

Отделением Копытов руководил более десяти лет и район знал прекрасно. В первые годы работы он проявил много настойчивости и смекалки, сумел очистить район от всяких преступных элементов и часто служил положительным примером на собраниях и совещаниях. И оперативный состав работников, как он думал, был подобран им тщательно — случавшиеся изредка мелкие кражи выявлялись быстро. Несколько недоволен был Терентий Федорович своим заместителем по политической части капитаном Стоичевым, пришедшим в отделение около месяца назад. Между ними уже возникали мелкие разногласия. Стоичев обвинял работников отделения в беспечности и успокоенности, твердил о недостаточной профилактике преступлений и хулиганства, о малой связи с общественными организациями. Терентий Федорович возражал сдержанно — недостатка, действительно, были, но не такие уж серьезные, чтобы о них кричать.

«Пришел на готовенькое, в хорошее отделение, и хочешь показать, что можешь учить. Поработал бы у нас лет восемь назад, узнал бы, как выкорчевываются эти пережитки в сознании людей, послушал, как около уха визжат пули, тогда бы понял, почем фунт лиха, — раздраженно подумал Терентий Федорович. — Тебя не вызывали, а выкручиваться все равно придется вместе».

И в который раз за последнее время он с нежностью вспомнил своего бывшего заместителя Андрея Софроновича Крылснва. Сгорел человек на деле. Ни днем ни ночью не знал он покоя, сам ходил на задания, даже был однажды ранен преступником, и эта рана впоследствии оказалась для него роковой. Сколько лет они работали вместе, а Копытов не помнит случая, чтобы у них возникали разногласия. Крылов работал так, что нельзя было сделать ему замечания. А с виду-то был человек неказистый: узкогрудый да косолапый, ходил вразвалку; только и запомнить можно было у него глаза — большие и голубые, ласковые, как у ребенка. Зато характера был веселого. Бывало, придет утром, поздоровается, скажет: «Эх и выспался! Теперь засучим рукава»- и как в атаку бросится: вызывает людей, беседует, проводит собрания. А когда садился в машину, говорил шоферу всегда одно слово: «Скорее». Вокруг Андрея Софроновича всегда были люди, на все вопросы он успевал отвечать. И все его любили, и дела в отделении шли хорошо, и авторитет начальника отделения рос не по дням, а по часам. А как не стало Андрея Софроновича — наступило какое-то затишье, появилась у работников вялость, медлительность. Терентий Федорович не понимал, в чем дело. Он многому научился у Крылова: так же вызывал людей, проводил совещания, много ездил, но люди к нему почему-то сами не шли, их приходилось вызывать. И сейчас, сидя за столом, майор снова мысленно набросился на нового заместителя. Где он ходит в такое трудное время? Вообще, он долго обдумывает решения, когда надо действовать стремительно, оперативно, брать быка за рога и скручивать шею. Да еще пытается поучать его, Копытова… Целое утро прошло после свершения преступления, а просвета не видно, не обнаружено даже никаких следов. И где — в отделении майора Копытова! «Где же твоя воспитательная работа!»-воскликнул про себя Терентий Федорович и хлопнул ладонью по столу.

— Товарищ майор, разрешите доложить?

Копытов поднял голову. Перед ним стоял дежурный с виноватой улыбкой, дрожащей рукой касаясь кончика козырька фуражки.

— Что еще случилось? — с тревогой спросил Терентий Федорович.

— Это наш… молодой участковый Трусов натворил… я его поругал за несообразительность, — начал докладывать Поклонов, чуть-чуть сгибаясь в пояснице. — Неопытный товарищ, не умеет работать, а я, как дежурный, должен за него отвечать…

— В чем дело? — рассердился майор. — Короче.

Старший лейтенант испуганно покосился на дверь,

пожевал губами и заговорил громким шепотом:

— Он привел в отделение вашего сына Витю. Я поругал. Надо знать сына начальника. Неужто на месте нельзя было уговорить? Такой растяпа! Не понимает субординации. Потом Витю позвал к себе капитан и долго ругал…

— Капитан?.. — Копытов с недоверием посмотрел на дежурного.

— Он, Терентий Федорович…

В кабинет вошел капитан Стоичев, взглянул на дежурного, сел у стола.

— Разрешите идти? — заторопился Поклонов.

— Идите! — махнул рукой Копытов и наклонился к столу. — Да, вот что… Соберите весь личный состав, — приказал он дежурному.

Солнце так ярко светило в окно, что казалось — вот-вот потекут Струйки жидкого стекла, а на раме вспыхнут огненные язычки. Горячий воздух в кабинете стал сипим, так что не виден был дымок, поднимавшийся от папиросы Стоичева. Копытов хмурился и молчал, обдумывал предстоящий разговор с заместителем. Было сильное желание накричать на пего, разнести в пух и прах, но Терентий Федорович не находил повода для разноса и выжидал. Ждал и Николай Павлович, задумчиво рассматривая папиросу. За короткое время Стоичев разгадал вспыльчивый, но покладистый характер начальника отделения и старался, покуда в отделении он человек новый и еще не всех людей знает, смягчать возникающие между ними разногласия.

В органы милиции Стоичев был послан райкомом партии пять лет назад. До этого он работал на заводе слесарем и в милицию пошел с неохотой, но за пять лет усвоил работу органов, втянулся в нее. Очень пригодились военные знания, полученные на фронтах Великой Отечественной войны, куда он ушел рядовым, а вернулся офицером.

Русые волосы Николай Павлович зачесывал набок и по старой слесарской привычке держал папиросу, как напильник, сжимая мундштук в ладони, а не между пальцами.

Помолчав еще немного, Стоичев повернулся к столу и, оглядев пасмурного начальника, тихо спросил:

— Терентий Федорович, что вам говорили в управлении?

— Что говорили? — Копытов встрепенулся, взял в руку пресс-папье. Именно такого вопроса он ожидал и поэтому заговорил быстро, с насмешкой глядя на капитана:- Туда бы тебя, посмотрел бы я, какое у тебя оказалось настроение. Хорошо лекции читать да других поучать, а когда ругают — семь потов прольешь. Полковник Котов чесать умеет: с ехидцей, с песочком протирает. И о тебе, дорогой, упоминал: чего это, мол, там заместитель по политической части делает, какую работу проводит, как людей воспитывает?

— Что же он посоветовал? — спокойно спросил Стоичев, вспоминая свои встречи с начальником городского управления. В его представлении полковник выглядел совершенно не таким, каким его описывал Копытов. Это был пожилой, спокойный человек, немного медлительный, но умный руководитель.

— Посоветовал? А как ты думаешь? Собрать весь наличный состав и полмесяца день и ночь проводить политзанятия? — Терентий Федорович скривил в улыбке губы и подался грудью к столу, отодвинув в сторону пресс-папье.

— По-моему, и политзанятия нужны, и членов партии собрать следует, — сказал Николай Павлович, поднялся и отошел к окну.

— Нет! — Копытов пристукнул по настольному стеклу ладонью. — Полковник приказал искать. Разбиться, но найти! Нам выделяют оперативных работников в помощь, хотя в управлении и без нас туго. Сейчас не время заниматься разговорами и агитацией.

— Не согласен с вами, Терентий Федорович, — мягко возразил Николай Павлович. — Искать, конечно, необходимо, но на это событие надо смотреть глубже. Я не думаю, что данное преступление последнее.

— Приказ есть приказ, Николай Павлович. А где ты был сейчас? — спросил он.

— В райкоме, — по-прежнему глядя в окно, ответил Стоичев.

— Вызывали?

— Да.

— По этому поводу?

— Конечно.

— А я думал, мне одному пришлось потеть, — смущенно улыбнулся Терентий Федорович и тоже подошел к окну. — Миронов вызывал?

— Он.

— И что же сказал?

Николаю Павловичу очень захотелось ответить словами самого майора «тебя бы туда», но он чуть заметно вздохнул и сказал:

— Посоветовал собрать коммунистов, поговорить с ними и, само собой разумеется, раскрыть преступление во что бы то ни стало.

— Да… — Терентий Федорович помолчал, вернулся к столу. — Под праздник случилось, поэтому все и взбудоражились. В другое время, небось, подумали бы еще — помочь ли?.. — Копытов снова помолчал, сел и спросил:- Вязов здесь?

— Час назад с ним разговаривал.

Лейтенант Вязов появился скоро, в кабинет вошел быстро и застыл подобравшись. В лейтенанте Вязове нравились начальнику и четкость движений, как у военного, и оперативность в работе. Терентий Федорович даже изредка в глубине души завидовал его собранности, его умению держать себя. Копытов всю жизнь пытался заставить себя разговаривать и решать вопросы спокойно, но как только доходило до дела, начинал горячиться, всегда потом жалея об этом. Вязова коммунисты уже дважды избирали парторгом, это было большое доверие коллектива, с этим нельзя было не считаться, и все же Терентий Федорович не чувствовал искренней симпатии к лейтенанту. Он не мог смотреть Вязову в глаза, ему казалось, что лейтенант читает его мысли.

— Результаты? — строго спросил Копытов, исподлобья взглянув на Вязова.

— Постовой милиционер на вокзале машину видел, но не заметил, кто в нее садился. Связался с работником городской автоинспекции, который ночью был на вокзале, но он сообщил еще меньше. Получил данные о пассажирах, которые сошли с поезда и сдали багаж в камеру хранения. Их оказалось двенадцать.

— Все?

— Нет. Был в том доме, у которого остановилась машина. Спокойно. Заходил в соседние дома — то же самое. Ночью в этих домах не было ни скандалов, ни драк.

Копытов нагнул голову так, что стала видна только его покрасневшая лысина. Лейтенант стоял неподвижно.

— Что вы, товарищ Вязов, думаете делать дальше? — спросил Стоичев.

— Я предполагаю подробное обследование дома двадцать три.

— Подождите у себя. Сейчас все соберутся, — сказал майор, опять взглянув на Вязова исподлобья.

Когда лейтенант закрыл за собой дверь, майор откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Беспокойная ночь и неприятный разговор в управлении утомили его. Терентию Федоровичу нестерпимо захотелось спать. «Старею», — устало подумал он.

— Вашего сына участковый Трусов приводил к дежурному, Терентий Федорович, — сказал Стоичев,

— Знаю, — отмахнулся Копытов. — Не до этого.

— Как не до этого?.. — забеспокоился Стоичев.

— Пустяки. Это пустяки, — повторил майор и надел фуражку.

Сотрудники заходили по одному, докладывая коротко о своем прибытии. Майор кивал на стул, говорил «садитесь». Все видели его утомленное и расстроенное лицо и молчали, зная, зачем их вызывают, и чувствуя себя виновными. Участковый Трусов забился в угол. Он будет предметом обсуждения: на его участке произошло преступление, он привел сына начальника в отделение… Этакое неприятное стечение обстоятельств!.. Трусов мял в руках носовой платок, усердно вытирал потную шею и лоб, стараясь не смотреть на товарищей. Лучше бы майор вызвал его одного, отругал как следует, чем собирать все отделение. Сутуловатый старшина сел рядом с Трусовым, соболезнующе взглянул на молодого участкового, но ничего не сказал.

Поклонов вошел последним, встал у двери, готовый немедленно выскочить, если будет какое указание. Он хмуро смотрел на сотрудников, но когда взгляд его встретился с глазами начальника отделения, лицо мгновенно преобразилось.

Майор встал, снял фуражку за козырек, осторожно положил ее рядом с массивным письменным прибором.

— В нашем районе, товарищи, произошло чрезвычайное происшествие, — глухо сказал Копытов и поднял голову. — На Зеленой улице были убиты шофер и пассажир, деньги и документы взяты, пассажир пока не опознан и никаких следов преступников не найдено. Позор нам! — крикнул было майор, но осекся, помедлил и продолжал тоном приказа:- В оперативную группу войдут лейтенант Вязов и участковый Трусов. Возглавлю я. Вязову разработать план мероприятий и представить мне немедленно. Моему заместителю капитану Стоичеву собрать коммунистов, нацелить весь личный состав на раскрытие преступления. Сообщаю: из управления нам в помощь выделены опытные товарищи. — Майор уставился глазами в чернильницу, тяжело перевел дыхание. Сотрудники сидели молча. Участковый Трусов теперь с благодарностью глядел на начальника отделения.

Копытов снова заговорил. Он дал указание участковым за сутки проверить наличие жильцов в частных домах по домовым книгам, особое внимание обратить на базары и чайханы, у всех подозрительных лиц проверять документы. Все это он старался говорить спокойно, но под конец все-таки не выдержал, резко взмахнул рукой, крикнул:-Стыдно, товарищи, стыдно! Прошло утро, а следы преступников не обнаружены. И где? В нашем отделении!.. Позор на всю республику. Сейчас по местам!

Сотрудники расходились так же молча, как и собрались. Терентий Федорович грузно опустился на стул, вытер лысину ладонью, подумал: «Старею, определенно старею…»

Глава 4

После совещания коммунистов Вязов и Стоичев отправились к начальнику отделения. В кабинете уже сидел, кроме майора, подполковник Урманов из уголовного розыска — человек средних лет, худощавый. Прямой нос и крутой подбородок делали привлекательным его лицо, на которомособенно выделялись черные, всегда смеющиеся глаза. Подполковник сидел, закинув ногу на ногу. Он держал в зубах папиросу и, прищуривая от дыма левый глаз, внимательно слушал майора.

Здороваясь с Вязовым, подполковник дружески потряс его руку и спросил:

— Как живем?

— Лучше всех, — улыбнулся Вязов.

— Я доложил товарищу Урманову о наших делах, — сказал Копытов, когда все сели. — Остается добавить следующее: в подтверждение того, что убитый пассажир не родственник владельца машины и что родственник действительно собирался приехать, — майор вынул из папки листок бумаги, — пять минут назад Саркисову принесли телеграмму, в которой написано: «Заболел. Выехать не могу. Прошу извинения. Буду завтра. Сеитов». — Копытов передал телеграмму подполковнику.


Урманов пробежал глазами текст телеграммы, положил ее на стол и спросил:

— Где работает этот родственник?

— Неизвестно, — ответил майор.

— Тогда придется еще раз допросить Саркисова. Он здесь?

— Здесь. — Копытов нажал кнопку, и в дверях появилась белокурая девушка-секретарь. — Привести Саркисова.

Девушка вышла. Владелец машины был в той же расшитой украинской рубашке и каламянковых брюках, изрядно помятых; на смуглом полном лице его резко выделялись темные круги у глаз. Саркисов держал себя сейчас с достоинством, спокойно, на работников милиции смотрел внимательно, изучающе.

— Где работает ваш родственник? — спросил подполковник.

— Сейчас нигде не работает, живет у тестя, — ответил Саркисов.

— А раньше?

— Он был продавцом в магазине.

— Зачем он должен был приехать в Ташкент?

Саркисов заметно смутился.

— В гости я его приглашал. Кроме того, мы должны были договориться о его переезде в Ташкент на жительство и о работе в нашей артели.

— Вы сами-то кого-нибудь подозреваете в покушении на жизнь вашего шофера?

Саркисов развел руками.

— Никаких подозрений у меня нет.

— Кому вы вчера давали машину?

Минуту Саркисов смотрел в окно, морщил лоб, видимо что-то вспоминая. Потом он сказал, обернувшись к подполковнику:

— Беспокойная ночь все вышибла из памяти. Насколько я помню, машиной пользоваться вчера никому не разрешал, кроме шофера. Утром он у меня попросил разрешения отвезти какого-то своего знакомого на вокзал, а вечером покатать детей. Я разрешил. Вот, кажется, и все.

— Шофер с утра знал, что ночью поедет встречать вашего родственника?

— Да.

— У меня больше вопросов нет. — Подполковник посмотрел на Стоичева и Вязова. — У вас?

— У меня есть вопрос, — сказал Вязов. — Скажите, товарищ Саркисов, шофер часто отлучался без вашего разрешения?

Саркисов покачал головой.

— Очень редко.

Когда владелец машины вышел, подполковник с минуту сидел молча, растирая пальцем чернильное пятнышко на столе. Вязов с интересом наблюдал за ним. В управлении Урманова считали хорошим, опытным работником, об этом можно было судить по приказам, но Вязов знал и другие подробности из личной жизни подполковника: хотя ему было далеко за тридцать, он до сих пор оставался неженатым, пил только сухие кавказские вина (поговаривали, что в большом количестве и даже вместо чая), слыл любителем различных шашлыков.

Подполковник обвел взглядом собравшихся.

— Дело, товарищи, сложное. Предполагать, что Саркисов принимал участие в убийстве своего шофера, глупо. Отпадает. Семья шофера Чурикова тоже вне всяких подозрений. Я тоже склоняюсь к тому мнению, что убийство совершено с целью ограбления. Нам необходимо прежде всего уточнить, кто знал вчера, что Чуриков поедет ночью на вокзал. По этой линии пойдет поиск. Знакомые шофера Чурикова взяты на учет?

— Не все еще, — ответил майор. — Один из них, который видел вчера Чурикова, должен быть здесь через пять минут. Я согласен с вашим общим направлением работы.

— Хорошо. Есть другие мнения?

— У меня есть, — сказал Вязов. Подполковник быстро взглянул на него.

— Преступники не оставили никаких следов, это говорит об их большой опытности и хитрости, поэтому я сделал предположение, что убийство совершено вблизи того дома, в котором преступники живут.

— Чепуха! — пробурчал Копытов.

— Известно, что преступники никогда не совершают преступления вблизи своего жилища, — мягко сказал под. полковник. — У них это вроде закона. Как вы могли сделать такое предположение, товарищ Вязов?

— Я понимаю, от своего жилища их гонит страх. А представьте себе преступника бесстрашного, хитрого?..

— Я согласен с товарищем Вязовым, — неожиданно сказал молчавший до сих пор Стоичев.

— Хорошо, примем компромиссное решение, — после некоторого раздумья отозвался подполковник. — Работников у нас достаточно, и мы можем действовать по двум направлениям. Пусть товарищ Вязов, скажем, с участковым проверяет свою идею под общим руководством капитана Стоичева. А мы с вами, Терентий Федорович, займемся осуществлением нашего плана. Не возражаете?

— Нет, — не очень охотно согласился Копытов.

Вошла девушка-секретарь.

— Пришел гражданин Покрасов, — доложила она певуче.

— Пригласите, — распорядился майор.

В кабинет не вошел, а прошмыгнул маленький юркий человек, с бледным лицом, изборожденным частыми глубокими морщинами. Одет он был в синюю с открытым воротом рубашку и серый полушерстяной костюм. На голове его как-то кособоко лежала новая кепка. Он остановился посередине комнаты, опустил руки по швам и тонким голосом сказал:

— Я вас слушаю.

Подполковник подавил улыбку и начал допрос:

— Ваша фамилия?

— Покрасов Никита Петрович, — ответил вошедший тихо.

— Где работаете?

— В автобазе номер два. Шофером.

— Вчера вы встречались с шофером Чуриковым?

Покрасов потер лицо ладонью и опустил голову.

— Вчера я, товарищи начальники, немного выпивши был. У меня выходной. Но помню, что Федю-то встретил у гастронома. Он еще сказал, что шурина отвозил на вокзал.

— А он говорил о том, что ночью опять поедет на вокзал?

— Кажется, говорил, точно не помню.

— С вами еще кто-нибудь был?

— Нет, не помню.

— Как по-вашему, кто мог убить Чурикова?

Покрасов, побледнев, не моргая глядел на подполковника.

— И подумать не знаю что. Федя был тихий человек, ни с кем не скандалил, только один раз, помню, он повздорил с шофером нашей автобазы Панкратовым. Но Панкратов степенный человек. Надо полагать, посторонние совершили злодейство, хотели угнать машину.

— Кто же эти посторонние могут быть?

— И подумать не знаю на кого.

— Хорошо, идите и подождите в приемной, — приказал подполковник и, когда Покрасов вышел, поднялся. За ним встали остальные.

— Кажется, здесь есть какой-то след, — сказал майор. — Шофер был пьян.

Урманов не обратил внимания на слова майора, некоторое время задумчиво смотрел в окно, потом махнул рукой:

— Поедемте, Терентий Федорович.

Глава 5

Костя стоял посередине маленькой комнаты, покачиваясь. Голова у него кружилась, к горлу подступала тошнота. Какая-то сила, словно ветер, валила его с ног, и он не выдержал, плюхнулся на кровать, свесив ноги до полу. Долго лежал бледный, с закрытыми глазами. Зачем он напился? Первый и последний раз! И все этот Витька: мы большие, нам позволено, для всех праздник, все выпивают… И вскипело зло, противен стал Витька, эта комната и этот дом…

Нескладно сложилась жизнь у Кости.

В Полтавской области есть деревенька Иванькино, она заросла садами и палисадниками, на огородах у речки растет сочная морковь и крупная белая капуста. Дома в деревеньке беленькие, по утрам над ними поднимаются столбы дыма, во дворах пахнет парным молоком. Когда началась война, Костя еще ездил верхом на прутике и целыми днями купался в пруду, заросшем белыми лилиями. А потом все переменилось. Он помнит, как провожали отца: много народу собралось у околицы, женщины плакали, плакала и мать, а он стоял возле отца серьезный и гордый тем, что отец уходит на фронт. Косте тоже хотелось поехать на фронт, но маленьких не пускали.

Фронт подходил ближе, по утрам стал слышен гул, похожий на далекий гром, и колхозники решили эвакуироваться. Костя сидел на телеге среди узлов и дремал; свинцовый рассвет только-только побелил небо, с реки дул холодный ветер; где-то в серой вышине уже гудели самолеты — надрывно и тягуче. Обоз тронулся шумно: топот ног, скрип колес, хриплые голоса стариков разбудили Костю. Мать шла рядом с телегой, подоткнув за пояс подол юбки. Костя раньше никуда не выезжал из деревни, и теперь ему все было интересно; незнакомые поля, рощи, овраги, светлые ручьи манили его к себе, и он порывался слезть с телеги, но мать не пускала, и Костя на нее сердился.

Самолеты налетели часа в три пополудни. Костя не помнил, как он очутился на земле, как ему обожгло бок. После бомбежки он узнал, что матери нет…

И опять он ехал на телеге, теперь лежа на перине, и смотрел в прозрачное, но страшное небо; потом его долго везли в поезде, и Костя не понимал, где он и куда его везут. Так он попал в Ташкент. Много дней Костя лежал в больнице, скупо отвечал на вопросы раненых солдат, а ночами плакал. В то время на лице его появились морщинки.

Костя хорошо помнил соседа по койке, пожилого, с густой черной щетиной солдата, у которого вся грудь была перебинтована. Солдат поворачивал голову, шевелил сизыми усами, часто пристально смотрел на Костю, ничего не говорил, а крупные слезы текли по его впалым щекам.

Однажды в госпиталь пришли старик и старуха: он- горбатый, она — маленькая и сухая. Врач спросил Костю, пойдет ли он к ним жить. Костя согласился — ему все равно, куда идти.

Улицы города, полные народа, трамваи, вода у тротуаров поразили воображение Кости, и он на время забыл свое горе. Широко раскрытыми глазами смотрел он на город-большой и шумный, на запыленное слегка небо, которое гудело тысячами звонков и стуков.

Квартира стариков состояла из двух маленьких комнат да кухоньки и наполнена была всевозможными безделушками: вазочками, статуэтками, дешевыми, ярко размалеванными барельефами, какие в большом количестве продают на базарах незадачливые художники. Но не это привлекало внимание Кости. У стариков жили три удивительно лохматые кошки, они сидели на кровати и круглыми глазами смотрели на мальчика. Костя заметил, что, войдя в дом, старик неожиданно выпрямился, горб у него пропал. Через некоторое время в комнату вошла женщина, что-то сказала старику, приблизилась к Косте и пробежала пальцами по его лицу, потом по голове. Он догадался, что женщина слепая, и невольно съежился, втянул голову в плечи.

Пили чай за круглым низеньким столом. На расспросы Костя отвечал скупо, с любопытством косясь на лохматых кошек, и старик назвал Костю маленьким зверьком.

— Подходяще, — прогнусавила старуха.

Косте отвели отдельную комнату, поставили кровать, этажерку. Через два дня старик повел его в школу. Директор, записывая, сказал:

— Так и зарегистрируем: Константин Старинов.

— Я не Старинов, — сердито возразил Костя, — я Сидоренко.

Директор и старик переглянулись.

— Добре, будешь Сидоренко, — согласился директор.

Прошло почти девять лет. В семье Старинсвых ничего не изменилось, если не считать прибавления кошек. Их стало десять. И еще Костя узнал, что слепая женщина- Маруся — ходит на базар гадать, она дальняя родственница Стариновых, а сын Алексей сидел в тюрьме за воровство.

Старики не особенно смотрели за Костей, соседям часто говорили, что они взяли на себя обузу, но терпят — такое время. Федот Касьянович Старинов работал бухгалтером в тресте, уходил на службу рано, возвращался поздно, а иногда не являлся и ночевать. Продукты с базара носила Маруся. Бывали случаи, когда старуха скандалила с Марусей.

— Мы тебя кормим, за тобой смотрим! — кричала старуха.

— Я сама себя кормлю, и нечего меня считать прислугой, — отвечала Маруся и сердито хлопала дверью.

Костя был полностью предоставлен самому себе, он уединился, замкнулся. И в школе у него не было близких друзей. С Витей Копытовым они часто возвращались вместе из школы, иногда ходили в кинотеатр, но дружба у них не ладилась. Витя старался командовать, а Костя глухо возмущался, и у них ни разу не состоялась душевная беседа, им не о чем было говорить — так различны оказались их интересы. Витя таскал товарища по городу, рассказывал анекдоты, а как только Косте надоедала болтовня, он уходил.

За девять лет Костя почти ничего не узнал о прошлом своих странных родителей. Аглая Константиновна целыми днями возилась с кошками, мыла их, чесала, кормила; иногда она распускала свои короткие седые волосы, и Косте казалось, что она и сама похожа на кошку. Алексей тоже не нравился Косте. С родителями парень не жил, работал на заводе электромонтером, ио имел удивительно много денег. К Косте он относился покровительственно, старался его поучать. Вся философия Алексея сводилась к тому, что жизнь человека коротка и дается ему она один раз. Как-то Костя задал ему вопрос: зачем он десять лет жизни потерял в тюрьме? Алексей усмехнулся и ответил: «Я хочу хоть немного, но пожить хорошо, меня не привлекает жалкое существование». Костя понял, что Алексей не собирается бросать воровские дела, и перестал к нему ходить. Он решил уйти из этой семьи по окончании десятого класса. Надо было потерпеть только еще один год. Но время идет так медленно…

Вчера Алексей явился к старикам ночью, они из-за чего-то поскандалили, и сегодня Федот Касьянович ходит настороженный и горбится. Аглая Константиновна побила двух кошек, а они ее поцарапали.

На днях Костя на улице встретил Веру Додонову, с которой до шестого класса сидел за одной партой. Вера училась теперь в другой школе, и они встречались редко, случайно. Вера стала совсем взрослой. Она была единственным человеком, которому Костя рассказал однажды о своей жизни. Вера встретила его радостно.

— Костик! — воскликнула она. — Здравствуй! Как живешь? Мама с папой все время о тебе спрашивают, а я не знаю, что им отвечать. Зайдем к нам?

Костя засмущался, стал отнекиваться. Но Вера настаивала:

— Чего ты стесняешься? Пойдем. У нас просто.

Их встретила мать Веры, еще молодая красивая женщина, в синем халате в горошек, проводила в большую комнату, а сама ушла на кухню. В углу комнаты два мальчика лет по десяти что-то строгали, изредка с шумом вбирая в себя воздух. Вскоре пришел отец Веры, Владимир Тарасович. Он долго плескался на кухне под умывальником, отмывая металлическую и земляную пыль с лица и ладоней — он работал в обрубном отделении литейного цеха. Владимир Тарасович не успел еще прикрыть за собой дверь, как к нему со всех ног бросились мальчишки с тетрадками в руках и наперебой закричали:

— Папа, у меня пятерки!

— Папа, у меня тоже!

Владимир Тарасович, стоя, узловатыми пальцами перелистал тетрадки, потрепал ребят за вихры, похвалил и только тогда подошел к Косте.

— Ну, давай познакомимся, Костя? Узнаю по описанию дочери. — Он крепко пожал Косте руку и сел за стол. — Вот сейчас мы и пообедаем после трудов праведных, — добавил он с улыбкой.

Во время обеда Костя рассматривал ребят: они очень походили друг на друга, оба чернявые, толстогубые и большеглазые. Но между ними и родителями не было никакого сходства. Спустя полчаса, когда вышли из-за стола, Вера посвятила Костю в семейную тайну: ребята оказались близнецами и приемышами. Додоновы взяли их из детского дома еще во время войны совсем маленькими, и ребята не помнили родителей. От этого сообщения у Кости запершило в горле, и он еле сдержал слезы. Федота Касьяновича Костя никогда не называл папой, не показывал ему школьных отметок, не радовался, как эти малыши, потому что старик интересовался его учебой раз в год, после экзаменов. Здесь была совершенно другая семья, другие люди.

…Костя лежал с открытыми глазами, плакал. Слезы накапливались у глаз, как в канавках, сердце сжима та непонятная тоска. Противно, все противно ему в этом доме, и не чувствует он благодарности за то, что его кормили и учили девять лет. Пусть его обвиняют в чем угодно, но он уйдет на завод или уедет в деревню. Ждать отца нет смысла: отовсюду, куда Костя посылал запросы, приходили однотипные ответы: «пропал без вести»…

Жара спадала, косые красные лучи обшаривали листву карагача, на окна падала зеленая пелена. А в комнате отстоялась духота и дышалось с трудом. Костя поднялся и сел за стол, уронил дряблое тело на стул, как больной. Со двора послышался разговор. В окно он увидел того участкового, который забирал Виктора. Рядом с ним шел лейтенант Вязов. Костя быстро вскочил, спрятался за стену, сердце его учащенно забилось. «Не наговорил ли Виктор чего лишнего?»- с испугом подумал он, и снова к его горлу подступила тошнота.


Лейтенант Вязов и участковый Трусов прошли мимо окон Стариновых и направились в квартиру председателя домового комитета Клавдии Ильиничны Ведерниковой. Постучали.

— Входите, — глухо раздалось за дверью.

Хозяйка копалась в гардеробе и не взглянула на вошедших.

— Здравствуйте! — сказал Вязов.

— Здравствуйте! — отозвалась Клавдия Ильинична.

— С праздничком вас, — продолжал Вязов, переглядываясь с Трусовым. — Ставь, хозяйка, самовар.

Клавдия Ильинична обернулась, поправила на голове белую косынку и сказала:

— Нет у меня самовара, чайником пользуюсь.

— Нам все равно. Небось, к празднику-то запасла конфет, — опять пошутил Вязов.

— Запасла да съела. А вы, мужики, взяли бы принесли килограмма два да угостили одинокую женщину. Небось невдомек?

— Нам нельзя, — засмеялся Вязов, — мы на. службе.

— На службе на праздник и чарочку выпить не грех. — Клавдия Ильинична стряхнула с юбки блестящие крошки нафталина и добавила:-Веселей и дело-то пошло бы.

— А сесть можно? — перестав улыбаться и берясь за стул, спросил Вязов.

— Почему же нельзя? У меня просто, без стеснения. — Хозяйка закрыла гардероб, села за стол и покачала головой. — Эх и работнички вы, как я посмотрю! Виданное ли дело, чтобы у себя под носом убийство допустить! Где вы были, чем занимались?

— Прозевали, Клавдия Ильинична, — признался Вязов. — Трусов с удивлением смотрел на лейтенанта: можно ли откровенничать, доверяться человеку, которого почти не знаешь? Сам он как-то пришел к Ведерниковой, молча проверил домовую книгу и, хотя в ней новых записей не было, нашел неряшливость в оформлении и официально сделал домкому замечание. Клавдия Ильинична выслушала его внимательно, и он ушел довольный. Лейтенант же беседовал с хозяйкой просто, будто и в самом деле пришел в гости.

— У нас во дворе живут тихие люди, — рассказывала Клавдия Ильинична. — Один мой сосед, Федор Кириллович, с супругой еще с вечера ушли к знакомым и до сих пор не пожаловали; другой, Федот Касьянович, со старухой, сроду водку в рот не берут- Только сын у них оказался непутящий, с родителями не живет, работает где-то на заводе, в тюрьме успел посидеть. Ночью явился к старикам и учинил скандал.

— Чего же он скандалил? — заинтересовался Вязоз.

— Кто его знает. Может, денег просил. Старики спокойные, да странные какие-то. Сам он бухгалтером работает, человек как человек, а Аглая Константиновна совсем из ума выжила: завела десять кошек и с утра до вечера с ними возится. Есть у них девка слепая, по базарам ходит, гадает. Но люди они справедливые, хотя и старые. Во время войны взяли на воспитание эвакуированного мальчика и до дела доводят-в девятый класс он уже ходит- Не всякий так мог поступить в то тяжелое время. Раньше слух был, будто старики от Алексея принимали ворованное- Но я ничего не знаю и ничего не замечала.

— В какое время приходил сын к старикам? — спросил Вязов.

— Кто его знает, не смотрела я на часы, может, в два или в три часа ночи, но не раньше.

К окну подступили сумерки, дворик будто опустился на озерное дно, а Клавдия Ильинична все продолжала рассказывать о соседях, и все они оказывались людьми спокойными и честными. Вязов внимательно слушал, подперев рукой щеку, изредка задавал вопросы, а Трусов нетерпеливо ерзал на стуле, считая разговор никчемным, но стеснялся перебить лейтенанта. Дальше выяснилось, что Федор Кириллович живет здесь давно, что Стариновы приехали перед войной, а Малютины пожаловали во время войны с Украины. Все эти сведения были известны Трусову, и ничего в них он не находил интересного, изложить их можно было за три минуты, а Вязов сидел, как приклеенный, и терпеливо слушал, Наконец он, к скрытой радости Трусова, поднялся и сказал весело, как обычно:

— Спасибо, хозяюшка, за праздничный прием, наговорились мы, словно вина напились.

— Посидели бы еще, я чайку согрею, — спохватилась Клавдия Ильинична. — Ах, какая я несообразительная!

— Я как-нибудь один зайду, — пошутил Вязов, а хозяйка порозовела, как девушка.

Во дворе, под лохматой акацией, сидел горбатый старик, еще видимый в сумерках. Проходя мимо него, Вязов быстро оглядел старика и отвернулся. Федот Касьянович тусклым взглядом проводил работников милиции до самых ворот, а потом, крякнув, тяжело поднялся.

— Что интересного вы нашли в болтовне этой женщины? — спросил Трусов, когда они вышли на улицу.

— Кое-что нашел, — загадочно ответил Вязов. — Нетерпеливый ты, Петр Силантьевич. Приучайся сдерживать себя. Хозяйка сказала, что сын Стариновых приходил ночью. Зачем? Надо узнать.


Жена Терентия Федоровича была женщина сварливая, она упорно допекала мужа разными мелочами: не там снял галоши, не туда повесил шинель, зачем улыбнулся соседке, не тем тоном сказал слово сыну. Заботы мужа Екатерину Карповну не трогали, усталости его она не признавала, жалобы его считала прихотью, притворством.

Первого мая Терентий Федорович пришел с работы поздно, уставший и раздраженный неудачами поиска и неприятным телефонным разговором с полковником.

— Кому праздник, а кому слезы, — сказала жена, как только Терентий Федорович переступил порог. И в голосе ее была не то насмешка, не то скрытая злость. Екатерина Карповна стояла посреди комнаты в нижней рубашке, с распущенными, длинными красивыми волосами, на губах ее еще были следы помады.

— Ты, как видно, погуляла, Катя, а я еще не успел пообедать, — пожаловался Терентий Федорович, снимая китель вялыми руками.

— Так тебе и надо, — безжалостно попрекнула Екатерина Карповна, ставя на стол тарелку и бутылку с водкой. — Все о людях беспокоишься, а о семье и мысли пет. — Она проворно уставила стол всякой снедью и пошла к кровати, круглая, низенькая, с вздернутым носом. — Я сыта и очень устала, ты ешь один.

Терентий Федорович налил полный стакан водки, вы пил залпом и принялся за еду. Переругиваться с женой не хотелось, за день произошло достаточно неприятностей, и от них сосало под ложечкой.

С улицы доносилась песня, в мужские голоса вплетались женские, видимо, шла большая и дружная компания. Перед самым окном хрипловатый тенор затянул:

Я блинов напекла, мужа выбранила…
Хор подхватил веселую песню, и послышался перестук каблуков и звонкое: эх, эх, эх!

Терентий Федорович подмигнул жене и потянулся было за стаканом, но подумал и отставил его подальше. Горячительная жидкость отодвигала в сторону накопившиеся неприятности, Копытовым овладело добродушное настроение, как после баньки. С хрустом раскусывая бараньи косточки, посапывав и причмокивая, он щурился, лысина его покрылась крапинками пота и блестела. После многих часов, проведенных в служебном кабинете, уютная квартира, сытный обед всегда клонили его ко сну.

— Вон как люди гуляют, — позавидовала Екатерина Карповна и с порывистостью отвернулась к стене. Терентий Федорович знал, что на сердце у жены не такая уж большая обида, какую она старается показать. Екатерина Карповна ходила на демонстрацию, побывала в гостях, вдоволь навеселилась. Чем она могла быть еще недовольна?! Но Екатерина Карповна ни с того ни с сего вдруг глухо добавила:- Может быть, и ты с кем-нибудь гулял, откуда я знаю.

На эти слова жены Терентий Федорович не обратил внимания, ему решительно не хотелось ввязываться в ссору, и он только грустно улыбнулся.

— Не сердись, Катя. Погуляем и мы в другой день, закатим пир на весь мир. Ты же была когда-то голосистая.

В комнату вошел Виктор. Рубашка на нем была помята, белые брюки в зеленых пятнах. Терентий Федорович посмотрел на сына с прищуром, отложил в сторону вилку.

— Подойди-ка сюда, Витек, — позвал он.

— Ну, чего еще? — пробурчал Виктор, но подошел к столу и нехотя сел на стул.

— Где это ты так долго шляешься? — спросил отец так строго, что с кровати тотчас отозвалась жена:

— Зачем еще к нему пристаешь? Не гуляешь сам и другим не даешь. Дай ребенку отдохнуть.

— Я не о том, — отмахнулся Терентий Федорович, не взглянув на жену. — По какому случаю тебя приводили в отделение? — подступил он к сыну.

— Ерунда! — хрипло отозвался Виктор. — Какие-то ребята подрались в пивной и разбежались, а мен amp;apos;Л участковый, растяпа, забрал, потому что я стоял на месте.

— Так ли?

— Иначе быть не может. Я пойду спать. — Виктор поднялся и, покачиваясь, ушел в другую комнату.

— Да… — неопределенно протянул Терентий Федорович, опуская отяжелевшую голову к столу.

Глава 6

Еще один разговор с женой Чурикова не внес никакой ясности. Шофер был тихим человеком: водку не пил, за прежнюю работу в автобазе имел несколько благодарностей, семьянином был отличным, ни с кем никогда не скандалил. Разговор с Чуриковой взволновал Вязова, вызвал к женщине сочувствие. Кто-то одним ударом разрушил счастливую семью, вырвал человека из жизни. Конечно, Вязову, работнику милиции, не всегда можно верить жалобам и слезам, но на этот раз у него не оставалось сомнений, что семья была хорошая.

Идя тихо по тротуару, Вязов вспомнил гроб с телом шофера, бледное с покрасневшими от слез глазами лицо несчастной женщины, жмущихся к ее подолу двух испуганных маленьких девочек, и подумал о том, что вот он, лейтенант милиции, в какой-то степени виноват в их несчастье.

Город блестел светлыми и, казалось, горячими пятнами солнца, освеженные за ночь деревья трепетали, словно отряхивались после ночного купания.

Вязов заторопился, ему надо было успеть встретить на улице приемного сына Стариновых. Определенного ничего не было, приходилось пользоваться мелкими фактами, процеживать, как он мысленно выражался, светлую воду и следить — не осядет ли где крупинка. Вязов почти дошел до угла, когда из ворот с пачкой книг под мышкой вышел Костя.

— Здравствуй, Костя, — окликнул Вязов.

Костя оглянулся и замедлил шаг. Они были знакомы. Несколько дней назад их познакомил на улице Виктор, который потом рассказывал приятелю: «Папа хвалит его, называет чуть ли не Шерлоком Холмсом. И, говорит, веселый до упаду».

— Здравствуйте, — ответил Костя.

— К экзаменам готов? — для начала спросил Вязов.

— К экзаменам? — переспросил Костя и посмотрел куда-то в сторону. — Никогда нельзя сказать, готов ты или нет.

— Это верно, — согласился Вязов и с первых же слов сделал заключение, что паренек не глуп. Тогда он решил не терять времени и спросил напрямик:-А зачем ты вчера подрался?

Чуть заметное движение выдало Костино желание взглянуть на лейтенанта, но он упрямо опять отвел глаза в сторону. «Неужели Виктор рассказал о драке?»- мелькнуло у него в голове, но он тут же отбросил эту мысль и ответил твердо:

— Я не дрался.

— А Виктор?

— Тоже.

— Кто же дрался?

— Какие-то ребята, — равнодушно сказал Костя- Вязов помолчал, разглядывая ветхую рубашку, много раз заштопанные полотняные брюки паренька. Можно было прекратить этот допрос на ходу, но не ясна была одна мелочь: почему Виктор остался на месте, а Костя из пивной убежал? По всему было видно, что Костя не из трусливых ребят.

— А кто это в соломенной шляпе зашел после драки в пивную и разговаривал с вами?.- спросил Вязов, придавая голосу оттенок не особенной заинтересованности, и тут же заметил, как щеки мальчика порозовели.

Костя переложил книги из одной руки в другую и пошел еще медленнее, мысленно ругая себя за то, что начал разговор с обмана. Виктор дрался, и надо было так и сказать. Кого он защищает? Алексея?.. Пусть выкручивается. От этого лейтенанта, если уж сам майор его называет Шерлоком Холмсом, все равно ничего не скроешь.

— Это был мой брат, — сказал он смело и поднял голову.

— Посидим немножко? У тебя время есть? — спросил Вязов.

— Ладно, — согласился Костя, и они повернули к маленькому скверу, в котором под деревьями стояли скамейки. Выбрав одну из них возле клумбы, в тени, они сели и чуточку помолчали, оглядывая деревья и вдыхая лесной, пахнущий мокрой травой и горьковатой корой тополей, воздух.

— Как учишься? — спросил Вязов для того, чтобы снова начать разговор.

— Ничего, — стереотипно ответил Костя.

— Пятерки-то есть?

— У меня, кроме пятерок, отметок нет, — с гордостью сказал Костя.

— А живешь как? Я что-то не пойму твоих родителей, — заметил Вязов, ласково взглянув на паренька.

Костя встретил взгляд лейтенанта и вспомнил отца: у него были такие же черные и смелые глаза и вокруг них вот так же паутинками расходились морщинки. Прижимая к коленям вспотевшими ладонями книги, Костя ответил тихо и грустно:

— Я их и сам не понимаю. — И неожиданно признался:- Уходить я от них хочу.

— Что так? — искренне удивился Вязов и попросил сочувственно:-Расскажи о себе.

Ни с кем и никогда не разговаривал Костя так откровенно, как на этот раз с Вязовым. Даже Вере рассказывал меньше. Видно, мягкое, еще детское, сердце его почуяло, что он нашел внимательного, чуткого человека, с которым можно посоветоваться, и раскрылся доверчиво, просто. Рассказал он о жизни в деревне, об эвакуации, о гибели матери и о том, как попал к Стариновым.

С возмущением говорил он о брате Алексее и о слепой тетке Марии.

— Живут они скрытно, как воры, — сказал Костя, — и я до сих пор не знаю, откуда они, есть ли у них родные. Живут грязно, даже белье месяцами не стирают.

— А зачем Алексей приходил под праздник к вам ночыо? — спросил Вязов.

Костя с любопытством посмотрел на лейтенанта.

— Не знаю, — покачал он головой. — Я слышал только, как Алексей крикнул: «Идите вы к черту!»- и как хлопнул дверью.

— Вот что, Костя, — предложил Вязов дружески, — заходи ты ко мне. Живу я один, комната у меня большая, в кухне водопровод, чаю кипяти сколько хочешь. — И, подумав, сказал тише:-А если вздумаешь уходить от них… то моя квартира в твоем полном распоряжении.

— Спасибо, — поблагодарил Костя смущенно.

— Заживем мы два холостяка, вечеринки будем устраивать с девушками… — заговорил было Вязов, но вдруг вздохнул и добавил серьезно:- Я шучу, конечно. У меня жизнь тоже сложилась несладко; если придешь — расскажу. Со стороны люди иногда кажутся не такими, какие они есть на самом деле, — продолжал Вязов. — Копнешь и увидишь совсем другое — грязь или чистоту, геройство или трусость. Я не доверяю первому впечатлению. И профессию я избрал очень трудную.

«Почему Виктор говорил, что, слушая лейтенанта, насмеешься до упаду?»- с удивлением думал Костя, прощаясь с Вязовым.

Через минуту Вязов шагал в противоположную сторону и размышлял: странная эта семья Стариновых, подозрительная. Если ею подробно заняться, то… Прошлой ночью он повторил азбуку слепых и сейчас решил произвести маленький эксперимент.

На базаре, возле ларьков толпились женщины с корзинками, сумками и кошелками. На прилавках кучами были насыпаны картошка, морковь, лук, сушеный урюк, вишня, кишмиш; в стороне, слева, над одноэтажными домами, выделялись ажурные ворота большого завода. У забора, недалеко от ворот, Вязов увидел Марию. Слепая сидела на складном стульчике, держала на коленях раскрытую книгу. Женщина была повязана белым платком, из-под которого выбивались пряди плохо расчесанных волос. Вязов видел, как к ней быстро подошел старший лейтенант Поклонов, присел, что-то сказал и так же быстро отошел. Вязов не заметил, как Поклонов спрятал в карман двадцатипятирублевую бумажку, которую дала ему слепая.

Еще с утра Вязов оделся в гражданский белый шелковый костюм, который сидел на нем так же ладно, как и военный; на голове его блестели иссиня-черные кудри, похожие на каракулевую шапочку. Подойдя к слепой, Вязов опустился на корточки и попросил ему погадать.

— О чем, молодой человек? — спросила Мария, будто знала, что перед ней, действительно, человек не старый.

— Я люблю девушку, а она меня не любит. Выйдет ли она за меня замуж? — спросил Вязов.

— Все зависит от вас, молодой человек, — ласково начала гадалка, переворачивая в книге несколько страниц сразу и проводя пальцем по пупырчатым строчкам. — Каждая девушка хочет, чтобы с ней обращались нежно, угождали ее капризам. Ваша жизнь наполнена тревогами и ожиданием чего-то лучшего, каждое утро вы встаете в надежде получить положительный ответ, и даже во сне видите ее. Чары человека сильны, они не дают покоя. Так предначертано свыше. Но отчаиваться вам не надо.

Гадалка продолжала говорить все в том же тоне. Но Вязов ее не слушал, он читал текст книги, и брови его поднимались все выше.

— Но отчаиваться не надо, — повторила слепая. — Оракул говорит, что вас ожидает радость и жить вы будете счастливо.

Вязов смотрел на ее бесстрастное лицо, бледное, но еще молодое, и еле сдерживал смех. Слепая держала книгу вверх ногами, и это был вовсе не оракул, а повесть Льва Николаевича Толстого «Казаки». Вначале Вязова потянуло сказать гадалке об обмане, привести ее в замешательство, но он успел спохватиться.

Вязов не видел, как, стоя за будкой, в которой продавалась газированная вода, за ним с тревогой следил старший лейтенант Поклонов. Поблагодарив гадалку, Вязов поднялся и ушел, а Поклонов все продолжал стоять, растерянно думая: «Неужели видел? Доложит начальнику или нет?»

Бывали у Михаила Вязова грустные мечтательные вечера, когда он отбрасывал мысль о повседневных делах и думал о Наде Стоичевой. С девушкой они познакомились давно, задолго до того, как пришел в отделение ее отец Николай Павлович; много раз они ходили в кинотеатр, бывали на студенческих вечерах, и Михаил влюбился, а Надя относилась к нему по-дружески и других чувств не проявляла. Вязову всегда приходилось изыскивать какие-либо причины, чтобы зайти вечерком в дом Стоичевых.

На этот раз причины были серьезные, следовало срочно посоветоваться с заместителем начальника по политической части, и Вязов пошел к Стоичевым, когда на улицах зажглись фонари.

Николай Павлович встретил его радушно, пригласил к столу и сам сел напротив, по-домашнему благодушный. Он, конечно, догадывался, почему Вязов частенько к ним заходит, но помалкивал; Вязова он уважал и иногда с укоризной посматривал на дочь.

Они смеялись — Михаил только что рассказал о манипуляциях слепой гадалки и о том, как она ему обещала счастье.

— Хотя я, — сказал Вязов, — честно признался ей, что девушка меня не любит.

Николай Павлович смеялся громко, отрывисто, при этом у него удивительно подпрыгивал кадык.

— Читала вверх ногами, говоришь, и все-таки предугадала счастье? — повторял Николай Павлович и снова заливался добродушным смехом.

Смеясь, они расставили шахматные фигурки.

— Я пришел, Николай Павлович, посоветоваться вот о чем: хочу съездить на завод, приглядеться к Алексею Старинову. Я вчера вам об этой семье докладывал, — сказал Вязов уже серьезно.

Николай Павлович чуть приподнял брови и опять опустил их. Он взял пешку, подержал ее на весу, обдумывая ход, потом поставил на доску, словно ввинчивая, и заговорил:

Когда мы бросаем тень на честную советскую семью мы делаем преступление. Я не хочу сказать, Михаил Анисимович, что вы неосторожны, но причины у вас довольно легковесны, согласитесь со мной.

— Алексей был в заключении, и я обязан интересоваться им хотя бы для того, чтобы предостеречь его, — возразил Вязов.

— А разговор с Костей?..

— Вы предъявляете мне такие требования, Николай Павлович, которые я не в силах удовлетворить. Правда, лес мы сейчас рубим так, что щепки не летят, но опилки все-таки сыпятся.

— Я, наверное, знаю, кому какие требования предъявлять, — с заметным недовольством сказал Стоичев и вынул из кармана пачку папирос. — Плохая черта — красоваться перед начальством и ждать непрерывных похвал. Из таких людей получаются подхалимы.

— Николай Павлович… — Вязов поднялся, но тотчас спохватился и снова сел.

— Задело? — Николай Павлович мельком взглянул на Вязова, незаметно усмехнулся и подумал: «Определенно ведь решил поехать на завод, и мои советы тебе не нужны. Знаю, зачем ты пришел, знаю… Эх молодость!..» И как можно серьезнее сказал:-На завод вы поехать должны, не возражаю.

В комнату вошла Надя — тоненькая, высокая, в отца, девушка, две толстые темные косы лежали на ее груди; взгляд у Нади был строгий, как у учительницы-она готовилась стать педагогом. Училась Надя на третьем курсе педагогического института, учеба ей давалась легко, и у девушки оставалось много свободного времени. Она любила читать книги, забравшись с ногами на диван, — ей казалось, что за столом романы можно читать только как учебники.

— Здравствуйте! — поздоровалась девушка, щурясь от синего табачного дыма.

Вязов живо встал.

— Здравствуйте, Надежда Николаевна, — сказал он так ласково, что по одному голосу можно было догадаться о его чувствах к девушке. Николай Павлович отвернулся к окну, недоумевая: почему дочь так строго смотрит на молодого человека?

— Продолжаете величать? — видимо напоминая какой-то давнишний разговор, спросила Надя. — Вы меня обижаете, Миша!

— Извините… Надя. — Михаил смущенно опустил голову. — Никак не привыкну. Я перед вами чувствую себя как… мальчишка перед учительницей.

— Если бы я знала, что у меня будут все такие ученики, как вы, я бы перешла в другой институт, переменила профессию, — улыбнулась Надя и прошла в другую комнату.

Николай Павлович, взглянув на смущенного и молчаливого гостя, подавил довольную улыбку и, вопреки правилам игры, сразу через три клетки передвинул пешку.

— Объявляю вам шах, Михаил Анисимович, — предупредил он.

Но Вязов уже взял себя в руки, сел опять на стул, поставил фигурку на место и засмеялся:

— Рановато, Николай Павлович. Игра в шахматы и любовь не терпят обмана.

— А я уж думал, лейтенант Вязов растерялся перед девушкой, и хотел этим необычным случаем воспользоваться, — шутливо оправдывался Николай Павлович, думая о том, что у Михаила с дочерью что-то не ладится.


Переодеваясь, Надя тоже думала о Вязове. При встрече с ним она испытывала противоречивое чувство: с ним всегда интересно разговаривать, он много видел, много знает, остроумен; но он удивительно легко догадывается о ее мыслях и чувствах. Наде было это неприятно, и она боялась его. А там, где вмешивается страх, не бывает любви. И Надя избегала встреч с Михаилом. Только дома она держалась несколько смелее, может быть, помогали родные стены.

Последняя встреча их была несколько дней назад. Они шли из кинотеатра возбужденные и веселые. Вечер был тихий и теплый; пахло взбухшей корой, мокрым снегом, на полуосвещенных улицах гуляла молодежь; небо покрылось лохматыми тучами, воздух посвежел, — того и гляди по асфальту заскачет крупным босоногий дождик. Михаил взял Надю под руку и сказал:

— Я заметил, вы влюбились в артиста Иванова, который играет жениха.

— Ничего особенного в нем нет, — возразила Надя.

Михаил с улыбкой взглянул на нее и опять шутливо сказал:

— Вы не замечаете у меня огромного желания пробежать галопом вприпрыжку через улицу и таким же манером вернуться обратно?

— И не вздумайте! — испуганно предупредила Надя и немного отстранилась. — Над вами будут смеяться.

— А вы на самом деле обо мне так думаете — мол, он на все способен, — проговорил Михаил уже серьезно и обиженно замолчал.

Да, Надя действительно думала, что Михаил сможет выкинуть любой фортель. Ему ничего не стоило, например, подойти к буфету, у которого толпится народ, и сказать: «Отпустите мне мороженое без очереди, у моей девушки пересохли губы». Люди, посмеиваясь, разрешали ему взять мороженое, а он преспокойно подходил к зардевшейся Наде и изрекал: «Находчивость должна быть неотъемлемым свойством всякого человека», или что-нибудь в этом роде. Надя смущалась и негодовала. И танцевал он с ней не как все: с задором, горячо, порывисто. Во время танцев он говорил ей: «Надя, вы самая лучшая девушка в мире. Не верите?» Трудно его было понять: серьезно он говорит или шутит. Но ей было приятно и немного тревожно.

Они шли быстро. Михаил сокрушался:

— И куда мы торопимся? Несчастье быть в зависимости от женщины.

— Прекратить такие разговоры! — сказала Надя. Они подходили к ее дому, и Вязов притих. — Мы сейчас сядем на лавочку и поговорим. Хорошо?..

— Хорошо, — согласился Михаил.

За густыми переплетами веток раскидистых деревьев дома на улице были чуть заметны и освещенные окна расплывались золотистыми пятнами. От земли тянуло сыростью и еле уловимыми запахами мха и молодой травы. На небе мигали звезды, как белые камешки в прозрачной воде озера.

Вдалеке звенели трамваи, гудки автомашин, редкие и голосистые, перекликались, как гуси.

Михаил и Надя сидели на скамейке, он держал ее руку в своей и боялся пошевелиться. Он мог бы так просидеть до утра, хотя холодок уже забирался под рубашку.

— Ведь правда, Миша, некоторые преподаватели чудаковаты? — спросила она. — Например, у нашего доцента Сергея Степановича всегда рукава в мелу.

— Правда. У вас рука такая мягкая, — сказал невпопад Михаил.

— Вы о чем? Да вы меня не слушаете! — воскликнула Надя и убрала руку.

— Слушаю, слушаю, все люди чудаковаты, — торопливо проговорил Михаил и взглянул девушке в глаза.

— И я? — насмешливо спросила Надя и вдруг вскочила. — Дождик! — радостно вскрикнула она, потом с минуту еще постояла молча, тихо сказала «до свидания» и ушла.


Несмотря на дождь, Михаил еще долго ходил в тот вечер по улице и смотрел на ее окно.

…Надя вошла переодетая в коричневое платье, которое очень нравилось Михаилу, в нем она была нежнее и грациознее, оно скрадывало смуглоту ее лица и подчеркивало голубизну больших глаз. Вязов стоял, склонившись над шахматной доской, и говорил:

— Из многих ходов может быть только один правильный. И чтобы найти его, требуетсямного сил и ума. В своей работе я исхожу из такого же правила, но никогда не уверен, что нашел именно тот единственный ход, который возможен в данном случае. Я хожу, Николай Павлович, объявляю вам гарде, ход, как видите, блистательный, но ни вы, ни я не уверены, что это самый лучший ход.

— А я уверена, что это самый плохой ход из тех, какие мне приходилось видеть, — сказала вдруг Надя, положив руки на плечо отца.

— Вы играете в шахматы, Надя? — удивился Вязов и встретился с насмешливыми глазами девушки. Спесь у него пропала, он как-то обмяк и присел на стул. При каждой встрече он обнаруживал в девушке все новые черты, привычки, интересы, восхищался ею, и она становилась ему все дороже.

— Выручай, дочка, выручай, — взмолился Николай Павлович, — он убивает меня морально.

— Миша любит гоняться за королевами, — строго сказала Надя и продолжала:- Вы, папа, белым конем ходите и объявите шах его королю,

— Правильно! — радостно вскричал Николай Павлович, взял фигуру и крутанул, словно ввинтил ее в коричневый квадрат шахматного поля. — Мы его прижимаем, Надюша, прижимаем!

— Сдаюсь, товарищи, — признался Михаил, поднимая обе руки. Ему хотелось добавить, что он готов десять раз сдаться перед этой девушкой, но только вздохнул и ничего не сказал.

— То-то! — молвил Николай Павлович, потирая руки, весьма довольный победой.

Надя вышла проводить Михаила. У ворот шелестел листьями тополь, с одной стороны он был освещен и серебрился, а с другой — на нем лежала черная тень. Было прохладно, будто холодный воздух оседал, как пар, и сгущался. Лампочка на столбе покачивалась, и от этого дрожали на земле золотистые блики и чернильные пятна.

Михаил и Надя молча остановились возле тополя. Михаилу хотелось обнять Надю и поцеловать, но он боялся: а вдруг рассердится, уйдет?.. Он знал ее мысли, угадывал желания, но никогда не мог определить ее чувства к нему, она неизменно была сдержанной. С бьющимся сердцем, он стоял, опустив руки, с затуманенной головой, растерянный и немного жалкий. Он смотрел на дорогу, а Надя разглядывала его побледневшее лицо, крепко сжатые губы. Она поняла его желания, и у нее заторопилось сердце. Никто еще не объяснялся Наде в любви, да она и не знала этого чувства — горячего, неудержимого, как ей казалось. Девушка зябко пожала плечами и сказала:

— Заходите к нам, Миша, почаще.

Он вздрогнул, взял ее за руку.

— Я бы заходил каждый день, Надя, мне не хочется с вами расставаться, но я боюсь вам надоедать… И вы так редко радуете меня встречами. А для меня эти встречи — праздник, я бегу к вам не помня себя от счастья…

— Мама и папа вас очень уважают, Миша. Заходите. — Надя хотела сказать, что она тоже уважает, но не решилась.

— Надя… — еле слышно проговорил Михаил. — Я вас люблю… — Он поднял голову и посмотрел на нее с мольбой.

Надя сжалась, отвела глаза в сторону и почувствовала, что ей становится жарко. Что ему ответить? Как поступить? В тех рассказах, которые ей приходилось читать или слышать, девушки легко произносили «нет». Почему же ей так трудно сказать это короткое слово?

Наверху зашумела листва, и на земле сильнее закачались пятна. Вязов не замечал ничего вокруг, он ждал ее слов, тихий, растерянный. Рука ее не стала теплее, не вздрогнула, лежала в его ладони по-прежнему холодная, как рыбка.

Мысли Нади кружились в поисках нужных слов. Непослушными пальцами она теребила складки платья. Ей страшно было взглянуть на Мишу. И вот подходящие как будто слова нашлись:

— Не надо торопиться, Миша, — сказала она.

Это был отказ, он понял, выпустил руку Нади, постоял еще немного молча, повернулся и, ничего не сказав, пошел понуря голову, как пьяный.

«Крикнуть?.. Остановить его! А зачем?»- быстро задавала себе вопросы Надя, с тоской и жалостью глядя на сутулую спину Михаила.

А он шел, не разбирая дороги, ничего не видя перед собой.

Глава 7

Завод, на котором работали электромонтер Сема Калинкин и табельщица Сима Богомолова, находился от Ташкента километрах в десяти, — в солнечный день от него виднеются городские дома, кажется наставленные так тесно, что негде упасть яблоку. Ночью на темном небе вспыхивают гирлянды красных лампочек, — это радиомачты; вокруг них сплошное зарево, бледное, вздрагивающее, будто задуваемое ветром. По другую сторону завода громоздятся вдалеке снежные горы, от которых вечерами веет прохлада.

Семен и Сима на закате солнца выходили на пригорок посмотреть на горы. Они стояли, прижавшись друг к другу, тихие, взволнованные. Вершины гор румянели, постепенно таяли, по мере того как солнце опускалось за холмы, и казались невесомыми, фантастическими. Когда над холмами оставался узенький горбатый край солнца по земле стелились огненные стрелы и местность вокруг менялась, тени перемежались со светлыми пятнами, и не оставалось ни деревьев, ни холмов — разноцветный ковер застилал землю.

— Поездить бы нам по свету, на людей посмотреть, — задумчиво говорил Сема, глядя в дымчатую даль.

— Зачем ехать? И здесь хорошо, — неуверенно возражала Сима.

Потом они шли в клуб, смотрели кинокартину. И веселая или трудная жизнь людей на экране не особенно тревожила их, была далекой, неощутимой. В их жизни ничего яркого не случалось, и любовь к ним приходила постепенно и закономерно, как следующий день.

Сема работал на заводе уже три года, исправлял проводку в цехах, лазил по столбам, бесстрашно брался за провода и мечтал побывать на берегу Черного моря. На завод и в клуб он ходил в хромовых сапожках; рубашку носил с открытым воротом и летом и зимой, кепку надевал так, чтобы волнистый чуб закрывал козырек. Честный и тихий был парень Сема, но никто не замечал этих его хороших качеств, кроме Симы. И она была скромной и трудолюбивой девушкой, обязанности табельщицы выполняла, как домашнюю работу, — аккуратной спокойно. В ее карие, всегда немного удивленные глаза заглядывали многие ребята, боевые и веселые, а она выбрала Сему Калинкина — скромного и незаметного.

Из клуба они уходили тоже вместе. На улицах шумели ребята, смеялись девушки, кто-то играл на гармошке, а Сима и Сема шли молча, задумчивые, взявшись за руки. У Симиного дома они стояли не больше получаса, о чем-нибудь говорили и расходились, довольные собой.

Может быть, в какую-нибудь звездную ночь они бы нечаянно поцеловались и потом поженились, если бы однажды не приехал на завод электромонтер Алексей Старинов. В первый же день он пришел в клуб разодетый и надушенный; на нем был новый серый костюм в полоску, яркий галстук подвязан большим узлом, белесые волосы гладко зачесаны набок. Он шутил со всеми, как старый знакомый, и вокруг него сразу собрались ребята. Как-то, проходя мимо Симы, Старинов пристально взглянул на девушку, темно-серые глаза его на мгновение потеплели, а на тонких губах появилась чуть заметная улыбка. Сима покраснела и отвернулась. Но потом весь вечер она не могла оторвать от него глаз, следила за его уверенной походкой, за каждым движением. Сима вслушивалась в его раскатистый голос и невпопад отвечала на недоуменные вопросы Семы.

В этот вечер Сема и Сима опять шли из клуба вместе, но у Симы горели щеки, она не знала, что с ней творится, отчего ей так жарко и сердце то замрет, то весело застучит. О Семе она не думала, будто его и не было рядом.

А на другой день ее провожал Алексей. Под ногами похрустывал ледок, в воздухе пахло снегом и залежалыми яблоками; небо золотилось от густой россыпи звезд. Он рассказывал о Волге, на берегах которой работал:

— Великая русская река! Сколько преданий о подвигах народа хранят ее крутые берега, сколько богатырей похоронено в ее спокойных величавых водах! Стоишь на берегу, смотришь на ее могучую ширь — и самому становится невтерпеж податься в ватагу Стеньки Разина…

Он вел Симу под руку осторожно, слегка прижимая се локоть к себе, и она не чувствовала в его голосе наигранности, была счастлива и боялась говорить, чтобы не выдать своего волнения. Она только сказала:

— Вы так много видели, Алеша.

— Жизнь дается человеку один раз! — воскликнул он. — И я это понимаю так: пока живу, я должен увидеть все, что сумею, должен узнать все радости, какие мне удастся поймать. Не надо сдерживать желаний.

Что-то неправильное было в словах Алексея, но Симе не хотелось в них вдумываться. Самый красивый и умный парень выбрал ее среди заводских девчат-не такую уж и красивую, — и гордость переполняла ее и смущала, вызывала туманные мечты.

С широкой улицы они свернули в переулок. Здесь было темно и тихо. У маленькой, еле заметной калитки Сима остановилась и сказала, что это ее дом.

— Хорошо, — обрадовался Алексей, неожиданно обнял девушку и поцеловал, словно украл этот поцелуй. Сима закрыла лицо ладонями и убежала во двор, не простившись.

Старинов часто провожал Симу из клуба. Она была счастлива и совсем не замечала Сему, который издали наблюдал за ней. Она не видела его молящих взглядов, не видела ничего вокруг. Сима вся отдалась горячей любви, и дома, и на работе она с нетерпением ждала только одного: встречи с Алексеем. Несколько раз она видела его во сне и просыпалась с бьющимся сердцем.

Однажды вечером Старинов с товарищем зашел к Семе, зашел, как к себе домой, без стеснения, весело поздоровался и поставил на стол бутылку водки. Сема нашел в себе силы ответить на приветствие, но смотрел на непрошеных гостей с удивлением.

— Люблю выпить за счет других! — ухмыльнулся товарищ Алексея. Видимо, это был человек еще молодой, но старческое лицо его походило на печеную картофелину. Роста этот человек был низенького и всем своим обликом напоминал суслика. Так и звал его Старинов.

Сели за стол.

— Я не хочу ссориться из-за пустяков, — сказал Старинов. — Мужчины должны оставаться мужчинами. Нам работать, Семка, вместе, оба мы электрики, люди большого накала.

Сема слушал молча, и даже как будто раскаяние начало овладевать им: «Может, я напрасно плохо думал об этом человеке? Вдруг он хороший парень?»

— Я не бегаю за девками, они сами бегают за мной, — продолжал Старинов, бросая на стол колоду карт. — Не знаю, чего они находят во мне привлекательного. Обычно через некоторое время они от меня отворачиваются, и я уверен, что Сима вернется к тебе, дорогой друг.

— Вернется, побывав в крепких руках, — опять ухмыльнулся его странный товарищ.

Старинов строго повел сухими глазами.

— Я всегда поддерживаю товарища, если он ставит на стол пол-литра, — не унимался преждевременно постаревший человек.

— Цыц, Суслик! — прикрикнул Старинов, и тот торопливо схватился за карты.

За окном было темно, слышался шум деревьев и хлюпанье воды. По черным стеклам бежали светлые струйки. Где-то далеко загрохотал поезд, грохот быстро приближался, и вдруг над крышей раздался треск и по улице прокатился гул. Окно вспыхнуло и потухло-блеснула молния, и опять на крыше загремели железные листы. Сема смотрел на Старинова: нос с горбинкой, острый загнутый вперед подбородок, прямой разрез губ, нахальный и жадный взгляд, — что-то в нем было яростное и неуемное.

— Я не умею в карты играть, — сказал Сема.

— Научим, — буркнул Старинов.

— Как без штанов оставаться, — добавил Суслик и захохотал.

— Не хочу я учиться. — Сема сел на кровать и попытался улыбнуться. — Пожалуйста, играйте сами, сколько вам влезет, а меня не трогайте. Не люблю я эти карты, они к добру не приводят.

Переглянувшись со своим товарищем, Старинов хмыкнул и вперился в Калинкина сузившимися глазами.

— Мы заставим.

Сема вспыхнул и взялся за край кровати. «Чего им от меня надо? Особенно этому Старинову? Разлучил с девушкой и пришел еще сюда командовать… Кто они такие? Что за бессовестные люди?!»- думал Сема, еле сдерживая ярость. Он встал и, с трудом разжав побелевшие губы, твердо сказал:

— Попробуйте.

— Вот и рассердился хозяин. — Старинов поднялся и похлопал Сему по плечу. — Шуток не понимаешь? Ну, не будем ссориться из-за пустяков. Договорились!

— Да будет мир! — провозгласил Суслик, поднимая над столом стакан с водкой.

Сема лежал на кровати, пока непрошеные гости играли в карты. Играли они недолго, без интереса, и ушли, любезно попрощавшись.


После дождя буйно полезла трава, зазеленели холмы, похорошели улицы поселка. Сема теперь один выходил на пригорок, долго стоял, обдуваемый теплым ветерком, смотрел на лощину, и его не радовали цветущие сады, зеркальные квадратики рисовых полей. Со всех сторон доносился стрекот тракторов. Птицы летали стаями. На холмах паслись стада овец и коров. Иногда из ближнего кишлака слышались звуки карная — люди справляли свадьбы, веселились, радовались весне, и только у Семы было холодно на сердце. Впервые в жизни он крепко полюбил девушку, а она обманула его. Часто он задерживался за поселком до темноты; после того как пряталось солнце, в лощинках и оврагах расплывались тени, они закрывали деревья, дома; становилось холодно, и одинокие огоньки жалобно мерцали в густой темени. В эти минуты Сема готов был расплакаться.

В то время он еще не знал, что и Сима недолго была счастлива. Как-то вечером, проводив девушку до калитки, Алексей сказал ей:

— Прекрасна жизнь, когда мы ее сами устраиваем, без подсказчиков и советчиков.

— Алеша, когда же мы запишемся? — спросила Сима, спрятав лицо в его меховой куртке, готовая заплакать. Об Алексее по заводу расползались нехорошие слухи, и подруги начали сторониться Симы.

Старинов усмехнулся: «Глупая девчонка! Пора открыть ей глаза, сказать правду».

— Алексей Старинов не создан для блаженства, — сказал он насмешливо. — Ему, конечно, не чужды природы совершенства, но он дал себе смертельный зарок: никогда и ни с кем не связывать свою судьбу. Я хочу быть свободным. У нас вспыхнули чувства, мы их не подавили — это поэзия, а остальное — скучная проза, уготовленная для чудаков.

Сердце девушки замерло в испуге. Она отшатнулась от пария, и звезды на прозрачном небе показались ей черными. Мгновенье Сима стояла не шелохнувшись, потом медленно повернулась и ушла в дом.

Старинов хмыкнул, засунул руки в карманы и вразвалку пошел по темной улице.


Первого мая рано утром Старинов с неразлучным Сусликом явился к Семе, когда тот еще лежал в постели. Они сели за стол. Старинов был в соломенной шляпе, побледневший и злой. Он косо посматривал на товарища, а тот с ехидцей взглядывал на Старинова, усмехался, а затем сказал, гнусавя, приглаживая рыжие вихры, спадающие на низкий морщинистый лоб:

— Люблю выпить за счет других, особенно в праздник. Это незыблемый закон моей жизни, и когда он нарушается, все нервы мои, как струны гитары, расстраиваются и гудят вразлад, а сердце готово лопнуть, как мыльный пузырь.

— Замри, Суслик! — хрипло сказал Старинов и повернулся к кровати, на которой сидел Сема, хмурый и лохматый. — Не горюй, мой христианский брат, все в жизни приходит и уходит. Скоро придет к тебе Сима и принесет горячее извинение, а я буду вспоминать чудное мгновенье и сморкаться в надушенный платок.

— Идите вы к черту! — проговорил Сема, думая о том, что он слабый человек, не может встать и дать по морде этим двум шалопаям, нахально ввалившимся к нему в комнату.

— Достойный ответ! — восхитился Суслик. — Пришли непрошеные гости и не принесли пол-литра, хотя праздничное настроение выпирает из нас, как пробка из пивной бутылки. Советую тебе, Алексей, скорее соображать, иначе я начну рассказывать о том, как ты вчера стукнул по голове шофера и зайцем запрыгал по улице, а я не мог тебя догнать, чтобы разделить пополам твою веру в труса…

— Суслик! Ты сегодня наверняка договоришься до того, что я заткну твою вонючую пасть кулаком, — рассердился Старинов.

— Всем известно: неудача ведет к ссоре, — не унимался Суслик, отходя на всякий случай поближе к двери. — Мы здесь спорим, а… машина плачет, шофер, может быть, приказал долго жить… Алешенька, — вдруг вкрадчиво заговорил Суслик, — чем я трезвее становлюсь, тем красноречивее, у меня еще в запасе неиссякаемая тема любви Алешеньки и Симочки…

— Открылся фонтан вонючих слов. На! — Старинов вынул из кармана пятьдесят рублей и бросил на пол. Суслик живо подскочил, поднял бумажку и скрылся за дверью.

Некоторое время Старинов сидел неподвижно, глядя на дверь сухими, испещренными красными прожилками глазами, потом встал, подошел к окну. Заговорил он негромко, стоя спиной к Семе:

— В жизни надо найти себе место. Тихая радость меня успокаивает на несколько дней, а потом опять затомится душа и жизнь вокруг покажется сплошной скукой. Ты, Семка, не обращай внимания на Суслика. Это пропащий человек, у него одна радость — пол-литра. Такие люди несносны, когда у нас нет денег и мы не сможем их напоить. В других же случаях с ними можно договориться. — Старинов умолк, стоя неподвижно, как статуя. Нет, он не волновался, он посмеивался. На земле так много дураков, и интересно молоть им чепуху. И даже этот Суслик, так называемый компаньон, ничего не понимает, он принимает за чистую монету его, Старинова, показную трусость. Не удалось похитить машину? Ну что ж. Деньги все же есть — пассажир оказался с кошельком. Замести следы — вот задача.

«Чего им надо? — думал Сема, сидя на кровати в трусах. — Зачем они пришли? Если я слабый человек, так надо мной можно издеваться, можно обращаться со мной как угодно? За кого они меня принимают?» Семе не терпелось вскочить и прогнать их, может быть даже ударить, но он никогда не дрался, не умел драться! Старинов видел недовольство Семы и про себя усмехался: его забавляли раздраженные, обиженные

люди, ему доставляло удовольствие унижать, давить их силой или нахальством; оторванный от людей, он мстил им за свою моральную опустошенность, непрерывное беспокойство и страх.

Вернулся Суслик. Вдвоем со Стариновым они распили бутылку водки и ушли.

Потом они встретили Сему в городе. Сема думал: выпьет он водки и заглушит неуемное горе. Но так не получилось, он уже проглотил две стопки, а горе и тоска не унимались; в груди было муторно; в голове даже не шумело, ее только сдавило обручем, а в глазах появился туман. Вокруг шумели, смеялись люди, они праздновали веселый праздник весны; откуда-то появился баянист, и около него закружилась женщина, за ней другая, и вскоре образовался круг. Сема смотрел на танцующих и не понимал, почему у людей так много счастья, а у него темно на душе, как в ненастную осеннюю погоду. В это время к нему подошли Старинов, Суслик и еще какие-то два паренька.

— Празднуем? — насмешливо спросил Старинов.

Сема вскипел.

— Я вчера работал, а сегодня праздную. Ты вчера гулял и сегодня гуляешь! — У Семы дрожали губы, им овладела решимость, какой он никогда в своей жизни не испытывал.

— А ну, замолчи! Не твое собачье дело! — прошипел Старинов, угрожающе пододвигаясь и взбычивая голову.

— Что так? — не унимался Сема. — Правда глаза колет?

Старинов размахнулся и ударил его по лицу. Сема побежал, слезы, горячие и обидные, потекли по щекам. Ему было стыдно смотреть на людей. Почему он такой несмелый? Почему не ответил на удар? Сколько раз вот так бывало в жизни: его оскорбляли он ходил, лишь бы не связываться с дураками.


Ругая себя, он сел в автобус и уехал на завод.


Встреча с Симой произошла в поселке, в том месте, где рос высокий тополь и улица делала крутой поворот. Солнце недавно поднялось над горами, и пыль на дороге лежала волглая, прибитая. Сима остановилась, увидев Калинкина. Ее беспомощно опущенные руки, бледные щеки, косынка, повязанная по-старушечьи, вызвали у Семы глубокую жалость. Ему захотелось погладить ее острое плечо, тонкую белую руку, но обида больно кольнула сердце, и он только переступил с ноги на ногу и спросил:

— Как живешь?

Сема удивился своему глухому голосу, какому-то чужому, незнакомому. Может быть, обида всегда пересиливает жалость? Нет, он не думал об этом, у него смешались все чувства: сожаление и укор, смущение и решительность.

— Зачем тебе? — чуть выговорила Сима, щеки ее вспыхнули, она мельком взглянула на Сему, поджала губы. Все было в ней прежнее: немного капризные пухлые губы, ласковый взгляд карих глаз, из-под платка видны пряди светлых и тонких, как паутинка, волос, но темные круги под глазами, незаметные для постороннего человека, бороздки возле рта говорили о пережитом горе.

Лучи солнца пробивали густую листву тополя и падали на дорогу светлыми кружками; кружки вздрагивали на платье девушки, от этого она казалась легкой и прозрачной. Сема молчал, мысленно задавая ей вопросы: «Зачем спрашивать?.. Неужели у меня нет сердца и я не понимаю, как ты ошиблась? Любишь ли ты еще Старинова, не разгадала его подлую душу? Куда ты пошла, с какой стати увлеклась льстивыми речами? Другой бы на моем месте, может быть, плюнул, а я не могу, люблю тебя и такую, обиженную и беззащитную…»

— Мы ведь были друзьями, — сказал он.

— Были… — вздохнула Сима и без звука заплакала. Она не ругала себя за слабость: перед Семой можно было не скрывать своих чувств, он не позубоскалит, не позлорадствует. Но почему она стала такая слабая? Раньше бы и перед ним не открылась, поплакала где-нибудь в уголке, чтобы никто не видел. А теперь ей все равно: пусть люди осуждают — сломана ее жизнь, как былиночка. Винить она никого не собиралась — сама во всем виновата, поддалась голосу сердца, не подумала, бросилась в омут. И казниться ей одной. Сема хороший, он простой, но как она посмотрит ему в лицо, как дотронется до него? Ни за что, никогда!

— Не надо так убиваться, — смущенно проговорил Сема, — пройдет все, успокоишься.

— Злые люди никогда не простят, пятно будет на мне всю жизнь…

— Зачем слушать злых людей? Вокруг нас много хороших…

Вязов подошел к девушке и парню — не у кого было спросить, где находится заводоуправление. Он увидел слезы на лице девушки. «Определенно любовная драма… Он не хочет на ней жениться…»- подумал лейтенант, но, посмотрев в смущенное лицо парня, отказался от этой мысли. Сколько раз Михаил пытался сразу угадать мысли и чувства человека и, надо признаться, почти никогда не угадывал, только после размышлений приходил к правильному выводу.

На его вопрос ответил Сема, показав рукой на двухэтажное здание, видневшееся в конце улицы. Вязов не мог заподозрить, что именно здесь сплелись нити интересующего его дела, и отошел от них спокойно, как человек, который видал горе и посильнее.

Он шагал не спеша, тихонько посвистывая, и то попадал в синюю тень, то выходил на свет, и всю фигуру его, как серебряной водой, обливало солнце.

Здание управления оказалось не таким большим, каким показалось издали. У кирпичного крыльца росла косматая акация, дерево было старое, на нем висели еще прошлогодние стручки, прятавшиеся за молодыми сочными листьями, оно походило на седую старуху, колючую и злую.

Вязов прошел в отдел кадров. За столами тихо сидели работники, склонившись над бумагами, словно все дремали. В дальнем конце за большим массивным столом сидел худощавый человек, подстриженный ежиком. Над его головой висела на стене дощечка с надписью: «Завотделом». К нему и подошел Вязов, отрекомендовался представителем райисполкома и попросил личное дело Алексея Старинова.

— Ох, уж мне работнички, работнички, — скрипуче пропел заведующий отделом, складывая в трубочку бледные губы. Он нехотя поднялся, подошел к большому шкафу, достал папку и подал ее Вязову. — Где же взять людей-то, а? Идут вот такие, принимаем да принимаем, куда денешься? — жаловался заведующий. — Завод наш такой, лубяных культур, кругом запахи дурные… А вот и его напарник — Калистрат Протопопов, по прозвищу Суслик. Одним словом-два сапога пара.

— Они дружат? — спросил Вязов.

— Водой не разольешь. Вроде трудятся нормально, жалоб на них не поступало, — продолжал заведующий. — Другие с лучшей биографией безобразничают, выпивают не в меру. Зарабатывают много, вот и не знают куда деньги девать.

Листки по учету кадров были заполнены небрежно, но грамотно: Старинов имел образование среднее, а Протопопов восемь классов. Первый судился один раз, второй — два. Но этим данным верить было трудно — тяжело человеку признаться во всех своих преступлениях. Вязов просмотрел еще несколько личных дел рабочих энергетического цеха и потребовал табель учета работы, который его, собственно, интересовал.

— Леночка, дай-ка табели, — ласково пропел заведующий.

Румяная девушка молча поднялась, взяла со стола папку и, легко ступая на высоких каблуках, направилась к Вязову. В синюю горошинку платье туго обтягивало ее тонкую талию и высокую грудь. Она положила перед Вязовым папку, озорно глянула на него и пошла к своему столу.

Перед фамилией Старинова во всех строках стояла буква «р»- это значило: тридцатого апреля во вторую смену, в канун Первого мая, он работал. Подозрения были напрасны — не мог человек находиться на работе и совершить преступление вдали от завода. С тем видом, с каким представитель власти должен изучать обстановку на производстве, Вязов продолжал просматривать табели, а на сердце у него скребли кошки. Неужели майор был прав, когда говорил, что его предположение — чепуха? Подполковник не высказал своего мнения так резко… но, возможно, подумал то же самое.

— Вот ихний бригадир, кстати, — сказал заведующий, когда в контору вошел пожилой мужчина в тюбетейке, с плоскогубцами и шнуром в руках.

Приход бригадира оказался кстати, не надо было идти в цех, чтобы проверить достоверность записей в табеле.

— Дисциплина хорошая в вашей бригаде? — спросил Вязов бригадира.

— О, все хорошо, совсем хорошо, — быстро ответил бригадир.

— Прогулов нет?

— Зачем прогулы? — Бригадир замотал головой. — Работать надо, завод стоять не может, энергию давай да давай.

— А эти работники? — Вязов показал на фамилии Старинова и Протопопова.

— Все хорошо, совсем хорошо, — опять быстро ответил бригадир.

По улице поселка Вязов теперь шел торопливо. Невдалеке были видны камыши, там, в болоте, мокли снопы джута и кенафа, от них несло запахом прели и тины. «Неужели нельзя было перенести подальше от жилья эти ванны?»-с раздражением подумал Вязов, но вдруг представил себе, как над ним посмеется Николай Павлович, а Копытов не преминет попрекнуть потерянным временем, и забыл о запахе прели, и даже о солнце которое немилосердно жгло голову.

У заводского клуба под тремя плакучими ивами стояла скамейка. Вокруг было тихо и душно. Вязов опустился на скамейку, расстегнул ворот и криво улыбнулся. Он представил себя со смешной стороны: слоняется по поселку молодой лоботряс, бездельничает, отчего-то вешает голову, переживает… На него из окон поглядывают домохозяйки, посмеиваются. Вязов настороженно посмотрел по сторонам — людей в окнах не было видно, и он успокоился.

Из-за угла вышел широкоплечий молодой человек, беловолосый, в комбинезоне, и тоже присел на скамью. Вязов взглянул на него с любопытством. «Еще один лоботряс объявился, теперь мне не будет скучно», — подумал он насмешливо.

— Попробуйте отдохнуть после ночной смены в этой дыре, — сказал молодой человек и шумно вздохнул.

— Верно, место для отдыха не особенно приятное, — поддержал разговор Вязов. — Почему эти ванны не перенесут подальше?

— Где есть безобразия, там обязательно найдутся головотяпы. Можно и наоборот, как хотите, — улыбнулся парень.

— А где головотяпы, там и ротозеи, они всегда вместе, — подтвердил Вязов и подумал: «Парень, видно, не дурак».

Они посидели молча, не глядя друг на друга. Стари-пов — а это был он — со скучающим видом зевнул и поморщился.

— Кроме ротозеев, в наше время есть и праздношатающиеся, — сказал Старинов спокойно, не глядя на собеседника, ему, видно, захотелось подразнить случайного соседа.

— Есть, — согласился Вязов.

— Были бы у меня права, я ловил бы их па улице и заставлял чистить клозеты.

— Я бы тоже поступал так, — опять согласился Вязов.

— Я с первого взгляда понял, что ты ассенизатор.

— И это верно.

Старинов поднялся, косо взглянул на случайного знакомого, чуть заметно скривил губы в усмешке и пошел по улице. Вязов улыбнулся, тоже встал и тут вспомнил, что где-то видел этого парня. Но сколько ни старался, не мог припомнить места встречи.

Г лава 8

На третий день из городского управления прислали в отделение паспорт шофера Чурикова с сообщением фамилии и адреса учительницы, которая нашла документ. Подполковник Урманов, майор Копытов и лейтенант Вязов немедленно отправились в пригородный колхоз. Их встретила пожилая женщина узбечка, провела во двор, сплошь засаженный виноградником, и усадила на диван. Через минуту она принесла поднос с сушеным урюком, пресными лепешками, пиалы и чайник и сказала, улыбаясь:

— Я знаю, зачем вы приехали. Пейте чай, а я все расскажу.

Урманов поблагодарил хозяйку и налил в пиалы густой зеленый чай. Женщина присела тут же на кошму.

— Я работаю учительницей, преподаю во второй смене. Поэтому утром до занятий я решила сходить в город по своим делам. — Она говорила по-русски чисто, без акцента. — Иду по обочине дороги и вдруг увидела в траве книжечку. Прошла было, а потом вернулась. Я к книжкам неравнодушна, — призналась она с улыбкой. — Подняла, вижу-паспорт. Какой-нибудь, думаю, рассеянный потерял, наверное, ищет документ, мучается. Хотела поехать по адресу, обрадовать человека, да времени было мало, и я отдала паспорт первому повстречавшемуся милиционеру. Вот и все.

Майор разочарованно вздохнул-он надеялся услышать больше, а подполковник задал вопрос:

— Вы хорошо запомнили место, где нашли паспорт?

— Конечно, — ответила хозяйка.

— Может быть, вы поедете с нами и покажете это место?

— Пожалуйста. Занятия в школе у меня закончены. Только вы меня обратно отправьте на машине, устала я сегодня.

— Обязательно, — пообещал подполковник.

Недалеко от города, близ моста, переброшенного через арык, женщина попросила остановить машину. Место не отличалось ничем примечательным: арык зарос травой и воды в нем не было, по обочинам дороги росли слабенькие заморенные деревца, а дальше расстилались поля. Когда учительница отправилась па машине домой, подполковник предложил:

— Давайте посмотрим, нет ли еще каких-нибудь следов.

Но поиски не дали результатов. Все трое собрались под большим карагачем, сумрачные, молчаливые.

— Значит, преступники шли сюда, надо посмотреть в этом районе, — произнес наконец Копытов, ни к кому не обращаясь.

Ни подполковник, ни Вязов не отозвались. Каждый был занят своими мыслями. Завод, на котором работал Старинов, находился на противоположной стороне города, ночью преступники должны были бы направиться домой или остаться в городе, а не идти в противоположную от дома сторону. Лейтенанту уже казалось, что подполковник насмешливо посматривает на него, словно говоря: «Чего стоят ваши догадки?» Но тут же он подумал: «А если преступники сделали так с целью, чтобы замести следы, направить поиски не туда, куда надо?» и сам себе ответил: «Второй преступник может жить где-то здесь…»

Уже сидя в машине, Вязов вспомнил, что ему сегодня надо сходить на квартиру Копытова, и еще больше помрачнел. Утром он дал согласие капитану Стоичеву поговорить с женой майора о поведении Виктора и теперь проклинал себя. Но когда машина остановилась около отделения, он соскочил с сиденья и направился к Копытовым, поругивая себя за пунктуальность.

Екатерина Карповна сидела у раскрытых ящиков комода и мучительно вспоминала, куда она могла положить двести рублей. Она точно помнила, что первого числа деньги — две бумажки — были у нее в сумке, вчера же она не тратила ни копейки. Была у нее дурная привычка прятать деньги в комод между пачками глаженого белья — и вот все перевернуто, пересмотрено, а денег нет. От мужа она никогда не скрывала расходы, рассказывала ему обо всех покупках. Терентий Федорович не любил ее хозяйственных отчетов, отмахивался, но она упорно заставляла его выслушивать себя, и если иногда по ее подсчетам не хватало пяти или десяти рублей, оба они считали это случайностью: передала или обронила, мало ли как бывает. Но двести рублей деньги не малые, и Екатерина Карповна не представляла, как сказать мужу о такой пропаже.

Из ящиков комода свисали концы простыней, наволочек, полотенец, на стуле высилась горка белья. На столе валялись раскрытая сумка, платок, губная помада, серебряная мелочь и какие-то рецепты. Екатерина Карповна переводила взгляд с комода на стол, поднимала глаза к потолку, терла виски и все же ничего не могла припомнить.

— Войдите! — рассеянно отозвалась она на стук в дверь.

— Здравствуйте, Екатерина Карповна! — поздоровался Вязов. — Хозяйством занимаетесь?

— Да, да, — спохватилась хозяйка. — Здравствуйте, Михаил Анисимович! Садитесь. Я сейчас. — И она принялась бросать белье в комод как попало. — Что ж в праздник не заходили? — спросила она, с шумом задвигая ящики.

— Вы же знаете, как мы заняты бываем именно в праздники, — сказал Вязов и неожиданно для себя добавил:- Приглашают в гости, Екатерина Карповна, до праздников, а не после. — И тотчас подумал сердито: «Грубить уже начал… Дурак! С таким настроением только и ходить по гостям…»

— Верно, верно, — смутилась Екатерина Карповна, села за стол и торопливо стала прятать в сумку разбросанные вещи. — Не догадалась я пригласить вас, выбрали бы, может быть, времечко, пришли, повеселили. Все дни сидела одна, — пожаловалась она и зачем-то улыбнулась.

— Из меня не весельчак получается, а проповедник, — продолжал Вязов. — Вот и сейчас пришел к вам проповедь читать.

— Да что вы? — удивилась Екатерина Карповна. — Не люблю попов, грешница. А вы на самом деле какой-то мрачный сегодня. Неприятности есть?

— Хоть отбавляй.

— У вас с Терентием Федоровичем всегда так. Давайте вашу проповедь, я слушаю.

Екатерина Карповна подперла щеку ладонью и приготовилась слушать. Круглое румяное лицо ее нельзя было представить серьезным. «Стара уж кокетничать, — опять мрачно подумал Вязов и тут же одернул себя: — Хватит злиться! Не так начал, поправляться надо…»

— Вы меня извините, Екатерина Карповна, но я обязан с вами поговорить… — Вязов помолчал, потом деловито продолжал:- Я пришел поговорить о поведении вашего сына.

— Вити?! — воскликнула Екатерина Карповна, положила руки на стол и с испугом уставилась на лейтенанта.

— Да. Вы не пугайтесь, серьезного ничего нет, но я как парторг обязан вас предупредить. Дело в том, что Терентий Федорович очень занят, ему, видимо, некогда заниматься воспитанием сына, а вы имеете возможность больше наблюдать за ним. Мне лично известно, что Виктор подружился с великовозрастными парнями — рабочими одного завода, которые имели судимость и сидели в тюрьме. Я не знаю, как ведут себя эти парни сейчас, одно ясно, что они выпивают, и их прошлое заставляет нас держать их на подозрении. Они могут плохо повлиять на вашего сына. Вам, наверное, говорили, что Виктора участковый приводил в отделение…

— Но Витя был не виноват, — возразила Екатерина Карповна.

— Он виноват уже в том, что нагрубил участковому. Не годится так поступать ученику. Кроме того, вы знаете, — Виктор пьет. А такая привычка к хорошему не приводит.

— Мне кажется, вы, Михаил Анисимович, из мухи делаете слона. Я не замечала за Виктором особых проступков, в школе он ведет себя прилично, жалоб на него не поступает, а если иногда и пошалит, так ведь он еще, как вы говорите, ребенок. В праздник он действительно amp;apos;выпил, я ему сама давала деньги… — Тут Екатерина Карповна вспомнила о пропавших двухстах рублях, мельком подумала — не взял ли их Виктор, но с негодованием отбросила эту нелепую мысль и повторила:-Да, да, Михаил Анисимович, вы из мухи раздуваете слона.

У Вязова не было никакого желания спорить с Екатериной Карповной, и он поднялся:

— Поймите меня верно, Екатерина Карповна, я пришел с хорошими намерениями…

— Так зачем же огород городить? — Екатерина Карповна усмехнулась. — Лучше бы вы со мной чайку попили.

— В другое время с удовольствием.

— Когда же я погуляю на вашей свадьбе? Когда у вас будут детишки и вы станете понимать чувства родителей? — Екатерина Карповна задала вопрос шутливо, но Вязову стало не по себе, он нахмурился и поспешно распрощался.

Вечером, когда вернулся с работы Терентий Федорович, Екатерина Карповна о деньгах не заикнулась, но между делом сообщила:

— Приходил Вязов.

— Зачем? — Терентий Федорович отложил газету и повернулся к жене.

— Поучить нас, как надо воспитывать сына.

— Эх, ты! — воскликнул Терентий Федорович и со злостью подумал: «Все Стоичев настраивает, лезет не в свое дело!..»

Глава 9

Несколько дней Филипп Степанович Поклонов был сам не свой. При каждом вызове начальника или заместителя у него ёкало сердце. Он был уверен, что Вязов уже донес о его поступке, рассказал, как слепая дала ему двадцатипятирублевую бумажку. Он даже перестал принимать от продавцов маленькие подачки, которые раньше сам выпрашивал.

Домой Филипп Степанович приходил разбитый дневными волнениями и нападал на жену по всяким пустякам. Ефросинья Силантьевна не перечила мужу, и это особенно раздражало Филиппа Степановича. Он не находил себе места.

В понедельник Поклонов пришел с работы раню, отшвырнул с порога брошенный детишками веник и закричал на жену:

— Что ты делаешь целыми днями? Порядка в комнате не наведешь!

Жена не ответила, она сосредоточенно мешала что-то в кастрюле. Филипп Степанович подошел к ней, остановился позади и, глядя ей в спину, спросил:

— Чего молчишь, как воды в рот набрала?

— А что ж тебе отвечать-то? Приходишь вроде не пьяный, а кричишь как скаженный, — тихо ответила Ефросинья Силантьевна, не оборачиваясь. Она была повязана белым платком, и поэтому худое лицо ее выглядело особенно испитым. В серых больших глазах этой женщины словно на всю жизнь застыл испуг. И вся она была маленькая, сухонькая, но это не мешало ей рожать детей вот уже четвертый год подряд.

Вначале Филипп Степанович хотел еще пуще напуститься на жену, как делал прежде, но неожиданно жалость к Фросе и к себе заполнила его. Он стоял не шевелясь, не зная что делать: обнять ли жену, сказать ей ласковое слово или молча уйти. Фрося повернула голову, и в глазах ее вместе с испугом мелькнуло любопытство. Пожалуй, впервые за их совместную жизнь он опустил ресницы под взглядом жены и неуверенно произнес:

— Скаженный… — и пошел в другую комнату, не взглянув на сына, который лежал в кроватке и болтал розовыми ножками.

Комнату постепенно заполняли сумерки. Филипп Степанович сидел за столом, не чувствуя спертого воздуха; перед ним стояла чернильница и лежал тетрадочный лист бумаги. Все пережитые за последние дни тревоги вылились в нестерпимую ненависть к Вязову. Постоянные колкости и насмешки лейтенанта, которые Поклонов не умел парировать, вызывали в нем бешеную злобу. А последнее открытое партийное собрание? До мельчайших подробностей врезалось в память выступление Вязова. Он стоял у стола и, обращаясь к начальнику отделения и его заместителю, говорил: «Неужели вы, товарищ Копытов, и вы, товарищ Стоичев, не замечаете явного подхалимства Поклонова? Неужели вы считаете, что его поведение не влияет на нашу работу? Я не верю. Просто вы привыкли к его угодничеству и смотрите на это сквозь пальцы. Я же расцениваю как вредное не только поведение самого подхалима, но и тех товарищей, которые спокойно принимают подхалимство…» И Терентий Федорович, и Николай Павлович ничего Вязову не возразили…

Филиппу Степановичу жалко было начальника отделения. Не первый год они работали вместе, и никто, пожалуй, больше Поклонова не знает, какие трудности пришлось пережить Терентию Федоровичу, сколько он, бедный, помучился… Тяжело держать порядок в районе. И теперь, когда в отделении нет чрезвычайных происшествий (если не считать последнего случая), когда об отделении говорят как о хорошем, какой-то мальчишка Вязов набирается нахальства прямо в глаза бросать обвинения Терентию Федоровичу. Такого начальника надо носить на руках, а не порочить среди коммунистов, не ронять его достоинства.

На собрании Вязов ни разу не обратился к Поклоиову, но камешки летели в его огород. Сегодняшние же насмешки Вязова в отделении нельзя было не понимать как намеки. Он говорил:

— Товарищи, почему наш Филипп Степанович всегда смотрит исподлобья? Почему он не скажет ни одного веселого словечка?

Сослуживцы посмеивались, а Филипп Степанович мрачнел и молчал, словно ему привязали язык. «Мы еще посмотрим, кто последним будет смеяться, — думал он, уставясь взглядом в темное окно, — мы еще поглядим, кому будет подрезан язык. Ты еще не знаешь, кто такой Поклонов. Мы тоже не лыком шиты. С нас спрос неособенно большой, а с тебя, заноза, спросят по всем правилам…» Филипп Степанович наклонился над столом и стал торопливо писать, с трудом различая строчки. Писал он о том, что лейтенант Вязов берет взятки, что он, Поклонов, собственными глазами видел, как второго мая Вязов подошел к слепой гадалке и взял деньги, а потом о чем-то долго с ней разговаривал. Кроме того, лейтенант Вязов был замечен в такие-то числа в подвыпитом состоянии (далее следовали числа на две строки).

Поклонов не такой дурак, чтобы упустить интересные случаи, у него в блокноте много записей не только о Вязове, но и о начальнике отделения, и о его заместителе. Если потребуется, Поклонов все записи выложит в политотделе.

Письмо получилось солидное, подкрепленное фактами, и Поклоновым овладело злорадство. Он презрительно растянул губы и потер руки. Подписи Филипп Степанович не поставил. Откинувшись на спинку стула, он сказал жене:

— Фрося, что же ты не зовешь ужинать? — и остался доволен своим мягким голосом.

— Сейчас, — отозвалась из кухни жена и загремела ложками.

На другой день Филипп Степанович отнес письмо на почту, но адресовал не начальнику отделения, а его заместителю по политической части Стоичеву — так было солиднее: ведь не для взыскания он старается, а для воспитания работников отделения. Капитан не преминет показать докладную начальнику, а тот по горячке своей может уволить Вязова. Потом пусть хоть год разбираются, зато жизнь будет спокойнее.


Николай Павлович рывком встал и прошелся по кабинету. Анонимное письмо было для него абсолютной неожиданностью. Если бы факты, изложенные в письме, касались кого-либо другого, он бы не так удивился,но Вязова… Кто мог подумать! А впрочем… Невозможно за месяц изучить людей, их много, у каждого свои интересы, достоинства и недостатки. И все же к Вязову никак не клеилось взяточничество. Коммунисты не выбрали бы его парторгом — люди всегда знают больше начальства, и коллектив очень редко ошибается, — это Николай Павлович понимал прекрасно.

С кем же посоветоваться? С майором? Нет, этого сейчас делать нельзя. Терентий Федорович определенно вспылит и наломает дров. Но долго скрывать от него письмо трудно, он все равно узнает, и тогда не оберешься неприятностей. Не Сходить ли в райком партии?.. Нет, пока не нужно. Поговорить с Вязовым — это прежде всего, а там будет видно, что делать дальше.

Решение было принято, но оно не успокоило.

Николай Павлович снова сел за стол, раскрыл папку.

Сверху лежал рапорт Поклонова с просьбой выдать ему единовременное пособие. До сих пор не решено- послать в управление этот рапорт или не посылать; ходатайствовать Николай Павлович не хотел и поговорить со старшим лейтенантом пока не решался, — для отказа нужны причины. Он с неприязнью взглянул на рапорт, потом медленно перевел взгляд на письмо. Вдруг он схватил обе бумажки и положил рядом. Почерк показался ему одинаковым: буквы налезали одна на другую, вихляясь из стороны в сторону. Николай Павлович спрятал бумаги в стол, повернул ключ и вздохнул. Дело не в схожести почерков, анонимное письмо можно и не разбирать, дело в том, что в отделении есть плохие люди, и надо вывести их на чистую воду. Николай Павлович посмотрел на часы. Жена Поклонова, которую он пригласил к себе, запаздывала, а поговорить с ней нужно наедине.

Ефросинья Силантьевна пришла с ребенком: розовощекий карапуз беспокойно ерзал на коленях матери и тянулся ручонками к чернильному прибору. А сама она сидела прямо и старательно отводила глаза в сторону. Голова ее была повязана платком, отчего Ефросинья Силантьевна казалась старше своих лет.

— Я прошу извинения за беспокойство, — сказал Николай Павлович, — такая уж у меня привычка: люблю поговорить с людьми, и познакомиться нам надо. Человек я новый в отделении, а не зная сотрудников, работать трудно.

— Чего ж тут, понятно, — равнодушно согласилась Поклонова.

— Ну, вот и хорошо. Расскажите, как вы живете.

— Ничего, — так же безучастно ответила Ефросинья Силантьевна, поправляя на сынишке белую шапочку.

— У вас квартира хорошая?

— Не жалуемся.

— А детей много?

— Четверо.

— Большая семья, — посочувствовал Николай Павлович и подумал о том, что единовременное пособие выдать, конечно, необходимо. — Вы, я думаю, не работаете и материально вам трудновато?

— Как сказать… — Поклонова помолчала, опять поправила на ребенке шапочку и нехотя продолжала:- Муж зарплату всю приносит до копейки, перебиваемся.

— Филипп Степанович не выпивает?

Ефросинья Силантьевна быстро взглянула на капитана и снова опустила глаза, пожевала бледными губами.

— Кто из мужчин не выпивает? Теперь так заведено.

— Вы сказали, что Филипп Степанович всю зарплату приносит домой. Где ж он деньги берет?

— Не знаю. Говорит, товарищи угощают.

Николай Павлович задал еще несколько вопроса, пытаясь вызвать Поклонову на откровенный разговор, но она отвечала односложно, смотрела в сторону или на ребенка. Он попытался узнать, не вместе ли они писали просьбу о пособии:

— А вы не думали просить денежной помощи в управлении?

— Не знаю, муж должен беспокоиться.

Было понятно, что Поклонов не советуется с женой, и едва ли он попросил пособие для нужд семьи. Николай Павлович с сожалением смотрел на женщину, ко всему равнодушную, какую-то забитую; ему стало жалко ее и обидно: для чего живет человек, есть ли у нее горячий интерес к чему-либо, возникает ли беспокойство за мужа, за детей? Она всегда была такая или Поклонов ее сделал равнодушной ко всему? «Надо поближе познакомиться с этой семьей», — решил Стоичев.

— Приходите в любое время, если потребуется какая-либо помощь или совет, — сказал он на прощанье.

— Приду, — пообещала Поклонова, но ни взглядом, ни голосом не выразила этого желания.

— Удивительный человек! — воскликнул Николай Павлович, когда дверь за женщиной закрылась. Он немного постоял в раздумье и вышел на улицу. Сегодня ему еще предстояло посетить семью Трусова. Тоже своеобразная семья. Какие у них неполадки? Трусов ходит мрачный и расспросов избегает.

Николай Павлович постучал в обитую клеенкой дверь. Услышав «пожалуйста», он вошел в квартиру Трусовых и остановился у порога. Дальше шагать было некуда, очень маленькая комната оказалась заставленной до отказа: кровать, гардероб, стол и детская коляска занимали все жилое пространство, между ними оставались только узкие проходы, где не могли разойтись два человека. И несмотря на тесноту, в комнате все сверкало чистотой. В коляске играл ребенок, мать сидела на кровати, примяв белоснежное покрывало, и Стоичев заметил, как она быстро смахнула с глаз слезы. Он не расслышал ее ответа на приветствие. Трусов вскочил со стула и смущенно сказал:

— Проходите, товарищ капитан, да осторожнее, у нас тесновато.

— В тесноте да не в обиде, — проговорил Николай Павлович и шагнул к столу. Между гардеробом и столом его солидная фигура уместилась с трудом.

Хозяева молчали. Николай Павлович понял, что явился некстати, но уходить было поздно.

— И давно вы живете в этой комнатушке?

— Три года.

— Не пытались получить другую?

— Пытались. Очень трудно.

Отвечал на вопросы капитана один Трусов, жена его не проронила ни слова. Николай Павлович похвалил ребенка, надеясь хоть этим расшевелить хозяйку, но она упорно молчала, разглядывая тюлевую занавеску на окне. Строгие черные глаза ее под густыми бровями и острый подбородок придавали ее лицу мужественное выражение. Николай Павлович неожиданно улыбнулся и пошутил:

— А я знаю, почему вы сегодня поссорились, дети мои.

— Да? — простодушно удивился Трусов, а жена подняла голову, осмотрела гостя с ног до головы и отвернулась; ни один мускул не дрогнул на ее лице. А Николай Павлович действительно догадался, из-за чего между супругами произошла ссора: жена не хочет, чтобы муж работал в органах милиции, поэтому и к нему, заместителю начальника отделения, так враждебно относится. И Стоичев начал рассказывать:

— У меня такое же положение случилось, как у вас. Примерно через месяц после того, как партийная организация завода послала меня в органы милиции, жена моя, уважаемая Анна Семеновна, взбунтовалась и полетела в партком. Как мне после рассказывал секретарь парткома, она там подняла такую бучу, что он готов был позвонить в райком и отказаться от своей рекомендации. Доводы жены были знакомые: муж пропадает не только днями, но и ночами, неизвестно где бывает, подвергается опасности; довольно с нее и того, что муж был на фронте пять лет, вернулся невредимым, а теперь может погибнуть от руки какого-нибудь бандита. В это время в парткоме оказался один рабочий. Слушал, слушал он Анну Семеновну, дай говорит: «Мы, рабочие, коммунисты завода, оказали большое доверие Николаю, надеемся, он расправится с бандитами и ворами и оградит многих советских граждан от смерти, ограбления и оскорбления, мы его послали как на фронт, нашего лучшего товарища. Вы, гражданка, против решения нашего коллектива?.. Я бы на месте Николая развелся с такой женой». Сказал и ушел. Анна Семеновна прибежала домой в слезах и еще около месяца плакала. Потом смирилась…

Хозяева молчали. Николай Павлович поднялся и стал прощаться, решив поговорить в другое время. Трусов вышел его проводить.

— Вы извините, товарищ капитан, за такое гостеприимство, — сказал он уже на улице. — Вы правильно угадали: жена не хочет, чтобы я работал в органах милиции. Сейчас собрался выполнять задание майора, а она в слезы, не пускает. Если ей вожжа под хвост попадет, то хоть кол на голове теши — не уговоришь.

— Поговорите с ней еще, товарищ Трусов, потом зайдите ко мне, подумаем, как быть, — посоветовал Стоичев.

— Поговорю, поговорю, — глухо пообещал Трусов, и Николай Павлович не заметил в его голосе скрытого гнева.

Дома Николай Павлович не только не успокоился, а еще больше разволновался. С дочкой творилось что-то непонятное. Она плохо спала ночами. Раньше, занимаясь у себя в комнате, Надя весело напевала, а теперь часто слышались ее подавленные вздохи.

Николай Павлович обедал молча, изредка взглядывая на дочь. «Что у них произошло с Михаилом? — с беспокойством думал он. — Не в этом ли причина ее перемены? Спросить, почему он не заходит?.. Смешно… Скорее она должна мне задать такой вопрос».

Разговор начала жена. У Анны Семеновны было строгое бледное лицо, и глаза ее под густыми бровями редко озарялись улыбкой. Работала она швеей на фабрике. За последние месяцы Анна Семеновна так располнела, что ни одно платье не годилось, и начались перекраивания и перешивки, которые отнимали и у матери, и у дочери целые вечера. Но в последние дни Надя охладела и к этой работе. Раскроенный материал лежал на швейной машине, на столе, на подоконниках, на стульях, и Николай Павлович не мог найти себе местечка, чтобы присесть и почитать.

— Что-то с нашей дочкой творится неладное, — сказала Анна Семеновна.

Надя вспыхнула и уткнулась в тарелку. Николай Павлович взглянул на дочь, потом на жену, подумал и сказал со вздохом:

— Молодые годы, что поделаешь.

— Молодые-то молодые, а на ней лица не стало, — продолжала Анна Семеновна строго. — Девке только цвести, а она в кащея превратилась. Вроде и не гуляет много, а ночами не спит. Если уж выбрала парня, так сказала бы матери, а то молчит как рыба.

— О таких вещах, мать, не всегда можно откровенничать, — опять неопределенно сказал Николай Павлович.

— Что ж тут особенного? Я своей матери в молодости все рассказывала. Небось замуж соберется, все равно дела раскроются.

— Мама! — чуть слышно сказала Надя.

— Мама всегда будет мамой, и от нее никуда не уйдешь. Ты бы, отец, приструнил ее, а то на семью совсем перестал обращать внимание. Куда это годится?

Надя встала из-за стола и молча ушла в свою комнату. В ее походке, раньше такой твердой, уверенной, появилось какое-то безволие, расслабленность, словно девушка шла и боялась оступиться. Так по крайней мере показалось Николаю Павловичу, когда он провожал дочь взглядом.

— Не надо, мать, резко разговаривать, — сказал он озабоченно. — Вдруг на самом деле у Надюши есть неприятности, а мы подбавим масла в огонь.

— А ты бы вот и поговорил с ней о неприятностях, со мной она скрытничает, — сердито сказала Анна Семеновна и принялась убирать со стола посуду. Совет ее был дельный, но Николаю Павловичу было сегодня не до интимных разговоров, не любил он в плохом настроении разговаривать с людьми, а особенно с родным человеком, с дочерью.

Надя и сама еще хорошенько не понимала, что с ней происходит. Она вошла в комнату, села на кровать и задумалась. На мать она не сердилась: мама на то и есть мама — она все должна замечать, во все вмешиваться. Упреки матери заставили ее задуматься, яснее представить то, что произошло. Все началось с того вечера, когда она оттолкнула Михаила. С улицы она тогда вернулась спокойная, легла спать и мгновенно уснула, но в полночь проснулась, и ее начали мучить сомнения. Правильно ли она поступила? Михаила она уважала, и надо ли было так резко его отталкивать? Может быть, он бродит сейчас по темным улицам один?»-думала она и, мучимая жалостью, представляла его, одинокого, на пустынных улицах.

Каждый день она ждала Михаила, после занятий, не задерживаясь, бежала домой, сидела в комнате, прислушивалась: не заговорит ли он с порога. Но Вязов не приходил. Она понимала, что сам он теперь не придет и все-таки ждала.

Сейчас, после разговора отца с матерью, она готова была убежать куда-нибудь, но все же крепилась и сидела как прикованная. Отец за дверью сказал: «Жизнь, мать, штука сложная». Зачем он с матерью так упрощенно разговаривает? Разве она не знает этого? Она понимает все очень хорошо и замечает все скорее, чем отец. В конце концов мама права: с дочерью плохо, с ней творится что-то неладное.

Надя опустила голову на руки, и слезы полились сами собой. Неудачница она, настоящая неудачница: в институте решила получать одни отличные оценки, а не вышло… Ей объясняются в любви, а она — «подождите»… До каких пор это будет продолжаться?.. Надя плакала беззвучно, она казалась сама себе маленькой девочкой, не способной бороться за свое счастье, не способной отстаивать свои желания. Но вдруг она вскочила и кулаками вытерла глаза. Нет, не будет она плакать, не будет!..

За окном спускался тихий теплый вечер, первые мигающие звездочки украдкой заглядывали в комнату; прохожие разговаривали вполголоса; мерцали в полумраке цветы акаций. В этот сумеречный час будто все замерло. И Надя почувствовала, как заторопилось сердце: ее охватило страстное желание увидеть Михаила. Надя поняла — она полюбила…

Утром Надя уже собралась уходить в институт, когда в комнату к ней вошла мать. Надя догадалась, что ей не избежать разговора, и положила на стол тетради.

— Расскажи, дочка, что с тобой, — сказала, вздохнув, Анна Семеновна и села на стул.

— Ничего особенного, мама, — ответила Надя, глядя в окно.

— Зачем ты от меня скрываешь свои думы? — продолжала Анна Семеновна. — Я ведь вижу, как ты не спишь по ночам, ходишь задумчивая… Похудела.

— Не беспокойся, мама, ничего не случилось. Просто… Экзамены скоро… А тут еще… с подругами поссорилась.

— Расскажи, из-за чего поссорилась.

— Зачем тебе? Ты забываешь, мама, что я уже взрослая и у меня есть свои заботы.

— А матери нельзя знать о них? С каких это пор так у нас повелось? — Анна Семеновна начала сердиться.

— Ну хорошо. С Любой, например, мы поссорились потому, что разно оцениваем одну книгу… Тебе это интересно?

Дочь так открыто смотрела на нее, что Анна Семеновна усомнилась: может быть напрасны ее страхи? А Надя воспользовалась паузой, схватила тетради и сказала весело:

— Не беспокойся, мама. Все хорошо. — Она поцеловала мать в щеку и выбежала из комнаты.

«Взрослая стала дочка, самостоятельная», — вздохнула Анна Семеновна и тяжело поднялась со стула.

Глава 10

На другой день Стоичев пригласил Вязова к себе домой. Перед этим у них произошел разговор в отделении. Стоичев не хотел разговаривать откровенно с Вязовым об анонимном письме, решил присмотреться к лейтенанту внимательнее, взглянуть на него, так сказать, со стороны. Он вызвал его в кабинет и, улыбаясь, ласково попрекнул:

— Что ж, Михаил Анисимович, мой дом вам надоел? Почему не заходите?

— Ваша семья мне никогда не надоедала, — ответил Вязов, продолжая стоять, хотя и получил приглашение садиться.

— Тем лучше. Так я ожидаю вас вечерком? Шахматная доска уже запылилась, и вообще жизнь в доме установилась без всякой борьбы. Мне стало скучно. Меня даже не ругает Надя за беспорядок. — Он закурил папиросу, помолчал и добавил:- Надо поговорить с вами по весьма важному делу.

Первая мысль у Вязова была отказаться. Причин он нашел бы много: занятость розыском преступников, дополнительные занятия по партийной учебе и, наконец, назначенное свидание. Но он вдруг отбросил все оправдания, усмехнулся и сказал:

— Не могу, Николай Павлович, отказаться от такого лестного приглашения. Борьба и любопытство — моя стихия.

— Вот и прекрасно, — обрадовался Николай Павлович.

Стоичев уже собирался домой, когда в кабинет вошел участковый Трусов.

— Разрешите, товарищ капитан, доложить: я разругался с женой… и чуть не побил…

— Это еще что за безобразие! — сказал Стоичев, поднимаясь со стула.

— Я ей предложил перед вами извиниться за вчерашнее поведение, — хмуро продолжал Трусов, не замечая злых глаз капитана, — а если не извинится, я с ней разведусь…

— К чему мне ваши извинения?! — не сдерживаясь, закричал Стоичев. — Я вас просил поговорить с ней и… зайти ко мне.

— Мы пришли вместе, — тихо сказал Трусов, опуская руку от фуражки. — Пусть она не признает вашего мундира, но признает человека…

Все это было так неожиданно и так неприятно, что Стоичев не находил слов для возмущения. «По виду такой тихий, скромный, а смотри, как зыкомаривает…» Он почти с ненавистью досмотрел на молодого участкового.

— Просите вашу жену, — сказал Стоичев и устало опустился на стул.

Когда женщина вошла, Николай Павлович с тревогой посмотрел на нее: он думал, что сейчас увидит заплаканное лицо, слезы, синяки… Но ничего этого не было. Женщина твердой походкой прошла к столу и отрывисто поздоровалась. Трусов отошел к стене, сел, но тотчас же вскочил, потому что жена сказала:

— Я не собираюсь извиняться, товарищ капитан.

Трусов стоял бледный со сжатыми кулаками. «Еще начнет потасовку в кабинете…» — подумал Николай Павлович, но женщина коротко бросила мужу, даже не повернувшись в его сторону:

— Не прыгай, посиди! Сама разберусь. — И обратившись к Стоичеву, резко заговорила:-Извиниться легче всего — буркнул, а там хоть трава не расти. Я эту ночь не спала, решала, как бьпь. Мой муж уверен, что привел меня сюда. Да если бы я не захотела, меня и на аркане не притащили бы. Раньше я думала: Петр слабохарактерный, нерешительный, не сумеет он работать в органах милиции, убьют его бандиты в первой же переделке. Поэтому противилась. А сегодня ночью, после вашего посещения, пришла к другому выводу: пусть поработает, обтешется. А попадет в переделку — вынужден будет не только защищаться, но и нападать. Может быть, настоящим человеком станет. Я надеюсь, вы понимаете меня, товарищ капитан. Нужно ли мое извинение?

— Не обязательно, — согласился Николай Павлович.

— Вот и прекрасно. А скандал, который он мне сегодня закатил, я ему как-нибудь на досуге припомню, сама отплачу, когда найду нужным… — И она улыбнулась, показав белые, мелкие и острые зубы.

Николай Павлович теперь с удовольствием смотрел на эту своеобразную и упорную женщину. Трусов тоже радостно улыбнулся, на щеках его снова заиграл румянец.

— Вы пришли к правильному выводу, — сказал Стоичев, — но к нему можно было прийти и без скандала.

— Совершенно верно. Но у Пети это получилось случайно, он неспособен драться, особенно с женщинами, и я думаю, мы ему простим, — она ласково посмотрела на мужа.

— Хорошо, — опять согласился Стоичев, — на первый раз простим.

— Теперь приходите к нам в гости, Николай Павлович, — пригласила Трусова, поднимаясь. — Муж нас не познакомил… Меня зовут Ольгой. Приходите.

И она энергично и крепко пожала Стоичеву руку.


По дороге к Стоичевым Вязова застал дождь. Лохматые тучи плотно закрыли небо, стало душно. Внезапно налетел ветер, дождь усилился, и Михаил прибавил шагу, не замечая темных крапинок, появившихся на белом кителе от грязных капель дождя.

Когда Михаил вошел в дом, Надя стояла у зеркала спиной к двери. Знакомое «здравствуйте, Надежда Николаевна» прозвучало, как гром, и она несколько секунд не в силах была повернуться к нему лицом. Взяв себя в руки, она обернулась, продолжая заплетать косы, и сдержанно ответила:

— Здравствуйте, Михаил Анисимович.

Ее строго сдвинутые брови, казалось, говорили: «Зачем ты пришел? Ведь все уже сказано». Михаил прошел к столу. Испытание надо было выдержать, и он, беззаботно посмеиваясь, сказал:

— На улице прекрасная погода, дождь хоть немного смоет с деревьев пыль и дышать будет легче. Я люблю, когда у нас летом идет дождь.

— Согласен вполне, — поддержал его Николай Павлович, уже расставляя на шахматной доске фигуры. — Большой перерыв у нас был, теперь мы сыграем всласть.

— Не разучились ли мы играть за это время, Николай Павлович?

— Наоборот, я набрался сил, — сказал Стоичев.

Надя не знала, чем заняться. «Скорее бы пришла мама! Надо пойти вскипятить чай», — подумала девушка, но тут заметила грязные пятна па костюме Вязова.

— Миша, у вас китель какой грязный, — сказала она.

— Да? — удивился Михаил, попробовал смахнуть с рукава темные крапинки, но это ему не удалось. — Я и не заметил. Как же это так? — смущенно спросил он, взглянув Наде в глаза.

— Давайте, я его сейчас сполосну. Пока вы играете в шахматы, китель у плиты высохнет. Снимайте скорее, Миша. — Надя повеселела.

— Да что вы, — отнекивался Михаил.

— Снимайте скорей, снимайте! — поддержал дочь Николай Павлович.

Смущенно улыбаясь, Михаил снял китель и остался в майке-безрукавке. Руки у него были сильные, загорелые.

— Таких гостей, как я, хлопотно принимать, — сказал он смеясь.

Нади уже не было в комнате, а Николай Павлович промолчал, передвигая фигурки:

— О чем же вы хотели со мной поговорить, Николай Павлович? — спросил Михаил после длительной паузы.

— Видите ли, Михаил Анисимович, по моему мнению, в нашей партийной работе есть существенный недостаток, на один участок мы обращаем совсем мало внимания, — начал Николай Павлович, не поднимая головы. — Собственно, дело не в одном участке. Дело в том, что мы плохо боремся с пережитками в сознании наших людей, не выявляем конкретные признаки этих пережитков.

Вязов насторожился. Неспроста капитан начал такой серьезный разговор, да еще у себя в доме. Чем это вызвано? Он заметил, что Стоичев играет рассеянно, почти механически переставляя фигуры.

— Согласен с вами, Николай Павлович, — сказал Вязов. — Я тоже об этом думал, мы в душу людям редко заглядываем.

— Наши сотрудники облечены немалой властью, действуем мы на основании указаний правительства, и если к нам попадают не совсем честные люди, они начинают злоупотреблять служебным положением, используют власть в корыстных целях. — Николай Павлович говорил тихо, словно рассуждал сам с собой, по-прежнему не отрывая взгляда от шахматной доски. — Больше всего этот пережиток проявляется во взяточничестве. К сожалению, оказывается, и у нас нашлись такие работнички, а мы их терпим. — Николай Павлович поднял голову и пристально посмотрел на Вязова. Они встретились взглядами. Лейтенант смотрел на капитана все так же серьезно и озабоченно.

«Оперативные работники обладают сильной волей, смутить их почти невозможно», — подумал Николай Павлович.

«Значит, о ком-то у капитана есть сведения, — догадывался Михаил, но спросить не решался. — А если все-таки спросить? Как парторг, я имею на это право, но… неужели капитан сам не назовет имен?»

— Года полтора назад мы разбирали дело одного человека, случайно попавшего в ряды партии, — сказал Михаил. — Это было задолго до вашего прихода к нам. Конечно, исключили из партии и уволили. После него в отделении взяточничества не замечалось. Грубость и ротозейство еще есть.

Вошла Надя с чайником и вазой в руках.

— Опять накурили, — шутливо упрекнула она. — Давайте лучше чай пить с конфетами. Это полезнее, чем курить. Вы согласны, Миша?

— Я согласен, — поспешно ответил Михаил и неловко улыбнулся.

Надя посмотрела на него внимательно, затем перевела взгляд на отца и, видимо поняв, что между ними произошел какой-то значительный разговор, сказала:

— Вот и прекрасно. Вы пейте, я скоро вернусь.

За чаем Михаил вдруг решился,

— У вас есть какие-нибудь материалы? — спросил он.

— Кое-что есть, но не проверено, — отвечал Николай Павлович, глядя в окно. — Проступки, вроде взяток, подрывают авторитет милиции, — продолжал он, помолчав. — Они как ложка дегтя в бочке меда. Больно становится, когда вместе с десятком благодарностей от граждан мы получаем хотя бы один упрек.

— Вы хотите сказать, что я как парторг чего-то недоделал или не увидел… — сердито сказал Вязов.

Непонятный уклончивый разговор Николая Павловича и ласковая услужливость Нади-все стало нестерпимым Вязову. Он несколько раз с надеждой поглядел на дверь-не несет ли Надя китель. — Что ж! Помогите мне советами, я сделаю все, что в моих силах. Сам не сумею — коммунисты помогут. Я уверен.

Вязову хотелось сказать Николаю Павловичу, что подобные разговоры не ведутся в гостях и он не заслужил оскорбления amp;apos;, но по своей профессиональной привычке он подавил это желание. Можно будет поговорить более резко в других обстоятельствах.

— А как вы думаете, Поклонов чист? — спросил Стоичев.

— Не знаю, — не раздумывая, ответил Вязов.

Надя появилась в дверях с долгожданным кителем в руках, и Михаил, вскочив со стула, бросился ей навстречу. Поблагодарив, он поспешно оделся и неожиданно начал прощаться.

— Куда же вы торопитесь, Михаил Анисимович? — спросил Николай Павлович и сказал, обратившись к дочери:- Ты, Надя, с нами и не посидела, не поговорила.

Молодые люди переглянулись. Надя смутилась, а Михаил нахмурился.

— Да что вы, как сычи! — воскликнул Николай Павлович. — Что между вами произошло?

— Взглядами не сошлись… — проговорил Михаил, подмигивая Наде так, чтобы заметил отец.

Дождь не переставал. Шума его не было слышно, только вода, стекающая с крыши по желобу, журчала в луже. Михаил стоял у крыльца, с надеждой поглядывая вдоль улицы — не покажется ли какая машина.

Надя выскочила с зонтом.

— Миша, куда же вы пойдете в такую погоду? И китель… Вот зонтик возьмите.

— Я жду машину, — не взглянув на нее, ответил Вязов.

Долго стояли молча. Однотонно сеял дождик. На свету блестели мокрые листья, словно покрытые лаком, а дальше, за деревьями, была непроглядная тьма. У Вязова не было желания разговаривать с Надей, каждое слово ее болью отзывалось в сердце: перед глазами стоял тот злополучный вечер. Чего еще она от него хочет? Неужели она не понимает, как ему тяжело?

А Надя стояла и думала: «Признаться, что я ждала его?.. Но он может не поверить, или… уже совсем перестал думать обо мне…»

«Победа» осветила улицу и резко остановилась, когда Вязов поднял руку. Он выбежал на дорогу, не успев попрощаться с Надей.

Николай Павлович встретил дочь вопросом:

— Что же, наконец, произошло у вас с Михаилом?

Она, не ответив, закрыла лицо ладонями и убежала к себе в комнату.

— Черт знает что такое! — выругался Николай Павлович и зашагал по комнате из угла в угол.

Глава 11

Разговор с Копытовым, в конечном счете, был неприятный, хотя и велся в дружеском тоне. «Так я поехал на завод», — сказал Стоичев. «Давай, давай, — махнул рукой Копытов, — покрепче там нажимай, пусть побольше бригадмильцев выделяют». «Само собой разумеется, — согласился Стоичев. — Но я еще хочу поговорить с рабочими, прямо в цехе». «Ну, разговаривать-то, пожалуй, нечего, они люди грамотные, знают законы», — возразил Копытов шутливо. «Законы знают, да не все выполняют, — улыбнулся Стоичев, — агитация еще, к сожалению, нужна». Копытов засмеялся: «Политработников хлебом не корми, дай им только аудиторию…» Вот и весь разговор. Но он вертелся в голове Николая Павловича и беспокоил, как оскомина. Нет, не любит Терентий Федорович кропотливую работу с людьми, для него вся жизнь строится на операциях, решительных мерах и карательных действиях.

На заводском дворе запахи каленого железа и горящего угля напомнили Николаю Павловичу прошлые годы, когда он проходил по этим дорожкам каждое утро, спокойный, уверенный, что любую работу выполнит хорошо. Тогда как будто не было никаких сомнений. А сейчас он чувствовал, как в сердце закрадывалась тревога, поговорить-то он сумеет, да какие результаты будут от разговора?..

В цехе Николай Павлович заметил изменения — появились новые красивые станки, за которыми работали незнакомые токари; за время его отсутствия успели смонтировать второй мостовой крал, и шум в цехе теперь был сильнее, чем прежде.

Здесь почти все знали бывшего заместителя секретаря партийного бюро цеха слесаря Стоичева, и поэтому он с затаенной радостью ожидал, кто же с ним поздоровается первый. Из-за огромной чугунной детали, поставленной у металлической лесенки, навстречу ему шел мастер Филатов — большой и рыхлый, в синей блузе и новенькой серой кепке.

— Коля?! Здравствуй! — закричал он. — Это ты, оказывается, будешь проводить собрание? Веселые дела!

— Здравствуй, Степан! — еле сдерживая дрожь в голосе, поздоровался Николай Павлович.

— Ну, держись, — посочувствовал Филатов, подмигнул Стоичеву и спросил:- Как живешь-командуешь?..

Рабочие после гудка собрались на лужайке возле цеха, вытирали паклей масляные руки, садились на травку у кирпичной стены.

Стоичева окружили знакомые слесари и токари, он не успевал отвечать на приветствия, радуясь каждому рукопожатию. Седой маленький старичок, мастер слесарного отделения Булгаков, покачивал головой и не то ласково, не то укоризненно говорил:

— Эх, капитан, капитан…

Широкоплечий высокий токарь Семенов схватил огромными ручищами ладонь Николая Павловича, сдавил ее, как прессом, и гулко спросил:

— Ну как, воюешь?.. Много дряни-то у нас еще?

— Хватает, — засмеялся Стоичев.

Из цеха послышался звонкий насмешливый голос:

— Эй, Огурчик! Милиционер пришел тебя забирать!

Принесли стол, накрытый кумачом, несколько стульев.

Собрание открыл председатель цехкома инженер-нормировщик Кленов. В начале доклада рабочие переглядывались. Им давно было известны приметы морального облика советского человека, о которых рассказывал Николай Павлович; лекции на эту тему им читали в клубе, да и сами они понимали многое. Когда же Стоичев начал приводить примеры из заводской жизни, лица слушателей оживились, повеселели…

— Посмотрите вон на Огурцова, — сказал Стоичев, указывая на молодого человека, прислонившегося к дереву. — Еще когда я работал в цехе, помню, он в пивных устраивал скандалы. Сейчас он стал взрослее, а продолжает вести себя так же расхлябанно. Недавно за хулиганство пришлось его оштрафовать.

Токаря Огурцова в цехе все звали Огурчиком. Это был светловолосый и круглолицый, никогда не унывающий человек, не женатый, хотя ему было уже под тридцать. В трезвом виде он был веселым человеком, а как напивался, начинал придираться к людям, особенно к женщинам.

«Паршивая натура», — откровенно говорил он себе.

— Таких людей мы должны воспитывать вместе, — продолжал Стоичев. — Одна милиция не в силах остепенить их, необходимо общественное воздействие, влияние товарищей…

— Верно, — сказал пожилой слесарь, стоявший в сторонке под деревом.

Доклад прошел гладко, но когда рабочие начали задавать вопросы, Николай Павлович даже вспотел и часто вытирал лицо платком. Вопросы были разные: «Когда переведутся на базарах спекулянты?», «Почему на улице Железнодорожной нет постовых?.. Они прячутся, хулиганов боятся?», «Откуда берутся те люди, кото рые по ночам снимают с прохожих часы?», «Почему милиционеры сами нарушают очереди в магазинах?» Николай Павлович отвечал обстоятельно, не спеша. Уловив удобный момент, Стоичев оглядел рабочих, сидящих поближе к столу, и спросил в свою очередь:

— А почему вы не интересуетесь, сколько зарегистрировано хулиганов и уголовников по заводу? И кто именно хулиганит на Железнодорожной улице?

Рабочие дружно засмеялись. Кто-то крикнул:

— Это мы сами знаем!

А другой насмешливо сказал:

— Нечего выносить сор из избы.

И опять послышался смех.

— Я надеюсь, товарищи, — в заключение сказал Стоичев, — вы этот сор из избы выбросите в мусорный ящик сами, поможете нам полностью ликвидировать хулиганство и преступность.

После собрания Стоичева опять окружили знакомые слесари и токари. Вызвав всеобщее удивление, к нему подошел Огурцов и спросил, весело поглядывая голубыми, чуть навыкате, глазами:

— Товарищ капитан, нашли, что ли, убийцу шофера Чурикова?

— Вас очень интересует это убийство? — удивился Стоичев.

— Да. Я был знаком с Чуриковым и в тот вечер виделся с ним, — с вызовом сказал Огурцов.

Стоичев помедлил, потом снова задал вопрос:

— С вами кто-нибудь был?

— Были два забулдыги, — усмехнулся Огурцов. Он явно играл, старался показать, что кое-что знает.

— Я вас прошу, товарищ Огурцов, зайти в отделение сегодня часам к девяти.

— Не особенно приятно к вам ходить, по собственному опыту знаю, — засмеялся токарь, ища сочувствия у товарищей. Но присутствующие молчали, и он посерьезнел.

— С разными делами мы по-разному встречаем, — улыбнулся и Стоичев. — Так что обязательно приходите.

— Придется, ничего не поделаешь, — вздохнул Огурцов.

С завода Николай Павлович вышел задумчивый. Собрание прошло нормально, люди его поняли и при случае сами расправятся со скандалистами. Хорошие люди в цехе. Откуда же берутся хулиганы и даже уголовники из рабочей среды, такой в общем монолитной, дисциплинированной, сознательной? Где и у кого учатся жить на чужой счет отдельные молодые рабочие? И странные бывают явления: Огурцов много лет слывет расхлябанным человеком, когда выпьет лишнего — он настоящий хулиган, но его нельзя заподозрить в воровстве, он до щепетильности честен; иной же парень кажется тихим, на работе ведет себя прилично, и вдруг на него заводится уголовное дело. Некоторые родители, занимающие большие посты, балуют детей деньгами и этим развращают их, приучают не уважать труд, трудовую копейку. Из таких детей вырастают стяжатели, хапуги, иногда попадающие в уголовную среду. Это понятно. Но он знает рабочие семьи, у которых на первом плане полезный труд, средства на строгом учете, дети приучаются к труду с малых лет, и откуда же, каким образом дурное влияние проникает к ним?.. За пять лет работы в органах милиции ему пришлось ознакомиться с немалым количеством уголовных дел, и всегда перед ним вставал этот вопрос, но до сих пор он не может дать на него точного ответа. Хорошо, думал иногда Николай Павлович, если нашелся бы из опытных работников человек, похожий на Макаренко, и написал книгу, раскрыл корни возникновения преступности, тогда легче было бы с ней бороться.

У большого со светлыми, нарядными витринами магазина Стоичева остановили два паренька, оба в полосатых теннисках и серых хлопчатобумажных брюках.

— Здравствуйте, товарищ капитан! — поздоровались они в один голос.

Стоичев недоуменно посмотрел на ребят: у одного из них был красиво зачесан на правую сторону кудрявый чуб, у другого резко выделялись на белом лице темные, нахмуренные брови…

— Не узнаете? — весело спросил парень с чубом.

И тут Николай Павлович вспомнил, как несколько месяцев назад он увидел на базаре двух лохматых, оборванных мальчишек и привел их в отделение. Оба они не имели родителей, промышляли мелкой случайной работой и попрошайничеством. Он отвез их на завод и попросил пристроить учениками. Первое время Николай Пав лович интересовался ребятами, звонил на завод, а потом забыл о них.

— Здравствуйте! Помню, помню, — сказал Николай Павлович и тут же с тревогой спросил: — Работаете?

— Самостоятельно на станках уже три месяца, — ответил чубатый, всеми силами стараясь показаться серьезным и солидным. — Мы с Леней накопили денег и идем покупать костюмы.

Николай Павлович пошел с ребятами в магазин, выбрал им костюмы, примерил. Распрощавшись с пареньками, теперь еще более повеселевшими, Николай Павлович тихо шел по улице, поглядывая на прохожих и украдкой улыбаясь: отчего-то так хорошо и тепло было у него на душе.

Но едва он стал подходить к базарчику, хорошее настроение пропало, будто высохло: вспомнилась слепая гадалка, анонимное письмо, короткий разговор с Копытовым. Что-то не ладится у них с Терентием Федоровичем, не находят они общего языка, хотя внешне обстоит все благополучно.

Резкий голос Поклонова вывел Николая Павловича из задумчивости. Участковый стоял около мясного ларька, у которого собрались домохозяйки, и громко распекал краснощекую женщину, повязанную шелковой косынкой.

— Идите, идите отсюда! Сколько раз я вам говорил, на вас никакие уговоры не действуют. Знаете ведь законы. Как не стыдно! Надо идти на завод и работать, как все.

Женщина что-то положила в сумку и молча отошла от прилавка, а Поклонов быстро приблизился к Стоичеву и возбужденно заговорил:

— Замучился я, товарищ капитан, ничего не могу поделать со спекулянтами. С одного конца базара прогоню, они на другом появляются, отвернулся — опять торгуют. Вот сейчас прогнал одну женщину, знаю, она покупает колбасу в магазине, а здесь продает по кусочкам, без веса и втридорога. Хоть и не мое дело бороться со спекуляцией, да ведь душа не терпит, не могу спокойно на них смотреть.

— Почему же вы ее не заберете? — спросил Стоичев, продолжая тихо идти по мостовой. Он поглядывал на участкового, понимал всю незамысловатую игру его и сердился на себя за то, что до сих пор не принял никаких решительных мер в отношении Поклонова, хотя был уверен в его подлости. «Слишком осторожничаю, — подумал он, — ввожу в заблуждение людей».

— А где же взять свидетелей? Никто не хочет подписывать протокол. А без свидетелей, сами знаете, ни один прокурор дело не возьмет, — спокойно ответил Поклонов.

Стоичев увидел идущую к базару группу рабочих с завода и остановился.

— Вернемся на несколько минут, старший лейтенант, — сказал он, заметив невдалеке работника ОБХС в гражданском костюме.

Женщина в шелковой косынке уже стояла на прежнем месте и переругивалась с двумя рабочими: один из них был пожилой, сутуловатый, в серой поношенной блузе, другой — молодой, в голубой рубашке и новенькой кепке. Капитан, старший лейтенант и работник ОБХС остановились позади женщины и дождались, пока рабочие отдали ей деньги. Тогда Стоичев подошел ближе и сказал:

— Я вас прошу, товарищи, обождать, не уходить.

— В чем дело? — сердито спросил парень.

— Нам необходимо составить протокол, записать, за какую цену вы купили колбасу у этой гражданки.

— Я ничего не продавала! — взвизгнула женщина и направилась за будку. — Ищут, где бы сорвать. Не на такую напали!

— Товарищ старший лейтенант, задержите гражданку, — приказал Стоичев, и растерявшийся было Поклонов поспешил за женщиной.

— У нас нет времени подписывать разные протоколы, — возмущался парень, но пожилой рабочий в блузе молчал, видимо, что-то обдумывал.

— Я надеюсь, вы сознательные граждане, знаете, что мы не можем задержать спекулянтку без свидетелей, — спокойно сказал Стоичев, обращаясь к рабочим. — Борьба со спекуляцией вас интересует, наверное, не меньше, чем нас, и надо ли еще договариваться, чтобы написать небольшой протокол, на который мы потратим самое многое полчаса.

— Пусть других найдут, пошли, дядя Вася, — настаивал на своем парень.

Дядя Вася молчал, хмуро смотрел то на капитана, то на женщину, продолжавшую отрицать свою вину и уже успевшую прослезиться, потом перевел взгляд на парня и, наконец, ласково и тихо сказал ему:

— Не артачься, Леня, капитан правильно говорит. Надо пойти и подписать бумагу.

Леня пожал плечами и отвернулся. Но когда все они пришли в дежурную комнату, где был составлен протокол, парень опять запротестовал:

— Меня еще будут вызывать в суд как свидетеля? Пусть они, дядя Вася, сами этим занимаются, им все равно делать нечего. Постояли бы они у станков по восемь часов, как мы, потом ходили по судам. Посмотрел бы я…

Стоичева возмутили слова молодого парня, он не сдержался, вскочил из-за стола, за которым сидел, и закричал:

— Какое вы имеете право, молодой человек, так разговаривать со мной?! У вас еще молоко на губах не обсохло. Я пятнадцать лет работал у слесарного верстака на заводе. А вы сколько? Два года? — Николай Павлович спохватился, вытер платком вспотевший лоб и, виновато улыбнувшись, сказал:-Но это к делу не особенно относится. Вы должны помогать нам, как сознательные советские граждане.

Но тут рассердился дядя Вася. Его покрытое мелкими морщинками лицо стало строгим.

— Поделом тебе, Ленька. Понял? Не суйся поперед батька, дурная голова. Сколько раз я тебе говорил? Подписывай немедля.

Парень быстро взял ручку и подписал протокол, говоря:

— Не знал ведь я, чего же тут такого…


По возвращении в отделение Стоичев сразу прошел к майору. Терентий Федорович был по-прежнему в приподнятом настроении и весело спросил капитана:

— Ну как, удалась твоя агитация?

— Провел собрание, думаю, будут результаты, — сухо ответил Стоичев.

— Хорошо, — одобрил Копытов.

— Я хотел с вами, Терентий Федорович, посоветоваться, — сказал Стоичев. — У меня вызывает недоверие старший лейтенант Поклонов.

Майор поднял голову.

— Мне кажется, он связан с мелкими спекулянтами, — продолжал Николай Павлович, — чем-то обязан им. Сегодня я был свидетелем того, как Поклонов уговаривал одну спекулянтку покинуть базар. У него нет никакого авторитета. Да и подхалимство его, о котором говорил на собрании Вязоз, отвратительно. Он пользуется вашей слабостью.

Терентий Федорович махнул рукой.

— Чепуха это все, догадки. Я Поклонова знаю много лет, ничего за ним преступного не замечал. У тебя нет доказательств. А за подхалимство, правильно, надо критиковать.

— Я беседовал с его женой, она говорит, что он пьет и неизвестно на какие деньги, — продолжал Стоичев.

Копытов вскинул брови:

— Семейными делами ты уж сам занимайся, меня не вмешивай.

— Зря вы отмахиваетесь, Терентий Федорович.

— Это уж мое дело, — оборвал Копытов заместителя.

Николай Павлович ушел от начальника раздраженный.

Глава 12

Сегодня, когда подполковник Урманов допрашивал очередного, двадцатого свидетеля, который видел шофера перед праздником, лейтенант Вязов размышлял о том, зачем Алексей Старинов явился ночью к родителям, и вдруг подумал: «А не переодеваться ли приходил убийца?» Как только за свидетелем закрылась дверь, лейтенант высказал свою догадку подполковнику.

— Мысль заслуживает внимания, — сказал Урманов. — Следует ее проверить.

Они обсудили, как лучше всего это сделать, и пришли к заключению, что старика вызывать на допрос нельзя, что он все равно не признается и может сообщить сыну о вызове, поэтому следовало попытаться выяснить эго через Костю. Вязов немедленно отправился разыскивать паренька, но дома его не оказалось.

Лейтенант пошел бродить. От Красной площади он двинулся по улице Карла Маркса, затем у приземистого серого магазина «Динамо» повернул направо и вышел на Театральную площадь. Сел на скамейку у фонтана. Влажные брызги мельтешили в воздухе, от воды веяло прохладой.

Вязов вспомнил последний вечер, который он провел у Стоичевых, и на душе его стало муторно. К чему тогда Николай Павлович началразговор о взяточничестве?.. Что-то здесь есть. Что-то капитан скрывает… Но почему он спросил о Поклонове?..

Вязова тронули за рукав, и он обернулся. Перед ним стоял как всегда серьезный Костя. Михаил обрадовался.

— Здравствуй, дорогой, здравствуй! Какими путями забрел сюда?

— Да я к вам было направился.

— Ко мне?!

— Да. Хотел кое о чем рассказать.

— Идем. У меня и поговорим.

Они двинулись по аллее.

— Экзамены успешно сдаешь? — поинтересовался Вязов.

— А что мне? — сказал Костя. — Я плохо не учился и экзаменов не боюсь.

— Я как посмотрю, ты вообще смелый парень.

— Нет, не совсем, — возразил Костя, думая о чем-то своем.

Вязов жил в большом четырехэтажном доме с маленькими балконами. Войдя в свою комнату, он тотчас куда-то вышел, прихватив с собой чайник. Костя, оставшись один, оглядел комнату. Ничего в ней особенного не было: обыкновенная железная кровать под байковым одеялом, маленький стол у окна, три стула; только книжный шкаф привлекал внимание. Книги в нем были разные: сочинения В. И. Ленина в коричневом переплете, Горький, Маяковский, Мопассан, Островский, Марк Твен. У Кости разбежались глаза — как ему хотелось иметь такую библиотеку!

Через несколько минут Вязов вернулся.

— Нам, Костя, повезло, — сказал он весело, — соседка дала мне кипяточку. Почему, Костя, соседки уважают меня, ты не знаешь? Не только чаем угощают, но и обедать зовут, да при этом еще строят глазки. Удивительно!

— Чего же тут удивительного, Михаил Анисимович? Я бы на месте девушек тоже вам строил глазки. — Костя говорил с неохотой, ему не нравился легкий разговор о женщинах, о которых он имел мало представления.

— Эх, Костя, Костя, — продолжал Вязов, ставя на стол пиалы, тарелку с бубликами и железную банку с сахаром, нарочито не замечая озабоченности мальчика. — За мной ухаживают все, кто мне не нужен, а вот необходимая девушка и смотреть не хочет. Вся жизнь у меня такая — шиворот-навыворот… Садись за стол, поговорим.

— Не поверю я вам, — не согласился Костя. — Вас даже мальчишки уважают, а девушки, наверное, и подавно.

— Что проку? Я ведь не донжуан. А у тебя симпатии есть?

Костя смутился.

— Нет, я еще о таких делах не думал.

— По глазам вижу, что неправду говоришь.

Краска залила смуглые щеки Кости, он отвернулся к окну.

— Не будем об этом говорить, коли тебе неприятно. Давай чай пить. Я, брат, в шестнадцать лет жену имел. Да, брат, не удивляйся. Случилось такое. В Ленинграде это было, во время блокады. Родители мои попали под бомбежку, и я остался в квартире один. А по соседству жила женщина с дочерью. Женщина была ранена и умерла. Ее мы хоронили с девушкой вместе, и тогда же договорились жить в одной комнате, потому что печку топить было нечем, а на дворе стояла зима. Жили мы так несколько месяцев, работали, но потом Нина заболела и умерла. Я ее повез на санках на кладбище. Над ее могилой я плакал как маленький. Кто-то подошел ко мне и спросил: «Жену, что ли, провожаешь?» Я ответил: «Жену». Мы не жили с ней, как муж с женой, но я Нину любил и сейчас не могу забыть… — Вязов вздохнул и поднес к губам пиалу.

После чая он показывал Косте книги, ленинградские фотографии. Как-то само собой получилось, что Костя заговорил о том, зачем он хотел видеть Вязова. Вчера Виктор предложил гульнуть на вечеринке, которую якобы организует Суслик. Брат не принимает участия, хотя и дружит с Сусликом.

Костя поморщился и продолжал:

— Я не согласился. Витька пообещал дать денег… А зачем они мне? Да и собираются они подозрительно поздно, вроде часа в два ночи, и встретиться должны на улице.

Стараясь скрыть интерес, Вязов слушал не перебивая. Он понимал, к чему может привести дружба с таким человеком, как Суслик. В голове вертелись мысли о том, что Терентию Федоровичу надо раскрыть глаза, что плохо он воспитывает сына, не смотрит за ним, а эти подхалимы, вроде Поклонова, помогают ему портить паренька.

— Когда же они собираются? — спросил он.

— Завтра. — Костя помолчал и добавил:- Витька предупредил, чтобы я никому не говорил. Если скажу- пообещал голову оторвать. А я не боюсь, пусть хоть что делает, а безобразничать нечего… Мы, говорит, бесплатно выпьем, вино будет самое лучшее. Нашел дурака! А совесть где?.. Собаки съели? — Во взгляде Кости мелькнул злой огонек, скуластое и сухое лицо преобразилось, из хмурого стало настойчивым и решительным. — Я надеюсь, Михаил Анисимович, — сказал он твердо, — вы помешаете им, а Суслика надо бы отстегать как следует…

— Постараюсь, — пообещал Михаил. — Да, кстати, у меня есть к тебе просьба. Мне очень хочется узнать, зачем приходил к вам под праздник ночью Алексей… Он не отдает старухе стирать свое белье?

— Бывает приносит, — сказал Костя и с интересом посмотрел на Вязова. — Очень жалко, что я в ту ночь крепко спал и не слышал их разговора. Проснулся, когда он уходил.

— Я думаю, он приходил за своим бельем или переодеться. Дело-то было под праздник. Ты мне в тот раз говорил, что старуха подолгу не стирает белье, накапливает. Может быть, ты посмотришь, нет ли среди белья грязных рубашек и брюк Алексея?

— Почему же не посмотрю? Это просто, — согласился Костя.

— Тебе, конечно, просто, а мне тоже бы хотелось взглянуть на белье, если оно имеется. Но об этом старики не должны знать, — последние слова Вязов произнес строго, и Костя сразу стал серьезным.

— Понятно, — сказал он. — Я постараюсь.

— Постарайся, и как можно быстрее. Зачем все это мне нужно, я расскажу тебе после. Сейчас нельзя. Понял?

— Все понятно, Михаил Анисимович.

— Теперь можешь идти.

— До свиданья. Спасибо за угощение… Хорошо у вас, — сказал он, прощаясь.

Вязов улыбнулся ему вслед. Хотелось бы ему иметь такого братишку, воспитал бы из него настоящего оперативника. Но шутки прочь. Дел по горло. Вязов убрал со стола тарелку, сполоснул пиалы. Чистого посудного полотенца не оказалось — сколько раз собирался прикупить и все не удавалось выкроить время — поэтому вымытую посуду пришлось поставить в ящик стола мокрой. «Завтра же пойду в магазин и все куплю по хозяйству», — решил Михаил. Он вынул из шкафа том сочинений Владимира Ильича Ленина и общую тетрадь, сел за стол, обхватил голову руками. Он дал себе слово глубоко изучить работу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», не первый раз принимался за нее, но осилить до конца не мог. Материал был трудный, приходилось читать много других произведений: Маха, Дидро, Богданова. Недавно Вязов приобрел несколько томов произведений Гегеля и был несказанно рад.

Он раскрыл книгу в том месте, где лежала закладка и принялся за конспект. Но вскоре задумался. Что записывать? Все мысли Владимира Ильича значительные, ни одной лишней фразы, а своими словами изложить содержание просто невозможно. Трудная задача. Михаил пробежал глазами несколько строк: «Итак, ощущение существует без «субстанции», т. е. мысль существует без мозга! Неужели есть в самом деле философы, способные защищать эту безмозглую философию? Есть. В числе их профессор Рихард Авенариус». Михаил улыбнулся, положил голову на руки, закрыл глаза. Нужно ли познавать всех этих Махов, Авенариусов, Вилли, Фихте? Будет ли польза или пустая трата времени? Кто-то сказал: не познав прошлого, не создашь будущего. А что он, Михаил Вязов, сделает для будущего?

Я, ассенизатор
и водовоз,
Революцией
мобилизованный и призванный…
Михаил любил повторять эти строки поэта и вслух и про себя; они выражали сущность его работы, в них был смысл и цель его жизни.

До утра Михаил просидел над книгами, а где-то все время крутилась мысль: зачем сын Стариновых приходил ночью к родителям? Переодеваться или… просто забрел в пьяном виде? Наконец лейтенант задал себе несколько практических вопросов: мог ли Алексей совершить преступление возле дома своего отца? Был ли с ним Суслик? Или кто другой? Есть ли какая-либо группа или ее нет?.. Обычно преступники совершают преступление вдали от своего жилища, это закон. А если Алексей знает этот закон и сознательно пошел ему наперекор? Алексей, видимо, парень с умом… Да и трудно ли в табеле поставить букву «р» — работал, если это человеку необходимо? Не стакнулся ли с ним и бригадир? Михаил вскочил со стула и подошел к окну.

На улице шумели деревья, шелест листьев походил на шум дождя. Немного погодя Вязов разделся и лег в постель, поеживаясь от утренней свежести, но окно не закрыл.


Старуха сидела с соседкой во дворе у арыка, когда Костя вернулся от Вязова. Из своей комнатки Костя слышал, как старуха рассказывала вполголоса:

— Много дней молодайка ходила как убитая, а потом старые люди догадались, что с ней происходят дела неладные. Позвали ее к соседям и давай спрашивать. Она и говорит: приходит, мол, ко мне ночью умерший муж, сладости разные приносит, на стол выкладывает, уговаривает баню истопить. Извелась молодайка, ей посоветовали: не знает, на что решиться. Старики ей посоветовали, как муж придет, сядет за стол, заглянуть ему под ноги, и если увидит хвост, то пообещать на другой день истопить баню. Она так и сделала. В полночь пришел муж, высыпал на стол конфеты и орехи, посмеивается. Молодайка как бы невзначай заглянула под стол, да так и обмерла: между ног его длинный хвост болтается. Пообещала она истопить баню, а наутро прибежала к соседям ни жива ни мертва. Старики посоветовали взять к себе вечером младенца грудного и залезть на печку. Она так и сделала. В двенадцать часов приходит муж не один, а с товарищем. Как увидел жену с младенцем на печке, сразу рассердился. «А, дура! — говорит. — Догадалась все-таки!» И как хлопнет дверью, даже дом ходуном заходил. И с тех пор пропал, не стал больше появляться.

— Теперь о таких случаях что-то не слышно, а раньше о чертях да ведьмах только и говорили в деревне, — сказала соседка, продолжая невозмутимо вязать шерстяной чулок.

— Люди очень грамотные стали, — прошепелявила старуха, — ни бога, ни чертей не признают.

— Что верно, то верно, — согласилась соседка.

Старик с работы еще не приходил, не появлялась и Мария, и Костя нашел момент подходящим для выполнения задания Вязова. Грязное белье лежало в нижнем ящике комода. Костя выдвинул его, быстро нашел серую рубашку и черные брюки, которые видел на Алексее не один раз, и только что хотел сунуть их себе за пазуху, как вошла старуха и закричала:

— Куда полез?! Что там потерял?..

Костя застыл. «Неужели догадается?»- мелькнула мысль.

— Я в своих брюках карандаш оставил. Ищу вот… — ответил он, не оборачиваясь, и снова принялся перебрасывать белье. Старуха что-то взяла с комода и вышла. «Кажется, пронесло», — облегченно вздохнул Костя, поспешно скомкал рубашку с брюками и убежал в свою комнату.

Утром Костя явился к Вязову и постучал в дверь, когда тот еще крепко спал. Лейтенант вскочил, пригласил паренька в комнату и, рассматривая принесенное им белье, подошел к окну. На рубашке и на брюках были заметны следы крови. Вязов завернул белье в газету и сказал:

— Придется оставить у меня.

Костя нерешительно переступил с ноги на ногу.

— Если старики узнают о пропаже, — сказал лейтенант, — ты не мешкай, сразу приходи ко мне. Понял?

— Ладно, — согласился Костя.

Через полчаса Вязов доложил о находке подполковнику Урманову, и белье немедленно было отправлено в лабораторию. Вскоре Урманова вызвали в управление. Руководство уже проявляло недовольство, слишком долго производились розыски… да и материалов пока накоплено было очень мало. Убийцы оказались настолько хитрыми и опытными, что не оставили никаких следов. Из камеры хранения за тридцатое апреля и первое мая багаж был разобран, это значило, что убитый пассажир там ничего не оставлял. Личность его все еще не была установлена.

Вязов пошел к начальнику отделения. Майор Копы тов взглянул на него, потер ладонью лысину и глухо сказал:

— Из лаборатории звонили.

— И что?

— Группа крови совпадает.

— Прекрасно! — воскликнул Вязов.

— Не радуйтесь преждевременно. Могут быть случайности. Сейчас отправляйтесь к полковнику, вызывает. — И майор поморщился. «То ему одному делали накачку, теперь за подчиненных берутся… Ну и пусть попотеют…» — со злостью подумал он.

Седой полковник с обрюзгшим лицом и усталыми глазами, в которых даже прожилки были не красные, а какие-то коричневые, сидел за столом, тяжело опираясь грудью на расставленные локти. Полковник был известен как неутомимый и умный работник, а за столом сидел старик, и всякий раз, когда Вязов видел его, чувство уважения к этому человеку перемешивалось у него с чувством не то жалости, не то недоумения. Только тяжелая нижняя челюсть да неподвижный взгляд говорили о напористости и недюжинной силе воли полковника. У виска был заметен широкий шрам.

— Чем занимаетесь? — сухо спросил полковник. — Докладывайте!

— Я продолжаю заниматься расследованием преступления, совершенного у дома номер двадцать три, — начал Вязов. — Работаю, как вы знаете, под руководством подполковника Урманова, но имею собственную версию, которая сегодня в некоторой степени подтверждена в лаборатории.

— Знаю, — прервал полковник, — в активе — чепуха.

— Данных пока мало… — сбиваясь, подтвердил Вязов.

— Преступление, видимо, совершено в корыстных целях, а таких случайных преступников, как вам известно, товарищ лейтенант, найти чрезвычайно трудно.

— Вы в этом уверены, товарищ полковник?.. — Вязов пока не хотел высказывать свои предположения, он предпочитал отвечать па вопросы, зная, что полковник вызвал его не для обмена мнениями. Бывает, что активные поиски прекращаются и дела тянутся много лет, но в данном случае об этом еще не могло быть речи.

— Я думаю, товарищ лейтенант, что вы убедились в этом на собственном опыте, — сказал полковник. — Ничего не поделаешь, братец мой. — Полковник сел прямо и улыбнулся. — Мы еще не можем читать мысли людей, наши методы несовершенны, они не всегда дают положительный результат. Преступник совершил злодеяние, улик не оставил, ни с кем не поделился мыслями своими — попробуйте раскрыть его. Мы опираемся на народ, и если этой помощи нет, мы не всегда оказываемся в удаче. В молодости своей я тоже считал, что нет неразгаданных тайн, но постепенно пришел к выводу обратному: неразгаданные тайны человеческих действий существуют, иначе мы не сидели бы на наших должностях. Даем мы, конечно, немало, но довольствоваться этим не следует. Сейчас крен сделан на профилактику преступлений, и, по-моему, правильно. Мы в нашей стране дожили да такой эры, когда преступления привносятся в нашу действительность, а не рождаются ею. Может ли человек, наш советский человек, ни с того ни с сего начать воровать?.. Нет. Должно быть влияние со стороны. Пагубное влияние передается от человека к человеку со времени царской России, и мы, к сожалению, пока не можем его пресечь. Собственно, все пережитки передаются таким образом, все остатки капиталистического общества. Воровство — это ведь не только хищение вещей, денег. Обкрадывание государства происходит тогда, когда, например, человек занимает должность не по своим силам и способностям, держится за счет подхалимства или даже взяток.

Полковнику хотелось порассуждать, а Вязов слушал рассеянно, — все это ему было известно.

— Что же вы мне посоветуете? Прекратить поиски? — спросил Вязов.

— Эх, молодость, молодость! — вздохнул полков-пик. — Такого совета я вам не дам, вы сами прекрасно таете. Вы приняли решение на месте, вам, как говорят, виднее, и продолжайте действовать по своему усмотрению.

— Благодарю. — Вязов сделал нетерпеливое движение, но полковник помрачнел и сказал тихо:

— Не торопитесь, лейтенант. — Он закурил, аккуратно положил спички на папиросную коробку и снова заговорил:- Я должен сделать вам два замечания. Нетерпеливость в любом деле бесполезна. Это первое. Зазнайство и самонадеянность- плохие друзья. Это второе. Разбираетесь? Надеюсь. — К большому удивлению Вязова полковник стал на глазах молодеть: лицо оживилось, морщины исчезли. Он сидел прямо. — Я объясню вам подробнее свою мысль. Действуете вы неправильно, почти в одиночку. Времена Шерлока Холмса давно прошли, люди стали умнее и изворотливее. Почему вы не опираетесь на наш актив, почему вы думаете, что вы хитрее преступников?.. Вы предполагаете, что преступники работают на заводе. Так почему же до сих пор не связались с участковым Расулевым?

Вязов почувствовал, как к лицу его стала приливать кровь. Он ясно понял, что сделал промах из-за своей самонадеянности, попал впросак, как юнец, ничего не смыслящий в людях. Теперь он слушал полковника с уважением и страхом.

— Вам, дорогой, поручено очень важное дело, преступление загадочное, несмотря на его видимую простоту. На этом розыске вы или проявите свой талант, или покажете незрелость в оперативных делах. — Полковник, видно, не замечал подавленного состояния лейтенанта. — Вы интересуетесь, наверное, чем могу я зам помочь?! Единственно — советом: не надейтесь тХпько на себя, держитесь ближе к людям, они вам всегда окажут помощь. Но не бросайтесь в другую крайность, не тыкайтесь носом, как слепой котенок, во все углы, работайте с теми, кто в какой-то мере связан с Алексеем Стариновым: по работе ли, по личным взаимоотношениям, даже по любовным. Теперь разрешите вам задать несколько вопросов. Прежде всего — предполагаете ли вы, что слепая связана с преступниками?

— Пока у меня нет оснований для такого предположения, — сказал Вязов.

— Почему «пока»? Вы считаете, что у вас было мало времени для устранения этого «пока»?

Вязов молчал.

— Не подумали. Ясно. Есть ли какая-либо связь Кости с братом, кроме, так называемой, родственной?

— Нет.

— Виктор в шайке Суслика?

— Нет. Обрабатывается.

— Это ответы более определенные. Так. — Полковник помедлил. — У нас имеются сведения, что старик Старинов в прошлом принимал от сына ворованные вещи и сплавлял их. Выясните, какие отношения у Марии с Алексеем. Узнайте, с кем в близких отношениях Алексей и Суслик на заводе и в поселке. — Полковник помолчал и добавил:- Постарайтесь, Михаил Анисимович, чтобы сын Терентия Федоровича не попался на каком-либо деле, это моя личная просьба. Причины не объясняю, вы их сами понимаете.

В голосе полковника зазвучали мягкие нотки. На лице его опять отразилась усталость: в морщинистых мешках под глазами, в тонких губах, в синеватой бледности щек. Строгости в глазах уже не было, он смотрел добродушно и ласково.

— Вот теперь вы можете идти. На вашу сообразительность я, как видите, надеюсь, — добавил полковник дружески и тяжело поднялся.

— Спасибо, — горячо сказал Вязов, вскакивая.

— Благодарить будете потом, когда мои советы вам помогут в действии.


Вязов отправился на то место, которое указал Костя. Ночь была непроглядная. В теплом влажном воздухе резкими были запахи глины и травы. Вот и поворот, за которым должен ждать Костю Виктор. Вязов приостановился и услышал громкий разговор:

— Еще раз спрашиваю, почему ты пошел без моего согласия и даже без ведома? Ты хочешь, чтобы твоя поганая душа немедленно полетела на небо?

— Что я особенного сделал, что? — пропищал Суслик. — Я не знал, что тебе это не нужно, пусти, пожалуйста.

— Ты все знал, все, идиот первой степени, козявка безмозглая, — не отставал Алексей. — Я из тебя повытряхну требуху, останешься ты голенький, как ангел, и будешь милым для богомольных старух. Говори, зачем пошел?

— Деньги нужны…

— Деньги! Мало я тебе даю?

— Мне надоело просить…

— Ты будешь просить до самой своей смерти, червяк безродный! Ты способен только ползать, а не соображать, твоя голова набита грецкими орехами и гремит. Я расколю ее.

Вязов поспешно сделал несколько шагов и вдруг увидел, как Суслик побежал по тротуару. Внезапно из-за угла раздался свист. Не раздумывая, Вязов засунул пальцы в рот и свистнул так, что эхо далеко откликнулось троекратно.

— Эге, кого я вижу! — воскликнул он, быстро завернув за угол. — Виктор Терентьевич! Что ты здесь свистишь, как угорелый?

— Здравствуйте, Михаил Анисимович! Товарища поджидаю, — невозмутимо ответил Виктор, попыхивая папиросой.

— Что-то запоздал твой товарищ. Отец тебя не выпорет за то, что ты так поздно гуляешь?

— Я не маленький, нечего за мной смотреть, — неохотно пробормотал Виктор, явно недовольный встреч чей. — Отец меня не порол и не будет. И вам не совету Ь вмешиваться в мои личные дела.

— Ах ты грубиян! Ты зачем пришел сюда? Какие у тебя дела в три часа ночи? — резко спросил Вязов, н Вот возьму хворостину, да отстегаю тебя вместо отца

— Вы осторожней в выражениях, Михаил Анисимович, законы я знаю, — сказал Виктор, собираясь уйти. Он свистнул еще раз и добавил:- Я боюсь, как бы вам боком не вышел этот разговор.

— Шагай, шагай до дому, — сдерживаясь, посоветовал Вязов. — По-дружески тебе советую не свистеть поздней ночью, не подавать сигнал. Иначе будет плохо и тебе и твоему отцу.

Глава 13

Отец Симы Федот Сергеевич Богомолов слыл спокойным и тихим человеком. Работал столяром на заводе, и никто никогда не слышал, чтобы он кого-нибудь оскорбил или обидел. Федот Сергеевич не курил, водку не пил, и многие за глаза называли его «христосиком». Кое с кем из рабочих он иногда заговаривал о боге, о религии, но над ним посмеивались, начинали веселые рассказы о чертях и ведьмах, и Федот Сергеевич уходил восвояси, не обижаясь и не вступая в споры. Жена его, Елена Парфеновна, да еще кое-кто из близких знали, какая история стряслась с ним лет десять назад. Федот Сергеевич был тогда непробудным пьяницей. Иной раз дело доходило до того, что он неделями не являлся домой, ночевал в пивной или под забором. И вдруг он переменился: после двух дней отсутствия явился домой в необычном виде — чистый, трезвый и без песен.

Елена Парфеновна была беззаботной женщиной, неострой на язык, прямой и напористой в действиях. В те дни, когда Федот Сергеевич напивался до бесчувствия, Елена Парфеновна его ругала на чем свет стоит — отводила душу. Иногда он поднимал было кулаки, но жена схватывала полено, и он боялся, как бы она не пустила в ход это оружие. О причинах столь резкой перемены в характере мужа Елена Парфеновна узнала несколько позже: оказалось, он стал баптистом. Для Елены Парфеновны начались еще более мучительные дни. Впоследствии она проклинала того человека, который уговорил мужа вступить в эту проклятую секту. Приходя с работы, Федот Сергеевич теперь неотлучно сидел дома, если не считать его хождений на моления, и беспрестанно придирался к жене: то она грубое слово кому-то сказала, то крикнула громко, то не соглашалась слушать чтение священных книг и не ухаживала за «братьями», которых он приводил десятками. Это были странные люди и даже подозрительные; иные из них нигде не работали и косо посматривали на хозяйку.

— Побойся бога, — просительно говорил жене Федот Сергеевич.

— Не боюсь я бога, он сам меня боится, и черти меня боятся! — кричала Елена Парфеновна, выведенная из терпения.

Федот Сергеевич тяжело вздыхал, качал головой и уходил к своим «братьям».

— Чтоб тебя дьявол забрал, богомольного! — бросала ему вслед жена.

За дочерью Богомоловы не особенно приглядывали. Росла Сима тихой, скромной девушкой; закончив семь классов школы, ушла работать на завод табельщицей. Она жила самостоятельно и замкнуто. Однажды Федот Сергеевич попытался поговорить с дочерью о религии, пригласил ее с собой на моленье. Сима выслушала отца внимательно и серьезно, потом задумчиво сказала:

— Нет, папа, богомолка из меня не выйдет.

После разрыва с Алексеем Сима еще больше замкнулась, почти перестала разговаривать с людьми, а ночами плакала. Мать не могла не заметить се состояние, догадалась о причине дочерних слез и обо всем рассказала мужу. Федот Сергеевич вышел во двор, подозвал Симу, завел ее в кладовую, повалил и начал бить ногами. Сима молчала, сцепив зубы. Прибежала мать. Сима лежала без сознания. Елена Парфеновна истошно закричала, схватила попавшийся под руку фуганок и с размаху ударила мужа по спине. Федот Сергеевич выскочил из кладовой и бросился на улицу.

Через час, когда Елена Парфеновна привела дочь в чувство и уложила в постель, он явился, распевая на один лад, видимо, для него очень важные слова:

— Бога нет, чертей не надо…

Слово «надо» Федот Сергеевич тянул басом долго, до хрипоты. Высокий и худой, он покачивался, как шест, кепка у него съехала набок, из-под нее торчали седые лохмы.

Елена Парфеновна выбежала на крыльцо, сложила полные руки на высокой груди и сказала:

— Ну, кончилось мое горе, началось несчастье.

— Мама, бога нет, чертей не надо, — пролепетал Федот Сергеевич заплетающимся языком, с трудом поднимая правую ногу на ступеньку. — Виноват, виноват, перед всеми виноват…

Чтобы скрыть беременность дочери, Елена Парфеновна заставила ее написать заявление об увольнении и сама отнесла его на завод. Но слухи о «болезни» Симы быстро распространились по рабочему поселку, дошли до Семы. Он не мог усидеть дома и отправился к Богомоловым.

Он шел с одной мыслью: узнать состояние Симы, помочь ей. Но в дом его не пустили. «Обожди», — сказала Елена Парфеновна. Он стоял у калитки и ждал. На дворе было тихо, через забор на тротуар свешивались темные ветки акации, похожие на большие руки. Таинственным и страшным казался Семе этот двор, в котором он ни разу не был.

Послышались знакомые шаги. Звякнула задвижка, отворилась калитка, и вышла Сима, закутанная в пуховый платок.

— Здравствуй, Сема, — поздоровалась она глухо.

— Сима!.. — обрадовался Сема и шагнул к ней.

— Ты пришел все-таки…

— Узнать хотел о твоем здоровье и… помочь, если надо…

Девушка подняла голову, шагнула назад к калитке.

— Незачем тебе ходить… — сказала она шепотом.

— Как же не ходить?! — заволновался Сема. — Я люблю тебя, понимаешь?! Не могу я без тебя. Как шальной и на работе, и дома. И во сне вижу тебя. Неужто не понимаешь? — Сема тоже говорил шепотом, стараясь заглянуть девушке в лицо. — Как хорошо было, когда мы ходили вместе туда… на пригорок… Жизнь-то какая была!.. Эх, Сима, Сима! Ведь и ты любишь меня… ты же тогда говорила…

— Нехорошая я теперь… испорченная… — еще тише прошептала Сима и заплакала.

— Нет же, пойми ты, нет! Душа у тебя чистая. Алешка виноват, знаю, все знаю. Он подлец! Не плачь, Сима, не плачь. Я пойду к твоему отцу, к матери, буду просить…

— Нет, ни за что! — Сима снова гордо вскинула голову. — Иди к себе и забудь обо мне. Забудь! — вдруг крикнула она и бросилась во двор.

Сема стоял ошеломленный. «Не захотела разговаривать… Неужели… я ей опротивел?»- с ужасом думал он, но не мог в это поверить: так свежи были в памяти тихие вечера, проведенные вместе, так ласковы были ее руки. Где эти проклятые Алешка и Суслик! Разорвать бы их на части…

Сема побежал. Он бежал по улице разгоряченный, готовый на что угодно. Если бы они попались ему на пути, он бы вцепился в них, отомстил бы за все: за оскорбление Симы, за ее честь и за свою.

Пробежав квартала два, Сема пошел шагом. Зачем он, собственно, бежит? Что подумают люди? Но ему не терпелось сейчас же принять какие-нибудь меры, ему надо было немедленно действовать, и он шагал быстро.

Участковый уполномоченный младший сержант Расу-лев сидел за столом и писал. За последнее время в поселке особых происшествий не случалось; некоторое напряжение бывало лишь в дни получки, когда кое-кто не в меру выпивал и устраивал на улицах скандалы. Тогда надо было ухо держать востро, неуемных задир усмирять, а иных даже провожать домой. В обычные же дни Расулев занимался повседневными делами: проверял домовые книги, следил, чтобы на всех домах вечерами зажигали свет у номеров, заставлял наводить чистоту во дворах и на улицах. Участок у него считался спокойным, поэтому, когда к нему ночью ворвался взволнованный молодой человек, Расулев вскочил и потрогал кобуру, проверяя, на месте ли пистолет.

— Что случилось? — спросил строго младший сержант.

— Я хочу… вот о чем рассказать. У нас на заводе есть два парня: Алексей Старинов и Суслик… это прозвище, а фамилия Протопопов, — начал сбивчиво Сема, стоя навытяжку перед младшим сержантом. — Парни прямо скажу, подозрительные.

— Знаю. Подрались? — опять строго прервал его Расулев.

— Нет, — отрицательно мотнул головой Сема.

— Так. — Расулев, заметно успокоившись, оглядел посетителя и медленно сел. — Садитесь и рассказывайте подробно, — приказал он. — Ваша фамилия?

Назвав фамилию, Сема осторожно опустился на стул. Только сейчас он понял, что у него никаких материалов нет, рассказывать ему не о чем.

— Вот значит… пришли они ко мне Первого мая утром, эти, Старинов и Суслик, и начали ругаться, — продолжал он сбивчиво. — Суслик пристает: «Дай денег». Алексей ему сперва не давал. Откуда у него много денег- я не знаю. Тогда Суслик пуще стал ругаться и говорит: «Машина плачет о нас. Ты стукнул шофера по голове и убежал». Вроде так он говорил, только складнее. Я не умею так. Что-то они наделали и убежали.

— Непонятно говоришь. Как машина плачет? — поднял брови Расулев.

— Это так они говорили, — заторопился Сема. — Вроде, значит, машина ушла, а они остались.

— Где была машина?..

— Не знаю.

— Плохо, парень. Твои данные не годятся. Надо было подробно узнать: какая машина, ч. я, где они ездили, зачем били шофера. Они пьяные ездили?

— Не знаю.

— Вот опять не знаю.

— А еще они должны были работать перед праздником, а не работали, — окончательно смущенный, сообщил Сема.

— Это директору надо сказать, пусть взыскание наложит за прогул. А я что могу сделать?

Расулев, посмеиваясь, искоса посматривал на парня, он уже догадывался, что здесь замешана любовь.

— Давай говори, что еще есть, — сказал он. — Девушка есть?

— Есть, — признался Сема, опуская голову и краснея.

— А-а… Теперь мне понятно. Алексей за твоей девушкой ухаживал. Слышал. Рассказывай, как дальше дело было.

Продолжая краснеть, покрываясь потом, Сема рассказал о том, как Алексей бросил Симу и что она с ним, с Семеном, разговаривать не хочет.

— Тяжелые у тебя, парень, дела, — озабоченно сказал Расулев, покрутил острый короткий ус и вдруг улыбнулся. — Но мы всякие дела поправлять можем. Большой беды нет. Я поговорю с девушкой. Потом свадьбу играть будем. — Младший сержант подошел к Семе, похлопал его по плечу. — Иди, парень, домой, спи спокойно.

Глава 14

Стрелки часов подвигались к двенадцати. На улице затихал шум, и мать давно уже спала, а отец все еще не возвращался с работы. Виктор сидел за столом, перед ним вот уже третий час лежал раскрытый учебник физики. Занятия не шли на ум — он злился. Какой-то лейтенант будет вмешиваться в его личную жизнь, ловить по ночам на улице, читать нотации! Виктор и сам не маленький, заканчивает девятый класс. Достаточно того, что родители надоедают с наставлениями, а посторонним людям он подчиняться не будет.

Виктор встал и потянулся. Все-таки хорошо иметь отца с положением. Эх, если бы отец был начальником управления!

Терентий Федорович пришел усталый. Пока он раздевался и умывался, Виктор собрал на стол ужин. Это было удивительно, Виктор никогда за ним не ухаживал, и Терентий Федорович, садясь за стол, с недоумением взглянул на сына. Виктор будто не заметил взгляда отца, присел у другого края стола и сказал:

— Я поужинал. — С минутку помолчал и добавил:- Хочу, папа, тебе пожаловаться.

— Что еще? — раздраженно спросил Терентий Федорович. У него вспыхнуло желание закричать, но он подавил вспышку гнева. «Всегда они лезут со своими делами, когда у меня на сердце кошки скребут…»-подумал он с горечью.

— Этот лейтенант Вязов слишком много на себя берет, лезет не в свои дела. Взялся меня воспитывать… — Виктор усмехнулся обиженно. — Ловит меня по ночам и спроваживает домой, будто я маленький и мои родители ничего не понимают в воспитании детей. Я ему сказал, что у меня есть отец и я его уважаю, слушаюсь, а он говорит: «И тебе, и твоему отцу не поздоровится».

— Гм… — Терентий Федорович поднял брови и посмотрел на сына.

— Я, конечно, послушался, ушел, а встреча с товарищем, которого я поджидал (мы с ним вместе готовимся к экзаменам), не состоялась. Теперь он на меня обижается. Еще не хватало, чтобы посторонние срывали мои занятия.

— Может быть, Вязов выполнял задание, а ты ему помешал? — усомнился Терентий Федорович.

— Какое задание?! Просто поджидал… шлюху.

Терентий Федорович положил вилку на стол.

— Как ты, Виктор, нехорошо выражаешься.

— Как хотите, ругайте меня сколько надо, ноя могу из-за таких пустяков и на второй год остаться, — обиженно выпалил Виктор, поднялся и ушел в другую комнату.

Терентий Федорович проводил взъерошенную голову сына ласковым взглядом.


Стоичев беседовал со многими коммунистами, и все они категорически заявляли, что не могут подозревать Вязова во взяточничестве. Честность его ставили в пример. Теперь можно было показать письмо Терентию Федоровичу, рассказать ему о беседах с коммунистами, но было еще не ясно, с какой целью Поклонов возводил клевету на парторга. Выяснить же это было не так легко.

Хотя Николай Павлович и предупреждал коммунистов никому ничего не говорить, слухи об анонимке постепенно распространились. Можно было предполагать, что их распространяет сам Поклонов, и поэтому следовало поторопиться.

Однажды к Стоичеву пришел Трусов. Молодой участковый старался быть в тени, ничем не проявлял себя, а Николаю Павловичу нравились подвижные, умные люди, и он еще не определил своего отношения к молодому участковому. Когда Трусов вошел, Николай Павлович с* интересом оглядел его ладную фигуру, белое лицо с широким румянцем на щеках: здоровье молодого человека так бросалось в глаза, что нельзя было ему не позавидовать.

— Пожалуйста, садитесь, — предложил Стоичев.

Участковый неторопливо сел на стул, посмотрел на край стола и сказал:

— Я, товарищ капитан, случайно услышал об анонимном письме; по-моему, напрасно наводят клевету на Вязова.

— Вы об этом пришли сказать? — спросил Николай Павлович,

— Нет, — тихо ответил Трусов, заметно смущаясь, — ходят слухи, что взятки берет старший лейтенант Поклонов. Ведь это очень плохо, когда ходят слухи, в них надо бы разобраться.

— Кто же распространяет эти слухи?

Трусов покраснел:

— Сказать-то я не могу, дал честное слово молчать.

Некоторые наши работники, товарищ капитан, боятся Поклонова, говорят, он в хороших отношениях с майором, а майор крутой человек…

«Еще новости… Честное * слово дал!»-с неудовольствием подумал Николай Павлович. Он хотел было резко потребовать у участкового, как у коммуниста, сообщить фамилии людей, распространяющих слухи, но сдержался: если Трусов и сообщит фамилии, то те товарищи могут отказаться. И Николай Павлович спокойно задал вопрос:

— А факты какие-либо сообщают?

— Нет, товарищ капитан, не говорят. — Трусов покачал головой. — Правда, я и не выспрашивал особенно-то.

— А вы спросите. Я думаю, вам понятно, какое это важное значение имеет для нас.

— Обязательно спрошу, товарищ капитан. Я все понимаю.

На улице было жарко, а в кабинете душно. Николаю Павловичу захотелось расстегнуть воротник, но перед ним сидел подчиненный, такой подтянутый, даже элегантный, что капитан, уже взявшись было за пуговицы, опустил руку.

— Извините за нескромный вопрос, — сказал Николай Павлович. — С женой вы теперь ладите? Разногласий нет?

Трусов смущенно улыбнулся.

— Нет, товарищ капитан.

Не успел Стоичев внимательным взглядом проводить до двери молодого участкового, как позвонили из политотдела управления и спросили, каковы результаты расследования анонимного письма. Капитан растерялся и ответил, что ему пока не ясно, кто прав и кто виноват, и он еще не сделал никакого вывода. Получив строгое наставление, Николай Павлович сидел несколько минут за столом неподвижно, потом встал и пошел к начальнику отделения. Нельзя было медлить, Терентию Федоровичу тоже могли позвонить. Заместителю по политической части в таких делах следует быть оперативней, но что поделаешь, если он еще не пришел к выводу?

Терентий Федорович был поражен. Прочитав письмо, он стукнул по столу кулаком и закричал:

— Немедленно ко мне!

— Через пять минут я провожу политзанятия, — сказал Николай Павлович, взглянув на ручные часы, — может быть, мы предупредим Вязова и Поклонова и разберемся после занятий?

Подумав, Терентий Федорович сказал:

— Ладно. Предупредите.

Занятия группы повышенного типа по изучению истории партии проводил сам Стоичев. Занимались, как всегда, в кабинете начальника, в котором больше было места и стульев, расставленных вдоль стен. У стола сидел Поклонов, положив на колени толстую тетрадь, рядом с ним участковый Трусов. Сидя у подоконника, лейтенант Вязов что-то писал на листе бумаги.

Когда же вошел Копытов и сел у двери, многие из присутствующих недоуменно переглянулись. Начальник занимался самостоятельно и на занятиях групп не бывал: он доверял заместителю. Копытов увидел Вязова, помрачнел. К прочитанному письму прибавилась жалоба сына, которую Терентий Федорович сейчас вспомнил. Все это взбудоражило давнишнюю неприязнь к лейтенанту, которая сейчас перешла в ненависть. Примешивалась и некоторая зависть к умному и самоуверенному работнику, но это чувство, хоть оно и появлялось, Копытов старался подавить — не положено ему по чину завидовать подчиненному. «Я ему покажу, поставлю на свое место… Выгоню ко всем чертям, чтобы не позорил отделение! Нечего мне держать особенно умных, если они прохвосты». И чем больше думал Копытов, тем сильнее его шея наливалась кровью, а брови сходились плотнее.

Занятия были повторные, вскоре предстояли итоговые. Стоичев задавал вопросы по самой трудной главе. Расследование письма его так беспокоило, что он с нетерпением ожидал окончания положенного для занятия времени. Он задал вопрос Поклонову. Тот встал, держа в руках тетрадь, начал говорить, но тотчас же запутался.

— Что ты чепуху несешь! — оборвал его Копытов.

— Я немножко забыл, — признался Поклонов, повернулся к начальнику и беспомощно улыбнулся.

— Забыл!.. Вон парторга надо еще спросить, пожалуй, тоже забыл, — почти приказал Копытов.

Вязов поднялся.

— Разрешите, товарищ капитан?..

— Здесь есть майор, — неожиданно вырвалось у Стоичева.

— Но занятия проводите вы, — напомнил Вязов. — Хорошо. Я отвечаю товарищу майору. Прежде всего хочу заметить, товарищ старший лейтенант Поклонов, что такие вещи не должны забываться, я хочу сказать, что коммунист не имеет права их забывать. Теперь ответ. Марксистский диалектический метод характеризуется такими основными чертами: в природе все предметы и явления органически связаны между собой, зависят одно от другого и обусловливают друг друга. Природа находится в состоянии непрерывного движения, обновления и развития, изменения в ней переходят от количественных к качественным закономерно, явлениям природы свойственны внутренние противоречия.

Вязов говорил спокойно, но глаза его блестели. Его слушали внимательно все присутствующие, один Поклонов серьезно смотрел на пустую стену.

«Черт дернул этого майора вызвать Вязова! — растерянно думал Стоичев. — Зачем нужно его выступление сейчас?» Но постепенно Николай Павлович заслушался сам, простая и ясная речь Вязова ему нравилась. Да, так именно ясно надо понимать сложные философские формулы.

Терентий Федорович сидел насупившись, смотрел в угол, по выражению лица его нельзя было понять, о чем он думает, какое впечатление на него производит ответ лейтенанта.

— Может быть, я что-нибудь рассказал не ясно? — закончил Вязов. — Тогда прошу задать мне вопросы.

— Ясно. Все понятно, — дружно загудели сотрудники.

— На этом занятия закончим, — объявил Стоичев. Копытов посмотрел па капитана, ничего не сказал и поднялся.

Из открытого окна несло жаром, будто на улице топилась большая каменная печь; в кабинете было душно, запах пота и мокрых ремней стоял в воздухе. Копытов сел за свой стол, вздохнул, отдуваясь. Стоичев, сидя поодаль, закинул ногу на ногу, взял папиросу в кулак, словно собирался кого-то ударить. Вязов взял с подоконника листок, свернул, положил его в карман и приготовился слушать, предполагая, что разговор будет о партийном просвещении.

— Поступили материалы, Михаил Анисимович, — начал Стоичев, но Копытов прервал его.

— Я сам. Встаньте, лейтенант Вязов! — приказал он.

Вязов вскочил и вытянулся, покосил на капитана глазами, полными недоумения.

— У кого берешь взятки?! — тихо, но угрожающе спросил Копытов. Он положил на стол кулак в рыжих волосах и уставился на лейтенанта.

Вязов вздрогнул, побледнел и несколько секунд молчал, сжав кулаки и опустив глаза.

— Я не способен торговать честью мундира и своей личной честью, товарищ майор, — сказал он с дрожью в голосе.

— К черту! — закричал Копытов, бледнея. — Мне не нужны умники, которые позорят отделение! Я не спрашиваю о чести, я спрашиваю, у кого ты брал взятки?! У меня есть документы! — Майор хлопнул ладонью по листу бумаги, лежащему на столе.

— Всякие документы по этому поводу — клевета! — твердо сказал Вязов.

— Клевета, черт возьми, клевета! — Майор вскочил. — Поклонов! — закричал он.

Старший лейтенант вошел, четко доложил:

— Товарищ майор, по вашему приказанию старший лейтенант Поклонов прибыл.

— Лейтенант Вязов у слепой взятки брал? — не ответив на рапорт, спросил Копытов и уперся руками в стол.

Поклонов облизнул тонкие губы, скривил их, посмотрел на майора холодными водянистыми глазами и раздельно, почти по слогам, ответил:

— Брал. Я сам видел. Было второго числа.

Круто, как только можно было это сделать, майор повернулся всем корпусом к Вязову.

Стоичев пальцем затушил папиросу, не почувствовав ожога. Он напряженно следил за лейтенантом.

Вязову все стало ясно: Поклонов наклеветал на него и очень неумно. Наконец-то их неясные отношения определились.

— Со слепой я разговаривал, выяснял кое-какие обстоятельства для дела, которое, как вам известно, еще не закончено. Никаких взяток, конечно, я не брал. Поклонова я там видел, — сказал Вязов и внимательно посмотрел на старшего лейтенанта.

— А, значит, сознаешься? — натужно вдруг засмеялся Копытов. — Знаем мыэти отказы, ни один дурак не скажет прямо, что он берет взятки. Немедленно разобрать на партийном собрании! — опять закричал Копытов, обращаясь к Стоичеву.

— На собрании мы парторга разбирать не. будем, его можно обсуждать только на бюро райкома, — предупредил Стоичев,

— Мне все равно: на собрании или на бюро. Я выгоню взяточника и без всяких решений. Можете идти!

Поклонов и Вязов вышли.

— Действуем, значит, старший лейтенант? — насмешливо спросил Вязов за дверью.

— Не смейся, еще плакать будешь, — огрызнулся Поклонов.

— Меня и крокодилы не заставят плакать, запомни, — засмеялся Вязов громко и задорно.

Когда майор и капитан остались вдвоем, Стоичев сказал:

— Нельзя так грубо разговаривать с людьми, Терентий Федорович, они наши работники и коммунисты.

Копытов положил в сейф письмо, крутнул ключ так, что замок зазвенел.

— Я не собираюсь с ними в бирюльки играть и вам не советую защищать взяточников. Не дело это для заместителя.

— Пока я не уверен, что Вязов взяточник, скорее наоборот…

— Не уверен? — Копытов махнул рукой и встал. — А я уверен. И приму необходимые меры. Все.

— Нет, не все. Я уверен, что взяточник Поклонов и свои проделки он прикрывает клеветой. — Николай Павлович тоже встал.

— Что! — закричал Копытов. — Где доказательства?..

— У вас тоже одно письмо, да и то анонимное.

— Оно не будет анонимным, я заставлю Поклонова подписать его, — и Копытов пошел к двери.

Николай Павлович шел домой медленно. Нет, он не откажется от обвинения Поклонова, которое высказал майору. Причины? Их пока мало. Но Николаю

Павловичу всегда казалось, что на людей — подхалимов, авантюристов и просто воров — угодничество и стяжательство налагают какие-то отличительные черты.

Вечер был тихий, солнце освещало верхушки деревьев и они ажурной вязью алели на фоне синегонеба; на тротуарах под кронами деревьев сгущались зеленые сумерки.

— Хорошо, что ты пришел сегодня почти вовремя, — сказала жена Николаю Павловичу, когда он вошел в дом. — Я пыталась сегодня поговорить с Надей, но опять ничего не добилась. С тобой она более откровенна. Когда ты поговоришь с ней? Она часто спрашивает о Мише. Почему он не приходит?

Николай Павлович улыбнулся. Да, с ним дочь более откровенна, чем с матерью. Видно, он может располагать к себе людей, многие сотрудники отделения рассказывают ему о своих семейных и даже любовных делах. А с дочерью у него давно установились ясные дружеские отношения. Приятно, конечно, но иногда трудно дать полезный совет, а в подобных делах, кажется, советы редко принимают.

— Поговорю, — согласился Николай Павлович,

Поджидая дочь, он принялся читать газету. В ООН обсуждались все те же вопросы — разоружение, запрещение атомного оружия, прием новых членов, — но ни один из этих вопросов сколько уже лет не может разрешиться. Это борьба в международном масштабе. А внутри нашей страны? Тоже идет борьба: за коммунизм, за повышение производительности труда, против пережитков капитализма в сознании людей. Такова природа — правильно говорил Вязов. И какую бы статью ни читал Николай Павлович, мысли его невольно возвращались к событиям жизни в отделении, к Вязову и Поклонову.

Дочь не стала ужинать, ушла в свою комнату. Николай Павлович немного помедлил, потом поднялся с дивана и направился следом за ней.

Присев к столу, он обнял дочь за плечи. Ему иногда хотелось посадить ее на колени и пощекотать, как он часто делал, когда ей было лет пять. Дочь подросла незаметно. Идут годы.

Надя обрадовалась ласке, улыбнулась; теперь отец редко балует ее лаской, а Наде хочется, как в детстве, обнять его за шею, целовать и смеяться. Милый папа, какой он чуткий. Он пришел потому, что ей плохо. У него очень мягкие, как шелк, волосы, и твердые слесарские руки.

— Что же у вас, Надя, произошло с Михаилом? Ты прошлый раз так мне и не сказала, — ласково спросил Николай Павлович.

— Ничего.

— Он нагрубил тебе?

— Нет.

— Вы поссорились.

— Нет.

— Он любит, а ты… — сказал Николай Павлович и замолчал.

Надя не отвечала. Печально глядела в сторону.

— Что ж, пожалуй, это к лучшему, — опять сказал Николай Павлович.

— Почему? — Надя резко повернулась к нему лицом, слегка отстранилась.

Николай Павлович встал. Закурил.

— Видишь ли, не всякого человека можно распознать сразу, некоторого и за десять лет не изучишь. Есть очень Сложные натуры. Вообще человек — наисложнейшее существо. — Николай Павлович понимал, что говорит прописные истины, но все-таки продолжал:- Величайшие психологи не могли разобраться до конца в человеческой натуре, понять всю сложность организма…

— Папа, это ты к чему? — прервала Надя. — Нельзя ли пояснее?

Николай Павлович пытливо взглянул на дочь. Перед ним сидела прежняя Надюша, чуть насмешливая и резкая; и вздернутый нос, капризные губы, серые внимательные глаза — все его, все родное.

— Могу и пояснее, — решился Николай Павлович, — скажу: на Михаила есть компрометирующие материалы.

— А именно?

— Его обвиняют в серьезных грехах… Я прошу, Надя, пусть это будет пока между нами.

— Я не верю! — громко сказала Надя и порывисто

встала. — Не верю, понимаете? Я знаю, в чем его обвиняют.

— Я и сам не верю, — щурясь от смущения, признался Николай Павлович. — Но откуда тебе известно, в чем его обвиняют?

— Анонимное письмо — клевета! Михаил честный человек, кристально чистый! — Надя все повышала голос, и казалось, она вот-вот расплачется. — Нашелся какой-то прохвост, клеветник, надо его привлечь к ответственности. Вон Поклонов как ехидничает. Я могу поручиться за Михаила. И вы, папа, неужели его не знаете! Вы такой умный, чуткий и допускаете клевету на честного человека. Как вам не стыдно?

Говоря, Надя то взглядывала на отца, то отворачивалась к окну и теребила занавеску.

— Что у вас делается в отделении? — продолжала Надя. — Почему вы не наведете у себя порядок? Я не верю, понимаете, папа, не верю! — Голос у Нади задрожал, на глазах появились слезы. — Пусть, пусть чего бы вы на него ни наговорили, как бы ни клеветали, я знаю его, знаю, я все равно его… люблю… — Надя упала на подоконник и заплакала.

— Ну вот, ну вот… — растерянно несколько раз повторил Николай Павлович и вышел из комнаты.

Глава 15

Трусов торопился. Впервые ему было дано серьезное задание, связанное с раскрытием преступления. Он должен был действовать самостоятельно, на свой страх и риск. Трусов ясно представлял себе, как он войдет в квартиру человека — не преступника, но имеющего отношение к убийству, войдет и сразу заметит необходимые детали, которые дадут ему в руки нити преступления. Человек будет отказываться, юлить, но железная логика вещественных доказательств сломит сопротивление.

Переулок, по которому шел Трусов, был глухой и узкий, по обеим сторонам его тянулись бесконечные дувалы с нависшими над ними могучими орешинами и карагачами.

За поворотом дувалы неожиданно кончились, и Трусов увидел два кирпичных трехэтажных дома с балконами и парадными подъездами. Трусов вошел в обширный двор и направился к ближайшему дому. Неожиданно из подъезда выбежали две женщины, одна из них тащила ведро с водой, другая — утюг, и обе истошно вопили:

— Пожар! Горим! Матушки мои!

— Где пожар? — спросил подошедший Трусов.

— В этой квартире… Здесь… — Женщины одновременно указали на окно нижнего этажа. — Родители ушли, там остались только детишки… Двое их… маленькие совсем… Что же делать? Что делать? Помогите скорее! — тараторили женщины.

Трусов заглянул в окно. Комната была полна дыма, рассмотреть в ней что-либо уже стало невозможно; кое-где сквозь дым вспыхивали язычки пламени. Слышался приглушенный плач детей, кашель.

— Дверь открыть надо, — сказал Трусов.

— Не открывается. Она крепкая. Пробовали, — объясняли женщины.

— Пожарных вызвали?

— Татьяна Петровна звонит.

Секунду Трусов стоял, раздумывая над тем, что он может предпринять, потом решительно сказал женщине, державшей ведро:

— Лейте на меня воду!

Женщина с недоумением, молча уставилась ошалелыми глазами на шелковый белоснежный костюм участкового.

Трусов вырвал ведро у нее из рук и опрокинул его на себя. Затем двумя сильными ударами тяжелого камня он высадил раму и полез в окно. Навстречу ему из комнаты валил клубами черный дым. В лицо пахнуло жаром. Трусов спрыгнул с подоконника и, закрыл глаза, ощупью пошел в ту сторону, откуда слышался крик детей. Один раз он обо что-то споткнулся и упал. Поднявшись, он пригнулся, стараясь не дышать, пошел быстрее. Дети стояли в углу возле каких-то коробок. Он взял их в охапку и пошел обратно, высоко поднимая ноги, боясь упасть снова. На мгновение открыл глаза, чтобы увидеть окно. Откуда-то сбоку в лицо опять плеснуло пламенем. Трусов рванулся вперед, ударился коленями о подоконник. Кто-то выхватил у него детей. В это мгновение что-то горячее упало на спину, и Трусов одним прыжком выскочил из окна. Не успел он еще опомниться, как в него ударила сильная струя холодной воды. Он провел ладонью по лицу и открыл глаза. Перед ним стояли два пожарника в брезентовых костюмах, в медных сверкающих касках.

— Кажется, не особенно обожгло, — сказал один из них.

Трусов посмотрел на свой костюм и ужаснулся: китель во многих местах был прожжен, из белого превратился в грязножелтый. «Как же я пойду по городу?»- подумал он, продолжая оглядывать себя, и спросил:

— Где дети?.. Живы они?..

— Живы, живы, — ответила женщина, у которой он брал ведро с водой. — Пойдемте, товарищ участковый, ко мне, я вам дам рубашку и брюки. И вазелин у меня есть, ожоги надо сейчас же смазать. — Она взяла его за рукав и повела в подъезд.

По двору ходили пожарные, у водопроводной колонки стояли две красные машины, вокруг которых толпились люди. В разбитом окне дыма уже не было, из него тянуло запахом горелых тряпок и мокрой глины.

Когда Трусов умылся, переоделся и посмотрел на себя в зеркало, он нашел, что вид у него вполне приличный, если не считать подпаленных бровей и красных пятен на щеках. Узнав от хозяйки, что нужный ему человек живет этажом ниже, Трусов поблагодарил женщину, пообещав принести ей одежду к концу дня, спустился по лестнице и позвонил в указанную квартиру.

— Входите! — раздался за дверью приглушенный голос.

Трусов вошел в узкий коридорчик, потом в большую комнату, обставленную массивной дубовой мебелью, и увидел утонувшего в кресле худенького седоголового старика с газетой в руках. Хозяин поверх очков посмотрел на вошедшего.

— Здесь живет Никонов? — спросил Трусов.

— Вы погромче, молодой человек, я не особенно хорошо слышу, — сказал старик. Трусов повторил вопрос погромче. Старик кивнул головой. — Я и есть Никонов.

Трусов прошел к столу и сел на стул против хозяина.

— Вам именно я нужен? — тревожно спросил старик. Он отложил газету в сторону, снял очки.

— Да. Не узнаете своего участкового? — улыбнулся Трусов. — У вас на первом этаже произошел пожар. Не слышали?!

— Пожар? — Старик живо поднялся.

— Потушили уже. Сидите, пожалуйста, — сказал Трусов. Никонов сел. — Мне пришлось принять участие, и костюм мой… вот он, — Трусов похлопал рукой по газетному свертку, — пришел в негодность. Спасибо, нашлись добрые люди. Дали брюки и рубашку, — продолжал он, в то же время с сомнением думая, мог ли глухой старик принять участие в убийстве.

— Зачем же я потребовался вам, товарищ участковый? — спросил Никонов.

— Давно вы знаете шофера Чурикова? — напрямик спросил Трусов и пристально посмотрел на старика.

— Я такого не знаю.

— Чуриков убит, — сказал Трусов.

— Постойте, постойте… — Старик вдруг заволновался. — Вспоминаю теперь… мне сын рассказывал об убийстве шофера и пассажира… кажется, он назвал такую фамилию… Они, вроде, были знакомые…

— А где ваш сын?

— Вчера он уехал в командировку. Вот несчастье! Коля рассказал бы все, верное слово.

Узнав, где работает сын Никонова, куда и на сколько дней он уехал в командировку, Трусов ушел подавленный. Никаких материалов получить ему не удалось, ничего толком он не узнал, задание, можно сказать, не выполнил. Что ему скажет майор? Наверное, рассердится. До сих пор почти никаких следов преступников не обнаружено и начальник отделения рвет и мечет, срывает зло на всех работниках.

В отделении Трусова встретил Вязов, вышедший из кабинета начальника. Лейтенант озабоченно смотрел на лист бумаги, медленно шагая по коридору, и лицом к лицу столкнулся с участковым.

— Какие результаты? — спросил он, остановившись.

Трусов грустно покачал головой, сказав, что Никонов уехал в командировку в Самарканд.

— Пошли к майору, — сказал было Вязов, но вдруг, осмотрев участкового с ног до головы, спросил:- Почему в таком виде?

Смущаясь, Трусов коротко рассказал о пожаре.

— Тогда идемте сначала к капитану, — сказал Вязов и круто повернулся.

— Зачем? — спрашивал Трусов, шагая вслед за лейтенантом.

— Подробнее расскажешь о пожаре. О том, как детей спас. Это же подвиг!

— Я все рассказал… Никаких подвигов не было… — оправдывался Трусов.

Вязов остановился и с улыбкой посмотрел в глаза участковому.

— Эх, Петр Силантьевич, не знаешь ты, какой ты хороший человек, — сказал он и легонько подтолкнул товарища к две|ри заместителя начальника.

Глава 16

До пятнадцати лет Миша Вязов жил с отцом и матерью в Дубовке. Местечко это дачное, лес там тянется километров на двадцать — по одну сторону железнодорожного полотна дубовый, а по другую — сосновый; лес пересекает небольшая речка, которая то превращается в озера, заросшие по берегам камышом, то в быстрые ручьи.

Отец Миши работал слесарем-лекальщиком, каждый день ездил на завод на поезде, а по выходным дням любил порыбачить. Миша увязывался с ним. Вставали они задолго до рассвета, поеживаясь, шли сначала по лесу, потом спускались в долину, в травянистые луга. У отца были облюбованные места, в зависимости от времени года или погоды он шел на быстрину или к озерам, сидел на берегу, не шевелясь, покуривая старую трубку. Миша не любил ждать, пока рыба сама придет, он ходил с удочкой по берегу, приглядывался и закидывал там, где, по его расчетам и догадкам, можно было без особого терпения подцепить щуку или окуня. И надо сказать, что они с отцом пользовались переменным успехом. Отец, идя с рыбалки, добродушно посмеивался, если у сына кошелка была потяжелее.

— Ты, наверное, Мишка, следопытом будешь. Ходишь все да высматриваешь и, глянь, подцепишь.

— Плохо, что ли? — смеялся Миша. — Рыба умная, ее интересно перехитрить.

— Рыбу-то перехитрить не трудно, человека гораздо труднее, — говорил отец.

Михаил вспомнил о детстве, когда однажды встретил возле своего дома Костю с Виктором. Они, видимо, ругались.

— Чего не поделили, камни на мостовой? — спросил Михаил. — Здравствуйте, орлы!

Костя обрадовался, а Виктор руки не подал, посмотрел на лейтенанта исподлобья и отвернулся.

— Сразу видно, что у товарищей экзамены, — продолжал Вязов, искоса поглядывая на насупленного Виктора, — побледнели, разговаривают нервозно, смотрят исподлобья.

— Это вон Виктор нервничает, — кивнул головой на товарища Костя, — а я спокоен. Я хотел к вам зайти,

Михаил Анисимович, а он не хочет.

— Почему?.. — Вязов с прищуром посмотрел на парня. — Нажаловался на меня отцу, а теперь стыдно.

«Ага, значит, попало от отца», — подумал Виктор и злорадно усмехнулся.

— Милости прошу ко мне, — весело продолжал Вязов. — Я не злопамятный, дружбу из-за пустяков не теряю.

— Ладно, я тоже не злопамятный, — Сказал Виктор, ожидавший, что лейтенант начнет сейчас его упрекать, читать нравоучения.

Костя вошел в комнату, как старый знакомый, сказав: «Там соседки для нас, Михаил Анисимович, чай не приготовили?», а Виктор критически осмотрел скудную обстановку, скривил губы, но в глубине души остался доволен его холостяцким жильем.

— Чай для нас всегда готов, — засмеялся Михаил- вы посмотрите пока здесь книжки, я мигом.

Когда Вязов вышел, Костя сказал:

— Смотри теперь сам. Не верил!

— Может быть, он деньги копит, — не сдавался Виктор.

— Такие люди, как Михаил Анисимович, деньги не копят, живут просто, не п пример моему старику-скопидому.

— Хватит, не будем об этом говорить, — сердито оборвал товарища Виктор. — Еще хозяин услышит.

— Боишься?

— Ты что-то задираться стал, Коська. Раньше был тихонький, а сейчас ходишь нос кверху, что Наполеон.

— Раньше ты мной командовал, а теперь я хочу тобой командовать.

— Эх, ты! Справишься? — Виктор не моргая смотрел на товарища, губы его постепенно растягивались в улыбку, в желтых глазах мелькнул огонек насмешки. — Трудную задачу ты задал себе, боюсь, коленки у тебя трястись будут.

Костя собрался ответить тоже язвительно, но тут вошел Вязов.

— Чаю, ребята, нет, — сказал он, — все хозяйки ушли в театры. Может быть, пол-литра принести?

— Не надо, — возразил Костя.

— А твое мнение, Виктор, — спросил Михаил по-приятельски. — Может быть, для тебя принести?

— Пусть ему Суслик носит, — вмешался Костя, — а мы и без этого обойдемся. — Он сел за стол и попросил:- Вы, Михаил Анисимович, все знаете о Суслике, расскажите, за что он сидел в тюрьме.

— Пусть нам Виктор расскажет, они, кажется, друзья, — отшутился Вязов, с улыбкой посматривая на Костю.

— Я его не расспрашивал, — хрипло сказал Виктор.

— В его биографии ничего интересного нет, — уже серьезно сказал Вязов. — Последний раз Суслик сидел за то, что унес вещи у старушки-пенсионерки, у которой стоял на квартире. Старушка родственников не имела и попала в трудное положение. Вещи, конечно, ее нашли. Вообще, Суслик — гадкий человек, ничем не брезгует, чтобы добыть деньги на водку. И с тобой, Виктор, он завел дружбу для того, чтобы, в случае необходимости, воспользоваться положением твоего отца. Ты прошлый раз зря обиделся на меня. Я еще не во всем разобрался, полностью не знаю, что произошло тогда, но мне известно одно: если бы преступление совершилось, тебе тоже не поздоровилось. Ты не маленький, и тебе пора это понимать. — Вязов дружески улыбнулся и добавил:- Пека прекратим подобные разговоры, они очень неприятны гостям, я лучше вам покажу фокусы.

Михаил вытащил из стола новенькую колоду карт. Перетасовывая карты, он следил за ребятами. Костя смотрел на товарища победоносно. «А смелости не мало у этого, невзрачного на вид, парня», — подумал Михаил с удовольствием. Виктор сидел смущенный, он не ждал откровенного дружеского разговора и был ошеломлен этим. Когда же Вязов предложил им вытащить из колоды по одной карте и сказал, что он эти карты угадает, Виктор оживился и стал с интересом наблюдать за руками лейтенанта. Вязов точно назвал карты, которые держали ребята в руках, потом разложил колоду на столе, предложил загадать любую карту мысленно и опять угадал. Показав еще один фокус, Вязов засмеялся и сказал:

— Ладно, расскажу я вам свои секреты.

Ребята были довольны, и когда вышли из подъезда, Костя спросил Виктора:

— Ну как, интересно?

— Я и раньше знал, что лейтенант интересный человек, — сказал Виктор сухо.

— Раньше. Он тебе не Суслик какой-то.

Виктор помрачнел, но ничего не сказал.

Глава 17

— Какой завтра день? Воскресенье? — спросил подполковник Урманов, расхаживая по кабинету Копытова. — Черт возьми! Пойду хоть высплюсь, а то голова совершенно не работает. Советую и вам, Терентий Федорович, отдохнуть. В таком состоянии мы вообще ничего не сделаем. До свидания.

Подполковник вышел, а Копытов ладонями потер виски. Отдохнуть надо, спору нет, и хорошо бы где-нибудь в тишине, в одиночестве. Столько неприятностей! Правильно говорят, что одна беда не ходит, обязательно тащит за собой другую… Шутка ли сказать, до сих пор не напали на след преступников, сын связался с подозрительной компанией, отбивается от рук, и эти разговоры о взяточничестве в его отделении. Доведись любому, самому крепкому человеку попасть в такой переплет, едва ли выдержит. Терентий Федорович иногда даже впадал в уныние. В эти тяжелые минуты ему все казалось вокруг мрачным, неустроенным, а жизнь — сплошным мучением. Не он ли отдает всего себя без остатка работе, не знает отдыха, а неполадки есть.

В кабинет без разрешения вошла Позднякова — начальник паспортного стола. Копытов поднял голову и ладонью пригладил редкие волосы.

Позднякова положила на стол для подписи несколь- ко паспортов. Копытов молча взял ручку.

— У вас такой усталый вид, Терентий Федорович, — сказала Позднякова. В ее голосе Копытову послышалось сочувствие. Ему стало жарко, он ниже опустил голову и ничего не ответил. «Почему она является до мне, когда я в кабинете один, и начинает соболезновать? Уволить, что ли, ее? — с раздражением подумал Терентий Федорович. — Не может же начальник иметь интимные отношения с подчиненными! Стоит только допустить слабинку, и в отделении начнется кутерьма…»

Терентий Федорович поставил последнюю подпись и строго взглянул на Позднякову.

— У меня часто усталый вид, старею, ничего не поделаешь, — сказал он.

— Не наговаривайте на себя, — возразила Позднякова, и в ее темных сощуренных глазах Терентий Федорович увидел затаенную улыбку. Он собрался было ответить грубо, но тут вошел Стоичев, и Позднякова поднялась.

— Знаете, что я придумал, Терентий Федорович? — заговорил Николай Павлович, провожая глазами статную фигуру Поздняковой. — Увезти вас сегодня на рыбалку.

— Еще не хватало мне мальчишества, — проворчал Копытов.

— Мальчишества? Да есть ли на свете лучший отдых, чем ловля рыбы удочкой на берегу?

— Нам сейчас не до отдыха, работать надо. — Копытов собрал со стола бумаги и спрятал их в стол. Рыбалку он не любил, но уехать куда-нибудь на несколько часов ему хотелось, и поэтому возражал он устало, равнодушно.

— Никакая работа не пойдет без нормального отдыха. Три минуты назад подполковник Урманов мне сказал, что он сутки будет спать. Его дело. Кому что нравится, а я не особенный любитель дрыхнуть, лучше поваляться на берегу, подышать чистым воздухом и посмотреть на ясные звезды — они здесь в городе какие-то блеклые. Уговорил? — Николай Павлович пыхнул изо рта папиросным дымком. До сих пор ему не доводилось встречаться с Копытовым в свободной обстановке, и это, как думал Стоичев, накладывало на их отношения много официальщины и вызывало чувство недоверия друг к другу. К тому же по некоторым делам надо было поговорить по душам, откровенно; может быть, на берегу удастся расшевелить Копытова, заглянуть в его душевный мир. Ведь слаженно работать — это не только правильно рассуждать, иметь единое мнение, — надо еще понимать друг друга.

Терентий Федорович закрыл ящик стола, положил ключ в карман и сказал:

— Уговорил. Только связь надо было бы организовать с дежурным.

— Проще пареной репы, — обрадовался Николай Павлович. — Мы отправим шофера домой, и дежурный в любое время может прислать его к нам. Здесь ведь всего пятнадцать километров.

Немало удивив жен поспешностью сборов, Копытов и Стоичев через полчаса зашли в магазин на окраине города, взяли несколько банок рыбных консервов.

— На берегу надо есть рыбу, — шутил Николай Павлович.

Перемигнувшись, они положили в карманы по бутылке водки, и Стоичев серьезно сказал:

— От комаров.

«Газик» резко подпрыгивал на выбоинах, разбрызгивал колесами по сторонам похожую на муку пыль, оставляя позади себя длинный пушистый хвост. По обеим сторонам полевой дороги росли деревья, за ними зеленели поля. Отцветающие акации роняли на землю белые лепестки, будто сыпали серебряную мелочь. Николаю Павловичу казалось, что воздух — насыщен запахами спелых дынь, арбузов и помидоров, — такой он ныл сладкий и густой.

Дорога пошла вниз. Впереди раскинулась широкая лощина, искрившаяся под лучами вечернего солнца; синее небо сливалось с голубой дымкой горизонта. Слева внизу заблестели озерки воды.

— Вон и Кара-Камыш! — радостно воскликнул Стоичев.

— А?.. Что? — Копытов вскинул голову, тупо посмотрел по сторонам покрасневшими глазами. Он задремал. — Где?

— Смотрите налево, — засмеялся Николай Павлович. — Так можно всю красоту природы проспать.

— Задремал малость, — смущенно признался Терентий Федорович. — Укачало.

Вскоре машина повернула к берегу и остановилась возле узенького перешейка, ведущего на небольшой полуостровок. Вокруг по берегу рос камыш, отражаясь в чистой спокойной воде. Тишину нарушали всплески большой рыбы.

Когда на полуостровок были перенесены вещи и продукты, а машина отправлена, Терентий Федорович вдруг сказал:

— А я хочу есть.

— Естественно. Около воды аппетит волчий. Но консервы открывать сейчас не будем, пет времени. Возьмите в моем чемоданчике сало и хлеб, сделайте бутерброд, — говорил Николай Павлович, разматывая удочки. — Может быть, там еще что-нибудь найдется подходящее, не знаю, чего там жинка насобирала.

— Так, так, здесь и колбаска есть и сырок, — мурлыкал Терентий Федорович. — У тебя жинка сообразительная, ничего не скажешь.

— Не обижаюсь, хозяйство знает, — улыбнулся Николай Павлович.

— Может быть, аппетитчику добавить? — Терентий Федорович выразительно взглянул на бутылки, потом на Стоичева.

— Не советую, — возразил Николай Павлович. — Вечерком, когда комары пойдут в атаку, водочка очень пригодится.

Стоичев закинул удочку, сел на траву, закурил и с облегчением вздохнул. Предстояли часы абсолютного покоя, как он говорил, служебные и домашние дела отошли в сторону, перед глазами покачивались поплавки, и было одно желание, чтобы поплавки вздрогнули и ушли в воду.

Терентий Федорович, подкрепившись, насыпал в карман пижамы конфет, обнаруженных в бауле Стоичева взял удочку и пошел по берегу. Сидеть на одном месте он не умел, терпения не хватало.

Берег был крутой, с него хорошо были видны темные водоросли и каждая камышинка под водой. Терентий Федорович остановился и замер. Из камыша выплыли четыре солидных усача и, покачивая хвостами, направились к противоположному берегу. Упругие тела их легко рассекали воду, они плыли, чуть пошевеливая плавниками. За большими рыбами потянулась мелочь, но она, заметив человека, брызнула врассыпную. Терентий Федорович торопливо насадил на крючок мякиш хлеба, закинул удочку и затрепетал: сейчас один из этих здоровенных усачей схватит насадку, и ловля начнется. Но ничего подобного не случилось, усачи равнодушно проплыли мимо, продолжая удаляться в прежнем направлении.

— Черт возьми! — возмутился Терентий Федорович. — Ну и хитрая рыба.

Теперь он начал действовать иначе: тихонько закинет удочку из-за камыша и осторожно выглядывает. Усачи, уже другие и не менее крупные, иногда выплывали на чистое место, с интересом осматривали насадку и спокойно уходили в сторону. Терентий Федорович даже вспотел от напряжения, а ни одна рыба ни разу не клюнула. Наконец он разозлился, схватил удочку, подбежал к Стоичеву и закричал:

— Они что, смеются надо мной?!

— Кто? — не понял Николай Павлович.

— Усачи. Подойдут, понюхают и — в сторону,

Стоичев разразился веселым смехом.

— Чего же ты смеешься? — недоуменно поднял брови Копытов.

— Рыба, говорите, не признает начальства? — продолжая смеяться, проговорил Николай Павлович. — Она важная особа, нахрапом ее не возьмешь. Подход нужен, деликатный подход,

— Ты уж и наговоришь- улыбнулся и Терентий Федорович.

— Вы закидывайте поближе к камышу да потерпите минуточку, не бегайте с места на место, — посоветовал Стоичев. — Может, какая дура и зацепится.

— Попробую, — сказал Терентий Федорович и присел рядом со Стоичевым.

Поплавок замер. Терентий Федорович терпеливо ждал, боясь пошевелиться. Словно дразня и издеваясь, мимо спокойно проплывали усачи. «Сукины сыны! — мысленно ругал их Копытов. — Сеточку бы на вас накинуть, посмотрел бы я, как вы затрепыхались».

Но вот поплавок окунулся, вынырнул и замер. У Терентия Федоровича затряслись колени, застучало сердце, он сжал в кулаке конец удилища, как кинжал. «Ну, теперь ты не уйдешь!»-с задором подумал Терентий Федорович, а поплавок качнулся и медленно поплыл к камышам. Копытов вскочил и с силой дернул удилище. В воздухе блеснула серебряная рыбка, сорвалась с крючка и улетела в траву. Терентий Федорович бросился за ней, как коршун, и хотя рыбку найти было трудно, он нашел ее, положил на ладонь и, торжествующий, показал Стоичеву. Грязная, уже полуживая рыбка вся умещалась на широкой ладони, но она была поймана собственными руками и вызывала восторг.

Николай Павлович тоже вскочил, удилище в его руке изогнулось дугой, туго натянутая леска разрезала воду то в одном направлении, то в другом.

— Тяни ее скорее! — закричал Терентий Федорович, готовый броситься в воду и руками схватить добычу.

Но Стоичев плавно повел удилище в сторону, и через мгновенье на берегу лежал желтоватый сазан с растопыренными плавниками, тупоносый, с нахальными выпуклыми глазами.

— Хорош, стервец! — восхищался Терентий Федорович, взял рыбу в руки и рассматривал ее со всех сторон. — Теперь уха будет! Сейчас я начну варить.

— Еще одного поймать надо, — возразил Николай Павлович. — Время есть, мы как-нибудь другого такого подцепим.

— Нет, больше я не ловлю, пойду готовить костер, — Терентий Федорович бросил удилище и отправился за сухим камышом. Вскоре он вбил в землю колышки, повесил кастрюлю, сел рядом со Стоичевым и принялся усердно чистить картошку.

— Почему я не способен ловить рыбу? Не усидчив- рассуждал Терентий Федорович. — Меня тянет бегать, шуровать, как говорят некоторые непоседы. Иногда сердце зайдется до того, что того и гляди лопнет, а я скачу и думаю: сковырнусь и — баста. Отжил свое майор, ушел в небытие, и никто его не вспомнит добрым словом, разве убийцы да воры ругнут на досуге! — Терентий Федорович тяжело вздохнул. — В детстве я тоже канительный был, отец с матерью покоя от меня не знали. Один раз поехал верхом лошадь поить на речку, конечно, поскакал галопом, а тут, как назло, из подворотни свинья высунула пятачок и хрюкнула. Кобыла моя бросилась в одну сторону, я полетел в другую, да так грохнулся о камни, что месяц отлеживался; полагали, черту или богу душу отдам, а я выкарабкался и еще озорнее стал. — Терентий Федорович тихо и задушевно рассмеялся. — И с девками любил побаловаться, они меня уважали, хотя и плакали не раз.

Сумрак вокруг камышей, распространяясь, стелился все дальше и дальше, вода у крутых обрывистых берегов чернела на глазах. Вокруг отстаивалась тишина, лишь в камышах изредка шуршали водяные крысы. Терентий Федорович ушел к костру. Он долго сидел один, фигура его то ярко освещалась пламенем, то вновь погружалась в темноту.

— Часами смотреть на поплавок — надо сойти с ума, — недовольно ворчал он себе под нос. — Да, а картошка еще сыровата.

От берега послышался всплеск.

— Поймал? — оживился Терентий Федорович.

Улыбающийся Николай Павлович подошел, держа обеими руками большого, с черной спиной сазана.

— И комары не едят тебя? — сказал Терентий Федорович.

— Едят, черти длинноносые, — отозвался Николай Павлович, — всю шею изгрызли.

— Давай ужинать… Готова, пожалуй, ушица-то.

Уха оказалась такая вкусная, что Терентий Федорович дважды прикусил язык, ругался добродушно, но ел быстро, обжигаясь. В миску иногда попадали комары или пепел от костра, но от этого уха не теряла вкуса; она пахла тиной и лавровым листом. Когда костер горел хорошо, комары налетали тучами, лезли за ворот и в уши, но если камыш начинал дымить, они отступали, зато дым беспощадно выедал глаза.

— Все тридцать три удовольствия сразу… — шутил Николай Павлович, хлопая себя по коленке. — Даже сквозь штанину, проклятые, кусают.

— И долго они будут нападать?

— До утра.

— Надо вокруг налить водки, может, они спьянеют и свалятся в камышах, — сказал Терентий Федорович и тотчас же сам повалился там, где сидел, и мгновенно захрапел.

Николай Павлович лениво подбрасывал в костер по камышинке, с удовольствием курил, посматривая то на небо, то на спящего майора. В озере изредка плескалась рыба. Далеко-далеко два голоса запели:

На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой…
Но сбились и затихли. «Такие же два друга, как мы, только повеселее», — предположил Николай Павлович и тяжело вздохнул. Мало веселья выпало на его долю. Пятнадцати лет он пришел на завод, старался добиться высокой квалификации, учился у всех упорно, но едва успел крепко встать на ноги, началась война. После демобилизации опять пришлось привыкать, хотел сконструировать новый станок, много ночей просидел над чертежами, но так и не довел дело до конца, — райком послал работать в милицию. Завертелись напряженные дни и ночи, как на фронте.

Костер погас. Николай Павлович задремал, но через час услышал чертыхания Копытова. Терентий Федорович разжигал костер и ругался:

— Сгорели бы вы, кровопийцы! Нет на вас чумы. Где наши горе-химики, почему не придумают какую-нибудь отраву для этих паразитов. Лицо и руки вспухли… Проклятье! И понесло меня в эту отрезвиловку, черт возьми!

— А ведь верно: сюда бы алкоголиков посылать на лечение, — согласился проснувшийся Стоичев, чиркая спичкой и прикуривая папиросу.

— Это ты меня потащил на такой издевательский отдых. — Терентий Федорович поднял голову: вспыхнувший костер осветил его помятое, в волдырях лицо, красные сердитые глаза. Николай Павлович рассмеялся:

— Я не знал, что комары вас так любят, Терентий Федорович. Ко мне они не особенно липнут.

— Не в любви дело. Вообще ты мне делаешь много вреда.

— Какой же вред я принес, кроме комаров?

— Людей подговариваешь против меня, с сыном привязался, Вязова подсылал домой… Какого черта тебе надо? Неужели со мной нельзя было поговорить? Или я такой олух, что ничего не понимаю? И вообще я не перевариваю благодетелей.

Николай Павлович поднялся, подошел к костру и сел, накинув на плечи кожаную тужурку. «Надо ли в такой обстановке начинать серьезный разговор? — подумал он. — Пожалуй, все равно…»-и сказал:

— Иногда, Терентий Федорович, на одни и те же вещи мы с вами смотрим разными глазами. Мою заботу о вас вы принимаете как оскорбление. Чем это вызвано? Скажите откровенно.

— Заботу!.. — Терентий Федорович привстал на колени. — Не нужна мне твоя забота. Еще раз говорю: не лезь в мои семейные дела.

— Я не могу проходить мимо того, что ваш сын дружит с подозрительными людьми. Вы слишком даете волю Виктору.

— Это мое дело. Я не глупее вас с Вязовым.

Николай Павлович не думал, что Копытов так глубоко оскорблен разговором Вязова с его женой и не может понять простых слов. Но Стоичев не умел проходить мимо изъянов в людях, он был убежден, что его вмешательство хоть какую-нибудь пользу да принесет. А в данном случае надо было заставить Копытова трезво посмотреть на события.

— Вас никто не считает глупым, Терентий Федорович, не наговаривайте на себя, но разрешите мне не согласиться с вами, что воспитание вашего сына — личное ваше дело. Мы не позволим Суслику приучать Виктора к воровству, как это было однажды ночью, не позволим плодить преступников. Вы, по-моему, слишком доверяете сыну и надеетесь на себя, скорее даже на жену. А я вам скажу откровенно: Екатерина Карповна делает много вреда для сына, сама не понимая этого. Она дает ему деньги на личные расходы, разрешает выпивать, дает возможность вольно распоряжаться временем по ночам.

— И до жены добрался?! — прервал Копытов, покачал головой и зло рассмеялся. — Ну, ну, продолжай. Может быть, знаешь с кем она гуляет?

— На днях мне звонил директор школы, — продолжал Николай Павлович сдержанно, хотя злой смех Копытова возмущал его. — Речь шла о другом мальчике, но он, кстати, сказал несколько слов и о вашем сыне: учителя очень беспокоятся за Виктора, он может не окончить девятый класс.

— Кстати?.. А не специально ли ты звонил? Я теперь уверен, что ты дошел до такой мерзости. — Копытов встал.

— У нас, очевидно, разные суждения о мерзостях.

— Хватит. Давай прекратим этот разговор. Черт меня дернул отправить машину…

Холодный ветер потревожил камыши, шорох пополз по воде, как шипенье змей. Небо на востоке побелело. Николай Павлович взял удочки и пошел к берегу, а Копытов постоял немного, поежился, упал на камышовую подстилку и быстро уснул.

По дороге домой они не проронили ни слова.

Глава 18

Суслик встретил Виктора в парке культуры и отдыха, отвел в темную аллею и спросил:

— Ты еще долго собираешься прокатываться на чужой счет?

До этого Суслик никогда не разговаривал так грубо, скорее лебезил перед сыном начальника отделения милиции, поэтому Виктор опешил. Здесь, в полумраке, морщины на лице Суслика скрадывались, и он казался мальчиком.

— Ты думаешь, нашел таких дураков, которые вечно будут тебя бесплатно поить и кормить, устраивать тебе развлечения? Совесть у тебя есть? Мне нужны деньги! — продолжал он.

— Где же я их возьму?.. Я вкладываю свою долю. — Виктор хотел было сказать, что ему и так приходится трудно, он берет у матери украдкой по два, по три рубля и приберегает до встречи, но признаться в этом сейчас было стыдно.

— Вкладываешь! — презрительно протянул Суслик, переходя на свистящий шепот. Вдали на аллее он заметил гуляющих. — Твои вклады мизерные, они ничего не значат. Сколько твой отец зарабатывает? А я? Арифметику знаешь? Подсчитай.

— Мне отец свою зарплату не дает. — Виктор начал злиться.

— Тогда надо самому доставать.

— Это где же?

— Где хочешь. Гулять любишь? Привыкай и саночки возить.

В словах Суслика была доля правды. Виктор молчал. Иногда в компании Суслика и Старинова он вытаскивал из кармана свои маленькие сбережения и смущался. А они больше не требовали. Суслик цепко хватал деньги и говорил: «Хватит. У нас есть». А теперь у него, наверное, безвыходное положение, если он так настойчиво требует.

— Сколько тебе надо? — спросил Виктор.

— Триста рублей. Вчера совсем израсходовался, сам знаешь.

— Где же я тебе возьму столько? — Виктор покачал головой. — У меня таких денег никогда не водилось.

— Чудак ты, Витька, — вдруг засмеялся Суслик. — Я ведь у тебя взаймы прошу. Через два дня у меня получка, сам долг принесу. Неужели не выручишь?

Виктор пообещал и пошел домой, мучительно думая о том, каким образом он исполнит обещание. Просить у отца или у матери нечего и думать, они спросят, кому и на какие нужды потребовались такие деньги. Разве он может об этом сказать? Дома никого не оказалось, Виктор заглянул в сумку матери, там лежали две сторублевые бумажки. Он долго стоял у окна и думал: Суслику он обязан помочь любым способом, а где еще можно достать деньги? Если взять сейчас эти, то ведь мать скоро спохватится. Но потом решил: пусть спохватится, дня два будет искать, а он в это время получит у Суслика долг и такие же две бумажки спрячет в белье, как часто делает она.

В эту ночь Виктор возвратился домой поздно, настороженно следил за матерью, пока она ему собирала ужин. Спросит или нет? Мать не спросила о деньгах, пожалуй, еще не спохватилась, и он успокоился.

Суслика он увидел через два дня в том же парке и спросил, была ли у него получка и может ли он возвратить долг.

— Разве я у тебя брал? — удивился Суслик и искрение признался:- Знаешь, у меня столько долгов, что я иногда забываю отдавать. Придется тебе подождать.

Виктор понял: с этого человека ничего не возьмешь.


Дни становились жарче. Мостовые, каменные дома, железные крыши не успевали остыть за ночь; днем небо накалялось добела. Воздух нагревался так, что трудно было дышать.

Виктор вынес во двор кровать-раскладушку, поставил у изголовья тумбочку, провел электрический свет, рассчитывая ночами готовиться к экзаменам, но к учебникам не притрагивался, свет не зажигал, лежал вверх лицом и смотрел на звезды. Из парка доносились звука оркестра, на улице звенели трамваи, а Виктор ничего не слышал. В нем росло беспокойство, как у человека, потерявшего дорогу в лесу. В школе дела у него шли плохо, он нахватал двоек, мать стала с подозрением приглядываться к нему… А тут еще этот Вязов… Надо было решить, как поступать дальше, а решение не приходило. Суслик теперь прямо угрожал, просил еще денег.

В воскресенье, приехав с рыбалки, отец зашел к нему в комнату и долго сидел угрюмый, ни о чем не спрашивая. Виктор побледнел, вытащил из портфеля учебники, разложил их на столе. Может быть, отцу позвонили из школы? А может быть Вязов что-нибудь… Не арестован ли Суслик? Что, если он рассказал про то, как задолжал двести рублей и…

У Виктора затряслись колени, он прижал к столу ноги, опустил голову.

— К экзаменам готовишься? — спросил отец.

— Готовлюсь, — хрипло ответил Виктор.

Чем дольше Терентий Федорович смотрел на сына, тем все более убеждался, что Стоичев прав. Виктор побледнел, когда отец вошел в комнату, и сейчас явно чувствует себя стесненно. «Дошел до жизни, — с раздражением подумал Терентий Федорович, — на сына смотрю, как на преступника…» Стараясь придать своему голосу равнодушный оттенок, он сказал:

— По воскресеньям-то надо отдыхать. Или уж так приспичило тебе? Ты бы хоть рассказал отцу, как у тебя дела идут в школе.

— Идут, — едва пошевелил губами Виктор и подумал: «Начинай скорее, нечего тянуть…»

— А ты подробнее расскажи, подробнее. — Терентий Федорович встал и прошелся по комнате. Остановившись затем около стола, он посмотрел на сына сверху. Здоровый стал детина, широк в плечах, волосы отпустил длинные… Определенно о самостоятельной жизни подумывает, хотя молоко еше на губах не обсохло. И девушку, наверное, выбрал. — Что ж молчишь?.- повысил голос Терентий Федорович. — Корова язык отжевала? Один раз в год с отцом откровенно поговорить не можешь?

Виктор нетерпеливо глянул на отца.

— О чем говорить? Спрашивай.

— Какие отметки получаешь?

— Всякие.

— Вон как?! Ловко! Значит, всякие? — криво усмехнулся Терентий Федорович и присел рядом. — Ну, а преобладают какие? Двойки? И ты думаешь далеко укатишься на этих колесах?

— До экзаменов подтянусь, есть еще время, — уныло пообещал Виктор, хорошо зная, что неспособен на это. Отца надо пока успокоить, а там будет видно.

Скрипнуладверь, в комнату заглянула Екатерина Карповна, но, увидев спокойно беседующих мужа и сына, не стала мешать.

Были годы, когда сын начинал отставать в учебе, но если он обещал подтянуться, то слово свое сдерживал, и потому Терентий Федорович не нашел нужным продолжать разговор на эту тему.

— Посмотрим, как ты подтянешься, — сказал он.-‹ Время покажет. А сейчас я хочу спросить тебя о другом: с какими товарищами ты якшаешься? Чему тебя научил Суслик? Отвечай! — Терентий Федорович вскочил.

Виктор покраснел, потом щеки его опять покрылись бледностью.

— Я дружу с Костей Сидоренко… И Суслика немного знаю…

Лучи солнца падали на стол, они жгли руки Виктору. Надо встать, если отец стоит, но тогда не спрячешь глаза и в них предательский страх.

— С Костей или с его братом?! — загремел отец. В гневе он был страшен, мог ударить чем попало, и Виктор сжался, втянул голову в плечи.

— Немного знаю и брата…

— Стоять на стреме — это немного?!

Виктор вздрогнул: «Знает все, знает все, — кружились догадки, — но надо отказываться… Ни в чем не признаваться…»

— У тебя хватило наглости обманывать отца, ты поставил меня в дурацкое положение. С какой целью? Отвечай! — Терентий Федорович стоял, расставив ноги, сжимая кулаки, смотрел в затылок сыну налитыми кровью глазами.

— Я не стоял на стреме! — визгливо выкрикнул Виктор, встал и повернулся к отцу, схватившись за край стола руками.

— Опять наглость, опять обман! Подлец! — Терентий Федорович размахнулся и ударил сына по щеке. Виктор качнулся, но на ногах удержался. Сжал губы. Щека его покраснела.

— Отвечай! — задыхаясь от ярости, прошипел Терентий Федорович.

Виктор молчал. Нет, признаваться нельзя, это значит сесть в тюрьму.

— Засажу в тюрьму подлеца! Собственного сына засажу!..

В комнату вбежала Екатерина Карповна.

— Терентий, ты с ума сошел! — закричала она, встав между отцом и сыном. — Не смей драться, не смей!

— Ты чего еще прибежала? Чертово семя защищать? Я ему голову сломаю! — Но Терентий Федорович был отходчив и уже разжал кулаки.

— Кому это голову сломаешь? Сыну? Бей и меня, — наступала Екатерина Карповна. — Развоевался! Иди в отделение да там воюй!

— Ты еще мне будешь указывать?!

Пока родители переругивались, Виктор выбежал из комнаты. Он шел по улице без определенных намерений: лишь бы куда-нибудь уйти. Щека горела, в голове шумело. Надо было посидеть где-нибудь одному, подумать и что-то решить. Теперь в доме ему покоя не будет. Хоть не приходи.

От мостовой и кирпичных стен несло жаром, и спина у Виктора покрылась испариной. Ему захотелось пить, он пошарил в карманах, но не нашел ни копейки и, вздохнув, побрел дальше. Что же делать? Уйти из дома? Это значит бросить школу. А чем же заниматься? Работать он не может, воровать еще не научился… Порвать дружбу с этим Сусликом? Он мстительный, для него убить человека — пара пустяков.

Виктор свернул в узкий переулок, остановился в тени деревьев. Куда же идти?

— Виктор! — услышал он знакомый голос, вздрогнул и обернулся. К нему шел Костя.

«Вот с кем надо посоветоваться», — подумал Виктор, потер щеку ладонью и пригладил волосы.

— Ты куда идешь? — спросил Костя.

— Никуда, — равнодушно ответил Виктор. — Просто болтаюсь по улице, надоело сидеть дома за уроками.

— И мне тоже, — признался Костя. — Пойдем в парк, посидим в холодке.

— Пойдем, — согласился Виктор.

Они зашли в парк и сели на скамейку близ широкого озера, над которым склонились плакучие ивы.

— Знаешь, я хочу уйти из дома, — вдруг тихо сказал Костя, внимательно рассматривая серый песок под ногами.

Виктор тут только заметил, что у Кости лицо бледное, и весь он какой-то вялый, невеселый.

— Почему?

— Надоело все… — продолжал Костя- Особенно старуха. Одно долбит каждый день: «Раньше-то жить было лучше, мы так не маялись». Или начнет рассказывать про ведьм да оборотней… Колдуньи, по ее, самые интересные люди. А кошки прямо житья не дают, как разорутся — всю душу выворачивают.

— Зря ты расстраиваешься из-за мелочей, пусть себе кошки мяучат и старуха ворчит. Тебе школу надо кончать. Куда пойдешь? Все-таки семья, тебя кормят, одевают…

— Кормят? — Костя взглянул на товарища и опять отвернулся. — Ты не знаешь… Обедать меня никогда не зовут… Как нищий я… В школу часто хожу голодный… Ребята иногда дадут кусочек хлеба, так у меня слезы на глаза наворачиваются…

Да-а… Не замечал прежде Виктор, что Костя бывал голодный, хотя сам нередко давал ему пирожок или бутерброд. «Вот это собачья жизнь! И я, хорош товарищ!» Собственные неприятности отодвинулись в сторону, Виктор с сочувствием смотрел на товарища, на его худую сгорбленную спину и раза два украдкой вздохнул.

— Паразиты они, вот кто! — снова сказал Костя. Он выпрямился, в глазах у него стояли злые слезы. — И меня они держат для того, чтобы перед людьми казаться честными. А сами воры. Слепую окончательно заели, каждый день у нее деньги требуют. Она хотела уйти, так не отпустили. Издеваются над человеком, старуха даже бьет ее.

Виктор внимательно разглядывал ближнее дерево, сучковатое, с перевитым стволом, словно кто-то крутил его и не скрутил до конца. Перед глазами встал разгневанный отец, красное от загара и ярости его лицо.

— Давай вместе убежим, — предложил он.

— А куда? — Костя недоуменно уставился на товарища.

— Хоть к черту на кулички.

— Бежать? Ты не рехнулся? — Костя попытался улыбнуться, но улыбка у него не получилась, и он облизал губы. — Не понимаю. У тебя такой хороший отец, есть мать, а у меня… — Костя снова низко опустил голову.

«Тяжело Косте, никому не доведись такая жизнь», — думал Виктор, но и ему сейчас не сладко.

— Ты, Костя, не знаешь, как мне тоже трудно, — заговорил он. — Понимаешь? Отец узнал, что я дружу с проклятым Сусликом, что ночью стоял на стреме… Сегодня ударил меня… я убежал… Теперь хоть не возвращайся домой…

— Кто же рассказал отцу? — спросил Костя спокойно и серьезно.

— Не знаю.

— Наверное, Михаил Анисимович.

— Может быть. Он всегда суется пе в свое дело.

— Это ты брось! Михаил Анисимович поступил правильно, — резко сказал Костя. — Я ведь тебе тоже говорил… ты не хотел слушать.

Виктор молчал.

— Никуда мы не побежим, — продолжал Костя строго. — Не маленькие. Мы пойдем к Михаилу Анисимовичу и все ему расскажем. Он поможет.

— К Вязову? — почти закричал Виктор.

— К нему.

— Не пойду. — Виктор мотнул головой.

— Нет, пойдешь, если у тебя есть на плечах голова. Я даже собираюсь перейти жить к Михаилу Анисимовичу. Ты не представляешь, какой он хороший человек.

— Все равно не пойду, — категорически заявил Виктор и поднялся. Встал и Костя.

— Ну и дурак! Подумай как следует.

Они шли по парку молча. Трудно сказать, что это было: конец дружбы или ее начало.

Глава 19

В те дни, когда Поклонову удавалось «занять» денег на базаре, он являлся после работы домой возбужденный, приносил детишкам конфет, ласково похлопывал по спине жену, а вечером отправлялся в пивную и сидел там три-четыре часа. Если находились разговорчивые компаньоны, он задерживался до закрытия заведения и шел по улице нетвердой походкой, беспричинно улыбался каждому встречному, словно ему на голову свалилось огромное счастье.

Жажда широкой и беспечной жизни появилась у Поклонова еще в детстве. Отец его с трудом кормил большую семью, он работал инкассатором и изредка рассказывал о том, какие большие деньги приходилось ему переносить за день. Мальчик с жадностью слушал рассказы. В дни получки отец давал детям деньги на мороженое, но Филипп никогда их не тратил сразу, он копил рублевые бумажки, прятал их на чердаке за перекладину, а потом шел на базар, покупал много сладостей и наслаждался своим богатством. В эти дни он испытывал настоящее блаженство. Но так как счастливые дни выпадали редко, а хотелось, чтобы они были почаще, Филипп бросил учебу, не закончив седьмой класс, и пошел работать. За несколько лет он переменил более десятка мест и наконец попал экспедитором на продуктовую базу. Работа экспедитора ему нравилась, кроме заработной платы ему перепадали кое-какие подачки, но вскоре заведующий базой был осужден за злоупотребления, а Поклонов испугался и уволился. Тогда-то он с большим трудом устроился в органы милиции. Первое время он исполнял свои обязанности добросовестно, его повышали в звании, а вместе с этим росла заработная плата. Он женился. Когда же появились дети, у него ничего не оставалось на личные расходы, все деньги стали уходить на семью, и Поклонов очень осторожно начал злоупотреблять служебным положением. Он был трус по натуре, никогда не ввязывался в большие дела и довольствовался мелкими взятками со спекулянтов. Пронырливые люди его быстро раскусили и нередко сами предлагали деньги «взаймы».

Как-то вечером Поклонов пришел в пивную в приподнятом настроении. После встречи с Вязовым на базаре он стал осторожен, но когда разговоры затихли, туча прошла, Поклонов снова взял деньги у слепой.

Войдя в пивную, ом сел за стол, расстегнул ворот сатиновой кремовой рубашки, поддернул рукава и заказал две бутылки пива. За соседними двумя столиками тихо беседовали пожилые рабочие; буфетчица — полная с отвисшим подбородком женщина — презрительно посматривала на посетителей, словно ей хотелось сказать: «И надоели же вы мне все…» Вскоре стали прибывать еще любители пива, за столик Поклонова сели Старинов и Суслик. Несколько минут они договаривались между собой, решали, много ли будут пить. Суслик настаивал взять дюжину бутылок, а Старинов давал деньги на шесть. Через несколько минут столик был заставлен бутылками так, что тарелке с шашлыком не осталось места. Поклонов, разжевывая тугое, как резина, мясо, разглядывал молодых людей.

Один из них, с морщинистым лицом, выпивал стакан пива залпом, жадно хватал шашлык и беспрестанно двигал челюстями; другой скучающе посматривал по сторонам, пил пиво медленными глотками и часто отставлял стакан.

Опорожнив без отдыха три бутылки, Суслик наконец перестал есть, уставился на Поклонова узкими сверлящими глазами.

— Я вас немного знаю, товарищ, — сказал он.

— Меня? — Поклонов посмотрел в тусклые глаза человека и попытался вспомнить, где он мог встретить это морщинистое лицо. Но память ничего ему не подсказала, и он равнодушно сказал:- Вы обознались.

— Нет, не обознался, — решительно заявил Суслик. — Мне вас показывал Виктор Копытов и очень хвалил.

— Ах, Виктор! — воскликнул Поклонов. — Тогда давайте знакомиться. Поклонов.

— Тараданкин Никита Ефремович, — привычно соврал Суслик, живо протянув руку.

— Ставров, — скупо отрекомендовался Старинов.

— Теперь выпьем за новое знакомство. Тебе, Шура, придется раскошелиться, — радостно провозгласил Суслик и потянулся за бутылкой.

В пивной было тесно. Стоял всеобщий гомон.

Суслик передвинул стул поближе к Поклонову и вкрадчиво спросил:

— Тяжеленько вам работать, дорогой? Одних хулиганов не оберешься, а тут еще и убийства бывают.

— Туго приходится, — польщенный вниманием, ответил Поклонов и с улыбкой посмотрел на молодых людей. — Иногда так жарко, что родную мать забудешь.

— Представляю, то есть не совсем, конечно… надо самому поработать, тогда только можно узнать, — подзадорил Суслик.

— Вот именно, — подхватил Поклонов, весьма довольный знакомством с такими компанейскими и словоохотливыми ребятами, не жалеющими денег на пиво. Правда, Ставров не шумит, как Тараданкин, но его молчание красноречивее слов: он внимателен и не скуп, и осанка у него солидная, должно быть, на хорошей работе человек.

— Был у меня в практике случай, — начал рассказывать Филипп Степанович. — Иду один раз по улице поздно, часов так около четырех утра, смотрю, гражданин тащит узел. Я говорю ему: «Подожди-ка, милый». А он в сторону. Я за ним. Гражданин бросил узел да как припустится. Я не отстаю. Нагнал его, а он мне по уху как треснет. Даже голова закружилась. Но я не растерялся, дал ему сдачи. И пошла у нас потасовка. Он мне здорово надавал, но я его все ж победил. Оказалось потом, добрый зять в пьяном виде у тещи барахло стащил.

— Здорово! — восхитился Суслик.

— Чего же вы пистолет в ход не пустили, позволили себя бить, — спросил Старинов вежливо.

— Про пистолет я забыл совсем, — признался Поклонов и засмеялся. — Потешно получилось.

— А недавно, я слышал, убили шофера и пассажира-Верно это? — спросил Суслик л скосил глаза на товарища.

— Был такой случай, — поморщился Поклонов. — В районе нашего действия произошло убийство.

— И кто же на такое дело решился?

— Не известно еще.

— Не нашли?

— Пока не нашли.

— Вот сукины сыны! — выругался Суслик и гневно посмотрел по сторонам.

— Небось и искать-то бросили, — равнодушно сказал Старинов.

— Вот уж нет! — Поклонов сердито повел глазами и стукнул стаканом по столу. — Мы не бросаем, не в нашей практике.

— Где же в таком большом городе можно найти убийцу? — удивился Старинов и впервые заинтересованно наклонился к Поклонову, будто хотел его лучше расслышать.

— Где? Из-под земли достанем.

Старинов отпил из стакана глоток, снял с палочки кусочек мяса, осмотрел его со всех сторон и осторожно положил в рот. Его неторопливые движения и спокойный голос выдавали в нем человека, уверенного в себе.

— Я не представляю, как можно убить человека, — сказал он. — У меня в голове не укладывается представление о таком звере. В какой же среде может быть воспитан подобный негодяй?..

— Везде бывают.

— Ну, а есть какие-нибудь подозрения? — Ни в голосе, ни на лице Старинова не отразилось особого интереса; только в прищуренных глазах мелькал злой огонек, которого Поклонов не замечал. Й голове старшего лейтенанта бродило пиво.

— Один лейтенант у нас предполагает, что преступник на заводе, — проговорил Поклонов, но спохватился и вдруг протрезвевшим взглядом посмотрел на собеседников. «Не лишнее ли я болтаю посторонним людям? Черт меня дергает за язык!» Он нахмурился и отставил в сторону стакан.

Суслик нагнул голову и снизу испуганно взглянул на Старинова. Тот выразительно приподнял брови и скосил глаза на Поклонова. На морщинистом лице Суслика мгновенно появилось не то восторженное, не то мечтательное выражение, он щелкнул пальцами и громко сказал:

— Вы знаете, товарищ Поклонов, Шура работает экспедитором, на все заводы доставляет инструменты, а я у него помощник. Мы знакомы со многими людьми. Не поможем ли мы поймать преступника? А? У вас, наверное, и награды за это дают?..

«А хорошо бы с помощью этих ребят найти преступников… Утереть нос зазнайке Вязову… Тогда жди повышения по должности, заработной платы, и авторитет будет не тот…» Поклонов почувствовал, как закружилась голова от смелых и решительных мыслей. Но нельзя же договариваться об этом в пивной! Он вновь широко открыл глаза и попытался получше рассмотреть своих новых знакомых: «Тараданкин не годится для серьезного дела, слишком болтлив, и его сморщенное лицо очень заметно, а другой… как его… Ставров, кажется, деловой парень, мало разговаривает, больше расспрашивает, присматривается к людям, и осанка у него солидного человека».

— Предложение дельное, — берясь за стакан, сказал Поклонов. — Завтра можно договориться.

Суслик хлопнул Поклонова по плечу.

— Ладно, завтра так завтра. А сейчас выпьем за крепкую дружбу.

В пивную вошел Огурцов, которого стыдил на заводе Стоичев, попросил у буфетчицы бутылку пива и оглядел столики. Вот уже два вечера он по заданию подполковника Урманова ходил по пивным и искал тех молодых людей, которые присутствовали при его разговоре с шофером Чуриковым. Задание Огурцову очень поправилось, он заходил в каждую пивную, выпивал кружку пива, озабоченно оглядывал посетителей и шел дальше. К концу вечера он навеселе \ возвращался домой и говорил матери: «Особое задание. Теперь не шути со мной! Я обязан пить пиво поневоле. Так-то!»

Заметив Старинова и Суслика, Огурцов поспешно расплатился и вышел.

Через минуту он звонил по телефону, еще через десять уже стоял на противоположной стороне улицы и говорил подполковнику Урманову:

— Здесь те парни, я их припомнил. Это они были, когда я разговаривал с Чуриковым.

Из пивной в обнимку вышли Поклонов и Суслик. Позади них шел совершенно трезвый Старинов.

— Вот они, — шепотом сказал Огурцов, — высокий, который идет сзади, и тот, что в обнимку с каким-то еще… Этого я не знаю…

Глава 20

Костя проснулся и прислушался. После того, как он выполнил задание Вязова, он не мог спать спокойно. Нелепые сны лезли в голову: то он забирался в глухой лес, в непроглядную чащу и на пего смотрели два огненных глаза неведомого зверя, то к нему приходил Алексей и пытался схватить за горло; а чаще всего спились кошки, они росли на глазах, превращаясь в тигров.

Из соседней комнаты послышался гнусавый голос старухи:

— Что же я, обеспамятела? Здесь их клала, в ящик.

— Поищи хорошенько. Засунула куда-нибудь, — сонно успокаивал ее старик.

— Везде обыскала, как в воду канули.

— Кошки бы тебя заели, — заворчал старик и заскрипел пружинами кровати. — Старая кляча, ничего тебе нельзя доверить. Алешка завтра просил. Не Маруська ли сослепу куда унесла?

Костя понял, что старики ищут брюки и рубашку Алексея, и поспешно натянул на голову одеяло. Сейчас они спросят у него. Что им отвечать? Надо отказаться: не видел — и все.

— Манька, вставай, — будил старик слепую на кухне. — Вставай, говорю! Спит, как свинья, не добудишься.

— Чего надо? — отозвалась Мария,

— Ты белье брала из ящика?

— Рубашку свою брала. Постирала. На дворе она висит.

— А другое белье не брала?

— Нет.

Старик вышел во двор. Но через минуту вернулся.

— Коська! — крикнул он, подойдя к двери.

Костя притаился — пусть думает, что он спит.

Старик застучал в дверь и опять закричал:

— Коська, поднимайся, тебе говорят!

— Сейчас. — Костя откинул одеяло, спрыгнул с кровати и торопливо натянул на себя рубашку. «Не дрожать… Нечего бояться!»- подбадривал он себя. Пригладив ладонями волосы, Костя решительно отбросил крючок, открыл дверь и зажмурился — ослепил яркий свет лампы.

— Ты грязное белье брал? — спросил старик.

Костя протер кулаками глаза.

— Для чего мне? У меня эта рубашка чистая*

— Говори правду, щенок! Куда унес рубашку и штаны Алексея? — закричал старик.

— Кому же больше, как не ему, — поддакнула старуха.

Костя сжал кулаки, чувство ненависти вспыхнуло в нем так сильно, что он перестал дрожать, со злобой посмотрел на старика и тоже закричал:

— Что вы на меня орете чуть свет?! Не нужны мне ваши рубашки!

Старик стоял посередине комнаты, широко расставив ноги, со всклокоченными волосами, распахнутым воротом нижней рубашки. На жилистой шее его, как жгуты, вздулись вены.

— Ах ты, змееныш! На кого кричишь? — взвизгнула старуха, сидевшая среди груды грязного белья. — Я видела, как ты лазил в ящик, копался там.

— Перестань! — неожиданно прикрикнул на старуху Федот Касьянович, прошлепал голыми ногами по полу и сел за стол. Он написал какую-то записку, вложил се в конверт, старательно заклеил его и повернулся к Косте.

— Собирайся, отнесешь Алексею письмо.

Костя быстро обулся, сунул в карман конверт и вышел на улицу. Было уже светло, дворники подметали и поливали тротуары. Костя вынул из кармана конверт, осмотрел. Что мог написать старик? Может быть, он просит Алексея разделаться с ним?.. Мальчик поежился и решительно повернул вправо.

Вязов встретил его в коридоре.

— Что случилось? — спросил лейтенант и настороженно оглядел паренька.

Они зашли в комнату, и Костя, рассказав о том, что произошло, подал лейтенанту конверт. Вязов разорвал конверт и прочитал записку. «Я должен тебя сегодня видеть. Дело неотложное», — писал старик. Вязов повертел бумажку, вынул из стола новый конверт, вложил в него записку и протянул конверт Косте.

— Можешь идти, ничего опасного нет, — сказал он. — Только на обратном пути зайди ко мне.

Через полчаса Вязов обо всем доложил подполковнику.

А в то время Костя, посвистывая, шагал по обочине дороги на окраину города, иногда подпрыгивая и срывая с деревьев листья. Вокруг было так много света и зелени, птиц и бабочек, что Костя забыл утренние неприятности и наслаждался радостью наступающего утра, свежим запахом трав и листьев, чириканьем воробьев, писком стрижей.

Дорога повернула влево, и впереди из-за густых деревьев показались дома рабочего поселка завода. Неожиданно на тропинку из зарослей джиды вышел Суслик. В войлочной шляпе, надетой набекрень, он походил на старый гриб-поганку.

— Привет младшему поколению вольных людей! — воскликнул он и приподнял шляпу.

Костя нехотя сказал «здравствуй».

— Как твои старики? Еще не сыграли в ящик? Нет? Живучие как кошки. А твои ученые дела продвигаются? Вижу, вижу, с каждой минутой становишься умнее. Желаю всех благ во многих направлениях. — И Суслик прошел мимо посторонившегося Кости нетвердой походкой.

Старинов только что вошел в комнату, когда Костя открыл дверь. На нем были запыленные туфли, костюм и фуражка. Он стоял у стола и устало смотрел в окно. В зубах дымилась папироса.

— А… — протянул он хрипло, глянув на Костю. — Проходи.

Костя подошел к столу и отдал конверт. Прочитав записку, чуть помедлив, Алексей бросил бумажку на стол и спросил:

— Все?

— Да, — ответил Костя.

— Водки хочешь?

Костя отрицательно замотал головой.

— Не хочешь — как хочешь. — Алексей поморщился, достал из стола бутылку и кусочек хлеба, выпил стакан водки, не присаживаясь. Прожевал хлеб, сказал:-Мне сейчас на смену.

Воспаленные глаза Алексея жгли Костю, как два раскаленных шарика железа; изо рта его несло вонючим водочным перегаром.

— Сядь, — вдруг сказал Алексей и сам устало опустился на стул. — Тебе противно? Ну что ж, такова жизнь. В ней много противного. Нам не дано свершать великих подвигов, блистать на пиру прославленных, мы берем от жизни лишь малые толики радости. Горести заливаем водкой, в ней же ищем счастье. Люди — букашки. Давнул — и нет человека, а во вселенной это не потери, все равно трава вырастет. — Алексей натужно засмеялся. — Кумекаешь?

— Я пойду, — сказал Костя. — Мне в школу скоро.

— Обожди. Мне изредка нужна аудитория. Суслик ничего не воспринимает, как пень. Я люблю наблюдать страх. Вот, скажем, я давну — и от тебя останется мокрое место. — Алексей сжал на столе жилистый кулак. — Но давить надо с выгодой, а ты такой же пень, как Суслик. Эх, мокрицы вокруг, мокрицы… Пошли.

Выйдя из комнаты, Старинов повернул к заводу, а Костя пошел обратно по тропинке, вытирая рукавом потное лицо и радуясь, что легко отделался. А где-то внутри кипело возмущение: был бы он постарше, стукнул по столу кулаком и сказал: «А ну, замолчи! Сам мокрица! Сейчас возьму за шиворот и покажу людям, какой ты есть негодяй. Раздавить тебя мало, казнить надо».

На обратном пути Костю уже не радовали ни птицы, ни цветы; пыльная дорога словно стала длиннее.

В городе он неожиданно встретил Веру Додонову.

— Костик, ты опять к нам не заходишь, — упрекнула его девушка.

— Некогда, экзамены на носу, — оправдывался Костя.

Вера смотрела на него и смешно моргала. У нее веснушчатый нос, коротенькие, как мышиные хвостики, косички, голубые, всегда удивлённые глаза и тонкая талия, как у осы.

— Мы могли бы вместе заниматься, — не отступала Вера. — А папа просто надоел мне: где Костя, какие у него успехи, почему не заходит, зазнался, что ли?!

— Ты наговоришь, — смутился Костя.

— Не веришь? Приходи сам, послушай. Я бы, говорит папа, его на завод взял, серьезный парень. Не веришь? — Вера тряхнула косичками и засмеялась.

— Тебя только слушай, — засмеялся и Костя. Ладно, зайду как-нибудь.

— Не как-нибудь, а завтра.

— Завтра? Ну что ж, пожалуй… можно завтра.

— Даешь слово?

— Даю.

— Посмотрю я, какое у тебя твердое слово, — сказала Вера и, удаляясь, помахала рукой.


Сумерки сгустились дочерна, хотя время было еще не позднее. По небу ползли, как смоляной дым, тучи, и даже в редкие прогалины не проглядывали звезды. Воздух быстро влажнел, подул прохладный ветер, зашуршали деревья. Над городом ударил гром, сверкнула молния, и на темном небе появились трещины, как на разбитом стекле.

В это время в маленьком сквере сидели на скамейке Федот Касьянович и Алексей Стариновы. Старик положил обе руки на палку и навалился на нее грудью. Разговаривали не спеша, недомолвками, подолгу молчали, к чему-то прислушиваясь. Больше говорил отец.

— Я уже стар, тяжело тянуть лямку. Надеюсь, не забудешь. Высылай посылки.

Старик почмокал губами. Алексей сидел, откинувшись на спинку и раскинув руки.

— Понятно? — спросил старик.

— Понятно, — небрежно ответил Алексей.

Снова ударил гром, огненная стрела вонзилась где-то по ту сторону скверика, осветив верхушки деревьев и крыши домов.

Старик поднялся.

— Ну, давай попрощаемся, — сказал он, и когда Алексей встал, обнял его одной рукой, прошептал на ухо:- Я еще могу тебе пригодиться, сам знаешь. — Немного помедлив, поцеловал сына в Щеку, повернулся и пошел в темноту.

«Кажется, все, кажется, конец… — с тоской думал Федот. — Жизнь прошла без радостей и взлетов и ни к чему не привела. Больше тридцати лет жил скрытно, каждый день при выходе из дома надевал маску доброжелателя, носил глубоко в груди спрятанную обиду. Кому теперь нужен — старая развалина?..»

Старик шел, устало опираясь на палку. Ветер налетал на деревья порывами, раскачивал и гнул к земле. Крупные капли дождя защелкали по железным крышам.

«Съездить бы еще раз на Тамбовщину, посмотреть на свое бывшее поместье, проститься с родной землей… Да, надо съездить. Осталось мало жить… А была надежда на сына…»

Дождь пошел спорый, заплескалась вода в водосточных трубах, на тротуарах зажурчали ручьи. Снова блеснула молния, над головой загремело, словно небо раскалывалось на куски. Двигаясь в сплошных струях дождя, старик то попадал в полосу света, то исчезал в темноте.

Глава 21

Подполковник вызвал Вязова и предложил немедленно выехать на завод.

— Часа через два мы с Терентием Федоровичем там будем с группой. Ваше дело предупредить участкового, пусть приготовится… Наблюдайте за Стариновым и Протопоповым.

— Если потребуются срочные меры, звоните, — добавил Копытов, не глядя на лейтенанта.

Вязов водил машину сам, а на этот раз шофер заболел, и он взял с собой только Трусова.

Участковый уполномоченный Расулев стоял возле дома, в котором был его служебный кабинет, когда подъехала машина Вязова.

— Зайдемте на минутку к вам, — попросил лейтенант, здороваясь с Расулевым.

Они вошли в кабинет, сели. Расулев нахмурился — если приехал оперработник, то на участке что-то неблагополучно. Он вынул блокнот.

— Не надо, — сказал Вязов, кивнув на блокнот. — Что нового вы узнали об Алексее Старинове и Кали-страте Протопопове?

— Тут одна история с девушкой случилась, — улыбнулся Расулев и рассказал, как Старинов обманул Симу, сколько мучений это принесло хорошему парню Семе Калинкину и как сам Расулев уговаривает сейчас Симу выйти замуж за Сему.

Вязов слушал внимательно, и Расулев, повеселев, пригласил лейтенанта на свадьбу, которую он непременно организует.

— А еще что? — спросил Вязов, не ответив на приглашение.

— Сегодня ночью был у меня этот парень Сема, ругал Старинова и Протопопова. Смешной он, говорил «машина плачет…»

— Так, так, — насторожился Вязов. — Подробнее.

Расулев добросовестно припомнил весь разговор с Семой.

— Сейчас хотел об этом написать, — добавил он.

— Пошли, — неожиданно для уполномоченного строго сказал Вязов и быстро поднялся.

Сема сидел за столом усталый, пять минут назад он вернулся с дежурства и еще не успел снять замасленный костюм, помыть руки и лицо. После того, как Сима не стала с ним встречаться, он совершенно не следил за своей внешностью. В комнате у него был такой хаос, какой бывает в кладовке плохого хозяина: на подоконнике и на столе лежали черствые куски хлеба, на полу валялась бумага, на спинке кровати висели рубашка, брюки, носки. Сема печально смотрел на улицу, изредка устало позевывая. И серая в выбоинах дорога, лежавшая перед окном, и одинокий молодой тополь наводили на Сему уныние.

Каждое утро так сидел Сема. Он сам напросился в ночную смену, чтобы днем спать и никуда не ходить. Жалость к Симе, обида за нее и за себя по-прежнему горели в нем горячо и нестерпимо.

Сейчас он сидел и думал о своей несчастной доле. Неожиданно у окна остановился «газик», из него вышли участковый Расулев и какой-то молодой человек в украинской рубашке и серых брюках. Сема догадался, что они приехали к нему, вскочил и торопливо принялся прибирать в комнате. Приезд участкового Сему не обрадовал, был даже некстати, потому что разговаривать ему ни с кем не хотелось.

— Да, да, — растерянно отозвался Сема на стук в дверь.

— Здорово, молодой! — весело сказал Расулев, прошел к столу и сел на табурет запросто, как давно знакомый. — Совсем грустный стал? Ничего, товарищ Сема, уговорим мы твою девушку и свадьбу играть будем.

Сема не отвечал.

— Вы извините нас, товарищ Калинкии, за беспокойство, — сказал Вязов, — но мне — тоже работнику милиции — хотелось бы самому услышать рассказ о том, как приходили к вам Первого мая Старинов и Протопопов и о чем они говорили. Я думаю, вы понимаете, что мы приехали не ради простого любопытства.

Чтобы скорее избавиться от непрошеных гостей, Сема нехотя стал рассказывать, но на этот раз, к удивлению Расулева, он говорил гораздо понятнее.

Вязов слушал, рассматривая паренька. Бледные щеки Калинкина, волосы и руки были еще в масляных пятнах, грязные синяя рубашка и хлопчатобумажные брюки в полоску засалены — нечего греха таить, вид был у него неказистый.

— Это вы, значит, подрались в пивной на праздник? — спросил, улыбнувшись, Вязов.

— Мы не дрались, — смутился Сема и опустил глаза. — Алексей меня ударил, когда я ему сказал, что он в ночь под Первое мая не работал, а в табеле заставил бригадира сделать отметку, будто работал.

Сема оживился. Откинув рукой рыжий чуб со лба, который тут же опять опустился на свое привычное место, Сема сердито сказал:

— С такими парнями дружить нельзя, они какие-то подлые, а тоже считаются рабочими…

— Правильно, — согласился Вязов. — А ты и не интересуешься, почему мы тебя расспрашиваем?..

— Зачем мне? За ними должна следить милиция.

— Верно, Сема, верно, — подтвердил, поднимаясь, Вязов. — Ты не обессудь, если мы тебя еще раз потревожим.

— Пожалуйста. — Сема тоже встал и со смущением подал руку. — Я еще не умылся после смены, в масле у меня руки.

Вязов засмеялся.

— Ничего, давай лапу. Масляными руками мне баранку крутить ловчее будет.

Вязов, Расулев и Трусов приехали в заводоуправление. Оставив участковых в приемной, Вязов прошел в кабинет.

Директор Юнус Рахимович Рахимов сидел один и что-то писал. Массивный дубовый стол, широкие кресла были под стать хозяину — грузному, широкоплечему человеку с шапкой кудрявых седых волос на голове. Очки на его розовом лице казались необыкновенно маленькими. Он тяжело поднялся и подал через стол руку.

— Вызовите, пожалуйста, бригадира ремонтников, Юнус Рахимович, — попросил Вязов, усаживаясь в кресло. — Он позволяет рабочим прогуливать, а в табеле делает отметки о работе.

— О! Дияров так делает? — удивился Рахимов и взял телефонную трубку.

Бригадир явился вскоре, просеменил к столу короткими ногами, снял с головы старую артиллерийскую фуражку.

— Ты что же, Хамид-ака, безобразничаешь? — строго спросил его Рахимов.

— Зачем так? — недоуменно бормотнул бригадир и покосился на Вязова.

— Старинов и Протопопов под Первое мая не работали, а ты им в табеле сделал отметку!

Бригадир опустил глаза, потоптался, но промолчал.

— Я все знаю. Зачем обманываешь? — продолжал директор.

— Да ведь так, Юнус-ака, — нерешительно заговорил Дияров, не поднимая глаз, перекладывая из одной руки в другую фуражку, — что я сделаю, они меня ругают… Сказали бить будут…

— Какой ты бригадир?! — Директор укоризненно покачал головой. — Тебя в подручные поставить!

Счастье твое, что у меня посторонний человек сидит, а то бы я тебе прочитал лекцию. До сих пор я считал тебя хорошим бригадиром, а ты, оказывается, дисциплину подрываешь. Доберусь я до вас, ремонтников, выгоню всех прогульщиков и бездельников.

— Больше так не будет, Юнус-ака, — просительно проговорил бригадир.

— А сейчас они работают? В какой смене? — спросил Вязов.

— Протопопов на работе, а Старинов вчера уволился, расчет должен получать, — равнодушно сообщил бригадир, а Вязов подскочил.

Надо было немедленно действовать.

— Садитесь, товарищ Дияров, — тоном приказа предложил он бригадиру и обратился к директору: — Вызовите к себе, Юнус Рахимович, Протопопова и пошлите кого-нибудь за Стариновым. Может быть, он еще получает расчет.

Вязов вышел в приемную и сказал поднявшемуся со стула Трусову:

— Бегите на почту и позвоните Урманову. Скажите, что я его прошу немедленно приехать сюда. А вы, товарищ Расулев, зайдите со мной в кабинет директора, — приказал он участковому.

Вернувшись в кабинет, Вязов пощупал в кармане пистолет и с недоверием поглядел на бригадира. Старик недоуменно смотрел то на директора, то на незнакомого ему Вязова, моргал узкими глазами и продолжал мять в руках фуражку.

Расулев присел на стул около двери и расстегнул кобуру. Теперь он понял, что дело серьезное, и тоскливо думал о своем промахе.

Вскоре в кабинет осторожно вошел Суслик. Увидев за столом директора незнакомого человека в украинской вышитой рубашке, он подумал, что приехало какое-то начальство, и небрежно обронил:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, Протопопов! Садитесь, — прнгла-сил вежливо Вязов. Суслик прошел к столу и так же небрежно сел в кресло, закинул ногу на ногу.

— Ты записал в личном деле две судимости, а на самом деле имеешь три. Почему наврал? — сразу, изменив тон, грубо спросил Вязов.

Суслик вспыхнул, но промолчал.

— Почему? — повторил Вязов.

— По ошибке, товарищ… прошу извинить.

«Этот податливый. Можно действовать решительнее», — подумал Вязов. Оп не знал, что у Протопопова три судимости, просто из практики ему было известно, что преступники стараются скрыть количество судимостей. И он не ошибся. Теперь надо было выяснить основное.

— Нам известно: под Первое мая вы со Стариновым не работали, бригадира заставили сделать отметку в табеле под страхом. Где вы были в это время?

Суслик подозрительно глянул на директора, потом на бригадира. Низкий лоб его еще больше наморщился. Он уже понял, что перед ним сидел оперативный работник. Ясно было, что бригадир выболтал правду и отпираться не было смысла. Наклонив голову, он сквозь зубы процедил:

— В городе.

— Чем занимались?

— Чем занимаются под праздник? Гуляли, — усмехнулся Суслик, глядя себе под моги.

— А утром?

— Известно, опохмелялись.

— Где?

— В пивной.

— Почему вы подрались в пивной?

Суслик поднял голову. Лицо его было бледное, но смущение из глаз пропало; он смотрел прямо, чуть насмешливо.

— Вы же знаете: Семка придрался к Алексею из-за того, что мы не работали вечером, гуляли. Ну, Алексей вскипятился и погладил его по морде, — сказал он спокойно. — За прогул, конечно, нам влетит, — добавил он равнодушно.

— Так, так. — Вязов помедлил. — А до этого, утром рано вы были у Калинкина. Зачем приходили?

Суслик отвернулся к окну и нехотя сказал:

— Из-за девки они скандалят.

— Они скандалили из-за девки, а ты просил у Старинова деньги. Он не давал. Так?

— Кажется, — неопределенно проговорил Суслик, безучастно глядя в окно.

— Он тебе не давал денег, но когда ты его припугнул, сказав: «машина о нас плачет», он бросил тебе бумажку…

— Не говорил я этого! — зло огрызнулся Суслик. На висках у него выступил пот.

— Может быть, привести Калинкина?

Суслик молчал. На лице его вспыхнули розовые пятна, руки на коленях заметно дрожали.

Вязов уже понял, что Протопопов находится в подчинении Старинова и теперь надо было не упустить момента, пока парень в нервном напряжении, и вырвать признание.

— Алексей взял документы пассажира. Для чего?

Суслик вздрогнул.

— Для чего? — повторил Вязов.

Помолчав, облизнув сухие губы, Суслик буркнул:

— Не знаю.

— Ты не видел?

— Нет.

Это уже было признание, хотя и не точное. Можно было им довольствоваться, остальное предоставить следователю, в распоряжении которого еще находились вещественные доказательства: рубашка и брюки Старинова и паспорт шофера. Но Вязов ради шутки задал еще вопрос и неожиданно получил более определенный ответ:

— Почему Алексей первым убежал от машины?

Криво усмехнувшись, Суслик потер масляной рукой висок, оставив желтое пятно, и устало выдохнул:

— Струсил…

— Старухи испугался? — Вязов подождал ответа, по Суслик молчал.

Он сидел как побитый, облизывал бледные губы.

В приемной стучала машинка. Вдруг звук прервался, дверь приоткрылась и женщина-секретарь Сказала: Старинова нигде нет, ни на заводе, ни дома, Юнус Рахимович.

— А, черт возьми! — выругался Вязов, вставая. — "

Где Алексей? — закричал он на Суслика.

— Не знаю, — испуганно ответил тот и тоже вскочил. Суслик теперь только догадался, что он обманут, как новичок. Судя по тому, как Вязов вел разговор, он подумал, что Старинов уже арестован и ему, Суслику, скрывать нечего. Теперь он с ненавистью смотрел на лейтенанта, готовый па него броситься.

Прибежал Трусов и сообщил, что он передал просьбу дежурному. Ни подполковника, ни майора в отделении не оказалось. Они задерживались, а медлить было нельзя. Поручив Трусову отвести в отделение Протопопова, Вязов приказал Расулеву сесть в машину рядом с собой и сказал:

— Показывайте дорогу к Богомоловым. Вы пойдете к ним и спросите девушку, где можно найти Старинова. Она должна знать. Действуйте осторожнее, не пугайте семью.

— Слушаюсь.

Вязов остановил машину за три дома от Богомоловых, Расулев ушел, а лейтенант откинулся па сиденье и закрыл глаза. «Борьба и победа — два больших понятия жизни, без них скучно, беспросветно, без них — обывательщина, прозябание. А любовь?.. — подумал он. — Без нее, видимо, тоже нельзя, если понимать это слово широко. Итак: борьба, любовь, победа».

Вместе с Симой из ворот вышла Елена Парфеновна.

— Опять пришел, соблазнитель? Поговори, поговори, сват, — насмешливо встретила она Расулева.

Расулев улыбнулся и спросил Симу:

— Где найти Алексея? На работе его нет, дома нет.

— Ну и пусть! — отмахнулась Сима. — Не хочу о нем вспоминать.

— Мне очень надо, — сказал Расулев. — Поговорить с ним надо по другим делам.

Участковый был славный человек, Сима его уважала. Он приходил к ним и прежде, между делом рассказывал о своих детях, — их у него было, кажется, шесть или семь человек. Подумав, она сказала:

— Где ж ему быть, как не у Пряхиной? Водку, поди, глушит. Знаете отдельный дом на конце поселка?

— Как же, Груня Пряхина? Знаю. Спасибо. — Расулев заглянул девушке в лицо:- Свадьбу когда будем справлять, а? Ой, как Сема мучается, совсем похудел.

— Ну вас! — смутилась Сима. — Вы все о том же…

— Хорошего человека уважать надо, — наставительно сказал Расулев и заторопился. — У меня времени нет, потом зайду. Подумай, Сима, ой, подумай. Зачем мучить себя и парня?..

Газик катил по широкой улице. За поселком дорога шла уже среди полей. Еще издали Вязов увидел, как из ворот крайнего дома выехала «Победа».

— Вон там живет Груня… там, там, откуда машина пошла, — сказал Расулев.

Вязов нажал на педаль, но машина впереди все увеличивала скорость.


Ночью, после беседы с отцом, Старинову удалось увести машину профессора, за которым он следил несколько дней. Получилось удачно, ночь была такая темная и дождливая, что он решил заехать к Пряхиной проститься и заодно захватить свои вещи. На машине он надеялся ускользнуть в любое время.

Выехав из ворот, он увидел «газик» и в нем участкового. Встреча не предвещала ничего хорошего, и он погнал машину на предельной скорости. «Газик» не отставал. Стало ясно — это была погоня.

Расстояние между машинами не сокращалось и не увеличивалось. Вязову мешала пыль, поднимаемая передней машиной, и он, прищурившись, низко пригибался к рулю.

Неожиданно из будки, что стояла у переезда через железную дорогу, вышла женщина, подудела в рожок и начала опускать шлагбаум. «Победа» рявкнула сиреной и вихрем проскочила полотно, почти задев крышей полосатую жердь. Вязов не подал сигнала и не убавил скорости, только пригнулся еще ниже. Расулев инстинктивно скатился с сидения на пол. Женщина растерянно дернула за рукоятку, и шлагбаум немного приподнялся. «Газик» проскочил.

— Скаженные! — сердито сказала железнодорожница, с недоумением поглядев машинам вслед.

«Заедет он в большой населенный пункт или нет?.. Там его задержать можно быстро…»-думал Вязов. Но Старинов гнал машину на полевые дороги, боясь одного — не забуксовать бы. У газика преимущество — он может проползти там, где «Победа» застрянет. Старинов знал местность хорошо, ни на одном повороте или развилке не раздумывал, не убавлял скорость.

— Ой, тяжело «Победу» догонять, — сокрушенно говорил Расулев, держась обеими руками за поручни.

— Машина у нас новая, не сдаст, — скупо отвечал Вязов, не глядя на участкового и только напряженно следя за дорогой.

Старинов забирал на юг. Солнце уже светило справа, но еще стояло высоко. Над полями висела знойная кисея, деревья застыли, будто окаменев. «Только бы до темноты хватило бензина», — с беспокойством думал Старинов. Нет, он не терял надежды вырваться. Жизнь поставлена на битую карту, но он не привык сдаваться. Прошлый раз его взяли случайно, был неопытен, а теперь у него за плечами десять лег тюрьмы, которые он не прожил даром. Сколько рассказов выслушал, сколько узнал разных историй. Нет, он не собирается подставлять руки под наручники. Кто же за ним гонится? Неужели Расулев?.. А шофер прекрасный, выжимает из машины все соки, неотстает.

Через три часа бешеной гонки поля кончились, каменистая дорога заюлила между холмами. Впереди громоздились горы, верхушки их сверкали снегом. Слева на камнях пенилась и бурлила горная речушка, даже издали были видны седые гребешки волн. Солнечные лучи рассыпались в волнах крохотными радугами, блестели омытые валуны.

Дорога пошла узкая. Теперь Вязов не мог обогнать «Победу».

— Пора! — вслух сказал Старинов и резко убавил скорость. Вязов еле успел нажать на тормоз, почти вплотную подскочив к «Победе», и выхватил пистолет. Но Старинов опередил: открыв дверцу, он, почти не целясь, выстрелил два раза и тут же снова включил полный газ. Над головой Вязова просвистели пули, он почувствовал, как загорелось ухо, сцепив зубы, приподнявшись, сделал три выстрела, но «Победа» помчалась вперед и скрылась за крутым поворотом.

— А, черт! — выругался Вязов.

— Вой, вой!.. — простонал Расулев.

В маленькое зеркальце перед собой Вязов видел, как Расулев морщился, сжимая рукой мокрое и темное плечо. «Уполномоченный ранен?! — догадался Вязов и побледнел. — Какую же я допустил ошибку! Что делать? Останавливаться? Потерять след преступника?! Ни за что!»

К счастью, из-за высокого холма вынырнуло небольшое селение.

— Я остановлюсь на секунду в этом селении, — сказал Вязов Расулеву. — Вы слезайте с машины, сделайте перевязку и немедленно сообщите в управление о происшедшем. Попросите помощи.

Остановив «газик» на тенистой улице горного кишлака, Вязов помог участковому выбраться из машины и снова устремился в погоню.

«Победы» теперь не было видно. Но дорога вилась одна, и Вязов не сомневался, что догонит Старинова в горах. Один раз «Победа» мелькнула на повороте, но тотчас скрылась опять за холмом. Но именно на крутых поворотах Вязов был теперь осторожен: преступник мог повторить свой трюк.

Дорога все выше поднималась в горы. Она то ныряла вниз, то взбиралась на такие крутые откосы, что даже выносливый «газик» выбивался из сил.

Неожиданно совсем рядом, за скалой, мотор в машине Старинова «выстрелил», по ущелью прокатился грохот.

Вязов понял: в «Победе» кончился бензин. Лейтенант остановил свой «газик», сунул в карман ключ, взял в руку пистолет и, прижимаясь к скале, пошел вперед. Выглянув из-за скалы, в расщелинах которой росли мелкие кустарники арчи, он увидел Старинова уже метрах в ста пятидесяти от себя, поспешно уходившего по тропинке в горы. Лейтенант слегка пригнул голову и так же быстро пошел за ним.


Подполковник Урманов и майор Копытов приехали па завод на двух машинах с оперативной группой через полчаса после отъезда Вязова. Директор завода рассказал им, как был взят Протопопов и отправлен в Ташкент, как лейтенант поехал искать Старинова. Манор выругался:

— Пес бы его побрал!

Подполковник пожевал мундштук папиросы, подумал и приказал возвращаться в город. Опоздал он из-за того, что только пятнадцать минут назад стало известно, кто. такой убитый пассажир. Это оказался командировочный, ехавший из Свердловска на один из заводов Ташкента устанавливать новые станки, и данные о нем ничего не прибавили к материалам о преступниках. Подполковник негодовал, но бессилен был что-либо изменить. Оставалась лишь надежда на то, что Протопопов скажет, где искать Старинова.

Глава 22

Телефонная трубка в руке Николая Павловича вздрогнула, он сильнее прижал ее к уху и замер. Из управления сообщили, что участковый Расулев ранен, Вязов один преследует преступника в горах Киргизии. Помощь ему выслана на машинах и на самолете. Просили сказать, какие есть дополнительные сведения в отделении.

— У нас в отделении никаких дополнительных сведений нет, — взволнованно ответил Стоичев.

— А где Копытов?

— Не знаю. Куда-то выехал.

— Плохо, что вы не знаете, чем занимаются ваши работники, — грубо сказал голос в трубке, и тут же в ней послышались отрывистые гудки.

Николай Павлович закурил. С минуту смотрел на дымок папиросы, морщил лоб. Неприятность. Но в душе Николай Павлович радовался. Вязов обнаружил преступника, и чем бы это ни кончилось, отделение смоет позорное пятно ротозейства. А чем кончится?.. Николай Павлович нахмурился. Расулев ранен, следовательно была серьезная схватка. Где же Вязов?.. В горах… Преследует один… Упорный и самолюбивый парень, хорошая голова, только не потерял бы он ее по горячке…

В открытую дверь Николай Павлович увидел в коридоре Копытова.

— Где Вязов? — закричал начальник отделения на подбежавшего к нему Трусова.

— Не знаю, товарищ майор, — доложил участковый.

— Почему не знаешь?.. Ты же с ним был!

— Был… — растерялся участковый и заморгал белесыми ресницами.

— Он уехал или ушел?..

— Уехал.

— Куда?

— Не знаю.

— Вот работнички, как тараканы запечные! Ну что мне с вами делать? — Копытов всплеснул руками.

— Товарищ майор…

— Ну что еще?

— Я доложил подполковнику, что лейтенант Вязов приказал мне сопроводить в отделение одного пария с завода.

— Знаю, — махнул рукой Копытов. — А сказал этот парень, где Старинов?

— Не знаю.

— Опять «не знаю». Ну, работнички! Вас навоз чистить послать надо, а не в органах милиции служить! — Копытов круто повернулся и вошел в кабинет заместителя.

— Где Вязов? — спросил он, устало опускаясь на стул.

— Терентий Федорович, — задушевно и с грустью сказал Стоичев, не скрывая тревоги, — участковый Расулев ранен. Вязов преследует преступника в горах один…

Копытов некоторое время молча, недоуменно смотрел на заместителя. Редкие ресницы его не закрывали глаз, рыжие брови расходились в стороны по прямой, придавая лицу воинственный вид. Поразмыслив, Копытов постучал ладонью по столу.

— Мне он нужен немедленно. Я был в райкоме, его требуют лично. Понимаешь?..

— Терентий Федорович! — укоризненно проговорил Николай Павлович. — Лейтенат Вязов находится в смертельной опасности, Расулев ранен. Вы понимаете, что говорите?

— Лейтенант Вязов ответит и за ранение Расулева, — перебил Копытов капитана. — А вам нечего меня учить. Я здесь командую отделением не первый год.

— Не пора ли вам прекратить такое командование? — повысил голос Николай Павлович. — Не пора ли?!

Вежливый и сдержанный Стоичев на этот раз закричал. Не мог он больше сдерживать возмущение, которое слишком долго копилось.

— Не ты ли мне прикажешь? — зло усмехнулся Копытов.

— Я не буду приказывать, но я потребую изменить ваш метод работы с людьми, — продолжал Стоичев. — Потребую изменить отношение к людям, потребую в партийном порядке. Вы не имеете права злоупотреблять своим положением, без особых оснований дискредитировать людей, попирать их достоинство. Я уверен, что взяточник Поклонов, а не Вязов. И надо немедленно выгнать этого взяточника, подхалима и клеветника.

— Я командую здесь или кто?.. Я отвечаю за вас всех или нет?! — вскакивая, закричал Копытов. — Я не привык разводить сентименты и не умею покрывать взяточников, как ты. Выгоню всех прохвостов, мое отделение должно быть чистым, понятно?!

— А мы, коммунисты, разберем ваши действия на партийном собрании, — сдерживаясь, сказал Стоичев. — Вы забываете, товарищ майор, что не только вы отвечаете за работу отделения, отвечают еще коммунисты, все честные работники, а я наравне с вами. Вы забываете, что у нас есть коллектив.

— А ты забываешь, что без единоначалия — развал. И вообще, как ты появился в отделении, начались безобразия. — Майор все время быстро ходил по кабинету, говорил на ходу, не глядя на Стоичева. — Мне придется донести о твоей деятельности в политотдел, пусть там разберутся. Не потерплю я развала! Ясно? — Копытоз остановился у стола, злыми глазами посмотрел на заместителя и, грузно повернувшись, вышел из кабинета,

Николай Павлович долго барабанил по столу пальцами, глядя в окно. Столкновение произошло. Просто это не кончится. Но ломать порядок надо, каких бы сил это ни потребовало, чего бы это ни стоило. Как же так получилось, что Копытов стал диктатором? Неужели и раньше он был таким? Пожалуй, нет. Человек он простой, открытый. Привык командовать единолично, подмял под себя всех и никого не признает. Но, с другой стороны, боится начальства как огня..

Где же Вязов?.. Что с ним?..

Николай Павлович позвонил дежурному по управлению и попросил его сообщать в любое время все сведения, которые поступят. Потом вызвал к себе Поклонова.

Старший лейтенант явился незамедлительно. Его виляющая походка и то, как он сел на стул, вначале осмотрев сиденье и пощупав его, словно там могли быть гвозди, и черные, расплывчатые зрачки, в которых таилась злость или ненависть, — все в нем не нравилось Стоичеву.

— Все ли благополучно в семье, Филипп Степанович? — спросил Стоичев мягко, продолжая наблюдать за каждым движением старшего лейтенанта.

— А что с ней сделается? Пою, кормлю, как все.

— Детишки здоровы?

— Не замечал, чтобы болели. С ними жена все крутится. Ее дело.

— Отец тоже должен знать о здоровье детей, — поправил Николай Павлович.

— Да я поинтересуюсь, как же, — спохватился Поклонов. — Если они не болеют, так что же о них особенно надо знать, товарищ капитан?

— Очень рад, что у вас в семье порядок, — сказал Стоичев и наклонил голову.

— Спасибочко, товарищ капитан, поинтересовались.

— Еще я вас хотел спросить вот о чем: давно ли эта слепая Мария, о которой вы пишете в письме, гадает на базаре? — продолжал Стоичев. — Я должен знать подробности, прежде чем сделать определенный вывод о действиях лейтенанта Вязова.

Такого оборота Поклонов не ожидал и на мгновенье смутился, но быстро справился с собой, и опять прежнее подобострастное выражение заиграло на его лице.

— Давно, товарищ капитан, я знаю ее с тех пор, как стал участковым. Женщина она тихая, безобидная.

— А знаете ли вы, что она гадает по книге Льва Толстого и случается даже, что держит книгу вверх ногами?

— Извиняюсь, товарищ капитан, не мог знать, я по-ихнему не читаю, — признался Поклонов и пристально посмотрел на заместителя начальника, не понимая, к чему он клонит.

— И о семье ее ничего не знаете?

— Извиняюсь, упустил из виду.

Стоичев помедлил, глянул куда-то поверх головы старшего лейтенанта, amp;apos; потом медленно оглядел его сверху вниз.

— Видите ли, Филипп Степанович, — в раздумье заговорил Николай Павлович, — по моему мнению, работник милиции не только укротитель хулиганов и каратель врагов, он еще воспитатель?.. Не так ли?

— Совершенно точно, товарищ капитан, — поспешил согласиться Поклонов.

— Почему же вы не поинтересовались Марией? Она ведь обманывает людей, говорит им, что ей в голову взбредет… Да и такая ли она милая женщина, как вы ее представляете? Мне кажется, наоборот, не может быть человек славным и милым, если он других обманывает. Я скажу больше: наша задача не только в выявлении преступников после свершения ими преступления, а и в предупреждении преступлений, в профилактике, как говорят медицинские работники. Что же вы сделали в смысле профилактическом на вашем участке? Молчите? Значит, ничего не сделали. А как вы думаете, для чего слепая дала взятку лейтенанту Вязову?..

— Извиняюсь, не знаю, — проговорил Поклонов, но ни подобострастия, ни смущения на его лице уже не было заметно; он сидел надутый, исподтишка взглядывая на капитана.

— Вот видите, на вашем участке люди дают и берут взятки, а вы не знаете, для чего это делается, каковы причины и, тем более, последствия. Виноват не только тот, кто берет взятку, но и тот, кто ее дает. Есть какие-то причины, обязательно. Мария слепая, она не видит человека, которому дает деньги, а лейтенант Вязов отказывается…

— Я сам видел… и уже докладывал об этом, — не глядя на капитана, проговорил Поклонов и вынул из кармана записную книжку. — У меня фактов много записано, не все я в письме указал. Могу, так сказать, добавления внести.

«Почему у него много фактов в блокноте? Какие?..»- подумал Стоичев.

— Вы говорите, Филипп Степанович, у вас много фактов в блокноте, — продолжал он вслух, — а я не помню ни одного вашего выступления на собрании. Зачем бы бережете эти факты?

— Когда надо будет, я скажу, — буркнул Поклонов и спрятал блокнот обратно в карман.

«Вон как!»- мысленно воскликнул Стоичев и теперь уже не мог подавить раздражения.

— Хорошо. Можете идти! — сказал он коротко и строго.

После ухода Поклонова Николай Павлович опять долго сидел неподвижно. Мысль о том, что слепая женщина может по голосу узнать человека, которому давала деньги, и радовала и беспокоила Стоичева. Но сознается ли она, что давала взятку?..

За окном сгущались сумерки, улица потемнела. Зажглись фонари, окна домов засверкали розовыми квадратами. От духоты и от сумерек у Николая Павловича стало муторно на душе. Есть люди, которые не заботятся о себе, вроде Вязова; они проходят мимо мелочей, для них исполнение долга — непреложный закон, пусть в страшной опасности; и есть другие, вроде Поклонова, которые свое благополучие строят па мелочах, на подвохах. Их не называют преступниками, но они преступники, — теперь Николай Павлович в этом был уверен, — и их следует судить не за то, что они прямо приносят вред, а за то, что они мешают работать. Но почему Копытов так упорно защищает Поклонова? Надо завтра же поговорить в политотделе.

Позвонил дежурный из управления. Самолет обнаружил в горах на дороге две машины, но людей вокруг машин нет.

Стоичев поблагодарил дежурного, попросил информировать его и в дальнейшем.

Чтобы сократить время, он принялся просматривать подшивку газеты «Правда». В отделении было тихо, дежурный ходил по коридору, и его тяжелые шаги гулко раздавались в пустом здании. Прошло не менее трех часов. Наступила полночь, а от Вязова не было никаких известий. Летчик, видимо, давно ушел на посадку — в темноте летать бессмысленно, ничего не увидишь. Николай Павлович решил не уходить до утра.

Было время, когда он, отработав у верстака положенные восемь часов, возвращался домой посвистывая; цех и завод оставались позади, Стоичев забывал о работе, думал о кинотеатре или о футболе. Теперь его частенько тянуло на завод, хотелось взять в руки молоток, зубило, хотелось растереть на ладони нежные металлические опилки. Но он знал, что сейчас, уходя домой, он не забудет цеховых дел, привык беспокоиться о коллективе, о людях. Некоторые говорят, что есть трудная и легкая работа. Николай Павлович не мог согласиться с этим. Всякая работа трудная, если к ней относятся с душой; просто есть разные люди.

Надя решила найти Вязова и вышла из дома. Вчера они встретились на улице, он поздоровался и прошел мимо. Надя хотела остановить его, крикнуть, но раздумала: «Что, если он не остановится?!»

Надя вспомнила сейчас эту встречу и пошла быстрее. Ласковый ветер навевал на нее грусть, но она старалась держаться стойко, не поддаваться унынию, сохранить решимость.

Ночью Ташкент чудесен. Центральные улицы его похожи на аллеи парка, гирлянды лампочек освещают деревья, асфальт, — тень и свет, переливаясь, отражаются на нем, как в зеркале, и люди движутся, как невесомые. Маленькие же улицы напоминают глухие лесные дороги, над которыми вверху соединяются кроны деревьев.

Красив канал Анхор, который разделяет город пополам. Ночью кажется, что воды его остановились, в них покачиваются золотые огоньки; ивы склоняют к воде длинные нерасчесанные волосы, а тополи неподвижны, вонзив острые вершины в темное небо.

Еще более задумчивая и грустная, Надя возвращалась назад. Вязова дома не было. Куда же он мог уйти?.. В театр? В парк?..

Надя шла тихо, стараясь не расплакаться. Неожиданно перед ней появился Поклонов.

— Добрый вечер, Надежда Николаевна! — приветствовал он девушку, приложив ладонь к козырьку.

— Здравствуйте, Филипп Степанович! — ответила Надя и подумала: «Не спросить ли его о Вязове?»

— Как ваше здоровье? Щечки у вас побледнели, Надежда Николаевна, — заметил Поклонов.

— Экзамены виноваты, — объяснила Надя.

— Какие вы красивые, Надежда Николаевна, прямо с вас бы картину писать.

— А вы не подхалимничайте.

— Зачем же? То есть как же так… — смешался Поклонов. — Ваш папа очень хороший человек, и я его уважаю.

— С этого и надо было начинать. Уважение начинается там, где хорошие дела, а не там, где прекрасные слова, — сказала она и вспомнила, что об этом ей говорил Михаил.

— Да, да, Надежда Николаевна. Вы всегда говорите умно, я люблю вас слушать, — продолжал Поклонов, не понимая, о чем говорит девушка. — У меня сегодня настроение плохое, и я очень рад, что встретил вас.

— А что случилось? — насторожилась Надя.

— Идемте в сторонку, где потемнее. — Поклонов отвел Надю в тень и почти шепотом стал рассказывать: — Вязов все выкомаривает. Поехал на операцию один, не дождался майора с оперативной группой и погнался за убийцей. С ним был один участковый, так вот этот участковый уже ранен, а он гоняется за преступником где-то в горах. Потеряет он свою дурную голову, тогда в отделении канители не оберешься, начнутся комиссии, расследования, замучает нас начальство.

У Нади ослабли ноги, она прислонилась к дереву. «Миша… в смертельной опасности… Он один в горах…»- думала она как во сне, не слушая больше старшего лейтенанта. А он шептал:

— Не знаю, почему ваш папа защищает Вязова, может, не разобрался еще в людях?.. Хоть бы вы помогли ему, вы такая умная девушка. Был бы я не женат, поухаживал бы за вами обязательно…

Рука поднялась непроизвольно, пальцы сжались в кулак. «Ударить?..» — Надя вздрогнула, отстранилась от дерева и пошла по тротуару.

«Что с ней? — недоуменно соображал Поклонов. — А… отца жалеет…» Он ухмыльнулся и пошел в другую сторону.

Надя шагала, с трудом передвигая ноги, спрашивала себя: «Не врет ли этот Поклонов?.. Откуда ему известны подробности? Надо спросить у отца, он знает все…» И хотя она сомневалась в правдивости слов Поклонова, сердце тревожно сжималось в предчувствии беды. У нее было такое же чувство, как тогда, когда они с мамой получили от отца письмо, в котором он писал, что лежит в госпитале тяжело раненный. Страх перед потерей близкого человека сковал волю, и ночь казалась Наде темнее, чем вчера.

Николай Павлович сидел за столом мрачный. Он отложил газеты в сторону и молча посмотрел на дочь.

— Папа, почему ты так долго задержался? Что у вас произошло? — спросила она, входя в его кабинет.

Рассказывать дочери о случившемся не было надобности, да и нельзя. Николай Павлович с трудом улыбнулся и шутливо проговорил:

— У нас всякие дела. Дочка пришла потребовать отчет?..

— Отчета мне не надо, такие скучные дела меня не интересуют. Я сейчас была у Михаила, его нет дома. Ты, папа, не скажешь, где он?..

Надя посмотрела на отца. Николай Павлович встретился с ней взглядом и понял, как не к месту была его улыбка.

— Он выполняет задание, — стараясь говорить спокойно, сказал Николай Павлович, откинулся на спинку стула и закурил.

— Серьезное? — Надя подалась к столу и снова в упор посмотрела на отца. Она знала: если он искусственно старается быть спокойным, то сильно волнуется.

Николай Павлович помолчал.

— Нельзя сказать, что очень серьезное, но небезопасное, — опять как будто шутливо проговорил он.

Некоторое время Надя стирала со стола какое-то пятнышко. Николай Павлович молча смотрел на нее. Раньше он думал, что заботы о дочери прекратятся, как только она подрастет. Ничего подобного. Вот она уже невеста, заканчивает институт, а беспокойство за нее не уменьшается. Пожалуй и тогда, когда она выйдет замуж и у нее появятся дети, ему нередко придется волноваться. Такова доля каждого отца.

— Ты будешь здесь, папа, до утра? — спросила Надя. Теперь ей было ясно, что Поклонов не обманул ее.

— Пожалуй, придется, — ответил Николай Павлович. — Тебя проводить немного?

— Проводи.

Через полчаса, вернувшись в кабинет, Николай Павлович позвонил дежурному в управление. От Вязова никаких известий не поступало.

Глава 23

Солнце проглядывало между пиками гор одним своим верхним краем и походило на пламя. Свет и сумерки в ущельях и на лысинах холмов выделялись резко; темнели кусты арчи, синь незаметно накапливалась в воздухе. На голой скале Вязов на мгновение увидел джейрана, он скрылся так же бесшумно, как и появился.

Старинов уходил не торопясь, уверенный, что в горах он затеряется. Вязов спешил, надо было до темноты сблизиться на пистолетный выстрел, прижать преступника к земле.

Камни были гладкие и скользкие, склон крутой. Старинов выбирал трудные места, надеясь на свою силу и ловкость. Но Вязов тоже умел ходить по горам, знал, куда надо ступить ногой. Расстояние между ними сокращалось.

Вязов выстрелил и бросился за уступ скалы. И тут же около него чиркнула о камень пуля, со свистом понеслась по ущелью. Теперь они перебегали от укрытия к укрытию, улавливая моменты для выстрела.

Перебегая, Вязов упорно продвигался вперед, а Старинов выслеживал его, метался между валунами, как ящерица.

Пуля опять свистнула около уха, и Вязов бросился на землю, пополз. Острые камни впивались в руки и в колени, царапали тело до крови.

— Стой! Все равно не убежишь! — крикнул Вязов.

— Посмотрим, — насмешливо отозвался Старинов.

Над головой гудел самолет. Ни Вязов, ни Старинов не обращали на него внимания, следили только друг за другом, боясь упустить удобный случай, от которого могла зависеть жизнь того или другого.

Темнота сгустилась быстро, как это бывает в горах, и расплывчатые громады скал утонули во мраке. Самолет больше не гудел. Вязов лежал, прислушивался к звукам. Вокруг ни шороха, ни скрипа. Тишина. Вязов вспомнил, как читал о пограничниках: они лежали в засаде сутками. Правда, пограничники выслеживают и ловят шпионов и диверсантов, врагов нашего народа, а разве воры и убийцы не враги народа, разве они мало приносят вреда?

Вдруг впереди посыпался гравий. Вязов вскинут пистолет и выстрелил — он хорошо стрелял на слух, но тут же сам почувствовал ожог в левой руке пониже плеча, — к локтю потекла теплая струйка. «Выстрелили вместе?! — мелькнула мысль у Вязова. — Силен, стервец!» В темноте послышался вздох. Вязов выстрелил еще раз и быстро отодвинулся в сторону. Но ответного выстрела не последовало. «В чем дело? Убил? Посмотрим. Подождем еще…»

Вязов осторожно, чтобы не уронить со скалы ни один камешек, вынул из кармана платок и завязал рану. Руку немного саднило, рана была незначительной, пуля попала в мякоть и вскользь. Вязов продолжал лежать неподвижно.

Прошел час, другой… Вокруг будто все замерло. Воздух леденел. Зябла спина, словно на нее падал снег. Даже яркие звезды на бархатном небе походили на льдинки.

Усталое тело ныло, раненая рука немела. Вязов сцепил зубы: надо было унять дрожь и пересилить боль. Это походило на пытку. Но он старался отбросить мысль о том, что ему холодно и больно.

Вспомнилась Надя. Она, должно быть, спит спокойно, по подушке разбросаны ее волосы, на простыне лежит смуглая рука. Она не думает о нем, не знает, как ему трудно… Если бы она любила, ему было бы легче… Эх, Надя, Надя!.. Теплые слезы побежали по щекам — впервые в жизни Михаил плакал. Но никто и никогда не узнает об этих слезах, пролитых далеко в горах темной ночью, когда остались теплыми только сердце и слезы. Как трудно бывает человеку! Неужели нельзя без слез? Если бы она пришла сюда, увидела его… неужели… «Ну, разревелся, размяк! — одернул себя Михаил и пошевелил пальцами. — Еще неизвестно, что принесет утро… Может быть, съедят шакалы или волки?.. Некому будет и оплакивать. Держись, брат, держись, пока жив!..»

Небо начало бледнеть, звезды гасли, а в горах еще висела непроглядная тьма. Вязов всматривался в темноту. Наступал решительный момент: кто раньше разглядит, у кого глаза зорче, кто раньше успеет…

Вдалеке уже выделялись контуры гор. Темные громады будто плавали в сером тумане. Прошло еще несколько минут. И вот Вязов с трудом различил возле большого валуна силуэт Старинова. Он полусидел, полулежал, привалившись к камню, и левой рукой медленно поднимал пистолет к виску.

— Стой! — закричал Вязов, не узнав своего голоса. А рука Старинова, не дрогнув, продолжала медленно подниматься, дуло пистолета уже было на уровне плеча.

Вязов выстрелил. Рука у Старинова упала, пистолет подпрыгнул на камнях и отлетел в сторону. Старинов не шевелился. Вязов хотел подняться, но тело настолько окаменело, что его трудно было двинуть с места. Наконец он с трудом приподнялся на руках, повернулся на бок, встал. Ноги не гнулись в коленях, он пошел, передвигая их, как ходули.

Старинов сидел по пояс голый. Синее тело его почти не отличалось цветом от камня, а пепельно-серое лицо казалось мертвым. Одна нога у него была согнута, а другая вытянута в сторону и перевязана рубашкой выше колена.

Теперь все стало ясным: даже раненный в ногу, Старинов надеялся ускользнуть, но увидев с рассветом недалеко от себя Вязова, он решил, что все кончено. Видно подвела рука, она окоченела.

— Жив? — спросил Вязов. Старинов повел на него блеклыми глазами и ничего не сказал. Вязов нагнулся. Старинов сделал конвульсивное движение, в руке его блеснул нож.

— А, мразь! — прохрипел Вязов и схватил преступника за руку. Они упали. Старинов заскрипел зубами, видимо, рана в ноге была нестерпимой. Вязов сжался, ногой выбил из руки Старинова нож и поднялся с земли.


Перевязывать преступника было делом нелегким: болела рука, и разорвать рубашку оказалось трудно. Вязов провозился до восхода солнца, а когда закончил перевязку, почувствовал, что разогрелся и к нему вернулись силы.

«Ухаживаю за преступником, как за товарищем», — со злостью подумал Вязов, сидя на валуне. Он положил в кармам клочки разорванного паспорта убитого пассажира и взглянул на лежащего Старинова. «Добраться бы до машин. А как? Оставлять Старинова нельзя. Надо тащить на плечах».

Взвалив на спину вялое тело, встряхнув его, чтобы ноша улеглась поплотнее, Вязов пошел. Вначале показалось легко, но потом ноги стали скользить и подкашиваться. Хотелось пить. «На такую прогулку, пожалуй, сил не хватит…» — усомнился Вязов.

На противоположном за ущельем холме Вязов увидел трех человек, одетых в синюю форму милиции. Это была помощь. Он осторожно опустил Старинова на землю и пощупал у него пульс: преступник был жив, но без сознания.


Через четверть часа машины шли полным ходом в Ташкент. Вязов сидел рядом с шофером в той самой «Победе», на которой удирал убийца. Старинов лежал на заднем сиденье. Долго молчали. Старинов заговорил неожиданно.

— Славный поединок. Уважаю серьезных противников. — В голосе его было искреннее восхищение.

Шофер хмыкнул. Вначале Вязов не хотел разговаривать, но, зная о том, что преступники в припадке откровенности в неофициальном разговоре могут выболтать больше, чем на допросе, он решил задать вопрос:

— Ты куда удирал?

— Будто не знаешь? — усмехнулся Старинов. — Здорово ты выследил.

— И не только тебя.

— Он выдал?..

— Нет, — сказал Вязов.

Так, так. Фортуна не подмигнула, и теперь прощай Алешка!

— Похоже. За два преступления по голове не гладят.

— Каких два?..

— Будто забыл?..

Старинов помолчал, потом опять спросил:

— Стариков тоже взял?..

— Нет.

— Ну, успеешь. Они не убегут, народ неподвижный.

Подполковник Урманов, который прибыл в горы утром, с пути дал в Ташкент шифрованную телеграмму о задержании Стариновых и слепой Марии, но, по просьбе Вязова, предупредил, чтобы не трогали парнишку Костю.

Улики были серьезные: показания свидетелей, ру башка и брюки Старинова, клочки паспорта убитого пассажира, и все же следователю с большим трудом удалось заставить преступников подписать протокол дознания об убийстве. Особенно сопротивлялся Старинов. Копытов безвылазно сидел в кабинете, ждал, а когда протокол был подписан, он позвал к себе Стоичева и сказал:

— Гора с плеч свалилась, Николай Павлович! Теперь-то на нас не будут смотреть косо, как ты думаешь?

— Надеюсь, — подтвердил Стоичев.

— И сын у меня, кажется, за ум взялся, круглыми сутками занимается. Задал я ему жару по твоему совету. Ну не сердись, наговорил я лишнего на проклятой рыбалке. Бывает заскок у человека. Еще вот с этим письмом надо покончить. — Копытов достал из стола письмо Поклонова и расправил на стекле. — Я упросил полковника провести очную ставку со слепой.

— Я не допущу никакой очной ставки Вязова со слепой. Это оскорбление! — резко возразил Стоичев.

— Ну, ну. Не допущу… Я еще начальник отделения, — добродушно напомнил Копытов. — Знаю, что ты принципиальный. Полковник тоже возражал, и я сегодня смирный. Мы начнем с другого конца, устроим очную ставку Поклонова со слепой. Согласен?

Николай Павлович задумался: если Мария скажет, что не давала Поклонову взятку, то положение не изменится. Ясно, что он брал и у других. Положительный же ее ответ решит вопрос сразу. Но Поклонов и Копытов могут завести разговор о Вязове. Тогда надо будет уличить ее во лжи. И он сказал:

— Согласен.

— Вот и хорошо, — обрадовался Терентий Федорович. — Я надеюсь, мы уже сработались и дальше у нас дела пойдут лучше. Вязову я от имени полковника приказал явиться в управление на всякий случай. Ты не обижайся. Пусть посидит немного в приемной.

Стоичев промолчал.

Сделав перевязку руки в поликлинике и не сказав врачам об общем болезненном состоянии, Вязов шел в управление. Головная боль и этот экстренный вызов его расстроили окончательно. Вязов догадывался, что речь должна идти о письме Поклонова. Путаются в ногах разные поклоновы, не дают работать.

Голова болела все сильнее, каждый шаг отзывался в висках. Солнце пекло нещадно. Он нес руку на перевязи, хотя рана не очень тревожила. Но так приказали врачи. Удивительно, скольких разных правил надо придерживаться в жизни… и всего лишь ради предосторожности, чтобы чего-нибудь не случилось. Молодым всегда кажется, что старики специально придумывают для них эти правила: заставляют потеплее одеваться, не пить холодную воду, не грызть зубами металл, перевязывать обрезанный палец.

Управление помещалось на тенистой улице. Вязов еще издали увидел у ворот капитана Стоичева.

— Я вас поджидаю, Михаил Анисимович, — сказал он Вязову и взял его под руку. — Вам придется извинить меня, что я не смог предотвратить ваш вызов в таком состоянии. Выглядите вы совершенно больным.

Когда они вошли в приемную полковника, там сидели Копытов и Поклонов. Едва увидев их, Стоичев приоткрыл дверь в кабинет и спросил:

— Разрешите, товарищ полковник?

— Пожалуйста! — Полковник кивнул головой. Он сидел за столом, против него в высоком кресле еле виднелась голова слепой женщины. Шторы в кабинете были опущены, отчего в нем казалось сумрачно.

— Вы поздоровайтесь с Марией, — посоветовал Стоичев Поклонову.

— Здравствуйте, Мария! — сказал старший лейтенант изменившимся голосом.

Лицо слепой посветлело, но она промолчала.

— Вы его не знаете? — обратился к ней майор, опередив капитана.

В кабинете стало тихо.

— Знаю, это наш участковый. Только он почему-то изменил голос. Больной, что-ли?

— Теперь скажите, вы ему давали деньги? — жестко спросил капитан, мельком взглянув на майора.

Слепая покраснела и замотала головой.

— Никому я не давала денег, никому, — торопливо заговорила она, стараясь ниже опуститься в кресле. — Нет, не помню… Никому я денег не давала.

— Второго мая вы давали деньги, это видели люди, — настаивал Стоичев.

Слепая сидела не шелохнувшись, словно вспоминая что-то, шевелила губами. Краска постепенно сходила с ее лица- Вдруг она встрепенулась.

— Вспомнила! Правильно, второго числа я дала участковому взаймы двадцать пять рублей. Почему же он сам не сказал?

Капитан веселыми глазами обвел присутствующих. Поклонов стоял бледный, смотрел себе под ноги. Насупившись, исподлобья разглядывал Поклонова майор Копытов.


— Разрешите нам, товарищ полковник, идти? — спросил Николай Павлович.

— Пожалуйста, а Вязов пусть зайдет на минуту, — сказал полковник и поднялся. Он вышел из-за стола и направился навстречу к входившему Вязову. Полковник улыбнулся, обнял лейтенанта и взволнованно сказал:

— Дорогой Михаил Анисимович! От души радуюсь за вас, за ваш успех. Крепкий вы человек, но зачем ходите с большой температурой? Вы еле стоите на ногах. Поезжайте скорее домой и ложитесь в постель. Врача я пришлю.

Слепая приподнялась в кресле, видимо не понимая, что происходит вокруг нее.

Копытов и Стоичев вышли из управления вместе и некоторое время молчали. Николай Павлович знал, как трудно сейчас начальнику отделения, и не хотел быть навязчивым. Пусть он поразмыслит, это ему полезно.

— Станешь теперь хлопотать о моем освобождении? — наконец спросил Терентий Федорович.

Николай Павлович удивленно вскинул брови, замедлил шаги.

— Вы еще не все поняли, Терентий Федорович, продолжаете беспокоиться только о себе, — сухо сказал он. — У нас большой коллектив и хороший. Об освобождении пока никакой речи быть не может. Вам придется еще выслушать много неприятного от коммунистов, принять их советы, ближе быть к людям. Если же вы начнете противиться, мы вас заставим уважать коллектив. А вот Поклонова уберем немедленно.


Машина скользила по асфальту, чуть покачиваясь. А Вязову казалось, что она прыгает на ухабах и каждый толчок ее больно отдается в затылке. Он, как во сне, выходил из машины, медленно шел по коридору к своей комнате. Отворив дверь, он увидел Костю, сидевшего на чемодане, потом Виктора у книжного шкафа.

— Что с вами, Михаил Анисимович? — вскочив с чемодана, спросил Костя. — А я… пришел к вам насовсем… — добавил он тут же смущенно.

— Хорошо, Костя. Вскипяти чай, — заплетающимся языком проговорил Вязов, обернулся и увидел в дверях Надю. Он смотрел на нее и ничего не понимал.

— Зачем вы здесь?! Чего вам еще от меня надо! — вдруг закричал он и повалился на кровать.

Надя бросилась к нему, потрогала рукой жаркий лоб, потом прижалась к его щеке губами и заплакала, не замечая смущенных Костю и Виктора.


Сергей Волгин Лейтенант милиции Вязов. Книга вторая



УГРОЗА

Два дня назад Михаила Вязова — старшего оперуполномоченного отделения милиции перевели в инфекционную больницу. Врачи подозревали у него дифтерию. А он уже чувствовал себя прекрасно: рука зажила, температуры не было и в помине. Вязов томился в четырех стенах, готовый возненавидеть врачей за то, что они уж чересчур заботились о его здоровье.

Соседи по палате были невеселые: страдающий болями в желудке майор и глухой старик с седой всклокоченной бородой, у которого болело все: и желудок, и сердце. Старик лежал, скрестив руки на груди, и тяжело, натужно вздыхал. Бледное измученное лицо майора покрылось крупной ржавой щетиной, на висках и на лбу резко обозначились синие вены. Но когда он открывал глаза, то в них скорее отражалось упрямство, чем тоска больного человека. Густые буроватые ресницы придавали его взгляду суровое выражение.

У майора и старика врачи тоже предполагали дифтерию.

В палате все сверкало белизной: белые стены, занавески, кровати, тумбочки. Вязову до смертной тоски надоели гладкие синеватые рамы и двери, без малейшего пятнышка потолок, и он часто смотрел в окно, за которым млели в жаре разлохмаченные акации. От безделья и скуки Михаилу лезли в голову нелепые мысли: «Если и жизнь станет такой же чистой и светлой, как эта палата, не будет ли она скучной?»

— Ох, ох, — застонал старик.

Михаил вздрогнул и увидел входившую в палату няню. Она прижимала к груди бумажные свертки. Молодая, розовощекая, с выбившимися из-под белоснежной косынки пепельными кудряшками, нянечка была привлекательна. Михаилу очень хотелось с ней поговорить. Но характер у нянечки оказался колючий, и на шутки она отвечала сердито: «Вам, больной, волноваться не позволительно».

«Как будто она может запретить мне волноваться! — мысленно возмущался Михаил. — И вообще, придумала глупую отговорку. В больницу на работу надо принимать нянечек общительных и ласковых, а не таких заскорузлых».

Примерно то же подумал о няне Михаил и сейчас, когда увидел, как она подошла вначале к майору, а не к нему. Он даже демонстративно отвернулся к окну.

— Вам передача, Максим Петрович, — мягко и, как показалось Михаилу, даже ласково сказала девушка.

Максим Петрович поднял лохматую голову.

— Кладите на тумбочку.

— Опять до кучи?

— До кучи, — вздохнул Максим Петрович и уронил голову на подушку.

Нянечка пожала плечами, положила на тумбочку сверток, подоткнула под него записку и, поджав губы, словно ей предстояла неприятная встреча, подошла к Михаилу.

— Вам тоже, товарищ Вязов, передача.

— Очень приятно, товарищ няня! — с ехидцей сказал Михаил, медленно поворачиваясь от окна. Нянечка упорно называла его по фамилии, хотя он в первый же день сообщил ей свое имя. Она и на этот раз не заметила иронии в словах больного, отдала два одинаковых кулечка из плотной желтой бумаги и собралась уйти.

— А где же записка? — спросил Михаил.

— Записки нет.

Михаил удивился. Костя всегда передавал привет и обязательно спрашивал о здоровье.

— От кого же эти подарки?

— Вам лучше знать. Няня из другой палаты пере-дачу принимала, — сказала нянечка и пошла к двери.

Держа в руках кулечки, Михаил с любопытством смотрел в спину девушки. Нянечка вышла из палаты и закрыла дверь. Михаил глянул в кульки. В одном из них, среди яблок, он заметил бумажку, вынул ее, развернул и резко вскинул брови. На клочке бумаги карандашом были нарисованы череп и две скрещенные кости. Под рисунком написано: «Тебя ищет смерть!»

— Что случилось, Миша? — спросил Максим Петрович, поднимая от подушки голову.

— Угроза, — ответил Михаил.

Максим Петрович, покряхтывая и потирая виски, поднялся и сел.

— Любопытно, — проговорил он. — Дай-ка я гляну.

Они разглядывали рисунок, сделанный неумелой рукой, и подпись. Потом осмотрели яблоки — чистые и свеженькие, словно только что сорванные с дерева.

— Кто же тебе грозит? — спросил Максим Петрович.

Михаил развел руками. Недруги у него, конечно, были, немало преступников поймал он лично и спровадил в тюрьму, многие из них вернулись на свободу, но кто решился так открыто угрожать — он не мог догадаться. Собственно, почти все эти преступники были мелкими воришками, разболтанными людьми. Вот только Алексей Старинов, кажется, был убежденный рецидивист, но и он находился в тюрьме. «Кто же? — размышлял Михаил, с жалостью посматривая на майора, опять схватившегося за живот. — Не очень-то большая я персона, чтобы со мной расквитываться. Может быть, старший лейтенант Поклонов? Он на меня клеветал, уволен из отделения… Пожалуй, нет. Поклонов трусливый человек. Кто же еще?»

— Теперь тебе надо быть осторожным, — прервал размышления Михаила Максим Петрович, — Давай, звони в отдел.

— Я теряюсь в догадках, — сознался Михаил. — Дураков среди преступников немало, но такого олуха я еще не, видел. — Он заметил, как старик, до этого охавший и стонавший, притих и повернул голову. Михаил до шепота понизил голос. — Не имеет ли отношение она… — Михаил показал глазами на дверь, куда только что вышла няня.

Максим Петрович улыбнулся. Видно, улыбка ему стоила больших усилий, он тут же поджался и помрачнел. Пересилив боль, он сказал, тяжело произнося слова:

— Не думай, Миша, что вокруг тебя все дураки, особенно твои враги. Чтобы доставить тебе передачу, совсем не обязательно связываться с какой-то няней,

— Но ведь мои враги откуда-то узнали, что я нахожусь именно в этом боксе, — возразил Михаил.

— И это нетрудно. В регистратуре дадут справку любому человеку.

— И о вас?

— И обо мне. — Максим Петрович выпрямился и положил на плечо Михаилу руку. Рука его вздрагивала. — Не надо торопиться, Миша, всегда, прежде чем действовать, следует основательно подумать.

С доводами Максима Петровича нельзя было не согласиться, и Михаил, почесав затылок, поднялся с койки.

— А почему два одинаковых кулька? — спросил он, — Неужели от одного человека?

— Допрашивать меня — бесполезное дело, — заметал Максим Петрович, снова откидываясь на подушку. — Может быть и от двух. Для записки достаточно и одного кулька. На базаре все они одинаковые.

Михаил положил пузатые пакеты в отделение тумбочки, где были другие продукты, которых, благодаря стараниям Кости, накопилось изрядное количество. Аппетит у Михаила был волчий. Максим Петрович, которому была установлена диета, ему завидовал и уверял, что врачи сами не верят в болезнь Михаила — и скоро выпроводят из больницы.

Михаил позвонил следователю Ходжаеву, попросил его зайти в больницу и, когда вернулся в палату, з дверях столкнулся с няней. Она подала ему еще один кулечек, сшитый из такой же желтой и плотной бумаги.

— Это еще от кого? — сердито спросил Михаил.

— Я спрашивала Стременкову, она не запомнила, «Сегодня, говорит, народу понашло уйма. Где там разберешься…»- ответила няня и ушла.

Михаил раскрыл кулек и помрачнел: снова яблоки! Он тщательно перебрал их и осмотрел — записки не оказалось, только на краю кулька карандашом было написано: «М. Вязову».

— Чорт знает что такое! — выругался Михаил.

— Наваждение, — вздохнул Максим Петрович.

ЗАПИСКА ОТ КОСТИ

Лежали на койках и думали. Максим Петрович сжался калачиком, боли в желудке мешали ему сосредоточиться. Михаил терялся в догадках. Мысли все время возвращались к старшему лейтенанту Поклонову. «Может быть этот трус действует через других? Где он сейчас работает?» Его ненависть к Вязову была настолько сильной, что он дошел до клеветы. В конечном счете, от низкого человека — подхалима, взяточника и клеветника — всего можно ожидать. И все же Михаил не был уверен в таком падении Поклонова: сомнительно было, чтобы тот решился на убийство. Но откуда взялись три кулька? Кто такой щедрый? Конечно, не Поклонов.

В палату вошла няня, молча отдала Михаилу, записку. Михаил схватил бумажку так торопливо, что няня бросила на него удивленныйвзгляд.

«Дорогой Михаил Анисимович! — писал Костя. — Я очень волнуюсь.

Прибежал в больницу второй раз, хотя сегодня вы просили не приходить. Яблоки получили? Мне сказали, что вам плохо. Неужели вы от меня что-то скрываете? Напишите правду, а то я сейчас пойду к главному врачу. Все равно узнаю истину. Напишите правду. Я жду в регистратуре».

Прочитав записку, Михаил подал ее Максиму Петровичу, а сам прошелся из конца в конец по палате.

— Час от часу не легче, — проговорил он, — Моя персона становится столь выдающейся, что ею весьма пристально интересуются. Если не везет в любви, то повезет в ненависти. Хорошо, что теперь известно, от кого один кулек. А остальные два?

Максим Петрович прочитал записку и взглянул на Михаила испытующе.

— Тут что-то есть. Тоненькая ниточка, как говорят. Надо подумать. — И, посмотрев зачем-то бумажку на свет, спросил:-Твой Костя сообразительный паренек?

— Очень сообразительный.

— Пиши ответ. Надо узнать, кто сообщил Косте)б ухудшении твоего здоровья. Только пока ни слова о самочувствии.

Михаил вынул из тумбочки карандаш и бумагу Максим Петрович вызвал няню, попросил побыстрее пере-дать записку мальчику и дождаться от него ответа. Он уже не хватался за живот, даже щеки у него раскраснелись. Михаил внимательно следил за выражением лица девушки: няня была спокойна, не сделала ни одного лишнего движения.

Ответа Кости Максим Петрович и Михаил ждали с нетерпением. Майор поставил локти на колени и уперся подбородком в ладони, а Михаил ходил по палате. Старик опять застонал. Михаил мысленно обругал его — стоны старика действовали раздражающе.

— Никогда не предполагал, что в больнице могут стращать, — рассуждал он, продолжая ходить. — В первый и последний раз я здесь. Теперь меня сюда не уволокут и в бессознательном состоянии, я прикажу Косте защищать меня всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами. Здесь, конечно, не чеховская палата № б, и все же я не хочу попадать в больницу.

— Не зарекайся, — коротко посоветовал Максим Петрович.

Вернулась няня с ответом Кости. Максим Петрович сказал девушке:

— Зайдите к нам, пожалуйста, минут через десять.

— Хорошо, — ответила девушка.

Записку читали вместе. «Михаил Анисимович! Зачем вы меня волнуете? Я жду ответа на мой вопрос. О том, что вам плохо, мне сказал Виктор, а он, якобы, узнал об этом от отца. Не томите меня, скорее отвечайте!»

— Кто этот Виктор? — спросил Максим Петрович.

— Одноклассник Кости, сын начальника отделения.

— Вон как!.. — проговорил Максим Петрович, глядя на Михаила потемневшими глазами. — Можно полагать, что кто-то запугивает мальчика. Но нельзя же обвинять в этом начальника отделения! Абсурдно. Остается один вывод: Виктор обманул Костю. Можно допустить такую мысль, Миша?

— Вполне.

Максим Петрович поднялся, прошел несколько шагов по палате, но поспешно вернулся и, морщась, опять сел на койку.

— Теперь такой вопрос: надо ли сообщить правду о твоем здоровье или пойти на обман? — рассуждал он вслух. — Как будет воспринят тот или иной ответ твоими противниками?

— Я думаю, надо сообщить правду, — сказал Михаил. — Чорт с ними, с подлецами, я не хочу, чтобы волновался Костя. Он мне дороже всех на свете.

— Ну что ж, можно пойти и по этому пути.

Михаил написал Косте, что его здоровью можно только позавидовать.

ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК

Солнце словно разъярилось и нещадно поджаривало все, что попадало под его лучи. В июле в Ташкенте нельзя спрятаться от пекла даже в тени. Михаил спустил шторы на окнах, открыл дверь в коридор и все же изнывал от духоты. Максим Петрович уснул, — наверное боли утихли, — его лоб покрылся крупными каплями пота, дышал он спокойно. Михаил обмотал голову мокрым полотенцем. Лежа в постели, он мечтал о холодной воде канала, о Комсомольском озере и даже обыкновенном душе, где была бы холодная вода. Конечно, лучше было бы уснуть, но как он ни старался, сон не шел. Разглядывая седую голову старика и спутанные редкие волосы на его голове, изредка поглядывая на Максима Петровича, Михаил промучился не менее часа. Следователь не приходил. Михаилу надоело смотреть и на старика, и на майора, и на голубой воздух в палате, и на серебряные лучи, проникающие в щелки и похожие на отточенные сабли, и он уперся взглядом в белый, без единого пятнышка потолок.

— Препротивное это чувство: месть, — вдруг заговорил Максим Петрович. Михаил вздрогнул и повернулся к нему. Майор тоже смотрел в потолок, будто и не спал только что. — Возникнув в незапамятные времена, оно канет в вечность в коммунистическом обществе. Любовь и ревность, забота и беспокойство — чувства вечные, человеческие. А вот месть — это болезнь, затянувшаяся на тысячелетия. Лесть да месть дружны. Обычно мстят за причиненное зло или за нанесенную обиду. Не так ли? А мы вот стараемся человеку помочь встать на путь истинный, предотвращаем зло, а нам мстят. Удивительно!

— Вы правы… — начал было Михаил, но тут в дверь заглянула няня и пригласила его к телефону.

Михаил шел за девушкой по коридору насупленный. Желание поговорить с няней пропало, теперь бросалась в глаза ее тяжелая походка, помятый халат и скошенные каблуки.

Старая коробка телефона висела на стене у входной двери. Михаил снял трубку.

— Слушаю, — сказал он.

— Вязов? — спросил голос.

— Я.

— Говорит Копытов. Здравствуйте! Как вы себя чувствуете?

— Здравствуйте, Терентий Федорович! Чувствую себя прекрасно. Думаю, скоро меня отсюда выпроводят, — ответил Михаил, недоумевая: много раз ему приходилось разговаривать по телефону с начальником отделения, а сейчас не узнал его голоса.

— А нервы как? — продолжал Копытов, как показалось Михаилу, торопливо. — Не сдают?

— Нет. Я звонил вам… — но в трубке послышались отрывистые гудки. Михаил постоял в недоумении: что бы это значило? Возвращаясь в палату, он размышлял о странном поведении Терентия Федоровича. «Почему он ничего не сказал о Косте, о своем заместителе Стоичеве? Может быть, у него настроение плохое? А может быть… А может быть… звонил кто-то другой?» Эта мысль поразила Михаила, и он, передав содержание разговора, высказал ее Максиму Петровичу.

— Допустимо, — согласился Максим Петрович, — По телефону можно и грозить.

Казалось, Максима Петровича ничем нельзя удивить. Он лежал, подложив под голову руки, и мечтательно, — или Михаилу только так показалось? — смотрел в потолок.

— Человек мог разговаривать по телефону-автомату, поймать его невозможно. Какие еще есть люди: злые и глупые! — воскликнул Максим Петрович. В глазах его, почти всегда хмурых, вдруг загорелись огоньки, будто изнутри осветившие бледное лицо.

Подвигав бровями, Максим Петрович надолго замолчал.

Михаил начал придремывать. Он вздрогнул, когда няня, тронув его за плечо, подала записку. Вот уж чего Михаил не ожидал: послание от Поклонова! На этот раз он удивил Михаила больше, чем тогда, когда написал анонимное клеветническое письмо. Клевета и подхалимство уживались в Поклонове — в бывшем участковом уполномоченном — как две гадюки в одной норке. Беспокойство же о здоровье Михаила, которое он выражал в своей записке, никак не вязалось с его паршивенькой натурой. Он писал: «Уважаемый Михаил Анисимович! Болезнь ваша меня беспокоит. Она очень затянулась. Что там делают врачи, чего смотрят? За героем надо ухаживать, как за дитем. Скажите им пару горячих слов, вы ведь умеете. Выздоравливайте скорее. Остаюсь уважающий вас Поклонов. Кланяется вам и моя супруга».

— Уважающий! — усмехнулся Михаил. — Стервец, который клеветал на меня, подлец, которого выгнали из отделения по моему настоянию, смеет меня уважать! Не удивительно ли? Или он и сейчас подхалимничает? Экая гадость!

— Вам уже пора поменьше удивляться, Миша, — посоветовал Максим Петрович.

РАССКАЗ КОСТИ

Прошла ночь. Спал Михаил неспокойно: не то болезнь издергала, не то больничная обстановка плохо действовала. С постели поднялся он хмурый, с помятым лицом.

Но во время обхода главный врач заявил ему, что он может отправляться домой, и Михаил просветлел. Наконец-то врачи убедились, что он здоров!

Ожидая выписки, он лежал и размышлял о Косте и Викторе, потом опять вернулся к причинам угрозы. Хотел отвлечься, но безуспешно. Если мысль порождается пережитым — ее не отбросишь. Невозможно.

Нянечка принесла передачу от Кости. Паренек был пунктуален. Сегодня он купил черешню.

— Скажите, пожалуйста, ваше имя, — попросил Михаил нянечку как можно ласковее.

— Валя, — неожиданно просто ответила она, и Михаил заметил, как порозовели ее щеки.

— Ну вот, только было познакомились, как надо уже прощаться, — улыбнулся он и протянул ей кулечек с черешней. — Угощайтесь…

— Спасибо… Сюда больше не попадайте, — посоветовала Валя.

— Постараюсь, — пообещал Михаил.

Прощаясь, майор сказал:

— Не журись, Миша, все перемелется, мука будет.


Когда Михаил пришел из больницы, Костя бросился ему навстречу, прижался к плечу. Михаил и не знал, что паренек может быть таким нежным и ласковым. Костя всегда представлялся ему настороженным, неповоротливым и даже флегматичным.

— Вы не знаете как я рад, Михаил Анисимович, — проговорил он смущенно и побежал на кухню за чаем.

В комнате был полнейший порядок: постель застлана, пол вымыт, стол накрыт скатертью, свет слабо проникал через закрытые занавесками окна, и в комнате был уютный полумрак. Михаил с удовольствием сел к столу.

Вернулся Костя с чайником.

Новостей у Кости была целая куча.

— Вчера вечером встретилась Надя, спрашивала о вашем здоровье, — сказал он, ставя на стол пиалы. — После того, как она проводила вас в больницу, я ее не видел. Она очень похудела.

Михаил оторопело смотрел на Костю: он никак не мог вспомнить, каким образом Надя провожала его в больницу.

— А зачем она интересуется? — невпопад спросил он.

Костя прищурился и бросил на Михаила быстрый, чуть насмешливый взгляд.

— Вам лучше знать.

— Ты, конечно, прав, да беда в том, что и я не знаю. Расскажи подробнее, как она провожала меня в больницу.

Костя начал рассказ с того момента, когда его приемные родители были арестованы, и он отправился к Михаилу. На улице он повстречал Виктора и рассказал о своем горе. Выслушав Костю, Виктор воскликнул: «Эх, шаланда!»-и вызвался проводить товарища. Костя обрадовался — с товарищем веселее.

Около квартиры Михаила они увидели девушку. Это была Надя Стоичева. Костя ее не знал, а Виктор нехотя, с нескрываемым пренебрежением поздоровался с дочерью бывшего заместителя своего отца. Девушка не обратила на него внимания и вместе с ребятами зашла в комнату.

Они не успели оглядеться, как явился Михаил. Одна рука у него была перевязана, в другой он нес фуражку. Землисто-серое лицо, искривленное болью, запекшиеся губы. Блуждающие глаза Михаила остановились на девушке.

— Чего вам еще от меня надо! — закричал Михаил и с размаху без сознания повалился на кровать.

Надя со слезами бросилась к нему, а ошеломленные ребята наблюдали, как вздрагивали ее худенькие плечи и концы длинных кос. Но тут вошел в комнату врач скорой помощи.

Когда Михаила выносили на носилках, из соседней квартиры выскочила круглолицая и черноглазая женщина в домашнем халате, которая часто приносила Михаилу чай. Увидев Михаила на носилках, она заметалась вокруг, спрашивая то Костю, то Надю:

— Что с ним произошло? Да скажите же, пожалуйста! Он ранен? Заболел?

Ребята и Надя пожимали плечами. Женщина подбежала к врачу и затормошила его.

— Ничего страшного, обыкновенная простуда, — сказал спокойно врач — пожилой человек с седыми усами.

Женщина попыталась влезть в машину, но врач отстранил ее и вообще никому не разрешил сопровождать больного.

Чем больше рассказывал Костя, тем сильнее Михаил недоумевал.

В чем дело? Всегда сдержанная и вне дома даже стеснительная, Надя вдруг в присутствии Кости и Виктора бросилась целовать его. Удивительно!

Надя! Михаил на мгновенье прикрыл глаза. В который раз она встала перед ним, как тогда, под тем тополем, что растет у ее квартиры, в тот вечерний час, когда он сказал ей о своей любви. Смущенный взгляд, тихий голос, холодок ее нежных пальцев — все он ощутил заново, словно все повторялось наяву. Она любила читать блоковские стихи: «Рукавом моих метелей задушу. Серебром моих веселий оглушу». И это получалось у нее мило и смешно. Нет, он на нее не обижался, лишь досадовал на себя: в чем-то, видать, ошибся, не понял ее… Сунулся в холодную воду…

Где-то теплилась надежда — может быть, отношения изменятся к лучшему? Она интересуется его здоровьем… А если это — просто дружба?

«Нет, между нами все кончено, простой дружбы я не хочу, не хочу!»- чуть не вскрикнул Михаил и, к немалому удивлению Кости, посоветовал:

— Если она еще встретится и поинтересуется мной, скажи, что я здоров, но о ней не спрашивал.

Конечно, Костя догадывался об отношениях Михаила и Нади, но не знал, что встало между ними. Он не заметил, что, провожая в больницу Михаила, Надя посматривала на его соседку растерянно и недобро. Тем более не мог он знать тех мыслей, которые волновали Надю, когда она уходила.

Она быстро шла по затененной стороне улицы. «Дура я, дура! — ругала она себя. — Зачем побежала сломя голову к Мише? На что надеялась? Так именно он должен был встретить меня после всего, что произошло между нами… Дура я, дура!.. И почему так беспокоилась эта соседка?»

Возбужденная, вконец расстроенная, она представила весь ужас своего положения. «А если Михаил связан с этой женщиной? Если он забыл обо мне?» Надя закрыла лицо руками и прислонилась к стенке дома.

Костя с Виктором стояли у парадного. Глядя вслед девушке, Виктор скорчил рожу, ухмыльнулся и сказал!

— Зазноба! Ты ее знаешь?

— Нет, — неохотно ответил Костя. На душе у него было муторно.

— Это Надька — дочь заместителя моего отца. Вредный тип ее отец, зануда. Помнишь, Первого Мая, когда меня забрали в отделение, он полчаса из меня душу выматывал. — Но видя, что Костя его плохо слушает, Виктор тряхнул головой и сказал:- Ну, пошли. Нечего нос вешать, лейтенант быстро вылечится. Врачи у нас теперь, дай боже!

Костя неохотно двинулся за ним.

Виктор шагал, посвистывая и поглядывая по сторонам, с лихостью, насмешливо подмигивал встречающимся девочкам. Все ему было нипочем. Вязов заболел? Выздоровеет. Костя страдает? Перестанет. Да, собственно, какое ему дело до них? Не любит Виктор хныкать, то ли дело повеселиться, покуролесить!

Поравнявшись с Надей, Виктор прищурился: его осенила злорадная мысль: «Если отцу не отомстил за накачку, то пусть его дочка пострадает». Он остановился и вежливо осведомился:

— Что с вами, девушка? Не помочь ли?

Надя отняла от лица руки и посмотрела на паренька. Она ничего не ответила, отвернулась и принялась вытирать платком глаза.

— А вы не убивайтесь, — продолжал, как ни в чем не бывало, Виктор. — За лейтенантом есть кому поухаживать, соседка вон какая разбитная.

Надя резко повернулась к Виктору и хрипло сказала:

— Уходи, негодный мальчишка!

— Эх ты, заноза! — присвистнул Виктор. — Не хочешь помощи — не надо, — и он опять, посвистывая, вразвалку пошел по тротуару.

Костя со стыдом вспоминал, как он неловко топтался на месте и не мог придумать — чем утешить девушку.

Пили чай молча. Костя поглядывал на Михаила испытующе, с грустью. Солнце светило прямо в окно и в комнате стало жарко. Костя вытер полотенцем лицо и заговорил, стараясь рассеять Михаила.

— Несколько раз приходил Витька, приводил с собой товарища. Странный какой-то парень: почти не разговаривает, на людей смотрит волчонком. Я не видел, чтобы он хоть разок улыбнулся, все усмехается. Не поймешь его: то ли он стесняется разговаривать, то ли не считает нужным делиться своими мыслями. Брюки у него помятые, в трубочку, и рубашка размалевана на кубики. Учится в техникуме. Как-то сказал, что чертежи не закончил, упомянул учебник по станкам. И руки у него тушью измазаны, наверное, рейсфедер пальцами вытирает.

— От тебя, брат, ничего не скроешь, — похвалил Михаил.

— Не смейтесь, Михаил Анисимович, дело тут, мне кажется, не простое, — упрекнул Костя, снова вытирая лицо полотенцем. — Вчера вечером пригласил меня Виктор в пивную. Я, конечно, отказался. Хватит с меня неприятностей и тех, которые пришлось испытать недавно. Он уговаривал, показывал деньги. Говорил, деньги ему дала мама. Я не поверил. Не такая у него мама щедрая, чтобы давать на пиво. В общем, Витька, по-моему, взялся за старые дела, связался с подозрительными парнями. Обругал он меня, и они ушли с этим студентом. А я пошел за ними следом. В один переулок они завернули, в другой. Идут и о чем-то разговаривают. И студент, смотрю, руками размахивает. Ишь ты, думаю, при мне так слова не скажешь, а с Витькой разговорчивым стал. Слежу дальше. Прошли они чайхану, ларьки, в которых огурцы и капусту продают, и скрылись в пивной. Остановился я и не знаю, что делать дальше. Войти в пивную нельзя. Потом решил: пусть, думаю, кто и посмеется надо мной, а загляну в окно. Смотрю, сидит Витька за столом. Рядом с ним студент и еще один парень в белом шелковом костюме. Их разговора я не мог слышать, поэтому у окна стоять не было смысла, и я отошел на противоположную сторону улицы, сел на скамейку. Долго сидел, даже надоело. Наконец, выходят они втроем, Витька покачивается, под мышкой у него газетный сверток. Вроде, колбасы кусок. Разошлись они в разные стороны. Я, конечно, шагаю за Витькой. Он садится в первый вагон трамвая, я — во второй. Едем. Выходит Витька из трамвая, я тоже спрыгиваю. Прячусь за дерево. Смотрю, стоит он на панели и ждет. Тут и автобус остановился. Что же делать, если Виктор в автобус сядет? На такси у меня денег нет, за автобусом не побежишь…

— Да, тяжелая задача, — подтвердил Михаил и подумал: «Неплохой оперативник может получиться из тебя, Костик».

— Но Витька пересел на другой трамвай, только теперь во второй вагон, поэтому я вскочил в третий. Опять едем, по маршруту «театр Навои — Беш-агач». Проезжаем мимо высоких с балконами домов специалистов. Подкатили к площади, где ворота Комсомольского озера. Меня так и подмывало соскочить и побежать купаться. Жара в вагоне невыносимая, пот льет ручьями

со всех пассажиров. Люди обмахиваются веерами, а у меня — ни газеты, ни платка. Одним словом, мучаюсь, а еду. Витька выскочил из трамвая в том месте, где линия проходит по узенькой улице: по обеим сторонам дувалы, за ними — сплошные сады. Вначале я спрятался за вагон, а потом, когда трамвай пошел, свернул в переулок. Стою за дувалом, наблюдаю. Витька подошел к маленькой калитке, на которой ярко выделялся номер семнадцатый, оглянулся и быстро шмыгнул во двор. Стою. Вдруг подходит ко мне дядька с бородкой и спрашивает: «Тебе чего здесь надо, оголец?» «Товарища жду», — отвечаю. А он как заорет: «Проваливай отсюда, пока цел!» Я было возразил, но он так на меня посмотрел, что я мигом очутился на другой стороне улицы. Но тут вышел из калитки Витька, уже без свертка, и сразу побежал к остановившемуся трамваю. Меня он не заметил. Я еле успел вскочить в последний вагон на ходу. Едем. Теперь в обратном направлении. У театра Навои Виктор направился к фонтану, а я остановился за зеленой изгородью, которая повыше, чтобы меня не было заметно. Виктор подошел к студенту и парню в белом костюме. Они оказались на скамейке. Минуты две они что-то рассматривали или делили, потом поднялись и разошлись. Виктор пошел пешком, и я направился за ним следом. Так мы дошли до его дома.

Костя раскраснелся, рассказывая, размахивал руками. Редко он так оживлялся, и Михаил любовался им.

— А как ты думаешь, Костя, — спросил Михаил, — хорошо ли подсматривать за товарищем? Не лучше ли с ним поговорить откровенно?

Волосы Костя зачесывал на бок и у правой брови его завивалось колечко. Костя откинул пальцами колечко назад, залпом выпил уже остывший чай и тогда ответил:

— Пытался я с ним разговаривать, ничего не получается.

— Значит, он не считает тебя своим другом.

— Не знаю. Но я считаю его другом и должен ему помочь. Прослежу за ним, а потом припру к стенке. Не отвертится.

— Нужно ли ему помогать? Он тебе немало напакостил.

— Ну и что?! — Костя вскинул на Михаила удивленные глаза. — Он такой же комсомолец, как и я…

— Что верно, то верно, — поспешил согласиться Михаил. — Ты кому-нибудь о делах Виктора рассказывал?

Костя пригнулся к столу и покраснел.

— Только одному человеку.

— Кому?

Костя молчал.

— Я должен знать, кому ты рассказывал.

— Вере, — чуть слышно проговорил Костя.

— Кто она такая?

— Мы с ней вместе учимся.

— Ты меня с ней познакомишь?

— Она сюда не пойдет.

— Не обязательно здесь. Можно познакомить в парке, в кино и даже на улице. Да ты что, краснеешь? — засмеялся Михаил, видя как пылают уши у паренька. — Ничего особенного нет в том, что вы дружите.

— Вы так думаете?..

— Уверен, — сказал Михаил и похлопал Костю по плечу.

Попив чайку, Михаил начал собираться в отделение и, между прочим, спросил Костю:

— А еще Виктор не интересовался моим здоровьем?

— Нет, один раз только спрашивал. В тот день Виктор явился один и под хмельком. Я сразу почувствовал запах водки, как только открыл дверь. «Я слышал, твой Михаил Анисимович загибается», — сообщил он.

«Врешь! — закричал я. — Кто тебе сказал?» Виктор попы-хал папиросой и ответил: «Отец интересовался». Больше ни о чем я его не спросил, заторопился в больницу. Выходя следом за мной, Виктор усмехался: «Канительный ты, как я посмотрю. Торопыга-воробей. Если бы знал, вовек не говорил». Ох и разозлился я на него в тот раз если бы он мне тогда еще встретился, избил бы.

По дороге в отделение Михаил думал о Косте. Он не умел воспитывать детей, потому что у него их не было и, естественно, боялся, что Костя подружится с нехорошими ребятами. Следовало бы Виктора оторвать от темной компании, вместе с Костей они могли бы заниматься полезными делами. Но как это сделать? Чем можно увлечь Виктора?

ПОДОЗРЕНИЕ

Сегодня в отделение можно было не являться, — в кармане лежал бюллетень, — но хотелось скорее поговорить с товарищами, посмотреть на начальника отделения после серьезной встряски. Михаил сделал крюк, чтобы пройти по тенистой улочке.

Жара стояла июньская и после больницы казалась Михаилу особенно нестерпимой. Никли блеклые, пыльные листья, сверкали, словно алюминиевые, кирпичные стены зданий. Даже не чувствовалось запаха зелени, хотя она была кругом. Цветы вдоль газонов распустились на славу: гладиолусы гордо вскинули вихрастые чубы, прятались за листочки синие анютины глазки.

Сворачивая на следующую улицу, Михаил вдруг увидел Поклонова, входившего в пивную, и остановился. Поговорить или не надо? Тревожило подозрение. «Может, поговорить с ним без обиняков? Разговор должен быть короткий и решительный, с глазу на глаз». Решено — сделано, и Михаил вошел в пивную.

В небольшом помещении было сумрачно, как в парной бане, и хотя посетителей собралось не так много, шум долетал до улицы. Михаил удивлялся: где люди находят столько времени, чтобы растрачивать часы по пустякам? Некоторые парни, видно, не знают еще цену времени, не знают, как дорог каждый час жизни.

Михаил огляделся и увидел Поклонова в дальнем углу.

За столиком, у которого тот остановился, уже сидела старуха в красной цветастой косынке. На подбородке у старухи торчала бородавка величиной с вишневую ягоду и с пучком дымчатых волосиков. Выражения лица старухи Михаил не мог рассмотреть, как ни старался.

Чтобы не показываться на глаза Поклонову, Михаил прошел в противоположный конец зала от того столика, к которому подошел бывший сослуживец. Вид у Поклонова был невзрачный: лицо обросло редкой рыжеватой щетиной, веки припухли, щеки покрылись землистой тенью, руки вздрагивали. «Как он опустился! На что способен такой человек? Только на подлость», — размышлял Михаил, заказывая кружку пива.

Поклонов вынул из кармана и передал старухе сверток, который она немедленно спрятала за пазуху.

Они подозвали официантку. Поклонов без закуски проглотил почти полный стакан водки и залпом выпил кружку пива. Что-то сказав старухе, он поспешно вышел из пивной. Михаил направился за ним. Поблуждав немного по улицам, — судя по всему, без цели, — Поклонов направился домой вялой, расслабленной походкой утомленного человека. Брюки на нем были милицейские, с кантами, но рубашка простенькая, рукава засучены по локоть.

Месяцев пять назад Михаил заходил к Поклонову, тогда ему небольшая двухкомнатная квартира показалась опрятной, только жена старшего лейтенанта — изможденная, исхудавшая, как после тяжелой болезни — производила удручающее впечатление. На этот же раз невообразимый беспорядок в комнатах, какой-то противный запах — не то кислой капусты, не то детских пеленок, — поразили Михаила. Можно было подумать, что хозяева стали ко всему равнодушными, не ухаживали ни за собой, ни за детьми. В качалке плакал ребенок, но хозяйка, копавшаяся около керогаза, поставленного на плиту, не обращала на него никакого внимания.

Еще подходя к двери, Михаил невольно услышал:

— Последние деньги отнес?

— А тебе что? — резко возразил Поклонов.

Гостя они встретили такими удивленными глазами, что Михаилу стало грустно и смешно. Конечно, они считали его виновником всех своих бед, и его появление было для них чрезвычайной неожиданностью. Хозяева не пригласили Михаила сесть. Но он предвидел такой прием, поздоровался и, без приглашения пройдя через кухню в комнату, сел у стола. Поклонов последовал за ним и встал у окна, поглядывая исподлобья.

Михаил никак не мог понять, почему Поклонов в записке, которую прислал в больницу, ни одним словом не высказал обиды, а здесь смотрел, как сыч, не скрывая неприязни. «Может, он писал записку в нетрезвом виде?»- подумал Михаил и спросил:

— Как живешь?

— Как видишь, — проговорил Поклонов и отвернулся. Приход лейтенанта озадачил его, и он не знал на что решиться: выгнать или угостить чаем? Он хмурил брови, поглядывая на гостя сбоку, украдкой покусывая губы и разминая в пальцах сигарету.

— Злой на меня до остервенения? — прямо спросил Михаил.

— А ты думал на тебя молиться буду?

— Мстить решил?

Поклонов резко повернулся.

— Как это? — Он смотрел с ненавистью. Помолчав, сказал:- Коли бы я знал как мстить, то не задумался, подложил бы свинью. Напакостил ты мне вдосталь.

— А ты мне?

— С тобой ничего не случилось, сухонький из воды вылез, а у меня семья вон в каком положении оказалась. Видал?

Положение семьи, действительно, было критическим, — Михаил это видел, — жена и дети страдали ни за что. Но его сейчас интересовал другой вопрос: «Если Поклонов не скрывает своей неприязни, значит, к тому, что произошло в больнице, он не имеет никакого отношения. Лучше прямая ненависть, чем змеиная ласка. За пазухой камень всегда страшней, чем в руке», — думал он. И уже более мягко посоветовал:

— На работу надо устраиваться.

— На какую работу? Наклепали на кобылку!.. Кто меня примет на работу с такими документами? Взяточник… клеветник…

Михаил не возразил: Поклонов определенно прав. И хотя из-за пакостного поклоновского характера Михаилу немало пришлось перетерпеть невзгод, он не мог не подумать о том, что у нас иногда как-то нескладно получается: выгнали человека и забыли о его семье, о детях, да и о будущем самого виновника. Куда ом пойдет, чем займется? И другая мысль лезла надоедливо: неужели

Поклонов так и не понял, как гадко относился к людям, поступал, будто прохвост? Неужели не раскаивается?

— На меня ты зверем не смотри, не такой уж я пропащий, а вот за Виктором поглядывай, он тебе любую пакость может сотворить, — сказал вдруг Поклонов, глядя на кромку стола.

В комнату заглянула жена, обвела испуганным взглядом гостя и мужа, но, увидев, что они сидят спокойно, не ругаются, опять ушла на кухню.

— Ты с кем отправлял мне записку в больницу? — спросил Михаил.

— Сам относил. С кем я еще буду отправлять? У меня холуев нету. — Дрожащими руками он зажег спичку и зачмокал губами, разжигая сигарету.

— Зачем же писал, если злой на меня?

— Зачем? Жена заставила. Говорит, иди извиняйся…

— Ну?!

— Мы не девки, чтобы антимонии разводить… — но он не закончил мысли, опять отвернулся к окну, ссутулил плечи. Михаил посмотрел на его сгорбленную спину и почувствовал жалость к этому неумному, но все же человеку, на руках которого большая семья. Трудно было сказать, будет ли он честно работать или опустится до того, что пропадет совсем. Михаил колебался: были вполне веские причины встать и спокойно уйти, ему Поклонов насолил с три короба, но стоило ли бить лежачего — ведь для этого не нужны ни храбрость, ни сила? «Теперь наши отношения похожи на игру кошки с мышкой… Не много чести быть в таком случае хозяином положения»… — размышлял Михаил.

Молчание затянулось, было уже неудобно сидеть бирюком в гостях.

— Поговорю я в управлении, чтобы тебе помогли устроиться на работу, — наконец пообещал Михаил и поднялся.

Поклонов медленно повернулся. Казалось, его испитое лицо еще больше побледнело; он моргал, кривил губы.

— Неужели ты на самом деле хороший человек? — с трудом проговорил он. — Какой смысл тебе толковать за меня?..

— Кому-то о детишках твоих надо беспокоиться.

— Что верно, то верно — детишки почти без питания…

— Последний урок, надеюсь, и тебя чему-нибудь научил.

— Само собой…

— А жена почему не работает?

— Устроилась, в ночной смене она.

— Это хорошо. А пить ты брось, видел сейчас, как в пивную заходил. Хочешь погубить и себя и семью?

Поклонов опустил голову, но на лице его не появилось раскаяния, по губам пробежала презрительная усмешка.

— В милиции тебе не удержаться, надо другую работу подыскивать.

— Да мне хоть куда-нибудь…

— Вот так. До свидания.

Михаил вышел из комнаты почти уверенный в том, что Поклонов не причастен к угрозе. Но кто же это сделал? Виктор?

Михаил шагал медленно, задумавшись, и не видел Виктора, стоявшего за кустами по ту сторону улицы. Паренек воровато прижался к дереву.

СГОВОР

— Что же ты не извинился? — встретила Ефросинья Силантьевна мужа вопросом. — Али язык отсох?

— Не твое дело, — оборвал Поклонов жену.

Но тут случилось то, чего Поклонов никак не мог ожидать: его всегда тихая, прибитая жена с тряпкой в руке влетела в комнату и закричала неистово:

— Ты когда-нибудь возмешься за ум? Тебя проймет что-нибудь, проклятая твоя душа?! Или ты хочешь, чтобы я забрала детей и ушла от тебя куда глаза глядят?!

Ефросинья Силантьевна стояла у двери в воинственной позе. Взбитые, словно по последней моде, волосы, распахнутая кофточка и обнаженное плечо делали ее похожей на цыганку-ворожейку, какие еще изредка попадаются на базарах. Поклонов обернулся и застыл. Он смотрел на жену с нескрываемым интересом. Впервые за время замужества Ефросинья Силантьевна рассердилась, закричала на мужа, и ее бледное лицо вдруг преобразилось, заалели щеки, и большие голубые глаза, почти всегда опущенные и прикрытые ресницами, неожиданно засверкали, в них вспыхнули блестки, как в тихом озере, скрытые до того на большой глубине. Поклонов залюбовался женой. Оказывается, она еще могла быть красивой.

Что ты, Фрося, чепуху мелешь? — спросил он добродушно.

— Чепуху?! — еще громче закричала Ефросинья Силантьевна, взмахнув тряпкой. — А ты чего мелешь, когда семью ославляешь без денег, когда последние копейки уносишь в пивную? По какому ты праву так поступаешь? Дети тебе виноваты? А я подневольная?

— Перестань.

— Не перестану! Кончилось твое блаженство. С места мне не сойти, если я тебя не заставлю остепениться. Хорошего человека даже чаем не угостил, а всякую шпану водкой поишь. Думаешь, они тебя до добра доведут? Держи карман шире! Я чтоб больше не видела твоих ночных друзей, а то я вас всех отправлю куда следует.

— Фроська! — угрожающе крикнул Поклонов, сделав шаг к жене. — Не твое собачье дело!

— Ах, не мое… — Ефросинья Силантьевна прищурилась. — Встречать твоих друзей, значит, мое дело, а провожать не мое? Ну вот, запомни: я больше их не встречаю, а только провожаю метлой…

— Ты в своем уме? Да знаешь ли ты, что из этого может получиться?

— Что? Зарежут? А мой миленький муженек будет любоваться, когда на меня с ножом бросятся…

Ефросинья Силантьевна натужно засмеялась, подошла к мужу.

— Ты, может, их подговариваешь к этому? Жена стала корявая, да еще недовольство проявляет…

— Ей-богу ты с ума сошла.

Поклонов сел на стул и ладонью вытер вспотевший лоб.

— А ты не спятил? То Михаилу Анисимовичу передачу собирался нести, а то и стакана чаю не предложил. По-людскому ты поступаешь? И нашим и вашим, как собачий хвост, виляешь.

— Да отстань ты, язва!

Поклонов вскочил, но из кухни послышался плач ребенка, и Ефросинья Силантьевна поспешно вышла из комнаты. Она взяла из кроватки ребенка, дала ему грудь и увидела на пороге Виктора Копытова с небольшим чемоданом в руке. Ефросинья Силантьевна подбежала к двери, крича:

— Опять пришел, шаромыжник? Проваливай отсюда! И чтоб глаза мои тебя не видели!

Виктор попятился.

— Вы что, тетя Фрося?

— Ничего! Сказала проваливай-и все!

Оглядевшись настороженно, Виктор вдруг, не сказав ни слова, шмыгнул во двор. Ефросинья Силантьевна знала его как мальчишку нахального, которого выпроводить было не так-то просто, поэтому с недоумением посмотрела ему вслед.

Поклонов догнал Виктора уже на улице, пошел рядом и заискивающе сказал:

— Здравствуй! Не сердись особенно-то, Витя. Жинка чего-то враз взбеленилась.

— Что на нее наехало? — покосился Виктор на Поклонова.

— Вязов приходил, а я не предложил ему чаю.

— Видел. — Виктор перебросил из одной руки в другую чемодан. — Зачем его приносило?

— Черт его знает! Успел уже увидеть меня в пивной, да со старухой.

— Эх ты!

Виктор поспешно свернул за угол, прошел несколько шагов и поставил чемодан к дереву, прикрыв его собой.

— И ты не выгнал? — спросил он.

Поклонов долго прикуривал. Потом глубоко затянулся и сказал, глядя в сторону:

— Дипломатию надо разводить. Ненароком прицепится.

— Это, пожалуй, верно, — согласился Виктор и, оглянувшись, понизил голос:- Надо бы до вечера схоронить чемоданчик, старуха днем приносить не велела…

— Сховать можно, платите вы хорошо, — сказал Поклонов, разглядывая папиросу, — да вот жена взбеленилась, как бы не сотворила беду какую…

— Обратно я нести не могу, — напыжился Виктор. — А жену ты можешь успокоить, силенок хватит.

— Физически-то я успокоить могу, а язык не привяжешь.

— Цену набиваешь? Ладно, скажу, чтобы полтинник подбросили. Забирай.

Виктор отошел от чемодана.

Поклонов вернулся домой с чемоданом в руке, поспешно прошел через кухню, провожаемый злым взглядом жены.

НЕУЧТЕННАЯ МОГИЛА

Вот и отделение. Не так уж много дней Михаил не входил в это парадное, и все же у него радостно сжалось сердце. Сейчас он увидит товарищей по работе, самых для него близких людей. Но вместе с радостью зашевелилась и тревога. Михаил уже слышал о ликвидации института заместителей по политической части. Это значило, что майор Копытов еще более укрепил свое единоначалие, а он, Вязов, как парторг, стал не менее ответственным лицом.

Майор принял лейтенанта с таким горячим восторгом, какого, по совести говоря, Михаил не ожидал после разбора дела Поклонова в городском управлении. Ом крепко потряс руку, усадил рядом с собой, возбужденно рассказывая:

— А знаешь, нас с тобой теперь часто хвалят, на городском совещании ставили в пример., министр отметил в приказе. — Вытирая лысину платком, майор от удовольствия жмурился.

— Один раз промахнемся и будут ругать, — улыбнулся Михаил.

Начальник по привычке бахвалился. Даже и последняя, весьма серьезная взбучка на него не подействовала.

— Где же Николай Павлович? — спросил Михаил, с интересом наблюдая за выражением лица майора. Копытов не нахмурился, как ожидал Михаил. Значит, он не сердился на бывшего своего заместителя по политической части.

— На завод отправился, к тискам. И рад до смерти. Пожалуй, у нас он был случайным человеком.

Последние слова кольнули Михаила. Не мог Николай Павлович быть случайным человеком, он отдавал работе все: знания, время, глубокую любовь. Он строго выполнял наказ партийной организации завода: укреплял дисциплину в отделении, всеми силами боролся с ворами, грабителями, хулиганами. «Куда ни пошли Николая Павловича, везде он будет работать с душой, не хныча. Но у каждого человека есть любимая работа, к которой больше всего и тянет», — подумал Михаил. Спорить с Копытовым он не стал: не хотелось в первый же день пререкаться с майором, омрачать хорошую встречу. Он не надеялся прожить с начальником мирно: вспыльчивый характер майора, его привычка командовать единолично должны привести к столкновению, особенно после того, как ушел Николай Павлович. Но только не сегодня, не сейчас, предстоит еще разговаривать с людьми — и хочется, чтоб сохранилось то ясное настроение, с которым он пришел.

— Поедешь со мной. Интересное и загадочное дело. И опять в нашем районе, — сказал Копытов. — Все начальство спешит, — добавил он многозначительно, надевая фуражку.

Они сели в мотоцикл, майор управлял сам. Поездка на мотоцикле представляла не малое удовольствие, и Михаил, сидя в коляске, жадно глотал упругий воздух. Вскоре они выехали на широкую асфальтированную улицу Карла Маркса в том месте, где она спускается к мосту, перекинутому через канал. Михаил подумал, что они едут в медицинский институт, и с недоумением посмотрел на начальника. Нет ничего приятного з том, чтобы рассматривать разбитого машиной или порезанного человека. Но в следующую минуту он уже догадался, что они едут на кладбище, и улыбнулся от неожиданной мысли: «Из больницы до кладбища-самый короткий путь человека. И нет ли у Терентия Федоровича желания отволочь меня поскорее под сень крестов и железных решеток? Насолили мы друг другу немало».

Под раскидистой разморенной акацией, сплошь усыпанной кистями зеленых стручков, уже стояло не менее десятка легковых машин.

Вокруг свежей могилы толпилось человек пятнадцать. Копытов и Вязов подошли, поздоровались. Оказавшийся здесь участковый уполномоченный Петр Трусов, увидев Вязова, бросился навстречу, приложив руку к козырьку:

— Поздравляю с выздоровлением, товарищ лейтенант! — отчеканил он.

Михаил с удовольствием пожал ему руку.

— Поздравляю и вас, — сказал он, показывая на розовые ленточки младшего сержанта на погонах.

— Спасибо, — проговорил Трусов.

— Что тут происходит?

Сержант объяснил:

— Не то сторож, не то работники похоронного бюро утром увидели свежую могилу. Оказалось, она не зарегистрирована… Ну, шум подняли, звонить начали.

Между тем рабочие раскопали могилу и вытащили труп. Это оказалась женщина. Даже без обследования врача можно было определить, что совершено злостное преступление — убийство. Лицо женщины было специально изуродовано. Как всякого оперативника, Вязова тоже заинтересовало, преступление, но вокруг могилы было столько старших офицеров, что он не решился детально осмотреть труп. Он уже задавал себе обычные в таких случаях вопросы: «Какая здесь произошла трагедия? Чем вызвана была такая кара?» По пустякам люди друг друга не убивают и не хоронят скрытно ни близких, ни чужих.

Начальник городского управления полковник Турдыев тут же поручил расследование преступления подполковнику Урманову, предложив взять в помощь любого работника по своему усмотрению.

— Слушаюсь, — сказал Урманов.

И тут, к неудовольствию Михаила, вмешался майор Копытов:

— Товарищ подполковник, — попросил он, — мне бы очень хотелось, чтобы вы использовали моего работника- лейтенанта Вязова.

«Хоть бочком, но примазаться к славе», — сердито подумал Михаил, понимая, что Копытов, конечно, надеется на скорое раскрытие преступления, коли за него взялось городское управление и заинтересовались работники министерства.

— Вязова? — переспросил Урманов и метнул на Михаила взгляд с прищуром. — Не возражаю.

Так Михаил попал в бригаду. Собственно, поработать вместе с Урмановым было приятно, Михаила только покоробила навязчивость майора.

Начались необходимые в таких случаях процедуры: осмотр трупа, обследование местности, в котором принял участие и Михаил как член бригады. Каждая деталь или найденная вещь обсуждались всеми собравшимися. Еще до вскрытия могилы вокруг нее были обнаружены следы женских туфель очень большого размера, и со следа был сделан слепок. Некоторые предполагали, что хитрый мужчина специально надел женские туфли, надеясь пустить поиск по ложному следу. В кармане убитой женщины были найдены документы. Они ходили по рукам.

Михаил вместе с подвижным и, как видно, веселым парнем в тюбетейке осматривал ближайшие к могиле кусты алчи. В траве валялись бумажки, консервные банки, оставленные приходившими сюда родственниками усопших. На глаза Михаилу попалась спичечная коробка, он ее перевернул и осмотрел больше потому, что коробка была вставлена в металлическую обойму, какие продаются в магазинах. На чистой стороне обоймы Михаил разглядел нацарапанную ножом надпись: В К.» Михаил принес коробку Урманову и попросил передать на экспертизу.

Покончив с осмотром местности, фотографированием, протоколом, Урманов приказал отправить труп в морг, по вскрытие без него не делать. Затем, пригласив с собой полного, с брюшком, капитана, участкового Трусова и Вязова, он отправился опрашивать сторожа, который, как выяснилось еще раньше, первый заметил могилу.

В маленьком глинобитном домике они застали старика и старуху. Старик, — сухонький, подслеповатый, с безгубым ртом и редкой седой бородкой, — казался раз и навсегда чем-то удивленным. Сидя за столом, он ел молочную тюрю из алюминиевой чашки. Рядом с ним сидела щуплая, с багровыми щеками и тусклым взглядом старуха и пила молоко из стакана. Передний угол комнаты занимала большая, почерневшая от времени икона, на на висел белыйрушник, вышитый на концах.

Взглянув на старуху, Михаил вспомнил, что именно ее видел с Поклоновым, уж очень заметной была бородавка с дымчатыми волосиками. И было чему удивляться старуха верила в бога, если судить по иконе, заботливо убранной, и не гнушалась пивной. «Надо бы поинтересоваться ее образом жизни», — подумал Михаил.

В комнате стояли железная кровать, застеленная лоскутным одеялом, стол и два стула. Стекла окон давно не протирались, па них, как марля, осела пыль.

Старик ничего не добавил к тому, что было уже известно, скачал только, что вчера на том месте, где где появилась могила, он видел каких-то подростков. Примет он вспомнить не мог. Хозяйка подтвердила показания мужа и пошла из комнаты, бросив на работников милиции недружелюбный взгляд. Выходя из квартиры, Михаил увидел старуху у двери: она полоскала в ведре половую тряпку и на этот раз даже не подняла головы.


За воротами Трусов отозвал Михаила в сторону и шепнул, указывая глазами на дом:

— Я эту старуху видел у больницы, когда с Костей носил вам передачу. Ух и злющая. Сроду таких не встречал.

— Испугался? — улыбнулся Михаил.

— Нет, что вы… — смутился участковый, — Подозрительной она мне показалась.

— Если всех подозревать по свойству характера, то нам надо расширить штат во сто раз, — сказал Михаил и пошел к машине, у которой его ждал Урманов. А Трусов, хмурясь, вытащил из кармана коробку папирос, Зачем-то осмотрел ее и снова сунул в карман.

— Как ни странно, у нас есть документы. Поедем на квартиру, — сказал Михаилу Урманов, открывая дверку. — Но что-то здесь не чисто.

В машине уже сидели капитан и молодой парень в тюбетейке. У капитана слипались покрасневшие веки, он дремал и улыбался, наверное, во сне. Его полное, с нежным подбородком лицо было до крайности добродушным, и Михаил, взглянув на капитана, не мог не улыбнуться. Другой спутник был полной противоположностью капитану: на худой жилистой шее его, казалось, с трудом держится большая, со смолистой шевелюрой голова, нос — крючковатый, взгляд — задорный. Он поглядывал то на одну сторону улицы, то на другую и без стеснения толкал Михаила в бок.

— Я Садык, а ты Михаил? — спросил он и сильнее толкнул в бок.

— Он самый, — сказал Михаил, отвечая тем лее дружеским жестом.

Приехали. Небольшой двор с садом, одноэтажный дом. У забора три яблони, у дома два вишневых дерева, посредине двора кустов десять винограда. Из ворот на стук вышла хозяйка — пожилая женщина с дряблым лицом, прикрывшая плечи, несмотря на жару, пуховым платком. Увидев работников милиции, она запахнулась плотнее.

— А хозяин где? — спросил Урманов.

— На работе, — хриплым болезненным голосом ответила хозяйка, поеживаясь.

— У вас живет Соня Венкова?

— Снимает комнату. Только сейчас она в отлучке. Отпуск, значит, взяла, да ускакала к родителям в Куйбышевскую область.

— Давно?

— Два дня уже минуло.

— Ее комнату осмотреть можно?

— А чего ж? Глядите. Только уж не обессудьте, скажу: дурного она не сделает, чтоб за ней милиция смотрела.

— Мы вас долго не задержим, — пообещал Урманов п вошел во двор.

Комната, которую занимала Венкова, была обставлена прилично: кровать накрыта белым вязаным покрывалом, на подушке свежая накидка, на столе стояло зеркало, флакон духов, безделушки. В шифоньере висели драповое пальто и шерстяной костюм. Кругом чистота, порядок. Хозяйка, видимо, когда уезжала, прибралась. Капитан копался в ящике стола, поискал письма, но не нашел. В кармане костюма Садык обнаружил записку большой давности, уже потертую, хотя слова еще можно было разобрать. Кто-то приглашал в парк. В общем, ничего подозрительного найдено не было, хотя капитан весьма тщательно обследовал даже флакон духов и постранично перелистал с десяток книг, лежавших в ящике стола.

Михаил принимал посильное участие в осмотре квартиры — и с таким же успехом. Урманов начал допрос хозяйки. Женщина рассказывала просто, душевно:

— Девушка-то она воздержанная, ничего не скажешь. Гулять редко ходит, да и то с подругами, что вместе с ней работают. А больше домовничает: шьет и вяжет. Парней к себе ни в жисть не приводила, как другие. Скромна уж, скромна! Довольна я квартиранткой, не могу греха на себя взять — соврать. Я вот часто прибаливаю, так она за мной ходит, словно за матерью.

И когда Урманов сообщил, что работники милиции при странных обстоятельствах нашли документы девушки, хозяйка всплеснула руками и заплакала.

— Кто же ее обидел бедненькую?! Не иначе грабители. Она, сердешная, все подарки матери да сестренкам собирала…

Хозяйка рассказывала, а Михаил томился. По всему было видно: тут зацепиться не за что. Вскоре Урманов встал и приказал ехать в управление.

В обширном кабинете Урманова собрались восемь человек. Пока была одна версия — Венкова ограблена. Но эта версия опровергалась самим фактом тайного захоронения. Зачем грабителям надо было девушку тащить на кладбище и закапывать? На это необходимо время, и вся процедура была очень рискованная.

Но так как другая версия не намечалась, единодушно решили начать общие поиски: отправить на экспертизу документы Венковой, уточнить ее биографию, продолжать опрос знакомых и повезти их в морг для опознания убитой.

После совещания Урманов оставил Михаила в управлении. Михаил понимал, что в управлении ему пока нечего делать, просто подполковник решил считать молодого работника чем-то вроде практиканта, который болтается по кабинетам и которого терпят, как лишнюю, но необходимую обузу. Поэтому на опросе Михаил сидел молча, курил и мысленно посылал в адрес Копытова нелестные слова.

Первым пришел хозяин дома, в котором снимала комнату Венкова. Это был щуплый человек с розовыми щеками, чисто выбритый. На нем была стародавнего покроя блуза из дорогой материи, на ногах лаковые, немного уже потрескавшиеся туфли. Работал он закройщиком. Он нисколько не волновался, в прищуренных по привычке глазах, — словно прицеливался с какой стороны отрезать, — в самых уголках затаились насмешливые морщинки, и все время казалось, что он вот-вот заразительно рассмеется:

— Я с ними, с бабами, особых дел не имел, — заявил он решительно, когда узнал в чем дело. — Работаю много, сами понимаете. С кем шашни заводила квартирантка — аллах знает. Каждый на свой аршин меряет. Тем более, за квартиранткой никогда не следил, жена с ней дела вершила. Видел, понятно, девушка скромная, а больше мне ничего не надо. Другое дело, если бы она начала дома куролесить, тогда я бы принял крутые меры: марш со двора — и кончилось знакомство.

— Я с вами не совсем согласен, — возразил Урманов. — Девушка жила одна, без родителей. Кто-то должен за ней присмотреть, совет дать. И вы это обязаны были сделать как советский человек.

Какие советы?! — вдруг разъярился мужчина. — Чего вы мне мораль читаете? Плохого поведения не было, жалобы не поступали, девушка — как девушка. Зачем же зря тревожить человека?

Когда Урманов отпустил закройщика, в кабинет вошла Валя. Да, это была та самая Валя, которая не хотела с Михаилом разговаривать в больнице. Явилась она в белой блузке и коричневой юбке. И глаза она опускала так же, как в палате: стеснительно и настороженно.

Валя встречалась с Соней, — по соседству чего не бывает, — но ни в кино, ни в парк с ней не ходила. И ничего предосудительного за девушкой не замечала. Два раза видела ее с молодым человеком: парень так себе, в дешевом костюме, может быть, парень заводской. Не знакомились.

— Опишите его внешность, — попросил Урманов.

— Как бы сказать? Роста он среднего, вроде бы худощавый. Глаза и брови светлые, лицо белое. Нос? Очень курносый парень. Подбородок? Круглый. Губы, заметила, тонкие. Скуластый? Нет, не скуластый. На вид приятный хлопчик. Да, еще забыла: волосы у него курчавые.

Валя сидела на краешке стула, вспоминая, морщила переносицу, опускала глаза и поднимала их на подполковника стеснительно. Руки она держала на коленях. Михаил заметил, что изредка она исподтишка посматривала на него.

Потом в управление приходили знакомые Венковой по работе. Все они заявляли, что Соня девушка скромная, но скрытная. Ни с кем особенно не дружила, держалась замкнуто.

Все эти сведения нисколько не проливали света на мотивы преступления, и Михаил, отпросившись у подполковника, ушел. С собой он прихватил спичечную коробку, которая оказалась настолько загрязненной, что определить на ней оттиски чьих-либо пальцев было невозможно. Однако инициалы на спичечнице вызвали у Михаила довольно определенные подозрения, и подполковник поручил ему проверить свою версию.

СООБЩЕНИЕ ТРУСОВА

К концу дня Михаил возвратился в отделение в приподнятом настроении. Товарищи встречали его радостно, дотошно расспрашивали о здоровье, шутили. Особенно обрадовались его выздоровлению женщины из паспортного стола.

Михаил разговаривал с коммунистами, собирал членские взносы, узнал, что за время его болезни не проведено ни одной беседы, ни одной политинформации. Познакомился с новым заместителем начальника отделения по оперативной части капитаном Акрамовым, заменившим долго болевшего и ушедшего на пенсию Власова. Капитан понравился Михаилу: несколько медлительный, но внимательный, осторожный в выражениях, прямой, с умным взглядом удивительно блестящих черных глаз. «Этого человека трудно выбить из равновесия, но если он попрет, то как чертолом», — шутливо определил характер нового заместителя один из оперативников.

У кабинета Михаила ожидал участковый Трусов. Щеки его алели по-прежнему. Вся фигура участкового, — подтянутая и ладная, — производила очень приятное впечатление. Увидев Михаила, Трусов пошел ему навстречу, как утром. Выло понятно, что ему очень хотелось поговорить с лейтенантом, и Михаил пригласил младшего сержанта к себе.

Исключительная честность и прямота Трусова были известны Михаилу, и он ценил эти качества молодого работника, но вот с девичьей стеснительностью, какой-то ребячьей непосредственностью, которую Трусов проявлял на каждом шагу, Михаил никак не мог согласиться. Работа участкового трудная: он и оперативник и воспитатель, и стесняться нельзя, когда речь идет о пресечении преступления или поимке спекулянта. В понятии Михаила почему-то стеснительность и непосредственность никак не вязались с обликом милицейского работника. У него даже зародилась тревога: как шли у Трусова дела во время его отсутствия?

— Рассказывайте, — попросил он.

Трусов с удовольствием и подробно рассказал о своей работе на участке за то время, пока Михаил болел. Оказалось, что дела у него в полном порядке, он поймал воришку и предупредил ограбление квартиры. Его отметили в приказе. Михаил похвалил участкового и спросил, зная, что Поклонов живет на участке Трусова:

— А как чувствует себя Филипп Степанович?

— Так вы же сами были у него, — напомнил Трусов с недоумением.

Осведомленность участкового обрадовала Михаила, и он не удержался от вопроса:

— Вам уже известно?

— А как же! Тут, понимаете ли, Михаил Анисимович, вопросы у меня возникают… Поклонов иногда уходит из дома в милицейском костюме. Для чего, скажите? Ведь он в милиции не работает… А потом — к нему часто заглядывает Виктор, сын начальника. Этот паренек, мне кажется, за старое взялся. Вот и приходится быть осведомленным. Я с жинкой Поклонова подружился. Она тихая женщина, справедливая, а муж ее ни во что не ставит, издевается. Работает теперь она. и все равно жить им трудно. А он еще продолжает пить… Как они вас приняли? — спросил он вдруг.

— Не особенно хорошо, — признался Михаил. — Мы ведь с Поклоновым на ножах, в своем провале он ви пит меня.

— Как же так? — не понял Трусов. — Мне казалось, он одумался. Ефросинья Силантьевна рассказывала: муж собирался передачу вам отнести…

— Передачу?! — воскликнул Михаил.

— Получали?

— Получал, получал… — спохватившись, проговорил Михаил спокойно. — Но знаешь, Петр, вместе с яблоками была прислана записка с угрозой.

— Что вы говорите?! — Трусов вскочил. От возмущения он некоторое время не мог говорить и только покачивал головой. Потом воскликнул:- Экий подлец оказался! А если привести его сюда с женой и прижать?

— Едва ли прижмешь. Откровенно говоря, я не особенно уверен, что именно он угрожал. Ходжаев этим делом занимается. И надо нам как следует обдумать свои действия. Пока я посоветую вам не упускать его из виду, узнать с кем он связан, на какие средства пьет.

— Постараюсь, товарищ лейтенант! — приложил к козырьку руку Трусов.

ПРОПАЖА РЕБЕНКА

Младший сержант ушел озабоченный, а Михаил пошел по отделению. У перегородки, за которой сидел дежурный, Михаил увидел молодую женщину, вытиравшую глаза косынкой. И пот на лице, и грязные туфли говорили о том, что она долгое время провела в пути. Дежурный коротко рассказал историю этой женщины. Утром она пришла в отделение с просьбой поискать ее трехлетнего ребенка, которого она потеряла на рынке- замешкалась с покупками и сынишка убежал. А когда спохватилась и бросилась искать, было уже поздно, и ребенка она не нашла. Люди видели, что мальчика повела какая-то женщина, дала ему конфету, а куда они ушли, никто не приметил. Дежурный по отделению позвонил во все детские комнаты города, но нигде мальчика не оказалось. Он посоветовал женщине зайти к концу дня. Были случаи, когда женщины уводили безнадзорных ребят домой, кормили и даже мыли, а потом сообщали в милицию. До вечера никаких сведений о ребенке не поступило, и дежурный беспомощно разводил руками, виновато поглядывая на убитую горем мать.

У Михаила еще не было ни жены, ни ребенка, но он не мог спокойно наблюдать за горем, если оно каким-либо образом касалось детей. Иногда он подшучивал над собой: «Наверное, я стану хорошим семьянином, и жена моя будет мать-героиня». Он живо представил мальчонку, размазывающего кулачками по щекам слезы и жалобно зовущего свою маму, и пошел к майору.

Выслушав лейтенанта, майор взял телефонную трубку и поговорил с дежурным. Потом долго сидел молча. Он явно был недоволен.

— За последнее время детей у нас не воруют. Кому надо — берут в детском доме, — наконец сказал он. — Найдется.

— Если мы сегодня и не найдем ребенка, то все равно надо успокоить женщину, — объяснил Михаил. — Она просто убивается.

— Пусть рот не разевает.

— За это стоит пожурить.

— Не журить, а наказывать надо таких матерей.

Михаил подумал и привел последний довод:

— У меня ведь, Терентий Федорович, на сегодня бюллетень в кармане. Могу я погулять?..

— Погулять? — майор глянул на ручные часы, — Ладно, идите, если вы уж так прикипели к этой женщине.

Михаил повернулся было к двери, но раздумал и подошел ближе к столу.

— Я хотел с вами посоветоваться, Терентий Федорович.

Майор приподнял голову от стола и подумал: «Если Вязов пришел ко мне за советом, значит, у молодца не все в порядке».

— Валяй. По-стариковски могу кое-что присоветовать, — сказал он с видимым добродушием. — Садись, рассказывай.

Михаил сел.

— Я сегодня видел Поклонова, Терентий Федорович, был у него на квартире. Плохо живет семья.

Добродушное настроение у майора улетучилось так же быстро, как и возникло, и он опять стал неподступным.

— Ну и что?

— Выбросили человека и забыли, а у него детишки, — продолжал Михаил, намеренно не замечая изменившегося настроения начальника. — Есть сведения, что он «Завязал отношения с подозрительными людьми. Сам пропадет и дети пострадают.

— Ну и черт с ним, если дурак! — ругнулся майор.

— А я смотрю по-иному, Терентий Федорович. Мы не сумели воспитать человека, исправить его, наша вина тут очень большая. Нельзя же сказать, что Поклонов пропащий. Урок он получил серьезный, о жизни своей думал, наверное, немало. Вот я и хочу посоветоваться с нами: не помочь ли ему устроиться на работу, да в такую организацию, где бы у него не было почвы для проявления дурных привычек?

Не понимаю я тебя, Вязов, — вздохнул майор. — Поклонов насолил тебе по самую макушку, мне он крови попортил ведро, и теперь мы еще должны о нем заботиться. Скажем, устроим мы его, а он опять напакостит, и мы — отвечай. Пусть сам выкручивается.

— Иногда мы и за преступников ручаемся, Терентий Федорович, отправляем их, скажем, на завод, следим за их поведением и нередко из них получаются хорошие, честные люди. Почему же о своем, хотя и бывшем, но все же сотруднике, мы не можем побеспокоиться!

— Преступники — другое дело. Шпана может свихнуться и — все, а Поклонов свихнется или нет, не знаю, а напакостить нам вполне может. Повидал я таких…

«Да он уже мне пакостит!»- хотелось сказать Михаилу. Несомненно, майор в какой-то степени был прав. Но что же делать? Бросить человека, толкнуть в преступный мир? Какова же тогда его, Вязова, роль, как парторга? Воспитывать хороших людей? Но они и так хорошие. Скажем, Трусова еще воспитывать надо, однако- это работа легкая. Нет, от Поклонова он не имеет права отмахиваться. А с кем же посоветоваться? «Николай Павлович! — с радостью вспомнил Михаил. — Надо съездить к нему на завод. Он-то разберется получше майора».

Приняв это решение, Михаил, как это он делал нередко, взглянул на события с другой стороны. Вот Поклонов шлет ему угрожающую записку, а он говорит? «Ты же хороший человек, зачем так делаешь?» А потом Поклонов переходит к другим действиям, может быть, налетит ночью с ножом, а он, Михаил Вязов, оперативный работник, будет уговаривать бандита: «Милый ты мой, и зачем тебе потребовалось нападать? Зачем ты портишь себе жизнь, почему не заботишься о семье?»

— Какая-то чепуха! — сказал Михаил вслух.

Майор уставился на лейтенанта со вздернутыми бровями, моргнул, раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но ничего не придумал и еще раз моргнул.

В кабинет вошел высокий смуглолицый сержант и, четко, с шиком вскинув руку к козырьку, доложил взволнованно, низким скрипучим басом:

— Сержант Петров по вашему приказанию прибыл.

— Посмотри на этого олуха, Вязов, — вскочил Терентий Федорович. — Вчера нализался в стельку и поругался с участковым Бердыкуловым. Чуть не подрался. Кто тебе позволил позорить наше отделение? Кто, я спрашиваю!? Не умеешь пить водку, пей деготь!

Майор кричал, а сержант стоял, опустив глаза, облизывая сухие губы, сжимая и разжимая пальцы рук. Изредка сержант пытался что-то сказать, но майор не давал ему раскрыть рта.

Михаила подмывало вмешаться, узнать в чем дело, но он сдержался, велико было в нем чувство дисциплины.

Майор прогнал сержанта:

— Убирайся. Завтра посажу.

Михаил остановил сержанта уже на улице. Расспросил. Участковый Бердыкулов однажды потанцевал с женой Петрова и якобы предложил ей уйти от мужа. Сержант редко и мало пил, а тут разошелся — с горя и от ревности. Пообещав поговорить с Бердыкуловым, Михаил возвратился в отделение, с горечью думая: «Разве в таком деле криком поможешь? Или арестом напугаешь? Завтра же сведу их всех и тогда разберемся».


С Мариной Игнатьевной Кустиковой — она оказалась работницей швейной фабрики — Михаил прежде всего отправился на тот рынок, где пропал ребенок. Надо было выяснить подробности исчезновения мальчика.

Один из продавцов — пожилой узбек, на прилавке у которого были горкой насыпаны желтобокие яблоки прошлогоднего урожая, — видел ребенка и рассказал, как не старая и не молодая женщина спросила мальчика, где его мама. Мальчик показал в сторону магазинов и ответил «там». Женщина дала ему конфетку и повела за ручку, говоря: «Пойдем, будем искать маму». Потом к продавцу подошли покупатели и ему некогда было смотреть за женщиной и мальчиком.

На прилегающей к рынку улице седая старушка, сидевшая с вязаньем у ворот, вспомнила, что она видела женщину с мальчиком в синих трусиках, белой рубашке и соломенной фуражке с большим козырьком.

— Она ведет его за ручку и все нагибается и говорит: «В кино пойдем, миленький», — рассказывала старушка, а Марина Игнатьевна восторженно следила за движениями ее испещренных морщинками губ. — Так, значит, и пошли они по тротуару, держась за ручки. Мальчонка-то хороший такой.

— А женщина какова из себя? — спросил Михаил.

— Женщина? Ее-то я не особенно приметила, за мальчонкой больше наблюдала. Дюже люблю внучаток.

Большего от старушки добиться не удалось. Прошли по ближайшим к базару дворам, расспрашивали всеведущих ребятишек, обратились к постовому, но никто из них ничего путного сказать не мог, след женщины с мальчиком затерялся.

Мария Игнатьевна плакала.

— Муж придет с работы — ил не знаю, что он со мной сделает… Убьет за сына…

— Этого мы ему не позволим, — старался шутить Михаил, с тревогой соображая: «Как же действовать дальше?»

Объехали ближайшие скверы и кинотеатры, надеясь на то, что женщина все же поведет ребенка посмотреть кинокартину или выйдет с ним погулять.

Безрезультатно.

Поздно вечером Михаил провожал Марину Игнатьевну до дому в том мрачном настроении, когда не хочется разговаривать. Он уже знал, что Марина Игнатьевна живет на Беш-агаче, а на рынок, который находился почти в другом конце города, она попала по пути, когда ездила к своей знакомой.

С трамвая слезли на глухой улице, и когда подошли к калитке, Михаил вдруг вспомнил рассказ Кости: это был тот дом № 17, куда неизвестно зачем ездил Виктор.

В комнате за столом сидел крепко сбитый молодой человек в майке-безрукавке, с гладким зачесом белых волос, широкоскулый и простодушный лицом. На вошедших он взглянул с удивлением. Чтобы сразу пояснить свое неожиданное появление, Михаил отрекомендовался:

— Оперуполномоченный лейтенант Вязов.

Мужчина поднялся, подал широкую, в трещинках, ладонь, разглядывая голубыми простецкими глазами лейтенанта с недоумением и тревогой. Он, пригласив Михаила сесть, метнул подозрительный взгляд на жену, которая устало опустилась на стул и с испугом смотрела на мужа. Она не плакала, но вся сжалась и застыла.

Михаил пододвинул стул к хозяину и без обиняков сказал:

— Прошу вас, Павел Денисович, выслушать меня до конца, прежде чем проявлять какие-либо чувства. — И он по порядку рассказал, как пропал ребенок и как они с Мариной Игнатьевной его искали. Павел Денисович сидел неподвижно, переводя взгляд с лейтенанта на жену. В голубых глазах его то вспыхивали злые огоньки, и тогда белели губы и на широком лбу углублялись морщины, то застывала растерянность, и Михаилу казалось, что из глаз его вот-вот брызнут слезы. Он прошептал:

— Сыночек мой!..

Марина Игнатьевна беззвучно плакала.

Михаил замолчал. Супруги не начинали разговора, и молчание их становилось непонятным и угрожающим. Михаил ждал. Вдруг Павел Денисович хрипло и надтреснуто спросил жену:

— Как же это ты?..

В голосе Павла Денисовича не было угрозы, но, взглянув на лицо его, Михаил ужаснулся: рот его перекосился, глаза потемнели. Михаил даже встал, ожидая самого худшего.

— Ладно. Разберемся, — сухо сказал Павел Денисович.

Эти слова были произнесены так, как непрошенному гостю бросают «до свиданья». Но Михаил понимал — уходить ему нельзя, надо переждать, и он сказал:

— У меня к вам вопрос, Павел Денисович и Марина Игнатьевна: не скажете ли вы, к кому у вас во дворе заходит рыжий паренек лет шестнадцати?

— Зачем тебе? — вдруг перешел Павел Денисович на ты.

— Я многое должен знать по долгу своей службы.

— Есть тут у нас одна сволочь. Может, каналья Чубуков мстит? — повернулся к жене Павел Денисович и вскочил.

— Не знаю, — проговорила сквозь слезы Марина Игнатьевна.

— Я из него труху повытрясу! — и Павел Денисович двинулся к двери. Михаил преградил ему дорогу.

— Прошу не торопиться. Рассчитаться мы всегда сможем. Нам надо найти ребенка. Стоит ли предупреждать этого Чубукова?

— Ему надо мозги вправить.

— Я боюсь, что тогда с ребенком случится несчастье.

Павел Денисович потер висок, повернулся и пошел к столу.

— Ты, пожалуй, прав. Что же нам делать? — спросил он, грузно опускаюсь на стул.

— Я попрошу вас осторожно поговорить с соседями, порасспросить: не высказывал ли он угрозу по отношению к вам…

— Да он каждый раз грозится, когда пьяный. Меня он особенно ненавидит. Я добиваюсь его выселения из города. Этот паразит работает один месяц в году, живет на иждивении буфетчицы, колотит ее. А она его защищает, со слезами просит не трогать. Плевая баба: ни гордости у нее, ни самолюбия. Попадаются же такие тряпки, черт бы их побрал!

— Вообще-то она женщина неплохая, — вступилась за соседку Марина Игнатьевна. — Уговаривает, да на него уговоры не действуют.

— Решим так:- заключил Михаил, — разузнайте, где сегодня побывал Чубуков, с кем встречался. И я кое-что выясню. А завтра утром начнем действовать.

От Кустиковых Михаил отправился разыскивать участкового уполномоченного этого района. Лейтенанта Турсунова он нашел около чайханы, расположенной на подмостках, над широким арыком. В темной воде арыка колыхались серебряные отражения лампочек. Жарко горел начищенный, почти в человеческий рост, самовар, и ряды белых чайников на полках походили на клавиши огромного баяна.

Михаил отозвал лейтенанта в сторону. Услышав о Чубукове, Турсунов досадливо крякнул и махнул рукой:

— Плохой человек, вроде комара — никому не нужен и кусается.

Потом рассказал: Чубуков уже два раза сидел в тюрьме за растрату, не женат, хотя сходился с многими женщинами, очень часто бывает пьяный, ни на одном месте работы не может удержаться больше месяца. Занимается спекуляцией. Но сколько Михаил ни бился, не мог узнать по каким делам к Чубукову ходит Виктор.

Домой Михаил возвращался в самом плохом настроении. Без всякой связи с событиями дня вспомнилась Надя, и Михаила нестерпимо потянуло к ней. Не поговорить, просто увидеть, взглянуть в ее застенчивые голубые глаза.

Где же его семейное счастье? Прошла уже пора, когда он на семейный уют смотрел с насмешкой, теперь ему все чаще не хватало ласковых рук и любящих глаз, которые встретили бы после беспокойного дня, помогали в работе, помогали сильно любить людей.

Михаил шел по улице тихо, боясь спугнуть хорошие мечты.

Костя уже спал на раскладушке, тихонько посапывая. И даже во время сна его густые брови были сдвинуты, будто он думал о чем-то очень важном. Серьезное выражение лица паренька Михаилу показалось смешным, и он долго и ласково смотрел на растрепанный чуб Кости, па потрескавшиеся губы, на вздернутый нос, на кончике которого блестело светлое пятнышко, на чернильную кляксу, почему-то попавшую на ухо.

Если бы Михаил знал, о чем думал Костя, когда ложился спать…

Во второй половине дня Костя пошел на базар. Долго ходил по магазинам, по зеленому ряду, купил всего понемногу, не зная, какие продукты Михаилу понравятся, «Покупай по своему усмотрению», — утром сказал Михаил.

Возвращался Костя с полной сеткой, набитой всякой всячиной: редиской, колбасой, картошкой; под мышкой он нес завернутую в газету буханку хлеба.

Недалеко от своего дома он увидел Надю. Догнал ее и поздоровался.

Надя ответила, как показалось Косте, смущенно и, оглядев паренька с ног до головы, спросила:

— Ты сам на базар ходишь?

— У нас некому хозяйством заниматься, — ответил Костя.

— С кем же ты живешь?

— С Михаилом Анисимовичем. Вы не знали?

Нет. — Надя еще раз осмотрела Костю и покачала головой. Костя понял: майка на нем была не первой чистоты. Он покраснел.

Некоторое время шли молча. «Почему она не встречается с Михаилом Анисимовичем? Почему не заходит?»- старался догадаться Костя. В тот день, когда они провожали Михаила в больницу и Надя расплакалась, Копи подумал, что у Михаила Анисимовича с Надей близкие отношения. Он ее ждал, когда жил в квартире один. А она не приходила.

Михаил Анисимович вернулся из больницы? — ‹ спросила Надя.

— Сегодня утром, — ответил Костя, с недоумением разглядывая девушку. «Она и в больнице не была?»- удивился он.

Костя стеснялся задавать вопросы, а Надя опять шла молча. Лицо ее было задумчиво, даже строго. Воз вращению Михаила из больницы она будто не обрадовалась, только глаза ее немного повеселели.

Костя остановился у парадного и пригласил;

— Заходите к нам.

Надя вдруг улыбнулась.

— Зачем? — и задала неожиданный вопрос:-Тебе кто стирает майку?

— Я сам… — смутился Костя.

— И Михаил Анисимович сам стирает?

— Нет. Мы отдаем. — Костя спохватился и добавил:- Я на озеро хожу купаться, там и мою свою майку. Михаил Анисимович об этом не знает.

— Значит, можно посмотреть как вы живете? — теперь уже весело спросила Надя.

— Посмотрите. Чего ж особенного?


…Уходя, Надя попросила Костю не говорить Михаилу о том, что она была в квартире. «Почему?» На этот вопрос и пытался ответить Костя, когда ложился спать.


Михаил прислушался: где-то за городом гремел гром, раскаты его доносились слабо. Подойдя к окну, Михаил увидел черную тучу, наползавшую на звезды шерстяными космами. Сразу запахло мокрой травой и пылью. Прохладный воздух был приятен. Крупные капли дождя защелкали по окну, по подоконнику, брызги полетели Михаилу в лицо, но он не уходил, ему было хорошо. Посмотрел на учебники, уложенные стопкой на этажерке. Заниматься не хотелось.

СЕРЬЕЗНОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ

На другой день, как только майор явился в отделение, Михаил пошел к нему, доложил о безрезультатных поисках ребенка и теперь уверенно заявил: мальчик украден. На этот раз майор согласился, что ребенка надо искать. Городское управление в свою очередь приняло меры, однако результаты были те же. Но когда Михаил попросил разрешение вновь заняться поисками ребенка, Майор вдруг воспротивился и сказал, что пошлет другого работника, что с такой «операцией» любой справится.

— Я вник в дело, товарищ майор, да и довольно таинственную пропажу ребенка я бы не считал пустяком. А послать второстепенного работника — значит отмахнуться, — настаивал Михаил.

— И почему это наши мнения не совпадают? — спросил майор, разглядывая лейтенанта веселыми глазами. Михаил удивился мягкой интонации начальника. Но майор тут же хлопнул ладонью по стеклу и резко закончил:- Для вас есть более сложное задание, получите его у Акрамова. Выполняйте приказ.

— Почему вы считаете поиски ребенка несложным заданием? — не сдавался Михаил.

— У меня нет времени разводить дискуссию, — сдерживаясь, оборвал разговор Копытов, тяжело поднялся и дернул козырек фуражки.

Настаивать дальше было бесполезно, и Михаил, бушуя внутренне, ушел к себе в кабинет. Он долго сидел, перебирая бумаги и не вникая в смысл записей. «Спокойнее, дорогой товарищ, — старался утихомирить он себя, — бушевание к хорошему не приведет. Терентий Федорович продолжает свою линию. А может быть, мне и обижаться не на что? Пойдет другой работник, найдет ребенка… Что же меня возмущает? Равнодушие! Для родителей пропажа ребенка — удар сильнее, чем утеря какого-либо имущества. Майор этого не понимает. Моя обязанность разъяснять, а не злиться…» Михаил встал и прошелся по кабинету. Солнечные лучи уже залили все окно, и в кабинете от жары пожелтел воздух. С улицы доносилось нудное гуденье моторов автомашин, изредка прерываемое стрекотом мотоциклов.

Зазвонил телефон. Михаил снял трубку и насторожился: говорила Марина Игнатьевна.

— Здравствуйте, Михаил Анисимович! Что же вы не идете? Я с рассвета на ногах, обегала почти весь город. Нет моего мальчика!.. — голос женщины задрожал, и она всхлипнула.

— Извините, Марина Игнатьевна, не мог придти, — сказал Михаил, поздоровавшись. — Не волнуйтесь, поиски вашего ребенка идут по всему городу. Такое распоряжение дано городским управлением. Вы откуда звоните?

— Из будки.

— А где же вас встретить?

— Я недалеко от дома, почти напротив.

— Очень хорошо. Ждите. Через полчаса или я приду, или кто-либо из наших сотрудников.

— А почему не вы?

— У нас ведь много дел, Марина Игнатьевна, — соврал Михаил и бросил трубку на телефон. Продолжая хмуриться, он опять прошелся по кабинету.

В коридоре раздался шум, а затем хриплый голос запел:

Сидел Ярмак, объятый думой…
Михаил открыл дверь. Участковый и русый парень вели под руки пожилого мужчину, еле передвигавшего ноги. Мужчина где-то валялся и потерял кепку, ее держал в руках участковый.

— С утра, значит, тяпнул? — спросил дежурный.

— От радости… Из больницы иду… Внук у меня родился. Внук! — завопил пьяный и упал на колени перед дежурным.

Безобразный вид пьяного не удивил Михаила, — пьяница как пьяница, — его внимание привлек парень. Одет он был в голубую финку и серые полотняные брюки. Бросался в глаза до смешного вздернутый нос. Подстрижен парень был как-то так, что курчавые пепельные волосы походили на маленькую шапочку, надвинутую на широкий, невысокий лоб.

— Поярков, — назвал он себя дежурному и, подхватив под мышки пьяного старика, без напряжения поставил его на ноги.

Михаил закрыл дверь, прошел к окну и сцепил руки за спиной. Неприятности посыпались с утра. Начинать войну с майором? Достаточно ли для этого оснований? Мысли шли вразброд: то Михаил представлял плачущую Марину Игнатьевну, то сержанта, поругавшегося с участковым, то перед глазами вставал сердитый майор.

Капитан Акрамов вошел тихо и остановился у двери, окинув чуть прищуренными глазами лейтенанта. Видимо, он кое-что уже знал, потому что прошел к столу, сел и задал вопрос:

— Что у вас, Михаил Анисимович, произошло с Терентием Федоровичем?

Михаил тоже сел.

— Стоило ли делить барана, которого нет? — выслушав Михаила, улыбнулся Акрамов. — Я сказал Терентию Федоровичу: все работники заняты и именно Вязов придется продолжать поиски ребенка. Идите к хозяину, вызывает.

Нам делить нечего, — согласился Михаил, — но работать надо слаженно и с горячим сердцем, а не с холодным.

— Когда небо чистое, не могу говорить: на нем тучи, — опять улыбнулся капитан и похлопал Михаила по коленке. — Когда соберутся тучи, мы поставим громоотвод и будем ждать грома.

Заметно сдерживаясь, майор несколько минут читал лейтенанту нравоучения. Изломанные брови его подпрыгивали. Он легонько постукивал кулаком по настольному стеклу, и было понятно: ему очень хочется ударить крепко. Майор повторил свою любимую мысль, что его приказ должен быть законом, что ему виднее, куда направить того или иного работника и как его использовать.

Как ни странно, в эти минуты Михаил не знал, можно ли ему действовать не только как старшему уполномоченному, но и как партийному руководителю. Когда речь шла о его служебном положении, он не мог пользоваться правами, которые дала ему партийная организация. «Скромность? — спрашивал он себя и вздыхал:- Какой же у меня еще маленький опыт!»

— Не задирайте носа, лейтенант! Одна хорошо проведенная операция еще не дает права зазнаваться и, тем более, выходить из подчинения, — выговаривал майор. Михаил понимал, что майор все же сдерживается, на другого работника он накричал бы похлеще, — При всем моем уважении к вам, я не допущу расхлябанности. Я надеюсь, вы понимаете, что такое единоначалие?

И особенно после упразднения должности заместителя ни политической части. Вам надо показывать пример как парторгу, а вы сами подрываете дисциплину.

Пока речь шла вообще о дисциплине, о служебных обязанностях, Михаил молчал, соблюдая субординацию, но как только майор заговорил о долге и чести парторга, Михаила словно что-то подбросило, и он вытянулся, опустил руки по швам.

— Разрешите, товарищ майор, спросить, — тихо сказал он, всеми силами стараясь быть спокойным. — Может быть, я что-то недопонимаю в единоначалии, и меня волнует вопрос: почему за то время, пока я болел, в отделении не проведено ни одного партийного собрания, не проведена ни одна политинформация?

— Об этом спросите Кашгарова, он за вас оставался.

— Я его спрашивал, он говорит: не имел времени и не мог собрать людей. Почему вы, Терентий Федорович, не выкроили ему время, не помогли собрать людей, организовать?

Копытов снял фуражку, вытер платком лысину. Недобро взглянув на парторга, он спросил-

— Отчет? — и деланно засмеялся. — Отчета я вам давать не буду. Были такие обстоятельства. Прежде всего работа, а потом политинформации.

— Вы по-прежнему ошибаетесь, Терентий Федорович. Капитан Стоичев не один раз упрекал вас в этом…

— Стоичева нет, и он мне не закон, — побледнев и сутуля плечи, заявил Копытов. Он смотрел на лейтенанта в упор, сжимая в руке фуражку.

Михаил сделал шаг к столу.

— Я не могу переменить своего мнения, Терентий Федорович. Вы не правы, я в этом глубоко убежден.

В кабинет вошел капитан Акрамов и, как показалось Михаилу, Копытов поспешно разрешил ему идти и заниматься поисками ребенка.

— Бушуем, Терентий Федорович? — спросил Акрамов, улыбаясь. — Зачем гром, зачем молния? У нас говорят: когда идет буря, кнутом стадо не соберешь, только разгонишь.

Майор хмыкнул и ничего не ответил.

ВОРОВКА

Михаил бросился к будке, что стояла напротив отделения, выпил залпом два стакана охлажденной на льду воды и почувствовал, как заломило горло. Он подумал было, что зря выпил холодной воды — ведь недолго снова попасть в больницу, но отмахнулся: все равно! Теперь он был уверен: столкновение с начальником отделения неизбежно, и в результате один из них должен пострадать. Сил у него хватит, но хватит ли времени? Будет очень тяжело работать. «И все же майора надо ставить на свое место, надо заставить его уважать людей!»- решил Михаил и пошел к автобусной остановке.

Марина Игнатьевна ждала у ворот. Она была все в том же сиреневом платье и в той же шелковой косынке Ночь не прошла для нее бесследно: под глазами синие полукружья, щеки серые, взгляд растерянный и какой-то нищенски-просящий.

— Что вы узнали о Чубукове? — спросил Михаил.

— Два дня не являлся домой, и никто не знает, где он, — ответила, всхлипнув, Марина Игнатьевна.

— Муж ругался?

Марина Игнатьевна не ответила, закрыла лицо ладонями и отвернулась к воротам.

Им ничего не оставалось делать, как снова отправиться в поездку по городу и уповать на случайную удачу. Михаил понимал насколько трудно надеяться на успех, но не мог сказать об этом Марине Игнатьевне, которая ничего не хотела признавать, готова была ехать куда угодно, лишь бы искать и искать.

Они побывали во многих парках, в скверах, в кинотеатрах, на двух озерах, расположенных на окраинах города, ходили по магазинам, изредка звонили дежурному по городу. Мальчика нигде не было.

У Михаила взмокла спина, носовой платок превратился в мокрую грязную тряпку. Они ничего не ели, только пили: и газированную, и простую воду. У Марины Игнатьевны мокрые пряди волос свисали на лоб, над верхней губой не просыхали капельки пота. Краску с губ она давно стерла, и вокруг рта ее стали четче выделяться морщинки. Поглядывая на эти морщинки, Михаил понимал, что они появились не оттого, что женщина сражена горем сейчас, они по какой-то причине прорезались раньше. По какой причине? Времени для разговоров было много, и Михаил не раз пытался расспрашивать женщину о ее прошлом. Марина Игнатьевна отвечала односложно, с неохотой или молчала, задумчиво глядя в сторону. Все это убедило Михаила, что у молодой и красивой женщины была трудная жизнь.

Они перебрасывались ничего не значащими словами:

— Можно, наконец, испечься.

— Воды что-ли еще разок выпить?

— Куда теперь поедем?

— Город большой, весь не прошаришь.

На одной улице они увидели постового милиционера, наклонившегося над мальчиком лет двух:

— Ты, малыш, где живешь? — спросил милиционер,

— Вот, — ответил мальчуган и показал пальцем на дверь.

— Иди, малыш, домой, а то машина пойдет и тебя задавит.

Милиционер подошел к двери и постучал. Михаил выразительно посмотрел на Марину Игнатьевну. Женщина не поняла его, хотя и смотрела на милиционера.

— Видите, это указание городского управления в действии, — объяснил Михаил.

Марина Игнатьевна опять промолчала, она не хоте-* ла ничего признавать.

Изредка Марина Игнатьевна вытирала заплаканные глаза. Прохожие окидывали молодых людей любопытными взглядами, и Михаил, чувствуя нелепость своего положения, — мало ли что могут подумать люди? — старался, как умел, успокоить женщину:

— Ничего, сынок найдется. Горожане помогут, и наши уполномоченные теперь свои участки знают хорошо.

Асфальт словно стекло. Свет на улицах яркий, как от электросварки, режет глаза. Кажется, парят деревья. Небо — лезвие бритвы. Михаил и Марина Игнатьевна идут или едут, теперь уже безвольно подставляя головы жгучим лучам июньского солнца.

Михаил позвонил в отделение, чтобы сообщить, где он находится, и узнать, нет ли каких известий о ребенке. Трубку взял капитан Акрамов.

— Очень хорошо, что вы позвонили, — обрадовался он. — Чубуков, оказывается, в соседнем отделении, доставлен за дебош в пьяном виде. Но от него сейчас ни чего не добьешься. Что вы думаете предпринять, товарищ лейтенант?

— Не знаю. Надо подождать, пока он проспится. Потом я с ним поговорю.

— Хорошо.

Михаил вышел из будки, вытирая платком потное лицо, и высказал Марине Игнатьевне давно пришедшую мысль:

— А не поехать ли нам в церковь?

— Как? — Марина Игнатьевна медленно и нехотя подняла большие голубые глаза, и Михаил на мгновенье смутился от мысли: «Ей-богу, эти глаза прекрасны!» Весь день он присматривался к женщине и изредка про себя восклицал: «Чорт возьми, какая же она была красавица несколько лет назад!» У Марины Игнатьевны высокий, благородный лоб, который отчасти закрывают вьющиеся от природы короткие прядки, кожа лица и шеи — нежная, а губы еще сохранили яркую свежесть.

— А, впрочем, — согласилась она, — все может быть, жизнь многообразна, подобна калейдоскопу.

Эти слова задели Михаила.

— У вас какое образование? — спросил он.

— Десять классов.

По нашим временам десять классов — образование небольшое, многие работницы учатся в институтах, но в поведении и случайно брошенных Мариной Игнатьевной фразах Михаил угадывал хорошее воспитание. Что же с ней произошло? Почему она казалась преждевременно увядшей и Несколько опустившейся?

— Сколько вам лет?

Марина Игнатьевна грустно улыбнулась.

— Двадцать два года.

Михаил был поражен. Он даже подумал: не обманывает ли? Но какой ей смысл обманывать? Теперь Михаил был уверен: в жизни Марины Игнатьевны произошло что-тонеладное.


С улицы церковь выглядела неказистой: низенькое здание с блестящим зеленым куполом, почерневшими крестами и с отбитой кое-где штукатуркой стен. У входа — старушки в черных платьях и белых платочках. Вокруг церкви — за деревянным забором — деревья. Служба еще не начиналась, к воротам подходили верующие, крестились, поднимая глаза к куполу. Михаил невольно поежился, представив, как они мучаются в тесноте внутри здания, мокрые от пота.

Неожиданно он увидел Виктора, вывернувшегося из ворот вместе с дряхлой старушкой. Паренек торопливо распрощался и шмыгнул в переулок. Михаил, провожая его взглядом, недоумевал: «Что ему здесь-то нужно? Не может быть, чтобы Виктор стал богомольцем!» Старуха не по годам скоро просеменила за церковную ограду, и Михаил успел только заметить ее дряблые багровые тени, морщинистый рот и бородавку с пушком. Это была жена сторожа кладбища, ее Михаил видел в пивной, с Поклоновым, и он вдруг подумал: «Старуха, Поклонов, Виктор — удивительное совпадение!»

Марина Игнатьевна и Михаил вошли в ворота. Под деревьями зеленели лужайки, чисто подметенные и основательно затоптанные. У паперти стояли старушки и старики, молча принимали подаяние, крестились, клали куски хлеба в кошелки, а деньги засовывали за пазуху,

Михаил не успел еще толком осмотреться, как Марина Игнатьевна с криком бросилась к женщине, одетой в грязное ситцевое платье. Женщина сидела несколько в стороне от других попрошаек, прислонившись спиной к дереву. Рядом с ней стоял грязный оборванный мальчик лет двух и грыз яблоко.

— Ленечка! — закричала Марина Игнатьевна, подхватила мальчика на руки, прижала к себе и, целуя измазанное личико, запричитала радостно, со слезами:- Милый ты мой! Нашелся! Ненаглядный мой, хорошенький!..

— Мама, мама, — залепетал ребенок, роняя яблоко, и заплакал.

Женщина вскочила, порываясь бежать, но верующие сгрудились вокруг нее плотным кольцом. Начались расспросы.

— Украла она сынишку. Двое суток искала. Миленький мой! — плача отвечала Марина Игнатьевна.

Женщины зашумели, и не успел Михаил опомниться, как они набросились на нищенку. Позже Михаил признавался, что намеренно медлил: «Пусть-ка дадут ей маленькую трепку, проучат. Полезно во всех отношениях».

Наконец, когда волосы нищенки были растрепаны и изрядно повыдерганы, Михаил вступил в свои права, с трудом отстранил разбушевавшихся старушек и увел воровку.

— Судить ее надо! — кричали ему вслед женщины.

По пути Михаил присмотрелся к нищенке. Она была не такой старой, какой показалась ему вначале. В потасовке грим — уголь и грязь — был стерт, и краснощекое лицо ее предстало в своем естественном виде. Это была здоровая женщина лет сорока, с темными усиками, с тупым взглядом серых глаз под лохматыми бровями. По дороге она несколько раз принималась рассматривать лейтенанта равнодушно, словно покупателя скучающий продавец, у которого в ларьке кроме вялой и грязной свеклы ничего нет; случайно Михаил заметил в совиных глазах женщины проблеск подлинного интереса, но на круглом, одутловатом лице ничего не изменилось, оно оставалось безмятежным и грубым, похожим на крупный бледного цвета гранат.

При обыске у нищенки, которая назвалась Анфисой Лебедевой, кроме кусков хлеба, фруктов, мелких монет и замусоленной, несколько раз свернутой и потертой по краям бумажки, ничего не нашли. В краже ребенка нищенка созналась, и Михаил передал ее следователю отделения Ходжаеву.

Оставшись один, Михаил, уже ради любопытства, осторожно развернул бумажку. Несколько долек ее оторвались и упали на стол. Водворяя клочки с текстом на свое место, он с трудом прочитал почти стершиеся буквы: «Молитва», «Пришествие Иегова и изгнание дьявола». В начале молитвы шли общие рассуждения о вредных делах дьявола, о его борьбе против господа, о совращении людей на путь порока, а потом начались довольно прозрачные намеки на то, что дьявол появился на земле в 1917 году и очень многих людей совратил и сделал атеистами. Далее прямо говорилось, что дьявол особенно распоясался в России и что скоро настанет день, когда с небесных высот спустится Христос и изгонит дьявола, а всех совращенных сбросит в тартарары. Автор письма всеми силами старался подделаться под церковный стиль, но многие фразы строились совершенно не по-русски. И хотя все выводы делались на основании библии, Михаил понял: молитва написана с провокационной целью. Он начал осторожно раскладывать клочки на чистом листе бумаги. Весь текст уже был восстановлен, как вдруг, перевернув одну из долек, он широко открыл глаза. Сомнений не могло быть: Михаил держал в руках свою собственную фотографию, размером 3X4, ту, что заказывал для удостоверения личности.

Позвонил дежурному. Лебедеву привели немедленно. Она села на стул неповоротливо и лениво. Ни на молитву, ни на фотографию, лежащие на столе, женщина не обратила никакого внимания, она смотрела в окно, как на пустую стену.

— Где вы взяли эту фотографию? — спросил Михаил.

Лебедева, не поворачиваясь, скосила глаза и ответила грудным, надтреснутым голосом:

— Нашла.

— Где?

— На базаре.

— А зачем вы ее хранили?

— Понравился.

— Кто?

— Парень.

Лебедева отвечала односложно.

— И вы меня узнали?

— Узнала.

— Ну и как?

— Понравился.

Хотя после того, что произошло в больнице, было не до смеху, все же Михаил не удержался и улыбнулся.

— Вы хотели видеть этого парня?

— Хотела.

— Зачем?

— Познакомиться.

— Для чего?

— Хы!.. — вдруг Лебедева и повернулась к Михаилу. Глаза ее потеплели.

— Недавно вы были в больнице? — спросил Михаил прямо.

Лебедева помолчала, медленно поворачиваясь к окну.

— Нет.

— И к знакомым не ходили?

— Нет.

— Три дня назад яблоки покупали?

— Да.

— А пакеты, чтобы положить в них яблоки?

— Нет.

Сколько ни бился Михаил, как ни пытался задавать наводящие вопросы, Лебедева замкнулась и повторяла свои твердокаменное «нет» или «да», и ни одного путного сведении он не получил.

Михаил вынул из кармана пачку папирос, собираясь закурить, и заметил, как блеснули глаза у Лебедевой. Он догадался, что она курит, и предложил ей папиросу. Воровка схватила папиросу с жадностью, сунула ее в рот и с нетерпением следила за тем, как Михаил доставал из кармана спички. В коробке спичек не оказалось. Михаил открыл ящик стола. Там лежал коробок в обойме, найденный на кладбище.

Зажигая спичку и давая прикурить Лебедевой, Ми-? хайл сказал шутливо:

— Эту коробку я нашел в ваших вещах и вот — присвоил, пользуюсь.

— Была у меня такая. Пользуйся, если надо, — неожиданно предложила воровка.

— Я запишу в протокол, что эта коробка ваша. Я не нищий, сам могу купить спички.

— Пиши, — согласилась Лебедева. — Я бы тебе не то еще подарила, если бы была на воле…

Михаил уставился на нищенку грозными глазами. Петь же такие люди, которых ничем не проймешь.

Отправив арестованную, Михаил взял молитву и фотографию, пошел к майору. Копытов прочитал молитву, повертел бумажку, разглядывая ее со всех сторон и, возвращая Михаилу, сказал:

— Белиберда! К делу не имеет отношения.

О фотографии Михаил говорить не стал — бесполезно. Молитву он спрятал в сейф, решив при случае показать ее Максиму Петровичу.

Михаил поехал в соседнее отделение. Хотя ребенок был найден, воровка поймана и арестована, все же Михаил считал, что в этом деле не все ясно, и решил поговорить с Чубуковым. Но вначале он нашел участкового Турсунова, который привел в отделение пьянчужку.

— Чубуков очень пьяный был, в стельку, одна нога туда, другая — в сторону поехала, — рассказывал лейтенант Турсунов. — К молодому человеку пристал, очень ругался, потом драться стал. Молодой человек не пьяный был, убежал. Чубуков непонятно сказал молодому человеку: «Я расписываю, а ты деньги получаешь!» Следователь об этом знает, я сказал ему. Чубуков пьет много, очень хитрый.

Чубуков сидел у следователя уже проспавшийся, с помятым лицом, красными глазами. Отросшая, с проседью, щетина лохматые космы волос, грязный костюм — все выдавало в нем опустившегося человека, алкоголика.

Со следователем отделения Михаил был знаком и поэтому, зайдя в кабинет, сразу спросил:

— С кем он дрался, Махмуд?

— Говорит: не знаю, — ответил следователь.

— Разреши мне задать несколько вопросов.

— Пожалуйста.

— Ваша фамилия Чубуков? — спросил Михаил.

— Известно, — пробурчал Чубуков.

— Где ваша сожительница Анфиска?

— Не знаю.

— Давно ее видели?

— Давно.

— А Витьку?

Чубуков взглянул на Михаила и опять опустил голову. На вопрос он не ответил.

— Что же не отвечаете? На днях он приходил к вам?

— Не знаю я никакого Витьки, — сердито, и уже баском без хрипоты, сказал Чубуков.

— И маленького сынишку Кустиковых не знаете?

— Нет.

Михаил понял, что забулдыга решил ото всего отпираться.

— И кто украл мальчика не знаете?

— Нет.

— Ладно. Анфиска сама вам напомнит.

Чубуков заерзал на стуле и тихо сказал:

— Стерва…

На другие вопросы Чубуков не отвечал совсем. Михаил вынул из кармана свою фотографию, которую отобрал у Лебедевой и показал Чубукову:

— Кто вам дал эту фотографию?

Чубуков провел ладонью по мокрому лицу и некоторое время переводил испуганный взгляд с фотографии на Михаила, потом на следователя и опять впивался глазами в маленький клочок бумаги, будто в нем была завернута мина.

— Кто?! — повторил Михаил вопрос.

Откачнувшись и замотав головой, Чубуков залепетал:

— Нет, нет! Никто мне не давал ее.

— Как она к вам попала?

— Она нашла…

— Где?

— На базаре…

— Почему не выбросила?

— Не хотела.

— Почему?

— Понравился парень…

Следователь, взглянув на фотографию, поднял изумленные глаза на Михаила и после этого слушал допрос с чрезвычайным интересом. Чубуков твердил одно и то же: «нашла на базаре», и как ни бился Михаил, ничего к этому не добавил. Пришлось допрос прервать.

Конец дня выдался канительный, в шорной артели возник пожар, и майор послал Михаила туда наводить порядок.

Вернувшись в отделение, уже усталый, Михаил пригласил в кабинет сержанта Петрова и участкового Бердыкулова. Откладывать разговор с ними не следовало, ссора могла закончиться плохо. Потирая висок, недобро поглядывая на молодых работников, Михаил сел за стол и вздохнул:

— Рассказывайте по-порядку.

Никогда не унывающий Бердыкулов, плясун и весельчак, несмотря на свои двадцать пять лет, еще не женатый, стрельнул узкими смешливыми глазами на Петрова и встал.

— Сидите, — кивнул головой Михаил.

Бердыкулов сел и ладонью пригладил ежик упругих черных волос. Заговорил он быстро, замахал рукой.

— Не надо много говорить! Павел был пьяный, ничего не понимал. Зачем мне его жена?

— А танцевать приглашал? — глухо спросил Петров. Он сидел понурый и бледный.

— А что? Приглашать нельзя? Твоя жена хорошая, веселая, танцует, как ласточка…

— Вначале приглашать, потом отбивать!.. — Петров медленно поднял голову.

Бердыкулов вскочил:

— Кто сказал: отбивать?! Давай, говори!

— Действительно, кто вам сказал, Петров, что Бердыкулов сделал предложение вашей жене? — спросил Михаил.

— Соседка.

— Какая соседка? Давай ее сюда!

— Анка!

— Анка! — Бердыкулов всплеснул руками. — Вредная девчонка. Ей надо язык отрезать! — он торопливо полез в карман, достал кожаный кошелек, вынул фотографию и бросил Михаилу на стол. — Вот моя невеста. Смотрите. Через десять дней свадьба. Приглашаю. И тебя, Павел, приглашаю со своей ласточкой, — сделал широкий жест Бердыкулов.

Петров покраснел и опять опустил голову. Он молчал.

— Садитесь, товарищ Бердыкулов, — сказал Михаил и с улыбкой посмотрел на пристыженного Петрова. — Эх вы, Отелло! Разве можно так, не разобравшись, устраивать скандалы? И жене надо доверять. Какая жизнь без этого? Да еще слушать каких-то соседок…

Михаил говорил и думал: наверное, трудно доверять жене, если ее любишь. Он представил себя на месте Петрова: если бы Надя была его женой и за ней начал ухаживать Бердыкулов… Как бы он поступил? «Нет, скандалов не устраивал бы. Если бы стало очень больно, поговорил бы с Надей откровенно».

— А вам, товарищ Бердыкулов, советую быть осмотрительнее. Петров ваш товарищ, — и незачем оскорблять его чувства. Нельзя поступать бесшабашно. Проявлять чуткость к товарищу — хорошее человеческое качество, нам всем надо этому учиться. Я надеюсь, вы оба поняли, что поступили неправильно. Давайте помиримся и вместе станцуем на свадьбе…

— Всегда готов! — воскликнул Бердыкулов.

— Ладно, — сказал Петров, смущенно улыбаясь.

Проводив Петрова и Бердыкулова, Михаил долго стоял у окна. Сердце ныло. Пусть грызет ревность, сыплются неприятности-он на все готов, лишь бы была любовь, не отвергнутая, взаимная…

Домой Михаил явился поздно. Только увидев за столом Костю с лохматой головой, он вспомнил, что утром просил его помочь поискать ребенка и шутливо спросил:

— Как дела, Шерлок?

Костя поднял голову, и Михаил понял, что он пьян. Не хватало еще этого! Михаил закричал:

— Да ты что, пьян?!

Ни резкий вопрос, ни окрик на Костю не подействовали. Он спокойно поднялся и пошел, чуть покачиваясь, готовить обычный поздний чай. Михаил проводил его недоуменным взглядом, но не остановил, зная, что Костя сам все расскажет, и направился умываться.

Михаил сел за стол. Костя принес из кухни чайник, достал из стола надломленную булку.

Пили чай мрачные, молча. Костя морщил квадратный лоб и пристально смотрел в стакан, боясь поднять на Михаила глаза. «И что он не бранит? — думал Костя. — Хорошего нагоняя я заслужил. Напился и ничего не сделал…» А Михаил ждал, изредка окидывая взглядом паренька. Он только сейчас заметил, что у Кости стал темнеть пушок на верхней губе. Это был уже признак возмужалости и, значит, спрос за проступки увеличивался. Костя не выдержал молчания, поднял потное лицо и, глядя на темное окно, начал рассказывать.

— Опять приходил Виктор. Мы, пошли в парк-озеро, катались на лодке, купались. Потом к нам присоединились студент и еще два парня. Они пригласили меня пить пиво. Я думал: может, они, когда напьются, начнут болтать и я узнаю — чем они занимаются, зачем Виктор ездил в семнадцатый дом, с кем имеет дело, разоблачу его. Поэтому согласился и пошел в пивную… Я ему говорил: с плохими ребятами якшаешься. Да он смеется. «Докажи. Плохие они?» А как я докажу, если мало их знаю? И пошел я с ними. Напился и ничего не узнал…

Костя уткнулся в стол. Михаил улыбнулся: «Шерлок ты мой, Шерлок!» Но надо было решать, как быть. А если Костя постепенно втянется в их компанию? Потом, когда они смогут ему угрожать, вернуть его будет трудно. Понятно было Михаилу также, что Косте скучно, к Виктору он привязался и, по доброте своей души, не мог бросить товарища. А Виктор? Тоже не знает, чем заняться? Бесшабашный, бездумный, он уже, кажется, влип.

— Дней пять студента в квартиру не пускай, — сказал Михаил, — у меня намечено оперативное дело и мне квартира будет нужна. Если Виктор спросит, так ему и скажи.

— Ладно, — поспешно пообещал Костя, не скрывая радости: Михаил заговорил с ним спокойным тоном.

— Обязательно покажи мне студента, конечно, без всякого знакомства.

— Сделаю.

Михаил достал из полевой сумки спичечную коробку, которую нашел на кладбище, и показал Косте.

— Ты не знаешь, кто у нас оставил ее? — спросил он.

Костя повертел в руках коробок.

— Не знаю. Такую видел у Виктора. Может, он оставил?

— Если он придет, спроси, не его ли. Он курит?

— Чадит.

— На коробке есть надпись «В. К.» Наверно, он нацарапал. Оправу ему не отдавай, скажи — оставляешь на память.

Костя глянул на Михаила с подозрением, но пообещал:

— Хорошо.

— У меня к тебе есть вопрос: не хотел бы ты заняться, скажем, радиоделом? — спросил Михаил, беря в руки газету. — Сам соберешь приемник, а потом, может быть, и усилитель.

У Кости заблестели глаза.

— Завтра я принесу тебе комплект журнала «Радио», а детали сам купишь. Сначала приобрети паяльник, олово и монтажный провод, остальное будешь покупать по мере надобности, когда выберешь схему.

— Спасибо, Михаил Анисимович, — растроганно проговорил Костя.

ВОЙНА

Одно время Виктор настойчиво приставал к однокласснице Вере Додоновой, приглашал ее в кино, писал на уроках записки. Девушка отшучивалась, посмеивалась над ним. Записки она показывала подругам, и девчата прыскали и шептались. Виктор негодовал. Многие ребята, в том числе и Костя, предполагали, что Виктор влюбился, но девчата, зная взбалмошный характер Виктора, этому не верили.

Однажды ранней весной Виктор явился в школу в лыжном костюме и принялся хвастаться: будто он может кататься на лыжах — и даже по пересеченной местности. Ребята хохотали — привыкли к хвастовству Виктора. Всем было известно: из учеников девятого класса никто на лыжах не катается, в Ташкенте это просто невозможно, снег бывает редко и лежит мало, а в горы ехать далеко. Во время этого разговора поблизости оказалась Вера с подругами. Послушала она Виктора и спрашивает:

— А скажи, Витя, что такое слалом?

Ребята притихли.

— Думаешь, не знаю? — засмеялся Виктор. — Больно ты грамотная, как я погляжу. Учительница из тебя такая же, как из меня английская королева.

— А все же? — не отставала Вера.

— Что «все же?» Ты меня экзаменовать собралась? Я тебе не ученик. Если хочешь, приходи ко мне и мы с тобой покатаемся на лыжах.

На вопрос Виктор так и не ответил. Девчата рассмеялись и ушли. А через два дня в школьной стенгазете, в уголке юмора, ребята увидели рисунок: Виктор стоял в комнате в лыжном костюме, с палками, в шапке, с пристегнутыми лыжами, а в окно заглядывала ветка цветущей акации. Под рисунком была подпись: «Слаломщик Виктор Копытов на тренировке».

Виктор обиделся не на шутку. Догадавшись, что это проделка Веры Додоновой, он тут же у стенной газеты поклялся отомстить девушке. В следующую перемену он схватил Верину ручку и подбросил к потолку. Перо воткнулось, и ручка повисла над ее головой. Это было началом войны. На уроках Виктор всячески мешал Вере, во время перемен на обратной стороне классной доски писал:

Вера слушает уроки? Бросьте!
Она смотрит не на учителя, а на Костю.
Вера никому не жаловалась. Выбрав подходящий момент, когда вокруг было много ребят и девочек, она подходила к Виктору и бросала язвительно:

— Ты Дон Кихот номер два. Лучше с мельницами повоюй, чем с девочками. Все равно не справишься.

Как-то Костя заступился за Веру, но неожиданно получил отпор не от Виктора, а от нее же самой.

— Я в защитниках не нуждаюсь, да из тебя, Костя, и рыцарь никудышный. Хоть бы из бумаги сделал себе латы и шлем, а из палки меч.

Война между Верой и Виктором продолжалась и во время каникул. Встречались они редко, но встречи их всегда заканчивались стычками. Вера теперь первая вступала в перебранку и доводила паренька до белого каления. Однажды девочки увидели Костю и Виктора на тротуаре, подошли.

— Ну, как, Витенька, на лыжах катаешься? — спросила Вера с невинным видом.

Девчата прыснули.

Виктор же, вместо того, чтобы рассмеяться и ответить шуткой, вдруг рассердился и полез на рожон.

— А тебе какое дело?

— Я же собираюсь идти к тебе поучиться.

— Тебя учить!? Вон Коська твой учитель.

— Хватит, Витя, воевать, — как всегда спокойно стал увещевать Костя. — Чего вы, на самом деле, не поделили? Ромео и Джульетта никогда не скандалили. А вы, как встретились, так и начинаете задирать друг друга.

— Я задираю? — удивилась Вера. — Ни в коем случае. Мы с Витей давнишние друзья, и между нами еще ни разу не пробежала кошка. Ромео и Джульетта из нас, пожалуй, не получатся, а вот Варенька и Макарушка Девушкин подойдут. Витя как только меня встретит, так ему нездоровится…

Девчата опять прыснули, Костя улыбнулся, а Виктор закусил губу и покраснел.

— Ладно, заноза. Ты меня еще попомнишь, — пообещал Виктор и, не попрощавшись, даже не взглянув на одноклассников, пошел по тротуару. Отойдя несколько шагов, он остановился и поманил Костю. Когда тот подошел, внушительно сказал:

— Скажи своей Верке, пусть меня не задирает, а то ей плохо придется.

— От кого? — сощурился Костя.

— От меня и моих товарищей.

— От студента?

— Хотя бы. Есть и похлеще.

Костя упрямо пригнул голову и выставил правое плечо.

— Теперь слушай меня, Виктор, — сказал он строго. — Во-первых, ты знаешь, Вера не умеет подчиняться, и я ей не командир. Во-вторых, давай договоримся: больше командовать мной ты не будешь. Если хочешь дружить, то на равных правах. И грозить ни мне, ни Вере не советую-у меня теперь есть другой брат, не чета Алексею. Сразу возьмет за шиворот.

Виктор ошеломленно смотрел на товарища. «Коська, тот самый Коська, который никогда не возражал, начал задираться! Смотри-ка, что с ним происходит!» Виктор подошел вплотную к Косте и прошипел ему в лицо:

— А не пожалеешь?! Загордился? Запомни: твоему Вязову скоро будет капут. Насолил он многим…

— Посмотрим, — усмехнулся Костя.

— Увидишь, — пообещал Виктор и повернулся спиной.

Свою угрозу Виктор повторил еще раз на другой день, на Комсомольском озере. Хотя был будний день, на пляже бегали загорелые ребятишки, лодки брались нарасхват, у кассы стояла очередь. Костя тоже стоял в очереди, а Виктор размахивал руками у пирса, к которому были привязаны две дырявые лодки. На подмостках толпились парни.

— Первая же лодка моя! — кричал Виктор. — Я давно здесь стою, у вас все делается по блату.

— Ты не особенно задирайся, тут твой отец не поможет, — баском сказал загорелый и мускулистый парень в трусах. — Твоя очередь еще не дошла.

— Поживем — увидим, — ерепенился Виктор.

Два паренька подогнали лодку и ловко выскочили на подмостки. Виктор быстро схватил цепь.

— Садитесь, девчата, я катаю!

Загорелый парень, махнув кому-то рукой, легонько толкнул Виктора, и тот в рубашке и брюках кувыркнулся в воду.

Раздался хохот.

Виктор, бледный и мокрый, вылез на настил и, ни слова пе говоря, бросился на парня в трусах. Но тут к Виктору подскочили еще двое ребят, и они вместе с загорелым парнем молча подхватили драчуна за руки и за ноги, раскачали и бросили в воду.

Хохотали ребята и девушки. Смеялся и Костя.

Вынырнув, Виктор зацепился за доски настила, но не то от ярости, не то от растерянности, никак не мог выбраться из воды. Загорелый парень подхватил его под мышки, легко приподнял и поставил на настил.

Виктор теперь ни на кого не бросился, что-то буркнул и убежал за кусты, оставив за собой мокрый след.

К Косте подошла Вера и, смеясь, сказала:

— Вот так надо учить зазнаек.

— Ты сегодня злюка, — попрекнул Костя.

— Зато справедливая.

Виктор появился через несколько минут в трусах. Рубашку и брюки, скрученные веревкой, он держал в руках. Подойдя к Вере и Косте, он глухо, чтоб никто не слышал из посторонних, сказал:

— Над товарищем издеваются, а вы заступиться не хотите!? Обождите, я над вами не так посмеюсь, — и вразвалку пошел в сторону перекидного моста.

ЯБЕДА

Расстелив на траве рубашку и брюки, Виктор лежал на солнцепеке вверх лицом с закрытыми глазами. Сейчас он злился на всех: и на дружков, которые не пришли на озеро, хотя и обещали, и на парней, искупавших его, и особенно на Костю, который смеялся над ним вместе со всеми. Смеялся Коська, которого, казалось, вообще рассмешить невозможно! «Ну, погоди, — мысленно угрожал Виктор, — ты у меня поплачешь. Отца с матерью и брата твоего посадили, и ты не выкрутишься. Над кем смеешься, червяк?» А когда перед глазами вставала смеющаяся Вера, у Виктора начинали гореть уши. Он не понимал, почему сразу вспыхивал в разговоре с ней. Нашла с кем водиться! — продолжал думать Виктор, не чувствуя уколов обжигающих солнечных лучей и жара раскаленного песка. — Придется добраться и до тебя, посмотрим еще, кто будет смеяться последним. А если сходить к ее матери я кое-что рассказать?»

Виктор поднялся и потрогал рубашку. Она была сырая. Теперь им овладело нетерпение. Он перевернул брюки другой стороной к солнцу и сел. Надо было дождаться, пока одежда хоть немного подсохнет.

С перекидного моста ребятишки прыгали кто «соколом», кто «ласточкой», поднимая каскады брызг, ослепительно блестевших на солнце. На две-три секунды брызги застывали в воздухе, и тогда фонтаны походили на фантастические цветы. По песку бегали беленькие малыши, бросали в воду камешки.

Виктор равнодушно посматривал на мальчишек, изредка поглаживая накалившуюся макушку головы, бросал вокруг сердитые взгляды и тянулся к рубашке или брюкам, пробуя их на ощупь.

По парку Виктор шагал поспешно, в трамвай вскочил на ходу. Вагон почему-то был полупустой. Виктор сел и уставился в окно. Сегодня он понял, что окончательно отошел от школьных ребят. Они смеются над ним, как над посторонним. Можно было бы послать их к черту, но беда была в том, что с товарищами, которых он нашел помимо школы, у него никак не ладились отношения. Новые друзья никогда не разговаривали откровенно. Анекдоты, язвительные «подтыркивания», подкрепленные деланным смехом — не удовлетворяли Виктора, изредка ему хотелось поговорить по душам, как это было раньше, когда они дружили с Костей. За какие-то очень незначительные услуги — отнести записку или какой-нибудь узелок — ему платили удивительно много денег. Он, конечно, понимал, что помогает преступникам, но делал это на зло школьным товарищам.

Как и рассчитывал Виктор, в доме у Додоновых была одна мать Веры. Он заходил к Вере и прежде. Любовь Сергеевна знала рыжего мальчика и встретила его радушно, пригласила к столу, налила чаю. Виктор поначалу, для видимости, спросил, нет ли дома Веры, а потом без стеснения сел за стол и принялся за чай. Во рту у него пересохло, и он с удовольствием пил чай с леденцами.

— Что-то давно я тебя не видела, — сказала Любовь Сергеевна, беря стакан тонкими пальцами. Рукава ее кофточки высоко обнажали руки — сильные, белые. Они и раньше восхищали Виктора. Когда-то Любовь Сергеевна была хорошей гимнасткой, прекрасно работала на брусьях.

— Все некогда, — ответил Виктор. — То учились до одурения, теперь отдыхаем с утра до вечера.

Любовь Сергеевна засмеялась.

— Мои малыши и то целыми днями пропадают па улице, а о Вере и говорить нечего. Утречком в доме приберется — и марш. До поздней ночи не дождешься. Пообедать бедной некогда. Разве так отдыхают?

— Смотря где пропадать, — с намеком сказал Виктор, отставляя стакан. Он решил скорее кончить разговор, пока не явился отец Веры.

— Где же ей быть, как не на озере? Черная стала, как цыганка, нос облупился, словно у мальчишки. Беда, да и только.

— Я, конечно, не знаю… Видел Веру и на озере, — начал Виктор, опуская глаза и соскабливая с клеенки прилипший мякиш хлеба. — Только я хотел вам сказать… Вы меня извините, я для пользы…

— Говори, говори, не стесняйся.

— Это все Коська. Хвалится он встречному и поперечному, что может с Верой сделать все, что захочет. В ресторан ее таскает. И еще всякое болтает. Я хотел сказать об этом Вере, да никак ее не встречу. Передайте ей мои слова, пусть она с этим болтуном будет осторожна.

— Неужто Костя такой? — всплеснула руками Любовь Сергеевна. — А на вид тихий, да серьезный… Вот тебе и на!..

— Спасибо за чай, Любовь Сергеевна, — смиренно поблагодарил Виктор, поднимаясь. — Я, наверное, пойду, ребята меня ждут.

— Заходи, Витя, заходи, — стараясь скрыть смущение, провожала паренька Любовь Сергеевна.

А потом она долго неподвижно стояла у окна.

КОСТЯ ОШЕЛОМЛЕН

Еще на озере Вера пригласила Костю в кино и попросила зайти за ней часов в восемь. Костя обрадовался. Приехав с озера домой, он сварил на керосинке макаронный суп с мясными консервами, пообедал, отдохнул и, оставив записку Михаилу, пошел к Додоновым.

На стук из дома вышла Любовь Сергеевна. Не ответив на приветствие, спросила:

— Ты чего?

— Вера дома? — задал вопрос Костя, не понимая еще, почему Любовь Сергеевна, всегда такая обходительная, разговаривает с ним грубо.

— Нету Веры. И нечего тебе тут делать.

— Почему? — удивился Костя.

— А то не знаешь! Язык очень длинный. Как это ты решаешься еще приходить?! Бесстыжие твои глаза!

— Что случилось, Любовь Сергеевна? Я ничего не понимаю…

— Не понимаешь? Вон ты какой… Уходи! — крикнула Любовь Сергеевна и захлопнула дверь.

Костя стоял у двери Додоновых обиженный и ошеломленный. Опомнившись, он отошел от парадного и остановился на тротуаре, еще не зная, что предпринять, мучимый догадками и тревогой. «Где я сказал лишнее? Кого оскорбил?»- старался догадаться.

Окна квартиры Додоновых выходили на улицу. В них зажегся свет. Косте непреодолимо захотелось узнать — дома ли Вера. Он отошел в тень дерева и стал приглядываться к окнам. За занавесками проплывала тень матери Веры, хорошо выделялись ее закрученные на затылке волосы.

Мимо Кости проходили люди, некоторые из них с любопытством посматривали на него, а один парень в спортивной майке и бриджах даже подмигнул: мол, дожидаешься. У номерных знаков домов одна за другой вспыхивали лампочки, шофера включили фары, и ножи лучей заметались по улице, разрезая ее вдоль или наискосок. Костя знал, что отец Веры работает во вторую смену и придет не скоро. А где пропадает девушка, почему она обманула?

Упорству и терпению Кости мог бы позавидовать самый спокойный человек. Паренек стоял и стоял под деревом, всматривался в прохожих, с подозрением косившихся на него. В окне изредка проплывала тень вериной мамы. Небо становилось все темнее, звезды ярче, все громче журчала вода в арыке и от нее поднимался уже холодок. Чего только не передумал Костя за эти часы! Он отбрасывал одну догадку за другой, вздыхал, принимался ругать себя. От этого не легчало, наоборот, становилось еще тяжелее.

Вера вышла на свет около дома. Она торопилась. Облегченно издохнув, Костя шагнул из тени дерева и окликнул девушку. Вера вздрогнула, остановилась.

— Ты чего здесь делаешь, Костя? — спросила она.

— Дожидаюсь тебя, — решительно заявил Костя.

— Зачем я потребовалась?

Вера явно сердилась. Смотрела она неприязненно, будто встретила незнакомого человека.

— Расскажи, Вера, что случилось? — взволнованно попросил Костя и подошел ближе к девушке. — Почему твоя мама меня прогнала?

Вера тряхнула головой:

— А ты хотел, чтобы тебя приняли с распростертыми объятиями?

— Я ничего не понимаю…

— Не понимаешь?! — Вера шагнула к Косте и заглянула ему в глаза. — Не понимаешь? — повторила она. — Чего ты наболтал о наших отношениях?

— Я?

— Да, ты.

— Кому? Чего я наболтал? — голос у Кости пропал, говорил он с хрипом.

Кому? Витьке. Он пришел и все рассказал маме. Он говорил… Не буду я повторять всякие гадости! Мама меня ругала и запретила с тобой встречаться.

Вера отвернулась, и Костя подумал, что она сейчас уйдет, протянул было руку, чтобы ее задержать. Но Вера не ушла.

— И ты поверила Витьке? Ты — хорошая, умная — поверила болтуну? Значит, я хуже Витьки и мне доверять нельзя? Я могу обмануть товарища, наклеветать на него?.. — Костя говорил все громче, и в голосе его Вера почувствовала возмущение. — Не верю я, чтобы ты судила о человеке по первому слову ябедника. Не верю! Тут есть что-то другое. Не хочешь со мною встречаться? Так и скажи. Не красивый я?..

— Костя! — быстро повернувшись, крикнула Вера.

— Если бы мне грозили смертью, я все равно ничего плохого не сказал бы о тебе, — не слушая Веру, продолжал говорить Костя. — Честь товарища мне дороже своей чести. Ты не хочешь верить мне, не хочешь!

— Костя! — повторила Вера.

— Ну и не надо. Только обидно очень…

На глазах Кости блеснули слезы и он, чтобы скрыть их, отвернулся. Вера тронула его за руку.

— Какой ты, ей-богу! Тебе я верю, а не Витьке…

— Почему же обвинила в болтовне?

— Не знаю… Мне тоже было обидно… Мама ругала… Родителям ведь не докажешь…

— Твой папа человек умный.

— Умный-то умный, да в таких делах он больше доверяет маме…

— Ладно, — Костя ладонью решительно вытер глаза. — Я сам поговорю с Витькой и твоей мамой. До свиданья.

Вера подала руку.

— Ты не сердишься?

— Очень сержусь. Не на тебя.

Домой Костя явился бледный. Рывком снял с себя рубашку, бросил ее на стул и лег на кровать. Михаил смотрел на него с удивлением, ни о чем не спрашивал, ждал.

Несколько минут Костя лежал, шумно вздыхая, уставясь в потолок. Потом поднялся, сел и вдруг зашумел:

— И откуда берутся подлецы! Морду им, что ли, бить? Или не стоит марать руки о всякую дрянь? Зазнайка несчастный! Живет рядом прохвост, гадит людям, и ничего с ним не сделаешь. Ну, погоди, узнаешь ты кузькину мать!

— В чем дело, Костя? — уже строго спросил Михаил.

— В чем? — Костя вскочил и подбежал к окну. Уцепившись за переплет рамы, он прильнул к стеклу и застыл. Михаил мягко попросил:

— Успокойся, дорогой. Рассказывай.

Костя повернулся.

— Легко сказать: «рассказывай», когда у меня зубы стучат, — выпалил он, поморщился, поерошил волосы и прошел к столу. Рассказывая, Костя то сжимал кулаки и грозил незадачливому Витьке, то сокрушенно качал головой, удивляясь тому, что па свете живут и такие подлые ребята. Костя горячился. Это было удивительно. Михаилу хотелось засмеяться, такой еще по-детски наивной была обида Кости, но он принимал рассказ всерьез, чтобы не обидеть паренька.

— Ну, что с ним делать. Михаил Анисимович? — спросил Костя, когда закончил рассказ. — А еще друг называется!

Михаил не успел ответить — зазвонил телефон. Михаил снял трубку. Его срочно вызывал подполковник.

Уходя, Михаил сказал Косте:

Потолкуем после. А сейчас ты возьми журналы, нон я их принес, почитай и постарайся выбрать простенькую схему приемника.

СТАРИК И СТАРУХА

Хотя время было уже позднее, подполковник Урманов сидел в кабинете. Он был один. Сидел не за столом, а у раскрытого окна. Прохладный в этот час воздух, короткая предутренняя тишина действовали умиротворяюще.

Урманов жестом пригласил Михаила сесть рядом и еще с минуту молчал, глядя на разрисованную золотыми пятнами улицу. Он еще был молод и здоров, только тень задумчивости и озабоченности старили его выразительное лицо. Вытащив пачку папирос из кармана, он молча протянул ее Михаилу, закурил сам и тогда попросил:

— Расскажи, Миша, об угрозе.

Михаил заговорил не сразу. Рассказать о Поклонове или не надо? Поймет ли подполковник его правильно?

Видя, что Михаил молчит, Урманов сказал:

— Я хочу знать подробности не ради простого любопытства.

Урманов сидел чуть ссутулясь, угрюмо глядя в окно. Он повернулся, окинул лейтенанта пристальным взглядом и сказал глухо, словно думал в это время совершенно о другом:

— Нельзя предполагать, что все преступники дураки, но в глупости уличать их следует.

Он поднялся с дивана и пересел за стол.

— Боишься? — вдруг заботливо, с теплым чувством и строгостью старшего спросил Урманов, и в глазах его постепенно начал светиться знакомый Михаилу насмешливый блеск.

— Не особенно, — ответил Михаил. — На всякую беду страху не напасешься. Неприятно, конечно…

— Неприятно? — Урманов помрачнел. Он засучил рукав на левой руке и сказал:- Смотри.

Михаил увидел большой шрам, жгут шрама вилял от плеча до локтя.

— Вот результат беспечности, — продолжал Урманов. — А могло быть хуже. Тебе хотелось бы усвоить такую же науку?

— Что ж поделаешь? — Михаил пожал плечами. — Такая наука у нас, кажется, неизбежна…

— Чепуха! — хлопнул ладонью Урманов. — Когда пробуешь на окраине города шашлык — не увлекайся, посматривай по сторонам. А лучше всего обедать в столовой или дома и не принимать ничего от посторонних. Страдают все-таки больше всего ротозеи. Нам надо быть настороже и во время сна. А теперь вот что… — Урманов перешел на строгий, начальнический тон. — Нам необходимо знать, кто приходит к старику-сторожу. Вам, лейтенант, поручаю проследить за его домом. Обо всем подозрительном немедленно докладывать. Есть сведения: к сторожу должны привезти вещи.

Как только Урманов сел за стол, Михаил встал, задание выслушал молча, сказал «понятно», козырнул и вышел. Предрассветная прохлада проникала под рубашку, и он с неудовольствием залез в дежурный газик. Но надо было спешить, на улицах уже появились дворники с метлами.

Пункта наблюдения установлено не было, и Михаил не мог придумать ничего другого, как изображать припоздавшего с гулянки человека, выпившего не в меру. Покачиваясь, он бессильно плюхнулся на скамейку напротив дома сторожа. Опустив на руки голову, он сделал вид, что дремлет. Улочка была глухая, но народ на ней стал появляться, едва солнце окрасило верхушки деревьев. Группами и в одиночку проходили рабочие, некоторые хозяйки спозаранку заспешили с кошелками на базар. Пожилой рабочий, проходя мимо Михаила, сердито сказал своему товарищу:

— С утра нахлобыстался. Никакой меры не знает молодежь.

Михаил улыбнулся, довольный тем, что неплохо сумел прикинуться гулякой.

Теперь уже сидеть на улице не следовало, чтобы не привлечь к себе внимания, и Михаил постучал в калитку знакомого инвалида. Из небольшого сада, через решетчатую изгородь, сплетенную из фасонных железных пластинок, наблюдать было очень удобно, видна была почти вся улица.

Вскоре ворота дворика сторожа со скрипом открылись и из них живо, не по-стариковски, на улицу выскочил сторож и засеменил по тротуару. За ним вышла старуха и направилась и другую сторону. Перед Михаилом метал вопрос: за кем проследить?

Он решил пойти за сторожем.

Болтая вялыми руками, сгорбившись, старик спешил, шепеляво бормоча ка ходу:

— О, господи! Спаси меня. Ах, боже ты мой! — и еще что-то в том же роде, чего Михаил не мог разобрать. Старик на что-то жаловался, просил бога помочь ему.

За поворотом стояли зеленые ларьки, продавцы поднимали фанерные щиты. У одного из них собрались три старушки в белых платочках, громко судачили между собой. К этому ларьку и подбежал старичок, дрожащей рукой вынул из кармана серого пиджака деньги и сказал:

— Никитич, доброго тебе здоровья. Ссуди-ка там меня маленькой.

— Спешишь, Никанорыч? — осклабился продавец.

— Спешу, спешу. Душа горит.

Продавец, покряхтывая, полез в тесный ларек, покопался под прилавком и подал старику четвертинку водки, говоря:

— На, Никанорыч, поправляйся. Лекарство аптечное.

Старик схватил бутылочку, сунул в глубокий карман и торопливо повернулся, но зацепился ногой за ногу и упал. Звякнуло стекло. Старик вскочил, схватился за карман. Из полы пиджака на пыльный тротуар струйкой потекла прозрачная жидкость. Старик побледнел и задрожал еще больше. Он наклонился и начал выжимать полу пиджака, подставляя беззубый рот, чтобы выпить хоть то, что еще не успело вытечь. Старушки наблюдали за ним и покачивали головами.

— Вот ведь оказия какая! Бог покарал, не иначе.

Вдруг старик отбросил сморщенную полу пиджака, выпрямился, сердито оглядел старушек красными подслеповатыми глазами, повернулся и пошел к дому, нескладно ругаясь:

— Анафема! Сукин сын! Бог покарал? Ишь ты! Несчастье шастает за мной, несчастье. Пропади все пропадом. Ах, боже ты мой! Прости меня грешного. Черти за мной ходят, не бог. Чтоб ты околел окаянный, не можешь подать бутылку как следует. Но я тебе еще покажу, будь ты проклят. Анафема! Сукин сын!

Чертыхаясь, старик вошел во двор. Почти вслед за ним вернулась и старуха с кошелкой.

Часа два Михаил сидел в садике. Глаза его слипались, и он куревом старался отогнать сон. К старикам никто не приходил.

А в это время в доме происходило следующее.

Вернувшись из ларька, старик повалился в постель, не раздеваясь, и заохал. Жена бросила кошелку на пол и метнула на непутевого мужа колючий взгляд.

— Опохмелился?

— Какое! — застонал старик. — Купил да разбил бутылку… Пропала вся жидкость.

Обманываешь? Всю вылакал?

Вот те хрест, не вру. Нет ли у тебя там хоть денатурату?

Старуха ничего не ответила, начала возиться около плиты, налаживая керосинку. Потом она из-под лавки достала бидончик, открыла его и по комнате распространился запах керосина. Старик застонал:

— Ох, умираю…

— Черти бы тебя забрали, — отозвалась старуха.

— Бог покарает тебя, ведьма, на том свете. Сама-то, небось, опохмелилась.

Ну, и опохмелилась, — остановилась старуха посреди комнаты. — А тебе и воды не дам.

— Анафема ты!

— Сам ты черт лохматый. Лакать больно любишь! Где теперь брать деньги?

— Надоели они мне…

— Надоели? Тебе еще голову оторвут за то, что могилу выказал. Попомни!

Старик поднялся и сел.

— Оторвут, говоришь? Пускай. Вот пойду и все расскажу. Все равно умирать пора…

Старуха оторопела, похлопала глазами, словно не понимая — о чем говорит муж.

А он повторил:

— Все равно умирать, — и начал подниматься.

— Сиди уж, халява! — закричала старуха и бросилась к нише. Она копалась в каком-то тряпье, а старик, с ухмылкой поглядев на нее, нарочно заохал и повалился на подушку.

Вытащив из тряпья поллитровую бутылку с синеватой жидкостью, старуха налила половину чайного стакана денатурату и подошла к кровати.

— На, лакай, — протянула она мужу стакан.

Но старик неожиданно заартачился.

— Сама пей эту гадость. И так в нутрях горит.

— Ах, ты не хочешь?! — протянула старуха, щурясь. — Не дам и этого. Валяйся.

Старик, кряхтя, поднялся, почесал затылок и проговорил, рассуждая сам с собой:

— Если сейчас пойти, ноги не доволокут. Трясутся, Может, выпить эту гадость и потом отправиться? Так-то оно будет лучше. — Он поднял голову и протянул трясущуюся руку. — Давай, ежиха.

— Одумался?

— Не каркай. — Старик схватил стакан и потихоньку, мелкими глотками выпил денатурат, взял мякиш, обмакнул в соль, пожевал и потом тяжело вздохнул, широко разинув рот. — Отрава, — выдохнул он и повалился на постель. — Полежу малость и пойду.

— Куда? — удивилась жена.

— Туда, к этому самому подполковнику.

— Я тебе пойду, мерин старый!

— Не пугай, давно пуганый.

— Ятебе покажу!

Старуха ярилась, металась по комнате. Старик лежал вверх лицом с закрытыми глазами и говорил монотонно, словно читал молитву.

— Все мне показывают… Скрывай, таись, а пить приходится гадость. С такого питья все равно через месяц окачуришься.

— Давно слышу.

— Теперь все. Наплевал я на вас. Душа изболела…

Старуха сплюнула и принялась возиться около кастрюли, не отвечая и не оборачиваясь к мужу. Она рывка ми брала вещи, бросала их, стучала и гремела. Старик бурчал, бурчал и затих. Но он не спал, изредка поворачивал голову и смотрел на жену. Она тоже исподтишка поглядывала на мужа.

Через полчаса старик попросил:

— Дай-ка еще, да я пойду…

— Не дурачься, Семен!

— Я не дурачусь. Много раз обещал — не делал. Теперь все.

— Семен!

— Дай, говорю!

— Ну, ладно, — прошипела старуха. Она схватила бутылку, налила в стакан немного денатурату, постояла, подумала.

— Ты чего там ворожишь? — спросил старик.

— Ничего, — глухо отозвалась старуха, поспешно долила денатурату до краев и, подойдя к кровати, поставила на стол стакан. — Пей!

Лицо у старухи побледнело, глаза воровато метнулись по сторонам.

Старик приподнялся.

— Наворожила?

— Наворожила, — опять глухо ответила старуха, не оглядываясь.

— Ладно. Пусть тебе бог помогает, — и он жадно начал пить.

Михаил увидел вышедшую из ворот старуху и вскочил. Старуха шла торопливо. Михаил не отставал, но решил идти за ней только до тех пор, пока можно было наблюдать за ее домом. Старуха, повернув за угол, где были ларьки, зашла в телефонную будку. Михаил постоял в нерешительности: задание было ясное — следить за домом, за его посетителями. Узнать же хотя бы что-нибудь из телефонного разговора старухи тоже было очень важно. Наконец он решился, перешел улицу и прислушался. В этот момент старуха спрашивала:

— Это скорая помощь?

«Наверное, со стариком плохо», — догадался Михаил и пошел на противоположную сторону улицы. Старуха немедля вернулась обратно, а минут через пятнадцать к дому подошла машина скорой помощи. Санитары вынесли на носилках сторожа, лежавшего навытяжку. За ним вышла с большим узлом старуха. Она села в машину, и «скорая помощь» ушла. Осмотрев большой замок, повешенный па воротах, Михаил отправился с докладом к подполковнику.

Он уже подошел к автобусной остановке, когда увидел Виктора. Время еще было раннее, и трудно было догадаться — по каким делам забрался на эту окраину

Виктор. Михаил пошел вслед за пареньком на небольшом расстоянии.

Когда же Виктор подошел к дому сторожа, Михаил спрятался за угол. «Что у него общего со стариками?»-уже не первый раз задал себе вопрос Михаил.

А Виктор, увидя замок на воротах, торопливо вернулся к той же остановке, у которой стоял Михаил. Паренек был озабочен, ему не стоялось на месте: то он подходил к ларькам и принимался рассматривать куски сливочного масла, бутылки с молоком, выставленные на витрине, то отходил под дерево, к которому была прибита вывеска с указанием номера проходящего автобуса, и стоял неподвижно, с тоской смотрел в конец улицы. Прошел автобус. Виктор в него не сел и остался на, остановке один.

— Здравствуй, Виктор! — поздоровался Михаил, выходя из-за ларька. Паренек вздрогнул и ответил.

— Здравствуйте!

— Ты чего сюда такую рань забрался? Свидания вечером назначают.

— А нам все равно — каникулы.

— Костя жалуется, что ты редко заходишь. Или дружба разладилась?

Виктор смотрел под ноги и не отвечал.

— А я принес ему журналы «Радиотехника», приемник он будет собирать. Увлекательное дело. У тебя нет желания с ним вместе помозговать, разобраться в схемах и самому собрать, скажем, приемник ламп на двадцать, первого класса?

— Нет, — опять сухо ответил Виктор.

Михаил не отставал.

— Как же ты время проводишь? Чем увлекаешься? Танцами?

Виктор исподлобья глянул на Михаила и буркнул:

— Ну и что ж?!

— В общем, кордебалет: ноги работают, голова — нет. Так, что ли?

Виктор скривил губы в усмешке, но тут же спохватился и напыжился.

— А я тебя как-то у церкви видел, — продолжал Михаил, разглядывая паренька с прищуром. — Молишься?

Безобидный, казалось, вопрос привел Виктора в замешательство, он побледнел, повернулся и направился

к тротуару. Михаил остановил его, теперь уже строго:

— Ты постой! От меня не убежишь.

Виктор остановился, втянул голову в плечи.

Испугать мальчишку легко, разгадать трудно. Достаточно было и того, что Михаил понял: с Виктором что-то творится, он не так нахально разговаривает, как тогда ночью, когда стоял на стреме. Прежде он никого не боялся, надеялся на отца. Может быть, он кое-что понял? Стоило ли его и дальше пугать? «Страхом не воспитаешь»- подумал Михаил и сказал:

— Ладно, иди. Я никому не скажу, что ты молишься.

— Да я и не молюсь! — повернувшись к нему, надрывно закричал Виктор. Было странным видеть — Виктор еле сдерживает слезы!

— Хорошо, хорошо. Я шучу, — сказал Михаил и шагнул к подходившему автобусу. — А к Косте ты заходи! — крикнул он с подножки.

Когда Михаил рассказал Урманову и присутствовавшему в кабинете Садыку, как старик покупал водку, они расхохотались. Но только он упомянул о том, что старик увезен на машине «скорой помощи», Урманов помрачнел и схватил телефонную трубку. Звонил он в больницу. Положив трубку на телефон, Урманов встал. Он был явно расстроен.

— Старик, видимо, отравлен, — коротко бросил он. — Надо немедленно, во что бы то ни стало задержать старуху. Отправляйтесь сейчас же вдвоем; разбейтесь, но найдите эту проклятую старуху.

Лейтенанты выбежали из кабинета.

Пристукивая пальцем по стеклу, Урманов постоял минуту у стола, потом пошел к начальнику управления.

Полковник Турдыев, разговаривая по телефону, резко взмахивал рукой, отчего пышная седая шевелюра его вздрагивала. Он указал подполковнику на кресло, закончил разговор и, бросив трубку, резко повернулся.

— Есть новости?

— Одну ниточку упустили, Сабир Турдыевич, — сказал Урманов. Потом он рассказал все, что произошло со сторожем и его женой.

— Кто вел наблюдение? — спросил полковник.

— Лейтенант Вязов.

— Зачем же послали именно его?

— Не предполагал, что события повернутся так…

— А кого отправили разыскивать старуху?

— Лейтенантов Халилова и Вязова.

— Ладно. — Полковник помедлил, поглядел в окно и раздумчиво сказал:- Старуху они не найдут, если она не спятила с ума. У вас ее фотография есть?

— Нет.

— Немедленно разыщите и размножьте. Разошлем по отделениям. А сейчас — вот вам бумага и карандаш — коротко внешнее описание старухи. Вы ее видели?

Урманов кивнул головой и, взяв бумагу, присел к столу.

Полковник снял телефонную трубку, набрал номер. Он доложил о только что происшедших событиях комиссару.

— Прошу закрыть выход из города Калединой, — сказал он и, послушав, продолжал:- Пока даю внешнее описание.

Закончив телефонный разговор, полковник сказал:

— Так пришлите скорее фотографию.

— Разрешите доложить еще об одном обстоятельства.

Урманов рассказал о записке с угрозой, полученной Вязовым в больнице.

— Ого! — воскликнул полковник. — Чья же это по-вашему «работа»?

— Мы посадили Алексея Старикова, его родителей, дружка — и успокоились. Есть данные, что мы зацепились за целую шайку. Полагаю, остались мелкие воришки и действуют они по указанию Старинова.

— Да, другого вывода пока не сделаешь. — Полковник облокотился о подлокотник и прикрыл глаза. Так он сидел несколько секунд. Потом оттолкнулся от кресла и сказал:- Давайте сегодня вечером соберемся.

Как и полагал полковник, Халилов и Вязов старуху не нашли. Она исчезла.

РАЗГОВОР С ПОКЛОНОВОЙ

Бывшего заместителя начальника отделения по политической части Николая Павловича Стоичева Михаил встретил у заводских ворот. Идти домой к Стоичевым Михаил не хотел — встреча с Надей причинила бы только боль.

Стоичев сразу согласился похлопотать за Поклонова, попросил прислать его денька через два в заводоуправление.

Вернувшись в отделение, у двери кабинета начальника Михаил увидел жену Поклонова с ребенком на руках. Женщина сидела с опущенной головой, бледными тонкими пальцами перебирала бахрому одеяльца. Она оказалась здесь очень кстати, и Михаил пригласил женщину к себе, в кабинет.

— Да я к начальнику хотела… — нерешительно проговорила Ефросинья Силантьевна.

Но Михаил сказал, что к начальнику он ее сам сведет, если ей обязательно это свиданье, привел женщину в кабинет и усадил рядом с собой. Ефросинья Силантьевна смущенно поправляла косынку.

— Вы извините… Мы вас тот раз и чаем не угостили… — негромко сказала Ефросинья Силантьевна.

— Не обязательно, — улыбнулся Михаил. — Как-ни-будь в другой раз. Я хочу, Ефросинья Силантьевна, с вами посоветоваться. Только что я разговаривал с товарищем Стоичевым, — вы его знаете, он теперь работает на заводе, — и просил его похлопотать за вашего мужа. Как вы смотрите на то, чтобы вашего мужа устроить на завод?

Ефросинья Силантьевна встрепенулась.

— Большое вам спасибочко, Михаил Анисимович! По этому-то делу и пришла я к начальнику. Много, видно, мой муж напакостил… Да куда же его теперь?.. Ни в тюрьму, ни на работу. А детишки есть просят, одна-то я с ними не управлюсь. Четверых народила… — Ефросинья Силантьевна порозовела, кончиком косынки вытерла повлажневшие глаза. — Связался он с пьяницами, а они, известно, до добра не доведут. Последнюю копейку из дома тащит. Сил моих больше нет. А ведь не пропащий он человек. Поверите-ли, Михаил Анисимович, когда вы в больнице лежали, он сам собирался вам передачу отнести и записку…

Михаил заерзал на стуле. «Черт возьми! — про себя вспылил он, — нечего сказать, хорошее внимание!» И только профессиональная выдержка позволила Михаилу не сказать этой бедной женщине всю правду- Но все же, провожая Ефросинью Силантьевну, он попросил сухо:

— Скажите вашему мужу, чтобы он зашел ко мне.

— Сейчас же пошлю, — пообещала Ефросинья Силантьевна, — если запротивится — сама приведу! — добавила она с такой решительностью, какой Михаил никак не ожидал.

Поклонова ушла, а Михаил еще долго взволнованно шагал по кабинету. Было о чем подумать. Правильно ли он поступает, устраивая Поклонова на работу, вместо того, чтобы разоблачить его? Доказательства налицо. И все же Михаил не верил, что Поклонов может пойти на убийство. Почему не верил — Михаил и сам не понимал.

Есть люди, способные оклеветать невинного, досадить за малейшую обиду, даже подделать документы, чтобы посадить ненавистного человека на скамью подсудимых, но они не помышляют об убийстве. Трусы? Пожалуй. От этого дело не меняется. Они дрожат за свою шкуру, за свое благополучие. Они страшны, их во много раз больше, чем убийц, и все-таки их можно перевоспитывать. Предотвратить же убийство удается очень редко, обычно разбираются только последствия преступления. Трус ли Поклонов? Да, трус. В этом Михаил был уверен. Клеветать, подхалимничать, действовать исподтишка он может. Его надо переселить в такую среду, где бы он не сумел проявить свои «способности», где бы даже попытки клеветать и подхалимничать пресекались сразу и в корне.

Поклонов пришел в отделение через час. Он был чисто выбрит; поздоровался по военному, вскинув руку к козырьку.

Они стояли у окна. Поклонов, как и тогда, у себя дома, заверил, что на завод он пойдет с удовольствием.

— Надо кое от чего оторваться, — сказал он неопределенно.

— Например, от пьянства, — подсказал Михаил.

— И от этого.

— А еще от чего?

— От некоторых друзей…

Они помолчали. Закурили. Дымок расплывался над их головами в тонкую кисею и висел неподвижно, хотя окно было открыто.

— Разговор у нас, насколько я понимаю, откровенный, — заговорил Михаил. — Поэтому я хочу вам задать один довольно щекотливый вопрос.

— Давай, — сказал Поклонов, небрежно стряхивая пепел с тонкой дешевой папиросы.

— Ваша жена мне сказала, что вы хотели принести мне в больницу передачу. Это правда?

Поклонов смутился и начал пальцами тушить папиросу.

— Правда.

— И вы приносили?

— Нет.

— Почему?

Поклонов продолжал мять папиросу.

— Деньги пропил.

— Зачем же обещали жене?

— Пристала. Напиши записку да отнеси подарок, может, дескать, поможет устроиться на работу. Записку-то я отнес…

— С кем пропивали деньги?

Поклонов выбросил в окно окурок.

— Зачем тебе? Фамилию не знаю, зовут Анфиской.

Опять эта Анфиска. Кража, знакомство с Поклоновым, фотография… Какая связь между этими фактами? И есть ли эта связь?

— Через два дня зайдете к Стоичеву. Надеюсь, он устроит вас на работу, — закончил разговор Михаил.

КРУПНЫЙ РАЗГОВОР

Михаил сидел в кабинете усталый и недовольный собой. Напала хандра. «Заработался что-ли? — спрашивал он себя. — Пойти, как-нибудь развлечься?»

Убрав бумаги в сейф, Михаил потянулся и зевнул. Сказывалась бессонная ночь. Начальник отделения отослал его спать, а он сидит и думает о какой-то чепухе. Зазвенел телефон.

— Товарищ Вязов? — раздался в трубке приятный женский голос.

— Да, да, — обрадованно подтвердил Михаил, думая, что звонит Марина Игнатьевна. Но женский голос сказал:

— Здравствуйте! Я — Валя. Из больницы.

Михаил взъерошил пятерней волосы. «Ха, очень кстати. Вот оно — развлечение», — поиронизировал он над собой и, как можно мягче, ответил:

— Здравствуйте, Валя. Не забыли?

— Нет, нет. Здоровы?

— Как слон… У вас дело ко мне?

— Нет… — как-то растерянно протянула Валя. — Просто… хотела справиться…

Трубка некоторое время молчала. Михаил представлял строгое, неподвижное лицо Вали, ее сухой, равнодушный голос, привычное: «Вам, больной, волноваться не позволительно», — и неожиданно для себя сказал:

— Хотите видеть? Приглашаю вас в парк.

— Хорошо, — помолчав, очень тихо сказала Валя.

— Жду в половине десятого у курантов.

— Хорошо, — повторила она еще тише.

«Вот что значит быстрота и натиск! Решил — и пригласил! — невесело засмеялся Михаил, сознавая в глубине души, что поступил по-мальчишески. — Почему же мне не везет в любви?» Он встал и подошел к шкафу со стеклянной дверкой. Всмотрелся в свое изображение. «Чем не хорош? Видно, чем-то не хорош, коли Надя Стоичева не полюбила.»

И опять Михаил с болью вспомнил тот вечер, когда девушка посоветовала ему ждать. И в который раз он спросил: «Чего ждать? И сколько времени? Неужели любовь может придти и через год, и через два? Не верю. Через год, через два может придти привычка, взаимное уважение и еще что-нибудь в этом роде. Ну, хватит, надо пойти поспать часа два, благо есть еще время», — одернул себя Михаил и направился к выходу.

До дома он доехал на автобусе, лесенку пробежал прыжками и, когда открыл дверь квартиры, тяжело вздохнул: отдохнуть не удастся.

В комнате было четверо ребят. Два паренька сидели за столом, перелистывая журналы. Муслим Ибрагимов — чернявый, коренастый и Петя Соловьев — веснушчатый от носа до ушей. У окна громко спорили Костя и Виктор. Рыжий Виктор потрясал лохматым чубом, а Костя решительно наступал на товарища. У Виктора взгляд упорный и нахальный, у Кости — твердый. Виктор усмехался, Костя стоял бледный, со сжатыми кулаками. Они в перепалке не заметили Михаила.

— Так поступают друзья? Да? Так поступают подлецы! — кричал Костя. — За что ты меня опозорил? За что? Я тебе ничего плохого не сделал, я тебя ни разу не обозвал, я хочу, чтобы ты стал хорошим, болею за тебя. А ты…

— Я ничего не знаю. Кто-то наговорил… — промямлил Виктор.

— Ты хочешь сказать, что Вера обманывает? И ее родители обманывают? Как тебе не стыдно! Ты не только меня, но и девушку позоришь. Если ты действительно. ничего не говорил, то пойдем к Додоновым вместе, пойдем. Там узнаем, кто на меня наклеветал.

— Нечего мне у них делать.

— Нечего?! Вот как!

Костя подошел к Виктору вплотную и, глядя ему прямо в глаза, спросил, сдерживаясь:

— Скажи, Виктор, ты считаешь меня своим другом или нет? Только определенно говори, не виляй. Нам нора выяснить отношения. Я, по крайней мере, всегда считал тебя своим другом, старался помочь тебе… Или мои старания тебе не нравятся, плохие? Говори прямо.

Михаил прошел к столу. Пареньки отложили журналы, поздоровались. Виктор барабанил пальцем по оконной раме. Костя ждал ответа, смотрел исподлобья.

— Я считаю тебя своим другом… Но ты со мной не хочешь ходить… — проговорил, наконец, Виктор, тяжело вздохнув.

— Куда ходить? По пивным? Не пойду. Брось водиться со всякой шпаной, брось шляться по забегаловкам. Ты же комсомолец!

Виктор побледнел, а, увидев Михаила, вдруг закрыл лицо руками и прошептал:

— Ты ничего не знаешь… Ты не знаешь, как мне трудно, и не хочешь помочь… Никто не хочет, никто! — выкрикнул Виктор и выбежал из комнаты.

Костя растерянно смотрел на дверь. Потом он бросился за Виктором, но Михаил остановил его и усадил рядом с собой.

— Не надо догонять, Костя, — посоветовал он, — все равно вы сейчас ни до чего не договоритесь. Виктор чем-то расстроен, а ты слишком зол. В таком настроении можно только кричать, не выяснять отношения.

Перебранка ребят расстроила и Михаила. У Виктора, видно, было тяжело на душе, что-то его угнетало,

— С ним спокойно разговаривать нельзя. Его, наконец, надо научить уважать товарищей, — продолжал возмущаться Костя.

— Все равно не научишь, — сказал Петя Соловьев.

— Витьку-то? — удивился Муслим. — Пробовали ведь.

— Плохо пробовали! — Костя стукнул по столу кулаком. — Плохо! Надо взяться за него как следует, иначе он уйдет от нас черт знает куда, и вернуть его уже будет трудно. Неужели мы не осилим, неужели эта шпана сильнее нас?

Михаил откровенно любовался им. Ему казалось, что у Кости пробуждаются какие-то новые душевные силы, что он ищет пути их применения.

Вдруг Костя замолк, взглянул на часы и смущенно сказал Михаилу:

— Переодевайтесь скорее, Михаил Анисимович, я опаздываю. — Потом повернулся к Муслиму и Пете. — На сегодня хватит, ребята, приходите завтра.

— Зачем мне переодеваться? — удивился Михаил.

— Так ведь… — Костя смутился и посмотрел на Михаила с нетерпением, словно хотел сказать: «Какой недогадливый». — Вы же сами просили познакомить с Верой… — проговорил он, краснея.

Михаил вспомнил, что как-то, действительно, попросил Костю познакомить с девушкой, украдкой вздохнул — отдых пропал — и начал снимать френч.

Ребята ушли. Михаил переодевался молча, негодуя на Костю и подтрунивая над собой: «Учись воспитывать детей, терпи, постигай педнауку. Когда жена будет мать-героиня, не то еще испытаешь».

Костя торопливо прибирал на столе, с нетерпением поглядывал па Михаила и на часы.

— Михаил Анисимович! — вдруг спохватился он и полез в карман. — Я спрашивал Виктора, его ли коробка. Говорит, его. Хотел он ее взять, да я не дал. Потом мы поскандалили, и он, наверное, о коробке забыл.

Михаил успел просунуть в ворот рубашки только голову и так, с болтающимися рукавами, подошел к Косте.

— Молодец, Костя! — похвалил он. — Если Виктор о коробке спросит, скажи ему, пусть обратится ко мне,

ВЕРА

Костя топтался у двери, пока Михаил надел рубашку и брюки. По лесенке Костя почти бежал, по улице шагал молча. Михаил не отставал и не спрашивал, куда они идут, нельзя было не догадаться, — опоздание грозило Косте осложнениями, особенно после клеветы Виктора.

Они свернули на тенистую, прямую улицу и направились к троллейбусной остановке, где под густыми кленами стояли скамейки с решетчатыми спинками. Дневная духота еще не осела, и женщины, собравшиеся у остановки, обмахивались веерами. Подойдя ближе, Костя и Михаил услышали возмущенный чем-то грудной девичий голос:

— Я не хочу слушать всякие пакости!

— Ишь ты какая неженка, — протянул полупьяный басок.

— А у тебя русских слов не хватает? Чего ты лаешься здесь?

— Выпьют, и не знают никакой меры, — несмело говорили женщины.

— Ты не обзывай, а то потреплю тебе косы, — угрожал полупьяный басок.

— Давай, Васька, я посмотрю, как ты воюешь, — за-смеялся парень в соломенной шляпе.

Старик, опиравшийся на палку, увещал:

— Шли бы вы, ребятки, своей дорогой. Подвыпили и — ладно.

Но пьянчужка, уверенный в безнаказанности, разошелся:

— Какая-то пигалица будет мне указывать?! Интеллигенция! Да я тебя одним пальчиком раздавлю.

— Попробуй! Вон сколько валяется раздавленных. Правильно говорит дедушка: отправляйся-ка по добру, поздорову. А не то сейчас в милицию отправлю, — не отступала девушка.

Назревал скандал. Михаил заторопился, обогнал Костю и вошел в образованный женщинами круг. К своему удивлению, Михаил увидел огромного парня, с нахальной улыбкой воззрившегося на тоненькую, низенького роста белокурую девушку в цветном простеньком платье. Девушка была какая-то уж очень беленькая и нежная, и трудно было представить, что именно у нее такой грудной певучий голос и что именно она наступает на верзилу.

Михаил подошел к пьяному парню и резко сказал:

— А ну, проваливай отсюда! И, смотри, чтобы я не слышал никакой ругани.

— А ты кто такой… — вскинулся на Михаила пьянчужка.

Но тут стоявший рядом парень, высокий и крепкого, телосложения, взял за плечи своего дружка и потащил по тротуару, говоря:

— Хватит, Петька. Я видел его в форме.

— Ну и что? — пытался храбриться Петька.

— А то. У меня нет времени пятнадцать суток загорать.

Женщины, столпившиеся у остановки, активно обсуждали происшествие.

— Вот как надо поступать.

— Правильно! Нечего уговаривать.

— Один паршивец всем настроение портит.

Старик узбек, продававший розы под тентом, причмокнул и сказал:

— Ай, хорошая девушка, смелая. Купите ей розочку.

И как-то сразу стал заметен запах цветов и разморенных деревьев, женщины поглядели на старика с улыбкой, вполне согласные с его предложением. Михаил засмеялся, подошел к старику, купил белую розу и подал ее девушке.

Тут и представил девушку Костя:

— Познакомьтесь, Михаил Анисимович, это — Вера.

— Вот как? — не скрыл удивления Михаил и подал руку. — Очень приятно познакомиться со смелой девушкой.

А когда Вера крепко пожала ему руку и он почувствовал, как тверда ее ладошка, а в серых глазах ее заметил мелькнувший упрямый блеск, — он был восхищен. Манеры ее были просты. Ни тени жеманности или смущения.

— Они только на словах храбрятся, а внутри гниль, — махнула рукой Вера в сторону уходивших парней. — Я с вами давно хотела познакомиться и поговорить, Михаил Анисимович. Мне о вас Костя много рассказывал..

— Вот уж не замечал за Костей болтливости, — улыбнулся Михаил.

— У нас друг от друга секретов нет. Он рассказывал и о том, как вы его с Виктором выручили из беды.

Костя, смущенно глянув на Михаила, отвернулся. Вера улыбнулась и, обласкав взглядом Костю, спросила:

— Вы не возражаете, если мы немного пройдемся?

Костя, конечно, не возражал, Михаил согласно кивнул головой, и они пошли по широкому тротуару, затененному густыми тополями.

— Я хочу говорить о Викторе, — начала Вера, когда остановка троллейбуса осталась позади и стало меньше прохожих. — В классе о нем было много разговоров, особенно во время экзаменов. Мы упрекали его в том, что он плохо занимается, ведет себя заносчиво. Не правда ли, Костя? Но никто из нас не знал, какими делами он занимается дома. Подумайте, ни с кем мальчик не дружит, почти ни к кому не ходит и к себе не приглашает. Разве так можно?

— Нельзя, — подтвердил Михаил. — Но насколько я знаю, он все же дружит с Костей.

— В то время и Костя мне ничего не рассказывал. Я его хорошо понимаю, ведь в его семье произошли ужасные события. И все же он держался твердо: никто и не подумал, что его брат и родители вот-вот будут посажены в тюрьму. А потом, когда вы, Михаил Анисимович, лежали в больнице, Костя мне все рассказал о себе и о Викторе. Как будто все кончилось, когда вы поймали Алексея Старинова. Оказывается, не все, Виктор опять подружился с подозрительными ребятами. Я сама в этом убедилась.

Вера остановилась и с возмущением продолжала:

— Знаете, что получилось? На днях я с подругами пошла на Комсомольское озеро. Взяли мы лодку. Поехали. Смотрю, к нам плывет Виктор с каким-то парнем. Уцепился он за край лодки и начал баловаться — раскачивать лодку, брызгать на нас водой. А мы все в платьях. Я говорю Виктору: «Перестань баловаться, по-хорошему прошу». А товарищ его подзуживает: «Цаца какая! Испугался, Витька?» Виктор и полез на рожон. Я стала возмущаться. Он обозвал меня. Тогда я залепила ему пощечину. Виктор глаза вытаращил. Дружок его опять насмехается: «Эх ты, размазня!»

Виктор вошел в раж и облил меня водой, стал сильнее раскачивать лодку. Подружки мои запищали. Платья-то жалко. Тогда я схватила весло и говорю: «Если вы не отстанете, я покажу вам, насколько тверда эта деревяшка». Виктор хорошо знает мой характер и поэтому сразу отплыл. Они мне пригрозили. Да я их не боюсь, пусть грозят. Но что делать с Виктором? Вообще-то ведь он неплохой… Попал в компанию хулиганов, а ими кто-то командует. Его надо выручить. Как это сделать? Вот мы и решили посоветоваться с вами, Михаил Анисимович.

Слушая Веру, Михаил думал о том, что эта беленькая, нежная на вид девушка действительно способна защищаться веслом-так решительны и энергичны были ее движения, так сверкали глаза, — то насмешливо, то сердито. И лицо ее изредка совсем преображалось, оно скорее походило на лицо юноши.

«Что же ей посоветовать?» Михаил и сам не знал, как поступить с Виктором.

— Надо было поговорить с ним по-товарищески, — сказал он.

— Пробовали, — вздохнул Костя. — Он посмеивается: с кем хочу, мол, с тем и дружу, и нечего мне указывать.

— Разве с Виктором можно договориться? — поддержала Костю Вера. — Бесполезное дело. Мы в классе его воспитывали, а он только нос выше задрал: вот, мол, какое внимание оказывают ему товарищи. Один выход: пристращать его.

Михаил отрицательно покачал головой. Некоторое время он молчал, обдумывая слова Веры, потом сказал:

— Страхом на человека можно подействовать только на короткое время, страх проходит, зачастую не оставив в душе никакого следа. Кстати, Виктора я уже стращал и, как видите, он продолжает по-прежнему куролесить.

— Что же тогда делать?

— Надо думать.

— Смотрите, смотрите, Михаил Анисимович, — шепотом проговорила Вера, хотя поблизости не было ни одного человека, — вон товарищ Виктора бежит за трамваем. Видите, сел на ходу.

— Это студент, — опознал Костя.

На подножку трамвая прыгнул паренек в потрепанной тюбетейке и выгоревшей майке. Держась за поручни, паренек повернулся, и Михаил увидел смуглое скуластое лицо.

ВАЛЯ И СТАРУХА

Распростившись с Костей и Верой и не заходя домой, Михаил направился на свидание с Валей. В запасе было много времени, и он не торопился. Да и мышцы побаливали от усталости, а в голове начинался шум. По дороге его мучила все та же мысль: что делать с Виктором? Почему он знаком со сторожихой? Можно, конечно, предупредить отца, Михаил однажды уже разговаривал с матерью Виктора, но она, как и многие мамы, ничего не поняла, для нее сын был лучшим ребенком в городе.

Как бы то ни было, за пять минут до назначенного срока Михаил стоял у курантов на цементных ступеньках и наблюдал за потоком горожан. Михаил не заметил, как прошел срок свидания. Он взглянул на часы, и настроение у него испортилось. Но уходить уже не хотелось.

Михаил холодно посматривал на хорошеньких девушек, которые изредка вскидывали недоуменный взгляд па его красивое хмурое лицо. Никто, конечно, не знал, что он после неудачного объяснения с Надей решил равнодушно относиться ко всем женщинам па свете. Он будет их провожать, танцевать с ними, шутить, но они никогда не заставят его страдать.

Валя подбежала запыхавшись. Белая кофточка и коричневая юбка были очень к лицу ей, и Михаилу ее скромные вкусы понравились. Куда же пропала ее сухость, с какой она разговаривала в палате? Перед ним стояла смущенная и радостная хорошенькая девушка с алыми щеками и глазами ясными, как слезинки. Валя часто дышала.

— Ох, и торопилась! — откровенно созналась она. — Я намного опоздала? Не обижайтесь.

Михаил взял девушку под руку, и они отправились в парк.

Они слушали эстрадный концерт, ходили по аллеям, ели мороженое. Михаил говорил без умолку, подтрунивал над девушкой: он предполагал, что в нее влюбляются все мужчины, лежащие в больнице. Излечиваясь от одной заразной болезни, они заболевают другой, еще более заразной — любовью.

— Любовь не болезнь… и не заразная, — несмело возразила Валя.

Ее скромный протест вызвал у Михаила пущее желание шутить:

— Как же не болезнь! — воскликнул он. — Влюбленные люди мучаются, не находят себе места, бегают по ночам, страдают бессонницей, иногда стреляются, вешаются, топятся, глотают яд, дерутся, убивают. Разве это не симптомы страшной болезни? Она неизлечимая, а что заразная — доказывать не приходится. Любовь охватывает все континенты, этому недугу подвержены все люди с возраста пятнадцати-шестнадцати лет, и некоторые болеют до девяноста лет. «Любви все возрасты покорны». Один семидесятилетний старик рассказывал мне на своей свадьбе: «Я-то что, только второй раз женюсь. Вот мой отец был здоров! На седьмом десятке он женился на второй, на восьмом — на третьей, а когда ему пошел девятый десяток — на четвертой. Умирали жены-то по возрасту. Ну, а в девяносто лет, вроде, влюбился, да жениться было не очень-то удобно. Бывало, в выходной день собирается к любушке своей в соседнюю деревню, песенки напевает, а внучата или, как их называют, правнучата, вокруг прыгают и голосят: «Дедушка к бабушке идет! Гулять будет!» Вот это был мужик настоящий! А я что… заморыш…»

— Вы уж расскажете… — краснела Валя, взглядывая на Михаила смущенно.

Михаил рассказывал побасенки, басни, а сам думал: «Ну и как? Второй раз, полагаю, на свиданье не придешь. Теперь выбирать парня будешь осторожно, встретишь такого, которого сама полюбишь и не станешь его мучить, как меня мучает Надя».

Из парка они вышли уже в первом часу ночи, на узких улицах пригорода было тихо и темно. Михаил проводил Валю до ее дома, и тут разговорилась, наконец, и она. Рассказала о том, что живет одна, родных у нее нет, что выходила она замуж, да неудачно, с мужем разошлись. Для чего она об этом поведала, Михаил понять не мог и, слушая ее грустный с пришептыванием голос, думал: «Вот так оно и бывает, когда тяп-ляп и — в дамки».

Они стояли у забора, над которым распростерла свои лапы могучая орешина. Эту часть улицы освещали только звезды, да из окон некоторых одноэтажных домов пробивался свет сквозь лохматые деревья и густой кустарник. Валя не уходила, видно, ей приятно было стоять и разговаривать, а Михаил вдруг решил: «Играть — так играть до конца», — и спросил вкрадчиво:

— А если я вас полюбил уже, Валя, что вы на это скажете?

Девушка опустила голову и промолчала.

Михаил подождал ответа, не дождался и вдруг привлек девушку к себе и поцеловал. Губы у Вали оказались холодными, и сама она не вздрогнула, не отстранилась, словно оцепенела. «Неужели и так бывает?»- не сразу поверил Михаил. Его ошарашила холодность и податливость Вали, ее равнодушие. Он спросил:

— А вы меня не полюбили?

— Не знаю, — прошептала она.

«Вот тебе и раз! Для чего же целоваться?! — чуть не вскрикнул Михаил. — Циник из меня вырабатывается, циник». Теперь его мучил вопрос: что же делать дальше? Валя была такой безвольной и беспомощной, что у него шевельнулась жалость к ней. Лучше было бы, если б она ударила его по щеке за нахальство, тогда бы все встало на свое место. Видимо, не сладким было ее замужество, жизнь се пришибла, и даже любовь — это чистое чувство — она начала смешивать со случайным сближением. «Это же пакость? — возмущался Михаил, поспешно закуривая. — И я решился толкнуть ее дальше? Нет, я не могу так поступить!»

— Вот что, Валечка, — сказал он, пожимая ей на прощанье руку, — советую вам держаться тверже, не терять своего достоинства. Люди разные бывают, некоторые и обидеть могут, если им потакать. Простите меня за бесшабашность. Я наговорил вам много нелепостей. Любовь должна быть гордой и чистой. «Надежду счастьем не зови: лишь время даст оценку им мечтам об истинной любви, что так ревниво мы храним». Так писал Байрон.

Мимо проходила женщина. Михаил заглянул ей в лицо и замер. «Обознался или нет? Или показалось, что эта женщина — разыскиваемая старуха?»

Поспешно пожав еще раз руку Вали, сказав «до свиданья», Михаил бросился за старухой. Добежал до угла — и никого не увидел. Улицы были пустынны, во-круг — ни шороха, ни огонька. Михаил стоял у стены дома, не понимая, как это все могло случиться, куда успела скрыться старуха? Неужто старуха может так быстро бегать, что за несколько секунд проскочила квартал?

Михаил побежал в одну сторону, потом в другую, вглядываясь в проемы между домами, под деревья, но старухи и след простыл. Толкнулся в одну калитку, в другую. Все они были закрыты. В каком-то дворе залаяла собака. Михаил прислушался. Собака, зевнув с визгом, успокоилась. Свет уже во всех домах погас, окна еле различались, и в полной тишине вдруг засвирестел кузнечик. Михаил вздрогнул и чертыхнулся.

— Что же делать? — прошептал он.

Несколько минут Михаил стоял под деревом на углу, за которым скрылась старуха, оглядывал пустынные улицы. Уйти нельзя, разыскивать старуху одному по дворам бессмысленно, надо было пригласить участкового уполномоченного.

Квартала за два от Михаила появилась машина, лучи фар метнулись по домам, по деревьям, потом распластались по мостовой. Машина приближалась, и Михаил принял решение: он остановил машину, показал шоферу удостоверение и приказал из ближайшей же телефонной будки позвонить подполковнику Урманову и передать: Вязов ждет его на углу улиц Поперечной и Садовой. Шофер обещал, машина ушла, а Михаил опять отошел к углу и замер у стены. Ясно было, если старуха сидит где-то поблизости, то она все видит, догадалась и о его, Михаила, намерениях и тоже решает вопрос: что предпринять?

Через пятнадцать минут приехал подполковник с капитаном и двумя лейтенантами. Михаил доложил обстановку. Подполковник, не медля, отправил машину за участковым, лейтенантам указал места наблюдения и, покачав головой, сказал:

— Так-таки испарилась старуха?

— Как в воду канула, — развел руками Михаил. — Я сейчас готов поверить, что она колдунья.

— Не впадайте в панику, лейтенант, — посоветовал Урманов и пошел осматривать улицу.

Почти до рассвета «прочесывали» участковый, Михаил и Урманов ближайшие к перекрестку дома. Старуху н» обнаружили. Урманов злился. Выйдя из последнего намеченного к проверке дома, он закурил и спросил Михаила с недоверием:

— Да была ли старуха? Не показалось ли вам, лейтенант?

— У меня есть свидетель, я стоял с девушкой, — вынужден был признаться Михаил, понимая, что подполковник им очень недоволен, хотя и не говорит об этом.

— Она может подтвердить, — добавил он.

Сели в машину. Урманов покусывал мундштук папиросы. Вдруг он обернулся к Михаилу и спросил:

— Как звать вашу девушку?

— Валя.

— Та самая, которая ухаживала за вами в больнице?

— Она… — проговорил Михаил в замешательстве, не понимая — откуда подполковнику известна девушка.

Поедем ко мне, — приказал Урманов и больше за всю дорогу не раскрыл рта.

НА КЛАДБИЩЕ

Случайно столкнувшись с Михаилом и Валей на улице, старуха не растерялась, завернула за угол и прыгнула в глубокий арык, заросший густой пыльной травой. Метра четыре она проползла на животе и пролезла в дыру, проделанную в дувале для стока воды. Дыра эта так заросла травой, что ее и днем трудно было приметить За дувалом старуха присела, смахнула приставшую пыль с лица и прислушалась, схватившись руками за плоскую грудь, словно хотела сдержать сумасшедший бег сердца.

За углом раздались шаги и тут же затихли. Старуха догадалась, что лейтенант стоит растерянный, и прошептала одними губами: «На вот, выкуси! Не на такую напал!» Шаги опять начали удаляться. Старуха вздохнула, поднялась, осторожно отряхнула подол и пошла по саду, виляя между деревьями горбатой тенью. Метрах в тридцати показался силуэт дома, но старуха свернула в сторону и пошла к беседке, обвитой виноградными лозами. В беседке, на деревянном настиле спал в одежде мужчина. Старуха схватила его за плечо и затрясла:

— Вставай! Эй, ты!

— Что?! — приглушенно вскрикнул мужчина и вскочил.

— Тише ты! Давай сматываться, — сказала старуха и пошла в глубь сада.

Мужчина молча шагал за старухой, пока они не перелезли через дувал и не очутились на узенькой глухом улочке. Старуха спешила. Мужчина догнал ее и спросил:

— Кого привела, старая карга?

— Опять лейтенантишка привязался.

— Привязался!.. — мужчина выругался. — Сколько раз вбивал в твои мозги: гляди в оба! Не доходит. Води, если у тебя такая охота, к себе в берлогу. Меня нечего беспокоить. А с лейтенантишком скоро рассчитаешься? Или твоя высохшая голова не соображает? Придется самому взяться.

— Ладно, не гнуси, — прервала мужчину старуха, — На вот, — она подала небольшой сверток.

Мужчина схватил сверток, помял в руке и спрятал в карман.

— Сама загнала?

— Сама? Мне сейчас только по базарам и ходить.,

— Сколько слямзила?

— Нужно мне очень. Свою долю взяла.

— Что-то доля твоя растет. В прошлый раз наполовину срезала.

— Мне тоже надо жить.

— Поменьше лакай.

Они переговаривались приглушенными голосами, то и дело прислушиваясь и приглядываясь к темным закоулкам. Старуха семенила быстро, словно ее сухонькое тело не имело веса. Свои старые высохшие кости несла она легко на крепких еще мускулистых ногах. Оглядываясь, они пересекли широкую улицу и опять углубились в глухой заросший деревьями переулок. Здесь не слышно было ни шума автомашин, ни грохота трамваев, развозящих по ночам строительные материалы и ремонтные бригады. Здесь была деревенская тишь, дома — словно притаились в гуще деревьев, и собаки спокойно спали в конурах, не обращая внимания на поздних путников.

— Мне надо уехать, — сказала старуха, приостанавливаясь и переводя дух. — В Фергану. Там у меня с родственница живет.

— Ну и сматывайся.

— Деньги нужны.

— Денег нет. Плохо торгуешь.

— Дай что-нибудь подороже. Продам.

— Сама? Меня хочешь засыпать?

— У меня есть племянница Валька.

— Та, что в больнице?

— Да.

— Подумаю.

— В Фергану можно посылки пересылать. Способнее, — сказала старуха и пошла по улице.

— Дело, — согласился мужчина.

У высокого забора они остановились, и мужчина коротко бросил:

— Приходи завтра к ограде.

Старуха пошла дальше, а мужчина перелез через забор и зашагал среди могил, среди густого частокола крестов. Мертвая тишина не тревожила мужчину, не вызывала в нем ни страха, ни даже настороженности, он шагал, как по хорошо знакомому двору, где каждый бугорок истоптан, каждый кустик известен. У мраморной глыбы богатой могилы мужчина остановился, почесал затылок, потом плюнул, махнул рукой и отправился дальше. Свернув в сторону, он продрался в гущу кустарника, нашел свободное местечко, видимо, давно знакомое, расстелил газету, лег и через несколько минут захрапел.

Мужчина — молодой, лет двадцати восьми — был известен по кличке Крюк. Он не был настоящим профессиональным вором, хотя уже успел отбыть немалый срок наказания. Он занимался вымогательством, кое-как подделывал шоферские права и продавал их; изредка становился слесарем-водопроводчиком, заходил в квартиры, при случае унося ценности; принимал ворованные вещи и ловко сбывал их через забулдыг-пьяниц. В городе жила его мать, но дома он ночевал редко, валялся в праве на кладбище. Поймать его на каком-нибудь деле было трудно.

С женщинами он сходился без разбору. В последнее время он сожительствовал с Анфисой Лебедевой, которая, нищенствуя в церкви и на кладбище, выпрашивала немалые деньги и снабжала ими своего возлюбленного.

Денег Крюк не жалел, собирал вокруг себя ребят, спаивал их и развращал — ради развлечения. Когда у него бывали солидные деньги, он встречался с шалопаями, жившими за счет родителей, и устраивал гулянки. Он гордился тем, что сидел в тюрьме, и на своих компаньонов смотрел с презрением.

Виктор пришел на кладбище, когда солнце уже проглянуло из-за деревьев. Крюк сидел на траве. На газете перед ним лежали огурцы и помидоры, стояла бутылка водки.

— Явился? — спросил Крюк, вытирая- шею грязным платком. — Садись.

Он налил в. стакан водки и подал парнишке. Виктор выпил, закусил огурцом.

— Рассказывай, — приказал Крюк, расчесывая пятерней лохматые волосы с застрявшими сухими травинками.

— Отец говорит — Аифиска, кроме того, что украла ребенка, ни в чем не сознается, — сказал Виктор.

— А этот пьяница?

— Не знаю.

— Дурак. Через Коську надо узнать.

— Пытался. Из него не вытянешь.

— Дурак, — повторил Крюк и налил в стакан водки. — Суслик передает тебе привет. Алешка интересуется — разделались ли с лейтенантишком. Смотри, вернется Алешка, он тебе голову открутит. Пей, пока цел.

— А я что?.. Какой лейтенантик? — Виктор оттолкнул стакан. — Почему я?

— Тебе поручаю. Какого говоришь? Вязова.

— Не могу… Не буду…

Виктор побледнел, схватил стакан обеими руками, выпил и, не закусив, — уставился на Крюка испуганными глазами.

— Будешь и можешь.

Крюк усмехнулся. У Виктора дрожали губы.

— Ты серьезно?

— Я шуток не люблю, сам знаешь. Ты начал, тебе и кончать.

— Что?! — Виктор вскочил. — Когда я начинал?

Крюк откусил огурец и искоса осмотрел Виктора.

— Яблоки носил?

— Носил… — подтвердил Виктор, ничего не понимая,

— Записку тоже? Значит, тебе все равно не отвертеться. Понял? Тебе кончать. Соображай.

Виктор упал на траву. Теперь ему было понятно, как далеко он зашел. И, чувствуя, как застыло сердце от страха, он вдруг сжал кулаки и выкрикнул:

— Не заставишь!..

— Заставлю… — протянул Крюк и поиграл перочинным ножом. — Не сделаешь, распишусь на тебе. Теперь ты слишком много знаешь.

НАКАЗАНИЕ

На заводе Поклонов бывал и раньше: в управлении, в профсоюзном и комсомольском комитетах. Люди там былигрубоватые, но простые и прямодушные. Приходилось ему забирать в отделение и подгулявших рабочих, и он искренне считал, что неплохо знает заводскую массу. Поэтому, предъявив пропуск в проходной, он смело пошел по центральной аллее, ведущей к цехам. Электрические часы на столбе уже показывали восемь часов, в цехах началась напряженная работа, и Поклонов заторопился. Увидев, бежавшую в управление девушку в синем халате, он окликнул ее. Девушка махнула рукой на видневшееся вдали длинное одноэтажное здание и сказала:

— Это и есть первый механический.

Гул машин несся словно из-под земли, и только этот, однотонный казалось бы, гул настраивал на торжественный лад. В остальном — окружающая обстановка скорее напоминала парк имени Тельмана, куда Поклонов заглядывал, чтобы выпить кружку пива. Кудрявые деревья и цветочные клумбы ему явно понравились, и он зашагал еще веселее.

В широкие двустворчатые распахнутые настежь ворота он вступил тоже смело, но через несколько шагов остановился и прижался к стенке. Прямо на него ехала трещащая тележка, на ней стояла пожилая женщина в синей косынке, а за ее спиной по воздуху плыла чугунная деталь в два обхвата. И справа, и слева гудели станки, на них вертелись детали. Вокруг все было а движении. Поклонов посмотрел на потолок. Прямо на него двигались железные балки с подвешенной деревянной коробкой. В воздухе покачивалась толстая цепь. Из коробки выглядывала строгая краснощекая девушка и звонила так пронзительно, словно где-то случился пожар. Поклонов растерянно оглянулся и недалеко от входа увидел три двери: на одной было написано «Начальник цеха», на другой-«ПРБ», на третьей-«Контора».

Прижимаясь к стенке, Поклонов добрался до крайней двери и вошел в контору. Женщина, к которой он обратился, просмотрела его документы, молча вышла из конторы, указала рукой на дальний угол цеха и сказала:

— Спросите там мастера Матвея Федоровича.

Поклонов никогда и не предполагал, что в цехе ходить так трудно: того и гляди налетит на тебя электрокар или раздавит деталь, плывущая под краном. Слева и справа крутятся, елозят части станков, вьется горячая синеватая стружка. Никто на тебя не смотрит, никому до тебя нет дела — все заняты.

Кое-как добравшись до угла, Поклонов увидел за столом, приставленным к стенке, безусого паренька с перевязанным горлом, подошел к нему и строго спросил, как это делал будучи участковым уполномоченным:

— Скажи-ка, парень, где мне найти мастера Матвея Федоровича?

Паренек неторопливо отложил в сторону деталь, которую измерял микрометром, и, окинув взглядом пришельца, ответил петушиным голоском:

— Я и есть Матвей… то-есть мастер. — Отчества он не назвал, постеснялся, но осмотрел Поклонова серьезно, без смущения, как человек, знающий — себе цену.

— Я Поклонов, — опешив, представился Филипп Степанович.

Мастер встал.

— А, знаю. Идите к Ваське, то есть к Пальчикову. Я его проинструктировал.

Васька оказался дюжим детиной, на голову выше Поклонова, с бритой головой и рыжими усами. В сущности, слесарь был еще совсем молодым и усы отрастил для форса. Он оглядел ученика насмешливыми навыкате глазами и сказал, пристукнув молотком:

— Ну что ж, комплекция у тебя, вроде, подходящая. Будем учить милицию…

И, увидев, как Поклонов непроизвольно моргнул, засмеялся гулко, во всю силу могучих легких.

— Не дрейфь, старина, шути во всю ивановскую. Здесь у нас регулировщиков нет. Для начала бери-ка вот молоточек и зубило да нарубай мне пластиночек по двадцать сантиметров. Только смотри, по пальцам не особенно лупи, а то в обед ложку нечем будет держать. — И Пальчиков опять оглушительно засмеялся.

По пальцам Поклонов ударил не раз, но старался держаться с достоинством, не морщился, хотя боли казались нестерпимыми. Учитель поглядывал на него с усмешкой, замечаний не делал. Когда же вместе пошли в столовую, Пальчиков, сказал дружески:

— Гордость рабочего человека у тебя есть, значит, дело пойдет. Не дрейфь, старина!

Вначале своим оглушительным смехом Пальчиков действовал на Поклонова удручающе, но уже к концу смены они подружились и с завода вышли вместе, перебрасываясь шутками. Пальчиков работал с азартом, чувства свои проявлял бурно, и даже очень серьезный мастер Матвей Федорович, если подходил к слесарю, снисходительно улыбался.

Прощаясь, Пальчиков крепко пожал руку ученику, посоветовал выше держать нос, и Поклонов, устало ша гая по тротуару и чувствуя непривычный зуд в руках, улыбался. Стоичева он так и не встретил, однако не особенно жалел об этом. Он был доволен учителем, и цех ему уже представлялся не столь негостеприимным, каким показался утром.

У своей квартиры Поклонов увидел Виктора и впервые почувствовал неприязнь к этому разболтанному мальчишке. «Что еще ему нужно? Я и так устал…»

— Где был? — спросил Виктор.

— На работе, — скупо, сдерживая возмущение, ответил Поклонов.

— На какой?

— На заводе.

— Нашел место. Лучше не подобрал?

— Не твое дело, — оборвал паренька Поклонов и хотел уйти, но Виктор дернул его за рукав.

— Не рыпайся. Крюк велел, чтобы ты в милицейской форме был сегодня у кладбища в девять часов.

Поклонов, окутываясь дымом, в три затяжки докурил папиросу, бросил окурок на землю и сказал твердо, с раздражением:

— Вот что, парень, ты ко мне больше не заглядывай. И вообще, обо мне советую забыть.

— Вон как! — протянул Виктор. — Это мы еще посмотрим, — добавил он с угрозой.

— Смотрите, сколько вам влезет, — бросил Поклонов и, отстранив с пути паренька, пошел к дому.

На другой день после работы Поклонов вышел с завода вместе с мастером Матвеем Федоровичем и Васькой. Они шагали вразвалку, уставшие. Для Поклонова особенно было приятно, что ни мастер, ни слесарь ничем не подчеркивали разницу между собой и учеником. Слесарь шутливо приставал к мастеру:

— Да засмейся ты, Матвей, хоть разок. Ей-богу, у тебя голосок очень приятный.

— Зачем? — спросил мастер петушком, — Ты же один за всех нас хохочешь.

Васька разразился таким громким, заразительным смехом, что прохожие обернулись и заулыбались. Мастер засмеялся тоже.

— Подмечать ты мастак, — сквозь смех проговорил Васька, а когда успокоился, вдруг воскликнул:- Мы что, не люди, что ли? Получка была? Была. Мне жена с получки разрешает выпить две кружки пива. Одну я отдаю Филиппу, — пока у него денег ми шиша. Согласны?

Поклонов молчал. Он дал себе слово воздерживаться от выпивки, хотя бы первое время. Сегодня подходил к нему Стоичев, спросил о самочувствии и, будто между прочим, предупредил: «С пьянкой надо кончать, Филипп Степанович. Я теперь за тебя в ответе и моргать глазами не хочу». Подводить человека не следовало, да и самому пора уже прибиваться к берегу. Надоело плавать и чувствовать каждую минуту, что вот-вот утонешь. Но и отказаться невозможно. Вдруг обидятся мастер и учитель — тогда не оберешься неприятностей, и неизвестно, сколько времени будешь ходить в учениках.

В пивную Поклонов вошел с мыслью: «Выпью кружку пива и убегу». За стол они не сели, подошли к стойке, и Васька заказал три кружки пива. Выпили. Мастер полез в карман за деньгами, но Васька остановил его, бросил на стойку десятку:

— Ладно уж, скажу жене: сверх нормы хватанул. — И вдруг, к большой радости Поклонова, решил:- Шабаш. Теперь по домам. Мне еще в магазин надо заглянуть, детишкам кое-что купить. Поехали!

— Хорошие вы ребята, — сказал Поклонов, подавая руку. Он зашагал по улице, довольный тем, что все прошло нормально, как у людей, и представил, как обрадуется Фрося, когда он ей расскажет о посещении пивной с мастером и учителем. У поворота на другую улицу его догнали два парня. Ни слова не говоря, они набросились на него, свалили в арык и принялись бить ногами. Поклонов был так ошеломлен, что не успел сообразить: звать ему на помощь или сказать, что ребята обознались. И только он собрался крикнуть, как услышал зычный голос Пальчикова.

— Эка выкомаривают! Давай-ка, Матвей Федорович, прекратим безобразие.

Пальчиков схватил одного из драчунов и бросил на другого.

Дружки вместе покатились по мостовой. Вскочив, они бросились на другую сторону улицы, с опаской оглядываясь на огромного детину.

Пальчиков помог Поклонову подняться и спросил:

— Мстят?

— Да, — проговорил Поклонов, потирая помятые бока.

— Ах, стервецы! Ну ничего, попадутся еще, мы им ввинтим головы в плечи. Не так ли, Матвей Федорович? — спросил он бледного мастера и захохотал, будто ничего не случилось.

НА КЛУБНОМ ПАРКЕТЕ

Михаил спал с утра до позднего вечера, спал крепко и не слышал, как пришел с товарищами Костя, как они спорили и шумели, несмотря на то, что Костя старался утихомирить ребят. Когда Михаил открыл глаза, Костя сидел за столом один, задумчиво глядя в окно на запыленные ветки акации. Юноша был красив: тихий, мысленно унесшийся неизвестно в какие дали… Михаилу не хотелось вспугнуть его мечты, и он любовался своим, как он говорил, названным младшим братом. Даже приплюснутый нос юноши казался ему таким мило-смешным, что он еле сдерживался от радостного смеха.

Костя почувствовал пристальный взгляд Михаила и обернулся.

— А я собирался вас разбудить, — сказал он, все еще находясь во власти своих мыслей и глядя затуманенными глазами.

— Я потребовался срочно? — спросил Михаил.

— Нет, не срочно… Я хотел попросить вас хотя бы часок побыть в заводском клубе. Там обязательно будет Виктор со своими дружками — и может произойти скандал. С нами хочет пойти Вера, я очень боюсь за нее… Вы же знаете теперь — какая она.

— Знаю теперь, — улыбнулся Михаил. — Пройтись я не прочь, только мне следует немного поесть.

— Я все приготовил, — обрадовался Костя и начал собирать на стол.

По договоренности с Костей в клуб Михаил пошел один, когда начало смеркаться. Бледный свет лампочек расплывался в еще прозрачном зеленоватом вечернем воздухе, не спеша шли горожане. У клуба группами стояли парни и девушки. Из репродуктора, прикрепленного над дверями, вырывались звуки баяна, потом музыку перебил сочный баритон: «Таня! Танюша! Ты ли это?!» Михаил догадался: идет кинокартина. В обширном фойе было многолюдно, и Михаил прошел в дальний угол, где стояли высокие пальмы и бочках, и сел на затененную скамейку. Закончилась картина, в фойе с улицы повалила молодежь. Михаил увидел Виктора, вошедшего вместе с парнем в новой сатиновой рубашке. Он вспомнил, что Костя называл этого парня студентом, и с интересом стал наблюдать за ним. Парень шел вразвалку, хмуро поглядывая по сторонам, рядом семенила девушка с взлохмаченными волосами, в туфлях на тонких высоких каблуках. На девушке была прозрачная блузка, сквозь которую просвечивали худенькие плечи и кружева сорочки. В таких же кофточках были еще три девушки. Одна из них шла рядом с Виктором и что-то говорила ему, вертя в руках бархатную сумочку.

— Пришли,…- кто-то сказал рядом с Михаилом огорченно.

— Сейчас начнется, — добавил другой.

Было известно: Виктор со своей компанией здесь хорошо знаком всем, и не зря Костя пригласил Михаила. Виктор подошел к лесенке, ведущей в аппаратную, где стояла киноустановка, и крикнул:

— Джек, давай фокс!

Из двери выглянула хитроватая физиономия с кудрявым чубом и тоненькими усиками.

— Один момент! Раздвигай круг, становись на носки.

Собравшиеся у лесенки ребята и девушки засмеялись. И почти тотчас же загремели репродукторы — и тот, что висел над входом, и другой, прикрепленный к колоннаде посредине фойе. Девушек в прозрачных кофточках подхватили Виктор, студент и еще два высоких парня в узких по последней моде брюках. К этим четырем парам присоединились еще три пары, но остальные стояли и сидели у стен, наблюдая за танцующими. Виктор танцевал неплохо, а студент то и дело наступал на ноги своей партнерше, она морщилась, но не возмущалась, покорно подлаживаясь под неуклюжие движения паренька.

Когда появился в фойе Костя, — Михаил не заметил. Он увидел Веру, Муслима и Петю около лесенки о чем-то горячо спорящими между собой. Костя взмахнул руками, Вера тоже.

— А вы почему не танцуете? — спросил Михаил стоявшего рядом паренька.

— Не умею. Да и не люблю фокстроты. Вальс лучше, — ответил парень.

— Так закажите.

— Попробуй. Вон эти, — он показал глазами на танцующих, — охотку сразу собьют.

— Кто они такие?

— Шпана.

— А вы с ними не справитесь?

— Один разве что сделаешь? — вздохнул парень..

— Нас тут вон сколько! — не отставал Михаил.

— Много-это верно, да не дружные. Боятся. Ножом пырнуть могут эти узкобрюкие.

Музыка прервалась, танец был закончен, и. кавалеры раскланялись перед своими дамами с шиком, с шарканьем ноги, как это делали, скажем, лет сто назад. Своими поклонами они скорее выражали презрение к окружающим, чем уважение к девушкам. Среди зрителей раздался смешок. К удивлению Михаила, Виктор проделал перед своей партнершей то же самое, старательно и заученно. Больше всего среди зрителей вызвал смеха студент. Расшаркиваясь, он чуть не упал.

Не успели танцевавшие пары отойти в сторону, как на ступеньку лесенки вскочила Вера и спросила:

— Ребята, хотите учиться танцевать вальс?

— Будем! Давай! — раздалось много голосов.

— Эй, в будке, — крикнула Вера, — просим вальс!

Из двери опять показалась хитрая рожица с усиками.

— Один момент!

К лесенке пошел один из товарищей Виктора — долговязый, с длинными волосами, — и басом сказал:

— Джек! Сказано — фокс!

— Один момент, — осклабилась рожица.

— А я говорю: вальс, — настойчиво повторила Вера. — Нас большинство.

Около Веры встал побледневший Костя. К нему с опаской пододвинулись его товарищи. В фойе стало тихо, Михаил, чувствуя, что назревает скандал, поднялся, готовый помочь бесстрашной Вере.

Долговязый парень подошел к девушке, оглядел ее с ног до головы.

— Девушек надо уважать, — сказал Костя хрипловатым голосом.

— А ты кто такой? — повернулся к нему парень.

— Гражданин.

— Гражданин?! — захохотал долговязый. — От горшка два вершка! А ну, подвинься, гражданин, — внезапно прервав смех, парень взял Костю за плечо.

— А ну, не трогай! — сказала Вера с такой решимостью, что зрители зашевелились, переглянулись.

— И-е! — удивился парень. — Кто это пищит?

А удивляться было чему. По сравнению с долговязым Вера выглядела совсем крошкой, да и Костя своим маленьким ростом не выделялся рядом с девушкой. Поэтому парень, тряхнув лохматой гривой, легонько отодвинул их обоих боком, встал на лесенку и крикнул:

— Джек — фокс!

Но тут, раздвигая локтями зрителей, к лесенке прошел русоволосый кудрявый парень в тюбетейке. Узбеком его нельзя было назвать, уж очень он был беленький и курносый. «Где я его видел?»-подумал Михаил и вспомнил, как этот парень вместе с участковым приводил в отделение пьяного, который не в меру выпил по случаю рождения внука. Всплыла в памяти и фамилия: Поярков.

— Вася! — крикнул Поярков. — Девушка просила вальс!

В дверь выглянула рожица с усиками, сейчас она не улыбалась, глаза ее — круглые, черные, — растерянно метались.

Михаил подошел ближе к ребятам, сгрудившимся вокруг лесенки плотной массой. Девушки собрались кучкой в углу, где стояли в бочках пальмы, только одна Вера упорно не уходила от лесенки.

Долговязый и Поярков теперь стояли друг против друга, Поярков был чуть пониже ростом.

— Еще защитник нашелся? — осклабился Долговязый. — Ну что ж, может, выйдем, поговорим?

— Не возражаю.

Парни пошли к двери, им уступали дорогу, за ними плотной толпой двинулись остальные ребята. Как-то так получилось, что без шума и разговора вслед за Поярковым и Долговязым в дверь были втиснуты Виктор со студентом и их четвертый товарищ. Попытались было проскользнуть к выходу и Костя с Верой, но их оттерли в сторонку, и кто-то сказал: «Нечего вам там делать».

Увидев, что с хулиганами ушел один Поярков, а остальные ребята молча остановились у двери, Михаил сказал:

— Значит, оставили товарища одного? И не стыдно вам?

Парни насупились. Михаил пошел к двери, перед ним расступились молча, только кто-то предупредил:

— Смотри, у них ножи есть.

Когда Михаил вышел из клуба, драка уже началась. Поярков оказался один против четверых, и Михаил, не раздумывая, бросился к дерущимся. Виктор, увидев Михаила и сообразив, что участие в драке не пройдет ему безнаказанно, быстро шмыгнул за угол.

— Прекратите драку! — крикнул Михаил и с налета сбил с ног Долговязого.

Из клуба, видимо устыдившись, выскочили еще чело* век десять смельчаков, и через минуту руки хулиганов были скручены. Их повели в отделение милиции. Михаил поискал взглядом Виктора со студентом, не нашел и почему-то пожалел, что пареньки оказались самыми обыкновенными трусами. Он был убежден — трусы приносят больше вреда, чем наглые хулиганы; труса поймать труднее. действует он исподтишка и хитрит.

В комнате дежурного оказался майор. Долговязый, увидев начальника отделения, заулыбался как ни в чем не бывало:

— Здравствуйте, Терентий Федорович!

Майор на приветствие не ответил, оглядел парней и перевел взгляд на Михаила.

— В чем дело?

— С одним типом поскандалили немножко, Терентий Федорович, — заторопился Долговязый и подошел ближе. — Вы меня не узнаете?

— Учинили драку в клубе, — коротко доложил Михаил.

— Ко мне их! — приказал майор, опять не отвечая Долговязому, и направился в свой кабинет.

Михаил шагал по коридору, посматривая на часы* подходило время свидания с Валей. Уйти нельзя, майор может вызвать в любую минуту для оформления документов о задержанных. И опаздывать не хотелось…

Из кабинета было слышно, как начальник распекал хулиганов. Потом стало тихо. Мимо пробежал, вызванный майором дежурный, скрылся за дверью, но почти тотчас же вышел вслед за Долговязовым.

— Куда их? — спросил Михаил.

— Приказал отпустить, — ответил дежурный.

Долговязый обернулся и смерил Михаила нахально насмешливым взглядом.

Михаил почувствовал, как озноб, начавшись в груди, передался всему телу. Михаил выхватил папиросу, закурил и, когда сердце немного успокоилось, вошел в кабинет начальника. Майор глянул на него прищуренно.

— Я прошу, товарищ майор, объяснить мне: почему вы отпустили хулиганов? — подходя к столу, спросил Михаил.

— С каких это пор я должен давать отчет подчиненному? — поинтересовался майор, не поднимая головы от бумаг.

Михаил сел, помедлил. Вспомнил Николая Павловича Стоичева: как он умел держать себя в руках! Сколько выдержки, самообладания было в этом человеке! Как бы он поступил сейчас? «Нет, он бы не кричал, — решил Михаил, — даже не повысил бы голос, говорил бы твердо».

Наступил момент, когда ему, парторгу, следует потолковать с майором откровенно, по-партийному, так, как это делал бывший заместитель по политической части. Теперь за поведение людей, их чистоту и принципиальность отвечает он, Вязов. И все же… Перед ним начальник- старше и по годам, и по званию, и по опыту работы. Неужели он не понимает пагубности своего метода руководства? Что его заставляет так поступать? Какими принципами он руководствуется? Неужели только тем, что «своя рубашка ближе к телу?»

— Как подчиненный, я должен был бы задать вам вопрос, — медленно заговорил Михаил, — каким образом мне дальше поступать с хулиганами? Однако для меня такого вопроса не существует, Терентий Федорович, у меня уже есть опыт работы, и я немного научился разбираться в людях. Сейчас я хочу говорить с вами, как парторг, говорить, как коммунист с коммунистом. Приказ, какой вы отдали только что, может подействовать на наших работников расхолаживающе. Борьба с хулиганами-воспитательная работа. Центральный Комитет партии сейчас на эту работу обращает особое внимание. А вы…

— Ты мне политграмоту не читай, — прервал майор, — я ее изучил, когда ты под стол пешком ходил. Как с парторгом мы с тобой будем разговаривать на собрании.

— Прежде чем разговаривать на собрании, мне кажется, мы должны понять друг друга заранее. Действовать мы должны заодно, а не врозь.

— Во, это правильно, — поднял голову майор. — Именно — заодно.

— А если я не понимаю…

— Чего же тут понимать? — майор снял фуражку, положил ее на стол и вытер потную лысину ладонью — опять жена позабыла положить в карман носовой платок. — Ты всеми силами должен поддерживать мои приказы, иначе вразброд пойдем. Почему упразднили должность зама по политической части? Начальники у нас грамотные и опытные, партийные организации в отделениях сильны, могут горы своротить, с воспитательной работой справятся…

— И все же я не понимаю…

— Знаю о чем хочешь сказать, не лыком шит. Так вот, слушай, набирайся опыта, Вязов, у тебя все впереди. Думаешь, всегда надо рубить сплеча? Нет, брат. Ко всякому человеку нужен свой подход. Ты знаешь — кто отцы у этих лоботрясов? Не знаешь? То-то. Предположим, посадил бы я лоботрясов на пятнадцать суток, как положено, через судебное разбирательство, с охраной. И ты думаешь, они бы угомонились? Ничего подобного. Не такие это люди. Зато я приобрел бы себе врагов на всю жизнь. За что? За то, что на суде их фамилии трепали по моей воле, и молва по городу пошла, авторитет подорвался. Нужно это мне? Я еще не спятил. Вот какие дела. Я с тобой говорю откровенно потому, что, может, долго вместе придется работать. Ты оперативник хороший, но молодой. Кроме того, что воров ловить, надо кое-что еще знать. Когда-то и я горячился, ломал направо и налево…

Майор откинулся на спинку кресла и мечтательно прикрыл глаза. На полном гладком лице его, испещренном мелкими добродушными морщинками, отразилось довольство собой.

Михаил сидел неподвижно, чувствуя как под рубашку забирается холодок. «Правильно ли я руковожу пар-тайной организацией? Где мои ошибки, промахи? Как трудно отыскивать собственные недостатки!» Конечно, он проводил собрания, организовывал партийную учебу, вовлекал в учебу беспартийных, следил за агитаторами, инструктировал их; да мало ли что приходилось ему делать? Но он не подозревал, что один приказ начальника, подобный сегодняшнему, может свести почти на нет все его старания.

— И вы считаете — этих лоботрясов не надо приводить в чувство? — спросил Михаил.

— Почему же? — встрепенулся майор. — Я позвонил их папашам. Пусть сами разбираются. Поговорил строго, по-отцовски с молодыми людьми…

Михаил рывком встал. На этот раз он не удержался:

— Теперь я вас понимаю, товарищ майор. Я обязан вам сказать и свое мнение: вы поступили сегодня не по партийному.

— Ох-хо-хо! — с добродушной улыбкой вздохнул Копытов. И это было всего удивительнее: он не раскричался, как обычно, не пригрозил. — Ох, молодость, молодость! — опять вздохнул он и засмеялся. — И я был таким, ей-богу, таким!

Чувствуя, что сдерживаться больше невозможно, Михаил с дрожью в голосе попросил разрешения идти. Тем более, что пора было отправляться выполнять задание подполковника.

НЕОБЫЧНОЕ ЗАДАНИЕ

Пришлось взять такси. Покачиваясь на мягком сиденье, Михаил старался успокоить себя мыслью: «Разговор один на один ни к чему не приведет, надо рассказать обо всем на партийном собрании». Но и эта мысль не успокаивала, а надо было успокоиться во что бы то ни стало. Задание было необычное: Михаил ехал на свидание с Валей по указанию подполковника Урманова.

Утром, когда они вернулись в управление после поисков старухи, подполковник пригласил Михаила к себе в кабинет, усадил на диван, рядом поставил пепельницу и положил коробку папирос, которую достал из ящика стола. Потом сам сел, закурил и спросил:

— Скажи, Миша, какие у тебя намерения по отношению к этой девушке Вале? На свадьбе шашлык будем жарить?

— Никаких намерений, Латып Урманович, у меня нет.

— Почему?

— Встреча была одна — и случайная.

— Очень хорошо, — обрадовался Урманов. Михаил не понял, чему радуется подполковник, и в свою очередь задал вопрос:

— Почему?

— Придется тебе с Валей еще разок встретиться и немного поухаживать.

— Латып Урманович — это мука! — воскликнул Михаил.

Урманов улыбнулся.

— Для молодого человека нет ничего страшного. В общем, есть подозрение, что девушка каким-то образом связана со старухой. Тебе надо только узнать имена близких подруг девушки. Сама она, пожалуй, ни в каких делах не замешана, а о старухе определенно кое-что знает.

— Необычное задание, — проговорил Михаил, — но если надо…

— Вот, вот. Конечно, надо. Очень долго мы ищем старуху. Сам понимаешь, старуха, несомненно, имеет отношение к неучтенной могиле. А теперь иди и до вечера можешь спать. — Урманов поднялся, а когда встал и Михаил, неожиданно спросил:- Когда же я погуляю на твоей свадьбе?

Михаил стряхнул с папиросы пепел и признался:

— Не получается у меня, Латып Урманович. Объяснился девушке в любви, а она говорит, надо обождать…

— Не любит. Видно, мы с тобой — два несчастных человека.

— У вас тоже? — соболезнующе поинтересовался Михаил.

— Нет, по-другому. — Урманов помял в руках папиросу, с грустной улыбкой рассматривая огонек. — Жена разводиться хочет. Говорит, зачем мне не спать ночами, волноваться, каждую минуту ждать тебя с дыркой в боку… Живем мы напротив поликлиники. Каждую ночь, если меня нет, жена стоит у окна и ждет, когда привезут меня в поликлинику. Мученье… — Урманов вздохнул. — Соберешься пожениться, Миша, подумай как следует. Нам нужны жены с твердым характером, терпеливые… И детей у меня нет. Эх, а как хочется иметь сынишку!..

Урманов вдруг засмеялся и похлопал Михаила по плечу:

Листья падают, листья падают.
Стонет ветер, протяжен и глух.
Кто же сердце порадует?
Кто его успокоит, мой друг?
— Знаешь, чьи это стихи?

— Знаю, Есенина, — улыбнулся Михаил.

— Очень хорошо. Со стихами жить легче. Ладно, иди спи. Спокойного дня!

Так Михаил получил это необычное задание. Днем он позвонил Вале и назначил свидание в том же парке.

Михаил покачивался на сиденье, безвольно склоняясь то в ту, то в другую сторону, когда машина делала повороты, тупо смотрел в лохматый затылок шоферу. Мысли его переменили направление. «Плохо придумал подполковник. Ведь я должен лицемерить, — размышлял Михаил, досадливо морщась. — Неужели других методов не нашлось? А в общем-то наш брат ко всему должен привыкать, хочешь не хочешь, артистом должен быть… Артистом!? Эх, черт возьми! А ведь верно. Каждый день мы разыгрываем какую-нибудь драму. Такова жизнь… И все-таки плохо придумал подполковник…»

Михаил не терзался бы так, если бы знал, что произошло между Валей и старухой. Встретились они в глухом переулке, через который девушка изредка ходила домой. Старуха ее поджидала. Несмотря на жару, она была повязана теплым большим платком, закрывавшим половину лица.

— Давно я не была у тебя, племянница, — сказала старуха хриплым, приглушенным голосом. Валя знала ее крикливой и звонкоголосой, поэтому сочувственно спросила:

— Заболели, бабушка?

— Ноги, милая, не ходят. А после, как похоронила старика, совсем было отнялись.

— Дедушка умер?

— Ты не знала? Недавно отправила, царство ему небесное. Теперь вот и живу по людям, самой-то не управиться. С хлеба на воду перебиваюсь. Где взять-то?

— Пойдемте ко мне, бабушка, — пригласила Валя.

— Нет уж, благодарствую, милая, ноги не шагают. Тут я поблизости живу сейчас. Увидела тебя и порешила обратиться с просьбой. Не откажешь старухе?

— Пожалуйста.

— Есть у меня ценная вещичка, с девичьих лет берегу. Показывать кому попало боюсь, еще, думаю, ограбят, а в магазин самой идти — силенок нет. Продать бы ее, на два года за глаза мне на житье хватит. И на базар-то шататься не надо, прямо в этот самый ювелирный магазин предложить, с руками оторвут. Вот и хочу попросить тебя. В выходной, поди, время найдется. Ублаготворишь старуху-то?

— Давайте, бабушка, чего тут особенного.

— Вот спасибочко тебе, милая, знала — твое сердце отзывчивое.

Старуха залезла сморщенной рукой за пазуху и вынула узелок. Когда она развернула грязную тряпку, Валя увидела в почерневшей изрубцованной ладони старухи золотой браслет старинной чеканной работы, сразу жарко заблестевший на ярком солнце. Металл, казалось, жег, рука вздрагивала- Старуха снова быстро завернула браслет в тряпочку и протянула узелок девушке.


— Он дорогой, наверное, бабушка? — испугалась Валя.

— Не дороже нас с тобой. На! Когда жрать нечего, и руку дашь отрубить, чтобы брюхо набить. В понедельник утром на работу здесь иди, я тебя встречу. Не беспокойся, на платьице подарю.

Валя взяла узелок и положила в сумочку. От подарка не отказалась. Новое платье пригодится. Правда, старуха никогда не отличалась щедростью, даже чаем не угощала, если Валя заходила к ней.

— Ты только осторожнее с деньгами-то, не ровен час, позарится какой мерзавец, жизни лишит, — предупредила старуха.

— Не беспокойтесь, бабушка, — успокоила Валя тетку.

— Ухажерам своим не рассказывай, — как послышалось Вале, встревоженно предупредила старуха, но тревога в ее голосе тут же пропала, и она продолжала по-прежнему строго:- Смотри, и среди ухажеров есть всякие шарамыжники.

Собираясь на свиданье, Валя долго смотрела на себя в зеркало, то и дело вскидывая руку, на которую надела браслет. «Снять или так пойти?»- много раз мысленно задавала она себе вопрос и опять смотрела на свои грустные большие глаза, на порозовевшие от жары и волнения щеки.

Валя уже стояла у курантов, когда Михаил, выскочив из машины, побежал вверх по ступенькам. Он согнал со своего лица озабоченность и подошел к девушке улыбающийся, будто невесть как тосковал целые сутки и рад до смерти этой встрече. Валя подала руку; зардевшись, опустила голову; а Михаил, увидев ее смущение, опять с тревогой подумал: «Еще влюбится, будет страдать. И как это влезла в голову подполковнику глупая мысль?»

Они, как и вчера, пошли в парк. Михаил предупредил, что долго сегодня гулять не может, должен идти на дежурство, и сразу, в шутливом тоне, приступил к выполнению задания.

— Что-то с вами ни одна девушка, Валечка, не здоровается. Или у вас нет подруг?

— Почему нет? Есть.

— Я люблю веселую компанию. Как-нибудь соберемся, попляшем. Расскажите о своих подругах, я лучше узнаю вас. Ведь мы так мало знакомы…

И Валя чистосердечно начала рассказывать, благо для нее нашлась подходящая тема для разговора. Самая близкая ее подруга, Нина Спиридонова, недавно вышла замуж, живет она рядом через три дома, работает токарем на заводе. Сегодня она во второй смене. Есть еще подруга в больнице, тоже работает няней, но живет на другом конце города, и вечерами они встречаются редко. Вообще-то ее можно пригласить. И действительно, не мешало бы устроить маленькую вечеринку.

Валя разговорилась. С тех пор как ушел муж, она редко веселилась, больше плакала, одна, в пустой комнате. Подруг не приглашала и сама ни к кому не ходила. Михаил слушал девушку невнимательно. Задание он выполнил, но чем дальше, тем больше чувствовал неловкость своего положения. Молча поглядывал он на встречный поток гуляющих.

Густая листва высилась по сторонам аллей, как зеленые скалы по берегам медленно движущейся живой реки.

Наконец Михаил обратил внимание на браслет, блестевший на руке Вали, и сказал, лишь бы поддержать разговор:

— Какой у вас прелестный браслет! Он очень украшает вашу руку.

— Это чужой, — зардевшись, призналась Валя. — Тетя дала поносить.

— Тетя!.. — Михаил насторожился и теперь мысленно подгонял девушку. Так и вертелся на языке вопрос: где живет тетя, чем занимается?

Но Валя уже спохватилась, вспомнив наказ старухи и переменила тему разговора.

Михаил заторопился. Чтобы не обидеть девушку, проводил ее домой и пообещал, если сумеет вырваться придти завтра днем.

— Я завтра пойду по магазинам. Может быть, вместе сходим? — спросила Валя и подставила губы для прощального поцелуя.

— Ну что ж, — неопределенно ответил Михаил, оторопело глядя на девушку и проклиная себя за вчерашнюю оплошность. Но отступать было невозможно, он притянул Валю к себе и поцеловал.

ПРОМАХ

Михаил обрадовался, узнав, что подполковник еще у себя, и влетел в кабинет возбужденный и раздосадованный.

— Нет, это свыше моих сил! — воскликнул он, бросаясь на стул, — Играть роль влюбленного, посягать на самые чистые чувства, обманывать — это противоречит нашей этике. Это черт знает что!

Урманов не прерывал, сидел за столом, согнувшись, усталый и, казалось, растерянный. Смотрел он на папиросу, словно изучал ее, как вещественное доказательство. Бледное от бессонницы лицо его стало еще красивее, и эта бледность у Михаила тоже вызывала раздражение.

— А задание? — тихо спросил Урманов.

Михаил спохватился — как бы то ни было, он сидел у заместителя начальника управления. И он, сдерживаясь, доложил обо всем, что узнал от Вали.

Урманов долго молчал, продолжая рассматривать папиросу. Заговорил он опять тихо, по-дружески, не как начальник:

— Я тебя понимаю, Миша, но ты пойми и меня. Нам еще абсолютно неизвестно, что произошло на кладбище, поиск не сдвинулся с мертвой точки, и я пока не вижу просвета. Ты знаешь, что это значит! Чтобы добраться до Вали, этой дальней родственницы старухи, нам пришлось провернуть огромную работу, потревожить массу людей. И я еще не уверен, сдвинемся мы с мертвой точки или нет и после того, как поймаем старуху… Но старуху поймать надо во что бы то ни стало, хотя теперь она едва ли принесет кому-нибудь вред. Может быть, она поможет нам прояснить положение хоть в какой-то степени. — Урманов бросил окурок в пепельницу и вынул из пачки, что лежала на столе, другую папиросу. — Подлецы, совершившие такое зверское убийство, могут наделать много бед, могут пострадать не один и не два человека, и поэтому я был вынужден принять крайние меры. Я взываю к твоему сознанию, хотя мог бы просто приказать. Насколько я понял, Валя не причастна к убийству, и перед ней мы потом извинимся… Я надеюсь, вы с ней останетесь друзьями…

Урманов провел ладонью по лицу, потер глаза. Он очень хотел спать.

— Я вас понял, Латып Урманович, — сказал Михаил, уже сожалея, что вспылил.

— Вот и хорошо. Завтра ты опять отправишься к Вале, а о подругах ее мы позаботимся сами. Садись поближе, обсудим дальнейшие наши шаги.

На другой день утром Михаил явился к Вале домой. Постучав в ворота, он отошел в сторонку, всеми силами стараясь настроить себя на веселый лад, вспоминал ходовые анекдоты, которые можно будет рассказать девушке. Валя вышла из дома грустная, поздоровалась нехотя, опустив голову, и сказалась занятой — якобы ее вызвали на работу, хотя был выходной день. Михаил вздохнул. Еще вчера подобный оборот дела был предусмотрен с подполковником, и Михаил втайне очень желал такого исхода.

— Когда же мы встретимся еще? — спросил он, тоже опуская глаза, чтобы девушка не заметила в них радостного блеска.

— Я вам позвоню, Миша.

— Ну что ж. Очень жаль. Хотел выходной день провести с вами. Тогда простите за беспокойство, — сказал Михаил с естественной интонацией обиды в голосе. Шагая по улице, он даже сам удивился, как это здорово у него получилось.

За углом к нему подошел смуглый, с курчавым чубом и с простецким носатым лицом паренек.

— Здорово, Миша! — закричал он радостно.

— О, Садык! — обрадовался и Михаил. — Здравствуй! Каким ветром тебя сюда занесло?

Они крепко потрясли друг другу руки и, перебрасываясь вопросами, зашагали по тротуару — обрадованные неожиданной встречей старые друзья. Но пройдя два дома, Садык вдруг посерьезнел и спросил:

— Ну, как?

Михаил оглянулся и ответил:

— От ворот поворот.

— Значит, по пиале пива выпьем? — опять весело спросил Садык.

— Несомненно.

Они прошли три квартала, обойдя массив одноэтажных домов, и вышли на ту же улицу, где жила Валя, но с противоположной стороны. На углу притулилась зеленая будка, вокруг нее стояли и сидели любители пива, Михаил вынес две кружки, одну отдал Садыку, и они присели, как и многие, на корточки.

Так они сидели несколько минут, поглядывая вдоль улицы и переговариваясь.

— Вот она! — сказал тихо Садык.

Михаил увидел девушку в белом платье с короткими рукавами. Девушка подошла к воротам валиного дома. Через минуту ее впустили во двор.

— Теперь пастухам придется загорать. Пойду-ка я, возьму еще по кружечке, — сказал Садык и направился к будке.

Однако долго ждать им не пришлось. Не успели они выпить и по пол-кружки, как из ворот вышла Валя и ее подруга Нина Спиридонова. Михаил и Садык поспешно зашли в будку. Садык наспех допил пиво, подмигнул и ушел. Михаил не торопился, вышел из будки, когда девушки и Садык скрылись за углом.

Девушки вошли в трамвай, в тот же вагон сел и Садык. Михаил огляделся, отыскивая глазами свободную машину, но, как на зло, все они шли переполненные. В выходной день такси берутся нарасхват, а частные машины ходят редко. Так и пришлось Михаилу метаться на остановке до тех пор, пока подошел следующий трамвай. Мысленно ругая всех шоферов, он вскочил в вагон. «Куда же они поехали? — размышлял он, стоя на передней площадке. — Оделись девушки хорошо, авосек в руках не несли, вряд ли они поехали на работу. Может быть, в магазины направились?» Этот вариант предусматривался подполковником — выходной день, можно кое-что купить.

У театра имени Навои Михаил вышел из трамвая и пошел по улице Кирова, где расположено много магазинов, взяв направление к универмагу. Теперь он не боялся встретиться с Валей, его даже заинтересовал вопрос: смутится она при встрече или постарается превратить в шутку свой обман?

Вот и улица Карла Маркса. По тротуарам движется масса людей, хотя солнце печет нещадно, а здания и крыши блестят, словно стеклянные. Многие горожане надели темные очки. Над головами, как огромные цветы, покачиваются китайские зонтики. Михаил подошел к автобусной остановке и встал на виду — Садык скорее его заметит. Так оно и получилось, вскоре подошел Садык и, не взглянув на товарища, сказал:

— Они в ювелирном. Что-то продают. После зайдешь, узнаешь. Жди в той же пивной будке.

Садык ушел, а Михаил, потоптавшись немного, прошел квартал и остановился против ювелирного магазина, который был на противоположной стороне улицы. Садык рассматривал витрину.

Девушки вышли, озабоченно переговариваясь, за ними направился Садык, и Михаил заспешил в магазин. «Ага! Определенно Валя продала теткин браслет. Теперь их встреча состоится обязательно», — догадался Михаил.

Предъявив удостоверение директору магазина, Михаил узнал, что Валя, действительно, продала браслет.

…Садык уже сидел на корточках, с кружкой в руках, когда подошел Михаил, и задорно попрекнул:

— Опаздываешь, Миша-джон? Я уже пью про запас, как верблюд… Давай гулять!

У будки журчал арык, от воды расползалась еле ощутимая прохлада, пиво, охлажденное льдом, пощипывало горло. Огромный клен темным гигантским зонтом закрывал солнце. Место было во всех отношениях подходящее, и Михаил с Садыком не без удовольствия коротали время.

— Какой хороший выходной сегодня… — восхищался Садык, вскидывая угольные брови и улыбаясь. — Настоящий байрам!

— Повезло нам, — соглашался Михаил.

Нина Спиридонова прибежала в будку раскрасневшаяся, возбужденная, с графином в руках. Это была круглолицая, маленького росточка девушка с порывистыми движениями, быстрым изучающим взглядом небольших серых глаз. Она смело подошла к прилавку, у которого чинно стояли в очереди мужчины, и сказала:

— Ну-ка, мужики, подвиньтесь. Хоть одной женщине вы можете уважить? Налейте мне! — бросила она продавцу.

— Эк, — стрекоза! Не место тебе здесь, — заметим пожилой мужчина, судя по загрубелым рукам, рабочий. — У кого учишься, Нинка?

— У кого же мне учиться, как не у вас, Петр, Игнатьич! Вон как старательно пример показываете!

Мужчины засмеялись.

— Что верно, то верно, — согласился рабочий. — Ты хоть здесь-то не пей, домой тащи.

— Еще не дошла до такого безобразия, помаленьку воспитываюсь, У вас дома-то, поди, не с кем выпить?

Девушка сыпала слова, как град, и пока она перешучивалась, продавец, ухмыляясь, нацедил ей пива вне очереди.

— А, может, с нами кружечку выпьете? — подскочил к Нине Садык.

— Может, «Шумел камыш» с вами спеть? Не выйдет! У нас своя компания есть, без ухажоров обойдемся.

Мужчины хохотали, а девушка, бросив на прилавок деньги и схватив графин, мелкими шажками вышла из будки. Садык подсел к Михаилу и, проводив Нину восхищенным взглядом, развернул записку. Они молча прочитали: «Продали браслет. Тетка придет завтра за деньгами, когда В. отправится на работу».

— Тебе больше здесь оставаться нельзя, — сказал Садык, — иди докладывай.

Урманов выслушал Михаила, прочел записку и сидел молча, положив на стол сжатые кулаки. Михаил догадывался, что у начальника настроение скверное, и тоже почтительно молчал, сидя за столом. Оба курили. Хотя окно было открыто, в небольшом кабинете дым накапливался, как сумерки.

— Доверять нельзя. Придется установить дежурство, — проговорил Урманов и встал. Он внимательно оглядел поднявшегося Михаила, качнул головой и добавил:- Твой крестник Алексей Старинов из заключения бежал. Прет подлец напролом. Надо думать, что этот нахал появится у нас, и тебе следует держать ухо востро.

Зазвонил телефон. Урманов поднял трубку и, послушав, торопливо достал платок, вытер шею. На его усталом лице появилась страдальческая улыбка.

— Что же я поделаю, Маня, — работа. Сегодня? Ох, и не знаю. — Он поморщил лоб, искоса глянул на Михаила и сказал: — Ладно, пойдем. Может быть, хоть ленинградские юмористы развлекут немножко. Хорошо, хорошо!

Урманов медленно положил на телефон трубку и сел. Теперь и усталость, и какое-то радостное возбуждение овладело им, он опустил плечи и задумался. Михаил, чтобы не смущать начальника, отвернулся и закурил. Но Урманов вдруг встрепенулся и заговорил порывисто и горячо:

— Звонила Маня… Как я хочу сынишку, Миша! Ох, как хочу! Плохо без детей, плохо… Как бы я целовал его! Да, целовал! И подбрасывал его к потолку, ловил и подбрасывал… А он бы смеялся, а?!. Я слышал, как смеются маленькие дети… Какое это счастье для родителей. — Урманов смущенно улыбнулся, помолчал и вздохнул:-А жена не хочет. Говорит, с одним тобой мучения хватает. Что же мне делать?Разводиться? Эх, Миша!

Всю ночь Михаил с участковым уполномоченным Рахимовым бродили по улице, недалеко от дома Вали, поджидая старуху. И всю ночь возбужденный подполковник стоял перед глазами Михаила, в ушах раздавался прерывистый взволнованный голос этого, всегда спокойного, с насмешливыми глазами человека. В эти ночные часы пришла, как озарение, странная мысль: а не боится ли и Надя так же, как Маня, оставаться одна ночами? Может быть, не хочет дрожать от страха за мужа, ушедшего на выполнение опасного задания? А нужна ли такая жена? Много ли радости принесли бы ее слезы, когда он, вернувшись утром, поцеловал бы ее? В то же время, сколько горя принес бы и он, если бы его ранили? А если бы убили?.. Может, выбрать жену поспокойнее, поравнодушнее?.. Чепуха! Надю никто не заменит, уж лучше он совсем не будет жениться…

Утром Валя шла на работу под охраной, хотя и не знала об этом. Возвращалась тоже в сопровождении Садыка. Старуха в этот день не пришла. Пока было неясно: заболела она или догадалась о ловушке и сбежала…

В РАЙКОМЕ

Хотя Виктор во время драки скрылся, ему не удалось избежать неприятностей. На другой день Костя и Вера, пригласив с собой одноклассников — Муслима и Петю, пришли в райком комсомола.

— Все равно мы от него не отстанем, — с возмущением говорил Костя товарищам. — От нас никуда не убежит.

— Баран из отары убежал, ловить надо, — шутил Муслим,

Вначале они попали к инструктору школьного отдела. Инструктором оказалась девушка — худенькая, синеглазая, с длинными косами и такая ласковая, что ребята удивленно переглянулись. Она выслушала Костю внимательно, сидя с ребятами на диване, вздыхала и охала, в больших глазах ее то мелькало удивление, то застывал ужас, она всплескивала руками, прижимала ладони к груди. А выслушав, она безнадежно вздохнула и сказала:

— Что ж я могу с ним сделать? Его в милицию надо вести.

— Милиция — само собой, — возразила Вера. — Надо с Виктором поговорить откровенно, пожестче.

— Как же с ним говорить? Разве он меня послушает? Надо его вызвать к начальнику отделения милиции…

— У него отец начальник отделения, — усмехнулся Костя.

— Да? — испугалась девушка-инструктор. — Вот тебе раз! Тогда как же с этим Виктором беседовать?

— Я смотрю, с вами не договоришься, — сказала Вера. — Пойдемте, ребята, к секретарю, может, он окажется посмелее.

Девушка-инструктор вдруг обиделась.

— Будете жаловаться? Все вы так…

— Не будем жаловаться, не на что, — отрезала Вера и пошла к двери.

Секретарь райкома Исламов сидел за столом, сжав голову ладонями, и читал бумагу с ожесточением, словно учебник высшей математики. Перед ним лежало письмо, но так коряво написанное, что разобраться в нем было так же трудно, как в формулах.

— Надо писать ясно и красиво или не надо? — спросил он вошедших ребят вместо приветствия, глядя на них большими изумленными глазами. И вдруг улыбнулся, хлопнул по письму ладонью и сказал:-Чуть голова пополам не разлетелась. Поможете разобраться?

Первой поздоровалась Вера, за ней ребята.

— Садитесь к столу, — пригласил Исламов и, когда все уселись, протянул Вере письмо. — Тут за бумагой человек должен быть.

Вера, посмотрев на ребят, пожала плечами, — ничего, мол, не поделаешь, — взяла письмо и начала разбирать каракули. «Вот, значит, товарищ секретарь, — с трудом читала она, — уже три месяца я в больнице. Тяжело мне, даже писать не могу. А ребята ко мне не приходят. Забыли, что-ли? А еще комсомольцами называются…»

— Вот! — сказал, вскочив, секретарь. — Так и знал — за бумагой человек скрывается. Где он находится? В ТашМИ? Понятно… — секретарь немного подумал, потом решительно тряхнул головой:- Даю вам комсомольское поручение: посетить больного товарища от имени райкома, узнать, в чем он нуждается, кто его товарищи. Так? Дальше. Узнать, кто еще из комсомольцев лежит в больнице, откуда они. Так?

— Так, — подтвердила Вера. — А нас выслушаете?

— Вас? — засмеялся секретарь, и ребята теперь только заметили, что он совсем еще молодой, чуть постарше их. — У нас говорят: гость не уйдет из дома, пока не расскажет все новости. Я вас слушаю, — и секретарь снова опустился на стул.

Рассказывала Вера, а ребята только поддакивали. Она рассказала о том, как они боролись со скверным характером Виктора в школе, как они узнали, что он связался с хулиганами, о поведении Виктора в клубе и закончила:

— Наша комсомольская организация не работает, все ребята на каникулах. Виктора Копытова надо вызвать в райком и поговорить с ним по-настоящему. Нас он не слушает.

— Не считает авторитетными, — добавил Костя.

— Именно. У него отец начальник отделения милиции… — Вера помедлила. На секретаря райкома это сообщение не подействовало, как на инструктора, он только покачал головой, — Но это не важно… — решительно добавила Вера. — Виктор — наш товарищ, и мы не должны допустить, чтобы он попал в тюрьму, должны повлиять на него.

— Так, — сказал Исламов и вышел из-за стола. — Все понятно. Сказано — сделано. Решение примем такое: двое из вас пойдут в ТашМИ, а двое вызовут этого Копытова в райком, ко мне. Согласны?

— Согласны, — ответили ребята.

— Приступаем к выполнению задания.

Выйдя из райкома, Костя сказал Вере:

— А мне секретарь понравился. По-военному действует.

— Так и должен поступать настоящий руководитель, — безапелляционно заявила Вера.

Вера и Костя, конечно, пошли к Виктору, а Муслим и Петя — в ТашМИ. Так распорядилась Вера. Ее решение для мальчишек было законом.

Костя шел по тротуару медленно, глядя себе под ноги. Хотя они ходят с Верой вместе, — стараются выручить Виктора, — Костю ни на минуту не оставляла мысль, что родители Веры о нем очень плохого мнения. Почему молчит Вера, почему ни слова не говорит об отце и матери, будто ничего не произошло? Конечно, клевете она не поверила, но что она скажет матери, если та узнает, что они встречаются? Попадет ей по первое число…

Блестящий асфальт превращался в губку, золотые брызги лучей резали глаза, и Вера то и дело щурилась, прикрывала газетой голову.

— Ну, что говорит твоя мама? — спросил Костя, глядя в сторону, стараясь быть равнодушным.

— О чем? — не поняла Вера.

— Все о том же, о Витькиной клевете.

— Хвалит вас обоих.

— Я серьезно…

— А я смеюсь?!

Вера из-за газеты насмешливо посматривала на Костю, который глядел под ноги, морщил лоб. Он не смутился, как бывало раньше, продолжал идти со сжатыми губами и с каким-то упрямством не поворачивал голову.

Костя менялся у нее на глазах. Давно ли он дичился, избегал ребят, стоял в сторонке, безучастный, прибитый, даже зависть в его глазах не появлялась, как у других мальчишек. Чувство жалости заставляло Веру изредка подходить к нему, разговаривать. А потом, когда она узнала, как он живет, — рассказала о нем родителям, пригласила домой. Л теперь Костя сам ищет товарищей, заботится о них.

— Я надеюсь, ты еще раз объяснила маме? Она не выгонит меня, как в прошлый раз, если я приду к ней поговорить? — глухо спросил Костя, все еще рассматривая перед собой асфальт.

— А зачем это нужно? — спросила Вера.

Костя резко остановился и взял Веру за руку.

— Я приглашал к вам Виктора. Он испугался. Значит, я должен поговорить сам сам.

— Для чего?

— Неужели не понимаешь! Я не могу жить спокойно, пока твои родители обо мне плохо думают.

— Пройдет само собой…

— Не пройдет. — Костя сжал руку Веры. — Для тебя, наверное, безразлично, что они обо мне думают, считают бахвалом. Пусть, мол, считают…

— Почему безразлично? — Вера отдернула руку.

— Потому что не хочешь объяснить суть дела маме. Я должен с ней поговорить. Только пусть она меня не выгоняет. И вообще украдкой с тобой встречаться не хочу! — выпалил Костя.

— Можешь не встречаться… — Вера прищурилась.

— Вон как!.. — Костя повернулся и пошел назад.

Вера догнала его и схватила за рукав.

— Не дури, Костя. Мы выполняем задание райкома.

— Можешь выполнять одна.

— Так и сказать Исламову? Ты отказываешься выполнять задание?

Костя ответил не сразу, постоял, помял асфальт каблуком, посмотрел на телефонный столб.

— Ладно, — наконец сказал он и нехотя повернулся.

До самого дома Копытова они шли насупленные, не разговаривая.

У двери их встретила Екатерина Карповна. Она завязывала тесемки халата и зажимала в зубах шпильку.

— Виктора дома нет. А зачем он вам понадобился?

— Его в райком вызывают, — сказал Костя.

— И срочно, — добавила Вера.

— В райком? — удивилась Екатерина Карповна и даже перестала втыкать в волосы шпильки, — По какому случаю?

Костя замялся, не зная, говорить ли матери все или нет, но Вера, не раздумывая, сказала:

— Он комсомолец, а дружит с плохими ребятами. Хулиганит.

— Виктор?! — еще больше удивилась Екатерина Карповна. — А вы не путаете?

— Мы с ним учимся в одном классе.

— Вон как? Не знала. Хорошо, я передам Виктору, что его вызывают.

Отойдя от дома на несколько шагов, Вера сердито сказала:

— Даже в комнату не пригласила. Невежа!

Костя промолчал. Он свернул в один переулочек, потом в другой, чтобы остаться одному, но Вера не отставала, и он недоуменно взглянул на нее. Шли молча. Прошли еще три квартала. Наконец, Костя не выдержал:

— Ты отстанешь или нет?!

— Не отстану! — заявила Вера, вскинув голову.

Костя остановился, пожал плечами.

— И откуда ты взялась такая?

— С неба свалилась.

— Скорее — с луны, там, говорят, мегеры водятся.

— Ах, я мегера?! — воскликнула. Вера. — Тогда я сегодня от тебя вообще не отстану, буду мучить весь день.

Они стояли друг против друга, колючие, как ерши. Стояли не- меньше минуты. Потом Костя, усмехнувшись, сказал:

— Ну, что с тобой сделаешь? Начинай мучить…

— Поехали на озеро! — скомандовала Вера и пошла по тротуару, уверенная, что Костя последует за ней. И Костя, действительно, опустив плечи, поплелся за девушкой. Ему не хотелось ссориться с Верой.

МИХАИЛ ПОРАЖЕН

Утром, когда Михаил уходил на работу, Костя сказал ему:

— Наших ребят пригласили в заводской клуб, вместе будем к вечеру самодеятельности готовиться. А знаете кто пригласил? — Костя поднял указательный палец. — Тот парень, что хулиганов вытряхнул,

— Фамилия его Поярков, — сказал Михаил. — Видно, хороший парень.

— В клубе есть радиокружок. Я запишусь.

— Дело стоящее.

В дневной суматохе Михаил забыл об этом разговоре и вспомнил о нем только после конца рабочего дня, когда к нему зашел следователь Миша Ходжаев.

Как-то в разговоре с Ходжаевым Михаил посоветовал ему поинтересоваться: не была ли Анфиса Лебедева на кладбище и не знала ли погибшую Венкову. Ходжаев тогда глянул на Михаила с улыбкой и сказал, что он и сам давно бреет усы. Можно было предполагать, что женщина была на кладбище много раз, для этого были все основания. Горожане посещают кладбище не только для поминок, приходят туда погулять под роскошными тенистыми деревьями, посидеть на густой свежей траве. Там бывает молодежь, которая к религии не имеет никакого отношения. И, естественно, те люди, которые побираются у церквей, не упускают случая поживиться на месте погребения покойников.

Умный и сметливый Ходжаев на другой же день узнал интересные подробности из биографии Лебедевой. Это была больная женщина, однако болезнь не помешала ей переменить трех мужей. Побывала она и в психиатрической больнице: три года назад в религиозном экстазе она задушила своего ребенка.

Ходжаев по своей привычке постучал указательным пальцем по стеклу и внимательно осмотрел ноготь. А Михаил, стараясь прогнать у товарища пасмурное настроение, повторил шутку, которой не раз выводил из терпения Ходжаева.

— Из пальца высасываешь, тезка?

На шутку Ходжаев никак не реагировал. Он взглянул на лейтенанта недобро, опять постучал пальцем и сказал:

— Сейчас не до шуток, тезка. Дело осложняется другим обстоятельством. Оказывается, эта Лебедева была знакома с погибшей Венковой, якобы, часто видела ее с одним парнем. Описание его внешности, сделанное ею, очень совпадает с описанием, которое дала Валентина Халатова. Но, понимаешь, — опять вопрос, — уж очень быстро все это она припомнила, и сведения об убийстве Венковой до нее дошли тоже подозрительно быстро. Меня это ставит в тупик.

— Ты, тезка, сам себя перехитрить хочешь, — опять пошутил Михаил.

— Не шути и не упрощай дела! — Ходжаев начал сердиться. — Эта, с виду сумасшедшая, баба довольно-таки хитра. Она назвала и фамилию парня, с которым была знакома Венкова, и указала его место работы — машиностроительный завод. Фамилия парня Поярков…

— Как? — подскочил Михаил.

— Ты чего удивляешься? — поднял голову Ходжаев.

Тут-то и вспомнил Михаил утренний разговор с Костей, и в голове его замелькали тревожные мысли: «Неужели этот Поярков только маскируется? А каким казался хорошим парнем!.. Зачем ему потребовались школьники? Подозрительно и то, что в клубе вначале его никто не поддержал…»

— Я этого парня немного знаю, — сказал Михаил, садясь.

— Мне от этого не легче, — вздохнул Ходжаев.

Михаил не знал, что сведения, собщенные Лебедевой, были немедленно переданы подполковнику Урманову майором Копытовым. Но, к удивлению Терентия Федоровича, подполковник выслушал их не особенно восторженно и отказался принимать какие-либо срочные меры. Случайное совпадение показаний не устраивало его. Майор Копытов, как всегда в таких случаях, действующий без промедления и решительно, начал настаивать на немедленном задержании Пояркова.

— Если ошибемся, вреда не будет — отпустим парня. Если же преступник уйдет, он еще погубит людей, — говорил майор, сидя в кабинете Урманова, недоумевая, почему подполковник не решается на простую операцию. В подобных случаях майор никогда не раздумывал, и пришел он сюда лишь потому, что дело об убийстве вело городское управление, и он, действуя без согласования, мог вызвать недовольство.

— Забрать человека не трудно, — проговорил Урманов. — Но… за физический удар мы судим, за моральный же почему-то никто не несет ответственности. А он бывает посильнее. Иногда травма остается на всю жизнь.

— Вы, конечно, философствуете, товарищ подполковник. А я человек дела. Разрешите взять Пояркова на трое суток. Ничего не случится.

— Вы уверены?

— Вполне.

Майор Копытов вернулся в отделение возбужденный и, пожалуй, веселый. Принять участие в расследовании загадочного убийства да каким-либо образом помочь в этом деле-для майора было верхом блаженства. Любил он свое дело до самозабвения, но беда была в том, что он ненавидел рассуждения, «копания умственные», как говорил он. Быстрые действия, наскок — вот девиз оперативного работника. Зайдя в кабинет, Копытов тут же вызвал к себе Вязова и, не пригласив сесть, приказал:

— Готовьтесь к операции.

— Где?

— В общежитии завода. Будем брать Пояркова. Садитесь поближе, — майор указал на стул рядом с собой, снял фуражку и сел сам. Не дав Михаилу возразить, он начал набрасывать план операции.

Михаил сидел понурый, не возражал и не поддакивал, что майору, конечно, нравилось.

— Вот так, — закончил Копытов. — Ясно?

— Ясно-то ясно… — пожал плечами Михаил. — Но парень-то этот, Поярков, кажется, хороший. Я его немного знаю.

— То, что кажется, — чепуха! — отрезал майор, — На операцию есть санкция Урманова.

Михаилу ничего не осталось, как снова пожать плечами. У подполковника Урманова могли быть свои соображения, и вмешиваться в его распоряжения не было смысла. И все же Михаил вышел из кабинета начальника недовольный, не лежало у него сердце к этой операции. «Надо было разузнать о парне поподробнее и тогда решать: брать или не брать», — думал он, направляясь к заместителю начальника Акрамову. Но того на месте не оказалось.

ОПЕРАЦИЯ

Вечером около общежития, в котором жил Поярков, была устроена засада. Маойр такие операции проводил мастерски, на преступника шел сам и никогда ни в малейшей степени не проявлял трусости. Его смелость восхищала Михаила, а решительность и сметка иногда вызывали восторг. Михаил и сам был не из трусливых, но, может быть, излишне осторожничал. Зная выдержку и хладнокровие Михаила, Копытов взял его на операцию с собой. Собственно, они оба знали, что могли вдвоем, не колеблясь, пойти даже против многочисленной банды.

Асфальтированная, обсаженная густыми деревьями улица, высокие четырехэтажные дома были хорошо освещены уличными фонарями и ярким светом, льющимся из многочисленных окон. Зеленые волны листвы прикрывали только нижние два этажа, а в верхних — через открытые настежь окна можно было наблюдать жизнь многочисленного коллектива. Здесь были общежития и квартиры рабочих завода. Почти во всех квартирах работали радиоприемники, и вокруг так много было музыки, что создавалось впечатление, будто музыканты огромного оркестра настраивают инструменты. На одном из балконов паренек в белой рубашке азартно разучивал вальс на баяне, на другой заразительно хохотали три девушки.

— Веселый народ здесь повеселился, — заметил Копытов, быстро шагая по тротуару.

— Да, — односложно подтвердил Михаил.

Вот и широкая зацементированная лестница. Длинные коридоры, по сторонам одинаковые двери, покрашенные белилами с добавлением синьки. Лампочки на лестнице яркие. Кругом удивительная чистота. В коридорах выложены дорожки.

Майор с силой дернул за дверную ручку и вошел в одну из комнат, оставив дверь распахнутой. Михаил остановился у порога. В комнате за столом сидели три парня в шелковых финках одинакового голубого цвета, с блестящими замками-молниями на груди. Парни играли в карты, но денег на столе не было.

— Кто из вас Владимир Поярков? — спросил майор.

— Я, — ответил Поярков.

Да, это был он. Михаил не мог забыть его кудрявые русые волосы, похожие на каракулевую шапочку, чуть насмешливый взгляд серых выразительных глаз и синеватые круги под глазами — следы, которые обязательна оставляет работа в литейном цехе.

Товарищи его, — парни лет по двадцати, тоже со следами формовочной земли в трещинах пальцев, — не выпуская из рук карт, с любопытством рассматривали майора.

— Выйдите на минуточку, — сказал майор,

Поярков поднялся, аккуратно положил на стол карты и прошел в коридор развалистой, немного косолапой походкой. Увидев Михаила, он дружески кивнул ему головой и улыбнулся, как хорошему товарищу, вместе е которым пришлось так лихо повоевать у клуба.

Майор предъявил документ и пригласил парня в отделение милиции. Только тут Поярков вскинул глаза на майора, потом на Михаила, но, не получив объяснения, лишь спросил спокойно:

— Товарищам можно сказать — куда я иду?

— Скажите, что скоро вернетесь.

— Ребята, подождите меня, я скоро вернусь! — крикнул Поярков и начал спускаться вниз по лестнице.

Засада оказалась совершенно не нужной. Поярков так спокойно вел себя, что Михаил взглядывал на майора с улыбкой. Бывают, конечно, случаи, и не редко, когда преступники не оказывают сопротивления, но почти всегда мелкие детали, штрихи в обстановке или поведении людей вызывают подозрение. В поведении Пояркова ничего подобного не было, и Михаил почти был уверен, что взяли они не преступника, а честного человека. В машине Михаил смотрел на майора уже хмуро.

Приехали в отделение. В кабинет начальника немедленно явился следователь Ходжаев. Допрос начал сам майор. Пояркову оказалось двадцать два года, жениться он еще не успел. Парень закончил ФЗО, работал на заводе, потом был в армии и снова вернулся на завод.

Свою биографию Поярков рассказывал деловито, не торопясь, немного растерянно, но без признаков страха, то с сожалением, то с недоверием взглядывая на начальника отделения. Руки — мозолистые и сильные, с въевшейся в трещинки пальцев формовочной смесью — он держал на коленях. Парень не спрашивал — почему его привезли в отделение, не возмущался, и по одному этому можно было судить, что он человек выдержанный — мол, сами скажут, когда надо будет.

Выяснив формальные данные, майор прямо задал вопрос:

— Ты знаком с девушкой Соней Венковой?

Поярков сдвинул к переносице светлые, выжженные солнцем брови и ответил охотно, не догадываясь, видимо, к чему клонит майор:

— Знаком. Только недолго мы встречались. Если, конечно, вы говорите о работнице артели.

— Сколько времени?

— Месяца три.

— Когда последний раз ее видели?

— Примерно неделю назад. Она собиралась в отпуск, но я не мог ее проводить, как раз во вторую смену пошел.

— Какие у вас взаимоотношения?

— Никаких. Встречались несколько раз в выходные дни. Она мне нравится, только на танцы не ходит, даже в кино редко утащить можно.

— Собираешься еще встречаться?

— Конечно. Она в общем-то славная девушка… — Поярков смутился и принялся рассматривать свои руки.

— А где эта Соня сейчас?

Майор впился глазами в парня. Михаил и Ходжаев следили за его малейшими движениями, за выражением лица.

— Не знаю, — сказал Поярков, подняв голову, — наверно, уехала к своим родителям… — он не договорил и побледнел. — Или случилось с ней что? — спросил он, дрогнувшим голосом.

— Пока вопросы буду задавать я, а ты отвечай, — предупредил майор. — Кто еще знает Венкову?

Поярков помедлил. Он снова был спокоен и руки положил на колени.

— Со своими ребятами, с которыми я помещаюсь в комнате, ее знакомил, но они девушку, можно сказать, не знают.

— С кем ты ее видел?

— Один раз видел с какими-то ребятами, Незнакомые. Спросил Соню, она сказала-из артели.

— При встрече узнаешь этих ребят?

— Кто его знает. Может, признаю. Один раз ведь встречался.

Майор начал нервничать, часто постукивал карандашом по стеклу. Окно было закрыто, и в кабинете стояла банная духота. Михаил то и дело вынимал из кармана платок, смахивал с лица пот, досадуя, что майор держит его и Ходжаева без толку в кабинете, заставляет томиться. Мысленно Михаил прикидывал, как он поговорит о данном аресте невинного человека на партийном собрании. «Надо резко поставить вопрос — хватит самовольничанья, довольно самодурства! И в управлении на до поговорить по-настоящему».

— Ты знаком с Анфисой Лебедевой? — вдруг спросил майор.

Поярков смутился, потупился.

— Знаком, — глухо признался он.

Михаил заерзал на стуле. Поворот допроса был неожиданным, а признание парня ошарашивающим. «Неужели ты, хороший парень, связан с этой бабой!? — мысленно воскликнул Михаил. — Черт возьми, как трудно разобраться в людях!»

— Какие у вас взаимоотношения? — теперь уже спокойно, е еле скрываемым торжеством, задал вопрос майор.

Некоторое время Поярков сидел тихо, опустив, голову. Но вот он поднял покрасневшее лицо и прямо взглянул на майора.

— Она недолго работала у нас в цехе разнорабочей, — сказал он. — Ну, потом… вроде влюбилась в меня, хотела заставить жениться. Нахальная женщина и, по-моему, не в своем уме. Проходу мне не давала. Ребята смеялись. Потом, к счастью, — Поярков вздохнул, — из цеха она ушла и, люди говорят, стала побираться в церкви.

— Ты мне чепуху не городи! — разозлился майор. — Сколько раз с ней пьянствовал?

— Что вы! — воскликнул Поярков, еще больше краснея.

— Не финти! — майор стукнул кулаком по столу. — Тут тебе не кладбище. С кем убивал Венкову? С Лебедевой?

— Что!? — закричал парень, вскакивая. Краска мгновенно сошла с его лица.

— Отвечай на вопрос!

— Чтоб я убивал человека!.. Да за такие слова!.,- Поярков задохнулся. Он яростно сжимал кулаки и глядел на майора налитыми кровью глазами, готовый броситься в драку.

— Ну, ты у меня еще поговоришь! — пригрозил майор, тоже вскакивая, и крикнул дежурному:-Уведите его!

Михаил отправился домой. Все происшедшее в этот вечер подействовало на него ошеломляюще. Что же делать с майором? Как его утихомирить? Дальше так продолжаться не должно.

Костя встретил его вопросом:

— Пояркова арестовали?

— Откуда ты знаешь?

— В клубе говорили. За что арестовали?

— Если бы я сам знал, — отмахнулся Михаил и бросился в постель. Ужинать ему не хотелось. На другие вопросы Кости он просто не стал отвечать.

Они лежали на кроватях и смотрели в потолок: Михаил — занятый своими мыслями, Костя- обеспокоенный раздраженными ответами Михаила.

Настольная лампа освещала часть пола, у двери сгустился полумрак. Из соседней квартиры еле доносилась музыка.

Наконец Михаил повернул голову и улыбка тронула его губы. Чуб у Кости торчал метелочкой, руки он скрестил на пруди.

Только теперь Михаил заметил, что в комнате стало как-то необыкновенно чисто и даже уютно. Вещи на столе были аккуратно прибраны. На окне появилась тюлевая занавеска. Он приподнялся на локте и спросил:

— Это ты покупал тюль?

Костя не пошевелился, ответил вопросом:

— Разве плохо? Уют.

— Неплохо, — Михаил сел. — Вот уж не думал, что у тебя проявятся способности к домоводству. Или кто тебе посоветовал?

Костя молчал и не шевелился. Губы его вздрагивали: он сдерживал улыбку.

Михаил осмотрел чистый пол, блестящую этажерку и нахмурился. «Не соседка ли тут командует? — предположил он. — Еще не хватало!» Но тут же решил, что соседка на это не способна, она давно живет рядом и, кроме чая, ничего не предлагала. Он видел: она и у себя-то в комнате редко убирает.

Так и не догадавшись, кто посоветовал Косте купить тюлевую занавеску, Михаил потушил свет.

ДЕЛЕГАЦИЯ

В отделение явилась делегация: пятеро молодых рабочих и один пожилой. Среди парней были и те двое, которые играли с Поярковым в карты. Пришли они прямо с ночной смены, не выспавшиеся, в запыленных костюмах, в которых ходили на завод. Они не обратились к дежурному, прошли в. приемную начальника отделения и потребовали от женщины, сидящей за пишущей машинкой, чтобы она доложила о них.

— А по какому вопросу? — спросила женщина.

— Это мы скажем начальнику, — сухо отрезал пожилой рабочий.

— Идите сначала к дежурному, — посоветовала женщина и отвернулась было к машинке, но пожилой рабочий шагнул к двери кабинета и предупредил:

— Не доложите, сами зайдем. Не велика беда.

Женщина пожала плечами, но пошла в кабинет начальника.

Майор делегацию принял. Оказавшийся около приемной Михаил вошел в кабинет вместе с рабочими. Он догадался: люди пришли не зря.

Майор хмуро посмотрел на вошедших и вежливо пригласил садиться. Сели все, кроме высокого и нескладного парня, с приятным краснощеким лицом. Он отрекомендовался комсоргом цеха и, видимо, по армейской привычке, опустив руки по швам, спросил:

— Разрешите, товарищ майор, задать вопрос?

— Пожалуйста, — майор качнул головой.

— Нашего комсомольца Володю Пояркова вы арестовали?

— А в чем дело?!

— Мы хотим знать, где наш товарищ, — не обратив внимания на грозный тон начальника отделения, заявил комсорг. Проявляя уважение к майору, он в то же время не терял собственного достоинства. Михаил смотрел на парня с нескрываемым восхищением.

Майор вскинул брови и сказал более спокойно:

— Пожалуйста: задержан по уголовному делу.

— По какому?

— Не ваше дело. Когда надо будет, я вас вызову. Комсорг оказался не только не трусливым, ко и несговорчивым и продолжал невозмутимо настаивать:

— Почему не наше дело? Володя наш товарищ, и мы о нем должны заботиться. Тем более, он не имеет родных. Мы его знаем давно и можем объяснить…

— Мне сейчас объяснения не нужны. — Майор прихлопнул ладонью по столу. — Если у вас есть сведения о ненормальном поведении Пояркова, то прошу изложить.

— Поведение Володи, наоборот, очень хорошее.

— Тогда нам разговаривать не о чем. Мы как-нибудь сами разберемся, — майор встал и взял телефонную трубку. Но тут поднялся пожилой рабочий и назвал свою фамилию.

Михаил слышал фамилию Додонова, но никак не мог вспомнить, откуда она ему известна. Только через минуту пришла на память Вера Додонова. Костя как-то говорил, что отец ее работает формовщиком.

— Вы, товарищ начальник, не горячитесь, — сказал Додонов густым баском, перекладывая кепку из одной руки в другую. — Я Володю знаю вот с этих пор, — повел он раскрытой ладонью. — Можно сказать, его учителем был, да и отцом малость. И никогда даже шалостей за ним не замечал, такой серьезный был. Рос парнишка на глазах у всех рабочих цеха, старался. Хотя и без родительского глаза, а стал настоящим рабочим, не в пример некоторым. А тут-арест. Небось и у вас душа бы разболелась, случись такое с вашим сыном.

Майор при упоминании сына поморщился. Немало ему пришлось понервничать из-за Виктор!. Но он ничего не сказал.

— Вот вы и учтите наше беспокойство. Может, люди наговорили, всякое бывает, — продолжал Додонов.

— Хорошо, хорошо. Учтем, — поспешно пообещал майор.

— Вот вы и скажите, за что забрали Володю. Вместе-то мы скорее разберемся.

Спокойный и уверенный тон Додонова действовал успокаивающе.

И майор, сделав над собой усилие, сказал сдержанно:

— Не могу, пока это тайна.

— Не велика тайна — воров да хулиганов ловить. Да мы и не разгласим вашу тайну, могу поручиться за ребят моих честным словом коммуниста.

— Не могу, — уже более резко повторил майор.

— Ну, что ж, придется заставить открыть великую тайну, — угрожающе-спокойно подытожил Додонов, надел кепку и махнул рукой:- Пошли ребята.

Михаил вышел из кабинета начальника отделения вместе с рабочими, проводил их к выходу и попросил разрешения записать их фамилии на всякий случай. Додонов усмехнулся:

— Пиши, пиши. Ваш начальник уж больно что-то спесив. Не мешало бы ему немного спесь-то сбить. Как думаешь, лейтенант?

Михаил ничего не ответил.

А через час в кабинете начальника отделения раздался телефонный звонок. Майор взял трубку и, услышав голос секретаря райкома партии, сел прямее.

— Терентий Федорович? Миронов говорит. Ты можешь сейчас приехать ко мне? Можешь? Вот и хорошо. Жду.

В кабинете секретаря райкома майор увидел рабочих, что приходили к нему в качества делегации. «Нажаловались!»- мелькнула у него мысль, но он не подал виду, что удивлен или раздосадован, уверенно прошел к столу, поздоровался за руку с секретарем и беспечно отрапортовал:

— Прибыл на носках, товарищ Миронов.

— Вот и хорошо, разберемся, не откладывая в долгий ящик, — Миронов с улыбкой посмотрел на Додонова и пригладил ладонью седые волосы. На вид секретарю было меньше сорока лет и седина его не старила. — А то вот товарищ Додонов ужасно не любит проволочек, особенно на конференциях бьет за это смертным боем, — добавил он.

Майор глянул на рабочего и только сейчас вспомнил, как однажды на конференции этот Додонов критиковал работу отделения, и мысленно подосадовал на себя за оплошность. «Память ослабевать стала!» — с ужасом подумал он.

— Скажи уж нам, Терентий Федорович, за что ты посадил их товарища, Пояркова.

— Так ведь, товарищ Миронов, дело не закончено… — замялся майор.

— Тайна?

— Как сказать…

— Говори, говори. Тут все люди свои.

Майор посмотрел на секретаря, потом на рабочих и решился.

— Арест Пояркова связан с убийством на кладбище…

— Ох, Терентий Федорович! — вдруг громко засмеялся Миронов. — Какая же это тайна, если о ней весь город знает! — и, оборвав смех, добавил:- Вы бы лучше с народом поговорили.

— Вот именно, — подхватил Додонов. — Старуху с кладбища, которая старика извела, не арестовывают, невинного человека держат. Правда, Анфиску они забрали, да и то случайно, товарищ Миронов, и, видно, допросить как следует не могут. А ведь старуха и Анфиска водку хлебали кружками. На какие шиши они зелье покупали?

И чем больше говорил Додонов, тем неуютнее чувствовал себя майор. «Откуда ему известно, что старуха сбежала? Откуда он знает, что Лебедева задержана? Черт возьми!»- недоумевал майор, растерянно глядя на рабочих.

А Миронов поглядывал с прищуром и, как казалось майору, с нескрываемой издевкой.

НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ

Подполковник Урманов вызвал в управление Михаила почти тотчас, как ушла из отделения делегация рабочих. Михаил отправился по вызову с неохотой. Сидеть на совещании безмолвным статистом, смотреть, как работают другие или выполнять мелкие поручения подполковника было нетрудно, такая работа не требовала ни большого напряжения сил, ни размышлений. Но это именно и претило деятельной натуре лейтенанта. По временам, когда наплывали подобные мысли, Михаил имел мужество поругивать себя: «Зазнался! Высоко прыгнуть захотел», — однако от этого не становилось легче.

Он шел по улице вялой походкой, не особенно беспокоясь, что опоздает — все равно от него на совещании толку будет мало, а задание получить он всегда успеет.

В управлении подполковника не оказалось, его срочно вызвали в министерство, и Михаилу было предложено придти часа через полтора. Возвращаться в отделение не было смысла. Поговорив кое с кем из знакомых, Михаил сделал круг по двору, покурил, окончательно расстроился и пошел на улицу. Не успел он пройти и полквартала, как увидел Марину Игнатьевну, Встреча с этой женщиной обрадовала, — что-то необычное кроется в ее судьбе, думалось ему, да и вообще она ему казалась симпатичной. Женщина уже спешила ему навстречу.

— Здравствуйте, Михаил Анисимович! — еще на ходу поздоровалась она радостно. — Несколько раз к вам заходила и не могла застать.

Марина Игнатьевна выглядела посвежевшей, красивые глаза ее излучали мягкий ласковый свет. В каждом жесте, в интонации голоса Марины Игнатьевны было столько женственности, столько обаяния, что Михаил откровенно залюбовался ею. А она неожиданно опустила глаза и торопливо достала из сумочки носовой платок.

— Як вам по делу заходила, Михаил Анисимович, — сказала Марина Игнатьевна.

— Опять что-нибудь случилось? — встревожился Михаил, осторожно пожимая мягкую шелковистую руку женщины.

— Нет… То-есть, случилось, но не со мной, — заторопилась она. — Я хотела посоветоваться.

— Пожалуйста. А сынишка здоров?

— Конечно. Я вас и поблагодарить не успела…

— Не обязательно. Муж-то успокоился?

— Наладилось.

— Ну что ж, рад за вас. Может быть, мы пройдемся?

— Да, да.

Они пошли по тротуару. Марина Игнатьевна все еще. смущенно мяла в руках носовой платок и не глядела па Михаила. Недоумевая, он спросил:

— О чем же вы хотели посоветоваться?

Марина Игнатьевна встрепенулась, посерьезнела и спрятала платок в сумочку.

— Видите ли, Михаил Анисимович, у моих соседей несколько дней назад куда-то ушла дочка и до сих пор не возвратилась. Девушка взрослая, лет двадцати. Трудно предположить, что она от родителей убежала. Мать и отец ее люди старые, тихие, мы, соседи, от них никогда громкого слова не слышали, да и сама девушка скромная, обходительная. Родители, конечно, заявили о милицию, однако, до сих пор никаких следов девушки не найдено.

— Как звать девушку? — спросил Михаил.

— Мария Туликова.

— К сожалению, ничего о ней не слышал, — признался Михаил. — Надо в городском управлении поинтересоваться.

— Вы не можете знать все, что твориться в таком большом городе, как наш Ташкент, — согласилась Марина Игнатьевна. — Бедные родители везде уже побывали. Но я не об этом пришла вас просить. Сегодня я вспомнила такой случай. Однажды приходит ко мне Март (мы с ней дружили, хотя и в церковь не хожу, и в бога не верю), так вот, приходит она и показывает мне несколько листков бумаги. «Вот, говорит, дали мне переписать песни, а в них что-то неладное. Посмотри, Марина». Песни были напечатаны на ротаторе, буквы расплылись, и я читала их с большим трудом. Это были, собственно, не песни, а толкования некоторых мест библии, в основном тех глав, где говорится о страшном суде, пришествии дьявола, о той каре, которая постигнет безбожников. Всех религиозных людей призывали готовиться прогнать дьявола. Я сказала Мане: «Отдай ты эту стряпню, не связывайся. Не наши люди занимаются такими делами». Она согласилась. А сегодня мне и подумалось: нет ли тут какой тайны?

Михаил вспомнил о письме, которое отобрал у Лебедевой и сунул в сейф, и пожалел, что до сих пор. никому, кроме Копытова, о нем не говорил и не поинтересовался, откуда взялось это письмо. Видно, его кто-то усиленно распространяет.

— Маня сказала: письмо просила переписать какая-то старуха, но фамилию не назвала, — словно отвечая на мысли Михаила, продолжала рассказывать Марина Игнатьевна. — Вот я и решила посоветоваться с вами: как мне быть. Вы человек внимательный, с ласковой душой…

Марина Игнатьевна улыбнулась, но так скупо, что Михаил подосадовал на нее. Приятная у нее была улыбка.

— Ничем не могу вам помочь, мне самому надо посоветоваться, — признался Михаил.

— Конечно, посоветуйтесь. А я как-нибудь к вам еще зайду.

— И я узнаю побольше о вас? — улыбнулся Михаил.

Как и в прошлый раз, когда он попросил Марину Игнатьевну рассказать о себе, она посмотрела на него настороженно, и в ее голубых глазах мелькнул испуг. Подавая руку, она грустно улыбнулась:

— Ничего интересного вы не услышите, одни беды.,

— Тем более.

— Вы собираете биографии? Ах, да, вы только бедами и занимаетесь… Как-нибудь на свободе поговорим… — пообещала она и поспешно ушла.

Михаил решил, не откладывая, сходить к Максиму Петровичу. Подобные дела именно его должны интересовать. По дороге Михаил думал о Марине Игнатьевне, «Хорошая женщина, чувствительная и, пожалуй, умная. Почему она испуганно смотрит на меня, когда я спрашиваю о ее прошлом? Видно, что-то тяжелое лежит у нее на душе. Надо обязательно поговорить».

Максим Петрович на телефонный звонок ответил тотчас же, обрадованно спросил о здоровье и, когда Михаил попросил разрешения зайти, загудел в трубку:

— Валяй, скорее, а то не сыщешь.

Через несколько минут Михаил был в комитете. Максим Петрович сидел за столом все такой же взлахмаченный, как и в больнице, но выбритый до синевы, и в фисташковых глазах его то и дело вспыхивал смех. Весь он был подтянутый, пружинистый, словно только что вернулся с южного берега Крыма. Он поднялся, вышел из-за стола и усадил Михаила рядом с собой на диван.

После расспросов о здоровье, воспоминаний о совместном пребывании в больнице, Михаил поведал Максиму Петровичу все, что услышал от Марины Игнатьевны, сообщил и о письме, которое нашел у Лебедевой.

Максим Петрович закурил, помолчал, потом блеснул глазами и сказал:

— О том, что пропала Мария Туликова, я знаю. А вот то, что она отказалась переписывать религиозные бредни, для меня новость.

Зазвонил телефон и Максим Петрович подошел к столу.

— Сейчас, — сказал он и, бросив на телефон трубку, обернулся к Михаилу, — Извини, Миша, я должен ехать на совещание к подполковнику Урманову. Как-нибудь в другой день встретимся — и поговорим подробнее. Может быть, даже завтра, если ты сумеешь.

— А я тоже иду к подполковнику на совещание, — с нарочитым равнодушием сказал Михаил.

— Да? — удивился Максим Петрович. — Тогда вместе поедем. Ты по делу Венковой?

— Я ведь в бригаде…

— И верно! Вспомнил! Прекрасно! — Максим Петрович обнял Михаила за плечи и прижал к себе, смеясь:- А ты, брат, здоров!

Неудобно было особенно-то досаждать вопросами, и все же Михаил посчитал момент подходящим и спросил Максима Петровича:

— Вас тоже интересует дело Венковой, если не секрет?

Максим Петрович глянул на Михаила испытующе и пошутил:

— Бывает, Миша, мертвецы антисоветской агитацией занимаются.

— Вот черт, не знал! — засмеялся Михаил.

— Учение Христа и убийство — по законам библии несовместимы. Когда же они все-таки совмещаются, можно предполагать, что имеется постороннее вмешательство. А это последнее бывает иногда потусторонни м. Понятно?

Максим Петрович улыбнулся, но расшифровывать загадку не стал, и они, перебрасываясь шутками, поехали в городское управление.

На совещание собралось народу много, обширный кабинет подполковника едва вместил прибывших, и Михаил был несколько обескуражен. Он не предполагал, что делом об убийстве Венковой занимается столько людей, и откровенно признался себе, что свою роль немного преувеличивал. Поэтому сейчас, чувствуя себя неловко, он забился в уголок.

Урманов взял из стаканчика карандаш, придвинул к себе блокнот и, не мешкая, открыл совещание.

— Так вот, товарищи, сообщаю последние данные: девушка Соня Венкова, как мы и предполагали, прекрасно здравствует, находится в деревне у родителей, так сказать, проводит отпуск на лоне природы, — В голосе подполковника ясно слышалась ирония. Он оглядел присутствующих.

Послышался скрип стульев, шепот. Михаила сообщение обрадовало. Сначала он не понял, чем вызвана эта радость, только спустя минуту догадался: Поярков будет немедленно освобожден.

— Документы у нее были похищены в пути, — продолжал Урманов сухо. — Из этого прямой вывод: преступники решили пустить нас по ложному следу. При опознании мы не знали точно- убита Венкова или нет. Как известно, показания свидетелей разошлись и, к нашему стыду, мы много потеряли времени на ее поиски, поддались не особенно хитрой уловке преступников.

Урманов подождал. Теперь в кабинете была тишина, словно он мгновенно обезлюдел.

— За день до того, как мы обнаружили на кладбище свежую могилу, пропала другая девушка-Мария Туликова. Все принятые отделением милиции и городским управлением меры для выяснения причин убийства до настоящего дня не дали ощутимых результатов. Нам только удалось точно установить: захоронена была именно Мария Туликова. О ней пока сведения ограниченные: девушка была очень религиозная, своим поведением не вызывала никаких подозрений.

Затем Урманов привел некоторые биографические данные о девушке, результаты последних поисков и предложил высказаться по существу дела. Версий и предположений было много. Все согласились на одном: в первую очередь надо искать старуху, жену сторожа кладбища, которая, по многим данным, или принимала участие в преступлении, или была связана с преступниками,

Михаил сжимал в руках пачку папирос и не заметил, как сломал ее. У него была своя версия, более определенная. Возникла она два дня назад. Материалов он успел собрать мало и поэтому сидел сейчас взволнованный и нерешительный. В кабинете находились опытные работникигородского управления, и ему очень не хотелось, чтобы над ним подтрунивали, считая выскочкой. И все же он поднялся.

Офицеры смотрели на него с интересом. Все они знали историю поимки преступника Старинова в горах, и Михаил, оглядев присутствующих, понял, что напрасно опасался.

— У меня есть предположение: преступление на кладбище совершила нищенка Лебедева, которая арестована за кражу ребенка.

— Какие у вас основания? Она одна убивала? Для чего же труп был закопан? — посыпались вопросы.

— На все вопросы я ответить не могу, — сказал Михаил, — у меня очень мало материалов, но они есть. Прежде всего, экспертиза установила: следы у могилы оставила Лебедева…

— Это еще не точно, туфли у Лебедевой новые, прямо из магазина, — возразил полный капитан, участвовавший в осмотре квартиры Венковой.

— Кроме того, я нашел на кладбище спичечную коробку в оправе. Она принадлежала Виктору Копытову, а парень по моим наблюдениям, был связан со старухой и Лебедевой.

— И это еще надо доказать, — сказал капитан.

— Всякая версия требует доказательства, — обиделся Михаил и сел.

Офицеры зашумели. Урманов махнул рукой и все затихли.

— Никому не запрещено высказывать предположения, товарищи. Пусть лейтенант Вязов разрабатывает свою версию силами отделения. Это делу не повредит.

Максим Петрович слушал молча, непрерывно курил, изредка поглядывал на Михаила, хмурился. Только к концу совещания он высказал пожелание, чтобы поинтересовались взаимоотношениями, которые могли быть между девушкой и служителями церкви.

— Я не возражаю, — сказал подполковник. — Если удастся получить какие-либо данные, они могут пригодиться, как я полагаю. Может быть, вы сами, Максим Петрович, займетесь этим делом? Оно ведь вас тоже интересует…

— Пожалуйста, — согласился Максим Петрович, — только лучше будет, если я просто приму участие.

— Понимаю. С кем бы вам хотелось поработать?

— Не надо особенно-то привлекать внимание служителей церкви, прямо вмешивая работников уголовного розыска. Лучше бы, мне кажется, послать работника отделения милиции, которого в округе знают.

— Ну, что ж, могу вам пока порекомендовать лейтенанта Вязова, — взглянув в сторону Михаила, сказал подполковник. — Вот он здесь сидит. Он из отделения майора Копытова, неплохой оперативник и сообразительный малый.

— Мы с ним знакомы, — улыбнулся Максим Петрович, — вместе в больнице загорали. В общем… я не возражаю.

— Договорились.

Михаил не возражал, даже обрадовался: поработать с Максимом Петровичем было лестно, ведь он ловил не просто воришек или хулиганов, а преступников большего масштаба.

После совещания Максим Петрович похлопал Михаила по плечу и предупредил, что вызовет, когда потребуется.

— Возможно, завтра, — добавил он.

Михаил, распрощавшись с Максимом Петровичем, направился в приемную начальника управления. Долго сидел в кресле, выкурил две папиросы. Секретарь — пожилая полная женщина — много раз взглядывала на него с недоумением, но не тревожила вопросами: к начальнику не очень-то решаются заходить лейтенанты. Михаил же не заходил в кабинет не из-за нерешительности, он обдумывал свой разговор с полковником.

Докурив вторую папиросу, он попросил секретаря доложить о себе.

Полковник встретил его дружески, подал через стол руку, указал на кресло, поинтересовался здоровьем. Михаил пошутил:

— В больницу надо посылать в наказание.

— Но малость хоть отдохнул, — засмеялся полковник.

Они посмеялись, посетовали на скуку в больницах, полковник покряхтел, говоря о своих пятидесяти пяти годах и почти таком же количестве болезней.

— Если по врачам бегать, они найдут еще десятка полтора болезней, и тогда даже на леченье времени не хватит, — с улыбкой добавил он.

Вид у полковника был усталый, под глазами набрякли мешки, но держался он до зависти бодро, и Михаил количество болезней полковника принял за шутку.

— Я пришел к вам как парторг, — сказал он, когда почувствовал необходимость прервать шутливый разговор. — Мне кажется, давно пора решать вопрос о майоре Копытове.

— В каком смысле? — полковник пододвинулся к столу, и вместо улыбчивых морщинок на лице его выпрямились строгие линии.

— К сожалению, после разоблачения Поклонова, у нас в отделении не состоялось партийное собрание, как это намечалось. Я заболел, Стоичев ушел. В управлении же и в райкоме об этом не побеспокоились. А такое собрание необходимо провести во что бы то ни стало.

— Правильно, — согласился полковник. — Проводите, пожалуйста. И дело Поклонова надо разобрать.

— Он еще до моего выхода из больницы снялся с учета. Его дело обсуждали на бюро райкома, он получил строгий выговор. Сейчас не о нем речь. Майор Копытов остался в стороне…

— Ну, что ж, поставьте вопрос о политико-воспитательной работе в парторганизации отделения.

— Опоздали мы, — Михаил чуточку помедлил, подыскивая наиболее точные слова, — Майор Копытов не извлек урока из дела Поклонова, продолжает командовать по-старому. Вчера он арестовал невинного человека, чем вызвал возмущение коллектива машиностроительного завода. Поэтому необходимо ставить вопрос о неправильном руководстве отделением.

Полковник отодвинулся от стола и осел в кресле, словно кто-то надавил на его плечи.

— Вы понимаете, товарищ Вязов, что такая постановка вопроса косвенно будет оценивать руководство отделением как со стороны управления, так и райкома партии?

— Понимаю. И поэтому зашел к вам.

— В управлении нет мнения, что майора Копытова надо снимать с работы. Мы его пошлифуем сами.

— Наша партийная организация, я надеюсь, не вынесет резиновую резолюцию. Я по крайней мере буду этому препятствовать всеми силами.

— Вас поправит райком.

— Надеюсь, поддержит.

Михаил встал и приложил руку к козырьку.

Михаил только что явился в отделение, как его вызвал майор. В кабинете начальника сидел Акрамов. Капитан окинул Михаила хитрым взглядом, но так, чтобы начальник не заметил, и Михаил сразу понял в чем дело, прошел к столу и сел. Майор продолжал бушевать, он уже знал о результатах совещания в управлении и бушевал потому, что ему было приказано немедленно отпустить Пояркова, извиниться перед рабочим.

— В нашей работе может случиться всякое. Я не вижу необходимости приносить извинения. Нам надо держать свой авторитет высоко, иначе какому черту мы нужны!

Капитан не возражал, Михаил тоже молчал: перекричать майора никому еще не было дано, да и не имело смысла спорить. Они понимали — майор отводил душу.

— Ну, чего вы молчите, как рыбы? — набросился на подчиненных майор. — Вас не тревожит судьба отделения, вам все равно: будут ли нас хвалить или будут над нами смеяться!

Видя, что ни капитан и ни лейтенант не собираются возражать и не поддакивают, майор с прищуром оглядел их, снял фуражку, вытер платком лысину и приказал Михаилу:

— Ты, Вязов, поедешь извиняться.

Михаил никогда не думал, что признание ошибок подрывает авторитет, поэтому встал и сказал добродушно:

— Слушаюсь.

Но майор, ожидавший от лейтенанта возражений. и удивленный быстрым его согласием, опять набросился на обоих:

— Я вижу, вам безразлично отношение граждан к нашему отделению. Вы не болеете душой за нашу работу… Вы черствые люди, формалисты! Пусть нас разносят, пусть над нами смеются!..

— Терентий Федорович, успокойтесь, — вмешался невозмутимо Акрамов. Его напущенные на глаза брови на мгновенье поднялись, но тут же опустились и из-под них проглянули умные с грустинкой глаза. — Баран только ночью страшен, на волка похож, а днем — это безобидное животное. Зачем щупать шерсть и не доверять своим рукам? Ошибку нашу надо исправить, а потом подумать, как нам действовать дальше. Я надеюсь. мы поможем управлению в раскрытии преступления. Вот лейтенант непосредственное участие принимает, нам это зачтется.

Майор встал и отошел к окну. Не оборачиваясь, ои сказал:

— Ладно, идите.

Акрамов и Михаил вышли из кабинета начальника вместе. В коридоре Акрамов спросил Михаила:

— Может быть, мы на завод поедем вдвоем?

— Вы мне не доверяете? — удивился Михаил.

Капитан улыбнулся.

— Зачем? Просто хотел помочь. Четыре глаза совесть поделят.

Они рассмеялись.


Домой Михаил возвращался поздно, ему очень хотелось пить. Будки были уже закрыты, пивные тоже, а в ресторан идти не было никакого желания. Он завернул в парк. Там веселье было в самом разгаре. От влажных песчаных дорожек и фонтанов веяло прохладой, тонкий запах роз смешивался с запахом древесной коры. В парке сверкало все: лампочки, листья, струи фонтанов. Михаил тихонько пошел по аллее. За деревьями видны были взлетающие люльки качелей, у раковины эстрады раздавался хохот, из-за ограды летнего театра слышались дружные аплодисменты. По аллеям двигались густые потоки отдыхающих, у будок толпились жаждущие воды, все скамейки были заняты.

Михаил свернул в сторону, увидел в павильоне мороженого одно свободное место и поспешно занял его.

Ноги у него гудели: за день пришлось пошагать порядочно и вдоволь попотеть. В павильоне было прохладно, словно холодок разносили продавщицы в белых халатах и белоснежных чепчиках. Он блаженно потянулся, заказал мороженое и вынул из кармана пачку папирос, предвкушая получасовой отдых.

А в это время, в другом конце парка, две подружки: веселая рыженькая синеглазая Зоя и чернобровая Катя приставали к Наде:

— Где твой боевой Миша? Куда он пропал?

— Лежал в больнице. Теперь работает, — отвечала Надя.

— Почему его не видно? Он, как демон, является к тебе, когда ты одна? — хохотала Зоя.

— А ну тебя, — отбивалась Надя. — Увидите своего Мишу, когда надо будет.

— А мы соскучились! Понятно?

— Ох, уж эти мне больничные палаты, — вздыхала Зоя. — Попала я туда разок. Слева слышишь — ох, справа — ах, пойдешь по коридору, заглянешь в палаты — везде бледные люди. Со страха умереть можно.

— Там, наверное, все от твоего смеха бледнели, — сказала Катя.

— А ведь верно, девочки, — всплеснула руками Зоя. — Как засмеюсь, со всех сторон кричат: «Тише, пожалуйста». Когда много смеешься, обязательно скорее выздоровеешь, — добавила она серьезно.

Девушки хохотали.

— Миша имеет дело с людьми такими… — Зоя пригнула голову, чуть склонив ее на бок, стряхнула на лоб кудряшки, нахмурила брови и оглядела подруг исподлобья, с перекошенным ртом. Но тут же вскинула голову, засмеялась.

…Михаил шел по тенистому тротуару, не слыша стука своих каблуков, не видя ничего вокруг. На него смотрели темные глаза Нади. Казалось, она шла с ним рядом и молчала. И как много было глубокого смысла ь этом молчании!

Ему стало душно, он растегнул ворот кителя. Капельки пота поползли от висков по щекам, повлажнели руки. Он пришел к каналу и разделся. Холодная вода обожгла горячее тело, перехватила дыхание, но он плыл и плыл, борясь с быстрым течением, настойчиво, упорно, почти с остервенением.

К дому он подходил посвежевший и почти успокоившийся.

Костя уже спал. Михаил не стал его будить, разделся и, ложась в постель, увидел на полу женскую заколку. Поднял ее и с недоумением осмотрел. Откуда она могла появиться? В последние дни Костя творил чудеса: чистота в комнате, тюлевые занавески и вот — женская заколка… Что это могло значить?

Спрятав заколку в ящик стола, Михаил покосился на Костю и лег в постель. Долго размышлял о странных явлениях. Засыпая, усмехнулся: «Что-то вокруг меня все стало загадочным: и поведение Нади, и кульки с яблоками, и тюлевая занавеска, и женская заколка… А не Вера ли тут командует?..»

ВЕРА НАСТАИВАЕТ

Накормив мужа и проводив его на работу, Любовь Сергеевна зашла в комнату, где спали дети. Близнецы-приемыши, раскидав ноги и руки, посапывали носами; у одного были грязные коленки, у другого большая ссадина на локте. Остановившись около кровати и глядя на сынишек, Любовь Сергеевна вздохнула: «Как это я не заметила вчера ссадину? Надо было иодом залить. Как бы не разболелась рука-то…» Любовь Сергеевна смотрела на малышей задумчиво и ласково, морщинки на ее лице сейчас разгладились. Она осталась такой же стройной, как в молодости, и даже то, что в годы войны она жила одна с маленькой Верунькой, не оставило особого следа на ее чернобровом румяном лице. Проснувшаяся Вера смотрела на мать из-за ширмы, любовалась. Красивая у нее мама и ласковая. Только иногда она не понимает самых простых вещей, думает, ее дочь еще совсем несмышленая, как братишки, не доверяет, придирается к каждому пустяку.

Почувствовав пристальный взгляд дочери, Любовь Сергеевна обернулась.

— Проснулась, Верунька? — спросила она шопотом, прошла за ширму и села на кровать дочери.

Немного помолчали, разглядывая друг друга. У Веры расплелись косы и лежали на подушке волнами — густые, светлые. Загорелое лицо и выгоревшие брови были смешными, мальчишескими. Вера вдруг засмеялась, рывком села и обхватила мать за шею горячими руками, прижалась щекой к ее плечу и зашептала:

— Мамочка, какая ты у меня красивая! Почему я нескладная? Скажи, мамочка…

— Будет, дочка, будет, не дури, — с напускной строгостью сказала Любовь Сергеевна, обнимая дочь. — Ты у меня тоже красивая, только пообгорела малость, чернушкой стала.

Хотя шторы на окнах были приспущены, лучи солнца пробивались в щелки, и в комнате, как при восходе солнца, было ясно, тепло и уютно. Свет проникал за ширму, и была заметна разница между загорелыми руками Веры и белыми красивыми руками Любови Сергеевны.

— С кем же ты, дочка, бываешь на озере? — спросила мать, заглядывая в глаза дочери.

— С подругами, — ответила с нескрываемым удивлением Вера и тоже заглянула в глаза матери с любопытством и даже лукавинкой.

— А мальчики?..

Вера догадалась о чем идет речь, поджала упрямо губы.

— Большинство из нашей школы. Бывает Виктор, Костя, Муслим, Петя…

— С Костей ты продолжаешь встречаться?

— А почему бы и нет?!

Вера высвободилась из объятий матери, легла на подушку, закинув за голову руки.

— Неужели у тебя нет девичьей гордости?.. — спросила Любовь Сергеевна уже громче, посмотрев на спящих ребят»

— А при чем здесь гордость? — переспросила Вера. — Ты, мама, слишком доверчива, веришь каждой сплетне. Пойми: я уже не маленькая и сама знаю, что мне делать, и в людях я уже кое-что понимаю.

— Понимаешь ли?.. — мать хотела что-то еще сказать, но тут раздался стук в дверь, и она поднялась, сказав:-Кого это принесло спозаранку?

Любовь Сергеевна открыла дверь и остановилась изумленная. У порога стоял Костя.

— Ты опять пришел?

— Мне надо поговорить с вами, Любовь Сергеевна, — проговорил Костя решительно и сделал шаг к двери.

— Не о чем мне с тобой говорить.

— Я прошу меня выслушать…

— Нет надобности.

— Мама! — на лесенке, позади матери, стояла Вера в наспех накинутом домашнем халате. — Мама, почему ты не разрешаешь человеку слово сказать?

Но Любовь Сергеевна захлопнула дверь и, обернувшись к дочери, строго и раздельно сказала:

— Я буду разговаривать с тобой, а не с ним.

Больше Костя ничего не слышал, мать с дочерью ушли в комнаты. Он постоял еще минуту, глядя на дверь, потом решил: «Ладно, поговорю с Владимиром Тарасовичем», — и пошел через улицу.

Вера шагала по комнате решительно, шлепая не застетнутыми босоножками, рывком уселась за стол и выжидающе посмотрела па мать, вошедшую следом. Любовь Сергеевна прикрыла дверь в детскую комнату, тоже села за стол, поправила руками волосы и только тогда заговорила вполголоса:

— Как ты ведешь себя нехорошо… Я разговариваю с мальчиком, а ты встреваешь в разговор, перебиваешь, начинаешь указывать мне. Я тебе дала поблажку, и ты, забыв стыд, начинаешь грубить. У кого ты учишься грубости? Я прожила больше тебя, немало видела всяких людей и тебе хочу только добра. Сказала я тебе, чтобы ты не встречалась с Костей? Сказала. Почему не слушаешь мать свою?

— Потому что ты не права, мама, да, не права, — горячо, может быть, в первый раз так твердо, возразила Вера. С матерью она всегда была откровенна, и мать понимала ее. «Что же случилось сейчас с мамой? — недоумевала Вера. — Почему она перестала мне доверять?» И, словно отвечая на эти вопросы, Любовь Сергеевна сказала, глядя на дочь заботливыми, строгими глазами.

— Не права? Ты слишком доверяешь. Костя воспитывался в ужасной семье, воровской… От него можно всего ожидать. Ты доверчива, неопытна, и я только хочу предостеречь тебя… У меня сердце изболелось… Вечерами я мучаюсь, жду тебя, гак и думаю, что ты явишься со слезами, что-нибудь с тобой случится…

Любовь Сергеевна поспешно сдернула с комода косынку и вытерла глаза. Но Вера не бросилась утешать маму, как это было всегда, она сидела надутая и непреклонная.

— Нет, мама, ты не права, — упорно повторила она, — Костя не такой, каким ты его представляешь. Виктор ему делает гадости, наговаривает на него, а он старается выручить товарища, заботится о нем. Ты же с человеком и поговорить не хочешь, слушаешь всякие ябеды, наговоры…

— Ну, вот что, дочка, — встала мать, — придет отец, тогда поговорим. Я вижу, мне с тобой не сладить уже…

МЕСТЬ

Костя ждал Михаила до темноты, но так и не дождался. А как ему хотелось посоветоваться! Разговаривать с отцом Веры совсем не то, что с матерью — было страшновато: вдруг и он выгонит? Костя ходил по комнате, чувствуя, как сжимается сердце, по разному представляя встречу, и шептал, подбадривая себя: «Все равно пойду! Надо идти!»

Костя вышел на улицу, когда перед домом уже засветились лампочки, на тротуарах появились белые пятна, словно кто-то пролил мед. Минуту Костя постоял в нерешительности, потом махнул рукой и пошел быстрее, боясь испугаться и раздумать. Вскочил в трамвай. В вагон битком набилась молодежь, парни и девушки шутили, смеялись и, судя по разговору, все они собрались в парк имени Горького. «Если разговор пройдет хорошо, то приглашу Веру в парк», — решил Костя,

Выпрыгнув из трамвая, он чуть не столкнулся с отцом Веры. Владимир Тарасович возвращался с работы, почему-то припоздав. Одет он был в старенький костюм и кирзовые сапоги. «Подойти?»- подумал Костя. Поэтому отказался от этой мысли: лучше поговорить дома, в спокойной обстановке.

Чтобы не встретиться с Владимиром Тарасовичем, Костя зашел в переулок и остановился у низенького, размытого сверху дувала. Неожиданно из-за дувал а раздался крик. Костя прислушался. Кричала, судя по скрипучему голосу, старуха:

— Змееныш ты! Совсем забыл мать свою, неслух. Покарает тебя бог, помяни мое слово. Жил бы дома, не связывался со всякой шпаной, не шлялся по улицам. Беги, беги, бросай свой дом… — Старуха всхлипнула. — И в кого ты уродился такой паскудник?..

Хлопнула дверь, и из калитки выскочил студент. Увидев Костю, он недружелюбно спросил;

— Ты чего здесь делаешь?

— Просто стою, товарища дожидаюсь, — ответил Костя. — Что же не здороваешься? Здравствуй! Кто это на тебя так орал?

Студент вынул из кармана сигарету, закурил и только после этого глухо, с неохотой ответил.

— Мать.

— Эх, ты! — удивился Костя. — За что же она тебя так?

— Она религиозная, заставляет богу молиться и в церковь ходить. А я не хочу. Давно надоели ихние молитвы, да и ребята смеются…

Студент раскурил сигарету, огонек осветил совсем не хмурые сейчас, а какие-то печальные глаза и грустные морщинки у его пухлых, немного вывернутых губ. Он выпустил струю дыма и спросил доверительно:

— А у тебя мать есть?

— Была, — вздохнул Костя.

— Где же она?

— Во время войны под бомбежку попала.

— Я слышал, и ты попадал?

— Вместе мы… Я один остался…

— Плохо, — мягко, даже задушевно сказал студент. — У меня отсталая мать, а все таки я к ней хожу. Скучаю все же…

— Я бы свою маму сроду не бросил. Почему ты вместе с ней не живешь?

Студент опять раскурил сигарету, затянулся.

— Не могу я… Когда в школе учился, она меня с собой в церковь водила. В кино не пускала. В пионеры приняли — она давай срамить: «Пропащий безбожник!» От ребят стыдно… Все в кино идут, а я в церковь… Вот я кое-как седьмой класс закончил и поступил в техникум. Потом в общежитие устроился. Скорее бы специальность получить. Хоть она такая, мать-то, да помогать надо. Старая стала. Сколько платят уборщице, сам знаешь… Ведь я у нее приемыш. Много сил она положила, чтобы я семилетку кончил.

Костя слушал и теперь догадывался, что не так уж прост этот, всегда хмурый, нелюдимый парень. Не сладко ему жилось. Много пришлось ему испытать в жизни невзгод. Костя хотел было посоветовать ему не связываться с блатными ребятами, но раздумал: такие советы не принимают, да и после как-нибудь можно об этом поговорить.

— Тебя как звать? — спросил он.

— Махмуд.

— Знаешь, что, Махмуд, приходи ко мне без Витьки, — пригласил Костя, но тут же вспомнил, что Михаил запретил приводить студента, помолчал и упрямо тряхнул головой. — Приходи.

— Что ж, я не против, — согласился Махмуд. — Видел, ты радиотехникой занимаешься. Меня это дело тоже интересует.

— Ну, вот и договорились.

— О чем это вы договорились? — насмешливо спросил вывернувшийся из-за угла Виктор. — Э, да тут Коська агитирует! Чего это тебя сюда занесло? А-а, понят-но: к своей крале направляешься.

Костя вздрогнул, побледнел, посмотрел на Махмуда. Тот отвернулся и усиленно сосал сигарету.

— Может, опять в райком собрались? Вы и по ночам в райком ходите? — продолжал издеваться Виктор. — Иди, иди. Не забыл номер дома? Десятый.

— А ты не забыл номер дома семнадцатый? — вдруг выкрикнул Костя. Он и сам не знал, как это у него вырвалось. Виктор осекся и даже, как показалось Косте, оглянулся с испугом и, дернув за рукав Махмуда, сказал:

— Пошли.

Костя смотрел вслед Виктору и Махмуду сердито, все еще не придя в себя от негодования. Дружки скрылись за углом. Тогда Костя повернулся и пошел в другую сторону. Теперь он горько пожалел о том, что пригласил Махмуда к себе; придется с Михаилом Анисимовичем разговаривать, может быть, упрашивать — нельзя же отказываться от своих слов.

Торопиться не было необходимости: Владимир Тарасович должен после работы умыться, поговорить с детьми, поужинать. Не следовало какой-либо мелочыо вызывать неудовольствие у отца Веры, и поэтому Костя шел медленно. Да и надо было обдумать только что происшедшее событие. Почему Виктор испугался? Откровенно ли говорил Махмуд?

А в это время Виктор допрашивал Махмуда:

— О чем эго вы договорились?

— К себе приглашал.

— А мне сказал: Вязов запретил пускать в квартиру. Запрет только меня касается?

— Не знаю.

— А ты не скурвился?

— Перестань, Витька! — обидчиво отмахнулся Махмуд.

Они шли надутые и настороженные. Махмуд смотрел себе под ноги, сутулился, взглядывал по сторонам уныло. Виктор вышагивал брав- посматривая на своего дружка с подозрением.

Так они прошли полквартала, когда из тени деревьев навстречу им вышли Крюк и Долговязый.

— Где болтались? — спросил Крюк.

— С Косъкой встретились… — виновато ответил Виктор, сразу потеряв свой бравый вид.

— Ну и что? Послали бы его к чертовой матери, пусть бы шлепал на карачках.

— Он… — Виктор запнулся.

— Ну?

— Он в райком на меня жаловался.

— Велика важность!

— Он знает семнадцатый дом…

— Что?! — заорал Крюк и подскочил к Виктору,

Махмуд же украдкой сделал шаг назад, ближе к дереву.

— Где он?

— Пошел к Верке… — дрожа и заикаясь, ответил Виктор.

— Отшиби память! На! — Крюк сунул в руки Виктору кастет. — Догоняй.

Разросшаяся зеленая изгородь вдоль тротуаров скрывала торопливо шагавшего Виктора. Почти у самого дома Додоновых он догнал Костю и замедлил шаги.

Костя подошел к двери парадного, остановился. Он не сразу решился постучать, стыдно было в третий раз получать отказ — обидный и оскорбительный. Решимость, которой он горел у себя дома, исчезла. Перед дверью, в сущности, стоял робкий мальчик, ученик девятого класса.

Тень дерева падала на дверь, и у парадного было темно.

Виктор остановился за кустарником и оглянулся по сторонам — прохожих не было. Время скакало, а он медлил. «Неужели убью?!!» леденила Виктора страшная мысль. Возвращаться назад нельзя — Крюк не любит церемониться, впереди же преступление… Руки дрожали, ноги стали вялыми. С противоположной стороны послышались шаги. «Крюк!..» Пригнувшись, закусив губу, Виктор перебежал тротуар, подкрался к Косте сзади, неловко размахнулся и ударил его по голове. Костя ахнул и без крика повалился на ступеньки парадного входа.

Опять воровато оглянувшись по сторонам, Виктор перебежал улицу.

СЛЕЗЫ

Владимир Тарасович, не торопясь, умывался над алюминиевым тазом, расплескивал по полу воду. Он был без рубашки, темная, загоревшая на солнце шея резкой чертой отделялась от его белой мускулистой спины.

Фыркая и отдуваясь, он все же ухитрялся рассказывать:

— Заседали чуть ли не пять часов. Понавалили предложений. Наш Капитоныч за лысину схватился. Кричит: «Я не бюро рационализации. Подавайте предложения в письменном виде Евсюкову». А мы ему, значит, говорим: «Довольно бюрократизма. Без бумажек надо работать». Кипел, кипел и сел. И смех, и горе. Всыпали ему — и как начальнику цеха, и как инженеру. Наверно, теперь дома ярится, — усмехнулся Владимир Тарасович, вытираясь банным мохнатым полотенцем, разрисованным яркими цветами.

Любовь Сергеевна стояла у плиты и резала селедку. Мужа она слушала невнимательно, занятая своими мыслями. Она решала: начать разговор о дочери сейчас или подождать, поговорить после обеда? На улице раздался глухой шум, словно что-то упало. Любовь Сергеевна прислушалась. Звук не повторился. Она вынула из стола головку лука и, сощурясь, начала его чистить.

— Где это ты, мать, такую прелесть достала?

— В магазине. Китайское.

— Молодцы эти китайцы, — похвалил Владимир Тарасович. — Вроде тряпка, а приятно в руки взять.

Решив, что разговор надо начинать после обеда, Любовь Сергеевна стала собирать на стол. Из другой комнаты, откуда доносились голоса ребят, горланящих веселую песню, вышла Вера и сама заговорила с отцом,

В разговор сразу же вступила Любовь Сергеевна, и со стороны, пожалуй, было бы смешно смотреть, как дочь с матерью подступают к отцу и каждая доказывает свое. Владимир Тарасович вначале посматривал хмуро: трудно сразу разобраться, кто из них прав — дочь ли, которая защищает Костю с подозрительным упорством, или жена, нападающая на мальчика с яростью? Но постепенно он понял, что и жена и дочь просто упорствуют: одна хочет проявить свою власть, а другая уже почувствовала себя взрослой и желает показать самостоятельность.

— Понятно, — сказал Владимир Тарасович и пристукнул ладонью по столу. — Сам разберусь. После обеда, Верунька, приведи мне этого Костю, — но, посмотрев на часы, спросил:- Время позднее. Может, завтра разберемся?

— Нет, нет! — запротестовала Вера, схватила босоножки и стала их надевать. — Я не хочу обедать.

— Еще не хватало по ночам за мальчишками бегать! — закричала не на дочь, а на мужа Любовь Сергеевна.

Но Владимир Тарасович махнул рукой:

— Пусть идет, ничего не случится. Разрубим узел сразу. — Когда же Вера вышла, добавил:- Не сердись, мать, по всей видимости тут любовь завязывается. Запретный плод слаще, запомни. Еще втихомолку встречаться начнут, а там и до беды недалеко. Надо присмотреть за ними, в случае — совет подать да на ум наставить.

— Так-то оно так, — вздохнула Любовь Сергеевна, — да строгость лишней не бывает.

— Строгость применить легче всего, — наставительно сказал Владимир Тарасович, подняв ложку..

Вера выбежала из двери возбужденная: все-таки она стояла на своем. Не может быть, чтобы она ошиблась. Костя не такой, каким его представляет мама. Пусть он жил в воровской семье, пусть он живет без родительского глаза, но душа у него чистая, товарищеская. Вера спрыгнула на первую ступеньку и остановилась: увидела лежащего ничком человека. Одежда показалась ей знакомой — светлая финка и темные брюки…

Девушка решительно нагнулась, взяла голову человека и повернула к себе лицом. Это был Костя. Веру охватил ужас, и она закричала:

— Папа! Мама!

Пальцы ее нащупали что-то липкое. Тошнота сдавила горло, сердце затихло, но все же она цепко держала голову юноши, может быть, впервые осознав — как он ей дорог.

Выскочили испуганные родители, оставив дверь открытой, и хлынувший из нее свет осветил бледного Костю и не менее бледную Веру.

— Батюшки мои!.. — закричала Любовь Сергеевна, и бросилась к дочери, подхватила ее и повела в комнату, а Владимир Тарасович взял на руки паренька.

Костю положили на диван.

— Быстро мне чистую косынку и теплой воды! — крикнул Владимир Тарасович. Любовь Сергеевна посадила дочь на стул и метнулась к комоду.

По армейской выучке, полученной на фронте, Владимир Тарасович ловко перевязал еще сочившуюся кровью рану и обмыл теплой водой лицо паренька. Повернувшись к дочери, он приказал:

— Вызови скорую помощь, Вера. Да быстрее.

— Я сама! Куда она в таком виде? — запротестовала было Любовь Сергеевна, но Вера, уже пришедшая в себя, выскочила из комнаты. Из ближайшей будки она позвонила не только в больницу, но и Михаилу. Его не оказалось дома.

Костя очнулся еще до приезда врача, открыл затуманенные глаза и обвел взглядом комнату.

— Кто? Кто тебя ударил, Костя? — поспешно спросил Владимир Тарасович, боясь, как бы паренек опять не потерял сознание.

Костя покачал головой и тихо, одними губами прошептал:

— Не знаю. Кто-то сзади…

— Эка, сволочи! — ругнулся Владимир Тарасович. — Ты лежи спокойно, сейчас врач придет.

Вера еще в передней бросилась к матери:

— Что? Как?

— Очнулся. Разговаривает, — тихо ответила Любовь Сергеевна. — Ты пока не показывайся, не расстраивай.

— А кто его?..

— Не знает.

Приехавший врач промыл и перевязал рану, похлопал уже окончательно пришедшего в себя Костю по плечу и улыбнулся.

— Завтра, молодец, будешь бегать, а сейчас — спать. Полный покой до утра.

ОТЕЦ ВЕНИАМИН

В середине дня Михаила вызвал к себе Максим Петрович.

— Мы пойдем к одному интересному батюшке. Он живет в вашем районе. Ты будешь представителем отделения милиции, покажешь свое удостоверение, а я — помощником. Твоя задача: получить характеристику Марии Туликовой от отца Вениамина. Он должен знать только то, что Туликова несколько дней не является домой.

Почему-то Максим Петрович не взял машину, и они шли пешком по жаре и молчали. Только когда они свернули с центральной улицы на тихую, где было мало прохожих, Максим Петрович улыбнулся и заговорил:

— Могу сообщить тебе, Миша, интересные подробности отстранения от церкви отца Вениамина. На рождество Христово собралось к причастию много народа. Ну и вот, некоторые недисциплинированные прихожане не захотели стоять в очереди, полезли к батюшке напролом. Начался, конечно, как говорят святые отцы, ропот и недовольство. Отец Вениамин, кстати сказать, немалый шутник, — и то в этот торжественный момент стал уговаривать свою паству, просил остепениться, соблюсти порядок, но его никто не хотел слушать. Тогда он плюнул на формальности, пренебрег торжественностью обстановки, взял чашу с вином, предназначенным для причастия, в обе руки, и все вино выпил сам. Когда он глотал, остолбеневшие прихожане молча наблюдали за ним, не в силах произнести ни слова. В довершение всего, отец Вениамин, вытерев губы, объявил пастве, что принял причастие за всех. В церкви поднялся невообразимый гвалт. Можешь себе представить, как отбивался батюшка — крестом ли, чашей ли… — Максим Петрович достал папиросу и на ходу закурил. — Конечно, после такого случая начальство не разрешило отцу Вениамину служить обедни, он был отчислен от церкви, правда, не отлучен. Видно, его проступок не принадлежал к такой категории, когда работника подвергают суровой каре. И все же службы отец Вениамин лишился. Но и это не обескуражило сообразительного человека: он стал принимать богомольных граждан на дому, как врач. К нему ходила и Мария Туликова. Человек он молодой, недавно окончил духовную семинарию, человек мыслящий, прекрасный оратор, в общем, способен задеть за душу. Вот и идут к нему домой религиозные люди, как в церковь. Внешностью он обладает прекрасной, и я подозреваю, что многие девушки ходят к нему не только из-за религиозных чувств.

Максим Петрович тихо засмеялся.

— Говорят, грешков за ним числится немало, — шутливо продолжал Максим Петрович, — и ребенок будто есть, но алиментов он не платит. Ведь нельзя женщине сознаться, что она намолила ребенка!

— Святые чудеса! — засмеялся и Михаил.

— Что же поделаешь: любовь не подвластна богу, — сказал Максим Петрович и вздохнул:- Эх, жаль, нет у нас своего советского Боккаччо. Один его рассказ заменил бы десятки антирелигиозных скучных лекций.

Отец Вениамин жил на тихой улице, занимал комнату в небольшом кирпичном доме с садиком. Массивные деревянные ворота, покрашенные охрой; узкая калитка, закрывавшаяся внутренним замком. В воображении Михаила попы рисовались всегда благообразными, с длинными бородами, а их встретил молодой человек с красиво изогнутыми черными бровями и умными, несколько пронзительными серыми глазами. Матовый цвет лица, пухлые красные губы, волнистые каштановые волосы — все в этом батюшке было скорее поэтическое, чем божественное. Одет он был в полосатую пижаму. Михаил удивленно посмотрел на Максима Петровича и представился. Приход работников милиции никак не отразился на добродушном настроении хозяина, он повел гостей в дом, сказав приятным баритоном:

— Прошу, товарищи, заходите.

Убранство комнаты, в которую привел работников милиции гостеприимный хозяин, было простым: кровать, стол, застеленный клеенкой, комод и несколько стульев. В углу, у потолка, большая икона, обрамленная искусственными цветами. Икона была старая, и на ее коричнево-темном фоне рисунок был еле заметен.

Михаил, как только все трое сели за стол, без промедления задал вопрос о Марии Туликовой. Отец Вениамин выслушал его со вниманием, сложив руки на столе, и, немного подумав, глядя на свои длинные белые пальцы, сказал:

— О побеге или каком-то другом несчастье, постигшем девушку Марию, я слышал и душевно скорблю. Девушка, насколько я ее знаю, была тихая и глубоко верующая. Да, она ко мне приходила… — отец Вениамин взглянул на Михаила внимательно, помолчал и продолжал:- Я понимаю, вы пришли ко мне потому, что надеетесь получить какие-то сведения. Согласен, мы много знаем, ибо мы исповедуем. Но заранее скажу: исповеди Марии не давали никакого повода к подозрениям, ее поведение было безупречно. Я вам только расскажу об одном обстоятельстве, которое больше касается меня лично, но, может быть, оно в какой-то степени поможет вам напасть на след Марии. Дело вот в чем. Несколько месяцев назад, во время отпевания усопшего, на кладбище ко мне подошел молодой еще в сущности человек, но с трясущимися руками и блуждающим взглядом. Он просил подаяния. Я дал ему пять рублей. После этого он стал подходить ко мне почти каждый день — на кладбище, у церкви или даже на улице. Я не отказывал, жалея больного человека, иногда отдавал все, что у меня было в кармане. Однажды я заметил, что с ним ходят два совершенно здоровых субъекта, а через несколько дней миряне мне сообщили, что мой подопечный парень совершенно здоров, только искусно притворяется. Естественно, в следующую нашу встречу я отказал в подаянии и посоветовал молодому человеку пойти работать на завод. Он не удивился моему отказу, но подошел ближе и шепотом с угрозой сказал: «Не будешь давать, на себя пеняй». И отошел. Его слова я запомнил точно. На следующий день он опять попытался выпросить у меня денег. Я отказал и на сей раз. Прошла неделя или, может быть, немного больше, и ко мне поздним вечером явилась девушка Мария Туликова. Она была взволнована, часто дышала от быстрой ходьбы или какого-то потрясения. Я ввел ее вот в эту же комнату, в которой мы сидим. Через минуту она овладела собой и сказала, что меня собираются убить парни, которые выпрашивали деньги.

— Как она об этом узнала? — спросил Михаил.

— Мария допоздна задержалась на могиле своей сестры. Начало уже смеркаться, когда она услышала позади себя за кустами разговор тех молодых людей, которые приставали ко мне. Они, якобы, договорились ограбить или даже убить меня. Мария не сумела притаиться, парни заметили девушку, подошли к ней и пригрозили убить и ее, если она предупредит меня. Но Мария не испугалась, прибежала ко мне и все рассказала. Теперь, как вы понимаете, опасность нависла и над ней, и надо мной. — Отец Вениамин сжал крепче пальцы рук, глянул на Максима Петровича рассеянно, видно, он вновь переживал все, что испытал в тот злополучный вечер, — Со всеми предосторожностями я тогда проводил Марию домой и, надо сказать откровенно, всю ночь после не спал, — добавил он.

— И еще были угрозы? спросил Михаил.

— Нет, не слыхал. Но я, как вы понимаете, стал осторожен.

— Давно у вас была Мария в последний раз? — вмешался в разговор Максим Петрович.

— Это было дней десять назад. И, пожалуй она теперь не придет, в этих посещениях отпала надобность, — Отец Вениамин помрачнел, сузил глаза. Максим Петрович и Михаил насторожились — Последний разговор у нас произошел несколько необычный, он, я бы сказал, не имел отношения к проповеди, касался моих сокровенных взглядов. Видите ли, дорогие товарищи, дело в чем… Я решил совсем отойти от церкви, порвать с ней. Причину я вам объяснять не буду, это очень длинная и сложная история, так сказать, эволюция моих взглядов на жизнь, на события, происходящие в нашем мире. Вот об этом я и сказал Марии, чем, надо признаться, привел ее в полное замешательство. Она, видно, перепугалась, ушла в слезах. Я не старался разъяснить ей причину моего отступничества, она бы все равно меня не поняла, сказал ей лишь, что религиозные люди, хотя и надеются на бога, по не отрекаются от благ жизни, сами устраивают свою жизнь на земле — и довольно упорно, не слишком уповая на потустороннее счастье. Поэтому, я полагаю, она больше ко мне не придет.

За последнее время многие священнослужители, разуверившись в нравственных устоях церкви и необходимости ее для советских граждан, порывали с церковью, поэтому Михаил и Максим Петрович восприняли сообщение отца Вениамина как должное. В газетах изредка появлялись статьи бывших служителей церкви, вызывая переполох среди верующих.

Отцу Вениамину это серьезное решение, видимо, далось не легко, как всякому человеку с недюжинной натурой, и сейчас он с тоской, со страдальческим выражением лица смотрел в окно.

— Вы извините нас, мы нечаянно затронули ваше больное место, — дружески заговорил Максим Петрович. — Но я уверен, что вы найдете лучшее применение вашим способностям.

— Каким? — живо обернулся отец Вениамин и внимательно, с глубоким интересом, даже изучающе, оглядел Максима Петровича.

— Вы начитаны, у вас широкий диапазон знаний, ваша логика неотразима.

— Откуда вы знаете?

— Я дважды слушал ваши проповеди.

— Вы?!

Максим Петрович засмеялся.

— Не беспокойтесь, после ваших проповедей верующим я не стал. Я просто люблю слушать умных людей.

Глаза отца Вениамина потеплели, и он чуть заметно, одними губами улыбнулся.

— Благодарю за комплимент. Чем еще могу быть полезен?

— У меня к вам еще один вопрос, — сказал Максим Петрович. Он помолчал, словно не решаясь задать этот вопрос. Потом прямо взглянул на отца Вениамина. — Скажите, не приходилось ли служителям церкви давать верующим перепечатывать или переписывать молитвы или другие религиозные тексты?

Отец Вениамин нахмурился, сжал кулаки. Михаил с удивлением взглянул на Максима Петровича: как мог майор решиться на такой откровенный разговор? Хотя хозяин не проявил ни малейшего беспокойства, Михаил был уверен, что он догадался, кто сидит в его комнате.

По-прежнему спокойно отец Вениамин сказал:- Я и мои бывшие коллеги, насколько мне известно, не нуждались в перепечатке или переписывании литературы. Видимо, вы имеете ввиду распространяемые кем-то корреспонденции, вольно трактующие библию. Приходилось видеть подобные письма, верующие показывали их мне, и, кстати сказать, задавали весьма каверзные вопросы. Вам небезынтересно знать мое мнение? Пожалуйста. Я расцениваю эти корреспонденции как подстрекательские, сочиненные врагами моей родины. Прошу не сомневаться в искренности моих слов, дороже родины нет для меня ничего на свете… — отец Вениамин вытер лицо и, будто от прикосновения платка, на его лбу резче обозначились поперечные морщины.

Он опять отвернулся к Окну, за которым шелестели листья сирени.

— Мы очень хорошо понимаем друг друга, — заговорил Максим Петрович, и голос его стал тверже и требовательней. — Поэтому я не буду объяснять причину моей следующей просьбы. Может быть, вы скажете, у кого видели эти корреспонденции?

Разглядывая ветки сирени, отец Вениамин минуту хранил молчание. Михаил боялся шевельнуться, теряясь в догадках, — о чем думает этот человек сейчас: о чести, предательстве, любви к родине? В этот момент отец Вениамин был поистине красив: в профиль лицо его было особенно энергичным, крутой выдающийся вперед подбородок подчеркивал его твердый характер, длинные каштановые волосы мягкими волнами спадали на плечи, и в устремленном в окно взгляде таилось упорство человека, решающего сложную задачу. Михаил откровенно любовался им, думая: «Да, такой человек может увлечь за собой людей. Но каким же образом он пошел по зыбкой тропинке религиозных воззрений? Что его могло прельстить? Монументальность фантазии? Пожалуй. Но он не мог долго жить, веруя в ничто, его деятельная натура требовала дел реальных, ему хотелось видеть плоды своего труда, окунуться в гущу земной, чувственно осязаемой жизни.

— Ну что ж, — словно выдохнул отец Вениамин, не шевелясь. — Коли пришло решение, есть необходимость делать крутой поворот, — и он назвал три фамилии: двух женщин и одного мужчину, описал их приметы, указал место работы, все так же продолжая смотреть в окно и не двигаясь.

Максим Петрович записал полученные сведения, спокойно положил блокнот в карман и сказал:

— Благодарю. Я уверен, что вы понимаете важность дела и что наш разговор должен остаться между нами.

— Ия уверен в том, что вы разберетесь в людях, — отец Вениамин повернулся и оглядел Максима Петровича и Михаила требовательными, суровыми глазами. — Заблудившиеся не могут нести наказание, им надо открыть истину, указать правильную дорогу. Источника злоумышления я не знаю, но определенно он не в нашем приходе. Я думаю, что у нас с вами одно желание: вскрыть гнойник, не потревожив здоровые ткани.

Максим Петрович поднялся и энергично потряс руку хозяина.

— Я не буду больше говорить вам комплиментов, думаю, теперь они не нужны. Скажу только: наши желания в данном случае полностью совпадают, и я приобрел сегодня весьма приятного знакомого.

А отойдя от дома отца Вениамина на полквартала, Максим Петрович улыбнулся и сказал Михаилу:

— Умный мужик. Интересно бы знать, какая сила завихрила его в сторону он нашего пути. А то, что он выбрался на правильную дорогу, меня не удивляет.

РАВНОДУШНЫЙ ПРИЕМ

Домой Михаил, как обычно, явился поздно и, войдя в комнату, чертыхнулся — Костя опять где-то пропадал.

Переодеваясь, он, уже не в первый раз, принялся размышлять о своей роли воспитателя, сугубой ответственности за судьбу человека. Если недавно Костя явился поздно и пьяный, то, чем дальше, тем больше он может развинтиться и будет пропадать сутками. Какие же принять меры? Не слишком ли он доверяет своему воспитаннику?

«Надо, наконец, во всем разобраться», — решил Михаил.

В это время открылась дверь, и в комнату вошел Владимир Тарасович.

— А я постучал и слушаю — тихо. Думаю, никого нет, а квартира открытая. Ну, и вошел, — сказал он, остановившись у порога. — Доброй ночи!

Михаил был настолько поражен неожиданным приходом Додонова в поздний час, что даже не сразу ответил на приветствие. Владимир Тарасович стоял у двери и, прищурив глаз, рассматривал хозяина квартиры, терпеливо ожидая приглашения.

— Здравствуйте! Проходите, садитесь, — спохватился наконец, Михаил и поспешно набросил на себя пижаму.

— Я не надолго: мне надо спать и вам отдыхать, — сказал Владимир Тарасович, прошел и сел за стол, положив парусиновую кепку на колени. — Одним словом, Костя сейчас находится у нас, и до утра я его не могу отпустить, — сразу сообщил он.

— Вы бы позвонили по телефону, чем ехать такую даль, — сказал Михаил.

— Так-то оно так, но по телефону нельзя было все объяснить. — И Владимир Тарасович коротко рассказал о нападении на Костю.

— Я должен сейчас же с ним поговорить, — заторопился Михаил и начал было одеваться, но Владимир Тарасович остановил его:

— Не советую. Пусть паренек отдохнет. Завтра приходите, когда я вернусь с работы. И с ним поговорим, и нам с вами есть о чем потолковать.

Михаил долго не мог заснуть. Получалась явная несуразица: ему угрожают, на Костю уже нападают, а он спокойно переносит удары и никак на них не реагирует. «В конце-концов, так можно крепко поплатиться. Надо что-то делать!»- решил он.

И утром, хотя Владимир Тарасович ему не советовал, он поехал к Додоновым. Владимир Тарасович уже ушел на работу, а семья сидела за столом и пила чай. За столом был и Костя с перевязанной головой, веселый, будто вчера с ним ничего не случилось.

Увидев Михаила в дверях, Вера вскочила. Любовь Сергеевна радушно пригласила его за стол, подтрунивая:

— Ох, холостяки вы мои, холостяки! И чай-то вам, наверное, утром некому приготовить.

Михаил так же шутливо признался, что, действительно, они живут безалаберно, и пора бы им с Костей наладить семейную жизнь, да все времени не хватает на подобные дела. Сев за стол, он сразу начал расспрашивать Костю: где тот вчера был, с кем разговаривал, кого подозревает. Костя рассказал все подробно, и из его рассказа можно было сделать только один вывод: в нападении обязательно принимал участие Виктор.

От Додоновых Михаил поехал в отделение и, не заходя к себе, направился к начальнику. Майор на работу не вышел, заболел. Болезнь майора была понятна, для него наступали неприятные дни. и все же Михаил, испросив, разрешение у капитана Акрамова, пошел домой к Копытову. Он знал, что его появление будет истолковано превратно, однако решил не откладывать откровенного разговора. Было еще раннее утро, и Михаил надеялся застать дома и родителей, и их сына.

Шел Михаил с неохотой, вспоминая происшедший месяца три назад разговор с женой майора по поводу поведения Виктора. У него не было никакого желания еще раз встречаться с Екатериной Карповной, выслушивать ее приглашения зайти в гости и попить чайку, видеть кокетливую улыбку уже пожилой, но игриво-нахальной женщины, И все. же он шел, изредка вытирая платком лоб и шею, мучаясь от жары, начавшейся с утра. В конце июня в Ташкенте даже небо пепельное, будто обожженное.

У дома Копытовых Михаил огляделся. Земля у ворот и во дворе была полита, на цветах и зеленой: изгороди еще блестели капельки воды, — «Кто же у них поливает? — подумал Михаил. — Терентий Федорович, конечно, не будет заниматься этим делом, Виктора вряд ли заставишь. Должно быть Екатерина Карповна старается», — предположил Михаил.

Майор и его жена сидели за столом, заставленным пустыми тарелками и стаканами. Они только что позавтракали.

На приветствие Михаила хозяева ответили нехотя, но он не обратил внимания на холодный прием и, не ожидая приглашения, уселся на стул. Майор сидел прямо, насупленный и недовольный всем на свете: последний просчет на работе окончательно расстроил его нервы, он весь как-то обмяк и растерялся. Даже лысина его показалась сегодня Михаилу желтее, чем прежде.

Неприязнь к непрошенному гостю мелькала и в глазах Екатерины Карповны, но, пышущая здоровьем, хозяйка помимо своей воли кокетничала: бросала томные взгляды и вздыхала шумно — полной пышной грудью. Несмотря на ранний час, Екатерина Карповна успела красиво уложить волосы и подкрасить губы.

— Вы меня, пожалуйста, извините, я зашел на несколько минут: проведать вас, Терентий Федорович, и вас, Екатерина Карповна, и поговорить, как мне кажется, о важном деле, — сказал Михаил довольно сухо, хотя и старался быть доброжелательным. — Может быть, мое вмешательство вам не понравится, все же я не мог удержаться, чтобы не поговорить с вами.

Хозяева молча ждали. Видя, что добросердечного разговора не получится, Михаил не замедлил сухо высказать причину своего неожиданного прихода.

— Однажды мне уже пришлось разговаривать с вами, Екатерина Карповна, по поводу поведения вашего сына Виктора, а с вами, Терентий Федорович, говорил об этом, насколько мне известно, бывший ваш заместитель Николай Павлович Стоичев. Я надеюсь, вы тогда поняли наше намерение помочь вам в воспитании мальчика. Сейчас я должен сообщить вам неприятную новость: Виктор опять связался с подозрительными парнями, и я боюсь, как бы на этот раз он не попал в худшее положение.

— Какие у вас сведения? — спросил майор и повернулся вместе со стулом, продолжая рассматривать лейтенанта исподлобья.

— Виктор дружит с теми шалопаями, которых я приводил к вам из клуба. Виктор бывает в пивных — и тоже с подозрительными людьми.

О других делах Виктора, рассказанных Костей, о нападении на Костю, Михаил решил пока не упоминать. Майор мог вспыхнуть и выпалить сыну все, а тот, конечно, не преминет передать подробности скандала своим друзьям.

— Вы опять раздуваете из мухи слона, Михаил Анисимович? — спросила Екатерина Карповна, напоминая прошлый их разговор.

Это была явная насмешка. Михаил вынул из кармана папиросу и закурил. Ответил он сдержанно:

— Тогда вы мне говорили то же самое, Екатерина Карповна, однако дело обстояло гораздо серьезнее, чем вы думали. Видимо, Терентий Федорович рассказывал вам о дружках Виктора, убийцах Старинове и Суслике… — Михаил увидел, как жена метнула на майора требовательный взгляд, и замолчал.

— Ты мне все рассказывал, Тереша? — подступила она к мужу.

— Ничего страшного и тогда не было, — отмахнулся майор.

— И я так говорю, — повернулась хозяйка к Михаилу.

Такое благодушное отношение к поступкам сына не могло не возмутить, и Михаил встал. Ему вдруг захотелось закричать: «На каком основании вы толкаете сына, своего ребенка в яму?! Почему не хотите открыть глаза, оглянуться вокруг!» Михаил вспомнил, как Виктор утащил из дома двести рублей и отдал их Суслику, и подумал: «Неужели они и такие дела прощают сыну?» Он не удержался и спросил:

— Если сын уносит из дома двести рублей, то и в этом вы ничего не видите страшного?

Теперь майор воззрился на жену.

— Когда это было?

Екатерина Карповна сузила глаза, помедлила и сказала мужу беспечно:

— Я что-то не помню…

— Вы не путаете, товарищ Вязов? — по-служебному строго, напористо спросил майор.

— Это было первого мая. Дату можете проверить у своего сына.

Михаил ответил подчернуто четко, ему было неприятно вспоминать прошлое, но надо было как-то расшевелить твердолобых родителей. «Неужели я им должен доказывать, что их сын пошел не по той дорожке? Неужели они серьезно считают, что воспитанием их сына должен больше заниматься я, чем они? — возмущался Михаил. — Они могут мне не верить, но за предупреждение должны быть благодарны».

Майор накаленными глазами смотрел на жену. Клочковатые брови торчали угрожающе. Он с удовольствием бы выгнал своего подчиненного, который лезет в семейные дела, но сдерживался. Довольно было с него и того, что испытал он за последнее время. Да и настойчивость своего парторга он знал прекрасно. «Попробуй прогнать, — думал он, — поймает сына где-нибудь, и тогда держись. Пока речь идет о профилактике, поэтому надо молчать.»

Вот, собственно, все, что я хотел вам сообщить. Надеюсь, мы не допустим, чтобы ваш сын попался на грязном деле, сказал Михаил доброжелательно и начал прощаться. Выздоравливайте, Терентий Федорович. До свидания, Екатерина Карповна.

— Ладно. Спасибо, — бросил майор. Екатерина Карповна проводила Михаила до двери глазами, полными негодования.

ИГРА

Люди старались спрятаться в тень: жались к домам или переходили на ту сторону улицы, где были гуще деревья, а Михаил шел, не разбирая дороги, подставлял лицо раскаленному солнцу, с шумом вдыхая горячий парной воздух. Он негодовал на недалеких родителей, подобных майору и его жене, возмущался их тупостью. Чтобы хоть немного отвлечься от неприятных мыслей, он зашел на рынок, купил полкилограмма скороспелых пресно-сладких яблок и поехал в техникум. Надо было узнать, что из себя представляет студент, с которым дружит Виктор.

Возвращаясь из техникума, Михаил столкнулся с Костей. Паренек шел домой, весело посвистывая, хотя голова у него была перевязана и лицо еще оставалось бледным, болезненным. Костя остановил Михаила и, не дав ему высказать возмущение, заговорщицки спросил:

— Хотите, Михаил Анисимович, посмотреть на человека в белом костюме?

— А ты зачем поднялся? — мягче, чем ему хотелось бы, спросил Михаил.

— Уже все в порядке, — улыбнулся Костя. — Так хотите посмотреть на эту таинственную личность?

Михаил раздумывал: во-первых было скверное настроение, во-вторых капитан Акрамов не был предупрежден. И все-таки желание взглянуть на «таинственную личность» пересилило, и Михаил согласился.

Костя привел Михаила в небольшую закусочную. Здесь были одни мужчины. Человек пять особенно нетерпеливых стояли у буфета. В помещении, маленьком и полутемном, было шумно. Михаил с Костей сели за свободный столик, заказали две кружки пива и бутерброды с колбасой, так как Михаил еще не успел позавтракать. Костя отпивал пиво редкими глотками и морщился, а Михаил подшучивал над ним, поглядывая па молодого еще человека в белом шелковом костюме, сидевшего в дальнем углу с другим мужчиной в замасленной кепке. У молодого человека правильные черты лица, высокий лоб, копна волнистых волос. Движения осторожные. Бутерброды он брал с тарелки медленно, разглядывая их со всех сторон, и при этом брезгливо кривил губы.

Через полчаса человек в белом костюме поднялся, распростился с грузным мужчиной и, скользнув отсутствующим взглядом по столикам, пошел к выходу степенной походкой. Но дверь он открыл рывком и юркнул на улицу так ловко, что присутствующие едва ли заметили его исчезновение. Михаилу захотелось последить за ним, и они с Костей тоже поднялись.

Два квартала незнакомец прошел пешком, степенность у него пропала, он шагал торопливо и озабоченно посматривал по сторонам. Потом он вскочил в автобус. Михаил взял подвернувшееся такси. Костя сидел в автомашине прямо, ни о чем не спрашивал, только по блестевшим глазам да нахмуренным бровям можно было судить о его чрезвычайной заинтересованности.

Через три остановки человек в белом костюме вышел из автобуса, пересек улицу и остановил такси. В машину он юркнул так же живо, как выскочил из двери закусочной.

— Не отставайте от этой машины и не нагоняйте близко, — сказал Михаил шоферу.

Шофер — пожилой, со шрамом на щеке- глянул в сторону Михаила равнодушно и понимающе кивнул головой.

— Хочу узнать, ездит ли этот негодяй к моей милахе, — добавил Михаил.

Шофер улыбнулся.

— За время дополнительно заплатить придется, — предупредил он, опять став строгим и равнодушным.

— Раз на то пошло — заплачу.

Покружив по близлежащим центральным улицам, машины устремились по трамвайной линии в ту часть старого города за крепостью, где еще кое-где сохранились узкие, стиснутые глиняными заборами улицы. У глухого тенистого переулка человек в белом костюме вылез из машины и пошел пешком. Приказав шоферу ехать следом, Михаил с Костей направились за незнакомцем.

Прошли квартала три. «Белый», — как назвал человека в белом костюме Костя, — зашел во двор углового дома. Михаил сообразил, что со двора может быть другой выход и потащил Костю за угол. И они тут же увидели «Белого», выходящего из другой калитки на по-перечную улицу. Михаил немного пожалел, что пустился ради Кости в опасную игру, но отставать уже не хотелось. Да и Костя, шагавший по-смешному крадучись, то и дело шептал:

— Вот маскируется! Ну и жук! Смотрите, смотрите, Михаил Анисимович, вон он!

Михаил молчал, с улыбкой посматривая на «следопыта», у которого даже ноздри раздувались и глаза сверкали от азарта.

Через две минуты «Белый» вышел на улицу, где проходила трамвайная линия, и быстро зашел в ворота ближайшего дома. Пройдя мимо этих ворот, Михаил схватил за руку Костю и потащил прочь. Когда они перебежали на противоположную сторону улицы и зашли в переулочек, почти закрытый с обеих сторон урючинами и яблонями, Костя схватил за плечо Михаила и, встав на цыпочки, зашептал ему в ухо:

— Знаете, Михаил Анисимович, в этот дом приходил Виктор. Помните я вам рассказывал? Вот на этом месте, где мы стоим, прятался тогда и я, и меня отсюда дядька прогнал. И чего они сюда ходят?

Михаил не ответил. Костина игра неожиданно стала оборачиваться серьезным делом. Михаил бывал в этом доме тоже, бывал у Марины Игнатьевны, и с этим домом почему-то связано немало несчастий: пропадал ребенок, исчезла девушка Мария Туликова. «Подполковник Урманов, конечно, интересуется этим домом и держит его под наблюдением… А я, как дурак, ввязался в мальчишескую игру, потащился за этим «Белым», и может быть, уже немало напортил… Попадет мне от подполковника по первое число, как миленькому», — с горечью сообразил Михаил и, видно, так помрачнел, что Костя спросил:

— Что с вами, Михаил Анисимович?

— Мы с тобой явно делаем успехи, — сказал Михаил, криво усмехнувшись. — Давай-ка отсюда побыстрее удирать. Дома поговорим вечерком.

А через два часа Михаил сидел в кабинете подполковника с опущенной головой.

— Конечно, мы приветствуем самодеятельность, — отчитывал Урманов, — но только на сцене. В оперативных делах нужна согласованность. Скажу откровенна, когда я узнал о вашей игре с мальчиком, мне очень хотелось поехать и постегать вас ремнем. Не ожидал, не ожидал!

Урманов подождал, переворачивая с боку на бок спичечную коробку.

— Вам, надеюсь, понятно? — продолжал он — Вы не попадете в приказ только по двум причинам: потому, что вы искренне обо всем рассказали, и еще потому, что связи Крюкова с Чубуковым до этого нам не были известны.

РАССКАЗ МАРИНЫ ИГНАТЬЕВНЫ

Марина Игнатьевана сидела за столом напротив Михаила в его кабинете. Понурившись, она крутила ручку бархатной сумочки, вздыхала, зябко пожимала плечами. По временам, когда она поднимала голову, Михаил видел ее необычайно блестевшие глаза. Она была в каком-то лихорадочном состоянии, говорила прерывисто и, может быть, не решалась высказаться ясно. Сбивалась на то, что ехала в отделение, пересаживаясь с трамвая на трамвай, хотя могла доехать на одном троллейбусе.

— Иначе я не могла поступить… Ведь опять он приходил и угрожал мне… — приглушенно сказала Марина Игнатьевна и сжала в руках сумочку. Плечи ее вздрагивали, она еще ниже опустила голову.

Михаил насторожился и вежливо попросил:

— Рассказывайте, пожалуйста, Марина Игнатьевна, по порядку. Я не понимаю вас.

Женщина взглянула на него удивленно и даже с недоверием, но тут же спохватилась, оглянулась на дверь и, пододвинувшись к столу, продолжала вполголоса:

— Извините меня, я сама не своя. Вам, конечно, надо рассказать все сначала. Да, именно вам, одному вам… Я за этим пришла… Долго не решалась, и все же пришла… Сколько лет никому не открывалась, таила горе и обиду… Так слушайте, я вам доверяю, доверяю свою судьбу… — Марина Игнатьевна закрыла лицо руками и долго сидела, не шевелясь и не произнося ни слова. Михаил не торопил ее, он уже догадался, что сейчас узнает все о трудной жизни этой женщины. Марина Игнатьевна опустила руки и начала говорить, вперив взгляд в угол стола.

— Мои страдания начались в то время, когда я училась в десятом классе, когда еще была порядочной дурой. Я жила с мамой. Она инженер, зарабатывала немало, да и отец, который ушел от нас перед этим года за три, присылал для меня много денег, поэтому мы жи ли с мамой на широкую ногу Мама не особенно следила за мной, да ей и некогда было: днем она работала, а по вечерам уходила к знакомым. Предоставленная самой себе, я тоже привыкла вечерами ходить в кино, в театры, на танцы, в общем не отказывала себе ни в чем. В таких условиях, сами понимаете, случайные знакомства неизбежны. Познакомилась я однажды с молодым человеком, назвавшимся сыном директора магазина. Он прекрасно танцевал, неплохо пел, был остроумен и очень общителен. Звали его Саша. Одевался Саша по последней моде, в компании был душой, за ним увивались девушки. Правда, остроты его были скабрезные, в них так и сквозила разухабистость, но я тогда восхищалась и тем, чем не надо было восхищаться, смотрела на мир еще глупо-восхищенными глазами. У Саши были черные волнистые волосы, зачесанные на косой пробор, и темно-карие, я бы сказала, пронзительные глаза, которые говорили о твердости его характера, о мужестве. Я тогда не понимала, что в этих глазах можно было всегда прочитать признаки нахальства и затаенной ненависти… И я, как дура, влюбилась в этого человека…

Марина Игнатьевна глубоко вздохнула и вытерла платком повлажневшие глаза. Михаил понимал, почему она плачет: пустая растрата первых чувств оставляет в сердце на всю жизнь мутный осадок, воспоминания о них вызывают тоску, жалость к себе.

— Часто мы собирались в какой-либо квартире у знакомых ребят или девушек, танцевали, пили вино. Организаторами всегда были Саша и его товарищ Петя. Иногда бывал на вечеринках электромонтер Алеша Старинов. Он держался высокомерно, как старший.

При упоминании имени Алексея Старинова, которого Михаилу с таким трудом удалось поймать, он уже понял, в какую компанию тогда попала Марина, и стал слушать еще внимательнее. При этом он думал: «Да, вот так и начинается разложение. Не этого я ожидал, не этого. И как она рассказывает! Та ли это Марина Игнатьевна, с которой я искал ребенка?» И с сожалением смотрел на красивое лицо Марины Игнатьевны, на ее сухие, побледневшие губы.

— Описывать вечеринки я не буду, — продолжала она, — вы сами знаете, какие они бывают. Меня много раз предупреждали одноклассницы, которые вечера просиживали за книгами, готовясь в институты, даже просили не встречаться с Сашей. Я их не слушала, думала, что жизнь наладится и без книг. И, пожалуй, я очень надеялась на свою девичью красоту… Все шло как будто хорошо, — мама гуляла, не отставала от нее и я, мы были веселы и беззаботны, как птички божие. Но вот однажды, перед концом занятий в школе, перед самыми экзаменами, мы собрались, как обычно, на квартире одной из девушек. Потанцевали и сели за стол. Выпили для веселья по рюмке вина, потом, после настойчивых просьб ребят, выпили по второй рюмке и тут у меня вдруг закружилась голова. Я только после поняла, что наши ухажеры подложили в вино какую-то гадость. Саша отвел меня в отдельную комнату и уложил в постель…

Марина Игнатьевна умолкла, рассматривая и теребя пальцами обтрепавшиеся края сукна, которым был покрыт стол. На щеках ее появился нездоровый румянец — бледно-розовый и пятнистый, — она не решалась посмотреть Михаилу в глаза. Помолчав, собравшись с мыслями, она продолжала так же рассудительно:

— Я с вами до конца откровенна для того, чтобы вы лучше поняли мое ужасное положение. Я, конечно, плакала. Саша меня утешал и, наконец, пригрозил, пообещал пойти к маме и все рассказать. Я немного успокоилась только тогда, когда он пообещал на мне жениться. Но дальше события повернулись своей темной стороной. Дня через два я узнала, что Саша арестован, а через неделю его уже осудили за убийство и грабеж. Мне было стыдно показываться в школе, училась я кое-как, а мама ничего не замечала: ни слез моих, ни растерянности, она была увлечена своими делами. Компания наша распалась, я осталась одна. Как много я тогда думала о самоубийстве! Но ведь я была молода, мне хотелось жить… Экзамены я сдала, но отметки получила плохие, и о поступлении в институт нечего было и думать… С кем-то надо было посоветоваться, но у меня не оказалось близких друзей, и я поняла, как далека от школьных товарищей и как далека от меня моя мама. Бессонные ночи, страшные и длинные дни… Я боялась, как бы и меня не забрали в милицию, хотя я и не имела представления о жизни Саши.

Однажды ко мне пришел Петя. Я даже в какой-то степени обрадовалась его приходу. Впустила его в комнату. Но тут произошло то, что должно было произойти: Петя не стал меня слушать, он сказал, что Саша перепоручил меня ему, Петру Крюкову, и что Саша требует пятьсот рублей денег. Я сказала: деньги мне взять негде. Крюков же ничего не признавал, настаивал. Потом пригрозил: он обо всем расскажет матери и, может быть, даже в милиции, а если потребуется, прикончит меня где-нибудь за углом. Вы, конечно, представляете, как я испугалась. Но что было делать? И я решилась украсть деньги у матери… Это было первое и последнее мое воровство. Я отдала деньги, и Крюков ушел. Теперь передо мной встал вопрос — как оправдаться перед мамой, когда она обнаружит пропажу денег? Что ей сказать? И опять — мученья, бессонные ночи. Мать, наконец, заметила мое состояние, обнаружила пропажу денег. Начала ругаться. Я сидела бледная и растерянная. Она подошла ко мне, села рядом и спросила: «Что с тобой, дочка?» Мне бы расплакаться, признаться во всем. Но я горела от стыда и не могла вымолвить слова. Не дождавшись от меня ответа, мама опять вспылила. Так она и не узнала моей тайны. Отношения наши стали натянутыми, мы, собственно, почти не разговаривали, а деньги она стала класть на сберегательную книжку, выдавая мне на хозяйственные расходы ежедневно небольшую сумму. Я решила найти работу. Пришлось выдержать бой с мамой — она возражала. Устроилась я ученицей на швейную фабрику. Учеба мне нравилась, и я начала успокаиваться. Те деньги, что я получала как ученица, мама предоставила в мое полное распоряжение, я их расходовала по-своему усмотрению. Подруг из нашей компании я растеряла, не хотела сними встречаться, одноклассницы от меня отвернулись. Появились у меня подруги с фабрики. Началась другая жизнь, трудовая. Кажется, все пошло хорошо. Но опять явился Крюков и снова за деньгами. Я отдала ему свои сбережения. Потом, он начал являться регулярно, каждый месяц. Это было невыносимо. Он требовал деньги для Сашки, а я не знала, на что он эти деньги тратит. Долго так продолжаться не могло. Нужно было на что-то решиться. И я нашла один выход из положения: вышла замуж за слесаря, который работал у нас на фабрике по ремонту машин. Мой муж Федя — вы его видели, — в семейной жизни оказался идеальным, мы любим друг друга, а когда появился у пас ребенок, мы не знали предела счастью. О, какое это было прекрасное время! Я думала, что мои мученья кончились, и если бы вы видели, как я расцвела. Я уже работала закройщицей, материально мы также были обеспечены хорошо. И вот опять мое счастье было разрушено одним ударом: пришел Крюков… У нас с мужем нет секретов, и я не могла у него воровать деньги, воровать от семьи. И я отказала. Крюков пригрозил. С тех пор я не знала покоя, начала сохнуть. Муж перепугался, водил меня по врачам. Но чем они могли мне помочь? Я думала во всем открыться мужу. И не решилась. Вы ведь представляете, что может случиться в будущем? При малейшей неприятности муж будет меня попрекать прошлым, и его попреки навсегда отравят мне жизнь. Семья будет разрушена. А Крюков начал приводить свои угрозы в исполнение: я уверена — кража моего ребенка подстроена им. Хорошо, что нам скоро удалось его найти. Я ужасаюсь при мысли, — если бы мы опоздали дня на два, то ребенок мог бы погибнуть. Вы, может быть, спросите — почему я до сих пор не заявила в милицию? Были, конечно, у меня и такие мысли, но я не представляла, как можно было избавить меня от злого рока. Ведь причин для ареста Крюкова нет, свидетелей нет, да и подозрение могло упасть и на меня. Люди везде разные… Я пришла к вам, как к душевному, внимательному человеку, не знаю, поможете ли вы мне. Я, по крайней мере, не вижу выхода из положения. Я пришла открыться во всем вам, вы первый человек, который узнал мою тайну, и я очень надеюсь, что вы не сделаете мне зла… Поверьте, я ничего не скрыла, может быть, мне будет легче от того, что и вы, Михаил Анисимович, знаете о моей беде, как-то разделяете ее со мной… О, если бы вы мне помогли!.. Помогите, сохраните семью и, может быть, мою жизнь…

Марина Игнатьевна плакала, закрыв глаза платком. Михаил сидел, не шевелясь.

Чем больше женщина рассказывала, тем сильнее он недоумевал: «Откуда у нее такой язык? Неужели она училась в нашей советской школе? Как просто она скатилась!..» Постепенно в нем накапливалась неприязнь к этой, по-своему обиженной, женщине. Но все равно ей надо было помочь.

— И вот вчера Крюков опять пришел ко мне, потребовал деньги… — продолжала Марина Игнатьевна.-‹ Что мне было делать? Деньги я не могла дать, — тогда бы обо всем узнал муж… Крюков опять пригрозил. Пусть бы он убил меня… Но он ведь может что-нибудь сделать с ребенком… Я тогда не выдержу… Мне все равно…

Это был, конечно, шантаж. Михаилу пришлось оставить Марину Игнатьевну в кабинете, пойти к капитану и обо всем доложить.

Капитан, выслушав Михаила, снял фуражку, положил на стол, прошелся по кабинету, снова надел фуражку и сел. Это была его привычка. Потом он захотел познакомиться с Мариной Игнатьевной. Михаил привел женщину. Капитан сказал ей:

— Есть единственный выход: вам надо на время уехать из города. За время вашего отсутствия мы что-нибудь придумаем. Ваш муж не будет возражать, если вы уедете с сыном в санаторий?

— Он давно об этом говорит, но путевку мне обещают только в сентябре.

— Постараемся ускорить. Идите домой. С нами держите связь, звоните мне, Михаилу Анисимовичу или дежурному. Надеюсь, шакалу прижмем хвост, и все обойдется благополучно.

Кое-как успокоив Марину Игнатьевну и проводив ее, Михаил долго сидел в раздумье. Чем занимается этот паразит, Крюков? Надо узнать. Но прежде всего посоветоваться с подполковником Урмановым.

СТРАХ МАХМУДА

В склепе было полутемно, полоска рассвета еле маячила в зеве приподнятого надгробия, огарок тонкой свечи тускло мерцал на ребре оцинкованного гроба. Затхлый запах прели щекотал в носу. Долговязый, сидя на корточках и морщась, то и дело подносил к носу платок, щедро сбрызнутый духами. Крюк сидел на гробу, привалившись к стенке склепа и ласково гладил сверток темно-красного панбархата, отливавший при бледном свете серебристым инеем.

— Мало ли что — договорились? А я перерешил, — осклабился Крюк.

— Ты думаешь, не найдется покупатель? — спросил Долговязый и потянулся к свертку.

— Пожалуйста! Тартай, если храбрый.

Долговязый отдернул руку и понюхал платок.

— Шакал ты, зверюга! Ну, да черт с тобой!

— Так бы давно сказал. Меня тоже обдерут, как липку. А ты еще достанешь, папаша- поможет.

Крюк отсчитал деньги и, когда Долговязый, приподняв крышку, вылез, завернул материал в мешковину, закурил и, улыбаясь, закрыл глаза.

Не успел он выкурить папиросу, как в склеп просунул голову Махмуд.

— Залезай, — сказал Крюк. Отрезав кусок колбасы и отломив половину лепешки, он положил все это на расстеленную газету. — Завтракай, потом пойдешь по этому адресу, — Крюк бросил на сверток бумажку, — отнесешь мешочек.

Махмуд шел по улице со свертком под мышкой и, озираясь по сторонам, с грустью размышлял о своих делах. Поручения Крюка и мелкие денежные подачки вызывали у него чувство омерзения. Особенно после того, как он поговорил откровенно с Костей, его нестерпимо стала тяготить связь с Крюком и Долговязым. «Как скорпионы, ползают ночью… Если попадутся, то и меня посадят…»-думал Махмуд.

Солнце еще не взошло и на улицах редко появлялись прохожие. Пользуясь отсутствием регулировщиков, машины проносились с недозволенной скоростью. Перед восходом солнца улицы чисты: дворники прибрали мусор, кое-где полили тротуары, и остывший асфальт излучает приятную прохладу.

Махмуд вскочил в первый подошедший троллейбус. Следом зашел человек в тюбетейке, с веселыми глазами и взъерошенным черным чубом.

Ранние пассажиры сидели в вагоне нахохлившись. Человек в тюбетейке весело и с любопытством оглядывал пассажиров и даже подмигнул Махмуду: ну, как, мол, ты себя чувствуешь?

На остановке «Урда» Махмуд выскочил из троллейбуса, быстро пошел по неширокой улице, вдоль канала: скорее бы отдать злополучный сверток! Оглянувшись, он увидел, что человек в тюбетейке идет за ним, и ему стало не по себе. Он прибавил шагу. Но тот догнал и спросил по-узбекски:

— Ты не покажешь, паренек, как мне пройти на улицу Сабирова?

У Махмуда ослабли колени. Человек в тюбетейке рассматривал его все так же весело, как в троллейбусе, будто хотел сказать: «Дурной ты мальчишка! И куда тебя несет в такую рань?» Сдерживая застучавшее сердце, Махмуд ответил:

— Покажу. Идемте вместе.

Молча дошли до поворота. Махмуд показал рукой, сказав: «там»; дождался, пока веселый человек скрылся за поворотом, и направился к чайхане, расположенной под мелколиственными, густыми карагачами.

Седобородый старик с брюшком, в галошах на босу ногу, завел Махмуда за огромный самовар, который уже булькал, и зашептал угрожающе:

— Ты с кем шел, знаешь? Это работник милиции! Беги отсюда скорее и мешок уноси! Удирай! Понял? Потом принесешь, когда никого не будет.

Побледневший Махмуд выскочил из чайханы и, не зная, куда теперь идти, направился опять к троллейбусу, но вспомнил человека в тюбетейке, подсевшего к нему в пути, свернул в сторону и поспешно зашагал по улице Навои, со страхом задавая себе вопросы: «И почему у меня все получается нескладно? И когда эти мучения кончатся?»

Раздумывая о своем безвыходном положении, оглядываясь, Махмуд все же шагал по многолюдной улице, хорошо зная, что здесь меньше вероятности вызвать подозрение.

А следом за ним, по другую сторону улицы шли Садык и Михаил,

— Свертка он не оставил. В чем дело? — удивлялся Садык.

Михаил помолчал, потом спросил:

— А тебя здесь никто не знает?

— Не думаю. По-твоему, догадались?

— Возможно. Зря ты подходил к мальчишке.

— Э, черт! Ну, ладно, посмотрим, что будет дальше. Нам самое главное — не упустить его, не убежал бы в порку, как фаланга. И меня, и тебя он теперь знает…

Более двух часов шатался Махмуд по городу, заходя в магазины, глазея на товары, будто хотел чего-то купить. Хорошо, что Крюк догадался накормить его, ходить можно до вечера. На одном из перекрестков Махмуд неожиданно столкнулся с Костей и Верой, вышедшими из-за угла. Этой встречи он не ожидал и растерялся.

— Здравствуй, Махмуд! — окликнул его Костя. И хотя Вера дернула Костю за рукав, он подошел к Махмуду. — Куда направляешься?

Махмуд почувствовал, как ослабли мышцы и засосало под ложечкой, словно он был голоден не менее суток. Лицо его покрылось таким обильным потом, что Костя спросил:

— Из бани идешь?

— Нет, — наконец нашелся Махмуд, — иду к матери… Белье несу постирать…

— Оттуда зайдешь ко мне? Будем паять. С тобой у нас здорово получится. Один я что-то плохо разбираюсь в схеме и формулах.

Вера не подошла к ребятам. И когда Махмуд ушел, она сказала Косте:

— Попадешь ты с такими друзьями в беду.

— Нет, не попаду, — уверенно заявил Костя, взял Веру за руку и потянул за собой.

Зависть, страх и обида душили Махмуда, когда он отошел от Кости и Веры. Костя совсем не имеет родителей, а живет весело, беззаботно, он не испытывает страха, не зависит от таких, как Крюк, спокойно спит ночами. «Почему же у меня так не получается?»- десятый раз задал себе вопрос Махмуд. Надо было изменить жизнь, перестать встречаться с Виктором и Крюком, завести других товарищей. Но как это сделать? Крюк грозит, он может убить ни за что ни про что.

Махмуд познакомился с Крюком и Виктором не так давно, месяца полтора назад. Они ели шашлык. Махмуд смотрел на них и глотал слюни. Был последний день перед стипендией, и Махмуд с утра не имел во рту ни крошки хлеба, не успел занять денег и не хотел идти к матери, лишний раз выслушивать ее нарекания и упреки. К матери он ходил только тогда, когда относил деньги — часть стипендии.

Крюк заметил Махмуда, подозвал и накормил шашлыком. С этого дня они начали встречаться. Крюк кормил и даже поил пивом, потом Махмуд был приглашен на вечеринку. Вначале он думал, что там собираются парни, у которых родители зарабатывают много денег и сами они где-то работают, но вскоре, — как это бывает обычно, — Крюк потребовал плату за угощения. Воровать он не заставлял, но поручения, которые выполнял Махмуд, были трудными. Продать вещь на базаре или отнести спекулянту, шататься по квартирам — быть наводчиком.

Он шел по улице взмокший, — готовый припуститься со всех ног. Все встречные мужчины казались ему подозрительными, в них он предполагал работников милиции, и чем больше овладевала им мысль, что за ним продолжают следить, тем пугливее он озирался и, естественно, привлекал к себе внимание прохожих. Одно желание теперь владело им: скорее, как можно скорее освободиться от свертка. Пот застилал ему глаза, но он не смахивал соленые капли и все вокруг видел в красно-багровом свете, словно деревья и дома раскалились докрасна и вот-вот вспыхнут огромным пламенем.

Сверток он сдал старику-чайханщику благополучно и, облегченно вздохнув, направился к Косте. «Пусть Виктор злится, пусть, — мысленно возмущался Махмуд, — а я все равно пойду к Косте. У него интересно. Будем разговаривать, как все люди».

Махмуд зашел в парадное. Садык приостановился и спросил Михаила:

— А теперь куда он пошел?

— Ко мне, — коротко ответил Михаил.

— Что?! — закричал Садык. — С твоим Костей встречается, у тебя на квартире бывает?

— Да, — Михаил посмотрел на товарища, помрачнел и добавил так спокойно, словно речь шла о простой шалости ребятишек:- Я подозреваю — этот, самый Махмуд приносил в больницу яблоки.

— Убить тебя хочет? — растерянно и недоуменно прошептал Садык.

— Может быть…

Садык, ничего не понимая, покачал головой и убежденно сказал:

— Ты дувана, бесноватый…

Михаил не возразил.

ОБЪЯСНЕНИЕ

Увидев Крюка, Марина Игнатьевна перепугалась, замедлила шаги. На тротуаре, как на зло, не было ни одного человека, машины проносились с недозволенной скоростью, благо улица была прямая и постовой куда-то ушел. В сумерках белый костюм Крюка казался серым, лицо расплывалось, но Марина Игнатьевна узнала его по походке: никто так не ходил, словно крадучись, на носках, не размахивая руками. «Свернуть в сторону, перейти улицу? Поздно!»

И зачем она пошла в магазин? Можно было обойтись без покупок, завтра муж сам сходил бы на базар и купил все необходимые продукты. Какое-то глупое недоверие к мужчинам, все кажется, что они неспособны к хозяйственным делам. А теперь, наверное, придется выдержать еще один неприятный разговор. А вдруг он приведет в исполнение свою угрозу, ударит ножом?

Марина Игнатьевна приостановилась, прижала руку к груди, пытаясь утихомирить заколотившееся сердце. И когда Крюк подошел и вежливо поздоровался, — что было совершенно непонятно, — она даже не сумела ответить, с испугом смотрела на его толстую папиросу, торчавшую изо рта.

— Что же вы не отвечаете, Марина? — спросил Крюк, и опять в его голосе не было ни требования, ни угрозы.

Марина Игнатьевна наконец спохватилась и тихо сказала:

— Здравствуйте!

— Так-то лучше, — спокойно, даже вкрадчиво заговорил Крюк, вынул изо рта папиросу и стряхнул пепел. — Потолкуем на этот раз о другом. Ну его к черту, этого Сашку! Проживет без передач, а то еще разжиреет, как боров, и приохотится отбывать сроки, как на курорте. Не правда ли?

— Да, да, — поспешно согласилась Марина Игнатьевна, думая: «Надо соглашаться, может быть, он отстанет, пожалеет. Ведь он знает, как мне трудно».

— Мне до печенок надоела эта канитель, — продолжал Крюк. — Я не нанимался. И товарищеские чувства могут затухать… — Крюк заметно начал нервничать, речь его стала отрывистой, невразумительной. — Я что, звезды с неба хватаю? Ветер в поле — это я. Я не человек? У меня нет сердца, у меня голик? На одном дереве много яблок, все они разные, а запах один. Не так ли? Конечно, так. Коляска катится, черт возьми, и молодость остается на гладкой дороге без следов… Кому это нужно? Вам? — Крюк впервые назвал Марину Игнатьевну на «вы». Она обрадовалась и тут же подумала: не пьяный ли он? — Пристально поглядела ему в глаза — нет, он не был пьян, но что-то с ним творилось неладное.

— Да, коляска катится, и мы спешим к смерти, — мрачно смакуя слова, произнес Крюк и спросил:- Вы согласны?

— Безусловно, — поспешила ответить Марина Игнатьевна.

— Прекрасно. Чего же мы стоим? Не лучше ли нам немного пройтись?

Марина Игнатьевна подчинилась механически. Они тихо шли по тротуару, настороженно поглядывая друг на друга. Марина Игнатьевна ждала, когда этот странный разговор закончится и к чему он приведет. Крюк пытался догадаться, действуют ли его слова на женщину. Он, собственно, терялся: с Анфиской разговоры были простые и ясные, а как разговаривать с Мариной Игнатьевной?

Из-за дерева выплыла луна и облила улицу матовым светом. Предметы приняли неопределенные очертания, свет автомобильных фар расплывался на асфальте розовыми пятнами.

— Мы живем в таких же сумерках, — философствовал Крюк. Он зажег другую папиросу. Спичка осветила его красивое и в общем-то неглупое лицо. — А как хотелось бы осветить дорогу не карманным фонариком, а прожектором… И как трудно идти в сумерках одному…

Крюк помедлил и покосился на Марину Игнатьевну. Ее лицо было напряженным и бледным. «Может быть, я неясно говорю? — соображал Крюк. — Женщины не любят разговоров обиняками».

— Кто я? Вы думаете, если я выпрашивал гроши, то не могу обеспечить себя? — спросил он. — Могу одеть женщину в шелка. Скупость не в моей натуре. Шиковать, так шиковать, все равно жизнь накроется, — Крюк махнул папиросой, — все накроется тьмой. Когда нас замуруют в склеп, не нужны будут ни золото, ни брильянты.

Крюк разглагольствовал, а Марина Игнатьевна, не отвечая, стараясь, чтобы он не заметил, прибавляла шагу. Совсем недалеко светились витрины магазина. Скорее дойти! Она поняла, о чем завел речь этот тип, почему он вдруг стал вежливым и многословным. И ужас охватил ее, озноб пронизал все тело. Скорее в магазин, к людям! Может быть там он отстанет… И зачем она только отправилась за покупками в этот поздний час?!

Марина Игнатьевна прошла в дверь и с облегчением вздохнула. В магазине были покупатели: толстый мужчина в соломенной шляпе, с ним пожилая женщина, не менее полная. У кассы стояла девочка лет двенадцати. Они были плохими защитниками, но все же могли стать свидетелями. Она подошла к продавцу, заказала макароны, рис, сахар и консервы и попросила подсчитать стоимость продуктов. Крюк теперь молчал, но стоял рядом, не собираясь отступать.

— Разрешите, я заплачу, — предложил он.

— Нет, нет, я сама, — заторопилась Марина Игнатьевна, поспешно доставая из сумочки деньги.

— Тогда разрешите вам помочь.

Продавец посматривал на них с улыбкой, подкручивал тоненькие усики. От этой услуги отказаться было неудобно, и Марина Игнатьевна, не возразив, раскрыла сетку. Пальцы у нее вздрагивали. Крюк неторопливо складывал в сетку кульки и, полагая очевидно, что она взволнована его горячими словами, беспечно болтал:

— Люблю заниматься домашними делами. Я даже умею варить борщ, чудесный плов, жарить шашлык.

Еще никем не оценены мои кулинарные способности. Оцените хоть вы, Марина Игнатьевна.

Это было невыносимо. Марина Игнатьевна не знала, как избавиться от назойливого и страшного ухажера. Она ходила от прилавка к прилавку, покупала что нужно и не нужно, старалась всеми средствами затянуть время пребывания в магазине и что-то придумать, на что-то решиться. Крюк ходил за ней по пятам и беспечно болтал всякую чепуху.

Марина Игнатьевна ничего придумать не смогла и, безнадежно опустив голову, направилась к выходу. Надо было торопиться домой. Да, домой. Там спасение, там муж.

И опять они шли по тротуару, теперь освещенному, но все так же, к несчастью, безлюдному. Крюк попросил сетку, Марина Игнатьевна не ответила. Он стал настойчивее, нахальнее.

— Я давно думаю о вас, Марина. Беспокойные, бессонные ночи, скучные дни. Я всегда шел к вам с радостью и волнением, а возвращался от вас убитый наповал. Почему-то я боялся говорить о себе, болтал о Саше и деньгах. Вы сторонились меня, как черта. Неужели я такой плохой? Или корявый?

Марина Игнатьевна не отвечала. Скорее домой! Осталось не больше полуквартала.

Крюк настойчиво требовал ответа:

— Говорите прямо, я не из слабонервных. Можно ли мне надеяться?

— Вы же знаете, у меня есть муж и ребенок, — мягко сказала Марина Игнатьевна, чтобы хоть как-нибудь затянуть время. «Это ужасно. Надо сразу обрезать, не давать никакого повода. Что он может сделать со мной? У него, наверное, есть нож или пистолет…»- лихорадочно соображала Марина Игнатьевна.

— А какое это имеет значение! — воскликнул Крюк и схватил Марину Игнатьевну за локоть. — По твоему выбору: можешь оставаться с ним или уйти от него. Мне безразлично. Обеспечить я сумею.

Крюк держал Марину Игнатьевну за руку. Они стояли у калитки в полной темноте. «Крикнуть? Муж выскочить не успеет. Что же делать?»

И тут Марина Игнатьевна вдруг нашла в себе силы и, вырвав руку, сказала твердо:.

— Ну, вот что, нахал: прошу ко мне не являться, иначе будет плохо.

Она рванула калитку и вбежала во двор.

— А-а, стерва! — прошипел Крюк, — Ну, обожди, ты еще покаешься. Попомни!

Марина Игнатьевна вошла в комнату бледная, с сумасшедшими глазами, и долго не могла утихомирить дрожь во всем теле. Мужу она сказала, что за ней гнался какой-то пьяный мужчина.

В ДОМЕ ОТДЫХА

— Бегом ко мне! — услышал Михаил в трубке голос Акрамова и, проверив, на всякий случай, в кармане ли пистолет, выбежал из кабинета.

У капитана сидел подполковник Урманов. На этот раз он при встрече не улыбнулся, торопливо сунул руку и, не пригласив сесть, приказал:

— Немедленно садитесь на мотоцикл и гоните, товарищ Вязов, в дом отдыха. Марина Игнатьевна в опасности. Туда приехал Крюк. Никакой инструкции не даю, ориентируйтесь на месте. Одно условие: Крюкова не брать, и действовать вы должны только как знакомый Марины Игнатьевны. Понятно?

— Понятно, — сказал Михаил. — Больше надеяться на свои кулаки.

— Вот-вот. Шутить не советую.

Подполковник молча и крепко пожал Михаилу руку в виде напутствия.

Михаил любил проехаться на мотоцикле с ветерком, он даже мечтал когда-нибудь принять участие в гонках мотоциклистов, хотя и знал, что это дело безнадежное — не выбрать ему времени для тренировок. Бывали, конечно, минуты, когда особо срочных дел не предвиделось, и Михаил дозволял себе помечтать. Прежде всего, ему хотелось поехать в Москву на учебу, и он надеялся, что там-то найдет время для гонок на мотоцикле и, может быть, для участия в секции боксеров. Заявления с просьбой отправить его на учебу он подавал дважды, но майор Копытов категорически возражал: «Сейчас не время сидеть за книгами». Михаил особенно-то и не настаивал: работы, действительно, было более чем достаточно, и старался только урывать время для чтения,

Кроме газет, журналов, художественной литературы, он несколько раз прочитал учебник по криминалистике и большую часть учебников по курсу юридического института.

Мотоцикл заливался стрекотно, и Михаил для интереса даже пытался, то уменьшая, то прибавляя газ, сочинить какую-то своеобразную мелодию поющего мотора. Горячий ветер хлестал лицо банным веником, дорога стелилась под колеса конвейерной лентой, и деревья на обочинах бежали навстречу вперегонки. За дувалами плыли зеленые массивы садов. Домики поселков, словно медленно поворачиваясь, следили за мотоциклом глазами окон. Михаилу хотелось запеть. В поселке Дюрмен постовой милиционер поднял руку, видимо, хотел остановить мчащегося с недозволенной скоростью мотоциклиста, но, увидев номер машины, приложил руку к козырьку и озабоченно зашагал вслед. «Молодец. Сообразительный», — отметил про себя Михаил.

Дом отдыха размещался на возвышенности. Дорога пошла вверх, петляя среди деревьев, росших вдоль арыков, потом вышла на ровную площадку с выгоревшей пожелтевшей травой и уперлась в ворота с массивной надписью «Добро пожаловать». Предъявив документ, Михаил въехал на прямую, чисто подметенную дорожку-аллею, в конце которой виднелось белое здание.

Марина Игнатьевна не успела прожить в доме отдыха и одних суток, еще не познакомилась как следует с двумя женщинами и девушкой, помещавшимися с ней в комнате, как получила от Крюка записку: «Приходи в четыре часа в конец сада. Встретимся в том месте, где за дувалами начинается хлопковое поле. Не придешь — пожалеешь. К».

Сжав в руках бумажку, Марина Игнатьевна устало опустилась на стул. Девушка, принесшая ей записку, сочувственно спросила:

— Дома что случилось?

— Да, — бессознательно ответила Марина Игнатьевна.

— Что такое?

— Ребенок заболел.

— Ах, как неприятно. Неудачно у вас получается. Вы что же, уедете? — соболезновала девушка. Марина Игнатьевна ее не слушала. На ручных часах было без четверти четыре.

— Идти или не надо? — решала она. — Откуда он узнал, что я здесь? Позвонить бы… Увидит, и тогда… Марина Игнатьевна почувствовала, как начало застывать в напряжении сердце, словно она опускалась в ледяную воду. Она понимала, какой страшной может быть месть людей, подобных Крюкову, и даже задала себе вопрос: а не дознался ли он о том, что она все рассказала Вязову? Но тут же поняла нелепость этого предположения и поднялась. Если не идти, то Крюков заподозрит неладное и может осуществит! свою месть. Сейчас же, возможно, еще раз пригрозит — и все. Не будет же этот зверь расправляться с ней среди бела дня, в таком многолюдном месте, как дом отдыха!

Сказав девушке, что она пойдет прогуляться по саду, Марина Игнатьевна вышла из здания и направилась в глухой угол усадьбы по узкой аллейке тополей-пятилетков. Когда же отстанет от нее злосчастный Крюков, когда она хоть день поживет спокойно? Ведь может случиться и так: посадят Крюкова, а он заставит какого-нибудь дружка, оставшегося на свободе, продолжать шантажировать ее, выматывать последние силы, держать в страхе и напряжении… Неужели всю жизнь она будет чувствовать за собой змеиный взгляд ледяных глаз Крюкова? Неужели нельзя от него избавиться? Поможет ли милиция?

Марина Игнатьевна прошла мимо отягощенных плодами яблонь, миновала полосу низкорослых персиковых деревьев с белесой, словно выгоревшей на солнце, листвой. Вот и дувал, в одном месте осыпавшийся. Прежде всего Марина Игнатьевна увидела глаза, холодные, блекло-голубые и неподвижные. На нее смотрел Крюков. Из-за дувала была видна одна голова. Марина Игнатьевна почувствовала озноб. Ноги у нее вдруг стали вялыми, и она пошла медленнее, тяжело дыша. Воздух был настолько горяч, что казалось, здесь жарко топится большая печь и в ней тушатся фрукты, издавая приторный медвяный запах.

— Нормальная обстановка для свидания влюбленных, — сказал Крюков, не меняя злого выражения лица и перескакивая через дувал.

— И здесь нашел… — проговорила Марина Игнатьевна.

— От меня не скроешься и под землей. — Он подошел. — Деньги! Быстро!

— Нет у меня…

— Врешь!

Крюков оглядел Марину Игнатьевну с головы до йог, и ей показалось, что он ощупал ее холодными и грязными пальцами. Перед ней стоял обыкновенный человек, внешне даже красивый, а сколько в нем было гадкого, сколько неистребимой злобы к людям. «И откуда берутся такие люди?»- подумала Марина Игнатьевна. Денег у нее не было, если не считать пятидесяти рублей, которые она взяла из дома на всякий случай. Но этой подачкой Крюков не удовлетворится.

— Где же я возьму? — спросила она.

— Мое дело маленькое. Но я вижу, ты начинаешь лебезить, вилять хвостом, как сука. Придется принять экстренные меры.

В это время Михаил побывал уже у директора дома отдыха и зашел в комнату, в которой жила Марина Игнатьевна. Девушка, читавшая за столом книгу, с любопытством осмотрела молодого человека в шелковой украинской рубашке, улыбнулась и сказала:

Марина пошла прогуляться по саду. Настроение у нее плохое.

— А что случилось? — спросил Михаил.

— Получила записку из дома, ребенок заболел. Подождите, она скоро придет.

— Нет, спасибо. Пойду поищу ее.

Девушка взялась за книгу, сказала обидчиво:

— Идите, если надо.

Теперь улыбнулся Михаил и пообещал в шутку:

— Я к вам вечерком зайду.

Михаил спешил. Сад оказался огромным, и обежать его было не так-то легко. Михаил уже догадался, что записку прислал Крюков, и с тревогой думал: «Успею ли?» К счастью, Марину Игнатьевну и Крюкова он увидел скоро и почти бегом направился к ним. Еще издали он закричал:

— Марина Игнатьевна, вот где вы, оказывается! А я

нас ищу по всему саду. Приехал отдыхать, узнал, что вы здесь, й немедленно бросился искать. Здравствуйте!

Увидев Михаила, Марина Игнатьевна искренне обрадовалась и протянула руку.

— Как хорошо, что вы приехали!..

Михаил крепко пожал ей руку, говоря:

— Какое случайное и радостное совпадение! Ей-богу, не ожидал. Мы так давно не виделись. — Он обернулся к Крюкову, со злобой разглядывавшему его, и сказал:- Вы извините, молодой человек, за непрошенное вторжение. Меня с Мариной Игнатьевной связывает давнишняя дружба, и я просто не утерпел и, как видите, нарушил вашу мирную беседу.

— Ладно. Поздоровался и проваливай, — буркнул Крюков.

— Как же это так? — удивился Михаил, обращаясь к Марине Игнатьевне. — Значит, старых друзей по боку?

— Что вы! — смутилась Марина Игнатьевна. — Я старых друзей не забываю… Мы тут встретились тоже случайно…

— Тогда я имею право на беседу, — разглагольствовал Михаил. — Мы можем и втроем не плохо провести время. Я вижу, ваш знакомый не особенно весело настроен, но мы, надеюсь, расшевелим его.

— Ну, ты вот что, — грубо прервал Михаила Крюков, — пора тебе сматываться. Нам еще поговорить надо.

— Э, нет, — засмеялся Михаил. — От нас это мало зависит. Женщины в таких случаях всегда командуют. А я отступать не привык. Придется нам за решением данного, волнующего нас обоих вопроса обратиться к Марине Игнатьевне.

Марина Игнатьевна отошла в сторонку и с испугом наблюдала за молодыми людьми.

Крюков взбычил голову, шагнул вперед и, схватив за плечо Михаила, прохрипел:

— Я не привык шутить. Скулы выворачиваю молокососам…

— О! — улыбнулся Михаил и ребром ладони, легонько ударил по бицепсу парня.

— А… — теперь уже от боли прохрипел Крюков и отшатнулся, побледнев.

— Послушай, друг сердешный — таракан запешный, один древний совет: не лезь в воду, не зная броду, — сказал Михаил. — Благодари аллаха, что я вежливый человек и не переломил тебе руку.

Крюков полез было в карман, но Михаил предупредил:

— Не шали, мокрица, — дорого обойдется. Советую убраться подобру-поздорову, и, пока я здесь, на Марину не заглядывайся.

Крюков рывком нахлобучил кепку и пошел к дувалу. Через несколько шагов обернулся и пообещал:

— Постараюсь тебя встретить в другом месте, посмотрю, как ты запоешь.

— Не поминай, друг, бани: есть веники и про тебя.

Крюк перемахнул через дувал. Михаил взял Марину Игнатьевну под руку, повел по аллее и, смеясь, спросил:

— Ну, как — подходящий из меня ухажер?

— Очень! — горячо воскликнула Марина Игнатьевна и порозовела.

— Да… Как же теперь с вами быть? — посерьезнев, приостановился Михаил. — Надо посоветоваться.

ОТВЕТНЫЙ УДАР

Оглянувшись несколько раз на просвеченный лучами сад, чертыхаясь, Крюк торопливо зашагал по обочине хлопкового поля. Частые ручейки серебряным гребешком прочесывали зеленые грядки хлопчатника, зелень буйно лезла на дувалы, на дома, здесь было только два цвета: синее небо и зеленая земля. Крюк не замечал ни серебряных ручейков, ни паутинок, облепивших лицо, спешил. Он понял — этот парень появился в доме отдыха не случайно. Мысленно он черными словами крестил Анфиску. Эта дура все же сделала по-своему, поперлась с ребенком в церковь, вместо того, чтобы подержать его несколько дней взаперти, и попалась, глупая баба. Чего она наболтала в каталажке?

А старая коряга, пьяница Чубуков, никак не удержится, обязательно ввяжется в драку. Но на него можно надеяться, умеет прикинуться дурачком. Пятнадцать суток оттарабанит и вернется. Что же тревожит еще? Неужели они будут охранять Марину всегда? Чепуха! «Хватит валандаться, — решил Крюк, — пора нажать. Умная баба заменит всех Анфисок и вертихвосток».

Крюк вышел на шоссе, остановился, осененный догадкой: «Анфиска попалась с ребенком нарочно, хочет замести следы. Ах ты, стерва-баба! Дура-дурой, а хитрая». Ухмыляясь, он сел в автобус. В машине было полно народу, от мотора несло бензином, и люди страдальчески улыбались. Крюк забился в угол и забыл об окружающем. Изредка он усмехался. Не такой он осел, как полагают в уголовке. Взять его, конечно, можно, он и не скрывается, да вот доказать его вину пусть попробуют. Выманивал деньги? Кто докажет? Расписки нет, на месте преступления не захвачен. Сами давали. Принимал ворованное? Никаких вещей у него нет, он их не держит. Пусть копят дураки. Ему надо немного.

«Черт меня дернул после выхода из тюрьмы связаться с Анфиской. Пошла на мокрое дело… Но при чем тут я? Мало ли что натворят дуры-бабы, за всех не успеешь отвечать. Мария хорошая была девушка, хотя и глуповатая, да против Марины — она овца. Эх, Марина!»

Крюк прислонился головой к дрожащей стенке и закрыл глаза.,

С автобуса он пересел на трамвай. Стук колес на стыках его раздражал, морщась, он стоял на задней площадке и курил. Кондукторша несколько раз посмотрела на него выразительно, но не предупредила, может быть, подумала, что он пьян, и не захотела связываться.

Кустиков был дома, сидел на полу и заводил для сына игрушку-автомашину типа ракеты. Мальчик прыгал и смеялся.

Крюк вошел, не постучавшись.

— Привет хозяину дома! — поздоровался он.

Продолжая улыбаться, Кустиков поднял голову:

— Здравствуйте!

Потом сообразил, что пришелец не постучался и, и пустив машину, осмотрел непрошенного гостя с интересом.

— Можно пройти? — Крюк шагнул.

Проходите, — пригласил Кустиков, вставая с пола.

Они сели к столу. Мальчик схватил машину, громко засмеялся.

Крюк вынул из кармана пачку дорогих папирос, закурил. Кустиков взял со стола сигарету, прикуривая, покосился на гостя. Не спрашивал, ждал.

Сидели молча, оглядывая друг друга. Кустиков был в майке-безрукавке, покатые сильные плечи его нависали над столом глыбами. По сравнению с ним Крюк выглядел мальчишкой.

— Мой приход тебя удивляет, — сказал Крюк.

— Надо полагать, — согласился Кустиков.

— А когда узнаешь, зачем я пришел, удивишься еще больше.

— Возможно. Но пора бы сказать — кто ты.

— Резонно. Придется сказать. Я один из тех людей, которые много знают и мало рассказывают. Зовут меня Антипом Потемкиным. Пришел я сообщить тебе новость, от которой у тебя на лоб полезут глаза.

Кустиков спокойно осмотрел сигарету. Брови его чуть сошлись, в глазах появилось любопытство.

— Я не из пугливых. Запомни. А ты, вроде, из болтливых. Советую не тянуть резину, я могу выйти из себя и заставить тебя говорить внятно.

Крюк скривился, пустил струю дыма.

— Понятно. Не умеешь держать себя в руках. Крепкие кулаки — богатство, да пустить их в ход — не требуется особого ума. — Про себя он зло чертыхался, бунтовало самолюбие: «Если не сумел оттрепать того парня, пусть достанется этому борову». Кустиков сидел, влипнув в стол, не шелохнувшись, и его каменное спокойствие особенно злило Крюка.

— Я пришел говорить о твоей жене, — сказал он наконец.

— Не удивляюсь. Ты можешь болтать о чем угодно.

Характер у Кустикова был завидный. Электромонтер соприкасался с токами высокого напряжения, с которыми шутить нельзя. Он долго мог выдерживать оскорбления, не отшучиваясь и не возражая, но если кому-либо удавалось вывести его из равновесия, он терял над собой управление и делал глупости. Он уже понял, что к нему пришел какой-то проходимец и подумывал выбросить непрошенного гостя.

— Твоя жена имеет хахаля. Он в тюрьме, — выпалил Крюк с любезной улыбкой.

— А ты что, в щелку смотрел или рядом топтался? — после некоторого раздумья спросил Кустиков, поднес ко рту сигарету и почувствовал, как никогда, едкий привкус никотина.

— Она деньги ему пересылала, через меня, — осклабился Крюк.

Кустиков пошевелился, потом тяжело поднялся. Лицо его стало серым. Рывком бросив на пол сигарету, он шагнул сгорбленный, со сжатыми кулаками. Крюк тоже встал, продолжая ухмыляться. Но в следующую секунду, увидев перекошенный рот Кустикова, он втянул голову в плечи и сунул руку в карман. Достать нож он не успел. Кустиков схватил его за шиворот и швырнул. Открыв спиной дверь, Крюк уже в коридоре ударился головой об пол. Он лежал, раскинув руки, раскрыв рот.

Кустиков стоял у двери, разглядывая проходимца. Постепенно кулаки у него разжались, бледность с лица сошла, и он наклонился над Крюком, потрепал его за волосы.

— Ну, ты, вставай, да уматывайся, — миролюбиво сказал Кустиков, — а не то я могу нечаянно сильно зашибить.

Крюк вскочил и бросился по коридору.

За окном покачивалась ветка алчи, зеленые шарики плодов тесно жались к листочкам. Кустиков, стоя у окна, пристально рассматривал темные мелкие листья, припущенные пылью. Раздражение утихло, но в сердце зашевелилось подозрение:

«Может быть, этот прощелыга говорил правду?»

Кустиков почувствовал, как кто-то тихонько дернул его за брюки, дернул один раз, второй. Он обернулся. Сынишка стоял рядом и с испугом смотрел вверх. Глазенки его блестели от слез. Он так перепугался, что не мог плакать громко. Кустиков схватил сынишку и прижал к себе. Мягкое тельце ребенка дрожало.

— Милый ты май… — прошептал Кустиков.

В КИНО

Несколько дней Костя приставал к Михаилу с просьбой пойти в кино. Михаил был занят, отказывался, не догадываясь о причине настойчивости паренька. Пусть ходит со своими товарищами. Но потом его взяло любопытство и, выбрав все же свободный вечер, он дал согласие. И вот, когда они уже собрались, Костя, отвернувшись к окну, смущенно и неловко открыл свою тайну:

— Не пригласить ли нам Веру Додонову? — спросил он.,

Михаил и намеком не выдал, что догадался о его

маленькой хитрости, и равнодушно согласился:

— Ну, что ж, веселее будет. Вдвоем поухаживаем.

— Может быть, мы зайдем к ним?

— Не возражаю.

Они торопливо шагали по улице, хотя было невыносимо жарко. Костя всеми силами старался скрыть радость, но она так и блестела в его глазах. Михаил втихомолку посмеивался. Казалось, и жгучие лучи солнца, и пышущий от асфальта жар доставляли Косте исключительное удовольствие. Сегодня и сутулость его была заметна меньше, он выглядел стройнее, на лице разгладились преждевременные морщинки, на лбу колечком завивалась каштановая прядь волос. «Специально так причесался, — подумал Михаил со вздохом. — А я стал каким-то небрежным, перед выходом из дома даже не взглянул в зеркало. Опускаюсь. Куда это годится?»

Владимир Тарасович встретил их радушно. Он держал под мышкой толстую книгу, из которой торчала длинная бумажная закладка.

— Проходите, давайте гостевать, — говорил он баском. — Хорошим гостям всегда рады.

Вера суетилась: бегала из кухни в комнату и обратно, резала хлеб, доставала из шкафа конфеты. Мужчины сидели чинно, говорили о последних международных событиях. Владимир Тарасович восхищался египтянами, отстаивающими свои права на Суэцкий канал. Костя молчал и все не решался пригласить Веру в кино. Видя (‘го нерешительность, Михаил решил вмешаться сам.

— Вызнаете, Владимир Тарасович, — сказал он, стараясь не улыбаться, — собрались мы, два молодых человека, в кино, но по дороге сообразили, что без девушки нам, пожалуй, будет скучновато, и решили пригласить Веру. Как вы оцените наше предложение?

Костя выжидательно глянул на Веру, а она, склонив голову, стеснительно прильнула к отцу. Владимир Тарасович с прищуром оглядел их, взял сигарету, помял ее в пальцах.

— Этот вопрос, как я мыслю, не меня касается, — проговорил он нарочито серьезно, — Вы что-то адрес перепутали. Приглашение-то к дочери относится, я полагаю.

— Разрешите, папа… Мне хочется пойти в кино, — не замедлила попросить Вера.

Тут вмешался и Михаил, пошутил:

— Вера, так сказать, под охраной милиции будет…

Владимир Тарасович рассмеялся.

— Разве только при этом условии. Вот матери-то нашей нет, задержалась где-то. Не проберет она нас, Верунька?

— Михаил Анисимович же с нами!..

— Сложные дела, — Владимир Тарасович прикурил, аккуратно потушил спичку в пепельнице и тогда сказал:- Придется мне всю ответственность на себя брать. Только уговор: проводить дочку до дому.

— Обязательно! — обрадованно воскликнул Костя.

— Не беспокойтесь, Владимир Тарасович, — добавил Михаил.

Вера собралась быстро. Выходя из квартиры, Михаил сунул в карман Кости двадцать рублей и шепнул: «На билеты и на мороженое».

Вера шла в середине и тараторила без умолку.

— На днях я ходила с девочками в парк, — говорила Вера, — с Аней и Любой. Ты их, Костя, должен помнить. Это та самая Аня, которая умеет всех передразнивать. И вот, когда мы шли по аллее, увидели долговязого парня с поповской гривой, который с Виктором дружит. Парень этот подходит к нам, на меня не глядит, а Любе с Аней предлагает мороженое. Мы с Любой отвернулись, Аня же вздохнула и говорит: «Нет моих сил отказаться». И пошла с ним к будочке. Мы наблюдаем, что же будет дальше. Ест Аня мороженое, а парень ей что-то шепчет. Съела она мороженое, сказала «спасибо» и — к нам. Парень за ней. «Как же так? — спрашивает. — Мороженое съела, а прогуляться со мной не хочешь?» Аня скорчила рожицу и отвечает: «Очень мне нужно с вами гулять! Скажите спасибо, что мороженое приняла». И хохотали мы тогда!

У окошечка кассы толпилась молодежь. Сеанс должен был вот-вот начаться, и все торопились.

— Я беру билеты, — сказал Костя и решительно двинулся к окошку.

— Деньги возьми, — предложила Вера, открывая сумочку.

— Не надо, — остановил ее Михаил, — сегодня за нами ухаживает Костя, Предоставьте ему эту маленькую радость. Он еще мороженое должен купить.

— И вам? — наивно удивилась Вера.

Михаил засмеялся.

— И мне.

Костя был весь забота и внимание. Бывает же так в жизни: мальчик потерял родителей, был ранен при бомбежке, попал в воровскую семью, и все же сумел сохранить теплоту души, ласковость ребячьего сердца.

— Мороженое не очень холодное? — спрашивал он Веру.

Михаил не сказал, бы, что Костя простодушен, многое пришлось испытать пареньку, и жизнь научила его, когда нужно быть настороженным.

Зашли в зал. Костя постелил на скамейку газету, чтобы Вера не запылила платье. «Ей-богу, даже мне не мешало бы поучиться у него вежливости!»- мысленно хвалил Михаил Костю. Во время сеанса он старался на них не смотреть, чтобы не мешать им тихонько переговариваться.

Домой Веру провожали опять вдвоем. Михаил шел позади, незаметно отстав на несколько шагов. И один, немного погрустневший, любовался тихой ночью. Хороши в Ташкенте ночи! Деревья словно срастаются гуще, сквозь лиственную кипень проглядывают такие яркие звезды, что кажется — они совсем недалеко от вершин деревьев. После дневной духоты воздух — мягкий, нежный. В той стороне, где над городом убегают вверх красные огоньки телевизионной мачты, пророкотал реактивный самолет. И опять вокруг стало тихо, только шуршанье шин по асфальту нарушало ласковый ночной покой.

Костя с Верой шли рядышком, задевая локтями друг друга., Увлеченные разговором, они забыли о Михаиле. Костя не замечал вокруг никого, слушал только Веру, смотрел только на нее. В полутьме девушка казалась белее, чем днем: ее белое платье и лицо, и волосы были словно прозрачными, невесомыми, ее голос шелестел, и вся она была легкой, одухотворенной.

— Когда я слушаю вальсы Штрауса, мне хочется лететь и смеяться, и смеяться, — говорила Вера. — Аты как?

— Не знаю, — признался Костя. — Мне очень нравится «Танец с саблями».

— Хачатуряна? — подхватила Вера. — Ди-ди-ди-ди, ди-ди-ди-ди, у-а-у, у-а-у, — почти точно воспроизвела Вера мелодию и неожиданно добавила:-Мальчишеский танец.

— Пусть, — согласился Костя. — Зато здорово представляешь себе это,

— Верно. А Венский лес разве не представляешь^ Ты картину о Штраусе видел? Нет? Ох, и много потерял! Знаешь, Костя, мне иногда очень хочется быть артисткой, а иногда просто мальчишкой. Не веришь? Даю честное слово!

— Верю, — засмеялся Костя.

— Тебе кто из поэтов нравится? — спросила Вера.

— Мне? — Костя подумал и ответил:-Маяковский.

— Нет… Из тех, кто сейчас пишут.

Костя опять подумал.

— Я люблю поэму «Василий Теркин».

— А мне — Щипачев, — призналась Вера. — У него такие задушевные стихи…

Михаил не прислушивался к их разговору. Вдруг в полосе света он увидел Надю. За несколько секунд он успел рассмотреть ее. Как она похудела! И все же она осталась прежней, хоть и появилась в ней какая-то легкая стремительность. «Остановить? Нет». Сердце у него забилось учащенно. «Милая Надя! Сколько же времени ты будешь тревожить меня, сколько еще я буду мучиться, пока не успокоюсь, не забуду тебя? Может быть, вообще не забуду?»

Михаил шел теперь с опущенными руками, полный горьких мыслей и тревожных чувств. Поднялся ветер, покачивались деревья и фонари, перемещались на тротуаре светлые пятна, и Михаилу показалось, что и он качается на ходу.

Его окликнули. Михаил поднял голову и увидел, что прошел домик Додоновых, не заметил, как свернули к нему Костя и Вера. Они смеялись, а ему стало нестерпимо грустно.

— Задумались, Михаил Анисимович? — спросила Вера.

— И со мной бывают такие ненормальные явления, — через силу пошутил Михаил.

Михаил пожал Вере руку, и они с Костей пошли в обратную сторону.

— Нам попалась навстречу Надя, — сказал Костя, — мне неудобно было ее остановить. Вы ее не заметили?

— Заметил, Костя, заметил, — проговорил Михаил таким грустным голосом, что Костя с недоумением взглянул на него, потом отвернулся с улыбкой.

— Вы бы поговорили с ней, — посоветовал он.,

— Говорил уже… — Михаил спохватился, помолчал и сказал строго:-Ты, Костя, в эти дела не вмешивайся. Сам как-нибудь разберусь.

ВЕЧЕРИНКА

Костя сказал Михаилу, что Махмуд пригласил его на вечеринку. Он не знал — отказаться или согласиться. У Кости еще не зажила рана на голове, и Михаил, разглядывая братишку, долго ничего не говорил.

Они сидели за столом, завтракали. Костя покручивал в руке вилку и прятал глаза. Вначале Михаил хотел категорически запретить встречаться с этой компанией, шалопаи могли сыграть злую шутку, но ему в голову вдруг пришла интересная мысль, и он попросил Костю обождать, пока кое-что выяснится.

После завтрака Михаил отправился к подполковнику Урманову.

Несмотря на то, что было еще раннее утро и работа в учреждениях не начиналась, подполковник уже сидел в своем кабинете. Михаила он встретил радостно, усадил, предложил закурить, а, выслушав, сказал:

— Риск, конечно есть. Но предполагать, что с Когтей случится что-нибудь серьезное — нелогично. Скорее всего, они будут стараться втянуть его в свою компанию. Мне бы тоже очень хотелось узнать подробности этих вечеринок. Признаться, я не знал, как это сделать. Круг участников они не расширяют. Посоветуйтесь все же с капитаном Мелентьевым, он занимается этими шалопаями.

Из управления Михаил вышел расстроенный. Капитан высказался очень осторожно, не хотел брать ответственности за Костю, однако и не возражал. Тут-то по-настоящему и почувствовал Михаил, как он привязался к Косте, как стал дорог ему этот упрямый, своевольный мальчишка. «Что они могут с ним сделать?»-тревожил его один и тот же вопрос.

Костя сидел у окна. Его мучил тот же вопрос: «Зачем Виктор и Махмуд меня приглашают?» Если бы они хотели с ним расправиться, то не тащили бы на вечеринку — поколотить можно в любом месте. Костя почесал больное место на голове. И все же он окончательно решил идти. Надо знать, чем Виктор и Махмуд занимаются, тогда легче будет припереть их к стенке, заставить признаться, скажем, в райкоме, убедить. Сделать это надо во что бы то ни стало. «Я буду не товарищем, а подлецом, если не выручу их…»-думал Костя.

Пришел Михаил.

— Ну, вот что, — сказал он, — на вечеринку ты пойдешь и считай это первым своим оперативным заданием.

Костя вскочил и подбежал к Михаилу:

— Я сделаю все…

— А теперь слушай внимательно, — Михаил опустился на стул и усадил рядом Костю.

Они сидели долго. Михаил инструктировал Костю подробно: если драка — не вступать, горячий спор — возражать осторожно, стараться вино не пить, танцевать не отказываться. Слушать разговоры внимательно и запоминать. Кое с чем соглашаться. Самое же главное, в случае безвыходного положения, выскакивать из дома. На улице он найдет надежную защиту.

— Все предусмотреть нельзя, я надеюсь на твою сообразительность и осторожность, — под конец сказал

Михаил и обнял Костю за плечи, — Помни, я буду волноваться.

— Постараюсь, — прошептал Костя. Так они сидели несколько секунд. После того, как под бомбежкой погибли родители Кости, никто и никогда не обнимал его, никогда он не слышал так близко стук чужого сердца. И то, что Михаил обнял его, отдалось в его душе радостной болью, неизведанным счастьем, он почувствовал, как на глаза навернулись слезы, с усилием глотнул подступивший к горлу комок, хотел отбежать, скрыть слезы и не мог оторваться, даже шевельнуться. Ему хотелось сидеть так долго-долго, ощущать тепло сильного тела, широких ладоней Михаила.

Михаил услышал стук сердца Кости, понял состояние паренька и порывисто прижал его голову к своей груди, провел ладонью по волосам. Тревога и радость нахлынули и на него, ведь и сам он много испытал, большая часть жизни его прошла в тревогах и борьбе с преступниками — борьбе напряженной и опасной. Хотя он был молод, он знал уже, как воют бомбы и снаряды и как свистят пули в мирное время.

Они сидели притихшие, взволнованные и не ощущали духоты. И горячий воздух, и жаркие лучи солнца, бьющие в окна, как лучи прожектора, они ощущали по-иному, чем минуту назад, все вокруг стало мягко-светлым в тесноватой холостяцкой квартире.

Михаил первый стряхнул с себя навалившуюся грусть и сказал:

— Эх, Костя, Костя!.. Трудная у нас с тобой жизнь выдалась, тяжелая. Но мы с тобой крепкие парни. Выдюжим? Как это у Маяковского:

Я спокоен, вежлив, сдержан тоже,
Характер — как из кости слоновой точен…
И они засмеялись, глядя друг на друга.

Костя ушел еще засветло. Михаил ходил из угла в угол, дымя папиросой, и, как ни старался отогнать тревожные мысли, они липли паутиной. Вдруг что-нибудь случится с Костей? Неизвестно, кто там собирается. Может произойти драка, а в потасовке плохо разбираются, кто прав и кто виноват. Правда, капитан Мелентьев держит дом под наблюдением, его люди там и сейчас. И все же…

На улицу Михаил вышел, когда смеркалось и деревья стали пестрыми. Густой, настоенный на бензине воздух был синим, и Михаилу казалось, что он плывет в водяных сумерках.

Тупичок зарос деревьями, кустарником и травой, хотя и находился очень недалеко от центра города. В Ташкенте немало таких уютных тупичков. До них не долетает звон трамваев и шум автомашин, здесь меньше пыли и прохладнее, чем на магистральных улицах. Весной здесь много цветов: белеют урюк, вишня, белая акация. Заборы высокие, редко встретишь ворота, вход во двор через маленькие калитки. Так и кажется, что люди в этих закоулках отгородились от мира. Михаил остановился у калитки, покрашенной грязноватой охрой. Убедившись, что он находится у того дома, который ему нужен, Михаил отошел на противоположную сторону улицы, где особенно разросся декоративный кустарник. Прислушался. Тихо: ни прохожих, ни машин. Интересующий его дом находился в глубине закрытого деревьями двора, оттуда слабо доносились звуки джаза.

Костя встретил Махмуда с Виктором при входе в тупичок. Виктор, как всегда, ухмыльнулся и развязно спросил:

— Силен! Значит, захотел полакомиться?

— Перестань, Витька! — остановил дружка Махмуд, глядя в землю. — Не твое дело, зачем он пришел.

— А ты строг, как я посмотрю!.. — засмеялся Виктор.

— На тебя строгости хватит.

— Что-то ты начал нос задирать, студентик?

— Имей в виду, — раздельно, не повышая голоса, предупредил Махмуд. — Я могу и твой нос кулаком задрать… Тем более, Крюк разрешает…

Виктор опять ухмыльнулся, но замолчал, и они втроем пошли по узенькому, выложенному кирпичом тротуару.

В тесноватой, загроможденной мягкой мебелью комнате уже сидели Долговязый и его товарищ, знакомый Косте по скандалу в заводском клубе, и те же три девушки, по-прежнему одетые в белые прозрачные кофточки.

Стол стоял посредине комнаты и был накрыт марлей. Под марлей горкой выделялись горлышки бутылок, по краям угадывались приготовленные тарелки. Ребят опахнуло запахом хороших духов. Виктор с наслаждением потянул носом, а Махмуд почему-то поморщился.

Костя вошел последним, и к нему сразу обратился Долговязый.

— А, хвостик синешинельника! Мрачный демон, дух изгнанья!

— У Лермонтова написано: «Печальный Демон, дух изгнанья…»- несмело поправил Костя, останавливаясь у порога.

На него с интересом посмотрели девушки, сидевшие на диване, Виктор подмигнул. Махмуд покачал головой.

— Ну-ну, не учи, грамотей! — тихо, с явной угрозой проговорил Долговязый. Видно, здесь командовал он. — Я тебя могу поучить так, что свою мать забудешь.

— У меня матери нет. И учебы я не боюсь, — теперь уже с вызовом ответил Костя. Он решил не сдаваться. «Не кланяться я к ним пришел!»- думал он.

— Вон ты какой! Червяк!

Долговязый выкатил глаза и двинулся к Косте. Девушки соскочили с дивана.

— Не надо, Котик! Он наших правил не знает. В гости же его пригласили.

— Я не приглашал, его Крюк тащит.

Но все же Долговязый послушался, тряхнул головой и, величественно подняв руку над головами девушек, хмыкнул и скомандовал:

— Только ради вас. Садитесь к столу.

Усаживались шумно. Одна из девушек сдернула марлю, подруги ее радостно ахнули. Яств на столе было много: икра, колбаса, рыба, сыр, фрукты, салат.

Костя очутился между одной из девушек и Махмудом. По другую сторону девушки сидел Виктор, ухаживая за соседкой, он развязно гундосил:

— Разрешите вам положить колбаски? Или сырку желаете? А салатик — и вилку слопаешь.

Долговязый разлил по рюмкам для парней водку, вино для девушек.

Костя отпил глоток и, отставив рюмку, поспешно схватил кусок колбасы. Прожевав, он кулаками вытер выступившие слезы. Девушка, сидящая рядом и называвшая себя Лолой, отодвинулась и уставилась на него, приподняв тоненькие, как ниточки, брови.

— Ах, бедный мальчик!.. — покачала она кудрявой головой.

— Ты что, зло оставляешь?! — крикнул Долговязый, так, что изо рта его полетели хлебные крошки.

— Он не умеет пить, — хмыкнул Виктор.

— Ничего не хочу знать. Если не допьешь, выльем тебе в глотку сами. Кумекаешь?

Придирки Долговязого надоели Косте. Наставления Михаила вылетели из головы, да и в груди все горело от выпитой водки, и он решил поставить на место верзилу-нахала. Костя вскочил и внятно, с расстановкой сказал:

— Если ты не перестанешь ко мне приставать, то я пожалуюсь брату. Алексей сумеет тебе подрезать язык.

— Брат твой далеко.

— Не беспокойся, дотянется, — на что-то намекая, пообещал Костя.

На Долговязого угроза подействовала, и он растерянно спросил:

— Ты знаешь?

— Не твое дело.

Долговязый встречался с неродным братом Кости Алексеем, прекрасно знал крутой характер бандита. Поэтому он переменил тон и с деланной улыбкой сказал:

— Не будем шпынять. Приучайся пить: у нас заведено.

— Постараюсь, — сказал Костя и сел.

Девушки облегченно вздохнули и защебетали. Беспечно захохотал товарищ Долговязого, усердно орудовавший вилкой. Мир был восстановлен, и за столом начался оживленный разговор. Костя нехотя ел и внимательно слушал. Вспоминали Крюка и его «контору»- склеп. Махмуд ел с жадностью, видно ему редко приходилось сидеть за таким обилием блюд, и он наслаждался: жмурился, улыбка то и дело растягивала его губы, по сторонам он посматривал веселыми, прищуренными глазами. Костя наблюдал за ним с интересом: оказывается, Махмуд не всегда угрюм.

— Ты скажи хоть, как их звать? — спросил Костя тихо.

— Этот — Котик, — показал он на Долговязого, — а тот — Вадька. Около тебя сидит Лола, дальше — Мери, а та вон — Муза.

Прически у всех девушек были разные: у Лолы волосы кудрявые от природы, у Мери завязаны на затылке хвостом, у Музы — взбитые тюрбаном. Только теперь Костя обратил внимание на прически девушек — и ему стало смешно. Зачем они закручивают волосы? Кому это нравится? У Веры — две косы, и она красивее этих девушек.

Первым поднялся из-за стола Долговязый. Выпучив покрасневшие глаза, он галантно расшаркался, приглашая на танец Мери. Подражая ему, то же проделал Вадька перед Музой. Махмуд подошел к радиоле. Виктор попытался было расшаркаться перед Лолой и покачнулся. Девушка, засмеявшись, сама подхватила партнера. Виктор довольно сносно семенил по полу, он даже с ухмылкой посматривал на Костю: вот мол, какие дела. Учись!

Костя подошел к Махмуду и спросил:

— А ты умеешь?

— Плохо, — отозвался Махмуд. Он опять стал хмурым.

— Лола, тебе сегодня обеспечивать трех пацанов. Выдержишь? — крикнул Долговязый.

— Не беспокойся, — отозвалась девушка.

Потанцевав с Виктором, Лола подхватила Махмуда.

Паренек совершенно не умел танцевать, ноги у него не сгибались, он волочил их за собой, словно ревматик. Лола сердилась, тормошила паренька. Если Махмуд начинал усиленно стараться, то наступал ка ноги партнерши и еще пуще вызывал ее возмущение.

Костя с Виктором наблюдали за Махмудом, посмеиваясь, — один с ехидством, другой с сожалением. «Нескладный парень Махмуд, как тюлень, — думал Костя. — И зачем он лезет в эту компанию? Из церкви ушел, пришел в богадельню».

— Тебе здесь нравится? — спросил он Виктора.

Не ответив, Виктор прибавил громкость радиолы и внимательно посмотрел на голову Кости. Затем, сплюнув, он пододвинулся и сказал на ухо:

— Обожди. Увидишь, что будет дальше! — и он причмокнул.

Наконец, Лола перестала мучить Махмуда и подошла к Косте.

— Ну-с, новичок, станцуем?

— Я расшаркиваться не умею, — съязвил Костя.

— Привыкнешь.

Они вошли в круг. Костя танцевал не плохо, — научился на школьных вечеринках, благодаря стараниям Веры, — и партнерша его похвалила. Костя рассматривал девушку и пытался догадаться: «Для чего она красит брови и губы? Ведь и так красивая. Дура, что ли?»

Долговязый почти не отдыхал, даже закуривал с особым шиком во время танца.

Девушки хихикали. Лола опять пошла танцевать с Махмудом. Костя подошел к радиоле. Вдруг Долговязый толкнул свою Мери к Виктору, схватил Костю за руку и оттащил в дальний угол. Выпуклые красные глаза его обшарили Костю.

— Ты, я вижу, парень твердый. Мне такие нравятся, — сказал он. — Не зря тебя Крюк тащит к нам. А теперь слушай. От Алексея тебе задание: сходишь на завод к Симе, — ты ее должен знать, — и разведай, как она отнесется к Алексею, если он явится. Понял?

— Понял, — сказал Костя,

— Через три дня вечером встретимся у кино «Искра». — Долговязый повернулся и крикнул:

— Вадька, аврал!

Вадька, не бросая партнершу, подлетел к стене и выключил свет. Девушки взвизгнули. Ошеломленный Костя, думая, что сейчас произойдет что-то ужасное, подскочил к штепселю, включил свет и огляделся. Парни обнимали девушек.

— Эй, ты! — заорал Долговязый и бросился к Косте со сжатыми кулаками. — Я тебя, мозгляк, научу порядкам!

От удара Костя упал на диван. Парни и девушки стояли неподвижно, никто не собирался придти на помощь, и Костя сжался в комок. Вдруг он бросился своему противнику под ноги. Долговязый споткнулся и грохнулся на пол. Воспользовавшись заминкой, Костя выскочил во двор.

Когда в доме затихла музыка и раздались приглушенные голоса, Михаил перешел улицу и встал недалеко от калитки, за толстым стволом тополя. И проделал он это вовремя. Хлопнула дверь, по двору кто-то побежал. За ним спешил другой — об этом Михаил догадывался по топоту ног. Распахнулась калитка, и из нее вылетел Костя. Не оглядываясь, он припустился по тротуару, пробежал мимо Михаила. За ним огромными прыжками летел Долговязый.

Михаил выскочил на середину тротуара и преградил дорогу преследователю. Долговязый остановился и вдруг, заложив пальцы в рот, пронзительно свистнул. Сделав несколько прыжков, он скрылся за калиткой. Звякнула защелка, и сейчас же со двора послышался топот ног.

— Разбегаются, что ли? — догадался Михаил.

Запыхавшийся Костя стоял рядом, тяжело дышал.

— Наверное, — выдохнул он.

Во дворе стало тихо.

В отделении, куда зашли Михаил и Костя, оказался подполковник Урманов. Он сидел в кабинете Акрамова. Увидев лейтенанта и мальчика, он приподнялся и с тревогой спросил:

— В чем дело?

Михаил рассказал все, что услышал от Кости. Подполковник некоторое время рассматривал паренька, потом сказал, прихлопнув ладонью по столу:

— Хорошо, что все обошлось благополучно. А тебе, Костя, попадаться на глаза им теперь не следует. Посиди несколько дней дома.

— Обратите внимание на слово «склеп», которое упомянул Долговязый, — сказал Михаил.

Урманов кивнул головой.

По пути домой Михаил молчал. Костя не понимал — довольны им подполковник и Михаил или нет. Он думал, что теперь ему никакого поручения не дадут. «Ну и пусть, — размышлял Костя, — я и без всяких заданий буду действовать. Вы еще узнаете, на что я способен».

МАХМУД

В комнате Михаил застал обычный беспорядок, который устраивают все радиолюбители: на подоконнике и на столе были разбросаны детали — болтики, сопротивления и конденсаторы, разноцветные провода, на спинке стула висел паяльник. Костя сидел за столом, прижимая к уху наушник, и осторожно водил кончиком пружинки по светлому кристаллику укрепленному в металлической чашечке. Костя смотрел на кристаллик восторженно, он даже не заметил вошедшего Михаила.

«Детекторный приемник сделал», — догадался Михаил. Отпустив пружинку, Костя застыл, улыбаясь во весь рот. Он походил на пятилетнего мальчишку, получившего в подарок интересную игрушку.

Увидев, наконец, Михаила, Костя воскликнул:

— Ура! Слышно! Идите, Михаил Анисимович,послушайте!

Михаил взял у Кости наушники. Как слитный хор комаров, в наушниках звучала музыка не то Цфасмана, не то Дунаевского, — из-за несовершенства аппарата разобрать было трудновато. Костя смотрел на Михаила с таким восторгом, в его глазах было столько победоносной гордости, что Михаил тоже изобразил на лице максимум удивления и похлопал паренька по плечу.

— Здорово, Костя! Когда же ты успел?

— Сегодня закончил, да что тут особенного? — небрежно заметил Костя, спохватываясь, стараясь стать серьезным и безразличным.

«Ох, ты мальчишка, мой мальчишка! — вздохнув, подумал Михаил. — Не умеешь ты скрывать своих чувств, не умеешь притворяться. Это, может быть, и неплохо, но для того, чтобы стать оперативным работником, необходимо уметь подавлять свои чувства, не показывать их всем, где нужно и не нужно…»

Пока Михаил переодевался и умывался, Костя сдвинул детали на одну сторону стола и поставил на плиту чайник. Нарезая хлеб, он рассказывал о трудностях намотки катушки, припайки проводов, сопротивления. И хотя он сдерживался, восхищение то и дело прорывалось и в его голосе, и в мимолетных взглядах. Михаил поддакивал.

Сели пить чай. Духота была такая, что после первого же стакана Михаил взял в руки полотенце. А Костя не замечал крупных капель пота, катившихся по его раскрасневшимся щекам.

— Вот теперь я буду собирать приемник ламповый… — сказал Костя и выжидательно посмотрел на Михаила.

— Обязательно! — одобрил Михаил. — Останавливаться на полпути не следует. Посчитай в столе деньги, оставь на питание, а остальные можешь истратить на покупку деталей.

Кто-то постучал в дверь.

— Заходите! — крикнул Михаил. В комнату никто не вошел, и опять раздался стук.

Костя, недоуменно глянув на Михаила, выскочил в коридор. У двери стоял Махмуд. Бросалась в глаза новая рубашка, постиранная тюбетейка на голове. Брюки были тщательно отглажены, волосы смочены и зачесаны — видно, он специально собирался в гости. Костя на минуту смешался, потом, быстро поздоровавшись, сказал:

— Подожди тут… Я сейчас…

Костя вернулся в комнату и сказал:

— Махмуд пришел, я его приглашал.

— Какой Махмуд? — не понял Михаил.

— Студент, его Махмудом звать. Я прошлый раз говорил вам, что пригласил его, а вы ничего не ответили, — выжидательно сказал Костя.

Михаил прошелся из угла в угол. «Что ж… Подходящий случай поговорить», — решил он. Взял стул, поставил к окну, сел и сказал:

Приглашай своего Махмуда.

Костя мигом выскочил в коридор.

— Здравствуйте! — входя, поздоровался Махмуд.

— Здравствуй! — ответил Михаил.

Костя суетился: показывал детали, заставлял гостя еще и еще раз прикладывать к ушам наушники, замирал, когда Махмуд слушал внимательно.

— Как? Здорово? — спрашивал Костя.

— Интересно… — соглашался Махмуд сдержанно, но Михаил уловил в его голосе волнение и стал прислушиваться внимательнее. Паренек чувствовал себя стесненно, украдкой поглядывал на Михаила, и в его больших черных глазах изредка мелькал страх. «У Кости, когда я его встретил впервые, были такие же испуганные глаза», — вспомнил Михаил.

Костя подбросил на ладони маленький белый конденсатор и признался:

— Теперь я буду собирать ламповый, гетеродин.

— А что такое — гетеродин?

— Ты ведь ничего не знаешь! — воскликнул Костя — Гетеродин — это определенная схема радиоприемника. В журнале я вычитал. Смотри, сколько у меня журналов, — Костя взял с этажерки стопку журналов и положил на стол. — Тут есть всякие схемы: «Урал», «Минск» и даже «Ленинград», хотя теперь его не выпускают. Только, знаешь, тут есть такие формулы, что в них никак не разобраться. Из высшей математики. Я собираюсь все журналы прочитать. — Костя заговорил тише, — Я сегодня в магазине видел книгу под названием «Радиотехника». Надо ее купить.

— Купим, — согласился Махмуд.

— У тебя есть деньги?

— Немного есть.

Ребята перелистывали журналы, шептались. Михаил размышлял: «Все ли я знаю об этом студенте? Не хитрит ли сейчас паренек?» Он знал, что у Махмуда есть мать-старушка, очень религиозная, знал, как парень учится. Друзья его — шалопаи, а он сам?

Одно обстоятельство смущало Михаила: как он узнал в техникуме, Махмуд часть своей стипендии отдавал матери, а сам зачастую жил впроголодь. Совсем развинтившийся мальчишка не мог поступать так.

Костя принес чай.

Михаил поднялся и подсел к столу.

— Ну-ка, налей мне тоже чайку, Костя.

— Пожалуйста, Михаил Анисимович. Посидите с

нами.

Махмуд уткнулся в стакан, застеснялся.

— Почему же ты, Махмуд, с матерью не живешь? — спросил Михаил.

— Она в церковь заставляет ходить… — ответил Махмуд, не поднимая глаз, старательно помешивая ложечкой.

— Ты ей помогаешь?

— Да.

— Как же ты живешь? Ведь стипендия-то маленькая…

— Перебиваюсь… Она все же мать…

Эти слова Махмуд сказал с явной болью и, чтобы скрыть смущение, сильнее стал помешивать ложечкой.

— Правильно ты делаешь, — похвалил Михаил,-

Только вот зачем дружишь с шалопаями вроде Долговязого?..

— Я познакомился случайно…

— Они тебя угостили, дали денег, а потом стали требовать услуг. Так?

Махмуд молчал. На лбу его выступили капельки пота. В стакан он смотрел угрюмо, но смущение прорывалось то мгновенной стеснительной улыбкой, то розовыми пятнами на щеках.

Костя пододвинулся к Махмуду, заглянул ему в лицо, словно хотел помочь правильно ответить на вопросы.

— Ты уже взрослый человек и знаешь, к чему может привести дружба с ними, — продолжал Михаил. — Очень советую тебе отойти от них, пока не случилось несчастье.

— Трудно… Я ведь понимаю… — проговорил Махмуд.

— Грозят?

— Да…

— Держись ближе к Косте.

— Он и сам-то в не лучшем положении.

— Но не хнычет.

— Что, неправда? — Костя почесал больное место на голове. — Кто-то из вас меня здорово стукнул, а я не побоялся и пошел на вечеринку. И еще пойду, если надо будет.

Махмуд поднял голову и посмотрел на Костю. Потом покачал головой.

— У тебя есть защита — Алексей.

— Когда я удрал от Долговязого, не Алексей мне помог, а Михаил Анисимович… — Костя глянул на Михаила: не сказал ли он чего лишнего? — Приходи ко мне, будем друг друга держаться. Я ведь Михаилу Анисимовичу неродной, и все-таки он считает меня братом.

— Крепко подумай, Махмуд, — снова вмешался в разговор Михаил. — Тебе еще не поздно уйти от них.

Махмуд снова угрюмо смотрел в стакан, медленно помешивая ложечкой чай.

Костя с Махмудом пошли в магазин покупать книгу «Радиотехника». За дверью Махмуд попросил Костю:

— Ты впереди иди, посмотри, нет ли кого поблизости.

— Кого ты боишься? — спросил Костя.

— Посмотри, нет ли где Долговязого или Витьки.

Костя добросовестно выполнил просьбу и, вернувшись, сказал:

— Везде посмотрел, никого не видно.

Махмуд, выйдя из парадного, неожиданно задал Косте каверзный вопрос:

— Михаил Анисимович знает о делах Крюка и Долговязого?

— Он все знает, — решительно ответил Костя.

— А почему же не арестовывает?

— Значит, не наступило время.

Ребята перешли на другую сторону улицы. Михаил наблюдал за ними из окна и думал о том, что о происшедшем разговоре обязательно надо доложить подполковнику. Он был теперь уверен: Махмуд в шайке случайный человек.


Она сама пришла в отделение и попросила дежурного указать ей, где комната, в которой сидит Михаил Анисимович. Фамилию она не знала. Когда она вошла в кабинет и назвалась матерью Махмуда, Михаил обрадовался и усадил женщину на стул. У женщины было сморщенное и скорбное лицо, мозолистые, перевитые венами худые руки. И вся она — сморщенная и иссохшая — на первый взгляд казалась беспомощной, в блеклых глазах ее нельзя было уловить никаких чувств, кроме смирения.

— Я вас слушаю, — сказал Михаил, с жалостью глядя на вздрагивающие сухие руки женщины.

— Услыхала я от Махмуда, что он с твоим братом дружбу завел, вот и пришла, — неожиданно звонким голосом начала женщина. — Сама-то я больше не в силах с ним совладать. Совсем отбился от рук. Так уж ты, милый человек, помоги мне, повлияй на него или пристращай, что ли. Хоть и ушел он от меня, да ведь сын…

Михаил улыбнулся, когда женщина назвала Костю его братом, он не стал разуверять ее, даже чувство гордости вдруг ощутил он и сказал мягко:

— Начали они вроде дружить, верно. А как же это Махмуд от рук отбился?

— Ведомо, как. Стали приходить дружки, уговорили учиться в техникуме, он и удрал, не сказавшись. Теперь бегает с охальниками и учиться-то не учится — была я в техникуме, узнавала. Нашел себе товарищей — по вечеринкам да по киношкам шатаются, а там и хулиганят, говорят люди. Пропадет мальчишка, чует мое сердце. Забыл и мать свою старую, ни стыда, ни совести не стало, в охальника превратился… — Женщина заплакала, приложила к глазам кончик темного платка.

Но на Михаила слезы не подействовали, и он сказал:

— Сами во многом виноваты, мамаша. Зачем вы его в церковь таскали, в кино не разрешали ходить? Молились бы себе на здоровье, никто не запрещает, а мальчика портить не следовало. Тем более он у вас приемный сын.

— Как это так: портить? — женщина перестала вытирать слезы и уставилась на Михаила узкими подслеповатыми глазами. — Я его хотела к смирению приучить, чтобы он, значит, хоть бога боялся. Теперь вон какие дети-то пошли: то им подай, другое приготовь. Разве я плохо бы сделала, если бы он стал смиренным да послушным? Или такого закона нет? Хулиганить надо?

— Хотели басурманского сына к Христу привести? Нет, мамаша, не смиренные да послушные нам нужны, а люди с чистой совестью и волевые, — возразил Михаил. — Вы собирались из него сделать святого, вот он и убежал. Стыдно ему, наверно, было в церковь ходить…

— Стыдно? А старую мать бросать не стыдно?

Женщина вскочила и сжала сухие кулачки. Глаза ее, до этого потухшие, вдруг заблестели, лицо порозовело. Трудно было предположить, что она может быть такой боевитой.

— Он вас не бросил: приходит навестить, денег вам дает, от своей маленькой стипендии отрывает.

— Не деньги это, гроши!

— Как вам не стыдно! — не выдержав, повысил голос Михаил, — Разве вам не известно, что ваш сын, отдавая вам половину стипендии, сам нередко голоден?

— Пусть не бегает, живет дома. — Женщина подошла ближе к столу и положила кулачок на край стола, будто собираясь застучать. — Так вы с ним поговорите, или вы с ним заодно?

Михаил посмотрел на кулачок и прищурился.

— Я с вашим сыном уже говорил и еще поговорю, попрошу его получше учиться, заботиться о матери, но не буду его наставлять, чтобы он молился богу. Наоборот, посоветую этим делом не заниматься.

— Нехристь ты, вот кто! — крикнула женщина и, лег* ко шагая, направилась к двери.

Михаил беззвучно засмеялся: «Только нехристем я не был. Теперь и это высокое звание имею».

В кабинет вошел следователь Ходжаев и, кивнув головой на дверь, озабоченно спросил:

— Зачем она приходила?

— Просила сына вернуть в христианскую веру, — засмеялся Михаил.

Но Ходжаев не разделял его веселости.

— Знаешь, Михаил, у этой бабы жила Анфиса, вместе они побирались, к ней иногда заходила Мария Туликова.

— Что ж ты об этом раньше не говорил? — вскочил Михаил.

— А я сам только сегодня узнал.

— Подполковнику уже доложил?

— Конечно.

Михаил выбежал из отделения. Надо было немедленно найти Махмуда. Конечно, искать прежде всего в техникуме, в общежитии.

Техникум помещался в большом новом здании, — одна половина его стояла еще в лесах, вокруг много было навалено песку, досок, шифера. Михаил, посматривая на висящую над головой проволочную сетку с кирпичами, которую переносил подъемный кран, осторожно пробрался к дверям.

Директор техникума — лысый мужчина в темных роговых очках — встретил Михаила, как старого знакомого, прикрыл дверь и пододвинул стул к столу.

— Очень хорошо, что вы пришли, — сказал он, садясь за стол.

— Что такое? — спросил Михаил с тревогой.

— Вот уже два дня, как у нас началась практика студентов на заводе, а Махмуда Искандерова мы никак не можем найти…

— Я видел его вчера.

— Ох, гора с плеч! — облегченно вздохнул директор. — А то мы с ног сбились: в общежитии не появляется, у матери его нет. Скажите, пожалуйста, где он шляется?

Михаил решил не скрывать ничего и сказал:

— Я его сам ищу, мне он очень нужен. Давайте держать связь по телефону: если он появится у вас, сообщите мне, если я его найду, то уведомлю вас.

Из техникума Михаил заехал домой. Костя листал только что купленную книгу «Радиотехника». На вопрос Михаила, куда пошел Махмуд, Костя ответил:

— Не знаю.

Теперь было ясно, что мать приходила в отделение узнать, где находится ее сын, и Михаил, ругнув себя за оплошность, поехал в управление к подполковнику Урманову.

СОБРАНИЕ

Утро выдалось какое-то особенно душное: в застойном воздухе — ни движения, листья деревьев поникли, и над городом спозаранку повисла пыльная кисея. По улицам медленно ползли поливочные машины, от асфальта шел пар, и дорога высыхала почти вслед за машинами. Михаил пришел на работу уже потный. Не успел он переступить порог, как дежурный, видно, поджидавший его, сказал:

— Майор вызывает.

Копытов сидел в кабинете бледный и злой. Еле заметно кивнув вместо приветствия, он подписал бумажку и, не поднимая головы, спросил Михаила:

— О том, что Волков ночью напился и стрелял в воздух, ты знаешь?

— Нет, — встревоженно ответил Михаил.

— Какой же черт уже в райком насплетничал?! Вызывают.

— Сейчас?

— Да.

Майор сунул бумаги в сейф, закрыл его и рывком дернул козырек фуражки. Зазвонил телефон. Майор раздраженно снял трубку. Голос в трубке гудел громко, я Михаил слышал весь разговор.

— Вязов пришел? — спросил голос.

— У меня, — ответил майор.

— Очень хорошо. В райком не приходите.

— Это вы, Андрей Спиридонович?..

— Да, я. На какое время у вас назначено собрание?

— Восемь часов.

— Ладно. Передайте трубку Вязову.

Михаил заметил, как дрогнула рука майора, но сделал вид, что ничего не видел. Секретарь райкома предупредил: на собрание придет он сам, будут представители из двух заводских парткомов, и попросил обеспечить явку на собрание максимального числа работников отделения.

— Конечно, кроме ушедших на задания. Из управления тоже кто-нибудь придет, — добавил он и спросил:- Как у вас со здоровьем?

— Все в порядке, — ответил Михаил.

— Прекрасно. Действуйте.

Несколько минут сидели молча. Михаил ждал, что скажет майор, а тот ходил по кабинету, хотя и не имел такой привычки. Сапоги его поскрипывали. В дверь заглянула секретарша. Майор с гримасой махнул ей рукой, и она скрылась. Он остановился у стола и сказал, глядя в окно:

— Видно, решили подолбать крепко.

— Стоит, — согласился Михаил, закуривая.

— Обоим попадет.

— Несомненно.

— Нам хоть друг друга шпынять не надо.

Михаил поднял голову.

— Шпынять не будем. Следует друг друга покритиковать.

— Старое вспомянешь?

— Собрание такое. Придется отвечать за дела со времен Адама. Разрешите идти? — Михаил поднялся. — Надо еще раз предупредить людей.

— Иди.

Поговорив с коммунистами, закончив самые неотложные дела, Михаил решил забежать домой. Почему-то именно сейчас ему захотелось взглянуть на Костю, узнать, чем он занимается в его отсутствие.

Михаил подошел к своей двери и остановился ошеломленный: из комнаты вышла Надя с ведром в руке. Увидев Михаила, она покраснела, отпустила загремевшее ведро и стремглав бросилась на улицу. Он ничего не успел сказать, не догадался остановить, стоял, опустив руки, изумленно глядя вслед девушке. «Что такое? Зачем она здесь?»

Он вскочил в комнату. Костя глянул на него смущенно и отвернулся к окну.

— Зачем приходила Надя? — спросил Михаил.

Костя молчал. Плечи он ссутулил, словно ждал удара.

— Ты скажешь или нет? — наступал Михаил, понимая, что задает не очень умные вопросы.

Помолчав еще немного, Костя повернулся лицом к Михаилу. Он недоверчиво улыбался.

— Неужели вы не понимаете, Михаил Анисимович!

Теперь Михаил понимал все: откуда взялись тюлевые занавески, каким образом на полу оказалась приколка, почему в комнате стало чисто и уютно, кто принес в больницу второй кулек с яблоками…

«Бежать за ней! Догнать!» Михаил бросился к двери и тут сообразил: «А партийное собрание?» Он выскочил на улицу, огляделся. Наци не было. Вздохнув, Михаил размашисто зашагал по тротуару. Он шел в отделение.


Коммунисты собирались в кабинете начальника отделения, а сам майор сидел у заместителя, за его столом. Акрамов стоял возле железного шкафа, курил. Из коридора слышался разговор, смех.

— На меня будут нападать. Я за все в ответе, — говорил майор. — Если придираться, то недостатков в работе можно найти уйму, а надо смотреть в корень. Раскрываемость преступлений у нас хорошая? Лучше, чем у других. Ты как думаешь? — спросил он.

— Я человек новый, — неопределенно ответил Акрамов.

— Со стороны виднее…

— Приняли меня хорошо…

— Вот, вот, об этом и скажи, — прервал майор, но не договорил, увидел в окно райкомовскую машину и выбежал.

Секретарь райкома привез с собой представителей самого многочисленного в районе заводского коллектива. Додонов сердито посматривал на начальника отделения и на сотрудников, толпившихся в коридоре. Он не забыл, как была принята майором заводская делегация, приходившая по поводу неправильного ареста Пояркова, и ни за что не собирался прощать обиды. Даже с Михаилом он поздоровался сухо, с подчеркнутой официальностью.

Коммунисты быстро заполнили кабинет. Те, что были в гражданских костюмах, чувствовали себя неплохо, а пришедшие в полной форме изнывали от духоты и то и дело вытирали шеи носовыми платками.

Собрание шло вяло. Секретарь райкома озадаченно посматривал на коммунистов и что-то записывал. Эти недоуменные взгляды Михаил принимал на свой счет: вот, мол, не подготовил собрание. Михаил не понимал — почему все так неудачно складывается. С коммунистами он разговаривал, в личных беседах было высказано много претензий к руководству отделения, были хорошие предложения для улучшения работы, а сейчас выступающие по докладу майора говорили о мелочах, которые очень нетрудно устранить. Михаил сидел в президиуме, смотрел на изнывающих от жары людей и мрачно думал: «Вроде всех коммунистов знаю, и все же каждый из них для меня загадка. Почему они плохо выступают? Майор запугал? Почему никто не решается сказать об ошибках, исходящих прежде всего от руководства? Или я совсем не умею руководить людьми? Велика сила коллектива, когда она направлена на определенную цель, она может сокрушать скалы, но лишь тогда, когда нацелена правильно… Майор усмехается, он торжествует. Надо выправлять положение, надо выступать». Михаил подался к председателю собрания, но секретарь райкома взял его за руку и шепнул:

— Успеете.

Михаил слушал выступающих, оценивал, негодовал, и, несмотря на это, внутри у него все пело, мысли нет, нет да и перебивались одним ласковым словом: «Надя»…

В начале собрания майор сидел настороженный, выжидающе посматривал на секретаря райкома, впивался глазами в выступающих. Ораторы почти не задевали руководителей отделения, и майор приободрился, вытер платком лысину и, обернувшись, с веселым прищуром оглядел ряды коммунистов. Лица серьезные, взгляды задумчивые. «О чем они думают?»- пытался догадаться майор. Он надеялся, что работники отделения критиковать его побоятся. Секретарь райкома, конечно, всыплет по первое число, ему положено. «И зачем он приволок этих рабочих? Такая связь с массами — чепуха. Надо беседы проводить в домах, в клубах. Вмешиваться в работу отделения — не ихнее дело», — размышлял майор. И когда к столу подошел обрубщик Додонов, майор оглядел его с неприязнью.

— Слушаешь вас, товарищи, и диву даешься, — начал Додонов, кладя парусиновую фуражку на стол, — все у вас шито-крыто, тишь и гладь, да божья благодать.

По рядам прошел смешок, коммунисты повеселели. Но чем больше говорил обрубщик, тем серьезнее становились лица слушателей.

— Бюрократизма у вас вдосталь, да и держиморды, я мыслю, водятся. Взяли да арестовали невинного человека, хорошего рабочего. Оскорбили, пятно наложили — и в ус не дуете. Кто вам позволил так над людьми мудровать? Кто вам позволил своей властью злоупотреблять? Ваш начальник с заводской делегацией даже разговаривать не стал. Вот до чего нос задрал, люди ему, словно орехи — грызи и все. Хулиганы в клубе драки устраивают. Ваш начальник их благославляет. Да кто вас ставил сюда, кто доверял власть? Забыли? Ржавчина завелась у вас, товарищи. Видно, сами разобраться не можете, нам вот с секретарем райкома пришлось на помощь явиться. Давайте-ка разберемся как следует, ржавчину повыскребем. Ваша работа особенно должна быть чистая, потому доверие вам большое.

Додонов пошел от стола тяжелой походкой, стуча твердыми подошвами сапог в полной тишине. Председательствующий поднялся и спросил, кто еще хочет выступить. Коммунисты молчали. Председатель повторил вопрос. Переход был резкий, благодушные выступления теперь были не нужны. И когда с места поднялся Акрамов, многие облегченно вздохнули: он человек новый, так сказать независимый, и может говорить все. Капитан подошел к столу и, обведя взглядом коммунистов, опустил глаза. Так он стоял несколько секунд, чувствуя настороженность всего зала.

— Когда новая овца попадет в стадо, — начал тихо капитан, — ее поначалу толкают, она себе место ищет. Везде побегает. Плохо ей, зато она всех товарок узнает, порядки в стаде изучит. Вот так и я… — улыбнулся капитан. — Скажу откровенно: оперативная работа в отделении мне понравилась, по каждому заявлению меры быстро принимаются. Но вот беда: слишком много у нас чрезвычайных происшествий — то уполномоченные поскандалят, то постовой без дела в воздух стреляет. И почему-то никто не обращает внимания на безобразное явление: у нас количество раскрытых преступлений незаконно приписывается…

Заявление Акрамова вызвало шум, коммунисты зашептались. Майор крикнул:

— Это надо доказать!

— Пожалуйста, — согласился Акрамов. Он вынул из кармана блокнот.

Копытов пригнул голову. «Докопался, стервец! — злился он, — Теперь пиши пропало!»

— Вот вам пример. Поймали карманника Яшку. Кошелек вынул из сумочки женщины. Ну и давай на него валить: и покрышки он украл, и пальто с вешалки снял. И никто не задумался: каким образом он мог проникнуть на завод, где пропали покрышки и пальто. Да он туда и не сумел бы проникнуть. Вор признается, ему что — срок один. А раскрываемость — растет.

За Акрамовым стали резко выступать и другие коммунисты. Вспомнили и клевету на Михаила, и связь бывшего участкового Поклонова со слепой гадалкой, его подхалимство, поддержку, оказанную подхалиму со стороны майора. Не забыли все диктаторские действия начальника отделения за много лет.

Трусов стоял у трибуны розовый, смущенно оглядел особенно серьезных сегодня и — даже строгих — товарищей. Молодой участковый еще ни разу не выступал на собраниях, его мягкий характер и стеснительность знали все, и поэтому коммунисты с любопытством ждали его речи. Михаил впился глазами в участкового, ему страстно хотелось, чтобы Трусов выступил хорошо, ему даже казалось, что престиж парторга будет зависеть от серьезности выступления рядового работника.

— Моя жена вначале не хотела и видеть меня в милицейской форме, — сказал Трусов. Коммунисты улыбнулись: историю молодого участкового знали все. — Потом она решила, что среди смелых, дружных товарищей и мой характер станет тверже. Вы не смейтесь, это для меня очень серьезное дело. Смелых товарищей, надо сказать, я нашел, а вот дружных… — Трусов помял в руке носовой платок, но забыл вытереть потное розовое лицо. — Вы помните, конечно, как Первого Мая я привел в отделение Виктора Копытова. Нагоняй получил я и от Поклонова, и от майора. А ведь там была ниточка к раскрытию серьезного преступления. Меня просто ошарашили… Хорошо, что поддержал товарищ Вязов, и Стоичев по-человечески ко мне отнесся.

Михаил облегченно вздохнул. Трусов говорил по-простому, может быть, по-домашнему, но все же говорил о главном.

Михаил шел к трибуне в полной тишине, чувствуя на себе испытующий взгляд Копытова. «Вот и настал момент, когда пути наши скрестились. Теперь разберемся до конца в наших отношениях», — думал Михаил, вынимая из грудного кармана маленький блокнот.

— Прошло то время, товарищи, когда мы занимались в основном ловлей преступников и всеми силами старались посадить их в тюрьму. Раньше можно было обходиться одной смелостью. Есть приказ начальника — поймать преступника — выполняй. Но преступников, особенно закоренелых, стало меньше, и в нашу работу все настойчивее входит метод профилактики, предупреждения преступлений, воспитания трудящихся в коммунистическом духе, внедрения правил социалистического общежития. Теперь уже в нашей работе одной смелостью или наскоком не обойдешься. Наскок все чаще приводит к плачевным результатам, к таким, как у нас получилось с Поярковым: нанесли человеку оскорбление, и извиняться не хотим. Внимательное отношение к людям, всестороннее изучение причин, толкнувших, скажем, молодого человека на преступление — вот что должно быть ведущим в нашей работе. А такой метод любому начальнику одному не под силу. Вот почему, оторвавшись от партийной организации, от коллектива, майор Копытов начал делать одну ошибку за другой и показал себя в нынешних условиях неспособным руководителем. — Михаил оглядел коммунистов. Слушали внимательно. Поймут ли его правильно? Должны понять. Он рассказал, как майор накричал на сержанта Петрова, хотя в этом не было никакой необходимости. Привел факты недисциплинированности постовых, грубости дежурных и заключил:

— Это говорит за то, что воспитательная работа должна быть усилена. А у нас наоборот: как только ушел Стоичев и майор Копытов стал единоначальником, воспитательная работа совсем затихла. Товарищ Копытов ссылается на отсутствие времени. Разве это оправдание? Конечно, нет. Это неумение работать.

Михаил говорил горячо, с болью. Коммунисты слушали, не шевелясь, и каждый из них переживал не меньше своего парторга. И выводы, сделанные в конце собрания секретарем райкома, уже никого не удивили, выводы были закономерными: Копытову прощалось многое за смелость и оперативность. Сколько же можно прощать? Он окончательно оторвался от коллектива и своими действиями приносит вред работе отделения.

На другой день Копытов не вышел на работу, опять заболел. Дежурный был вынужден по телефону сообщить ему приказ городского управления. Майор выслушал приказ молча и выронил из рук трубку. Он стоял бледный и потный, дрожащими руками обшаривал карманы полосатой пижамы, отыскивая папиросы. Трубка назойливо попискивала.

Екатерина Карповна вышла из кухни в пышном цветастом халате, разрумянившаяся. Увидев растерянного, побледневшего мужа, брошенную на стол телефонную трубку, она спросила:

— Что еще случилось, Тереша?

— Сняли… — сухими губами с трудом проговорил Терентий Федорович.

— Да что это такое?! — всплеснула пухлыми руками Екатерина Карповна, — До каких пор можно терпеть издевательства? Говорила тебе: выгони ты заядлых кляузников. Не послушался. Вот тебе результаты.

— Перестань!.. — отмахнулся Терентий Федорович и на ослабевших вдруг ногах тяжело прошел к дивану.

Из своей комнаты вышел Виктор и остановился у двери, ероша пятерней лохматые волосы. Он сирого посмотрел на отца и сказал:

— Лейтенантишка Вязов мутит воду. Рассчитаться с ним нора.

Через час Копытов сидел в кабинете начальника управления, пришибленный, с красными ушами. Полковник Турдыев с сожалением разглядывал майора. Когда-то они начинали работу в милиции вместе, постовыми милиционерами. Полковник чувствовал себя неловко и говорил:

— Подвел ты меня. Трудную задачу задал. Долго я тебя поддерживал, все надеялся, что возьмешься за ум. Ведь мы бойцы старой закалки, перед бандитами не дрожали, к пулям привыкли. Почему же с хорошими людьми не сработался? И куда теперь тебя?

— На любую работу… — тихо сказал Копытов.

— На любую… На какую? — Полковник подождал. Майор не ответил. — Отстал от жизни, не хотел учиться, слушать товарищей. А отстающих, сам знаешь, бьют. Давай, что ли, посоветуемся.

Полковник снял телефонную трубку и набрал номер.

Секретарь райкома Миронов на вопрос полковника ответил не сразу.

— Мне трудно сказать, сможет ли товарищ Копытов работать в органах милиции, вам виднее. Одно ясно: человек должен работать. Я вам посоветую, товарищ Турдыев, позвонить Вязову, парторгу отделения. Послушайте, что скажут те, кто ближе знает Копытова.

Полковник сердито бросил на телефон трубку.

— Секретарь райкома посоветовал позвонить Вязову.

— Вязову?! — Копытов вскочил и сжал кулаки. — Он меня ненавидит, его ответ я заранее знаю…

— Обожди, обожди, — остановил Копытова полковник. — Садись. Для нас его слово еще не закон. Давай-ка мы позвоним ради интереса, — вдруг решил полковник и опять взял трубку.

Михаила долго искали. Полковник терпеливо ждал. Когда же Михаил подошел к телефону, полковник усмехнулся и сказал:

— Говорит Турдыев. Здравствуйте! У меня к вам, товарищ Вязов, вопрос: как вы думаете, может ли майор Копытов продолжать работу б органах милиции.

Михаил сразу понял в чем дело, тоже усмехнулся и ответил без задержки:

— У меня сомнений нет, товарищ полковник. Майор Копытов хороший оперативник, смелый. Он еще принесет в органах милиции большую пользу. Только руководить людьми он не умеет.

— Спасибо, — поблагодарил полковник уже без усмешки и, положив трубку, повернулся к Копытову. — Так вот, Вязов настаивает, чтобы ты работал у нас.

Копытов, ничего не понимая, уставился на полковника.

— Эх, Терентий Федорович, — вздохнул полковник, — ты, оказывается, ни черта не знал своих работников. Ладно. Пошлю тебя оперативником.

ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР

После партийного собрания Михаил окунулся в духоту летней ночи. Взволнованный самыми разноречивыми чувствами, он стоял на мосту, перекинутому через канал, вдыхая влажный воздух, задумчиво глядя на огоньки, мелькавшие в быстрой воде.

Кто-то тронул Михаила за рукав. Он обернулся и увидел Поклонова. С ним рядом стояло два незнакомых человека, причем один из них был выше своих приятелей на голову.

— Здравствуйте, Михаил Анисимович! Познакомьтесь с моими новыми товарищами, — сказал Поклонов так весело, что Михаил подумал: «Не пьян ли?»

— А мы уже знакомы, — протянул руку Огурцов, тот самый, которого в цехе называли Огурчиком и который помогал ловить бандита Старинова. — Не помните, Михаил Анисимович?

— Как же, помню. Здравствуйте! Рад встрече.

— Вася, мой учитель, — отрекомендовал своего второго приятеля Поклонов.

— Мне о вас он все уши прожужжал, — загрохотал Вася, — с утра до вечера рассказывает. С удовольствием пожму честную руку.

Вначале Михаил наблюдал за друзьями Поклонова настороженно — кто его знает, с кем он теперь водит дружбу. Но когда они обратились за советом, у него отлегло от сердца.

— Рассудите нас, как незаинтересованный человек, Михаил Анисимович, — попросил Огурцов. — Спор у нас получился. Надо ли на станки ставить электронные приборы для контроля за качеством обработки? Дело в том, что электронные приборы несколько усложняют работу токарей. Зато с приборами абсолютно ликвидируется брак.

Михаил не имел ни малейшего представления ни о станках, ни об электронных приборах, поэтому мог сказать только шутливо:

— Приборы, по-моему, надо ставить, если есть польза. Автопилот, я слышал, тоже очень сложный прибор, а управлять им, говорят, нетрудно.

— А я что говорил?! — воскликнул Вася, хлопнув Огурцова по плечу, — Мнение незаинтересованного человека, так сказать — взгляд со стороны.

— Так ведь управление надо еще простым сделать, — не сдавался Огурцов, тряхнув светловолосой головой.

— Будем делать. У Николая Павловича голова — двум инженерским подстать, — заключил Вася. — Ты лучше, Огурчик, расскажи о том разговоре, который ты услышал в пивной.

Огурцов глянул на Михаила, потом на Поклонова.

— А что же мне делать, если скучно кругом? — вдруг спросил он. — На работе как? Помозгую немного — и три-четыре нормы дам. Деньги есть, куда же их девать?

— Это верно, — подтвердил Вася, — если захочет, пять норм даст. Смекалкой человек не обижен.

— Вот и заваливаюсь вечерком туда, где какая-нибудь музыка есть. Шум, народ, разговоры разные. Друзей — целый короб. До отрезвиловки я не докатываюсь, а пошутить, посмеяться никому не вредно.

— В парке, скажем, тоже народ, шум и посмеяться можно, — заметил Михаил.

— В парке? Попробуй там запеть песню, сейчас же ваш брат подскочит. Нарушение спокойствия! На улице запой — одинаково. В деревню что-ли уехать? Там, говорят, вольнее.

— Хватит тебе, Валерий Матвеевич, философствовать. Говори о деле, — остановил токаря Вася, — Нечего тебе делать в деревне. Там станков-то нет.

— А тракторы — не машины?! — удивился Валерий Матвеевич, — На них, если с умом работать, тоже можно чудеса показать. А я могу любую машину оседлать, даже самолет.

— Ты уж наговоришь!

— Читал, разбирался. Ничего нет сложного.

Огурцов закурил.

— Так вот, история эта произошла пять дней назад. Сижу я, значит, в пивной, ребята за столом молодые, подходящие оказались. Веселые. Анекдоты рассказывают. Люблю я слушать побасенки. Чуть ли не по десятку бутылок пива уже выпили. Чувствую, тяжеловат становлюсь, подумываю отправляться домой. Подмигнул я официантке- ты, мол, скоро освободишься? Давно знаком с пей. Тут и подставил поближе ко мне свой стул один субъект. По внешности — ничего себе парень. Часто я его вижу в забегаловках. В белом шелковом костюме ходит, и в обращении, надо сказать, вежливый. Подсел он ко мне и говорит: «Хочешь заработать?» «Какой же дурак отказывается от заработка?» «Сразу видно, человек хозяйственный, — замечает он и садится поближе. — Надо одному парню шишек насшибать, он мне кишки проел». «За что же?»-спрашиваю. «Из-за девки». «А сам почему же не насшибаешь?» «Силенок недостаточно, не справлюсь». «А кто же этот парень?»- интересуюсь я по-серьезному. «Один работник милиции». «Какого отделения?»- допрашиваю я. Назвал он мне ваше отделение, а я соображаю: «Не в девке тут дело, конечно, раз о работниках милиции разговор зашел». Поразмыслил я и говорю: «С работниками милиции связываться опасно, тут не простая драка может получиться, а нападение на служебного человека, и можно вместо 15 дней на пятнадцать лет в тюрьму закатиться». «Мы, — говорит, — его не на службе поймаем, на гулянье, да постараемся сделать так, чтобы никто нас не узнал». Хитер, думаю, парень, чужими руками решил жар загребать, но мысли эти не высказываю, держу при себе. Потом говорю: «Подумать надо, дорогой товарищ. Сразу на такое дело решиться невозможно. А сколько же ты отвалишь?» «Не беспокойся, — говорит, — не обижу, несколько сотенных в карман положишь». При деньгах парень, не жадный, — соображаю. Но все же согласия не даю, прошу два-три дня на размышления. На том и порешили. Теперь я хожу и думаю: давать согласие или не давать?

Огурцов прищурился и улыбнулся.

— У Николая Павловича совета попросил, — он работников милиции хорошо знает, — да и он не ответил. Что же делать?

Огурцов засмеялся, хитро посмотрел на Михаила.

— Мы тут посоветовались, — сказал Поклонов, — и решили: кроме тебя в нашем отделении никто девок не совращает, готовится трепка именно тебе. И решили получить от тебя согласие…

Они принимали все за шутку, а Михаилу было не по себе.

— Если достоин, то надо шишек насшибать, — сказал он. — Но мне невдомек: за кого именно?

— Это тебе лучше знать.

— Ей-богу, не догадываюсь. Вы, товарищ Огурцов, узнайте, все-таки, за кого меня постигнет такая кара. Если поделом, я сам подставлю шею.

Вася засмеялся громко и сказал:

— Люблю смелых людей. Соглашайтесь, Михаил Анисимович, я разделю с вами несчастье.

— Как звать этого парня? — спросил Михаил.

— Мне он назвался Петром. Товарищи Крюком кличут.

«Опять имя этого человека!»- воскликнул про себя Михаил.

— Мне тоже этот Крюк предлагал с вами расправиться, Михаил Анисимович… — вдруг сказал Поклонов. — И я чуть было не дал согласие. Если бы вы не пришли тогда ко мне… домой…

— Интересно! За что же он меня невзлюбил?

— Зря вы, Михаил Анисимович, бандюге Старинову не дали застрелиться в горах, — сказал Поклонов. — Еще, станется, выйдет из тюрьмы или убежит, — и начнет за вами охотиться.

«Уже вышел, и где-то бродит»- мысленно ответил Михаил. Огурцов что-то прошептал Васе. Тот покачал головой.

— Эх, сейчас бы по кружечке пивца выпить, — вздохнул Огурцов, — да время позднее. Соберемся уж в следующий раз. Вы не чураетесь нашей компании, Михаил Анисимович?

— Зачем же? — вопросом ответил Михаил. — Компания подходящая.

— Вот за это уважаю! — вставил, долго молчавший, Вася. — А бандюг не бойтесь. Если надо будет, зовите на помощь. Мы им быстро ввинтим головы в плечи.

— Не сомневаюсь — улыбнулся Михаил.

— Некоторые уже со мной познакомились, — зычно засмеялся Вася. — Огурцов скажет им: прежде чем нападать на вас, пусть со мной познакомятся. Идет?

— Идет! — засмеялся Михаил и пожал Васе руку.

Огурцов и Василий ушли, а Поклонов вызвался проводить Михаила. Он шел молча, не решаясь заговорить первым. Михаил понял, что Поклонов хочет ему что-то сказать, и спросил:

— Как живете?

— Хорошо! — оживился Поклонов и начал рассказывать весело, улыбаясь:- Уже самостоятельно начинаю работать. Говорят, у меня вроде слесарские способности оказались. Вася мне много помогает. Замечательный человек.

— Жена-то довольна?

— И не говорите! В гости приглашаем вас, приходите в воскресенье. Фрося давно просит…

— Обязательно приду, — пообещал Михаил.

Поклонов пододвинулся к Михаилу и шопотом продолжал:- С Витькой все дела покончил… Избить они меня один раз хотели. Вася не дал. Могу сообщить вам, Михаил Анисимович: Витька связан с Крюком и со старухой, женой кладбищенского сторожа.

— Знаю, — сказал Михаил.

— Несомненно. Я для того это- когда возьмете их, то я свидетелем могу быть…

— А отвечать не хочешь?

— Отвечать не отказываюсь. Я покончил с этой проклятой жизнью… Надеюсь, простят… Заблуждался… — Тыльной стороной ладони Поклонов вытер потный лоб и добавил:-Может, и вы слово замолвите…

— Хорошо, — сказал Михаил. — Идите, отдыхайте.

Оставшись один, Михаил пошел дальше по улице. На душе было радостно — и от того, что вокруг много хороших людей, и от того, что он сумел повлиять на Поклонова, помог ему выбраться из трясины.

Город притих, город отдыхал. Машины проходили редко, вырывая из темноты светом фар кудри деревьев, куски зеркального асфальта, фасады одноэтажных домов. Бархатное небо, чудесное небо с серебряной россыпью звезд пело и звенело над головой, арыки журчали воркующе, и воздух, насыщенный запахами айвы и персиков, был сладкий, словно Михаил шел по огромному саду. И все ему сейчас казалось прекрасным: и темно-зеленая шелковистая кипень листвы, и бусинки лампочек, подвешенных на проводах посредине улицы, и пятна па тротуарах, и темные задумчивые окна домов. Он ходил по широким улицам, забирался в темные переулки, спотыкался, не видя под ногами земли, шагал и шагал, раскачиваясь, опьяненный радостью, несказанным счастьем любви. И все неприятности-бурное собрание, сообщение Огурцова и Поклонова — были забыты. Перед глазами стояла Надя: похудевшая, легкая и нежная, какой он видел ее несколько часов назад.

В глухом переулке Михаил прошел мимо двух мужчин, стоявших за деревьями у высокого дувала. Он не слышал, как один из них сказал глухо: «Эх, ты!» За деревьями стояли Алексей Старинов, тот самый бандит, которого Михаил изловил в горах, и Петр Крюков. Удивился Старинов. И когда Михаил отошел, он беспечно сказал:

— Вот так встреча! Ты заметил, кто прошел? Мишка Вязов, смертельный враг мой. Дырку в ноге он мне сделал славную. Здорово стреляет, подлец!

— Так чего же мы стоим? — всполошился Крюков. — По-моему, он пьяный. Пара пустяков — подойти сзади и кокнуть.

— Утихни, шкет! В моем присутствии из-за угла не стреляют. Без меня ты мог воспользоваться любыми способами, в том числе и погаными, которыми пользуются трусы. Но у тебя, как видно, шарики крутятся на холостом ходу. Запомни: Алексей Старинов встречает настоящего противника лицом к лицу, а Вязов достоин моей похвалы, и если бы ты сейчас напал на него из-за угла, я бы защищал этого синешинельника. Кумекаешь?

Крюк молчал, опустив плечи. Он боготворил Алексея и еще помнил последнее слово Старинова на суде: «Умирает последний ученик принципиального вора Тарантула. Остается на свободе мелкая шпана, которой следует продуть мозги, настегать по мягкому месту — и она признает все законы — и уголовные, и моральные. Вымерли жулики-философы, талантливые художники отмычки, остались просто недалекие, опустившиеся люди. Одно у меня желание теперь: поставить памятник всем погибшим моим собратьям, величайшим умам взлома и темных дел, носителям начала и конца анархизма. Мы достойны памятника. Народ должен знать, что и такие люди когда-то жили на земле!»

Старинов чиркнул спичкой, закурил и повторил:

— Запомни: я мертвец. Я убежал для того, чтобы еще раз подышать чистым воздухом и увидеть своего неродного братишку. Меня поймать легче, чем тебя. Ты — червяк, тебя не скоро отыщешь в земле, а я орел, я парю, и меня остроглазый заметит обязательно. Понял ты, неудачник-вор, попрошайка и вымогатель, мелкая надоедливая мошка? Веди меня туда, где еще остался уголок бога Бахуса.

ТЕМНОЙ НОЧЬЮ

А Михаил шагал по глухим улицам, думая о Наде, подбирая ласковые слова, какие он скажет ей, когда они встретятся вновь, не замечая колдобин и камней под ногами, не запоминая дороги, и читал приходившие на память стихи:

Слышишь — мчатся сани, слышишь — сани мчатся.
Хорошо с любимой в поле затеряться.
Ветерок веселый робок и застенчив,
По равнине голой катится бубенчик.
Эхвы, сани, сани! Конь ты мой буланый!
Где-то на поляне конь танцует пьяный.
Мы к нему подъедем, спросим — что такое?
И станцуем вместе под тальянку трое.
И, может быть, он бы и не заметил шедшую ему навстречу Валю, если бы она его не окликнула. Михаил остановился.

— Вы? — удивился он.

— Здравствуйте, Миша! — с обидой и почему-то сквозь слезы сказала девушка. — Я вам звонила, а вас все нет и нет…

— Добрый вечер, Валя! — наконец опомнился Михаил. — Извините, такая у меня работа. А вы куда ходили так поздно?

— К тете.

Михаил окончательно пришел в себя: вылетели из головы стихи, пропало восторженное настроение, он подобрался. Надо было осторожно, не пугая, узнать у девушки адрес тетки.

— И далеко она живет? — спросил он, вглядываясь в заплаканное лицо девушки.

— Да я не знаю. Она вот тут за углом мне свидание назначила.

— Вот тебе раз! Что же это за тетка, которая назначает свидание на улице да еще ночью? Она вас обидела?

— Обругала… Она крикливая…

— Ах, какая несознательная! Пойдемте, догоним ее и пристыдим, — Михаил решительно взял девушку за руку и направился к углу, увлекая Валю за собой.

— Зачем? Не надо, — сопротивлялась Валя.

Михаил ее не слушал.

— Куда она ушла? — спросил он.

— Вон в те большие ворота, — растерянно ответила Валя, не понимая, почему Михаил так ревностно старается увидеть ее тетю.

— Бежим! Она там, — сказал Михаил, выпустил руку девушки и бросился в другую сторону. Он хорошо знал, что из указанного Валей двора есть другой выход. Валя постояла, оглянулась и побежала следом за Михаилом, наскоро вытирая слезы.

Михаил свернул с улицы раз, второй и выбежал в узкий тупик, еще темнее того, в котором он встретился с Валей. Бежал он с одной мыслью: «Неужели и на этот раз уйдет?» Вот и знакомая калитка под ветками дуба, дальше тянется высоченный кирпичный забор, покрытый толью. Подбегал Михаил на носках, сдерживая дыхание, а. остановившись, услышал позади постукивание каблуков Вали. Появление девушки было некстати. И только он хотел повернуться и остановить девушку, как открылась калитка и из нее вышла старуха.

— Ни с места, бабуся, — негромко и ласково предупредил Михаил.

Старуха, вскрикнув, попятилась к калитке и уже взялась за ручку. Михаил подскочил к старухе в два прыжка и грубо отбросил ее на дорогу.

— Не балуйся! — строго приказал он.

— Ладно уж. Теперь все равно, — пробурчала старуха.

С плеч ее сползла шаль и мягко легла в пыль.

Подбежала Валя.

— Оружие есть? — спросил Михаил.

— На что оно мне, такой халяве? — хмыкнула старуха.

— Пошли. Посредине шагай. Знаешь, куда идти?

— Знаю.

Старуха шла впереди, за ней с пистолетом в руке шагал Михаил, а шагах в пяти от него с трудом тащилась Валя. У девушки заплетались ноги.

Вдруг из-за угла выскочил Садык и закричал:

— Вот она где, старая лиса!

— Не кричи! — сказал Михаил.

Но Садык продолжал возмущаться:

— Ой, хитер человек! Первый раз такого встречаю. Сразу пропала. Думаю, куда делась: в небо улетела или камнем стала? Шайтан, настоящий шайтан!

— Ты веди да смотри в оба, — прервал товарища Михаил, — а я с девушкой поговорю.

— Голова с плеч! — заверил Садык.

Михаил подошел к Вале и взял ее под руку. Девушка не возразила, безвольно и вяло повисла на руке Михаила. Она дрожала. Опасаясь, что девушка упадет в обморок и с ней придется повозиться, Михаил немедля заговорил:

— Извините меня, Валя. Я не имел права иначе поступить. Дело вот в чем: эта старуха, ваша тетка, отравила своего мужа и скрылась. Мы ее долго разыскивали. Как видите, мне случайно удалось ее задержать.

Валя остановилась. Рука ее перестала дрожать, застыла. И даже в темноте Михаил заметил, как блеснули у девушки глаза.

— Так вы со мной встречались только из-за этого? — с дрожью в голосе спросила она, отстраняясь;

— Не сердитесь, Валя, я вам все объясню, и, надеюсь, вы простите меня… — Михаил не договорил. Валя выдернула руку.

— Подлец! — задыхаясь, прошептала она и твердым, решительным шагом направилась к тротуару,

— Валя! Разрешите вас проводить.

— Не смей, подлец! — закричала она и побежала. Она почти тотчас же скрылась за деревьями, только частый стук каблучков, звонкий и злой, еще долго доносился до Михаила.

«Вот и расплата», — подытожил Михаил свои отношения с девушкой.

ДОПРОС

Старуху привели в кабинет Урманова, он решил сам ее допросить. Старуха держалась с достоинством, на приглашение сесть кивнула головой и, подобрав юбку, осторожно опустилась на стул, скрестила на коленях руки.

Садык положил на стол деньги, отошел к двери и встал рядом с Михаилом.

На анкетные вопросы старуха отвечала коротко, отрывисто и четко. Родилась в тысяча восемьсот девяностом году, образование — шесть классов. Не работала- муж обеспечивал. Во время Отечественной войны вышла замуж вторично.

— А теперь скажите, зачем отравили своего второго мужа, — сказал подполковник.

— Это кто же его травил? — вскинулась старуха. — Сам налакался денатурату, меры не знал. Что ж я, ответчица за него?

— Почему же водки не дали? — усмехнулся подполковник.

— Он купил да пиджак напоил. А где я денег наберусь?

Подполковник покосился на кучку денег, лежащих на столе. Старуха уловила его взгляд и заерзала на стуле.

— На эти деньги не кивай. Последнее барахлишко сейчас продаю. Питаться-то надо.

— Хорошее барахлишко — золотой браслет! — воскликнул подполковник и засмеялся.

Михаил недоумевал: подполковник вел допрос с шутками, с подковыркой. С таким методом допроса Михаил столкнулся впервые и с жадностью слушал каждое слово.

— Продала? — подалась старуха к столу.

— Нет, — покачал головой подполковник, — и сейчас не знает, что мы видели, как она продавала браслет и как понесла тебе деньги.

Старуха пожевала губами и опустила голову.

— А вы обошлись с племянницей нечестно. Не только денег не дали племяннице, но и обругали.

— Самой жить надо, — буркнула старуха.

— И выпить тоже, — подхватил подполковник.

— Ну и что? На свои ведь, не на чьи-нибудь.

— Вот тут-то не все мне понятно. Давайте-ка начнем сначала. Вы говорите, что мужа своего не травили. Зачем же тогда сбежали, прятались?

Старуха подняла голову, заморгала.

— Так ведь страшно было: тут покойник на кладбище, там муж умер. Мало ли что можно подумать?

— Что верно, то верно. Мы и подумали, и начали распутывать узелок. Старик-то знал, кто убил Марию?

Задавая этот вопрос, подполковник предполагал: «старуха умная и должна выгородить мужа, чтобы спасти себя». Старуха долго молчала, прикрыв глаза. Подполковник ждал.

— Кажись, не знал, — ответила старуха скупо.

В кабинет вошел Максим Петрович, кивнул головой, сел недалеко от стола и принялся рассматривать старуху.

— Понятно, — многозначительно сказал подполковник. — Теперь перейдем к другому пункту. Скажите-ка, Крюков участвовал в убийстве?

— Не знаю.

— А кого знаете?

— Никого.

— Давайте-ка, старая, бросим крутить-вертеть, рано или поздно мы все докажем, не отпирайтесь. Скажите, откуда вы узнали, что убита не Венкова, а Туликова? Муж сказал?

— Ничего он мне не говорил! — взмахнула руками старуха, но как-то сразу осела, ссутулилась. — Ладно, мучители, — вдруг проговорила она и смахнула ладонью с лица пот. — Знаю, что вам многое известно. Она убила. Баба-то сумасшедшая, силища вон какая. Справилась.

— Из-за чего же?

— По ревности.

— Вы видели?

— Сама призналась.

Урманов торжествующе глянул на Максима Петровича.

— Значит, вы утверждаете, что убила Анфиска?

— Она, истинный бог, она.

— Так. Что еще расскажете?

— Больше ничего не знаю, убей меня бог… — старуха всплакнула, кончиком платка вытерла глаза и нос.

— Ну, пока довольно, а то шашлык пережарится. Отдохните, подумайте, да потом расскажете все, что знаете. Для вас же будет лучше. Да смотрите, Крюков и Виктор могут вас подвести.

Покряхтывая, старуха поднялась и пошла к двери с опущенной головой, еле волоча ноги. Пропала вся ее прыть. Когда старуху увели, Урманов встал, потянулся и сказал озабоченно:

— Боюсь нажимать. Она много знает. Надеюсь, расскажет все.

У подполковника было веселое настроение. Он легко подошел к окну, распахнул его, с шумом вдохнул теплый даже в этот поздний час воздух, вернулся к столу, сел и, поблескивая белками глаз, вдруг спросил присутствующих:

— Как, товарищи, допросим Лебедеву?

Михаил и Садыков промолчали. Максим Петрович улыбнулся и сказал:

— Давай. Что-то у тебя, Латып Урманович, настроение праздничное.

Урманов засмеялся и взял телефонную трубку.

Через несколько минут в кабинет вошла Лебедева. За время предварительного заключения лицо ее побелело, она пополнела и выглядела куда приятнее, чем до ареста. С любопытством оглядев присутствующих, задержав ласковый взгляд на Михаиле, — чем вызвала легкую улыбку Урманова, — она плавно прошла к столу и села неторопливо, важно. Обычно преступники на допрос являются хмурыми или наглыми, а эта женщина прошла по кабинету с таким достоинством, что Михаил подумал? «Настоящая дура».

— Прежде всего, я сообщаю вам, гражданка Лебедева, — строго заговорил Урманов, словно он и не смеялся несколько секунд назад, — что медицинская экспертиза теперь не признает вас душевно больной женщиной. Поэтому прошу не прикидываться. Будем разговаривать начистоту.

— Твое дело, — бросила Лебедева задорно.

Урманов вынул из стола спичечную коробку в металлической оправе.

— Где вы взяли эту коробку?

— Не помню.

— Я вам подскажу. Коробка принадлежит Виктору Копытову, на ней есть инициалы. Он оставил ее в доме номер семнадцать. Вы подобрали и отдали Петру. Так?

— Не помню, — повторила Лебедева, снова взглянув на подполковника ясными, невинными глазами.

— Крюков прикуривал на кладбище и там ее потерял. Так?

— Об этом его спросите.

— Хорошо. Спросим. — Урманов достал из стола два листка, вырванных из тетради, и начал читать:-«Нищенка выглядела так: полная женщина, глаза выпуклые и нахальные. Платье на ней было темно-синее, туфли желтые, на низком каблуке». Узнаете себя?

— Вроде обо мне, — усмехнулась Лебедева.

— Писала заявление Соня Венкова. Рассказывайте, как вы украли у нее документы.

— Я не воровала.

— Зря отпираетесь, гражданка Лебедева. — К сожалению, на документах не осталось оттисков пальцев, бумаги были специально захватаны и затерты. И Урманов заговорил о другом:- Вы оставили следы у могилы на кладбище. Экспертиза установила, что следы ваши.

— Чепуху городишь, гражданин начальник. Туфли я в магазине покупала, новенькие, — Лебедева приподняла подол платья и качнула ногой. — Мало ли людей покупает такие туфли. Не пришивай, что не надо. Мне одного дела хватит.

Урманов крякнул.

— Я вижу, вы действительно, в здравом уме и здорово хитрите. Сейчас я вызову жену сторожа кладбища, старуха вам все напомнит. Может быть, тогда по-другому заговорите.

Лебедева сразу сникла, исподлобья, со злостью обшарила глазами подполковника. Щеки и верхняя губа покрылись крупными каплями пота. Она подняла руки над головой и басом торжественно запела:

— Господи, меня помилуй… на небесах и на земле..-Христос воскрес, смертью смерть поправ… Кланяйся, кланяйся… Вознеси мя, боже…

Она пропела еще несколько бессмысленных фраз, затихла и опустила голову, вздрагивая всем телом, словно ее била лихорадка. Максим Петрович и Урманов переглянулись.

— Гражданка Лебедева, — заговорил Максим Петрович, разворачивая лист бумаги, который принес ему Михаил, — может быть, вы скажете, кто вам дал молитву «Пришествие Иегова и изгнание дьявола»?

Лебедева не шевелилась, молчала. Сгорбленная спина ее покачивалась от тяжелого дыхания.

— Вы не помните?

— Сторожиха дала, — с шумом выдохнула Лебедева.

— Сама она печатать не может, значит, ей кто-то тоже дал. Вы не знаете, кто?

— Говорила, какой-то монах принес. Она всем раздавала. Халява старая, людей топит, а сама чистенькой хочет остаться? Жила сухая, полную суму золота набрала, да еще выкобеливает! — но, спохватившись, Лебедева затрясла головой и снова запела жалобно, с завыванием:- Господи, помилуй мя… Спаси мя, боже… Отпусти душу на покаяние…

Смешно и противно было смотреть на нищенку. Здоровая с виду женщина выкомаривала черт знает что. Чем ее можно было увлечь, что могло заинтересовать в нашей напряженной многообразной жизни этого опу-стивщегося человека? Какие причины заставляли ее паясничать, воровать, убивать?

Урманов поморщился и позвонил.

Ввели старуху. Не успела она пройти и пяти шагов к столу, как Лебедева вскочила и со сжатыми кулаками бросилась на старуху.

— А, старая лярва, топить вздумала?!

К женщинам подскочил Садык и встал между ними.

— Кулаки оставить! — закричал он. — Давайте драться словами.

Через голову лейтенанта полетела отборная ругань, а он поворачивался то к одной женщине, то к другой, и угрожающими жестами заставлял их пятиться назад.

— Петра обдирала, как липку, стерва седая, да лягавить взялась!

Старуха взъерошилась, пригнулась и, протянув вперед скрюченные пальцы, закричала визгливо и звонко:

— Ах ты, жаба ободранная! Чего халяву раззявила? Мало тебе мужиков было? Девку извела, а теперь на других свалить хочешь? На-ка вот, выкуси!

— Убить тебя мало, старая лярва! И с золотом твоим закопать.

— Ты мое золото не считай. Посчитай лучше мужиков, с какими трепалась. Где твои дети? Сколько душ сгубила?!

— Старая ведьма!

— Потаскуха!

— Обдирала!

— Нищенка!

— Мешок с гнилыми костями!

— Свинячья ляжка!

— Молчать! — вдруг зычно крикнул Урманов и грохнул кулаком по столу так, что обе женщины круто повернулись к нему и затихли. — Крюк помогал закапывать могилу? — обратился он к Лебедевой, но ответила старуха.

— Она заставила, потаскуха!

— Не заставляла я. Он сам, — огрызнулась Лебедева,

— Документы он посоветовал подбросить?

— Он, — Лебедева отвернулась и зашептала молитву,

— Все понятно. По одной буду вызывать. Уведите их! — крикнул Урманов.

Женщин увели. Урманов потер ладонью лоб.

— Немало преступниц видел, а с такими, заядлыми первый раз встретился, — покачал он головой. — На сегодня, пожалуй, довольно, товарищи. Убийца найден. Завтра, то-есть уже сегодня, продолжим разговор в девять. Ты приходи тоже, Миша, я вызвал Поклонова, может быть, понадобишься.

— А я все же поговорю со старушкой, — сказал, поднимаясь, Максим Петрович. — Ты не возражаешь?

— Боюсь, что сейчас из нее ничего не вытянешь.

— Думаю, наоборот.

— Желаю удачи.

Максим Петрович сидел за столом в малюсеньком кабинете Садыка, в котором кроме стола и двух стульев не было никакой мебели. Из единственного окна была видна крыша соседнего дома.

Старуха влетела в кабинет так быстро, что ее широкая юбка разошлась веером. Проворно сев на стул без приглашения, она без промедления начала говорить, продолжая поносить нищенку, Максим Петрович поднял руку и, улыбнувшись, посоветовал:

— Успокойтесь, Марфа Кондратьевна.

— Чего это ты меня величаешь? — взъерошилась старуха.

— Давайте побеседуем спокойненько.

Но старуха, разгоряченная перепалкой с Анфиской и не на шутку обиженная, не вняла просьбе, вновь затараторила торопливо и злобно:

— Нечего мне спокойно разговаривать. Я им покажу, как наводить поклеп! Натворили, а теперь виляют задом, как собака хвостом. Я не глухая. Сама она рассказала по пьянке, как Петька подбивал убить Маруську и помогал.

— Марфа Кондратьевна, об этом вы расскажете подполковнику, — перебил старуху Максим Петрович. — Я хочу с вами побеседовать по другому делу.

— По какому еще другому?

— По божескому.

— По божескому? Да я уже тридцать лет ни в бога, ни в черта не верю.

— А молитвы верующим раздаете…

— Вон что вспомнил! Было такое дело.

— А вы читали эти молитвы?

— Нужны они мне, как мертвому припарки,

— Зачем же вы их раздавали?

— Кто же от денег отказывается? Платили мне, вот я и раздавала. А верующие пусть гундосят, им все равно, какая молитва.

— Кто же вам платил и молитвы давал?

— Витька приносил, все тот же Петька.

— А они где брали? Сами печатали?

— Монашек их снабжал. Да я с ним поскандалила.

— Расскажите, из-за чего поскандалили.

— История такая. Приносит он однажды молитвы и говорит: «Дайте, Марфа Кондратьевна, кому-нибудь из верующих переписать их от руки». А платить кто будет? — спрашиваю. Он мне в руку сует полсотни. За эти деньги постараться можно. Отнесла я молитвы, покойнице теперь, Марусе, а она на другой день приходит ко мне и давай костерить: «Ты, — говорит, — старая, чего мне антисоветчину подсунула? Я еще против своей власти не собиралась воевать. Бери, — говорит, — кочергу, — старая карга, да сама на войну отправляйся». Я так и ошалела в тот раз. А потом встретила монашка проклятого, выбросила ему молитвы и все как есть выложила. Не на тех напал.

— Где живет монашек?

— Не интересовалась. Странствует, поди. Такие-все бездомные.

— С виду он длиннолицый, с рыжей бородой и рыжими бровями?

— А ты откуда его знаешь? — воззрилась старуха.

— Знаю… — сказал Максим Петрович и нажал на кнопку. — Вот и весь наш разговор, Марфа Кондратьевна.

ОБМАН

Утром, когда Михаил, поспав часа два, ушел на работу, и Костя с увлечением припаивал конденсаторы и сопротивления к специально приобретенному шасси радиоприемника — металлическому ящику с многочисленными отверстиями, — пришли Виктор и Махмуд. Виктор вел себя странно. Вяло, с неохотой он уговаривал Костю поехать с ним на рыбалку. Махмуд нехотя поддакивал. Костя отнекивался.

— Приемником потом займемся, — тянул Виктор настойчиво. — Надо же погулять. Там будем купаться, плавать. Может быть, рыбу поймаем, уху сварим.

Костя с удивлением разглядывал хмурое конопатое лицо Виктора, который редко унывал, пожалуй, только в тех случаях, когда ему было невмоготу: например, в тот день, когда Суслик потребовал деньги. Значит, и сейчас с ним что-то случилось. Костя попытался его расшевелить.

— Я смотрю, у тебя тоже нет особого желания ехать на рыбалку. Что с тобой стряслось?

— Ничего не стряслось.

— С отцом поругался, — вставил Махмуд.

Виктор мельком глянул на Махмуда и с презрением отвернулся. «Что с ним? Не агитируют ли его друзья на нехорошее дело? — размышлял Костя. — Если так, то надо ехать, помочь товарищу».

Костя согласился, но Виктор не проявил бурной радости, какой предавался всегда, когда уламывал товарища, и это еще больше насторожило Костю.

Медленно собираясь, Костя наблюдал за Виктором, рассеянно перебиравшим детали радиоприемника, разбросанные на столе. Махмуд посмотрел на него косо, на смуглом продолговатом лице его временами проскальзывала непонятная тревога.

— Где же я возьму удочку? — спросил Костя.

— У нас есть… Мы заедем, возьмем… — тянул Виктор медленно и угрюмо, словно был на похоронах.

— Там недалеко, по пути… — добавил Махмуд.

— И что ты придумал таскаться по жаре? — опять спросил Костя, садясь за стол. — Нет у меня никакого желания ехать.

— Ну, ты готов? Поворачивайся! — вдруг прикрикнул Махмуд.

Костя подскочил, сжал кулаки.

— Ты, друг, полегче на поворотах, а то возьму за шиворот и выброшу, — сказал он угрожающе. — Я тебя сюда не просил, и можешь идти своей дорогой.

— Костя, не обращай на него внимания, — взмолился, подбегая, Виктор, — он всегда брякнет такое, что ни в какие ворота не лезет.

— Пусть брякает где угодно, но не здесь, — возмущался Костя. — Мне вы не указчики, и слушаться я вас не обязан.

— Ну, ради меня…

Махмуд рассматривал на этажерке книги. Не знал Костя, что Махмуд нарочно старался его рассердить, пытался ему помочь, но ничего не мог придумать путного, чтобы не вызвать подозрения у Виктора.

«Да, надо идти, — опять подумал Костя, — с Виктором случилось какое-то несчастье, его следует выручить».

— Что я должен взять с собой? — спросил Костя.

— Возьми хлеба и колбасы, — обрадованно посоветовал Виктор. Махмуд ушел вперед. Костя с Виктором задержались, чтобы закрыть комнату на замок. Костя шепотом спросил:

— У тебя несчастье?

Виктор отрицательно покачал головой, но взгляд отвел в сторону, и Костя ему не поверил.

Молча подошли к трамвайной остановке. Только сейчас Костя заметил, что Махмуд и Виктор в одинаковых голубых финках и в парусиновых брюках. «Куда же они так вырядились? Конечно, не на рыбалку», — догадался Костя, но ничего не сказал, решив последить за ребятами и- быть настороже. Загадочность сборов на рыбную ловлю заинтересовала его не меньше, чем подавленное состояние Виктора.

Проехали пять остановок, не проронив ни слова. Подошли к остановке пригородного автобуса. Костя подмечал каждую мелочь. Когда вышли из трамвая, Махмуд косо глянул на Виктора и чуть качнул головой. Вот он небрежно сунул в руку Виктора папиросу и, когда тот попытался отказаться, что-то хмыкнул, и Виктор поспешно положил папиросу в рот.

В автобус Костя вошел вслед за Махмудом. Движения паренька были вялые, неповоротливые. Костя немного изучал приемы бокса и сейчас думал о том, что, если придется схватиться с Махмудом, то ему будет не особенно трудно. Правда, Махмуд постарше и шире в плечах. «Бьют не по годам, а по ребрам», — вспомнил поговорку Костя.

Замелькали пригородные домики, окруженные садами. Битумная дорога уже вся покрылась морщинами, и автобус изрядно трясло. В широком арыке купались голые ребятишки. Неподалеку от них медленно поворачивалось большое колесо с нацепленными по окружности консервными банками. Из банок выливалась вода в деревянный жёлоб, приподнятый над арыком метра на три. — «Чигирь», — мысленно отметил Костя.

В автобусе стало меньше людей.

— Ты когда-нибудь здесь был? — спросил Виктор.

— Нет, — ответил Костя, глядя в окно.

— Здесь весной хорошо, когда сады цветут.

— И сейчас неплохо: яблоками пахнет, дынями.

Из автобуса вышли на пустынной остановке. Вокруг ни одного ларька, на обочине пыльной дороги — полузасохшие молоденькие топольки. Пошли по узкому переулку, между высокими глиняными заборами, за которыми под тяжестью плодов дугами сгибались ветки яблонь.

— Сейчас возьмем удочки и поедем дальше на одиннадцатом номере, — необычно развязно заговорил Махмуд. — И будем рыбу ловить в мутной воде. Попадется щука и утащит в речку… Что будем делать?…

— Ну-ка, ты, перестань болтать! — прикрикнул Виктор, раздраженно. Он оглянулся кругом и пробурчал сердито:-То слова из тебя не вытянешь, а то откроешь фонтан — удержу нет.

Махмуд насмешливо оглядел Виктора, презрительно вытянув губы. Костя, наблюдая за дружками, никак не мог понять, что тревожит и раздражает их.

— Я два слова сказал, а ты испугался, как будто рядом тигр заревел, — не унимался Махмуд.

— За эти два слова можешь получить пять оплеух, — прошипел Виктор.

— Ну, и черт с ними, с оплеухами! — неожиданно выругался Махмуд и пошел вперед, сжав челюсти.

Ребята прошли в пролом дувала и очутились в маленьком дворе, посредине которого засыхала одинокая урючина. Виктор толкнул дверь покосившейся глинобитной хибарки с квадратным окном, в котором стекла были выбиты, и сказал Косте:

— Заходи.

Костя нерешительно переступил порог. В маленькое окошко почти не проникал свет, в комнате было полутемно. Дверь за Костей сейчас же закрылась. Привыкнув к темноте, Костя прежде всего заметил, что комната нежилая, в ней нет ничего кроме разбросанной на полу гнилой соломы. Другая, закопченная дверь вела в каморку, в которой совсем не было окон. Через открытую дверь был виден разбитый котел, валявшийся на полу.

В глубине ниши Костя увидел сидящего с папиросой в зубах человека в белом шелковом костюме. Из-под козырька его серой кепки вылезали пряди вьющихся черных волос.

Костя стоял, не шелохнувшись, чувствуя за собой тяжелое посапывание Виктора.

— Ну, что ж, здравствуй, Костя, — хрипловато поздоровался Крюк.

— Здравствуй, — проговорил и Костя.

— Как видишь, сидеть здесь негде, придется тебе постоять.

— Постою.

— Вот и хорошо, — Крюк затянулся, выпустил изо рта густую струю дыма, щелчком стряхнул пепел с папиросы. — Скажи-ка, откуда ты меня знаешь?

— Видел с ними.

— Где?

— В пивной.

— А еще?

— Больше нигде.

Костя оглянулся. Виктор стоял у дверного косяка и смотрел в землю, Махмуда не было. Теперь Костя понял, что для него подстроена ловушка и бежать невозможно, ему оставалось только тверже держаться и ни в коем случае не показывать страха.

— Врешь?! — Крюк встал. Он был высок, не доставал до потолка лишь на вершок.

— Не зачем мне врать, — ответил Костя, стараясь унять застучавшее сердце.

— Кому говорил обо мне?

— Никому.

— Врешь?!

— Я никогда не был и не буду обманщиком, как твои друзья.

— Тебя мои друзья не касаются.

— Нет, касаются. Особенно Виктор. Он мой друг, — громко сказал Костя.

— Так, так. Интересно. — Он прищурился, — Почему же ты вместе с ним не ходишь?

— Не люблю ходить по пивным.

— Любишь лягавнть? — прошипел Крюк, бросил папиросу и схватил Костю за грудь. — Говори правду, ще-нок, или я расколю твою голову пополам! — заорал он.

— Я все сказал, — ответил Костя дрожа, но тут же получил удар в лицо и упал. Опомнившись, он прижался спиной к стене и добавил:- Вас все равно найдут и расстреляют, как негодяев.

— Ты, сопля! — Крюк похабно выругался, опять схватил Костю, но не ударил. — Садись! — Он толкнул Костю на солому, а сам сел в нишу.

Крюк медленно достал из кармана папиросу, закурил и глянул на Виктора так, что тот вылетел из комнаты, будто его выбросили. Костя потирал ушибленную скулу и старался не вздрагивать, мысленно подбадривая себя: «Надо держаться. Не убьет он, нет!»

По выражению лица бандита нельзя было судить — собирается ли он расправиться с Костей или просто хочет поиздеваться? Он спокойно раскуривал папиросу, щурился. Заговорил он неожиданно добродушно и миролюбиво:

— Давай, Костя, не ссориться, ударим по рукам. Ты мальчишка неглупый, сообразительнее и Виктора и Махмуда, и нам ссориться нет никакого смысла. Мы будем командовать щеглятами, они на нас поработают. Хочешь, сейчас поедем и купим тебе велосипед?

— Не нужен мне велосипед, — отказался Костя.

— А чего бы ты хотел?

— Ничего мне не надо.

— И ты не хочешь дружить с Виктором и Махмудом?

— Хочу.

— Другой разговор. Так по рукам?

— Нет. — Костя встал. — Я буду дружить с ними, но без тебя… Ты можешь шагать своей дорогой. Все равно до тюрьмы дошагаешь…

— Но, но! — Крюк вскочил, медленно подошел, схватил Костю за шиворот, швырнул его в каморку и захлопнул дверь. — Посиди, поразмысли. Потом мы еще поговорим, — пообещал он и ушел.

СУМАТОШНЫЙ ДЕНЬ

В это утро Михаил, прежде чем ехать в управление, решил заглянуть в отделение, узнать, есть ли какие новости. Он, не торопясь, шел по улице, разглядывая горожан с пристрастием человека, любящего свой город и живущих в нем людей. Он досадовал на неряшливо одетых женщин, хмуро глядел на дворников, плохо подметающих тротуары, и улыбался девушкам, бегущим на фабрики, в простеньких, со вкусом сшитых платьях. Ох, как хотелось Михаилу, чтобы все было вокруг красиво, чтоб из жизни людей навсегда исчезли страдания и муки! Настанет ли время, когда работникам милиции не надо будет ловить воров и урезонивать хулиганов, когда они будут только регулировать движение по городу, наблюдать за чистотой во дворах и на улицах и, может быть, провожать неряшливых мужчин и женщин в ателье, чтобы навести порядок в их одежде.

По тротуарам большей частью шли рабочие. Одни растекались от ворот фабрик и заводов, другие вереницей втягивались в проходные. И Михаилу невольно пришла в голову мысль: рабочие и милицейские работники круглые сутки на посту, им нельзя делать перерыва, иначе может случиться авария.

Дежурный по отделению окликнул задумавшегося Михаила у самого входа. Около стола дежурного сидел старик в тюбетейке, белой рубашке и галошах на босу ногу. У старика — морщинистое лицо и белые волосы, подвижные, веселые и ясные глаза.

— Михаил Анисимович, разберитесь, пожалуйста. Гражданин требует начальства — и все, — пожаловался дежурный. — Я ему говорю: капитана еще нет, рассказывайте мне, а он заладил свое — давай начальника. И ничего я с ним не могу поделать. Вот старший оперуполномоченный, говорите с ним, — обернулся он к старику.

— Совсем несознательный, — махнул рукой в сторону дежурного старик и легко поднялся со стула. — Большое дело большой начальник должен слушать.

Старик осмотрел Михаила веселыми — в красных прожилках — глазами и спросил с недоверием:

— Старший?

— Старший, — улыбнулся Михаил.

— Пойдем, большое дело есть.

Старик быстро семенил по коридору, шлепая галошами, сцепив руки на выпуклом животе. В кабинет он юркнул так ловко, что Михаил еле сдержал смех. Усевшись поудобнее на стуле, старик сразу приступил к делу и посыпал такой скороговоркой, что Михаил с трудом улавливал смысл его речи.

— Зачем много водку пить? Плохой человек, нехорошо живет. Моя квартира — не ресторан. Советский человек должен честно жить, работать, праздник каждый день не устраивать.

В общем, после наводящих вопросов, Михаил, наконец, понял, что у старика снял комнату Петр Крюков* к нему часто заходят его друзья, и они устраивают пьянки. Считая сообщение старика важным, Михаил не стал дожидаться капитана Акрамова.

— Пойдемте в городское управление, отец, — предложил он и добавил:- К большому начальнику.

— Правильно решил, — похвалил старик, вскакивая со стула.

Урманов терпеливо выслушал старика и, вызвав к себе Садыка, сказал:

— Спасибо, отец. Я и сам хотел с вами встретиться. Сегодня к вам приедет сын, вот этот. Зовут его Садыком. Он сам посмотрит ваших квартирантов. Понятно?

Старик глянул на Садыка с удивлением, перевел недоуменный взгляд на подполковника и вдруг засмеялся звонко и заливисто.

— Понял! Ай, хитрый начальник. Пускай приезжает, плов будем делать, тоже праздник устраивать.


Из управления Михаил вернулся скоро, но в отделении в этот день задержался допоздна. Заболели два участковых уполномоченных, накопилось много заявлений от граждан, и ему, по приказанию капитана, с утра до позднего вечера пришлось ходить по дворам. Михаил побывал во многих коллективах, в частных домах, и уже ночью он попал в дом номер семнадцатый. Гражданка Селезнева написала заявление о том, что у соседей десять дней без прописки проживает женщина. Заявление было очень кстати. За час до этого Михаила нашел дежурный и передал приказ Урманова: поинтересоваться гражданином Чубуковым, порасспросить соседей о его образе жизни.

Михаил вошел в маленькую, светлую комнату. На постели лежала женщина лет сорока, рядом с ней сидела седая старушка с миловидным лицом и ласковыми голубыми глазами.

— А вы, молодой человек, присядьте, послушайте нас, пожилых женщин, — попросила старушка, когда Михаил с удивлением узнал, что эта старушка и есть Селезнева, и у нее живет квартирантка. В практике это был редкий случай: гражданка написала заявление на самою себя.

Михаил сел на свободный стул у окна, которое выходило на большой двор, густо заросший диким хмелем. Поглядывая во двор, он слушал горестный рассказ хозяйки квартиры.

У Поляковой отнялись ноги, и она слегла. Пообещался к ней приехать сын, но задержался, и она пока живет у знакомых..

— Я и сама еле хожу, — продолжала старушка. — Человеку помочь надо. Если я пойду хлопотать о прописке, то пока дело сделаю, Марью-то отправлять к другим придется. Да, может, и сама слягу, а за мной некому ухаживать..- старушка повздыхала, вытерла платком губы и продолжала спокойно:- Вот вы и посоветуйте, как нам быть. Это одно дело. А второе — мы хотели спросить вас: почему наш сосед Чубуков живет спокойненько и припеваючи, хотя и занимается, видно, темными делами?

Михаил слушал хитрую старушку и решал — как быть с пропиской? Ему очень не хотелось, чтобы эти женщины вспоминали потом милицию недобрым словом. Вдруг он увидел в окно Крюкова. Парень вышел из соседней квартиры, быстро пересек двор и скрылся.

— Зайду к вашему соседу, — сказал Михаил, поднимаясь. — Потом посоветуемся, как вам быть.

— Сходи, сходи, сынок, посмотри, — посоветовала старушка.

Квартира Чубукова отличалась несуразным нагромождением мебели. Среди комнаты, вокруг квадратного стола, стояли восемь стульев, по стенам — никелированная кровать, шифоньер, диван, кушетка, два кресла, этажерка. На стенах масса картинок, — и в рамках и без рамок; простенькие статуэтки стояли везде, где их можно было поставить. На кушетке лежал Чубуков с перевязанным горлом. Михаила он, видимо, не узнал. На вопросы отвечал с хрипотцой и вкрадчиво.

— Простыл где-то, понимаете ли. Такая досада! На улице жара, а я простыл, видите ли. Вы спрашиваете относительно Поляковой? Обязан я был сообщить, строгость милиции нам известна. Закон — есть закон. Да все некогда. Вообще-то этим делом домком должен заниматься…

Чубуков сейчас был совершенно не тот, каким он выглядел в. отделении. На кушетке лежал рачительный и степенный хозяин, а не забулдыга-пьяница. «Человек с двойным дном», — определил Михаил.

Вернувшись к Селезневой, Михаил спросил, кто такой кудрявый молодой человек, который ходит к соседу.

— Говорит, его дальний родственник, — ответила старушка с усмешкой. — Ведь от моего соседа, батенька мой, доброго слова не добьешься, скрытно живет.

И все же старушка рассказала, какие ребята заходят к соседу, приносят узлы и чемоданы. По описанию Михаил узнал Виктора и Махмуда. Чубуков уходит из дома в плохом костюме, говорят, он торгует на базаре. Пьет много, но вне дома.

Вернувшись в отделение, Михаил позвонил подполковнику.

— Доложите завтра, — сказал подполковник.

— Спасибо, Латып Урманович! — неожиданно воскликнул Михаил.

— Что случилось? — встревожился подполковник.

— У меня назначена очень серьезная встреча… — сказал Михаил, смущенно глядя на трубку. — А время уже позднее…

— С кем, если не секрет?

— С девушкой… — выпалил Михаил и даже схватил трубку обеими руками, словно боялся, что она выпадет из рук.

— О-о! Действительно, серьезная встреча, неотложная, — проговорил с чуть заметной насмешливой интонацией Урманов, и Михаил ясно представил, как подполковник улыбается, и покраснел до ушей. — Тем более придется оперативные дела отложить ради такой радости…

— Сегодня решается моя судьба… — тихо проговорил Михаил.

— О-о! Понимаю и сочувствую, — засмеялся подполковник. — На свадьбе шашлык будет?

— Обязательно. -

— А сухое вино?

— Тоже.

— Самое лучшее?

Подполковник шутил и тянул разговор. Михаил торопливо на все соглашался и нетерпеливо топтался у стола.

— А шашлык по-кавказски приготовим?

— Не сомневайтесь.

— Ну, тогда рад за тебя, — наконец сказал подполковник и опять не положил трубку. — Ты разрешишь мне самому приготовить шашлык?

— Латып Урманович! — воскликнул Михаил. — Все что захотите!

— Вот это щедрость! Таких людей обожаю. Ну, тогда беги, лети, да при встрече с девушкой не забывай друзей…

И Михаил, действительно, вылетел из отделения ракетой. Не считаясь с правилами и своим положением, поймал «левую» машину и попросил шофера гнать на предельной скорости. В сквере он купил букет цветов. Шагая по улице с охапкой роз, он видел, как прохожие посматривают на него с благожелательной улыбкой, и от волнения не замечал струившегося по щекам горячего пота. Он представлял, как войдет в дом, как увидит Надю, и думал: может быть, впервые в собственной квартире она застесняется, смущенно улыбнется или порозовеет. Михаилу очень хотелось видеть ее именно такой — нежной и чувствительной, какой она бывала с ним вне дома. Он знал, что и сам не сдержится, покраснеет. Ну, и пусть! Он сейчас не хотел привычной сдержанности. Пусть видят, что он волнуется, пусть Николай Павлович шутит, сколько ему угодно, от этого будет только теплее и ласковее встреча.

Вот уже виден Надин дом. Но что это? Неужели она сама идет ему навстречу? Она! Среди тысяч девушек он отличил бы ее по походке, в огромной толпе узнал бы ее по одному повороту головы.

Они подошли друг к другу поспешно и остановились в нерешительности. Мимо шли люди, но ни Михаил, ни Надя не замечали их. Михаил держал в руке цветы, он попросту забыл о них. Перед ним была Надя, любимая Надя, с опущенными глазами и руками тонкими и нежными; и эта знакомая прядка волос, спустившаяся возле уха, была на прежнем месте — и такая же коротенькая и пушистая.

— Здравствуй, Надя! — сказал Михаил.

— Здравствуй, Миша! — ответила Надя тихо и сдержанно, таким ласковым голосом, что у Михаила пропали всякие сомнения.

Некоторое время они шли молча, с трепетом переживая свое счастье, смущенно и, пожалуй, удивленно поглядывая друг на друга.

Улица тонула в сумерках, словно опускалась на дно реки. Лихой месяц, сопровождая их, важно плыл между острыми верхушками тополей.

— Это тебе… — спохватился Михаил и протянул букет Наде.

— Мне? — спросила она шепотом.

— Конечно, тебе… Я никому другому не дарил… и не буду дарить…

— Какие они хорошие… — проговорила Надя и спрятала в цветах порозовевшее лицо, а Михаил, боясь, как бы она не споткнулась, подхватил ее под руку.

И опять они шли молча. Михаил перебирал в памяти ласковые слова, но почему-то сейчас они ему показались пустыми и совсем ненужными. Он сильнее прижал руку Нади к себе и почувствовал, как она подалась, прижалась к нему.

Знакомый маленький скверик на углу улиц Зеленой и Советской в этот час был пустынен. Под высокими деревьями уже накопилась темень, и явственно слышалось журчанье неугомонного арыка. Они остановились под деревом. Михаил осторожно и нежно обнял Надю и притянул к себе, и они несмело поцеловались.

— Ты меня любишь… — не то спросил, не то удивился Михаил.

— Да… — выдохнула Надя, глядя на Михаила засветившимися в темноте глазами.

И теперь Михаил обнял Надю порывисто и горячо, словно в отместку за все свои страдания, за все мучения, которые ему пришлось перенести.

— Ой, Мишенька, ты меня раздавишь… — проговорила Надя, сквозь радостный тихий смех.

— И задушу, и задушу, — приговаривал Михаил, продолжая целовать и все сильнее прижимать к себе Надю. — Я так ждал, так мучился.

— И я мучилась…

— Я не знал, что делать…

— И я тоже…

Потом они сидели на скамейке и — говорили, говорили, прерывая разговор поцелуями. Журчал арык, по улице изредка проносились машины, в небе гудел самолет, мигая разноцветными огоньками, но все это было где-то далеко-далеко, и все казалось Михаилу до озноба приятным сном.

— Долго я ждала тебя, Миша, а ты не приходил, — призналась вдруг Надя.

Михаил взял ее мягкие ладони в свои руки. Пальцы ее были такие же холодные, как в тот памятный вечер.

— Как же я мог придти, Надя? Видеть тебя было для меня счастьем и в то же время невыносимым страданьем. Увижу тебя, — и подбежал бы, взглянул в глаза, а как вспомню твои слова — словно водой кто обольет меня…

— Дура я была…

— Почему? Сердцу не прикажешь. А жалости я тоже не хотел. Трудная у меня работа и опасная. Когда побываешь под пулями, то хочется не жалости к себе, хочется, чтобы рядом был хороший внимательный друг, с которым можно разделить радость и побороть страх перед смертью. Да, страх. Не знаю, Надюша, думала ли ты об этом? Если не пришлось, то у тебя еще есть время оценить свой решающий шаг в жизни. Ты ведь будешь моей женой?

Надя ничего не ответила. Михаил почувствовал, как вздрогнули ее пальцы и она плотнее прижалась к его плечу. Он полез в карман, но папирос не обнаружил. Взглянул на часы — уже поздно, магазины закрыты.

— Хочется курить, а папиросы кончились. Как же быть? Ведь я тебя не отпущу до утра, — Михаил засмеялся и сжал надины руки.

— Мне хорошо, — прошептала Надя.

— А утром чуть свет мы заявимся к Николаю Павловичу…

— Ой, так скоро?

— Хочу торопиться!

— Миша! Что ты!.. — Надя отстранилась, потом опять прильнула к нему.

Михаил обнял ее.

— Милая, хорошая ты моя! Не сердись на меня. Я хочу, чтобы ты знала все, знала, какую жизнь я тебе готовлю. И в то же время ты можешь быть уверена: о тебе я буду помнить везде, куда бы ни забросила меня судьба. Мы с тобой будем учиться, я тоже пойду в институт — конечно, вечерний или заочный- и буду продолжать драться со всякой нечистью. Много еще у нас пакости этой… Ты, Надюша, будешь учительницей, будешь воспитывать новое поколение людей, которое, наверняка, доживет до коммунистического общества. Я бы хотел перефразировать знаменитое изречение о войнах: битву за коммунизм выиграют учителя.

— Ты любишь, Миша, преувеличивать, — вздыхая, упрекнула Надя.

— Почему? Я себя тоже в какой-то степени отношу к воспитателям, мне приходится с болью и опасностью сдирать струпья с больных предрассудками людей. Б какой-то степени я расчищаю путь в светлое общество твоим питомцам, милая Надюша. Пусть же вспомнят о нас потомки. Пусть нам с тобой не поставят памятники, но наше время решающих драк, наше с тобой поколение войдет в историю как поколение богатырское, поколение дерзкое: оно не только освоит миллионы гектаров целины, атомную энергию, пробьет путь к звездам, оно передаст следующему поколению все счастье-разбросанное, разодранное по частям — какое можно будет собрать на нашей старушке-земле.

— Ты будешь приходить ко мне в школу и произносить такие зажигательные речи моим ребяткам? — спросила Надя.

— Буду, буду…

Они встали и пошли. Улицы были уже пустынны, деревья застыли в красноватом свете электрических лампочек, и остывающая гладь асфальта поблескивала, как спина только что вынутой из воды огромной рыбины. Тих и причудлив в этот поздний час древний Ташкент, окаймленный темно-зелеными купами деревьев. Над его громадой возвышаются пики заводских труб, от кончиков которых днем и ночью струится дымок. А от многочисленных клумб растекается нежный запахцветов.

— Мы зайдем ко мне, Надюша? Я возьму папиросы, — спросил Михаил.

— Зайдем, — согласилась Надя.

Квартира оказалась закрытой. Михаил открыл дверь запасным ключом, вошел и остановился у порога в недоумении: комната была пуста. Костя всегда сообщал, если собирался на прогулку, допоздна не задерживался.

— Где же Костя? — спросил Михаил. — Ты ведь знаешь, Надюша, что у меня есть братишка…

Он не договорил, затрещал телефонный звонок.

— Это вы, Михаил Анисимович? — раздался в трубке девичий голосок, да такой громкий, что и Надя его хорошо слышала.

— Да, — сказал Михаил.

— Здравствуйте! Скажите, Костя пришел домой?

— Кости, к сожалению, нет. Кто говорит?

— Это я, Вера. Я по автомату звоню. Мы с папой очень волнуемся. Приезжайте скорее к нам, Михаил Анисимович. С Костей, может, случилось что-нибудь…

— Здравствуйте, Вера! В чем дело? Костя не маленький, скоро явится наш гуляка.

— Я его давно жду. Я кое-что знаю, но по телефону не могу рассказывать. А к вам меня папа не пускает… Костю увели эти… — чуть не плача, говорила Вера, — Три часа к телефону бегаю… Приезжайте, пожалуйста, Михаил Анисимович…

— Что случилось с Костей? — Михаил с недоумением и тревогой посмотрел на Надю. Досадуя и на Костю, и на Веру, Михаил постоял, подумал, потом решительно ответил:- Хорошо. Сейчас приеду.

Положив трубку на телефон, он подошел к Наде, обнял ее, поцеловал и сказал:

— Есть подозрение, что Костю увели бандюги. Надо ехать. Вот и начинается наша тревожная жизнь, милая моя Надюша!..

Надя посмотрела Михаилу в лицо и вздрогнула., Только что в глазах Михаила светилась ласка, вспыхивала радость, и вот уже в них строгий блеск и что-то до сих пор незнакомое — какие-то темные тени. «Что же это такое? — растерянно подумала Надя, прижимая руки к груди. — Неужели сейчас для него что-то важнее, ближе меня?» Надя побледнела и гордо вскинула голову. Ей не нужны оправдания, она не хочет слышать объяснений. Но Михаил не собирался ни объясняться, ни оправдываться, он смотрел на нее и ждал ответа, ждал настойчиво и упорно. «А если Косте грозит смерть? — наконец догадалась Надя. — Если над мальчиком издеваются? Как же не броситься на помощь человеку, которому грозит смертельная опасность?»

Надя вдруг ослабла, уронила голову на грудь Михаила и тихо прошептала:

— Иди.

ПОИСКИ КОСТИ

Проводив Надю, Михаил быстро шел к Додоновым. Напряженная дневная работа, встреча с Надей выбили его из равновесия, и он чувствовал, как закипает раздражение, и боялся, что накричит на Веру и ее отца. Пусть Костя и Вера дружат, даже любят друг друга, он не помощник им в этих делах. Многие девушки трусихи, по пустякам могут вообразить бог знает что, но Вера… И Костя достаточно рассудителен, не ввяжется в неприятную историю.

Вера открыла дверь и поспешно провела Михаила в комнату. Владимир Тарасович ждал, сидя за столом. Он поднялся навстречу, озабоченно хмурясь, крепко пожал Михаилу руку и указал на стул.

— Рассказывай, дочка, — попросил он, кладя на стол пачку папирос.

— Я сегодня ездила к тете, она живет за городом, — сразу начала рассказывать Вера. — Выхожу от нее и вижу: идут Костя, Виктор и Махмуд. Я бросилась к ним. Они свернули в переулок — и скрылись. Я побежала до конца переулка — нету. Заглянула в пролом дувала — нету. Постояла, подождала. Они не возвратились. Я было ушла, но потом вернулась и до темноты ждала Костю. Много раз звонила к вам, Михаил Анисимович. Мне ни‹ кто не отвечал. Неужели Костя с ними связался? — Вера вопросительно посмотрела на Михаила и на отца.

Малыши и хозяйка спали в соседней комнате, в доме было тихо.

— Да, — протянул Владимир Тарасович, постукивая по папиросе заскорузлым пальцем. — Подозрительно все это. Не надо бы допускать Костю к шалопаям, парнишка-то очень душевный.

В словах Владимира Тарасовича Михаил почувствовал упрек: вот, мол, взялся воспитывать мальчика, а за ним не смотришь. Михаил и сам понимал — случилось что-то, но очень надеялся на рассудительность Кости.

Вера торопила.

— Надо Костю искать. Поедемте скорее туда, Михаил Анисимович.

Михаил не мог так просто согласиться, он знал, что за Крюком установлено наблюдение и не хотел мешать работникам уголовного розыска. А Вера смотрела умоляюще, с надеждой, и Михаил сказал:

— Хорошо, я еду в отделение и буду принимать меры.

— И я с вами, — заторопилась Вера.

И как Владимир Тарасович и Михаил ее не отговаривали, она настаивала на своем. Отец, конечно, не мог отпустить дочь одну, и они поехали втроем. Их встретил капитан Акрамов.

— Вы правильно поступили, Михаил Анисимович, — сказал он, — не поехали искать Костю без моего согласия. Даже я не могу самостоятельно разрешить это. Мы начнем, я думаю, вот с чего: давайте позвоним Копытову. Виктор должен знать, где находится Костя, и если он дома, то нам поможет.

Капитан набрал номер телефона. Долго не отвечали. Наконец в трубке раздался звонкий голос, и Михаил догадался, что к телефону подошла жена Копытова. Виктор отсутствовал. Это сообщение капитан выслушал хмурясь. Но вот к телефону подскочил Терентий Федорович, — Михаил это очень хорошо представил, — и начался весьма оживленный разговор.

— Я ни в чем не подозреваю вашего сына, — отмахивался капитан, — я только хотел узнать, где находится Костя, который ушел вместе с Виктором. Если вашему сыну разрешается гулять до поздней ночи, то у Кости другой порядок жизни. Товарищ Вязов беспокоится обоснованно, он отвечает за Костю, как за брата. Я тоже человек и не могу быть равнодушным. Во всяком случае, я считаю отсутствие Кости в такое позднее время тревожным явлением. Когда ветер сносит крышу, куда убежишь? Держать надо. Мне ваше беспокойство понятно. Если хотите, приезжайте.

Капитан бросил трубку и сказал:

— Ненормальный человек. Ругается и кричит, как ишак.

Он посмотрел на часы и снова взял трубку. Теперь он докладывал о пропавших пареньках подполковнику Урманову. Ответив на несколько вопросов, капитан спросил:

— Нельзя ли поехать туда и посмотреть, товарищ подполковник? — Но, выслушав ответ, зажал микрофон ладонью и сказал Михаилу:- Видите, подполковник и сам не может разрешить нам ехать. Я предполагаю, что дело тут гораздо серьезнее, чем мы думаем. Сейчас он проконсультируется.

Прошло минут десять. Наконец, подполковник приказал ехать в городское управление

— Вы не боитесь? — спросил капитан Додоновых. — Там не в шашечки играют, возможно столкновение, стрельба…

— Ну так что? — рассердился Владимир Тарасович. — Вы думаете, я на фронте в атаки не ходил или пуль боялся? Я, товарищ капитан, гранатами танки подбивал, а этих паршивцев голыми руками можно брать, если поступать разумно.

— И я не боюсь, — покраснев, заявила Вера.

— Ладно, ладно, — махнул рукой капитан, смущенно улыбнувшись, и направился к выходу.

Оставив Владимира Тарасовича и Веру в машине, капитан с Михаилом вошли в здание городского управления. В кабинете подполковника Урманова сидел Максим Петрович Светов. Майор улыбнулся Михаилу. Но, как только все сели, майор стал серьезным и пододвинулся ближе к столу.

— Откровенно говоря, вы нам с Максимом Петровичем задали трудную задачу, — сказал Урманов Вязову. — Беда в том, что не все в этом деле вскрыто, не все подготовлено к операции. Нам бы очень не хотелось спугивать преступников. Человек в белом костюме, как вы называете Крюкова, по кличке Крюк — мелкая сошка. Если мы его возьмем, то можем спугнуть более крупную рыбу, которая интересует нас особенно. У меня к вам, Михаил Анисимович, будет вопрос: вы уварены в том, что Костя не замешан, не вошел в шайку? Подумайте как следует, прежде чем ответить. Если он замешан, нам нет никакого смысла его искать, если же он честный парень, то ему определенно грозит опасность и тогда надо принимать срочные меры к его спасению, если время не упущено.

— Я уверен, что Костя скорее умрет, Чем согласится Стать преступником, — твердо сказал Михаил.

— Может быть, его запугали?

— Он не из пугливых.

— Можно верить, — Урманов посмотрел на Максима Петровича. — Можно предполагать, что его неродной брат Алексей руками своих людей пожелал с ним расправиться.

— Так же, как он пытается расправиться с Михаилом Анисимовичем, — добавил Максим Петрович.

— Старинов? — удивился Михаил.

— Другой версии пока нет, — ответил Максим Петрович. — Дружки его остались на свободе, да и он теперь гуляет.

— Итак, решено, — громко сказал Урманов, поднимаясь. — Поедем, Михаил, нам каждый хороший человек дорог. А Вера где? — обратился он к капитану.

— В машине, — ответил капитан, — Но там еще ее отец. Не отпускает девушку одну. Можно ему?

— Пусть едет, — разрешил Светов и подошел к телефону. Набрав номер, он сказал:-Всеволод Игнатьевич, докладывает Светов. Я выехал.

Майор повесил трубку, и все вышли из кабинета.

Три «победы» одна за другой шли на предельной скорости по опустевшим уже улицам. Вера сидела в первой машине вместе с Урмановым и Максимом Петровичем. После она рассказывала, как трусила: даже сердце у нее затихло, по всему телу пробегали мурашки.

Михаил сидел рядом с Владимиром Тарасовичем. Старик спокойно курил, глядя в затылок шофера, будто он ехал на завод в ночную смену.

Приехали в восьмое отделение милиции. Из здания вышли начальник отделения и участковый уполномоченный. На вопрос Урманова участковый тотчас ответил:

— Знаю пустой дом. Хозяин давно в Фергану уехал. Кибитку бросил. Никто там не живет.

Поехали опять, захватив с собой начальника отделения и участкового. Остановились под густыми деревьями на довольно широкой улице и пешком направились к переулку. Вера и участковый указывали дорогу. Переулок оказался темным, со множеством поворотов. Шли осторожно, разбившись на группы Вокруг было тихо, даже не лаяли собаки.

У пролома в дувале, когда все убедились, что вокруг никого нет и в пустом дворе не видно движения, Урманов попытался отправить Веру и ее отца к машинам. На Владимир Тарасович неожиданно воспротивился, и подполковник, чтобы не поднимать шума, вынужден был оставить их недалеко от пролома.

Первыми в кибитку направились Михаил и Урманов. Участковый остался у окошка с выбитыми стеклами. Михаил подошел к двери и карманным фонарем осветил комнату. Она была пуста. Увидев еще одну дверь, ведущую в соседнюю комнату, Урманов и Михаил притаились. Вокруг не слышно было ни звука, ни шороха. Через минуту Михаил решительно распахнул ногой и эту дверь, и они увидели маленькую темную каморку. Она тоже была пуста.

ТАИНСТВЕННЫЙ ДВОР

Падая, Костя ударился о что-то твердое. В соседней комнате затихли шаги. Ощупав руками предмет, о который стукнулся, Костя догадался, что это разбитый котел, и сел на него. Потер ушибленный локоть и горящую щеку. Тоненькие лучи, проникающие через узкие щели двери, почти не давали света, и в каморке разглядеть что-либо было невозможно.

Пахло сухим куриным пометом и старой заплесневелой пылью. В камышовом потолке попискивали мыши.

Костя мысленно поругал себя: «Доверился, не предусмотрел обмана… Не умеешь соображать, а лезешь в драку. Простофиля!» И тут же задал себе вопрос: «А другой честный человек не так ли поступил бы? Виктор молчал, ему было стыдно. Может быть, он не по своей воле с ними встречается? Скорее всего, не по своей воле. Значит, Виктор не такой уж смелый, каким хочет казаться…»

Только теперь Костя понял, почему Махмуд все время пытался его рассердить: «Он хотел, чтобы я не ехал. Все-таки он хороший, этот Махмуд…»

Что-то поползло по руке. Костя стряхнул насекомое и тут же почувствовал укол в палец. Рука заныла. «Скорпион!»- догадался Костя, холодея от страха, и вскочил. Он стоял, как солдат, по стойке смирно, чувствуя, как немеет рука. Вспомнил: смертельные укусы скорпионов бывают редко, в весенние месяцы. И все же он стоял, пока не оцепенели ноги. Рука повисла плетью, уколотый палец жгло. Стоять уже не было сил, и Костя осторожно сел на котел. Теперь решил: если еще что-либо поползет по ноге или руке, он не пошевелится. Коль скорпиона не трогать, он не уколет жалом. Ежась и вздрагивая, Костя представил, как по полу и стенам бегают эти светло-желтые, с длинными хвостами насекомые и почувствовал, что холодок пополз от пальцев ног к животу, добрался до груди, заморозил сердце. Косте казалось, что в каморке шуршат десятки скорпионов или фаланг, может быть, даже змеи, от которых ему не убежать, не спрятаться.

Преодолевая страх, Костя подошел к двери и ощупал ее, ожидая, что вот-вот наткнется пальцами на скорпиона — и другая рука также онемеет. Шершавые двухдюймовые доски, хотя и рассохлись, но оказались еще крепкими, и для того, чтобы выбить хотя бы одну из них, надо было иметь если не топор, то какую-нибудь тяжелую вещь. У Кости под руками ничего не было. Он прильнул к самой широкой щели — и ничего не увидел, кроме потрескавшейся глиняной стены.

Костя дважды ударил ногой в дверь, надеясь отбить запор. Доски не прогнулись, даже не задрожали, только с потолка посыпалась пыль и стало трудно дышать. В светлых лучиках, проникающих через щели, закружились пыльные вихрики. Костя снова сел и более спокойно стал искать выхода из положения. Дверь не откроешь — это уже ясно. Стену проломать? Нечем. Глиняные стены кибиток бывают не менее метра толщиной, глина со временем так слеживается, что ее и ломом трудно взять. Оставалось одно: обследовать потолок. Обычно в таких кибитках перекладины потолка перекрываются камышом, застилаются толью и сверху смазываются глиной с саманом. Если крышу давно не смазывали, то в каком-нибудь месте слой глины должен быть тонким, и, разобрав камыш, можно крышу проломить. Подумав об этом, Костя несколько приободрился. «Котел очень большой, его не поднимешь, — соображал он. — Может быть, где-то есть от него осколки, которыми можно ковырять глину?»

Костя встал, пошарил вокруг ногой, обошел котел, сковырнул туфлей кучу мусора. Ни осколков котла, ни даже камешков в этой каморке не было. Теперь оставался один вариант: разобрать крышу руками. При этой мысли у Кости сильнее заныла больная рука, и он еле удержался от крика.

А чем он гарантирован от того, что, разбирая камыш, не наткнется здоровой рукой на скорпиона или фалангу? Что он будет делать после второго укуса? Костя даже вспотел, представив себя с онемевшими руками, голодного и уставшего. Кричать? Едва ли кто его услышит — переулок глухой.

Долго Костя сидел, опустив голову на руки, уперев локти в колени. Мысли потекли спокойнее, может быть, от того, что Костя уже устал, или от того, что предстояло несколько часов бездействовать, пока перестанет ныть рука и к ней возвратится чувствительность. Одной рукой начинать работу было бессмысленно. Надо было ждать.

Временами к горлу Кости подступал жесткий комок, который никак нельзя было проглотить. Комок рассасывался сам по себе. Именно здесь Косте показалось, что вся жизнь его проходит как-то по особенному, не как у других ребят, много выпало на долю его тяжелых испытаний. Отец пропал на фронте, мать погибла под бомбежкой, он был ранен, потом попал в воровскую семью — и вот сидит в каморке взаперти, и не известно, выберется отсюда или нет…

Сколько прошло времени, Костя не знал. Тонкие светлые лучи, проникающие сквозь щели, ни о чем не говорили. Посасывало в желудке. Колбаса и хлеб остались в той комнате, выпали из рук, когда Крюк его ударил, Но Костя не жалел о хлебе. Был случай, когда он не ел сутки, хотя хлеб был рядом. Старуха тогда попрекнула его пищей, и Костя упорно отказывался садиться за стол, хотя его и настойчиво приглашали. Не в еде дело. Голод перетерпеть можно несколько дней. Надо выбраться — вот задача.

Раздавшиеся в соседней комнате шаги обрадовали Костю и в то же время испугали. Он вскочил. По шагам можно было судить, что шел один человек. Костя затаился. Звякнула щеколда и дверь приоткрылась. В проеме стоял Махмуд с длинной папиросой в зубах и с толстой бамбуковой тростью в руке.

Пареньку потребовалось некоторое время, чтобы привыкнуть к темноте, и он стоял неподвижно, только дымок папиросы поднимался вверх тонкой струйкой.

Костя весь подобрался, сжал кулаки и даже забыл о больной руке.

— Выходи, — сказал Махмуд и чуть отодвинулся в сторону.

Костя помедлил: сидеть в этой конуре бессмысленно, по и выходить опасно. Что же делать?

— Иди, не бойся. Кроме меня никого нет, — миролюбиво сообщил Махмуд. — Если не веришь, сам посмотри.

Костя шагал твердо, стараясь не дрожать от страха. Махмуд сопел позади. Костя огляделся — никого. Вышли на улицу. Бледный свет луны тускло освещал глиняные заборы, испещренные трещинами, деревья, нависшие над дорогой тяжелыми глыбами. На плоских крышах щетинилась сухая трава.

Махмуд сказал правду: он был один. А, может быть, Крюк где-нибудь их дожидается? «Ну и пусть! — решил Костя. — Пойду и прямо скажу, что он бандит», — и, обернувшись, спросил:

— Ты куда меня ведешь?

— Сам увидишь. На машине поедем, — ответил Махмуд нехотя.

— Где Крюк?

— Далеко.

Ответ Махмуда немного успокоил Костю, и он зашагал смелее. Как ни говори, а вторая встреча с бандитом не прельщала, хотелось чуть-чуть ее отсрочить, чтобы подготовиться, приободрить себя.

Под ногами похрумкивала волглая пыль. Рука уже не болела, и Костя размахивал ею, как здоровой, и нарочно загребал пыль ногами. После душной каморки, спертого и вонючего воздуха, было приятно дышать ароматом яблок и груш, льющимся из садов, смотреть на крапинки звезд.

У поворота Махмуд тронул Костю за руку.

— Обожди. Поговорить надо.

Костя остановился и попытался разглядеть выражение лица Махмуда. В темноте его смуглое лицо казалось еще мрачнее, чем днем. Глаза паренек опустил и некоторое время стоял в нерешительности.

— Я слушаю, — поторопил Костя.

— Ты сердишься на меня, знаю. Плохо я делаю, как шакал, подкрадываюсь… — невнятно заговорил Махмуд простуженным хрипловатым шепотом. — Так товарищи не делают. Ты меня принял хорошо, как друг, а я в гости пригласить, пиалу чаю налить не могу. Ты меня халатом укрываешь, а я тебя в бок толкаю…

Костя ничего не понимал и смотрел на Махмуда с удивлением. «Лепечет парень чепуху…»

— Ты говори яснее, не с похмелья, небось, — сказал Костя.

— Ладно, давай яснее, — заторопился Махмуд. — Если хочешь, иди домой, я скажу-убежал…

— Вон ты о чем!.. — Костя подошел поближе. — Нет, Махмуд, домой я не пойду. Вашу шайку-лейку надо вывести на чистую воду. Ты лучше бы рассказал Михаилу Анисимовичу о делах твоих дружков-бандитов.

— Я боюсь.

— Михаила Анисимовича бояться нечего, он хороший человек, умный, все поймет. Забыл о чем он тебе говорил?

— Не забыл. Не его боюсь. Крюк злой бывает, сам знаешь. Убьет. А Михаил Анисимович хороший, к тебе как брат относится…

— И ты будешь моим братом. Идет?

— Эх, Костя!..

— Ну, поехали. Куда направимся?

— Там пьянка будет, Костя. Зачем едешь?

— Ничего. Подумай как следует, и догадаешься.

Ехали молча, сидя рядом на заднем сиденье такси.

Махмуд продолжал курить и смотрел на мелькающие дома задумчиво, изредка морщась и кусая мундштук папиросы. Машина, проскочив квартала три по центральной улице, завиляла по глухим безлюдным улочкам. Костя и не предполагал, что в Ташкенте еще есть длинные улицы, на которые не выходит ни одно окно- сплошные дувалы прерываются только узенькими калитками с резными дверками. Эти улицы имеют массу неожиданных поворотов и глухих тупичков. Здесь дома частные, с приусадебными участками, обычно садами, именно здесь еще уживаются рядом телевизор и утренний намаз именно в этих тупичках еще кое-где сохранилась паранджа. Костя знал только прямые асфальтированные или мощеные камнем улицы, где дома, как и люди, смотрят на прохожих прямо, где люди живут и трудятся на виду у своих товарищей.

Машина остановилась в зеленом тупичке: дорога сплошь заросла травой, даже не было колеи или следов арбы, огромные густые орешины закрывали тупичок шатром, и здесь с утра до вечера лежала серая тень. Глиняные заборы здесь новые и высокие, калитки особенно узкие. Здесь не чувствовалась духота, не было запаха гари и бензина, в воздухе стоял тонкий аромат спелых плодов.

— Приехали, — сказал Махмуд Косте и сунул шоферу деньги.

Шофер поспешно развернулся и уехал. Махмуд постучал в калитку. Открыл ее седой, краснощекий старик в галошах на босу ногу. Маленькими хитрыми глазами он окинул Костю и, впустив молодых людей, молча, не торопясь, закрыл калитку на крепкий засов.

Двор был квадратный, довольно обширный, более десяти орешин и яблонь росли в беспорядке, в дальнем углу виднелся хауз, рядом стоял тандыр — глиняная печь, в каких пекут лепешки. Окна и двери дома выходили на Г-образную веранду с покрашенными в белый цвет стойками. В одном из светлых окон Костя заметил мелькнувшую женскую фигуру.

Махмуд и Костя прошли в соседний дворик через калитку, спрятанную в зеленом переплете виноградника. Из конуры на них зарычал огромный пес, обросший длинной лохматой шерстью.

Второй двор был поменьше, сплошь засаженный виноградником: полукруглые тоннели начинались от калитки, и к маленькому домику с плоской крышей вела только тропка вдоль дувала. Как ни старался Костя запомнить, где он ехал и шел, ему это плохо удавалось, и он сердился на себя. Махмуд молчал. Костя тоже не проявлял желания говорить. Молча они подошли к домику. У двери стоял Крюк. Он махнул рукой Махмуду и миролюбивым жестом пригласил Костю заходить.

В домике была маленькая передняя и небольшая комната, в которой стояли кровать, стол и десяток новеньких стульев; стены голые, окно завешано байковым одеялом.

— Теперь садись, Костя, — пригласил Крюк, бросая кепку на кровать.

Костя сел к столу. Спокойный тон Крюка уже не мог обмануть его, в том пустом дворе разговор тоже начался мирно, но через минуту закончился бурно, поэтому Костя сжался, следя за каждым движением бандита. Пока по всему было видно, что хозяин квартиры не собирался расправляться с ним. Крюк полез под кровать, открыл чемодан и вытащил оттуда кусок хлеба и полколеса колбасы. Положив продукты на стол, он сказал:

— Ешь, знаю — голодный.

Вначале Костя хотел отказаться, но тут же передумал: чем кончится вся эта история, было неизвестно, и терять силы не следовало. Костя с жадностью набросился на колбасу.

Крюк курил, поглядывая на Костю с каким-то уж очень пристальным вниманием. В его взгляде не было любопытства, он рассматривал паренька, как ученый энтомолог изучает козявку. И от этого спокойного изучающего взгляда постепенно Косте стало не по себе, аппетит у него пропал, и он отодвинул колбасу и хлеб.

В глазах этого злобного человека и во всем облике его не проявлялись сейчас никакие чувства, и трудно было догадаться, какой трюк он выкинет в следующую минуту. Крюка можно было назвать красивым — тонкий нос, маленький рот, неширокие брови, — но на лице его всегда лежала какая-то печать не то равнодушия, не то железного спокойствия, и оно походило на застывшую маску. И даже, когда Крюк заговорил, лицо его не изменилось, не дрогнуло.

— Я выполняю наказ твоего брата Алексея.

Костя сделал протестующее движение, но Крюк остановил его:

— Ты говорить будешь после. Слушай. Эти шалопаи тебя обманули, сказав, что едут на рыбалку. Я просто хотел с тобой поговорить. К сожалению, я не умею церемониться, и наша встреча оказалась не совсем дружеской, не прошла так, как бы мне хотелось. Ты не должен обижаться. Воспитание мое никудышное, сам получил немало оплеух и к другим подхожу таким же манером. Понятно?

— Вполне, — Костя откинулся на спинку стула и стал ждать, что будет дальше.

— Повторяю: я выполняю наказ твоего брата Алексея. Он для меня авторитетный учитель, хотя работать мы вместе не можем, наши характеры не сходятся.

Крюк усмехнулся. — Одним словом, я должен о тебе позаботиться. Парень ты, по рассказам Витьки, упорный и не дурак. Люблю с такими иметь дело. Ты, может быть, думаешь, что я по карманам шарю, магазины обворовываю? Ошибаешься. Для меня эта грязная работа не подходит. Такими делами занимаются те, у кого в мозгу одна извилина и кругозор не шире столовой тарелки. В наш век спутников нельзя жить примитивно, — Крюк опять усмехнулся, а Костя сел прямее: он был, действительно, удивлен. «Значит, они не воры? Чем же они занимаются?» И он решился задать вопрос:

— Чем же тогда вы занимаетесь?

— Пришиваем старые заплатки к новому пальто, — засмеялся Крюк, довольный своим каламбуром. Смех он тут же подавил, словно спохватился. — Вот что, пацан, договоримся лишние вопросы не задавать. Я надеюсь, Алешка научил тебя кое-чему. Расстели вон кошму, и пока поваляйся на полу.

Крюк ушел, закрыв за собой дверь на замок. Костя вздохнул: «Как арестованный!» Сидеть взаперти в чистой комнате гораздо веселее, чем в том закутке, тем более, что на столе лежала колбаса и полбуханки хлеба, и Костя, расстелив кошму, с удовольствием повалился на нее. Он не чувствовал ни страха, ни сожаления, что пустился в рискованное путешествие. Один вопрос его мучил: где же Витька, и о чем он думает? Костя почему-то до сих пор был уверен, что Виктор поступил с ним гадко не по своей воле.

Полежав немного, Костя незаметно заснул.

Проснулся он от громкого смеха. Открыл глаза, вскочил, но ничего не увидел. В комнате было темно. Дверь распахнулась, кто-то вошел, пошаркал по стене рукой и включил свет. У двери стояли вместе с Крюком Долговязый и его товарищ — в полосатых ярких рубашках и в узких зеленых брюках.

Не обращая внимания на Костю, они выложили на стол кульки, поставили бутылки с водкой. Потом пододвинули к столу все стулья, Крюк принес грубо сколоченную скамейку.

— Таинственно и экзотично! — восхищенно повторял Долговязый.

Его товарищ смотрел исподлобья, не разделяя восторга своего собутыльника.

— Гляди веселей, Джон, — советовал Долговязый.

— Я и так хохочу, — мрачно шутил Джон.

Костя с тревогой и с интересом следил за приготовлениями, лихорадочно соображая: «Долговязый в присутствии Крюка на меня не набросится, побоится. А если возьмутся бить вместе? Что же делать? Бежать? А как?»

В комнату вошел мужчина в тюбетейке, в белых широких штанах, босиком. Пышные усы и скудная бородка как-то не шли к его моложавому лицу. Он принес на подносе фрукты.

— Салям алейкум! — поздоровался он.

— Когда будет плов? — спросил Долговязый.

— Э, скоро, скоро! Надо мал-мал чай пить, один стакан водка пить.

Это был по-прежнему веселый Садык, — хозяйский сын, приехавший погостить. Он готовил плов, напевая песенку, носил поднос, пританцовывая, приговаривая: «Люблю хорошую компанию. Ай, как хорошо водка пить, плов есть».

Садык увидел на полу Костю и изумился:

— Почему мальчик на полу лежит? Ай, нехорошо. Давай, мальчик, яблоки есть, виноград кушать. Хороший виноград.

— А ты водку пьешь? — спросил Долговязый.

— Мал-мал пью, один поллитра, больше не надо.

— Силен! — захохотал Долговязый. — Посоревнуемся.

Но тут в комнату, в сопровождении Махмуда, вошел

человек с бледным лицом. И Долговязый и его друг вскочили, как по команде.

— О! — воскликнул Садык. — Большой начальник пришел. Садись, наш гость будешь, плов есть будешь.

Костя приподнялся на локте и побледнел: он узнал в пришедшем своего неродного брата Алексея.

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

Провал в дувале зиял в темной пасти пустынного двора выщербленным зубом. Засыхающая урючина походила в темноте на паука, поднявшего кверху многочисленные тонкие лапки и, казалось, эти лапки шевелятся в предсмертной судороге. Так, по крайней мере, выглядел этот злополучный двор в глазах Веры, стоявшей рядом с отцом. Она еле сдерживала слезы.

Урманов облокотился на кромку дувала и надсадно курил. При слабых вспышках папиросы можно было видеть его хмурое и бледное лицо. Все смотрели на подполковника. Он остро чувствовал взгляды присутствую щих — и умоляющие, и требовательные — и думал только о том, чтобы не убить надежду в этих близких ему людях неосторожным словом. Он не мог ответить, где сейчас Костя, а все ждали от него ответа ясного и определенного. Если бы здесь были одни свои сотрудники, он бы особенно не задумывался — мало ли бывает в работе неудач! — но перед ним стояли девушка и пожилой рабочий. Ему стыдно за свое бессилие. И все же только один выход из положения: немедленно ехать в управление и приказать проверить все явочные квартиры Крюка. Конечно, Урманов очень полагался на то, что от Садыка есть хоть какое-нибудь донесение, но об этом говорить нельзя, это была слишком тонкая ниточка, которая могла оборваться в любую минуту.

— Да, боюсь, как бы из этой варки козел не получился, — сказал Владимир Тарасович. Урманов, Светов и Вязов поняли его реплику, как пощечину.

— Поехали в управление, — оттолкнулся Урманов от дувала и пошел по переулку.

Остальные двинулись за ним.

Уже сидя в машине, Михаил попросил разрешение забежать на квартиру.

— На всякий случай, проверить: может, Костя явился, — высказал он предположение.

Урманов помолчал, потом ответил.

— Хорошо. Не задерживайтесь.


Алексей и Костя сидели во дворе на суковатом стволе недавно спиленного засохшего тополя. Алексей обнял за плечи Костю и, дыша водочными парами, с необычайной для него лаской говорил:

— Хочешь со мной ехать, Коська? Из-за тебя я заглянул в эту паршивую дыру. Не знаю почему, за последнее время я забыл своих бесшабашных родителей, а о тебе думал. Почему ты мне приглянулся — черт его знает!.. В душу залез.

Костя поеживался. Оттолкнуться он побаивался, зная необузданный характер Алексея. И сидеть так, в обнимку, было невыносимо.

— Куда же мы поедем? — спросил он, опуская голову, чтобы скрыть горькую усмешку.

— По твоему желанию, любой город выбирай. Для нас с тобой все пути открыты, мы, как птицы вольные, полетим туда, где сердцу будет милее. И заживем мы, два холостяка, богатырями, которым не страшны ни бури, ни циклоны, ни презренье, ни законы. Я становлюсь, дорогой, поэтом, и на жизнь начал смотреть через вогнутое стекло…

— Особенно, когда выпьешь, — вставил Костя.

— Совершенно верно. Говорят же: пьяному море по колено. И все мы хотим забыться, откачнуться от повседневных дрязг и стать выше остальных, смотреть сверху, парить над грешной землей, высматривая добычу. Не дрейфь, Коська, у нас хватит ума, чтобы сделать свое существование сносным, надеюсь, будет перепадать немало и для души. А душе человека не много надо, как сказал один неизвестный поэт: мне бы любви немножко, да хороших папирос. Едем, братишка, едем!

— А если тебя поймают и посадят… Я вместе с тобой должен загорать? — не унимался Костя, теперь уже смело взглядывая в лицо Алексея и не скрывая скептического отношения к многочисленным посулам, к несбыточным мечтам своего не столь уж умного брата, не такого, каким представлял его Костя себе раньше, — а простого фантазера, чистого эгоиста. Костя понимал, что в трудную минуту Алексей не только потащит его за собой в тюрьму, но и, если надо будет, без раздумий и угрызения совести прикончит.

— Пока поймают, мы поживем напропалую, — сказал Алексей, пыхая папиросой и не замечая насмешки в голосе Кости.

— Тебя все равно поймают…

— В этом ты прав: поймают. Я уже не ребенок, чтобы отводить от правды глаза, — вдруг посерьезнел Алексей и снял руку с плеча Кости. — Я предполагаю и, наверное, не ошибаюсь — лейтенант ходит здесь где-то рядом и высматривает удобный момент, чтобы свернуть мне скулу…

— Так ты хочешь меня погубить?

— Не погубить — научить, — Алексей встал. Благодушное настроение, словно смыло водой, он стал прежним, уже знакомым, твердым и жестким, нахальным и беспощадным. Крепко сжатые тонкие губы, красные, волчьи, хищные глаза. — Ты должен продолжать мое дело. Тебе нужна практика. Года два. Ты достойный наследник вымершей когорты великих преступников, тебе я могу доверить мою эстафету, и ты с честью понесешь ее в будущее. А эти все, — он махнул в сторону кибитки, — олухи царя небесного, ослы с длинными ушами.

Костя тоже встал. Ростом он был в два раза ниже Алексея, и все же он вскинул голову и сказал:

— Я имею право сам выбирать.

Алексей помолчал. В темноте он казался особенно огромным и страшным, и у Кости в тревоге сжалось сердце. Он почувствовал себя одиноким и беззащитным. Кто ему здесь поможет? Ни Михаил, ни Вера не знают, где он находится. Из-за соседнего дома выглянул край луны, и двор словно покрылся инеем, под дугами виноградника волнами закачались черные, как смолистый дым, тени. Темное небо походило на дно реки, которое Костя видел, когда открывал в воде глаза. Вокруг была жуткая тишина. Алексей заговорил так глухо и хрипло, что Костя вздрогнул.

— Тебе нравится жить у лейтенанта? Продался? Так я и думал: ты — собачьей породы, щенок. Ты уже привык лизать руки хозяина… Тебя следует придавить, как блоху…

Алексей скрипнул зубами и прислушался. Крюк вполголоса, с трудом выговаривая слова, инстуктировал Виктора и Махмуда:

— Смотрите в оба… Через час я приду сам… Не вздумайте лягавить. Алешка достанет из-под земли!..

Виктор и Махмуд вышли из дома и направились к калитке. Алексей сплюнул. Проходя мимо Кости, Махмуд нагнулся, чтобы зашнуровать туфлю, и прошептал:

— Держись, Костя, я скоро вернусь.

Ничего не понимая, Костя удивленно смотрел в спину уходившего Махмуда. Пареньки скрылись за калиткой.

Еще в начале гулянки, увидев сына хозяина, Махмуд понял, что пришел конец раздольной жизни шайки. Он узнал Садыка.

Разговор за столом шел вяло, один Долговязый пытался рассказывать анекдоты. Его товарищ с ожесточением налегал на плов, будто сутки не ел. Потом начали играть в карты. Крюк часто выходил во двор, он кого-то ждал. Возвращался злой, бледный.

Махмуд водку не пил, выливал под стол, а Виктор старался напропалую. Веснушчатое лицо его раскраснелось.

Изредка в комнату заходил Садык, приносил фрукты или чай. Долговязый приставал к нему, вызывал на соревнование, наливал водки. Садык не отказывался, выпивал водку залпом к немалому удовольствию Долговязого. Садык таким образом угощался уже несколько раз, и Махмуд дивился тому, как крепко держится на ногах работник милиции, не качается, только посмеивается и шутит:

— Давай, гуляй! Надо бочку вина тащить.

Старинов тоже не хмелел, хотя пил много. В карты он играл рассеянно, часто напоминал Крюку о каком-то проигрыше. Крюк со злостью бросал карты на стол.

— Сказал — сегодня сделаю.

Махмуд наблюдал за дружками, и мучительно придумывал повод, чтобы уйти отсюда. И когда Старинов, позвав Костю, вышел во двор, а Крюк предложил ему и Виктору пойти узнать — возвратился ли домой Вязов, он чуть не подскочил на стуле от радости. Виктор встал из-за стола, покачиваясь; и взъерошив пятерней волосы, выпучив глаза, заорал:

— Я с ним расправлюсь! Отца выжил. Мне житья не дает, шпионит, поучает. Какое ему дело до меня? Я сам знаю, что мне делать. Ясно?

— Ясно, — сказал Крюк и махнул рукой. — Идите, Разрешаю расправиться.

— Благодарю, — с трудом проговорил Виктор и решительно направился к двери.

Во втором дворе ребят остановил Садык.

— Далеко шагаем? — спросил он. — Плов не понравился или водки мало?

— Друг! — Виктор подошел к Садыку, обнял его и вдруг всхлипнул. — Эх, друг! Плов хороший. Водки — залейся. Душа у меня горит, понимаешь? Обидно…

— Пойдем, Виктор, — потянул его за рукав Махмуд и сказал Садыку:- Мы скоро вернемся.

Садык внимательно посмотрел на паренька, ничего не сказал и вернулся на суфу, где сидел старик.


Алексей стоял неподвижно. Огонек его папиросы то вспыхивал, то потухал, и слабый свет освещал только крепко сжатые бледные губы. В доме что-то бормотал Долговязый, опьяневший окончательно. Костя сел на бревно и опустил голову на руки. Мысль: «Что же делать?»- сверлила мозг до головной боли. Хотя он выпил совсем немного, его поташнивало. Ему было ясно: Алексея упускать нельзя, он может напасть на Михаила Анисимовича и еще что-либо натворить. «Как же сообщить, что брат здесь, через кого передать?»

Алексей подошел к калитке и приоткрыл ее. Кости приподнялся. В соседнем дворе на суфе мирно беседовали старик-хозяин и его сын. Перед ними стоял чайник и две пиалы. Алексей быстро закрыл калитку и подошел к Косте.

— Ты сиди, — сказал он. — Я пойду, прогуляюсь.

— И я с тобой! — вскочил Костя.

— Это еще зачем?

— Боюсь с ним… Крюк дерется…

— Дерется? — Алексей посмотрел на домик. — Скажи, что я ему голову оторву и в арык заброшу»

— Говорил.

— Говорил? — Алексей потер виски, — Ладно. С этим олухом, действительно, тебе делать нечего. Пошли.

Они перелезли через один забор, потом через другой — и очутились на улице. Запоздало забрехали собаки. Алексей и Костя молча пошли направо, в темноте загребая ногами пухлую пыль. Алексей прихрамывал.

Костя вынул носовой платок и бросил на дорогу.

Ночь была светлая, мостовую ярко освещали электрические лампочки, но стоило человеку зайти за дерево, как он пропадал в густой тени. Виктор то и дело останавливался под деревьями и, прислонившись к стволу, сгорбившись, икал.

— Засунь палец в рот, — советовал Махмуд.

— Иди к черту! — ругался Виктор и опять шагал по тротуару, петляя на вялых ногах и бурча себе под нос:- Я все могу… Он у меня попляшет… Я сам все сделаю…

Махмуд несколько раз пытался утащить Виктора домой, но тот упорно шел на квартиру к Вязову, бормоча угрозы и ругательства. «Хоть бы свалился, что-ли»,- с надеждой думал Махмуд. Еще там, в кибитке, он решил предупредить Вязова и выручить Костю. Не мог он допустить, чтоб с ними случилась беда: Костя хороший товарищ, а Михаил Анисимович приглашал заходить, хотя и знал, что он, Махмуд, связан с отпетыми ребятами. «С Костей интересно, можно книги читать, собирать приемник, а с Виктором только водку пить да хулиганить», — возмущался Махмуд.

Они то сходились и шли рядом, то разбредались в разные стороны. Встречавшиеся горожане обходили их с опаской. Показался дом, в котором жил Вязов, и Махмуд, понимая, что надо предпринять что-то немедленно, схватил Виктора за плечо.

— Ты больше никуда не пойдешь, — сказал он.

— Что?! — закричал Виктор, вырываясь. — Ты мне не указывай! Я сведу сегодня счеты….

— Ты никуда не двинешься, я пойду один, — повторил Махмуд.

— Лягавить захотел? — догадался Виктор к, размахнувшись, хотел ударить, но промахнулся. Я тебя сотру в порошок!..

— Попробуй.

Они налетели друг на друга и, сцепившись, некоторое время стояли на одном месте, покачиваясь. Ноги у Виктора подогнулись, и он начал падать. Махмуд два раза ударил его, и Виктор свалился.

— Будешь здесь лежать? — спросил Махмуд.

— Буду… — жалобно пообещал Виктор.

Махмуд, не задерживаясь, пошел к Вязову. Не успел он отойти и тридцати шагов, как Виктор вскочил и бросился со всех ног в обратную сторону. Махмуд побежал за ним. Потом остановился и махнул рукой — надо было спешить и предупредить Михаила Анисимовича до прихода Крюка.

Лестницу Махмуд пробежал в несколько прыжков и, не переводя дух, нажал на кнопку звонка. Подождал. За дверью было тихо. Нажал еще раз. Никто не отзывался. Стало ясно: Михаила дома нет.

Махмуд выскочил на улицу. Что делать? Бежать в милицию? Ему могут не поверить, да и много пройдет времени. Пока он будет бегать, Крюк встретит Михаила Анисимовича…

На тротуаре показался человек. Махмуд бросился 8 сухой арык й присел за кустарником. «Уже идеч Крюк?»- с испугом подумал он, всматриваясь в приближающего человека. Нет, походка не та. Крюк ходит вразвалку, а этот шагает твердо, как военный. Но почему он идет в тени, прячется? Только когда человек подошел совсем близко, Махмуд узнал в нем Михаила и выскочил из арыка.

Торопясь, перескакивая с одного на другое, Махмуд рассказал о пьянке, о том, как им с Виктором давал задание Крюк, как они с Виктором подрались и тот убежал.

— Костя там? — спросил Михаил.

— Там. Со своим братом.

— Эх, черт! — воскликнул Михаил и приказал:- Бежим!

ВЫСТРЕЛ

Приехав в управление, Урманов, не задерживаясь, пошел к начальнику. Положение настолько усложнилось в связи с пропажей Кости, что надо было менять разработанный оперативный план и действовать незамедлительно, не теряя ни часу времени. Досадуя на Михаила, взявшего на воспитание мальчика и не сумевшего держать его в руках, Урманов шагал через две ступеньки, хотя давно дал себе зарок по лестнице ходить медленно.

Полковник встретил его нетерпеливым жестом.

— Садык подал весть. Явился Старинов. У вас, Латып Урманович, все люди наготове?

— Все.

— Очень хорошо. Обстоятельства складываются удачно. Можно взять всю шайку сразу.

— Костя тоже там? — спросил Урманов.

Полковник сунул в стаканчик карандаш и ответил с явным неудовольствием.

— Сейчас это не имеет значения. Если возьмем всех, мальчика найдем потом. Угрожать ему никто не будет.

— Разрешите ехать?

— Нет. Садитесь, — и когда Урманов, недоуменно глядя на начальника, опустился на стул, полковник, нетерпеливо глянув на дверь, сказал:- Обстоятельства усложнились. Где Максим Петрович? Действовать будете вместе. И пока Максим Петрович не закончит свою операцию, вы не начнете. Понимаете, Латып Урманович?

— Ясно.

— В дом семнадцатый послали?

— Чубуков уже взят.

— С прокурором улажено?

— Да.

В кабинет быстро вошел Максим Петрович.

Полковник поднялся и, подавая ему руку, спросил:

— У вас все готово?

— Да. — Максим Петрович обернулся к Урманову. — Поехали, Латып Урманович?

Урманов встал, но не ответил. Поправил шляпу и посмотрел на Максима Петровича.

— Меня все же волнует судьба Кости, — наконец проговорил он.

— Разберемся, Латып Урманович, на месте.

— Правильно. Поезжайте быстрее, — приказал полковник.

Около управления стояло несколько машин. Моторы работали. Подбегая, Михаил увидел у парадного Урманова, разговаривающего с майором Копытовым.

— Не знаю, где бегает ваш Виктор, — отмахивался Урманов. — Зайдите завтра, товарищ майор, видите, мне некогда.

— Возьмите меня, — взмолился майор.

— Садитесь, черт бы вас побрал! — выругался Урманов и пошел к машине.

— Товарищ подполковник, разрешите доложить? — преградил ему дорогу Михаил.

— Скорее.

— Вот Махмуд. Он знает где Костя, Виктор и другие.

— Садитесь в мою машину, — приказал Урманов. Вез сели,и машины тронулись. Урманов обернулся к Михаилу:- Рассказывайте.

Михаил передал все, что услышал от Махмуда.

— Мне все известно, — сказал Урманов, покосился на Махмуда и замолчал.

Машины остановились на узкой кривой улице.

Деревья закрывают небо. Тихо. Темно. Расставляя людей, Урманов не обратил внимания на майора Копытова. Оперативники расходились без шума, без разговоров. Копытов не получил указания и все же, сопя и пыхтя, поплелся вслед за Михаилом. Впереди шли Урманов и Максим Петрович. Шли осторожно.

Вдруг Урманов остановился: на дороге лежал человек. Михаил приподнял голову человека и ахнул.

— Витька! — изумился майор Копытов.

— Ранен? — шопотом спросил Михаил.

Виктор покачал головой. И тут все увидели лужу блевотины, блеснувшую при луне.

— Возьмите его! — кинул через плечо Урманов, досадливо махнув рукой, и пошел дальше.

Двое сотрудников подхватили Виктора под руки и повели к машине. Состояние паренька ни на кого не произвело впечатления, все уже знали, почему он свалился на дороге, только Терентий Федорович подошел к тротуару и бессильный, еле держась на ногах, прислонился к дереву. Постоял минуту и вяло опустился на землю: сердце затихло, перед глазами его поплыли яркие многоцветные круги, затем начали вспыхивать искры. Только здесь, на глухой темной улице, увидев пьяного сына, Терентий Федорович понял, как он ошибался, как глупо упрекал Вязова. Теряя сознание, Терентий Федорович с горечью и ужасом подумал: «Неужто конец?»

Михаил обернулся и увидел падающего майора.

— Помогите, — сказал он идущим позади товарищам.


Максим Петрович и Латып Урманович стояли за углом в темном переулке, где сквозь густую листву деревьев даже не видно было звезд, за пять шагов нельзя было заметить человека. Оба они — и подполковник, и майор — нервничали.

Каждый думал о своем.

Максима Петровича беспокоила одна мысль: «Неужели и на этот раз уйдет?» Работники Комитета государственной безопасности досконально изучили деятельность человека с рыжими усами, поймать же его никак не могли. Хитрый монашек занимался только распространении молитв и связь держал с преступниками, через них распространял свой «товар». Где-то он работа а, жил замкнуто и в той местности, где квартировался, молитвы не распространял.

Урманов часто посматривал на часы со светящимся циферблатом и этим жестом выдавал: вое беспокойство. Внутренне он бушевал. Так хорошо подготовленная операция могла сорваться. Старинов сам влез в капкан, осталось взять его голыми руками, и вот, проходит время, преступник может уйти и натворить бед. Потом опять начнутся поиски, бессонные ночи, — и сколько они будут продолжаться — одному аллаху ведомо.

— Должен он придти, должен! — проговорил Максим Петрович.

Урманов его понял, это был в какой-то степени ответ на вопрос, который мучил их обоих.

Переулок выходил на довольно сносно освещенную улицу с одноэтажными домами, частоколом высоких тополей и горбатой мостовой с многочисленными темными пятнами выбоин. На улице и в переулке, во дворах и домах стояла тишина. И раздавшиеся на улице шаги сразу привлекли внимание. Максим Петрович выглянул из-за угла. По обочине дороги, в тени деревьев, шли двое — в темных рубашках и брюках. Покачивались.

Максим Петрович, сделав знак рукой, пошел навстречу припоздавшим гулякам. Не дойдя шагов пятнадцать, он в изумлении остановился: один из мужчин был не кто иной, как отец Вениамин. Второй мужчина прятал лицо под полями широкополой шляпы.

— Отец Вениамин, какими судьбами вы оказались здесь в такое позднее время? — воскликнул Максим Петрович. — Здравствуйте!

Отец Вениамин тоже остановился, вглядываясь во встречного человека.

— О! — пропел он своим приятным баритоном, приветственно поднимая руку. — Здравствуйте, любитель моих проповедей и кладезь комплиментов. Я-то встретил своего товарища по семинарии, и мы немного причастились, а вы что же здесь прогуливаетесь? Или услаждали ясноокую половину человеческого рода?

— Именно, — засмеялся Максим Петрович, подавая спутнику отца Вениамина руку для знакомства и заглядывая ему в лицо. Ни рыжих усов, ни рыжих бровей. Но продолговатое лицо…

— Воинов, — отрекомендовался мужчина хрипловато и схватил руку Максима Петровича крепкими, как клеш-* ни рака, пальцами.

— Петров, — назвал первую пришедшую на ум фамилию Максим Петрович и ответил на пожатие не менее энергично.

— Ну ладно, Вениамин, я пошел, — сказал мужчина. — Теперь мне недалеко. Дня через два загляну к тебе еще. Спокойной ночи! — и, не дождавшись ответа отца Вениамина, скорым шагом направился дальше.

— Спокойной ночи! — крикнул отец Вениамин, махнул рукой в сторону ушедшего товарища и, с улыбкой сказав: «Забулдыга!», обратился к Максиму Петровичу:- Как поживаете, уважаемый?

— Да как вам сказать… — Максим Петрович, следя за ушедшим мужчиной, почесал затылок левой рукой., Этот невинный жест был любимым сигналом майора для сотрудников.

— Ну и как, нашли вы, что искали? — по-прежнему беззаботно и весело продолжал допрашивать отец Вениамин, сдвигая на затылок шляпу.

Максим Петрович медлил с ответом, следя за мужчиной, назвавшимся Воиновым. Вот он подошел к углу и остановился, медленно поднимая руки вверх. Из тени вышли ему навстречу три сотрудника с пистолетами в руках.

— Как видите, — ответил Максим Петрович, кивнув головой вслед ушедшему Воинову.

Отец Вениамин посмотрел в сторону переулка и опустил в бессилии руки. Вместо добродушной улыбки, на лице его появилось такое неподдельное изумление, что Максим Петрович поспешно спросил:

— Вы давно не видели его?

— Шесть лет, — глухо ответил отец Вениамин, продолжая смотреть в сторону переулка, хотя там уже никого не было.

— Может быть, вы поедете со мной и расскажете об этом человеке все, что знаете? — предложил Максим Петрович.

— С удовольствием. Ах, дьяволово отродье! Неисповедимы пути человеческие. Какою дьявольскою смиренною маскою может прикрываться человек, — продолжал возмущаться отец Вениамин, шагая рядом с Максимом Петровичем и размахивая руками. — Чем больше видит око, тем ярче раскрываются светлые и темные стороны души смертного.

— На этот раз вы оказались менее прозорливым, чем я думал, — заметил Максим Петрович.

— Справедливо. Надеюсь, впредь, господь даст, буду зрячим.


Садык метался от калитки к калитке, возвращался з комнату, в полной темноте садился у окна, выходящего во двор и курил одну папиросу за другой. Хозяин сидел рядом и тяжело вздыхал, изредка говоря: «Ай-яй, плохо, совсем плохо».

Вначале ушли Виктор и Махмуд. Их исчезновение не особенно беспокоило Садыка — мальчишек можно поймать в любое время. Но вот куда-то скрылся Старинов, он не проходил через двор и все же из кибитки исчез. Во втором дворе Садык осмотрел весь виноградник, надеясь, что бандит свалился пьяный. Его нигде не оказалось. Садык заметался. Приказ был ясный: сидеть в доме, играть роль сына хозяина, доносить об увиденном, оперативные меры принимать только в случае самозащиты. Операция была разработана заранее, о прибытии Старинова он доложил, и теперь ему было непонятно, почему не появляется оперативная группа.

— Ничего не понимаю, — сокрушался Садык.

— Дел много, очень много, — старался успокоить парня и себя хозяин, сидевший на одеялах, нахохлившись. — Давай я пойду в сад, посмотрю, куда они прячутся,

— Не надо, подозрение может вызвать, тогда не удержим их. Пойду-ка понесу им винограда.

Садык положил на поднос две большие кисти винограда и пошел в соседний двор, стараясь настроить себя на веселый лад. Подходя к двери кибитки, он закричал весело:

— Почему тихо стало? Кто спит, когда гулять надо? Покачиваясь, он вошел в кибитку. За столом сидел

Долговязый, друг его спал на полу. Ни Старинова, ни Крюка не было.

— Давай виноград… — еле выговорил Долговязый.-. Два подноса принес? Хорошо…

— Конечно, два, — через силу засмеялся Садык. — На, ешь. Свежий, холодный. А куда товарищи девались? Совсем пьяные стали?

— Черт с ними! — выругался Долговязый и протянул руку, прицеливаясь в кисть винограда.

Садык поспешно вернулся к хозяину и сказал:

— Двое самых главных куда-то ушли. Где у вас еще есть выход?

Старик поднялся, взял у порога кетмень.

— Смотреть надо.

Старик пошел на другой двор, покряхтывая, а Садык направился к калитке, намереваясь взглянуть на улицу. Калитка открылась, и во двор вошел Урманов.

— Скорее, товарищ подполковник. Старинов и Крюк где-то спрятались в саду, — доложил Садык.

Урманов, ничего не сказав, заспешил по тропинке за Садыком. За ними шли Михаил, проводник с собакой и еще двое сотрудников. Урманов сам открыл дверь кибитки. Долговязый по-прежнему сидел за столом, уронив голову на руки. Из-под пальцев его вытекал сок раздавленного винограда.

— Разбудите их! — приказал Урманов.

Сотрудники принялись тормошить парней, а Михаил подступил к Садыку:

— Где Костя? Да говори же скорей!

Садык отрывал усы и морщился.

— Были здесь, сам видел. Где спрятались — не знаю.

— Эх, ты! — попрекнул Михаил.

С улицы доносились выстрелы: один, другой, третий. Кто-то закричал, залаяла собака.

Крюка привели под руки, он хромал, белый костюм на нем был весь вымазан глиной.

— Отстреливался, подлец! — сказал капитан, перевязывая платком руку.

— Давай собаку, — закричал появившийся в дверях хозяин дома с кетменем на плече. — Двое в огород пошли. Следы видел.

— Вязов, Садык, проводник Семенов! Живо по следу, — приказал Урманов и повернулся к капитану. — Почему вы сами перевязываете руку? Идите к врачу.


Махмуд сидел на корточках, курил. Зачем его привезли — он не понимал. Он сделал все, что смог и, может быть, с него часть вины будет снята. И все же беспокойные мысли то и дело заставляли поеживаться. «Придется быть свидетелем… Или и меня будут судить? А если дружки разбежались? Отомстят…»

Два сотрудника привели под руки Виктора и положили около арыка возле машины с закрытым кузовом, «В «Черный ворон» не посадили», — отметил про себя Махмуд.

К Виктору подошел врач и начал поливать его голову водой. Виктор замычал.

Майора Копытова принесли на руках и тоже положили на траву недалеко от Махмуда.

— Где врач? — спросил один из сотрудников, тащивший майора.

— Я здесь, — отозвался врач и, подойдя, спросил:- Ранен?

— Нет. Сердце подкачало.

— Быстро в машину! — приказал врач таким резким голосом, что Махмуд вздрогнул. — Включите свет!

Майора затащили в легковую машину, за ним полез врач. Через минуту Махмуд услышал:

— Как вы себя чувствуете, майор?

— Вроде ничего, — слабо ответил Копытов.

Крюк и Долговязый шли сами под конвоем. Крюк шел твердо, Долговязый — раскачивался из стороны в сторону, словно от ветра. Проходя мимо Виктора, Крюк похабно выругался и прорычал:

— Падаль!

— Иди, иди! — подтолкнул его один из конвоиров и добавил насмешливо:- Ничего себе, «дружная» компания. Оставь одних, так горло перегрызут друг другу.

Допросив Крюка, Урманов несколько минут ходил во своему кабинету. От оперативной группы, преследующей Старинова, не было никаких известий. Изворотливый бандит, для поимки которого было проделано столько работы, видимо, ловко заметал следы. Трудно было сейчас сказать, каким образом он почуял опасность и сумел еще до оцепления выскочить из ловушки. Кроме того, теперь было ясно, что он забрал с собой Костю — неизвестно с какой целью. Если он успел выскочить на какую-либо оживленную магистраль, то, может быть, еще много дней придется его ловить.

Окна кабинета уже побелели, наступал рассвет, а на улице еще было тихо. На диване спал Махмуд. Его привели к Урманову последним. С ним разговор произошел странный. Урманов посмотрел на паренька утомленными глазами и сказал:

— А ты домой иди. Завтра явишься в десять часов и все расскажешь.

— Никуда я не пойду, — вдруг воспротивился Махмуд.

— Как так? — опешил Урманов.

— Не пойду.

— Куда же тебя — в тюрьму?

— Хоть в тюрьму, хоть куда. Я дождусь Михаила Анисимовича и Кости.

Впервые Урманову пришлось встретиться с человеком, который не хочет уходить из милиции, просится в тюрьму, и он невольно улыбнулся. Оглядев хмурое лицо паренька, подумав, Урманов показал на диван и сказал:

— Ложись, спи.

Урманов подошел к столу и сел, устало провел ладонью по волосам. Раздался телефонный звонок. Урманов поспешно схватил трубку. Звонил Максим Петрович, не оперативники.

— Доброе утро! — весело поздоровался Максим Петрович бодрым голосом, будто он только что хорошо ВЫ amp;apos; спался.

— Не особенно доброе, — нехотя сказал Урманов, прикрывая глаза.

— Дела идут плохо?

— Старинов ушел с Костей..

— Совсем?

— Пока не известно. Идем по следу.

— Не уйдет, — уверенно сказал Максим Петрович и попросил:-Ты, Латып Урманович, подготовь побыстрее дела Крюкова и Лебедевой. Я их к себе заберу.

— Замешаны?

— Когда верующие убивают, наверняка есть посторонние или потусторонние причины, — повторил свою любимую мысль Максим Петрович и засмеялся.

Максиму Петровичу было чему радоваться, он свое дело сделал. Его веселое настроение больно отозвалось в сердце Урманова: он не завидовал, просто острее почувствовал свою неудачу. Он встал и опять заходил по кабинету, чувствуя, как никотин пощипывает язык.


Увидев осыпавшуюся глину, Михаил перепрыгнул через дувал и очутился amp;apos; на огороде, на грядках помидоров. Беглецы оставили здесь ясный след: там, где они шли, кусты были поломаны, и на земле валялись красные помидоры, кое-где раздавленные. Не мешкая, Михаил побежал. Он слышал, как позади спрыгнул в огород Садык, со вздохами перелезал хозяин дома.

Перепрыгнув следующий дувал, Михаил остановился. На пыльной дороге было много следов, больших и маленьких, и среди них узнать следы Алексея или Кости было невозможно.

Михаил вдруг увидел на дороге платок. Осветив его фонарем, он узнал свой платок, с синими каемочками, который он два дня назад дал Косте. В нем Костя прожег паяльником дырочку.

— Садык! — вполголоса воскликнул Михаил. — Этот платок мой. Будем искать Костю.

Собака, понюхав платок, сразу взяла след и натянула поводок. Михаил и Садык, готовые действовать без промедления, держались недалеко от проводника, зорко всматриваясь в темноту, в лохматые тени кустарников, в проемы дувалов. Долго шли по узким пыльным улицам. Но вот собака вышла на более широкую, освещенную улицу и остановилась у заасфальтированного троту* ара. Проводник дал ей понюхать платок, и она, покружившись на месте, вдруг побежала назад.

— Кружат, — сказал Михаилу Садык.

— Теперь я уверен, что Алексей тащит за собой Костю. Только бы он не успел прикончить паренька, — выдохнул Михаил и сказал проводнику:- Не придерживай собаку, давай бегом.

Собака свернула в первый же переулок, и опять следы повели по узкой дороге, стиснутой дувалами. Над дувалами нависали редкие ветки высоких орешин. На лунном небе четко выделялись верхушки тонкостволых тополей.


Рассвет подкрался незаметно, бледный свет неба, отраженный на железных крышах, стал блекнуть, а запятая месяца теперь плыла в небесном океане, обмытая и чистенькая.

Пробежав небольшую рощицу шелковицы с обрубленными ветками, собака вывела проводника на темно-зеленое клеверное поле. За ним была бахча. Проводник раздавил дыню, и по земле пополз сладкий запах. Дальше был пустырь, заросший полынью и серой колючкой, в конце которого виднелись развалины заброшенной кибитки.

Собака добежала до широкого и глубокого канала и остановилась. Проводник вглядывался в противоположный берег-мокрые следы уже можно было бы различить. Но следов не было. Подошли Михаил и Садык.

— Уплыли? — спросил Садык.

— Надо полагать, — ответил проводник. — Мы можем увидеть, где они вылезли. Берег-то сухой.

Михаил осмотрел откос: беглецы спускались осторожно, и все же на волглой глине хорошо были заметны отпечатки туфель. Один из беглецов поскользнулся и прочертил у самой воды полосу.

— Течение быстрое, против него плыть трудно, далеко не уйдешь, — сказал Михаил. — Поэтому вы идите по

течению, а я все же пройдусь немного в ту сторону.

Садык и проводник с собакой медленно пошли по берегу. Михаил осмотрелся. Метров на сто поблизости не было никаких укрытий, кроме развалин одинокой кибитки и нескольких кустов джиды, росших на берегу. К этим кустам и пошел Михаил, держа наготове пистолет. Но не успел он пройти и нескольких шагов, как услышал неистовый крик Кости:

— Михаил Анисимович! Мы здесь…

Из-за развалин Костя был виден по грудь. Рубашка на нем была мокрая и грязная, волосы прядями спадали на лоб. Бледное лицо и почерневшие губы.

— А, мразь! — раздался из-за развалин хриплый голос, и Михаил увидел поверх головы Кости широкий лоб, страшные белые глаза Старинова и руку с коротким блестящим ножом.

Михаил прицелился. Медлить нельзя, но и стрелять опасно. Надо попасть в эти белые глаза, которые на вершок от головы Кости, или в широкий лоб. Малейшее отклонение — можно убить Костю…

В этот момент Михаил пережил что-то ужасное, что потом не мог восстановить в памяти. Каким-то сумасшедшим напряжением нервов он заставил остановиться сердце, заставил каменно застыть мышцы и только одному пальцу разрешил нажать на курок. Раздался выстрел. Михаил на мгновенье закрыл глаза, а когда открыл их, ни Старинова, ни Кости не было видно.

В несколько прыжков Михаил добежал до развалин и вскочил на груду огромных комков глины. Старинов лежал в яме вверх лицом, с раскинутыми руками. Со лба у него стекала струйка крови, белые глаза с ярок злостью уставились в синее небо. Костя сидел под обрывом, облокотившись на комок глины, и смотрел на Михаила испуганно. Рубашка на спине его покраснела от крови.

Михаил бросился к нему.

— Костя, ты жив?

— Жив, Михаил Анисимович, — неожиданно твердо ответил Костя. — Он меня немного задел. Только испугался я…

— Милый ты мой, братишка… — прошептал Михаил пересохшими губами и почувствовал, как сразу обмякло тело и горячие радостные слезы обожгли глаза.


Сергей Волгин Лейтенант милиции Вязов. Книга третья. Остриё


ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Подружки пристают: «Расскажи, Надюшка, очень интересно!» А о чем рассказывать? Ну, вышла замуж. На земле, наверное, ежедневно десять миллионов свадеб происходит. Конечно, наша свадьба … На всю жизнь запомнилось: девчонка, все время девчонка, и вдруг - невеста, жена!.. Будто полет в неведомое, навстречу пылающему солнцу.

И день этот был ласковый, с листопадом и паутинки. Подходила к концу осень, и базары, улицы и дома исходили запахами и фруктов и дынь. Люди шагали по тротуарам довольные. Мне всегда видится мир светлее и спокойнее, когда на столе поблескивает виноград и желто-красным пламенем горят бархатные персики.

Мама всплакнула, когда никто не видел,- и я за ней. Потом, плача, смеялись. Кто его знает, отчего это? Видно, она прощалась с дочкой, а я - с мамой. Что-то отрывалось от сердца, таяло. Подходила к концу юность, начиналась жизнь, как говорят, и самостоятельная (без родительского глаза), и зависимая (без мужа ни на шаг).

Так вот - свадьба. Справили у нас. Народу - тьма. Я пригласила подружек, а они - своих знакомых ребят. Миша привел сотрудников отделения, а они - своих жен. Даже Костя, приемный братишка Миши, явился с одноклассницей Верой и приятелем Махмудом - студентом техникума.

Вечер был всем, наверное, обычный, а для меня - особенный, полный неосознанного счастья и непонятной тревоги.

Столы мы поставили во дворе. Папа по навешал разноцветные лампочки, как на елке, ему помогал Костя. Паренек все время хмурился. Как я потом допыталась, он не знал, куда ему теперь деваться.

Остаться у Миши? В одной! комнате! А я закрутилась и не подумала о парнишке. Но Миша, оказывается, уже договорился с моим папой, Костя должен переехать к моим родителям.

Мама понаставила на столы разную разность. В углу двора подполковник Урманов жарил шашлык. Запах жареного мяса с луком проникал всюду, даже у меня появился аппетит. А до этого мне совсем не хотелось есть. Я почему-то все время боялась: где-нибудь что-то случится, грянет телефон, вызовут Мишу, и он уедет, и свадьба расстроится … Я не хотела об этом думать, ведь сам подполковник Урманов, заместитель начальника городского управления, жарил шашлык во дворе! На этот-то раз могли Мишу кем-нибудь заменить.

И все же мысли, тревожные, беспокоящие, лезли, липли, и никуда я от них не могла уйти.

А подполковник, помахивая куском фанеры, раздувал угли в жаровне и, притопывая ногой, весело напевал украинскую песенку:

У сусида хата била,
У сусида жинха мила,
А у мене, сиротинки, нема
хаты, нема жинки …
Кончив петь, он сказал:

- Каждый день гулял бы на свадьбах и не знал горюшка. Сказал и подмигнул. Подмигнул почему-то Косте.

На подполковнике был цветной фартук, на голове - белая косынка, повязанная уголком. Урманов - смешной и умный.

За столом мы сидели с Мишей рядышком. На душе было светло и радостно, но я смущенно опускала глаза. Миша старался ободрить меня, исподтишка пожимал руку.

А Костя - шестнадцатилетний мальчишка!- смотрел на нас задорно смеющимися, хмельно прищуренными глазами,- может быть, оттого, что немного выпил вина или просто рад был за нас … И как ни странно, мальчишка больше всех смущал меня.

Говорили тосты - смешные, милые:

- Пусть дорога вашей жизни зарастет нежными цветами! Ведь дети - цветы жизни. Превратим Ташкент в город-сад!- сказал Урманов. Мы хохотали.

- И барашки пусть будут беленькие-беленькие и кудрявые,- ни с того, ни с сего добавил Акрамов - начальник отделения и сам смутился.

- Счастье - это волшебная птица,- философствовал сильно подвыпивший папа, чокаясь с подполковником. Тонкую ножку рюмки он держал сильными потрескавшимися пальцами осторожно, как бабочку, волосы у него торчали хохолком.

«Милый папка! Неужели ты спокоен, неужели так просто без волнения расстаешься со своей дочкой? Ну, посмотри же на меня, взгляни ласково, ободри, как это было раньше, когда ты утешал меня плачущую … Ой, папка, папка! … «- думала я, с трудом сдерживая девчоночьи слезы.

Хохотушка Зойка, кудрявая, как те барашки, о которых говорил Акрамов, почему-то сидела печальная, уткнувшись в тарелку. Спокойная, рассудительная Катя ее тормошила. Но Зойка отмахивалась или поднимала на подругу умоляющие глаза. И тут, за столом, я вспомнила, что Зоя долго упорствовала, не хотела идти на нашу свадьбу. Пришлось пустить в ход даже угрозы - и разговаривать перестану, и дружить. «Как только выберется свободная минутка, поговорю с ней, узнаю, в чем дело»,- решила я. Ох, подружки мои, подружки! ..

Свободную минутку выбрать не удалось. Из-за стола - на танцы.

Меня приглашали наперебой!, я даже боялась, что Миша приревнует. Особенно за мной ухаживал статный белокурый лейтенант Митя. Веселый, ребячливый, он так и увивался за мной. Миша звал его Митей беленьким. И этот беленький кружился вокруг меня комаром, а я с опаской поглядывала на мужа. Не обидится ли? Как мало я еще знаю своего Мишу! А мой Миша оказался на высоте. Когда мы с Митей закончили очередной танец, Миша подошел к нам и сказал сердито:

- Знаешь что, Митенька, отбивать жену в первый же вечер - свинство.

- Эх, Мишенька,- вздохнул Митя,- бей меня, колоти, но не перестану я тебе завидовать.

- Ты скрытно, скрытно, Митенька, завидуй. Внутренне страдай. Не проявляй эмоции.

Миша говорил серьезно, сдвинув брови, а я поняла, что он шутит, и мне так захотелось его поцеловать! Но ведь народ вокруг. И странно -собственного мужа стыдно поцеловать при народе… Куда это годится?-Хоть бы «Горько!» крикнули, что ли.

Про себя я весь вечер Мишу называл мужем. Это новое, необыкновенное слово так и кружилось у меня в голове, каждую минуту готово было слететь с языка. Надо бы спросить маму, так ли она себя чувствовала в первый день. Зоя ушла очень рано. Ни о чем я ее так и не расспросила. Она же сказала коротко: «Дома не все в порядке».

В шумном веселье я бы, пожалуй, и забыла о Зое - как еще собственные радости частенько застилают нам глаза, и мы не видим горя других,- если бы о ней не заговорил Митя.

- Эта девушка ваша подруга?-спросил он.

- Да,- ответила я.- Вместе учимся в институте. И вы знаете компанию, в которой она бывает?

- Какую компанию?-удивилась я.- Студенческую?

- О, нет. Вы, я вижу … Как-нибудь я расскажу вам об этих разболтанных людях.

И о разговоре с Митей я тоже забыла. Все-таки свадьба, не каждый день ее справляют!

ОТ АВТОРА

В начале надо рассказать немного о Пашке. Молодой еще он был, усы только-только пробивались, а биография его уже на трех листах не умещалась. По скитался парень, всего повидал.

От родителей Пашка оторвался рано: отца своего вовсе не знал, мать умерла, когда мальчишка под стол пешком ходил. И остался он один как перст. Дружки, конечно, попадались, и немало их было, да все временные. Как волчонок, оторвавшиеся от стаи, бегал он по белому свету.

Была у Пашки одна страсть: презирал умничающих людей. Любил он затесаться в кучку студентов и слушать, как одни ругают Пикассо, другие защищают, одни за Хемингуэя, другие за Шолохова. Он и сам прочитал кое-что Хемингуэя и Ремарка. Постоит Пашка, послушает, выберет самого заядлого спорщика, подкараулит вечерком, наставит нож и ехидно скажет: «Выкладывай медяки, пока я не расписался!»

Стоит и наблюдает, как парень трясущимися руками шарит по карманам. Потом скажет из Хемингуэя: «Кафе Селект. Бульвар Монпарнас. Адью!» и махнет рукой.

А недавно с Пашкой произошла удивительная, прямо-таки исключительная история.

Эта ночь была голубая, прохладная, и звезды блестели, как кошачьи глаза. На улице, по которой вышагивал Пашка - ни фонарей, ни бреха собачьего. Шел Пашка, посвистывая, заложив руку в карман,- перекладывал ножик в ладони. И случилось тут гражданин с портфелем.

Остановил Пашка гражданина и портфель потребовал, да и временем поинтересовался Косясь на нож и дрожа, гражданин отвернул обшлаг и с жалостью посмотрел на золотые часы.

- А часики вполне приличные,- сказал Пашка вежливо. Он никогда не обращался со своими «клиентами» грубо. Работал по принципу: «Будем взаимно вежливы».

- Вы, молодой человек, хоть документы отдаете, - взмолился гражданин.

- Это можно,- согласился Пашка,- документы мне ни к чему,-и заглянул в портфель.

Паренек-то он был довольно хилый, весь его авторитет держался на острие ножа, да и то перочинного, и гражданин, не долго думая, заехал Пашке по уху. Пашка охнул, но не испугался - раньше и не то бывало. Взмахнул он ножиком, Чтоб метку на гражданине оставить, да тут, откуда ни возьмись, милиционер появился с двумя дружинниками - Костей и Махмудом, как потом выяснилось.

Дальше все пошло, как ,по маслу: милиционер отобрал ножик и повел Пашку и гражданина в отделение. Пришли. За столом дежурного сидел лейтенант - уже знакомый нам Михаил Вязов: он подменил дежурного на часок. Посадил лейтенант и преступника и пострадавшего гражданина на стулья и за протокол взялся. Спрашивает Пашку:

- Грабил?

- В кошки-мышки не играю,- не стал запираться Пашка.- Только в протоколе слово «грабил» не пишите, гражданин начальник, слово грубое. Я ведь вежливо попросил… Пусть пострадавший подтвердит. Я, так сказать, попросил взаймы без отдачи - у гражданина то лишние деньги водятся, а у меня их нет. Портфель он сам отдал, а потом драться полез.

- Так,- прервал Вязов словоохотливого преступника.- Ваша фамилия?

- Павел Тимофеевич Окороков.

- Настоящая?

- Кличек не люблю.

- Не первый раз попадаешься?

- Бывало.

- Значит, любишь на жизнь смотреть сквозь решетку?

- Эка, вокруг все умники, а я один дурак! ..

Нет, Пашка не смеялся, не шутил, только в глазах поблескивали злые искры, да в уголках губ притаились презрительные морщинки.

И смотрел он прямо - с вызовом, нахально.

- Ну что ж, судить будем,- задав еще несколько вопросов, заключил Вязов и обратился к гражданину.- Ваша фамилия? Паспорт имеется?

Тут-то гражданин, до сих пор молчавший, да поглядывавший исподлобья, вдруг за кипятился:

- Паспорт я вам дам, пожалуйста! Но разрешите вам, товарищ лейтенант сделать замечание. Плохо вы работаете, если у вас по улицам такие пацаны с ножами шляются. Безобразие! Честному человеку по городу спокойно пройтись нельзя. За что вам деньги платят, почетный мундир на вас надели …

Гражданин до того разошелся, что вскочил, замахал руками. Розовый подбородок заколыхался.

Глаза круглые, водянистые. Шляпа съехала набок.

Возмущался гражданин искренне, поэтому Вязов поглядывал на него сочувственно, не прерывал. Пусть человек выговорится. Да и неудобно старшего по возрасту прерывать, тем более пострадавшего. А самому грустно стало. Откуда же берутся вот такие мальчишки? Не родятся же они ворами, ребятишки эти!

Выговорился гражданин и сел. Вытащил носовой платок.

- Плоховато нам горожане помогают,- сказал Вязов в оправдание и уткнулся в паспорт гражданина. Но тут же поднял глаза и внимательно, может быть, с излишним даже интересом оглядел преступника и пострадавшего и неожиданно спросил:

- Вы, случайно, не родственники?

- Еще чего не хватало!- воскликнул возмущенно гражданин.

- Удивительное совпадение,- продолжал между тем Вязов, прищурившись.- Вас зовут Тимофеем Павловичем Окороковым, а его - Павлом Тимофеевичем Окороковым. Постоите, - постоите! Да вы односельчане: родились в одном селе - Романовке, Калининской области! .. Удивительное совпадение,- повторил Вязов, вглядываясь в сидящих перед ним парня и толстяка.

- Вот так карусель,- удивился Пашка. Положение его, конечно, было не из приятных - судить должны, тюрьма обеспечена, да обстоятельства оказались такие, что он даже повеселел. Не часто случается ограбить однофамильца, да еще земляка.- Вы, может, и мою покойную матушку, Екатерину Петровну Окорокову, Знаете?- обратился он к толстяку.

- Катю?!- пораженно спросил тот.

- Кем же эта Катя вам приходится?- теперь уже строго спросил Вязов, отодвигая в сторону протокол.

- Моя первая жена …

- Значит … - Пашка не договорил, вскочил и расхохотался:- Вот это здорово! Значит, я собственного папашу … - и он снова залился невеселым смехом.

Находившиеся в кабинете дежурного сотрудники отделения с интересом посматривали на папашу и его сынка: кто хмуро, кто с усмешкой. Вязов встал.

- Как же это вы, гражданин Окороков, своего собственного сына не узнали? - Я его никогда не видел …

- Бросил жену, когда она родить собралась?

Окороков-отец молчал, маленьким розовым платком вытирал круглое лоснящееся лицо, в кабинете густела напряженная тишина.

Вязов поправил на голове фуражку, по-военному разгладил складки на мундире и спросил строго:

- Что же теперь делать будем?

Следствие начнем или вы сами посемейному разберетесь?

Откровенно говоря, мне сейчас трудно определить, кто из вас кого ограбил. Сын хотел взять у вас, гражданин Окороков, деньги и часы, а вы его душу ограбили. Так как же?

- Задачка … - почесал Пашка затылок. Опять помолчали. За окном ошарашено выстрелил мотор и зарокотал, словно крупнокалиберный! пулемет Вязов вздрогнул, рубанул рукой по воздуху:

- Не буду я дело заводить! Идите-ка вы да сами разбирайтесь в своих родственных делах!

Окороковы вышли на улицу и остановились. Ночь. Звездно. Окороков-отец достал из кармана макинтоша пачку папирос и протянул сыну. На, мол, кури.

Пашка прищурился, глянул жестко - зло его взяло такое, что в пору садануть бы сейчас папашу ножом, да лейтенант отобрал железку.

Подумал Пашка и сказал:

- Если бы я знал, кого встретил, даже ног марать не стал бы!-Сплюнул и пошел своей дорогой.

Горько было на душе у Пашки, на глаза навернулись слезы. И жалко ему стало себя до дрожи. Живут же люди - есть у них отцы и матери, куча родных, а у него - никого.

- Эй ты, Окорок!- услышал Пашка окрик.

От угла дома отделилась темная фигура. Пашка узнал в неи дружка по кличке Святой.

- Где шляешься? Час ищу,- проворчала фигура.

- В милиции. Разговоры разговаривал.

- Заливаешь? Или завязать решил, а?

- Нет. Чуть не погорел.

- Опять один шлялся? Карманы проверял?

- Часы снимал, да нарвался. Отца родного почистил … Заливаешь!

Правду говорю. Сам не думал, что когда-нибудь родного встречу. А вот привелось … - Пашка сказал это с откровенной грустью.

Но Святой так и не поверил.

- Хватит трепаться. Приходи завтра на Алаиский. В двенадцать.

Ядреное дело наклевывается. И они распрощались.

И опять шел Пашка по ночному городу и с грустью думал: «Случится же такое, чему даже поверить трудно…»


Проводив Окороковых, Вязов сидел за столом хмурый и пытался представить, о чем говорят отец с сыном. Он почти угадал. Нет, эти два родственника никогда не примирятся. Характеры разные. А куда же покатится Пашка? Что ему уготовила судьба? Тюрьму? Пожалуй, не надо было отпускать парня. Теперь неприятностей не оберешься.

Дверь резко отворилась, и в кабинет прошагал Костя. Он подошел к столу, остановился и, еле сдерживая волнение, спросил:

- Михаил Анисимович, зачем же вы отпустили … задержанного?! Михаил молчал. Ответить: «По велению сердца», «Не знаю»,

«Ошибся»? Глупо. Он достал кусок бумаги, что-то написал и подал Косте, говоря:

- Вот тебе адрес этого Пашки. Запомни. Займемся парнем, серьезно займемся …

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Сегодня я выслушала интересную историю. История грустная. Ее мне рассказала Зоя. Я слушала и удивлялась. Передо мной сидела совсем не та хохотушка Зойка, которую я знала уже почти четыре года.

Мы устроились на скамейке в скверике. Грелись на осеннем солнышке, разговаривали. Не знаю, сумею ли я передать рассказ Зои, ее чувства, свои ощущения. Не так просто это сделать, оказывается. Но все же попытаюсь.

Вот что она мне рассказала.

- Ты помнишь, Надя, когда к нам пришел приемный отец, Тимофеи Павлович, мы стали жить неплохо. Правда, бедновато, но зато дружно. В кино ходили вместе. На озеро ездили. Но экономили каждую копейку. На мороженое редко перепадало, на конфеты тем более. А какая-либо покупка -событие. Садились вечером за стол и начинали считать: сколько на питание, какую часть за квартиру и за свет, нужны ли тетради, карандаши. Если решали полмесяца не ходить в кино, даже братишка Петька не бунтовал. И все же мне нравилась наша жизнь. Петя начал называть Тимофея Павловича папой. И я уже готова была произнести это близкое и сердечное слово … Родного-то папу я помнила чуть-чуть. Он погиб в последние дни воины. Мы долго жили с мамой одни, и я видела, как она мучилась и страдала, рано постарела. Всем понятно: тяжело женщине с детьми без мужа. Сколько раз мама плакала.

И вот к нам пришел незнакомый человек. Мне и Петьке это, конечно, не понравилось. Но как расцвела наша мама! Она работала по-прежнему без устали, но морщины на ее лице разгладились, и наша тихая, всегда грустная, вздыхающая мама вдруг стала смеяться … Ах, как хорошо, когда мама смеется! ..

Зоя перевела дух и продолжала:

- Ты знаешь, Надюшка, когда в семье согласие - живется весело, учеба дается легко, работа спорится. Бывало, посмотришь на разодетых студенток (потихоньку, незаметно), вздохнешь, и опять как ни в чем не бывало - завей горе веревочкой. В платье ли счастье! Некоторые девчата кичатся - им каждую получку родители покупают платья, туфли. Глупо. Гордиться можно только своим трудом. А не тем, что тебе дают другие. Я старалась, училась, получала повышенную стипендию. Ты знаешь. Петька тоже не отставал. Но вот в жизни почему-то обязательно …

Она не договорила, достала платок, вытерла глаза. Я пригляделась: не представляется ли Зойка? Никак не могла я поверить, что она распустит нюни. А Зоя опять заговорила:

- Так и не успела я назвать папой Тимофея Павловича … Недаром говорят: «Эх, жизнь, ты к ней жмись, а она топырится» … Началось с того, что Тимофеи Павлович стал приходить с работы под хмельком. Первое время мама удивлялась и спрашивала: «На какие же ты деньги пьешь, Тимофеи?» «Друзья угостили»,- отвечал. Раз угостили, два угостили, три -напоили. Мама заволновалась: «Даром-то в пивной никто не напоит». И началось!

В семье наступил разлад. Как умеют некоторые люди притворяться и лицемерить! Я потом только спохватилась: мы же ничего не знали о прошлом Тимофея Павловича. Заморочил он нам головы. Откуда он взялся? .. Стал Тимофеи Павлович выпивать каждый день. В доме у

нас появились деньги. А у меня,- помнишь?- модные платья, туфельки на «гвоздиках» и всякие безделушки. Я все брала, хоть и думала: «Где же столько денег берет Тимофей Павлович?» Петя приставал ко мне: «Папа зарабатывает столько, да? Что я могла ему ответить? Как-то я тот же вопрос задала маме, а она лишь покачала головой и заплакала. Да, у нас стало много денег, а в кино мы всей семьей ходить перестали. И мама начала худеть, снова появились на лице морщинки, по утрам она вставала с опухшими глазами, все реже я слышала ее смех. И настало время, когда Тимофей Павлович ударил маму… Я оказалась невольной свидетельницей ,- вернувшись из института, прошла на кухню, а они не заметили.

- Какое твое дело?- кричал Тимофеи Павлович.- Все у тебя в доме есть - радуйся! Ты что, не хочешь жить по-человечески?

- Почему не мое дело? Разве я тебе чужая?- плакала мама.- Не радуют меня твои деньги … Жили безбедно - и хорошо …

- Ты меня еще будешь учить!

- Зачем учить? Я не хочу, чтобы ты пил каждый день, да еще и неизвестно с кем. Ты что-то скрываешь от меня …

- А я обязан тебе все рассказывать? Слишком многого захотела. Зоя помолчала и заговорила печально:

- Ну и так далее. А потом - крик, шум. Я вбежала в комнату и закричала маме: «Чтоб этого человека и ноги у нас не было! Иначе -я уйду из дома». Но как я могла уй ти от мамы? От плачущей , опять похудевшей и постаревшей , той прежней мамы, которая воспитывала и лелеяла нас, берегла и учила … Разве я могла уйти, оставить ее одну? Скорее бы погибла, но не ушла. А через день такой же спектакль увидел Петя, он, конечно, возмутился, нагрубил Тимофею Павловичу, получил хорошую встрепку и замкнулся. Только некоторое время спустя я поняла, что он уже тогда принял свое решение. В семье стало тихо, как на кладбище. Мы почти не разговаривали. Приходили друзья Тимофея Павловича - противные, нахалы. Один косоглазый и лысый , другой - огромный дядя с отвислым животом, рябым носом, острым и хмурым взглядом. Лысый то и дело усмехался: «Что наша жизнь? Три рюмки водки». «Врешь!»- изрекал вислопузый дядя. «Ну, четыре рюмки!»- хохотал лысый .

Эта гадкая шутка повторялась каждый раз, словно приступы тропической лихорадки. Нечестные люди, они и не притворялись, говорили прямо, что живут в свое удовольствие не на зарплату. Поучали: мол, достать деньги другими путями - надо уметь.

Я не удивилась, когда Петя поступил в ремесленное училище и ушел в общежитие, хотя туда устроиться было трудно. Как он сумел, не знаю. А я осталась дома. Мама часто говорила мне, если вечерами мы сидели вдвоем: «Хоть бы ты скорее вышла замуж … А моя жизнь все равно пропащая…». Вот ведь до чего дошло. О себе она уже не думала. А Тимофей Павлович развлекался, где-то проводил ночи. Но деньги домой носил немалые. И от них словно пахло горем. Я теперь понимала: Тимофей Павлович некоторое время жил тихо и скромно после какого-то провала, а как только подыскал подходящих друзей, опять занялся комбинациями. Привычное для него дело.

Однажды я оказалась свидетельницей разговора Тимофея Павловича с лысым дядькой . Это произошло накануне твоей свадьбы. Оба были пьяные и скандалили.

«Хватит с нас! Нельзя зарываться»,- с чем-то не соглашался осторожный Тимофей Павлович.- «Хе-хе! Поздновато спохватился,-хмыкал лысый .- Все равно отвечать вместе. А дел мы уже натворили - дай боже!» «Если не шиковать, обойдется…» «Хе-хе! Надежда юношей питает … А мы не юноши. Жить-то надо! Копейки меня не устраивают.

Чего ждать? Ждать, пока меня по лысине гокнет атомная бомба?»

Тоже мне - философы! Деляги! .. А мама все плачет и плачет. И я ничем не могу ей помочь. Неужели и я буду такая слезливая под старость? Ни за что! Представляешь, Надя, я уже несколько месяцев смеюсь сквозь слезы, обманываю себя и вас … Сколько же можно? С ума сойти!..

- Ох, Зойка, Зойка! Как несправедлива к тебе жизнь! .. А отчего я раньше не почувствовала твоего горя? Почему иногда мы так невнимательны, равнодушны к своим товарищам? Или я еще не научилась распознавать чужое горе? Не так-то просто заглянуть в душу человека.

- Зачем же ты бываешь в плохой компании? Для успокоения? .. -не подумав, спросила я.

Зоя испугалась. Побледнела.

- Какая компания?!- с трудом проговорила она и поторопилась распрощаться.

Я не стала ее удерживать. Надо бы рассказать о Зое моему Мише, может быть, он чем-нибудь помог бы.

Как все сложно, непостижимо сложно!

… Я сижу у окна. Косые лучи закатного солнца бьют с боку, лучи слабые, умирающие, они тают на глазах. Потом улица словно затягивается кисеей. Люблю я это время.

В квартирах начинают греметь телевизоры. Во дворах шумят ребятишки. И это - жизнь.

Сижу одна. На сердце тревожно. Миша позвонил и сказал, что сегодня придет поздно,- отправляется на выполнение оперативного задания. Вот меня и потянуло на записи. Наверное, каждую ночь, когда Миша будет уходить на задания, я буду сидеть у окна и писать.

Сегодня первый такой вечер. А сколько их впереди?! Я не знаю, выдержу ли испытание …

Я люблю Мишу и верю - буду любить всегда, пусть мое тепло согревает его сердце. Но … испытания, кажется, начались. Кроме страха за его жизнь, уже сейчас закрадывается сомнение … Ах, какое это гадкое чувство - ревность! Не хочу я об этом писать и думать! Это пошло - так думать. Я же знала, что Миша работает в милиции, что вечерами он часто бывает занят.

Мне нравится вечернее небо: на западе оно светлое, как родниковая вода, а на востоке бархатное, тревожное. И звезды вначале выскакивают на востоке, потом словно вприпрыжку скачут на запад, пугливые и озорные, как девчата. И у меня то вспыхивают, то затухают грустные мысли. Когда я была не замужем, в этот час в моей душе всегда стояла тишина. А сейчас яуже другая. Почему-то тревожно, я съеживаюсь и прислушиваюсь. К чему? Неизвестно. Видно, я чудачка …

На противоположной стороне улицы, чуть наискосок, видна поликлиника. Это не клиника «неотложки», куда привозят покалеченных в аварии или драке, а я все равно смотрю на парадный подъезд и жду -будто сюда могут привезти моего Мишу. Почему? Сама не знаю. Попишу немного, потушу свет и долго смотрю на парадный подъезд. Ночью поликлиника не работает, смотреть туда - скука смертная. А я смотрю и смотрю, как завороженная. И так будет каждый день? Как же я смогу учиться и управляться с домашними делами? Может, посоветоваться с Мишей? Может, вечерами, когда нет Миши, мне уходить к Кате или Зое и заниматься у них? Или отправляться в библиотеку? Поможет ли?

Скверно!..

Подкралась полночь, притихли улицы. Потухли телевизоры. А я все сижу в темной комнате, смотрю на уличные фонари, на россыпь ледяных звезд, и одна дума мучает меня: «Что делает сейчас Миша» .

Я, конечно, звонила в отделение, меня успокаивали, мол, все в порядке, несчастий нет, но кто, кроме Миши, может меня обрадовать! Ах, если бы он позвонил!

Какая же я эгоистка! Он, может быть, утихомиривает хулиганов и гоняется за бандитами, а я думаю только о себе … Глупая!

Часа два читала «Четвертый позвонок». Забавная и умная книга. И все же не могу полностью отвлечься. Так и кружится знобящая мысль: «Где Миша?» Покружится, спрячется и опять появится. Сумасшествие!

Попыталась вспомнить что-нибудь смешное из моей жизни. Оказывается, ничего веселого не было. Неужели я жила так безрадостно? Удивительно! Просто у меня, очевидно, память куриная.

Уже рассвет, а я не сомкнула глаз. Нет Миши, нет звонка. Болит сердце. Как медленно светлеет воздух! Спадает с окон серая пелена, и солнце неохотно, с оглядкой поднимается над горизонтом. Люди не спешат, потягиваются, зевают. Машины фыркают, урчат.

В коридоре ходит соседка, что-то напевает. Она спокойна, весела. А я плачу…

Соседка повозилась на кухне, ушла в свою комнату, затихла.

Вот и новый день. Солнечный, сияющий. А меня он не радует. Миши нет и нет. Я устала, одеревенела. Бессмысленно смотрю в окно, ничего не вижу и не слышу…

Кто-то стучит … Миша?! Миша!!!

ОТ АВТОРА

- Так и не спала? Ой, моя бедная женушка! Дай я тебя обниму и поцелую. Разве так можно? Этак через неделю ты измотаешься, милая. А у нас с тобой столько дел!- говорил Михаил, стаскивая с себя рубашку.-Где я был? Совсем недалеко. Почти у дома.

Михаил старался шутить. Покружил жену по комнате, потом пошел умываться. Надя понимала, что работа у мужа особая, и поэтому не расспрашивала.

Но есть смысл рассказать читателю перипетии минувшей ночи.

Пять дней назад в отделении получили письмо без подписи. В нем сообщалось, что нынче в три часа ночи некие люди будут грабить склад артели. Кто именно - неизвестно, аноним не назвал их фамилии. Такие предупреждения за последнее время были нередки, хорошие люди помогали милиции.

И вот вчера, как только стемнело, оперативники заняли места наблюдения.

Сидели долго, клонило в сон, а воров все нет и нет. С Вязовым был участковый Трусов. С ним не особенно поговоришь - стеснительный парень. Посмотрят в окно и опять закуривают. Продымили всю комнату, в горле от табака горько, глаза слипаются, мышцы обмякли, а воров все нет.

Стряхнул Михаил с себя дрему и стал думать о Наде. Знал, что сидит она у окна и смотрит на те же звезды, что и он, на тот же бездонный ночной небосвод и слушает свое сердце, как слушал и он свое, и грустно ей …

Затихал звон трамваев, реже и реже шуршали машины, стучали каблуки на тротуарах. Улица выбеливалась, рассвет стирал крапинки звезд, и небо посветлело, зарумянилось. А воров не видно.

Делать нечего - поехали в отделение. И не успели переступить порог дежурной комнаты, как навстречу кинулся дежурный, подал Вязову записку и сказал:

- Пять минут назад подбросил в окно мальчишка и убежал … «А склад-то все равно ограбили, хоть вы и караулили,- писал мальчишка.-Наверное, среди вас есть предатель». И опять без подписи. Вот чертенок! Подошел начальник отделения капитан Акрамов, прочитал записку, посмотрел на Вязова. Михаил понял его немой вопрос: «Правду пишет или нет?», пожал плечами и побежал к машине. Капитан - за ним.

Ехали молча. Мучительно думали: воры надули или какой-то мальчишка смеется над ними? Трудно сознаваться в собственном промахе.

Приехали. Сторож уже проснулся и преспокойно сидел на скамье недалеко от больших ворот склада. На воротах - три огромных замка. Один из них завернут в тряпку и опечатан. Рядом со сторожем прислонена к стене старая берданка. Вязов осмотрел оружие - вычищено. Сторож, должно быть, старый вояка, держал оружие в чистоте. Капитан спросил, все ли в порядке.

- А что ему сделается?- старик прищурился и погладил давно небритую щеку. Внешне он смахивал на деда Щукаря: хитрым прищуром глаз, щуплой фигурой.- Стены вон какие, танком не прошибешь, а на дверях замки - захочешь - не сломаешь. Закрыто намертво,- ответил старик и засмеялся неожиданно белозубо.

- И давно вы здесь сторожем работаете?- спросил капитан.

Давненько, одиннадцатый годок пошел.

- И ничего не случалось?

Все шито-крыто,- опять засмеялся старик.

Разговор разговором, а проверить надо. Пошли. Стены склада, действительно, были фундаментальные, как в крепости, какой-то купец еще, наверное, строил. Одну стену осмотрели, другую, третью, крышу черепичную - никаких признаков взлома. Что ж, обманул мальчишка? Постояли, подумали. Капитан окутывался дымом папиросы, щурился. Сторож потоптался около и ушел на свое место, к воротам.

- Надо бы сказать сторожу, пусть не болтает о нашем приезде,-сказал Вязов.

Капитан вдруг спросил:

- А что это за дувальчик?- и показал на глиняный забор, старый, полу обрушенный, закрывающий часть стены склада.

Подошли и увидели: между дувалом и стеной узкий проход, забросанный сухими ветками арчи. Вроде свалка. Но Вязов обратил внимание капитана на массу свежих следов, ведущих в этот закоулок. Оба - ясно -насторожились. Место здесь пустынное, переулочек глухой. Капитан осторожно продвинулся в промежуток между стеной склада и дувалом, приподнял хворост, и они сразу увидели измазанного в грязи крепко спящего пьяного человека. И свежий лаз. Подкоп сделан был аккуратненько. Грабители всю лишнюю землю вынесли.

Капитан быстро опустил хворост и отошел от дувала. Возникли вопросы: откуда взялся этот человек и почему неизвестный корреспондент не упомянул в письме о подкопе?

- А сторож-то за нами подсматривает, товарищ капитан,- сказал Вязов, заметив за углом лохматую шапку.

- Любопытный подобен барану,- проговорил капитан и тут же посерьезнел.- Я полагаю, нам сейчас нельзя поднимать шума. Установим наблюдение до открытия склада, посмотрим, какой чай начнет пить заведующий по приходе на работу: зеленый или черный, узнаем, плов ел вчера этот начальник или пьет на голодный желудок.

Капитан Акрамов - проницательный человек. Иногда он распознавал людей по каким-то странным привычкам и очень редко ошибался.

Михаил с ним работал мало, но уже начинал привыкать к его иносказательному языку. В детстве он общался с чабанами, и в его лексиконе часто встречались поговорки о животных, сравнения с ними, с их привычками. Работники милиции отошли от склада, размышляя, видел ли сторож или не видел как подходил к лазу капитан. Капитан уехал в отделение, а Михаил ушел довольно далеко, но устроился так, что ему был виден подход к подкопу.

До девяти часов - это время открытия склада - у полуразрушенного дувала никто не появлялся.

От нечего делать Михаил строил догадки: кто таков мальчишка, сообщивший об ограблении? Может быть, у преступника есть честный сын, но он боится отца и не решился написать свое имя? Такое бывает. А - может, хороший парнишка попал в воровскую компанию? Не связано ли это дело с Павлом Окороковым?

В пять минут десятого у задней стены склада появился сторож, за ним, переваливаясь, шагал толстый человек в тюбетейке, в шелковой вышитой рубашке и в сером костюме. Они двигались медленно, внимательно оглядывая стену. Теперь Михаилу надо было оценивать каждый их жест. Первый вопрос, на который следовало ответить, был такой: почему они оглядывают стену? Ответов напрашивалось два: они и не подозревают о том, что склад ограблен, и лишь выясняют, зачем сюда наведывались работники милиции (сторож, конечно же, об этом рассказал), или же делают вид, будто бы не знают, каким путем в склад забрались воры. Дойдут ли они до подкопа? Как станут вести себя, обнаружив его?

До подкопа они дошли. Человек в тюбетейке приподнял хворост, суматошно отпрянул. Сторож как-то нелепо засуетился, поспешно, мелкими шажками отбежал. Михаил вглядывался в толстяка и старался понять: искренне переживает он или играет роль ошеломленного человека? Толстяк и сторож, размахивая руками, о чем-то поговорили, затем торопливо ушли.

Вскоре из отделения вернулся Трусов. Оказывается, артельщики, обнаружив кражу и пьяного человека у лаза, позвонили по телефону. Прибыл и капитан Акрамов, он решил подробнее ознакомиться с обстановкой.

Когда зашли в склад, Михаил прежде всего увидел своего знакомого Тимофея Павловича Окорокова!.. Не запомнить его было невозможно - не так уж часто сыновья грабят отцов на улице, да и розовый подбородок бросался в глаза. Тимофей Павлович не узнал Вязова или сделал вид, что не узнал.

Здесь ж сидел и таращил воспаленные глаза человек, которого обнаружили спящим под хворостом у лаза.

Капитан начал с пьянчужки.

- Как вы очутились у склада?

- Не помню, гражданин начальник … Хоть убей. Вчера здорово тяпнул на именинах,- охотно пояснил тот. Капитана он назвал «гражданином начальником», а это свидетельствовало о многом.

- Значит, на бровях до дома добирались?

- Шутите …

- И часто вы так пьете?

- Когда угостят …

- Работаете?

- Да.

Запишите, товарищ лейтенант, его адрес, место работы и отпустите,- распорядился капитан.

Потом осмотрели место подкопа, составили протокол. После этого капитан решил, что Вязову и Трусову пора отдохнуть, и отпустил их.

Умывшись, Михаил с полотенцем в руках остановился посредине комнаты и сказал, улыбаясь:

- Знаешь, Надюша, бывают в жизни совершенно удивительные случаи… Некоего гражданина с довольно редкой фамилией Окороков ограбил парень по имени Павел Окороков. Разобрались - беглый отец и брошенный сын! .

Надя забеспокоилась:

- А отец этот … не Тимофеи Павлович?

- Точно.

- Так это же отчим Зои!

- Понятно.- Михаил сложил полотенце вдвое и с досадой проговорил:- Час от часу не легче …

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

- Женат! Черт возьми! Братцы, а ведь здорово!

Живу теперь - кум королю. Из дома ухожу, позавтракав (невиданно!), домой являюсь - кругом прибрано, обед на столе (и когда успевает!), а важнее всего - улыбка жены. Прибегу, обниму Надюшу, и - хоть до утра песни пои.

Сидим, чаи распиваем, разговариваем, и не могу я насмотреться на жену свою - такая она прекрасная! А потом занимаемся: она литературой, я - криминалистикой, поглядываем друг на друга, улыбаемся, как малые ребята, без причины.

И в отделении не работа, а праздник. Дела идут отлично, капитан благоволит, товарищи шутят, с тебя, говорят, полагается, ведь медовый месяц, мол, надо «огорчать» друзей горькой. Остряки! Или деньги взаймы предлагают - знают, что израсходовался подчистую.

Сказал об этом Надюше. Советует: «Занимай»,- и смеется.

Прочитал Надюшин дневник. (мы дневники друг от друга не прячем). Призадумался. Вот бы мне такое сердце, как у Надюши - распахнутое настежь добру навстречу, людям. Нет у моей женушки ни единого недостатка. Честное слово, не вру! И от этого стала она мне еще ближе, роднее. Но - увы!- В нашу жизнь,- ничего не поделаешь,- уже начинают проникать посторонние.

Так уж получилось, что мне пришлось встречаться с девушкой по имени Лола (выполнял задание по одному щекотливому делу). И надо же было такому случиться, что нас с Лолой несколько раз встречал этот чертов «лейтенант Митя».

Лола девушка веселая, большая выдумщица, она может и на себя, и на других наговорить (конечно, в шутку), что угодно, но ведь не все воспринимают шутки.

Что до «лейтенанта Мити», то он сам не прочь поострить, прокатиться за чей-нибудь счет. Но у Мити есть отталкивающая черта: он циник.

Вот, например, какая история недавно случилась. Шел я с Лолой по скверу Революции. Девушка, как всегда, громко комментировала происходящее вокруг, смеялась и то и дело брала меня за руку.

Повстречался нам Митя. Подмигнул.

- Вижу и слышу: красивая пара, а главное - какое взаимопонимание.

- Нам запрещено?- сразу взвилась Лола.

- А вы не забыли? Михаил женат. Узнает Надя, вашему кавалеру несдобровать.

- Какая проницательность! - рассмеялась Лола. - Он не такой пугливый, как вы…

Лола хохотала, а у меня появился в груди холодок.

Вот ведь тип! Чего доброго, еще вздумает Надюше наплести с три короба …

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Приходил Костя. Как я обрадовалась ему! И заодно подумала: мама и папа очень уж с ним носятся. Боюсь, как бы совсем его не избаловали. Уже и велосипед ему купили, и костюм приобрели дорогой … Надо папу поругать.

А Костя рассказал мне одну историю, весьма любопытную.

- У Петьки нос крючком … - начал он.- Со мной в одном классе учился. Тихий . А в последнее время вообще стал незаметным. Троечки хватал, товарищей побоку, о себе ни гу-гу. А мы тоже хороши: ни разу не поинтересовались его житьем-бытьем. Так. А он взял и ушел в труд резервы. Ну и ушел - мало ли уходят.

Встречаю как-то я Петьку на улице,- форма на нем чин-чином, даже завидно стало. Спрашиваю: «Как поживаешь?» Говорит: «Хорошо». А я вижу по глазам: что-то неладное с ним творится. Опять пристаю с вопросами. А он отзывает в сторонку и интересуется:

Это правда, что ты воров ловил?

- Правда,- говорю.

- Посоветоваться с тобой хочу,- говорит он и оглядывается по сторонам.

Зашли мы за живую изгородь. Тут Петька и выложил все. Отец-то, оказывается, у него неродной . И узнал я, что, во-первых, у отца Петькиного есть родной сын и он вор. Долго спорили с Петькой , стоит ли повидаться с этим … сыном. Как, что - пока не решили. И во-вторых, делишки отчима не нравятся и Петьке, и его сестре Зое. Но в милицию они идти боятся. Доказательств никаких. Я посоветовал Петьке обо всем рассказать Михаилу Анисимовичу, но он почему-то не хочет. Вот я и пришел…

Удивительное дело: всё, что рассказал Костя - это ведь о моей подруге Зое, ее братишке Пете и этом Окорокове! ..

Неожиданно прибежала Зоя. Бледная, запыхавшаяся.

- Где Михаил?- не поздоровавшись, спросила она.

- На работе,- ответила я и за тревожилась.

- Что случилось, Зоя? Пропал Петя. Нет его ни в училище, ни у товарищей , ни дома … Давно?

- Два дня …

Зоя упала на стул, а Костя и я стояли изумленные.

- Боюсь я, очень боюсь … - проговорила Зоя и закрыла руками лицо.-Что я наделала, что наделала? ..

- А если он ищет Пашку? Неродного брата … - спросил, ни к кому не обращаясь, Костя и вдруг выбежал из комнаты.

- Надо позвонить Мише,- решительно заявила я и подошла к телефону. Но Михаила в отделении не оказалось.

Миша пришел поздно. Я быстро собрала на стол. Мы ужинали, поглядывая друг на друга. В комнате было тепло и уютно. И Миша сегодня выглядел бодрым, и на душе у него, видимо, было легко, потому что он щурился, иногда подмигивал ни с того, ни с сего. Вдруг он спросил:

- Ты чем-то встревожена?

- Я всегда тревожусь за тебя … - А когда Миша поднялся из-за стола, я сказала:- Пропал Петя - братишка Зои. Она приходила, ждала тебя.

- Где-нибудь путешествует. Ребята все такие …

- Боюсь, не так-то все это просто,- возразила я и передала Мише весь разговор с Костей и Зоей. Миша сразу стал каким-то другим, озабоченным. Он положил на этажерку газету, которую только что взял в руки, и молча стал одеваться.

- А позвонить нельзя?- нерешительно спросила я, но, не получив ответа, торопливо сказала:- Ну, ничего, ничего. Я подожду ….

Голос мои дрогнул, и я, по-видимому, так жалобно посмотрела на Мишу, что он подошел, обнял меня.

- Сама знаешь, Надюша, иначе я не могу. Надо … - сказал тихонько Миша и погладил мои волосы.- Ты у меня умница, самая хорошая, распрекрасная моя. Ты все понимаешь, все знаешь …

Проводила его до двери, поцеловала и потом смотрела в окно на его прямую и широкую спину, пока он не скрылся за углом.

Куда он пошел? А не все ли равно! Он ушел, озабоченный судьбой человека, он готов сейчас же из-за этого человека (Петю он ни разу не видел) драться и, может быть, погибнуть!..

ОТ АВТОРА

Толкучка! Надо же придумать такое точное слово - сразу представляется площадь, заполненная народом,- кто продает, кто покупает,- и все, действительно, толкутся. Товар разбит по участкам, есть даже местечко, где торгуют валенками, хотя они в Ташкенте явно не ходовой товар. Продают и книги. А рядом поношенную обувь.

Здесь трудно разобраться: у кого совесть чиста, у кого запачкана. На толкучке можно купить пальто и сомбреро, обручальное кольцо и собачью упряжь, фамильный бокал и романы Чарской.

Сюда-то и пришел Петя, чтобы найти Пашку, за два дня до того, когда Зоя прибежала к Вязовым. Воришку, конечно же, следовало искать именно здесь, на толкучке.

Петя направился к закусочной, построенной на краю площади, за всевозможными ларьками и будками. Запах манты и шашлыка здесь никогда не выветривался, пропитал и постройки и деревья, и у всякого, кто сюда приходил, вызывал аппетит. В закусочной, как в предбаннике,-красные лица в сизых облаках. В ближнем углу не то притворяется глупеньким, не то «острил» краснощекий, с длинными руками парень.

- Что? Дым коромыслом? Где коромысло?- пискляво нараспев спрашивал он, но кружку держал крепко.

К нему и направился Петя.

- Пашку? А ты кем ему доводишься?- спросил длиннорукий парень. Братом,- сказал Петя.

- А не финтишь?

- Неродным,- добавил Петя, хмуро глядя на парня.

- Это мы проверим,- пригрозил длиннорукий, у которого была странная кличка «Святой», и показал на кружку с пивом:

- Пьешь?- И когда Петя, смущаясь, проговорил «Немного», парень сощурился, сморщил побуревший нос:- Вот немного и тяпни - пару кружек. Деньги есть? Дурак. Без денег человек- мусор. Пей на Пашкин счет. Он скоро приплывет.

Святой опять начал кривляться, визгливо спрашивал:

- Накурили - топор вешай. А где топор?

Петя смотрел на него и недоумевал: «Больной, что ли?»

У Пети широкие брови и, если сомкнуты, походят на усы с тонкими кончиками. Лицо продолговатое и бледное. Всегда серьезное.

Пиво он тянул медленно, с неохотой.

- Вот твои брательник с неба свалился,- сказал Святой и визгливо засмеялся.

Петя увидел у двери черноглазого паренька с пушистым чубом, в клетчатой рубашке с засученными рукавами. Они обменялись взглядами: Пашка с прищуром, со смешинкой, Петя - серьезно, изучающе.

- Так ты, говоришь, мои брат? .. Хэ! У меня, оказывается, уйма родственников, а я думал- Пашка круглый сирота,- засмеялся Пашка, знакомясь с Петей.- Ну что ж, языком почесать можно,- согласился он и подошел к столику.

Петя рассказал о своем житье-бытье и заключил:

- Вот пришел посоветоваться.

- Нашел советчика!- необычно, без усмешки, воскликнул Пашка.- А ты не тумкаешь: вдруг я потяну тебя на дело? Может, на нашего пахана стоит наплевать с седьмого этажа?

Пашка артистически взмахнул рукой, с шиком выхватил из грудного кармана папиросу, подбросил ее и ловко, как циркач, поймал ртом.

Потом из глубокого кармана штанов вынул металлическую обойму, зажег спичку и, воткнув ее под ноготь, поднес горящий конец к папиросе. Прикурив, он стрельнул спичку в угол. Теперь он щурился от удовольствия.

- Люди все должны делать красиво, даже плевать. -Допираешь?

- И в карманы лазить красиво?-Петя сказал и пожалел: тот мог обидеться, послать к чертям.

- Но Пашка захохотал.

- У тебя, я вижу, шарики крутятся. Мы бы с тобой шарахали неплохо. Только младенцев развращать не хочется …

- И в школе учились бы неплохо … Пашка затянулся. Выпуская дым изо рта и ноздрей, он смотрел на

Петю с той долей презрения, какую, по его разумению, следовало выражать при обращении с несмышленышами. Косой чуб нависал над его правым глазом.

- Ты вот что, шмендрик, запомни: за парту мне дорога заказана.

- Ну и дурак!- вырвалось у Пети.

- Полегче на поворотах, мамкин сосунок! Кончик языка прищемить недолго и родственничку…

Петя примирительно сказал:

- Ладно, я пришел не ругаться … Что же делать с отцом? Пыхнув дымом, Пашка покосился на брата, озорно блеснув глазами, и выпалил, будто приглашал участвовать в веселой игре:

- Кокнуть его.

- Ты что?!- испугался Петя. Серьезно?

- А что?- Пашка хмыкнул.- Заслужил.

- Он хоть и подлец, а отвечать за него придется …

А он вот не отвечает! На него, что, законов нет?! Одну семью разодрал, другую … Правильно лейтенантик сказал: душу он у меня вынул… Кокнуть его надо, и шабаш! А то еще кому-нибудь жизнь покалечит.

Пашка бросил на пол папиросу. Пошарил в кармане и заказал в буфете две кружки пива и две стопки водки. Петя от водки начал отказываться, но Пашка цыкнул, и тот выпил.

В голове зашумело, и разговор пошел легче.

- Мне твои батя тоже все кишки вымотал. Я и смотался в училище,-пожаловался Петя.- У меня до сих пор его хлеб в горле колом стоит … Сестру жалко. Сидит дома и всякую гадость слушает.- Помолчав, добавил с пьяной решимостью:

- Согласен: надо пристукнуть его, чтобы не портил людям жизнь …

- Во, это разговор!- похвалил Пашка, но его прервал Святой.

- Полегче, салаги! Надо знать, где и о чем болтать.

Пашка глянул на Святого и сразу притих.

- Кто это?- спросил шепотом Петя.

- Рано тебе знать,- огрызнулся Пашка и заказал еще водки и пива.

А поздно вечером они в обнимку шли по темной узкой улочке и пели песню - один в лес, другой по дрова. Пашка вел Петю к себе.

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Семья - это непрерывное беспокойство. То радость, то недоразумения, а то и страдания. Может быть, такое житье и к лучшему? Иначе человек ожиреет.

Прихожу как-то я домой, поцеловал свою Надюшу, пообедали мы, сели отдохнуть, мне и говорит Надя: «Лейтенант Митя стал заходить каждый день. Надоел. Поговорил бы ты с ним…». У меня даже сердце застопорило. Дух перехватило. Конечно, Надя красивая, и ничего нет особенного в том, что на нее заглядываются, но этот нахал Митька …

Я, конечно, виду не подал. Даже улыбнулся и спокойно пообещал побеседовать с миленьким нахальчиком. Еще пошутил: «Я ему пропишу ижицу!»

На другой же день встретился с ним. На улице. Отошли мы в сторонку, я ему и говорю:

- Знаешь, Митька, секрет один хочу тебе открыть.

- Со всеми потрохами в твоем распоряжении, Мишка!- закричал он радостно, будто ему девушка объяснилась в любви.

- Так слушай! внимательно : я женат.

- Вот так да! Это не секрет, а секретище. Что же, могу еще раз повторить: рад за тебя и завидую.

- А вот я тебе позавидовать не могу.

- Отчего же?-удивился Митя.

- Своими бесконечными посещениями ты ужасно надоел Наде.

- Надеюсь, понятно?

Митька тряхнул своей кудрявой головой и говорит:

- Больше, чем понятно. В гости к тебе я больше не ходок, как говорится, карету мне, карету! Но … любить ты мне не запретишь. Понимаешь, душа выворачивается наизнанку …

- Дорогой, ничего тебе не запрещаю -не имею юридических прав, но, в случае необходимости, как ,говорят дипломаты, буду вынужден применить соответствующие санкции. Ясно?

- Более, чем ясно,-тоже серьезно ответил Митя. И добавил уже с шутовством: -В общем, все ясно. Приказ начальника -закон для подчиненного.

Долго я находился под впечатлением этого неприятного разговора.

ОТ АВТОРА

В кабинет вошел Тимофеи Павлович Окороков. По-прежнему розовел его, похожий на булку, подбородок. Но мешки под глазами стали по объемистее и потемнее.

- Вот ведь какая история -вновь нас с вами свела судьба,-усмехнулся Вязов, указывая ему на стул.

Окороков хмуро поглядел на лейтенанта, покривил губы.

- Бывает.

На стул он опустился грузно, как непомерно уставший человек, шляпу снял медленно и на колени положил ее дрожащей рукой.

«Что с ним?-недоумевал Михаил.- Боится?»

- Как же вы порешили со своим сыном?-попытался Михаил несколько разрядить обстановку.

- Вы, товарищ лейтенант, спрашиваете, что нужно, а в семенных делах мы как-нибудь разберемся сами,-отрезал Окороков. Он напыжился уставился в окно.

- Пора уж,-с упреком сказал Михаил.- И я попрошу вас отвечать на вопросы, даже если они вам не нравятся. Мы приглашаем не для беседы за чашкой чая … Так как же все-таки обстоят ваши дела с родным сыном?

- Никак. Разошлись.

- Понятно. А с неродным?

- Нормально. Учится парень в ремесленном, скоро закончит -и на своих ногах.

- Ваши сыновья знакомы? Я не знакомил.

Отвечаете на вопрос.

- Не знаю.

- С Павлом вы встречаетесь? Виделись один раз …

Окороков натужно вздохнул. После того, как в отделении милиции! Тимофеи Павлович узнал, что его ограбил сын, в его душе что-то надломилось и с тех пор был рассеянным, много пил и не пьянел.

Нет, его не тревожили воровские дела сына, он и сам много лет жил на птичьих правах, воровал, сидел и снова воровал. Правда, по карманам не лазил, но какая в сущности разница! Вор! Давно он утратил человеческое достоинство. Порхал, прятался. Может, есть у него еще другие дети, кто знает. А вот Пашка… Подумать только! Родной сын - и так о нем сказал: «Если бы знал, кого встретил, то даже ног марать не стал…». Сердце Тимофея Павловича, казалось, кто-то сжимал. Как жил до сих пор? С кем жил и работал? С жуликами: жадными, тупыми пьяницами. Черт знает что! Правда, внешне дружки Окорокова выглядели вполне пристойно. Председатель артели отгрохал домину, главбух построил домишко поскромнее и деньги, наверное, складывает в кубышку. Вот только трясутся они оба день и ночь. Противно смотреть. Где они, мечты молодости … Выходит, сам себя обокрал. Даже сын отвернулся от своего отца! ..

Несколько дней разыскивал Пашку Тимофей Павлович и, наконец, нашел. Заискивающе улыбаясь, пригласил в ресторан. Боялся отказа. Пашка долго не отвечал и вдруг согласился:

- В милиции с папашей побывал. А почему бы не закатиться в ресторан? В желудке смертная тоска …

Они сидели за столиком вдвоем в дальнем углу. Папаша не скупился: коньяк, икра, курица, рыба … Пашка трудился двумя руками, даже вспотел. Поглядывал на отца весело, с набитым ртом. Чокались.

- Давай выпьем за то, чтобы не иметь зла друг на друга,- предлагал отец.

- Ладно,- соглашался Пашка,- делить нам нечего.

- Может, и за покойную матушку?- спрашивал отец.

- Помянем,- не возражал уже захмелевший и сытый Пашка. Но когда старший Окороков захотел выпить за дружбу и предложил жить вдвоем, Пашка встал, покачался, сморщился и захохотал:

- Жить? С кем? С этим пустым местом?- Он показал пальцем на собственного папашу и медленно, с трудом переставляя ноги, пошел к выходу.

Так закончилась встреча. А после нее Тимофей Павлович совсем потерял голову, пил на работе и дома, на людей смотрел зверем. И вопросы лейтенанта в нем такую вызвали душевную боль, что он едва справился с собой .

В кабинет вошел капитан Акрамов и сел в сторонке. Михаил внутренне подобрался. Надо, наконец, понять Окорокова. Дело об ограблении склада пока что не продвигалось, опросы ничего не давали -никаких вещественных доказательств, никаких следов преступления. А Окороков твердит одно и то же: «Не знаю. Не предполагаю». Он многое знает, но что-то его удерживает.

Слушая, как лейтенант дотошно выспрашивает, а Окороков уклоняется от ответов, капитан Акрамов все больше приходил к выводу, что дело об ограблении склада затяжное, отнимет много времени и сил.

В городском же управлении сказали: «Сами разбирайтесь. Не такое уж серьезное дело, чтобы еще мы вмешивались».

Было от чего расстроиться. И хотя капитан сидел спокойно, он внутри негодовал на этого человека, ничтожного отца и профессионального преступника.

Окорокова отпустили. Акрамов подсел к столу Михаила и не то официально, не то дружески спросил:

- Ну, что, парторг, будем делать?

- Думаю, надо посоветоваться с товарищами. Что-нибудь подскажут.

- Хорошо. Завтра соберемся.

Акрамов вышел. Михаил тоже встал из-за стола и, подойдя к окну, стал разглядывать уличную коловерть. Он любил вот так, глядя на улицу, думать, успокоиться и оценить обстановку. Восстанавливая в памяти детали недавнего допроса, Вязов вдруг догадался, почему Окороков так раздраженно отвечал на вопросы о сыновьях. «Значит, Пашка ему выдал на всю обойму, сполна. Оказывается, не растерял толстяк остаток совести. Молодец Пашка. Да… Вытащить бы парня из болота…».

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Затащила в гости Зою и Катю. Угощала чаем. Я заметила: они ко всему присматриваются, вроде я уже не та, не ровня им. Неужели я стала другая после того, как вышла замуж?

Ходила по комнате и рассматривала себя в зеркало. Удивительно! Почему хочется посмотреть на себя со стороны? А может, человеку всегда хочется посмотреть на себя со стороны, глазами умного знакомого, оценить свои достоинства и недостатки?

Миша! Прочитаешь ты эту запись и будешь смеяться и подшучивать надо мной целый месяц. Да?

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Ну и ну! .. Слишком много занимаешься собой. И портишь меня. Признаюсь я, сегодня на улице «глазами умного знакомого» загляделся на одну девицу. Да так, что чуть не сшиб лбом телеграфный столб …

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Гнусный ловелас ты, а не муж! Бедный телеграфный столб… А тебе так и надо.

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Безжалостная жена моя! И все равно я тебя люблю. Сегодня побывал в особняках председателя артели «Прогресс» Рахманова и его Главного бухгалтера. Ну и домины!

ОТ АВТОРА

Кабинет был отделан и обставлен с шиком. Длинный письменный стол из дуба, покрытый зеленым сукном, массивный во всю стену книжный шкаф со стеклянными дверками, сквозь которые поблескивали новехонькие золотые корешки не читанных хозяином собрании сочинении знаменитых писателей. Мягкие кресла с витыми ножками и подлокотниками. На полу туркменский ковер. Стены увешаны картинами местных художников - виды Ташкента, садов Ферганы, горные пейзажи. На краешке стола - вентилятор-подхалим.

За столом сидел хозяин кабинета Пулат Рахманович Рахманов, перед ним стояла бутылка коньяку и три рюмки. На одной тарелке лежали ломтики лимона, посыпанные сахаром, на другой - бутерброды с паюсной икрой.

Главный! бухгалтер Аким Семенович Прохоров сидел напротив своего председателя, а Тимофей Павлович Окороков пристроился на краю стола.

Одну бутылку коньяку они уже выпили, и теперь разговор шел на повышенных тонах.

- Тимофею Павловичу надо бы знать приличия,- с ударением на каждом слове говорил Аким Семенович, глядя выпуклыми глазами на Пулата Рахмановича.- Он - в вашем доме, в гостях, он пожилой человек и с немалым опытом, а ведет себя, как бесшабашный мальчишка! ..

- Ай , пускай шутит. Человеку повеселиться надо?- остановил главбуха председатель.

- Нет, он не шутит. Ему, видите ли, надоело хорошо жить, он хочет заделаться честным человеком. Хи-хи! Тоже мне - шутник!

Аким Семенович смеялся жестко и с ехидцей . Лысина его при этом краснела. А Пулат Рахманович медленно и спокойно жевал и мило улыбался. Он взял бутылку и налил в рюмки еще коньяку. Поднял рюмку и предложил весело:

- Будем пить за спор. В споре родится истина. Кто сказал?

- Беззаботный вы, Пулат Рахманович,- упрекнул главбух.

Окороков жевал и рассматривал икру на куске хлеба, который держал в руке. Обрюзглые щеки его дрожали. Слушал он внимательно. Мельком взглядывал на Рахманова, но никак не реагировал на язвительные замечания главного бухгалтера. Он знал твердо: все эти «дружеские разговорчики»- игра. Они друг другу противны, но и нужны. Жить друг без друга не могут.

Выпили. Рахманов от лимона морщился, а главбух сосал лимон, как конфету.

- Шпыняй те, ковыряйте!- заговорил Окороков раздраженно.-Учителя нашлись! Отгрохали себе дворцы-хоромы, семьи здравствуют, чаша полная, а у меня что? Ни кола, ни двора. А единственный сын по улице шляется, ворует …

- Хи-хи! Тебе домик нужен? Построим. Пусть немного тревога уляжется. Правильно я говорю, Пулат Рахманович?

- Библия говорит что? Помогай ближнему. А коран говорит что? Устраивай хошар - помогай сообща соседу.- Пулат Рахманович взял еще кусочек лимона.

- Истинное слово. Пулат Рахманович своему ближнему и последнюю рубашку отдаст. А сыновей , дорогой мой Тимофей Павлович, у тебя столько, что не соберешь скоро-то …

- Родной у меня один … - Окороков тяжело поднялся, постоял, уронив голову, и сказал, постукивая ладонью по столу:- Ну вот что: дальше мы не сработаемся. Я решил искупить вину перед сыном … Хватит! По скитался, побаловался … - Он устало повернулся и вышел, волоча ноги.

Аким Семенович и Пулат Рахманович переглянулись.

- Этот дурак, пожалуй , не врет,- зло сказал главбух и вскочил,словно собирался догнать Окорокова.- Жди разгрома.

- Не надо прыгать, надо поговорить со Святым … - тихо сказал Пулат Рахманович, прикрывая глаза. Главбух всем корпусом подался к председателю, и на лице его стала проступать бледность. Он еще не понял, о чем пои дет разговор со Святым, но коли Пулат Рахманович начинает разговаривать тихо, он взбешен и не остановится ни перед чем.- И поговорить придется тебе … - добавил председатель.- Окороков слишком много знает …

- А деньги? Их потребуется много! .. - Главбух уже догадался о намерении председателя.

- Деньги - не твоя забота,- все так же тихо и отчетливо, теперь уже с закрытыми глазами, поглаживая живот, проговорил Пулат Рахманович.-Они не играют роли. Роль играет время … Чем скорее будет кончено, тем лучше …

Аким Семенович стоял у стола в той же позе, в какой только что стоял Окороков - наклонив плешивую голову. Потом, не попрощавшись, мягко зашагал по ковру к двери.

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Ходили в ресторан «Бахор». Никогда я там не была, но все равно пошла туда без особой охоты. Не решилась обидеть Мишу.

Миша, оказывается, ужасно безалаберный: он может за один день израсходовать всю зарплату. А нам так много надо купить! И одежда нужна, и кое-какая мебель, да и чашки, ложки, кастрюльки тоже. Сижу иногда, подсчитываю, а Миша надо мной смеется:

- Как дела, домашняя плановая комиссия? Как позволишь тебя звать:

Я отмахиваюсь. Что он понимает?

Мы пришли из ресторана веселые. Немного выпили, потанцевали. Денег потратили, правда, порядочно, но, оказалось, что мы не одни такие сумасшедшие.


* * *

Сегодня задержалась в институте. Пригласили в комитет комсомола. Разбирали личное дело Зои. Удивительно, как у нас некоторые любят мусолить деликатные вопросы на совещаниях. Нет, чтобы секретарю сперва поговорить с Зоей с глазу на глаз, расспросить, просто побеседовать. Куда там! Даешь на всеобщее обозрение!

А что оказалось? Однажды какие-то парни пригласили Зою с несколькими девушками на вечеринку. Компания собралась разношерстная. Выпили вина. Потанцевали, а потом парни начали хамить.

Зоя выскочила из квартиры, позвонила в милицию. На вызов явился лейтенант Митя Невзоров. Как он там разбирался, неизвестно. Только через неделю в комитет пришло письмо, в котором Митя просил принять меры к студентке Зое Скороходовой, обвинив ее в моральном разложении.

Накинулись все - еще бы, письмо из милиции!-и довели Зою до слез. Секретарь наш Вова Демьянов - человек принципиальный и жесткий, он потребовал исключения из комсомола. Я вступилась за Зою. Тут и мне попало и как подруге, которая не помогла, не удержала, и как заместителю редактора стенной газеты (редактор заболел) за то, что статьи публикуем беззубые, плохо боремся с аморальными поступками студентов. Тогда я вступилась во второй раз.

- А вы знаете, что делается у Зои в семье?-спросила я.- Не знаете. А положение там невозможное. И если мы ее исключим из комсомола, куда она покатится? И из института тогда исключать надо …

И еще: почему мы своих вечеринок устраиваем. мало? Кто в этом виноват? Девчатам и потанцевать негде …

Члены комитета меня поддержали, и Зоя получила только предупреждение. А я удивилась: значит, и я воевать умею?

Зоя меня провожала и благодарила.

ОТ АВТОРА

Они встретились поздно, часам к двенадцати, у газетного киоска. Неровные тротуары, выложенные кирпичом, одноэтажные дома, дворы с воротами и калитками, тусклый свет редких лампочек.

Холодный! асфальт лежал на улицах грязным ноздреватым льдом. Пашка уже курил за киоском, когда, запыхавшись, подошел Петя.

- Долго ждал?- спросил он. - Нет.

- Не ушел еще?

- Смотрю…

Во втором от угла доме окна были освещены ярко, на ситцевых занавесках иногда появлялись силуэты мужчин и женщин. Доносилась негромкая музыка.

Юноши некоторое время наблюдали и прислушивались.

- Еще гуляют,- сказал Петя.

- Нажираются,- подтвердил Пашка.

Петя вынул из кармана пачку папирос «Огонек» и тоже закурил.

Стояли молча, покуривали, поглядывали на интересующий их дом. Разговаривать не о чем - все решено.

Они не особенно раздумывали и сомневались. По-юношески горячие, они решили просто: уничтожить Окорокова, этого паразита, причинившего столько горя людям и сейчас причиняющего, и неизвестно, кого он еще обидит и обесчестит в будущем. «Он угробил мою мать.- сказал Пашка,-не перышком, конечно, да какая разница! Теперь доканывает твою. Потом возьмется за третью. А за это не судят…».

Ночь была прохладная. Тянул колючий ветерок, пощипывал уши. Пашка посмотрел на пригорюнившегося Петю, надвинувшего форменную фуражку по самые уши, ухмыльнулся и сказал, форсисто выставляя вперед ногу:

- Не дрейфь! В крайнем случае всю катушку возьму на себя. Мне терять нечего - все равно жизнь полетела кувырком. А судьи наедут статью помягче - ведь пользу людям принес. Допираешь?

- Нет уж, отвечать, так вместе,- не согласился Петя. Ну и дурак!

- А ты не дурак? Да? Не дурак?- вдруг вскинулся Петя и замахал руками.- Разве друзья так делают? Я и сам не маленький, знаю, на что иду. И нечего выставлять себя героем.

- Ладно тебе,- прервал снисходительно Пашка,- на том свете все равно сочтемся, а в крайнем случае - в трудколонии. Вдвоем туда чапать веселее. Да вот беда: тебе учиться надо.

- А тебе?

- Мне?- Пашка хохотнул.- Опоздал. Для учебы нужно терпение, а у меня его нет. По растерял.

Ветерок шнырял по закоулкам, качал ветки, забирался под костюм, выхватывал тепло горстями. Все меньше проходило по улицам людей, и, казалось, дома тоже застыли от холода. Петя засунул рукав в рукав, а Пашка гонористо втиснул руки в карманы - знай, мол, наших, ни жара, ни холод не берет.

Выбросив окурки, вновь зажигали папиросы - маленькие огоньки, мерцающие у рта, напоминали о тепле, и с ними было легче ждать.

- Наверное, в холодную погоду не сподручно такое дело … - проговорил застывшими губами Петя и еще больше сгорбился. Сестра Зоя частенько обзывала его мерзляком. Он бы давно и с удовольствием убежал в общежитие, улегся в теплую постель. Черт с ним, с отчимом, можно расправиться с ним и по позднее. Но неудобно перед Пашкой. Засмеет. Со стыда сгоришь. Пашка испытывал всякое, на жизнь смотрит с насмешкой, будто она случайно досталась ему в наследство и ее можно транжирить как попало.

И сейчас Пашка хмыкнул, сплюнул, сумев удержать в зубах папиросу и уставился на Петю.

- Ты, старик, во-первых, не болтай о нашем деле,- и стены имеют уши. Доходит?

Петя задумался. Когда они договаривались, в головах шумело от водки и пива, тогда все казалось легким и преодолимым. Зато в этот ночной час Петя вдруг хорошо понял, на что он идет. Ему стало жутко. И надо было как-то заглушить страх.

- И для чего живут паршивые люди? - с тоской спросил Петя, вытаскивая из рукавов руки и закуривая новую папироску. Не дождавшись ответа от Пашки, продолжал:- Твои отец кто? Какая у него забота? Пожрать обмануть.

Самый настоящий паразит, вроде клопа. Но клопов мы давим, а такие люди, глядишь, спокойно ходят и посвистывают … Их надо без всякого закона давить,- отозвался Пашка.

У нас в училище есть один мальчишка,- продолжал Петя,-такая ядовитая змея - страсть! У него в голове только паскудные мысли: как бы обмануть, слямзить у своих, наябедничать. И все время улыбается. Как-то вечером поймали мы его в углу двора, накрыли шинелью и устроили темную - так отколошматили, что он несколько дней на занятия не ходил. Думаешь, помогло? Ни черта! Через месяц опять взялся за свое. - Тоже давить,- повторил Пашка.

Из дома, за которым следили Петя и Пашка, вышли двое мужчин и две женщины. Юноши прижались к киоску. Петя так дрожал, что было слышно, как он постукивает зубами. Пашка же пригнулся, словно для прыжка. И в его согнутой фигуре, в частом дыхании чувствовалось неимоверное напряжение. Компания, похохатывая, прошла мимо. Мужчины оказались незнакомыми - один долговязый в коротком плаще, другой маленький и щупленький , в шляпе и куртке с застежками-молниями. В доме по-прежнему светились окна. Чаще появлялись тени. Было ясно: расходятся. Петя думал: «Зуб на зуб не попадает … А дальше что? Как это я ударю? Ну, может, ударю, а дальше что? А если поймают, тогда что?..» Это злополучное «что» мучило, истязало. А Пашка, ощупывая в кармане финку, храбрился вслух:

- Ни черта! Гадов - к ногтю. Пронесет пегая лошадка счастья. Не всех ловят. Ну, а сцапают, много не прилепят - за справедливость страдаем …

- А если он не один выйдет?-спросил неожиданно Петя. Как же они не учли такого варианта? -Задачка!- простужено прохрипел Пашка.

Снова закурили. Молча обдумывали возможную ситуацию, зло поглядывали на ярко освещенные окна дома. В нем стало тихо. Мелькнула тень, потом вторая, кто-то потянулся - и свет погас. Дом словно погрузился в землю. - Гад, спать завалился,- выругался Пашка.- Поехали по домам. - Что ж поделаешь … - с облегчением вздохнул Петя.

Они еще немного постояли, затем зашагали по тротуару, усталые, безвольные, как люди, вдосталь поработавшие. Прошли до перекрестка и уже около фонаря услышали:

- Петька, это ты?

Остановились испуганные. Но из-за углавыбежал Костя. Он подошел, подал Пете руку и с угрюмым любопытством оглядел Пашку.

Петя подал руку с явным неудовольствием и недоброжелательно спросил:

- Искал, что ли, меня?

Ясно, искал. Мать волнуется, сестра плачет. Ты что, не понимаешь?

- А ты откуда узнал?

Приходила Зоя к Михаилу Анисимовичу. Думаем, что тебе уже голову оторвали какие-нибудь бандиты.- Костя еще раз оглядел Пашку.- А ты, оказывается, гуляешь себе по ночам и носишь свою дурную голову на плечах.

- Ты полегче.

- Чего полегче? Отчим - это одно, а родная мать - другое. Забыл, как она на руках носила?

Петя нетерпеливо затоптался и уже вынул из кармана кулаки, но вмешался Пашка:

- Забыл, как она на руках носила?

- Не лезь в бутылку, Петька. Он прав.

- Что матери передать?- не отставал Костя.- В училище вернешься или нет?

- Ладно. Передав: вернусь.

- Ну то-то. А ты, герои,- обратился Костя к Пашке,- по-родственному затягиваешь его в поганые дела? Я тебя знаю …

- Не твое собачье дело. Ковыляй помаленьку.

- Нет, мое. И запомни на всякий случаи: недолго таким манером погуляешь.

- Твое счастье - я вежливый человек… Твое счастье, маменькин сосуночек. ..

- Маменькин сосуночек? Ты, ворюга, ночной гад! .. - задохнулся Костя. Пашка медленно двинулся на Костю. Но Петя подскочил к нему и закричал:

- Не смей, не смей! У Кости совсем нет родителей, он больше тебя сирота. Не смей!

Пашка остановился.

- У него родители погибли в воину,- продолжал Петя.- Живет он у чужих …

- Лады. Я вежливый человек, не трону эту пигалицу.- И Пашка засунул руки в карманы брюк.

Костя не шелохнулся, глазами проследил за Пашкиными руками и сказал уже более спокойно:

- И еще на всякий случаи запомни: я повидал не таких, как ты, похлеще. А также знай: паразитов ненавижу дозарезу! - Костя дернул плечом и, круто повернувшись, пропал в темноте.

Пашка сказал:

- Ты правильно решил: и мать успокоишь, и подозрения не будет …

О следующей встрече договоримся потом. А сейчас расскажи про этого пацана. Что за птица?

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Сидела на лекциях, слушала и мучилась. Голоса профессоров звучали где-то далеко. Словно я была не в аудитории. Когда-то читала, что ревность -дикость. Не знаю, правильно ли. Может быть, я еще дикая?

Мне все время хочется побежать домой и посмотреть, не пришел ли Миша. Смешно? Пожалуй, со стороны и смешно. А я не могу себя успокоить, хотя знаю, что поступаю глупо. Мише я верю, как самой себе. Верю ли? Но жить нельзя, если не верить.

Когда же человек достигнет совершенства?

По окнам ползли капельки с хвостиками - на улице шел холодный дождь. Возможно, он и не был холодным, но мне так казалось.

В перерыв я побежала в комитет. Следовало срочно добыть у секретаря статью в стенгазету. До начала лекции я уговаривала его. Ох, как тяжело сагитировать человека сделать божескую милость - написать статью! Сизифов труд. Так и не уговорила, пошла в аудиторию расстроенная. И свои страхи забыла …

ОТ АВТОРА

Все произошло так, как происходило уже не однажды. Дежурному позвонил участковый уполномоченный Трусов и сообщил об обнаруженном трупе мужчины. Дежурный доложил об этом начальнику отделения капитану Акрамову, а через несколько минут «ГАЗ-69» уже катил к месту происшествия. В машине сидели Акрамов, Вязов, проводник с собакой, врач и фотограф.

Михаил подремывал. День был не особенно трудный, да какой-то канительный. В отделении нет-нет да возникал шум: постовые приводили пьяных, мелких хулиганов. Михаил о своей задержке успел сообщить Наде, она не будет беспокоиться, и использовал время езды для отдыха.

Несмотря на осень, ночь была теплая, безветренная, какие выпадают в Ташкенте нередко. Сырой духовитый воздух, тихое небо, золотые бусы лампочек на улицах, теплый свет многочисленных окон, смех и говор горожан…

Убийство произошло часов в девять вечера на узкой и темной улице, хотя и заасфальтированной, но в выбоинах. Мужчина лежал вниз лицом посредине улицы, уткнувшись головой в яму, из спины его торчала рукоятка ножа, в сторонке валялась слетевшая с головы шляпа.

Убитого осветили фарами. Довольно большой участок улицы горожане вечером полили, земля еще не просохла, и на асфальте вблизи тротуара отчетливо были видны следы. Но при осмотре, к удивлению присутствующих, были обнаружены на дороге только следы потерпевшего и участкового Трусова.

- Финка брошена с тротуара,- сказал Михаил.

- Кто бы это мог сделать?- Акрамов спросил скорее себя, чем коллег. Он попытался вспомнить такого «специалиста», но память ничего не подсказывала.

По тротуару проходило много людей, а финка, протертая керосином, оказалась плохой наводкой, и собака, беспомощно покрутившись на тротуаре, села у ног проводника.

Перевернули труп. Бледное лицо с розовым подбородком.

- Так,- неопределенно произнес Михаил, сразу узнав старшего Окорокова.

Акрамов отошел в сторонку, чтобы не мешать экспертам, и закурил. События складывались пренеприятно: еще не найдены преступники, ограбившие артельный склад, а один из работников артели уже убит. Что эти два преступления между собой связаны - сомнении не было, и именно поэтому капитан предвидел неприятный разговор в городском управлении.

Чуть погодя на место происшествия приехали работники уголовного розыска во главе с подполковником Урмановым.

Отправив труп на вскрытие, все офицеры поехали в отделение. Совещание было коротким. Собравшиеся начисто отмели версию убийства из-за ограбления. Это либо месть, либо попытка шайки преступников запутать следствие. Урманов позвонил комиссару и двум старейшим работникам уголовного розыска. Они смогли вспомнить только одного «артиста», умеющего искусно метать ножи, но, по имевшимся сведениям, бандит находился далеко на севере.

Решено было сделать запрос: не бежал ли он из места заключения. Михаил рассказал об отце и сыне Окороковых, и ему было приказано разыскать Пашку.

ДНЕВНИК МИХАИЛА

Гром и молния -в прямом смысле. Подобные явления у нас - редкость, и поэтому я открыл окно и вдыхаю сырой ароматный воздух. Дождь сплошными потоками обрушивается на асфальт приплясывает, машины мелькают туманной вязи серыми тенями. Дождь льет час, другой. Я сижу и клюю носом. Надя только что уснула. Всю ночь она металась в жару, и я не сомкнул глаз. Она уговаривала меня лечь спать, а я не мог заснуть. Она ведь терпеливая, пожалеет меня, а сама будет мучиться, и если захочет воды, не разбудит и не попросит.

Не мог заснуть я и по другой причине. После совещания в отделении конец ночи и весь день я искал Пашку Окорокова и нашел поздно вечером, а допросить не успел. Неужели мальчишка убил своего отца? Если это так, то и моя есть вина в случившемся -упустил мальца .

… Надя лежит розовая с капельками пота на висках. А рука, подложенная под щеку, бледная и худая. Почему же я раньше не замечал эти худые и бледные руки? Невнимательность. Тысячи мелочей -очень важных ускользают от нас. И только когда Надя окончательно расхворалась, я заметил «мелочь».

Почему так? Замотался на работе? Или из-за плохого воспитания? Когда-нибудь люди будут очень предупредительны, непременно будут. А пока …

Я примчался домой по звонку Нади и сразу же хотел вызвать «Скорую помощь», но она запретила. Сумасбродство какое-то. И ничего ей не докажешь. Ладно, утром вызову врача.

Подумать только! Каких-нибудь два дня назад мы гуляли в парке. Хорошо в осеннем парке: тянет на размышления, на сердце грусть и тишина. Под ногами шелестят вороха листьев, желтых и сухих. Озеро, застывшее, ледяное, а воздух теплый и пахнет птичьим пухом.

И птицы рады хорошей погоде, мне казалось, они шушукаются в полете. И люди улыбаются и знакомым, и незнакомым.

Мы гуляли по берегу озера, сидели на скамейке, смотрели на стеклянную воду, пламенеющие деревья. Наблюдали за купающимися в ледяной воде ребятишками. Они прыгали вниз головой с крутого берега, чуть проплывали, а потом пробками выскакивали на берег, посиневшие, но несказанно довольные. И вот -надо же!-Надя принялась стаскивать с себя платье и, не слушая моих увещевании, со смехом побежала к воде, с разбега плюхнулась и поплыла, озорно крича ребятишкам: «Эй, эй!» А те обрадовались, замахали руками, что-то закричали, запрыгали от восторга. Я рассердился, тоже разделся. Я плыл за Надей, боясь, что в холодной воде ей сделается плохо. Откровенно говоря, я здорово разозлился. Вот тебе и тихая! Плохо знаю я свою жену, плохо.

На берег мы вылезли почти одновременно, редкие посетители парка поглядывали на нас с опаской - не сумасшедшие ли! Не дав Наде передохнуть, я заставил ее бежать к тому месту, где мы оставили одежду. И все же ледяная вода сделала свое дело. Надюша заболела -это плата за баловство.

ОТ АВТОРА

Хотя было прохладно, Пашка лежал прямо на траве, за кустарником, в парке. Смеркалось. Пашка был сыт, перед обедом выпил две кружки пива, и хорошее настроение выражалось у него в беспричинной улыбке. Лежал он вверх лицом и пускал колечками дым. Отдыхающих в парке было немного; сумерки сгущались медленно, и тени под деревьями казались Пашке таинственными. Он представил себя в непролазных джунглях, затем очутился в звездолете, в космосе …

К кустарнику подошли парень с девушкой и сели на скамейку. Сели они тихо и долго молчали. Наконец девушка сказала:

- А ты, Костя, знаешь частушку: «Он молчит и я молчу…»?

- Шути, шути. Издевайся. Я смирный … - отозвался баском паренек. Пашка прислушался.

- Смирненький, слабенький … - продолжала протяжно и тоненько девушка.- Одним словом, паи-мальчик, образцово-показательный …

- Вера! Ты сегодня грызешь меня с самого утра. Неужели не надоело? Если бы я смогла, я бы тебя грызла целые сутки напролет.

А ты не подумала о том, что я могу рассердиться?

Я только этого и хочу. Ты сердитый, знаешь, какой интересный?

Лицо пышет жаром, глаза - электрические лампы, брови торчком. Того и гляди, вспыхнешь и сгоришь.

Пашка приподнялся на локте, чтобы лучше слышать разговор.

- Верунька, да хватит же тебе … - взмолился Костя.- Ну, не могу я на тебя сердиться, понимаешь? Давай лучше стихи читать.

- Давай,- неожиданно согласилась Вера. И Костя начал:

Я хочу быть тихим и строгим.
Я молчанью у звезд учусь.
Хорошо ивняком при дороге
Сторожить задремавшую Русь.
Хорошо в эту лунную осень
Бродить по траве одному
И сбирать на дороге колосья
В обнищалую душу- суму.
Но равнинная синь не лечит.
Песни, песни, иль вас не стряхнуть? ..
Золотистой метелкой вечер
Расчищает мой ровный путь.
Стихи Костя прочитал тихо и задушевно. Пашка не знал, что это стихи Сергея Есенина. Но они затревожили и его, Пашкину, «обнищалую душу»

А девушка начала читать насмешливо и звонко:

А ты?
Входя в дома любые -
И в серые,
И в голубые,
Входя на лестницы крутые,
В квартиры, светом залитые,
Прислушиваясь к звону клавиш
И на вопрос даря ответ,
Скажи:
Какой ты след оставишь?
След.
Чтобы вытерли паркет
И посмотрели косо вслед Или
Незримый прочный след
В чужой душе на много лет?
Пашка почему-то вспомнил свою деревню, луга, речку, заросшую лилиями, синий туман по утрам, товарищей по школе.

Пашке и самому захотелось прочитать стихи, да такие, чтобы затаилось сердце и на глазах выступили слезы, но душевных стихов он не помнил, в памяти всплывали блатные песенки.

Костю Пашка сразу узнал, хорошо представлял его густые нахмуренные брови, тяжелый взгляд, а девушку он никогда не видел, и она представилась ему черноокой и смуглой цыганкой , вертлявой и насмешливой . Таких девчат он видел «в малинах». Только Вера читала какие-то очень хорошие стихи, а в «малины» приходили балаболки, пьяненькие, они пели всякую муть.

Когда Костя и Вера притихли, словно притаились, Пашка, боясь шелохнуться, вытянул худую шею. В другое время в других обстоятельствах он наверняка съехидничал бы: «Милуются! Тоже мне, теленок с телочкой !» и по-разбойничьи свистнул, а тут как то притих и напряженно прислушался.

Потемнело. На аллеях вспыхнули лампочки.

Пашке показалось, или он на самом деле услышал, как поцеловались Костя и Вера, поцеловались тихонько, стеснительно и, может быть, сразу отвернулись друг от друга, впервые переживая теплую и нежную близость, незнакомое и глубокое волнение. А Пашка затаил дыхание. И такая злая тоска схватила его за горло!

Много он отдал бы за то, чтобы побыть на месте Кости, помолчать, как он, поволноваться, боязливо, украдкой пожать девушке руку.

- Пойдем?- шепнула Вера вкрадчиво, вложив в одно слово всю теплоту своей души.

Пашка вслушивался в их шаги, скрип песка, и долго после того, как они ушли, ему казалось, что он слышит тихий нежный вопрос: «Пойдем?»

Немного погодя Пашка поднялся и, ссутулившись, тяжело переставляя ноги, пошел по аллее.

Здесь же на аллее и нашел его Михаил и сказал вежливо:

- Пойдем-ка со мной , парень.

Пашка не удивился и не воспротивился - мало ли по каким делам он потребовался! Заметив, что лейтенант посматривает на часы, Пашка спросил почти участливо:

- Торопитесь?

- У меня жена заболела,- просто ответил Михаил,- а тебя вот пришлось искать целый день.

- Надо было погромче свистнуть, я и сам бы пришлепал. Я было подумал, что ты того… улепетнул.

- На зиму-то глядя?

- Да и причины нет? ..

- Пока нет.

Пашка сидел в отделении милиции долго. Лейтенант Вязов уехал, ему надо было позаботиться о жене, и о Пашке, видно, все забыли. А на него опять нахлынули воспоминания, как там, в парке.

… Мелкая речушка, травянистые берега с изломами и обрывами. Увалы и косогоры. Домики села вдоль речки, близ воды. Клубы черного дыма у бань, построенных подряд на берегу и топящихся по-черному. На мелководье - ребятишки.

На речку Пашка бегал самостоятельно с трех лет, с голым пузом, и никто не боялся, что он утонет.

Мать Пашки всегда прибаливала. Сядет, бывало, к постели матери Пашка и давай спрашивать:

- Мамка, а где тятя?

- Умер,- скажет мать.

- А ребята говорят: он нас бросил,- сообщал Пашка.

Мать розовела и ругалась:

- Они все балбесы. Не верь ты им.

А потом мать умерла. Пашка остался один, как молоденькое деревце за околицей . За гробом шел без слез, хотя тетка Параша заставляла плакать, а дядька Федор -длинный , под потолок, и худой , как жердь,- тыкал пальцем в бок. Пашка сжимал зубы и не плакал.

- Гаденыш,- шипел дядька.

- Мал еще,- оправдывала мальца тетка.

После смерти матери жил у дядьки. Тетка Параша - женщина славная, только забитая и слабовольная, а дядька - человек злой на всё и на всех, напитанный желчью, как промокашка чернилами. Порол он Пашку почти каждый день. Иногда мальчуган кричал благим матом, чтобы легче было переносить боль, а иной раз, сцепив зубы, молчал как мертвый .

Устанет дядька пороть, бросит ремень на пол, сядет на стул, вытрет потный лоб ладонью и дышит, разевая щербатый рот, как тупомордый сазан. Встанет Пашка с пола, тоже вытрет кулаком пот со лба и, подтянув штаны, ласково так спросит:

- Бедненький дядька … Очень устал?

Взбешенный дядька вскакивает, опять хватает ремень, но Пашка опрометью бросается на улицу.

В школу Пашка пришел шести лет. Пришел, сел за парту и не уходит. Учительница и так, и эдак к нему, взяла было за руку, но Пашка ее зубами. Ребята шум подняли.

Пришел директор, увидел за партой грязного, с разбитой губой чернявого мальчишку, злого, ощетинившегося, и заулыбался.

- Кто же тебе, парнище, разрешил идти одному сюда?- спросил он.

- Учиться не запрещают … Нет такого закона,- заявил Пашка словами, которые не раз слышал от дядьки, правда, по другому поводу.

- А баловаться не будешь?- еще спросил директор.

- Я не баловаться пришел, учиться,- заверил Пашка.

Тут и учительница улыбнулась. Переглянулись они с директором, и учительница сказала:

- Ладно, мальчик, будешь учиться. Как тебя звать-то?

Сидел он на задней парте тихо, был ниже других ребят на голову. На переменках одноклассники посмеивались над ним,- тоже, мол, ученик, мужичок с ноготок,- но Пашка умел уже терпеть получше взрослого. Вскоре ребята с ним свыклись, дали ему тетрадку и ручку с пером, стали делиться хлебом.

Но школу Пашка посещал нерегулярно. Много было работы по дому: он мыл полы, подметал двор, убирал хлев, в котором стояла корова и в закутке хрюкал поросенок, ходил в магазин, да и много других обязанностей лежало на его плечах. Дядька был глубоко уверен, что труд сызмальства делает хорошего хозяина, и часто вспоминал старое время, когда в десять лет уже молотили цепами, жали рожь серпом. И, конечно, не переставал учить Пашку ремнем.

Но сколько можно терпеть? Пашка стал груб со своими товарищами одноклассниками, у него самого появилась потребность издеваться над людьми: подставить подножку девочке, стрельнуть хлебным катышком из трубочки, повалить мальчика и щекотать до слез.

Но учился Пашка хорошо, из класса в класс переходил без задержки. А что до проделок, то его выручали природная смекалка и чувство юмора. Если учитель отчитывал за то, что он сшиб с ног девочку, Пашка невинно говорил:

- А мне очень хотелось перед ней извиниться …

И он в самом деле немедленно извинялся.

Так дотянул Пашка до седьмого класса, но не закончил его. Весной уговорил он пятерых ребят, и они махнули в Арктику - поступать юнгами на ледоколы. Милиционеры переловили ребят и отправили домой . Переловили всех, кроме Пашки. Он добрался до Мурманска.

И вскоре попал Пашка в омут - воровские «малины», грязь, туман и людская мразь, вроде Святого …

Пашка сидел на полу, уронив голову на колени. Как и в парке, его одолевала тоска.

Вспомнился короткий разговор с лейтенантом. Странный этот лейтенант. Прошлый раз отпустил их с отцом, хоть дело пахло тюрьмой , а сегодня посадил в каталажку неизвестно за что.

Когда ехали в отделение, сказал лейтенанту:

- Наша жизнь собачья - знай увертывайся от пинков. А он тут же:

- А кем ты хотел бы стать?

- Артистом!

- И то хорошо. А в кино ты ходишь? Люблю поглазеть.

- А в театры?

- Костюм неподходящий .

- А ты кого-нибудь любил в своей жизни?

- Нет, я больше ненавидел …

Пустяковый разговор, а что-то после него осталось в душе.

Михаил опоздал - лейтенант Митя уже допросил Пашку и отправил в каталажку.

О допросе надо рассказать подробнее, поскольку он вызвал резкие разногласия между Вязовым и Невзоровым.

… Пашка сидел в кабинете, с ухмылкой посматривая на надутого лейтенанта, уткнувшегося в бумаги и долго не начинавшего допроса.

«Эх, дяди, дяди,- думал Пашка, развалясь на стуле,- жалко мне вас. День и ночь гоняетесь вы за ворами, драчунами, пьянчужками -хлопотная работенка. Бандиты в вас стреляют, начальство ругает. Не жизнь -каторга. Даже в пивной вам посидеть боязно - начальство накроет».

- Ты почему так сидишь?- вдруг поднял голову Невзоров. -Сядь -как следует!

- Есть сесть как следует!- отчеканил Пашка, подпрыгнув на стуле, уселся прямее и положил руки на колени.

- Как урегулировал свои отношения с папашей ?-спросил Невзоров, кладя перед собой лист бумаги. На «солдатскую исполнительность» Пашки он не отреагировал никак.

- Разошлись, как два неприятельских дредноута,- быстро ответил Пашка.

- К себе он не приглашал?

- Я с ним в отхожее место не пойду.

- А все-таки: приглашал?

- Да.

- После привода в отделение встречались? Да.

- Как же дальше собираешься жить?

Пашка ответил не сразу, вроде задумался, а на самом деле на этот вопрос ему уже надоело отвечать.

- Не знаю, как быть: учиться поздновато, работать рановато, да и не охота, один путь остается - в тюрьму …

Невзоров поднял красивые подковки-брови - выразил удивление. - А в цирк не собираешься?!

Ответ на этот вопрос особенно интересовал Невзорова и он вцепился глазами в допрашиваемого. Парень может попасться на пустячке.

Пашка с неохотой сказал:

- Не люблю кривляться.

- Разве жонглеры кривляются?

- Один черт.

С минуту Невзоров строго рассматривал своего подопечного. «Откровенен или играет?- прикидывал он.- Бесшабашность прет, как пена из пивной кружки. Пацан гонор показывает. Может, прямо спросить?» И он спросил:

- А у тебя, Окороков, не появлялось желания укокошить своего родного папашу?

Пашка помрачнел.

- Было такое,- сказал он невесело.- Паразитов надо уничтожать. Хорошую позицию я выбрал, да он не вышел из хаты. Запал зря пропал. Но он еще попадется мне …

- Точнее - уже попался. Говори правду! Пашка насторожился.

- На бога берете?

- Нет.

- Кто?

- Тебя спрашиваю?

Мне определенно надо знать … Неужели Петька? ..

Кто этот Петька?- Невзоров весь превратился во внимание. Ниточка потянулась.

- Неродной брат … - Пашка опустил голову, поняв, что бессовестно проговорился.

- Значит, и этот Петька собирался укокошить папашу?

- Эх, не хотел я Петьку впутывать!- пожалел Пашка.

- Где же вы подкарауливали?

- На Большовской.

- Где именно?

- У третьего дома.

- Что делал?

- На гулянке был. Там и закимарил …

Невзоров торжествовал. Улицу Пашка назвал именно ту, на которой был обнаружен труп. А то, что он отрицает факт убийства,- это уловка неопытного мальчишки! Немного поднажать, и он «расколется». Вот будет преподнесена пилюля Вязову -«воспитателю»!

- Ну, ты вот что, пацан, давай не финти, закругляйся. Один убивал или с Петькой?

Пашка посмотрел на лейтенанта с презрением и сказал чуть насмешливо:

- Убийцы легко не раскалываются. Надо доказать. А к тому же я не убивал. Так и запишите.

- Решил отпираться? Ничего, докажем. Не таких раскалывали …

Когда приехал Михаил, Пашка уже был отправлен, а Невзоров шел к начальнику с докладом.

В коридоре, возле кабинета, сидел Костя.

- Долго ждал?- озабоченно спросил Михаил.

- Часа два,- ответил Костя.

- Проспал, черт возьми! Заходи.- Михаил, зайдя в кабинет, сразу же позвонил по телефону. Вскоре привели Пашку.- Знакомьтесь,-сказал он Косте.

- А мы уже встречались.

Знакомство произошло при свете звезд и фонаря,- почти продекламировал Пашка.- В ту ночь мы разлетелись, как истребители …

- Ты, Окороков, не хорохорься, Костя и сам повидал немало, и задирать нос не советую. Вы поговорите тут, я скоро вернусь,- сказал Михаил и пошел к капитану.

Два паренька некоторое время сидели молча. Прицеливались.

- Ну и что же ты повидал на свете?- с кривой усмешкой нарушил молчание Пашка.

- Побывал под бомбежкой. Был ранен. А родители погибли. Попал в воровскую семью. Выбрался. И не жалею,- просто и негромко ответил Костя.

- Значит, круглый сирота? Бедненький …

- Нет, я не сирота. Для меня Михаил Анисимович стал и отцом и братом.

Костя сдерживался. Он знал: спокойствие - это сила.

- И мне его в родственники предлагаешь? Хорошие родичи: сине шинельник и вор!

- Костя покачал головой:

- Дурак ты!

- Эи ты, не распускай язык, чмурик,- пригрозил Пашка.- Я умею оттяпывать лишние концы.

Костя грустно улыбнулся.

- Повторяю: ты дурак! И не лезь в бутылку.

Пашка вскочил. Костя тоже встал, но нехотя, опять грустно улыбнулся и предупредил:

- Имей в виду: я боксом занимаюсь.

- Ну и черт с тобой, если не боишься,- переменил тактику Пашка и снова сел.- Еще за этакого отвечать придется. Давай, выкладывай, зачем тебя подослали.

- Меня никто не подсылал. Михаил Анисимович попросил поговорить с тобой, узнать по мере возможности: окончательным гнусом ты стал или еще нет… Пашка дернулся, сжал кулаки, но усидел.

- Моя задача такая: посмотреть на тебя и решить - предлагать свою дружбу или нет …

- Нужна мне твоя дружба, как велосипеду штаны!

- А мне твоя - тем более.

- Ну и катай себе!

- Успею. Не к спеху. И тебе со мной немного веселее: вон как прыгаешь от радости!..

Костя прищурился. А Пашка оценил шутку, вдруг весело засмеялся, хлопнув ладонью по коленке:

- А ты ничего, оказывается, кореш, из остряков!

- Комплименты швыряешь!- удивился Костя.- Не люблю.

- А на стрёме ты стоял?- неожиданно спросил Пашка.

- Стоял. Ну и что?

- Силен … А в форточку, случай но, не заглядывал? ..

- Ты вот что,- рубанул Костя рукой,- давай бросим это. Хватит! Ты Алексея Старинова знал?

- Встречал. Тот еще бандюга был,- ответил Пашка.

- Так вот, Старинов мой брат, названый .

Теперь Пашка с неподдельным интересом воззрился на Костю. О Старинове и его дружке Суслике он знал - и немало. А недавно прошел слух, что Суслик снова появился в Ташкенте.

- И еще слушай,- продолжал невозмутимо Костя,- бандитов и воров я ненавижу. Старинова я поймал. Он хотел меня зарезать, но Михаил Анисимович успел его застрелить. Я - дружинник. Понял? Ты - я вижу еще не совсем, скатился на дно, еще можешь за ум взяться. Хватит тебе по свету шататься паразитом …

- Ты вот что, полегче насчет паразитов!- вдруг снова зло огрызнулся Пашка.- Если бы не папаша … Я шатался бы? .. Да? Шатался? Я, может, не хуже мечтать умею … Не имею права? Да?!.

Когда Михаил вошел в кабинет начальника, там уже сидел, кроме Невзорова, подполковник Урманов. Капитан показал лейтенанту на стул.

- Так вот, Михаил Анисимович, мы тут выслушали Дмитрия Семеновича. Он, как вы уже знаете, допросил младшего Окорокова и уверен, что старшего Окорокова убил сын. Я же советую не торопиться с выводами, допросить побольше людей и особенно Петьку. Самое же главное, на мой взгляд, заключается в том, что сыновья Окорокова не имеют никакого отношения к ограблению склада, а убийство наверняка связано с этим. Что вы скажете, Насыр Урманович?- обратился он к подполковнику.

- Я того же мнения,- сказал Урманов, вставая.- Мы с Михаилом Анисимовичем сей час поедем по указанному Пашкой адресу, а вам,

Дмитрий Семенович, не мешало бы найти Петьку и допросить. Не возражаете, товарищ Акрамов?

- Будет выполнено, товарищ подполковник!

- А что делать с Пашкой ? Выпустить?- спросил Михаил.

- Выпустить и проследить, с кем он встретится,- приказал подполковник.

Михаил вошел в свой кабинет, озабоченно оглядел пареньков и улыбнулся добросердечно, по-домашнему. Прошел к столу, сел.

- Поговорили?- спросил он.

- Словно касторку выпили … - съязвил Пашка, мельком взглядывая на Костю.

- Прекрасно. Теперь идите. Куда?

- Это ваше дело. Куда хотите. И я?- Пашка удивился.

- Конечно.

- Хм … - Пашка хмыкнул и поднялся. Подозрительно оглядел

лейтенанта и Костю, сощурился и, направляясь к двери, сказал: - Чудно! До свиданья, товарищ лейтенант!

Костя пошел вслед за Пашкой .

Урманов и Вязов поехали по указанному Пашкой адресу. Они не особенно надеялись застать хозяев дома - время рабочее, день не выходной. В поиске вообще не было стройной системы, надеялись на случаи - авось что-нибудь проявится. А это не работа - мученье. Михаил чувствовал недовольство подполковника и молчал. Мысли о больной жене все время мешали сосредоточиться на деле. «Как только выдастся возможность, надо позвонить Наде»,- решил Михаил.

Размышлял о своем и Урманов: «Капитан Акрамов прав, связь между ограблением склада и убийством Окорокова логична. Но где доказательства? Может, кто из рабочих артели так великолепно бросает ножи? Сегодня же попытаться выяснить … А не собрать ли общее собрание рабочих артели? Или… членов партии пригласить к себе, посоветоваться? Вот что надо сделать, а не, возиться с версией Невзорова. Если бы мальчишки сотворили такое, давно бы попрятались…». А вслух Урманов сказал:

- Когда вернемся, давайте приведем в порядок наши мысли. Так дальше дело не пойдет. Крутиться вокруг да около - занятие не вдохновляющее.

Михаил вздохнул.

Хозяйка оказалась дома. Это была средних лет женщина с приятным, но излишне раскрашенным лицом. Она благоухала дорогими духами.

Нежданных гостей она посадила за стол, а сама прислонилась к тумбочке с телевизором новейшей марки.

- Скажите, Вера Григорьевна, вы хорошо знакомы с Окороковым Тимофеем Павловичем?-задал вопрос Урманов и достал из кармана пачку папирос.- Курить разрешите?

- Угу,- разрешила хозяйка и тупо посмотрела на кончик папиросы.- Да, хорошо знаю Окорокова …

- Когда вы встречались с ним в последний раз? В пятницу, четыре дня назад.

- Он не был чем-нибудь озабочен?

- Как вам сказать! .. - хозяйка подняла к потолку глаза.- Вот уж месяца два он чем-то недоволен. Я спрашивала, он отмахивался.

- Зачем вы его привечали, ведь у него семья? Фи! Какая там семья …

- А дети?

- Дети неродные.

- Он ни с кем у вас не ссорился?

- Что вы! У нас тихо-мирно.

- Вы работаете?

- А как же! Сегодня только приболела …

Похоже было на то, что от этой женщины ничего не добьешься, а ведь здесь бывал и главный бухгалтер артели.

Оперативники уехали, в сущности, ни с чем.

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Кое-как выбрал времечко для записи. Суета сует. Но полезная. Партийная организация живет, действует. Еще не наладил как следует политучебу, кое-кого из коммунистов пришлось поругать. Правда, политинформации проводятся нормально. Занялся наведением чистоты в отделении. Казалось бы, что особенного: прибрать на столе, не бросать окурки в коридоре, приходить на работу с пришитым подворотничком. Но это великие мелочи. Чистота и аккуратность ведут к вежливости и исполнительности. К сожалению, некоторые работники не понимают этого. Придется обсудить вопрос на общем партийном собрании.

Отношения с Митей Невзоровым ухудшаются. Я все больше прихожу к выводу, что он страшно завистливый и недалекий человек. Как он допрашивал Петю! Выколачивал из него «нужную» версию. Совершенно ясно: он решил во что бы то ни стало добиться признания хотя бы от Петьки. От Пашки - вовсе на надеялся.

Я пошел к капитану и попросил его вмешаться. Он подумал и отправился посмотреть собственными глазами, послушать. Через несколько минут Невзоров ворвался ко мне в кабинет и учинил скандал.

- Ты всегда кичился своей объективностью, до сих пор я тебе верил и пытался даже подражать,- словно из пистолета пули, выбрасывал Митя слова,- но сегодня убедился в обратном: ты такой же индивидуалист, как многие, личные интересы ты ставишь выше общественных, мстишь по обывательски …

- Ох-хо-хо,- вздохнул я.

- Из-за жены подставляешь ножку? Какой же ты парторг после этого? Самый обыкновенный мещанин. И боишься сказать в глаза то, что думаешь, бегаешь жаловаться к начальнику … Ну что ж, если на то пошло, то долг платежом красен. Надеюсь, поговорка эта тебе известна.

Я смотрел на Митю и думал: «Неужели он не представляется, на самом деле так мыслит? Что же с ним делать? Не поставишь же о нем вопрос на бюро или на собрании. Позвольте, а почему бы не обсудить? Непривычно? Мелко? Нет веских фактов? А критика … Он на критику имеет полное право! .. Вот так и получается…». И все же я прервал его:

- Ну, ладно, Невзоров, скажу главное. Все дело в том, что мы по-разному относимся к людям. Прежде всего надо видеть в человеке - человека. Это -первое, что должно быть в работе следователя да и любого сотрудника милиции.

- Все это схоластика.

- Осудить невинного человека - это не схоластика, а преступление. А такие казусы, к сожалению, еще случаются …

- Мы так ни о чем и не договорились. Жаль. Видимо, придется еще повоевать.

ОТ АВТОРА

Идут по улице двое - девушка и паренек - с красными повязками на рукавах. Паренек невысокий, но широкоплечий, с морщинками у глаз, а девушка тоненькая, беленькая, с русыми косами. Оба серьезные, но глаза озорно поблескивают.

Улица широкая, чистая - дождь промыл асфальт. Светит солнце, холодноватое, правда. Улица суетлива: текут и текут машины, потоки людей на тротуарах, звенят трамваи, грохочут, фыркают автобусы, шлепают друг друга портфелями мальчишки-школьники.

Деревья в осенней охре, дома веселые, разноцветные, принаряженные к празднику.

- Теперь куда?- деловито спрашивает Костя.

- По маршруту,- четко отвечает Вера.

Сколько им стоит эта деловитость и официальность? Так они и идут, рядышком, в ноту.

У Кости поет сердце - он патрулирует с Верой!

После того, как при содействии Кости был обезврежен Михаилом матерый бандит Старинов, Костя решил записаться в бригадмильцы.

Его записали без разговоров. А Вера, конечно, не захотела отставать, но с ней получилась заковырка: нелегко было уговорить маму.

Они шли не спеша, посматривая на прохожих, разговаривая, и вдруг Костя схватил Веру за руку и шепнул:

- Постой! Это же Суслик! Вон один из тех двух парней. В магазин заходят.

Ошибиться Костя не мог. Эти вихры, спущенные на низкий морщинистый лоб, узкое лицо, словно мордочка суслика, вкрадчивая, танцующая походка … Ни шляпа, ни перекрашенные волосы, ни усы не обманули Костю. Нет, другого такого не сыщешь. Самый близкий дружок Алексея Старинова, значит, тоже как-то вырвался на свободу, разгуливает по городу …

У Кости дрожали руки. Он потянул за собой Веру. Побежали. В магазине оказалось много народу. Костя огляделся. Суслика в магазине уже не было, выскользнул. Через другую дверь.

Костя выскочил на улицу и увидел бандита уже вдали от магазина. За ним вприпрыжку спешил другой парень. Не было сомнения, что Суслик тоже заметил Костю и теперь удирает. Костя припустился вдогонку что есть силы. Побежала и Вера.

Как назло, на этой улице не оказалось ни одного милиционера. Горожане с интересом смотрели на спешащих паренька и девушку с красными повязками. Добежав до угла, Костя остановился растерянный -Суслик будто канул в воду. Успел взять машину или юркнул в какой-либо двор?

Подбежала запыхавшаяся Вера.

- Скрылся?

Костя пожал плечами.

К ним подошел атлетического сложения парень в кожаной тужурке с многочисленными карманами на замках-молниях.

- Кого ищете?- спросил он басом.- Может, я видел?

- Щупленького парня, похожего на суслика. Остренькая мордочка. В шляпе,- объяснил Костя. Один?

- Вдвоем.

- Понятно. Вон в тот двор зашли. Шагаем!

Костя и Вера невольно подчинились - такой у парня был властный голос, представительная внешность. А он пошел, не оглядываясь, уверенный, что бригадмильцы последуют за ним. Вначале Костя усомнился, не хочет ли незнакомец увести их в сторону, по ложному следу? Но на раздумья не оставалось времени, парень в кожаной тужурке уже скрылся в воротах. Пометавшись по двору, они увидели другие ворота. Побежали. На тротуар выскочили вместе и сразу заметили Суслика, ныряющего в такси.

- Эх, черт!- выругался Костя.

- Карамба!- поддержал его незнакомец.- Если шпана умная, немедленно переменит машину. Но, на всякий случаи, номер такси запишите …

Костя не мог прочитать номер из-за большого расстояния и, с недоверием поглядывая на незнакомца, вытащил из кармана блокнот.

Тот записал номер машины.

- У меня страшная дальнозоркость. Не удивляетесь,- сказал парень. Он ушел, так и не назвав своего имени.

- Теперь куда?- спросила Вера.

- В отделение,- приказал Костя.

Михаил сидел в кабинете. Сообщение Кости его не удивило.

- Мы уже знаем,- сказал он. Потом добавил:- Ну и нахал, прямо сюда прикатил!

Домой возвращались в сумерках. Неудача с поимкой Суслика его расстроила. Вера же продолжала весело тараторить, то и дело дергая Костю за рукав.

Они остановились у дома Додоновых. Костя не прощался, молча смотрел на Веру. Слова пропали. Странное было состояние. Костя мучительно искал хоть какие-нибудь слова - и не находил. А Вера вдруг поднялась на цыпочки, поцеловала Костю в щеку и, тихонько засмеявшись, убежала.

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Вот так искупались! И дуреха же. Чуть не отправилась к своим прабабушкам и прадедушкам. Врачи всю искололи.

- А Миша, милый мой Миша … Мучился бедный, ночей не спал.

Какой, какой же он хороший!

Мне стало легче, и я, по просьбе Миши, прочитала последние его записи в дневнике. Ко всем-то людям он относится внимательно, всем-то хочет помочь …

А может ли человек не помогать людям? Если бы на месте Миши был другой человек, слабовольный … Но такого я бы не полюбила …

Мама сидела около меня безвылазно, только вчера, когда убедилась, что мне действительно лучше, ушла домой.

Интересно: если бы рассказать маме о нашем откровенном дневнике? А если спросить, до конца ли она откровенна с папой? Миша рассоветовал задавать эти вопросы - лезть в душу человека ради любопытства, говорит,по меньшей мере, свинство.

Зойка шикарно одевалась, ходила по ресторанам. Нашла «хорошую жизнь». Почему же она об этой «хорошей жизни» не рассказывала?

Почему скрывала? Леность чувств и мыслей - вот почему некоторые молодые люди чувствуют себя счастливейшими на танцевальных площадках.

Найти в жизни любимое дело, отдать ему молодость, энергию, ум -настоящее счастье. И я не собираюсь размениваться на мелочи!

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Молодец, Надюша! Есть цель в жизни, будет и счастье.

ОТ АВТОРА

Урманов приехал к первому секретарю райкома партии Миронову и попросил послать кого-нибудь в артель «Прогресс» провести партийное собрание с примерной повесткой дня: состояние дел в артели. Узнав, для какой цели уголовному розыску потребовалось собрание, Миронов провел ладонью по седым волосам и вздохнул:

- Понимаешь,товарищ Урманов, в артели всего три члена партии, и один из них - председатель. Что даст такое собрание? По-моему, ничего не даст. Надо - профсоюзное собрание, пусть придут все рабочие.

- Мне все равно, с облпрофсоветом.- согласился Урманов. Миронов взял телефонную трубку. Договорившись с председателем облпрофсовета о времени, он сказал озабоченно: - Пожалуй, и я приеду на собрание.

- А не помешает ли высокое начальство откровенному разговору?

- Думаю, не помешает, рабочие все расскажут. И кроме того, меня интересуют и другие вопросы. Хочу выяснить, почему в артели совершенно не растет партийная организация. Не может быть, чтобы не было достойных людей!. Кроме того, ваш лейтенант Вязов поднял в райисполкоме бучу: «Председатель артели и главный! бухгалтер построили дома на ворованные деньги, и их надо отобрать. В исполкоме медлят». Интересно узнать мнение коллектива.

- Понятно. Секретарь райкома выезжает на места только в том случае, когда накапливается добрый десяток вопросов. Болезнь проходит, привычка не проходит,- засмеялся Урманов.

- Не шути зло. Мне за день приходится решать сотни вопросов -где же взять время?

- Ох,- вздохнул Урманов,- нам и пошутить некогда. Ну что ж, до завтра.

На собрание Урманов пришел как представитель райкома партии. В президиум были выбраны работники облпрофсовета, Миронов и Пулат Рахманович. Лысина главного бухгалтера блестела в переднем ряду.

Собрание проводили в пошивочном цехе: помещение полуподвальное, свету мало.

Доклад делал Пулат Рахманович. Говорил он медленно, с остановками, часто прихлебывал воду из стакана. Он заметно заволновался, когда начал рассказывать об ограблении склада и убийстве Окорокова. Но Урманов хорошо приметил, как председатель останавливал на нем полуприкрытые глаза.

Скучный, хотя и довольно самокритичный доклад, не вызвал аплодисментов. Пулат Рахманович сел за стол в полной тишине.

Первым выступил Волохов - длинный, худой, голова лохматая, глаза голубые и по-девичьи ласковые.

- Так ведь что нас мучает? Недостача материалов, в основном. Чуть что - простои. А отсюда и заработок.- Голосок у него был тихий и нежный.- Наш профсоюзный организатор делами производства и заработком рабочих мало интересуется. Чтобы он с начальством поскандалил, защитил рабочего? Ничуть не бывало. Переизбрать Косухина надо. Он так- сбоку припека.

Вслед за ним к столу подошел широкоплечий, широколицый, со злым взглядом мужчина средних лет, в хорошем костюме.

- Я пятнадцатый раз выступаю по одному и тому же вопросу!-гаркнул он так, что сидящие в переднем ряду подались назад.- Что мы делаем в обеденный перерыв? Анекдоты рассказываем. В нашем красном уголке даже мухи подохли от скуки. Шашки, шахматы закрыты в шкафу. Для чего? Чтобы не растащили … Безобразие. Неужели профоргу трудно назначить дежурных?

- Назначал. Не хотят,- крикнул из рядов кто-то.

- Значит, плохо мы воспитываем людей. А когда мы в кино ходили коллективно? Уже забыли. А в театр? В общем, культурно-просветительная работа у нас ведется из рук вон худо.

Выступающие резко и прямо критиковали и профорга, и руководство артели, смело говорили о недостатках. А главный бухгалтер неожиданно так навалился на председателя, что тот морщился и поглядывал со злостью.

- Хотя наш Пулат Рахманович и опытный работник, он нередко проявляет либерализм, чем ослабляет производственную дисциплину. В снабжении же материалами он неповоротлив. Надо поменьше сидеть в кабинете, побольше бывать в верхах.

Вскоре Миронов понял, что Урманов сидит на этом собрании зря, выступающие словно договорились - не касаются ни ограбления склада, ни убийства их товарища по работе. Его попросили, и он выступил и тоже говорил об укреплении дисциплины, повышении производительности труда, усилении культурно-массовой! работы. Собрание прошло, казалось, нормально.

- Не получилось,- грустно сказал Урманов.

- Пока не получилось,-согласился Миронов,-но, я думаю, следует немного подождать. Мы просто чего-то недоучли.

И Миронов оказался прав.

На другой день, придя на работу, он увидел у своего кабинета двух рабочих из артели. Оба они выступали на собрании, и Миронов запомнил их фамилии: Волохов и Иванов, члены партии.

Из кабинета Миронов позвонил Урманову и попросил немедленно приехать, а когда машина уголовного розыска остановилась у парадного, велел позвать рабочих.

- Все мы понимали, зачем вы вчера приехали,- начал говорить длинный Волохов нежным голоском, с прищуром взглянув на Урманова.

- После собрания больше было разговоров, чем на собрании,-добавил своим оглушительным басом Иванов.

- Но вы должны нас понять: мы только предполагаем, у нас нет веских доказательств. А с предположениями разве можно выступать на собрании? Ни к чему. Клеветником можешь оказаться. Возьмем ограбление склада.

Мы предполагаем, что все это подстроено. Почему? Хорошиематериалы уплывают на рынок в частные руки. Видели мы на толкучке одного парня с нашими материалами, кличка, говорят, у него есть - Святой. С ним чернявенький мальчишка крутится. Имени его не знаем.

- А что материалы наши, поверьте мне как закройщику,- еще добавил Иванов.

- Хорошо. Поверим и проверим,- пообещал Урманов. -А что говорят у вас об убийстве Окорокова?

- Ума не приложим.

- Загадочно.

- Окороков с председателем, главным бухгалтером не скандалил? Никогда.

- Не замечали. Наоборот, гулянки они устраивали вместе. Да ведь жулик сейчас пошел хитрый, изворотливый, сразу-то не разглядишь. Возьмите нашего главбуха Акима Семеновича. По слухам, где он только ни побывал. А на собрании, видали, каким активистом прикидывается, самого председателя выпорол. Вот и разберись тут.

- А разбираться надо,- вставил Урманов.

- Никто не спорит. Затем пришли.

- В райисполкоме решается вопрос: не отобрать ли у вашего председателя особняк, построенный на нетрудовые доходы,- вступил в разговор Миронов.- Вам об этом, наверное, известно. Каково же мнение коллектива?

Волохов и Иванов переглянулись. Иванов откашлялся.

- Этот вопрос тоже обсуждается. Мы знаем, казенную машину председатель использовал для перевозки строительных материалов, да и материалы, толкуют, выписывались для артели, а попадали на строительство частного дома. И мнение у нас такое: не только отобрать дом, но и судить вора.

- Для этого нужно подготовить материалы.

- А это уж дело ихнее,- Иванов кивнул головой в сторону Урманова.


Пашка шел в смятении чувств. Его, Пашку, приглашает сам Суслик, кореш Старинова, Суслик, имеющий за плечами не одно мокрое дело!

Пашка не особенно-то радовался. Если бы его пригласил тот знаменитый взломщик сейфов, о котором писал следователь Шейнин, тогда бы еще - куда ни шло. Но этот, бандюга! ..

Накрапывал дождь. Небо походило на шапку, сшитую из собачьей шкуры. Люди торопились, бежали, одна женщина второпях уронила кошелку, и по тротуару покатились картофелины. Пашка подобрал несколько штук и сунул в кошелку, проговорив насмешливо:

- И куда люди спешат, на именины, что ли?

Женщина улыбнулась и поблагодарила:

- Спасибо.

- Не стоит,- Пашка сделал нечто вроде реверанса и не спеша пошел дальше.

Зачем спешить? Дождь? Ну и пусть, Пашка не сахарный, не растает.

Интересно идти медленно и разглядывать людей. У каждого Пашка найдет что-нибудь смешное. Девочка семенит, как воробьиха. Парень, длинноногий и тонконогий,- как на ходулях. У женщины краска на губах размазалась и получились красные усы.

С широкой улицы Пашка свернул на узкую, затем на еще более узкую, а потом на совсем уж узкую. По обеим сторонам сплошные дувалы с врезанными в них деревянными калитками. Ветки деревьев переплелись и образовали над головой сетку .

… Калитку открыл мужик с бородой, в кирзовых сапогах.

- Тебе чего?- прохрипел он.

- Ванька-ключник здесь живет?- произнес условленную фразу Пашка.

- Проходи,- мужик пропустил Пашку и, захлопнув калитку, задвинул железный засов.

Пашка не стал дожидаться, пока хозяин закроет калитку, направился к открытой веранде, но тот окликнул:

- Эй, куда поперся? Вон туда валяй!- мужик указал на низенькую, под глиняной крышей, кладовую. Дверь у кладовки тоже была добротная, как и калитка, и окошечко славненькое, рама покрашена зеленой краской. Пашка подумал: «Приемная короля воров. Шик-брик - свинячий хлев…».

Открыв дверь, Пашка увидел небольшой стол, заваленный всевозможными закусками, две бутылки водки, стаканы. За столом сидели Суслик и Святой. Оба уже сильно пьяные.

- Ха! Молодое поколение! -воскликнул Суслик.- Давай, давай!

- Проходи, пацан!- пригласил и Святой.

Пашка степенно прошел к столу и, подавая Суслику руку, произнес, как знаменитый Тарапунька:

- Здоровеньки булы!

- Ха! - Суслик схватил мокрой рукой Пашкину руку. На нем была белая шелковая рубашка, ворот расстегнут. Тонкая шея в пупырышках, как у гуся.

Суслик еще раз сказал «Ха!», схватил бутылку и налил полный стакан водки.

- Пей.

Пашка взял стакан, зачем-то осмотрел со всех сторон и залпом выпил все до дна.

- Ха! - опять восхитился Суслик и хлопнул ладонью по столу.- Здоровая смена. На крепких колесах.

«Восхищаетесь! Я еще и не то могу … «- хвалился про себя Пашка. Но через минуту мозг уже затуманила водка. Суслик наполнял стаканы, а Пашка видел только его пальцы и жадно ел колбасу. Он вдруг вспомнил один злополучный вечер. Было это лет десять назад. После очередной порки и угроз мальчишка не ел почти двое суток, а вечером пробрался в сени и увидел большой! кусок соленого свиного сала. Пашка рвал зубами это сало, глотал неразжеванные куски, и горячие слезы лились из его глаз сами собой, и все вокруг виделось ему сквозь туман, и голова шумела, как сейчас.

И все же Пашка старался вслушиваться в разговор. Суслик говорил Святому заплетающимся языком:

- Был Алешка … Вот это король. На коленях перед ним стоял. Молился, как на бога. А я что? «Две извилины»,- как говорил Алешка. А ты что?

- Сморчок,- вставил Пашка с пьяненькой храбростью.

- Гнида!- вскочил обозленный Святой и сжал кулаки, но Суслик цепко схватил его за рукав, усадил на место.

- Побереги нервишки, еще пригодятся, говаривал Алешка.- А Пашке пригрозил:- Ты не нарывался, а то невзначай пришпилю. Так ты кто?- снова он спросил Святого.- Отвечаю: барахольщик. Ходишь по рядам и «Новы вещи прода-ю-ууу!».. Позор всеи нашей братии.

- Позор на всю вселенную … - поддакнул Пашка.

Но на этот раз ни Святой, ни Суслик ни отреагировали на его замечание. Святой что-то жевал и тупо смотрел на собутыльника, не мигая и не двигаясь. Лицо его и шея побагровели.

- А я кто? Лучше?!- закричал пронзительно Суслик.- Такая же гиена. Умею только жрать и пришивать,- он скрипнул зубами. Его маленькая, с кулачок, мордочка еще больше сморщилась и превратилась в сплошную сетку морщин.- Понятно?

- Через край,- ответил Пашка.- Звероподобие, свиноподобие, гнилоподобие…

- Меня?!- Суслик вскочил, покачался и плюхнулся на скамейку.- Меня?!- повторил он, рыча.- А ну, становись к стенке! Я хочу тебя пришпилить!

- Ты что?- подался к нему с испугом Святой.- Здесь? Завалить хочешь?!

- Замри! .. - Суслик повел рукой над столом.- Своих - нельзя. Нас и так мало … Очень мало … Таких, как твои хозяева - много. Мразь! Скопидомы! Под ноготь. Да … - Он уронил голову на стол и тут же поднял ее.- Но в первую очередь - этого пацана Коську и лейтенантишку… Эх, Алешка, Алешка …

Что было дальше, у Пашки из головы выпало. Один лишь момент всплывал ярко: Суслик вытащил из кармана большую пачку денег, бросил Пашке и сказал: «На дело поедешь». Деньги Пашка нащупал в кармане уже на улице, когда почувствовал холод и немного протрезвел. Шел он, раскачиваясь и припадая, но старался припомнить дорогу, по которой явился сюда.

На широкой улице Пашка подтянулся, не стал вилять. В кармане приятно похрустывали деньги. Можно взять такси, зайти в ресторан, купить новый костюм. Костюм, конечно, нужен, даже очень. Наступают холода. А где столько денег взял Суслик? Принес Святой? Что-то они скрывают …

- Здорово, Павел Тимофеевич!

Пашка обернулся и увидел лейтенанта Вязова. Пашка поздоровался неохотно, сквозь зубы:

- Здравствуете!

- Что невеселый? Мало выпил?

- Сколько хочу, столько и пью.

- Эх, Пашка, Пашка… Умная голова. Кем ты хотел быть в детстве?

- Милиционером.

Михаил засмеялся.

- Давай к нам.

- Примете?

- А почему же нет? Только подучиться тебе надо бы.

Воров ловить - образования не нужно.

- Ошибаешься, браток. Много знаний надо, чтобы раскрыть преступление. Мы вот убийцу твоего отца до сих пор не нашли.

- А зачем его искать? Хороший, поди, человек, гада убил …

Пашка остановился, засунул руки в карманы:

- Вот что, лейтенант. Ты ко мне не подкатывайся. Никого и никогда я не продавал.

- Смешной ты, брат. Не хочешь - не надо. Дружбу не навязываю. С тобой, как с человеком, разговариваю, а ты … Кого ты из себя корчишь? Жулик из тебя плохонький … Лучше поразмысли как следует и приходи ко мне - помогу устроиться учиться или работать. До свидания.

Михаил ушел. Пашка постоял еще минуту, покачался, сплюнул и пошел дальше, без раздумий, в темь.


* * *

Пашка покопался в карманах, нащупал несколько монет и вошел в подошедший автобус. Сел на свободное место, вытянул ноги. С придиркой оглядел пассажиров. Тетка-ротозейка положила кошелек в маленький кармашек кофты - вполне можно увести. Клюет носом на диванчике старик, а из грудного кармана его что-то выглядывает. Не деньги ли?

Сидит Пашка в автобусе, как все, но по-своему оценивает пассажиров. Девчонка растрепала волосы, торчат космы во все стороны - мода Пашке нравится. В этой прическе есть что-то независимое, мол, плевала я на аккуратность и прилизанность …

Они вместе выходят из автобуса. Пашка идет рядом и, как бы невзначай, интересуется, куда она шагает и где живет. Но девчонка смотрит на него презрительно, кривит пухлые губы и убегает. Пашка за ней не увязывается, он не из тех, что бегают за девчонками, он тоже кривит губы: видали, мол, таких, не хочешь разговаривать, не надо. Потеря не большая.

Пивная гудит, как всегда. Здесь и мухи пьяные: пожужжит над ухом и свалится в кружку.

Святой, как договорились, за дальним столом. О чем-то разглагольствует, блаженно закатив глаза. Увидев Пашку, спросил, тревожно поводя носом:

- Опять тягали?

- Нет.

- А где же так долго шныряешь?

- К чувихе подкатывался.

- Работенка - вперегонки!- захохотал Святой. Насмеявшись досыта, сказал:- Нас приглашают на бал. Тяпни без задержки одну, и поехали.

Они шагали по улицам вразвалку. Святой щурился, Пашка сопел. Перед уходом из пивной Пашка спросил Святого, не знает ли он, кто убил отца. Тот ухмыльнулся и ответил небрежно: «Полагаю - его дружки. Но исполнитель, слышал, баба». «Ревность, что ли?»- поинтересовался Пашка. «Хэ, пацан!- хмыкнул Святой.- По ревности убивают только дураки. А эти … следы заметают. Ну, пошли…».

Пашка, в конечном счете, ничего не понял и обозлился. Но со Святым не поспоришь, скоморох он снаружи, а внутри - два волка.

Вот и скамейка. Святой сел, жестом пригласил Пашку. Сидели

минут двадцать. К ним подошел и попросил разрешения сесть конопатый! мужчина лет сорока пяти, узкоглазый, в дешевенькой кепчонке и потертом сером костюме.

Святой и конопатый поздоровались.

- Тот парнишка?- спросил Конопатый, кивнув на Пашку.

- Да,- ответил Святой.

Конопатый долго изучал Пашку подслеповатыми глазами, отворачивался, закуривал, потом опять смотрел на Пашку. Сначала Пашка посмеивался,- тоже мне психолог!- но вскоре ему Конопатый надоел, и он по привычке съехидничал:

- А за работу натурщиком кто будет мне платить?

- Понятно. Пошли,- сказал Конопатый, поднимаясь.

Они вошли во двор через крепкие деревянные ворота, обитые железными полосами. Увидев сад и особняк, Пашка не сдержался и заметил насмешливо:

- Здесь кто - эмир бухарский живет?

Конопатый, шедший впереди, не обернулся, но сказал:

- Если есть на плечах голова, будешь и ты эмиром.

- Плевал я на эту должность с реактивного самолета,- вызывающе ответил Пашка.

Оставив Пашку и Святого в коридоре, Конопатый ушел в боковую дверь и очень долго не возвращался. Святой стоял спокойно и курил, а Пашка шастал по коридору, заглядывал в замочные скважины, но ничего не увидел, сморщился и, отойдя, ругнулся:

- Скорпионы! Мы что же, нищие? Милостыню просить пришли? Тарантулы!

Святой не откликался, продолжал курить. Подождав еще немного, Пашка вытащил из кармана измятую книжечку приложения к «Огоньку», сел на пол, прислонился к стене и принялся за чтение. Так он выразил свое презрение к обитателям дома.

Когда же появился Конопатый с двумя объемистыми свертками, Пашка живо вскочил и сказал, обведя рукой голые стены:

- Хорошая у вас библиотека!

- Какая еще библиотека?- не понял Конопатый.

- Вы, наверняка, много читаете … - пояснил Пашка.

- Ну, ты молчи, оголец,- рассердился Конопатый,- загадки тут не загадывай. Бери вот и исполняй, что тебе приказано. Ясно?

- С царских времен ясно … - со вздохом проговорил Пашка, беря обеими руками тяжелый сверток. А когда они со Святым вышли за ворота, добавил зло:- В дом не пускают, гады! Субординация!- И неожиданно заключил:- Подпустить бы этому домине красного петуха …

Святой хохотнул.

- Не мешало бы. Только давай сначала барахло спровадим.

- А чей это дом? Конопатого?

- Нет. Тут живет главный бухгалтер артели, в которой твои отец работал. Конопатый - брат этого бухгалтера.

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Зоя затащила к себе чай пить. Опять она стала веселая, сорвиголова. Наряды свои забросила, даже губы перестала красить, говорит: «И так хороша!»

Пили чай вприкуску. Грызли сахар и смеялись. И я была так рада за Зою.

- Встретила я этого самого лейтенанта Митю,- рассказывала она.- Говорю: «Как поживает великий моралист? По-прежнему пакостит с улыбкой?» Эх, как он взвился! «Не вам,- говорит,- обо мне судить». А я свое: «Что ж вы за персона такая неприкосновенная? Вот пойду к вашему начальнику и наговорю с десять коробов, как вы на меня. Думаете, вам поздоровится?» Он так испугался, что даже жалко его стало. Говорю: «Ладно уж. Пошутила. Идите с миром».

Мы с Зоей долго смеялись. Потом пришла Зоина мама. Прибежал Петька и с порога закричал:

- Мамка, давай домашнего супу! Надоел столовский.

Мать с сыном сели обедать. Петя обжигался, ел и говорил:

- Я сегодня здорово выполнил задание и мне разрешили тебя, мам, проведать. Эх, скорей бы закончить училище! Буду работать, деньги зарабатывать, опять переберусь домой. И заживем мы! ..

- Ты уж учись как следует,- советовала мать.

- Само собой!- обещал Петя.

Об Окорокове ни слова. Словно его и не было. Жил человек - и вспомнить противно.

ОТ АВТОРА

Посмеиваясь, Михаил и Садык ели горячие беляши и потягивали кислое пиво. За соседним столом кривлялся Святой.

- Дым коромыслом? А где коромысло?

Полчаса назад он продал на толкучке кусок плюша. Оперативники хотели было его взять с поличным. Да опоздали - Святой успел улизнуть. А сейчас «обмывал» удачу. Пришлось выжидать. Будет он продавать еще или не будет? А брать надо было обязательно с поличным.

К столику подошел с кружкой в руке широкоплечий скуластый мужчина в тюбетейке. Он залпом выпил вино и тихо сказал, ни к кому не обращаясь:

- Товар у него есть. Скоро, должно быть, пойдет.

Мужчина ушел, а Михаил и Садык продолжали пересмеиваться и жевать беляши.

Святой направился к выходу танцующей походкой, здороваясь со знакомыми: кому махнет ручкой, кому головой. А знакомых у него уйма. Михаил и Садык поднялись.

Затеряться в людской толчее нетрудно, за десять шагов не наедешь человека. Михаил это прекрасно знал и действовал сноровисто: очень близко к Святому не приближался, но и из виду его не терял.


Подполковник Урманов сидел в кабинете один, курил и задумчиво смотрел на дверь, в которую только что вышла жена Окорокова. Женщина о делах мужа почти ничего не знала. Не интересовалась и его биографией. А в неи немало было темных пятен. Какие же доверчивые бывают женщины! Она не особенно переживает потерю мужа, не радость принес он ей, почти одни горести. И можно было на этом успокоиться - одним паршивым человеком меньше, обществу легче.

Но подполковник по своему опыту знал, что за убийством скрываются другие дела, может быть, не менее отвратительные, да и убийца опытный -кто его знает, что он натворит еще.

Звякнул телефон. Урманов взял трубку.

- Взяли? Хорошо. Приведите ко мне.

Через несколько минут в кабинет ввели Святого. Урманов указал ему на стул и раскрыл папку, в которой были скудные сведения об этом парне. Живет с матерью. Она уже старая, но работает, а он шатается по базарам и пивным. Бездельничает пять лет. Занимается темными делами, но ни разу не привлекался к ответственности.

- Сколько кличек имеете, гражданин Семенов?- задал первый! вопрос Урманов.

- Пока одну,- признался парень.

- Святой?

- Да.

- Рассказывайте, где взяли материал, который хотели продать? У матери. Она попросила продать.

Святой врал без тени смущения. И уже одно это насторожило подполковника.

- Давайте, гражданин Семенов, договоримся так: раз и навсегда запомним, что нам с вами попусту терять времени не следует. Прежде чем встретиться с вами, я познакомился с вашей биографией, узнал, где работает ваша мамаша, что можно взять из дома и продать. Кроме того, ваша родительница находится здесь, я могу ее пригласить, и мы уличим вас в обмане. Стоит ли?

- А мне все до лампочки,- парень ухмыльнулся.

Подполковник позвонил, и в кабинет вошла пожилая женщина, очень худая, с седыми прямыми волосами, но прошла к столу она быстро. Пригласив ее сесть, подполковник сразу спросил:

- Ваш сын, Лидия Павловна, говорит, что вы попросили его продать на базаре отрез плюша. Правильно это?

Женщина живо повернулась к сыну.

- Валерии, какой плюш? Что ты плетешь! ..

- Ты забыла,- сказал парень, прямо глядя матери в глаза,- этот материал еще отец купил.

- Валерии, как тебе не стыдно. Все, что было нажито твоим отцом, мы с тобой давно прожили. А плюш нам вообще ни к чему.

- Обманываешь.

Женщина встала и заплакала.

- Не могу я больше с ним разговаривать, товарищ подполковник.

- Он лжет. Я не знаю, чем он занимается, но деньги у него есть всегда, хотя мне ни разу не дал и копейки. И пьет каждый день. Значит, темными делами занимается. Измучилась я с ним. Пожалеете меня, товарищ подполковник. Научите его жить по-человечески …

- Не волнуетесь, Лидия Павловна,- подполковник тоже встал,-мы сделаем все, что от нас зависит. Идите домой, отдыхаете.- А когда женщина ушла, он снова сел, с презрением оглядел Святого и сказал спокойно: - Еще раз советую, учтите: чистосердечные признания - обстоятельство, смягчающее вину.

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Мы сидели вдвоем в сумерках. На столе лежали дневники - Надин и мои. С улицы доносились рокот моторов и говор, где-то плакал ребенок, кто-то пел,- был обычный городской вечер. Надя сидела грустная, и мне шутить не хотелось.

Хорошее время - сумерки: на сердце легкая грусть, думается ясно. По окнам то и дело скользят ломкие лучи автомобилей, перекраивая вдоль и поперек комнату, делая ее невесомой, причудливо фантастической. Улица шуршит, смеется, разговаривает. Тоненько доносится голос скрипки …

Я смотрю на бледное лицо Надюши и мне ее жалко. Смешно,- зачем жалеть? Не лучше ли восхищаться ею? Я беру Надю за руку, мне необходимо ощутить, узнать, что волнует ее, что тревожит, но она руку отдергивает. Настроение у нее воинственное, что-то она скажет.

- Знаешь, Миша, мы, кажется, взяли на себя непосильный груз.

Я молчу. Пусть выскажется. Мимолетная это слабость или уже наболевшее?

- Пока вроде бы все хорошо, ни одного серьезного упрека, но мне, например, все тяжелее сдерживаться, усмирять вспышки тревоги и недоверия … Пойми правильно, Миша, я забочусь не только о себе … Видно, такой уж я человек - с пережитками, что ли,- не могу полностью доверять … Глупая мнительность, недоверчивость? Но если они есть? ..

- Трудно, Надюша?- спросил я тихонько.- Верю, не легко. Но я не знаю, заживем ли мы легче, если не будем абсолютно откровенны … Скажем, я отправляюсь по служебным делам, возвращаюсь домой поздно, как же ты будешь чувствовать себя, сомневаясь во мне?

- А как же люди живут?- воскликнула Надя.

Тяжелый вопрос. Задают его многие.

- По-всякому живут,- отвечаю.- Одни обманывают друг друга, финтят, выкручиваются, другие - много горя переносят из-за своей непосредственности и откровенности, и есть, Надя, постоянные и чистые и немало их. Это люди будущего, люди, пробивающие дорогу в коммунизм. Высокие слова? Нечего их стесняться, когда они идут от сердца.

Наверное, я нехорошая …. - сказала Надя.- И что ты думаешь обо мне? Я стараюсь изо всех сил … Но сердцу не прикажешь. Оно, болит и болит …

Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж с плеча!
Коли спорить, так уж смело,
Коль карать, так уж за дело,
Коль простить, так всей душой,
Коли пир, так пир горой!
Надя смеялась.

ОТ АВТОРА

Пашка видел, как забирали на толкучке Святого. Стоял в сторонке. Лейтенанта Вязова тоже приметил. Нет, Пашка не испугался, но сверток свои сунул за пазуху.

Святого увели, и Пашка, крутнувшись на каблуке, тоже пошел к выходу. «Дожидаться, пока заберут? Нашли дурака! Больше на куркулей не работаю. Гробить их надо - вот это дело!»

В автобус Пашка не сел - теснота. Пошел пешком по узкой улице к центру.

При выходе на одну из центральных улиц Пашка лицом к лицу столкнулся с Костей. Остановились, поздоровались.

- У меня есть предложение: поедем сегодня в кино,- сказал Пашка пододвинулся к Косте и прошептал на ухо:

- А с красавицей своей познакомишь?

Костя вспыхнул, отступил на шаг.

- Ты откуда ее знаешь?

- Не гори!- миролюбиво посоветовал Пашка.- Я еще даже не видел ее, один раз слышал ваш разговор. Она черненькая? ..

Костя смутился.

- Нет, совсем беленькая.

- Ну? Не ожидал. А стихи она те еще прочитала! Запомнил конец:

Скажи:
Какой ты след оставишь?
След,
Чтобы вытерли паркет
И посмотрели косо вслед,
Или
Незримый прочный след
В чужой душе на много лет?
- А я какой след оставлю? Из слез. Кумекаешь?

- Спрошу, если согласится …

- Валяй.

Через несколько минут Пашка стоял у крепкой калитки и нажимал на кнопку звонка. Никто не отзывался. Неожиданно позади раздался знакомый голос:

- Чего тебе?

Пашка обернулся и увидел Конопатого.

- Порядок. Вас-то мне и не хватало. Информирую: Святого увели. Конопатый побледнел и дрожащей рукой вынул из кармана большой ключ.

- А это возьмите,- отдал Пашка сверток Конопатому.- Сами толкаетесь, а я - «Кафе Селект. Бульвар Монпарнас. Адью!»- Пашка направился по тротуару. Шел он, ухмыляясь: в кармане лежали деньги, вырученные за первый отрез. Конопатому сейчас не до денег, а ему,

Пашке, они пригодятся.

В это же время Костя разговаривал с Верой.

- Еще не хватало мне с ворами знакомиться … - негодовала Вера.

- Пашка - парень умный. Я уже тебе говорил: вытаскивать его надо. Задание Михаила Анисимовича …

- Да не уговаривай. Все я понимаю,- отмахнулась Вера.- Непривычно только. Ловить их - куда ни шло, а знакомство водить!..

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Ночь на исходе. Которая ночь! Вначале не думала записывать свои тревоги, страхи, вздохи и охи, а потом не выдержала, села за стол.

Когда Миша уходит на задания, я всегда читаю, да что-нибудь такое, что увлекает. На этот раз читала «Чрево Парижа».

Ах, Париж, Париж! Мечта женщин всех времен. И нашего времени. Мне тоже до чертиков хочется побывать в Париже. Я уже намекала Мише: может, соберем деньги и поедем туристами? И он согласился, засмеявшись: «Детективов там уважают…».

Только вот денег накопить, ох, как трудно. У меня на сберегательной книжке всего пять рублей. А у Миши и того меньше. Тоже мне Крезы! Когда уж я закончу институт и буду работать?!

А где сейчас Миша? Пытаюсь представить. Вот он подкарауливает бандитов - стоит за углом, курит. Или - нет. Он бежит по улице за бандитами, те отстреливаются, пуля попадает в Мишу …

У меня холодеют ноги и руки.

Но фантазия уже разыгралась. Теперь я представляю Мишу в борьбе - бандитов трое, а он один. Бандиты с ножами. Он бьет одного, второго, а - третий … наносит удар ножом, Миша истекает кровью …

- Телефон! .. Схватила трубку.

Звонил капитан Акрамов.

- Надежда Семеновна,- сказал он устало хриплым голосом,доброе утро! Беспокою я вас по просьбе Михаила Анисимовича. Он просит вас приехать. Я сейчас пришлю за вами машину. Вы не возражаете?

- Нет, конечно, нет!- поспешно ответила я. И только, когда повесила трубку, спохватилась: а в чем, собственно, дело? Почему не позвонил сам Миша?

Тревога подтолкнула, я бросилась переодеваться, продолжая мысленно спрашивать: «Позвонить и узнать? А зачем? Надо поехать и узнать все самой. А скоро ли Акрамов пришлет машину?..»

Я оделась, выбежала на улицу, и тут же подъехала машина. Этот, видавший виды газик я знаю - обшарпанные бока, помятая фара, погнутая ручка, пробитая пулей дверка. Именно машина еще больше меня взволновала.

Поехали.

Как-то, когда я была еще маленькой, заболела мама, и ее отправили в больницу. Мама была без сознания. А дня через два меня повезли к ней. И вот тогда было такое же тревожное состояние, как сегодня в машине, рядом с молодым, но угрюмым - а может быть, переутомленным шофером. Мы не свернули на ту улицу, по которой надо ехать в отделение, а покатили направо, в противоположную сторону.

- Куда вы меня везете? ..

- Как куда?- сказал шофер, и, как мне показалось, равнодушно объяснил:- В больницу.

Тут-то и зашлось у меня сердце. Наверное, я вскрикнула, потому что шофер затормозил и спросил с тревогой:

- Разве вам не сказали? Да вы не волнуетесь, Надежда… По отчеству не знаю, как. Михаил Анисимович вполне живой… Сейчас я вас доставлю к нему, и пройдут все страхи.

Женщина - дежурный врач сказала:

- Сюда,- и пошла впереди.

Вот и палата. В ней четыре койки, а больных двое. Около одного, склонившись, стоит сестра в белом халате. Другой - Миша. Он лежит вверх лицом с закрытыми глазами. Бледный. Нет, он не спит,- веки вздрагивают и губы крепко сжаты.

- Пожалуйста, недолго,- говорит врач и уходит.

Я стою у двери и ничего не вижу, кроме белого лица Миши!

А Миша открыл глаза, посмотрел на меня и улыбнулся по-домашнему. Не помню, как я бросилась к нему, как упала на колени и заревела громко. Ревела от радости. Живой, живой мой Миша! Он улыбался, значит, ему не очень больно. Я целовала его руку, а Миша гладил мою голову и тихо и нежно говорил:

- Ой, какой дождик пошел! Хорошая ты моя, зачем так расстраиваться? Ведь ничегошеньки со мной не случилось. Один паршивец чуть-чуть задел перочинным ножичком, а врачи - сама знаешь - раздули кадило, едва в морг не отправили … Я отбивался руками и ногами.

- Мишенька, над чем же ты смеешься?- взмолилась я, и радуясь его шуткам, и пугаясь его непонятной бодрости.

Успокоил он меня немного, да и сестра подтвердила, что рана не страшная. Полежать, мол, надо для профилактики,- кто его знает, какой был нож.

Из больницы я побежала на базар, накупила фруктов и - опять в больницу.

И вот сижу я дома одна … День выдался хороши, солнечный и теплый , а я сижу и плачу, записывая в дневник свою утреннюю поездку в больницу и заново все переживая.

ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА

Попросил Надю принести дневник и учебники. Времени уйма. Не было бы счастья, да несчастье помогло … Начинаю записи.

В первой половине дня занимаюсь, во второй - читаю художественную литературу. За последнее время, можно сказать, учебу почти забросил, теперь приходится наверстывать.

Читаю роман Галины Николаевой «Битва в пути». Точное название. Все мы в пути к большой цели и все в драке. И нейтральных нет. Воры всех мастей и мещане разных категорий цепляются за ноги, иногда кусаются -мешают нам шагать. Это образно. А если попросту: каждый день нам приходится воевать с кляузниками, хамами, бюрократами, ворами и расхитителями.

Почему я оказался в больнице? Обычная история - вмешался в потасовку. Был в гражданском костюме и кто-то из дерущихся случай но задел и меня. И надо сознаться - удар я прозевал.

Капитан Акрамов сказал мне, что нас вызывает секретарь рай кома. Якобы в рай ком поступило неприятное письмо от Невзорова. Неужели он до такой степени пал?

Не понимаю я таких людей . Трусы? Определенно.

ОТ АВТОРА

Узнав от брата новость, которую принес Пашка, главный бухгалтер артели «Прогресс» Аким Семенович долго ходил по комнате, потирая лысину. Буря приближалась. Надо было принимать контрмеры. Было бы проще, если бы делами артели заинтересовалось непосредственное начальство. А то ведь на собрании присутствовал сам секретарь рай кома, сидел работник милиции. Акима Семеновича трудно провести.

Через полчаса он уже шагал по улице.

- Прошу,- пригласил садиться его Миронов. Этого лысого, с выпуклыми глазами человека секретарь рай кома хорошо запомнил, всплывала в памяти и его самокритичная речь на собрании.

- Я пришел с неожиданным для вас предложением,- сразу приступил к деловому разговору Аким Семенович.- После собрания, на котором вы были, и после вашего выступления я много думал о своей жизни. И сегодня пришел к выводу: собственный дом нам со старухой ни к чему. Пусть в нем поселятся дети … ясли, значит. А нам хватит и небольшой квартирки.

- Насколько я вас понял, вы хотите передать дом государству?-решил уточнить Миронов.

- Совершенно верно.

- Какие же причины вас побудили?

- Первую я сказал: нам со старухой хватит и квартирки. А вторая причина - иного свойства. Признаюсь чистосердечно, при постройке дома я воспользовался транспортом артели и некоторыми материалами. Иначе говоря, поступил нечестно. Хочу загладить свою вину … «Откровенен он или лицемерит?- раздумывал Миронов, вглядываясь в спокойное круглое лицо бухгалтера. - А следует ли вообще отказывать, если человек приходит с подобными предложениями?»

Миронов позвонил председателю райисполкома, договорился, что тот сегодня же примет главбуха артели и, положив трубку, сказал Акиму Семеновичу:

- Пройдите в райисполком.

Когда бухгалтер ушел, Миронов позвонил Урманову и рассказал о происшедшем разговоре и своем решении.

- Хитрый человек главбух,- сказал Урманов,- я только что получил некоторые сведения о его деятельности. Сейчас приеду, расскажу.

А рассказать ему было о чем. Бухгалтер артели, как выяснилось, во время воины служил в карательном ,отряде гитлеровцев. Потом он каким-то образом попал в Советскую Армию, демобилизовался и с «чистыми документами» явился в Ташкент.


Они встретились около кинотеатра. Костя подвел к Пашке Веру и представил:

- Знакомьтесь: Павел Окороков … Вера Додонова.

- Восхищен и покорен!- Пашка раскланялся так, как это, по его понятиям, делали галантные герои Дюма.

Вера тряхнула косичками,

- Ты, Паша, отстаешь лет на триста …

- Это ничего. Главное - уважение.

Пашке девушка понравилась: простая и задорная. А Вера присматривалась к пареньку - веселый, находчивый, а занялся погаными делами.

Посмотрели картину «Весна на Заречной улице». Понравилась. Провожая Веру с Костей, Пашка восхищался:

- Эх, как он его в воду! .. Заработал.

- Хорошие парни,- грустно сказал Костя.

- А вот мы, негодные … - Пашка захохотал.- Я … то есть, отброс общества. А вы … Да вы нисколько не хуже тех работяг … И я, в сущности, тоже ….

- Правильно, не хуже,- поддержала его Вера.

- Видал?- поразился Пашка.

- Они металл льют, изобретают. А мы? .. - вздохнул Костя.

Они подошли к дому Додоновых. Пашка опять отвесил поклон, взмахнув вместо шляпы кепкой. Вера засмеялась и скрылась за дверью.

Пареньки постояли, посмотрели на светлые окна. От дома отошли молча.

Уже более двух суток Урманов не выходил из кабинета - готовил большую и сложную операцию. Сведении накопилось много: в артели окопалась шайка мошенников, связанная с жульем из некоторых складов и магазинов: ограбление склада артели инсценировано. Окорокова убил скрывающиеся бандит Суслик, получивший немало денег за это от руководителей шайки. Сейчас выяснилось, на имя каких близких и дальних родственников мошенники записали дачи и дома, где запрятали ценности.

Было за полночь. Но Урманов не удивился, когда в кабинет вошли коммунисты артели Волохов и Иванов. Многих добровольцев привлек к работе подполковник. Коммунистам артели он поручил разузнать, как живет брат бухгалтера артели, домик которого - очень незавидный - на той же улице, на которой! живут Волохов и Иванов. Они добросовестно выполнили задание.

- Побывал я в этом захудалом домишке,- начал рассказ Иванов,- посмотрел, подивился. Снаружи - ничего особенного, а внутри - комиссионный магазин, да и только. Всякая всячина там есть: и посуда, и мебель, и ковры. А что спрятано -дьявол ведает.

Насчет спрятанного слушок один есть,- добавил Волохов.- Побывал я у соседей Конопатого. Ну, разговоры-переговоры. Одна женщина мне и говорит: на тои неделе ночью в дровяном сарае Конопатого всю ночь заступом стучали. Неспроста, конечно. Но больше у ничего не узнал, потому что к нему не ходят, живет он скрытно.

- Осторожно действовали?- спросил подполковник.

- Не подкопаешься. Я в выходной у соседей крышу чинил. Ну, и побалакали на досуге.

Зазвонил телефон. Урманов взял трубку, послушал и заметно заволновался, сунул в рот папироску и одной рукой стал зажигать спичку. Окончив разговор, поблагодарил рабочих и, проводив их до двери, пожал руки:

- Если вам что-либо еще станет известно, сообщаете в любое время дня и ночи.

А как только проводил их, сразу же бросился к вертушке и вызвал комиссара.

- Мне только что сообщили по телефону, что дом главбуха Прохорова горит, а сам он скрылся. Какие будут указания?-спросил Урманов.

- Продолжаете действовать по плану,- немного подумав, приказал комиссар.- Дайте указания своим: если наедут Прохорова, чтобы сообщили немедленно.

- Слушаюсь!- Урманов положил трубку и потер висок.

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Миша ,вернулся из больницы!

Он сидел за столом и улыбался, побледневший и немного осунувшиеся, а я бегала по комнате, летала на кухню, накрывала на стол. Вернулся Миша!

Само собой понятно, я знала, что он из больницы вернется,- куда же он мог идти?-но право, не стоит меня осуждать за бурную радость.

Потом мы пили вино, да пили вино. Вдвоем. Предложила я. Мише надо поправляться, а вино, я слышала, усиливает аппетит. Он согласился без возражении.

И мы сидели, пили вино и глядели друг на друга.

ИЗ ДНЕВНИКА МИШИ

Ну вот и дома. Приехал, не предупредив Надю. Ох, как она бросилась ко мне!

Вечером пошли в театр имени Свердлова на концерт. Редко же нам приходится - отдыхать: то у Нади собрание, то у меня совещание или операции. А учеба? Ох, как много времени она отнимает! Не успеешь оглянуться, прошел семестр, До театра ли тут? Почитать бы хоть немного …

Служебные дела за время болезни как-то отодвинулись в сторону, звонков телефонных еще не было, наверное, капитан решил пока меня не беспокоить. А сам я не позвонил тоже … Пусть капитан на меня не обижается. Уж очень хотелось мне провести в полном покое этот вечер.


* * *

Пожалуй, это можно было предвидеть.

Митенька показал зубки. Но, откровенно говоря, я никак не предполагал, что он пал так низко. Откуда такие берутся? Иногда, видимо, человек и сам не знает, что делает, разойдется, даст волю плохому в себе и уже не думает, каковы будут последствия.

А ведь я с ним разговаривал не раз, предупреждал его по разным поводам. Как-то он нахамил молоденькой женщине из паспортного отдела. Она долго плакала, но не пожаловалась. Мне обо всем рассказали другие.

Позвал его к себе, спрашиваю:

- Зачем ты обидел женщину?

Невзоров пыхнул дымом и поморщился.

- Эка недотрога!

Будто упомянули при нем о нехорошем человеке. А женщина эта -прекрасная работница - переживала большое горе: муж ее попал в аварию и долго лежал в больнице.

Усадил я Невзорова на стул и решил разъяснить элементарные правила поведения советского человека.

- Товарищ Невзоров,- говорю,- неужели тебя никто и никогда ни дома, ни в школе не учил правилам вежливости? Ты бы хоть не терял мужской гордости и к женщинам относился как подобает. Да и вообще к людям надо быть внимательным - таков наш долг.

Он слушал, слушал, да вдруг и спрашивает:

- Ты это серьезно, Мишка?

Тогда я еще не был женат, и отношения у нас были свойские. Но я разозлился, сказал:

- Перестань паясничать. Если не хочешь понять меня, то я по этому поводу выскажусь на партсобрании, и коммунисты объяснят тебе все по порядку. Учти!

В тот раз Митенька вроде со мной согласился и дал слово не хамить. Но незадолго до того, как мне лечь в больницу, я узнал, что он поскандалил с участковым Трусовым и обхамил его.

И опять Митенька дал слово исправиться.

Клялся он, надо сказать, направо и налево. Таков уж подлый характер у человека. За короткое время, что он у нас работает, изучил я этого Невзорова как свои пять пальцев. И все же не догадывался,

ЧТО ОН - КЛЯУЗНИК.

После выздоровления я пришел в отделение утром рано. Меня встретил бывший постовой Спиридонов, уволенный капитаном за пьянку. Широколицый, красноносый, с маленькими - хитрыми глазками.

- Я пришел узнать, почему вы не заступились за меня, когда капитан увольнял? Парторг должен заступаться за коммунистов или нет?

Я согласился с вашим увольнением. Вы не имели права. Есть собрание …

На первом же собрании о вас будет поставлен вопрос. Я буду жаловаться в райком!

- Пожалуй!ста.

Спиридонов сильно хлопнул дверью. Рассердиться я не успел - в кабинет вошла та самая женщина, которую однажды оскорбил Невзоров. Села она на стул и молчит. Спрашиваю осторожно:

- Что же вы не говорите, зачем пришли?

Опять молчит. Жду.

- Я же беспартийная, а пришла к парторгу … - проговорила она, не поднимая головы.

- Ну и хорошо, что пришли.

- Я знаю … - женщина осмелела и подняла порозовевшее лицо.- Вы, наверное, знаете, у меня больной муж … На дворе зима, а топливо кончилось … К капитану заходила. Может, забыл …

- Постараюсь помочь,- не совсем уверенно пообещал я. На хозяйственные дела у меня не оставалось времени, и при любом, самом неистовом желании, я бы не мог удовлетворить всех просьб. Но люди шли, и им надо было помогать.

Женщина еще не успела уйти, как меня вызвал капитан. По своему обычаю, он сперва поинтересовался моим здоровьем, здоровьем жены, тещи и тестя, не забыл и о Косте, а затем, прищурившись, спросил:

- А наследник предвидится?

- Надеюсь,- улыбнулся и я.

Затем поговорили о делах. Капитан сообщил, что подполковник Урманов включил меня в одну из оперативных групп, и собрался было еще кое-что обсудить - за мое отсутствие разные дела накопились, но позвонил секретарь райкома Миронов и срочно вызвал к себе парторга. На мой немой вопрос капитан пожал плечами.

По рядовым делам обычно вызывают заведующие отделами, и если попросил зайти первый секретарь, то стряслось что-то не совсем обычное. Что именно?

В приемной Миронова я неожиданно увидел Невзорова. Поздоровался он до странности сухо. Меня тут же пригласили в кабинет.

Миронов встал и подал руку. Миролюбивый жест меня немного успокоил. Миронов ничего не стал объяснять, дал мне бумагу, исписанную мелким убористым почерком, и предложил прочитать ее как можно внимательнее. Это было письмо Невзорова. Он обвинял меня во многих грехах -и как парторга, и как оперативника.

- Ну?- спросил Миронов, когда я закончил читать послание Невзорова. Девяносто процентов фактов, приведенных в письме, Невзоров переписал без поправок из протоколов партийных собрании, на которых коммунисты говорили о недостатках работы партийной организации и всего отделения. Об этом я сразу сказал Миронову, и он немедленно со мной согласился. Видимо, наши протоколы он читает внимательно. Но по двум фактам мне пришлось дать объяснение.

- Невзоров пишет, что перед женитьбой он много раз видел меня с одной девушкой, но не с Надей, а после женитьбы - с другой девушкой и на этом основании обвиняет меня в моральном разложении. В обоих случаях, товарищ Миронов, я выполнял соответствующие задания. Сперва - задание подполковника Урманова, затем - капитана Акрамова. Прошу позвонить им, и они подтвердят. Что касается моего потакания преступникам … Да, я отпустил Пашку Окорокова и его сводного брата Петьку, которые собирались расправиться со своим отцом, старшим Окороковым. Я пришел к выводу,- и не только я, подполковник Урманов и капитан Акрамов того же мнения,- что дело это весьма серьезное и юноши в нем никакой роли не играют.

Я не считал необходимым вдаваться в подробности - секретарь райкома человек умный и меня знает хорошо.

- Кроме девушек в письме фигурирует еще ваша соседка,- напомнил Миронов.

- Соседка и сейчас живет с нами в одном коридоре, поэтому о моих отношениях с ней, пожалуй, лучше узнать у моей жены.

- Ну, ладно, не сердитесь,- просто сказал Миронов, улыбаясь, и нажал кнопку звонка.- Попросите товарища Невзорова,- сказал он вошедшей секретарше.

Невзоров вошел в кабинет с боевым видом, решительно направился к столу и сел на стул, не дождавшись приглашения. «Экий нахал!»,-мысленно обругал я своего сослуживца. Секретарь райкома не сделал ему замечания.

- Я внимательно прочитал ваше письмо, товарищ Невзоров, выслушал объяснения секретаря вашей парторганизации товарища Вязова,-заговорил строго и сухо Миронов,- и осталось у меня два вопроса к вам. Вы знали о том, что товарищ Вязов встречался с девушками, указанными в вашем письме, по заданию подполковника Урманова и капитана Акрамова?

- Нет.

Второй. Ребята эти, Пашка и Петя, после того, как их отпустил товарищ Вязов, скрылись из Ташкента или они здесь?

- Они никуда не скрывались.

- Значит, их в любое время можно взять?

- Но они могут скрыться …

- Могут, конечно. Но я думаю, что дело не в этом, ведь работники милиции легко могут их найти. Итак, мне все понятно, и я вам, товарищ Невзоров, отвечу на письмо несколькими словами. Обо всем, написанном вами, вы могли просто переговорить с парторгом товарищем Вязовым, если же ваши личные отношения этого не позволяли, что весьма и весьма плохо, общественные интересы должны быть выше личных,- то вы могли высказать свои замечания на партийном собрании, и коммунисты разобрались бы, что к чему. Вы написали письмо в разком с какими-то недобрыми целями. Я не хочу спрашивать вас, с какими именно … Но предупредить обязан: ваш поступок не к лицу коммуниста. Если у вас ко мне вопросов нет, я вас не задерживаю.

Невзоров по-военному быстро вскочил, попрощался и ушел. А я подумал: «Подлец!».

- Тяжелый человек,-вздохнул Миронов.-Вам придется с ним повозиться. Будьте построже. Уговоры на него не подействуют … Ну, а как рана? Зажила?

- Как на собаке,- засмеялся я.

- А жинка? Сильно переживала?

- Было. Но уже успокоилась.

Ну, ладно. Посылая в бои, всегда советуют: будь осторожен. А если требуется закрыть своим телом амбразуру? Тогда как? Нет, я солдату во время воины говорил так: будь разумным, не теряй самообладания, в общем, поступай так, как было написано на клинке у Кочубея: «Без надобности не вынимай, без славы не вкладывай». Желаю всех благ,- и Миронов подал мне большую и горячую руку.

ОТ АВТОРА

Операцией руководил сам комиссар. Надо было произвести большое число обысков, чтобы разыскать все ценности, какие припрятали мошенники, а заодно схватить убийцу, Суслика. Предполагалось, что расхитители, награбившие огромное количество ценностей, относятся к особо опасным преступникам.

Машины - газики, «Волги», «Москвичи» - отходили от городского управления рано утром. Подполковник Урманов со своей группой поехал на «Волге», а лейтенант Вязов, тоже со своей группой,- на газике.

Урманову было приказано произвести обыск у брата сбежавшего бухгалтера артели. Группа подъехала еще в то время, когда во дворе и в доме было тихо. На стук вышел сам хозяин. Увидев работников милиции и прочитав предъявленные ему подполковником необходимые документы, он не испугался и даже не удивился. Урманов про себя отметил: «Ожидал».

Позвали соседей-понятых. Подполковник вошел в комнату и еще отметил про себя: «Подготовились». Ни хорошей мебели, ни ковров, о которых рассказывали рабочие артели, не было и в помине. Обстановка оказалась более чем скромная.

Урманов ходил по комнатам, присматривался к мебели, к закоулкам, к щелочкам и думал: «Первый вариант. Вместе с дорогой мебелью они увезли ценности и спрятали где-то вне дома. Второй вариант. Вещи увезли для отвода глаз. Хотят, чтобы мы погнались за вещами и больше ничего не нашли…».

Другие работники перебирали вещи в комоде и гардеробе, аккуратно складывали их обратно. Подполковник уже знал, что там ничего не найдешь, но не вмешивался - пусть себе перебирают. Понятые,- седой сухощавый старик и молодая женщина с улыбчивыми карими глазами,- и хозяева сидели за столом. Хозяйка - лохматая - причесаться не успела, но губы уже покрасила.

Прятать ценности в подоконники - прием старый, всем известный, и все же Урманов решил, на всякий случаи, проверить. Но, простукивая пальцем доски, он стучал и по стенке под подоконником. В одном месте стенка дала другой звук, но подполковник, словно не заметив разницы, не остановился, только мельком взглянул на хозяев. Хозяйка чуть заметно вздохнула. Но глаза ее, выпуклые и тусклые, все время оставались равнодушными.

Урманов сел за стол и задал хозяевам первый вопрос: - Может быть, вы сами расскажете, где спрятаны ценности? Чистосердечное признание, вы сами понимаете, много значит …

- Я за брата не отвечаю, и нечего меня к нему пришивать,- со злостью ответил хозяин.

- Ясно,-подвел первый итог Урманов и, оставив в комнате одного работника, пригласил понятых и хозяев в дровяной сараи.

Раскидали дрова. Свежая земля хорошо обозначила тайник. Яму раскопали и вынули пять литровых консервных банок, наполненных золотыми браслетами, брошами, часами, цепочками.

- А теперь что скажете? - не удержался подполковник.

Хозяева молчали.

Из замеченного тайника - в стене под подоконником - работники милиции извлекли несколько пачек бумажных денег в крупных купюрах. Пока, разложив на столе ценности, работники милиции подсчитывали и составляли протокол, хозяин принес стеклянный! баллон, наполненный иностранной валютой, поставил на стол и сказал безнадежно:

- Берите. Все равно ни брату, ни мне уже не нужны …


В то же время Михаил Вязов со своей группой на газике подъехал ко двору, где совсем еще недавно в кладовке пьянствовали Суслик со Святым. Лейтенанту было приказано взять Суслика.

Калитку открыл бородатый хозяин. Михаил показал удостоверение личности и спросил:

- Где квартирант?

Хозяин пожевал губами, словно перемалывал слова, качнул головой в сторону кладовки, ответил сердито, с давно накопленной обидой:

- Где ж ему быть? Водяру там хлещет, будь он неладный…

Михаил вошел в кладовку первым, с пистолетом в руке. На столе лежали хлеб, колбаса, опрокинутая бутылка. Смятая постель на льняном возвышении. Суслика не было. Неужели ускользнул?

Выйдя из кладовки, Михаил огляделся.

Наверное, почуял и удрал,- предположил Невзоров.

- Не может быть,- возразил Михаил,- на столе свежий хлеб, у окна дым от папиросы. Скорее всего-спрятался.

- Он оглядел двор .. Три кладовки, прилепленные одна к другой, отступали от дувала примерно на метр. «В доме его наверняка нет,-быстро соображал Михаил,-через дувал не перемахнул - там бы его задержали. Значит, надо посмотреть в этом узком переулочке…»

Сделав рукой знак Невзорову, чтобы тот стоял на месте, Михаил послал двух милиционеров в другой конец двора и направился в промежуток между кладовками и дувалом.

Суслик стоял за углом. Увидев лейтенанта, он припустился вдоль дувала.

Опытный бандит, он знал, что попал в ловушку. И все равно он бежал …

- Стой! - закричал Михаил, бросаясь за преступником.

Он раз предупредил, второй и затем выстрелил вверх.

- Руки вверх! - кричали милиционеры, подбегавшие к нему сзади.

Суслик остановился, сбросил пиджак, и в руке у него блеснула финка. Он размахнулся. Финка блеснула еще раз в воздухе, и Михаил почувствовал сильный удар в грудь. Но он успел сделать большой прыжок и схватить преступника за руку. В глазах потемнело. Он упал …

Суслик попытался выдернуть руку, несколько шагов протащил за собой лейтенанта, однако освободиться ему не удалось.

Он присел, хотел ударить лейтенанта по руке, но увидел мертвые глаза и застыл в ужасе.

Михаил и мертвый держал бандита …

Подбежавший милиционер оглушил Суслика кулаком.


Стоя за углом, Пашка видел, как провели Суслика и пронесли в машину лейтенанта. Машина ушла, а он еще долго стоял за будкой и размышлял: «Святого взяли, Суслика - тоже, а меня разве оставят на воле? Не такие там дураки!»

Пашка сел на землю, прислонился спиной к фанерной стенке. Что-то ослабели ноги. Перед Петькой и даже перед Сусликом он мог храбриться сколько, угодно, а вот наедине с самим собой …

- Ну и черт с ними!- выругался он и вскочил.- Все равно возьмут.

В автобусе Пашка нетерпеливо топтался. Скорее бы …


В отделении чувствовалась суматоха, милиционеры не ходили - бегали. Выскочил дежурный, заорал на шофера и скрылся- В машину влезли два капитана.

Пашка увидел вышедшего Невзорова и кинулся к нему.

- Гражданин начальник! Сам явился … Забираете!

Невзоров некоторое время смотрел на Пашку какими-то блеклыми глазами, наверное, он никого перед собой не видел, и вдруг глаза его покраснели, и он заорал с надрывом, с бессильной злобой:

- Убирайся к чертям собачьим! Без тебя тошно …

Лейтенант ушел.

Пашка стоял онемевший. Что? Его не признают за вора? Кто же он, Пашка Окороков,! Кто?!


Подполковник Урманов стоял у стола, перебрасывая папиросу из одного угла рта к другому, и с бессильной ненавистью смотрел на входившего Суслика. Преступник не успел еще подойти к столу, а подполковник уже задал вопрос:

- Твои?!- и показал глазами на две финки, лежавшие на столе. Суслик сморщился, может быть, усмехнулся - понять было трудно, и сказал гнусаво:

- Так и быть, расколюсь.

- Подписывай ПРОТОКОЛ!

На краю стола лежал заготовленный заранее протокол. В нем, собственно, было написано всего несколько слов. Суслик нагнулся и прочитал: «Я убил гражданина Окорокова и лейтенанта милиции Вязова…». Дрожащей рукой он взял ручку и расписался. Потом медленно выпрямился. Маленькое лицо его сморщилось еще больше и, казалось, уменьшилось в два раза.

- Теперь в расход?- глухо выдохнул он.

- Я бы тебя!.. - выхватив изо рта папиросу, бледнея, закричал подполковник и, бессильно опускаясь на стул, отдал распоряжение:- Уведите!

ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ

Беру дневник, наверное в последний раз. Ох, как тяжело записывать. И ручка тяжелая, словно железный лом, и рука немеет.

Я сижу за столом, у меня мама, она спит на кровати. Она не оставляет меня одну … Не страх сковывает меня, не жалость к себе.

Вижу Мишу живого … Он мне говорит:

- Да, ничего не поделаешь, жизнь еще плохо устроена, борьба иногда входит в крутые виражи …

Ночь темным-темна. Мне душно. Почему? За окном шумит ветер, идет снег. А тишина в комнате вот-вот взорвется.

Квадраты окон тусклы и печальны.

Снег …

Я сидела у гроба и смотрела на белое лицо Миши, на белый снег, падающий на гроб … Я плакала беззвучно и не видела ни машин, ни дороги, ни людей. К сердцу подступали какие-то волны, оно сжималось и замирало. А я держалась и все твердила: «Нельзя раскисать… Миша осудит… Нельзя раскисать…».

Я поняла: горе безутешное, его просто надо пережить.

Ох, как плохо провожать человека в небытие!

Я, кажется, видела склоненные седые головы деревьев …

А жизнь течет, и в ней тонет всякое, даже безысходное горе. Кладбище … У меня подкосились ноги- силы почему-то иссякли.

Кто-то посадил меня на стул.

Людей я видела, как сквозь туман.

Выступающих я не узнавала, но не важно кто были они, важно, что эти люди говорили о людской чистоте, смелости и честности, обо всем, чем отличается человек с большой буквы. Они говорили о Мише …

«И как бы ни ярилось старое, отживающее отребье человеческое, мы все равно победим!»- сказал кто-то, а я подумала: «Я тоже должна драться с отребьем и побеждать…». И тут поклялась на могиле моего мужа, погибшего от руки мерзавца, не щадя ни сил, ни жизни уничтожать всякую нечисть, вычищать, выгребать людской мусор, сдирать, если потребуется,-зубами! ..

Вот и конец последней записи … Устала рука, устала я. Прощай, мои дневник!

ОТ АВТОРА

Ушли с кладбища машины, люди уже разошлись, а Костя все стоял невдалеке под деревом, неумело курил папиросу. Кашлял до слез, но курил упорно, до одури. Потом подошел к могиле Михаила Анисимовича.

Снег, липкий и влажный, старательно устилал землю, засыпал свежие комья могильной насыпи, казалось, он старался скрыть следы дел людских, обновить землю.

Костя, закрыв лицо руками, плакал. Он не слышал, когда к нему подошли Вера, Пашка и Петя. Они стояли рядом и смотрели на него печальными глазами.

- Пошли, Коська, замерзнуть можно,- сказал Пашка.

Костя не ответил. И не пошевелился.

- Новость сообщу тебе,- помедлив, продолжал Пашка.- Завязал я намертво … С Петькой ходил к его директору. Обещал принять …

Костя молчал.

- Ты чего молчишь?- испугалась Вера и дернула Костю за рукав. Костя отнял от лица руки, посмотрел на товарищей

- Пошли,- повторила Вера.

Костя поднялся и пошел по тропинке между могил, загребая ногами снег. Пашка и Петя тронулись вслед.

Вера шла сзади и украдкой вытирала глаза.


Ярослав Карпович. Давид Гай. Псурцев Н и другие авторы Повести о милиции. Сборник


ИМЕНЕМ ЗАКОНА!

Мы живем в напряженное, мгновенно изменяющееся время. Еще вчера подобострастно произносимый титул «вождя» звучал дольше века, и сам он, «отец нации», поднимался на трибуну, сгибаясь под тяжестью золотых украшений, и вещал нечто тягучее и бессмысленное. А в стране наступило безвременье, она катилась в пропасть…

Апрель 1985 года вывел нас из летаргического сна, возродил здоровые силы народа. Ясные мысли о прошлом, столь же ясные о будущем рождают и утверждают надежду. Мы становимся другими, мужаем на глазах и уже не узнаем себя, вчерашних. Разогнулась спина, очистился мозг, руки ищут и просят дела, и оно уже совершается — сегодня, сейчас.

Есть старый афоризм: у каждого времени свои песни. Я не буду рассказывать о благотворных изменениях, которые происходят в нашей литературе, — они очевидны.

Поэтому несколько слов о том, как меняется (надеюсь!) тот жанр, который представляет читателю (в который уже, бесчисленный раз — ведь у нас много предшественников) наш сборник. Сколь ни странно, но советский детектив всегда отражал то время, в которое возникал. Отражал чутко, открыто, плакатно. Он, как никто другой, проводил современные ему «идеалы» и политические амбиции, безысходную тупость и бессмысленность бытия и делал это с искренним, возвышенным до невероятного эмпирея охранительным пафосом, утверждая «товарища начальника» всех уровней и степеней.

У Добролюбова есть фраза:

«Мерою достоинства писателя или отдельного произведения мы принимаем то, насколько служат они выражением естественных стремлений известного времени и народа».

Будем справедливы: «традиция» советского детектива заключалась до сего времени в том, чтобы обслуживать «естественные» амбиции известных лиц и организаций. Особенно последних. Не секрет, что и сегодня надзирающие за детективом чиновники этих ведомств пытаются диктовать — как и в былые годы диктовали, — кто и кого в придуманном писателем произведении должен любить и как поступать. Такова суровая действительность, и мы, получившие наконец возможность говорить правду, обязаны сказать ее нашим читателям.

Вспомним знаменитого майора Пронина, чье сверхискусство, сверхопытность, сверхпреданность и сверхубежденность, а также многие и многие другие, столь же сверхнеобходимые советскому человеку качества позволяли ему всегда и безусловно выигрывать бесконечные сверхсхватки с разведками и контрразведками всех стран и народов!

Время продиктовало писателю «светлый образ» чекиста-милиционера-следователя и т. д. и т. п., и писатель, словно не видя, не зная, не понимая того, что происходит в многострадальной Родине, утверждал своего голубого героя.

Это не упрек, вернее, не только упрек. Что мог сделать создатель сих пресловутых «Записок»? Рассказать о том, как Пронин спасает от гибели ни в чем не повинных делегатов XVII съезда партии? Или совсем не писать, выражая этим свой гражданской протест? А кто выражал и много ли таких было? Не знаю.

Не суды нужны сегодня, а опора на то достойное, великое, что всегда сохраняла и приумножала советская литература, несмотря ни на что! Но, к сожалению, в жанре детектива опереться нам не на что. Вот «Записки следователя» Льва Шейнина, не самый худший вариант отражения действительности, но как она отражается? Словно в кривом зеркале…

Здесь и бывший чекист Ленька Пантелеев превращается из соображений охранительных в «телеграфиста» — нельзя «очернять» славный отряд, верой и правдой служащий тирану и его уполномоченным: Ягоде, Ежову, Берии, Абакумову и прочим.

Все радостно, трижды проверено и семижды перепроверено — народ должен знать тех, кто утверждает: «вождь-принцип».

Я думаю, достаточно. Действительно, оглядываясь на обильную детективную ниву прошлых лет, мы практически не найдем на ней ничего заслуживающего внимания и уважения: она, эта нива, ровна, накатанна, лжива и восторженна. Немногие исключения, увы, подтверждают всеобщее печальное правило…

И еще. До сего дня произносят в наших судах известную формулу: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…» или какой-нибудь другой республики, — смысл от этого не меняется. Республика — «общее дело» (таков перевод с латинского) — определяет правосудность судебного решения, приговора. «Общее дело», а не закон, и разница здесь существенная. Ошибаются все: люди, группировки, сообщества, партии и даже народы — безвластные и обладающие властью. Не ошибается один лишь закон, если, конечно, он закон, опыт поколений, нравственность, а не подогнанный под волю и желания одного человека и даже социальной группы безликий сборник безликих положений, охраняющий от народа охранительные органы системы и забывающий (незаметно и ненавязчиво) о суверене власти — народе.

Вспомним Пушкина: «Владыки мира, власть и трон дает закон, а не природа, стоите выше вы народа, но вечный выше вас закон!» Закон, и этим сказано все!

Мы решили возродить старинную формулу, некогда исчезнувшую, со всеми вытекающими отсюда последствиями из нашей жизни, из нашего обихода: именем Закона!

Подчинимся Закону все — от Генерального секретаря ЦК КПСС до скромного врача районной больницы, от первого секретаря Союза писателей до начинающего члена литобъединения, от министра внутренних дел до рядового милиционера. И благо нам будет!

В этот первый сборник осторожно и взвешенно (что делать, это словечко из торгового обихода все еще властвует в идеологии) собрали мы произведения, показавшиеся нам интересными: по форме, по содержанию, по типичности образов и яркости предметной детали, а также по тому несомненному качеству, которое зовется подтекстом. Оговорюсь: ни на какие «открытия» мы не претендуем. Мы просто хотим (по нарастающей!) говорить правду.

Но прежде нежели мы перейдем к краткой аннотации произведений, включенных в этот первый сборник, несколько слов о его задачах, точнее — сверхзадаче.

Я уже изложил всеобщее и нравственное правило, коим руководствуется каждый детектив: утвердить героя положительного вопреки герою отрицательному, утвердить достойное вопреки бесчестному, хорошее вопреки плохому.

Но…

Недавнее прошлое утверждало свои идеалы исходя из «утвержденных» свыше «норм», «принципов», «достоинств» и «недостатков», и все это оборачивалось воспеванием, возвеличиванием и прочее, и прочее, и прочее — совсем не достоинств и идеалов, а прямо противоположного.

Работник милиции преследует расхитителя, а мы знаем, что сплошь и рядом преследуется честный человек.

Следователь распутывает тончайшую сеть, сплетенную преступной группой, а мы знаем, что под топор подводятся хорошие люди, — все это стало печальной традицией правоохранения недавнего еще прошлого, она только теперь, на наших глазах, начинает давать первые, едва заметные трещины.

И возникает вопрос: что же призван утверждать и что осуждать этот новый сборник детективных произведений и каким образом он намерен достигать своей цели?

Несомненно, традиционным методом реализма, то есть проповедуя доброго, прекрасного героя из (в том числе) и правоохранительных органов и добавляя реалий из окружающей действительности, стремясь к тому, чтобы эти реалии были узнаваемы во всех своих ипостасях. Это — во-первых. Во-вторых, отрицая коррупцию, разложение, гниль, кои не просто коснулись нашего общества, но в значительной степени разъели его, породив социальную апатию, уныние, пессимизм. И это касается тех, кто ведет расследование, в столь же большой степени, как и тех, против кого это расследование ведется.

И это означает, что мы намерены проповедовать и утверждать любовь враждебным словом отрицания, как заповедано нам великими из века XIX…

А теперь несколько слов о составе сборника.

Его открывает повесть Ярослава Карповича, безыскусно и честно рассказывающая о трагической судьбе поколения «роковых» и «пороховых сороковых» — о судьбе юноши, военного разведчика, испытавшего и верность, и измену, и трагедию отчаяния, но ушедшего из трудной своей жизни нравственно и по-человечески цельно. Ведь момент последней «истины» человеку дается далеко не всегда…

Следующая повесть написана Давидом Гаем. Мне кажется, что это хорошая попытка проникновенная в глубины человеческого «естества», причем весьма необычные глубины…

Чекист, личный телохранитель Сталина, живущий и действующий в страшной атмосфере инквизиции, доноса, подлости и провокации, не теряет чистую и светлую душу коммуниста, русского, человека, в конце концов.

Очень неожиданен Николай Псурцев, писатель, острый, с точным глазом, бескомпромиссным суждением. Он покажет нам уголовный розыск совсем недавнего прошлого и даже настоящего таким, каким видит его капитан Колотов, оперуполномоченный, варящийся в соку нарушений закона и бессмысленного зла.

Эдуард Хруцкий, не раз державший всех нас в напряжении, представляет читателю новую повесть — о трагической ситуации, сложившейся в системе МВД СССР в результате бездумного и авторитарного руководства прежних лет.

Анатолий Ромов вскрывает целый преступный пласт, неведомый, уверен, подавляющему большинству читателей: речь идет о борьбе уголовного розыска с мафией «лобовиков», картежников, ставящих «на кон» сотни тысяч рублей сразу…

Представлена в сборнике и в хорошем смысле традиционная повесть Сергея Высоцкого о людях и делах ленинградской милиции. Автор в свойственной себе и, уверен, любимой многими и многими читателями манере неторопливо-взрывного повествования «изнутри» доносит до нас сложные перипетии расследования, которое ведет полковник милиции Корнилов, герой многих произведений писателя.

Изабелла Соловьева знакомит с чисто «женским» вариантом детективного мышления, весьма добротным, изящным, в лучших традициях Агаты Кристи: непредсказуемость «поворота» событий, отчаянная безысходность ситуаций, из которых хитроумная героиня найдет все же выход.

Еще одно, на этот раз совершенно незнакомое имя: Инна Булгакова. Мне представляется, что автор этот великолепно владеет всеми атрибутами классического детектива, и вряд ли кому-либо удастся разгадать тайну повести «Гости съезжались на дачу…», не перевернув последнюю страницу.

Составитель сборника предлагает вниманию читателей повесть «Человек с фотографии» — рассказ о сотруднике Объединенного государственного политического управления (так назывались органы госбезопасности в тридцатые годы), который, оказавшись в трагической ситуации всеобщей подозрительности и палаческих тенденций, обретает в борьбе с самим собой душу живую. Обретает с тем, чтобы и в концлагере и уже до конца своей жизни отстаивать человеческое достоинство, светлые идеалы добра.

Завершает сборник непривычная нашему советскому читателю часть историческая (надеемся сделать ее традиционной). О методах и способах вылавливания уголовников рассказывает начальник московской сыскной полиции Аркадий Францевич Кошко. Его, оказавшегося в результате Октябрьской революции за рубежами России, гнетут весьма любопытные воспоминания, и мы рады, что эти удивительные записки извлечены из анналов Спецхрана (прекрасна гласность, не правда ли?) и теперь предлагаются на суд читателей.

Вот, собственно, и все. Мы надеемся, что этот первый и достаточно необычный для такого «солидного» издательства, каковым несомненно является «Советский писатель», опыт понравится читающей публике, и тогда последует непременное продолжение. Традиции же, заложенные, как нам кажется, в этом первом сборнике, мы несомненно будем беречь, развивать и укрупнять.


Гелий Рябов

Ярослав Карпович ТЕМНЫЕ ТРОПЫ ВОЙНЫ

В разных архивах разыскивал я материалы на одного эмигранта, еще со времен Великой войны состоявшего то в штатах восточного министерства Розенберга, то во власовской армии. И совершенно случайно в мои руки попали автобиографические записки лейтенанта Игоря Бойцова. В них упоминался наш эмигрант.

Когда я заканчивал читать, вспомнились строчки Твардовского:

«Я знаю, нет моей вины в том, что другие не пришли с войны, в том, что они, кто старше, кто моложе, остались там, но не о том же речь, что я их смог, но не сумел сберечь. Речь не о том, но все же, все же, все же…»

Вот эти записки.

* * *
Я родился в 1923 году в г. Омске. Жил еще в Свердловске и Новосибирске, а перед войной — в Калинине. Это потому, что отец был военным, танкистом, а мы с матерью за ним разъезжали по гарнизонам. Очень любил я отца, но в 1940 году он погиб в Финляндии. Мать горевала ужасно. Я тоже, но жизнь брала свое, нужно было заканчивать десятый класс.

Мы с матерью решили остаться в Калинине: отсюда уходил отец на финскую, да и полюбил он этот город…

Только успел я закончить десятилетку — началась война, но у меня все было решено: как и отец, я хотел стать танкистом и готовился поступить в военное училище. В тот же день я был в военкомате, меня там знали, хорошо ко мне относились, обещали вскоре направить в училище.

25 июня позвонил замвоенкома, попросил зайти. Я помчался в военкомат. Майор ждал меня, в кабинете находился еще один военный — майор Бочаров из штаба Западного фронта. Так он представился.

— Бойцов Игорь, — сказал Бочаров, — мы просмотрели личные дела призывников и решили остановиться на тебе. Направим тебя в школу, подучим, а потом забросим в тыл немцев. Подумай!

Я сказал:

— Хотел стать танкистом, готовился… Собирался в училище.

— Знаю, — сказал Бочаров, — но пойми: военный разведчик — это и танкист, и артиллерист, и летчик. Ценность военного разведчика иной раз превышает значение боевой деятельности полка или дивизии. Да что там!

Он махнул рукой. Для него все было непреложно. А для меня? Я согласился.

Два часа я гулял по городу. Предстоял разговор с мамой. Она очень переживала гибель отца, страдала, и, сколь ни странно, для меня ее переживания были психологической загадкой, которую я разрешил по-своему — не знаю, правильно ли…

В прежней жизни мама была очень хороша собой. Когда мне было 15—16 лет, а ей лет 35—36, отцу же около сорока, семейство у нас было не очень дружное. Я чувствовал, что отец ревнует мать, но, пристально и заинтересованно наблюдая за обоими, ничего конкретного сначала не видел. Однажды поздно вечером отец вернулся из части. Мать была у знакомых. Он попросил вместе с ним сходить за ней. Знакомых дома не оказалось, они сами были в гостях. Мы вернулись (отец всю дорогу нервничал, молчал), а мать уже была дома. Она готовила ужин, была весела, что-то громко распевала. Все объяснилось просто: она была у других знакомых.

Мы начали ужинать, отец был оживлен, смешно рассказывал о новом командире бригады, который раньше командовал кавалерийским полком, а танки не любил и даже боялся их: во время бригадных учений весь командный состав был в танках, а командир бригады верхом на коне.

Дня через два я вынул из почтового ящика газету, а из нее на пол упало письмо. Полагая, что пишут московские родичи, я разорвал конверт. В нем была маленькая записка:

«Безумно счастлив. Благодарю! Благодарю! С.»

Мне стало обидно за отца и за мать, содержание записочки показалось омерзительным.

Когда мать пришла домой, я передал ей записку и сказал, что случайно разорвал конверт.

Мать смутилась и покраснела.

— Ты прочел письмо?

— Да.

— Так вот… Это дурак писал. И все!

Началась финская война. Отец уехал и до своей гибели писал матери по-юношески восторженные письма. Я понял, что любящий счастлив едва ли не больше любимого. После смерти отца прислали его документы и наши письма. Мне было любопытно, что писала ему мать и, главное, как. Однажды в ее отсутствие я развернул пачку и прочитал несколько. Я был поражен, вдруг поняв, что отец и мать очень любили друг друга и были идеальной парой.

…27 июня я уходил в военкомат с вещами и упросил мать не провожать меня. Мы присели на дорогу. Я смотрел не отрываясь: ее лицо, постаревшее и похудевшее, было залито слезами. Я схватил сидор и бросился к дверям. За моей спиной рыдала мать.

Больше я ее не увидел. Мне пришлось еще до 16 октября — дня сдачи Калинина немцам — числа 13—14-го проезжать через город, но я знал, что мать уехала на восток. Поэтому я не прошел по своей улице и не зашел в свой дом.

…Вспомнилось ощущение причастности, озабоченности, мужества с налетом мальчишеской лихости — это сопутствовало всем нам, самым молодым, в первые месяцы войны. Может быть, у других, озабоченных разлукой, оставленной семьей, было иначе. Но у нас, мальчишек, было именно так. Здесь, думали мы, главная роль принадлежит нам по праву, она наша — эта роль.

Жили в угаре, не слишком вдумываясь в катастрофические сводки Совинформбюро. И все же я почувствовал тяжесть обрушившейся на нас войны, когда по радио слушал выступление Сталина 3 июля 1941 года. Через несколько дней нам, курсантам, уже показывали кинохронику с этим выступлением, и мои ощущения усилились. Впервые, наверное, Сталин так обратился к народу: «Братья и сестры! Друзья мои!»

…Разведывательно-диверсионная школа Западного фронта находилась в бывшей помещичьей усадьбе, в наше время здесь располагался небольшой дом отдыха.

Занятия шли в течение всего дня и вечера с перерывами на обед и отдых. Занимались небольшими группами под другими фамилиями. Их вместе с новыми именами и отчествами давали нам в отделе кадров при зачислении.

Преподаватели не пользовались педагогическими приемами, они просто знали специальность и отдавали нам свои знания.

Во многих угадывались люди незаурядные, с необычной судьбой, но профессия не предполагала душевных излияний, воспоминаний, общительности.

Незаметно подошло время завершающей стадии подготовки. Мы начали заниматься отработкой конкретного задания в тылу врага. Задания для меня и моих товарищей.

Все то время, что мы учились и практиковались, нас всячески изучали. В смысле соцпроисхождения, репрессированных или осевших за границей, оказавшихся на временно оккупированной территории родственников. Вызвали однажды в кадры и меня. Лейтенант холодно и равнодушно уточнил что-то о моем отце. Мне хотелось бросить ему в лицо что-то гневное, обидное, но я уже научился владеть собой.

В результате изучения особенностей характера кадры вместе с руководством школы определяли, какое задание можно дать курсанту.

Все это решалось по-разному: я должен был выполнять его втроем, с девушкой-одногодкой и парнем лет на пять старше.

Моих будущих товарищей мне не показывали.

И вот 30 ноября объявили, что занятий не будет и нужно идти на склад за новым обмундированием и суточным сухим пайком.

Там мне выдали новое военное обмундирование, теплое белье, сапоги, шапку и, главное — петлицы на шинель и на гимнастерку с четырьмя треугольниками: по окончании школы большинству присваивали звание старшины.

Откровенничать с соседями и товарищами запрещалось — конспирация. Тем более говорить о будущем, о задании. В нашей комнате четыре курсанта уже один раз сменились, все занимались в разных группах.

Потом был прощальный обед.

Стол был накрыт на шесть персон, а в маленькой комнате рядом меня ждали два моих товарища: я увидел могучего чернявого парня лет 23—25. Он назвался: «Борис Шаповалов». Я тоже представился своим легендированным именем: Константин Брянцев (случайно мне было дано имя отца). Девушка — Тамара Румянцева — была невысокой, щуплой, коротко подстриженной и очень подвижной. Ее светлые, мягкие волосы часто падали ей на глаза, а они были у нее плутоватыми и искрились смехом. И я понял причину: Тамара узнала меня, ведь в Калинине мы жили на соседних улицах и учились в одной школе.

У Бориса были сильные руки, легкая сутуловатость, присущая сильным людям, а глаза карие, спокойные, добродушные. Но вот губы… Очень тонкие и крепко сжатые. По званиям оказалось, что Борис — мл. лейтенант, Тамара — ст. сержант, я — старшина. Стало ясно, что командиром группы будет Борис.

Обед прошел быстро, по-военному. Начальник школы произнес тост, отметив хорошие качества каждого. Он был пожилой, усталый, говорили, что он старый чекист, знавший еще Дзержинского и Менжинского. Двое других были нашими преподавателями. Они кратко пожелали нам успешного выполнения задания, счастливого возвращения и встречи на Большой земле. С ответным словом выступил Борис. А закончил он обычной тогда фразой: «Смерть немецким оккупантам!» За столом Тамара поулыбалась, поиграла глазами, а потом спросила у начальника:

— А как быть, если я знаю действительное имя одного из состава группы?

— Кого?

— А вот… Константина Брянцева.

— Откуда и что вы знаете?

— Фамилию и имя. Мы в одной школе учились и жили на соседних улицах.

Что могло сделать начальство перед отправкой? Порекомендовали Тамаре забыть; я же ни фамилии, ни имени ее не знал: девчонки из младших классов нас не интересовали.

Потом расцеловались с начальством, сели в «виллис» и отправились в штаб фронта. Главное в отработке задания: легенды, маршруты и т. д. — должно было произойти там.

Нас должны были забросить в два приема юго-западнее Г. Сначала Шаповалова с рацией, следующей ночью — Тамару и меня. На мне было питание к рации, оружие, боеприпасы и продукты. Мы должны были двигаться скрытно, ночами, не вступая в контакты с местным населением. В местечке Ш. для нас была приготовлена квартира, там должна была поселиться Тамара с рацией. Мы же с Борисом должны были собирать информацию о немецких частях и соединениях, аэродромах, складах и штабах.

Нам объяснили, что самые ценные разведсведения мы сможем получить в районе мостов, желдорузлов, шоссейных дорог.

Сроки пребывания в тылу определялись в 5—6 месяцев. Были отработаны и намертво забиты в память пароли, адреса, легенды, документы, варианты, способы, методы…

…Мы провожали Бориса, он был молчалив и тонкие губы сжимал крепче обычного. Я к нему присматривался, так как сам едва-едва держал себя в руках от волнения и, может быть, страха. Но он выглядел хорошо. Мы расцеловались, потом рассмеялись: мне с Тамарой целоваться не полагалось — мы не улетали. Когда самолет скрылся в облаках, мы вернулись к себе, и Тамара зашла в мою комнату.

— Не хочется к девчонкам идти. Можно я у тебя посижу?

Она принесла кипятку, заварила чай, положила на стол треть оставшейся буханки. Потом скинула сапоги и забралась на шаповаловскую койку, подвернув ноги под себя.

— У тебя отец в армии?

— С 23 июня. А мать в Калинине.

— Ты почему сюда пошла?

— Как тебе сказать… Я поступила на курсы медсестер. Там меня и нашли. Предложили — я согласилась.

— Боишься завтрашнего дня?

— Боюсь! Мне кажется, что, если бы одной прыгать, как сегодня Борису, — я бы не смогла. Вдвоем легче!

Я взглянул на часы, 23.15 по московскому:

— А Борис уже прыгнул…

— Да… — тихо сказала Тамара, и мы надолго замолчали. Вдруг Тамара встрепенулась. — Костя! Нет, Игорь! Давай я тебя сегодня Игорем буду называть, а ты меня Ниной. Помнишь, что меня Ниной звали?

— Помню… — соврал я.

— Как ты думаешь, для чего я сказала, что знаю тебя?

— Созорничала, наверное.

— Нет, я хотела, чтобы тебя в армию отправили, из группы убрали.

— Зачем?

— Я не хотела с тобой. Мало ли что случится с нами, а ты видеть будешь. Не хотела я. А потом, твоей матери и гибели отца по горло хватит…

Она подвинулась ближе к столу.

— У тебя есть жена? Или девушка?

— Нет.

— А я осенью сорокового часто видела тебя с ребятами из класса. Девчонки с вами были. Я даже Люську твою знаю.

— С Люськой я еще до зимы рассорился. И ничего у меня с ней не было.

Тамара замолчала, потом улыбнулась:

— Мне хорошо с тобой. Всю жизнь бы так. Знаешь, сегодня удивительная ночь — кто знает, будет ли такая же… Пусть она будет нашей. — Она перегнулась, взяла меня за руку, притянула к себе: — Я тебя с осени сорокового люблю. Ну поцелуй же меня!

Я задохнулся. Все куда-то ушло: и война, и мама, и то, что меньше чем через сутки мы окажемся в тылу у немцев…

…А потом вдруг стало очень холодно. Мы сняли одеяла, завернулись, курили «Беломор» (здесь нам выдавали офицерский паек).

— Как-то там наши мамы? — сказала Тамара. Была середина декабря, и по радио передали, что наши войска освободили Калинин. — А твоя мама вернется в город?

— Думаю, что да. Я ее до сих пор разыскать не могу.

Тамара докурила папиросу, вышла в коридор и вернулась с охапкой сухих дров. Медленно и обстоятельно заложила их в печку, затопила, разгорающееся пламя высветило ее складную маленькую фигурку, обтянутую гимнастеркой и военной юбкой. Я с нежностью думал, что теперь это близкое и родное мне существо. И вдруг вспомнил, что завтра — в тыл врага.

Дрова в печке полыхали и гудели. Тамара разогнулась, поправила гимнастерку:

— Я хочу тебя попросить. Обещай, что исполнишь.

— Обещаю.

— Знаешь, поздно теперь об этом говорить, но я не могу быть разведчицей. Я должна была написать рапорт, но у меня смелости не хватило.

— Ну что ты?

— Я боюсь, боюсь, боюсь… Я не выдержу, если бить будут, если пытать… — она заплакала.

— Выдержишь, моя хорошая! Ты смелая и умная. И кто нас бить будет? Мы им не попадемся. Все будет хорошо.

— Пообещай, пообещай мне, — просила Тамара, — если попадем к немцам в руки — застрели меня!

Вот так, сперва счастливо и радостно, потом горько и страшно прошла ночь.

…Проснулись мы в десятом часу. Тамара была веселой и озорной, день пролетел, как час, к вечеру мы оделись, еще раз проверили снаряжение, полистали документы и справки, припомнили адреса и пароли — и в десять вечера были на аэродроме.

Уже в воздухе Тамара придвинулась ко мне и прокричала:

— Спасибо тебе, Костя, за все! Прошу, не забудь…

Я кивнул, мы погрузились в молчание — чего греха таить: страшно было…

Пилот открыл люк, подошел к Тамаре и прокричал:

— Сестренка, буду ждать возвращения. Найдешь меня: старший лейтенант Михаил Кожухов, запомни!

Тамара улыбнулась и пошла первой. Я прыгнул следом, и мне показалось, что я услышал крик: «Игорь!»

Меня охватил мрак, страх и холод. Потом удар и плавный спуск.

Гул самолета слышался очень далеко. Земля приближалась, я летел на что-то белое, огромное, и вот… поволокло по земле боком, парашют надувался и вырывался из рук, словно сильное живое существо. Усмирил я его, только застряв в невысоком густом кустарнике вместе с парашютом.

Ночь была безлунная, темная, но яркий белый снег давал возможность видеть на большом расстоянии.

Я зарыл парашют в кустах, вылез из чащобы, оказалось, что за кустами дорога, санный путь — довольно плотный, накатанный. Дальше был виден лес. И вдруг я услышал голос Тамары. Я отозвался и побежал, она как-то сразу возникла из снега, и я прижал ее к себе. Ну, слава богу, все в порядке… А она гладила мое лицо, сняв рукавицу с руки. Я засмеялся счастливо, вдруг показалось, что все будет хорошо, легко и не страшно.

Закопав и замаскировав короб с имуществом, мы наметили ориентиры и отправились в путь.

По нашим подсчетам, идти нужно было около часа. Дорога была свежая, хорошая, мороз небольшой, 10—12°. Настроение боевое: первый этап закончился успешно!

Было два часа, когда мы подошли к крайнему дому в деревне — рядом обрыв и река. Все сходится — он!

Я поставил пистолет на боевой взвод, спрятался за угол. Кругом была мертвая тишина. Тамара постучала в окошко, никто не ответил, она постучала еще. Послышалось какое-то движение.

— Кто там? Кого нелегкая… — послышался скрипучий старческий голос.

Тамара отозвалась:

— Я из Василевичей, Тамара Румянцева. От деда Мазая привет вам. — Это и был пароль: упоминание Василевичей и деда Мазая.

Защелкали запоры, и дверь отворилась. В сенях стоял щуплый, седой человек в рубашке и кальсонах, босиком. За ним улыбался Борис Шаповалов:

— А бабушка Агафья как? Жива? — Это был отзыв, и сказал его вместо старика Борис.

Старик так держал лампу, что хорошо освещалось лицо Бориса: широкое, улыбка тоже широкая и как будто спокойная.

— Проходьте, — старик посторонился. — А лучше б вам… — начал он, но Борис отворил дверь в избу и подтолкнул нас в горницу.

Я спросил:

— Что он сказать хотел?

— Да разве поймешь! Все время бубнит. Может быть, боится.

Он взял у старика лампу и поставил ее на стол.

— Ну, рассказывай! — набросились мы на Бориса.

— Да вроде бы нечего, — начал Борис. — Приземлился хорошо, рацию закопал. Пришел сюда только к утру — заблудился. — И начал рассказывать, но вдруг оборвал рассказ, вскочил с лавки, быстро вышел в кухню. Я заметил у него ссадину на правой скуле:

— Что это у тебя?

— Об куст, — донеслось из кухни. Он что-то быстро выговаривал старику, разобрать было трудно. Потом Борис выскочил в сени, но тут же вернулся.

— Ты что мечешься, Боря? — тихо, но почему-то невероятно внятно спросила Тамара. Глаза у нее были огромные, черные. Вместо обычной смешинки и лукавинки в них был какой-то трагический вопрос.

Вдруг старик заорал:

— Бягитя, люди добрые! Немцы!

Борис выхватил из кармана пистолет и выстрелил в старика. За окнами раздался топот, дверь растворилась настежь, ворвались три немецких офицера. Один из них по-русски крикнул:

— Живьем, только живьем!

Все трое устремились ко мне. Еще три солдата, ворвавшиеся в горницу, бросились к Тамаре.

— Костя! Держись! — Она выстрелила, уложив наповал солдата, но двое других ее мгновенно обезоружили. Задыхаясь от боли, она кричала: — Борис — предатель! Предатель, падла!

Опрокинув стол, я отскочил к кровати и выстрелил в Бориса, стоявшего у дверей. Он рухнул, вторым выстрелом я убил солдата, который выламывал Тамаре руку.

И здесь я почувствовал дикую боль, в глазах засверкало: один из офицеров с размаха ударил меня прикладом автомата в лицо. Я потерял сознание…

Когда очнулся, увидел рядом с собой трупы двух немецких солдат. Голова разламывалась от боли, кровь текла по лицу, во рту — кровавая каша. Странное состояние, будто бы я долго ничего не слышал, — все было выключено, но вот — включили! И я услышал голос Тамары:

— Я вам объясняю. Этих людей я не знаю. Я пришла из Василевичей, мне этот адрес дедушка дал, он знал хозяина.

Немецкий офицер возражал очень вежливо, на чистом русском языке:

— Не надо… Мы видели, как вы пришли в этот дом вместе с Брянцевым Константином, — он показал в мою сторону, — и назвали хозяину пароль. Старик Мазай, помните? Следите за моей мыслью, да? Когда же мы зашли в этот дом, вы вынули из кармана… Заметьте — из своего кармана — пистолет и убили солдата великой Германии! Так как же могло случиться, что в кармане лояльной миролюбивой девушки оказался пистолет и она из него стреляет в немецких солдат?

— Я напугалась! А пистолет я нашла на дороге! — горячилась Тамара.

— Хорошо! Допускаю! Вы испугались возможного насилия. У вас был пистолет, немецкий пистолет, который вы нашли. «Вальтер», номер 2. А в школе вы были «ворошиловскийстрелок»?

— Да!

— Но почему же вы кричали: «Костя, берегись!» — или потом: «Борис предатель!» Я последний раз прошу вас подумать! Мы очень ценим вашу красоту и женственность, но у нас нет времени на сантименты. Простите! — Офицер сел на стул, достал портсигар и закурил.

Я увидел на ремне ближнего ко мне мертвого солдата тесак. На нашу «мертвую» группу никто не обращал внимания. Я подтянулся к немцу, выдернул тесак из ножен и бросился к немцам, к Тамаре. Она вскочила, я успел вонзить офицеру в спину тесак, упал и надолго потерял сознание.

Очнулся я на восьмой день. Я лежал в отдельной маленькой палате. Был яркий солнечный день. В окне голубело небо, и я почувствовал себя счастливым. И вдруг увидел на окне решетку. Ах вот оно что! И у меня все заболело: голова, лицо, грудь, руки. Я попробовал двинуть ногой, потом другой. То же руками — я увидел, что ладони обеих рук забинтованы. Потом я попытался глубоко дышать. Нет, не могу! Болит сердце! Я почувствовал, что лицо у меня забинтовано, а нижняя челюсть находится в какой-то коробке. Открыть рот я не мог. Оказалось: выбито пять зубов, сломана челюсть и два ребра, порезаны руки, пули же ничего жизненно важного не задели.

Пока я лежал и подсчитывал ущерб, вошла сестра.

— Жив, братишка? — спросила она. — Да не пытайся говорить! Тебе еще нельзя!

Потом пришел врач, русский. Вместе с Любой (так звали сестру) они долго перевязывали меня. Было больно, и я стонал. Хотелось есть.

Кашу я поел, а скорее заглотал, и выпил горячее какао. Потом мою челюсть вновь стали вставлять в лангет и перевязывать. Пока еще она шевелилась, я очень невнятно произнес: «Расскажи!» Люба кивнула:

— Ну, браток, Костя вроде тебя звать, натворил ты делов: шесть трупов в морг привезли. Немцы с тобой возятся, лечат… Ты тут важная персона: у тебя свой врач, сестра, охрана круглосуточная. Каждый день вечером приходит оберст, иногда заходит сюда — смотрит, и всегда Филипп Филиппович докладывает ему о твоем состоянии. Ты не удивляйся, я знаю немецкий…

Самое главное Люба сказала вечером:

— Ты не выдай меня, я слышала разговор двух гауптманов. Кто-то из вас прибыл сюда первым, а немцы его в тот же час поймали. Он все рассказал и согласился им помочь. Теперь тебе все ясно.

Но больше всего Люба уговаривала меня спать, набираться сил.

Состояние было странное, боли в лице, голове, в теле затухали, я засыпал. Через час просыпался, размышлял или слушал Любу, неудачно повернусь — больно. Потом боль успокоится — опять засну. И вдруг вижу: сидит в палате молодой, приятный на вид немецкий офицер. Улыбаясь, смотрит на меня. А рядом с ним — Люба.

И вот он заговорил — по-русски, сколь ни странно…

— Прекрасно! Мы уже смотрим, думаем, понимаем. Теперь, Константин Иванович, пора и на поправку. С вашим здоровьем — разве это трудно? — Он замолчал, а потом продолжал — уверенно и напористо: — Вы пока только слушайте, а потом на досуге подумайте над моими словами. Первое. Мне бы хотелось, чтобы вы совершенно не опасались за свою судьбу. Впредь вы будете иметь дело с цивилизованными, культурными людьми. Кроме того, как солдат и разведчик вы мужественно и героически выполнили свой долг и заслуживаете всяческого уважения. В том числе, естественно, и от нас. Поэтому по возможности отрешитесь от всего. Выздоравливайте, смотрите на свое будущее оптимистически. О нем мы поговорим позднее.

Немец замолчал и улыбчиво смотрел на меня. Он, офицер, отлично говорил по-русски. Я с завистью подумал, что, наверное, никогда не смогу так хорошо и правильно говорить: вечно путался в ударениях (мо́лодежи, мо́лодежь) и окончаниях. Вообще офицер был привлекателен, и это поразило меня: фашист, зверь, оккупант… Странным мне все это показалось…

А Люба на протяжении всего монолога офицера стояла чуть не по стойке «смирно» и улыбалась, но, несмотря на улыбку, она была необыкновенно серьезна и внимательно слушала немца.

Молчание длилось долго, но оно не было тягостным. Оно было каким-то необходимым, по делу: Люба «при исполнении», я — вынужденно, немец по-доброму наблюдал, размышлял, взвешивал. Потом он встал и сказал:

— Я прощаюсь с вами до завтра. Если у вас будет какая-либо просьба — передайте через Любу. Если вас будет кто-то беспокоить, адресуйтесь ко мне; Константин Иванович, прошу извинить, что не представился вам в начале беседы. Меня зовут Шарнгорст, Макс Шарнгорст, полковник. Засим — раскланиваюсь! — Он еще раз обворожительно улыбнулся и вышел.

Люба посмотрела на дверь, только что закрывшуюся за офицером, и принялась разглядывать меня, как будто видела впервые:

— Вот какие дела, Костя…

Она повернулась к столу и стала разводить в мензурке какую-то гадость. Потом дала ее мне выпить и вышла из комнаты.

От усталости и напряжения у меня болела и кружилась голова, но через минуту я сладко спал и проснулся только утром. И сразу понял: мне лучше, я на пути к выздоровлению.

Вспомнился вчерашний полковник Макс Шарнгорст. Почему он во мне заинтересован? Всей своей сущностью, всем своим воспитанием и тренировкой я был подготовлен к тому, чтобы не верить ни единому его слову, но Шарнгорст был симпатичен мне. Наваждение какое-то! Чтобы отвлечься, я попытался припомнить его внешность: невысокий, худощавый, аккуратный, в подогнанной форме, — все же главным в нем была какая-то улыбчивость и интеллигентность.

Я подумал, что в моем положении естественно поинтересоваться судьбой Шаповалова и Тамары. Посмотрим, что он ответит.

Потом я задумался о Борисе Шаповалове. Вот тебе и герой, у которого и грудь колоколом и кулаки пудовые.

Почему он так поступил? Из страха. Я исключал, что он готовился к переходу на сторону врага, ведь у него и шрам на щеке — били!

Неожиданно пришел Шарнгорст и уселся на стуле так, чтобы хорошо видеть мое лицо.

— Я догадываюсь, что Люба кое-что вам рассказала. По отношению к вам, военнопленному, я обязан был этому воспрепятствовать. Вы согласны со мной, Константин Иванович?

Я кивнул. Говорить было трудно, да и не хотелось.

— Отвечаю на ваши вопросы, — продолжал Шарнгорст. — Шаповалов приземлился недалеко от города, на попутной машине добрался до него, сделал заявление в гестапо, в допросе я участвовал лично. Меня интересуют молодые русские, меня интересуют разведчики, я очень хотел разобраться в их психологии, понять ее. Поведением Шаповалова управлял страх. Я подумал: как же этого не заметили готовившие его к работе в нашем тылу? Потом я пришел к выводу, что перейти на нашу сторону он решил за некоторое время до десантирования. Это помогло ему маскировать свой страх и держаться среди вас более или менее уверенно. Ведь он неплохо держался последнее время?

Я кивнул головой.

— Продолжаю, я знаю немного эту породу людей. Страх побудил Шаповалова стать предателем. Но, убежден, предательство совершают не только от страха. Вирус предательства находится в крови. Я представляю себе картину: десантирование у вас прошло успешно, Шаповалов никого не предал, вы все вместе дружно воюете с врагом. Но вдруг создается обстановка, чреватая для Шаповалова опасностью, или же она сулит ему какие-то особенные перспективы, — щелк, вирус срабатывает! Шаповалов уже функционирует в качестве предателя!

Вы пристрелили его как собаку. Я убежден, что вы почувствовали его предателем за миг до того, как Тамара крикнула: «Шаповалов предатель, падла!» Не так ли? Я уверен, что и у себя вы не испытывали к нему особой симпатии. Это потому, Константин Иванович, что морально-этические потенциалы у него и у вас имеют разные знаки, как в электричестве плюс и минус…

Он вас также недолюбливал.

Кстати, характеризуя вас и Тамару Румянцеву, он назвал ее фанатичкой, оголтелой, а вас интеллигентным пай-мальчиком, уверял, что вы расскажете все на первом же допросе.

О Тамаре Румянцевой. Она сейчас в комендатуре. Ее допросы — пустая формальность, так как все принадлежащие вам вещи нами найдены, а явки, пароли, задания — все это рассказал Шаповалов. Я слежу за судьбой Тамары, и у меня есть договоренность, что никаких негуманных приемов допроса в отношении ее применяться не будет. Ее судьба в будущем? Ближайшем, конечно? В течение месяца будет закончено следствие, и она будет направлена на работы. Здесь или в Германии, как решат. Вообще-то мы расстреливаем таких, но здесь случай особый… И последнее: радиоигру с использованием Тамары мы не ведем! Помешала досадная случайность. Отдыхайте, лечитесь, набирайтесь сил!

Шарнгорст улыбаясь распрощался и ушел. Не мог я не верить этому полковнику. «Но зачем он так, зачем…» — думал я. Передо мной всплывало лицо Шаповалова, его тонкие губы, он их то сжимал, то распускал в улыбке. А всегда внимательный, глубокий взгляд шаповаловских карих глаз? Этот взгляд казался мне доброжелательным, а теперь я думал, что он был настороженным, поэтому и губы не успевали растягиваться в добродушной улыбке.

И все-таки трудно было поверить, что еще в школе Шаповалов замыслил перейти на сторону врага.

В отношении Тамары, даже если бы этого и не сказал Шарнгорст, я был уверен: на такого человека можно положиться. Когда, в бесконечные больничные дни и ночи, я вспоминал о ней, меня мучила всегда одна и та же картина: кто-то из врагов грубо и цинично домогается ее физической близости. Делалось невероятно больно — и я старался переключить мысли на другое.

Думал я и о старике, убитом Шаповаловым. Кто он был, этот старик? Как вышла на него наша разведка? Может быть, участник гражданской войны, быть может, разведчик тех времен? Как разведчик, — а ведь я, может быть без достаточных оснований для этого, считал себя таковым, — я упрекал себя в том, что не понял предостерегающего поведения старика и влез вместе с Тамарой в мышеловку. С другой стороны, за спиной старика стоял Шаповалов. Он произнес отзыв к паролю — ну как мы могли ему не верить, командиру нашему?

Так и текли мои госпитальные дни и ночи. Мысли, размышления, Люба и ее разговоры, Шарнгорст и его разговоры — или ежедневно, или через день — и, главное, мысли о будущем: что делать?

Много сил отнимало лечение: перевязки, неприятные процедуры. Из-за перелома челюсти, разрыва лицевых мышц, отсутствия пяти зубов я, по сути дела, снова учился говорить. А потом, когда я уже ходил и поправлялся, Шарнгорст несколько раз возил меня в город к зубному врачу, и мне вставили великолепные стальные зубы.

Стоит упомянуть и еще об одном обстоятельстве: я влюбился в Любу и мучился тем, что у немцев страдает Тамара, хотя Любу я любил и ласкал — только в мечтах: отношения у нас были просто дружеские.

Через месяц Шарнгорст сказал, что Тамару перевели в какую-то рабочую команду на дорожное строительство. А еще через месяц, что она убежала. «Видимо, к партизанам», — спокойно добавил Шарнгорст.

Когда же я почти совсем поправился, мог ходить, сидеть, даже немного, хотя и косноязычно, разговаривать, Шарнгорст однажды во время завтрака сказал, что вечером хотел бы со мной поговорить. Я давно ждал такого разговора, бесконечно боялся его и вместе с тем совершенно не представлял себе его содержания.

Боялся потому, что создалась двусмысленность: Шарнгорст хорошо ко мне относился, следил за лечением. Может быть, думал я, даже помог Тамаре бежать к партизанам; поскольку я молчаливо принимал эти знаки внимания к себе, они меня также к чему-то обязывали; с другой стороны — если Шарнгорст ожидает каких-то ответных действий с моей стороны, то ведь они будут на пользу врагу и во вред моей стране. Вот в этом и заключался мой страх. И еще в том, что, когда я откажусь от какого-то предложения Шарнгорста (а я ждал его сегодня), сразу же изменятся те необыкновенно хорошие условия жизни, в которых я находился.

Люба, сноровистая, быстрая, все умеющая, забегала время от времени в мою комнату, с пониманием поглядывала на меня, но лишь однажды почему-то сказала:

— Весна скоро! Чуешь, как день прибавился? Да и ты уже здоровый!

Я стал размышлять, что могут означать ее слова, и понял, что настает время, когда следует думать о побеге.

Часов в семь, после ужина, пришел Шарнгорст. Он справился о здоровье, уселся на стуле в свободной позе и, ободряюще улыбнувшись, начал:

— Я хотел бы, Константин Иванович, задать вам несколько вопросов. Вы вольны отвечать на них или нет, но я просил бы ответить, так как военной тайны ваши ответы содержать не будут, а мне они важны. Я буду спрашивать вас мало, так как говорить вам тяжело. Потом буду говорить я.

Я кивнул.

— Итак, Константин Иванович, где вы родились, в какой семье, где учились, чем увлекались?

Я ответил, что родился в 1923 году в г. Омске в семье кадрового военного, танкиста, что отец погиб в 40-м в Финляндии, а я очень хотел пойти по стопам отца, стать военным.

Шарнгорст спросил, где сейчас моя мать и есть ли у меня еще родственники: я подумал, что и на этот вопрос я ответить могу.

— Мать в эвакуации, на востоке. Но где конкретно — не знаю. Есть еще родственники, дяди и тети, жили в Москве, но где сейчас — тоже не знаю.

Шарнгорст спросил:

— Константин Иванович. Это было ваше первое задание? Может быть, вы хотите об этом поговорить? Нет? Отлично! Мне вполне достаточно того, что сказал Шаповалов. — Немного помолчав, он продолжал: — Вот и все вопросы на сегодня. Теперь послушайте меня.

Я немец, и этим горжусь. Я мечтаю о великой, независимой, могущественной Германии. В моей мировоззренческой концепции нет места для коммунистической идеологии, я считаю ее агрессивной, поэтому я не принимаю коммунистической России.

Поэтому я в качестве офицера абвера воюю с Россией и буду воевать до тех пор, пока строй, я имею в виду государственный строй России, не изменится на демократический.

Я прервал Шарнгорста и спросил:

— А как, господин Шарнгорст, обстоит дело с демократией в Германии? Кроме того, демократический строй — это такой строй, который функционирует в интересах народа, большинства. В моей стране такое положение вещей. Разве вам это не было известно?

— Ценю ваш юмор, Константин Иванович. Но ведь и в Германии весь народ, подавляющее его большинство идет за фюрером. Этим мы ничего не докажем друг другу и мало что объясним… Скажу просто: победа над Россией, свержение коммунистического режима в России неминуемо приведет к тому, что и в Германии восстановятся демократические порядки. У меня есть догадка: нацизм в Германии возник как ответная акция на возникновение российского коммунизма… Выводы делайте сами…

Честно говоря, я растерялся. Я был убежден в том, что наш, советский, строй — самый прогрессивный, самый справедливый, самый лучший. И я попытался — очень сбивчиво (ведь не привычен я был к полемике такого рода) — доказать, что победа будет за нами, что у нас лучше всех, и о чем он вообще говорит? Шарнгорст рассмеялся. Не обидно, правда, а как-то весело, заразительно, так что и я заулыбался. И тут же подумал: а чего он, собственно, хочет? И, словно отвечая, он сказал:

— Константин Иванович, давайте на сегодня закончим, я высказал вам свою точку зрения. Полагаю, что дня за два-три — а я буду в отлучке — вы ее разберете. И наша следующая беседа будет гораздо плодотворней. И последнее: никакой диктатуры рабочего класса у вас нет, а есть диктатура Сталина и верхушки, приближенной к нему, а страна ваша покрыта лагерями, и в них медленно уничтожаются противники Сталина. Кстати, вспомните, нет ли среди ваших близких, ваших родственников или знакомых так называемых «врагов народа»? Я не настаиваю, можете не отвечать! И вот потому, что трудно сыскать в России семью, не пострадавшую от диктатуры Сталина, многие русские, украинцы, кавказцы идут к нам, — заметьте, не только военнопленные, — чтобы вместе воевать против Сталина. Так что не так уж нереально выглядит то, что я вам только что рассказал. Подумайте! И до встречи… — Шарнгорст распрощался и ушел.

На душе у меня было муторно, он всколыхнул старые недоуменные вопросы о «врагах народа», о непонятных перемещениях, арестах военных, об этом иногда говорил с матерью отец в 1938 году. Это были вопросы, на которые я ответить не мог. Вместе с тем я был убежден, что страна моя самая свободная, самая справедливая, самая, самая… ну, в общем, любимая!

Размышляя обо всем этом, я укрепился в мысли о побеге и решил не откладывать это. Шел февраль, приближался День Красной Армии, но чувствовал я себя все еще неважно и понимал, что раньше чем через месяц бежать не смогу. Но я почему-то был уверен, что Шарнгорст не выгонит меня из госпиталя.

Я решил ввести Шарнгорста в заблуждение. Мое действительное отношение к его рассуждениям должно остаться для него неведомым.

Потом я стал думать о Любе. Сможет ли она помочь мне? Бежать со мною? Я прокручивал варианты, и все эти мои размышления и мечты окрашивались в розовый цвет в связи с моим отношением к Любе. То смотрела она на меня так же задумчиво и вопросительно, как в тот первый день, когда я пришел в сознание. То случайно касалась меня, приводя в трепет.

Меня теперь не мучила совесть из-за Тамары: она была у своих, ей было хорошо. Да и свидимся ли мы когда-нибудь…

Прошло три дня. Прибыл Шарнгорст и через Любу известил, что вечером будет в госпитале. Я спросил у Любы, как он сообщил ей об этом. Почему-то мне показалось странным, что сообщила об этом Люба, а не Филипп Филиппович. Но Люба, ни минуты не задумавшись, ответила:

— Да вот записка. Она Филиппу Филипповичу, а он после обхода почувствовал себя больным и ушел.

Все ясно! Зря подозревал! Кстати, нужно объяснить, почему я не мог в планах о побеге рассчитывать на Филиппа Филипповича. Он был неплохой, добрый человек и хорошо ко мне относился, но он боялся немцев. Я замечал, что, когда входил охранник, он менялся в лице. И вот настал вечер и пришел Шарнгорст. Я ожидал, что будет какой-то конкретный разговор, но Шарнгорст спросил, как я себя чувствую, и вздохнул:

— Мне удалось одну ночь провести дома, в Берлине. Я устал и решил устроить себе полноценный отдых. Знаете, чем я занимался до двух часов ночи?

Я вопросительно посмотрел на него.

— Слушал пластинки с шаляпинскими записями. У него удивительный голос, что можно сравнить с голосом Шаляпина. Вы согласны?

…Весь вечер мы говорили о русских певцах. Чертовщина какая-то! Я всю ночь не спал: думал. Охрана связана с Шарнгорстом или нет? Почему я окружен таким вниманием и меня так хорошо лечат? Что Шарнгорсту нужно? Есть ли возможность бежать? Где спрятаться в случае удачи?

Я пришел к выводам, что охрана безусловно подчинена Шарнгорсту. Он во мне заинтересован, этим объясняется хороший уход за мной. В чем же его интерес? Завербовать и использовать в интересах абвера?

Для того чтобы бежать, обязательно нужна помощь.

Постоянные размышления о побеге так возбудили меня, что я чуть не дрожал, представляя возможные перипетии. Характерно, что ночью, в особенности под утро, мне казалось, что побег кончится неудачно, и я уже ощущал побои. Днем, наоборот, мне представлялось, что все окончится благополучно. И даже если я снова попадаю в плен днем, побои не столь страшны.

Через день после разговора о певцах Шарнгорст раскрыл причину своей заинтересованности во мне.

— Константин Иванович, у нас существует проект создания русского национального правительства, мы предполагаем сформировать его из наиболее уважаемых и талантливых граждан СССР, в состав его войдут и украинцы, и белорусы, и кавказцы — все, кто теперь находится на нашей стороне. Предусматривается также создание 300 000—500 000 освободительной армии, направленной на свержение коммунистического ига. Естественно, что русское национальное правительство будет теснейшим образом связано союзническими договорными отношениями с Германией.

Шарнгорст надолго замолчал. Он задумчиво курил, рассматривая ногти на руках, я же осмысливал его проект. Я никогда не думал о таких вещах и не слыхал ничего подобного. Однако на оккупированной территории, безусловно, есть всякие люди, недовольные советской властью, обиженные ею, напуганные немцами и т. д. Из таких и миллионную армию навербовать можно. Что касается «русского национального правительства»? Ну, обычное марионеточное! Такие случаи в истории бывали!

Во мне заговорил разведчик.

Раз Шарнгорст раскрывает свои планы, значит, какую-то роль в них он предназначил и мне. А если так, то не умнее ли будет отказаться от побега, согласиться с предложением Шарнгорста, если оно последует, а затем собирать для нашей разведки информацию и искать связь, настойчиво искать связь с нашими. Где-то затеплилась мысль, что без побега проще, лучше: и не провалюсь, и бить не будут. (И тут же мыслишка: боишься, парень, и оттого оправдания ищешь.)

— Простите, господин Шарнгорст, я не верю в эту вашу армию. Правительство, конечно, создать можно — 30—50 подонков, эмигрантов подтянуть… Но армию?

— Как знать, Константин Иванович, — Шарнгорст слегка улыбнулся, — как знать… Родственники сталинских жертв, да и сами эти жертвы, чудом уцелевшие, пойдут и уже идут в нашу армию, чтобы с оружием в руках воевать против Сталина. В Орловской области осенью прошлого года сформирована добровольческая бригада Каминского. На Украине — дивизия «Галиция». Это факты!

Я хотел возразить, но Шарнгорст прервал:

— Факты говорят о том, что со сталинской Россией мы будем бороться плечом к плечу с русскими. Подумайте об этом!

— Не хочу и не буду! — Я «завелся» от этих шарнгорстовских «фактов» и совсем забыл о том, что я разведчик и должен быть сдержанным, но дать себя уговорить и «завербовать». И тут же я подумал, что так даже лучше, естественнее. Поддаваться следует постепенно, понемногу. Чуть менее горячо я продолжал: — Я не верю, что русские будут воевать против русских.

— Вы не поняли. Это Германия воюет с СССР, а наиболее активная часть населения СССР поддерживает нас. Не за горами тот час, когда в советских воинских частях начнутся бунты. Главное, чтобы заговорило в полный голос и на весь мир русское национальное правительство! Над этим мы сейчас и работаем!

Шарнгорст даже возбудился, это удивило меня.

— Ну а чем я могу помочь? Воевать на вашей стороне я не стану, а в правительство еще молод, — попытался я пошутить.

Шутки он не принял.

— Я хочу сделать вам деловое предложение. Постараюсь быть кратким. Вы закончили фронтовую разведывательно-диверсионную школу. Предполагаю, что уровень вашей подготовки невысок. Но я разобрался в ваших личных качествах и считаю вас незаурядным человеком, умным и мужественным. Не смущайтесь, вы не женщина, это трезвая оценка ваших данных. Мне нужен именно такой человек, как вы. Так вот: после выздоровления, месяца через полтора-два я направлю вас в одну из разведывательных школ абвера. Там вы пройдете 6—8-месячную индивидуальную подготовку по разработанному мною плану. Не знаю, будет ли к этому времени существовать русское национальное правительство, но даже если и не будет, то будет русский комитет или другой подобный орган, объединяющий усилия русских, найдется работа и для вас. Я не настаиваю на немедленном ответе. Скажем, через неделю? Альтернативой может быть только одно: после выздоровления вас направят в лагерь военнопленных. — Шарнгорст любезно распрощался со мной и ушел.

Я был подавлен. Школа абвера… Ни с кем из наших связаться мне не удастся. Но, может быть, позже. Ведь есть же у меня в памяти адреса для связи и даже один «почтовый ящик». Стоп! А что, если согласиться и еще до отъезда в школу договориться с Любой о том, что она даст сигнал обо мне в «почтовый ящик»? Н-да… а что я, собственно, знаю о Любе? Владеет немецким, служит немцам… Что же делать, как поступить?..

После беседы с Шарнгорстом у меня возникло чувство вины, стыда, как будто я стал единомышленником и соучастником немцев. И я понял: побег — это я. Мой риск, мое умение и мужество. В этом случае я никого не предаю. Согласись же я на предложение Шарнгорста — и я испачкался, замаран…

Я подумал об отце и попытался представить, как бы он вел себя в моем положении. И я понял, что отец никогда бы не пошел на сотрудничество, пусть даже внешнее. Но ведь он был танкистом, а я разведчик, и мне представляется возможность «внедриться» в их формирования, разобраться в идеях определенной части немецкого офицерства, собрать данные о разведшколе абвера. Вроде бы так, и все же, и все же… Я не имею права выбирать себе путь. Я солдат в плену, у меня может быть только одна цель — побег! Любая инициатива недопустима, ведь я могу помешать какой-то нашей операции и даже обречь на гибель своего товарища, действующего по плану командования, но вопреки мне. И я окончательно решился на побег.

День, когда я решил совершить побег, был День Красной Армии, наш семейный праздник, 23 февраля 1942 года, — я увидел в этом некое «знамение» и предсказание успеха. Сколько помнил я себя, у нас в семье День Красной Армии был самым великим праздником, наряду с днями рождения, моим, папиным и мамы, Новым годом, 1 Мая и 7 Ноября, которые по значению были чуть-чуть меньше. Отец в этот день приходил со службы рано. Мать с вечера варила студень, ставила тесто на пироги. Я приходил из школы, помогал матери раздвигать стол, приставлять к нему ножную швейную машину, чтобы был он чуть больше, приносил от соседей венские стулья и табуретки. Хрен к студню, всегда крепкий, злой, но вызывавший восхищение гостей, тоже был на моей совести, и натирал я его за несколько дней до праздника.

И еще, конечно, вершина маминого кулинарного искусства — гусь с яблоками! Румяный, почти коричневый, ароматный и дьявольски аппетитный гусь! А к нему еще мама запекала в масле румяную, шипящую и невероятно вкусную картошку.

Приходит отец, три-четыре его близких друга — тоже командиры-танкисты, с ними жены, народ очень своеобразный, это была совершенно особая порода женщин-патриоток, гордящихся тем, что на их долю выпала нелегкая участь, умеющих весело и мужественно переносить тяготы военного быта.

Не с нуля начинались разные движения, например хетагуровок, не затихали работы разных женсоветов, — все это шло от большой веры в лучшее будущее и в то, что всем им выпала нелегкая, но самая почетная роль — роль защитников Родины!

Такой же была и моя мать.

За столом всегда было шумно и весело: пили водку, много ели, потом пели хором русские народные песни, «Каховку», «Там вдали, за рекой», «Железняка»… Часам к 11 мать подавала чай, сладкие пироги и ватрушки, образовывалось два клуба: мужской и женский. Начинались серьезные беседы. Я, конечно, примыкал к мужскому клубу и впитывал все, что было для меня таким дорогим. И я до сих пор с восторгом вспоминаю тогдашние петлицы на коверкотовых гимнастерках со «шпалами» и «кубарями», кожаные пахучие ремни и портупеи с тренчиками и бронзовыми колечками, кобуры и все остальное, такое родное, близкое, знакомое. Говорили об Испании, о подвигах наших танкистов, служивших там инструкторами, о Халхин-Голе, об озере Хасан. У отца за Халхин-Гол был орден Красного Знамени. Однажды на какой-то наш праздник пришел находившийся тогда в Калинине Герой Советского Союза Поль Арман, легендарный в среде танкистов человек, сражавшийся в Испании. Мать хлопотала вокруг стола, а Поль обнял меня за плечи и, улыбнувшись, стал расспрашивать о том, как я учусь, кем хочу стать. Я отвечал, он улыбался, а я думал: «Ведь совсем обычный человек этот Поль! Ну что же он там, в Испании, сделал, если дали ему Героя! Как стать таким же?»

Поль, будто угадав мои мысли, неожиданно сказал:

— Все очень просто, Игорь. Нужно всегда делать свое дело хорошо. А потом немножко лучше! В этом весь секрет!

В тот раз не было женского клуба. Поль рассказывал об Испании, а я и слушал его и представлял эти благословенные места с такими звучными названиями: Севилья, Гренада, Гвадалахара, Каса дель Кампо, Картахена.

Мне запомнился один рассказ Поля. Он говорил о храбрости испанцев, но отметил, что они часто бывали недисциплинированными. Поль проводил какую-то большую танковую операцию. Настоящие кадровые танкисты в то время бредили масштабными танковыми боями. Так вот, один из подчиненных ему командиров, испанец, отступил от поставленной задачи, не вовремя вступил в бой, проявил героизм, но погубил операцию.

…Я вспомнил об этом в госпитале города Г., и это было последним доводом в пользу побега.

На следующее утро я написал на клочке бумаги:

«Любаша, мне нужно поговорить с тобой. Можно ли здесь?»

Она прочла, улыбнулась и сказала:

— Конечно. Но только так, чтобы ни за дверью, ни за окном тебя не слышали. Не кричи!

— Ты уверена, что здесь ничего нет?

— Да. Я за тебя подписку дала, и меня каждый день один из помощников Шарнгорста спрашивает: как ты себя чувствуешь, что делаешь, что говоришь?

— Ну и ты?

— Рассказываю… — Люба помолчала. — Говори, что задумал. И не бойся!

Я как в омут бросился:

— Люба, бежать надо. Шарнгорст хочет направить меня в разведшколу абвера. Потом не отвертишься и не отмоешься. Что скажешь?

— Бежать можно. А как — подумаем! Потерпи, говори со мной поменьше, а с Шарнгорстом не ссорься, хитри!

…Наши ежедневные беседы с Шарнгорстом продолжались.

Как-то он завел «исторический» разговор — о взаимном тяготении двух народов, немцев и русских. Он говорил о том, что еще со времен Ивана Грозного немцы начали «тихую колонизацию» России. При Петре этот процесс усилился, оставаясь затем примерно на одном уровне до революции. Шарнгорст подчеркнул, что в начале века Россия встала на капиталистический путь развития и бурно развивалась.

Он был убежден, что все это было достигнуто благодаря примеру и влиянию немцев, этих великолепных учителей, благодаря тому, что они, цивилизованная нация, так много сделали для воспитания «русских хамов». Нет, он так не назвал русских! Он был воспитан и тактичен. Но, пожалуй, впервые я почувствовал, что именно так он и думает. Меня охватила ярость, я не удержался и, прервав Шарнгорста, сказал:

— Мне трудно спорить с вами. Я ведь, по сути, вчерашний школьник. Однако думаю, что у России достаточно славная история, иногда даже вопреки немецкому влиянию.

— Да что вы, конечно! — рассыпался Шарнгорст.

Через неделю Шарнгорст сидел вечером в моей палате и, слегка опершись рукой о стол, легонечко постукивал пальцами:

— Мы договорились с вами, Константин Иванович… Итак?

— Начистоту, господин Шарнгорст, — ответил я. — Я не уверен, что вы победите, я не разделяю ваших мыслей об «освободительной» борьбе против Сталина, о новом русском национальном правительстве. Для чего же я вам нужен в таком случае?

Шарнгорст вновь начал нудно рассказывать о грядущей победе германского оружия, об освободительной армии России, о российском национальном правительстве. Бред собачий! Потом, перестав стучать пальцами по столу, он сказал:

— Константин Иванович, вы военнопленный. Это — ваше несчастье! И вот появляюсь я и делаю вам предложения, а они, во-первых, сохраняют вам жизнь, во-вторых, избавляют от унизительного положения военнопленного, в-третьих, дают возможность оглядеться и понять многое, чего вы в настоящее время еще просто не понимаете. А вы? — И он замолчал, вновь застучав пальцами по столу.

Пора было соглашаться, а то можно переиграть!

И я сказал, что его доводы убедили меня.

Шарнгорст с трудом сдерживал распиравшую его радость. Он отечески улыбнулся и сказал, что был уверен в моей разумности и что «большевистская шелуха», несомненно, слетит с меня. После же того как я подпишу необходимые документы, будет ликвидирована охрана и я буду поставлен на довольствие абвера. Через полчаса пришел молодой офицер и принес бумагу, какие-то обязательства и подписки. Я написал автобиографию в соответствии с легендой, рапорт на имя полковника Шарнгорста, начальника центра абвера при армейской группировке с просьбой зачислить меня в соответствующую школу абвера по его усмотрению. В обязательствах и подписках я клялся служить верой и правдой великой Германии, свято хранить военные тайны, а также имущество и снаряжение, которое будет мне передаваться для использования.

После всех этих формальностей Шарнгорст достал бутылку французского коньяку и позвал Любу. Ее он попросил сходить на кухню: там ей должны были что-то передать.

Люба, взглянула на меня, подмигнула и выбежала из комнаты.

Вернулась она минут через двадцать с подносом: тут были шпроты и сардины, какая-то необыкновенно вкусная, чуть соленая рыба, таявшая во рту, и многое другое, аппетитное и давно позабытое…

Шарнгорст пригласил Любу, она была у нас единственной дамой, и начался пир.

Шарнгорст вел себя как школьник. Нес какую-то ахинею, стал рассуждать о том, что слова «пруссак» и «русак» имеют один корень и совсем не исключается, что происходим мы от этого корня. Просто одна, наиболее активная часть ушла на запад, успешно там развивалась и превратилась в Пруссию. Другая, более отсталая, осела в степях и лесах, попала под иго монголов и татар, в связи с чем была отброшена на несколько столетий назад. Но германцы помогли, и вот теперь Россия на пороге великих событий. И в этих событиях он, Шарнгорст, да и я тоже должны сыграть свою историческую и конечно же прогрессивную роль. И только мне было не весело. Все-таки завербовали, а как дальше получится, удастся ли побег, неизвестно! А как отмываться от грязи, в которую окунул Шарнгорст?

Вдруг Шарнгорст сказал:

— Я понимаю ваше состояние, Константин Иванович. Вам надо привыкнуть к своему новому положению, все обдумать, с чем-то смириться! Не буду мешать, через день-два увидимся!

Наутро мне принесли немецкое обмундирование, теплое шерстяное белье, крепкие новые ботинки. Охранников от окна и от двери убрали, а Филипп Филиппович разрешил гулять в госпитальном саду.

Я гулял по саду и мрачнел, когда попадались немцы, встречался глазами с Любой, которая с удивлением, будто на чудаковатого незнакомца, смотрела на меня, а я краснел, вспоминая о подписках и обязательствах, которые дал Шарнгорсту.

Ну почему я такой несчастный? Почему мои сверстники и товарищи нормально воюют, погибают или лечат раны? Меня же угораздило! И что из того, что в плен попал, находясь без сознания. Ведь как писали и учили нас: живым не сдаваться, биться до последнего патрона, потом штыком, потом саперной лопатой. Я вспомнил бой, мой бой, и подумал, что тогда совсем не трудно было застрелиться. Но почему-то я не сделал этого. Да потому, что такой выстрел был бы трусостью. Сдаться в плен в безвыходном положении, чтобы отдышаться и начать борьбу вновь, — нет в этом позора! К такому выводу пришел я, сгорая от стыда в новом своем качестве — агента абвера.

Нет, невозможно было терпеть такое! Я дал себе слово, что отомщу. Но с побегом, глядя на вещи здраво, спешить не следовало: чувствовал я себя все еще плохо, только начал набираться сил. И я подумал, что придется, видимо, потерпеть еще месяц и только потом бежать. В апреле это уже можно было сделать реально.

В этот день у нас был серьезный разговор с Любой. Она разыскала родственницу в деревне, та долгие годы дружила с ответственным работником обкома. Ей Люба рассказала обо мне. Через несколько дней родственница сказала, что готова переправить меня к партизанам.

Мы договорились, что побег состоится в Любин выходной день, чтобы она могла ждать меня дома. У Любы я должен был переодеться и вместе с ней перебраться к родственнице, в пригород. Мне казалось, что если я туда доберусь, — уже ничего не страшно!

Однако в какое время и как выйти из госпиталя? Охрана работала безукоризненно. Была одна проходная, через которую без предъявления документов проходили офицеры. Солдаты хозвзвода были известны охране, а раненые солдаты выходили только по увольнительным. Пройти через проходную мне без сопровождающего было невозможно. По периметру госпиталя шла высокая железная ограда, три стороны ее просматривались со сторожевых вышек. Контроль осуществлялся еще и подвижными постами, которые держали под наблюдением четвертую сторону. К этой четвертой примыкали хозяйственная постройка и хоздвор, и меня все время тянуло именно к этой стороне. Казалось, что она сулит успех.

Часами разгуливая по саду и ломая голову над тем, как убежать незамеченным, я увидел, как в хозяйственной стороне ограды открылись ворота и в них заехал автофургон с хлебом. Он остановился у продсклада, находящегося неподалеку от ворот, и солдаты охраны начали таскать лотки с хлебом. Вахтер курил с шофером, на ворота никто не смотрел, причем если, выйдя за ворота, сделать три шага влево, попадешь в «мертвую зону», которая не просматривается.

Дней через десять Люба подтвердила все мои наблюдения. Я уже чувствовал себя «при деле», стал более оживленным, что не могло не сказаться на моем здоровье, я стал быстро поправляться. Это не укрылось от внимательного взгляда Шарнгорста. Он поглядывал на меня как-то недоверчиво, а однажды спросил, чем вызвана моя оживленность. Я сказал, что положение мое было до определенного дня, до 23 февраля, непонятным. Сейчас оно ясно, а для меня уже одно это — благо!

Шарнгорст помолчал, как бы вдумываясь, а потом кивнул: верно!

После «вербовки» Шарнгорст изменился: был озабочен, сдержан, похудел. Видеться мы стали реже, дней на 10 он уезжал в Берлин.

После его возвращения у нас состоялась беседа о русских басах. Шарнгорст рассказывал о Максиме Михайлове, о редкой мощи его голоса, выдающейся музыкальности.

После этой беседы я понял, что Шарнгорст ко мне не переменился: сколь ни умен человек, шаблон сильнее самого большого ума. Я продолжал лежать в отдельной палате, и еду мне приносила Люба или подменявшая ее медсестра Зоя. Я понимал, что Шарнгорст хотел избежать моих контактов с немцами, а вернее, максимально ограничить их.

Зоя охотно подменяла Любу, и как-то непонятно для меня между нами возникла странная доверительность. Инициатива принадлежала Зое.

Держалась она высокомерно, ходила прямо, откинув голову и поджав губы. Издали напоминала красавицу со старорежимной фотографии, ближе становились заметны бесцветные, белесые ресницы, сухая, шелушащаяся кожа на лбу и подбородке, какая-то дряблость у глаз, морщины на лбу. Когда она наклонялась надо мной, под кожей лица явственно виднелась сеточка сосудов, а в нос ударял какой-то резкий запах, втирания, что ли: перезревшая девушка под тридцать.

Наверное, поэтому я заговорил с ней дружески, а она как-то сразу откликнулась и стала — на второй, наверное, день — делиться со мной своими неприятностями. Оказалось, что у нее мать-инвалид. До войны мать шила дома, подрабатывала, а сейчас изредка лишь перешивает, обеднел народ. Со всем была проблема: питание, дрова, иногда даже вода.

Но главной темой в разговорах Зои были рассказы о приставаниях к ней немецких офицеров, и врачей и раненых, и как она отшила того и этого и что при этом сказала.

Создалось странное положение: мир был поделен надвое войной, а потом он был разделен на две части еще раз — одну составляли мужчины, пристающие к Зое, а другую она сама и где-то сбоку, в качестве сочувствующего и непристающего, — я.

Все так и шло: два, редко три раза в неделю Любу подменяла Зоя. В дни своих дежурств она бывала в моей палате значительно чаще Любы, что-то делала, больше говорила. На первый взгляд могло показаться, что Зоя заботливей Любы. Но я чувствовал, что это не так: самое простое — Любе я доверился во всем, моя жизнь была в ее руках, Зое я бы никогда в жизни не смог рассказать о предстоящем побеге. Что-то неискреннее было в ее поведении, хотя рассказывала она о себе даже с лишними подробностями. Однажды зашла ко мне улыбающаяся и возбужденная: с ней познакомился раненый фельдфебель, Курт Велинг, который хорошо говорил по-русски. Так вот, Курт Велинг узнал откуда-то обо мне и очень просил Зою познакомить его со мной.

— Как ты на это смотришь?

— Скажи Велингу, если Шарнгорст не пугает его — пусть приходит.

Пришел! Часа не прошло после этого разговора — пришел! Молодой, лет 25, интеллигентного вида немец. Студент филологии, как он отрекомендовался, Курт Велинг объяснил, что изучал в университете русский язык и очень хочет попрактиковаться в нем.

Курт осколками мины был ранен в обе ноги где-то под Наро-Фоминском.

Он напоминал бравого солдата Швейка, как мы его себе представляли по книжным иллюстрациям. Была в нем странность: он что-то говорил четко и убедительно, а потом вдруг начинал хмыкать, улыбаться, подмаргивать, как бы перечеркивая этим всю предшествовавшую серьезность.

Во время первой же беседы Велинг сказал мне, что слышал о моем «храбром поведении» (так он выразился) «при аресте». Он пояснил, что в университете занимался также психологией и поэтому его чрезвычайно интересует такого сорта «храбрость». Он сказал: «Не в бою, на глазах у всех и у начальства, а один на один со смертью, когда никто не подтвердит, как мужественно ты вел себя, и даже все может быть потом представлено наоборот».

Я промолчал, и Велинг больше к этой теме не возвращался.

Для меня с самого начала все стало ясно: Велинг появился, чтобы «изучать» меня и следить за моим поведением. Раз только мелькнула у меня мысль, что Велинг не из шарнгорстовского «хозяйства», а из какого-то другого немецкого органа, мало ли их было! Но я тут же отбросил эту мысль. Не мог Шарнгорст, отдавший мне столько сил и времени, позволить еще кому-то заниматься мной! Нет, это Шарнгорст действует в строгом соответствии с инструкцией и «изучает» меня еще и с помощью агента абвера. Шаблон, инструкция были сильнее умного Шарнгорста! А я, несмотря на молодость и неопытность, сразу же догадался, как должен себя вести: ни в коем случае не отталкивать от себя Курта Велинга, показать, что доверяю ему и, кроме того, его общество мне интересно и даже приятно.

Мне стала ясна и роль Зои. Она, безусловно, тоже работала на Шарнгорста. Кстати, выяснилось, что Зоя находится с Куртом Велингом в близких отношениях. Я догадался об этом, заметив, как смотрит Зоя на Велинга. Не только любовь видна была в этом взгляде, но вместе с тем и какое-то преклонение, и желание угадать его волю, и в то же время какая-то снисходительность, как к ребенку или человеку, знающему о жизни значительно меньше. Когда я понял все это, прояснились и хмыканья, и подмигивания Велинга, а также его откровенно повелительный и даже какой-то капризный тон в разговоре с Зоей. Раньше у меня по отношению к Зое было какое-то жалостливое чувство, — как к стареющей, обездоленной девушке. Когда же я понял, я возмутился, выругался в душе и обозвал Зою «дешевкой» и «немецкой подстилкой». Через несколько дней тесного общения Зоя не скрывала от меня своей близости сКуртом.

Так мы и жили, подсматривая друг за другом…

Однажды я встретил Любу в саду. Мы немного погуляли, я рассказал подробности моих отношений с Куртом Велингом и Зоей.

— Что ты обо всем этом думаешь? — спросил я.

— А что же тут думать, — ответила Люба, — все ясно! Ты-то понимаешь, как тебе важно «подружиться» с Велингом.

— Понимаю. Мы беседуем с ним, гуляем. Он упражняется в русском языке, но скажи мне, Люба, как тебе удалось остаться человеком? Не поверю, что к тебе не лезли эти рожи!

— Куда не лезли? В душу или в постель? — грубо спросила Люба.

Я молчал. Она тоже помолчала, а потом сказала:

— Все, Костя, от человека зависит. Много я за эти месяцы немецкого зверства и хамства насмотрелась. Ты ведь здесь ничего не видишь, Шарнгорст тебя опекает. А вот походи по городу! Так вот невеста я. И жениха люблю! Потому и поставила себя так, что все эти кобели немецкие отлетают. Но, конечно, как откажешь Шарнгорсту в беседе, когда разговор идет о том, как ты чувствуешь себя, о чем говоришь, думаешь. Ладно! — вдруг оживилась Люба. — Давай поговорим о деле. Через десять дней нужно бежать…

Люба объяснила, что через две недели сменят взвод охраны: нынешние несут службу халатно — им светит передовая. Новенькие же будут проявлять рвение, им надо выслужиться. Вот до этой смены, до 20 апреля, нужно совершить побег.

Остановились на 18-м, субботе: день хороший, так как многие из охраны готовились к воскресенью, собирались в увольнение и мысли их были заняты другим. Оставалось 12 дней…

Я сейчас вспоминаю эти бессонные дни. Меня будто лихорадка мучила, и даже «мой врач» Филипп Филиппович стал удивляться, что я стал себя вроде бы хуже чувствовать. Ухудшение и беспокойство по этому поводу Филиппа Филипповича стали известны Шарнгорсту, и он не на шутку заволновался. К счастью, он был твердо уверен, что это у меня рецидив, последствие ранений. Это еще больше соответствовало его прогнозам в отношении меня. Я вспомнил, что он немало был удивлен, когда я стал крепнуть и набираться здоровья. Это для него было странно, а сейчас — нормально!

Помогла мне Люба и на этот раз. Заставила успокоиться, поверить в успех, сумела еще раз встретиться со мной на дорожке сада и еще раз показать через высокую ограду видневшуюся неподалеку стену своего дома. Потом заставила меня вызубрить, что, выйдя из ворот налево и дойдя до конца ограды, я должен перейти на другую сторону улицы и идти по правой стороне до второго поворота направо — примерно 200 шагов. Я должен был зайти в дом № 5, третий по счету двухэтажный дом. Поднявшись на второй этаж, открыть правую дверь, она будет незаперта. Если в доме кто-нибудь повстречается и спросит — ответить: «За Любой, из госпиталя!»

Люба сказала, что приготовила для меня платье, частью из одежды брата, частью из вещей своего покойного отца.

Добравшись до Любы, я должен был молниеносно переодеться и вместе с нею выйти из города, якобы в деревню для совершения обменных операций. Естественно, что у меня не было никаких документов, но Люба, изучив повадки и маршруты немецких патрулей, гарантировала, что выведет меня из города. Она, помимо этого, достала мне аусвайс брата своей приятельницы, угнанного на работы в Германию. Она сказала, что отдаленно я похож на того парня, немцы не разберут.

И вдруг меня пронзила мысль: а как же Люба? Ведь вернуться в госпиталь после побега она не сможет.

— Спасибо, Костя, что подумал об этом. Я и не думаю оставаться. С тобой к партизанам уйду.

Радости моей не было предела. Мне было всего восемнадцать лет, в Любу я был влюблен сильно и безнадежно.

Мои «друзья» в последние дни скучать мне не давали. С утра навещал Велинг, и мы отправлялись гулять в сад. Изредка нас сопровождала Зоя, нежно поддерживая Курта под локоток или слегка обнимая его за талию: Курт уже несколько дней как бросил костыль и опирался только на палку.

До обеда мы играли с Куртом в шахматы. После обеда опять гуляли и снова играли и беседовали. И так изо дня в день. Исчезал Курт только тогда, когда появлялся Шарнгорст.

Он садился и начинал говорить, а я слушал, изредка спорил, не слишком, правда, настойчиво, и думал: чем объяснить такую его доверительность ко мне? Ведь ясно было, что, если бы в абвере или СД узнали о разглагольствованиях и замыслах Шарнгорста, ему бы не поздоровилось. Потом я пришел к выводу, что он был уверен в моей абсолютной изоляции, в том, что я не сумею донести на него. Кроме того, ведь Шарнгорст был рыцарем и идеалистом, он, наверное, не считал меня способным на донос.

Однажды я спросил у Шарнгорста, почему не удалось через Тамару Румянцеву завести радиоигру. Шарнгорст надолго задумался, а потом сказал:

— Константин Иванович, может быть, вы обратили внимание на то, что я ни разу не обманул вас, всегда говорил только правду. Скажу ее вам и теперь: дело в том, что, когда ваш товарищ Тамара Румянцева попала в гестапо, тогдашний начальник, грубый солдафон, вознамерился отличиться. Румянцеву он решил на допросе устрашить. Ну а теперь представьте девушку, скорей даже девочку, на глазах у которой ночью разложили множество трупов, а через два часа этот монстр так ее самолично избил, что с ней случилось нервное расстройство. Ее держали в камере и лечили. А когда вылечили, примерно через месяц, время было упущено и разговаривать с нею было бесполезно. Я не мог пройти мимо такого вопиющего факта и добился, чтобы начальника гестапо понизили в звании и отправили на фронт. Румянцеву сначала отправили на дорожное строительство, а оттуда она бежала к партизанам. Теперь это точно установлено.

И еще один разговор был у меня с Шарнгорстом. Обо мне. Он спросил, где находится моя мать. Я, в свою очередь, настороженно спросил Шарнгорста, зачем ему это. Он ответил, что мог бы отправить ей письмо от меня.

— Спасибо, господин полковник, но я действительно не знаю, куда эвакуировалась моя мать, — сказал я.

Я подумал, что, к счастью, не знаю адреса матери. Мне совсем не хотелось пользоваться для передачи письма матери шарнгорстовской «оказией». А Шарнгорст между тем продолжал:

— Мы располагаем данными с той стороны о том, что у военной контрразведки СМЕРШ есть сведения о вашем пленении и перевербовке. Размножены ваши фотографии для опознания. Я и подумал, что лучше написать матери лично вам и завуалированно объяснить ей свое положение.

Я промолчал и подумал, как исстрадалась бы мама, узнав, что я в плену.

Приближалось 18 апреля. Все душевные силы мои и Любины были сконцентрированы на одном: дождаться этого дня и обеспечить успех. Не знаю, как Люба — она вообще была необыкновенным человеком, — а я то ли от страха, то ли заложено это было во мне, стал необыкновенно суеверным. Стыдно сказать: по вечерам, перед тем как заснуть, и утром, сразу после того как просыпался, я молился. Не так, как молятся верующие, я ведь был атеистом, да еще и некрещеным, а как-то по-своему, обращаясь к Судьбе и умоляя ее об удаче, об успехе, о победе. Это стало ритуалом. Когда я возвращался с прогулки и вступал на плиты дворика перед главным входом, я старался так шагать по ним, чтобы на первую ступеньку подъезда ступить обязательно правой ногой: по моей «таблице» это означало «к счастью». Если же выпадало ступить на левую ногу, я делал по плитам лишний шаг в сторону, чтобы на ступеньку попасть той же правой ногой.

А еще с утра я смотрел в окно своей палаты на летающих ворон. Окно по горизонтали делилось на несколько зон: форточка, планки рамы. Если ворона пролетала по самой верхней зоне — это бывало редко, — значит, к счастью! И в этот день все действительно удавалось. Если ниже — так себе, а совсем низко — плохо. Я отлично понимал, что это чушь собачья, но ничего не мог с собой поделать. Естественно, что все эти свои чудачества я тщательно скрывал.

Еще мы с Любой выработали план моего последнего дня в госпитале. В 10 часов 17 апреля на дежурство заступала Зоя. Люба должна была попросить Зою подежурить за нее не до 10 утра следующего дня, а до обеда. Якобы в воскресенье Люба должна была быть в деревне и не успевала вернуться. Предполагалось, что название деревни Зоя легко запомнит и погоня, если таковая будет, пойдет по ложному следу.

Я же с вечера 17 апреля после бесед или с Велингом или с Шарнгорстом должен буду несколько раз пожаловаться Зое на бессонницу. Потом, в час или два, я возьму у Зои снотворного и попрошу не будить меня до 11. В 7.45 я должен буду тихо выпрыгнуть в окно и направиться к Любе.

План был вполне реален. Люба часто работала до обеда вместо Зои, помня об этом, Зоя не отказывала ей в подмене.

Что касается бессонницы и просьбы не будить до одиннадцати — это бывало нередко. Учитывая мои отношения с Шарнгорстом, я был привилегированным больным, и с этим считались!

И вот — 17 апреля. Накануне еще раз поговорили с Любой. Я ей удивлялся: она была старше меня всего на два года, но как будто не товарищ это был мой, а мать, так она была мудра и спокойна. Лишь обычно бойкие глаза ее были задумчивы. Я лег часов в 11, она зашла ко мне попрощаться. Чувствуя мое напряжение, она села рядом, а потом вдруг наклонилась и положила голову мне на грудь. Я обнял ее и гладил спину и плечи, она все крепче и крепче прижималась, потом вдруг резко освободилась и встала:

— Не надо! — Но все же еще раз наклонилась и поцеловала меня в губы: — Спи, Костя, спи, родной. Счастья тебе! До завтра!

На ходу поправив волосы и не оглянувшись, она вышла из палаты. А я остался один и то дрожал от волнения, думая о побеге, то вспоминал ее поцелуй. Пожалуй, первый заслуженный мною поцелуй женщины, ибо те поцелуи, которые я получил от Тамары, были только авансом. Итак, шел день накануне 17-го. Все складывалось так хорошо, что даже и не верилось. Когда после завтрака я в своей палате ждал Велинга, вдруг прибежала взволнованная Зоя и сообщила, что Велингу плохо — нет, не с ранами, а что-то с почками, вроде камень идет. Ему было очень больно, но сделали укол, и он успокоился. Ни о каком гулянии сегодня, ни о каких шахматах 2—3 дня не может быть и речи! Зоя была огорчена. От нее сильнее обычного пахло примочками, и еще больше шелушилась кожа над бровями. Я посочувствовал Велингу и конечно же был счастлив…

А потом, в силу суеверий, которые меня в последнее время одолевали, я подумал, что это плохая примета: все подряд хорошо не бывает, сегодня уж очень хорошо, значит, завтра будет плохо! Я расстроился, воображение начало рисовать разные ужасы, которые могут приключиться завтра.

Потом я успокоился. Подумал: удачи и неудачи идут полосами, была полоса больших неудач — плен, ранения, боль, теперь начнется полоса удач, и сегодняшнее везение залог этому!

Я еще не успел как следует обрадоваться, как зашел Шарнгорст. «Попрощаться», как он выразился. Оказывается, он уезжал на день-два. Я пожелал ему счастливого пути и ничего не сказал о болезни Велинга: вдруг он об этом не знает и станет беспокоиться о том, чтобы его кем-либо подменить. «Значит, действительно полоса удач», — радостно подумал я.

И дальше все шло как надо. Вечером Велингу стало лучше, Зоя была оживленной и веселой. Ближе к ночи я раза два выходил к ней, жалуясь на бессонницу. Потом все шло так, как мы с Любой и предполагали: Зоя дала мне две таблетки снотворного и предложила поспать подольше, часов до двенадцати. А завтрак для меня она оставит. Я поблагодарил и ушел спать, но долго не мог заснуть: все проигрывал в воображении разные варианты завтрашнего, нет, уже сегодняшнего дня…

Спал я в эту ночь часа два, не больше, и проснулся около семи часов. Осторожно одевшись, я раскрыл окно и выпрыгнул в сад: в соседнем окне темнели на белой стене часы: было 7.30. Я стал осторожно подходить к воротам, раздался гудок автофургона, я отметил, что совсем ни о чем не думаю и вроде даже ничего вокруг не замечаю. Но это было не так. Потом я вспомнил, что смотрел на окно своей палаты, видел бегущего вдоль здания Филиппа Филипповича (что-то случилось? Но бежит, слава богу, к другому подъезду, не ко мне!) и приметил, что хлеб из фургона носят все, в том числе и охранник с ключами и шофер. Из кустов я тихо выскользнул в ворота, повернул налево и, не торопясь, зашагал к углу. Внутри все дрожало: а вдруг окликнут? Нет, тишина! Теперь двести шагов вперед. Людей не видно. Тишина! Вдруг из-под забора выглянула маленькая собачонка и залилась тонким, дребезжащим, оглушительным лаем. Как же я ненавидел ее в это время! Но вот и второй поворот. Я свернул направо, перешел на другую сторону. Вот он, дом 5! Деревянный, двухэтажный, на нем еще довоенная, как в Калинине, полуовальная табличка: в центре цифра, снизу по полуокружности название улицы, что-то непонятное, от волнения я не мог разобрать. Отворил дверь, вбежал на второй этаж, влетел в дверь направо. В коридоре, в полутора шагах от меня, стояла Люба. Я даже не узнал ее сразу, подумал, кто-то чужой: я ведь привык видеть ее в белом халате и в белой косынке, а тут все темное и низко, на лоб повязанный темный платок.

— Быстрее! Раздевайся в комнате. Время не ждет!

Переодевание заняло несколько минут. Поверх брюк и рубашки я натянул телогрейку, вместо пилотки, да еще французской, такую приятную, но почти забытую кепку. В комнату зашла Люба:

— Возьми вещмешок. Там барахло, будто для обмена.

— Пошли, Люба! Пошли скорее!

— Сейчас. Пить, есть не хочешь? Как ты ушел?

Я стал рассказывать про болезнь Велинга, про то, как суетилась Зоя, а Люба в это время отрезала небольшой кусок хлеба и налила в кружку сладкого чая.

— Сейчас без десяти восемь, время у нас есть, я думаю, до одиннадцати. Думаю, что тебя начнут искать именно в это время. Но мы до одиннадцати уйдем далеко. Двинулись! Ах нет, давай присядем на дорогу! — Чувствовалось, что она сильно волнуется. — Теперь пошли!

В коридоре она несколько секунд прислушивалась, потом мы спустились с лестницы и оказались на улице, узкий переулок вывел нас на соседнюю, и мы двинулись в обратную сторону.

— Зачем?

— А вдруг нас видели… На каждый роток не накинешь платок… Из города мы выйдем минут через десять. Там будет легче. — Вдруг Люба рассмеялась. Это было необычно, но в этом смехе проявилась вся Люба — смелая, женственная: — Я, Костя, представила себе, как часа через три Зоя придет тебя будить! Вот уж достанется и ей, и Велингу.

Я заулыбался:

— В одной руке тарелка с рисовой кашей, в другой — кружка кофе. И ее этот примочковый запах!

— Я не замечала, — Люба настороженно повернула голову.

Вдалеке возник треск мотоцикла, и в мозгу с отчаянной скоростью закружилась мысль: «Случайность! Не погоня!» И в тот же миг я увидел мчащийся нам навстречу мотоцикл с тремя немцами. Мотоциклетный шум послышался и сзади. Оглянулся: в переулок въезжал еще один мотоцикл и тоже с тремя солдатами.

Я схватил Любу за руку и бросился к ближайшей калитке. Домишки вокруг были неказистые, деревянные, одноэтажные. Я изо всех сил тряхнул калитку и сорвал две петли. Мы вбежали на участок и бросились к дому. На крыльце стоял маленький бородатый старичок и, глядя на нас, улыбался, всем лицом, глазами, пальцами показывая: бегите на соседний участок! Мы бросились к плетню. Около него горбился то ли курятник, то ли маленький свинарник. К стенке примостились вилы. Я схватил их и раздвинул сухостойные ветки, Люба проскользнула в отверстие и бросилась к дому, к выходу, чтобы выскочить на другую улицу. В это время раздались гортанные крики, началась стрельба, и солдаты ворвались на участок. Поняв, что мне не убежать, я решил задержать немцев и дать возможность уйти Любе. Я даже крикнул ей что-то и спрятался за угол сарайчика, около которого стоял. Солдаты стреляли в воздух и кричали, чтобы я выходил и сдавался. Наверное, они полагали, что я вооружен чем-то кроме вил.

В это время к калитке подъехал еще один мотоцикл. Из него выскочили две овчарки и как бешеные бросились на меня. Одну я встретил вилами и пропорол ей горло, вторая прыгнула сзади и, схватив зубами вещевой мешок, опрокинула навзничь. Кто-то из немцев подошел ко мне и вырвал вилы.

«Ауфштеен!» — приказали мне, и я встал на ноги. Один из немцев обыскал меня, другой сорвал с плеч мешок и просматривал лежащее там барахло. В это время с улицы, в сторону которой убежала Люба, раздался дикий женский крик. Ее крик! Я рванулся в сторону, и тут же кто-то кулаком ударил меня по скуле. Меня пронзила дикая боль. Ведь нижняя челюсть у меня с таким трудом срасталась!

Обезумев от ярости и боли, я схватил за пояс одного из немцев и перекинул его через себя, на соседний участок. Второго я сбил подножкой, попытался выхватить у него автомат и, кажется, даже выхватил, но в это время пес вцепился мне в бедро. Я взвыл от боли и рухнул. Теперь меня связали по рукам и ногам и отнесли в дом к маленькому бородатому старику. Я заметил, что он по-прежнему стоит на крыльце и по-прежнему вроде улыбается, только как-то странно.

Старик рывком распахнул дверь, и меня (почему-то ногами вперед) втащили в дом, пронесли через крытую террасу в горницу и там, около стола, усадили на стул.

Никто из немцев по-русски со мной не заговаривал, они что-то кричали, перебивая друг друга, командовали. Тот, которого я перебросил через себя, прошел несколько раз мимо, видимо, примеряясь, как удобнее ударить. Челюсть же у меня после удара здорово болела, и всякий раз, как он проходил мимо, я зажмуривался в ожидании страшной боли. Я пытался побороть эту слабость, но не смог: страх был сильнее меня! И все-таки у меня промелькнуло две мысли. Первая: вот сейчас он меня ударит, и я зажмурюсь и постараюсь увернуться. Это не трусость, это рефлекс. Ведь, по правде, я этого фрица не боюсь и, не будь у меня связаны руки и ноги, бросился бы на него и уж одолел бы как-нибудь… Вторая мысль, как я сейчас думаю, была комической. Фриц — это я увидел с удовольствием и некоторым удивлением — был совсем не слабосильный парень килограммов на 65—68! Но только я похвалил себя за силу, как страшная боль пронзила все мое существо — мерзавец фриц улучил момент и долбанул меня в скулу. Я взвыл и попытался вскочить на ноги. Все трое бросились на меня, повисли на мне и мигом усадили на табуретку. В это время открылась дверь, и два солдата втащили Любу. Я рванулся навстречу, но тычок в лицо вернул меня на табуретку. Люба стояла прямо передо мной. Два немца держали ее за руки. Платок с головы сбился, кургузое полупальто было порвано. Она смотрела на меня пристально и сурово, куда-то пропала ее улыбчивость, я чувствовал, что она хочет передать мне что-то взглядом… И я понял: нужно жить и бороться! Жить, чтобы отомстить! Немцы с удивлением смотрели на Любу и стали даже сбиваться в кучу, ближе к ней. Они говорили что-то разом, я не мог понять о чем, но, холодея от ужаса, догадался, что говорят и спорят они о Любе. Мне кажется, и она это поняла, почему и перестала улыбаться.

Боковым зрением я заметил маленького бородатого старика. Он стоял у печки справа, сзади меня, какой-то чудной, похожий на бородатого гнома. Я вдруг понял, почему мне все время казалось, что он чудаковатый, улыбающийся: левую его щеку от самого рта и к виску пересекал глубокий шрам, отчасти заросший седой бородой. «Наверное, след сабельного удара», — подумал я. Дед стоял неподвижно, как изваяние, уставившись на Любу и окружавших ее немцев.

Возбуждение немцев достигло апогея. Те двое, что держали Любу за руки, начали заталкивать ее в маленькую комнату без дверей, по-видимому спальню, с перекладины свисали серые занавесочки, забранные посередине тесемочками. Люба молча упиралась, одна из занавесок упала, тогда еще один фриц забежал в спаленку и, схватив Любу за талию, стал тащить на себя.

Теперь немцы захохотали, а мне стали понятны их намерения. Видимо, Люба поняла раньше, поэтому и упиралась с такой силой. Кто-то из фрицев схватил ее за грудь, другой сорвал с нее юбку. Из-под рубашки мелькнули белые-белые Любины бедра, и она отчаянно закричала: «Спасите!»

Все немцы, кроме одного, стоявшего за моей спиной, столпились около Любы и, как мне показалось, с нарочитым каким-то цинизмом бросали реплики, похохатывали, кричали. Один из державших Любу за руку попытался зажать ей рот, но взвизгнул: она его укусила за палец.

В это время заорал я. Я не то чтобы кричал, а очень громко, в дикой ярости орал и матерился. Мой охранник перетащил меня на лавку, расположенную вдоль стены с окнами, и привязал к ней. Я продолжал ругаться. Люба визжала, и заткнуть ей рот немцы никак не могли.

Они содрали с кровати в маленькой комнате одеяло, расстелили его на полу, повалили Любу, и наконец кто-то сумел заткнуть ей кляп. Все как-то сразу изменилось: Люба не кричала, немцы суматошно переговаривались вполголоса; на меня это странно подействовало, и я замолчал тоже.

Неожиданно я ощутил, что руки у меня свободны. Чуть передвинувшись, насколько позволяли веревки на ногах, я повернул голову и под столом увидел деда с ножом в руках: он перепиливал толстые веревки, опутывавшие мои ноги.

Когда упала последняя веревка, дед снизу глянул мне в глаза и приложил палец к губам: молчать! Потом положил нож рядом со мной на скамейку. Сам же незаметно вылез из-под стола и скользнул вдоль печки к двери. Когда дверь захлопнулась, один из немцев поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Я был на месте — фриц убедился: все в порядке. Рассчитав, что старик с бородой из своего дома уже убежал, я взял нож — хороший, тяжелый! — и спрятал руку за спину.

Между тем по краю одеяла, на котором лежала Люба, ползали еще три немца: тот, который засунул ей в рот кляп, срывал с нее кофту, двое других выкручивали Любе ноги. А Люба выворачивалась, изгибалась, откидывала немцев, еще двое молча и заинтересованно следили за борьбой. Я подумал: сорваться, выскочить на террасу, потом из дома и — как удастся! Фрицы оставят Любу и бросятся за мной. Но разорванное собакой бедро болит, да и ноги затекли, и проводник с собаками где-то неподалеку. Нет, не пойдет! Тогда нужно помогать Любе, другого не дано!

В это время на одеяле мелькнули бедра Любы, и я опрокинул стол на немцев. Они повернулись, Люба тоже, я перехватил ее взгляд. Ах, как она в тот миг на меня смотрела… Стол пролетел мимо немцев, но заставил их расступиться. Я прыгнул к Любе, схватил того, который сдирал с нее кофточку, за горло, оттянул его голову вверх и всадил в него нож…

Один из немцев схватил меня сзади «нельсоном», а второй, стоявший с другой стороны, дал очередь по Любе. Она вскинулась и замерла. Бедная, родная Люба!

Оправившись, немцы навалились на меня и начали избивать. Сперва я вертелся и защищался, потом перестал чувствовать боль, а потом отключился полностью…

Пришел я в себя через два-три часа (так мне показалось), в камере было сыро, холодно, темно, кроме меня на цементном полу сидело трое местных жителей. Заметив, что я шевелюсь, они подошли и с интересом начали разглядывать меня.

Я спросил, где я, и мне ответили, что раньше это был Дом пионеров и школьников, а теперь гестапо, а мы все — в подвале.

— А тебя, отец, за что разукрасили? Откуда ты?

«А чего скрывать, Любы уже нет», — подумал я, но какое-то непонятное мне чувство взяло верх, и я сказал неправду:

— Да вот шел с сестрой из отсюда-туда да и попал в западню… Сестру хотели изнасиловать солдаты, а я защищал. Убили ее!

— Вот беда-то! — сказал по-русски, но с сильным белорусским акцентом высокий старик, а может быть, и не старик — только казался старым. «Назвали же меня в мои-то восемнадцать отцом», — подумал я. — А чего вы у нас тут делали? А белорусы ли вы? — продолжал расспрашивать высокий.

— Белорусы мы, но жили до войны в Калинине. А в начале войны попали к родственникам сюда да и застряли.

— А кто родственники? — это все высокий донимал.

— Дед Мазай. Калинкович. Знали такого? — я решил вернуться к давно отработанной для меня легенде. Назвал деревню.

— Знал. Неделя, как оттуда, — сказал высокий, внимательно, даже пристально посмотрел на меня и отошел в сторону, к подвальному зарешеченному окну. Воцарилось молчание, и я, забывая, что все тело мое саднит, что каждая косточка, особенно челюсть, болит от побоев, стал думать о силе человеческого взора. «Действительно, — думал я, — если внимательно смотреть человеку в глаза, можно читать его мысли».

Я отлично понял, что высокий и в самом деле недавно был в Василевичах. Он или догадался, что я разведчик, или подозревает во мне провокатора. Ладно, это потом. Я вспомнил глаза Любы, ее последний взгляд, в нем была любовь и нежность. И будто сказала она мне этим взглядом, что полюбила меня, что из-за этого вместе со мной пошла к партизанам и что горько и стыдно было ей… Ах, Люба-Люба… Ты видела все, что я делал. Ты молилась, как могла, за меня. Ты благодарила меня за помощь и за то, что я избавил тебя от позора. Ты умоляла меня беречься, быть осторожным! Как много было в твоем взгляде, в этом последнем взгляде, предназначенном мне одному…

Прошло около часа, я лежал на нарах, все отошли от меня. Я подумал, что, очевидно, высокий является вожаком, но позвать его, поговорить с ним не было сил.

Вдруг он сам подошел ко мне:

— А поуродовали тебя знатно. С ногой-то у тебя что?

— Собака… — ответил я и вдруг почувствовал, что с мышцами челюсти тоже что-то случилось.

Мне опять стало трудно говорить.

— Давай-ка мы тебя сейчас перевяжем, — сказал высокий.

Работа закипела. Меня раздели, разорвали мою отличную госпитальную рубаху, все раны — а их на теле, помимо изуродованного бедра, было немало — обтерли, перевязали, снова одели меня. Высокому помогал молоденький веснушчатый парнишка. Когда все закончилось, высокий закурил и сказал:

— Я было подумал… кое-что… Ты уж прости! Но не стали бы они так тебя избивать! — Я отлично понял, о чем он говорит, и кивнул. Говорить не хотелось, было больно, и Люба умерла…

Потом началось страшное, но не для того, чтобы рассказывать об этом, я все вспоминаю. Мне важно рассказать другое. Поэтому о целом периоде, длиной в год, я расскажу как можно короче.

В камере я пробыл несколько дней, меня избивали — кулаками, резиновой дубинкой, веревкой, хлыстом, опять кулаками и снова дубинкой. Били до потери сознания, обливали водой, потом начинали сначала. Могли отнести в камеру и забыть обо мне на шесть часов. Могли вспомнить и через час-два. Вопрос был один: к кому из партизан, по какому маршруту и через кого я шел. К счастью, я ничего не знал. И я молчал.

В те часы, что я находился в камере, мне очень помогли сокамерники, высокий. Благодаря ему я остался жив. Он обмывал меня, поил и кое-как кормил.

Чаще всего я пребывал в полубессознательном состоянии.

Однажды увидел Шарнгорста. Я не помню, сказал ли он мне что-нибудь и о чем говорил с гестаповцем, но через некоторое время меня перенесли в камеру. И больше не допрашивали. День-два я непрерывно спал. Потом стало легче; я часами разговаривал с высоким, его звали Михаилом. Вернее сказать, говорил он, я больше мычал и кивал: очень болела челюсть, сводило мышцы лица.

Михаил работал на железной дороге и, выполняя задание партизан, несколько раз подкладывал мины замедленного действия в немецкие эшелоны. Его арестовали, избили, но ничего добиться не могли. Сейчас он ждал отправки в лагерь. Было ему лет 25. Трое других — молодые ребята — уклонились от отправки в Германию. Их тоже избили, и сейчас они ждали, когда будет сформирована команда для отправки на работы.

Я еще раз убедился в том, что в местном гестапо работают дилетанты, которые и драться-то как следует не умеют. Ведь, схватив Михаила, они были на верном пути, попали в точку. А заставить его признаться не сумели. И я тоже не сказал ни слова.

Последнее, о чем мне нужно вспомнить, — это о встрече со «старыми друзьями». Однажды во время допроса, когда я по обыкновению валялся в углу комнаты и на меня только что вылили полведра холодной воды, я увидел на диване Курта Велинга и Зою. Начальница гестапо, типичная мисс Уотсон из «Гекельберри Финна», в эсэсовском мундире, развалясь в кресле, на ломаном русском языке беседовала с Зоей.

Оказалось, что именно Зоя подняла тревогу минут через пять после того, как я вышел из ворот госпиталя, что, несмотря на болезнь и почечные колики, сообщение в гестапо сделал Велинг. Увы, Зоя перехитрила нас с Любой…

Мне очень хотелось сказать ей какую-нибудь гадость, но не удалось: разговор окончился, и они ушли.

Вскоре меня отправили в лагерь для военнопленных, километрах в 50 от города. Народу там было много, разного и очень разнесчастного. Люди здесь умирали как мухи, такая «жизнь» в течение нескольких месяцев превращала любого в животное.

Я попал в лагерь 1 мая 1942 года. Надо же! Я все время думал о том, как отомстить за себя, за Любу, за отца! Хотел бежать, чтобы начать воевать сызнова. Не знаю, доверили бы мне теперь разведработу, но если бы, если бы… Как умно я бы все теперь сделал! Но прошло два месяца или немного больше, и я превратился в животное, у меня осталось только одно желание: выжить! Зверство, гадость и мрак, не хочу об этом говорить не потому, что мне стыдно. Нет, мне не стыдно!

Просто я боюсь, что кто-то может не поверить и скажет: «Не может быть!»

Потом я часто думал о том, почему человек превращается в зверя…

Примерно в середине мая 1943 года меня и еще одного военнопленного, о нем я расскажу позже, сняли в середине дня с работы и отвели в комендатуру лагеря. Там мы что-то писали и отвечали на какие-то вопросы, потом нас отвели в барак, где жили лагерные «придурки»: дневальные, повара, санитары, где нам дали койки с матрацами, нас хорошо накормили и отвели в баню. Вечером еще раз хорошо накормили и оставили в покое. Мы прожили так около недели, это было страшное время. Есть хотелось еще больше, мы ничего не делали, время проходило в ожидании еды и в разговорах о еде. Однажды я не удержался и из тумбочки повара украл кусок хлеба. Позже мою пайку украл и съел мой товарищ, и я заплакал от обиды и полез в драку. Но прошла неделя, потом другая, все стало налаживаться, и в один прекрасный день нас посадили в маленький автобус и в сопровождении фельдфебеля повезли в город, на вокзал, а потом в классном вагоне (жестком, сидячем, для курящих) — на запад. Куда — мы не знали. Мой напарник немного говорил по-немецки. Звали его Николай Дерюгин, он был москвич, чуть старше меня, 1922 года, и поэтому призывался в армию на год раньше. Попал он на Дальний Восток и служил там в кавалерийской части — «рубил лозу», как он мне об этом рассказывал. Но ранней весной 1942 года их часть с коней сняли и как пехоту отправили на фронт. Несколько дней в мае 1942 года их часть дралась с немцами в степи, где-то между Артемовском и Кантемировкой. По званию он был старший сержант, после гибели командира командовал взводом. Здесь он был тяжело ранен, каким-то чудом его подобрали наши санитары. Долго лечился в медсанбате, который летом 1942 года захватили немцы. Потом он попал в тот же немецкий госпиталь, где и я лечился, и вот — лагерь военнопленных.

Когда Дерюгин заканчивал, у меня мелькнула догадка:

— Фамилия Шарнгорст тебе ничего не говорит?

Николай посмотрел на меня, и я понял: Шарнгорст с ним тоже работал…

— Можешь не отвечать, — продолжал я. — Русское национальное правительство. Русские вооруженные силы освобождения, свободная Россия без Сталина, Германия без Гитлера… Плечом к плечу… А потом что у вас получилось?

Николай с удивлением смотрел на меня:

— Я отказался. Он огорчился, просил подумать. Потом куда-то уехал, меня отправили в лагерь, где я и «доходил».

Между тем все шло своим чередом. Фельдфебель, пожилой, невероятно аккуратный и скупой, в дороге был занят только собой: ел, переваривал пищу, думал, спал, чистил ногти. До нас ему не было никакого дела — лишь бы не убежали. Он в положенное время выдавал еду и провожал в туалет. Говорить при нем можно было что угодно, русского языка он не знал. Кроме того, он был откровенно глуп.

— Ну и что же значит наше превращение из нищих в принцев? — спросил Николай. Он частенько употреблял литературные сравнения. — Нет ли смысла бежать? Опыт у тебя есть?

— Бежать поздно — мы на территории Германии. Да и вообще очухаться после лагеря надо! Вопрос в другом: куда нас везут и зачем?

Я замолчал. Николай, с его монгольским скуластым лицом, маленькими внимательными глазами, каким-то утиным, что ли, носом, напрягся. Я выждал и сказал:

— Я убежден в том, что нас везут для встречи с Шарнгорстом, что начнутся старые разговоры. Только вот почему нас везут в Германию?

Много мы говорили дорогой, посматривая в окошко и наблюдая спокойную и сытую немецкую жизнь, аккуратнейшие дороги, маленькие городки, кирхи, красные черепичные крыши домов.

Надо сказать, что Николай Дерюгин любил главенствовать и всегда старался, чтобы последнее слово было за ним. Но он был умен, выше меня по развитию и в полном смысле моим единомышленником, мы оба могли служить только Родине.

Поэтому мы ни о чем не договаривались. Знали: на любые предложения Шарнгорста соглашаемся, а потом — борьба.

В Берлин мы прибыли ранним утром, улицы города были чистые и политы водой. Мимо, по-утреннему угрюмые, проходили берлинцы, бросая на нас неприязненные взгляды: мы были типичными военнопленными. Кстати, поголовно настороженное отношение к нам было и во время двухдневного пребывания в вагоне, заполненном отпускниками. Все они были добровольными помощниками нашего фельдфебеля и не спускали с нас глаз. Фельдфебель мог заснуть, уйти в туалет — мы все равно оставались под надзором. Часто в глазах наших попутчиков горел огонек ненависти.

В Берлине фельдфебель вместе с нами зашел в комендатуру, показал какой-то документ, после чего вышел на вокзальную площадь и стал смотреть на номера машин. Наконец он подошел к большой черной легковой машине, переговорил с шофером, и мы поехали. Мне всегда Берлин представлялся огромным, чистым, холодным, мрачным. С детства я помнил названия: Унтер-ден-Линден, рейхстаг, Бранденбургские ворота, Тиргартен, Моабит — все они совмещались с грозной и могучей вагнеровской музыкой, с фанатичным и мстительным «Полетом Валькирий»; а Эрнст Тельман представлялся солнечным пятном на черном мрачном фоне. Он, Тельман, с крупной, обритой наголо головой, открытой улыбкой, могучими плечами и шеей, совсем не был похож на тех немцев, которые все эти месяцы мучили меня.

Но вот мы тронулись, а берлинские улицы побежали за окнами лимузина. Утро было майское. Город — чудесный, улыбающийся, веселый, всюду уютно и чисто, на солнце все блестело и сверкало. Но вот мелькнула гора кирпича и штукатурки, рядом группа полицейских в шишковатых кайзеровских касках охраняла порядок. Я догадался — разбомбили! — и толкнул сидевшего рядом Николая. Я впервые увидел такую картину, меня просто восторг охватил: значит, и сюда дотягиваемся! Но тут меня толкнул Николай, я проследил за его взглядом и увидел разрушенный бомбой большой пятиэтажный дом, все было разрушено, кое-где сохранились куски стен с оконными проемами и даже обоями: совсем недавно здесь жили, и, может быть, счастливо. Мне тут же стало стыдно: нашел кого жалеть!

Берлин… Я и не заметил, как он кончился. А может быть, он и не кончался, но вот дорожный указатель показывает: «Вустрау». Наше движение остановил шлагбаум и арка, на которой было написано «Свободный лагерь Вустрау», — так перевел надпись Николай. Мы тихо поехали по улице маленького городка, состоящего из двухэтажных длинных домов барачного типа. Около одного из таких домов, окруженного газонами и клумбами, дорожками, посыпанными толченым красным кирпичом, и скамейками машина остановилась, фельдфебель велел подождать, а сам вошел в дом, выглядевший как учреждение: не было занавесок на окнах, зато на подоконниках торчали сложенные стопки папок. Но тут же мы с Николаем увидели слева от входа большую стеклянную трафаретку зеленого цвета, на ней по-русски было написано: «Министерство восточных территорий. Свободный лагерь Вустрау. Комендатура».

— Смотри-ка, свободная русская территория под названием Вустрау, — мрачно пошутил Дерюгин. — Здесь мы с тобой, Костя, много чего интересного увидим. Только держись!

Прошло минут десять. Из комендатуры появился наш фельдфебель в сопровождении улыбчивого, вертлявого парня лет 25 в скромном штатском костюме. Фельдфебель козырнул, прощаясь — все-таки вместе до Берлина добирались, — и, повернувшись, ушел. Парень суетливо подошел и по-русски спросил:

— Кто Брянцев Константин, кто Дерюгин Николай? — Мы откликнулись. — За мной! Будем жить вместе. Меня зовут Яковом, я из села Стригуны, Белгородской области. Работал учителем и налоговым агентом. Вы откуда?

— Из Москвы, — сказал Дерюгин.

— Из Калинина, — отозвался я.

— Ну вот, все мы, почитай, земляки, раз из России. Я, правда, украинец, но это уже мелочь. А вы, ребята, где были? Почему такие общипанные, ветром дунет — упадете?

— Да в санатории одном лечились. Чуть было совсем не вылечились, — мрачно пошутил Дерюгин.

— Время такое… — раздумчиво сказал Яков. — Всех лихорадит, всех трясет. Особливо тех, кто не определился, к какому берегу пристать.

Мы промолчали. Вести с этим налоговым агентом философские разговоры не хотелось.

Молча мы подошли к такому же, как комендатура, шлакоблочному бараку. Такие же газоны, дорожки и клумбочки, но у барака вид жилой: занавесочки. Предводительствуемые суетящимся Яковом, поднялись на второй этаж, он открыл ключом третью дверь справа. Мы оказались в уютной квадратной комнате с тремя застеленными постелями, тремя тумбочками, тремя стульями, столом, одежным шкафом.

— Здесь вы будете жить вместе со мной. Вот моя койка, — показал он на одну из кроватей у окна, — а эти хоть разыгрывайте, хоть выбирайте, как хотите.

Я уступил Николаю койку у окна. Моя располагалась вдоль стены. У противоположной стены стоял платяной шкаф с зеркалом. Условия как в хорошей гостинице!

Николай поставил около своей кровати стул, сел на него и, обращаясь к Якову, сказал:

— Яков, все мы трое говорим на одном языке. Но поверь мне: мы ничего не понимаем. Мы не знаем, зачем нас сюда привезли, что нас ждет?

— А я хочу… — начал Яков, но Николай, волнуясь, перебил:

— Ты кто? Ты ведь русский? Ну конечно, ты же украинец, но все равно, ведь и советский тоже! Мы ведь с тобой — русские?

— Я и хочу рассказать вам все о себе и о лагере Вустрау, где вы сейчас находитесь. — Яков присел на кровать, вынул пачку невиданных нами до сих пор сигарет — знали мы только папиросы, — закурил, указал глазами на пачку, мол, берите курите, и продолжал: — Насчет того, что мы советские, ты, браток Николай, оговорился. Русские, украинцы — да! Но советские? Сталин-то от нас отказался! Женевскую конвенцию о военнопленных СССР не подписал, поэтому советских военнопленных вроде бы и не существует, во всяком случае, для Советов их нет! Не знали этого? Ну, многого вы не знали. Здесь узнаете, — все это Яков произнес скороговоркой, сбиваясь, зло. Мы молчали, и Яков продолжал: — О себе. В 1939-м я женился. Жена хорошая, хозяйственная, умная была, в колхозе имени Ленина работала. Но в том же году поздней осенью меня в армию призвали. Служил в механизированных войсках в Черновцах. О том, что Вера — жена — в 1940 году мне родила дочку Валю, узнал из писем. Все было вроде нормально, хорошо! Но вдруг война! Вроде все знали, что война будет, но для всех это стало неожиданностью. Еще большей неожиданностью — что против германской армии мы бессильны. Не знаю, видели ли вы то, что видел я. Но такая у немцев великолепнейшая техника, такой порядок, и главное, организация во всем! Порядок и организация! Нет, у германцев нам учиться надо! Петр Великий у германцев учился, и мы тоже должны! Я сделал свой выбор. Будучи патриотом Украины и России, я считаю, что только в союзе с великой Германией мы сможем избавиться от присущей нам азиатчины, от приверженности к диктатуре и встать на путь свободного экономического и культурного развития.

Короче! Я окончил двухмесячные курсы восточного министерства здесь, под Берлином, в лагере Цитенгорст, и вернулся бургомистром к себе на родину в Стригуны. Там ведь жена и дочь. Но Веру кто-то настроил против меня, начались неприятности, и меня из-за этого сделали писарем сельской общины. А в марте 1943 года взяли сюда, в Вустрау. Вроде как бы на переподготовку. А здесь такие лекции читают! Где там Белгородский или даже Харьковский пединститут! Я думаю, на уровне МГУ здесь читают лекции по философии и другим общественным наукам. Есть тут один доцент МГУ. Жаль, что месяц назад его в Дабендорф перевели! Какие же он лекции читал! Сразу все становится понятным, и прямо ощущаешь, что после каждой лекции умнее становишься. Он выделял меня… Однажды, прервав лекцию, говорит: «Скажите, слушатель Шейко, как в нескольких словах вы объясните развал и поражение Красной Армии в 1941—1942 годах?» А я возьми да и ответь: «Народ не захотел защищать антинародный режим!» — «Правильно!» — воскликнул доцент.

У вас есть среднее образование? Ну, молодцы! Значит, пойдет дело! Учеба здесь интересная, но трудная. А я, скорее всего, на днях тоже, как и доцент Зайцев, в Дабендорф перейду. Там только что организована школа пропагандистов РОА. Что такое РОА? Ну, братцы, вы даете! Русская освободительная армия, возглавляемая генерал-лейтенантом Власовым Андреем Андреевичем!

Вот оно что! — мы с Дерюгиным переглянулись.

— А кто здесь начальник? — спросил Николай. Я понял, почему он об этом спросил. Я тоже считал, что сейчас Шейко назовет имя Шарнгорста.

— Оберштурмфюрер Френцель Карганиани. По совместительству он является также начальником учебных лагерей Цитенгорста и Вутзее. Зовут его Вольдемар, или Владимир Александрович. Из прибалтийских, наверное. Очень добрый и культурный человек!

«Нет, не то! Но все равно где-то здесь Шарнгорст, на нашем пути…» — подумал я.

— А что значит «свободный лагерь Вустрау», что значит восточное министерство? — я подвинул стул поближе к Якову Шейко. Бывший сельский учитель и налоговый агент, а ныне философ и политический деятель Яков Шейко весь как-то напыжился. Я почувствовал: он кого-то играет. Может быть, того же доцента Зайцева из МГУ.

— Друзья мои, министерство восточных территорий великого германского рейха, или, проще, восточное министерство, возглавляется другом Адольфа Гитлера — Розенбергом и вместе с российскими органами самоуправления руководит экономической, политической и культурной жизнью оккупированных областей СССР.

Шейко говорил теперь спокойно и веско. Я по привычке попытался поймать его взгляд и угадать, о чем он думает. Не удалось! Взгляд у Шейко был не то чтобы бегающим, нет, скорее, прячущимся. Глаза светлые, бессердечные и пустые. И весь он какой-то нечеткий, расплывчатый. И если бы мне предложили описать его,я не знал бы, с чего начать. Но, как это ни парадоксально, главным в нем были неопределенность и суетливость. Вот и сейчас, после того как он начал было играть роль лектора, он вдруг соскочил с какой-то внутренней резьбы и почти скороговоркой продолжал:

— Сюда, ребята, в «свободный лагерь Вустрау», дерьмо не попадет! Здесь у нас идейные борцы, надежные и проверенные. Различные учебные лагеря восточного министерства готовят исходя из образования и подготовки нашего брата для оккупированных областей пропагандистов, полицейских, врачей, специалистов промышленности. Вустрау — это как бы сборный пункт, где проводится последняя шлифовка и где распределяют на работу.

Братцы! — Шейко чуть не взвизгнул. — Всем здесь дается штатская одежда. Вот как мне. Ну разве плохо? Деньги — как солдату вермахта, а главное — германский паспорт с отметкой «вне подданства». А самое главное — право свободного выхода в свободные дни! До Берлина на автобусе рукой подать. А там… Вас, конечно, сразу не пустят, — посерьезнел вдруг Шейко. Сейчас он изображал даже не добродушного и эрудированного лектора-доцента, а скорее оберштурмфюрера Френцеля Карганиани. — Да, пока вас в увольнение не пустят, потому что вы нуждаетесь в проверке. Все же рядом святая святых рейха — Берлин! — Шейко многозначительно помолчал и вдруг съехал на какой-то лирический регистр: — Ребята вы чудные, светлые, открытые! Перед вами великое будущее, а я, Яков Шейко, всегда буду вам другом, и если сам Владимир Александрович спросит у меня, как я могу вас охарактеризовать, я ни минуты не задумываясь скажу: это настоящие русские парни, которым будет принадлежать честь работать во славу великой Германии.

— Спасибо тебе! — с чувством сказал Николай Дерюгин. — Как приятно на чужбине встретить родную душу! В свою очередь, если оберштурмфюрер Френцель Карганиани спросит нас о Якове Шейко, мы дадим самую лестную характеристику и скажем, что это большой патриот, труженик и просветитель, заслуживающий самых высоких отличий.

Когда Николай, дурачась, упомянул Френцеля Карганиани, пустые глаза Шейко вдруг сузились, взор скользнул по мне, но тут же спрятался в пустоту.

— Эх, ребятки, ребятки! Хорошо-то как… — Задумчиво помолчав, он продолжал: — В Вустрау существует четыре блока: русский, украинский, белорусский и кавказский. В каждом блоке слушатели разбиты по группам в зависимости от специальности.

Занятия проводят преподаватели учебных лагерей. Раз в неделю общелагерная лекция. Кстати, какой сегодня день? 20 мая, вторник? — Шейко расцвел. Он развел руки в стороны и чуть ли не пропел: — Сегодня в клубе Вустрау с лекцией «Национал-социалистская Германия» выступает как раз доцент из Московского университета Александр Николаевич Зайцев. Это тот… я вам говорил. Вы увидите, какой это блестящий талант. И ко мне так хорошо относится. Знаете что? Я представлю ему вас. Здесь это можно… у нас ведь демократия!

Вот что узнали мы в беседе с нашим новым квартирохозяином Яковом Шейко. Нам нужно было обменяться мыслями, я не знал, удастся ли отделаться от Шейко, наобум я сказал:

— Яков, а ведь мы из лагеря… С дороги нам бы не мешало побывать в бане.

— Конечно, все это уже обговорено и предусмотрено. Тут порядок немецкий. Восхищаться можно! Час назад ваши аттестаты попали в строевую часть. Уже сейчас можно идти на вещевой склад и получать одежду и белье. В два часа мы пойдем в столовую, ваши фамилии там известны. Если бы все это происходило в Красной Армии — день бы голодными побегали…

Когда мы с Николаем остались в душевой, мы обменялись первыми впечатлениями.

Мы были уверены, что выручил нас из лагеря и поместил в этот рай для предателей полковник Шарнгорст.

«Недаром он про российское национальное правительство говорил, — вспомнил я. Тогда Вустрау — в самый цвет. Сперва, как Шейко, станем бургомистрами, а потом и в какое-нибудь дурацкое правительство можно».

Мы договорились сделать вид, что согласны на сотрудничество с немцами. Решили не ломаться, притвориться, будто «доходиловка» убедила нас в правильности «доктрины Шарнгорста», а когда нам разрешат свободный выход из лагеря, начать борьбу. Мы видели пока три возможности: выйти на связь с нашей разведкой и работать под ее руководством, установить в Берлине связь с восточными рабочими и действовать в подрывном плане изнутри, наконец, вести подрывную работу самостоятельно.

Когда я сейчас это вспоминаю, мне кажется, что все перспективные планы мы решили тогда, в душевой, в первый день пребывания в Вустрау. В действительности все это оформлялось и наслаивалось позднее. Главным было огромное желание бороться. За свое достоинство, за жизнь, за победу над врагом.

…Когда мы вышли из бани, Шейко уже ждал нас. Он был какой-то взъерошенный, хотя такой же безликий, неопределенный.

— Друзья! Настал торжественный час…

Но тут же он запнулся и, перебивая сам себя, сообщил, что сегодня нас примет сам начальник «Свободного лагеря Вустрау» оберштурмфюрер господин Френцель Карганиани. Это большая честь, которой немногие удостаиваются. Кроме того, господин начальник очень занят, и раз он назначил такую встречу, значит, это важно, нужно идти и т. д. Потом он, осмотрев нас вблизи, отбежал в сторону и осмотрел каждого в отдельности. На нас были очень средненькие костюмы, светлые рубашки с галстуками, плащи и плохонькие шляпы. Ни я, ни Дерюгин никогда шляп не носили, и поэтому нам определенно казалось, что сидят они на нас как на корове седло.

— Ну, друзья мои! Хороши! Хоть сейчас гармонь в руки и на гулянье! — Он хлопал в ладони, по бедрам и говорил, говорил.

После обеда, который был не так уж и хорош, но по сравнению с лагерным выглядел вполне ресторанным, мы пришли к себе, и тут же нас потребовали к начальнику лагеря.

В комендантском бараке он занимал половину верхнего этажа: из небольшого предбанника мы попали в большую приемную, в дальнем углу которой сидел дежурный эсэсовский офицер. Сидел он за своеобразным покатым столом, напоминающим бюро.

Было торжественно тихо… Эта тишина подчеркивалась отдаленным стуком пишущей машинки. В приемной стояла скромная, но дорогая мебель: стулья, кушетка, два журнальных столика, несколько кресел. На стене висел фотопортрет Гитлера, рядом флаг со свастикой. На часах, блестевших со стены стрелками, было без семи минут четыре. Шейко подошел к офицеру и что-то прошептал ему. Тот взглянул на нас и указал на стулья.

По совести сказать, сердце отчаянно колотилось. Наверное, то же испытывал Николай. Я прошел через свирепые побои, через смертельную лагерную «доходиловку». А здесь все выглядело настолько благообразно, что вызывало отчаянный страх.

Ровно в 16.00 дежурный вышел из-за своего бюро и скрылся в высоких, обшитых кожей дверях. И сразу же вернулся. Придерживая дверь, он жестом пригласил нас в кабинет. Мы гуськом вошли — сперва Дерюгин, за ним я. Шейко остался в приемной. Кабинет показался огромным. Вдали, за большим столом, покрытым зеленым сукном, сидел плотный человек без шеи, с огромной головой, похожей на морду бульдога. У него были седоватые, то ли зачесанные назад, то ли ежиком подстриженные волосы, а узенькие щелки, в которых посверкивали зоркие глаза, широкий рот с тонкими губами и очень глубокие носогубные складки создавали впечатление сильного, волевого и беспощадного человека.

Френцель Карганиани был в штатском, но казалось, что на нем аксельбанты, эполеты, шнурки и все, что там еще полагается.

На столе царил нарочитый, подчеркнутый порядок: прямо — огромный чернильный прибор из бронзы и мрамора. Справа — зеленая настольная лампа и веером расположенные коробки с сигарами и сигаретами; здесь же, образуя причудливые узорные фигуры, лежали и стояли всевозможные зажигалки, слева — несколько тонких разноцветных кожаных папок, видимо, там было все наиважнейшее, дабы не засорить внимание столь крупного деятеля мелочами. Рядом со столом, справа, располагалось несколько телефонных аппаратов, Френцель до них свободно дотягивался рукой. Над ним сзади висел огромный портрет Гитлера, исполненный маслом вполне профессионально. Гитлер на портрете был изображен в момент высочайшего экстаза: он произносил речь, и кругом будто бы колыхалась восторженная толпа.

В кресле около стола сидел некто совершенно безликий, как потом оказалось, комендант лагеря Рау Август Карлович. Впоследствии, без формы, я никогда не узнавал Рау. По виду ему было около сорока, и, как оказалось, он прилично говорил по-русски.

Френцель оглядел нас, взгляд у него был пронизывающим, страшным, циничным, я сразу понял, что он говорил этим взглядом: «Петушись, строй из себя смелого, сильного, независимого, я-то знаю, как скоро от этой силы, смелости и независимости ничего не останется».

Выдержав долгую паузу, он что-то сказал Рау. Тот перевел:

— Оберштурмфюрер Френцель Карганиани доводит до вашего сведения, что система учебных и распределительных лагерей Вустрау создана для подготовки, а также переподготовки кадров наших восточных помощников, то есть тех дальновидных и деловитых русских, украинцев, белорусов и кавказцев, которые добровольно согласились служить великой Германии на оккупированных территориях. Служить великой Германии будете и вы! — Рау повысил голос и выжидающе посмотрел на нас. Мы молчали.

Френцель и Рау о чем-то тихо потолковали, после чего Рау продолжил разговор.

— В нашу систему учебных лагерей попадают лишь те, кто в плену или на оккупированной территории верой и правдой служили фюреру и Германии, честно и добросовестно сотрудничали с властями и командованием, преданно выполняли их волю. В отношении вас сделано исключение. Вам выдан, так сказать, аванс… — Рау замолчал и как-то напряженно посмотрел на нас. Мне показалось, что в глубине его глаз прячется растерянность.

Думаю, что нам необходимо было что-то сказать. Но что?

Рау хмыкнул, помолчал, а потом довольно долго говорил с Френцелем. После этого он обратился к нам:

— В лагере Вустрау вы находитесь в порядке исключения, условно. Вполне возможно, что в самое ближайшее время вы будете переведены в другой учебный лагерь. В связи с исключительностью вашего положения германский паспорт вам выдадут только после того, как вы зарекомендуете себя и когда у господина Френцеля и командования появится абсолютная в вас уверенность.

Опять воцарилось молчание. Вдруг тишину нарушил глуховатый голос. Это было так неожиданно, что я вздрогнул. Френцель говорил без напряжения, но голос его почти гремел.

— У нас здесь одно наказание — расстрел. Обман — расстрел. Я, Френцель, сам расстрел, — что-то в этом роде очень грозно пробасил он, видимо, для большего эффекта поднявшись из-за стола: он был невысокого роста, но массивен и внушителен.

Это оказалось концом аудиенции. Также гуськом мы вышли и, предводительствуемые Шейко, вернулись в роскошные свои хоромы. До начала лекции Зайцева оставалось свыше двух часов. Мы зашли в блок, где находилась столовая, Шейко раздобыл чай с булочками, и мы немного поели. Потом Шейко показал нам лагерь. Все было благоустроенно, удобно.

Естественно, что дорогой мы пытались как следует расспросить Шейко. Нам мало что удалось, уж очень он был поверхностен и глуповат. Он почти не контролировал того, что говорил. Восхвалял великую Германию и призывал сотрудничать с нею, так сказать, из «идейных соображений».

— А что, ребятки… Судите меня как хотите, а главное на сегодняшний день — это выжить. Что угодно мне говорите, а главное — выжить. Такую цель в нашем положении должен ставить каждый человек. Я и поставил.

— Постой, Яков, — прервал его Николай. — Я понять хочу. Вот ты говорил, что есть у тебя жена и дочь. Так?

— Есть. Вернее, были жена и дочь… Но…

— Дай сказать, — перебил Дерюгин, — у тебя жена и дочь. И если бы тебе их нужно было защитить от немцев или еще от кого-нибудь, может быть, ценой жизни, — тоже стал бы рассуждать: лишь бы выжить?

Николай говорил сбивчиво, сумбурно, но я понимал мысль: есть ли у Шейко вообще что-либо святое…

— Это неправильный пример, — заюлил Шейко, — если с умом себя вести, то не придется защищать жену и дочь. Вот и получается: главнее всего свою жизнь спасти. А если ты ее спасешь, то еще много хорошего сделаешь, в том числе для жены и дочери.

Разговаривать с ним на эту тему было бессмысленно. Но что-то Николай в душе Шейко все же разбудил.

— Я когда вернулся в Стригуны, жена вроде обрадовалась мне. А потом многие стали от меня нос воротить. Жена все говорила: «Подумай, что в свое оправдание скажешь?» Она считала, что мне перед Советами оправдываться придется! Нет, хлопчики, перед Советами я никогда оправдываться не буду! На край света уйду, спрячусь — а к Советам никогда не вернусь.

— Слушай, Яков, — не унимался Николай, — ты говоришь, что жизнь главное, а сам идешь к Власову. Ведь там воевать придется и, значит, убить могут…

— Нет, ребятки, умного человека убить трудно, а я умом не обижен, и цель у меня — выжить, а потом жить, жить, жить! — сладострастно мямлил Шейко. — К Власову я не сам иду — посылают. Я, конечно, не имею права вам об этом говорить, но уж очень вы мне понравились, я верю вам. Посылают меня в офицерский лагерь РОА «Дабендорф» на работу. Агенты-пропагандисты, окончившие обучение в лагере, направляются в лагеря и части — им и воевать придется, а я буду в лагере не в переменном-курсантском, а в постоянном составе находиться.

— Преподавателем? — поинтересовался я.

— Нет. Хотя мог бы, конечно, и преподавать. У меня способности. Я буду работать писарем под руководством Александра Николаевича Зайцева.

— Это который доцент МГУ? Он тоже писарь? — спросил Николай.

— Нет, нет! Он старший преподаватель. Он философ и руководит работой преподавателей. Но он ведет еще и секретную работу, о ней никто не должен знать. Вот в этой работе я и буду ему помогать. Но вы учтите, — вдруг спохватился Шейко, — я вам ничего не говорил и вы ничего не знаете! Ведь мы же друзья!

Так в полезных беседах прошло время до семи часов.

…Зал в клубном блоке был изрядный, мест, наверное, на триста. Собирался народ довольно дружно. Еще минут десять оставалось до начала, а зал был почти полон.

Я жадно всматривался в лица окружавших меня людей. Они согласились сотрудничать с немцами, зарекомендовали себя положительно. Это означает, что все они предатели, враги. Я смотрел в их лица и угадывал тупость, ограниченность. В некоторых было что-то зверское, бесчеловечное. Были хитрющие, лисьи морды. Но очень много было самых обыкновенных, человеческих, даже симпатичных и приятных лиц. Как же это? Как они сюда попали? Может быть, так же, как мы с Николаем? Нет, такого быть не может! Ведь Френцель говорил, что мы здесь исключение. Впрочем, мало ли какие ситуации может создать жизнь…

Шейко провел нас в первый ряд. Прямо перед нами возвышалась трибуна, на которой вот-вот должен был появиться Зайцев.

Большинство публики было в цивильном, серыми пятнами вкрапливались офицерские мундиры. А вот и необычная, хотя и похожая на немецкую форма. Раньше мы такой не видели.

— Да, — подтвердил Шейко, — это форма русской освободительной армии.

Я обратил внимание на то, что Шейко довольно часто раскланивался то с одним, то с другим, помахивал рукой, еще какие-то знаки делал. Но к нам почему-то никто не подошел.

Но вот на сцене появились двое. Один высокий, пожилой, в форме РОА, от погон на грудь свисали аксельбанты, вид у него был настоящего военного, умное лицо, высокий лоб с залысинами. Я подумал, что это Власов, и дернул Шейко за пиджак.

— Нет. Это не Власов. Это генерал Трухин, Федор Иванович. Начальник лагеря «Дабендорф». До него был генерал Иван Алексеевич Благовещенский. Кстати, Трухин и в Красной Армии был генералом. Он преподавал в какой-то военной академии.

Между тем Трухин прошел к трибуне и красивым, специфически командным, но вместе с тем лекторским голосом сказал:

— Представляю вам, господа, старшего преподавателя нашей школы пропагандистов Александра Николаевича Зайцева. Многим из вас он известен, так как еще месяц назад проходил службу здесь, в Вустрау. Но тем интереснее вам будет его слушать.

Тема его лекции: «Национал-социалистская Германия». Я полагаю, что Александр Николаевич особый упор сделает на исторические, философские и этические концепции национал-социализма. Для нас, проживших не один десяток лет под игом коммунистической идеологии, это будет особенно интересно. Итак, попросим Александра Николаевича! — И генерал широким жестом как бы подвел публику к стоявшему на трибуне Зайцеву.

Зайцев стоял и улыбался. По залу прошелестели жидкие аплодисменты. Легко и свободно, звучным высоким голосом Зайцев начал лекцию. Первая ее часть была нудной, Зайцев пересказывал немецкие источники, читал с листа, цитировал то «Майн Кампф» Гитлера, то «Миф XX века» Розенберга. Говорил он бойко (я подумал, что красоваться на публике ему приятно), он даже зарделся и то взмахивал рукой, то рубил ею сверху вниз.

— Как лозу… — прошептал «старый кавалерист» Дерюгин.

— А он кто по званию? — также шепотом спросил я у Шейко.

— Поручик, — сухо ответил Яков. Он не хотел отрываться от лекции. Кроме того, он попросту демонстрировал свое усердие.

Зайцев был невысокого роста, худощав, черняв. У него были густые, зачесанные назад волосы, мелкие черты лица, но в общем он был вполне миловидным. Еще один раз объявив нацизм «маяком и светочем», еще раз поклявшись в вечной верности фюреру и еще раз поблагодарив его, великого, за заботу о гражданах России, которые «готовы совместно и под руководством должностных лиц великой Германии идти по пути…», Зайцев перешел ко второй части своей лекции. Он начал риторическим вопросом:

— Что же понуждает нас, представителей русской освободительной армии, громко заявить: «Мы с вами, германские национал-социалисты, мы с тобой, великая Германия, мы с тобой, великий тысячелетний рейх, мы с тобой, фюрер»? — И, эффектно рубанув правой рукой сверху вниз, продолжал: — Мы говорим от имени всего народа, так как знаем, что весь наш народ ненавидит сталинский режим.

И пошел, и пошел — складно, зло и убедительно рассказывать, что родился в глубинной рязанской деревне, ходил за плугом, боронил, косил, учился, работал на заводе, был в комсомоле и строил колхозы, считая, что мужикам там будет лучше.

Когда же стало хуже и на трон взгромоздился тиран, из комсомола деликатно выбыл под предлогом ухода в армию.

«Вот здесь ты что-то соврал, — подумал я, — не так это просто — выбыть под предлогом…» А Зайцев продолжал:

— Я прослужил два года на дальневосточных рубежах; затем окончил Московский университет, поступил в аспирантуру Академии наук, попутно принял участие в освобождении Польши от панов и капиталистов, это меня спасло от финской войны.

Когда я вернулся в аспирантуру Академии наук, в моей научной работе обозначились успехи, и при определенных обстоятельствах я бы стал, наверное, заметным ученым. Но… война! В действующей армии я был под Смоленском, под Москвой, под Ленинградом. По-настоящему дрался с немцами в Эстонии, но здесь меня как будто озарило, и я понял всю бессмысленность моего участия в этой войне, в Красной Армии, которая разваливается, пытаясь отстоять сталинский режим, погубивший миллионы лучших представителей моей родины. Нет, я должен был выбрать иной путь — и я сдался в плен и не жалею об этом!

Наиболее эффектную сентенцию Зайцев припас к концу. Я уже говорил, что его речь текла плавно, голос был поставленный. Но вот он напрягся, появилось что-то металлическое, это било по нервам и заставляло насторожиться. Зайцев бросал в зал звенящие фразы, рубя одновременно воздух правой рукой:

— Развал Красной Армии и ее поражения в войне с великой Германией объясняются просто: народ не хочет защищать антинародный режим (ведь на наших глазах бойцы разбредались по лесам). И в плену простые люди были единодушны: будет русское правительство, будет русская армия, получим оружие и пойдем «За Родину, против Сталина!».

Вот к этому и призывает Комитет освобождения народов России, сокращенно КОНР: соборно, сообща, под эгидой великой Германии возьмем в руки оружие и единодушно воскликнем: за Родину, против Сталина!

В зале раздались довольно дружные аплодисменты. Зайцев подошел к Трухину, и тот чопорно пожал ему руку. Потом Трухин спросил, есть ли вопросы. Несколько вопросов из зала о положении на фронтах, ответы на них позволили нам с Николаем понять, что под Сталинградом немцы потерпели грандиозное поражение. Трухин и Зайцев много говорили о реванше за Сталинград, о новом секретном оружии, о продолжающемся развале Красной Армии. Все было ясно: ничего похожего на 1941 год уже не будет!

Когда народ стал расходиться, Шейко увлек нас в боковой выход, мы оказались в пустынном коридоре, навстречу шли Трухин и Зайцев. Шейко вытянулся «во фрунт» и попросил у Трухина разрешения обратиться к Зайцеву. Трухин разрешил и тут же, распрощавшись с Зайцевым, ушел.

Зайцев дружелюбно (он явно всюду и в любой обстановке искал популярности) отвел нас в сторону и внимательно стал слушать Шейко. Тот, перебивая сам себя, сказал, что лекция произвела огромное впечатление, он, Шейко, внимательно следил за реакцией зала. Потом стал расхваливать нас, какие мы честные, правдивые, открытые и очень образованные хлопцы.

Зайцев стоял и улыбался, Шейко остановить было трудно. Мы с Дерюгиным курили и слушали треп Шейко. Вдруг Зайцев перебил Шейко. Обращаясь к нам, он стал расспрашивать, откуда мы прибыли, есть ли у нас специальности, откуда мы родом.

Узнав, что Николай Дерюгин из Москвы, Зайцев стал расспрашивать, я присматривался и думал, что у него приятная, открытая улыбка, и в то же время появилось ощущение, будто он сам себя слушает и оценивает. Это было неприятно.

Между тем, узнав, где в Москве вырос Дерюгин, Зайцев стал разливаться соловьем:

— Я ведь из деревни, из рязанской глубинки. Потом в Особой дальневосточной армии служил. А потом попал в Москву и стал считать себя москвичом. Бывал в консерватории, в Театре Революции, видел там Бабанову, ходил в кинотеатр «Унион», что у Никитских ворот. Году в 35—36-м Большой зал консерватории был закрыт и в нем располагался кинотеатр «Колос». Я смотрел там первую нашу звуковую картину — «Путевка в жизнь» она называлась. А в «Унионе» я смотрел «Чапаева». Да, какой же трамвай но улице Герцена ходил? 16-й, что ли? И на нем ездил. На стадион «Динамо» ездил. Тоже не раз. Спускался к Никитским воротам по Тверскому бульвару…

Я смотрел на Николая и видел, что он тает, приятно ему было встретить земляка, поговорить о родной улице. А Зайцев-то — гад ползучий! Ведь русский же человек! «Как же так можно? — думал я. — Ведь мы же одно воспитание получили. Ну, постарше он… Но ведь тоже и «Путевку в жизнь», и «Чапаева» смотрел, да и все остальное — все общее у нас было. А вот смотри — он у немцев как свой…»

Еще постояли, повспоминали, потом он стал прощаться и очень многозначительно сказал:

— Я ведь теперь в Дабендорфе служу. Но мне почему-то кажется, что и вы вскоре там будете. Встретимся! Я полагаю, что именно там, в РОА, сейчас место каждого настоящего мужчины, думающего о демократической России.

Шейко послал нас вперед, к выходу, а сам остался поговорить с Зайцевым. Это дало нам возможность обменяться мнениями.

— Ну как тебе Зайцев? — спросил Николай.

— Сука! — применил я бытовавшее в нашем лагере словцо.

— Я не согласен, — возразил Николай. — Просто сломался человек. Испугался, стал предателем. А теперь базу под это подводит: «антинародный режим»! Что ему теперь говорить остается? Был бы у нас, говорил бы «народный режим». Не так ли? А сейчас выдумывает: «За родину, на Сталина!»

— Нет. Мы с тобой разных повидали, но что-то не говорили об «антинародном режиме», не выдумывали «За Родину, на Сталина!» Ты и сам в плен израненный, изувеченный попал, а потом тебя Шарнгорст обрабатывал. Почему же ты не согласился с ним сотрудничать и не стал предателем?

Николай не ответил. А я, невольно вспомнив Шарнгорста, просто увидеть его захотел…

— Коля, не знаю, чем объяснить, но Шарнгорсту я верю больше, чем Зайцеву. Оба враги, но какая между ними разница! Может так случиться, что Шарнгорст, немец, спасет нас, но Зайцев, русский, никогда.

Я почувствовал, что Николая я не убедил. Какая-то симпатия к Зайцеву у него была. Может быть, из-за улицы Герцена и Никитских ворот, столь дорогих ему.

…Нас нагнал Шейко и стал уговаривать посмотреть немецкий музыкальный фильм: не идти же так рано спать!

Странный человек Шейко. В своей безостановочной болтовне он хвалил Зайцева — какой это государственный ум, как ценит его сам Андрей Андреевич Власов, как любовно относится к нему оберштурмфюрер Френцель…

— Вы ведь почувствовали сегодня, находясь у Владимира Александровича, какая это глыба, какой это самобытный, творческий, оригинальный и мощный ум. Я расскажу вам по секрету, — перескочил на другое Шейко, — одно время я подменял заболевшего порученца Френцеля. И вот иногда мне случалось заходить к нему в кабинет. Я честно скажу, что с великими людьми мне раньше сталкиваться не приходилось, поэтому я поначалу удивлялся. Вхожу, а он сидит за своим письменным столом, в кресле откинулся и в потолок смотрит. Или гуляет взад-вперед по кабинету, а на письменном столе ни одной бумажки. Я по неопытности думал: как же можно так работать, что никаких документов на столе нет? Долго я сомневался, а потом рассказал Зайцеву. И знаете, что он мне ответил? «Яков Николаевич! В те минуты, когда, казалось бы, Френцель ничего не делает: смотрит в потолок или гуляет, — у него в мозгу идет напряженнейшая работа, он мыслит, он творит!» Так-то, братцы! Талант сразу виден! — в восторге закончил Шейко. Некоторое время он шел молча. Потом вспомнил, что не закончил рассказ о Зайцеве: — Так вот: Власов требует Зайцева в дабендорфский лагерь, к себе, а Френцель не отпускает. Как вы думаете, кто разрешил их спор? — После эффектной паузы Шейко воскликнул: — Гиммлер! Да, да, не удивляйтесь, сам Гиммлер! Гиммлер разрешил его переход к Власову в дабендорфский лагерь.

Вдруг Николай сказал:

— Знаете, я все время думал, а сейчас почти наверное сказать могу: я Зайцева в Москве встречал, не помню точно где, но встречал. Может, в кино рядом сидели или в очереди стояли, в трамвае ехали… Но я узнал его.

Почему-то это заявление Николая на Шейко произвело потрясающее впечатление. Он даже остановился, вынул носовой платок, вытер им вспотевший лоб и спросил:

— Это правда?

— Да.

— Ну, тогда все ясно! — как-то очень твердо, но вместе с тем огорченно сказал Шейко. Что ему стало ясно, мы от Шейко не добились. До дома он молчал, напряженно о чем-то думая.

Когда мы пришли домой, Шейко долго умывался, стелил постель и с нами не разговаривал. Мы с Николаем сидели у открытого окна, Коля рассказывал о матери, брате, сестре. Мать не жила с отцом, у него была другая жена, и поэтому Николай очень жалел свою мать, очень слушался ее и старался не огорчать. Но, несмотря ни на что, он ничего не мог с собой поделать — любил отца, скучал, когда его долго не было, и очень им гордился. По словам Николая, его отец был хорошим журналистом. Да и сам Николай, оказывается, уже в течение нескольких лет мечтал стать писателем. Эта мечта зародилась у него в десятом классе, и он составил себе график — в течение 3—4 лет ознакомиться с лучшими произведениями мировой литературы, научиться излагать свои мысли, познать различные стороны жизни, научиться определять сущность людей, угадывать их характер. Но война все спутала…

Николай сидел, опираясь спиной о подоконник и вытянув перед собою ноги. У него были узковатые, припухшие глаза и этакий уютный небольшой нос «сапожком». Короткие жестковатые темные волосы чуть прикрывали невысокий лоб. Николай то улыбался, то хмурился, а брови то опускались, то поднимались.

«Хлыновский тупик и улицу Герцена вспоминает», — подумал я. Так и оказалось.

— А какой друг у меня был, — мечтательно начал Николай, — он тоже жил на улице Герцена. Все время мы проводили вместе. Сколько книг перечитали, сколько переговорили. Кажется, не было и нет для меня ближе человека, чем он. И вот иногда я думаю: если когда-нибудь нам доведется встретиться — близости прежней уже не будет. Каждый из нас за эти годы прожил несколько жизней, и этот огромный груз будет разделять нас. Наверное, для того, чтобы сохранилась дружба, нужно, чтобы были совместные переживания. Как ты думаешь?

Шейко, который не мог подолгу молчать, услышав знакомые названия: «улица Герцена», «Хлыновский тупик», встрепенулся:

— Хлопчики мои дорогие, вы меня не обманываете?

— В чем, Яков? — спросил я. Шейко помялся, а потом сказал:

— После вашего разговора с Зайцевым (помните, он еще сказал, что каждый мужчина должен быть в Дабендорфе и он надеется вас там увидеть?) мне вдруг показалось, что у господина Френцеля все в отношении вас решено и в Дабендорф вы пойдете в помощь Зайцеву вместо меня. Я не ошибся?

Вот, оказывается, в чем причина! Приревновал!

Мы довольно долго уговаривали Шейко успокоиться, не думать о глупостях, в конце концов он успокоился. Устроившись в постели, он стал рассказывать о своих мужских доблестях, которыми покорил одну немочку, питавшую, по его словам, большую слабость к русским: он был у нее третьим по счету любовником.

— Муж фрау Эммы Мюллер, — рассказывал Шейко, — служит в полувоенной хозяйственной организации на Востоке. Фрау Эмме около сорока лет, но, по ее словам, не иметь около себя каждую ночь мужчину она просто не может. Поэтому кроме меня ее посещают еще несколько ребят из Вустрау и Дабендорфа.

Все это было довольно мерзко. Похотливую беседу мы не поддержали и вскоре заснули.

Разбудил нас часов в восемь стук в дверь. В комнату вошел молодой немецкий солдат, который назвал мое имя. Шейко и Дерюгин объяснили мне, что нужно побыстрее одеться и идти с солдатом: меня ожидает какой-то полковник. Замерло сердце: Шарнгорст! Я быстро оделся и, сопровождаемый удивленным и растерянным взглядом Шейко, понимающим и подбадривающим — Дерюгина, двинулся вслед за солдатом. У комендатуры стояла красивая, покрытая камуфляжной краской легковая автомашина, солдат сел за руль и жестом пригласил сесть рядом, на заднем сиденье застыл еще один молчаливый солдат. Мы подъехали к шлагбауму, сидевший сзади показал эсэсовцу какую-то бумагу, и мы помчались в сторону Берлина.

Не прошло и десяти минут, как мы уже входили в подъезд жилого пятиэтажного дома. На втором этаже, на пороге открытой входной двери, стоял Макс Шарнгорст и приветливо улыбался, внимательно меня осматривая.

Он был в армейской форме, как всегда отлично на нем сидевшей, такой же худощавый и стройный, как и год назад.

— Здравствуйте, Константин Иванович! Сегодня двадцать первое мая, значит, мы не виделись год и примерно месяц.

Он жестом отпустил солдат и ввел меня в квартиру, очевидно, конспиративную, хотя все на первый взгляд говорило о том, что это обыкновенная жилая четырех-пятикомнатная квартира.

— Вы не завтракали, поэтому я сейчас напою вас кофе и накормлю. Сам я тоже с удовольствием с вами позавтракаю. Позвольте я только распоряжусь… — Шарнгорст вышел из кабинета.

В комнате, темноватой и мрачной, стояла тяжелая резная мебель. Широкое окно выходило в аккуратный палисадник с газоном и подрезанными кустами. На дворе царил яркий весенний, почти уже летний день.

— Ну вот! Я очень рад, что мы снова встретились, — вернулся Шарнгорст. — У вас, наверное, ко мне много вопросов? Наши прежние, я бы сказал приятельские отношения видимо охладели. Но ведь не я тому виной. Даже наоборот! Я сейчас все объясню. Когда я вернулся из Берлина, то нашел вас в гестапо, а Любу убитой. Мне стоило немалых трудов спасти вашу жизнь, и вы оказались в лагере военнопленных. Ничего другого я для вас сделать не мог. Побег из госпиталя был тщательно задокументирован и Велингом, и гестапо, но я от вас не отступился. Вы спросите, почему? Отвечу: я все же убежден, что мы будем работать вместе. Ваш побег, мужественное поведение еще раз убедили меня, что вы именно тот человек, который мне нужен.

Миловидная девушка вкатила столик с горками бутербродов, кофейником, молочницей, сахарницей.

— Прошу! — пригласил Шарнгорст.

— Господин полковник, не смотрите, как я буду есть. Мне самому это неприятно, но сейчас я перманентно голоден, остановиться мне просто трудно, а отказаться вообще невозможно…

Через пять минут Шарнгорст очень тихо сказал:

— Не могу себе простить, что не смог выручить вас из этого ада.

Мне удалось ценой чудовищного усилия оторваться от бутербродов с сыром и колбасой, от каких-то необыкновенно вкусных булочек, от кофе с молоком. На трех тарелках оставалось по бутерброду: Шарнгорст в ужасе смотрел на меня.

Я засмеялся:

— Вот, господин полковник, как раззадорили меня эти вкуснейшие булочки и бутерброды. Вчера я было подумал, что нам с Дерюгиным, это мой солагерник, удалось победить свою жадность. Оказывается, нет!

Шарнгорст из вежливости улыбнулся.

— Вы, Константин Иванович, пробудете у меня до обеда. Здесь у нас великолепный сад. Прогуляемся час-полтора?

И мы отправились…

Сад был хорош: дорожки, ниши, скамейки, цветники, газоны, но вместе с тем все естественно.

— Мы могли говорить и в помещении: я уверен в его надежности, — начал Шарнгорст, — но для того чтобы вы чувствовали себя лучше, вывел вас в сад. Я хотел сказать, что за тот год, который прошел с момента вашего побега из госпиталя, произошло много событий, я многое передумал и о многом хотел сообщить именно вам. Но сначала скажите откровенно, почему вы бежали, почему бежали вместе с Любой, как все это произошло?

Что ж, со мной говорил полковник военной разведки, но я верил ему, я был убежден, что вреда мне не будет. Доверившись этому чувству, я подробно рассказал ему обо всем.

— Скажите, когда вы согласились с моим предложением, вы уже знали, что будете готовить побег?

— Да. Но к этому решению я пришел не сразу. Одно время я считал, что мне нужно поработать с вами.

— Оставаясь советским разведчиком?

— Да.

Шарнгорст задумался. Внезапно он повернулся ко мне и спросил:

— Константин Иванович, почему с вами была Люба? Разве ей необходимо было бежать?

— Нет, но она вместе со мной хотела уйти к партизанам.

— Светлый она была человек… Посмотришь — вроде бы всегда счастлива и удачлива. А в глазах — печаль… А вам, Константин Иванович, везет на подруг. Тамара Румянцева — тоже отличная девушка… Но как погибла Люба? Почему в нее стреляли? То, что мне сообщили в гестапо, не внушало доверия. Неужели случайность?

— Случайность… А вы знали, что солдаты насиловали ее на моих глазах?

— Нет. Мне сказали, что убита она была случайно.

— Нет. Не случайно.

— Константин Иванович, давайте начистоту. Я долго размышлял, прежде чем начать этот разговор… Я верю вам. Так вот знайте! Многие из нас находятся под влиянием коричневой пропаганды, многие одурачены национал-социализмом и Гитлером, но, поверьте мне, не все! Далеко не все!

После этого мы долго молчали. Минут через 15—20 Шарнгорст сказал:

— По-видимому, вы мало знаете о событиях на фронтах. Естественно, что в лагере вам о них не сообщали. Вот краткий обзор…

И Шарнгорст сжато рассказал о всех основных событиях войны начиная с декабря 1941 года. Много говорил о Сталинграде, и можно было бы подумать, что рассказывает это не немец, а русский. Он считал, что война еще продлится долго, будет невообразимо трудна и безжалостна, но победят в ней русские.

Я вопросительно посмотрел ему в глаза. Он встретил мой взгляд твердо.

— Что-то переменилось, господин полковник? — спросил я.

— Многое. Сейчас я уже не предложу вам роль на службе центрального российского правительства или в РОА.

— А для чего же тогда нас привезли из лагеря? Мы почему-то сразу догадались, что это ваша инициатива.

— Правильно догадались. А теперь постарайтесь как следует меня понять и поверить мне. Я понял ненужность и никчемность борьбы, — она не нужна основным и наиболее здоровым силам русского народа.

Помолчав немного, Шарнгорст продолжал:

— Для себя я решил, что никаких собственных целей в этой войне у меня нет. Я отказался бы участвовать в ней, если бы это было возможно, если бы не связывали меня присяга и разные другие обязательства. Когда я все это понял, я поставил себе цель — спасти вас с Николаем Дерюгиным, двух симпатичных мне людей, которых я так безуспешно обрабатывал, но которые, сами того не желая, обработали меня. Ведь, убедившись в ваших достоинствах и поняв, что оба вы плоть от плоти представители молодой современной России, я задал себе вопрос: почему вы не поддерживаете меня? Просто потому, что не нужны мои игры России. Вы с Дерюгиным считаетесь моими агентами. Это обеспечит вашу безопасность. Я постараюсь сделать так, чтобы особых строгостей в отношении вас не чинили. Начальник лагеря Френцель вас больше вызывать не будет. И наберитесь терпения…

Мы вернулись в дом, девушка с наколкой накормила нас обедом, вел я себя на этот раз достойнее. Когда мы остались одни, я попросил Шарнгорста рассказать о себе. Он сказал, что происходит из старинной прусской дворянской и потомственной офицерской семьи. Сейчас ему тридцать восемь лет, живет вдвоем с двадцатилетней сестрой, близких родственников не осталось. С женой развелся еще до войны, служит в военной разведке. Был в 35—37-х годах в Испании, в 38—40-х — в Москве…

Потом меня отвезли в Вустрау. Шейко, увидя меня, впился в меня глазами, я невинно потупился, а потом сказал, что меня опрашивали и я составлял анкеты. Шейко предложил пообедать, но я отказался. Та же шарнгорстовская солдатская команда, поболтавшись по лагерю полчаса, увезла к Шарнгорсту Николая. Он вернулся часа через два и тоже, улыбаясь, сообщил Шейко, что составлял анкеты.

Шейко растерялся, убежал, и мы поняли: ему нужно сообщить о наших поездках, посоветоваться.

Николай рассказал о Шарнгорсте. Тот высказался примерно так: «Хотя я и не верю в победу Германии, но разведка — это не только и не всегда война… Иногда это нечто прямо противоположное».

— Что это означает? Как ты думаешь? — спросил Николай.

— Не знаю, — ответил я. — Шарнгорст переживает какой-то кризис. Я, Коля, почувствовал, что с ним что-то происходит. Он блестяще образованный и думающий человек…

— Сейчас у нас нет выбора, мы должны согласиться с его предложением. Это связано с полугодовой учебой. Он сказал, что видеться он нам разрешит. А там посмотрим и придумаем, что делать. Главное, наши воюют уже не так, как в 41-м. Побеждают! А мы в сердце этой зловещей империи. И обязаны помочь Красной Армии! — сказал Николай.

Вернулся Шейко, настроение у него было боевое, и он крикливо предложил нам кончать курить и ложиться спать.

Интересный человек был Шейко: переменчивый, как медуза.

Утром его куда-то затребовали, нас с Николаем тоже растащили по разным углам, и в результате через неделю Николай был направлен в Дабендорфскую школу пропагандистов РОА. Шарнгорст полагал, что к моменту окончания ее ему удастся вызволить оттуда Николая. В Дабендорф же по своей прямой осведомительской линии попал и Яков Шейко — в хозроту.

Меня же вначале направили в так называемый Русский комитет, возглавлявшийся генералом Власовым. К счастью, я пробыл там недолго, дней пять. Летом меня переправили в разведывательную школу абвера. Я пошел туда с охотой, потому что этой отправке предшествовал разговор с полковником Шарнгорстом.

— Константин Иванович, — сказал тогда Шарнгорст. — Как мы и договорились, завтра вас направят в разведшколу абвера. Это недалеко, и мы изредка будем видеться. Обучение там довольно примитивное, и вам будет легко. Значительное внимание уделяется изучению личных качеств, надежности, прошлого слушателей. Но к вам это относиться не будет, так как вы «мой человек». Не обижайтесь на это выражение. Тем не менее, Константин Иванович, будьте осторожны. Уверен, что вы опять будете строить планы побега или еще чего-то в таком роде. Не так ли?

Я промычал что-то нечленораздельное, Шарнгорст продолжал:

— Чтобы вы вели себя спокойно, я скажу вам, что учеба ваша будет продолжаться шесть месяцев, после чего с разведывательным заданием вы будете заброшены в глубокий тыл вашей армии. Задание буду готовить я и подготовлю его хорошо. Короче, я дам вам возможность вернуться домой. Я полагаю, что этому вы рады?

В душе что-то буйно ликовало: «Я вернусь домой, домой, домой!» — но я остановил свою радость и спросил Шарнгорста:

— Но ведь не можете же вы так просто отпустить меня. Чем-то вы меня привяжете?

— Для того и изучают кандидатов в разведчики. Я гарантирую, что вы отправитесь домой «чистым». Вы сразу же явитесь в СМЕРШ или НКВД, сделаете заявление и расскажете обо мне и школе, в которой будете учиться. Естественно, еще о задании, которое вы от нас получите.

Подумайте, Константин Иванович, и дайте честное слово, что до конца обучения будете вести себя разумно.

Я и думать не стал — согласился! Я не всегда верил Шарнгорсту, но сейчас я поверил ему безоглядно!

Так попал я в разведшколу и держал себя так, как рекомендовал Шарнгорст. Он да и все другие преподаватели были мною довольны.

Я не буду рассказывать ничего о школе, преподавателях, слушателях. Обо всем этом я в свое время уже написал, и не очень все это интересно.

Но не могу не рассказать об одной чрезвычайно интересной встрече с Шарнгорстом, которая состоялась, как и раньше, в Берлине 25 августа 1943 года.

Дело в том, что Шарнгорст как мой шеф имел право вот так, на денек, забирать меня к себе. Наверное, играла роль и его должность в центральном аппарате абвера.

Разговор начался с того, что Шарнгорст поздравил меня с величайшей победой.

— Думаю, не довелось вам еще слышать об этом. Дело в том, что германская армия в боях под Орлом, Курском, Белгородом понесла тягчайшее поражение. 5 июля началась германская операция. Советская Армия успешно оборонялась и 12 июля после колоссального танкового сражения у Прохоровки перешла в наступление, полностью разгромив войска Манштейна и Клюге. Вот это успех! Поздравляю вас!

Я был очень рад, но, пожалуй, впервые я видел, что и Шарнгорст радуется нашей победе. Я с удивлением на него посмотрел.

— Что ж, Константин Иванович… Теперь я радуюсь вместе с вами. — И он поведал главную повесть своей жизни.

Редко так бывает, но вот было же: Шарнгорст — умницас университетским и военным образованием, разведчик, побывавший во всех европейских странах, полковник — исповедовался передо мною, человеком чуть ли не вдвое младшим, едва получившим среднее образование, всего лишь старшиной.

Он вновь повторил основные даты и положения своей биографии. Затем сказал, что идеи национал-социализма никогда его не увлекали, просто на каком-то начальном этапе нацистское государство показалось ему перспективным и долговечным. Ну, с какими-то издержками на дурацкую пропаганду, фанфаронство, даже антисемитизм. Но ведь люди его круга всегда старались держать себя выше таких мелочей, не пачкать себя ими.

Многое из повседневной практики национал-социализма просто не доходило до него, помимо этого, он годами не жил в Германии.

Ему было известно, что многие старые военные противники войны с Советским Союзом. Человек, которого он уважал и с которым он работал в Москве, посол граф Вернер фон дер Шуленбург, а также его начальник — военный атташе генерал Кестринг также активно высказывались против войны с Россией.

Тем не менее теперь ему довольно трудно объяснить свое состояние, он, Шарнгорст, считал, что война с Советами необходима и что ее вполне возможно довести до победного конца.

Когда война уже началась, у него, как и у многих других военных, находившихся на оккупированной германскими войсками советской территории, наблюдавших деятельность партизан и глухое сопротивление народа, возникла мысль о создании в России коллаборационистского правительства под руководством находящегося в эмиграции Керенского или другого буржуазного деятеля-эмигранта, а также Русской армии освобождения (так он именовал ее в своих мечтах).

Подобные проекты возникли в нескольких местах, они рассматривались в ставке, лично он не считал себя специалистом в политических вопросах, поэтому спокойно ждал, пока эти предложения будут утверждены и претворены в жизнь.

Шарнгорст рассуждал так: Россия — страна необычная, огромная, мощная, победить ее обычными военными средствами невозможно. Но если бы удалось расколоть ее изнутри политически, если бы при наличии тягчайшей для нее войны с вермахтом вновь начать на ее просторах гражданскую войну, — победа Германии будет обеспечена!

«Почему гражданская война 1919—1922 годов не дала положительного результата? — рассуждал Шарнгорст. — Да только потому, что усилия интервенции были мизерны, Антанта и не думала помогать белым реально, сильная Россия была Антанте не нужна».

И Шарнгорст решил создать ядро будущей разведки коллаборационистского правительства и Русской армии освобождения.

Но его попытки оказались тщетными. Подавляющее большинство кандидатов, которых он «профильтровал», оказались непригодными для тех ролей, которые им предназначались.

В январе 1942 года Шарнгорст узнал меня и пришел к выводу о том, что я один из тех людей, которые ему нужны.

Почему-то Шарнгорст отобрал также и Николая Дерюгина, не имевшего разведывательной подготовки.

А потом грандиозный сталинградский разгром (катастрофу под Москвой он считал случайностью), а также мое и Николая Дерюгина поведение и многие другие факторы (Шарнгорст был умным и цельным человеком) убедили его в эфемерности усилий вермахта, больше того — убедили в неминуемости поражения Германии и возмездия, которое ожидает немецкий народ.

Самое страшное впечатление на Шарнгорста произвели факты тотального уничтожения населения оккупированных областей России. Он понял, что связал свою судьбу с бандой политических авантюристов, и решил бороться. Не зная вначале — как…

Шарнгорст рассказал, что самое большое влияние на него оказал его дальний родственник Хеннинг, также происходивший из старинного прусского дворянского и офицерского рода. Хеннинг являлся начальником оперативного отдела штаба группы армии «Центр», которой командовал фельдмаршал Клюге.

Хеннинг странный человек, ненавидит форму и муштру и при первой же возможности надевает штатское платье. Однажды он сказал Шарнгорсту, что дерзость превеликого дилетанта, развязавшего войну против СССР, обернется катастрофой.

Хеннинга угнетало и прямое планирование преступлений на основе так называемого приказа «О комиссарах». Этим приказом предлагалось убивать комиссаров и политработников Красной Армии. Критикуя приказ о расстреле всех подозрительных гражданских лиц без приговоров даже военно-полевых судов, Хеннинг сказал однажды Шарнгорсту: «Если нам не удастся побудить фельдмаршала Браухича предпринять все возможное для того, чтобы отменить эти приказы, Германия окончательно потеряет свою честь, и это будет омрачать жизнь немцев сотни лет. Вину за это возложат и на вас, и на меня, на вашу сестру и на мою жену, на ваших детей и на моих».

Шарнгорст стал рассказывать чудовищные вещи, судя по всему, он говорил правду.

Он рассказал, что Хеннинг, полагая Адольфа Гитлера виновником национального позора Германии, решил убить его при помощи взрывного устройства, пожертвовав при этом и своей жизнью. Это было еще в 1942 году. Когда Шарнгорст, офицер до мозга костей, напомнил Хеннингу о присяге, тот вспылил и крикнул, что Гитлер ничего не может требовать от тех, кто давал ему присягу, так как сам тысячекратно нарушил ее.

Шарнгорст после долгих размышлений согласился с этой мыслью, а Хеннинг, как бы еще более утверждая его в необходимости борьбы с Гитлером, сказал:

— По-твоему, не удивительно, что мы сидим и обсуждаем, как убить главу государства? Но только это спасет немецкий народ.

Вот с этого все и началось. Хеннинг, смелый, честный человек, поставил Шарнгорста на путь борьбы с Гитлером и нацизмом и влил в него уверенность в том, что это единственный путь… Хеннинг познакомил Шарнгорста с группой интеллигентов, обсуждавших возможности изменения государственного строя Германии.

Шарнгорст мне сказал, что абсолютно убежден: в верхних слоях германского общества зреет заговор против Гитлера и уже несколько раз могло состояться покушение.

Основные силы заговора, как объяснил Шарнгорст, группируются вокруг крупного в прошлом либерального политика Герделера, представляющего германскую промышленность. Расчеты этих лиц связаны с любой формой устранения Гитлера — тесным союзом с англо-американцами и организацией военного и политического заслона против возможной экспансии на Запад Советского Союза.

Однако в 1943 году возникло новое, значительно более левое течение, возглавляемое полковником службы генерального штаба графом Клаусом Шенком фон Штауффенбергом.

Эти люди пытаются установить контакт со всеми прогрессивными силами, в том числе КПГ, национальным комитетом «Свободная Германия» (НКСГ), возглавляемым генералом Зейдлицем и находящимся в СССР. После физического устранения Гитлера Штауффенберг и его сторонники должны начать переговоры о капитуляции с Советским Союзом и с англо-американцами.

Для предварительных переговоров с Советским Союзом намечен граф Вернер фон дер Шуленбург, который с 1934 по 1941 год был германским послом в Москве. Он также сторонник Штауффенберга. Разрабатывается вариант, согласно которому переход Шуленбурга на советскую сторону поможет осуществить Хеннинг.

Скажу честно: все было необычно, грозно, страшно. Меня бесконечно обрадовало, что Шарнгорст наконец определился, что мы с ним союзники и страстно желаем одного: поражения фашистской Германии.

Самое замечательное заключалось в том, что моя предполагавшаяся в декабре заброска на территорию СССР только по видимости должна была носить разведывательный характер в интересах абвера. В действительности она должна была стать попыткой установления прямого контакта с НКГС, Зейдлицем.

Вот какой потрясающий разговор произошел у меня с Шарнгорстом 25 августа 1943 года.

Шарнгорст достал из шкафчика бутылку французского коньяка:

— Может быть, за нашу общую победу? Не возражаете?

Выпили. Шарнгорст сказал:

— Сегодня у нас хороший тихий, исповедальный день. Как на рождество или на пасху… Давайте я буду ставить вам пластинки с ариями и романсами в исполнении Пирогова?

Что за великолепный день… В большом мрачноватом кабинете звучали в исполнении Пирогова арии Галицкого, Мельника, Сусанина. И все так далеко от всеобщего вселенского ужаса!..

— Господин полковник, я благодарен вам за то, что вы мне сегодня подарили. Но я очень скучаю без Николая Дерюгина. Что с ним? Где он? Можно ли с ним повидаться?

Шарнгорст успокоил: Николай в Дабендорфе, в школе пропагандистов РОА, у него все в порядке.

— Кстати, — сказал Шарнгорст, — у него там очень хороший друг, лейтенант. Вы его, очевидно, не знаете. Совершенно случайно произошло невероятное: Дерюгин и лейтенант учились до войны в одной школе, а жили в Москве на соседних улицах.

Я тоже поудивлялся, а Шарнгорст сказал, что просит не настаивать на встрече с Николаем. По его словам, он очень заинтересован в благополучном исходе моей первой выброски в Союз и ничем не хочет рисковать.

Я огорченно молчал. Тогда Шарнгорст решился:

— Не хотел говорить вам, Константин Иванович, нецелесообразно это. Но мне огорчать вас, сегодня в особенности, тоже не хочется.

Дело в том, что Дерюгину и лейтенанту — уж каким чудом, не знаю — удалось установить контакт с антифашистским Сопротивлением, по сути, с коммунистическим подпольем. Они оба сейчас очень активно там функционируют.

Вам будет интересно узнать: выяснил я это совершенно неожиданно, выполняя поручение Штауффенберга по установлению связи с подпольем КПГ. Так что вот видите, каков ваш Дерюгин… — закончил Шарнгорст.

Я был рад за Николая и даже немного завидовал ему…

Трудно забыть тот счастливый день… Я узнал о победе моей страны, я нашел единомышленника и союзника, я вновь мог стать в ряды своей армии на самом переднем рубеже, я мог быть полезным Родине, и я получил известие о друге и о его борьбе.

Стоило много месяцев мучиться ради одного такого дня!

…Потом пошли месяцы довольно изнурительной учебы, где каждый час был расписан и для чего-то предназначен. Могу признаться, что особенно досаждали мне часы, посвященные радио: прием — передача. Передача шла куда как хорошо. И прием вначале тоже, но как дошел я до возможности принять и записать 15 пятизначных групп в минуту, так остановился, и надолго, наверное, на месяц. И лишь после этого сумел я преодолеть 16, 18, а затем дойти до приема 20 пятизначных групп в минуту. Это было много, достаточно много.

К ноябрю я закончил подготовку, и Шарнгорст стал работать со мной индивидуально, отрабатывал «задание» и «легенду».

Чтобы затушевать свою заинтересованность в моей подготовке, Шарнгорст допустил к ней еще двух офицеров, своих подчиненных.

Наша задача была довольно сложна, так как оба задания я должен был учить наизусть. В ноябре мы очень часто, почти через день, виделись на конспиративной квартире: за мной присылали автомобиль, и мы работали.

В один прекрасный день я понял, что Макс готовится и к тому, чтобы передать со мной серьезную информацию.

Исходя из того что она была первичной, а также потому, что я еще должен был доказать своим, что я не изменник и не провокатор, часть информации была построена так, чтобы ее можно было проверить. Основная часть этой информации была уникальной.

Трудно даже описать, как я был счастлив: я опять начинаю служить Родине, я при деле, даже впереди многих…

Однако, как это часто бывает в жизни, оказалось, что мы на пороге несчастья.

15 ноября 1943 года, в среду, Шарнгорст заехал за мной, поговорил с двумя моими инструкторами, дал какие-то дополнительные указания по «липовым» документам, изготовлявшимся специально для моего случая.

Потом сел в машину, где я уже ожидал его, выпрямился и, положив руки на руль, замер. Я ожидал, что сейчас заворчит стартер и «опель» плавно и тихо тронется с места, но полковник неожиданно положил голову на руль. Что это с ним? Утомление?

— Что случилось? Почему стоим? — забеспокоился я.

— Едем! — ответил он и в одно мгновение выкатил машину со стоянки.

Дорогой он не проронил ни слова, хотя нам было о чем поговорить. Я молчал, считая, что ему видней, говорить или молчать, но не выдержал и спросил:

— Что случилось?

— Будем мужчинами… Погиб Николай Дерюгин… Его друг, лейтенант, тоже.

— Но как? Почему? Когда?

— В воскресенье, 12-го. Оба попали в поле зрения гестапо, оба были зафиксированы службой наружного наблюдения, а когда производился анализ, оказалось, что и тот и другой были в районах действия подпольного передатчика и зоны распространения антинацистских листовок.

Три дня их искали по всему городу. На четвертый, в воскресенье, они попались.

— Их схватили, пытали?

— Нет, Дерюгин выбросился с шестого этажа… Лейтенанта догнали военные патрули и пристрелили.

Я поймал себя на том, что я пуст, нет во мне ни одной мыслишки, ни одного сколько-нибудь цельного ощущения огромной утраты. «Ведь Николай был друг мой, товарищ, ведь здесь у меня ближе нет никого… И так погибнуть!» — подстегивал я себя и вдруг поймал на том, что кроме пустоты в душе там появилось подленькое животное ощущение жизни, напоминание о том, что я живу и меня еще ждут впереди все земные радости…

Вдруг Шарнгорст заговорил:

— Завтра я тебя отправлю в Даугавпилс, откуда будет осуществляться твоя заброска. Если к тебе кто-либо в отношении Дерюгина обратится, держи себя так: раньше его не знал, в лагере тоже, познакомились только дорогой в Вустрау.

Я сам, если все будет в порядке, приеду в Даугавпилс за семь дней до начала акции. Веди себя спокойно — жди! Одно обещаю: информация для твоих будет первоклассной!

…Наутро я и сопровождающий выехали в Даугавпилс…

Вскоре я был переброшен в Великие Луки, уже освобожденные нашими войсками. Оттуда я в качестве командированного «лейтенанта» Красной Армии должен был добраться до Ржева, а затем и до Москвы.

Однако прямо в Великих Луках я нашел представителей фронтовой разведки и рассказал о себе.

В тот же день я был доставлен в Москву самолетом. Когда я летел, с печалью вспоминал о погибшем Николае и о Шарнгорсте и думал, что именно в этот день два года назад летел вместе с Тамарой в противоположном направлении. Сколько за это время воды утекло… Печальной воды…

В Москве меня встретили хорошо, я вновь рассказал о себе, о Максе Шарнгорсте, Любе, Велинге, Зое.

Затем о лагере военнопленных, чудесном вызволении оттуда и встрече с Шарнгорстом.

Затем о предложении Шарнгорста, моем согласии, обучении в школе абвера, о самой школе и известных мне преподавателях.

О том, что подготовил для передачи Шарнгорст: это включало в себя устную информацию и письменную, заделанную в правый каблук моего ботинка.

О Дерюгине и его друге, об их связи с коммунистическим подпольем Германии, совместной работе в интересах победы и героической гибели.

Наконец, и о Зайцеве, на случай, если он окажется на нашей стороне.

Все это я пересказывал в течение трех дней.

Эти три дня, так же как и последующие четыре, я жил в тюрьме, правда, вполне сносно.

Через неделю меня вызвал сотрудник, занимавшийся моими допросами, пожал руку и сказал:

— Не сердись за тюрьму, иначе нельзя… Но мы теперь знаем о тебе все, и у меня есть для тебя два сюрприза. Первый — за дверью! — Сотрудник, легкий, подвижный, вскочил из-за стола, распахнул дверь: — Заходи же, Тамара!

В комнату вбежала и бросилась ко мне забытая, невероятно далекая, недостижимая Тамара Румянцева. Обняла, поцеловала, а потом пошли разговоры и воспоминания. Она совсем не изменилась.

Сейчас она жила в Калинине и работала в госпитале старшей медсестрой.

Я все порывался спросить, Тамара, умница, поняла и печально сказала:

— Костя, я, когда вернулась в Калинин, сразу стала искать твою маму. Куда она эвакуировалась, я узнать не смогла.

Потом, потупившись и зардевшись, сказала, что вышла замуж. Муж ее, капитан, сейчас на фронте, воюет, пишет, ждет встречи…

Я не мог отделаться от ощущения, что все происходит со мной во сне…

Второй сюрприз заключался в том, что я был награжден орденом Красной Звезды посмертно, а Тамара — медалью «За отвагу». Свою медаль она уже получила, мне получить орден, поскольку я оказался жив, еще предстояло.

Вот как все складывалось. Из тюрьмы меня поместили в общежитие на Шаболовке, вечером я пошел с Тамарой в Большой театр и был счастлив послушать в «Иване Сусанине» Пирогова. Вспомнился сразу Шарнгорст. Как он там…

Наступил новый, 1944 год, я встретил его в общежитии, среди своих ребят: были среди них чекисты фронта и тыла, были побывавшие в разведывательно-диверсионных группах. Всякие были люди, один парень, из числа диверсантов-подрывников, заговорил о немцах вроде того, что, мол, вся нация после победы должна быть уничтожена.

Я чуть было не вступил в спор: а как же коммунисты, Сопротивление, да мало ли в Германии людей, просто запуганных Гитлером. Но вовремя вспомнил приказ: о себе ничего не рассказывать!

Мне осталось, сославшись на головную боль, выйти из-за стола. Многих можно было понять в их ненависти к немцам: пострадали, погибли родные и близкие. Но можно ли жить по шаблону, всех ставить на одну доску и привешивать ярлыки: этот наш, этот враг! Сколько у нас еще этой узости и косности!

Числа десятого января мне сообщили, что меня примет высокое начальство, и просили освежить в памяти ту часть сообщения Макса, которая относилась к Сопротивлению, Штауффенбергу, заговору против Гитлера.

Утром я был у начальства, принимали меня трое в генеральских погонах, один, как мне показалось, был замнаркома.

А разговор был самый общий и начался с того, что мне объявили о награждении орденом Красного Знамени. Это была великая честь, так как мой отец тоже имел эту награду.

Потом стали говорить о желательности моего возвращения в Германию, якобы после выполнения задания абвера. Спросили, чувствую ли я в себе силы вернуться туда.

Я сказал:

— Да, готов вернуться, тем более что Шарнгорст ждет меня.

— Хорошо, будем готовиться…

А вот потом пошел разговор о Хеннинге, который оказался генералом Хеннингом фон Тресковом, о графе Клаусе Шенке фон Штауффенберге, о Герделере, фон дер Шуленбурге и других, упоминавшихся Максом.

То, что просил передать советскому командованию Шарнгорст, было, конечно, выдающейся разведывательной информацией и докладывалось, очевидно, на самый верх.

А потом началась «игра» с немцами. Из московских пригородов, из района малаховского озера, из талдомского глухого леса в обусловленные дни и часы я стал передавать информацию. Ее для меня готовили товарищи из контрразведки.

Естественно, что к этому времени я покинул общежитие и поселился на квартире у одинокой женщины. В военной Москве долгое время оставаться незамеченным было мудрено, абверовское начальство предполагало это и предлагало два варианта:

1. Возвратиться в Германию по отработанному каналу.

2. Добыть новые документы и легализоваться по ним.

Обсуждая эти варианты, мы пришли к выводу, что если возвращаться в Германию, то по немецким документам, добавив к ним лишь мелочи: продаттестат, отметки в командировке и т. д. Начальники считали, что, если я задержусь и начну легализоваться по якобы добытым новым документам, возникнут дополнительные трудности и мне будет сложно отчитаться перед абвером.

Итак, предстояло распрощаться с новыми товарищами и отбыть. В Калинин Тамаре я написал открытку и попросил продолжить розыск матери.

В открытке, покривив душой, я сделал приписку, что очень сожалею о том, что она сделала свой выбор, не дождавшись меня.

Специально для Шарнгорста я накануне отъезда совершил невероятный поступок. Пришел в Брюсовский переулок, 7, разыскал в 1-м подъезде на 7-м этаже квартиру Александра Степановича Пирогова и нажал кнопку звонка.

Открыл высокий, плотный красивый мужчина, выглядевший лет на 45, и вопросительно уставился на меня:

— Не пойму, Колька? Нет…

Я ответил, что нет, не Колька, что я сам по себе, и тогда, вопросительно на меня поглядывая, Пирогов пригласил зайти. Я скинул шинель и шапку, и мы вместе вошли в гостиную. Александр Степанович, все так же вопросительно на меня поглядывая, усадил на стул, сел сам и, откинув крупное свое тело на спинку стула, приготовился слушать.

— Александр Степанович, мой повод прийти к вам покажется вам странным, но поверьте: все так, как я говорю! Сам я из Калинина и слышал вас до войны только по радио. Увидел впервые в декабре в «Иване Сусанине». Но на войне в самых необычных условиях, о них я, к сожалению, ничего не могу вам сейчас рассказать, я много слышал о вас от одного хорошего, выдающегося человека, влюбленного в ваш талант. Он видел вас на сцене десятки раз. Этот человек рассказывал мне обо всех операх, в которых вы пели, о многих концертах. Все пластинки, которые вы записывали, у него есть, и он проигрывал мне их. Подарите ему вашу фотографию.

— Да я и не против, — пробасил Пирогов. — И вам я верю: вон два каких ордена у вас на груди. Необычно только как-то. Ну да ладно!

И он полез в какие-то альбомы, шкатулки, конверты.

— Вот смотри, дружок! — попросту обратился ко мне Александр Степанович. — Вот Мефистофель, вот Мельник, Сусанин, Галицкий, а это вот так недавно меня сняли. Говори, какую?

— Александр Степанович, эту, последнюю. Уж очень вы здесь похожи. Хорошо?

— Ну ладно! — И Пирогов отложил фотографию на буфет. — А теперь мы как русские люди на проводины по стаканчику выпьем.

И он достал из буфета большой хрустальный графин с водкой, нарезал на две тарелки немного сала, колбасы, хлеба, налил в два стакана водку, приподнялся, тряхнул головой.

— За тебя, за твоего друга! Чтобы живы остались! — И, запрокинув голову, он вылил в рот содержимое стакана.

Я тоже выпил.

Он взял с буфета фотографию, взял ручку:

— Ну говори, кому надписать?

— Максу!

— Максу? — Пирогов удивленно отложил перо в сторону, потом снова решительно взял: — Ну, тебе видней! — И четкими крупными буквами надписал:

«Максу — с дружескими чувствами и наилучшими пожеланиями. Александр Пирогов».

Пирогов потушил свет, и мы оба подошли к окну.

— Скоро война закончится?

— Скоро, Александр Степанович! Скоро!

Мы распрощались. Пирогов расцеловал меня.

Итак, мне осталось прожить в Москве всего-навсего несколько дней, после чего я должен был вернуться в район Великих Лук, а оттуда пробираться на немецкую сторону.

Часов по двенадцать в день я проводил в работе, меня готовили тщательно и скрупулезно.

…В те последние дни я с интересом присматривался к московским будням.

Противотанковые «ежи» с улиц уже убрали, камуфляжи с Большого театра, Манежной площади тоже.

Действовали светомаскировка, комендантский час, карточки. Налетов на Москву не было, салюты радовали москвичей.

В те дни я также бывал довольно часто в двух родственных мне по отцу семьях. Люди там были пожилые, солидные, ко мне относились хорошо, а я не мог рассказать им о себе. Они видели, что я хлебнул горя, два моих ордена на груди. Но я ничего не мог «соврать» про фронт, про подбитые танки, захваченных «языков» — не знал я ничего этого. Отмалчивался и наконец понял, что родственникам я внушаю своего рода подозрения.

Была с начала войны у москвичей такая черта, «бдительность», когда простые женщины по едва заметным несовпадениям с нашим образом жизни, повадками и привычками вылавливали немецких агентов и диверсантов.

Старший мой дядя был коммунистом с 1903 года. Он работал замдиректора какого-то оборонного предприятия по кадрам. Я решил рискнуть и, естественно, спросив разрешения, рассказал ему в общих словах все, что со мной произошло. Эффект был потрясающий. Дядя долго смотрел на меня, потом вдруг заплакал. И так мне было неловко смотреть, как седой, усатый, солидный мужчина плачет, что и у меня на глаза навернулись слезы.

— Ну Игорь, ну Игорь! Вот бы отец твой посмотрел! Ну ты не хуже, ты как отец твой, ты лучше, Игорь! — бормотал дядя.

После этого я забот не знал. Авторитет дяди был очень высок, и он, ни слова не рассказывая, сумел заставить всех поверить, что я солдат, что мне досталось, еще достанется и поэтому я свой, такой же, как их дети и племянники, воевавшие на фронте, убитые и пропавшие без вести.

Я сделал в те дни одно наблюдение: похоронки были ужасным знамением времени, несли с собой горе, слезы, печаль, но все же им до конца не верили! Из уст в уста ходили рассказы о том, что в части посчитали такого-то убитым, а он в действительности попал к партизанам, или еще вариант: в плен, а потом к партизанам и уже оттуда, через год после похоронки, объявился! А еще оставался просто немецкий плен, где, конечно, и мучили и издевались, но все же тоже оставалась какая-то надежда дождаться после войны. А победа-то была не за горами!

Мартовским утром я забрался в набитый битком вагон поезда на Великие Луки, примостился на отвоеванном уголке и задумался. Думать, конечно, было о чем, но отвлекали разговоры, песни.

Народ был всякий: естественно, военные, кто в госпиталь, кто из госпиталя, кто в отпуск, кто в часть, кто в командировку, и очень много женщин с узлами, мешками, ребятишками, — «дела земные», подумал я о женщинах.

По проходу вагона с трудом пробирался безногий инвалид на колясочке. На обрубках бедер лежала солдатская шапка, сам он был в защитной телогрейке и ушитых ватных брюках, а отталкивался деревянными толстыми пластинами, с обшитыми кожей ручками. Пробираясь по вагону, сорванным и пропитым голосом он пел:

Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч…
Это черт знает какое производило на всех впечатление. Женщины, только что злобно воевавшие за место для себя, своих детей и мешков, плакали, деньги в шапку летели, как дождь.

Незаметно я заснул, а проснулся уже в Великих Луках.

Велико же было мое удивление, когда на перроне ко мне подошел майор, проверил документы, а потом показал телеграмму: мне предлагалось немедленно вернуться в Москву.

Когда вернулся, оказалось, что мое задание отменено, возвращение в Берлин откладывается: возникли некоторые вопросы, относящиеся к моему пребыванию в разведшколе абвера, к информации Шарнгорста.

С этого дня я неделями скрупулезно, день за днем описывал свое пребывание в Берлине, каждую встречу и каждый разговор с Максом Шарнгорстом, все, что я знал о Николае Дерюгине и лейтенанте Олеге Грязнове.

Когда я случайно встретился с одним из сотрудников и хотел спросить, в чем дело, тот отвел глаза: ему было стыдно.

Я подумал, что или кто-то проявил сверхбдительность, или оклеветали меня и Шарнгорста.

Вдруг в первых числах июня 1944 года ко мне на квартиру, где я писал очередное «пояснение», ворвался сотрудник:

— Все. Разрешено приступить… Завтра начинаем вновь работать. Ведь теперь труднее. Надо же нам как-то оправдать твою трехмесячную бездеятельность. Ну да ничего!

— Но скажи, что это было? Почему так все получилось?

— Да очень просто. Доложили одному чрезвычайно уважаемому человеку как операцию, которая уже осуществляется. А он сказал: «Я в своей практике с такими операциями не сталкивался. Я бы советовал проверить то-то и то-то». Вот и получилась оттяжка на три месяца, пока наше начальство на самый верх не доложило. Там с такими операциями сталкивались — разрешили.

…Короче говоря, 21 июля я вновь готов был отправляться в Берлин, но в этот же день поступили известия о неудавшемся покушении на Гитлера графа Клауса Шенка фон Штауффенберга, о побоище, устроенном гестапо после этого.

Через два дня поступили сведения о том, что полковник Макс Шарнгорст, не дожидаясь ареста, застрелился у себя на квартире. Так погиб еще один мой друг… Что подумал он обо мне в смертную свою минуту?..

Теперь по приказанию командования я еще раз подробнейшим образом изложил все события, происшедшие со мной.


«…Со своей стороны полагаю, что в сложившейся ситуации моя дальнейшая служба в органах разведки не является целесообразной.

Поэтому прошу направить меня в распоряжение армейского командования по Вашему усмотрению. Хочу, как мой отец, стать танкистом и активно участвовать в войне с фашистской Германией.

1 августа 1944 года.

Лейтенант Бойцов».
На этом кончаются записки Константина Брянцева (Игоря Бойцова).

Погиб он в самом конце войны в танковом бою на территории фашистской Германии: был тяжело ранен осколком снаряда и умер по пути в медсанбат.

Похоронен в братской могиле.

Его мать, как он и предполагал, эвакуировалась из Калинина на восток, эшелон двигался медленно, надолго останавливаясь на перегонах, станциях, запасных путях. Вдруг выяснилось, что Антонина Петровна Бойцова больна инфекционной желтухой. Ее ссадили в Свердловске и поместили в инфекционную больницу. Там она умерла.

Фотографию Александра Пирогова я не нашел: наверное, навсегда потерялась на нетореных тропах войны.

Вот такая печальная история…

А ведь кто знает, каким образом развернулись бы события, если бы Игорь Бойцов в марте 1944 года вернулся в Германию к Шарнгорсту…

Кто знает…

Давид Гай ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ

Человека этого Сергей Степанович приметил не сразу, а только на четвертый день своего пребывания в пансионате.

Вероятно, он приехал позже, а может, просто не попадался на глаза. Столкнулись они у овощного стола, на котором перед обедом выставлялись в глубоких тарелках вареная свекла, фасоль, мелко нашинкованная капуста и морковь, а иногда редиска и огурцы. Человек этот шел сбоку, и, увидев его, Сергей Степанович вздрогнул и испытал легкое беспокойство.

Что-то побуждало, властно требовало неотрывно смотреть на него, но что — не мог уяснить. Лицо незнакомца со странным скорбно-надменным выражением не было красивым, вовсе нет, однако и стертым, блеклым, бесприметным его никак нельзя было назвать. Особенностью, своего рода достопримечательностью его служил нос — прямой, тонкий и хищный, и он-то в сочетании с поджатыми губами, острым, усеченным, как конус, подбородком и неподвижными, словно застывшими глазами создавал впечатление горькой отрешенности и вместе с тем некоей подспудной гордости и отчасти даже высокомерия. Даже в плотной, вязкой, однородной массе, улиткой ползущей в часы пик по переходу столичного метро, Сергей Степанович выделил бы это лицо, остановил на нем взор, тем более здесь, в столовой пансионата, где не затурканные и не замордованные ежечасной городской спешкой люди волей-неволей приглядываются друг к другу.

Как ни странно, случайная обеденная встреча не прошла бесследно; направляясь на пляж или возвращаясь в свой номер, Сергей Степанович непроизвольно выглядывал долгоносика, как он теперь называл его про себя. Того нигде не было видно. Лишь в столовой им нет-нет и приходилось сталкиваться взглядами: заинтересованно-ищущим у Сергея Степановича и отстраненно-безразличным у долгоносика. Сидел незнакомец справа через три стола, почти не разговаривал с соседями — двумя женщинами и мальчиком, сыном одной из них, — весь в себе, нахохленный и немного смурной, как мог уловить Сергей Степанович, помимо воли ведущий за ним скрытое наблюдение.

Он не мог отрешиться от ощущения, что где-то когда-то видел этого человека. Но где, когда? Оттренированная, изощренная, обычно услужливая память, на которую он не мог пожаловаться, на сей раз хранила молчание.

Однажды после ужина, дождавшись, когда долгоносик покончит с едой и выйдет из зала, Сергей Степанович невзначай прошел мимо его стола и глянул на лежавшие у хлебницы талоны на питание, получаемые при оформлении путевки. В каждый талон вписывалась фамилия отдыхающего. Долгоносик значился как «Шахов Георгий Петрович». Шахов… Фамилия не говорила абсолютно ничего. И, однако, Сергей Степанович продолжал пребывать в незавидном состоянии человека, натужно, мучительно и безуспешно силящегося вспомнить нечто весьма важное. Натура упорная и даже упрямая, он не мог, вернее, не хотел выбросить из головы эту блажь, как поступили бы многие, покуда не докопаются до первопричины. А она ускользала, рвалась паутинкой, не давая и малейшего намека остановиться на чем-то более или менее определенном. Сергей Степанович начинал злиться на себя, а это был верный признак того, что вскоре упорство его будет вознаграждено.

Произошло это ночью, во сне, глубоком и непрерывистом, зримо ярком и неправдоподобно точном в деталях, будто память наконец-то сжалилась и извлекла из нужной ячейки своего беспредельного склада образов единственно необходимый, связанный с дневными раздумьями Сергея Степановича.

…Мимо него не спеша втекают на Красную площадь празднично одетые люди, поодиночке, парами, группами, а он, стоя спиной к Историческому музею, вонзается в них колючим ищущим взглядом, задерживаясь на каждом лице доли секунды, и, не обнаружив того, кого ищет, продолжает лихорадочный поиск, взвинчиваемый предчувствием близкой удачи. И вдруг толчок, остановка дыхания, озарение — вот он, характерный острый профиль, который не спутать ни с каким другим. Он продирается сквозь людской поток к мужчине в плаще-пыльнике кофейного цвета и шляпе пирожком, как бы невзначай обнимает его, внезапно прижимает его руки к туловищу, лишая возможности оказать сопротивление, и начинает выталкивать из толпы…

Что-то защемило изнутри, Сергей Степанович обмер и очнулся. Загнанно билось сердце, лоб и щеки покрыла испарина. Секунду-другую приходил в себя, сбрасывал ватное оцепенение, соображая, на каком он свете и сон ли, явь ли привидевшееся душной южной ночью под неумолчное пение цикад и вздохи близкого моря. И сон, и явь вперемежку, так внятно и ощутимо, точно на самом деле происходившее много лет назад зачем-то вернулось к нему сейчас тревожным, мучительным отзвуком.

Но почему, по чьей странной прихоти выплыл из небытия остроносый мужчина, арестованный им, Лучковским, тогда, первого мая пятьдесят второго, на подходе к Красной площади? Не потому ли, что незнакомец по фамилии Шахов похож на него, словно сын на отца? Сергей Степанович вздрогнул от нечаянно сделанного вывода. А ведь и впрямь они чудовищно, неправдоподобно похожи. Эти стреловидные, хищные носы… Спутать Сергей Степанович с его  п р о ф е с с и о н а л ь н о й  памятью вряд ли мог. Вполне вероятно, что долгоносик на самом деле сын того, в кофейном пыльнике. Даже очень возможно. Надо же — повстречались спустя полжизни, и где, на курорте.

До утра Сергей Степанович не сомкнул глаз. Зажег ночник у изголовья, попробовал читать — тщетно, мысли лезли совсем иные. Взбудораженный внезапным открытием, всколыхнувшим то, что он хотел бы навеки похоронить, как радиоактивные отходы, но что постоянно сидело в нем, как в засаде, Сергей Степанович вступил в поток, и течение властно заволокло, утянуло его в кипящую воронку, тяжелым грузом кинуло на дно, где роились разного рода воспоминания.


Дача располагалась на небольшом плато, поросшем буком, грабом, орехом и соснами. Одноэтажная, на высоком фундаменте, деревянная, изнутри отделанная мореным дубом, за забором с сигнализацией, она отнюдь не производила впечатления помпезной, выглядела уединенной, скрытой от посторонних глаз, затаившейся и молчаливой. Если верно утверждение, что в неодушевленных вещах и предметах проступают характер и привычки их владельца, иначе говоря, вещи и предметы эти существуют в своем доподлинном виде благодаря воле и желанию владеющего ими человека, эта дача на Рице могла быть только такой, какой предстала перед Сергеем.

К ней вела единственная дорога, огибавшая озеро. Еще сюда можно было добраться катером. Выше и левее, недалеко от места впадения в озеро горной речки Лашапсе, находились резиденция Хозяина, в которой он принимал гостей, дом Молотова, кинозал и служебное помещение для охраны.

Во дворе дачи была кухня, стояли скамейки, возле которых росли чахлые, подверженные постоянной хвори березки. По настоянию Хозяина их сажали ежегодно, но большинство плохо приживалось на чужой каменистой почве.

Изменившаяся судьба Сергея оказалась настолько ошеломляюще крутой, что в глубине души он все еще не мог поверить: неужели ему, 23-летнему младшему лейтенанту Лучковскому, поручено охранять того, чье имя с благоговением и любовью произносят миллионы людей на всем земном шаре? В память врезалась фраза генерала Носика, начавшего разговор с прибывшим в его распоряжение Лучковским: «Родина нам доверила охранять самое ценное, что у нее есть…» Повторяя эти слова, Сергей проникался гордостью за себя и за дело, которому теперь служит.

А началось все с приезда маминого брата Петра. Маленький кругленький живчик — крепыш, похожий на Карасика из популярного довоенного фильма, Петр нечасто бывал у них, живших в дощатом двухэтажном домишке на Троицкой улице неподалеку от Самотеки. «Работа у него такая», — неохотно говорила мать, а какая, не рассказывала. Сам же Сергей не решался выспрашивать дядю.

Петр был младше сестры, в трудные военные и немногим легче послевоенные годы помогал ей, одной воспитывавшей сына: муж погиб в автокатастрофе, когда Сергею исполнилось два года. Сергей догадывался о помощи, хотя прямых разговоров на эту тему мать избегала. Считала неудобным, что ли?

Только когда сын перешел в десятый класс, она слегка приоткрылась и несвойственным ей, оправдывающимся тоном сказала: «Знаешь, кто наш Петр? Чекист. Но ты не болтай об этом».

Живых чекистов Сергей дотоле не видел, только слышал, еще до войны, от ребят постарше: чекисты ездят по ночам и арестовывают врагов народа. Кого причисляли к врагам народа, он не знал, а ребята не объяснили. В кирпичном доме по соседству жил какой-то тип, круглый год носивший вытертое кожаное пальто и черную фетровую шляпу. За ним по утрам приезжала «эмка». Это происходило уже после сорок пятого. Кто-то обронил при виде машины: «эмгэбэшная». А живший в Сережиной коммуналке немой сапожник, у которого, по слухам, в тридцать седьмом забрали двух братьев-колхозников, при виде типа в кожане и шляпе приходил в неистовство и громко мычал, причем Сергею чудилось в мычании: «эмгэбэ». Мычание это заменяло сапожнику ругательство. Его так и прозвали: Миша эмгэбэ. И вот, оказывается, дядя Петр из того же ведомства, правда, в кожане не ходит и на «эмке» не ездит.

Тогда, еще в школе, Сергей отнесся к материному заявлению спокойно. С дядей у него давно установились ровные отношения без нарочитого изъявления особой теплоты и приязни. Родственники и родственники. Точно так же он произносил про себя: «Ну, чекист и чекист. Что ж такого…»

Отслужив в Забайкалье и вступив там кандидатом в члены партии, Сергей вернулся в Москву на тот же завод, где до армии слесарил. Честно сказать, ковыряться с железками ему не нравилось. Еще в восьмом классе увлекся чтением исторической литературы, доставал книги в трех библиотеках, в которые записался, видел себя архивариусом, осторожно листающим ветхие фолианты, несущие память о минувших столетиях. В танковой части к чтению поостыл, да и где было брать книги — до ближайшего города верст семьдесят. Снова устроился на завод, оставив мысли об историческом факультете, ибо матери со скромной зарплатой медсестры студента не прокормить.

И тут произошел разговор с дядей.

— Чем намерен заниматься? — начал он без обиняков.

Сергей пожал плечами.

— Вера говорит: книжки раньше любил читать про царей. Ерунда все это. Запомни, в России только два деятеля прошлого внушают уважение — Иван Грозный и Петр. Первый жесткий курс установил, опричнину узаконил, крамолу изничтожал, показав, что с народом нашим темным и отсталым только так и надобно, — дядя сделал энергичный жест ладонью, будто что-то подрубал под корень. — А Петр, тот авторитет наш в Европе поднял, учить начал олухов российских уму-разуму.

— При Петре простым людям худо жилось, — слабо возразил Сергей. — Соляные бунты…

— Ерунда. Всякая власть основана на подчинении и подавлении, иначе это не власть, а кисель. Ни одна нация не выживала, если во главе ее не стояла сильная личность. Но давай-ка уйдем от исторической темы. Книжками, дорогой племяш, сыт не будешь. Пора задуматься, оглядеться по сторонам. — И дядя сделал предложение, от которого голова пошла кругом.

Он рисовал радужные перспективы, говорил о приличной, не снившейся заводскому слесарю зарплате, о продовольственных пайках и пайковых деньгах. Сергей слушал вполуха, сосредоточившись на главном, что вытекало из выпаливаемых дядей слов, — он будет служить в Кремле. Это казалось совершенно нереальным, плохо представляемым, страшно далеким от его, Сергея, нынешнего существования, и, однако, вполне возможным, иначе бы дядя не хвастался знакомством с каким-то высоким чином в Министерстве госбезопасности, не говорил о приеме племянника на работу как о факте согласованном и утрясенном.

— Будешь видеть самого Сталина, — произнес дядя с придыханием и как-то особенно посмотрел на Сергея.

Самого Сталина… Сергей непроизвольно прижмурился и увидел неповторимо многоцветный, пахнущий прохладой умытых улиц майский день тридцать девятого, ровно десять лет назад: худой и голенастый, как петух, он вместе с матерью в колонне Ленинского района вступает на запруженную демонстрантами Красную площадь и попадает в водоворот безудержного восторга и ликования. Двумя часами раньше, ожидая возле Александровского сада у Манежа, когда придет черед вступить на площадь, он вслушивался в рокот проходивших невдалеке танков, ловил отраженное эхо тысячеустого воинского «ура», следил за пролетом десятков и сотен самолетов, нагнетаясь особым праздничным настроением, царившим повсюду. Только что завершился перелет в Северную Америку Коккинаки и Гордиенко, в колонне только и говорили о сталинских соколах, газеты публиковали их портреты, описывали подробности перелета, и сейчас, уставясь в небо, Сергей вместе со всеми кричал, подпрыгивал и махал пролетающим строем бомбардировщикам и истребителям.

Военный парад закончился, колонны с флагами, портретами вождей, транспарантами и лозунгами потихоньку начали продвигаться к Историческому музею.

Матери Сергея — работнице заводской медсанчасти доверили нести плакат, изображавший бойца, водружающего знамя на вершине холма, за которым голубело озеро. Сергей тут же узнал и озероХасан, и высоту Безымянную.

Наконец их колонна вступила на саму площадь. Головы всех, точно по команде, повернулись вправо, к Мавзолею. До него было далеко, Сергей плохо различал стоящих на трибуне. Детей поднимали, сажали на плечи, на Сергея не обращали внимания, он теребил мать, та беспомощно глядела по сторонам: кто бы помог? «Мама, ну мама же!» — канючил Сергей. И тут какой-то мужчина в кожаной летчицкой куртке подхватил его и одним махом закинул себе на плечи. Сергей обвил его шею и свесил ноги. Сидеть было удобно, и он поплыл вместе со всеми по колышущемуся людскому морю.

«Слава товарищу Сталину!» — исторгала в едином порыве площадь. «Да здравствует великий вождь и учитель товарищ Сталин!» — вырывалось из ее груди. А тот, кому адресовалась безграничная любовь проходивших по площади, стоял в центре трибуны и изредка поднимал руку, как бы говоря: «Я слышу, я вижу, я разделяю ваши чувства ко мне».

Сергей видел только фуражку и поднятую руку, и рука эта почему-то казалась ему простертой над всей площадью, замкнувшей ее, дотягивающейся до всех и каждого.

Сергей единственный из класса попал на демонстрацию и видел в тот майский день вождя. Он специально, раз за разом, без устали рассказывал ребятам, как это происходило, чувствуя их жгучую зависть. А потом на уроке истории им читали речь товарища Ворошилова, произнесенную на Красной площади двумя днями раньше, во время праздника. Сергей запомнил и с гордостью повторял слова наркома про советский народ, борющийся за мир, ценящий его великие блага, но умеющий и воевать, и не только умеющий, но и любящий воевать.

И вот теперь сможет видеть вождя куда чаще. И не только видеть, но и охранять его. Снилось ли вчера ему такое…

— Я про себя расскажу, — продолжал дядя Петр, решивший по такому поводу приоткрыть карты. — В тридцать пятом оформляли меня в органы. Коммунист, на хорошем счету, тогда на автозаводе работал. Вызвали в большой дом на площади Дзержинского. Чин какой-то со мной беседовал и обронил: «Самое страшное в нашем деле — жалость. Возможно, придется вам в лагерях служить, далеко от Москвы. Увидите изможденных, опустившихся, дошедших до ручки зэков, вам их станет жалко — они ведь люди. А вам их нельзя жалеть, они вели антисоветскую пропаганду, они враги партии, враги товарища Сталина. Жалость придется из сердца выкорчевать, иначе не стать вам настоящими чекистами»… Заповедь эту на всякий случай запомни — может, пригодится.

— А ты лагеря видел? — спросил Сергей.

— Всяко видел, — кивнул дядя Петр.

На ответ дядя дал неделю. В следующее воскресенье он накоротке заехал на Троицкую, обедать не стал, сославшись на неотложные дела, и испытующе посмотрел на племянника.

Обдумывая предложение дяди, взвешивая его, Сергей находил в нем немало заманчивого, такого, чего ни у кого из его друзей и знакомых не было и быть не могло, однако что-то мешало ему безоговорочно сказать «да», а что, он и сам не мог понять. То были не страх и не извечные сомнения, колебания стоящего на пороге ответственного решения: справлюсь — не справлюсь, смогу — не смогу. Слабым отголоском, напоминанием о чем-то теряемом, может, безвозвратно торкалось изнутри: а как же с тем, о чем мечтал, к чему стремился? Или забыть, стереть в памяти, признав дядину правоту: потребность в чтении книжек — ерунда и блажь, сыт ими не будешь. Смириться с этим Сергей никак не мог.

В конце концов копить знания для будущего можно и на службе, уговаривал себя и сам чувствовал: несовместные это вещи, одним придется неизбежно пожертвовать ради другого.

И еще беспокоила мать. Прямо она покуда ничего не говорила но по ее глазам Сергей читал: в душе она против. Брату перечить она не стала (видно, сочла неудобным), с сыном разъяснительных бесед не вела, однако нарочитое молчание ее выбивало из колеи. Сергей попробовал открыто спросить, что она думает о предложении дяди. Мать пожевала губами, помялась и наконец, преодолев в себе некоторую неуверенность, сказала: «Мне кажется, идти  т у д а  не следует. — И тут же кинула спасательный круг: — Петр заботится о тебе, из лучших побуждений стремится помочь, решай сам…»

Он хотел высказать свои соображения, сомнения, но под его пристальным взглядом стушевался и коротко кивнул: согласен.

После сдачи анкеты, в которой Сергей подробнейшим образом изложил факты своей короткой, ничем не примечательной биографии, его долго никуда не вызывали. «Проверяют», — обмолвился как-то дядя. И в самом деле проверяли — дотошнейшим образом, до седьмого колена, включая опрос близкой и дальней родни, о чем узнал Сергей много позднее. Троюродного брата отца, механика МТС, жившего в Белоруссии, например, спросили: «Похоже на вашего родственника, что он попался контролерам за безбилетный проезд в трамвае?» — чем повергли того в немое изумление. Рассказал он об этом Сергею только в шестьдесят первом.

Наконец примерно через полгода дядя объявил: «Все в порядке». Вскоре Сергея вызвали в Главное управление кадров МГБ…

Месяца два он ходил по территории Кремля обалделый, тщательно скрывая свое состояние. Как ни странно, связано это было не только с его службой, хотя свой отпечаток на нем она оставила с первых же дней. Открывшийся перед ним ранее неведомый мир захлестнул и подмял его, маленького человечка, очутившегося один на один с невиданной красотой, и это стало главным ощущением первых дней и недель, проведенных им в Кремле.

Особенно часто Сергей забегал на Соборную площадь, одетую в кружево лесов с переплетами подмостей — шла реставрация. Заглядывая внутрь Успенского собора, глотая запахи пыли и краски, он замирал, завороженный. Сквозь узкие сплюснутые окна внутрь проникал слабый рассеянный свет. Изредка то тут, то там зажигались новые люстры: свечное освещение менялось на электрическое. Сергей без устали разглядывал промытую копошащимися на подмостях людьми в синих комбинезонах стеновую живопись, занимавшую несколько ярусов. Своды олицетворяли небо с ангелами, патриархами, пророками, апостолами (Сергей вполне разбирался, кто есть кто), а на четырех круглых центральных столбах отчетливо различались фигуры воинов и мучеников. Их спокойные, задумчивые лица пронизывали Сергея насквозь, угнетали его, делали еще меньше, еще незаметнее в сравнении с ними, а губы святых, казалось, вышептывали ему: ты песчинка мироздания, поглощенная жалкой мирской суетой. И все равно Сергей урывал свободную минуту и погружался взглядом в эти лики, скорбные и умиротворенные.

Он неоднократно нес дежурство внутри здания правительства, главным фасадом обращенного к Арсеналу. За высокими дубовыми дверьми входа открывался вестибюль, стоял столик с телефоном, возле которого располагались дежурный офицер и он, Сергей, его помощник. Полукружия гранитной лестницы вели мимо старинных мраморных статуй в нишах стен. Наверх можно было подняться с помощью лифтов с крупными алыми звездами на стекле кабин. В светлых коридорах, устланных ковровыми дорожками, всегда было тихо и безлюдно, тишина эта угнетала Сергея, но не так, как лицезрение живописи храма.

Проходя коридорами, Сергей краем глаза читал таблички, привинченные к дверям, повторяя имена людей, работающих в этих кабинетах на благо народа и страны. В такие мгновения ему верилось, что и он краешком причастен к важным государственным делам, и он уже не казался себе жалкой песчинкой.

В коридоре третьего этажа он иногда останавливался у двустворчатой двери. Табличка указывала, что раньше здесь был кабинет Ленина. Дверь была наглухо закрыта, складывалось впечатление, будто ее очень долго не открывали, разве что проветрить помещение. Но Сергею мерещились шаги изнутри.

Понравился ему зал Свердлова, где, как он знал, проводились пленумы ЦК. По кольцу гладкой белой стены, огибающей зал, шли крупные колонны. Перед рядами кресел в белых чехлах, справа от входа, имелось возвышение в несколько ступеней — для президиума. Там же стояла трибуна из светлого дерева, похоже, карельской березы, и длинный стол, а в нише за трибуной — бюст Ленина. Присмотревшись к убранству зала, Сергей выделил карниз между капителями колоннады с богатым лепным орнаментом. Выше карниза располагались сводчатые окна, дающие много света.

Зал сверкал намеренной сквозной белизной, словно олицетворявшей и подчеркивавшей чистоту помыслов собиравшихся здесь. И вообще все увиденное Лучковским в Кремле: храмы Соборной площади, Большой Кремлевский дворец с роскошным убранством Георгиевского и Владимирского залов и Грановитой палатой, столп колокольни Ивана Великого из трех уменьшающихся кверху восьмигранников, золотящиеся главы куполов, вечнозеленые хвойные аллеи, белые плиты мостовой, газоны и скверы с дорожками, посыпанными светлым желтым отборным песком, и многое другое создавали впечатление высоты и величия, доставшихся Советскому государству в наследство и затем многократно умноженных самой мудрой и гуманной властью на земле.

Обязанности Сергея были несложными: он нес дежурства, проверял документы, но уставал поначалу зверски — в Кремле не знали отдыха ни днем ни ночью. Он постоянно ощущал напряжение, рожденное боязнью что-то выполнить плохо, хуже того, прошляпить, а делать обязан был только как надлежало, требовалось здесь, — иначе не мыслил своего пребывания на этом ответственном, далеко не каждому доверяемом посту.

Дома теперь бывал Сергей не часто, зато с радостью приносил матери паек и деньги. Он приучился спать вечерами и бодрствовать ночами, крепкий организм его вроде бы справлялся с физиологической перестройкой, только мать с тревогой вглядывалась в его осунувшееся лицо и тихо качала головой. Соседям она ничего не говорила, объясняла отсутствие сына ни к чему не обязывающей фразой: «Работа у него такая».

Служба Сергея шла строго размеренно. Исполнительность, точность и аккуратность его, кажется, замечались начальством. За полгода, правда, случились две неожиданности, если не сказать неприятности.

Направляясь однажды от ворот Спасской башни к Дому правительства — всего-то несколько десятков шагов, — Сергей задумался и не заметил троих людей, двигавшихся навстречу. Если бы вовремя заметил, быстренько отошел бы в сторонку, замер по стойке «смирно» и отдал честь проходящим, как предписывала инструкция. Прозевавший их появление, порядком подрастерявшийся Сергей дернулся и не нашел ничего лучше, как остаться там, где стоял, приложив ладонь к козырьку. Расстояние неумолимо сокращалось, один из троих, идущий сбоку, неминуемо должен был задеть Сергея или задержать шаг и уклониться в другую сторону. Еще не поздно было самому сделать спасительный шаг, но Сергей замер соляным столпом и не мигая уставился на подходивших к нему.

И тут один из них машинально бросил взгляд вбок, на единственный в Кремле сиротливый фонтан, из которого с наступлением осени выкачали воду, и свернул туда. Спутники последовали за ним. Не успев перевести дух, Сергей услышал произнесенное с кавказским акцентом:

— Безобразие! Почему не убраны листья из фонтана?

Человек обернулся и прострелил Сергея рассерженным взглядом. Их разделяло метров десять, но Сергей отчетливо видел рысьи глаза, вбирающие его без остатка. Ему стало зябко. А человек продолжал смотреть на Сергея. Одет он был во френч защитного цвета и галифе, заправленные в сапоги. Кончалось бабье лето, поэтому он и сопровождавшие его были без верхней одежды.

— Подойдите ближе! — послышалось приказание.

Сергей с трудом оторвал подошвы от асфальта.

— Что это такое? — человек сделал жест рукой.

Сергей увидел дно фонтана, сплошь устланное красивыми узорчатыми листьями, занесенными в чашу шалым ветром.

— Безобразие! — ударило в ушные перепонки. — Передайте вашему начальству: фонтан должен быть чистым.

Человек резко повернулся и увлек за собой спутника в маленьких очочках в тонкой оправе, усиливавших холодное мерцание надменных недоверчивых глаз. Третий же поотстал, выждал паузу, неожиданно подошел к Сергею, похлопал по плечу: «Ну, ничего, ничего» — и поспешил за удалявшейся парой.

Только к концу дежурства Сергей пришел в себя и смог разобраться в своих ощущениях. Он снова отчетливо видел перед собой человека во френче, однако теперь смог осмыслить в мельчайших подробностях все, что случилось несколькими часами раньше. Цепкая память словно автоматически засняла на пленку происходившее у фонтана, но только теперь появилась возможность проявить и отпечатать снимки. Сергей не ожидал, что Сталин такого маленького роста — на фотографиях и картинах он выглядел монументальным. Лицо его в мелких оспинах показалось старым и безмерно усталым. На недавнем политзанятии в комендатуре говорилось: мир на пороге огромного события — в декабре вождю исполняется семьдесят лет. Что-то мешало Сергею сердцем воспринять это сообщение, говорившее о неумолимости бега времени, властвующего даже над величайшим гением человечества. Сталин оставался для него молодым, мудрым, всезнающим и всевидящим (даже неубранные листья в фонтане заметил), и потому Сергей попытался побыстрее избавиться от ощущения маленького роста и неприятных щербинок на лице.

Неожиданно для самого себя, то ли не в состоянии отключиться, то ли, напротив, возвращая себя к происшедшему, он непроизвольно вполголоса слово в слово повторил сказанное вождем у фонтана и ужаснулся точности воспроизведения интонации и акцента. Он свободно  в л а д е л  голосом Сталина, — во всяком случае, так ему показалось. Затаив в себе нечаянно открытое, будто не веря ему, он через несколько дней улучил момент и, оставшись один, повторил ту же фразу. Эффект вышел не меньший. Выходит, у меня артистические способности, как у Райкина, сделал вывод Сергей, не зная, радоваться или печалиться этому обстоятельству.

Во всяком случае, он дал себе зарок не тренировать и не оттачивать открытый в себе дар. А еще лучше вообще о нем забыть.

А вот забыть другое он никак не мог. В течение считанных секунд разговора один из спутников Сталина смотрел на Сергея отчужденно, словно в чем-то  п о д о з р е в а л. Имя его наводило страх на многих старожилов кремлевской комендатуры. Сергей не успел проникнуться этим страхом, тем не менее смог почувствовать изначальное его воздействие.

Что же касалось еще одного свидетеля напавшего на Сергея столбняка — наиболее кавказского по виду из всех троих, — то о нем промеж себя в комендатуре говорили так: Анастас Иванович никогда зазря не обидит. И вот — подтвердилось. Сергей по сию минуту чувствовал легкое прикосновение к его плечу: «Ну, ничего, ничего…»

С обладателем тонких очочков Сергею довелось еще раз столкнуться в разгар зимы. В феврале потеплело, завьюжило, следом ударили морозы, брусчатка и асфальт покрылись ледяной коростой. Служившие в Кремле солдаты набивали кровавые мозоли, счищая железными лопатами спрессованный снег, разбивая ломиками наподобие рыбацкой пешни корку на тротуарах. И все же не убереглись от напасти — выходивший к машине человек в очочках поскользнулся и  с в е р з и л с я.

Падал он у подъезда правительственного здания, где в тот момент дежурил Сергей с напарником, и потому обратил весь свой гнев на них. Сергей не заметил, как произошло падение, только услышал тяжелый удар и хэканье, похожее на то, с каким мясники разрубают тушу. Человек лежал навзничь, высокая каракулевая шапка отлетела метра на полтора, рядом валялись соскочившие калоша и очочки, чудом не разбившиеся. Сергей, его напарник и стоявший у машины охранник бросились поднимать упавшего, тот, кряхтя и охая, с трудом принял горизонтальное положение, дрожащими пальцами нацепил замутневшие стекла и только тут обрел дар речи.

— …вашу мать! — тонко и пронзительно исторг он. — Лень песком посыпать. Языками будете у меня лизать.

Скандал получился изрядный, всю неделю комендатура занималась очисткой территории от снега и льда, метр за метром, квадрат за квадратом. И впрямь чуть ли не языками вылизывали.

Через год служба Лучковского в комендатуре Кремля окончилась. Его опять вызвали в Главное управление кадров МГБ. Дядя ли расстарался, включив высокие связи, иные ли обстоятельства, — Сергей не знал. После соответствующего оформления он оказался в Главном управлении охраны.

Оперативная работа его требовала превосходного зрения, слуха, понятливости и быстроты выполнения различных поручений. Все видеть, все слышать, за всем следить и в случае необходимости действовать сообразно обстановке с применением оружия — такой определенной науке учился Сергей.

Он находился неподалеку от членов правительства во время их перемещения по Москве, сидел в первых рядах во время торжественных собраний и концертов, на которых присутствовали те, кого он призван был охранять, выполнял и еще одну миссию, имевшую специфическое название «санация аудитории».

Миссия выглядела нехлопотной, но достаточно деликатной. Кремлевские приемы, поражавшие великолепием закусок и напитков, для некоторых оказывались чересчур обременительными. Иные перебарщивали по части выпитого уже к середине приема, а к концу и подавно. Не дай бог, если именитый артист, писатель или директор оборонного завода начнет слишком громко разговаривать, или хмельно запоет, или растянется на паркете… Ответственность за их поведение полностью несла охрана.

Сергею вменялось в обязанность находиться невдалеке от ломившихся яствами столов и в оба глаза смотреть за тем, как вели себя гости. Многих из них он теперь знал в лицо. А еще зорче следил за своим непосредственным начальником. Стоило тому приблизиться и обронить словно невзначай определенную фамилию, как Сергей немедля подходил к изрядно нагрузившемуся гостю, незаметно брал за локоть или полуобнимал за талию и уводил из-за стола, нежно шепча в ухо: «Иван Иванович, вам хватит, вам пора домой…» Если гость с первого раза не понимал и начинал недовольно бурчать, Сергей вынужден был приложить некоторые усилия. Внизу у подъезда ждала машина, шофер получал адрес и доставлял по нему пассажира, иной раз лыка не вязавшего.

Он все больше втягивался в круг повседневных обязанностей и забот, находя в них определенный смысл и значение. Не лукавя с собой, Сергей с некоторым удивлением замечал: служба не только не тяготит его, но, пожалуй, доставляет удовольствие. А ведь поначалу его одолевали сомнения… Он чувствовал себя теперь намного взрослее сверстников, ибо ему доверялось то, о чем они, желторотики, и понятия не имели, и Сергей смотрел на них с чувством законного превосходства. Присущее его возрасту стремление к необыденной, нетусклой жизни не обошло стороной и его, и он внутри себя считал, что в известной мере приобрел такую жизнь.

Лишь изредка ловил себя на том, что, проезжая или проходя мимо Манежа, он помимо воли всматривается в отдаленное от тротуара решеткой замкнутое пространство старинного дома напротив, куда сбегаются и откуда стайками высыпают такие же, как он, молодые люди с папками и портфелями. Желтое университетское здание на Моховой с выступающими по бокам крыльями и восьмиколонным портиком в центре теперь было отделено от него не только решеткой, но и Кремлевской стеной, и вид его отзывался внутри Сергея щемящим чувством потери. Словно бы, еще не встретившись, Сергей мысленно попрощался с ним навсегда. Или так только казалось…

Служебное усердие Лучковского было замечено. Его неоднократно хвалили на оперативных совещаниях. А может, опять дядя руку приложил, но так или иначе Сергея вдруг перевели туда, куда попадали лишь самые избранные, лучшие из лучших, надежнейшие из надежнейших, — в охрану вождя. Узнав о готовящемся переводе, Сергей испытал головокружение, как от немыслимой, заоблачной высоты.

Вскоре после нового назначения, пятого мая пятьдесят первого, Сергею приказали спешно съездить домой и забрать вещи с расчетом на длительное пребывание вне Москвы, после чего велено было прибыть на правительственную вагонную базу. Располагалась, база на Каланчевке. Вечером того же дня три состава отбыли из столицы в южном направлении.

Всю дорогу он проделал в первом поезде, в котором ехал вождь. Сергей постоянно находился на площадке между соседними вагонами, сменяясь через каждые шесть часов. В кармане у него был пистолет, а за поясом нож, открывающийся нажатием потайной кнопки. Дежурили они по двое, напарники у Сергея оказывались разные, отчего-то хмурые и неразговорчивые. Наверное, потому, что им он покуда был неизвестен — в их ведомстве служила уйма народа, большинство знало друг друга только в лицо. Так рассуждал Сергей, механически фиксируя из окна пролетающие поля, перелески, станции и полустанки.

Поездам дали зеленую улицу — следовали они без малейшей задержки. Впереди но тысячекратно проверенным и обследованным рельсам тем не менее шла дрезина. Сергей видел ее во время коротких остановок. Проходя по насыпи вдоль состава из одиннадцати вагонов, он нет-нет и вглядывался в стекла, хотя проявление излишнего любопытства отнюдь не относилось к качествам, поощряемым начальством, и Сергей это хорошо знал. В полураскрытых окнах третьего, пятого и девятого вагонов он отчетливо видел силуэты вождя. Но этого не могло быть — вождь один, следовательно, Сергею померещилось.

Дотошный по натуре, он никак не мог смириться с обманом зрения и на следующей десятиминутной остановке снова пробежал вдоль поезда, вглядываясь в вагоны. И снова увидел то же самое. Наваждение какое-то.

Лишь к концу пути сообразил: оптический обман здесь ни при чем. В поезде по соображениям безопасности ехали три Сталина — один настоящий и два загримированных под него.

В Сочи поезда прибыли рано утром седьмого мая. Сеялся маленький дождик, было тепло, от асфальта шли испарения. Сергей увидел выходившего из пятого вагона вождя, одетого в  с т а л ь н о г о  цвета макинтош. Он проследовал в конец пустого перрона, сел в черный «ЗИС» и отбыл с вокзала.

Прежде чем начался объезд дач, включая уединенную дачу на Рице, где Сергею привелось испытать, быть может, самый большой свой страх, были пять недель в Мацесте.

Р а б о т а л  Сергей в Мацесте ежедневно полтора часа, с половины одиннадцатого до полудня. Каждое утро он приходил в санаторий, расположенный на горе и как бы нависавший над площадью, отпирал своим ключом пахнущую лекарствами комнату на втором этаже, растворял окно, клал на подоконник автомат ППШ и в бинокль начинал вести наблюдение.

О наблюдательном пункте этом знали только он и директор санатория — тучный, одышливый грузин, помогавший выбрать место, откуда открывался бы наилучший обзор. Более всего подошла для этого комната медсестры, откуда директор мигом ее выселил. Акакий Шалвович, так звали директора, проявлял о Сергее поистине отеческую заботу, старался предупредить любое его желание, чем повергал в смущение. Чтобы перебить запах лекарств, приносил только что срезанные розы и устанавливал в вазе возле окна. Он угощал Сергея домашним сыром, орехами и сладостями, а однажды принес кувшин с вином. Сергей отказался пить. «Понимаю, понимаю», — сконфуженно улыбался Акакий Шалвович.

Чем уж так приглянулся он директору… Потом осенило: директор распространяет на него часть своей беспредельной любви к Сталину… и так как лично выразить ее вождю не имеет возможности, избрал его, охранника вождя, в качестве объекта поклонения. Что ж, очень может статься.

Из окна открывался вид на площадь и дорогу слева, по которой сейчас никто не ездил и не ходил. Полевой бинокль давал крупное увеличение. Сергей видел в окуляры знакомые лица охранников, фланирующих по площади и ничем не отличающихся от отдыхающих. Если бы перед приездом Хозяина и особенно в момент появления его машины Сергей заметил бы нечто подозрительное, он имел право открыть огонь из автомата.

В начале одиннадцатого площадь начинала пустеть. Зато увеличивалась активность охранников, сновавших то тут, то там, расчищая место от праздношатающихся. Сергей отчетливо видел это в бинокль. Затем подъезжала машина личной охраны, кто-то из начальства осматривал посты. Через пять минут на пустую площадь въезжал бронированный «ЗИС-110». С переднего сиденья выскакивал личный телохранитель и открывал дверцу Сталину, всегда сидевшему сзади.

Телохранителем вождя, или, на языке охраны, первым прикрепленным, был полковник-грузин — среднего роста, плотный, упругий, точно до отказа накачанный мяч, с орлиным, или, как говорил про себя Сергей, горбатым, перешибленным носом. Он ни мгновения не стоял спокойно, постоянно пританцовывал, г а р ц е в а л, являя странный контраст с медлительным, плавным в движениях Сталиным.

Отец полковника заведовал рестораном «Арагви», где обедала и ужинала московская элита. Сергею ни разу не доводилось посетить это знаменитое заведение, он только слышал, что кухня там отменная. Впрочем, отец человека, которому доверено находиться рядом с вождем, просто не мог допустить, чтобы в грузинском ресторане кормили так себе, считал Сергей.

Гарцуя, как горячий, застоявшийся конь, полковник провожал своего внушительно пересекающего площадь спутника в сапогах, галифе и френче, а в дождь в неизменном, стального цвета макинтоше и фуражке. В одном из санаториев Сталин принимал лечение. Здесь у него была своя персональная ванна из мрамора. Так повторялось изо дня в день на протяжении пяти недель.

За все это время Сергей не заметил из своего потайного укрытия ничего подозрительного. Только однажды глаз вырвал из зарослей туи, обрамлявших дорогу слева от площади, женщину в черном и девочку лет шести. Наклоняясь, женщина срезала серпом траву и набивала ее в мешок, девочка плелась сзади. Сергей посмотрел на часы — пятнадцать минут одиннадцатого. Как женщина смогла проникнуть на перекрытую дорогу? Чей-то недосмотр или… Руки сами потянулись к автомату, и тут же Сергей вздрогнул и отпрянул от окна. Это же местная жительница, косит траву для козы или коровы. Подозревать ее? Попытался успокоиться и не смог. Что у нее в мешке, трава?

Женщина продолжала орудовать серпом и неумолимо приближалась к площади. Вот-вот приедет проверяющий посты, столкнется с ней, и тогда не миновать грозы. Дежурящим на площади всыплют по первое число. Как бы их предупредить? — лихорадочно соображал Сергей и не находил другой возможности, как дать автоматную очередь.

На его счастье, женщину заметили. Двое бегом устремились к дороге и через две-три минуты выросли перед женщиной. Один вырвал у нее из рук мешок и махом вывалил содержимое. Потом они повели женщину и девочку в кустарник и скрылись в нем.

На исходе пятой мацестинской недели начальник охраны генерал Носик объявил о переезде на Рицу. Добирались туда в двух крытых грузовиках и на «виллисах». Дорога запомнилась Сергею змеистыми поворотами, особенно на последних километрах, невиданной красотой горных речек, лесистых отрогов и кое-где обнаженных скал. Ему, ранее не бывавшему на Кавказе, все казалось диковинным, а само озеро — и того больше.

Сергею поручили пост у ворот и на стоянке служебных катеров; заходить на дачу без особой надобности не разрешалось. А ему нестерпимо хотелось узнать, что там, и он отчаянно завидовал тем, кто по распоряжению Носика нес дежурство внутри.

Сталин изредка появлялся на территории. В жару он снимал полувоенное, надевал полуботинки и белую навыпуск рубашку с отложным воротником. Вблизи Сергей доселе так ни разу и не видел его, исключая мимолетную встречу в Кремле. А он страстно желал такой встречи, мечтал получить от Сталина приказ исполнить что-либо, это «что-либо» могло касаться чего угодно, и чем сложнее было, тем рьянее и усерднее бросился бы Сергей выполнять волю вождя.

И случай представился.

Рано утром, не было еще семи, поеживаясь и позевывая, к воротам вышел Носик. Широкоскулое крестьянское лицо генерала обычно выражало в равной мере простодушие и хитрость поочередно, в зависимости от ситуации, выставляя то одно, то другое, а иногда и все вместе, и трудно было проложить межу. По документам Носика звали Николаем Сидоровичем, величали его Николаем Сергеевичем — так ему больше нравилось. С Хозяином он, говорили, познакомился еще в Царицыне и с тех пор существовал при нем отраженной тенью. Хозяин не раз изругивал Носика на чем свет стоит, изгонял его, но потом вновь возвращал, будучи не в состоянии привыкнуть к другому начальнику личной охраны, вернее сказать, доверить свою жизнь кому-то другому. А Носик знал Хозяина как никто.

Генерал зевнул, широко развел руки и сладко, с хрустом потянулся.

— Ну что, хлопцы, зажурились? Спать небось охота? Сам на часах стоял, знаю… А, черт, папиросы забыл.

Сразу же услужливо протянулась пачка «Казбека».

— Нет, хлопцы, мы с товарищем Сталиным один сорт курим — «Герцеговина флор». Сгоняй-ка ко мне, принеси папиросы, на тумбочке у кровати лежат, — остановил он свой выбор на Сергее и для убедительности ткнул ему в грудь палец.

Гордый доверием, Сергей полутрусцой направился к даче, миновал скамейки с росшими рядышком тоненькими березками и, обойдя дом, приблизился к входу во флигель, где жил Носик. И тут его окликнули.

Метрах в двух от него стоял Хозяин. Сощурившись, он изучающе смотрел на Сергея, словно оценивая смысл его появления здесь в неурочный час. Маленький, с рябинками на усталом бледном, без следа загара лице, паутинкой морщинок у глаз и серыми, словно присыпанными пеплом, усами, он смотрел на Сергея снизу вверх, и Сергей вдруг устыдился своего большого ладного мускулистого тела. Он тогда не знал, что Хозяин всегда прищуривался, когда смотрел на кого-либо, словно брал на мушку, но сейчас ему стало не по себе, и чем дольше он ощущал этот взгляд, тем сильнее что-то внутри сковывало его.

Хозяин раздельно произнес несколько слов и замолчал. Сергей коротко кивнул в знак того, что принял к исполнению приказание, отдал честь и бегом бросился назад.

В нескольких метрах от ворот он замедлил бег, перешел на шаг и только тут ощутил, что не воспринял ни единого слова, произнесенного Хозяином, а уж тем более их смысла. Слова эти прошли сквозь него, не оставив ни малейшей отметины. Сергея обуял ужас. С трудом переставляя вмиг одеревеневшие ноги, он приплелся к Носику и тупо уставился на него.

— Принес? — спросил тот. — Давай, чего стоишь?

Сергей молчал, пытаясь выдавить из себя какие-то звуки.

— Мычишь как телок. Где папиросы?

— То… Това… Товарищ генерал, — с трудом разлепил губы Сергей. — Меня… Мне приказал товарищ Сталин, а что, не могу… не могу вспомнить…

— Как не можешь? — удивился Носик.

Сергей опустил голову.

— Малахольный ты, что ли? — произнес Носик и дернул плечами. — О чем хоть он говорил с тобой?

Сергея била противная мелкая дрожь.

— Ну, хлопец, с тобой не соскучишься. Ты чем, болван, слушал, ухом или брюхом, когда к тебе вождь обратился?! — генерал начинал терять терпение и перешел на фальцет. Внезапно смолк, поджал губы, наморщил лоб и задумчиво стал глядеть куда-то поверх Сергея. — Так, ладно, пойдешь на кухню, попросишь стакан холодного кефира и дашь товарищу Сталину на подносе. Уразумел? Выполняй! — выкрикнул генерал.

Остальное прошло перед Сергеем как в тумане. И то, как повар наливал кефир, и то, как Сергей нес его, боясь расплескать, и то, как подал поднос Хозяину. Вот только взгляд Хозяина всю жизнь потом не мог забыть, взгляд, менявший оттенки: недоуменный, ошеломленный, разгневанный и вконец растерянный. О чем думал семидесятилетний всесильный человек, не допускавший и мысли, что его распоряжение можно не выполнить или выполнить не так, вовсе тем ранним утром не хотевший кефира и вынужденный отпить из стакана?

Спустя годы, придирчиво и беспощадно оценивая и переосмысливая тогдашнюю свою жизнь, Лучковский пришел к выводу: вполне возможно, что в тот миг к Сталину прихлынули горькие, безотрадные мысли о наступившей старости, глубоком склерозе, отшибающем некогда безотказную память, и тому подобных неизбежных вещах, которые, как еще недавно казалось, должны его миновать и вот нежданно-негаданно проявились неумолимыми законами природы, не жалующими и не щадящими ни простых смертных, ни вождей. Потому-то и глядел он растерянно и жалко, не ведая, какой всепоглощающий страх сковал и оледенил державшего поднос.


Придя на завтрак в половине десятого, Лучковский, к немалому удивлению, обнаружил за своим столом долгоносика. В столовой произошли изменения, некоторые, видимо, уехали, других пересадили на освободившиеся места.

Долгоносик сосредоточенно дожевывал азу, уткнувшись в тарелку, и, едва подняв глаза, кивнул на приветствие Сергея Степановича. Они завтракали вдвоем. Сергей Степанович колупнул вареное яйцо, разрезал булочку, намазал половинку маслом, все это проделав механически, думая совсем не о еде. В присутствии долгоносика он чувствовал определенное неуютство. Возможно, что-то передалось соседу, тот изучающе посмотрел на него, после чего молчать стало невозможно.

— Как погода, не слышали прогноз? — произнес Лучковский первое пришедшее на ум.

Долгоносик слегка покачал головой.

— Впрочем, московские прогнозы редко оправдываются, — продолжал Сергей Степанович. — Лучше верить местным приметам. Я заметил: закат багровый — быть назавтра солнцу.

— Есть поверье: чайки бродят по песку — моряку сулят тоску, чайки лезут в воду — моряку сулят погоду, — поддержал разговор долгоносик. У него оказался низкий, с хрипотцой голос: похоже, заядлый курильщик.

— Здешние чайки вкусили плоды долгого пребывания вблизи людей, — развил Сергей Степанович затронутую тему. — Жадные, алчные какие-то, ищут на берегу объедки, роль барометров им явно обременительна.

— Испортилась птица, — показалось, с легкой подковыркой произнес долгоносик.

Приглядевшись к нему, Сергей Степанович нашел не вполне точным свое первое наблюдение: лицо долгоносика не всегда выглядело скорбно-надменным, сейчас оно было скорее безразличным.

— Давайте познакомимся, — Лучковский назвал себя.

В ответ услышал:

— Шахов, Георгий Петрович. — И, пожелав приятного аппетита, долгоносик поднялся и вышел из-за стола.

Встретились они на пляже. Идя босиком вдоль уреза воды и с удовольствием погружая ступни в шелковистую слабеющую волну, которая, кипя и пузырясь, набегала на прибрежную гальку, Лучковский заметил Шахова. Он лежал на разостланном махровом полотенце, заложив руки за голову. Сергей Степанович двинулся было к нему и тут же укоротил шаг. Он не хотел казаться навязчивым, набиваться в знакомые и одновременно испытывал в этом жгучую потребность. В нерешительности прошел метров десять и остановился. Шахов находился от него совсем близко. Пройти мимо: заметит, не заметит? Или устроиться неподалеку и как бы невзначай, ненароком… Он медлил, не зная, к какому прийти решению. Чего это я церемонии затеял, начал корить себя, пляж общий, каждый занимает место, где хочет, и, пытаясь побороть скованность, двинулся к Шахову.

— Позволите рядом с вами? — спросил он и учтиво склонил голову.

— Ради бога. — Шахов убрал с гальки книгу, сигареты, зажигалку и освободил место. Вид его показывал, что он вроде не против, но и не особенно за.

Сергей Степанович принес лежак и накрыл его халатом, который надевал после купания.

— Хотите закурить? — Георгий Петрович протянул пачку «Явы».

— Уж лет двадцать как бросил. А вы смолите вовсю?

— Да, знаете, грешен. Врачи говорят: не надо резко бросать. В организме образовалось некое равновесие, баланс, стоит ли нарушать.

Сергею Степановичу бросилась в глаза полураскрытая книга в знакомом желтом переплете. В ней в виде закладки лежало что-то плоское, похожее на спички или зажигалку. Очевидно, Шахов прервал чтение перед самым его появлением. Сергей Степанович мог узнать обложку из сотни других — это была его настольная книга. Прочитал он ее впервые на третьем курсе института: не именно это издание, а довоенное, из объявленного собрания сочинений. Вышел тогда первый том, он же оказался последним. С тех пор перечитывал ежегодно, открывая для себя всякий раз новое. Книга в желтом переплете, в известной степени дублировавшая довоенную, вышла недавно, он тщетно гонялся за ней по Москве и наконец выменял у одного знакомого на случайно попавшую к нему «Альтернативу» Юлиана Семенова. То, что именно эту книгу читал Шахов, сразу заинтересовало Лучковского.

— Макиавелли? — не столько спросил, сколько подтвердил Сергей Степанович и, устроившись на лежаке, повернулся к соседу.

— Откопал в здешней библиотеке, — пояснил Шахов. — Когда-то читал, теперь словно сызнова. Глубина рассуждений необыкновенная, будто о нашем времени написано.

— Особенно в «Государе», — с живостью отозвался Лучковский, — помните: «Нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми. Кто бы ни выступал с подобным начинанием, его ожидает враждебность…»

— Однако память у вас, — удивился Шахов.

— «Государя» могу цитировать бесконечно, — не удержавшись, с некоторой гордостью сообщил Лучковский. — Никто, по-моему, лучше не написал о власти.

— О неограниченной, деспотической власти, — добавил Шахов и вытащил из пачки сигарету.

— Макиавелли считает: власть всякого государя деспотична. С известными допусками, разумеется. Надо иметь в виду, что нрав людей непостоянен, и если обратить их в свою веру легко, то удержать в ней трудно. Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы, когда вера в народе иссякнет, заставить его поверить силой.

— Это вы или автор? — и Шахов указал на книгу.

— Автор, — слегка улыбнулся Сергей Степанович.

— Видите, я уже в плену сомнений, не перепутать бы. А ведь написано в тысяча четыреста…

— В тысяча пятьсот тринадцатом, — уточнил Лучковский.

— И звучит абсолютно современно, — продолжил мысль Георгий Петрович. — Говорят, любимое произведение Иосифа Виссарионовича. Много бы я дал, чтобы его пометы на полях увидеть.

Он приблизил к глазам книгу, полистал, нашел нужную страницу, откатил сигарету в уголок рта и прочел:

— «Государь, если он желает удержать в повиновении подданных, не должен считаться с обвинениями в жестокости. Учинив несколько расправ, он проявит больше милосердия, чем те, кто по избытку его потворствуют беспорядку». Уж эти слова товарищ Сталин наверняка красным карандашиком своим обвел, — произнес Шахов. — Милосердный был вождь, если судить по числу расправ.

Прозвучало недвусмысленно и определенно, и в унисон словам, а главное, интонации Шахова Сергей Степанович вновь подумал: очень уж похож долгоносик на того человека в пыльнике и примятой шляпе, которого много лет назад он извлек из толпы у Красной площади.

— Или вот место, — увлекшись, продолжал Шахов. — «…По этому поводу может возникнуть спор, что лучше: чтобы государя любили или чтобы его боялись. Говорят, что лучше всего, когда боятся и любят одновременно; однако любовь плохо уживается со страхом, поэтому если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх». В корень зрил.

А Сергея Степановича обеспокоило внезапное предположение: случайно ли помянул Сталина сосед или с умыслом, имеющим прямое отношение к нему, Лучковскому? Книга в желтом переплете, конечно, могла способствовать, и все же не таит ли в себе затеявшийся разговор некоей нарочитости, прозрачного намека… Намека? На кого? Ведь долгоносик не знает меня, мы никогда ранее не встречались. Пуганая ворона куста боится, выразил недовольство собой Сергей Степанович.

Шахов отложил книгу, сел, обвел взглядом пляж, оживленный в полуденный час, и предложил:

— Не хотите искупаться?

Он шел к воде, осторожно ступая мосластыми ногами, с опаской касаясь голыми ступнями колющейся гальки, и казалось, будто идет по битому стеклу. Забрался в воду по пояс, поплескал на грудь и плечи, поозирался, словно набираясь решимости, и, резко оттолкнувшись, поплыл саженками. Сергей Степанович двинулся следом.

Догнал он его у буя. Шахов отдыхал на воде, широко раскинув руки и уставив лицо в безоблачное небо.

— Есть ли большее блаженство, чем вот так лежать и длить минуты, зная, что в Москве наверняка мокрядь, — произнес он при появлении Сергея Степановича, шумно отфыркивающегося и немного уставшего. — Вы кто по профессии? — совершил неожиданный переход. — Историк? Никогда бы не подумал.

— Кем же вы меня представляли?

— Скорее военным, знакомым с дисциплиной, точностью и четкостью приказов.

Сергей Степанович хмыкнул и ничего не сказал. «Неужто во мне еще сидит тот, прежний Лучковский?» — подумал он. Острый, однако, глаз у Шахова.

Они поплыли обратно, подгоняемые приливной волной.

Шахов скептически наблюдал, как Лучковский пытается устоять на левой ноге, держа другую на весу, очищая ее от налипшей гальки и пытаясь вдеть в тапочки-вьетнамки. Протянул руку, Сергей Степанович оперся о нее.

— Между прочим, ходить босиком по камням неприятно, но полезно, — изрек он. — Гарантия от шпор, отложения солей.

— У меня их и так нет, — отпарировал Лучковский.

— Пока нет, — Шахов сделал упор на первом слове. — В нашем возрасте надо быть ко всему готовым.

Сергею Степановичу померещилось обидное: «в нашем». Не так уж он старо выглядит, чтобы безоговорочно принять скрытый подкол.

— Вот вы утверждаете, что знаете Макиавелли, — продолжал с прежними интонациями Шахов. — Какая, по-вашему, самая глубокая его мысль, между прочим, имеющая прямое отношение к истории? Молчите? Тогда слушайте: чтобы знать, что должно случиться, достаточно проследить, что уже произошло.

Сергей Степанович хотел было уличить Шахова в неточном цитировании, убить его продолжением фразы, которую помнил, однако раздумал и, подавил в себе легкую обиду на тон.

По воскресеньям от пансионата отходил автобус, доставлявший желающих на рынок и обратно. Сергей Степанович и Шахов договорились ехать вместе. Минут через пятнадцать автобус остановился на небольшой стоянке рядом с рынком. Едва они сошли, как тут же подверглись атаке небритых личностей, наперебой предлагавших мандарины. Георгий Петрович объяснил, в чем дело. Торговать мандаринами, тем более ранними, на рынке запрещалось, урожай следовало сдавать государству по твердой цене, но госцена — восемьдесят копеек за килограмм — бледнела в соотнесении с базарной — два рубля, поэтому-то автобус и брали на абордаж. На глазах у зорко глядевших куда-то вдаль блюстителей порядка открывались багажники «Жигулей» и «Волг», взвешивались безменами полиэтиленовые пакеты сподпольным товаром и перекладывались в сумки отдыхающих.

Лучковского и Шахова мандарины не интересовали, и они сразу проследовали на рынок.

Шахов, по его словам, почти ежегодно отдыхающий в пансионате, знал рынок как свои пять пальцев. С некоторыми продавцами он раскланивался и у двоих из них купил аджику и ткемали, не обращая внимания на зазывы соседних теток, наперебой предлагавших баночки из-под майонеза и пол-литровые бутылки, наполненные ядовито-красным и светло-желтым содержимым, без чего не существует кавказская кухня.

— Химичат здесь, как и везде, — пояснил Шахов, слизывая с ладони каплю ткемалевого соуса, даваемого на пробу продавцами. Без такой пробы он не брал даже у знакомых.

Покупая помидоры, гурийскую капусту, виноград и груши, он торговался умело и напористо, подавая пример Сергею Степановичу, вовсе не обладавшему подобными навыками. Чувствуя, что мужчина с носом-клювом не промах, базарные завсегдатаи охотно вступали с ним в дискуссию по поводу цен, стремясь показать, что по этой части десять очков вперед дадут любому московскому говоруну. На Шахове они, как правило, осекались; употребляемые ими междометия, жестикуляция и выкрики, словом, вся эта южная ажитация, срабатывавшая между своими, абсолютно не действовала на невозмутимого Шахова. Железной логикой он разбивал доводы сопротивляющихся частников: показывая на две-три подгнившие, сморщенные виноградины, доказывал невысокое качество всего лежащего на весах, гурийская капуста, по его мнению, получилась не  т о й  остроты, а груши были помяты с боков, в силу чего никак не могли стоить четыре рубля за килограмм.

В тех случаях, когда частник попадался вовсе уж неуступчивый, Шахов с видом до глубины души обиженного покупателя, исчерпавшего все мыслимые аргументы и попросту уставшего доказывать упрямцу его торговую несостоятельность, театрально разводил руками и отходил от прилавка. Редко кто не кричал ему после этого вслед: «Гэнацвалэ, нэ ухады, иды суда, отдам па тваей цэнэ».

В итоге он и покупавший вместе с ним Лучковский сэкономили каждый не менее червонца.

— Вы просто гигант. Так уметь извлекать пользу из знания людской психологии… — не удержался Сергей Степанович.

— Я не из-за денег, хотя лишних, как вы понимаете, не имею. Просто люблю базар. Я журналист, мотаюсь по командировкам и знакомство с каждым новым местом начинаю с базара. Здесь тебе и нравы, и обычаи, и традиции, и, если хотите, душа города. На базаре я себя чувствую абсолютно свободным и независимым в выборе, — неожиданно разоткровенничался Шахов, очевидно пребывая в хорошем настроении. — Извечный диктат производителя над потребителем здесь не проходит. Бейся за свои права, доказывай, аргументируй — и добьешься приемлемой цены. В обычном магазине я вынужден брать то, что явно столько не стоит, выше своей реальной цены. Там диктуют мне, а на базаре, наоборот, могу диктовать я, в какой-то степени, конечно. Рыночные отношения, между прочим, не самые плохие…

У выхода Сергей Степанович заметил шахтера с Кузбасса, в первые два дня сидевшего с ним за одним обеденным столом, а потом перебравшегося к своим парням, коих в пансионате было немало. Косая сажень в плечах, с наколотой ниже локтя голубкой, он прилип к прилавку, где под стеклом были разложены какие-то фотографии. Лучковский непроизвольно бросил взгляд и вздрогнул. На снимках был Сталин. Сергей Степанович увидел через плечо Николая (так звали шахтера): снимков было пять, изображали они Сталина вместе с Лениным на скамейке в Горках, отдельно с Яковом и Василием, в обнимку с Орджоникидзе, и, наконец, портрет вождя на фоне музея в Гори. Не будучи специалистом по фото, Сергей Степанович тем не менее усомнился в подлинности большинства снимков: больно смахивали на монтаж.

— Слушай, а это кто? — Николай указал на молодые лица рядом с вождем.

— Это Яков, а это Василий. Сыновья, — пояснил торговавший снимками молодой, не по годам оплывший, маленького роста парень, похожий на обреутка.

— Постой, постой, кацо, это какой же Яков? Не тот ли, что в плен немцам сдался? Те его хотели на фельдмаршала выменять, а Сталин отказался. Не посмотрел на то, что сын. Я в картине про это видел, в этой, как ее, в «Освобождении». Нет, Яков мне не нужен, ты мне его не подсовывай. Ты, кацо, дай мне эту, эту и эту, по пять каждого вида, — Николай поочередно ткнул пальцем в образцы.

— Что вас там заинтересовало? — шедший сзади Шахов протиснулся к Лучковскому. — Ого, тут целая коллекция…

Поставив сумку с фруктами между ног, он низко склонился и поочередно разглядывал каждую фотографию. Потом поднял голову и странно-затуманенно посмотрел на обреутка.

— Сколько у тебя штук?

— Пять, — не понял парень.

— Я спрашиваю, сколько всего у тебя снимков?

— Сто, наверное.

— И почем берешь?

— По рублю.

— Жаль, денег при себе нет, — вздохнул Шахов. Сергею Степановичу показалось: вздохнул вовсе не наигранно.

— Возьмите сколько хотите, — предложил обреуток.

— Нет, я покупатель оптовый, беру все сразу, — и отодвинулся от прилавка.

— Классные фотографии, а?! — Николай брал Сергея Степановича в союзники, донельзя довольный сделанным приобретением. — Приеду домой, подарю корешам.

У автобусов Лучковский не удержался и тихо, будто секрет выпытывал, спросил Шахова:

— Вы… серьезно хотели купить или шутили?

— Такими вещами, дорогой мой, не шутят, — выпялился на него Георгий Петрович. — Была бы с собой сотня, ей-богу, сгреб бы всю эту… продукцию, — произнес со злым нажимом, — и в канализацию. Чтоб миновала таких, как этот простодушный бугай с наколкой. Я краем уха слышал, как он о Якове… Между прочим, трагической судьбы человек, отец родной его терпеть не мог, не простил, что женился против его воли на еврейке. И погиб как герой, в концлагере, посмертно был награжден орденом Отечественной войны. Пора бы об этом во весь голос, а то народ о Якове только то знает, что не захотел обменять его батька с усами. И ведь многие одобряют: какой человек — через сына переступил, а не пошел немцам на уступку.

Он влез в автобус и вытер пот со лба. Тяжело дыша, как после долгого бега, бросил, невесело усмехнувшись:

— Впрочем, скупать не выход, напечатают новые — фирма веников не вяжет, найдутся и покупатели. Покуда всю правду о сталинизме не расскажем. Лично я нисколько не боюсь, что правда эта во вред пойдет. Иллюзии развеет, это точно, а веру только укрепит. Нельзя любить свое Отечество с закрытыми глазами, с поникшим челом, с зажатым ртом. Я бы ввел в школе обязательное чтение Чаадаева. Вот уж воистину великий муж России, учиться у него надобно…


В то лето и в ту осень они без конца переезжали с дачи на дачу. Рица, Гагра, Мюссера под Гудаутой, снова Рица, Новый Афон… Словно что-то не давало покоя Хозяину, подверженному внезапной ностальгии, гнало с места на место.

Охранники жили не на самих дачах, а вблизи их, кроме непосредственно приставленных к Хозяину. Соседом Сергея по комнате стал его земляк, невысокий карамазый капитан, выглядевший старше своих двадцати шести. В цвета грачиного крыла вьющуюся шевелюру Кима Красноперова — так его звали — преждевременно вплелись серебряные колечки. Он здорово смахивал на цыгана: порывистостью движений, смугловатостью, озорным блеском шалых миндалевидных глаз и какой-то запретной бедовостью, исходившей от всего его облика. Его так и кликали между собой Цыганом — даже генерал Носик иногда заменял кличкой фамилию.

Ким, как видно, легко сходился с людьми. Редкие в обслуге Хозяина женщины — горничные, прачки, помощницы по кухне — осторожно заглядывались на него. В отличие от Сергея словоохотливый, он в первую же неделю поведал свою историю.

Будучи старше Сергея на три года, он успел повоевать. В армию попал благодаря своей настойчивости, но в большей степени волей случая. Окончив восемь классов, решил поступать в артиллерийскую школу. Но кто примет его, если по поведению тройка? Отважился было переговорить с начальником, однако перед дверью кабинета каждый раз вырастала вреднющая секретарша. Тогда Ким залез в кабинет через окно, тем самым неожиданно понравившись начальнику, не посмотревшему на злосчастную тройку. Тут началась война, школу собирались эвакуировать в Сибирь. Ким ехать в тыл не захотел. Рядом с домом тянулся забор авиазавода. Верный себе, Ким перемахнул его, нашел отдел кадров и устроился учеником слесаря в сборочный цех. Тогда же с другом и написал письмо Ворошилову с просьбой направить их на фронт.

Ответа долго не было. Ким уже смирился с тем, что товарищ Ворошилов не внял их просьбе, и начал готовиться к побегу в армию. И тут его с другом вызвали в гостиницу «Москва». В одном из номеров парней принял какой-то начальник с красными глазами, очевидно, от хронического недосыпа.

— Писали Клименту Ефремовичу? — устало спросил он. — Сколько вам лет? Шестнадцать? Марш отсюда, и чтоб я вас больше не видел. Вояки… Без вас обойдемся.

Хлюпающих носами от обиды, их увидел проходивший по коридору военный. Узнав, в чем дело, оценивающе посмотрел и вдруг сказал:

— Завтра наша часть отбывает из Москвы. Двигаться будем по Ленинградскому шоссе. Могу взять вас…

Таким вот образом Ким и его друг оказались под Волховом.

Вначале приставили их к мотористам, ведавшим подачей света к помещению штаба фронта. В землянке с накатом стоял переделанный движок от трактора «ХТЗ», работавший, как динамо-машина. Ребята заливали в него горючее, масло, чинили провода. Несколько раз штаб передислоцировался, переезжали и ребята, теперь уже самостоятельно отвечавшие за свет.

Неизвестно, сколько бы продолжалась такая скучная жизнь, успевшая обрыднуть Киму, жаждавшему подвигов. Выручил случай. Как-то Ким повстречал человека в лейтенантской форме, спросившего дорогу к узловой станции, Ким многих в штабе знал в лицо, этого же лейтенанта видел впервые. Покумекав, он вывел его на охрану штаба. «Лейтенант» оказался диверсантом.

После этого Кима, к великой его радости, взяли в контрразведку. Несколько месяцев обучали владению оружием, в том числе холодным, приемам самбо, показывали образцы всевозможных документов и печатей, которыми может воспользоваться враг. Затем дали первое задание. Одетый в ватник с чужого плеча и кирзовые расхлябанные сапоги, он играл роль цыганенка, шатался возле узловой станции, смешил бойцов эшелонов байками и похабными анекдотами, плясал под гармонь. И смотрел по сторонам, учась различать «своих» и «чужих».

В первые три дня он «сдал» восемьдесят человек. Майор-смершевец похвалил его и одновременно остудил пыл: «Не так рьяно, Ким». Все восемьдесят при проверке оказались своими.

Потом началась оперативная работа, задержание настоящих диверсантов и шпионов, переброска в различные районы, постоянный риск, словом, то, без чего Ким уже не мог существовать.

В Главное управление охраны Красноперов попал неожиданно для себя. Перед самым концом войны раненый лежал в госпитале в Москве, познакомился с молоденькой медсестрой, закрутился у них роман, окончившийся свадьбой. Медсестра оказалась дочерью крупного чина в МГБ. От службы в аппарате министерства Ким отказался, а вот в охрану пошел с удовольствием.

И с еще большим рвением Ким принялся служить тому, чье слово могло кинуть его навстречу любой опасности, тому, ради которого он, как и тысячи других, мог отдать жизнь.

Свободными от дежурства вечерами Сергей и Ким шли купаться. Лежа на остывающей гальке и рассеянно глядя вслед окунающемуся в море оранжевому диску, они болтали о разных разностях, вспоминали Москву. Большей частью говорил Ким, любивший, когда его подолгу благодарно слушали (Сергей уловил эту особенность соседа). Он не имел ничего против и не перебивал: Киму было что рассказать. Впрочем, при всей своей словоохотливости он не говорил ничего такого, что выходило бы за рамки отпущенного и отмеренного людям их профессии. Ни к чему не обязывающий треп Ким никогда не путал с чем-либо более серьезным — это Сергей сразу же уяснил себе.

Сергей обратил внимание: Красноперов  н и к о г д а  не говорил «Сталин», «Хозяин» или «Отец», как большинство охранников, — непременно «товарищ Сталин» и никак иначе. Более других открытый, конечно, насколько позволяла служба, Ким в данном случае отнюдь не бравировал своей любовью к вождю — безграничная любовь эта заполняла все его существо, составляла основу его существования, и то, что в устах кого-то выглядело бы нарочитым и в силу этого фальшивым, в устах Кима выглядело естественным и органичным.

Возможно, именно поэтому он не одобрил увлечение Сергея, заключавшееся в редком умении копировать голос и акцент Хозяина. Собственно, назвать это увлечением было бы несомненной ошибкой: всего-то один или два раза в присутствии Кима Сергей повторил слова вождя, сказанные им в присутствии охраны, повторил абсолютно точно, с той долей вкрадчивой мягкости и скрытой пружинистой силы, которые были свойственны Хозяину. Открыв в себе редкостный дар еще в Кремле, Сергей таил его, не растрачивая по мелочам. Лишь иногда, когда выпадало соответствующее настроение, он пробовал копировать, причем это не носило и намека на баловство, шутку или своего рода игру, отнюдь. Он бы никогда не позволил себе, да и не посмел бы  п о д о б н ы м  о б р а з о м  относиться к фразам Хозяина, пусть самым обыкновенным, не носившим отпечатка гениальной прозорливости и величайшей мудрости, допустим, о погоде. Знал он и о небезопасности такого занятия, давал себе зарок и сам же нарушал его в присутствии Кима — ни единой душе он больше не демонстрировал свое умение.

Тот, однако, недовольно морщился, хотя и признавал: сходство удивительное, просто-таки замечательное.

Сергей попробовал с ним объясниться.

— Ты, Ким, конечно, видел в кино Ленина? Щукин его изображает. Так вот он картавит, как Владимир Ильич. И Геловани играет Сталина в «Клятве» очень похожим. У тебя же это не вызывает возражений, верно?

Миндалевидные глаза Кима словно бы темнели изнутри.

— То в кино, Сережа, а в жизни иначе. Ты скопируешь товарища Сталина, за тобой другой, что же получится? Товарищ Сталин единственный на всю страну, на всю планету, а люди начнут его голосом разговаривать.

Больше Сергей к этой теме не возвращался.

По иронии судьбы именно в те дни он дважды видел Хозяина в метре от себя, слышал его голос. Первый раз — в столовой, где питалась охрана, все семьдесят или восемьдесят человек. Кормили обильно, так, как Сергей сроду не ел в Москве. Единственно, выходила закавыка со вторым. Обслуживавшие столы официантки, стократно проверенные, как и прочая прислуга, подносили меню и спрашивали: «Что будете заказывать?» Написанные от руки названия вроде бефстроганов, азу, бифштекс, деволяй поначалу ни о чем не говорили Сергею. Стыдясь своего незнания, он постоянно заказывал знакомое — котлеты. Сам же следил за тем, что выбирает Ким. В течение полутора недель Сергей разобрался во вторых блюдах и с удовольствием просил то одно, то другое, чередуя их.

С первым таких проблем не возникало. Повар Вася по кличке Рыжий, бывший моряк-балтиец, с которым в войну, говорили, что только не приключалось: и горел, и тонул, и ранен был в грудь навылет, словом, боевой малый, — готовил исключительно борщ. Готовил, правда, мастерски, но вскоре народу поднадоела вареная свекла, и он стал выражать легкое недовольство. И тут внезапно столовую посетил Сталин.

При его появлении все как по команде встали и замерли. Хозяин медленно прошелся между столами и остановился рядом с Красноперовым и Лучковским. Сергей заметил, как моментально подобрался, напружинился Ким, поедавший вождя глазами и даже, казалось, не моргавший.

— Опять борщ… — сказал Сталин и нахмурился. — Позвать повара.

Через несколько секунд перед Хозяином предстал Рыжий в белом колпаке и фартуке, из-под которого виднелась тельняшка. Он держал руки по швам, на мигом побелевших щеках и лбу отчетливо проступили веснушки.

— Ты почему кормишь людей одним борщом? — тихо произнес Хозяин, и стало заметно, как Вася вздрогнул. — Люди должны питаться хорошо и разнообразно. Разберись с этим поваром, — сделал поворот головы в направлении Носика. — Если ленится, отправь в Москву. Если не умеет, дай ему повара из местных, пусть покажет, как харчо готовят. Наказывать не надо, учить надо, — и, ни на кого не глядя, двинулся к выходу.

Сгустившиеся было над головой Рыжего тучи развеялись — другого он варить действительно не умел, то есть сварить, конечно, мог, но не так, по его понятиям, вкусно, как флотский борщ с дымком. К нему приставили повара-мингрела, по слухам, работавшего ранее у министра госбезопасности Абхазии Гагуа, и теперь борщ чередовался с харчо.

Вторично Сергей близко увидел Хозяина в совсем не подходящем для этого месте — у подвального склада в момент разгрузки яблок. Каждую неделю специально для охраны привозили фрукты, оставляли ящики на складе, Сергей вместе с другими писал на крышках домашние адреса, и посылки уходили в Москву. В этот раз привезли крымские яблоки, Сергей помогал разгружать их с открытого борта грузовика в подвал.

Сталин появился незаметно, встал у кабины машины, ничем не выдавая своего присутствия, и молча наблюдал за разгрузкой. Сергей заметил его, только когда он заглянул в подвальный люк, куда ящики осторожно спускали по наклонной доске, придерживая с боков.

— Разве так разгружают? — недовольно пробормотал он. — Положи сюда ящик и отойди, — ткнув пальцем в край доски, приказал Сергею. — Ящик должен сам идти по наклонной, как по рельсам. Помогать ему, придерживать его не надо, — и Сталин с силой толкнул ящик подошвой полуботинка. Ящик полетел вниз, соскочил с доски и шмякнулся о бетонный пол. Яблоки рассыпались, их услужливо бросились подбирать находившиеся внизу.

Сталин пожал плечами и отошел с непроницаемым лицом.

Удивительно, но все происходившее в ту пору на глазах Сергея и с его участием помнилось так живо, со столькими подробностями, будто дело было вчера.

Распрощавшись с органами, Лучковский лелеял надежду: с годами сотрется многое из того, что видел и слышал, забудутся имена — для чего держать в памяти бесполезный груз. Вышло, однако, по-иному: прошлое продолжало тянуться за ним, как инверсионный след за самолетом.

Как-то на дне рождения у институтского приятеля затеялся разговор, вернее, полупьяный треп о Сталине. Кто уж начал, Лучковский не уловил. К такого рода разговорам он относился с некоторым предубеждением, и вовсе не потому, что затрагивалась личность человека, бывшего в определенные годы предметом его искреннего поклонения и любви. Многое давно переменилось в самом Сергее Степановиче и вокруг него, открылось неопровержимо доказанным то, о чем Лучковский и не подозревал в молодую свою, замешенную на горячей вере пору. Длившаяся в нем не один год мучительная борьба заставила изгнать из сердца остатки иллюзий. Нет, иное рождало в Лучковском скрытое предубеждение. Нутро его отторгало досужие выдумки, сплетни, пересуды, отличить от реальности которые ему не составляло труда. Если рассуждать о Сталине, а рассуждать необходимо, то на таком уровне, какого заслуживает он, впитавший в себя знамения и пороки времени, вначале породив их.

А за столом выдувал байки из пухлого рта, как мыльные пузыри, душа компании — веселый брюнет с расчесанными на пробор гладкими лоснящимися волосами.

— У Сталина существовало множество дач, одна из них — на Валдае. Бывал он на ней раза два от силы. На даче в вольере жили белки, следил за ними сторож лет семидесяти. Приехал однажды Сталин, один из охранников подзывает деда и дает ему указание: «Белок вычистить, вольер убрать, орехи наколоть и положить вот в это блюдечко. Завтра рано утром товарищ Сталин будет кормить зверушек с руки».

Полдня дед наводил марафет в вольере. Да, видно, от волнения забыл дверцу запереть. Встает на рассвете и, к ужасу своему, лицезреет такую картину: вольер нараспашку, ни одной белки в нем нет. Тут во двор выходит Сталин, берет горсть орехов и направляется к вольеру.

— Товарищ Сталин, извините, разрешите доложить! — орет в беспамятстве одуревший от испуга сторож.

— Что такое, почему крик? — недовольно морщится Сталин.

— Разрешите доложить: белки убежали!

Сталин остается с вытянутой рукой, в которой зажаты орехи, непонимающе смотрит на деда, потом поворачивается и бросает через плечо: «Вэрнуть!»

Ну, тут началось… Ободрали все ближайшие зооуголки, к следующему утру два десятка белок резвилось в вольере. Деду, конечно, вломили. Больше он не забывал дверцу запирать.

Лучковский машинально ковырнул вилкой остатки салата в тарелке. В том, что рассказанная история — типичная туфта, он не сомневался. Правительственная дача на Валдае действительно существовала, но Сталин никогда не жил в ней.

Дача располагалась на полуострове, вела к ней единственная асфальтированная дорога, за воротами дом охраны, хозяйственные постройки, и больше ничего. Впервые приехав сюда, Сталин обошел территорию, вернулся к машине хмурый и укатил, бросив напоследок зловеще-шелестящее: «Ловушька». Где уж там было взяться белкам… Поразвлекал гостей толстогубый брюнет, порезвился — и на том спасибо. И тут Сергей Степанович чуть не выронил вилку, услышав знакомое: «Носик».

Произнес врач из Боткинской, в чьей палате, как понял Сергей Степанович, в конце шестидесятых умирал от рака Носик. Судьба круто обошлась с генералом — покидал он белый свет в страшных муках. Боли сводили его с ума, он просил, умолял палатного врача постоянно вводить ему морфий.

— Случайно я узнал, кто такой Носик, — негромко рассказывал врач, нервно теребя бумажную салфетку. — И знаете, что-то во мне перевернулось. Отца моего забрали в тридцать восьмом, я тогда только в школу ходить начал, больше его не увидел; брат отца — авиаконструктор тоже сидел, вместе с Туполевым, правда, перед войной вышел. А тут буквально на глазах разлагается, воет от боли, плачет генерал из тех, кто… И ты должен, обязан облегчить ему страдания. Должен, обязан, а нутро восстает, мстительное чувство одолевает, и нет с ним сладу. Уговариваю себя: он же, Носик этот, лично никого не сажал, не судил, не убивал, и тут же сам себе в противовес — он  о х р а н я л  душегуба, оберегал его как зеницу ока, когда гибли миллионы, и уже одним этим виновен перед ними, передо мной, потерявшим отца…

— И что же, давали вы ему морфий? — с усилием вытолкнул из себя Лучковский.

Врач скомкал салфетку и бросил на скатерть.

— В палатах не хватало санитарок, Носик делал под себя, приходилось помогать нянечке перестилать. Я брал его на руки, он обнимал меня за шею, как ребенок. Весил он килограммов сорок, не больше, живой скелет. Да, давал, давал морфий, сам вкалывал! — сорвался на крик. — Ненавидел его и колол!

Но все это случилось много позже, а покуда младший лейтенант Лучковский беспрекословно выполнял волю генерала Носика, целиком и полностью зависевшую от желаний одного-единственного лица, именуемого в газетах великим вождем и учителем советского народа, родным и любимым Сталиным.

Желания эти безошибочно угадывались Носиком по едва заметным признакам, порой читались им по выражению глаз, линиям губ, улавливались в потемках чужой души. За то и держал его Хозяин при себе столько лет, что не требовалось ему, как и другому человеку из ближайшего окружения — помощнику Поскребышеву, тихому, незаметному и исполнительному, — разжевывать, повторять, объяснять. Сам соображал.

На даче в Мюссере вдруг поступил приказ: не попадаться на глаза Хозяину, рассредоточиться, скрыться в кустах, за деревьями, ни на мгновение не выпуская его из виду, сидит ли он в кресле на открытой террасе, прогуливается ли по саду, едет ли в машине. Но чтоб он никого из охраны не видел. Приказ исходил от самого Носика. Дежуривший на даче Ким растолковал Сергею: оказывается, Хозяин ни с того ни с сего обронил в присутствии генерала: «Почему  и х  так много? От кого меня защищают, от моего народа?» Носик смекнул и моментально приказал охране «скрыться».

Игра в пряталки продолжалась недели две. Даже возле ворот, откуда выезжал бронированный «ЗИС-110», Хозяин никого не видел: Сергей, например, садился на корточки и скрывался за наполовину остекленной будкой с телефоном.

Кончилось так же внезапно, как и началось. По словам Кима, Хозяин вызвал Носика и отчитал: «Почему  и х  не видно? А если со мной что-то случится?»

Хозяину надоедала оседлая жизнь, и он начинал объезжать окрестности, как положено, со свитой. Иногда делал привал в лесу, по его просьбе разводили костер, он жарил мясо на шампурах и угощал охрану, снисходительно принимая похвалы.

Как-то, остановившись по дороге в Сухуми возле уличного прилавка с фруктами, вылез из машины и начал раздавать виноград и персики словно из-под земли выросшим детям. Народ вокруг сумятился, кричал: «Слава товарищу Сталину!» Садясь в машину, бросил через плечо Носику: «Заплати».

Будучи свидетелем всего этого и многого другого, Лучковский, сам того не замечая, подспудно начинал анализировать, разбирать и оценивать увиденное и услышанное — притом вовсе не безотчетно, безоглядно. Нет-нет и ловил себя на том, что ищет и не всегда находит объяснение поступкам и словам Хозяина, меряет их на свой аршин, будто речь идет об обыкновенном человеке, а не о вожде народов. «Кто дал мне право на это? — пытался унять себя. — Я же жалкая козявка по сравнению с ним, смею ли даже  п ы т а т ь с я  д у м а т ь, как тот или иной поступок Хозяина сообразуется с конкретной ситуацией? Охраняю его — и все, баста, достаточно для моей незаметной роли».

Но не думать Сергей не мог — таким, видно, уродился на свет — и чем больше размышлял, тем упрямее вползало в него нечто такое, что ставило в тупик. Бог спустился с небес, предстал в простом обличий — старый, утомленный, невзрачный, и Сергей, откровенно осуждая себя, не мог отделаться от навязчиво-тревожащего: он уже слепо не обожествляет его, то есть по-прежнему преклоняется перед ним, как все, однако скорее по привычке, а внутри, если не лукавить, нет фанатичной любви, как у того же Кима. Отчего все начало переворачиваться в нем, Сергей не ведал и потому пребывал не в ладах с собой.

А вскоре к иным своим наблюдениям и ощущениям Лучковский добавил еще одно, став свидетелем гнева Хозяина.

Произошло невиданное по меркам охраны. Виновником стал Элиава, начальник гаража особого назначения — ГОНа, отвечавший за весь транспорт Хозяина. Любитель пображничать, он не сдерживался в своем пристрастии к вину — за его спиной стояла фигура Берии, покровительствовавшего начальнику ГОНа. Изрядно набравшись в ресторане на Рице, Элиава захотел сам сесть за руль и отстранил шофера. Тот понял, чем это для него пахнет, и, не будь дураком, потребовал расписку. Элиава, которому море было по колено, нацарапал на бумажке несколько слов. Расписка эта потом спасла шоферу жизнь. А начальник гаража лихо покатил вниз с двумя пассажирами.

На повороте машину занесло, и она полетела с откоса. Элиава чудом успел выпрыгнуть, двое пассажиров, и в их числе начальник московского ОРУДа Некрасов, погибли. Поднятую по тревоге охрану бросили на место происшествия. Сергей вместе с другими извлекал трупы из-под обломков автомобиля.

Носик был вне себя от ярости. Докладывать Хозяину об этом случае надлежало ему, а уж он-то прекрасно знал, чем может это обернуться. Начальник сталинского гаража, приближенное лицо, пьяным сел за руль, угробил двоих, кошмар…

Объяснение состоялось утром возле ворот дачи. К несчастью для Носика, Сталин опередил его покаянное признание и сам спросил: что произошло вчера вечером? Откуда-то узнал. Сергей отчетливо видел насупленные брови Хозяина с узкими прорезями зло прищуренных глаз. Он молча выслушал генерала, зло пробормотал что-то по-грузински и ушел. А Носик, как побитый пес, поплелся восвояси.

Протрезвев, Элиава понял, что натворил, отчаянно испугался и три дня скрывался в горах. Каким-то образом узнав, что к Сталину приехал Берия, он спустился с гор и принес повинную голову. Благодаря покровителю карающий меч не отсек ее и начальника ГОНа, теперь уже бывшего, выдворили в Москву. По слухам, он стал заведовать мебельной фабрикой в Бутырской тюрьме.

Носик старался не показываться на глаза Сталину. После отправки Элиавы в Москву тот сам позвал генерала и мирно с ним побеседовал. Конфликт, таким образом, оказался исчерпанным.


Дорога тянулась вдоль извилистого ложа Бзыби, то сужавшейся, то расширявшейся, с водой бутылочного отлива, легко и деловито стучавшей по камням и выбивавшей пенистые бурунчики. Впереди слабо синели горы, в близлежащие поросшие буком, грабом, орехом склоны вкрапились краски рыжеющей осени. Слева изредка виднелись серо-желтые скальные обнажения.

Строения и обихоженная земля нечасто попадались взору. Чем выше в горы поднимался многоместный «Икарус», тем реже можно было видеть приземистые, вцепившиеся в каменистую почву дома и заскирдованные кукурузные стебли на огородах. Один раз наткнулись на стадо ценимых в этих местах коз, которых перегонял по шоссе еще не старый, весь седой пастух с ружьем и посохом. Козы неохотно уступили дорогу, блея и тряся бородами, — они чувствовали себя хозяевами положения. Лучковский помнил еще с той поры, когда шесть месяцев прожил здесь: за абхазским столом главный деликатес — козлятина.

Шахов с интересом поглядывал по сторонам, крутил шеей, нагибал голову, смотрел в стекло снизу вверх, стараясь увидеть много больше того, что давал оконный обзор. Это он предложил Сергею Степановичу записаться в экскурсию на Рицу, признавшись, что раньше не бывал на озере. И вот автобус мерно тащил их вверх, изящно, несмотря на свои габариты, вписываясь в покуда плавные, некрутые изгибы дороги.

Сергей Степанович ехал здесь в третий раз, если зачесть крутые виражи, закладываемые на «виллисах» в пятьдесят первом, к даче и от дачи Хозяина. Спустя одиннадцать лет, отдыхая с женой в гагринском пансионате, он решил показать ей эту дорогу и озеро. Дряхленький экскурсионный автобус натужно скрипел на подъемах, глазевшая в окна публика мечтала об одном — скорее бы кончились бесконечные повороты и взору их предстало бы легендарное, овеянное великим и страшным именем озеро. И была внезапная встреча, отголосок той прежней жизни Лучковского, которую он без особой нужды старался не вспоминать, а уж если вспоминал, то не испытывал отрады.

Собственно, встреча произошла раньше, на пляже возле пансионата. Прижмурившись и каждой клеточкой расслабленного тела вбирая благословенное сентябрьское солнце, Сергей Степанович вдруг ощутил, что солнце куда-то исчезло и на лицо набежала тень. Он открыл глаза и увидел стоящего над ним человека, внимательно рассматривающего его, скорее, даже изучающего его, склонив голову набок. Он был в огромных безразмерных черных трусах, обтягивавших раздутый, как у беременной на девятом месяце, живот. Неуловимо-знакомое мелькнуло в его облике. Пока Лучковский соображал, тот одышливо заговорил с грузинским акцентом:

— Извините, вы Сергей? Я узнал вас. Очень рад видеть…

И точно тумблер сработал в мозгу: ну конечно же, директор мацестинского санатория, ублажавший молодого охранника всем, чем мог. Сдал, постарел…

Акакий Шалвович пошарил глазами вокруг, свободного места было сколько угодно, но сесть или лечь рядом с Лучковским представлялось ему нелегким делом — мешал живот. Сергей Степанович мигом поднялся и протянул руку. Акакий Шалвович долго с чувством тряс ее. Соне он представил его как знакомого по прежней работе на Кавказе.

Обменявшись несколькими приличествующими моменту словами, они пошли прогуляться по пляжу. Акакий Шалвович сообщил, что сейчас на пенсии, в Гагре у него дом с фруктовым садом, живет неплохо, дети, слава богу, устроены, вот только печалят события извне: неймется Никите, сколько можно валить на Сталина? И старых большевиков уничтожил, и полководцев, и массовые репрессии организовал… И за все он один в ответе, будто не было рядом Берии и других. Да не знал многого Иосиф Виссарионович, опутали его. И надо еще разобраться, так ли уж невиновны эти самые партийцы и полководцы.

Сергей Степанович чувствовал: говорится специально для него, видно, наболело у Акакия Шалвовича, кому, как не бывшему охраннику Хозяина, излить душу. Развивать наболевшую тему ему не хотелось, ибо тогда вынужден был бы наступить спутнику на любимую мозоль, поэтому он большей частью молчал или невнятно поддакивал. О себе рассказывал скупо: числится в институте научным сотрудником, занимается историей. Акакий Шалвович смотрел на него  п р е ж н и м, полным уважения и поклонения взглядом, как тогда, в мацестинском санатории, и словно говорил: молодец, я ни на минуту не сомневался, что ты многого добьешься, ведь не зря тебе доверяли серьезное государственное дело.

— Сергей, я приглашаю вас в гости, — сказал напоследок Акакий Шалвович.

Лучковский начал отнекиваться: без жены он никуда не ходит, а Соня не большая любительница компаний, тем более на отдыхе, где после московской суеты хочется уединения.

— Обижусь, если не придете, — настаивал Акакий Шалвович.

Сошлись на том, что Сергей Степанович попробует уговорить жену. Оставив свой домашний телефон, Акакий Шалвович попрощался и вновь с чувством пожал руку Лучковскому.

Соня подвергла мужа допросу: кто этот человек, несколько успокоилась, узнав, что некогда всего-навсего директор санатория, то есть не бывший сослуживец мужа, о чем она подумала в первое мгновение после знакомства. Ко всему тому, что окружало Сергея Степановича в течение почти четырех лет  с л у ж б ы, она относилась отчужденно и боязливо, как к заразной болезни, от которой с трудом удалось вылечиться, хотя открыто и не подчеркивала этого, дабы не бередить старое. Идти в гости категорически отказалась, выдвинув неожиданный и в то же время веский аргумент:

— Твой Акакий соберет уйму народа и начнет приставать: «Расскажи о Сталине». Сейчас для таких, как он, самый момент предаться воспоминаниям и одновременно поносить Хрущева.

Сергей Степанович подивился проницательности и житейской мудрости жены: а ведь наверняка так оно и было бы.

И надо же случиться: столкнулись с Акакием Шалвовичем не позднее чем через три дня. Приехавшим на Рицу экскурсантам отвели два свободных часа, и Сергей Степанович повел жену перекусить в ресторан, мало изменившийся с той поры, когда охрана Хозяина заезжала сюда отведать непревзойденное лобио, сациви и шашлык на ребрышках. Они заказали обед, отправившийся на кухню официант неожиданно быстро вернулся и водрузил на стол три бутылки цинандали.

— Мы не заказывали вино, — удивился Сергей Степанович и услышал от официанта:

— Вам прислали с того стола.

Обернувшись, Лучковский увидел расплывшегося в улыбке Акакия Шалвовича. Екнуло: принесла же его нелегкая или, наоборот, занесло нас сюда не вовремя. Делать было нечего: он улыбнулся в ответ и помахал рукой. Не отсылать же бутылки обратно — большей обиды для кавказца не существует, к тому же такого отношения бывший директор не заслужил.

Акакий Шалвович немедля подошел к ним, раскланялся и тут же потянул за свой стол, не желая слушать возражений.

— Друзья мои, для меня такая неожиданная радость видеть вас здесь, что вы просто не имеете права лишить меня ее.

Он и впрямь сиял. Ничего не оставалось, как пересесть за его стол, за которым находилось трое пожилых мужчин.

Акакий Шалвович предложил выпить за здоровье дорогих москвичей, приехавших отдохнуть на Кавказ. Расторопный официант, которому один из сидевших что-то шепнул, мигом притащил целый поднос еды, включая копченое абхазское мясо, перепелов и форель, не значившиеся, насколько мог свидетельствовать Сергей Степанович, в меню. Соня принужденно улыбалась, он тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Тосты следовали один за другим: за красивую женщину Соню — украшение их стола, за Сергея — друга батоно Акакия, за наших детей — пусть жизнь у них будет неомраченной, за мир во всем мире.

Акакий Шалвович встал и, держа бокал в правой руке, левую положил на сердце.

— Друзья мои, — произнес он громче обычного и тяжело, как астматик, задышал. — Я провозглашаю тост за великого человека. Восемь лет его нет среди нас. Но память о нем живет в сердцах (он слегка хлопнул себя по груди) миллионов людей. И что бы сейчас ни говорили о нем, он навсегда останется для нас мудрым учителем, творцом Победы, вдохновителем всего того, что сделало нашу советскую действительность еще краше. Я предлагаю стоя выпить за товарища Сталина!

Чего угодно мог ожидать Лучковский, только не этого. Как права была Соня… Она сидела без движения, побледневшая, сжавшаяся в комок, но ее застывшая поза не говорила о растерянности, подавленности и уж вовсе не выражала готовность сию секунду вскочить и солидарно поднять бокал, напротив, выглядела вызовом. Инстинктивно качнувшись к ней, Сергей Степанович обнял ее за плечи.

— Не смей с ними пить, — чуть слышно, не разжимая губ, вымолвила она, передав свою волю ему, лихорадочно соображавшему, как выйти из неловкого положения, никого не обидев и не задев.

— Что случилось? — обеспокоенно спросил Акакий Шалвович.

— Плохо себя почувствовала, — нашелся с ответом Лучковский, и Соня кивнула, как бы подтверждая.

— Это не страшно, это бывает у женщин, — успокоил Акакий Шалвович и поднес бокал к губам.

Стоявшие выпили до дна и уставились на Сергея Степановича с молчаливым вопросом: а ты почему не пьешь?

И тут возле них оказался моложавый, гладко выбритый, с заметным рубцом на подбородке, похоже, следом ранения, и поседевшими висками мужчина с налитой доверху рюмкой коньяка. Акакий Шалвович посчитал, что он хочет присоединиться к их тосту, и располагающе повернулся к нему всем своим рыхлым расплывшимся телом. Но внезапно подошедший не стал пить и чокаться. Голубые, прямо-таки васильковые неожиданные глаза его налились бешеной мутью. Гортанно выкрикнув что-то по-грузински, отчего лица у соседей Лучковского начали вытягиваться, он перешел на русский, которым владел безупречно.

— Как можете вы пить за убийцу, душегуба, уничтожившего цвет грузинской нации? Где семьи Сванидзе, Енукидзе, Джапаридзе, где Паоло Яшвили, Тициан Табидзе, где тысячи других? Смотрите, зал почти полон, а никто вас не поддержал. Думаете, все грузины — сталинисты? Мы помним своих безвинно погибших отцов, помним жен и детей, высланных из Грузии и мыкавшихся по свету. Мы все помним! И войну выиграл не он — народ. Я воевал, видел, знаю. И я не хочу пить за Сталина! — Он с замахом бросил рюмку о пол так, что на рубашку попали капли.

— Ты… бандит, сволочь… как смеешь оскорблять… — Один из компании Акакия Шалвовича зацепил стул ногой и, едва не споткнувшись, бросился на демонстративно разбившего рюмку.

С соседних столов повскакали и кинулись к ним — разнимать. «Бандит, сволочь!» — неслось из кучи малы. Акакий Шалвович стоял, разведя руки, совершенно ошарашенный, и только приговаривал: «Какой позор, какой стыд…»

Воспользовавшись суматохой, Сергей Степанович и Соня незамеченными покинули ресторан.

Сколько же минуло с той поры? Да, четверть века. Вспоминая теперь поездку на Рицу и ресторанный скандал, Сергей Степанович краем глаза проследил за уставившимся в окно Шаховым и вдруг подумал ни с того ни с сего: как бы тот повел себя в похожей ситуации? И сам же ответил с неопровержимой вескостью — наверняка так же, как голубоглазый грузин со шрамом на подбородке.

«Икарус» затормозил и подрулил к пятачку, став возле таких же многоместных автобусов. Промежуточная стоянка на полпути к Рице. Вокруг прогуливались экскурсанты, шла торговля фруктами и сувенирами.

— Голубое озеро, — пояснил Лучковский и вышел из автобуса.

Первая достопримечательность дороги — озеро и впрямь казалось голубого цвета. В нем плавали утки с белыми шеями и черным оперением. Малюсенькое, заключенное в плен скалами, оно приманивало туристов, желавших непременно сфотографироваться на его фоне. На площадке возле самой воды предприимчивый фотограф завлекал гостей натурой — чучелом стоящего на задних лапах рыжего облезлого медведя и живой лошадкой. Лошадка привлекала куда больше, нежели траченный молью, с глупыми пуговичными глазами косолапый. Каждую минуту в седло запрыгивал или тяжело вскарабкивался, в зависимости от комплекции, очередной позирующий, на него набрасывалась видавшая виды бурка, надевалась папаха, и новоиспеченный джигит увозил домой, за многие тысячи километров, короткое, как глоток живительного горного воздуха, мечтательное воспоминание о лихом скакуне, доставившем его на скалистый берег голубого озера, подкрепленное затем цветной фотографией, которая через месяц-другой приходила на его адрес. А лихой скакун, то бишь разжиревшая кобылка, наверное, давно возненавидевшая и свою долю, и беспрестанно меняющихся седоков, и фотографа, взявшего ее напрокат и подвигнувшего на столь пустяковое, никчемушное занятие, готовая променять его на любую лошадиную крестьянскую работу, понуро свешивала гриву, и в ее огромных зрачках читались печаль и усталость.

За Голубым озером дорога запетляла, накручивая виток за витком, втягиваясь в короткие тоннели и снова вылетая на открытое пространство. В горных расселинах полыхали кустарники, словно кто-то мазнул по камням кармином. Бзыбь сменили Гега и Юпшара, такие же бойкие, говорливые и стремительные. Последние пять километров пути стало слегка закладывать уши.

Рица предстала огромной сверкающей, окропленной солнцем чашей. Экскурсовод потянула высадившихся из автобусов за собой, а Лучковский и Шахов молчаливо переглянулись, поняли друг друга и направились вдоль берега, намереваясь осматривать озеро в тиши и уединении. Они прошли несколько сот метров, вглядываясь в менявшую цвет в зависимости от освещенности солнцем воду. В ней отражались лесистые горы вплоть до макушек высоко растущих деревьев. Резкий, острый воздух щекотал ноздри, распирал грудь.

— Какое невозмутимое спокойствие, — меланхолически произнес Шахов. — Сменяются эпохи, приходят и уходят властители, а озеро все то же, и вокруг ничего не меняется.

— Только, я смотрю, убрали прогулочные катера, — заметил Сергей Степанович, спустив Шахова с философских высот. — Наверное, чтоб воду не загрязняли.

— Бьюсь об заклад: один из первых вопросов наших любознательных письменников к экскурсоводу — расскажите о даче вождя, что с ней сталось?

— А вы на сей счет не проявляете любопытства? — поинтересовался Лучковский как бы между прочим.

— Нет, отчего же. Все связанное с этой фигурой по-своему поучительно. Да только что может знать отрабатывающая свой хлеб девица, не видевшая это собственными глазами, питающаяся стократно повторенными байками и легендами.

Сергей Степанович многозначительно хмыкнул и согласился: из уст тех, кто находился рядом с Хозяином, конечно, было бы интереснее услышать, но где же они теперь, очевидцы и свидетели? Разметало их по свету, большинство вымерло, некоторые забились в норы и носа не кажут, другие давно сменили, так сказать, профиль и в рот воды набрали, а иные, их совсем мало единицы, и рады бы исповедаться, но совесть заедает — кому, спрашивается, служили… Лучковский горестно и очень  л и ч н о  усмехнулся и поглядел на Шахова.

Он вдруг ощутил странное томление и беспокойство. Словно кто-то изнутри подавал молоточком слышные только ему сигналы. Настроился на них и вдруг понял причину: она крылась в его и Шахова сиюминутном пребывании именно здесь, в данной географической точке, в названии озера и всего окрест, незримо привязанного к тому, что окружало Лучковского много лет назад, в пору молодости. И в этот момент что-то прорвалось в нем, выхлестнулось наружу отчаянным и неукротимым желанием — снова увидеть то, от чего он давно бесповоротно ушел и что напрочь избыл в себе. Он не боялся этой встречи, она ничего не могла стронуть и поколебать в нем, и страстно ее желал, не отдавая себе отчета в исходном моменте своих желаний.

Долго уговаривать Георгия Петровича не пришлось. Они пошли берегом озера и меньше чем через час приблизились к окрашенным в голубое деревянным строениям. Экскурсанты и туристы обычно сюда не попадали, не зная их расположения, поэтому Лучковский и Шахов бродили здесь в одиночестве.

Войдя на некогда хорошо знакомую ему территорию, Сергей Степанович внутренне ахнул. Повсюду царило запустение. Двухэтажная выморочная дача выглядела так, как снятые в кино обветшавшие, давно покинутые барские усадьбы: с кой-где провалившимся, полусгнившим полом, заколоченными окнами, обрушившейся балюстрадой веранды. Только железная кровля сохранилась и даже не проржавела. Жалкое зрелище некогда внушительного «дома Молотова» колыхнулось в Лучковском полуугасшими воспоминаниями, и ему стало не по себе.

Он пояснил Шахову, кто прежде жил в этом доме, показал на чудом сохранившийся балкон второго этажа, заметив, что в комнате с балконом часто гостила дочь Сталина и ее так и называли: «комната Светланы». Шурша палой листвой, они обошли дачу кругом и еще более поразились ее виду.

Сбоку, в нескольких десятках метров, стоял еще один дом с наполовину проваленной крышей. Он был попроще, незатейливее и напоминал служебное помещение. Так воспринял его Георгий Петрович, сказав об этом вслух, и не ошибся. В ту пору, когда в нем обосновалась охрана Хозяина, был он крашен в зеленое и выглядел совсем иначе. Ведомый не вполне понятными ему ощущениями, Сергей Степанович проследовал вдоль фасада, остановился у предпоследнего в ряду окна, зиявшего пустой рамой, и застыл как вкопанный. Тут он некогда отдыхал после дежурств на даче Хозяина, тут текла его прежняя жизнь, не обремененная сомнениями и угрызениями, подчиненная строгому распорядку, регламентированная до мелочей, простая и ясная.

Простоял он, наверное, долго и дал повод спутнику недоуменно спросить, что особенного нашел он в этом окне и вообще в покосившемся изъеденном старостью доме. Сергей Степанович словно очнулся и повел Шахова дальше, глотая пьяный разреженный высотой воздух и пытаясь унять сердцебиение.

Они остановились у бывшей резиденции Хозяина, существовавшей для приема гостей. Давным-давно Лучковский от кого-то услышал: не то в шестьдесят шестом, не то годом позже она сгорела. Вся, дотла. Теперь ему предстояло воочию увидеть то, что осталось от некогда монументального, расположенного буквой «П» сооружения, обшитого изнутри мореным дубом, который Хозяин предпочитал другим видам отделки, с обилием цветов и двумя бьющими фонтанами. Ничего этого не было и в помине — от резиденции осталось лишь высокое, почти в человеческий рост каменное основание с нишами. В бездействующие фонтаны набились желтые листья. Сергей Степанович вспомнил самую первую встречу с вождем в Кремле, нагоняй, полученный за листья в фонтане, и непроизвольно улыбнулся.

Шахов теребил его вопросами, на которые получал лаконичные, порой невнятные ответы, — Лучковский сдерживал себя, не желая раскрывать источник сведений обо всем, что открывалось их взору. Сердцебиение его потихоньку унималось.

— Мертвая эпоха, — тяжело выдохнул Шахов и закурил. — Некий великий зловещий символ во всей этой разрухе, не находите? Канули в Лету боги, в прах и тлен превратилось все, что их окружало. Мертвая эпоха, — повторил он. — К счастью, ее уже не оживить. Будь моя воля, специально водил бы сюда туристов: глядите, вот дома, умершие вместе со своими владельцами, словно само время не пожелало брать с собой.

Несколько шагов, и стал слышен веселый звон стучавшей по камням воды. К озеру они вышли аккурат в месте впадения в него Лашапсе — горной речки, текущей с Авадхары. Белые бурунчики вспыхивали то тут, то там, обозначая последние усилия неистовой Лашапсе, отдающей всю себя в распоряжение величественной Рицы. Окрест пестрела зелено-желто-коричневая растительность. Справа, метрах в трехстах, виднелся причал с одиноким катером.

— Хотите увидеть дачу Хозяина? — с внезапной решимостью предложил Лучковский.

— Разве она еще существует? — сделал круглые глаза его спутник.

— Понятия не имею, что там сейчас, — на сей раз Сергей Степанович сказал всю правду. Он действительно ничего не знал о судьбе дачи. — Попробуем подойти, попытка — не пытка.

— Как говаривал Лаврентий Павлович, — сощурившись в недоброй усмешке, продолжил Шахов.

Путь к небольшому плато, где многие годы пряталась от посторонних взоров дача Сталина, Сергей Степанович моментально восстановил в памяти. Правда, пешком от озера он, помнится, тогда не ходил — только на «виллисе». Он уверенно зашагал по направлению к укрывшемуся пустынному шоссе, Шахов — рядом. Минут через двадцать шоссе в очередной раз вильнуло, и Лучковский замер на повороте. Впереди во всю ширину асфальтовой дороги маячили зеленые железные ворота.

Подойдя поближе, они увидели сбоку от ворот дверь, смотровое окошко и кнопку звонка. Тут же висела табличка:

«Проход воспрещен. Запретная зона».

Все здесь для Лучковского было то же и — другое. У  т е х  ворот, например, имелась будка охраны, да и приблизиться к ним в пятьдесят первом для посторонних представлялось затеей невозможной — перехватили бы еще на подступах к озеру. А сейчас гуляй, свободно подходи.

Слева тянулся глубокий обрыв, в прогалах густо росших на склонах деревьев белел кусок крыши какого-то сооружения. Больше ничего видно не было. Сергей Степанович определил: дача, та самая, стояла на прежнем месте.

— Вот она, — указал Шахову вниз на белевшую крышу. — Сталинская.

Шахов долго вглядывался сквозь деревья.

— А теперь что здесь?

— Сдается мне, госдача. Чья-то.

Очевидно, их заметили. За воротами произошло шевеление, заскрипела дверь, и показался заспанный прапорщик.

— Вам чего? — спросил он, поправляя сползший ремень и хмуро уставился на непрошеных гостей.

— Нам? — переспросил Сергей Степанович. — Собственно, ничего. Гуляем…

— Запрещено, — пробубнил прапорщик и вступил обратно за дверь. — Идите на озеро, там и гуляйте сколько влезет.

Ничего не оставалось делать, как последовать совету и двинуться в обратном направлении. У впадения в озеро речки они остановились — уж больно красивый вид открывался отсюда.

— А вы хорошо ориентируетесь на местности, знаете, где что раньше находилось, — Георгий Петрович в упор смотрел на Лучковского. Нос его, как стрела над тетивой, нависал над сжатыми в ниточку губами, придавая лицу некоторую подозрительность. Или так мнилось Сергею Степановичу?.. Он стушевался было под остробритвенным взглядом и тут же успокоился: когда-то же придется открыться, не сегодня, так завтра, поэтому ничего страшного не случилось, и как можно небрежнее, словно мимоходом бросил:

— Приятель служил в охране, рассказывал. Да я и сам раньше бывал в здешних местах.

Трудно было понять, удовлетворился Шахов объяснением или только сделал вид — поди его разбери.

— Что же еще рассказывал ваш приятель?

— Да всякое разное.

— И все-таки? — не отступал Шахов.

Пришлось вспомнить историю с кефиром — первое, что пришло на ум. Георгий Петрович внешне никак не отреагировал, внимал словам не шелохнувшись, глаза его вовсе не мигали. Дослушав, стал независимо и отстраненно ходить взад-вперед по устланной еще не успевшей пожухнуть листвой дорожке, заложив руки за спину и являя собой человека, всецело поглощенного обдумыванием чего-то важного. Приблизившись к Лучковскому и туманно глядя поверх его головы, начал тихо и доверительно, точно делился сокровенным:

— «Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны, а где хватит на полразговорца, там припомнят кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, и слова, как пудовые гири, верны, тараканьи смеются усищи, и сияют его голенища…»

Незнакомые Сергею Степановичу стихи Шахов читал непривычно, не декламировал, не педалировал голосом для пущего эффекта, а рассказывал, повествовал, сообщал чуть ли не обыденное, житейское о каком-то горце с тараканьими усищами и сверкающими голенищами, и чем больше выкладывал таких бытовых подробностей, тем сильнее охватывало Сергея Степановича волнение. Он сопротивлялся, не принимал образа усищ: вовсе не тараканьими были они у того, кому посвящались стихи, а нутро требовало новых и новых подробностей, штрихов, деталей, которые превращали тень, витавшую над пустынной дорогой, купами деревьев, домами-развалюхами, горной речкой, в хорошо различимого человека, рождавшегося из шепота-заклинания Шахова: «А вокруг него сброд тонкошеих вождей, он играет услугами полулюдей, кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, он один лишь бабачит и тычет…»

Примстилось: вот он рядом, милостиво разрешает, как владыка бесстрашному шуту, говорить про себя правду, слушает, по обыкновению прищурив рысьи, тронутые старческой глаукомой глаза. А Шахов продолжал заклинать: «Как подковы, кует за указом указ, кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз, что ни казнь у него — то малина и широкая грудь осетина…»*["1]

— Странные стихи, — тихо сказал Лучковский.

А Шахов, держа скрещенные ладони на пояснице, опять маятниково ходил туда-сюда, словно и не было никаких стихов и все померещилось, привиделось, почудилось.

Они проследовали обратно к автобусной стоянке, озеро теперь было справа. Его пересекал одинокий белый катер, стоявший час назад на причале неподалеку от нынешней госдачи. Видимо, кому-то все-таки разрешались такие прогулки. Шахов продолжал говорить, не глядя в сторону Сергея Степановича, обращаясь как бы к самому себе:

— В чем парадокс Сталина, вернее, один из парадоксов, ибо душа его вмещала великое множество несоответствий и противоречий? В разладе между безупречным лозунгом и творимыми делами. Я бы сказал: в сознательном разладе. Вы его работы между Шестнадцатым и Семнадцатым съездами хорошо помните? Годы основополагающие, определившие всю последующую политику. А еще историк… — мягко укорил он. — Впрочем, не считайте меня большим знатоком, просто по иронии судьбы сохранилось в доме собрание сочинений, почему-то в свое время не выбросили, иногда почитываю. Полезно, знаете. Так вот, недавно пролистывал тринадцатый том, куда как раз вошли статьи и речи с тридцатого по тридцать четвертый годы. Поразительное открытие сделал, — улыбнулся Шахов. — Некоторые мысли гениального вождя звучат вполне современно, злобе нынешнего дня соответствуют. Точно с трибуны какого-нибудь теперешнего партхозактива произнесены. Скажем, рассуждает Сталин об ускоренном развитии индустрии и выдвигает шесть непременных условий. Тут и механизация труда, и борьба с текучестью рабсилы, и улучшение быта рабочих, ну, это понятно, это каждый школьник может назвать, и вдруг глазам не верю: ликвидация обезлички, уравниловки в зарплате, поднятие внутрипромышленного накопления и даже внедрение и укрепление хозрасчета. Поди поспорь с этим! А на практике — все наоборот, шиворот-навыворот, словно в насмешку: и невероятно тяжелый быт строителей той же Магнитки или Комсомольска-на-Амуре, и одинаково грошовая зарплата, и никакого хозрасчета в помине, а расчет лишь на беспредельный энтузиазм — «давай, давай, лезь из кожи вон». Думаете, только в промышленности было такое? В науке то же самое: лозунг превосходный, а за ним все совершенно иное, прямо противоположное его смыслу. Лицевая сторона и изнанка. В тех же «Вопросах языкознания» Иосиф Виссарионович марксист ну дальше некуда: наука, по его утверждению, не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Каково?! А с его благословения тем временем спокойно задушили генетику, и не ее одну, ошельмовали сотни ученых, не дав им и рта раскрыть в свою защиту. Зато на бумаге борьба мнений, свобода критики…

На Пицунду они попали, когда солнечный день шел на убыль. Обратную дорогу продремали, Шахов даже слегка всхрапнул.

Перед ужином он зазвал Лучковского к себе в номер, достал початую бутылку трехзвездочного коньяка, налил по четверти стакана и выпил свою долю залпом, закусив помидориной. Сергей Степанович пригубил и отставил.

— Э, да вы не по этой части, — удивился Шахов. — Принуждать не буду, вольному воля. А мне хочется выпить, на душе муторно, — налил себе еще. — Будто в не столь уж давнее злосчастное прошлое окунулся. С Хозяином, как вы его изволите называть, у меня свои счеты.

— У вас… репрессировали отца? — с остановившимся дыханием спросил Лучковский. Ладони его моментально вспотели.

Шахов сделал затяжной глоток, доел помидор и изменившимся голосом произнес:

— То особая история, когда-нибудь расскажу.


Появление Берии и отправка в Москву наказанного Элиавы возбудили толки и пересуды. Обычно сдержанные, приученные не совать нос куда не следует, товарищи Сергея и он сам нет-нет и заводили разговоры, ничего категорически не утверждая, но с ходу и не отвергая разного рода предположения.

Приезд членов Политбюро на дачи к Сталину вовсе не выглядел чем-то необычным. Оторванный от московских дел и забот, покинувший Кавказ за лето и осень лишь однажды — на празднование в Тушине Дня Воздушного Флота (к авиации еще с поры Чкалова питал он исключительную привязанность), — Сталин периодически принимал у себя гостей из столицы. Сергей наблюдал, как появлялись в летних резиденциях Молотов, Каганович, Ворошилов, видел сына Хозяина — Василия, которому отец мирволил, но, по слухам, постоянно вправлял мозги за пьяные, далеко не безобидные проделки. После разговоров с отцом Василий обычно день-другой слонялся по даче хмурый и трезвый. Разное видел Сергей, но приезд Берии — впервые. И если близкое присутствие Хозяина по-прежнему рождало в нем волнение сродни тому, какое испытывает влюбленный, глядя на предмет своего обожания, то один вид человека в круглых очочках переполнял его страхом, унять который не хватало сил (пошло это, видно, с того самого злополучного падения Берии на скользком асфальте у Дома правительства).

Еще заканчивая десятилетку, Лучковский краем уха услыхал про Берию такое, чему поначалу не поверил. Якобы неровно дышит он к слабому полу, пользуясь неограниченными возможностями, залавливает красивых женщин, те подолгу живут у него в особняке на улице Качалова и на даче. Особенно тяготеет к несовершеннолетним. А если кто от него беременеет, тем выдает вознаграждение. Иногда прогуливается пешком от улицы Качалова до Арбата, этот его маршрут известен жителям близлежащих домов, красивые девушки и женщины — те прячутся.

Под большим секретом рассказывал это одноклассник Сенька, известный балабон, сын еврея-парикмахера. Сергей считал — враки, считал до той поры, пока сам не убедился — похоже на правду. Произошло это, когда он уже работал в охране.

У Берии имелось несколько автомобилей, в том числе черный «паккард». Номер его Сергей мог назвать, разбуди его ночью. Однажды в укромном переулке близ улицы Горького видел: «паккард» притормозил, вышел телохранитель Берии — усатый вальяжный полковник (он был в штатском) и что-то шепнул проходившей мимо высокой блондинке, жестом показав — прошу в машину. Женщина в испуге отпрянула, потом покорно села. Сергей мог поклясться: на заднем сиденье находился сам Берия — в шляпе и с поднятым воротником пальто.

Бесповоротно убедился в том, что Сенька не врал, когда пропала знакомая девчонка Светка из соседнего дома. Было ей семнадцать лет, только-только поступила в медицинский институт, заглядывалась на нее вся Троицкая. Поражала ее походка: она не шла, а, казалось, плыла, не касаясь земли, легкая, воздушная. Отсутствовала Светка три месяца. Куда только не обращались родители… Появилась она, как и пропала, — внезапно. Ее словно подменили: какая там походка, ступала еле-еле, будто каждый шаг давался с трудом: испуг отпечатался во всем ее облике, начиная с прежде таких живых, а теперь огромных неподвижных глаз и кончая мелко подрагивающими пальцами рук. Светка молчала как в рот воды набрала, где была, что делала, про то ни звука. Каким-то образом просочилось: была  т а м, у Берии. Интересно, что из института ее за непосещение лекций не отчислили, а наоборот, приставили к ней преподавателей, чтобы быстрее догнала…

Ким считал: Лаврентий Павлович появился на даче Хозяина неспроста и вовсе не потому, что следовало безотлагательно разобраться в делишках своего фаворита Элиавы. С этим и без него могли справиться.

— Опять же всю охрану с собой привез, — рассуждал Ким. — Не припомню такого.

Телохранители Берии бросались в глаза числом, а главное, обличием. Одетые в черное, с усами и бородами, жили они обособленно, ходили гуртом и вели себя подчеркнуто независимо.

Исходила от них внятно уловимая опасность — Сергей кожей чувствовал ее при их появлении.

Чувство тревоги усилилось на Лашапсе — Холодной речке, как называли ее местные жители. Лашапсе служила Сергею желанным местом уединения, где в свободный час он мог побыть один, подумать, поразмышлять. Потребность в таком уединении возрастала все больше. Находясь  п р и  и с п о л н е н и и, он словно бы терял нечто сокровенное, вернее, прятал, скрывал его глубоко внутрь, чтобы никому не было видно. У плещущей чистой как слеза воды нужда в таком сокрытии отпадала сама собой.

Уже на подходе к речке Сергей услышал гортанные выкрики. Раздвинув кусты, так и замер. Пританцовывая, подпрыгивая, похлопывая себя по голенищам сапог, по берегу сновали люди в черных одеждах. В неуемном порыве они бросались в воду, доходившую им до пояса, не входили, а именно бросались, вздымая тучи брызг, и, борясь с течением, опускали узкоячеистые садки. Все это сопровождалось дикими хриплыми возгласами, смехом, пением. Почему-то так они пытались ловить форель. Сергей рассказал про рыбалку Красноперову, тот хмыкнул:

— Дети гор. Темперамент в ж… играет. Однако это не самое страшное.

И тут же поведал историю про своего приятеля Жору Монастырева — одного из личных телохранителей Хозяина. Однажды он отправился порыбачить и неожиданно наткнулся в прибрежных кустах на сидевшего с удочкой Берию. Тот показал ему кулак: тише, рыбу распугаешь. Жора устроился неподалеку и вытащил подряд три небольшие рыбины. А у Лаврентия Павловича, как назло, не клевало. Он подлетел к Жоре с перекошенным от злобы лицом: «Еще одну вытащишь — застрелю!»

Монастырев знал: у Берии всегда при себе пистолет и он запросто может исполнить угрозу. Сразу же уйти было боязно — вдруг Берия воспримет как вызов… И стал Жора забрасывать удочку с пустым, без червя, крючком, моля бога, чтобы какая-нибудь рыбеха сдуру не заглотнула его.

Прошла неделя, другая, Берия не уезжал. И все так же гордо и независимо шатались без дела охранники, напоминавшие горных орлов, хищно высматривающих добычу.

Ким поменялся дежурством с одним из приятелей — день на ночь: тому позарез нужно было уехать в Сухуми по личным делам и он попросил выручить его. Поспав три часа перед закатом, Ким бодро вскочил, умылся, поскоблил щеки опасным лезвием, выгладил форму.

— Начищаешь перышки, точно в гости собираешься, — шутливо поддел его Сергей.

— А может, так оно и есть, — сверкнул белозубой улыбкой Ким и принялся расчесывать у зеркала черную, с легкой проседью, стриженную под полубокс шевелюру. — Красив как бог, — сказал он про себя и удовлетворенно цокнул языком. — Надо, Сережа, быть ко всему готовым: то ли тебя куда позовут, то ли сам гостей примешь, званых и незваных.

Что-то в поведении Кима не нравилось сегодня Сергею, проглядывала в его жестах и голосе нарочитость, излишняя веселая беспечность, с помощью которой иногда пытаются скрыть потаенное беспокойство, волнение.

Отдежуривший днем Сергей залег на койку и начал вспоминать Москву. Мать он не видел с начала мая. Он начинал скучать по дому, по городу; бесконечное солнце, пение цикад, терпкие южные запахи стали привычными, потеряли изначальную новизну и привлекательность и в силу этого стали надоедать. В Москве сейчас, наверное, дождь, пузырятся и шипят, как нарзан, лужи, пахнет бензином, зажглись уличные фонари, люди в плащах бегут в кино, театры, а здесь его распорядок расписан на много дней вперед и все одно и то же: принял дежурство, открыл ворота, закрыл ворота, отбыл в сопровождение, сдал дежурство, трижды в неделю учебная стрельба, самбо и каждый час, каждую минуту постоянная готовность отразить теракт.

Надо быть всегда начеку. Он, Лучковский, знает, что иностранные разведки постоянно забрасывают к нам шпионов, диверсантов. Да и своих вредителей хватает. Он, разумеется, читал и про безродных космополитов, проявляющих низкопоклонство перед загнивающим Западом, лжеученых, выдумавших какие-то хромосомы, людей, в том числе писателей, принижающих все национальное, бравирующих иностранными словечками, хотя есть прекрасные русские слова. Вот и недавно Сергей прочел в «Правде»:

«Партийная общественность разоблачила антипатриотическую группу критиков-космополитов, культивировавших рабское преклонение перед буржуазной культурой Запада, систематически принижавших роль и достижения советской литературы. Борьба против группы критиков-космополитов вновь и вновь напомнила литераторам о необходимости повышения бдительности в вопросах идеологии».

Да, всякие есть людишки, но над ними над всеми, как седой мудрый Казбек, возвышается Сталин, и нет силы, способной помешать грандиозным планам и свершениям ведомой твердой рукой страны.

Так размышлял Сергей, пребывая в том отрешенном состоянии, когда ничто не отвлекало его от дум.

А ночью он был поднят по тревоге.

Мигом домчавшись на «виллисе» до ворот дачи, Сергей смекнул: случилось нечто из ряда вон. Он явственно слышал несколько глухих выстрелов. Носика, сдается, оттеснили, предоставили вторую роль, распоряжались двое из окружения Берии, говорившие по-русски с сильным акцентом.

Перемигиваясь фонариками, беспрестанно окликая кого-то, охрана крутилась вокруг дачи. Царили тут бестолковщина и суета. Взяв бразды правления, те двое разбили охранников на пятерки, назначили старших, и только тут объявили о происшедшем: на товарища Сталина совершена попытка покушения.

У Сергея перехватило дыхание. Покушение? Те двое успокаивали: товарищ Сталин жив, здоров и невредим. Внутренняя охрана смогла спугнуть преступников, посягнувших на самое святое, что есть у советского народа. Сколько их? Неизвестно, видели троих. Сначала прочесать территорию дачи, если не найдете — всю округу. Пароль — «Ищи ветра в поле» — называть без малейшего промедления, иначе в темноте друг друга поубиваете. Вперед!..

Сергей углубился в заросли, светя перед собой фонариком. Лучи выхватывали траву, ветки, кусты, сучья деревьев, за каждым стволом мерещился прятавшийся. Правой рукой, державшей пистолет, Сергей разводил ветви, больно стегавшие по лбу и глазам, левой водил фонариком. Его била дрожь нетерпения: вот-вот он настигнет тех или хотя бы того, кто посмел посягнуть, и тогда расправится с ним, как учили на тренировках по самбо, или ударит ножом, или выстрелит в убегающую спину и непременно попадет.

Но никого не было видно, ни на тропках и дорожках, ни в кустах, ни за деревьями.

Пятерки кинулись в лес, примыкавший к даче. Вминая сапогами валежник и мох, с хрустом, как дикий зверь, продираясь сквозь чащобу, Сергей углублялся в глухое, мрачное пространство. Прежде ночью он по лесу не шастал, лишь однажды в детстве у бабки — отцовой матери в деревне на Оке — ходил по ягоды и заблудился. Тогда лишь к утру, по колено в росе, стуча зубами, выбрался к деревне, натерпевшись страху. Тот детский страх жил в нем долго, отзываясь в снах то заволосатевшей мордой лешего, то какими-то скелетами в виде сухих лесин, то кошмарным уханьем филина… Давно все минуло, кануло, но в эти минуты Сергею нет-нет и становилось не по себе. Особенно когда в отдалении отчетливо прозвучала дробь, похожая на автоматную очередь.

Не заметив торчащий сук, он сильно оцарапал висок, в сапоги набилась труха, больно коловшая через портянки, переобувание требовало остановки, а останавливаться он не хотел.

Справа послышался шелест. Мигом погасив фонарик, Сергей замер и напряг слух. Шелест усиливался, кто-то определенно двигался ему наперерез. Сергей отступил за дерево и стал выжидать. Переложив пистолет в левую руку, достал из-за пояса нож из чехла, обнажил сталь.

Треск и тяжелое сопение раздавались уже метрах в пяти от него. Сергей явственно различал человеческую фигуру, идущую без опаски, не ожидая засады. Тем лучше, сказал он себе, изготовился перед прыжком и выкрикнул почему-то осиплым, севшим голосом:

— Пароль!

— А… что… — человек конвульсивно дернулся и отпрянул.

В этот миг Сергей прыгнул на него и хрустко ударил рукояткой пистолета. Удар пришелся в голову, человек охнул, обмяк и повалился. Коленом Сергей вдавил шею упавшего в мох и принялся заламывать руки. Тот очухался, застонал, попробовал крутнуть головой, выплевывая набившийся в рот мох, и явственно промычал:

— Ищи ветра…

Сергей ослабил нажим, перевернул мычавшего на спину, посветил фонариком: перед ним лежал Витек Маврин, его одногодок, тоже из наружной охраны.

— Ты чего на пароль не отозвался? — зло, еще не остыв, бросил Сергей.

Маврин попытался приподняться, Сергей почувствовал липкую влагу на пальцах.

— Я спрашиваю: почему молчал, не отзывался? — без прежнего напора, уже извиняющимся, растерянным тоном переспросил Сергей.

— Да сам не пойму, — прошептал Витек. — Ну ты и долбанул, о-о-о…

Через час они вышли на дорогу, ведущую к даче. Витек еле плелся, Сергей хотел было нести его на себе, тот отказался.

Договорились никому ничего не рассказывать: мол, оступился Витек, падая, напоролся на сук и покорябался, а Сергей просто помог ему.

— Отбой, ребята, — разъяснили им обстановку у ворот дачи. — Удрали, гады, в горы, сваны их преследуют по пятам. Нашего ранили.

— Ранили, кого?

— Вроде этого, Цыгана, Красноперова…

Утром на общем инструктаже слово держал сам Берия. Обычно гладко выбритая, точно отполированная, туго натянутая, как барабан, розовая лоснящаяся кожа лица его выглядела серой, тусклой, жеваной. Мешки под глазами, усиливаемые стеклами очков, говорили о тяжелой бессонной ночи. Коротко остановившись на том, что уже было известно Сергею, он добавил:

— О чем говорит случившееся? О том, что враг затаился, выжидает, пытается использовать в своих коварных целях наше благодушие и беспечность. Кое-кто считает, что после разгрома фашизма можно почивать на лаврах и что наличие внутренних врагов — досужая выдумка. Американский империализм, имеющий на вооружении атомную бомбу, — вот наш главный противник, а на все остальное можно не обращать внимание, так считает кое-кто. Преступное заблуждение! Враги были и есть, они лишь изменили тактику, замаскировались, ждут удобного часа, чтобы воткнуть кинжал в самое сердце страны. Под сердцем я подразумеваю товарища Сталина, — тут Берия сделал многозначительную паузу и пристально посмотрел на присутствующих. — Я показал сегодня утром Иосифу Виссарионовичу кровавый след. Он тянется почти от дорожки, которая ведет в комнату вождя. Мы, к счастью, пресекли замыслы преступников. Но страшно подумать, что могло бы произойти, если бы им удалось подобраться к окну, за которым спал товарищ Сталин. Как могли они проникнуть в расположение правительственной дачи? Где была наружная охрана? Чем занималась? Мы еще разберемся в этом!

После инструктажа Сергей наконец выяснил: Ким действительно ранен и находится в лазарете. К нему не пускают. Прошел слух, что срочно вызвали хирурга из Кремлевской больницы, который будет делать ему операцию по извлечению пули, засевшей в плече, и что Кима навестил сам Хозяин.

Хирург и впрямь появился на следующий день — Сергей видел, как его встречали и вели в лазарет.

Только через неделю Красноперова разрешили навещать. Сергей попал к нему в числе первых. Ким полулежал-полусидел, опираясь спиной на подоткнутую подушку. Левая рука его была примотана бинтами к туловищу, правой он отщипывал с тарелки виноградины и бросал в рот. Увидев Сергея, улыбнулся, подмигнул ему и неуловимо превратился в того самого шалого, озорного капитана, который для всех был своим парнем. Но лишь на мгновение. Опять, как и тогда, при виде приятеля, охорашивающегося перед выходом на очередное дежурство, Сергея кольнула нарочитая, бесшабашная веселость Красноперова. А глаза у него были сейчас притухшие, озабоченно-встревоженные, словно Ким решил изнурявшую его непосильную задачу.

— Бери стул, садись, лопай виноград, мне одному не одолеть. Рад видеть тебя живым и невредимым. А мне не повезло.

Ким произнес последнюю часть фразы без сожаления, словно мимоходом. Сергей воспринял это как лишнее подтверждение душевной стойкости Красноперова: просто и открыто, без фиглей-миглей — не повезло, и все.

Понравилось, что и его, Лучковского, причисляет к боевым рисковым ребятам, таким, как он сам; знает наверняка, что Сергей участвовал в погоне, следовательно, тоже мог схлопотать девять граммов свинца, но не схлопотал, и потому и впрямь приятно Киму видеть приятеля живым и невредимым.

— Видишь, как оно в жизни нашей… Поменялся дежурством и попал в переплет, — выразил сочувствие Сергей. — Болит? — кивком указал он на забинтованное плечо.

— Немного. Даст бог, заживет. Хирург молодчик, меньше чем за час со мной управился, пулю извлек. Знаешь, она немецкого образца, видать, трофейным оружием воспользовались.

— Ты видел стрелявшего?

— Видел… Скажешь тоже. Если б видел, он бы от меня живым не ушел. То-то и оно, что я их спугнул. Услышал шорохи и вроде как голоса, сделал несколько шагов по дорожке, те подумали — засекли их — и бежать. Кто, что — не видно, только по кустам треск. Я за ними: стой, стрелять буду! Они и пальнули. Я боли не почувствовал, вслед им обойму выпустил.

Помолчали. Ким заставил Сергея доесть виноград, взял папироску, покатал ее в уголках рта, вынул спичку, ловко чиркнул о серу коробка и прикурил. Все это проделал одной рукой, быстро и умело, будто долго тренировался.

— Знаешь, кто меня навестил? Не поверишь. Товарищ Сталин. Сидел вот так, как ты, расспрашивал о самочувствии, шутил, а у самого глаза невеселые. Подарил бутылку своего любимого розового ликера, рассказал, как он делается. Готовит ему этот ликер врач-грузин. Специально рано утром в определенные дни собирает лепестки роз, и только тогда, когда на них падет роса. Потом в бутылки их, заливает спиртовым раствором, добавляет какие-то вещества, товарищ Сталин называл, я забыл, настаивает и выдерживает несколько месяцев. Получается напиток, полезный для здоровья. Давай чекалдыкнем.

Ким достал из тумбочки бутылку из темного стекла без наклейки, зубами вырвал торчавшую пробку и плеснул содержимое в стаканы. По палате распространился дивный аромат.

— Чуешь, благоухание какое? А вкус…

Он отпил из стакана и блаженно зажмурился. Сергей последовал его примеру. Вкус у непереслащенного ликера и впрямь был непривычный, ни на что не похожий, с тончайшими оттенками, отдаленно напоминавший варенье из лепестков роз, которое однажды принес из дома опекавший Сергея директор санатория в Мацесте, но лишь отдаленно.

— В лечебных целях, — сверкнул зубами Ким и налил еще.

Сергей посидел с полчаса и попрощался.

Снова навестил его через четыре дня, в воскресенье, после дежурства. Ким почему-то хандрил, выглядел вялым и сонным, хотя рана, по его словам, заживала быстро. Похоже, Кима что-то угнетало, но поди узнай у него.

Сергей попытался взбодрить приятеля и повел его в лес подышать настоянным на хвое воздухом. Ким плелся сзади, глядя на носки сапог, невпопад отвечал на вопросы. Единственно встрепенулся, когда Сергей заговорил о покушении на Хозяина: кто же все-таки осмелился на такое? Шпион, диверсант или свой, внутренний враг? Ким при этих словах завертел головой в разные стороны, точно хотел убедиться — за ними никто не следит, — и затем странно, как бы даже обидно хмыкнул.

Чего я такого сказал? — недоумевал Лучковский, а Ким вдруг оживился, очнулся от спячки, словно только и ждал упоминания о недавней тревожной ночи, стоившей ему пули в плечо.

— Вот и я мерекаю, кто бы это мог быть, свои или чужие? — зашептал Красноперов заговорщически. — Когда их в кустах преследовал, запнулся, чуть не упал и впереди явственно русскую речь услышал, правда, с акцентом: «Не стреляй, убить можешь, пускай он на открытый участок выбежит…» Удиравшие, они между собой переговаривались обо мне. Вот я и думаю: с какой такой стати им жалеть меня? Я на них, гадов, обойму с радостью истратил, жаль, не попал. Если честно, Серега, я, еще уходя на дежурство, неладное чуял, что, не пойму сам, а вот неспокойно на душе, муторно было.

— Да, чудно́ это, — согласился Сергей. Горячечный шепот приятеля ударил его тугой волной и посеял встревоженность.

— И потом, акцент меня смутил, грузинский. Я его ни с каким другим не спутаю. Как прикажешь все это понимать? — Ким взял здоровой рукой Сергея за локоть и остановил. На лбу Красноперова выступила испарина, он блуждал глазами по лицу Сергея, будучи явно не в себе.

— А ты сам что думаешь?

— Я-то? Я никак не думаю, вернее, стараюсь не думать, иначе впору с ума сойти. Нелепость, чушь, но если призадуматься… Не могло же мне померещиться там, в кустах… Впрочем, не нашего ума дело. Хватит об этом. И по-дружески прошу: ни одной живой душе ни гугу. Ты понял? — и он сильно сдавил пальцами-клещами его локоть.

Проводив Кима в лазарет, Сергей вернулся в свою комнату, где стояла пустая застеленная кровать приятеля, и начал неприкаянно ходить из угла в угол. Только что услышанное вползло в него тяжелым дурманом, замутившим ясность мыслей. Он пытался выстроить в логическую цепочку то, чем поделился Ким, что он при этом подразумевал, мысли путались и рвались, как нитки в руках неумелой швеи, он заставлял себя успокоиться, холодным умом расчетливо во всем разобраться и никак не мог. Наконец взял себя в руки, прослушал в памяти, как пластинку, произнесенное приятелем и потихоньку стал раскладывать по полочкам. И чем меньше оставалось свободных полочек, тем нагляднее и убедительнее составлялась картина покушения, которого, вполне вероятно, на самом деле и не было, которое искусно разыграли, отведя каждому действию и поступку определенную роль, место, очередность: и приезду Берии, и поменявшемуся дежурством Красноперову, и его ранению, и кровавому следу на дорожке, усыпанной рыжими сосновыми иглами, и многому другому, незримо присутствовавшему в ту ночь, о чем Сергей мог только догадываться. Но зачем, почему, с какой целью? — пытал себя вопросами Сергей.

Постепенно вызревало открытие, в которое до конца боялся поверить: кому-то  в ы г о д н о  иметь влияние на Сталина, стращать несуществующими кознями, играя на его мнительности и подозрительности. И даже охрана вовлечена в постыдную затею. А почему, собственно, постыдную? У того же Носика свой резон: показать, что охрана не дремлет, даром хлеб не ест, надежно охраняет вождя. Для этого надобна  с и т у а ц и я, коль ее нет, ее разыгрывают, как спектакль…

С той поры что-то сломалось в Сергее. Он не уставал дивиться на внезапно открытую в себе самом способность к лицедейству. Откуда что взялось. Выполняя приказания, улыбаясь сослуживцам, обсуждая с ними всякую всячину, он теперь постоянно ощущал внутри наличие второго человека, исподволь, скрыто ведущего неусыпное наблюдение за тем, первым, в определенный момент нажимающего на нужные кнопки, подающие соответствующие команды: состроить гримасу преувеличенного внимания, промолчать, что-то произнести, громко засмеяться, нахмуриться. Ни разу больше ни с кем из окружавших его не чувствовал он себя душой вольготно. Даже с Кимом.

В сентябре Хозяин переехал в Новый Афон. Шел пятый месяц его безотлучного пребывания на Кавказе — короткий июльский выезд в Москву не в счет. Сергею теперь доверялось присутствие на самой даче, не близко, не в апартаментах, но и не возле опостылевших ворот. Вроде как повышение по службе.

В один из по-летнему знойных, душных дней он стал свидетелем бильярдного сражения Хозяина с худым, жилистым авиаконструктором в полотняных туфлях, сатиновых шароварах и тенниске. Авиаконструктор был вызван к Сталину вместе с группой других ученых и спецов по военной технике. Бильярд стоял на прохладной открытой веранде, загороженной от солнца кипарисами. Рядом с верандой цвели розы. Сергей помогал садовнику обрезать сухие безжизненные ветки на кустах (Носик не возбранял охране в свободные от дежурств часы помогать обслуживающему персоналу, лишь бы не скапливалось много людей) и помимо воли прислушивался к происходившему у бильярдного стола. В прогалы между деревьями он видел лица ходивших у стола: сосредоточенное, полностью поглощенное процессом игры — Хозяина и слегка растерянное — конструктора. По их выражению можно было судить о том, что дела конструктора швах и он безнадежно проигрывает. Однако на зеленом сукне, судя по всему, было как раз наоборот. Словно бы извиняясь и как бы даже переживая, конструктор загонял порывистыми, хлесткими ударами кия шар за шаром и после каждого удачного удара обескураженно смотрел в лузу, поглотившую очередной шар. И как это у меня получилось, ей-богу, случайно…

Хозяин мрачнел, целился с каждым разом все дольше и дольше, но из пяти ударов забивал в лучшем случае один шар, тогда как его партнер из пяти укладывал три шара.

Первая партия закончилась, похоже, разгромом Хозяина. А ведь, по слухам, он неплохо играл. Вторую партию начали незамедлительно. Хозяин склонялся над сукном (помогал маленький рост), конструктор сгибался чуть ли не в три погибели, далеко отводя острый локоть руки, держащей кий. Хозяин с каждой минутой оживлялся, бросал веселые реплики, настроение у него улучшалось пропорционально забитым шарам, а партнер его, наоборот, смотрел все более растерянно и виновато.

Конструктор сделал, насколько мог видеть Сергей, несколько явных промахов, «подставил» два шара. Хозяин незамедлительно, коротким тычком кия вогнал их в лузу и удовлетворенно покашлял. В свою очередь неудачно сыграв, он прокомментировал:

— Какую подставку вам сделал… Ведя в счете, можно позволить себе расслабиться.

Вовсе не огорченный этим обстоятельством, он подошел к лузе, куда конструктор должен, просто обязан был загнать подаренный шар, и приготовился в виде любезности вынуть его. И тут конструктор чудовищно промазал, более того, вообще не попал по шару и вынужден был выставить к борту один из ранее забитых. И тут до Сергея донеслось:

— Товарищ Архангельский, вы что, в поддавки со мной вздумали играть? Сталин слабак, ему нужно дать фору, да?

Конструктор поспешил уверить, что такого он и в мыслях не держал, что ошибки бывают у каждого, даже сильного игрока, к коим он себя не относит.

— Не прибедняйтесь, — Хозяин пристукнул толстым концом кия о пол. — Все знают, что вы великолепный игрок. Скажите честно, боитесь выиграть у Сталина? Рассердится, вознегодует, думаете так, признавайтесь?

Конструктор затряс коротко стриженной головой, не принимая упрек Хозяина.

— Бойтесь не выигрывать, а нарочно проигрывать, — добавил Хозяин уже менее сердито. — Сталин не любит, когда его обманывают, — заговорил о себе в третьем лице, словно о другом человеке. — Тех, кто обманывал Сталина, не ждало ничего хорошего. Играйте честно, товарищ Архангельский.

Доведя до победы эту и вдрызг проиграв следующие три партии, Хозяин раздосадованно бросил кий на сукно, зло изрек:

— С вами невозможно играть, — и покинул веранду.

Жара не спадала. Единственной отрадой оставалось купание. Хозяин не купался и не загорал, спасаясь от солнца в гущине деревьев и в прохладных помещениях дачи. Море он предпочитал наблюдать вечером, спускаясь по широким мраморным ступенькам, напоминающим Сергею знаменитую лестницу, столь впечатляюще заснятую в «Броненосце «Потемкине».

В спуске вождя к воде прослеживалось нечто ритуальное, исполненное глубокого, не всем доступного таинственного смысла — так иногда чудилось Сергею. Сталин шел по лестнице в одиночестве, неторопливо, даже медленнее обычного своего шага, иногда останавливался, прикладывал ладонь козырьком к глазам и устремлял долгий протяжный взор к безбрежному горизонту, где плавился раскаленный диск, готовый вот-вот опрокинуться в море. Ступенек было много, более ста, он ступал осторожно, расставленная в положенных местах охрана зорко поглядывала по сторонам, а внизу неистовствовала толпа отдыхающих, прознавших про ежедневное появление вождя в означенное время и выражавших по мере его приближения свое преклонение возгласами: «Да здравствует товарищ Сталин!»

Кое-кто предлагал очистить площадку внизу лестницы. Чтобы никто не кричал, не выражал восторг и не мешал вождю любоваться закатом. Да и хлопот охране меньше.Носик не позволял. Лучше других зная сокровенную суть человека, которому служил верой и правдой, он не без оснований полагал: присутствие восторженной, умиленной толпы необходимо Сталину не меньше самого заходящего солнца. Это как бы две равноправные составные части ритуала. Третьей был он сам.

Сталин подходил к последнему лестничному маршу и вялым взмахом руки воспалял толпу. Потом долго всматривался в даль из-под козырька ладони и словно нехотя опять завораживал толпу, смотревшую на него снизу вверх.

Почему-то в такие минуты он казался Сергею одиноким и несчастным стариком, которому все обрыдло и который лишь в уходящем с горизонта светиле находит смысл и оправдание собственного присутствия на этой земле, признающей его живым богом уже столько лет. Но замечалось в Сталине и другое, уловимое лишь чутким взором: и нарочито медленный спуск, и ленивые жесты, адресованные толпе, и долгое лицезрение оранжевого диска, наполовину уже погруженного в воду, были освещены особой торжественной театральностью, актерством, тонко рассчитанным и выверенным.

Одно заходящее солнце как бы приветствовало другое, уравниваясь с ним в величии.

В конце сентября Лучковского внезапно затребовал к себе Носик. Рядом с генералом сидел пожилой хорошо одетый благообразный грузин в галстуке-бабочке.

— Поступаешь в распоряжение этого товарища, — сказал Носик и, кашлянув, многозначительно посмотрел на Сергея.

«Виллис» привез грузина и Сергея в Сухумский театр. Дорогой они преимущественно молчали. Единственно, Сергей выяснил: спутник его — директор этого самого театра.

В кабинете он налил Сергею теплого боржоми, полез в стол и достал листочек бумаги.

— Прочти, пожалуйста, вслух.

Не очень понимая, что происходит, Сергей прочел громко и раздельно:

«Приятно и радостно знать, за что бились наши люди и как они добились всемирно-исторической победы. Приятно и радостно знать, что кровь, обильно пролитая нашими людьми, не пропала даром, что она дала свои результаты».

— Чьи это слова? — спросил директор.

— Кажется, товарища Сталина, — несмело предположил Сергей.

— Правильно. Так вот тебе поручается произнести их абсолютно похоже на Иосифа Виссарионовича. Носик меня уверял, что ты большой мастак по этой части.

Сергей опешил, вот как, значит, откликнулся двухмесячной давности спешный вызов его к генералу… Носик, помнится, плотно прикрыл окна комнаты, в которой они находились вдвоем, без свидетелей, воровато огляделся, хитро подмигнул и попросил:

— Скопируй мне Хозяина.

У Сергея отнялась речь. Откуда генералу известно об этом его умении? Ким? Он, больше некому.

— Не боись, между нами останется, — подбодрил его Носик. — Давай, не тяни кота за яйца.

Оправдываться было глупо — генерал знал и, как видно, не осуждал. Набравшись смелости, Сергей произнес несколько фраз. Носик хлопнул себя по ляжкам и заржал, как конь на водопое:

— От здорово, от артист. Только больше, смотри, никому…

Директор по-своему расценил молчание ошеломленного Сергея и начал успокаивать:

— Не пугайся, не боги горшки обжигают. Повторяй за мной голосом Сталина: «Приятно и радостно знать, за что бились…» Что ты молчишь, говори, ну…

Наконец ему удалось расшевелить Сергея. Для этого приоткрыл завесу таинственности. Оказывается, в театре готовится спектакль по пьесе местного драматурга, пьеса посвящена воину-грузину, вернувшемуся с фронта домой, в финале его встречает многочисленная родня, из репродуктора льется музыка и звучит голос вождя. Ему, Лучковскому, и поручается записать на магнитофон голосом Сталина несколько фраз.

С первого, со второго и третьего захода, однако, ничего не получилось. Сергей разволновался, акцент его походил скорее на речь торговца хачапури, а не вождя, чем не преминул уколоть его раздосадованный директор.

— Успокойся, иди и покури, — после очередной неудачи выгнал он Сергея на улицу. И снова они безуспешно пробовали.

— Ты нарочно так делаешь, ты саботируешь важное мероприятие! — раскипятился под конец директор и схватился за сердце.

И тут у Сергея получилось.

— Дорогой, ты меня спас! — приободрился директор, впавший было в полное уныние. — Давай запишем на пленку, — и он включил массивный, как сундук, катушечный магнитофон.

На премьере в театре собрался весь цвет Абхазии. Стоя, аплодисментами и здравицами приветствовал зал появление Сталина. Он сел в первом ряду, охранники расположились кто где, держа в поле зрения весь зал. Сергей находился в седьмом ряду. Пьесы он не знал, да и шла она на грузинском, лишь изредка он смотрел на часы — директор сказал, что спектакль идет два часа. Действие неумолимо приближалось к финалу, который только и мог освободить Сергея от тяжкого бремени — или взвалить на него новое.

При первых звуках сталинской речи зал как орех раскололся от оваций и перекрыл голос вождя. Пришлось делать паузу и снова прокручивать пленку, на сей раз в абсолютной тишине. Тишина продолжала висеть и после того, как голос умолк и музыка истаяла. И в этом почти зловещем молчании с первого ряда раздались три вежливых довольных хлопка, вначале несмело, а потом с истовой страстью подхваченных присутствующими.

Сталин поднялся и продолжал хлопать лицом к ним, что вызвало новую бурю. Зал заходился в восторге…

Едва аплодисменты стихли и люди потихоньку стали заполнять проход, Сергей увидел Носика, делающего ему отчаянные жесты. Кто-то из своих передал: генерал требует тебя. С  д у ш о й  в  п я т к а х  Сергей пробрался к Носику. Тот вытолкнул его вперед, навстречу Сталину.

— Иосиф Виссарионович, вы интересовались, кто так хорошо повторил ваш голос. Это человек из вашей охраны, младший лейтенант Лучковский, — возвестил он, гордый преподнесенным сюрпризом.

Сталин смерил взглядом Сергея с головы до ног, губы его дрогнули в намеке на улыбку. Сощурив рысьи глаза, он вдруг спросил, точно молотком вогнал гвоздь по самую шляпку:

— А Ленина ты тоже копируешь?

Сергей сглотнул застывшую слюну и машинально посмотрел на Носика. Тот стоял, приоткрыв рот, как аршин проглотил.

— Никак нет, товарищ Сталин, не копирую, — отчаянно выпалил Сергей и сжался, точно перед ударом под дых.

— Молодец, — без промедления отреагировал Сталин. — Всех вождей копировать нельзя, это пахнет профанацией.


Спустя две недели после посещения Сухумского театра Сталина хватил удар. По дошедшим до Лучковского слухам, у вождя отнялась рука и частично нарушилась речь. Его срочно перевезли в Крым, где климат, по мнению кремлевских врачей, более подходящ для излечения. Вождя поместили в санаторий Верхней Массандры, раньше именовавшийся охотничьим замком и служивший приютом Александру Третьему. Малоподвижному Сталину прежнее количество охраны уже не требовалось, и Носик отправил лишних, в том числе Сергея, в Москву.

Лучковского вернули на прежнее место оперативника. Несколько месяцев пролетели без происшествий, не предвещая того, что произошло в первомайский праздник пятьдесят второго.

…Около половины седьмого утра первого мая дежурный по Главному управлению охраны принял экстренное сообщение одного из райотделов госбезопасности. На ноги немедленно были подняты все оперативники управления. А произошло вот что. Ранним утром в отделение милиции неподалеку от стадиона «Динамо» прибежала встрепанная, ополоумевшая гражданка и, заикаясь от волнения, сообщила следующее: ее муж, ответственный работник одного из оборонных министерств, достал из стола именной пистолет, подаренный ему когда-то Ворошиловым, и отправился на демонстрацию с намерением убить Берию. У него имеется специальный пропуск на Красную площадь, поэтому к трибуне Мавзолея он может подобраться весьма близко. «Откуда вам известно о намерении убить товарища Берию?» — спросили женщину в милиции. «Он ненавидит его, о чем неоднократно говорил мне, считает повинным во многих смертях, убежден, что он опутал Сталина», — ответствовала женщина, находясь, очевидно, в аффекте и потому не боясь открыто произнести рискованные слова. Сегодня утром из стола исчез пистолет, она подумала — неспроста и побежала сигнализировать. Больше из невменяемой гражданки вытянуть ничего не удалось.

Милиция тут же сообщила в райотдел госбезопасности, и колесо завертелось. В квартире ответственного работника немедля провели обыск, нашли его фотографии анфас и в профиль, тут же размножили и раздали оперативникам.

Добрая сотня их тут же внедрилась в толпы демонстрантов, собиравшихся в колонны в отдалении от площади. Сверхжесткий контроль был установлен на подходах к самой площади, куда начинали стекаться приглашенные на военный парад.

Сергея поставили дежурить возле тыльной стороны Исторического музея, наискосок от Гранд-отеля. Вообще-то его место было возле Мавзолея, в непосредственной близости от членов правительства, — но так накануне распорядилось начальство. Сегодня же его и нескольких других наиболее опытных оперативников выдвинули исходя из важности момента как бы на острие поиска.

В ушах у него звучала фраза генерала — замначальника Главного управления охраны, которой тот напутствовал оперативников: «Кто поймает, тому орден». Разве дело в награде… Это его, Сергея, сегодняшняя  р а б о т а, и, как всякую работу, ее надо выполнять на совесть.

Приглашенные шли не спеша, по одному или парами, — до начала военного парада оставалось более получаса. Сергей вглядывался в них, видя перед собой одно-единственное лицо с характерной приметой — острым, хищным носом. Таким незнакомец был запечатлен на фотографии, лежащей сейчас в боковом кармане пиджака Лучковского и на которую Сергей, незаметно вынимая, нет-нет и поглядывал. Среди гостей его пока не было — Сергей мог дать голову на отсечение.

Люди прибывали, теперь они двигались мимо него вверх по брусчатке чуть ли не сплошным потоком. Шляпы и фуражки создавали дополнительные трудности, мешали с ходу определить: похож или не похож гость на того, кого надобно найти в толпе. Сергей действовал по своей методике: явно непохожих он мысленно отбрасывал, не принимал в расчет; имевших хоть некоторое сходство вел немигающим недоверчивым взглядом до того момента, пока внутренне не убеждался — тянет пустышку. К иным подходил и просил предъявить пропуска, хотя знал: документы у них должны были проверить еще на дальнем подходе к площади.

До того момента, когда из ворот Спасской башни выедет командующий парадом маршал Говоров, оставалось меньше десяти минут. Возникший как из-под земли взмыленный, непохожий на себя Красноперов мимоходом бросил: «Ну, что у тебя?» — выругался, нервно дернул щекой (раньше Сергей не замечал у него тика) и побежал дальше.

И тут Сергей  у в и д е л  его. Впрочем, «увидел» не вполне соответствовало внезапному толчку и приливу крови к голове, заставившему Лучковского замереть и перекрыть дыхание. Это было предчувствие, внезапное и необманчивое, как озарение. Он еще не подцепил его взглядом-крючком, но уже осознал — это произойдет сейчас, в следующее мгновение. Внутренне готовый к этому, Сергей прорезал убыстривших шаг, опаздывающих и почти бегущих гостей невидимым направленным лучом и сфокусировал его на высоком носатом мужчине в кофейного отлива пыльнике и примятой, напоминающей пирожок шляпе. Он двинулся к нему поперек потока, прорываясь сквозь вязкую разгоряченную людскую массу. Его негодующе толкали, отдавливали ноги, он мешал всем спешившим, течение отбрасывало его, но он упрямо выгребал на стремнину и неумолимо сближался с кофейным пыльником, мелькавшим у него перед глазами.

Оказавшись в полуметре и подстроившись под широкий шаг-полубег носатого, Сергей оттиснул плечом мешавшего ему соседнего человека, кажется, известного артиста, и, не обращая внимания на сопение и нелестную фразу в свой адрес, словно невзначай обнял носатого, прижал его руки к туловищу и как бы повис на нем. Носатый забултыхался, попытался освободиться.

— Что, что такое, отпустите меня! — выкрикнул он.

— Спокойно, не дергаться, госбезопасность, — сквозь сжатые зубы приказал Сергей, продолжая висеть на носатом и правой рукой пытаясь ощупать карман пыльника.

— Да пустите же, какое вы имеете право?! — верещал носатый, не расслышав произнесенного Лучковским слова.

Сергей сделал резкое движение вбок и, споткнувшись, тем не менее удержался на ногах, не выпустив носатого. Наконец ему удалось выпихнуть того на край. Толпа обтекала их, как течение речной камень-валун, и устремлялась дальше к площади. А Сергей, не давая носатому очухаться и высвободить руки, шептал ему в ухо:

— Где пистолет?

— Какой пистолет, вы с ума сошли! — ерепенился тот.

На помощь примчались двое оперативников, втроем они скрутили его и оттащили в сторону, на газон. Сергей мигом обыскал и не нашел оружия. Вытащив из кармана пыльника пропуск, убедился: интуиция не подвела — тот самый, кого они искали все это суматошное утро.

— Где оружие? — не в силах совладать с собой, сдавил он горло носатого.

Тот захрипел, забился.

— Вы хотели совершить покушение на Берию! — не отпускал горло Сергей, потерявший над собой контроль. Что-то звериное вселилось в него.

— Нашли! — крикнули сбоку. Их окружили, Сергей разжал онемевшие пальцы и выпустил горло человека в пыльнике. Тот сразу обмяк и повалился бы, если бы его не удержали.

— Ну Серега, молодчик! — радостно тискал его примчавшийся Ким.

А в Лучковском все бурлило и клокотало. Он безотчетно ненавидел испортившего праздничное утро носатого, не в силах унять неостывшую страсть гончего пса, дорвавшегося до добычи и взятого затем охотником на поводок. Его била дрожь, он не мог найти себе места и отвечал на поздравления сводившей скулы гримасой.

Пойманного увезли на Лубянку. В середине дня Ким сообщил: «Долго запирался, не сознавался в злом умысле, да и прямая улика отсутствовала — пистолет. Оружие обнаружили в потайном отделении книжного шкафа, который при первом обыске впопыхах прозевали. Жена вдруг заблажила: дескать, померещилось ей, в милицию бросилась себя не помня, мужа якобы спасти хотела. Дура набитая, сама же и закопала его. Поднажали наши, она и дала прежние показания, те, что утром, про разговорчики мужнины относительно Лаврентия Павловича. А потом и муженек раскололся. Тебе, Серега, повышение в звании светит и кое-что еще. В общем, молодчик».

Ближе к вечеру, после демонстрации, Сергей, как договорились, навестил Соню. Она жила у Покровских ворот в шестиэтажном доме, внизу которого помещалась аптека. Путь от Красной площади занимал от силы двадцать минут: по улице Куйбышева, мимо памятника героям Плевны, далее по Маросейке в направлении Армянского переулка. Сергей шел больше часа. Он сторонился высыпавших на улицы гуляющих в цветастых платьях и белых рубашках, шустрой детворы с флажками и воздушными шарами, невидяще пялился в витрины магазинов, купил любимое свое мороженое крем-брюле и съел, не ощутив вкуса. Внутри него что-то и впрямь выкипело, оставив на дне полынный осадок. Весь пережитый сегодня бестолково-нервный день разъялся на составные, мельтешил какими-то обрывками, лоскутками, поселяя в душе сумрак и пустоту.

Тревожило и мучило сообщение Кима, которое Сергей без конца повторял. Выходит, носатый не имел намерения покушаться на жизнь Берии, коль оставил оружие дома. Раз так, обвинение против него строится исключительно на показаниях малахольной бабы. Однако этого окажется вполне достаточно, чтобы… Сергей не хотел домысливать дальнейшее.

На моем месте мог оказаться любой из наших, пытался вывести себя из сумеречного состояния. Ведь мы выполняли приказ. Ну, мне повезло (невесело усмехнулся), сцапал носатого я, однако шансы добраться до правительственной трибуны равнялись у него нулю, он был обречен с того момента, как жена примчалась в милицию. И довольно изводить себя, получается, будто я чуть ли не невиновного… А разговорчики по поводу Берии — это же наверняка не враки, за них по закону надо нести ответственность.

Однако желанное успокоение не наступало, и в таком поганом настроении Сергей приближался к дому Сони. Только здесь он буквально вынудил себя переключиться, вспомнить что-то хорошее, греющее душу и сразу увидел не столь давнее: трамвайную остановку на Самотеке, толкотню у дверей вагона, вылетевшую оттуда тяжелую хозяйственную сумку и легко, козочкой спрыгнувшую следом девушку с копной каштановых волос, вмиг отгородившую Сергея от всего остального мира. Девушка с трудом подняла сумку и скособочившись стала переходить трамвайные пути. Она смешно переваливалась на ходу, тяжесть была ей не под силу, Сергей бросился за ней (откуда прыть взялась у не слишком ловкого в обращении со слабым полом парня — армия и другая служба мало способствовали избавлению от этого) и подхватил сумку. От неожиданности девушка отпрянула и выпустила ручку, сумка осталась у Сергея. Он не успел с извинением произнести, что вовсе не грабитель, а просто помогает, и слава богу, ибо девушка, едва достававшая ему до плеча, хотя и не была маленькой, опередила его и смерила новым, дотоле неизвестным Сергею взглядом.

— Как это мило с вашей стороны, молодой человек.

Голос у нее оказался низким, больше подходящим женщинам крупным и высоким. Сергей моментально почувствовал себя легко и нестесненно, будто давным-давно знал девушку.

Соня, так ее звали, шла навещать больную одинокую тетку. Сергей был свободен и вызвался проводить Соню домой.

— Но я могу задержаться у тетки.

Он опять поймал непривычный для него открыто-изучающий взгляд.

— Не беспокойтесь, я свободен, могу подождать.

— Ну, тогда ждите, — милостиво разрешила она.

Сергей гулял под окнами, распираемый неведомым ему ранее нетерпением. Мешкотно падал липкий снежок, было не холодно, зима никак не могла по-настоящему раскачаться. С момента возвращения Сергея в Москву и по январскую пору простояла неслыханная теплынь — ни сугробов, ни льдинки на живой воде Москвы-реки. В ноябре Сергей видел прилетевших снегирей, чего раньше не бывало. Наконец в середине января ясно засиял хрустально-голубой день, сменивший долгое облачно-пасмурное ненастье, ударил первый морозец.

Соня появилась спустя час, удивилась и в то же время обрадовалась: «Вы еще ждете?» — и они отправились пешком по Цветному бульвару мимо цирка, где шли гастроли Владимира Дурова, до Трубной площади, поднялись по Сретенке, а оттуда уже рукой подать до Чистых прудов, Чистоков, как свойски назвала их Соня, — буквально на днях замерзших, с уймой катающихся в ярких шарфах и шапочках с помпонами, весело режущих звонкий лед «гагами», «снегурками» и «норвежками», привинченными к ботинкам и прикрученными к валенкам веревками. Напротив катка зазывно мигал огнями «Колизей».

Соня была в синем пальто с белым пушистым капором, который она откинула на плечи. Снежинки тихо и незаметно таяли в густой каштановой копне.

— Вы не простудитесь? — спросил Сергей.

— Я закаленная, — улыбнулась Соня. — А где вы так загорели? — поинтересовалась она.

«Неужели загар еще заметен?» — подумал Сергей. Впрочем, и двух месяцев еще не прошло, как уехал из Нового Афона. Сказал, что на Кавказе.

— В экспедиции? — почему-то решила Соня.

— Ага, в экспедиции, — не стал разуверять ее Сергей.

— А я ни разу на Кавказе не была, — мечтательно произнесла Соня, — только в Крыму, в Ялте.

С того вечера они начали встречаться. Соня заканчивала медицинский, работала в субординатуре (Сергей постеснялся спрашивать, что это такое, потом спросил у знающих людей), два-три вечера в неделю у нее оказывались свободными, Сергей подгадывал с дежурствами, иногда меняясь с напарниками, звонил Соне К7-40-52, и они бегали в «Колизей» и «Аврору» смотреть новые фильмы «Сельский врач» с Тамарой Макаровой, «Познакомьтесь с императорским дворцом микадо», «Сын степей», а совсем недавно — «Пржевальский». При взгляде на экран Сергею становилось не по себе от поразительного сходства великого путешественника с тем, кого он охранял и благодаря кому минувшее лето провел на Кавказе. Даже отдыхать не могу по-человечески, ругал себя, вечно работа в голове. Как-то раз Соня затащила его в стереокино на площади Свердлова, который обычно посещала семейная публика с детьми, визжавшими от восторга и ужаса при виде паровоза, стремительно мчавшегося с экрана прямо на них, и прочих летящих и падающих в зал предметов. Сергей чувствовал себя неловко — взрослый дядя, а туда же, Соня же вздрагивала, замирала, ойкала, хохотала, резвилась, ничем не отличаясь от детворы.

Благодаря Соне он впервые сидел в Большом театре как зритель.

Она обмолвилась, что обожает балет и никак не может попасть на «Лебединое озеро». Сергей попросил Красноперова, тот мигом все устроил, и Сергей получил два бесплатных билета из директорской брони в третий ряд партера. Соня была наверху блаженства. «Как тебе это удалось?» — смотрела на него с восхищением. «Я многое могу», — потупил он глаза. «От скромности не умрешь», — она игриво ущипнула его.

На балете с Улановой он присутствовал дотоле трижды или четырежды, вместе с теми, кого охранял. Высокие гости занимали правительственную ложу, он дежурил снаружи у двери, разумеется, ничего не видя и не слыша, или внизу, под лоджией, ведя наблюдение за зрительным залом. Но и в этом случае сцена его мало интересовала, а музыка лилась мимо ушей — иные заботы поглощали все внимание.

Последний раз он был в Большом театре совсем недавно, 21 января, на торжественно-траурном заседании (так оно называлось) по случаю очередной годовщины смерти Владимира Ильича. В президиуме после долгого перерыва, вызванного болезнью, явил себя общественности Хозяин. Усиленное лечение и крымский климат пошли Сталину на пользу. В театре он выглядел достаточно бодрым — так показалось Сергею.

И вот, по существу, впервые Сергей мог спокойно и безраздельно впитывать музыку и поглощать разворачивающееся на сцене действо, никого не охраняя и ни за кем не следя. Дивное состояние полной раскрепощенности и внутренней свободы укрепилось в нем, и он всей душой желал длить его.

Он сказал Соне правду: он многое мог, используя свою  р а б о т у, и, понятно, не только доставать билеты. Не мог он единственного — открыться ей. И не только потому, что таким, как он, строжайше запрещалось раскрывать место службы. Он доверял Соне, становившейся все более близкой, да и могла ли она использовать его откровенность во вред ему. Глупость, всерьез даже думать об этом нельзя. А вот не пересиливал себя — и все, точно застопорило. Боялся — не так поймет и отношения их разладятся? Очень может быть. Во всяком случае, в первую неделю знакомства, услышав неизбежное: «А вы учитесь или работаете?» — ответил солидно и веско, отсекая дальнейшую попытку расспросов: «Я, Сонечка, числюсь в засекреченной организации». — «У моей институтской подруги брат тоже засекреченный, физик-атомщик», — обронила она как бы между прочим, выказывая осведомленность в таких делах. У Сергея она не стала больше ничего выпытывать, вполне удовлетворившись его сообщением, и только глядела на него с повышенным любопытством: ее кавалер, оказывается, не такой, как все.

Убедиться в этом она смогла в самое ближайшее время, пригласив Сергея домой. Мама, Клара Семеновна, тоже врач, работала во вторую смену, они оказались наедине, что вполне их устраивало. Соня с мамой (отец с ними давно не жил) занимали две комнаты в коммуналке, одну совсем крохотную, где непонятным образом умещались Сонина тахта, трюмо и письменный стол. В этой келье, как ее называла Соня, они болтали и целовались, сидя на тахте в обнимку, а чай пили в маминой — громадной тридцатиметровой полукруглой зале. В разгар вечера постучали в дверь. Соня открыла, на пороге возникла соседка — распаренная дебелая дама, сушившая волосы под полотенцем, завернутым в форме тюрбана:

— Выхожу я из ванны, звонит телефон, мужской голос спрашивает какого-то Сергея Лучковского. Я ему: вы, товарищ, ошиблись номером, у нас такой не проживает, а он мне резко, прямо-таки грубо: «В данную минуту Лучковский находится в вашей квартире, немедленно позовите его…» Я подумала: может, это ваш гость?

Соня недоуменно посмотрела на Сергея.

— Да, это меня, спасибо, — поблагодарил он соседку и вышел в темный коридор. Телефон висел в простенке у входа на кухню. Звонил дежурный по управлению и передал Сергею, чтобы завтра к семи утра был как штык: срочное задание.

Так у них было заведено: если сотрудник охраны свободное время проводит вне дома, он обязан сообщить телефон или адрес своего местонахождения. На всякий пожарный, мало ли что может случиться. К знакомым ли идет, в кино, театр или на стадион — все равно. Даже на отдыхе он целиком не принадлежит себе. Сергей оставил дежурному в записке: «К7-40-52». И вот — разыскали.

— Ты и впрямь важная персона, — заметила Соня.

— Приятель звонил, он мне должен был кое-что сообщить, я и оставил ему твой телефон. Извини, забыл предупредить.

— Ну, пусть будет приятель, — согласилась. — А я думала, твоя организация тобой интересуется.

Сказано было так, будто ей и впрямь хотелось, чтобы Сергея разыскивали по вечерам как засекреченного физика-атомщика. А может, Сергей и есть атомщик, только молчит?

Звонок из управления по Сониному телефону заставил Сергея призадуматься. На первый и, возможно, на второй раз сойдет, потом начнут проверять: у кого это коротает часы отдыха младший лейтенант Лучковский? Как пить дать начнут. Ну и пускай себе проверяют, бесшабашно подумал было и покачал головой. Нет, доводить до этого нельзя.

Существовала загвоздка, закавыка, которую он не хотел принимать во внимание, сознательно отбрасывал, но она тем не менее жила, существовала в нем, постоянно напоминала о себе. С Соней он покуда не обсуждал щепетильную тему, внутри же подспудно все больше зрела уверенность: разговора не избежать. Касаться разговор должен был Сониной национальности, по поводу которой у Сергея не возникали сомнения. Ему-то абсолютно все равно, кто Соня, степень его привязанности к ней, растущей с каждым днем, такова, что начисто отметает предрассудки, коими напичканы многие. Но ведь для таких, как Соня и ее мать, существует строгое, укоренившееся, точно кличка, определение: безродные космополиты. Может, такие и есть, однако при чем здесь Соня? Она вовсе не из их числа, готов поручиться. А вот его начальники из Главного управления охраны наверняка думают по-другому. И вряд ли поздоровится ему, сотруднику ГУО, коль те всерьез заинтересуются цифрами К7-40-52.

Выход один — встречаться с Соней вне ее дома, чтобы не оставлять дежурному по управлению номер телефона. А там — будь что будет. И тем не менее Сергей не смог отказаться, когда Соня через полмесяца пригласила его на пирушку.

В полукруглом зале за овальным столом восседали Сонины институтские подружки и друзья (первых было большинство) и вели чересчур серьезный, как показалось Сергею, разговор о госэкзаменах, субординатуре, о том, кого куда распределили и у кого какие знакомые в медицинском мире. Сергей помалкивал, будучи в этих делах малосведущим (впрочем, и во многих других тоже — глядя на многих своих сверстников, кончавших институты, осознавал это остро-болезненно). Несколько раз, правда, ему доводилось сопровождать московских светил Виноградова, Вовси и Василенко, но те сидели в машине молча — не с охранником же им лясы точить.

Сонины сокурсницы кокетливо косились на него — видно, Соня им приоткрылась, парни подчеркнуто не замечали. Своя компания, я для них белая ворона, на кой черт Соня меня пригласила, втихомолку начинал злиться Сергей, пригубливая портвейн «Три семерки» и пробуя домашние пироги с капустой и рисом. Напекла их Сонина мама Клара Семеновна, низенькая и щуплая, похоже, прибитая жизнью, с такой же, как у Сони, копной каштановых, в рыжину волос. Сергей дотоле видел ее два раза мельком, она вечно куда-то спешила. Особого впечатления она на него не произвела, он на нее тоже — взгляд ее проходил по нему вскользь, как по касательной, не останавливаясь и не выказывая заинтересованности. Вот и сейчас Клара Семеновна подкладывала в тарелку Сергея пироги, не глядя ему в лицо. Всерьез она меня не воспринимает, разве я конкурент этим очкарикам, думал он, тяготясь чужой для него обстановкой.

Соня чувствовала это, переживала, пыталась его разговорить, оживить — получалось натужно, искусственно. Одна из подруг, помогавшая на кухне, шепнула ей: симпатичный парень, но какой-то, извини, забитый. Соня горячо заспорила: ты не знаешь его, просто он многого не может сказать в силу… — она не уточнила, в силу чего, — в силу некоторых обстоятельств. «У тебя с ним серьезно?» — «Не знаю… Может быть…»

После танцев кто-то предложил нагрянуть в коктейль-холл на улице Горького. Сергей отказался, сославшись на занятость. Ему, по правде, очень не хотелось оставлять Соню, но выбора не имелось. Посещать злачные места без особой на то надобности таким, как Сергей, строго-настрого запрещалось. Ослушавшись, он вполне мог нарваться на соглядатая с последующими неприятностями. Сергей откланялся и двинул к себе на Троицкую пешком, думая о Соне.

С некоторых пор он воспринимал ее не по отдельности, как зачастую бывает: отдельно прическу, глаза, руки, фигуру, движения, отдельно голос, манеры, отдельно слова, мысли, — а целиком, в совокупности всего имеющегося и таящегося в ней, вбирая всю и постигая ее суть. Иногда она казалась большим ребенком, наивным и чистым, искренне верящим в то, что окружают ее сплошь хорошие люди, а плохие где-то там, в стороне. Иногда же в ней проглядывало понимание шаткости такой веры, неукротимая твердость духа, готовность принять на свои хрупкие плечи возможные тяготы и невзгоды и не дрогнуть, не упасть, не распластаться в беспомощности и бессилии. И, однако, Сергей понимал, сколь тяжело будет ей разочароваться, когда окончательно поймет: на свете хороших людей, наверное, меньше, нежели плохих.

Представив себя рядом с ней надолго, навсегда, он содрогнулся от мысли, что одно ее разочарование вполне может быть связано с ним. Да, с ним, скрывающим род своих занятий. Вдруг спросил себя неуклончиво-прямо: а какое твое истинное лицо, младший лейтенант Сергей Лучковский? Какой ты человек, хороший или плохой? И не смог ответить однозначно. Вроде никому зла не желал и не делал, никого не мучил, боже упаси, не убивал — только охранял, но если бы возникла хоть малейшая опасность для тех, за чью безопасность он отвечал головой, он не задумываясь и не колеблясь пустил бы в ход нож, пистолет или автомат. Пусть даже такая опасность  п о м е р е щ и л а с ь, он обязан был сделать то же самое. Хорошо это или плохо? Он не мог себе объяснить, это существовало вне подобных оценок, и тем не менее его начинала капля за каплей подтачивать неуверенность, которая раньше отсутствовала.

Он почему-то часто вспоминал одетую в черное грузинку с набитым травой мешком, бредущую окольной дорогой в направлении мацестинской площади, не подозревавшую, какая опасность подстерегала ее там. Если бы она незамеченной вошла на площадь перед самым приездом Хозяина, стрелял бы Сергей в нее? Хороший плохой человек…

Об этом он думал сейчас, подходя к серо-зеленому, точно в патине, дому, на четвертом этаже которого жила Соня.

Она встретила его в нарядном темно-вишневом платье из тафты, по моде расклешенном книзу. Обняв ее, Сергей коснулся ладонями шуршащей ткани, похожей на накрахмаленный шелк. На каблучках-гвоздиках Соня сразу стала высокой, под стать ему. Каштановая копна исчезла, благодаря стараниям дамского мастера кончики волос завивались шаловливыми колечками. Перманент шел Соне, делал ее женственнее, и все же Сергей жалел погибшие под безжалостными ножницами тяжелые россыпи волос. Он ей, конечно, об этом не сказал.

В маминой комнате-зале Соня накрыла праздничный стол — Клара Семеновна ушла в гости к знакомым. Сергей ел много, но машинально, без разбора, после селедки нанизывал на вилку ломтик жирного зельца и тут же брал с тарелки заливную рыбу. И так же машинально пил водку, рюмку за рюмкой, не хмелея, не теряя ясности рассудка и лишь ощущая тревогу и смятение.

Соня уловила его состояние, спросила, какая муха его укусила, почему у него мрачный, вовсе не праздничный вид. Сергей криво усмехнулся, нарочито звонко чокнулся с ней, пьющей шампанское из хрустального, с ножкой бокала, — пустяки, не обращай внимания.

Соня предложила вечером, когда совсем стемнеет, поехать на Ленинские горы полюбоваться иллюминацией нового, только что отстроенного университета. Он угрюмо кивнул. Ему было все едино. Незаметно, в самой потаенной глубине тихо вскипала, пенилась, бурлила и силилась выплеснуться наружу некая агрессивность. Похоже, он все-таки начинал пьянеть. Агрессивность эта была особого свойства, обращенная против него самого.

Распираемый, как перенакачанный мяч, наслоившимися за день переживаниями, Сергей внезапно почувствовал невозможность более носить их в себе, неодолимое желание выпустить наружу, как гной из раны, и, уже не думая, как отзовутся его слова, обратил на Соню отчаявшийся взгляд:

— Ты меня за какого-то там физика-атомщика держишь. Никакой я не физик. Я охранник, понимаешь? Телохранитель. Я сегодня человека поймал и чуть не задушил, — и он сбивчиво, скачущей скороговоркой изложил Соне утренние события.

По мере его рассказа она мертвела, кровь оттекала от щек, казалось, вот-вот грохнется в обморок. Пальцы ее вцепились в скатерть и побелели до костяшек. Сергей не замечал всего этого, изнемогая, судорожно, б о я с ь  о с т а н о в и т ь с я, выпаливал все, что точило и угнетало его.

Потом они долго молчали. Соня начала убирать посуду, ходила взад-вперед по комнате, бестелесная, бесшумная, как тень, застывшее на ее лице горькое изумление не исчезало: а не ослышалась ли она, в самом ли деле произошло то, во что никак не хочется поверить, и Сергей вовсе не Сергей, а кто-то иной, неведомый, чужой?

А поникший, выпотрошенный Лучковский бездумно смотрел в наливавшееся густой синевой окно. В голове гудело, наступившее на миг облегчение сменилось тупой усталостью. Ему захотелось вырваться из этих стен, не видеть Соню, в чьи взыскующие глаза он страшился заглянуть; наедине, мнилось, он сможет лучше разобраться в случившемся. Время самоказни истекло, внезапно Сергей начал испытывать совсем иную потребность — в утешении. Дождаться этого от Сони он, похоже, не мог, да и дико было бы услышать сейчас нечто подобное из ее уст. Она вышла из комнаты и долго не возвращалась. Сергей с трудом поднялся и тишком-молчком, стараясь остаться незамеченным, пробрался к входной двери.

Он не звонил Соне две недели. Неправда, звонил, но, едва узнавал в трубке ее голос, нажимал на рычаг. Иногда подходили соседи, и он тоже давал отбой. Наедине с собой ему, против ожидания, было неважно, можно сказать, худо. Да и долго побыть одному, попробовать додумать до конца, до упора не удавалось. На службе постоянно среди людей, дома мать — ей не расскажешь всего. Оставались часы сна, но Сергей так изматывался, что, заваливаясь в постель, мигом отключался. Снилось ему одно и то же — Соня.

За эти недели произошло следующее. Сергея повысили в звании. Он был представлен к ордену Красной Звезды. «За что?» — не таясь, напрямик спросил он Кима. Тот хмыкнул: «То есть как за что? Кто поймал готовившего покушение?» — «Но ведь он оказался безоружным!» — настырничал Сергей, не желавший считаться с тем, как может истолковать его слова Красноперов. «Неважно, был пистолет или не было пистолета, — Ким все еще пытался вразумить слегка очумевшего, видать от радости, приятеля. — Насчет ордена прямое указание Лаврентия Павловича. Тебе награда плывет, а ты вопросы глупые задаешь». — «А носатый, ну, этот, арестованный, он где сейчас? Сколько ему светит?» — «Тебе не все равно?» — обрезал начавший злиться Ким.

В выходной Сергея навестил дома дядя. Сияющий и донельзя довольный племянником, он поведал ошарашенной матери об удаче Сергея (так и сказал — «удача»). При этом оговорился: тот случай, когда можно раскрыть служебный секрет, и не кори, Вера, Серегу, что не поделился с тобой, — мне дозволяется, ему покуда — нет. Дядя достал из портфеля бутылку «КВ» и разлил коньяк по рюмкам.

— За тебя, за то, что не посрамил семейной чести. Орден в мирное время не шутка, перспективы у тебя отличные.

— Неужто и впрямь замышлял убийство? — переспросила мать и уставилась на Петра. Она почему-то не выказывала радости, напротив, нахохлилась, поджала нижнюю губу.

— Еще бы! Теперь впаяют ему на всю катушку.

— Десять лет? — вырвалось у нее.

— Ха, десять… За такие дела к стенке ставят, как говорится, без суда и следствия.

На протяжении всего разговора Сергей преимущественно молчал, заслужив у дяди комплимент: «Скромность украшает молодца». Когда он ушел, мать молча убрала рюмки и села штопать носки. Ее молчание удручало Сергея. Теперь он не питал иллюзий, не сомневался в реакции матери относительно услышанного — однозначно отрицательной, его саднило и жгло, он готов был услышать любые злые справедливые слова и перенес бы их легче, нежели ее молчание. Но мать всем своим поведением показывала — сегодня, сейчас, в эти минуты она не хочет ничего обсуждать. Сергею стало совсем невмоготу.

Через две недели он направился на Покровку. До ночи бродил заулками и дворами возле Сониного дома и так и не решился зайти. Он вглядывался в прохожих, пытаясь обнаружить знакомые черты, и не находил. Теплилась надежда — Соня поймет его, и, однако, надежда эта растворялась без остатка, едва, набравшись смелости, подходил к знакомому подъезду.

Сонин дом стал вторым местом его постоянного дежурства. К счастью, недолгого. Теплым светлым вечером, сидя на скамейке у Чистых прудов, Сергей различил на противоположной стороне у «Колизея» женскую фигуру и безошибочно определил Соню. Она шла в направлении Покровских ворот, срезала угол, пересекла трамвайные пути и оказалась у проулка, ведущего с тыльной стороны к ее дому. Здесь Соню и перехватил Сергей.

Она не удивилась, не вздрогнула, не остановилась, приняв появление Сергея как должное, само собой разумеющееся. Чуть замедлив шаг, бросила на ходу: «Пойдем ко мне» — и снова заспешила, как бы  в е д я  его за собой. В лифте они молчали, не глядя друг на друга, словно незнакомые. Сергей порывался что-то произнести, слова вязли в горле.

Соня открыла дверь, пропустила Сергея, бесшумно прикрыла ее и, обогнав его в темном коридоре, повела в комнату матери. При их появлении читавшая на диване Клара Семеновна выронила книгу. Она затравленно глядела на Сергея, и его всего передернуло. «Знает, Соня рассказала», — понял он и поздоровался коротким кивком. Клара Семеновна не сводила с него расширенных зрачков, и он отчетливо прочитал в них страх.

— Мама, мне надо с Сережей поговорить. Приготовь нам чай, — Соня приказывала тоном, не терпящим возражений, словно бы подчеркивала свою независимость от взглядов и позиции матери в вопросе своих личных привязанностей. Какой была эта позиция, Сергей мог догадываться — не зря Клара Семеновна смотрела на него как на зачумленного.

Они пили чай в келье, Соня пробовала улыбаться, словно и не слышала исповеди сидящего напротив человека, не раскрывал он ей свою подноготную и ничто по-прежнему не омрачало их отношений. Сергей терялся, не знал, как себя вести: то ли хмуриться и молчать, то ли поддаться Сониной уловке вывести его из сумеречного состояния. И тут Соню будто прорвало.

— Пойми: если бы обнаружилось, что ты… ну, допустим, преступник, я и тогда не порвала бы с тобой. Потому что… в общем, неважно, почему. Но я не представляю тебя охранником. Я вот не вижу себя прокурором или судьей. Мне людей жалко, и виноватых, и безвинных, я не смогла бы их осуждать.

— Разве у нас осуждают безвинных? — только и нашелся возразить Сергей, пораженный Сониной откровенностью.

— У нас всяких осуждают, — в Сонином голосе почувствовался металл.

Ближе к полуночи Сергей засобирался домой. Соня обняла его, прижалась, вмиг стала слабой и беззащитной и прошептала:

— Оставайся у меня. Не уходи. — Поняв его безмолвный вопрос, добавила: — С мамой я сама объяснюсь. Слышишь: не уходи…

Через день Сергея вызвал Красноперов. Вызвал по пустячному делу: нужно было внести изменения в график дежурств на одной из правительственных дач. Лучковский удивился: неужто Ким без меня не справится? За пять минут во всем разобрались, Сергей встал, намереваясь уйти, но Ким властно указал ему на стул. Он изменился, его бывший приятель и нынешний начальник. Куда девались резкость движений, блеск озорных бедовых глаз. И даже цыганская смугловатость, казалось, стала меньше заметна. Ким Феодосьевич слегка огрузнел, ходил теперь неторопливо, приказания отдавал солидно и веско, всем видом подчеркивая перемену своего положения. Только черная грачиная шевелюра по-прежнему завивалась колечками, лишь изморози прибавилось. Впрочем, никто из его подчиненных, в том числе и Лучковский, не могли пожаловаться на высокомерие или пренебрежительное отношение Красноперова. Со всеми он держался просто, однако не запанибрата, как раньше, соблюдая дистанцию.

Ким повел с Сергеем странную беседу.

— Как живешь, какие планы на будущее? — ни с того ни с сего начал он, улыбаясь кончиками припухлых губ и щурясь, словно ему больно было смотреть на свет.

Сергей пожал плечами. Как живу? Как все.

— Кстати, почему не носишь орден? — словно бы между прочим поинтересовался Ким. — Заслуженная, почетная награда, а ты ее не надеваешь. Небось в комоде у тещи хранишь?

Интонация, с какой Ким пробовал журить его, насторожила. Красную Звезду вручили Сергею в мае. День-другой он носил ее, потом снял и спрятал. Чего доброго, ребята подумают — форс навожу, щеголяю. Имелась и другая причина. Орден воскрешал в Сергее то первомайское утро, вспоминать которое ему теперь не хотелось. Орден действительно хранился в комоде — Ким угадал, только у матери.

— Нет у меня никакой тещи. А орден не ношу, чтобы не выделяться.

— Похвальная скромность, — Ким еще сильнее сощурился. В прорезях глаз сквозило нечто такое, чему Сергей не мог найти определение, но что явно ему не нравилось. — А по поводу тещи… Сегодня нет, завтра есть. Парень ты видный, можно сказать, красивый, смотри, окрутит, охомутает какая-нибудь краля… с Покровки.

Сергей бросил на него встревоженный взгляд и сжал зубы. Вот, оказывается, к чему клонит Ким. Что ж,этого надо было ожидать. Следят за всеми и за ним, Лучковским, тоже.

Красноперов длил паузу, наслаждаясь произведенным эффектом. Вынув папиросу из коробки с изображением заснеженной кавказской вершины, долго разминал табак, не прикуривал, катал папиросу из угла в угол рта. Посчитав паузу достаточной, чиркнул спичкой, закурил, пыхнул дымом в сторону Сергея и продолжил, на сей раз без обиняков и околичностей:

— Если твои намерения и впрямь серьезны, позволь дать совет. Говорю с тобой откровенно, не как начальник, а как друг. Сдается, ты выбрал не вполне удачную кандидатуру. Конечно, сердцу не прикажешь, и тем не менее ты обязан, да, обязан сочетать личные интересы и симпатии со служебным долгом. Нам в управлении далеко не безразлично, с кем встречается наш сотрудник. Это не только его личное дело. Анкета каждого из нас должна была незапятнанной, чистой как стеклышко. А Софья Круглая кладет пятно на твою репутацию.

— Каким же образом? — внутри Сергея начинало клокотать.

— Самым прямым, дружище. На кой черт тебе связываться с еврейкой? Неужто русских баб мало?

— Разреши мне самому решать, на ком жениться. И не суй нос не в свои дела, — теряя самообладание, полез на рожон Сергей. Охранительный рефлекс, спокойствие, наконец, элементарная осторожность покинули его. Сработала внутренняя пружина и вытолкнула все то, чем он мучился последние дни.

— Ах, уже и жениться, — ехидно выцедил Ким и нервно отбросил папиросу. Теперь он буравил Сергея взглядом. — Не понимаешь, что происходит, или дурачком прикидываешься? Они — враги, потенциальные изменники, пятая колонна. Всех, — скрипнул зубами, — собрать бы и выселить в их автономную область, чтоб не отравляли атмосферу. И в такой момент лейтенант госбезопасности жениться на еврейке задумал. Выкинь блажь из башки, я тебе настоятельно советую, не то…

— Что «не то»?! — выкрикнул Сергей.

— Не то полетишь из охраны вверх тормашками. Можешь быть свободен. Еще раз появишься на Покровке — пеняй на себя.

Кое-как додежурив, Сергей вернулся домой и завалился спать. Очнулся в середине ночи, сон начисто отлетел. Вставал перед глазами Ким, с ним Сергей вел непрерываемый разговор и чем больше тратил успокаивающих, разъясняющих, гневных слов, тем яснее сознавал тщету и бессмысленность этого. Решение уже вызрело, налилось силой и пало, как зерно переспелого колоса. Ни отменить, ни перечеркнуть его уже нельзя, как нельзя отменить и перечеркнуть самое себя. Окончательно уверившись в этом, Сергей с облегчением зарыл воспаленное лицо в подушку, утвердив себя в желании безотлагательно, безбоязненно, с легким сердцем совершить то, к чему стремилась и звала его душа.

Вскоре он переехал к Соне. Этому предшествовало объяснение с матерью, которой он представил будущую жену. Матери Соня понравилась, хотя прямо она на сей счет не высказывалась. Однако по некоторым признакам Сергей доподлинно установил: мать довольна его выбором. Несколько раз, специально к приходу Сони, она лепила сибирские пельмени (родом из-под Красноярска, она делала пельмени крайне редко, по особо торжественным случаям), пила с Соней вишневую наливку, годами стоявшую в буфете нетронутой, подарила ей бархатное покрывало на кровать.

Обрадовалась, узнав об уходе сына из органов.

— Соня настояла? — спросила бесхитростно-открыто. — Сам решил? Ну и правильно. Я твою службу, по правде сказать, недолюбливаю. Какая-то, — мать подыскивала верное слово, — ненастоящая. Вроде при деле — и получка приличная, и паек, однако не больно радуешься деньгам. Как пес сторожевой, его хоть и мясом кормят, да жизнь у него не из завидных, вечно злой и вечно кого-то кусать должен.

Сергей не стал спорить, хотя материно сравнение больно задело его.

— А скажи, сынок, кто Соня по национальности? — поинтересовалась мать.

Он ждал этого вопроса. Предвидела его и Соня, невзначай вроде как шуткой обронившая: «Твою маму не смутит, что ее единственный наследник связывает судьбу с какой-то безродной космополиткой?» Почудилось ехидное и одновременно горько-безотрадное.

— Соня еврейка, — ответил он матери и нахмурился, отчасти опасаясь, что сообщаемое им не воспримется матерью с радостью и потому обязательно должно сопровождаться приличествующими моменту решительно насупленными бровями, начисто отвергающими сожаление или несогласие.

— Я так и подумала. Фамилия у нее чудная — Круглая, сразу не поймешь.

— Тебя это обстоятельство смущает? — допытывался Сергей.

— Отчего смущает? Вовсе не смущает, — слегка даже обиделась мать, которую, надо же, родной сын заподозрил в неведомом ей прегрешении. — Тебе с ней жить, тебе и решать.

— А я уже решил, — закоротил Сергей разговор.

На Сонину зарплату молодого терапевта — шестьсот рублей рассчитывать не приходилось, и Сергей после недолгих поисков работы устроился в один из московских архивов.

К осени он твердо решил подготовиться и сдавать экзамены на вечернее отделение истфака университета.


До отъезда Лучковского из пансионата оставалась неделя, а октябрьское тепло держалось по-прежнему стойко. Делая на балконе зарядку, он вожделенно глядел на близкие горы, не затянутые туманной дымкой, что предвещало солнечную погоду.

С Шаховым они теперь взяли за правило обязательно ходить на море перед сном. Утреннее и дневное купание ни в какое сравнение не шло с ночным. На берегу между солярием и причалом их было только двое. Они раздевались донага, входили в умиротворенную, засыпающую воду и, отплыв от берега, погружались в фосфоресцирующее пространство. Собственно, светились они сами, а море оставалось деготно-черным. Их облепляли молочно-белые пузырьки, точно вырвавшиеся из гигантской бутылки с минералкой, но в отличие от тех не шипели, а беззвучно превращались в мелкие летучие искорки. Луны не было, помаргивали звезды, плыть приходилось в кромешной беспредельной тьме, и рождался немой холодящий восторг.

В последние дни они все больше находили друг в друге то необходимое, что питает раствор, цементирующий зарождающуюся мужскую дружбу. Сергей Степанович порой даже забывал, кто есть Шахов и какая немаловажная причина толкнула сойтись с ним, а вспоминая, вновь чувствовал неодолимую, жгучую потребность наконец-то открыться ему, чтобы тем самым снять последнюю, мешавшую полному сближению преграду. Будь что будет, но это мой долг, говорил он себе, выжидая удобный момент. Ему мнилось, что он найдет у Георгия Петровича понимание и, само собой разумеется, полное прощение, хотя самое важное уже давным-давно свершилось: он, Лучковский, сам круто повернул руль своей судьбы. И не вымаливает он у Шахова отпущение греха — нет в том надобности, а как бы облегчает душу.

Он пригласил Шахова к себе и показал ему написанную вчерне статью об истории развития идей крестьянской кооперации. Проблемой этой занимался последние лет пятнадцать, кое-что смог опубликовать, шло со скрипом, натугой, наталкивалось на сопротивление разных лиц и ведомств, и прежде всего группы ученых, имевших на сей счет свой укоренившийся, закоснелый взгляд. Статья предназначалась для сборника, выпускавшегося издательством «Наука». В ней Сергей Степанович отстаивал дорогие ему понятия, извращенные в эпоху Сталина, державшиеся под спудом и в последующие годы и только недавно проторившие себе дорогу — времена изменились, и многое теперь удавалось сказать в полный голос.

Георгий Петрович статью одобрил, сделав несколько замечаний по стилю, которые Лучковский принял. Одну цитату Шахов переписал и громко, с выражением прочитал, отдавая тем самым должное точности суждения профессора Чаянова, осужденного еще в начале тридцатых по сфабрикованному делу «Трудовой крестьянской партии» и только недавно реабилитированного.

«Все будущее нашей Родины, вся прочность нашей демократической государственности будет зависеть от энергичного и быстрого подъема нашего земледелия, от того, насколько удастся нам вырастить два колоса там, где теперь растет один».

Еще раз перечитав статью, наткнулся на фамилию Венжера, начал расспрашивать о нем, делал пометы в блокноте. Адресат последних прижизненных писем Сталина, осмелившийся вступить в полемику с вождем, явно заинтересовал Шахова. В особенности то, что он жив и в свои девяносто сохранил ясный ум и прекрасную память.

— Приеду в Москву и попробую написать о нем. Разумеется, со ссылкой на человека, который навел на его след. Не возражаешь? — с некоторых пор они перешли на «ты».

— Тогда дарю эпизод из биографии Венжера. В статье об этом ни слова. — Сергей Степанович сел на складной деревянный стульчик напротив Шахова, любовавшегося на балконе закатом. — Как-то обедаю у Владимира Григорьевича вместе с несколькими его учениками, вернее, ученицами, докторами наук, боготворящими Венжера. Вспоминает старик известное совещание в ЦК у Хрущева по поводу передачи техники колхозам, как раз о том, о чем Венжер — сторонник такой назревшей меры спорил со Сталиным. На совещании он выступил с главным сорокаминутным сообщением. Хрущев не перебивал его, не отпускал, по своему обыкновению, реплик и потом крепко хвалил. В общем, попал старик в дугу. В перерыве все его поздравляют, и, наверное, каждый с завистью думает про себя: «Ну, теперь Венжер в гору пойдет». А после перерыва сцепился Владимир Григорьевич с Хрущевым, уличил его в неправильной трактовке его, Венжера, писем Сталину и здорово Никиту разозлил. Публика тут же переориентировалась и начала долбать Венжера.

— Любопытно. И что же дальше?

— Дальше опять попал старик в опалу. Ему не привыкать. Однако не в этом суть. Поведал он нам эту историю за обедом, одна из учениц возьми и скажи: «Владимир Григорьевич, зачем вы с Хрущевым в спор ввязались? Промолчали бы и, глядишь, наверняка получили солидное назначение. Ему в тот момент нужны были союзники на высоких постах». Чую: подначивает она старика, шутливо так, нежно, но подначивает. Тот, видно, не усек, принял всерьез и обиделся: «То есть как, Тамарочка, промолчать? Он же ересь говорил, будто бы я в письмах Сталину призывал ликвидировать МТС. Я предлагал начать продажу тракторов и прочей техники колхозам, а судьбы МТС не касался, решать ее — не дело науки». — «Да бог с ним, с Хрущевым. Он многого не понимал, — продолжает та в прежнем духе. — Вам-то зачем было кидаться на него, уличать в ошибках? О себе бы подумали. Заняли бы положение в экономической науке, смогли бы активно влиять на дела наши аграрные. Гибкость следовало проявить», — а сама улыбается глазами. Как попер на нее старик! Разве этому я вас учил? Гибкость уместна в обыденной жизни, в науке же главенствуют принципы, изменять им — значит изменять себе, и далее в том же духе.

Шахов в задумчивости потер переносицу и что-то опять стал записывать быстрым почерком.

— Обстоятельства бывают одинаковыми, поступки — разными, — оторвался он от блокнота и как-то особенно посмотрел на Лучковского. — И до, и после войны находились несгибаемые люди, тот же ваш Венжер. Ведали, понимали, чем может обернуться несогласие, и все равно оставались самими собой. А ты тогда чем занимался? — сделал неожиданный переход.

Лучковский не понял.

— В начале пятидесятых, когда Венжер Сталину писал, — пояснил Шахов.

— Служил, — коротко ответил Сергей Степанович.

— В армии, видимо, тоже чувствовалось, — по-своему понял «службу» Шахов. — Кругом только и делали, что боролись с ротозейством, вредительством, повышали политическую бдительность. Я мальчишкой был, а хорошо помню. И ведь находили идеологическое оправдание: оказывается, победив в войне и наладив мирную жизнь, советские люди заразились беспечностью и благодушием. Не мог Сталин позволить народу-победителю свободно дышать, опять стал пугать разными жупелами, происками врагов, внешних и внутренних. И тут же дело врачей состряпалось. Убийцы в белых халатах, террористическая группа, завербованная иностранными разведками…

Шахов продолжал говорить, а Сергея Степановича словно обожгло. Неведомая сила решительно и властно поволокла его назад, в ту пору, когда он женился на Соне и ушел из органов, когда дядя порвал с ним всякие отношения и при матери обозвал его говнюком, когда прошелестел по Москве слух о кремлевских профессорах-убийцах, изобличенных врачом-патриоткой Лидией Тимашук. Слух оставался таковым до опубликования в газетах специального сообщения. Теперь он стал реальностью. У всех на устах были фамилии врачей. Лучковский моментально запомнил их — некоторых видел и даже сопровождал, о некоторых слышал, работая в охране: Вовси, Коган, Фельдман, Этингер, Гринштейн, Шерешевский… Назывались и другие — Василенко, Виноградов, Егоров, но прилюдно — в очередях, в автобусах и метро, цехах и лабораториях, всюду и везде — чаще всего повторялись со зловещим окрасом именно те, первые.

В глазах Сергея Степановича стоял заголовок того сообщения: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». Соня возвращалась с работы зареванная. Ей не давали прохода, тыкали газетой: «Все вы такие». Кларе Семеновне и того хуже — пригрозили увольнением. С тех пор как Лучковский распрощался со службой, отношения с тещей стали заметно лучше. Она уже не шарахалась, не забивалась в угол при его появлении. И все-таки ледок до конца не растаял, осталась в Кларе Семеновне некоторая подозрительность и недоверчивость.

Кремлевские врачи, писалось в газетах, натворили много черных дел. Жертвами этой банды человекообразных зверей пали товарищи Жданов и Щербаков. Преступники старались подорвать здоровье руководящих советских военных кадров…

— Сереженька, мне страшно, — шептала ночью Соня, прижимаясь к нему и пытаясь унять дрожь, — я не могу поверить. Это же знаменитые врачи, они не могли совершить такое.

Он пытался успокоить ее, не находя в себе сил с твердой убежденностью сказать «написана правда» или «это провокация». Он запутывался в поисках аргументов за и против, спросить было не у кого, да и никто и не разрешил бы его сомнения. Он страдал из-за Сони, ходившей на работу в поликлинику как на пытку, ему было жалко Клару Семеновну, которую вскоре уволили. Соседи по квартире перестали с ними здороваться, а дебелая дама, та самая, прежде учтиво подзывавшая Сергея к телефону, когда ему звонили со службы, однажды замахнулась на Соню сковородкой.

— …Письма слали Тимашук пачками после того, как известно стало о награждении ее орденом Ленина, и какие письма, — вновь начал доходить до Сергея Степановича надтреснутый голос Шахова. — «Все — стар и млад, если бы было возможно иметь ваш портрет, поставили бы его на самое дорогое место в рамке, в семейном альбоме. А это значит — вы настоящая дочь своего народа, своей Родины». Цитирую точно, совсем недавно просматривал подшивку тогдашних газет. Помнишь стихи школьников? «Правда» их обнародовала, заучил еще с тех пор: «Позор вам, общества обломки, за ваши черные дела, а славной русской патриотке на веки вечные — хвала!» На веки вечные… Это в феврале пятьдесят третьего, в апреле же, после смерти батьки усатого, обратный ход дали, выпустили врачей, сняли с них все обвинения, силой и издевательствами добытые. И орден у Лидии Феодосьевны отобрали.

Какое совпадение отчеств, ударило в голову Лучковскому, у Тимашук и Красноперова. Точно у сестры и брата. Почему вдруг вспомнил о Киме, сам понять не мог, но ведь вспомнил, и может, дело вовсе не в простом совпадении, в чем-то более серьезном. Внезапные мысли о Киме легли на какую-то близкую полочку как нужная для дела папочка с вырезками — в любой момент можно снять и раскрыть, а покуда Сергей Степанович слушал Шахова со все возрастающим интересом.

— В промежутке между этими месяцами меня из школы исключили. Утром шестого марта объявляют по радио о смерти горячо любимого вождя, траурная линейка, учителя рыдают, многие ребята носами хлюпают, кончилась линейка, вхожу в свой девятый «Б» и слышу: «Это вы, жиды, убили Сталина!» Один-единственный еврей был у нас — Аксельрод, тихий, безответный, я с ним дружил, на него и накинулся наш заводила Макарин. Не знаю, что со мной сделалось. Схватил чернильницу-непроливайку и в Макарина запустил. Пробил ему голову, кровь брызнула и чернила из непроливайки. Меня и турнули. Через месяц восстановили — я же круглый отличник был.

Георгий Петрович глубоко вздохнул, криво улыбнулся чему-то своему и потянулся за сигаретами.

— Между прочим, с той поры люто возненавидел я этого Макарина. Мы в соседних дворах жили, часто дрались, кровянку пускали, он мне, я — ему. Переехал в другой район, потерял Макарина из виду. Лет уж порядочно прошло, и вдруг встречаю его на Арбате возле смоленского гастронома. Идет навстречу — солидный, вальяжный, пузо торчит, с «дипломатом». Я его сразу узнал и вперился в него. Наконец и он меня заметил. Сближаемся, как на дуэли, глаз друг с друга не сводим. Он первый не выдержал, перешел на другую сторону, к МИДу. Детская ненависть — она либо сразу забывается, либо вечно помнится.

Утром накануне дня отъезда Лучковский, как всегда в семь часов, вышел на балкон делать зарядку и не увидел гор, сплошь затянутых белесой мутью. Погода начала меняться. Сразу похолодало, море с глухим стоном накатывало на галечный берег вал за валом, на листе жести у входа на пляж, куда мелом заносилась метеосводка, было помечено: «Волнение моря 4 б.».

Шахов предложил Сергею Степановичу отметить окончание отдыха. Перед обедом он сходил в деревню в трех километрах от пансионата, расспросил местных жителей и получил нужный адрес. Пожилой армянин вначале боязливо отнекивался, но все же поддался на уговоры и продал бутылку виноградной чачи. Чача делалась без всяких фокусов, не на продажу — для себя.

Стол Лучковский накрыл на своем балконе, выложив остатки привезенной из Москвы сухой колбасы, а также купленные в минувшее воскресенье на базаре сыр, помидоры, сладкий перец и ткемали. Георгий Петрович добавил виноград и инжир. Надев свитера, они уселись рядом, так, чтобы видеть море, с которым прощались кто знает на какой срок.

Сергей Степанович предложил тост за Кавказ, они выпили и долго наперебой, подводя итоги, делились впечатлениями отдыха: как повезло им с погодой, как уютно было жить в номерах, полезно и приятно купаться и гулять вдоль уреза воды под соленым ветром, говорили обо всем, споспешествовавшем (старинное, очень нравившееся ему словечко употребил Лучковский) прекрасному отпуску. Потом Сергей Степанович намекнул на значение случайных встреч, перерастающих в человеческую приязнь, а дальше, весьма вероятно, в дружбу. Шахов понимающе улыбался, кивал (получалось, точно дятел тукал клювом) — разумеется, он не против продолжения знакомства.

Ближе к вечеру они вышли на прогулку по берегу. Шторм стихал, пенистые валы уже не так яростно атаковывали пляж, загребая с собой зло шуршащие мелкие камешки. Они шли близко от накатывавших волн, кроссовки вязли в гальке и сером песке, ветер прочищал легкие, развеивал остатки хмеля.

Шахов пригибал голову, словно что-то высматривал под ногами, длинная синяя куртка вольно облегала его долговязую фигуру. Они миновали причал, бетонные сваи которого вода долбила особенно рьяно. Еще не начинало темнеть, тускнеющая пелена цвета берегового песка заволакивала пространство, навевала сиротливое неуютство. Гуляющих почти не было.

— Скажи, ты злопамятный, копишь обиду на людей или быстро отходишь? — неожиданно спросил Шахов.

— Черт его знает, — недоуменно дернул плечами Сергей Степанович. — Вообще-то я человек мирный, врагов вроде не имею.

— А у меня врагов хватает, и я зло помню. Конечно, и добро тоже. Характер у меня такой: себя и других пытаюсь судить по максимуму. Оттого, наверное, слыву неуживчивым.

— Я, признаться, не заметил, — улыбнулся Лучковский.

— Ну, мы недавно познакомились, друг о друге мало чего знаем. Притом на отдыхе все по-иному.

«Если бы ты сейчас услышал то, что давно хочу высказать, как бы повел себя?» — внезапно подумал Сергей Степанович и обопнулся. В конце концов возьму да и открою карты, озарился было решимостью, но отваги хватило ненадолго, опять кто-то невидимый помешал, застопорил. И все-таки некое обстоятельство не давало ему сегодня молчать, требовало выхода.

— Однажды, не помню где, вычитал рассуждение о пороговой величине (изнутри Сергея Степановича подталкивало: говори, говори, быстрее, быстрее). Взять, к примеру, кислород: охлаждай его, сжимай давлением — сопротивляется газ, не сдается. Но дойдет температура до минус ста с лишним, и превратится он в жидкость. Перейдет пороговую величину. Так и человек: мечется всю жизнь между добром и злом, однако, пока не переступил нравственный порог, остается человеком. Стоит же совершить ему подлость, как незримо переходит он порог, и все, нет его, ушел из человечества, быть может, безвозвратно. Бьется потом, мучается, страдает — и тщетно, сам себя из разряда людей вычеркнул, вне закона совести поставил.

— Великолепная мысль, — без задержки отозвался Шахов.

— Однако во всем ли и до конца ли справедливая?! — воскликнул Лучковский. — Представь: один-единственный раз оступился человек, пусть даже пакость совершил, потом одумался, исправился, вину свою многократно искупил, что же ему, всю оставшуюся жизнь казниться, маяться, человеком себя перестать считать? Не слишком ли велика кара?

— Это смотря по каким меркам оценивать.

Шахов увлек Сергея Степановича за собой. Они зашагали быстрее, подгоняемые внезапно, как бывает только на юге, сгустившейся темнотой и чем-то неразрешенным, непроясненным внутри себя. Берег сделал плавный изгиб, открылся вид на взгорок, где светил, полоская участок моря, прожектор пограничников. Они повернули обратно. Шахов натужно сопел, отдувался, ему явно было не по себе, но столь же стремительно продолжал движение.

— Ты вот пороговую величину упомянул. Я тебе тоже из физики, только про другое, — бросал он на ходу. — Есть несколько законов сохранения — массы, энергии, импульса, чего-то там еще. Но есть другой, человеческий закон — с о х р а н е н и я  в и н ы. Вина за содеянное зло никуда не девается, сколько бы ни хотел повинный человек избыть ее. Он может заставить себя вытравить ее из души, выветрить из памяти, однако вина не исчезнет насовсем, не растворится в пространстве, а незаметно, тихо, потаенно будет жить; рано или поздно должен настать час, когда вина человека нежданно-негаданно возникнет перед ним неотступным, неотвратимым видением, и свершится суд его над самим собой, если только он не закоренелый подлец. Если бы не было так вековечно заведено промеж нас, легче легкого преодолевали бы мы всяческие пороги, не угрызая себя потом, не коря, а главное, не боясь расплаты. Запомни, — Шахов судорожно глотнул воздух, — никому не суждено остаться безнаказанным, сколь бы на это ни рассчитывал!

Зачем он говорит все это, м н е  говорит? — захолонуло сердце у Лучковского. Хотел быть неузнанным, сам в последний момент открыться — и на́ тебе, каким-то невероятным образом расшифрован, распознан, иначе бы с какой стати его спутнику гвоздить такими верными страшными словами. Нет, не может быть, это все мои предположения и вымышленные страхи, на самом же деле ни о чем Шахов не догадывается. Просто выпаливает наболевшее, и откровенность его вызвана случаем, настроением, подходящей минутой и ничем иным, тут же начал успокаивать себя Сергей Степанович.

— Если б это было так… — грустно улыбаясь, покачал он головой, выказывая сомнение в том, что запальчиво выстреливал Шахов. — Один англичанин сказал: «История не вознаграждает тех, кто страдает, и не наказывает тех, кто творит зло…» Пусть нутро наше и восстает против этого, однако мы вынуждены смириться. Такова жизнь, Георгий Петрович.

— Я верую в справедливость, — уже изнеможенно, утратив пыл, как бы про себя произнес Шахов, — и никто и ничто не разубедит меня.

Лучковский не стал более возражать. Так молча они и завершили прогулку. Но сказанное Шаховым не шло из головы Сергея Степановича. Нелегким раздумьям он посвятил весь вечер.

…Происходило нечто диковинное: он воспарял к куполообразному потолку, переворачивался, как пловец, отталкивающийся ногами от стенки бассейна (только отталкиваться было не от чего), и плыл вдоль сферических стен, слегка загребая воздух. Он не чувствовал тяжести тела, налитости мускулов, упругости живота, все было ватным, обмякшим и словно бы существовало отдельно от него. Он напоминал себе космонавта в невесомости, правда, летал он в больничной пижаме, но вскоре и она перестала смущать, — значит, так нужно.

Внизу под ним копошились люди в синих халатах и марлевых повязках, они что-то делали, ему было плохо видно, он подплыл поближе, заглянул сверху и обнаружил себя, лежащего на узком столе и полуукрытого простыней. Грудь была располосована, и он увидел свое обнаженное сердце, трепетавшее под воздействием какого-то аппарата, подключенного с помощью тонких проводков. «Неужели я умираю?» — подумал он, но страха не было, а было любопытство, и он распластался над головами людей, совершавших с его телом странные манипуляции.

Потом все померкло, заволоклось, стало могильно-черным, он судорожно забился, забултыхался, точно тонущий, и тут ему открылся свет, слабо сочившийся из стены. Он заспешил к нему и обнаружил проход, в конце которого зияло отверстие, расширявшееся по мере приближения к нему. Но подплыть к отверстию не удавалось — невидимые тугие волны всякий раз отбрасывали.

Отверстие превратилось в огромную, с человеческий рост дыру, в ней клубилась освещенная солнцем тончайшая золотистая пыль. В дыре появился приземистый усатый, страшно знакомый человек во френче, галифе и сапогах. Сложив руки на груди, усатый сосал трубку, недобро щурился и смотрел на него, пытающегося приблизиться к источаемому снаружи свету. Значит, уже осень, подумал Лучковский. Хозяин всегда начинал курить трубку с осени, весной и летом предпочитая папиросы.

Рядом с усатым выросли две мужские фигуры, в одной он узнал дядю, в другой Красноперова. Дядя махал ему, нетерпеливо подпрыгивал и что-то кричал. Отраженное, как от стенок колодца, эхо мешало понять слова. Вслушиваясь, он различал: «Ты, Серега, мудро поступил, вовремя ушел из органов. Не то посадили бы, как меня, на десять лет». — «За что меня сажать, я никому ничего худого не сделал!» — чуть ли не взмолился он, тщетно пробиваясь к дыре. «Врешь, Серега, сделал, все мы натворили бед», — возбужденно кричал дядя, лысый, маленький, круглолицый, и вновь подпрыгивал мячиком. Ким грозил кулаком: «Я тебя, Лучковский, давно раскусил, не нашего ты поля ягода. Следовало бы тебя прищучить».

И вдруг все трое испарились, улетучились, словно их и не было, он почувствовал, как свинцово наливаются, грузнеют, разбухают части дотоле невесомого тела, тяжелеет голова, сдавливается грудь, и он начал куда-то проваливаться.

Сергей Степанович очнулся от острой боли в сердце. Внезапный страх только теперь пронзил его насквозь, затмив неправдоподобные и, однако, реальные ночные видения. Такого с ним не случалось давно. И как назло, не захватил из Москвы по совету жены валидол. Он лежал не шелохнувшись, стараясь задерживать дыхание — боль особенно мучила на вдохе.

Так продолжалось достаточно долго. Наконец он осмелился набрать воздух полной грудью и почувствовал облегчение.

Часы показывали начало шестого. Незашторенное окно комнаты густо чернело. Светать здесь в конце октября начинало с семи, солнце выглядывало еще через полчаса. Сон напрочь отлетел, и Сергей Степанович начал вспоминать то, что, вероятно, и вызвало сердечную боль, дивясь, сколь причудливо и загадочно отражаются в клеточках мозга дневные впечатления. Он попытался восстановить ночную фантасмагорию, стройной картины поначалу не выходило — бессвязные лоскутки, обрывки. Постепенно все-таки смог многое зримо воспроизвести, найти смутную логику, связавшую разрозненные куски. Чтобы логика стала ясной и убедительной, следовало крепко напрячься и во всем разобраться, на это у Лучковского покуда не хватало сил.

Наяву все выглядело и происходило иначе. Дяде-полковнику никто не давал срок, его вообще не арестовывали, а по-тихому уволили из органов и спровадили на пенсию сравнительно молодым. Заимев дачный участок, стал дядя разводить «цветуечки», как называл их. Колупался в земле от зари до зари, добывал семена редких сортов, завел теплицы и начал торговать на рынке тюльпанами, гладиолусами, розами и прочими произраставшими на его восьми сотках цветами. Говорил он теперь только о них и ни о чем больше, жалея, что не занялся красивым и доходным промыслом много раньше.

И, однако, дядина фраза царапала наждаком. Глупость, отмахнуться и забыть, в конце концов сон, какой с него спрос. Ан нет, Сергей Степанович продолжал крутить, вертеть фразу так и этак. «Вовремя ушел из органов…» Да разве он думал тогда о сроках, тянул, выгадывал время или, напротив, гнал его вскачь? Судьба его могла решиться единственным образом, только так и не иначе, и потому двигали им не хитрость, умысел или сверхпрозорливость — совсем иное.

Что касается Кима, то он исчез с его горизонта в пятьдесят третьем. Думалось, насовсем. Получилось иначе. Тогда, в пятьдесят третьем, случайно встретились на прощании со Сталиным. Соня умоляла не ходить, он пренебрег ее просьбой. Надев выходной костюм и привинтив орден, он решил вечером после работы пробиться в Колонный зал. Наступавшие в нем перемены, незаметно идущие разрушительные и очистительные процессы отслоились от него. Нутро требовало — п р о с т и т ь с я, противоборствовать ему он не захотел.

Увидеть Сталина, однако, не удалось. Доехав на метро до «Красных ворот», он вышел наружу и услышал усиленное мегафонами объявление: «Расходитесь, товарищи, вы не сможете попасть в Колонный зал». Услышанное не подействовало на него. Сквозь людское месиво он двинулся по улице Кирова, дальше переулками и к полуночи очутился между Сретенкой и Трубной площадью, где образовался страшный затор. Грузовики перегородили пол-улицы. Было холодно, горели костры, в огонь шло все, что попадалось под руку. Люди грелись у костров, многие плакали.

Сергей обратил внимание на старуху в черном платке, повязанном внахмурочку, до бровей. Она исступленно шептала бессвязное, падала на колени и молилась, ела снег, вскакивала и начинала вращаться юлой, потом наступало просветление, она успокаивалась и только тихо постанывала, произнося уже внятное. «Закатилось солнце, как жить будем», — различил в ее заклинаниях. Она была полоумной, эта старуха, и все вокруг походило на массовое сумасшествие, на внезапно поразивший всех тяжелый психический недуг. Но тогда Лучковскому так не казалось, это он уже потом сделал вывод, а тогда вместе со всеми горестно грелся у огня, и перед ним вставал  ж и в о й  вождь: гуляющий на дачах, едущий в машине, играющий в бильярд, сидящий в первом ряду Сухумского театра…

Возле Трубной он и увидел Кима в форме, минующего оцепление. Их разделяло метра три. Лицо Кима, освещенное пламенем костра, показалось черным, точно в копоти. Сергей окликнул его, тот вздрогнул, заозирался, наткнулся взглядом на Лучковского, брови его поползли вверх, после чего в глазах зажегся злой блеск.

— Греешься? Ну-ну… — И поспешил по своим делам.

Дальше началось несусветное. Наперла толпа, прорвала оцепление, в жуткой давке Лучковского стали теснить к грузовикам. Слышались вопли, сдавленные стоны, треск рвущейся одежды, кто-то упал, его топтали сапогами, ботинками, валенками, Сергей с ужасом вминал подошвы во что-то мягкое, податливое; рядом с ним малый в шапке с «ушами», завязанными на затылке, и блестевшей золотой «фиксой» с остервенением пытался содрать каракулевую шубу с насмерть перепуганной, верещавшей дамы. Сергей ничем не мог помочь, руки его были зажаты. Снять шубу в скоплении потерявших рассудок, обезумевших людей оказалось непросто. Один рукав треснул и оторвался. Малый выматерился, вне себя от ярости.

Невероятным образом Сергею удалось залезть под грузовики, где копошились такие же чудом выбравшиеся из толпы. Поняв, что сейчас под напором машины начнут переворачиваться, он пополз вдоль стены дома. На его счастье, проходной двор не был закрыт решетчатыми воротами, и он бросился туда. Попав в заточение каменных домов, в каждом окне которых, несмотря на ночь, горел свет, Сергей забился в первое попавшееся парадное и перевел дух. Он не чуял оттоптанных ног, ребра ныли, точно их сдавливали адскими пыточными тисками. Он потерял шапку, все пуговицы от пальто. Из пиджака с мясом был вырван орден. И тут Сергей заплакал, не в силах более сдерживать накопившиеся напряжение и усталость.

Ким сгинул, казалось, бесследно. Увы, нечто неотвязное продолжало преследовать Лучковского в образе карамазого красавца, будто посланное свыше властное напоминание о том скоротечном времени, которое Сергей Степанович по чьей-то воле  н е  и м е л  п р а в а  забывать. Кто учинил над ним злой умысел, чья воля цепко держала его в тенетах? Он этого не знал, не ведал. Но содрогнулся, увидев в коридоре своего института холеного седовласого мужчину, слегка располневшего и все еще сохраняющего осанку. Тот учтиво протянул Лучковскому руку и, слегка растянув губы в улыбке, изрек:

— Да, брат, постарели мы с тобой.

Похоже, он все забыл или не хотел вспоминать.

Затем он сообщил, что назначен в институте начальником отдела кадров. Случилось это в середине семидесятых.

Бежали дни, Красноперов доброжелательно здоровался с Лучковским, спрашивал о разных разностях. По делу и без дела заходил к нему, выделяя из ряда прочих сослуживцев. И вот однажды… Вызванный к директору на совещание Лучковский ожидал в приемной, куда вошел Ким Феодосьевич — в полковничьей форме, с орденами, медалями и знаком «Почетный чекист». Бывший его приятель пребывал в радужном настроении, расточал улыбки, сыпал шутками, словом, вел себя несвойственным всегда серьезному, замкнутому кадровику образом.

— Загляни ко мне после совещания, — бросил он на ходу Лучковскому.

«По какому случаю Ким вырядился в форму?» — недоумевал Сергей Степанович. Сомнения его разрешились в кабинете кадровика. Ким Феодосьевич замкнул дверь на ключ, вынул из сейфа бутылку коньяка и плеснул в рюмки.

— У меня сегодня праздник, — произнес он торжественно.

— День рождения, что ли? — спросил Лучковский.

— Да, день рождения, ты угадал. Только не у меня. Догадайся, у кого? Ну, думай, думай. Какое сегодня число? Двадцать первое декабря тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Ни о чем тебе сия дата не напоминает? Э, какой же ты непамятливый. Ровно сто лет назад родился Иосиф Виссарионович Джугашвили, которого весь мир знает как великого Сталина. Давай по этому поводу выпьем.

— Я пить не буду, — только и вымолвил Сергей Степанович.

— Почему же? — подозрительно глянул Красноперов.

— Кардиограмма плохая, — соврал.

— Ладно, я один выпью, — он медленно выцедил содержимое рюмки и закусил яблоком.

Минуло с той поры много лет, но не мог забыть Лучковский светившегося искренней, безыскусной радостью Кима Феодосьевича.

А сравнительно недавно Красноперов в сердцах швырнул на стол свежий номер «Московских новостей» и выругался.

— …Сколько же развелось поганых писак! Превратили Сталина в изверга рода человеческого. Кино еще выпустили, Москва с ума посходила. Я это «Покаяние» в гробу видел, сам не пошел и близким запретил. Но разве дети родителей слушают! Сын в одно ухо впускает, в другое выпускает, а внук, первоклассник, тот прямо: «Правда, что Сталин много людей понапрасну убил? Нам в школе говорили…» И газетенка эта помои выливает, — он раздосадованно скомкал и швырнул ее в урну.

— Внук, говоришь? Устами младенца… — не удержался Лучковский.

— Сам-то как считаешь: правильно на Сталина набросились, многие беды наши ему в вину ставят?

— Я полагаю — правильно.

— Ну, ты иначе рассуждать не можешь, — обиженно протянул Красноперов. — Я же в отличие от некоторых прошлому не изменяю. Что было, то было, нельзя от этого открещиваться. Ведь если все переиначить, впору повеситься. Выходит, даром жизнь прожил, верил не тому, думал не то, поступал не так.

Тем и окончился их разговор, припомнившийся Сергею Степановичу благодаря тревожному сну в день его отъезда домой.


Утром за завтраком Лучковский и Шахов обменялись московскими телефонами. Договорились встретиться по приезде.

День прошел в сборах, укладывании чемоданов, упаковывании сумок с фейхоа, хурмой и мандаринами, увозимыми в Москву, короче, в предотъездной суете, приближавшей каждого к привычному укладу городской жизни, от которого они порядком успели отвыкнуть.

На вокзал их и других отдыхавших доставил к часу ночи специально поданный «рафик» — прощальная любезность администрации. Соседями по купе оказались муж с женой, жившие по профсоюзным путевкам на Пицунде. Все сразу же улеглись спать, Сергей Степанович и Шахов — на верхних полках.

Встали они утром поздно, умылись, побрились, попили чаю с печеньем и снова устроились на полках: Шахов раскрыл томик Мандельштама, Лучковский стал перечитывать свою статью для научного сборника. Завтракавшие внизу супруги вели неспешную беседу. Работали они в строительном тресте, судя по всему, в одной бригаде, видно, соскучились по ней, ибо то и дело касались каких-то знакомых им одним имен, путаных взаимоотношений, перехода на коллективный подряд и препон этому, искусственно чинимых неким Гордеичем. Голоса мешали Сергею Степановичу сосредоточиться, он положил стопку исписанных листов на боковую сетку и смежил веки, вгоняемый в дремоту мерным перестуком колес.

На душе было муторно. Причиной тому являлся погруженный в чтение на соседней полке человек с острым хищным носом. Не один час провел Лучковский в раздумьях, как, каким образом намекнуть на свое  д а в н е е  знакомство с ним, сколько возможностей для этого упустил: и на прогулках у моря, и на Рице, и во время таких неожиданных, откровенных, обнаженных бесед — и вот поезд мчит их домой, а он так и не смог открыться. И ведь наверняка будут дружить в Москве, но что это за дружба, если у одного на душе камень и никак не может сбросить его, почувствовать запоздалое облегчение.

Обедали и ужинали они в ресторане. Сергею Степановичу вдруг захотелось выпить — увы, спиртного не подавали. Стемнело, в полузашторенном окне купе мелькали редкие огоньки, супруги по-прежнему монотонно судачили о своих делах, пытались втянуть в разговор соседей, те отделывались ничего не значащими фразами и безучастно глядели в темное оконное стекло.

Георгий Петрович вышел в тамбур покурить, Лучковский увязался за ним и неожиданно попросил сигарету.

— Что это с тобой? — удивленно воззрился на него Шахов.

— Не знаю… Настроение смурное.

— То-то я заметил: будто не в себе. Не выспался, наверное.

— Да нет, выспался, — он прикурил, затянулся и закашлялся.

— Ну вот, охота была, — укорил Георгий Петрович и приказал: — Брось сигарету.

Сергей Степанович продолжал жадно втягивать дым и больше не кашлял. Что-то прихлынуло, сдавило грудь, застучало внутри тревожным метрономом.

— Слушай, Георгий, я хочу восстановить один эпизод, — с усилием, задышливо выжал из себя, и точно лопнула стеснявшая речь преграда: — Пятьдесят второй год, первое мая, у твоего отца пропуск на Красную площадь, он уходит, а мать следом бежит в милицию: якобы он замышляет убийство Берии… Помнишь? Нет? — Сергей Степанович растерянно тряс головой. — Напряги память, такое ведь не забывается! — Он выпаливал одну за другой подробности того утра, с каждым мигом испытывая невероятное облегчение, будто открылся потайной клапан для выброса давно скопившегося пара.

Шахов слушал выкатив глаза, с немым изумлением и растерянностью. Сигарета догорела до фильтра, обжигала пальцы, он держал окурок, не замечая жжения. Пришел в себя, бросил под ноги окурок, отшатнулся от Лучковского и произнес отчужденно, холодно, цедя слова:

— Ты ошибся. Моего отца арестовали в тридцать восьмом, мне тогда год стукнул. Погиб он в лагере под Воркутой, посмертно реабилитирован. На сей счет имеется документ. Воспитывал меня отчим — художник. Никого никогда не собирался он убивать. И по сей день жив.

Теперь настал черед остолбенеть Сергею Степановичу.

— Не может быть! Нет, правда? Выходит, тот человек — не твой отец? Но какое сходство, с ума можно сойти!

— Не мой, — взгляд Шахова стал  п р е ж н и м, скорбно-надменным.

— Это же прекрасно, что я ошибся! — лилось изнутри Сергея Степановича. Ему осталось лишь объяснить, раскрыть другу, сколь мучился он этими тягостными воспоминаниями, как по своей воле покинул органы, избыл мрачную полосу жизни, и он заговорил сбивчиво и горячо, желая и надеясь быть понятым до конца.

…Он очень устал и потому мигом заснул. Очнулся от скрежета двери купе, приоткрыл глаза и увидел, что уже по-утреннему развиднелось. Зевнув, сел на полке, свесив ноги.

— Курск проехали, — объявила причесывавшаяся внизу женщина. — А ваш приятель ночью сошел.

— Как сошел? — не поверил Лучковский.

— Да, ночью. В Харькове стояли. Я проснулась, он шебаршится, чемодан и сумку берет и в дверь. Вы вроде в Москву вместе ехали, чего это он?

Лучковский посмотрел на соседнюю пустую полку, на крючок с вешалками — Шахова и след простыл. Он мигом соскочил с полки, гонимый предчувствием, и на столе обнаружил листок бумаги. Развернул и увидел свои телефоны — рабочий и домашний. Ниже шла приписка:

«Возвращаю за ненадобностью».

Николай Псурцев …И ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО

— Он еще и издевается, — сказал Лаптев и указательным пальцем выщелкнул в окно окурок. — Вот гад кривоногий… Мокрый окурок расползся на лобовом стекле «Волги»-такси, проезжающей мимо. Побагровевший таксист принялся сигналить, грозить кулаком и что-то выкрикивать яростное и страшное.

— Да иди ты! — махнул рукой Лаптев и чуть притормозил, чтобы «Волга» проехала.

— Я тебя выгоню, — тихо сообщил Колотов.

— А че такое, че такое? — встрепенулся Лаптев, опять нажимая на акселератор. — Гад, он и есть гад и издевается еще. По всему городу за ним мотались, и только за-ради того, чтоб он нас обратно в управление привел. Так могли бы сидеть у окошка да и ждать. Ну? Правильно? Ну?

— За рот твой слюнявый выгоню, — уточнил Колотов. — Постовым поставлю к урнена вокзале. Будешь гражданам указывать, куда окурки кидать. Заодно и сам поучишься.

С заднего сиденья хихикнули.

— На площадь-то не выезжай, — Колотов пальцем принялся разминать слегка затекшие ноги. — Тормозни на углу. Поглядим, зачем Гуляй сюда пожаловал.

— Он либо наглец, — подался с заднего сиденья Скворцов, — либо одурел, балбес, от самогона и прет неизвестно куда, дороги, понимаешь ли, не разбирая.

— Я думаю, он сдаваться идет, — серьезно заметил Зотов. — Пил, гулял, воровал. А вот утром сегодня проснулся, и так нехорошо ему стало, так муторно, ну просто невмоготу. Пошто же жизнь свою молодую поганю, подумал, пошто не живу как все, чисто, светло, на одну зарплату? Расплакался, надел штаны «вареные», итальянские, «Феруччи», и пошел сдаваться.

— Не, — отозвался Лаптев. — Он дразнится. Засек, что его ведут, понял, что все, кранты, не деться никуда, и фасонит теперь, изгаляется. Ща потопчется возле управления и в прокуратуру нас потащит, а потом в филармонию Шульберта слушать, и будет там какой-нибудь пиликалка два часа нам уши чистить. Мы уснем, а он скок и был таков…

— Ну как не стыдно, — Зотов помотал головой в знак своего искреннего душевного огорчения. — Только плохое в людях видим. Ну осталось же в нем что-то святое?

— Нет, датый он, точно датый, — не отступал Скворцов. — Ишь как озирается! Очухался и никак не сообразит, куда попал.

— Все, тихо, — Колотов наклонился вперед. — А вот и Питон. Молодец Нинель. Скинемся, флакончик «Фиджи» ей купим.

Кривоногий Гуляй был большим модником. Кроме «вареных» джинсов на нем была еще и черная лайковая куртка и жокейская кепочка с длинным козырьком и с какой-то нерусской надписью на тулье. И он, видимо, очень радовался, что он такой модный, хоть и кривоногий. И впрямь, как приметил Скворцов, он все озирался по сторонам, но, верно, не из-за того, что не понял, куда попал, а из-за того, чтобы поглядеть, какой эффект его «варенки» производят на девочек, девушек и дам. Но девочкам, девушкам и дамам было, судя по всему, как до лампочки до модного Гуляя, и он был этим явно расстроен и что-то говорил обидное им вслед, особенно громко в спину самым худеньким и хрупким. Бог их знает, женщины разные бывают, иная, что покрепче, глядишь, развернется и саданет Гуляя по загривку, и покатится по асфальту его нерусская кепочка, и затопчут ее равнодушные и невоспитанные пешеходы своими добротными отечественными башмаками, а иная и крикнет громово́ и порекомендует ему, где и в каком месте свои словесные изыски выказывать, а какая, глядишь, и милиционера кликнет. Всякие девочки, девушки, дамы бывают… А милиция, она близко, в десяти шагах. На красной вывеске возле дверей так и написано: «Управление внутренних дел». Но нет, не особо боится Гуляй милицию. Вон вышел дородный капитан, с козырьком на лоснящемся лбу, а Гуляй к нему скок и эдак развязненько, как в кинофильмах про двадцатые годы: «Разрешите прикурить, товарищ красивый милиционер».

— Сволочь, — заявил по этому поводу Лаптев.

— Мается он, мается, не знает, к кому подойти, — констатировал Зотов.

— Беляк пришел, — догадался Скворцов. — Ща крокодильчиками кидаться начнет…

Но вот Гуляй насторожился, оборвал вертеж свой по сторонам, уставился, чуть пригнувшись, в одну точку на краю площади. Этот его взгляд и проследил Колотов. Питона он еще не видел ни разу, но узнал его тотчас. Когда кого-то очень ждешь, когда очень жаждешь с ним встречи, когда по ночам снится он тебе без лица, с черным провалом вместо него, тогда вмиг разглядишь долгожданного, даже в таком безмятежном столпотворении, что случилось сегодня на площади по поводу, видимо, прозрачно-воздушного, солнечно-синеватого сентябрьского дня. Питон был высок, крепок, черноволос, по-монгольски скуласт. Шагал он уверенно, сунув руки в карманы бананистых брюк, откинув назад полы свободного, почти бесформенного пиджака.

— Он вооружен, — сказал Колотов. — Видите?..

— Левый внутренний карман чуть провисает, — подтвердил Зотов.

— Шеф, позволь, сниму гада с одного выстрела, — Скворцов угрожающе потянулся к кобуре под мышкой.

— Я все понял, — Колотов засмеялся. — Во дураки-то мы. Подружка-то Гуляя не соврала. Все четко.

— Что? — У Зотова вдруг вспотели ладони, и он незаметно вытер их о куртку.

— Питон встречу назначил на площади у помойки, — Колотов обернулся и посмотрел на своих спутников.

— Ну, — поторопил его Скворцов.

— У помойки, — повторил Колотов.

Никто не реагировал.

— Вот тупые-то, — Колотов дернул головой. — У помойки, у мусорской конторы, значит. У нашей с вами, значит, конторы.

— У-у-у-у, тварь, — злобно протянул Скворцов. — Не вынесу этого, шеф! Дай стрельнуть, дай!

— Здесь задерживать нельзя, — Колотов потер подбородок. — Народу тьма.

Гуляй и Питон наконец встретились. Пожали руки друг другу, как порядочные. Огляделись, как им показалось, незаметно и бодренько направились прочь от «помойки».

Лаптев завел двигатель, и «жигуленок» выкатил на площадь.

Посреди площади расположился овощной базар. Пестрые ларьки с меднолицыми, горластыми деревенскими кооператорами за прилавками. А вокруг веселые, гомонящие покупатели, затаившие от восторга дыхание, взирающие на обилие овощей и фруктов. Дождались все-таки. Спасибо областным властям, соблаговолили наконец, потрафили покупателю, позволили витаминов вкусить по сходной цене, недешевой, но не рыночно-гангстерской! Слава богу. Колотов заприметил каких-то ребят с фотоаппаратами среди толпы, с магнитофонами «Репортер» наперевес. Сегодня вечером по радио трезвон будет, а то и по местному телевидению, ну а завтра подборочка в областной газете, это уж точно.

Пока объезжали базар по краю площади, на несколько мгновений потеряли из виду модную парочку, а когда наконец обогнули последний павильон, оказались от них метрах в десяти. Те преспокойненько поджидали автобус на остановке.

— Плохо, — сказал Колотов. — В такси было бы проще их брать. Что у них, бабок нет, что ли?!

— Экономят, — Зотов опять обтер ладони о куртку. — Денежка счет любит. Копеечка к копеечке…

На остановке возле парочки томился тот самый дородный милиционер, у которого Гуляй прикурить попросил. Он нервно притоптывал ногой. Невтерпеж ему было. Спешил, видать, куда-то.

— Лобенко сменился, — хмыкнул Скворцов. — Домой мчится. Его там диван ждет и щи тещины, жирные, густые. Она у него в столовке работает. Он на тещу два раза бэхээсников напускал. Стращал. Она его теперь и вовсе на убой кормит. Успокоился…

А Лобенко словно учуял, что о нем говорят, вперся взглядом в машину, а потом заулыбался, залоснился, руки распахнул, словно Гуляя с Питоном обнять захотел. Те шарахнулись в сторону, побледнев мигом, а Лобенко уже бежал к машине, топая по-слоновьи.

— Идиот! — процедил Колотов. — Чему учили?! Давай, Митя, жми, пока он нас не спалил.

Машина рванулась, будто ей кто доброго пинка дал, ввинтилась в поток на улице Коммунаров и через несколько метров вильнула в проулок.

— Эй, Колотов! — донеслось сзади зычное. — Погодь!

И растаяло умирающим эхом: «Погодь… погодь… погодь…»

— Все, — сдавил сильно виски Колотов. — Опять придет ночью, только теперь с лицом.

— Кто? — не понял Зотов.

— Кто? — не поняли остальные.

— Да это я так, — Колотов махнул рукой и повернулся к Скворцову. — Давай, Миша, ищи такси.

— А я? — обреченно спросил шофер.

— Отгонишь машину в управление, срисовали ее, Митя.

Повезло. Не прошло и минуты, как к Колотову подкатила салатовая «Волга» с горделиво восседающим в ней Скворцовым. Колотов опасливо заглянул в кабину — не тот ли водила там правит, которому Лаптев неприятность на стекле сотворил. Чем черт не шутит. Нет. Шофер был другой, добродушный, пожилой, с хитрованским глазом. Подбежал наконец Зотов. Выдохнул:

— Сели. На двенадцатый. По коням!

Шофер весело развернулся, врубил третью скорость, гикнул что-то удальское и ухарски ворвался на улицу Коммунаров.

— Куда теперича? — Он по-молодецки крутил баранку тремя пальцами. — В «Комету», «Якорь» или «Былинку лесную» на пятнадцатый километр?

Колотов оглянулся на «оперов». И впрямь «фарцмадуи» какие-то, а не сотрудники — курточки, джинсики, цепочки на шеях, патлы уши покрывают, только по кабакам и шастать. А его самого шофер небось за основного принял — костюмчик деловой, добротный, рубашечка «снабдеп» — с булавкой в воротнике (шею трет, где жена ее купила?). Самому тридцать пять, а на вид все сорок дашь. Короче, те двое — «шестерки» на подхвате, а он — «деловик». Не угадал хитрованский папаша. Колотов вынул удостоверение и сунул его под нос шоферу.

— За тем автобусом и держись. Только не плотно. Сечешь?

Расстроился шофер, обмяк сразу, загрустил. Деревню свою вспомнил, матушку, знатную во всей округе певунью, дом на косогоре, курочек суетливых. Неужто это было? Чуть не расплакался…

Гуляй с Питоном вышли из автобуса у вокзала. Глянули на часы, на расписание, что над главным входом двухэтажного длинного вокзального здания висело, и не спеша двинулись к перрону. Зотов и Скворцов направились вслед. А Колотов аккуратно вывел на путевке грустного шофера несколько слов, записал номер удостоверения и расписался.

— Куплю дом в Заречье, — сказал шофер. — Дельный такой пятистенок, корову заведу, наймусь механизатором в колхоз. И гори оно все синим пламенем.

Колотов вздохнул мечтательно:

— Лес. Луга заливные. Навозцем тянет. Раздолье. Хорошо. Пригласишь?

— А приезжай!

Колотов вышел, мягко закрыв за собой дверцу. Шофер развернулся и покатил к стоянке. Увидел страждущую толпу на тротуаре и стал прикидывать, как бы облапошить распорядителя с повязкой на рукаве и набрать денежных «лохов» для поездки в аэропорт. О пятистенке он уже забыл.


Колотов догнал сотрудников, распорядился, чтобы Зотов нашел любого вокзального милиционера и попросил того связаться с работниками из отдела охраны — нужна помощь, по инструкции троих маловато для задержания вооруженного преступника, — а сам со Скворцовым поспешил за «модниками».

Гуляй с Питоном тем временем резво взбежали на перрон и скорым шагом двинулись вдоль зеленого состава, который уже едва заметно подрагивал и глухо гудел, исподволь копя силы, чтобы вскорости отклеиться от перрона, от временного своего пристанища, и с шумной радостью умчаться, куда фары светят.

«На юга ломятся, соколики, — отметил Колотов, глянув на табло перед перроном. — Без вещей? Бегут, или их кто ждет там у вагона?»

— Через три минуты, шеф, — Скворцов поправил кобуру под мышкой.

— Вижу.

Уезжающие и провожающие уже суетливо обнимались, жали руки, обещали горячо, что, мол, «непременно, непременно… Как только… Ты же знаешь, я не по этому делу… Для меня только одна женщина… Ты единственный…» и так далее. Колотов несколько раз оглянулся, но Зотова так и не заприметил. У шестого вагона «модники» остановились, поозирались привычно, и только тогда Питон полез в карман и вынул билет. Проходя мимо, Колотов скользнул по его рукам взглядом. Один билет. Значит, Гуляй остается. Но в вагон они влезли оба.

— Ну что? — Колотов остановился резко и хрустко помял пальцы на левой руке.

— Пошли, — неуверенно подсказал Скворцов.

— Давай подождем малость.

— Минута, — Скворцов расстегнул молнию на куртке и тотчас застегнул ее обратно.

— Лучше расстегни, — посоветовал Колотов.

— Ага, — согласился Скворцов, но не расстегнул. Забыл.

— Где их черти носят?! — Колотов ослабил галстук, потом и вовсе развязал его, снял и, скомкав, сунул в карман.

Скворцов оттянул рукав куртки, посмотрел на часы.

— Все, — сказал Колотов. — Давай.

Маленькая проводница с унылым лицом встрепенулась с недоброй готовностью.

— Куда?

— За кудыкину гору, — процедил Колотов и взялся за поручень.

— Билет! — выкрикнула проводница и схватила Колотова за руку.

— Мы провожающие, — зло бросил Скворцов.

— Нельзя! — лицо проводницы оживилось, загорелось радостным ожесточением.

— Милиция, — едва сдерживаясь, тихо проговорил Колотов и вынул удостоверение. На мгновение проводница убрала руку. Колотов скользнул в вагон.

— Ой, напужал! Ой, напужал! — пришла в себя проводница. — Милиция. Подумаешь, а без билету все равно нельзя!

— Дура! — Скворцов оттолкнул ее в сторону и взлетел по железным ступенькам.

— Оскорблять, да? Оскорблять?! — взвизгнула маленькая злобница. Ей было хорошо, только ради этих минут стоит жить. А так скука смертная.

Колотов уже миновал тамбур, купе проводницы, с ходу врезался в необъятную даму с тихим лицом, локтем ощутил ватную мягкость груди, на миг взглянул в тоскующие глаза — провожающая — и наконец прорвался в коридор. Первое купе — там уже едят, пахнет пирогами, быстро освоились; второе купе — кто-то суетливо убрал бутылку под стол; третье — радостно вскинулись дети, самый маленький вскрикнул: «Папочка…»

— Я вот сейчас начальнику поезда! Я вот сейчас в Совмин напишу!.. Самому напишу! Подумаешь, милиция! — яростно горланила за спиной проводница.

Из купе в середине вагона неожиданно выскочил Гуляй. Глаза растопырены, кепочка на боку. Остолбенел на миг от испуга. Мгновения достаточно. Колотов коротко ткнул его мыском правой ноги в пах. Гуляй охнул и переломился надвое, качнулся к стене и стал медленно оседать. Колотов рванул пистолет из кобуры, прыгнул к двери купе, выставил вперед руку с оружием, крикнул что есть силы:

— Лицом к окну! Руки за голову! Не шевелиться!

Две женщины средних лет с застывшими глазами, субтильный юноша с тонким галстучком, телом и руками их укрывающий. Смелый малый. И Питон, конвульсивно бьющийся у окна. Не открыть, голубчик. Иные теперь окошки делают, чем раньше. Удар по копчику, для острастки по затылку, правую руку на излом, Колотов шарит у Питона за пазухой — вот она, игрушечка, любовно телесным теплом нагретая.

Колотов услышал шум сзади, глухой удар, вскрик…

— Что?! — гаркнул он, обернувшись. В коридоре у окна, держась за нос, стоял Скворцов. Колотов все понял. — Держи этого, — рявкнул он. — Держи крепче. И волоки на выход. — Он рванул Питона на себя — тот завопил от боли в руке — и потащил в коридор. Скворцов помотал головой, вроде оклемался, и перехватил у Колотова руку Питона.

Проводница, точно как Скворцов секунду назад, стояла у окна, прижав ладонь к губам. В глазах плескались растерянность, страх, мольба о прощении… Она в последнем усилии вжалась в стенку, срослась с ней, когда Колотов, хрипло выдыхая, будто простуженный, пронесся мимо.

…Она отлипла от стены, нахмурилась, съежила лоб: что-то кольнуло под сердцем. Она потерла это место, закрыла глаза и тотчас увидела Олечку, большеглазую, кругленькую, светящуюся. Такой она была год назад… Господи, она не видела дочь уже целый год. Зачем рожала, одна, без мужа? Дура! А потом испугалась, что замуж никто не возьмет с ребенком, и отвезла девочку к матери… Целый год! Стрелять надо таких, как она! Все. Как только состав придет обратно, отпуск за свой счет и к дочке — заберу с собой, крошечку…

Из купе вышел пузатый дядька со стаканом в руке.

— Сдурели, что ли?! — прикрикнула она. — Какой чай, когда поезд еще не отошел! Ну я вам устрою!

Она пошла в свое купе и стала придумывать разные разности, которые она устроит пассажирам во время долгого пути.

На перроне у самых ступеней, припав на колено и вдавив руки в живот, корчился Зотов. Колотов яростно ругнулся, спрыгнул на колдобистый асфальт, поднял Зотову лицо:

— Что?!

Зотов крутил головой, скривился, выжал из себя:

— Ножом… Больно… Обойдется…

Оторвал от живота руку, махнул в сторону головного вагона.

— Туда…

— Кто-нибудь! — заорал Колотов. — Помогите ему! — и сорвался, как спринтер со старта, краем глаза уловив на перроне приближающиеся фигуры двух милиционеров. Гуляя он увидел сразу. Это было несложно — в сутолоке провожающих образовался коридор. Люди жались к краям перрона. Они словно боялись ступить на то место, где только что пробежал Гуляй. И через несколько секунд Колотов понял почему — в руке Гуляя был нож.

— Сука! — вырвалось у Колотова. И затем зычный голос его пронесся над путями: — Возьму! Слышишь, возьму!

Через сотню метров перрон кончился. Гуляй ловко спрыгнул на землю и помчался по рельсам, высоко вскидывая локти. Еще сотня метров, и Колотов понял, что отстает. Паршиво. А тот так и прет к пакгаузам, знает: там спасение. Там среди десятков мелких строений, заборов, тут и там набросанных рельсов, шпал ему скрыться как нечего делать.

— Не дури! — закричал Колотов. — Сзади поезд! Раздавит!

Гуляй споткнулся, замедлил бег, нервно завертел головой по сторонам. А Колотов мчался, не снижая темпа. На ходу он снял пиджак, скомкал его и, когда до Гуляя осталось метра три, бросил пиджак Гуляю под ноги. Тот с размаху повалился ничком. Колотов прыгнул на него и придавил коленом позвоночник. Сзади и с боков по путям бежали люди.

Некоторое время он курил возле входа в отделение милиции при вокзале. Затягивался жадно, как школьник, которого мать гоняет за курение. Гуляя и Питона уже рассадили по разным кабинетам. Надо было их допрашивать, пока не остыли. Зотова увезла «скорая». Рана, слава богу, была неопасной. Зотов заплакал, когда его клали в машину. Колотов остановил санитаров, нагнулся к Зотову и поцеловал его. И тот вдруг улыбнулся сквозь слезы. Еще затяжка, сигарета затрещала сухо и полетела в урну.

Коридор в отделении был узкий, темный, с голыми, недавно крашенными стенами, с чистым, мытым скрипучим полом. Однако все равно стойко пахло табаком, по́том — что делать, вокзал. «Тяжко ребятам каждый день дышать таким духом. Чертова работа».

В квадратном кабинете четыре стола впритык друг к другу. Тесно. Колотов знал организации, в которых бездельники роскошествуют чуть ли не по одному в гораздо большем просторе.

Питон сидел на табурете у стены и безучастно смотрел в окно. Там, постукивая, проходил состав. Вот бы сигануть сейчас, и ищи ветра в поле… Напротив стоя курил оперативник из отделения, худой, костистый, с неожиданно румяным лицом. Колотов кивнул, подошел к столу. Там горкой были свалены золотые украшения, посверкивали камни в тяжелых оправах.

— Будь другом, — попросил Колотов. — Составь опись.

— Еще денег четыре куска, — оперативник подвинул пачку сторублевок.

— Хорошо, — Колотов взял билет, повернулся к Питону. — В Симферополь, значит, намылился, дружок? Ну-ну…

Питон не реагировал. Он все еще ехал в проходящем составе. Колотов повернулся к оперативнику:

— Оставь нас.

Оперативник принялся сгребать в ящик стола драгоценности и деньги.

Когда закрылась дверь, Колотов сказал:

— Хочешь на волю?

Питон напрягся.

— Я спрашиваю, — Колотов повысил голос. — Ну?!

— А кто ж не хочет? — осторожно усмехнулся Питон.

— Правильно, — согласился Колотов. — Соображаешь. — И добавил неожиданно: — Я тебя отпускаю. Только чтоб потом меня не привлекли за преступную халатность, это все надо грамотно разыграть. Так?

Питон шумно сглотнул слюну и кивнул.

— Значит, — продолжал Колотов, ты сейчас дверь на замок, мне в челюсть, табуретом в окошко и был таков, а я золотишко себе в карман, будто это ты его с собой, понимаешь, и за тобой. Бабки нужны, понимаешь?

И Питон поверил. Покрутил мелко головой, шею потер, привстал, исподлобья глядя на Колотова.

— Ну-ну, — подбодрил его оперативник.

Питон вдруг обвалился, выдохнув, на табурет, ощерился, с ненавистью глядя на Колотова, просипел:

— А ты меня в затылочек при попытке к бегству! Пух, пух! На-кась выкуси, сволочь!

Колотов рассмеялся, потом перевел дыхание, обтер уголки губ, заметил просто:

— И это верно. Понятливый. — Лицо его вдруг отяжелело, веки налились, нависли грузно над глазами. — Я бы удушил тебя, если б можно было… Хотя, — и лицо его немного прояснилось, — ты и так не жилец.

— Это почему? — насторожился Питон.

— Да потому что через день-другой я найду Стилета и кой-кому стукну, что это ты его заложил, и мочканут тебя в зоне как пить дать.

— У-у-у-у-у! — Питон только и сумел, что завыть на такие некрасивые слова.

— Отдай Стилета. И договоримся по-хорошему. Пока следователь не приехал. А он приедет, у нас все как полагается, чистосердечное признание, то-се…

— Ну ты гад! — задыхаясь от негодования, проговорил Питон. — Ну ты гад!

— Ну и ты не лучше, — отозвался Колотов. — Давай про Стилета. А обо мне не надо. Я фигура невеликая.

— Хрен тебе, а не Стилет! — выкрикнул Питон, захлебываясь слюной. — Тебе его искать и искать!..

— Найду, — Колотов коротко и сильно потянулся, почему-то захотелось спать. — Найду и стукну…

Питон низко опустил голову, замычал, как корова перед дойкой, провел ладонями по коленям, будто втирая в них какое-то чудотворное снадобье, и неожиданно выхватил из-под себя табурет, легко, словно это и не табурет был, а корзинка какая-то плетеная, поднял его над головой и хотел обрушить на Колотова, но тот опередил Питона, по-боксерски ушел влево, одновременно правой рукой ударив «модника» в живот. Питон охнул, привалился к стенке, табурет с грохотом вывалился у него из руки. А Колотов тем временем схватил его за ворот рубахи, прижал к стене и зашипел, горячо и влажно дыша Питону в лицо:

— По самый твой гроб я о тебе заботиться буду! Крестничек ты теперь мой! Ни сна у тебя не будет, ни покоя, ни радости, ни удовольствия! Запомни! Запомни!

— Колотов! Прекрати! — раздался сзади жесткий голос. — Отцепись от задержанного!

Колотов с трудом разжал побелевшие пальцы, оторвался от Питона, обернулся. В дверях стоял начальник уголовного розыска города Доставнин, маленький, с острым лисьим лицом, с непропорционально широкими ладонями длинных, тонких рук.

— Что тут у вас? — Он стремительно прошел, сел на стул. Лицо у него было недовольное, верхняя губа чуть приподнята. — Рукоприкладство?

Колотов посмотрел на открытую дверь. В коридоре маячил румяный оперативник из отделения.

— Никак нет, — четко отрапортовал Колотов. — Попытка нападения со стороны задержанного. Я принял меры самообороны.

— Хорошо, — сказал начальник и тоже покосился на дверь. — Результаты?

— Двое по делу о квартирных разбоях у Мотовой и Скарыкина задержаны. Но мне нужен Стилет.

— Мне тоже, — сказал начальник. Он жестом поманил румяного оперативника. — Отведите его в изолятор.

Питона увели.

— Я помешал? — спросил начальник.

— Да нет, — Колотов махнул рукой и устало опустился на стул. — Он еще какое-то время фасонить будет. Дурак.

— Ну ты хорошо его к стенке, — Доставнин засмеялся. — Лицо у тебя было зверское.

— Так он вправду на меня с табуретом.

— Ну понятно, понятно, — недоверчиво согласился начальник. — Мне позвонил Скворцов, сказал, что ранен Зотов.

— Неопасно, — сказал Колотов. — Не рассчитали малость.

Затренькал телефон, пискляво и настойчиво. Раз, второй, третий.

— Возьми, что ли, — начальник кивнул на аппарат.

— Телефон, — тихо протянул Колотов и повторил: — Телефон…

Доставнин вопросительно посмотрел на него.

— Пошли, — Колотов встал. — Ща поглядим.

Телефон продолжал звонить.

Они торопливо прошагали в конец коридора и очутились в точно таком же кабинете. Гуляй сидел за столом у окна и, обхватив двумя руками дымящийся стакан, шумно хлебал чай. Куртка его была застегнута наглухо, кепочка надвинута по самые уши, но он дрожал, будто с заполярного морозца сюда ввалился. Скворцов примостился напротив. Он мрачно глядел на Гуляя и нетерпеливо барабанил пальцами по столу. Ох, как хотелось, наверное, Скворцову отомстить этому кривоногому пакостнику за свой так по-глупому разбитый нос. Но невероятным усилием воли Скворцов сдерживался. Он был дисциплинированным сотрудником и пока еще чтил социалистическую законность.

— Значит, так, — с усмешкой с порога начал Колотов. — Дружок твой поумней оказался и настоятельно просил тебя не откладывая позвонить Стилету, как и договаривались. Пусть он думает, что все в порядке и Питон уехал.

— А зачем? — глупо уставился на него Гуляй, стакан он не отпускал.

— Так надо, — сказал Колотов. — Для твоей же пользы. Или ты думаешь, дешево отделаешься за вооруженное нападение на сотрудника милиции?!

— Так все равно Питона встречать там будут, — взгляд его стал еще глупее.

Колотов расслабился. Он все угадал.

— Давай, давай, работай, — с довольной ухмылкой поторопил он Гуляя.

Гуляй снял кепочку, в раздумье взъерошил волосы возле лба и стал похож на двоечника, решающего у доски трудную задачку — сколько же будет два плюс три. Потом пожал плечами и нехотя потянулся сухими, плоскими пальцами к телефону. Колотов встал за его спиной и вперился взглядом в аппарат. «Три… Семь… Один… Четыре… Девять…» — повторял он про себя. Не успел диск завершить свое кручение, а Колотов, нависнув над Гуляем и прижав его животом к столу, уже надавил на рычажки.

— Понятно, — удовлетворенно проговорил он. — Как в аптеке. Будет тебе, Гуляй, большая награда от всего нашего дружного коллектива. — Он повернулся к Скворцову. — Триста семьдесят один сорок девять. Быстро установи адрес, и погнали, ребята!

— Как?.. Это ж… — Гуляй удивленно смотрел то на Колотова, то на Доставнина.

Доставнин хищно улыбался. Глаза у Гуляя сделались по-рыбьи круглыми и дурными. Если бы он не всадил чуть ли не по самую рукоятку несколько минут назад нож в пах Зотову, у кого-нибудь из присутствующих в душе, может быть, и шевельнулось что-то похожее на жалость, глядя на него. А так…

— Трудно жить с пустой башкой-то, — засмеялся Колотов. — А, Гуляй?

Гуляй сморщился, будто вместо водки керосина хватанул, шмякнул кепку об пол, зачастил тихо, безнадежно:

— Порежут меня, суки поганые, порежут…. Ой, сестреночка моя Машенька, что я наделал, пес беззубый…

— Совесть — великая вещь, — подняв палец, громко провозгласил Колотов. Он выглядел величественным и немного суровым. — Я верю, на волю он выйдет честным…

— Петровская, четырнадцать, — оторвался от телефона Скворцов.

— По коням! — Колотов будто шашкой рубанул рукой воздух.

Он был возбужден от предощущения предстоящего, по всей видимости, непростого задержания, и поэтому ему хотелось много говорить, много и громко смеяться, и он уже заготовил несколько, по его мнению, изящных словес, чтобы выдать их под лихое щелканье проверяемого пистолета, но вспомнил Зотова, положил пистолет обратно в кобуру и говорить ничего не стал.

— Вы двигайте на моей машине за Стилетом, — сказал Доставнин, открывая дверь кабинета. — Только пограмотней там, без сегодняшней ерундистики. Ясно? А я в управление, свяжусь с Симферополем, попрошу, чтобы местные поглядели, кто придет встречать Питона. Все. До встречи.

Он шагнул за порог и чуть не столкнулся с полным щекастым мужчиной в мундире работника прокуратуры. Тот, не глядя ни на кого, поздоровался. Доставнин был явно задет таким небрежным обращением и с деланно-ленивой усмешкой тихо заметил:

— Какая честь, сам следователь Трапезин.

— Я бы не приехал, — сказал Трапезин и мрачно засопел простуженным носом, — но уж очень просили ваши быстрые сыщики. Приезжай, говорили, мы тут твоих волчар подловили, по горячим следам допросишь. Но не дождались, сами постарались. Костоломы.

— Ты о чем? — не понял Колотов.

— О нарушении соцзаконности, — веско проговорил Трапезин, — о старозаветных методах работы. Без кулака обойтись не можешь? А потом и нас, и вас в одну кучу валят. Все плохие. Все морды бьют. Учтите, восемьдесят пятый на дворе.

— Ну-ну, — вступил в разговор Доставнин. — Ты поосторожней, милый. Я про тебя сейчас такого нагорожу…

— Кого сейчас сажали в изолятор?

— Питона… — медленно произнес Колотов. — Савельева Александра Васильевича… Мы его…

— Вот-вот, мы его, — перебил Трапезин. — Два пинка в живот, а потом головой о стену.

— Это он тебе наговорил? — спросил Доставнин с улыбкой. — А ты веришь? Нехорошо. При мне беседа была. Тихая беседа была, вежливая. И чаем его, бедолагу, напоили, вон как этого. — Он кивнул на съеженного на стуле Гуляя. — И папироску дали. Все по-человечески. Мы ж грамотные, мы ж законы изучали, дипломы за это изучение получали. Так? Нет? — Доставнин повернулся к своим сотрудникам. Те строго покивали головами. — Ну а что касательно заявления, — с серьезной ласковостью продолжал Доставнин, — то у нас здесь в дежурке двое общественников без дела томятся. Так они в один момент подтвердят, что следователь городской прокуратуры Трапезин, встретив в коридоре отделения задержанного Савельева, завел его в камеру, треснул последнего по голове от озлобления на его несговорчивость. Простите, я не сложно излагаю? — Доставнин чуть подался вперед, преданно заглядывая Трапезину в глаза.

«Во шпарит, — подумал Колотов. — Школа…»

Трапезин несколько раз, будто в нервном тике, дернул верхней губой, обвел тяжелым взглядом радушно улыбающихся оперативников, повернулся резко, насколько позволяла комплекция, и вышел из кабинета. Доставнин вздохнул и сказал негромко:

— Вот теперь по коням.

В квартире на Петровской проживала пожилая фасовщица из центрального гастронома. Она подтвердила, что Василий Никанорович квартировал у нее неделю, но с час назад как собрал вещички и съехал, сказал, позвонит, она верит, что позвонит. Им было так хорошо. Вечерами — чай, тихие беседы, телевизор. Тепло и уютно. Дом. Впервые за десять лет дом. Надоело суетиться, просчитывать, озираться, подозревать. Хочется просто жить. Фасовщица плакала и курила длинные иностранные сигареты. Колотов оставил на квартире засаду и поехал в управление.

На площади возле входа в управление стояли большая тупорылая машина с голубым фургоном и забрызганный осенней грязью автобус. От машины к дверям управления тянулись толстые черные провода. Задние дверцы фургона то и дело раскрывались, оттуда выходили и через какое-то время входили обратно неряшливо одетые люди с деловитыми лицами, из фургона они тащили в управление маленькие прожекторы на длинных ножках и мотки провода, обратно возвращались вялые, с сигаретами в зубах. Внутри фургона что-то гудело и сизо светилось, и пахло оттуда дешевым табаком и горелой изоляцией. Колотов постоял с минуту, наблюдая за происходящим, потом пожал плечами и, перешагнув провода, вошел в управление.

— Эй, Колотушка! — крикнул из дежурки белобровый капитан Мильняк. — В кино хочешь сыматься? Могу сосватать. Я теперь большой кинематографист.

— А… Кино, значит, — пробормотал Колотов. — Этого только не хватало. Работать надо.

На лестнице горячо спорили две симпатичные девушки, они говорили непонятные кинематографические слова, но друг друга явно понимали. Колотов мрачно попросил разрешения пройти. Девушки умолкли, расступились и через мгновение захихикали ему в спину. «Унылый красавец», — различил он тихий голосок.

— Балаган! — не сдержался Колотов и быстро зашагал по коридору. Теперь ему вслед хохотали уже откровенно.

Доставнин был в кабинете не один. На кресле развалился вальяжный малый в джинсах и тертой кожаной куртке. Он внимательно слушал Доставнина и ногтем большого пальца поглаживал черные аккуратные усы. Доставнин извинился перед гостем, повернул лицо к Колотову, спросил нетерпеливо:

— Ну?

Колотов кивнул на малого. Доставнин махнул рукой, мол, не мешает.

— Глухо, — сообщил Колотов. — Свалил, поганец. То ли позвонил ему кто кроме Гуляя, то ли сам на вокзале был. Надо криминалиста направить, пусть пальцы снимет. Затем фоторобот Стилета сделать. Немедленно.

— Хорошо, — быстро кивнул Доставнин. — Я распоряжусь. И вот еще что… — Он оборвал себя, улыбнулся гостю, показал рукой на Колотова. — Простите, я не познакомил вас. Это наш лучший сыщик. Колотов Сергей Викторович. Он только что с трудной операции, задерживал опасных преступников. Там ранили нашего товарища. Но, слава богу, не опасно. А это, — гость встал, с воодушевлением протянул руку, обаятельно заулыбался, — кинорежиссер Капаров Андрей Владимирович.

— Очень рад, — поставленным баритоном заговорил режиссер. — Уважаю вашу профессию. Уважаю и благоговею, — черные влажные глаза режиссера весело ощупывали тяжелую фигуру оперативника. Колотов качнул головой, улыбнулся скупо, ему хотелось скорее пойти в свой кабинет, запереться там и вволю накуриться, а потом начать работать. — Вы видите жизнь наоборот, как сказал поэт, — продолжал режиссер. — Это страшно. Но далеко не каждому дано видеть изнанку и не черстветь, не костенеть, а достойно делать свое дело. Именно поэтому вы благородны и прекрасны… — Последние слова он произнес для обоих собеседников.

— Ну это вы уж, пожалуй, чересчур, — смущенно заулыбался Доставнин и неожиданно лихо закинул ногу на ногу, совсем как режиссер минуту назад. Колотов с глупым видом уставился на начальника. Доставнин кашлянул и ногу убрал.

— Андрей Владимирович снимает кино про будни уголовного розыска, — сказал Доставнин. — Чтобы все было как в жизни, он хочет воспользоваться на некоторое время нашим зданием.

— Кино — важнейшее из искусств, — сказал Колотов.

— Ладно, — Доставнин махнул пальцами, — иди работай. К концу дня напиши подробный рапорт о задержании, и особенно подробно о причинах ранения Зотова.

Колотов, довольный, развернулся и направился к двери.

— Погодите, — остановил его режиссер. Он подошел к оперативнику, несколько мгновений смотрел ему в глаза, потом произнес смачно: — Сволочь! — И резко от бедра ударил Колотова в живот.

Но тренированный Колотов оказался быстрее, он почти машинально выставил блок, отвел в сторону коснувшуюся уже его пиджака руку, жестко ухватил ее за кисть и крутанул снизу вверх. Капаров вскрикнул тускло и обреченно и согнулся, будто решил истово кланяться Доставнину за хорошее его отношение. А Колотов уже по инерции взял руку режиссера на излом, ухватил его голову за волосы и со словами: «Что ж ты делаешь, гад!» — придавил растерзанного кинематографиста к мягкой спинке кресла, стоящего в углу кабинета… «Плохо, — подумал Капаров. — Что же мне так плохо-то?» Он вспомнил ее губы и ноги, ее сладкий, такой волнующий голос, вспомнил, как вчера держал ее за руку, уже чужую, холодную, и бил сам себя по щекам, каясь, а она мотала головой и вырывалась, вырывалась…

Колотов почувствовал, как Капаров обмяк, ватной и податливой стала рука, голова отяжелела, и Колотову показалось, что он держит полузадушенного куренка, которого надо обезглавить к воскресному обеду, а этого он сделать никогда бы не смог. Он убрал руки, и Капаров рухнул в кресло.

— С ума сошел, медведь?! — брызгая слюной, заорал над ухом Доставнин. На багровом лбу его родничками бились синие жилки.

— Не надо ссориться, все нормально, — Капаров грузно поднимался. С силой массируя руку, он тряхнул красиво стриженной головой и улыбнулся. — Все просто отлично. У вас замечательная реакция и почти актерская пластика. Я это сразу заметил и решил проверить на деле. Я беру вас сниматься, — он хотел бодро, по-дружески ткнуть Колотова в плечо, но пошевелил бровями и передумал. — Проверка, — повторил он.

— Ну и методы, — заметил Доставнин.

— Вы большой профессионал, — сказал Колотов.

— У нас есть одна роль, — продолжал режиссер. — Прямо для вас. Я уже наметил актера, но вы будете достоверней. Я хочу правды, — он вскинул голову, — настоящей правды!

— Да, да, — Доставнин потрогал лоб, — сейчас это очень важно.

— Мне работать надо. — Колотову уже все надоело, и он понемногу пятился к двери.

— Я вас умоляю, — режиссер приложил руки к груди и, сделав плаксивые глаза, посмотрел на Доставнина. Начальник не устоял: кинематограф — великая сила. Он приказал Колотову:

— Поступаешь в распоряжение товарища режиссера. На какое-то время замкни свою группу на меня. Все.

— Да я не могу, — Колотов растерялся. — Мне нельзя. У меня мениск, я корью болел…


Просторный кабинет на первом этаже, где располагались розыскники ГАИ, на несколько дней отдали киношникам. Они там не стали почти ничего менять — все должно быть как в жизни, — только вместо маленького портрета Дзержинского повесили большой, а на противоположную стену портрет Ленина — тоже большой. Гаишники кабинет оставили стерильно чистым, как и полагается дисциплинированным работникам, а Капаров, наоборот, оглядев помещение, распорядился набросать на столы бумаги, папки, скрепки, вымытые пепельницы наполнить окурками, а шторы и вовсе велел снять — для большей сухости кадра.

— Достоверно? — спросил он Колотова, показывая ему кабинет.

— Вам видней, — дипломатично ответил Колотов.

— Я хотел, чтобы вам было видней, — настаивал режиссер.

— А мне все видно, — отозвался Колотов. — Здесь светло.

— Н-да, — неопределенно заметил Капаров. — Ну, хорошо, — он подозвал ассистента, вертлявого парня в мешковатой куртке, взял у него розовую папку. — Вот сценарий, вот ваш герой, ваш текст, — он раскрыл папку. — Ваша роль эпизодическая, с основным действием почти не связана. Просто в одной из сцен герой картины входит в кабинет и застает там своего коллегу, то есть вас, за допросом жулика, угнавшего автомобиль. Жулик не хочет сознаваться и называть сообщников, а вы его раскалываете. Понятно? Читайте. Я скоро приду.

Возбужденный, шумный, он вернулся через полчаса.

— Ну как? — спросил он, блеснув творческим зарядом в черных глазах.

— Это неправда, — Колотов отодвинул от себя сценарий.

— Что значит неправда? — опешил режиссер.

— Мы так не говорим, — сказал Колотов.

— А как вы говорите? — Творческий заряд в глазах Капарова растаял, появился нетворческий.

— По-другому.

— Точнее.

— Ну, по-другому, и все, — Колотов безнадежно заглядывал в открытую дверь. Там по коридору ходили счастливые коллеги.

— У нас консультанты из центрального аппарата. Они что, дилетанты? — В глазах режиссера появилось точно такое же выражение, как некоторое время назад, когда он задумывал ударить Колотова в живот.

— Нет, конечно, — устало ответил Колотов. — Но все равно это неправда.

— Что конкретно?

— Ну вот смотрите, — Колотов наклонился над папкой и зачитал: — «Вы будете говорить или нет? — Петров пристально и сурово посмотрел задержанному в глаза. — Лучше признавайтесь сразу. Это в ваших интересах. Суд примет во внимание ваше чистосердечное признание и смягчит наказание. В противном случае ваша участь незавидная. Наш суд строг с теми, кто не хочет осознать своей вины…»

— Ну и что здесь неверного? — Капаров с сочувствием учителя к нерадивому школьнику посмотрел на Колотова.

— Да нет… вроде все верно… — Колотов потрогал лоб, он почему-то был в испарине. — Но… неверно…

— Господи, — режиссер вздохнул, — а как бы сказали вы?

Колотов пожал плечами и посмотрел в окно. В «Волгу» быстро усаживались ребята из БХСС. Везет же людям — работают.

— Ну подумайте, вспомните, — режиссер присел на краешек стола перед Колотовым. — Как вы допрашиваете? Какие слова произносите? Каким тоном? Как это было в последний раз?

Колотов вспомнил, как он говорил с Питоном, а потом с Гуляем, вспомнил и усмехнулся — хорошо говорил, действенно.

— Вспомнили? — обрадовался Капаров, заметив тень усмешки на лице Колотова.

Колотов кивнул.

— Сейчас попробую, — сказал он и сосредоточился.

— Ну, — поторопил режиссер. — Ну представьте, что я преступник.

Колотов встал, посмотрел на Капарова недобро, открыл рот, обнажив влажные крепкие зубы, и замер так, потом выдохнул и сказал:

— Бриться надо каждый день, у вас щетина быстро растет.

— Да? — Режиссер испуганно вскинул руку к подбородку. — Действительно. Замотался, не успел…

Колотов сел и насупился.

— Ну? — опять занукал режиссер. — Что же вы?

Колотов молчал и смотрел в окно. Режиссер потрогал еще раз щеки и встал.

— Хорошо, — он сунул руки в карманы, повел плечами, будто озяб. — Это пока терпит. Съемку я назначил на послезавтра. Подумайте, как это можно сделать правдиво, запишите, и послезавтра встретимся. Идет?

…Он все-таки исполнил свою мечту, поднялся в кабинет, заперся и накурился вволю. Повеселев, с удовольствием поработал с документами — скопилось много переписки. Потом съездил проверить засаду на Петровской. Оперативники играли с фасовщицей в «дурака» и тоже курили длинные иностранные сигареты. Никто не приходил и не звонил — впрочем, это и ожидалось. И только после этого поехал домой.

Маша и пятилетний Алешка смотрели программу «Время». Алешка очень любил эту программу, и вместо вечерней сказки он насыщался на ночь последними новостями.

— Королева странно ходит, — сказал он, не отрываясь от телевизора. — Наверное, что-то у нее с ногами.

— Подагра, — сказал Колотов, снимая пиджак.

— Вернее, остеохондроз, — поправил Алешка.

— Тебе видней, — согласился Колотов.

— Котлеты будешь? — Маша поднялась и направилась на кухню.

— Все равно, — ответил Колотов и посмотрел ей вслед. Халат прилип к ее ногам. «Она тоже странно ходит, — только сейчас заметил Колотов. — Но до этого самого хондроза еще далеко — слишком молодая. А почему так ходит?»

— Устала? — спросил он, садясь за стол. Красная кухонная мебель утомляла глаза. Зачем он согласился ее покупать?

— Есть немного, — не глядя на Колотова, Маша расставляла тарелки. Косметику она смыла, и лицо казалось теперь очень бледным, особенно на фоне красной мебели. Все-таки зря они купили этот гарнитур. Маша села напротив. Стянутые назад волосы приподнимали тонкие выщипанные брови и придавали лицу слегка удивленное выражение.

— Все боремся, — она подула в чашку с чаем и сделала осторожный глоток. — Шеф рассчитал наконец сегодня молекулярную цепочку волокна, а Похачев через полчаса уже докладывал директору института, что его гипотеза подтвердилась, хотя никакой гипотезы не было и в помине. Сочинил на ходу, но ему верят. И шеф опять на вторых ролях.

— Бывает, — сказал Колотов, жуя котлету.

— А что у тебя? — Маша скатала из хлебного мякиша шарик.

— Работаем, — ответил Колотов, добирая картошку.

— Много дел? — спросила Маша и придавила шарик, сделав из него маленькую лепешку.

— Хватает, — Колотов чувствовал, что не наелся, но котлет больше не хотел, они отдавали жиром. — Спасибо. Очень вкусно.

— Наши продули, — сообщил Алешка, когда Колотов вошел в комнату.

— Бывает, — Колотов встал у окна, сладко потянулся. «Скорей бы лечь. — Темнело. Беспорядочно зажигались точечки окон в соседних домах, заходящим солнцем слоисто высвечивались тучи. — Ночью будет дождь. Наверное. А может быть, не будет».

— Я пошел спать, — сказал Алешка.

— Молодец, — похвалил Колотов и подумал: «Хороший мальчик, дисциплинированный. Только в кого такой белобрысый?»

С высоты своего третьего этажа он увидел во дворе белые «Жигули», а возле машины красивую соседку Ирину. Что-то приятное шевельнулось в груди. «Едет красивая Ирина по своим красивым делам. Неплохо было бы сейчас сесть к ней в теплый автомобиль, вдохнуть тонкий дурман французских духов, рассказать ей по дороге что-нибудь глупое и веселое, а потом завернуть в уютный, полутемный ресторан…»

— Алешку отведи завтра в сад, — Маша помыла посуду и вернулась в комнату. — Я уйду очень рано.

— С удовольствием, — отозвался Колотов и со вздохом подумал, что опять не выспится, опять по пути надо будет отвечать на неожиданные Алешкины вопросы, на которые и ответов-то нет, радушно улыбаться толстой угрюмой воспитательнице.

— Какой фильм сегодня? — Колотов отошел от окна и уселся в кресло.

— «Идущий следом».

— Что-то интересное, я слышал, давай посмотрим.

— Лучше концерт по первой, — Маша закинула ногу на ногу, матово блеснула гладкая, тяжелая коленка.

«Поправилась, что ли?» — подумал Колотов и уставился в телевизор.

Что-то томное и страдательное запел на экране курносый, чернявый певец. Он, как на ходулях, передвигался по сцене, делал волнообразные движения свободной от микрофона рукой и, наверное, думал, что он очень обаятельный.

— Девки по нему с ума сходят, когда видят, — констатировала Маша, удобней устраиваясь в кресле.

— Я тоже, — сказал Колотов.

— Что тоже? — не поняла Маша.

— С ума схожу, когда вижу, — ответил Колотов.

— Очень остроумно, — Маша вынула из кармана халата сигарету.

— Не кури, пожалуйста, — попросил Колотов.

Маша кинула пачку на журнальный столик, она скользнула по полированной поверхности и упала на пол. Поднимать ее никто не стал.

— Алешке пальто надо на зиму, — сказала Маша.

— Купим, — Колотов облокотился на столик и подпер голову кулаком.

— Попроси своих бэхээсников, может быть, дубленочку достанут, — добавила Маша.

— Сделаем, — Колотов нажал пальцем на правый глаз, и изображение на экране раздвоилось. Теперь певец пел дуэтом сам с собой. Но вот наконец певцы завершили страдания и, горделиво приосанившись, ушли за кулисы. Колотов отпустил защипавший глаз. На сцену вышли жизнерадостные ведущие. Две симпатичные дикторши и один диктор с лицом исполкомовского работника областного масштаба. Улыбка ему не шла, и трудно было поверить, что он на самом деле такой веселый. Одна из дикторш очень нравилась Колотову. Она появилась недавно и заметно отличалась от других. У нее были нежные, пухлые губы и длинные завлекательные глаза, Колотов видел такие лица в зарубежных, не совсем приличных журналах. Дикторши что-то прощебетали, а потом камеры показали зал. В зале стояли столики, на столиках настольные лампочки, бокалы на длинных ножках и бутылки боржоми. А за столами сидели мужчины и женщины в приличных костюмах и платьях. Зал выглядел уютным и праздничным. И Колотов представил, что вот он тоже сидит в дорогом костюме за одним из столов поближе к сцене, чуть усмешливо улыбается, перебрасывается незначащими словечками с соседями, потягивает боржоми, а может, чего и покрепче для поддержания тонуса и многозначительно переглядывается с красивой дикторшей. Встретив его взгляд, она невольно улыбается и опускает глаза. А потом, объявив номер, подходит к его столику, садится. «Привет», — говорит она. «Привет», — отвечает он и наливает чего-нибудь ей в бокал. Розовое платье у нее тонкое, облегающее, и ему приятно смотреть, как оно натягивается на бедре женщины, когда она аккуратно закидывает ногу на ногу. «Сегодня у авангардиста Матюшкина соберутся интересные люди, — говорит она. — Пойдем». «Конечно», — отвечает он. «Тогда в одиннадцать у выхода со студии», — говорит она, кивает ему, чуть прикрыв глаза, поднимается и идет на сцену. С соседних столов внимательно разглядывают Колотова. Но он не обращает ни на кого внимания. Пустое… А потом у Матюшкина — разговоры, споры, смех, влажная духота, ощущение приподнятости. Он не стесняется, не робеет, он вполне нормально может держаться в любом обществе. Правда, острит немного тяжеловесно. Но это нравится… А потом поиски такси под шутки провожающих, ее тихая, теплая квартирка… И вообще, а если бы она была его женой? Он работает, она понимает. Она работает, он понимает. Вот наконец они вместе. Как хорошо им! И вокруг друзья, много друзей и добрых, и злых, и равнодушных. Но больше добрых, занятых своей творческой, нелегкой работой. Он занят своей работой, они своей, им есть о чем поговорить…

— Пойду мясо потушу на завтра, — проговорила Маша и тяжело поднялась.

Колотов вздрогнул и с удивлением посмотрел на жену.

— Да, да, — сказал он. — Конечно.

А на сцену уже вышла певица в балахонистом коротком платье и стала петь о том, как ей было хорошо, когда она была школьницей, и что она вообще так до сих пор и осталась школьницей, и что до самой смерти именно в этом состоянии она и будет пребывать. «Похоже на то», — отметил Колотов, разглядывая недоразвитое лицо певицы.

На кухне что-то грохнуло, зазвенело металлически. Покатилась грузно по линолеуму то ли сковорода, то ли кастрюля.

— Что случилось? — громко спросил Колотов. Ответа не было. — Маша, — позвал он. Тишина. — Раз, два, три, четыре, пять, — сказал Колотов, — я иду искать.

Он оторвался от кресла, пошлепал в великоватых, еще отцовских тапочках на кухню. На полу валялась опрокинутая кастрюля, бурыми комочками темнели рассыпавшиеся на линолеуме котлеты. Маша сидела у окна, отрешенно глядела на кастрюлю.

— Ну что такое? — Колотов нагнулся, поднял кастрюлю, поставил ее на стол, потом, не зная, что делать с котлетами, сел на корточки и стал их задумчиво разглядывать.

— Понимаешь, котлеты упали, — наконец едва слышно пробормотала Маша. — Я их в холодильник, а они вырвались, и упали, и разбежались кто куда, как живые. Понимаешь, я хотела их в холодильник, а они разбежались, — лицо у Маши сморщилось по-детски, и она заплакала, тихо, безнадежно, стараясь подавить плач пальцами, сжимающими горло.

— И что страшного? — мягко произнес Колотов, поднявшись. — И бог с «ими, с котлетами. Мы сейчас с тобой мясо тушеное сделаем. Я помогу, хочешь? — он шагнул к Маше, протянул руку к ее голове, пошевелил пальцами в воздухе, колеблясь, и наконец погладил по волосам. Маша отпустила горло и уткнулась лицом в его ладони. Голова ее мелко подрагивала под колотовскими пальцами. Он непроизвольно убрал руку и подумал: «Женский цикл начался. Точно. Хотя раньше такой реакции не было». Теперь Маша плакала громко, казалось, она поперхнулась и сейчас откашливается.

Колотов не знал, что делать. Он огляделся, взял с полки стакан, налил воды из-под крана, постоял так со стаканом какое-то время, раздумывая, как дать Маше попить (лицо закрыто руками): отрывать руки или не надо. Решив не отрывать, поставил стакан на стол, пощелкал пальцами в поисках выхода и опять присел на корточки, только теперь уже не перед котлетами, а перед женой.

— Машенька, милая моя, хорошая, — он стал гладить ее колени. — Не надо, прошу тебя. Все хорошо, все отлично. У нас дом, ребенок, замечательный ребенок, замечательный дом, и мы с тобой оба замечательные. И плевать на эти дурацкие котлеты, с кем не бывает. Ну подумаешь, упали. Разве это горе?

Он полуобнял ее за плечи, поцеловал пальцы, скрывающие лицо, потом поцеловал волосы, прильнул губами к горячему порозовевшему уху, зашептал:

— Ты моя хорошая, хорошая…

Маша раздвинула пальцы, с надеждой взглянула на него из-под потемневших взбухших век, спросила невнятно, потому что все еще сжимала ладонями щеки:

— Ты меня любишь?

— Я?.. — Колотов всеми силами старался смотреть ей прямо в глаза. — Конечно. Конечно, люблю. Очень люблю. А как же иначе?..

— Это правда? — Маша, зажмурившись, потянулась к нему лицом.

— Правда-правда, — поспешно сказал Колотов. Он быстро чмокнул ее в губы, раздвинул локти жены и прижал лицо к ее груди.

Халат горько и душно пах подгоревшим жиром, захотелось вскочить и бежать прочь из кухни, но Колотов прижимался все сильней и сильней и шептал яростно:

— Правда, правда, правда!..

Утром Колотов справился о дактилоскопическом запросе на Стилета (ответ запаздывал) и потом поехал со Скворцовым допрашивать Гуляя. За время, проведенное в камере, Гуляй посерел, потух — как-никак в первый раз «залетел», — потерял интерес к окружающему, на вопросы отвечал вяло, невнятно, но подробно, по всей видимости, на какое-то время потерял самоконтроль, обезволился. Так бывает. Оперативники это знают. Знали, естественно, и Колотов со Скворцовым, поэтому и пришли пораньше в изолятор. Гуляй рассказал, где и когда он познакомился с Питоном, рассказал о его связях, местах «лежки», назвал адреса, которые знал, поведал о замечательных «делах» Питона, на которых был вместе с ним на подхвате, «на шухере». Сообщил кое-что интересное о Стилете. Лет сорока пяти, появился в городе недавно, но деловые кличку его знают, слыхали о кое-каких его шалостях. Толи разбой, то ли бандитизм, неизвестно, но «крутой» дядька, в авторитете. Дает «наколки» и имеет чистые каналы сбыта. А это очень важно. На дела сам не ходит. Веселый, разгульный, в меру грузноватый, нравится женщинам. Колотов выяснял каждый шаг Стилета, по нескольку раз заставлял Гуляя рассказывать одно и то же, и вот наконец… Гуляй вспомнил, что два раза ждал Стилета в такси, сначала в Мочаловском переулке, затем на улице Октябрьской, когда тот встречался с каким-то «мазилкой», как говорил Стилет, и во второй раз случайно Гуляй его увидел — красивый, лет сорока, но уже седой…

«Мочаловский и Октябрьская совсем рядом. «Мазилка», вероятно, художник, — размышлял Колотов. — Уже кое-что. Он или там живет, или работает, или мастерская у него там». Возвратившись к себе, Колотов тут же озадачил местное отделение. Срок два часа. Позвонили раньше, через час сорок три участковый Кулябов доложил, что на его территории имеется мастерская художника Маратова. Он седой, красивый, одевается броско, ездит на «Волге». Есть заявления соседей, что в мастерской устраиваются пьянки, играет музыка, приходят девицы и лица кавказской национальности. Участковый Кулябов докладывал об этом начальнику отделения отдельным рапортом. И, кстати, дополнил участковый, Маратов сегодня с утра был в мастерской. Работал.

— Теперь так, — сказал Колотов Скворцову. — Бегом в картотеку. Составь списочек краденых в последнее время икон. Все не перечисляй, штук тридцать хватит. На машинке отстукай, на отдельных листочках, с подробным описанием.


Через час на отдельском «жигуленке» они уже катили в сторону Мочаловского переулка и Октябрьской улицы. Лаптев небрежно крутил баранку, не вынимая сигареты изо рта, дымил в окно и щурил узкий азиатский глаз. Колотов повернулся к Скворцову, спросил:

— У Зотова были?

— Были, — ответил Скворцов и, хмыкнув, посмотрел на затылок Лаптева.

— Как он там?

— Рана не опасная, но крови потерял много. Ослаб Валька. Бледный. Мы пришли, чуть не заплакал…

— А в его палате еще двенадцать человек, — подал голос шофер. — И все друг на друге лежат, и все балабонят, дышат, стонут, одним словом, создают неприемлемую обстановку.

— Почему не в госпиталь положили? — разозлился Колотов.

— Мест нет, — сообщил Скворцов. — Но ты не переживай, начальник. Теперь все путем.

— То есть?

— Ну, пошли мы поначалу к завотделением. Он как раз дежурил вчера вечером. Говорим, мол, товарищ наш нуждается в особом уходе, в отдельной палате, ну и так далее. А он говорит, мол, все нуждаются, мол, не он один, мол, все одинаковые люди. Ну, мы спорить не стали и пошли по палатам. И в отдельной палате нашли одного хмыря, кавказца, с холециститом, понимаешь ли, лежит. Роскошествует и в городе нашем не прописан.

— Так надо было к главврачу! — закипел Колотов. — Надо было кулаком по столу!..

— Поздно, шеф, девять вечера, зачем шуметь. Мы просто к этому кавказцу зашли, поговорили. Ну и он сам запросился в общую палату. Заскучал, говорит, хочу с народом пообщаться, да так разнервничался, что чуть не в слезы. Завотделением его успокаивать стал, слова разные добрые произносит, отговаривать начал. Мол, зачем вам общая палата, неспокойно, мол, у меня на сердце, когда вы, дорогой товарищ, в общей палате. А тот разбушевался, хочу, говорит, принести пользу советской милиции, уж очень, говорит, я ее уважаю.

— Поговорили, значит? — Колотов покачал головой.

— Ага, поговорили, — Лаптев повернул к нему невинное круглое лицо.

Всю оставшуюся дорогу Колотов сумрачно молчал.


…Мастерская находилась в старом тихом четырехэтажном доме, на чердаке. Они быстро поднялись по крутым высоким маршам, остановились перед обшарпанной дверью. Колотов позвонил и отступил по привычке в сторону, прислонившись к холодным, железным перилам.

— А если Стилет там? — прошептал Скворцов и сунул руку за пазуху.

— Кто? — голос за дверью прозвучал внезапно, ни шагов не было слышно, ни движения какого, и оперативники замерли от неожиданности. Колотов взглянул на сотрудников, обтер пальцами уголки губ, кивнул им и заговорил громко:

— До каких пор вообще ты безобразничать будешь, понимаешь ли?! Спокойно жить, понимаешь ли, нельзя! То музыка грохочет, то воду льешь, все потолки залил, поганец, понимаешь ли! Житья нет, покою нет, управы нет! Я вот сейчас в милицию, я вот в ЖЭК!

— Тише, тише, не шуми, — забасили за дверью, — ща все уладим. — Защелкали замки. — Ты что-то перепутал, сосед. У меня ничего не льется.

Дверь открылась, и в проеме возник темный силуэт. Колотов метнулся к нему, встал вплотную, чтоб лишить седого красавца маневренности, выдохнул ему в лицо чеканным шепотом: «Милиция», — и только потом поднес к его глазам раскрытое удостоверение. Маратов сказал: «Ой», — и отступил на шаг. Колотов шагнул вслед, а за его спиной в квартиру втиснулись оперативники и шофер и, стараясь ступать неслышно, поспешили в комнату. Колотов упер палец в живот художника и порекомендовал, обаятельно улыбаясь: «Не дыши!» Сначала, когда Колотов сказал про милицию, у Маратова застыло лицо, когда Колотов показал удостоверение, у художника застыли глаза, а теперь застыло дыхание, а вместе с ним и все его большое тело, и стал художник похож на скульптурный автопортрет, очень талантливый и правдивый.

— Чисто, — доложил из комнаты Скворцов.

— Вернее, пусто, — поправил Лаптев. — Что касается чистоты, то сие проблематично.

— Слова-то какие знаешь, — позавидовал Скворцов.

— На счет три можете выдохнуть, — сказал Колотов, — и почувствуете себя обновленным.

Колотов сделал несколько беспорядочных пассов руками, затем замер, направил на Маратова полусогнутые пальцы и, насупив брови, произнес загробным голосом:

— Раз, два, три!

На счет «три» благородное, слегка потрепанное лицо живописца налилось злобой, глаза подернулись мутной пеленой, как перед буйным припадком, и он выцедил, прерывисто дыша:

— Сумасшедший дом!.. Произвол!.. И на вас есть управа!

— Новый человек! — восхитился Колотов.

— Вы ответите! Это просто так не пройдет, — продолжал яриться седой художник. — Меня знают в городе!..

— Вы достойный человек, никто не оспаривает, — заметил Колотов. — Но наши действия вынужденны, — Колотов широко и добро улыбнулся. — Сейчас я все объясню.

Он захлопнул входную дверь, с удивлением обратив внимание, что изнутри она богато обита высшего качества белым, приятно пахнущим дерматином. Да и прихожая в мастерской, как в квартире у сановного человека, отделана темным лакированным деревом. На стенах причудливые светильники, пестрые эстампы, два мягких кресла, стеклянный прозрачный столик, плоский заграничный телевизор с чуть ли не метровым экраном. «Замечательная жизнь у отечественных живописцев. А все жалуются…»

Колотов прошел в небольшую квадратную комнату. Маратов, нервно одернув длинный, заляпанный краской свитер, деревянно шагнул за ним. «И здесь неплохо. Цветные, узорчатые обои, стереоустановка, опять же картины и эстампы. Только вот прав был Лаптев, не совсем чисто». Две полукруглые кушетки со спинками опоясывали маленький столик с остатками вчерашнего, видимо, бурного ужина — грязные тарелки, пустые бутылки, окурки повсюду, на полу и даже на кушетках.

«…Сегодня у авангардиста Матюшкина соберутся интересные люди, — вспомнил Колотов. — Споры, разговоры, смех, вкусные напитки, влажная духота и завлекательная дикторша по левую руку, рядом, вплотную, можно ласково коснуться невзначай…»

Колотов провел по лицу ладонью, повернулся к Маратову:

— Интересная у вас жизнь, Андрей Семенович, выставки, вернисажи, премьеры, банкеты, много знакомств, много замечательных людей вокруг…

— Неплохая жизнь, — угрюмый художник стоял у окна, крепко скрестив руки на груди. — Да не вам судить.

— Но много и случайных знакомств, — Колотов не реагировал на такие невежливые слова. — Кто-то подошел в ресторане, кого-то привели в мастерскую друзья. Так?

Художник молчал, неприязненно глядя на Колотова.

— И разные бывают эти знакомые, и плохие и не очень, честные и нечестные, — с простодушной улыбкой продолжал Колотов. — Всем в душу-то не влезешь.

— Что вы хотите? — нетерпеливо спросил Маратов.

— Помогите нам. Вспомните одного занятного человечка. Лет сорока пяти — пятидесяти, высокий, дородный, радушный, хорошо одевается, ходит вальяжно, глаза серые, нос прямой, чуть прижатый внизу, зовут Василий Никанорович, иногда кличут… Стилет.

Маратов сунул ладони под мышки и покрутил головой.

— Не знаете? — уточнил Колотов.

Художник опять покрутил головой, разжал руки и стал тщательно слюнявым пальцем стирать пятно охры, въевшейся в свитер, видать, не один год назад.

— У меня есть человек, — сказал Колотов, разглядывая карандашные городские пейзажики на стенах, — который подтвердит, что видел вас вдвоем. Два раза!

— Да мало ли их, с кем я встречаюсь! — опять взъярился Маратов. Седые волосы встопорщились на висках. — Пети, Саши, Мани…

— Я про это и говорю, — Колотов сделал светлое лицо и заговорил с художником как с дитем. — Вспомните, вспомните… — Он указал на дверь, расположенную напротив входной. — Что там?

— Рабочее, так сказать, помещение, — словно декламируя стихи на торжественном вечере в День милиции, проговорил Скворцов. — Убежище, так сказать, творца. Короче говоря, мастерская. Скульптуры, картины, мольберты и кисти…

Колотов посмотрел на дверь, на Скворцова, потом опять на дверь. Скворцов хмыкнул, жестом позвал с собой Лаптева.

— Пойдем понаслаждаемся, — сказал он.

— Доброе помещение, — заметил Колотов, повернувшись к художнику. — Вторая квартира. Не многовато, а? На одного?

— Не понял?! — вскинул голову Маратов. — Я по закону. От исполкома. Мне положено. За свои деньги!

— Притон, — коротко квалифицировал Колотов и кивнул на заплеванный стол.

— Дружеская встреча по поводу…

— Антиобщественный образ жизни. Система.

— Да уверяю вас, это не так.

— Заявления соседей…

— Завистники…

— Связь с уголовно-преступным элементом, совращение малолетних, наркотики…

— Да нет же, нет!..

Глухо грохотнуло в мастерской, мелко задрожал пол под ногами. Маратов посмотрел затравленно на безмятежного Колотова и кинулся в мастерскую. Не добежал. В дверях перед ним вырос Скворцов. Он сокрушенно качал головой. Лицо у него было расстроенное и виноватое, в глазах искренняя мольба о прощении.

— Случайно, — тихо проговорил он. — Не нарочно. Я такой крупный, плечистый, а у вас так там всего много. Тесно. Задел ба-альшой бюст, — он, вздохнув, показал руками, какой был большой бюст, — какого-то толстого, ушастого дядьки…

— О боже! — прозудел Маратов и защемил себе висок. — Это же директор универ… — Он махнул рукой.

— А там еще остался Лаптев, — пожаловался Скворцов и указал пальцем себе за спину. — А он тоже немаленький.

Маратов тряхнул головой, как лошадь после долгой и быстрой дороги, повернулся к Колотову.

— Знаю я этого Василия Никаноровича, — негромко сознался он и, помедлив, раздраженно повысил голос: — Знаю! Знаю!

— Вот так бы сразу, — заулыбался Колотов.

— Иезуиты! — не сдержался художник.

— Оскорбление при исполнении? — справился Скворцов у Колотова.

— Кто-то привел его ко мне, не помню кто. — Художник мыском ботинка загнал под стол валявшуюся на полу пробку. — Мы сидели выпивали. Народу было много. Шум, гомон. Музыка. Я был пьян. Познакомились. Он мне понравился. Широкий дядька. Я ему тоже вроде. На следующий день он пришел. Работы мои посмотрел. Купил кое-что. Дорого дал. Я отказывался, а он — нет, мол, бери, ты, мол, настоящий художник, ну и так далее. Потом раза два встречались. Он мне заказы делал. Пейзажики разные… Я писал.

— Все? — спросил Колотов.

— Все. — Маратов приложил руки к груди.

— Как вы связывались?

— Он звонил.

— Как его найти, не знаете?

— Нет, нет, нет.

Из мастерской вышел Лаптев. Он был весел. Маленькие глазки его возбужденно блестели, как перед долгожданной встречей с любимой. Он хитро подмигнул, показал себе за спину, закатил глаза и покачал головой из стороны в сторону.

— Там такое… — наконец подал он голос.

— Ну, — поторопил его Колотов.

— Три стопочки икон за мольбертами, среди хлама. Красивые. У бабки моей, русской крестьянки, — зачастил шофер, — были менее сверкающие и симпатичные. Они были скромные и это… непритязательные. А она ведь была трудовая женщина, не бедная…

— Как вы смеете? — Лицо Маратова обострилось, появился неровный румянец на скулах. — Вы не имеете права обыскивать. Покажите ордер!..

— Это случайность, — успокаивающе проговорил Колотов. — Товарищ Лаптев любовался картинами и вдруг увидел необычные предметы и в порядке дружеского общения сообщил нам. Так? — повернулся он к Лаптеву.

— Конечно, — Лаптев развел руками и с осуждением посмотрел на художника: мол, как ты можешь меня, такого симпатягу, подозревать в чем-то непотребном.

Художник с силой сжал руками полы длинного свитера, потянул его вниз, повел подбородком, зло ощерился.

— Я буду жаловаться! — сквозь зубы веско проговорил он.

— Ладно, хватит! — отрезал Колотов. — Закончили наши игры. Давай все как есть, живописец. Начал говорить, говори до конца. — Колотов извлек из кармана листок. — Вот опись похищенных икон. Если хоть одна из них найдется среди твоих…

…Маратов перестал тянуть свитер, посмотрел в окно. Пасмурно. Но видно, что еще тепло. Осень, конец сентября. Нижние окна соседних домов отливают желтым — это деревья смотрятся в них, смотрятся и грустят о прошедшем веселом лете. Он вспомнил другую осень, подготовку к первой выставке, суматошную суету, радостное возбуждение, предощущение чего-то значительного, великого, светлое пятно Наташиного лица, укрытого мраком ночи, холодный фужер с шампанским, прижатый ко лбу, и как он шептал в маленькое, нежное ее ушко: «Это мой шанс, я чувствую, мы уедем к черту из этого городишки, мы будем жить в Москве, она падет ниц передо мной, как не пала перед Наполеоном…»

— Картины не приносят большого дохода, — негромко проговорил он. — Здесь нет истинных ценителей. А за реставрацию икон он платил очень прилично. Самое главное, что я не спрашивал, откуда они. Я и вправду не знал, откуда они. Вы верите? — он заглянул в глаза Колотову. — Верите?

Колотов молчал, безучастно разглядывая Маратова.

— Он звонил сегодня утром, — продолжал погрустневший художник. — Сказал, какие-то неприятности у него, сказал, что позвонит завтра после двух и заедет за товаром, в смысле за готовыми досками…

— Наши сотрудники останутся у вас, — сказал Колотов. — Придется не выходить никуда, покуда он не придет. Потерпите. Ну а потом подумаем, что с вами делать.


Весь оставшийся день, весь вечер и даже часть ночи — ни как не мог заснуть почти до трех — он старался не забыть, как он разговаривал с художником, пытался поточнее вспомнить выражения, которые употреблял в допросах Питона и Гуляя, восстанавливал эмоциональное состояние, в котором пребывал в те моменты — нельзя же осрамить великий милицейский клан перед этими фасонистыми киномолодцами, — и утром уже четко знал, что и как будет говорить на допросе с киношным жуликом.

В управление он вошел веселым, бодрым, подтянутым, несмотря на то что спал-то мало — хотя в его возрасте это пока не столь важно.

Возле кабинета, предоставленного съемочной группе, остановился, пригладил волосы, одернул пиджак, слегка рукава подтянул, перед дракой словно, и только тогда потянулся к двери. Но не открыл ее, не вошел, пальцами только рассеянно помял скользкую металлическую ручку, пальцы горячие, влажные, а потом и вовсе руку отнял, оглядел ладонь с подозрением, обтер ее о пиджак, старательно, от плеча до пояса, будто и не учили его в советской школе светским манерам и хорошему тону. Почему не вошел? Сдвинул брови, размышляя, механически вынул сигарету, закурил. «Ну и войду, — подумал, — а дальше?..»

…А дальше так.

Капаров тоже был сегодня бодрый и подтянутый.

Он обрадовался, увидев Колотова, заспешил навстречу, белозубо улыбаясь.

— Ждем, ждем, — заговорил он, учтиво беря Колотова под локоть. — Осматривайтесь, осваивайтесь, обживайтесь. — Он рукой обвел кабинет.

По углам, как солдаты на утренней поверке, вытянувшись изо всех сил, на тонких ножках стояли еще сонные слепые прожекторы с «ушками» по бокам, на полу беспорядочно громоздились деревянные и железные ящики, удавами извивались толстые провода, тенями по кабинету сновали люди с деловыми лицами. Какой-то молодой парень в наушниках прилаживал к штативу длинный, похожий на батон сырокопченой колбасы микрофон. А посреди кабинета на треноге замерло средоточие всего этого странного действа, предмет, ради которого расставлялись маленькие прожекторы, ящики, протягивались провода, прилаживался колбасовидный микрофон-камера. Короткий, с раструбом, как у старинных ружей, ствол ее был направлен на стул, где должен был сидеть и произносить правдивые слова Колотов.

— Хотя, впрочем, чего вам обживаться, — добавил режиссер. — Вы в этом кабинете небось каждый день бываете.

Колотов машинально кивнул, не сводя глаз с черного зрачка камеры.

Капаров поймал его взгляд, хмыкнул.

— Она еще не работает, — сказал он.

— Я вижу, — Колотов постарался произнести эти слова сухо и безразлично.

— Для начала прорепетируем. Хорошо? — Капаров все время улыбался и делал доброе лицо, будто разговаривал с малышом. — Репетиция — залог хороших съемок. Согласны?

Колотов поудобней расположился за столом.

— Расслабьтесь, — посоветовал режиссер. — Забудьте о камере, о дигах, о людях, обо мне… Постарайтесь забыть. Люди вашей профессии должны это уметь, уметь отключаться.

— Я отключился, — неуверенно произнес Колотов.

— Вот и прекрасно, — заключил Капаров. — Начнем. Представьте, что задержанный я. Вот я сажусь напротив, — режиссер сел. — Я расстроен, мрачен, весь замкнут на себя, — режиссер поджал губы, с нехорошим прищуром покосился на Колотова. — Импровизируйте, — осиплым в студеных застенках голосом проговорил он.

Колотов обтер уголки губ, вольно откинулся на спинку стула, постучал пальцами по столу, поднял глаза на режиссера, открыл рот, набрал воздуха, застыл так на мгновение и выдохнул, помотав головой.

— Ну что? — тихим, терпеливым голосом спросил режиссер.

— Сейчас, — Колотов переменил позу. Он оперся на стол руками и подался вперед, набрал воздуху… — Вы будете говорить или нет? — вдруг произнес он слабо и едва слышно текст сценария и по инерции продолжил: — Лучше признавайтесь сразу…

Режиссер сочувственно посмотрел на него и негромко засвистел незатейливый мотивчик из телефильмов про знатоков.

— Так, — сказал он, когда закончил насвистывать. — Что случилось?

Колотов молча пожал плечами и закрыл глаза. Он увидел Питона, его смуглое, брезгливое лицо, его большой, тонкий рот, кривящийся в усмешке…

— Сейчас, — сказал он. — Минуту.

— Может быть, создать обстановочку? — поинтересовался Капаров. — Вы тогда соберетесь. Знаете, как бывает в экстремальных ситуациях? — Он крикнул за спину: — Саша, Володя, Семен, давайте свет, звук, готовьте камеру.

Ударили белым диги. Под веками защипало. Колотов зажмурился.

— Сейчас привыкнете, — из темноты успокоил Капаров.

На какое-то время все словно забыли о Колотове. Режиссер громко и раздраженно отдавал указания, шумно засуетились люди из съемочной группы, оператор ругался с помощником из-за какой-то кривой бобины. Колотов тем временем курил и настойчиво сосредоточивался.

— Все! — крикнул наконец режиссер. — Работаем. — Он снова сел на стул, сделал бандитское лицо, сказал Колотову с хрипотцой, нажитой в жестоких карточных спорах: — Сегодня снимаем только вас. Я подыграю за актера. Давайте. Приготовились, — крикнул он, выпятив челюсть. — Хлопушка! Мотор! Начали!

Застрекотала камера, затихли в темноте киношники. Колотов опять обтер уголки губ. Губы были горячие, будто их только что подпаливали на костре. Колотов сначала откинулся на спинку, некоторое время пристально смотрел на Капарова. «Хорошо», — подбадривая, прохрипел режиссер. Потом Колотов стал угрожающе наклоняться вперед, пальцы его побелели, вдавливаясь в стол. Он открыл рот, вздохнул…

— Вы будете говорить или нет?! — рявкнул он громово. — Лучше признавайтесь сразу!..

— Стоп! — скучно приказал режиссер. — Довольно. Пленка у нас в стране дорогая…

Оператор снял кепочку, провел рукой по волосам. Потухли диги, медно мигнув напоследок.

Капаров помассировал шею, медленно поднялся, подошел к неподвижно сидящему Колотову, положил ему руку на плечо.

— Не расстраивайтесь. Ерунда, — сказал он. — Мы найдем актера.

Ассистенты и рабочие, переговариваясь и прикуривая друг у друга, потянулись к двери.

…«Нет», — сказал себе Колотов и отступил на шаг. Взгляд упал на руку. Пальцы крепко сжимали тлеющую сигарету… Он поднес руку к губам, но курить расхотелось, и он бросил сигарету в сторону урны. Не попал. Сигарета сиротливо лежала на вымытом полу и обиженно дымилась. Колотов сделал шаг, нагнулся, чтобы поднять ее и отправить к обугленным сестренкам. За дверью закопошились, Капаров отчетливо кому-то сказал: «Ты что, дурак?» — зашевелилась ручка. «Нет», — сказал себе Колотов, он выпрямился, развернулся резко и побежал по коридору, прыжками преодолел лестницу. На втором этаже замедлил шаг. Вымученно улыбаясь и сдержанно кивая сотрудникам, дошел до своего кабинета. Вставил ключ в скважину, пока вертел его, все повторял про себя: «Нет, нет, нет…» Вошел. Закрылся. Оперся горячей спиной о сейф. Простоял так с полминуты. Холод успокоил. Колотов улыбнулся.

«Сегодня я возьму Стилета, — подумал Колотов, — и все будет хорошо».

Эдуард Хруцкий СЛУЖЕБНОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ

Трунов словно выплыл из крутящейся снежной серости подворотни. Прямо на Егорова. Как в сказке.

Егоров даже растерялся. Месяц они бегали по городу и на тебе — на Лиговке спокойно выходит из дома сам Степа Трунов.

Трунов увидел Егорова и начал сбавлять шаг, но обшитые кожей белоснежные фетровые бурки сами ехали по наледи, и он не подошел, а скользнул к оперу.

— Стой, Трунов, — устало сказал Егоров и потянул пистолет из кармана.

Трунов поднял руки. Черт его знает, этого опера. Худой, кожа аж к костям приросла, мало какое у него нервное расстройство от голода. Пальнет и конец.

— Опусти руки и давай к трамваю.

— На Дворецкую повезешь, начальник?

— Нет, в Летний сад на прогулку.

Они подошли к трамваю, и Трунов заметил, как натужно и хрипло дышит опер, с каким усилием идет он против ветра.

А Егорову действительно было плохо. Видимо, доконали его голод и недосып. Да работа милицейская. В уголовном розыске в мирное время-то жизнь не сахар, а в блокаду…

Слава богу, что трамвай пришел сразу, хоть от ветра укрыться можно.

Они вошли в пустой вагон. Кондуктора не было и вообще никого не было.

Окна трамвая были забиты щелистой фанерой. Спинки скамеек, ручки, стены покрыла серебристая изморозь. Вагон нещадно трясло, ветер задувал с площадки и Егорову было необыкновенно холодно. Он сжался на лавке, подняв воротник кургузого пальто и глубоко натянув кепку.

Задержанный сидел напротив. Не по-блокадному румяный, в богатом пыжике, в темно-коричневом кожане, с каракулевым воротником, он с любопытством, беззлобно рассматривал Егорова.

Опер сдавал на глазах. Его лицо становилось все белее и белее. Егоров хотел что-то сказать, попытался приподняться и потерял сознание.

— Эй, — тихо позвал его Трунов и потряс за плечо. — Эй.

Опер не отвечал.

Тогда он осторожно вынул у него из кармана пистолет, переложил в свой.

Трамвай заскрежетал на повороте. Остановился. Канал Грибоедова.

Трунов спрыгнул с подножки, свернул в первый же двор, и растаял в ленинградской зиме…

Москва. Сентябрь. 1982 год.
Ах, какая осень висела над кладбищем. Солнце в церковных куполах переливалось. В безветрии тихо планировали на землю желтые листья.

Медь оркестра, приглушенная расстоянием, сливалась с голосами, доносившимися из дверей церкви.

На площадке перед церковью стоял автобус. Рядом — люди в темных костюмах и платьях.

Трое держат в руках алые подушечки, на которых ордена, медали, какие-то знаки.

Наград не очень много, но они все-таки есть. Провожающие подходят и рассматривают оценивающе, словно точно зная, что стоит за каждым орденом, каждой медалью, каждым почетным знаком.

Борис Павлович Громов посмотрел на часы и протиснулся сквозь толпу к Желтухину.

Тот стоял отдельно от всех, внимательно рассматривая резьбу на дверях церкви.

— Степан Федорович, а где же Михаил Кириллович? Надо начинать.

— Ничего, — Желтухин усмехнулся, — покойник подождет. Ему торопиться некуда.

Желтухин отвернулся и подставил лицо солнцу. Был он в темном костюме, над карманом пиджака нашивка за ранение. И все.

Никаких колодок. Никаких знаков. Только ранения, два тяжелых и одно легкое.

Осеннее солнце окрасило седину, сгладило морщины и вдруг лицо Желтухина стало молодым, снисходительным и ироничным.

К воротам кладбища подъехала «Чайка», шофер засомневался на секунду, притормаживая, а потом направил машину прямо к толпе у автобуса.

И она расступилась, почтительно, эта толпа. Кто-то раньше всех успел открыть дверь.

Михаил Кириллович в светлом костюме, высокий, чуть грузноватый, вылез из машины. Кивнул всем. Направился к автобусу.

Печальная процессия прошла по центральной аллее, свернула на боковую.

— А почему оркестра нет? — спросил один из провожающих.

— Михаил Кириллович не любит…

Вот уже на могиле холмик возник, обложенный венками. Увели вдову, народ начал расходиться.

А Михаил Кириллович, Желтухин и Громов все стояли.

— Вот, Борис, — сказал Михаил Кириллович, — день этот надолго надо запомнить. Какой день-то сегодня?

— Вторник, — усмехнулся Желтухин.

— Число какое, остряк?

— Четвертое сентября.

— Значит похоронили мы Пашу Сергачева четвертого сентября одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года. — Михаил Кириллович произнес это со значением. Веско. Начальственно.

— Кажется, кем он был-то, Пашка? В приемной у меня сидел, а без него, как без руки.

Желтухин опять усмехнулся иронически и зло.

Громов слушал почтительно, корпусом подавшись к говорящему.

— Ну, что же, ему спать вечным сном, а нам дела вершить. Пошли.

— Миша, — сказал Желтухин, — на поминки зовут.

— Назвал, наверное, кого не попадя? Народ-то нынче нахальный, этики не понимает.

— Нет, — покачал головой Желтухин, — там только свои.

— Ну, если что? А где стол-то накрыли?

— Да в Архангельском. Музыкантов позвали.

— Это днем-то?

— Все как ты любишь.

— Пожалуй, Громов, поедешь с нами, — распорядился Михаил Кириллович. — Пойди к себе в машину, позвони, чтобы дорогу нам расчистили.

По пути к машине Михаил Кириллович несколько раз останавливался, разглядывал памятники.

— А кладбище ничего, — сказал он, — конечно, не такое престижное, но ничего.

— Миша, — Желтухин взял его за руку, — мне кажется ты меня за дурака держишь.

— Ты о чем?

— Об этом деле с машинами.

— А тебе денег мало? Как паук насосался, ну и сиди. У тебя ни расходов, ни трат.

— Миша, не считай чужие деньги. Лучше будет, если ты мне мои отдашь.

Последнюю фразу Желтухин произнес жестко.

— Ты, Степа, меня никак пугаешь?

— А что мне тебя пугать, Миша. Ты же знаешь, у меня про твою жизнь все бумаги собраны. Хоть роман пиши из серии «Жизнь замечательных людей».

Михаил Кириллович посмотрел на Желтухина. Не добро. Нехорошо посмотрел.

— Получишь, скорпион старый. Получишь…

* * *
Врач медленно ввел иголку в вену, надавил на головку шприца.

Игорь Корнеев увидел, как лицо женщины, синюшно-болезненное, начало постепенно розоветь, молодеть просто на глазах. Исчезли синие тени, губы словно налились кровью, в глазах появился живой блеск.

— Вы можете говорить, Лариса Петровна? — Корнеев подошел, сел рядом.

— Да.

— Как было дело?

— В час ночи мне позвонил человек, сказал, что он говорит из «Шереметьева», что он привез посылку от Николая.

— От вашего мужа?

— Да.

— Где ваш муж?

— В Лиссабоне, в командировке.

— Вы сами попросили его завезти вам посылку?

— Нет, он сказал, что переезжает во Внуково и утром улетает домой.

— Куда?

— Я не спросила.

Женщина откинулась на спинку дивана и закрыла глаза.

— Воды, — обронил Корнеев.

— Не надо, спасибо.

— Вы можете говорить?

— Конечно. Их было двое. В масках и синих халатах. У них были пистолеты. Они потребовали деньги и чеки.

— Вы отдали?

— Да. Семьсот рублей и полторы тысячи чеков.

— Что они еще забрали?

— Магнитофон и мою дубленку.

— Они угрожали вам?

— Да. Кричали, страшно матерились.

— Голоса, их вы запомнили?

— Один был грузин.

— Почему вы так думаете?

— Во-первых, акцент, а во-вторых, когда я потеряла сознание и потом пришла в себя, то один другого называл Нугзаром.

— А дальше?

— Грузин сказал: «А бабенка ничего, только вроде концы отдала она». Второй подошел ко мне, пощупал пульс, засмеялся: «Нет, сомлела немного и все». Грузин увидел у меня на шее цепочку, наклонился, маска упала.

— Вы запомнили его лицо?

— Да.

Корнеев встал, быстро вышел в другую комнату, где работали эксперты. Прищурился на секунду от вспышки фотоаппаратов, огляделся.

— Логунов, — позвал он оперативника, — поезжай в управление, привези альбом.

Через полчаса Игорь вошел в комнату, положил перед хозяйкой альбом. Лариса Петровна начала медленно его листать.

— Вот. Это он, — женщина ткнула пальцем в фотографию.

— Вы не ошиблись?

— Нет.

Корнеев вынул фото из альбома, прочитал вслух. Нугзар Борисович Тохадзе.

А дальше все было как всегда. Закрутилось колесо розыска и уже через два часа Корнееву было известно, что адрес Тохадзе неизвестен, что связи в Москве тоже неизвестны. Оставалась всего лишь одна слабая ниточка. Витя-Слон. Месяц назад он был арестован. Показал, что дважды видел Тохадзе в ресторане «Архангельское». И все. Больше никаких сведений о Нугзаре Борисовиче не имелось.

Сегодняшний налет был третьим за последние полтора месяца. И все они повторялись. Раздавался ночной звонок в тех квартирах, где муж находился в заграничной командировке. Значит, наводка… А пока… Пока остается только ресторан.

* * *
Архангельское — своеобразное место. Собирались в нем все удачливые, «деловые», защищенные от превратностей судьбы родственными связями людишки. Не простой это был ресторан. Здесь сын крупнейшего руководителя гулял с жуликами — начальниками цехов, элегантные мошенники пили с известными кинорежиссерами. Приезжали сюда и власть имущие попить в компаниях молоденьких красоток. Не простой это был ресторан. Не простой. Защищенный от любых посягательств круговой порукой и телефонным правом. Но у Игоря Корнеева был туда ход. Пел в ресторане Толя Балин, друг Женьки Звонкова, ближайшего товарища Игоря…

На повороте к Архангельскому стоял инспектор ГАИ с запрещающе поднятым жезлом.

Водитель притормозил и, открыв дверь, Корнеев спросил:

— В чем дело, инспектор?

Старший лейтенант молча показал жезлом на внутреннюю дверь ресторана.

Там стояла сияющая на солнце «Чайка», несколько «Волг» и среди них одна с антенной и вполне знакомым Корнееву номером.

— Делегацию принимают? — поинтересовался он.

— Начальство, — неопределенно ответил инспектор, но жезл опустил: свои ребята, с милицейской полосой.

Машина подъехала к ресторану. Корнеев вышел. На дверях висела табличка «Спецобслуживание».

Швейцар, больше похожий на адмирала, замахал руками за двойным стеклом дверей.

Он беззвучно шевелил губами и жестикулировал, словно актер немого кино.

Корнеев усмехнулся и пошел к черному ходу. Но у ворот во дворе сидел еще один, до безобразия благополучный вахтер, в сизой офицерской шинели.

— Куда?

Он растопырил руки, закрывая проход. Корнеев достал удостоверение.

— Милиция.

Руки начали опускаться, образовав некую щель, куда и протиснулся Корнеев. Он поднялся по лестнице мимо буфета, у стойки которого стояли двое в тренировочных костюмах, и вышел в зал.

Зал был пуст. Только в углу за столом сидело человек десять в темных костюмах.

Но тем не менее, музыканты — на месте. На ходу дожевывая, они шли к эстраде.

— А где Толик? — спросил Корнеев коренастого бородатого паренька.

— А вон.

К эстраде подходил худощавый, высокий парень, в светлых джинсах, темной рубашке.

— Толик, — позвал бородатый, — к тебе пришли.

— Вы ко мне?

— Вы Балин Анатолий?

— Да.

— Я из МУРа.

Корнеев достал удостоверение.

— Слушаю вас.

— Вы не могли бы проехать со мной?

— В Москву?

— Да.

— С удовольствием, а обратно как? У меня работа с семи. Это сегодня нас на сверхурочную вызвали.

— Постараюсь организовать.

— Я только администратора предупрежу.

Толик скрылся в узкой двери, а через минуту появился с человеком в темном костюме.

Он что-то говорил, показывая на него. Внимательно выслушав, администратор пересек зал, подошел к столу, почтительно склонился.

Игорь увидел, как человек, сидевший к нему спиной, встал и направился к эстраде.

— Вы кажется Корнеев, — подошел он к Игорю.

— Да.

— Вы меня знаете?

— Так точно. Вы заместитель начальника ГУВД Громов.

— Прекрасно. Это облегчит нашу беседу. Зачем вам певец?

— Вы имеете в виду Балина?

— Именно.

— Мне надо с ним поговорить.

— Это срочно?

— Да.

— Поговорите завтра.

— Но, товарищ полковник…

— Никаких но, Корнеев. Я сказал — завтра. Вы что, не понимаете, для кого он будет сейчас петь?

— Нет. Он мне необходим срочно, как свидетель.

— Идите, Корнеев, и чем быстрее вы уйдете отсюда, тем вам легче будет дальше служить.

Громов говорил преувеличенно громко, стараясь, чтобы его услышали за столом. Ну и конечно администратор, с нескрываемым удовольствием наблюдавший эту сцену.

За столом услышали, обернулись на голос. И только в этот момент Громов начальственно усталой походкой возвратился на свое место.

Корнеев постоял, потом резко повернулся, краем глаза поймав торжествующий взгляд администратора, прочитал в нем мысли — «Куда, дурак, лезешь, не видишь, что ли, какие люди здесь отдыхают», и пошел к двери.

На площади его ждал Толик.

— Вы ко мне завтра утром приезжайте, домой. Адрес знаете?

Игорь кивнул.

* * *
Над Сокольниками утро. Еще совсем рано. Пустые аллеи парка прошивают солнечные лучи. Ветерок тащит палую листву. Никого. Только на стадионе «Шахтер» весь двор забит машинами. Все больше «Жигули» и «Волги», с личными номерами.

Высокомерно пристроился у самых дверей спортзала серебристый «мерседес».

Поперек двора — блестит черным лаком «Волга» со штырем-антенной над крышей. Казенная машина, с ответственными номерами.

Борис Петрович Громов, помахивая спортивной сумкой, вышел из спортзала. Рядом с ним, показывая всем свое знакомство накоротке с этим человеком, — Слава Голубев.

Шофер выскочил из машины, услужливо принял из рук шефа сумку и ракетку.

— Ты, Боря, в контору? — спросил Слава.

Это было произнесено без признаков фамильярности, словно титул.

Громов снисходительно улыбнулся, посмотрел на Славу.

— Это ты человек свободный, а мы…

— Генерала-то когда дадут?

— Обещают к Ноябрьским.

— Пора, давно пора.

— Ну, будь.

Громов сел в машину, она развернулась и вылетела на улицу. Милиционер, стоявший на углу, бросил руку к козырьку.

Слава, улыбаясь, смотрел вслед удалявшемуся автомобилю до тех пор, пока машина не скрылась за поворотом.

В тот же миг улыбка стерлась со Славиного лица. Злое оно стало. Злое и раздражительное.

А Громов ехал по Москве, краем глаза ловя взлетавшие к козырьку руки инспекторов ГАИ. Его машину узнавали. От поста к посту передавали сообщение. Перекрывалось движение. Несся по городу черный автомобиль с антенной радиотелефона. В такие минуты Громов как никогда чувствовал свою значимость и важность.

* * *
В переулке Замоскворечья ломали дом. Стрела экскаватора, словно рука с кистенем, с размаху ударила клин-бабой в грудь маленькому особняку.

Но выдержал домик. Только, как слезы из глаз, брызнули остатки оконных стекол.

И снова отвел «кистень» экскаватор. Клин-баба, угрожающе раскачиваясь на тросе, примеривалась. Снова гулкий удар. Клуб пыли поднялся над улицей.

Треснула стена, посыпалась замысловатая лепнина, медленно начала оседать крыша.

Игорь Корнеев остановился напротив, курил, смотрел как безжалостно рушат дом. Половина его уже обвалилась, видны были комнаты, обрывки обоев, оставленные умирать вместе с домом вещи.

Корнеев докурил, бросил сигарету и вошел в подъезд трехэтажного здания.

Он быстро поднялся по лестнице. У дверей с цифрой восемь на табличке остановился.

Список фамилий жильцов, прикрепленный возле звонка, был длинным и напоминал орденскую колодку.

Игорь безуспешно пытался найти нужное имя. Отчаявшись, нажал кнопку один раз. Дверь приоткрылась на ширину цепочки, и в щель выглянуло недовольное старушечье лицо.

— Тебе кого?

— Толика.

— Ему два коротких и один длинный. Слепой что ли?

— Очки забыл.

— А ты ему кто?

— Товарищ по работе.

— Работа… Вся его работа водку жрать да девок водить…

— Мамаша, дома Толик, скажите мне толком.

— А где ему быть…

Цепочка звякнула, дверь отворилась.

— Где ему быть, — продолжала старуха, — спит работничек. Нормальные люди уже целый час трудятся, а этот…

Игорь вошел в длинный темный коридор. В его полумраке угадывались сундуки, висящие на стене корыта, вешалки с барахлом, какие-то ящики. После яркости утра, полумрак коридора слепил и Корнеев ступал нерешительно и осторожно.

— Ты прямо, прямо иди, — бубнила за спиной старуха.

Игорь плечом ударился о корыто и оно глухо загудело.

— Вот его дверь, — сказала старуха, — напротив моей. Так что я все вижу.

Букву «и» в последнем слове она произнесла многозначительно длинно.

У дверей комнаты Толика, на крючке, висело автомобильное колесо.

Пожилая женщина, повернувшись к Игорю спиной, покопалась в замке, отперла его.

В коридор ворвался свет и слова радиодиктора: «…Чем важен для нас сентябрь нынешнего 1982-го? Небывалым подъемом творческих сил всех советских…»

Дверь захлопнулась и полумрак словно стер многозначительный радиоголос.

Игорь нажал на дверь и она подалась. Он вошел в странную полукруглую комнату. Хаотично заставленную громоздкой старой мебелью. Ногой он зацепился за автомобильное крыло, лежащее прямо на полу, и оно загудело словно оброненное корыто.

— А… Кто!.. — Вскочил на постели Толик. Он был худой, взъерошенный, со спутанными волосами. — — Ты чего, мужик? — хриплым со сна голосом спросил он. — Ты чего?

Игорь, удачно миновав электроорган и колонки усилителя, подтянул стул и сел около кровати.

— А, это ты, начальник из МУРа… Как он тебя вчера…

Корнееву даже жарко стало от напоминания, он вытер рукой лоб.

— Ко мне в «Архангельское» знаешь какие люди ездят… Так что смотри… — засмеялся Толик.

— А ты никак меня пугаешь? — удивился Игорь.

— Чего мне тебя пугать.

Толик встал, натянул светлые джинсы.

— Чего мне тебя пугать, — повторил он и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая. Лукавая и добрая. Толик взял со стула рубашку, надел ее, пригладил волосы. И опять спросил:

— Ну что?

— Дело у меня к тебе…

— А раз дело, вызвал бы повесткой.

Корнеев достал сигареты, вопросительно поглядел на хозяина.

— Кури, — разрешил тот и поставил перед Игорем пепельницу, а сам отошел к холодильнику. Вернулся с бутылкой молока и двумя стаканами.

— Будешь?

— Спасибо.

Корнеев взял стакан, мелкими глотками стали пить холодное молоко.

— Можайское?

Толик молча кивнул, допил молоко, поставил стакан на стол.

— Ну, что у тебя ко мне за дело?

— Понимаешь, Толя, у нас есть общий друг, Женя Звонков…

— Точно, — Толик хлопнул себя по лбу. — Точно, а я голову ломаю, где я тебя видел. В гараже. Подожди-ка, ты там какое-то старье восстанавливаешь.

Игорь усмехнулся.

— Вспомнил.

— Ты бы сразу с этого и начал, а то книжка, МУР… Кофе хочешь?

— Хочу. Но это потом. Сейчас у меня к тебе очень важное дело. Садись.

Толик сел. Игорь достал из кармана фотографию.

— Знаешь этого человека?

Толик взглянул мельком.

— А тебе зачем?

— Ты его знаешь?

— А то. Самый мой сладкий клиент.

— То есть?

— Ну, ресторан у нас до двадцати трех. Так?

— Так.

— А мы потом для своих начинаем работать. Ну, а они платят.

— Сколько?

— А я не считаю, — усмехнулся Толик.

— Этот хорошо платит?

— Хорошо.

— А ты ему поешь?

— Пою.

— «Дочь камергера», «Созрели вишни в саду у дяди Вани», «Поручик Голицын»… Так?

— Так.

— А знаешь, откуда у него деньги?

— Ты меня на голое постановление не бери. Откуда у него деньги, это твоя забота. И не смотри на меня так. Не надо. Нынче как: умеешь жить — заказываешь музыку.

— А те, кто не умеет?

— А те, — Толик засмеялся. — Так они дома сидят и телевизор смотрят. У нас по Конституции полная свобода волеизъявления. И не смотри на меня так, я все равно тебя не боюсь.

— А мне не надо, Толик, чтобы ты меня боялся. Помоги мне.

— А я не дружинник…

— Это точно, но мне Женя Звонков сказал, что ты парень хороший…

— Хороший парень не профессия.

— Значит не столковались.

Игорь встал, толкнул сигарету в пепельницу. Толик с интересом разглядел его. Корнеев пошел к двери, обходя наваленные на полу запчасти к автомобилю, какие-то сумки, стопки книг.

Открывая дверь, он хотел в сердцах хлопнуть ею, да одумался вовремя.

Коридор был так же темен и пуст. Игорю пришлось повозиться с замком.

А дом уже доломали. Даже пыль осела. И победно раскачивалась клин-баба на тросе и крановщик пил кефир, приложив к губам бутылку, словно трубу.

Игорь закурил и пошел по переулку…

* * *
В кабинете Громова сидел начальник МУРа Кафтанов…

Громов переоделся в форму и как все люди, одевшие ее недавно, чувствовал свою необыкновенную значительность.

Значительность прибавлял огромный кабинет, в который Громов тоже вселился не так давно, и телефоны разного цвета, и селектор. В этом кабинете он не только работал, но и играл роль кого-то вельможно-важного, виденного давно-давно, в те далекие годы, когда он только пришел в горком комсомола маленького городка Пензенской области.

Громов смотрел на Кафтанова начальственно-печально, как на ребенка-несмышленыша, и говорил ровным, тихим голосом.

— Андрей Петрович, дорогой, ну это же не дело. Звонит жена Сергея Степановича Черемисина. Вы, надеюсь, знаете, кто это?

— Да, имел сомнительное удовольствие говорить с ним по телефону.

— Да, Андрей Петрович, Черемисин крут, несдержан. Но и его понять можно. Такой человек и вдруг у него машину угоняют. Я думаю, мы должны были первым делом, вне всякой очереди…

— А у нас не магазин, мы потерпевших с черного хода не принимаем…

— Полно вам, Андрей Петрович, не придирайтесь к словам. Я имел в виду, что есть люди, спокойствие которых мы обязаны оберегать в первую очередь.

— Борис Павлович, — Кафтанов забарабанил пальцами по столу, — перед…

— Знаю, — засмеялся Громов. — Знаю, перед законом все равны, но товарищ Черемисин все-таки равнее других.

Кафтанов помолчал, глядя на портрет Брежнева над столом Громова, потом сказал:

— А мы, собственно, нашли машину. Вернее, ее кузов и шасси.

— Как нашли?

— Очень просто. Ее украли, разобрали на запчасти, и мы располагаем данными, что сделал это Черемисин-младший.

— Сын Сергея Степановича? — Громов вскочил. — Чушь!

Кафтанов усмехнулся.

— Да, чушь! Я знаком с этой семьей и прекрасно знаю Виктора Черемисина.

— Да, кстати, известно ли вам, что Виктор Сергеевич Черемисин нигде не работает, постоянно торчит в ресторанах, играет в карты на крупные суммы?

— Откуда у вас эти сведения?

— МУР есть МУР, как сказал герой фильма «Дело пестрых» Софрон Ложкин.

— Послушайте, Андрей Петрович, мне не нужны ваши догадки и гипотезы. Мне нужен преступник, чтобы он сидел в этой комнате, а я с чистой душой мог позвонить товарищу Черемисину…

— Борис Павлович, я повторяю вам, что все сходится на Викторе Черемисине.

— Вы тяжелый, не современный человек, Кафтанов.

— Какой есть.

— Кстати, — Громов раскрыл папку, достал документ, — вот ваше представление о назначении майора Корнеева Игоря Дмитриевича начальником отдела. Вы его подписывали?

— Да.

— Но мы же предполагаем выдвинуть на эту должность подполковника Кривенцова.

— Борис Павлович, — Кафтанов старался говорить спокойно и сдержанно. — Борис Павлович, — повторил он, — майор Корнеев опытный оперативник, порядочный, честный, мужественный офицер. Он раскрыл множество тяжких преступлений. Он проявил себя…

— Подождите-ка, — Громов хлопнул ладонью по столу. — О Корнееве потом. Вы считаете, что Кривенцов не обладает такими способностями?

— Я не берусь судить о подполковнике Кривенцове. Могу вам сказать одно, он не профессионал.

— Ну и что? Он же идет на руководящую работу! Понимаете? Ру-ко-во-дя-щую. Его дело правильно направить процесс в духе указаний.

— Начальник первого отдела не направлять процесс должен, а умело организовать оперативную службу. Кривенцов же в милиции всего четвертый год, да и то все это время просидел в приемной.

— У него большой опыт партийно-комсомольской работы. Он подтянет ваших сыщиков. Потом ему расти надо. Не зря же его из Моссовета сюда перевели. Посидит на подполковничьей должности, получит третью звезду. Переведем куда-нибудь повыше, пусть руководит.

— Я оставлю за собой право обжаловать ваши действия, — по-служебному сухо отрапортовал Кафтанов.

Громов изумленно поднял брови:

— Вам что, звонок из министерства не указ?

— Нет.

— Хорошо. Я не хочу ссориться с вами… Пока.

Это «пока» звучало предостерегающе. Предупреждение было в этом коротком слове…

— Теперь о Корнееве, — Громов вздохнул, всем видом показывая, как неприятен ему этот необходимый для пользы дела разговор. Он достал из стола папку, раскрыл: — Не очень хорошо характеризуется Корнеев… С женой разошелся… Пять лет назад было служебное расследование по применению оружия…

— Борис Павлович, по-моему, времена прошли, когда за развод увольняли со службы?

— Времена-то прошли. А мораль? Мораль, дорогой мой главный сыщик, осталась та же. Вот по ее меркам мы и судим о поступках таких, как Корнеев. А что это за стрельба в Измайловском парке?

— Корнеев один задерживал двоих вооруженных преступников.

— А зачем стрелял? Зачем создавал опасность для граждан! Нет, Андрей Петрович, как хочешь, а такие, как Корнеев, мне не по душе. Ну, а теперь о том, чего ты не знаешь. Я его вчера выставил из ресторана Архангельское. Вел он себя разнузданно, видимо, был пьяный. А ты начальником его делаешь. Нынешняя должность зама не для него. Понял?

* * *
Толик виртуозно втиснул машину в узкую арку. Дальше начиналось хитросплетение проходных дворов, арок, узких щелей.

Наконец благополучно объехав детей, катавшихся на велосипедах, старушек, сидевших на лавке, спящих на асфальте ленивых котов и хрипло лающих собак особой породы «городская дворняжка», он вывел свой синий «вольво» на пустырь, естественно, образовавшийся в результате стихийной застройки и ставший кооперативным гаражом.

Металлические и кирпичные домики-гаражи образовали городок с улицами, переулками, тупиками. В один из таких тупиков и въехал Толик. Створки дверей гаража были раскрыты, в глубине на яме стоял серенький «Запорожец», около него ходил Желтухин, поминутно наклоняясь и заглядывая в яму.

Толик посигналил. Звук клаксона был особенно гулок в этом гаражном городке.

Из ямы вылез Женя Звонков, приветливо помахал рукой.

Толик подошел к нему.

— Привет.

— Ты подожди, я сейчас закончу, — ответил Звонков и вновь нырнул в яму.

Желтухин, ласково улыбаясь, подошел к Толику, протянул руку.

— Здравствуйте, Анатолий Максимович.

— Здравствуйте. Откуда вы меня знаете?

— Поклонник вашего таланта.

— Значит, папаша, с девочками ко мне ездите.

— Голубчик, какие в моем возрасте девочки. Заезжаю послушать песни своей молодости.

— Видно, лихая была у вас молодость.

— Всякая.

Желтухин подошел к «вольво», похлопал ее по синему крылу.

— Хороша.

— Не жалуюсь.

— А не боишься?

Желтухин хитровато прищурился. Лицо его собралось складочками, морщинками и стал от похож на доброго гнома из мультфильма.

— Кого? — усмехнулся Толик.

— Хотя, правда, сейчас не спрашивают, откуда деньги. Теперь другое время: умеешь — живи.

— А вы, папаша, никак тоже из трудовой, но деловой интеллигенции? Не похоже что-то…

— На отдыхе, я, Анатолий, на отдыхе. Старику много ли надо? Вот иногда себе позволяю вспомнить молодость.

Толик посмотрел на крепенькую фигуру Желтухина, на его загорелое, будто бронзовое лицо, на седые, аккуратно подстриженные волосы и сказал:

— Да вы моложе нас всех выглядите.

— Степан Федорович, — подошел Звонков, — все, готова ваша машина.

— Спасибо тебе, Женечка, — Желтухин достал деньги. — Спасибо.

Звонков взял полсотенную бумажку, с недоумением посмотрел на Желтухина.

— Много, Степан Федорович.

— Мало, Женечка, мало. Ты мне как сын, так что бери, бери…

Желтухин подошел к машине.

— Круто распоряжается, — посмотрел ему вслед Толик.

— Широкий мужик.

Мимо них проехал и скрылся в переулках города серенький «Запорожец», только стук двигателя несколько минут бился о металлические стенки гаражей.

— У тебя что-нибудь с машиной?

— Да нет, — Толик сел на опрокинутый ящик.

— Так что с тобой?

— Приходил от тебя мент.

— Игорь?

— А кто его знает. Игорь он или Витя. Сказал, от тебя.

— Ты помог ему? — строго спросил Звонков.

— Нет. Пусть других стукачей ищет.

— Дурак ты, Толик.

Женя бросил ветошь, которой вытирал руки, и пошел к гаражу.

— Подожди, Женя!

— Ну, чего? — Звонков обернулся.

— Ты считаешь, что я должен ему помочь?

— А ты как думаешь? Я не хочу возвращаться к нашему давнему спору, но ты здорово изменился, когда ушел из театра в ресторан.

— Знаешь, Женя, чья бы корова мычала… Ты тут тоже не за фантики работаешь.

— Да. Но есть некоторая разница. Я — рядовой инженер, а ты — композитор.

— Композитору тоже хочется есть в ресторане и ездить на хорошей машине.

— Ладно, прекратим этот бессмысленный спор. Ты напрасно не помог Игорю.

— Выходит, помощь ему — это вроде бы индульгенция мне. А я певец из кабака, вернее, из притона! Понял! И поди ты со своим Игорем!..

Толик зло хлопнул дверцей машины. Включил двигатель. Выжал газ. Заскрипели покрышки, машина на задней передаче вылетела из проулка, словно пробка из бутылки.

* * *
Кафтанов спускался по лестнице, молодо перепрыгивая через две ступеньки, на ходу кивая почтительно здоровающимся с ним сотрудникам.

В вестибюле у лифта он увидел Корнеева.

— Игорь Дмитриевич, — позвал Кафтанов.

Корнеев подошел, по-военному вытянулся.

— Вольно, — усмехнулся Кафтанов. — Слушайте, что это за особые отношения у вас с полковником Громовым?

— У меня с ним нет никаких отношений.

Кафтанов внимательно посмотрел на Корнеева.

— Эта история в ресторане «Архангельское»?..

— Я приехал туда поговорить с руководителем оркестра, мне стало известно, что в ресторане бывает Тохадзе.

— В какое время вы приехали?

— В пятнадцать сорок.

— Ресторан был открыт?

— Нет. Закрыт на спецобслуживание. Там гуляли какие-то тузы.

— Откуда такие сведения?

— Тип и номера машин… Я попросил руководителя оркестра Анатолия Балина проехать со мной, но полковник Громов не разрешил ему этого сделать.

— Как?

— А очень просто, — зло сказал Корнеев. — Он меня выгнал вон из ресторана при официантках и музыкантах.

— Вы ничего не путаете, Игорь?

— Я-то нет, а вот полковник Громов перепутал меня с лакеем.

Корнеев говорил громко, и на них начали оглядываться сотрудники, стоящие у лифта.

— Хорошо, Корнеев, я разберусь.

Кафтанов повернулся и пошел к выходу.

И все время, пола он шел по вестибюлю, потом по двору, пока проходил вахту и даже на улице он думал об этих странных разговорах.

Игорь Корнеев тоже думал о том же самом. Когда-то давно, еще в школе, классный руководитель Вера Федоровна прямо на уроке, при всех прочла его любовную записку Лене Голубевой. Игорь выбежал в коридор, провожаемый жестким гоготом класса. Тогда он понял, что стыд осязаем. Ему казалось, что он липкий. Точно такое же чувство он испытал в ресторане, когда выгнал его Громов под сочувственно-ироническую усмешку «метра».

Возвращаясь домой, Игорь никак не мог понять, что же изменилось в их работе? За пятнадцать лет службы он перевидал всякое, но такое…

Месяц назад вытолкнули на пенсию его начальника отдела полковника Комарова. Ему только-только исполнилось пятьдесят. Комаров был на зависть крепкий мужик и, главное, очень умелый сыщик.

Год назад убили известную киноактрису, звезду тридцатых годов. У нее похитили редкие драгоценности. Преступление совершили мастерски, без всяких следов. Родственников у актрисы не было, единственная дочь жила в Америке. Все, кто знали убитую, говорили, что она была очень осторожной, незнакомым вообще дверь не открывала.

Почти год Комаров бился с этим «глухим» делом. И все-таки потянул ниточку. Как только закрутилась машина сыска, дело у Комарова отобрали и передали в МВД, а его с почетом отправили на пенсию.

После торжественного прощания Комаров сказал Игорю, горько усмехнувшись:

— Если хочешь доработать до пенсии, занимайся только лимитчиками. Не дай бог тебе выше забраться.

Странно они жили, очень странно. В милицию на руководящие должности пришли новые люди. Дела они не знали, но четко знали, что такое выгода.

Одним из таких был Громов. И Корнеев понимал: пока власть у Громова, ему в управлении не работать. За невеселыми мыслями своими он так и не заметил, как дошел до Кировской.

К ночи появился ветерок, потащил палую листву к памятнику Грибоедова. Она в неестественно желтом свете фонарей казалась грифельно-черной.

Игорь Корнеев ждал трамвая на площади у метро «Кировская».

* * *
И Пятницкая была почти пуста. Слава Голубев свернул в переулок и увидел у церкви темные «Жигули».

Вспыхнули и погасли фары. Его ждали.

Слава влез в задний салон.

— Привет.

— Здравствуй, дорогой, — Нугзар Тохадзе улыбнулся весело. — Мы с Геной заждались тебя. Поехали.

— Куда? — удивился Слава.

— В переулок, дорогой, или во двор, зачем на одном месте стоять.

Машина аккуратно развернулась и мимо станции метро проехала на Ордынку.

— Вот здесь и поговорим.

Тохадзе расстегнул сумку, вынул бутылку коньяка, стаканы.

* * *
Салон трамвая был пуст, только впереди сидел пожилой человек в светлой куртке.

Он обернулся несколько раз, внимательно посмотрел на Корнеева.

Игорь сидел, прислонившись виском к стеклу, наблюдая как плывут световые квадраты окон по темному тротуару, и валяющийся на нем мусор — скомканные пачки сигарет, осколки бутылок, картонки из-под молока — обретали в этом зыбком и скользящем свете некий новый, таинственный смысл.

Человек в куртке поднялся, сел рядом с Корнеевым. Посмотрел на него и спросил:

— Знаете, какая самая маленькая собака в мире?

— Нет, — удивленно ответил Игорь.

— Йоркширский терьер Сильвия. Ее рост девять сантиметров, а вес двести восемьдесят три грамма.

Корнеев повернулся и ошалело поглядел на незнакомца.

— А какая самая большая кошка в мире, знаете?

— Нет, — Игорь засмеялся.

— Ее зовут Химми, она живет в Австралии, длиной метр, весит двадцать килограммов.

Трамвай начал тормозить.

Человек встал, пошел к выходу.

С шипением разъехались двери.

— Зачем вы мне об этом говорили? — крикнул Игорь.

— Я хотел, чтобы вы улыбнулись, — донеслось из уличной темноты.

* * *
Тохадзе распахнул дверь и выбросил пустую бутылку, она, зазвенев, укатилась в темноту.

— На, Славик, дорогой, — он протянул ему сумку. — Здесь три бутылки такого же. Коньяк дорогой, хороший, ты в бане его поставь на стол, пусть эти козлы видят, что ты тоже человек.

— Слушай, Нугзар, оставьте вы меня в покое.

— Ты слышишь, Гена, дорогой, человек сам не знает что говорит, клянусь честным словом. Сколько ты от нас получил? Молчишь? Ты оделся, обулся, копейка в кармане завелась. Слушай, разве на свои статейки ты мог бы так жить?

— Я книгу готовлю…

— Какую, слушай, книгу? Ты что, «Малую землю» напишешь? Нет. Фамилия твоя Брежнев? Нет. Ты Голубев. Слава Голубев.

— Что ты с ним говоришь, Нугзар? — резко повернулся Гена Мусатов.

Он посмотрел на Славу и дернул щекой.

— Ишь ты, писатель. В баню с солидняком ходит. С милицейским начальством за ручку. Ты наводчик! Понял! Семнадцатая статья УК. Мы за грабеж пойдем, а ты за соучастие получишь. Так что сиди и не дергайся. В сумке не только коньяк, там штука, долг за прошлое. Нашел что-нибудь?

Слава достал бумажку, протянул.

— Там адрес, телефон, имя. Лесин Вадим из Внешторга, на три месяца в Лондон уехал. Дома одна жена. Мы выпивали, он Громову из милиции говорил, что у него дома и чеки и деньги. Я был у него. Там техники много, украшения у жены есть.

— Вот это дело. А теперь иди. Мы позвоним.

Слава вышел из машины. Посмотрел, пока скроются огоньки, подошел к фонарю, расстегнул молнию сумки. Все верно. Три бутылки дорогого коньяка, пачка денег. Слава достал бутылку, сорвал пробку и начал пить прямо из горлышка.

Сделав два больших глотка, постоял, опустив бутылку в вытянутой руке. Потом с силой ударил ею по дереву.

Зазвенело стекло, потек по руке коньяк.

— Гад! — крикнул Слава в темноту. — Сволочь!

Он в бессильной ярости бросил бутылочный скол в стену здания.

* * *
Корнеев шел по темной улице Островского к старому своему дому. Вошел в подъезд. Вызвал лифт. Поднялся на третий этаж. Открыл тяжелою старую дверь. Тихо прошел по коридору. Толкнул дверь в комнату. Раздевался в темноте. Уличный фонарь освещал часть комнаты, блестел на глянце календаря, высвечивая лицо актрисы Фатеевой.

Игорь разделся, лег, глядя как пляшет свет на потолке.

* * *
Гена Мусатов вышел из машины. Открыл дверь телефона-автомата, набрал номер.

Телефон не отвечал мучительно долго. Потом подняли трубку.

— Простите, ради бога, за поздний звонок. Это Алла Сергеевна? Кузьмин Евгений Сергеевич из «Станкоимпорта»… Да… Я друг Николая Петровича… Да, из Лондона. Только прилетел… Да… Да… Он вам привет шлет… Конечно… У меня посылка и письмо… Думаю, техника… Коробка больно тяжелая… Конечно, конечно… Коля дал мне адрес… Еду… Не беспокойтесь… Можете не причесываться… Я позвоню и передам вам прямо в дверь…

* * *
Мужчина поднялся на постели, взял с тумбочки сигареты, зажег спичку.

— Кто это?

— От Коли посылка.

— Круглосуточная поставка фирменных вещей?

— Не злись, Сережа, — Алла поцеловала его в щеку, — у нас еще полчасика есть.

В прихожей зазвенел звонок. Алла накинула халат и пошла к двери. Свет в коридоре она не зажигала.

Повозилась с запорами, раскрыла дверь.

В квартиру ворвались двое.

* * *
Телефон звякнул, словно подавился, и Корнеев сразу же снял трубку.

— Корнеев, — хрипло со сна сказал он. — Так… Так… Давай машину.

В комнате, где еще все вещи сохранили следы насилия, сидела рыдающая Алла и растерянный Сергей.

— Так, — сказал Корнеев, оценивая обстановку, — так. Вы кто?

— Я? — Сергей засуетился, начал доставать из пиджака документы, — я собственно…

Игорь взял паспорт, прочел, посмотрел сочувственно:

— Ну, кто вы, собственно, догадаться не трудно, поэтому я не буду спрашивать, почему вы находитесь здесь. Как было дело? Только кратко и точно.

— Я лежал в постели. И вдруг услышал какой-то шорох в коридоре. Встал. В комнату ворвался человек с пистолетом.

— Как он выглядел?

— Высокий, на лице маска, одет в темный халат…

— Какой халат? — удивился Корнеев.

— В них мастера на производстве ходят.

— Что еще вы заметили?

— У одного бандита был пистолет ТТ, у второго ПМ.

— Точно?

— В этом я разбираюсь… Потом, — Сергей закурил, подумал, — один говорил с грузинским акцентом.

— Они называли друг друга по именам?

— Нет. Они связали нас, потом накалили утюг докрасна и сказали Алле, или она выдаст деньги и ценности, или они ее прогладят…

— Дурак! Сволочь! Дурак! Это ты все! Ты! — давясь слезами, закричала Алла. — Ты! Ты!

— Что случилось, в чем вы его обвиняете?

— Гражданин Степанов сказал ей, чтобы она сама отдала ценности, не дожидаясь пока грабители ее пытать начнут, — вмешался в разговор оперуполномоченный из райотдела.

— Это он… Он, — на неестественно высокой ноте продолжала кричать женщина. — Паразит!

— Много они взяли? — спросил Корнеев.

— Двадцать тысяч рублей, пять тысяч чеками, драгоценности, две видеосистемы, — пояснил оперативник.

— По такой сумме заголосишь.

Корнеев вышел в коридор, вызвал приехавшего с ним старшего оперуполномоченного Булыгина.

— Витя, — Игорь достал сигарету, — Это Тохадзе?!

— Думаю, что да.

— Но кто навел? Может быть…

— Ты думаешь, Сережа этот? Нет. Наводчик был другой.

— Начинай отрабатывать связи. Уехавшего мужа, да и потерпевшей этой.

* * *
Подполковник Кривенцов приводил в порядок кабинет. Его предшественник не очень возвышал себя как начальник, поэтому к атрибутам рабочего места он относился легкомысленно и не зрело.

Кривенцов же наводил порядок что надо. Сначала он повесил два портрета руководящих работников на стене прямо над телефонами, приколотил окантованную фотографию, на которой он был запечатлен рядом с молодым генералом — одним из деятелей МВД.

На столе появилась папка с тиснением «К докладу», перекидной госзнаковский календарь, всевозможные стаканчики с фломастерами, подставки для ручек, микрокалькулятор.

Оглядев все это придирчивым глазом, нанес последний штрих — положил на самое видное место три книжечки: «Малая земля», «Возрождение» и «Целина».

Только теперь он был готов принять сотрудников.

* * *
А они толпились в коридоре, курили, пересмеивались.

— Корнеев, — сказал высокий, плечистый Коля Ермаков, — ты же замнач, пойди спроси, сколько нам здесь толочься?

— Сейчас Кафтанов придет, — ответил Корнеев.

— Кафтанов не придет, — вмешался в разговор Алик Сухов.

Он был самый молодой, но тем не менее постоянно был в курсе всех слухов и предположений.

— Не придет Кафтанов, — продолжал он, — Андрей Петрович был против назначения Кривенцова, поэтому и нашел предлог, сказал, что уезжает на территорию.

— Ох, Алик, — Корнеев бросил сигарету, — не доведет тебя твоя осведомленность до добра.

— Вы что, не верите мне, Игорь Дмитриевич?

— Да верю, Алик, верю.

И тут Алик заметил, как вдруг неожиданно изменилось лицо Корнеева. Он стоял и смотрел вглубь коридора, по которому шел полковник Громов: элегантно-улыбчивый, демократичный, свойский. Он вежливо со всеми раскланялся и скрылся в кабинете Кривенцова. Вскоре туда пригласили всех.

Офицеры, по старой привычке, заняли каждый свое место. Только Корнеев как всегда не сел за приставной столик, а остался стоять, прислонившись к стене.

— Товарищи, — Громов оглядел собравшихся строгим, но вместе с тем каким-то покровительственно-отеческим взглядом, — я хочу представить вам Станислава Павловича Кривенцова, нового начальника вашего отдела. Подполковник Кривенцов в органах не так давно, но за его плечами большой опыт комсомольской и партийной работы, а также службы в советском аппарате.

Громов помолчал, ожидая вопросов. Их не последовало. Тогда он продолжил:

— Я вижу по вашим лицам, что некоторые не согласны с таким решением вопроса? Да, подполковник Кривенцов в уголовном розыске не работал. Но у него есть главное — умение руководить, претворять в жизнь те решения, которые будут приняты. А такие люди ценятся везде. У меня все.

С этими словами Громов покинул кабинет.

В комнате воцарилась тишина.

Первым ее нарушил Кривенцов.

— Я тут на досуге полистал дела, которыми вы занимаетесь. Не порадовали они меня, так сказать. Много нераскрытых. Сроки нарушены. Это не показатели. С такими цифрами, так сказать, наверх не пойдешь. С этой безответственностью пора кончать. Всем даю срок десять дней. Мобилизуйтесь, найдите внутренние резервы. И хватит этой порочной практики. Руководство страны прямо говорит, что нет у нас ни наркомании, ни проституции, а рост преступности, так оказать, стремительно падает. А у нас в отделе что? Придут товарищи, так сказать, посмотрят. Не столица развитого социализма, а Чикаго. Пора с этим кончать.

* * *
В коридоре к Игорю подошел старый опер Борис Логунов.

— Ну что скажешь? — спросил он.

— Наплачемся мы с ним, — ответил Корнеев.

— Да разве это главное, Игорь?

— Ты прав, этот руководящий дуб будет всячески мешать работать.

— Я хочу рапорт, Игорь, подать о переводе.

— Куда ты собрался?

— В штаб, бумажки писать.

— Ты не сможешь, не выдержишь.

— Выдержку, Игорь. Ты понимаешь, что мы перестали быть сыщиками. Мы диспетчеры, которые переносят бумажки. Помнишь дело Рогова? Сначала звон литавр, а как копнули глубже, как вышли на неприкасаемых, так сразу команда — руби концы.

Корнеев молчал.

— Ну что ты молчишь? — почти крикнул Логунов.

Корнеев вошел в кабинет и вынул из шкафа кофеварку.

— Кофе хочешь, Боря?

— Ничего я не хочу, Игорь. Ничего.

* * *
Шумно и весело в ресторане. Как всегда, столики заняты. Сегодня сюда съехались все. Парад туалетов от европейских престижных домов, драгоценностей, взятых неведомо откуда. Парад наглости и дармовых денег.

Толик вышел на эстраду, оглядел зал. Усмехнулся. Он знал, чего от него ждали. Оркестр заиграл и он запел.

О прошлом пел Толик, но песня была новая, недавно написанная. И была в ней горечь последних дней Крыма, и был в ней нэпманский разгул и даже злость была.

Зал затих. Доставала эта песня тех, кто сидел за столиками, заставленными жратвой и выпивкой. Неопределенностью своей доставала, зыбкостью. Прозвучал последний аккорд. Толик поклонился и объявил в микрофон перерыв.

— Толик! Толик! — кто-то позвал его из зала.

Толик всмотрелся и увидел Тохадзе.

Нугзар сидел с какой-то девушкой и махал ему рукой. Толик спрыгнул с эстрады, пошел между столиков, улыбаясь знакомым, пожимая протянутые руки. Здесь его знали все и он знал почти всех, ибо они приезжали в ресторан послушать его песни.

— Привет, — сказал Толик, усаживаясь за стол.

— Здравствуй, дорогой, — Тохадзе налил шампанское в фужер, подвинул Толику, — выпей, за мою Алену. Ты когда-нибудь видел такую…

Тохадзе обнял за плечи молчаливую и действительно очень красивую девушку.

— Ваше здоровье, — Толик поднял бокал.

Алена молчала, царственно кивнула и выпила свой бокал до дна.

Толик чуть пригубил.

— Почему не пьешь, дорогой? Почему! Меня не уважаешь? Алену? — в сердцах заговорил Нугзар, долгим взглядом посмотрел на молчащего Толика, засмеялся. — Я знаю, ты не такой. Ты наш человек. Спой нам: мне и Алене. Спой такую песню, чтобы я заплакал.

— У нас перерыв, Нугзар, — Толик взял сигарету, закурил.

— Слушай, какой перерыв?.. — Тохадзе вытащил из кармана пачку денег, отделил от нее сотенную бумажку, бросил на стол.

— Пой.

— Нет, Нугзар. Люди устали.

— А ты?

— Я тоже.

— Слушай, — голос у Тохадзе стал угрожающе резким, — слушай, дорогой, что за дела. Я плачу вам. Может быть добавить? Да вы… за такие деньги что угодно сделаете…

Толик вспыхнул, погасил сигарету прямо в тарелке Тохадзе, встал и пошел к выходу.

Алена молча улыбалась ему вслед.

Тохадзе дернул щекой и выругался по-грузински.

Толик вышел из зала, спустился по служебной лестнице вниз, открыл дверь с надписью «Администратор». В кабинете закурил, сел у стола, снял телефонную трубку…

* * *
— Алена, — Тохадзе обнял ее за плечи, — мы сейчас поедем к тебе.

Высвеченная матовыми фонарями аллея была пуста, из дверей ресторана доносилась музыка, невдалеке, за рощей, шумело шоссе.

— Алена, со мной ты будешь счастлива, у тебя будет все. Пошли скорее, — нетерпеливо тянул ее за руку Нугзар.

У темной кипы кустов аллея резко поворачивала.

Тохадзе даже не заметил, откуда взялись эти двое. Они заломили ему руки и он закричал, вырываясь.

— Милиция! — крикнула обретшая дар речи Алена.

— Здесь милиция, — сказал подошедший Корнеев.

Он расстегнул молнию на кожаной куртке Тохадзе и вынул из внутреннего кармана пистолет «ПМ».

— Руки.

Щелкнули наручники.

— Вам, девушка, тоже придется проехать с нами.

Алена невозмутимо кивнула.

* * *
Черный коридор коммунальной квартиры был пугающе длинный. Игорь включил свет. Никогда не запирающаяся его дверь. Дверь с целым набором замочков Клавдии Степановны. И третья дверь с сургучной блямбой печати.

Игорь прошел на кухню, вынул из ящика пачку кофе, взял кофейник, поставил на газ.

В коридоре послышалось шарканье тапочек и вскоре появилась Клавдия Степановна. Маленькая, седенькая, добрая.

— Ты хочешь есть, Игорек?

— Спасибо, Клавдия Степановна, не хочу. — Игорь присел на табуретку, достал сигарету: — Ничего, если я закурю?

— Кури, кури. Может, погреть тебе котлет?

— Спасибо.

— Где же ты ешь? Целый день гоняешь по городу голодный?

— Милая Клавдия Степановна, в нашем городе так много мест, где можно поесть.

— Разве это пища, так только язву наживают.

— А жить вообще вредно, милая Клавдия Степановна, — от этого умирают.

Соседка посмотрела на Игоря, печально улыбнулась.

— Ты все-таки поешь. Я час целый в очереди простояла, а мяса купила.

— Это подвиг.

— Все смеешься. А ты попробуй протолкнись, у каждого магазина по пять автобусов из Тулы да Рязани.

— Там люди тоже есть хотят.

Клавдия Степановна махнула рукой, оставляя за собой последнее слово, вышла из кухни.

А Игорь налил в чашку густой, почти черный кофе, закурил.

Он сидел, бездумно глядя на старые сломанные часы с выпрыгнувшей и не успевшей спрятаться кукушкой, и мелкими глотками пил кофе…

* * *
Шашлык жарили прямо у реки. Рядом с мостками, к которым был пришвартован катер.

Шашлык жарили Гена Мусатов и шофер.

Михаил Кириллович и двое гостей сидели в пестрых легких креслах.

Дым от мангала низко стелился по земле и уходил вверх, в сторону дачи, стоящей у обрыва.

— Хочу здесь беседку поставить, да боюсь, начнутся разговоры, мол, нескромно, — Михаил Кириллович встал, потянулся. — А почему собственно, нескромно? Батька мой, Кирилл Петрович Мусатов, сапоги надел впервые на военной службе. Нас у матери пятеро было, так мы не то что сахара, хлеба вдоволь не видели. На поле работали с утра до вечера не хуже взрослых. Думаю, что теперь и пришло наше время. Мой батька с винтовкой бегал, чтобы его сын жил как подобает.

— Прав ты, Михаил Кириллович, прав, — сказал один из гостей.

Он тоже встал. Но в отличие от крупного, барственно-породистого Мусатова, был небольшого роста, кругленький, лысый.

— Вот тебе, мне, Леониду Федоровичу, — он кивнул в сторону третьего гостя, — страна поручила руководить крупнейшими отраслями хозяйства. Просто так, кому попадя, не поручат? Конечно, нам за это и блага всякие. Сознательные люди, настоящие партийцы, это понимают. А населению мы ничего объяснять не обязаны. Прав ты, прав, Леонид Федорович, — Мусатов опять опустился в кресло. — Я что, сразу здесь очутился? Нет. Крестьянскую долю познал. Деревенским комсомолом руководил. Потом учился. Потом Днепропетровский обком. В войну снабжением Ленинграда руководил. Ужасы блокады для меня не книжка. Потом в Молдавии, в Совмине. Теперь — в Москве…

Шофер и Гена поднесли стол, установили его так, чтобы из любого кресла было удобно дотянуться до закусок.

Расставили бутылки, блюдо с шашлыком. Леонид Федорович взял бокал, наполненный вином, отозвал Мусатова в сторону.

— Ну, говори, — усмехнулся Михаил Кириллович.

— Три «Волги» нужно.

— Как нужно-то?

Леонид Федорович провел ребром ладони по горлу.

— Ну, если так… — Мусатов внимательно посмотрел на него.

— Деньги я привез.

— Хорошо. Мое слово — печать.

Они вернулись к столу, за которым Пал Палыч одиноко расправлялся с шашлыком.

— А Геннадий-то у тебя, Михаил Кириллович, орел.

— А что делать? Сын с супругой в Штатах, дочка с мужем в Швеции. Сестра, умирая, просила не оставлять Геннадия. Живет со мной. Парень хороший. Я его завлабом во ВНИИ автомобильном устроил. Работает.

— Женить его надо, — раздумчиво сказал Пал Палыч.

— Вези дочку, окрутим, — захохотал Мусатов-старший, — пора и нам свои роды да династии создавать, не все же другим.

Пал Палыч и Леонид Федорович чокнулись с Михаилом Кирилловичем.

* * *
— Значит, вас зовут Елена Семеновна Лужина? А Алена — это, как я понимаю, имя для интимных друзей.

— Каких друзей? — переспросила Алена-Лена.

Голос у нее был хриплый, словно простуженный.

— Для интимных, — повторил Корнеев.

— Алена, удобнее так.

— Вы где работаете?

— А я поступаю на курсы стюардесс.

— Как я понял из рассказа вашего участкового, поступаете вы уже пять лет на эти курсы?

— Ну и что. Мое дело, чем я занимаюсь. Не ворую.

— Ну, оставим эту сложную тему в покое. Откуда вы знаете Тохадзе?

— Мы с ним в «Интерконтинентале» познакомились.

— При каких обстоятельствах?

— Я в баре сидела, а он подошел. Вот и все обстоятельства.

— А вам известно, чем он занимается?

— Солидный, деловой парень. Он сказал, что в торговле работает.

— Вы часто виделись?

— Вчера второй раз.

— Ну что ж, идите.

— Куда?

— Вы свободны.

Алена поднялась, взяла со стола пропуск. Вошел Боря Логунов.

— Ну что?

— Она видела его второй раз. А что Тохадзе?

— Берет все на себя, сообщников не называет.

— Ну что ж, пошли к нему.

* * *
Было еще совсем рано, когда «Волга» въехала в Козицкий переулок. Редкие прохожие сразу же обратили внимание на нее. Уж больно разукрашена была машина: фары, колпаки, зеленые козырьки над стеклами. Да и стекла необыкновенные. Чуть солнце появилось и они затемняются.

Сразу было видно, что хозяин любит свою машину. Любит и гордится ею.

У дома номер два «Волга» остановилась. Изнее вышел человек среднего роста, модно одетый. Оглядел окна, вошел в подъезд.

Желтухин на кухне пил кефир с плюшкой. Кухня была чистая, уютная, как у хорошей хозяйки. Весело блестели на солнце баночки для специй, кастрюли, медные бока самовара, импортный портативный телевизор. Желтухин пил кефир медленно. Торопиться ему было некуда. Внезапно раздался звук словно включили сирену и вспыхнула лампочка, в стоящей на столе маленькой панели.

Это был условный сигнал. Пришел свой. Человек, знающий, где расположена секретная кнопка звонка. Желтухин аккуратно вытер рот салфеткой и пошел открывать дверь.

А дверь в квартире Желтухина была, как в крепости. Толстая, обитая железными полосами, с целой системой сложных замков.

Желтухин посмотрел в глазок и начал отпирать запоры. Наконец дверь распахнулась. В квартиру шагнул Гурам Тохадзе.

Хозяин и гость обнялись.

— Ну, здравствуй, здравствуй, Гурамчик, — ласково то ли пропел, то ли проговорил Желтухин. — Давно не был. Забыл старика.

— Здравствуйте, дорогой Степан Федорович, здравствуйте.

Они вошли в комнату.

Тохадзе огляделся. Занавески из ситца. Репродукции на стенах. Деловая отечественная мебель. Только в углу сверкающий куб дорогостоящего японского телевизора и видеоприставки.

— Скромно живешь дорогой. Очень скромно. Разве такой человек, как ты, так жить должен — Тохадзе хлопнул ладонью по столу. — Не ценят тебя в Москве, не ценят. Ты к нам приезжай, в Батуми. Первым человеком будешь. Почет, уважение. Мы тебе сыновьями станем.

— Спасибо Гурамчик, спасибо, дорогой. Мне, старику, чего надо-то. Малость самую кефирчику, кашки, да хлебушка белого, — лицо Желтухина собралось морщинами, — мне главное, чтобы у друзей все миром, да путем было.

Добрый, ласковый стоял перед Тохадзе Желтухин. Да только глаза жили отдельно от морщин, ласкового голоса. От всего желтухинского обличия заботливого старичка. Холодными были глаза. Цепкими, безжалостными.

— Знаю, дорогой, — Тохадзе опустился на стул, — горе меня к тебе привело, горе.

— Говори.

— Брата, Нугзара, арестовали.

— Об этом можешь мне, Гурам, не говорить. Знаю я кое-что о твоем брате. Знаю. Если за это посадили, то с трудным делом ты ко мне пришел.

— Я, дорогой Степан Федорович, к тебе как к отцу пришел. Помоги. Ты нас, Тохадзе, знаешь. Мы тебе как сыновья были. Нугзар по любому твоему слову все делал…

Желтухин поднял руку. Тохадзе замолчал.

— Ты мне ни о чем не говори. Брат твой не бесплатно все это делал. Понял? А потом, разве я его людей грабить посылал? А?.. Молчишь… Ты просил, я его в дело взял. Кусок хлеба с маслом, да куш дал. А он, как нас отблагодарил? В налетчики пошел. Теперь свободу себе покупая, всех нас заложит.

— Что ты! Что ты! — Гурам Тохадзе замахал руками.

— Конечно, я его выручу, только стоить это будет дорого. Понял?

— Как не понять, дорогой, понял, конечно.

— Дело ты мне предлагаешь трудное, значит, и стоит оно дорого.

— Сколько?

Желтухин положил на стол растопыренную пятерню.

— Это можно.

— Это пока. И запомни, освободить его я не сумею. Пока… Сейчас думать надо о том, чтобы ему статью помягче дали. А там уж посмотрим. Понял, Гурам?

* * *
Кривенцов сидел за столом и читал документы по делу Тохадзе.

Корнеев стоял у окна, разглядывая знакомые до последней трещины крыши домов.

— Ну что ж, хорошо. Есть о чем доложить наверх. Есть. Заканчивайте быстрее.

— Станислав Павлович, мне хотелось бы поработать с Тохадзе побольше, у меня есть предположения, что он замешан в двух убийствах.

— Они за ним числятся?

— Нет. Одно в Московской области, а одно в Туле.

— Игорь Дмитриевич. Ну зачем тебе эти «висяки», пусть у областников голова болит, да туляки почешутся. Какое нам до этого дело. Заканчивай с Тохадзе.

— Но мне нужно еще дней десять.

— Пять. Понял? Пять.

Корнеев кивнул и пошел к двери.

— Слушай, Корнеев, — Кривенцов встал из-за стола, подошел к Игорю, — тут дело одно деликатное есть. Надо руководству помочь.

— Что за дело?

— Вот, — Кривенцов щелкнул замком сейфа, достал папку, — дело по угону автомашины у товарища Черемисина. Слыхал о таком?

— Только по телевизору.

— Вот-вот, так сказать, большой человек. А у него машину угнали.

— Так угонами другой отдел занимается.

— До чего же ты, Корнеев, непонятливый человек. Это же Черемисин. Понял? Черемисин.

— Да хоть сам…

— Ты что, ты что, — прервал его Кривенцов, — так сказать, такое имя, в суде. Ты лучше своего Тохадзе попроси, пусть на себя этот угон возьмет.

— Что?!

— Пусть на себя возьмет угон машины Черемисина.

— Да вы в своем уме предлагать мне такое?

— Так, — сказал Кривенцов, — понятно. Потащишь в партбюро — откажусь, докажу что ты хочешь меня оклеветать. Понял?

— Ну и сволочь ты Кривенцов. Ох, какая же сволочь.

— А это я запомню.

Корнеев вышел, в сердцах саданув дверью.

* * *
В кабинете Михаила Кирилловича телефонов было много. Они стояли на столе и на специальной тумбе. Только этот, старого образца беленький телефон, одиноко притулился на полочке. Сейчас он звенел тонко и переливчато.

Мусатов снял трубку.

— Да… Здорово… Знаешь, я, когда звонок этого аппарата слышу, сразу на сердце легче, друзья звонят… Да… А что за спешка такая… У всех дела… Ну ладно, ладно, приеду. А где там… Давай… Жди.

Мусатов положил трубку, забарабанил пальцами по столу. Нажал кнопку звонка.

В кабинете появился помощник.

— Коля, я тут уеду на пару часиков. Понял.

— Понял, Михаил Кириллович.

Помощник распахнул стенной шкаф, достал плащ, подал его своему шефу так, как швейцары подают пальто в ресторанах.

Мусатов благосклонно кивнул и вышел из кабинета.

* * *
Корнеев и дежурный по изолятору пожилой старший лейтенант шли по тюремному коридору.

— Он голодовку грозится объявить. Поэтому я тебя, Игорь, и вызвал. Или тебя теперь товарищ майор называть?

— Да что ты, дядя Сережа! Ты же меня еще младшим лейтенантом помнишь, — засмеялся Игорь.

— Я-то помню. Только некоторые об этом забывают.

— Не ворчи, дядя Сережа. Где он?

— В шестой.

Подошел старшина-надзиратель, открыл камеру.

Тохадзе в разорванной рубашке сидел на нарах. Был он всклокочен, небрит. На столике стояли миски с едой.

— Встать, — скомандовал дежурный.

Тохадзе молча поднял голову.

— Почему вы отказываетесь от пищи? — спросил Корнеев.

— Пища! — хрипло закричал Тохадзе и вскочил. — Ты, мусор!.. Где ты пищу видишь? У нас свиней кормят лучше. Понял!

— Может, мне в «Арагви» съездить? — прищурился Корнеев.

— В Батуми позвони, брату, пусть еду привезут!

— По мне, Тохадзе, ты и тюремной пайки не стоишь. Тебе на свете вообще жить нельзя.

— Это не тебе, мент, решать! Суду!

— Запомни, не будешь есть, начнем кормить насильно. У нас нервы крепкие. Пошли.

Дверь камеры захлопнулась.

Тохадзе вскочил, закричал что-то гортанное по-грузински. Схватил со стола миску и бросил в дверь.

Корнеев и дежурный остановились.

— Миску бросил, — сказал дежурный.

* * *
До чего же тихо и красиво осенью в Сокольниках. Днем в парке пусто. Только несколько молоденьких мам с колясками, да одинокий художник устроился у пруда. Неяркое солнце добавляет золото в краски осени. Заканчивается сентябрь безветрием и яркостью.

Желтухин прошел мимо художника, заглянул через плечо.

Художник недовольный обернулся.

— Извините, так вот, любопытствую.

Желтухин обогнул озеро, сел на лавочку. Посмотрел, прищурившись, как блестят солнечные блики на воде, достал пачку «Казбека». Долго обнюхивал папиросу, потом закурил.

Он сидел, бездумно покуривая, а глаза внимательно следили за аллеей. Ждали.

Мусатов появился стремительно. Шагал энергично, раскидывая туфлями листву.

Он подошел к скамейке, сел.

— Ну? — спросил отрывисто и зло.

— Миша, — Желтухин вздохнул, — ты посмотри, красота-то какая. Меня осень успокаивает, душой я отдыхаю в такие дни…

— Ты меня за этим позвал? — зло спросил Мусатов.

— А хотя бы и за этим, Миша. Ты забудь, забудь о посте своем. Стань нормальным-то, добрее стань. Проще. Может, последний раз мы с тобой такую-то осень видим. Мы же, Миша, с тобой как братья. Это у тебя родственников полный дам, а у меня ты один. Дружба наша с тех горьких блокадных дней началась.

— Ишь, как у пионеров на сборе заговорил. «Горькие блокадные дни». Не очень они для тебя горькими были.

— Ты, Миша, путаешь что-то. Это для тебя они слаще молока сгущенного. Тебе и медальку за питерские дни, и два ордена. А мне?

Голос Желтухина стал жестким, злым.

— Мне что, Миша? Срок. А потом паспорт чужой. А дело одно делали. Людей голодных обирали.

У Мусатова лицо дернулось. Он хотел что-то сказать, но не смог. Так и глотнул воздух открытым ртом.

— Да, Миша, мародеры мы. Капитал свой на голодных сделали. Только ты все сберег, а я потерял. Но на следствии, ох как меня крутили, о тебе молчал. Поэтому ты государственный человек, а я никто.

— Никто! — Мусатов усмехнулся. — Деньгами, наверное, стены оклеены.

— А зачем они мне, деньги-то? На кашку да творожок мне пенсии хватает. Может, эти-то деньги компенсация мне за жизнь загубленную.

— Только не плачь, Степа, каждый сам себе жизнь выбирает.

— Вот это ты точно сказал, Миша, точно, поэтому и дело у меня к тебе.

— Может, хватит дел?

— Нет, Миша, не хватит. Я тебе о Ленинграде и сроке не зря напомнил. Ты ведь все понял, умница моя? Понял, конечно? — Желтухин посмотрел на Мусатова и улыбнулся. — Вижу, что понял. Противен ты мне, Миша. Я-то вор, а ты еще хуже.

— Но… Ты!.. Полегче.

— Не нравится? А валюту скупать да доченьке с сыном передавать нравится?

— И это знаешь?

— Все о тебе, Миша, знаю. Все. И хватит, о деле теперь. Позвони Громову. Его орлы Нугзара Борисовича Тохадзе арестовали.

— За что?

— Скажем так, за дело. За грабежи.

— Ты с ума сошел! Чем же я тебе помочь могу?

— Можешь. Громов тебе в рот смотрит. Попроси, мол, сын друга, туда-сюда. Он ему грабеж на квартирную кражу переквалифицирует. Вот и все. Мы его потом в лагерь, в Грузию, а там его выкупят. Пусть только Громов его дело у Корнеева заберет и все, а там уж…

— Сколько? — спросил Мусатов.

Желтухин показал два пальца.

— Маловато.

— Это аванс. Двадцать тысяч. Дальше еще столько.

— Подумаем. Ты фамилию следователя знаешь?

— Не следователь пока, а опер. Фамилия его Корнеев.

* * *
Желтухин вошел в почтовое отделение, взял бланк телеграммы, написал текст:

«Батуми, улица Чернявского, 7, Тохадзе Гураму Борисовичу. Мы можем договориться по делу брата. Это ваш единственный шанс. Пока еще не поздно. Корнеев».

Девушка в окошке внимательно прочла телеграмму.

— Какой-то странный текст, — сказала она задумчиво.

— А чего странного, чего, — засуетился Желтухин, — адвокат посылает телеграмму о наследстве покойного.

— Все равно странно. Вы Корнеев?

— Нет. Я по его поручению.

— А документы у вас есть?

— Конечно, — Желтухин протянул в окошко паспорт.

Девушка мельком взглянула на него, вернула обратно.

— Два сорок.

Желтухин приподнял шляпу и пошел к двери. Девушка посмотрела ему вслед, подумала и написала на настольном календаре:

«Желтухин С. Козицкий, 4».

* * *
Мусатов принимал Громова на даче. Они сидели на мостках, к которым был пришвартован катер, выпивали и закусывали.

На столике водка, крупно нарезанное сало, черный хлеб, и большие синеватые узбекские луковицы. Мусатов положил на кусок ржаного хлеба сало отрезал кружок лука, разместил сверху, налил.

— Ну, Борис, поехали.

Они выпили и закусили, захрустели луком.

— Я, Борис, человек простой, — Мусатов смахнул слезу, — в деревне вырос. Сало и лук — лакомство нашего детства.

— Я, Михаил Кириллович, тоже люблю простую пищу.

— Да что вы, молодые, понимаете в этом?.. Привыкли по ресторанам, да санаториям…

Откуда-то налетел ветерок, он погнал по реке барашки волн, закачал катер.

Мусатов зябко поежился.

— Наливай, Боря.

Громов стремительно наполнил стопки.

— Ну, за твое генеральство.

Громов даже поперхнулся.

— Звонил я Олегу Кузьмичу, говорил с ним, — усмехнулся Мусатов, — была заминка, но все решили. К праздникам заказывай форму.

— Это правда? — Громов вскочил.

— Сиди, сиди. Правда. Я и с министром твоим вчера на совещании парой слов перекинулся. Он о тебе хорошего мнения. Обещал подумать о более масштабной работе.

— Михаил Кириллович, — Громов прижал обе руки к груди, — нет и не будет у вас человека вернее меня. Все сделаю для вас.

— Это ты загнул. Верность… все сделаю… Просто время такое, что хорошие люди должны друг друга держаться. Помогать. Ты чем силен? Компанией своей. Так-то, Боря.

— Вы же меня знаете. Не подведу.

— Да, знаю. Все знаю, а вот попросить стесняюсь.

— Михаил Кириллович! — Громов вскочил. — Только скажите. Любая ваша просьба — для меня приказ.

— Друг у меня есть… Старинный, с войны… Живет в Батуми… У него вроде бы сына что ли арестовали.

— Как фамилия сына?

— Тохадзе.

Громов присвистнул.

— Что, трудно? — прищурился Мусатов.

— Да, нелегко.

— Я тебя, Боря, освобождать его не прошу. Ты ему смягчи статью. Чтобы он получил поменьше.

— Это можно, — обрадовался Громов, — только человек, который им занимается, больно гнилой.

— Что ты имеешь в виду?

— Не понимает он обстановки. Этики не знает.

— Хороший работник?

— Да как сказать…

— Ты его от этого дела отстрани. Как его фамилия-то?

— Корнеев.

— А живет где?

— А зачем?

— Нужно, Боря, нужно.

— Я его адрес завтра вам скажу.

* * *
Разукрашенная машина Тохадзе стояла у тротуара на Патриарших прудах.

Гурам и Гена кого-то ждали. Они много курили, развалясь на сиденьях, провожая глазами проходящих женщин.

— Долго еще ждать? — Гена выкинул окурок на тротуар.

— Совсем немного, Гена. Совсем немного.

— Что о Нугзаре слышно?

— А ничего. Его дело майор Корнеев ведет. Зверь, клянусь честным словом.

— А ты ему дай.

— Слушай! Как дам? Я его телефона даже не знаю. У меня там друг работает, говорит, зверь Корнеев, понимаешь, зверь.

— Ты ему много дай. Он и возьмет.

— А-а! — Тохадзе махнул рукой. — Сколько еще людей поганых на земле, Гена. Друг другу в беде не хотят помочь.

Из-за угла выехал «Запорожец», притормозил. Из него вышли Звонков и Желтухин.

Они перекинулись парой фраз, пожали друг другу руки и разошлись.

— Ты смотри, это же Женька Звонков, — удивился Гена, — мы с ним вместе работаем. Не знал, что он тоже из крутежных.

— Нет! Я его знаю. Тачку он мне чинил. Степан Федорович меня к нему посылал. Это механик его.

Тохадзе вышел из машины, подошел к Желтухину, поздоровался, тот передал ему бумажку и уехал.

— Большой человек. Ах, какой человек, — сказал, садясь в машину, Тохадзе. — Не голова. Совмин. Все придумать может. Все сделать может. Большой человек!

— Да знаю я этого старичка, — засмеялся Гена, — он иногда к дядьке моему заходит. Тихий пенсионер.

— Ты еще молод, дорогой, — Тохадзе улыбнулся снисходительно, — совсем молод. Вот уже много лет без этого тихого пенсионера ни одно крупное дело не обходится. Он богатейший человек.

— Так почему же он на этом дерьме ездит?

— Потому что умный.

— Очень богатый? — переспросил Гена и задумался.

* * *
Какой же сегодня день длинный был! Странно даже. Иногда время пролетает стремительно. Встал утром, кофе выпил, сигарету выкурил, пошел на службу. Вроде совсем недавно, кажется, час назад шел по своей улице Островского. Яркой, утренней. А вот топаешь домой по желтой фонарной дорожке. Спит Замоскворечье, а ты все идешь по той же улице Островского. Игорь остановился, закурил сигарету.

Осень хозяйничала в Замоскворечье. В свете фонарей листья казались черными. Ветер, заблудившийся в переплетении переулков, напитавшийся запахом осени в городских палисадниках и остатках замоскворецких рощ, оставлял на губах горьковатый вкус гниющей коры.

А хорошо просто так стоять и курить, прокручивая в памяти прожитый день. А он какой-то странный был. Вдруг начал домогаться и звать поужинать бывший начальник отдела Комаров. Предложение это просто сразило Игоря, а Борис Логунов, сидевший у него в кабинете, минут десять хохотал.

Всем московским сыщикам была известна феноменальная жадность Комарова. Он на работе даже костюмы носил, пошитые из форменного материала. И тут на тебе. Зовет ужинать в «Узбекистан». Главное, звонил настойчиво, несколько раз.

С семнадцати до двадцати допрашивал Тохадзе, так Комаров раза четыре звонил.

А потом Борис довез Игоря до ресторана на своем «Запорожце», на прощание они выкурили по сигарете.

И уехал Логунов в маленькой машине, и начался этот, какой-то рваный пугающий вечер.

…Все было странно и непривычно: богатый стол, роскошный костюм Комарова, а главное — его слова, так не вяжущиеся с тем, о чем он говорил еще месяц назад.

Комаров наливал дорогой коньяк в фужеры и пил его жадно, как воду.

— Ты, Корнеев, счастья своего не знаешь. Ты за Громова держись. Борис Павлович знаешь какой человек… То-то, ты не знаешь. Когда меня уволили, он позвонил, к себе домой позвал. В «Интурист» устроил. Понял. Да я раньше, когда в милиции этой бегал, даже не знал, что такая жизнь есть.

Комаров пил, хвалил Громова, совал Игорю дорогие фирменные сигареты.

И этот ресторан и пьяный Комаров, и, главное, разговор этот непонятный, вызвали в Игоре чувство настороженности и неосознанной опасности. Почему, как могло возникнуть это чувство?

Хороший стол, веселые люди вокруг, человек, которого Корнеев знал пятнадцать лет. Но вдруг Игорю все стало подозрительно: и марочный коньяк и богатая закуска, и пьяный Комаров.

Игорь не пил, а Комаров не обращал внимания на это, ему словно надо было выговориться кому-то, словно оправдаться в чем-то перед Игорем.

Потом к их столу подсел какой-то роскошно одетый грузин, который все время лез обниматься и говорил о дружбе.

Комаров же исчез, словно растворился, в дымном ресторанном воздухе. Игорю надоел грузин, его разговоры о дружбе и благодарности, и он покинул зал…

* * *
Действительно странный день. Тревожное чувство не оставляло Игоря все время, пока он поднимался на лифте.

Свет на площадке, как всегда, не горел и Корнеев решил сам сменить лампочку, прямо сейчас же.

Он открыл дверь квартиры и увидел Клавдию Степановну, стоящую на пороге комнаты.

— Ну, славу богу, явился, — она вышла в коридор, — а то тебя человек дожидался.

— Какой человек?

— Да грузинец, говорил, твой друг.

— А что же он мне на работу не позвонил?

— Звонил он тебе, часов в восемь, а тебя не было. Есть будешь?

— Пока нет, — ответил машинально Корнеев, и внезапно исчезло чувство тревоги, переполнявшее его. Сразу, начисто. Он точно помнил, что с восемнадцати до двадцати одного никуда не выходил из кабинета. Даже если бы захотел выйти, то не смог бы, потому что сидел перед ним на стуле арестованный Тохадзе.

— Он, — продолжала соседка, — больно убивался, что тебя дома нет. Посылку тебе привез.

— Какую посылку?

— Да в сумке она у него была, в черной.

— А где посылка?

— Ну, он попросился, я ему твою комнату открыла, он вошел и вышел обратно. Спасибо, мол, мамаша, и ушел.

— Клавдия Степановна, он с сумкой ушел?

— С пустой.

— Точно.

— Ну а как же?

Игорь толкнул дверь и вошел в свою комнату. Значит, здесь был человек и что-то спрятал. Что же? И вновь чувство тревоги забилось, запульсировало в нем.

Корнеев подошел к телефону и набрал номер.

— Дежурный по городу подполковник Зайцев.

— Владимир Павлович, Корнеев беспокоит.

— Привет, Игорь, что у тебя?

— Сегодня между 19 и 20 мою квартиру посетил неизвестный человек и оставил в комнате какой-то сверток.

— Да ты что, Игорек? — Корнеев почувствовал, как голос Зайцева зазвенел. — Да ты что?

— Владимир Павлович, я не шучу, примите сообщение и пришлите людей.

— Давай, — голос дежурного стал привычно сух.

— Сегодня, по словам моей соседки Клавдии Степановны Проскуряковой, между 19 и 20 в моей квартире находился неизвестный человек, предположительно грузин, который оставил в моей комнате сверток. В связи с тем, что мною ведется оперативная разработка грабителя Нугзара Тохадзе, считаю, что визит неизвестного связан с этим делом.

— Высылаю группу. Жди, — заключил дежурный и повесил трубку.

— В чем он был одет, Клавдия Степановна, — спросил Игорь.

— В костюме. Костюм голубой такой, с отливом стальным.

Она продолжала говорить что-то еще, но Игорь не слушал ее. Он сел на стул, закурил и еще раз подивился странному чувству опасности, возникшему в нем впервые.

Грузин в ресторане был одет в точно такой же костюм. Потом приехала группа, появились понятые.

Из шкафа достали три бутылки марочного коньяка «Тбилиси», в диване между стенкой и подушкой лежала пачка денег, пятьсот рублей и кинжал старинной работы с гравировкой:

«Ты стал нашим братом, Игорь. Семья Тохадзе!»

* * *
«Волга» Тохадзе въехала на улицу Островского. Рядом с Гурамом сидел Кривенцов, сзади еще двое.

Кривенцов первый увидел «рафик» городской опергруппы.

— Стой! — крикнул он. — Стой!

Тохадзе с удивлением посмотрел на него.

— Ты чего, Славик, дорогой.

— Все. Езжай отсюда.

— Куда?

— Куда хочешь, идиот. Опоздали мы.

Когда все уехали, Игорь сел писать рапорт на имя Кафтанова. Он писал об этом странном вечере, о звонке Комарова, о грузине, появившемся за столом, о человеке, подложившем взятку.

Ему хотелось рассказать и о том, как его обидел Громов и о стычке с Кривенцовым, и о том, что вообще последнее время творится в милиции.

Но вместо этого он писал сухие служебные фразы.

Закончив писать, он взглянул на часы. Час тридцать. Последний день сентября пошел.

Корнеев усмехнулся и поставил дату.

* * *
Кафтанов вошел в кабинет Громова и увидел Кривенцова, сидящего в самом конце длинного стола для заседаний.

Кривенцов не встал. И поэтому Кафтанов, игнорируя его, поздоровался только с Громовым.

— Андрей Петрович, — сказал Громов, — я мужик прямой, поэтому вокруг да около ходить не буду. Твоего Корнеева во взятке обвиняют.

— Кто?

— Гурам Тохадзе. Якобы Корнеев заставил Тохадзе пригласить его в ресторан и выманил у него 500 рублей и ценные подарки. В заявлении говорится, что Тохадзе может показать, куда Корнеев спрятал деньги и ценности.

— Это ложь. Я знакомился с рапортом Корнеева. Я знаю его много лет как офицера и коммуниста…

— Эка, куда хватил. Ну зачем же патетика, Андрей Петрович. Зачем? С какой стати Тохадзе оговаривать Корнеева? Да и мало ли в наших рядах случайных людей? А потом есть неопровержимые улики.

— Корнеев человек не случайный. Он предан делу. Дважды ранен, имеет награды… — настойчиво говорил Кафтанов.

— Мы с Кривенцовым тоже имеем, но не кричим об этом.

— А о ваших наградах вообще молчать надо.

— Что вы сказали?

— А то, что слышали.

— Опять, товарищ Кафтанов, вы начинаете говорить в недопустимом тоне. Я принял решение: до выяснения обстоятельств отстранить Корнеева от дела Тохадзе. Этим займется подполковник Кривенцов. Он докончит все, передаст следователю.

— И получит новую награду за задержание особо опасного преступника… — прервал его Кафтанов.

— Не так уж и опасен Тохадзе, Андрей Петрович.

— Корнеев вообще отстранен от работы?

— Нет, только по делу Тохадзе. Я назначил служебное расследование. Оно все и решит.

— Я обжалую ваши действия.

Кафтанов встал и, не прощаясь, направился к двери.

Москва. Октябрь
В город пришло утро.

…Играл в теннис со Славой полковник Громов. Мяч стремительно менял положение. Громов играл уверенно и резко. В каждом его движении чувствовалась сила, ловкость, полная жизненная гармония.

…Нугзар Тохадзе, небритый, голый по пояс, шагал по камере. Пять шагов туда, пять обратно. Дверь с «волчком» и «кормушкой», нары, окно, забранное решеткой.

Пять шагов туда, пять обратно.

…Гурам Тохадзе в это же время вкусно завтракал в номере гостиницы. Жил он в «люксе». Из окна далеко видно московское утро. Гурам пил шампанское и ел творожники со сметаной

…Игорь Корнеев шел на работу. Он не торопился. Ему не хотелось идти в управление. Игорь постоял у метро «Новокузнецкая», покурил. Прочитал какую-то газету в витрине и направился к трамваю.

Вот подошел красный, еще влажно блестящий вагон.

А Игорь курил. Так он стоял, пропуская один трамвай за другим.

…Женя Звонков собирался на службу. Он принадлежал к той категории холостяков, у которых в квартире идеальный порядок. Все вещи занимают раз и навсегда отведенное им место. Женя осмотрел комнату, задернул на окнах шторы, запер дверь…

* * *
Корнеев сидел в приемной, глядел на красящую губы секретаршу.

Увидев его взгляд, она смутилась, положила на стол помаду и зеркальце, посмотрела на Корнеева.

— Игорь, ты был женат? — спросила она серьезно.

— Да, милая Анна Сергеевна. А почему вас это интересует?

— Во-первых, ты так наблюдал за мной, словно видел это впервые, во-вторых, тебя надо женить…

Вспыхнула лампочка, загудел зуммер селектора. Секретарша мгновенно нажала кнопку.

— Да, Андрей Петрович.

— Корнеев здесь?

— Ждет.

— Приглашайте.

Кафтанов сидел не за столом, а на стуле у окна. Это удивило Игоря и он с недоумением посмотрел на начальника.

— Садись, — Кафтанов махнул рукой в сторону дивана. — Садись и рассказывай все по порядку.

— О чем, товарищ полковник.

— А о своих делах с Тохадзе, товарищ майор. Меня вчера Громов лицом по стенке возил из-за твоего гостя.

— Я написал рапорт. Есть рапорты помощника дежурного и милиционеров. Что я могу еще добавить.

— Скажи, Игорь, как они узнали твой адрес?

— Не знаю.

— Ты уверен, что в ресторане с тобой сидел брат Тохадзе?

— Нет.

— Меня вызывал Громов и приказал отстранить тебя от разработки Нугзара Тохадзе.

— Он передал ее Кривенцову?

— Да. Откуда ты знаешь?

— Догадаться нетрудно. Такие как Кривенцов прикрываясь магическим словом «сроки», смогут оправдать убийцу, чтобы не испортить раскрываемости. Мы разве завод, как можно нам планировать процент раскрытия преступлений?

— Что ты несешь, Игорь…

— А то, товарищ полковник, о чем мы говорим постоянно.

— Ты…

— Я понимаю, — Игорь перебил Кафтанова, — я все понимаю, вам не положено вести такие разговоры с подчиненными, но знайте, Андрей Петрович, придет время, изменится многое. А я верю, что изменится, иначе работать не стоит. И спросят с нас: как же вы, офицеры и коммунисты, могли допустить, чтобы кучка деляг творила беззаконие.

Кафтанов помолчал, потом сказал тихо:

— Иди, Корнеев, иди.

* * *
Слава, помахивая сумкой с надписью «Адидас», из которой высовывалась теннисная ракетка в чехле, вышел из ворот стадиона.

Постоял минуту, раздумывая куда идти, и пошел в сторону сокольнического парка.

Синие «Жигули» медленно двинулись за ним.

Теннисист поворачивал за угол, когда «Жигули» резко затормозили рядом. Слава испуганно отскочил в сторону.

— Привет, — высунулся из окна Гена. — Далеко?

— Ты совсем с ума сошел, кто же так делает?

— Есть разговор, садись в машину.


Они сидели в парке, в кафе «Ландыш», в большом зале.

Народу было мало. Всего несколько столиков занято. По пустым прыгали воробьи, выискивая крошки.

Гена пил пиво, внимательно поглядывая на неспокойного Славу.

А тот действительно был неспокоен. То глоток пива отхлебнет, то пальцами начнет стучать по столу, то мякиш хлеба отломит и шарики из него катает…

— Ну что ты дергаешься, — по-доброму улыбнулся Гена, — позвал тебя просто посидеть, пивка попить, поговорить о жизни. А ты ну прямо как на допросе.

— Устал я, Гена. Устал бояться.

— А чего ты боишься? Ты убивал? Нет. Грабил? Нет. Так чего тебе бояться? Ты же у нас писатель. Книгу пишешь. Статьи твои в газетах читаем о том, как хорошо работает милиция. Чего тебе бояться-то?

— Понимаешь, — Слава достал пачку сигарет, закурил, — Я не могу так больше. Жить не могу. Я писать хочу. Книги хочу писать, киносценарии. Как другие. Понимаешь?

— Я-то понимаю. Пиши. Ты думаешь, я пишущих ребят не знаю? Представь себе, знаю. Так вот, они каждое утро за столом горбатятся, а не мячики гоняют.

— Я работаю по ночам.

— В «Архангельском»?

— Ты меня каждый день там видишь?

— Часто. Достаточно часто, чтобы понять как ты живешь.

— А как я живу?

— Рассказать? — Гена седлал большой глоток и поставил кружку на стол. — А живешь ты, Слава Голубев, так. Из газеты ушел десять лет назад. Поработал год. Но ходить в редакцию по утрам не для тебя. Так? Молчишь. Ладно. Ты решил книгу писать. Ходил в Дом журналистов и рассказывал всем, какую напишешь книгу. Жить надо, а работать не хочется. Тогда стал ты две комнаты в своей, от родителей оставшейся квартире, сдавать, Гостиницу из них сделал. Кому выпить — пожалуйста. С бабой пошалить — ради бога. Переночевать несколько дней — милости просим. А потом к тебе грузины залетные стали вещи краденые свозить. Было так, товарищ писатель? Молчишь. Дальше поедем. Потом ты торговать стал. Понемногу, мелко. Впрочем, ты и сейчас фарцуешь по мелочам, и в основном краденым. Ты какие сигареты куришь? А?.. «Мальборо». Так-то, Славик, привык дорогие сигареты курить, хорошо одеваться…

Слава взмахнул рукой, пытаясь перебить Гену.

— Погоди, — продолжал тот, — не перебивай. Я же не осуждаю тебя. Нет. Привык, значит, так тебе хотелось. Только вот что я тебе скажу. Сладко жрать одно, а деньги на жратву доставать — совершенно другое.

— Зачем ты мне все это говоришь? Какое ты имеешь право осуждать меня!

— Не визжи. Тихо. — Гена хлопнул ладонью по столу.

— Какое ты имеешь право осуждать меня, — перешел Слава на сдавленный шепот. — Ты-то сам кто? Чего добился?

— Кто я? — Гена усмехнулся. — Я современный человек. А потом, я не трус. Я не боюсь взять деньги. На подачки не живу.

— Что ты от меня хочешь?

— Вот это мужской разговор. Ты знаешь, что Нугзара взяли?.. Да не бледней ты, идиот, не сдаст он никого. Не бледней. У меня есть дело. Но одному мне его не поднять. Пойдешь со мной…

— Нет, Гена, — Голубев вскочил, — нет. Пожалей меня. — Он тяжело опустился на стул и заплакал.

* * *
Лаборатория больше походила на цех автомобильного завода. Правда, маленький цех маленького завода, которого никогда не было, да и не будет никогда. Звонков штангенциркулем обмерял цилиндр. Совсем новенький еще, не потерявший приятного матового блеска.

— Его надо чуть подточить, — сказал он высокому человеку в очках.

— Женя, нет токаря.

— Лев Миронович, вы доктор наук и суровая проза жизни вам недоступна. Я же простой н. с. инженер Звонков, получающий сто пятьдесят рублей. Зачислите меня токарем по совместительству?

— Не могу, Женя. Вы же это прекрасно знаете.

— Знаю, мой ученый сосед. Знаю.

Звонков подошел к токарному станку, вставил цилиндр, закрепил. Потом надел защитные очки и включил станок.

Умело, точно подвел Звонков резец к цилиндру и пошла стружка.

— Осторожнее, Женя.

Лев Миронович близоруко наклонился к станку. Но Звонков уже закончил. Вынул цилиндр, протянул его Льву Мироновичу.

— Замеряйте.

— Я не верю вашему штангелю. Я верю электронике.

— Ваше право.

Звонков пошел к своему столу, втиснутому между панелью с приборами и какой-то мудреной установкой. Зазвонил телефон.

— Да, — Женя поднял трубку. — А где вы? Сейчас спущусь.

Звонков снял халат, повесил его на гвоздик, достал из шкафа кожаную куртку.

— Лев Миронович!

— Ау!

— Я на минутку.

— Хорошо!

Лев Миронович кричал откуда-то из глубины сводчатого гулкого цеха.

Женя вышел. В приоткрытую дверь просунулась чья-то рука, покопалась в халате Звонкова, что-то вынула оттуда и исчезла.

* * *
За окнами стало смеркаться. Часы на стене пробили шесть раз.

— Лев Миронович!

Женя снял халат.

— Лев Миронович!

— Да, Женя.

— Вы остаетесь?

— Задержусь еще немного. А вы уходите?

— Да.

Женя полез в карман халата и растерянно выдернул руку.

— Лев Миронович!

— Да, Женя.

— Вы у меня ничего из халата не брали?

— Нет. А что пропало?

— Да ключи, от квартиры и гаража.

Женя хлопнул себя по бокам. Раздался звон. Он опустил руку в карман, достал ключи, с недоумением посмотрел на них.

— По-моему, это ключи, — Лев Миронович снял очки.

— Да, — растерянно сказал Звонков.

— Они что, не ваши?

— В том-то и дело, что мои. В том-то и дело.

— А что вас так потрясло, Женя?

— Я кладу их только в правый карман, в левом у меня лежат микрозаточки.

— Значит, к вам приходит старость, милый Звонков, она и победит вашу аккуратность и жизненный рационализм.

Женя не ответил, он с недоумением разглядывал ключи…

* * *
— Ну, — сказал Громов, — садись, Кривенцов. Чем порадуешь?

— Так вот, так сказать, — Кривенцов положил на стол папку.

Громов раскрыл ее, начал читать.

— А вот это, Кривенцов, ты молодец. Что молодец, то молодец.

Громов поднял трубку одного из телефонов, набрал четыре цифры.

— Приемная товарища Черемисина. Громов из ГУВД беспокоит. Можно Сергея Степановича? Жду… Жду.

— Неужели самому, — восторженно прошептал Кривенцов.

Громов утвердительно кивнул головой.

— Сергей Степанович… Громов из ГУВД побеспокоил… Хочу доложить. Преступник, угнавший вашу машину, найден. Так точно. Некто Тохадзе… Да… Конечно… Там семья обеспеченная, они ущерб немедленно возместят. Старались, Сергей Степанович… Тохадзе обезвредила группа под руководством подполковника Кривенцова… Есть… Есть… Передам…

Громов положит трубку, вытер тыльной стороной ладони пот со лба.

— Спасибо, Борис Петрович.

Кривенцов вскочил, вытянулся.

— Да садись ты, садись. Теперь видишь, на каких верхах твоя фамилия ходит? Благодарят тебя.

— Борис Петрович, — Кривенцов прижал руки к груди, — вы только скажите…

— Знаю, знаю. Садись. Давай о Корнееве поговорим. Не нравится он мне. Надо от него избавляться. Подумай, как его «на землю» перевести.

— А чего проще, я на него бумаги читал от Тохадзе. Пока суть да дело, переведем его в какое-нибудь отделение. Только, Борис Петрович, с Кафтановым трудно будет.

— Разберемся.

Громов засмеялся и похлопал ладонью по телефонному аппарату с гербом на диске.

* * *
Игорь Корнеев шел по улицам гаражного города. День был воскресный, поэтому многие боксы распахнуты настежь, народ возится с машинами.

Игорь здоровался со знакомыми. Вот и гараж Звонкова. Женя, как всегда, лежит под машиной.

— Привет, — Игорь присел рядом.

— Привет, — Звонков выбрался из-под автомобиля, протер руки ветошью.

— Ты чего звонил? — спросил Игорь и сел на перевернутый ящик. — Что за странные вещи с тобой происходят?

— Я не хотел тебе по телефону говорить, боялся, не поверишь.

Игорь усмехнулся, посмотрел на Звонкова.

— Ну что ты смеешься. Это действительно серьезно.

— Дай закурить.

Звонков протянул ему пачку с сигаретами.

Они закурили.

— Я даже не знаю, как начать. У меня странная зрительная память.

— Это я знаю, помню еще по школе.

— Ну, а с возрастом некоторые привычки появились.

— Да знаю я и твою аккуратность и даже щепетильность. Ты о деле говори.

— Понимаешь, Игорь, я второй раз возвращаюсь домой и вещи не в том порядке, в котором они были.

— Не понимаю. Конкретнее?

— Конкретнее… — переспросил Звонков. — Например, пепельницу мою с русалкой помнишь?

— Конечно.

— Я ее всегда русалочьим хвостом к окну ставлю. Всю жизнь. Прихожу вчера, а она хвостом к шкафу повернута. Когда уходил, забыл выкинуть окурки. Их три в пепельнице было, а прихожу — пять. Теперь, зажигалка у меня всегда стоит на пятне.

— На каком пятне?

— На том самом, которое вы, еще будучи старшим лейтенантом, прожгли на полировке.

— Любопытно. Поехали к тебе, — прервал Женю Игорь и нетерпеливо встал.

В квартире Звонкова был как всегда полный порядок. Паркет в прихожей ослепительно блестел. На стенах — маленькие веселые картинки с видами Москвы. Медные украшения дверцы стенного шкафа ослепительно сияли в полумраке.

Игорь снял ботинки.

— Стоп, — сказал Женя. — Что ты видишь?

— Ничего, — сознался Игорь.

— Видишь тапочки?

У стенного шкафа стояли четыре пары тапочек.

— Да.

— Как они стоят?

— Нормально.

— Когда я вчера подошел к двери, то поймал себя на мысли, что меня что-то раздражает. Я оглянулся и увидел эти тапочки, они были свалены в угол. Я поставил их вдоль стены, ровно. А теперь они опять свалены.

Игорь внимательно посмотрел на Женю и сказал, сдерживая улыбку:

— Показывай, что еще.

Они вошли в комнату. Женя молча указал на пепельницу, потом на зажигалку, потом достал из пепельницы окурок.

— Читай.

Игорь поднес окурок к глазам.

— «Кент».

— Я отродясь не курил таких сигарет.

— Ты проверил, у тебя ничего не пропало?

— Ничего.

— Странно. Знаешь, если это опять повторится, немедленно заяви в отделение милиции.

— Зачем?

— Заяви. Так лучше будет. И вообще сходил бы ты к врачу, Женька, а?

— Ну зачем ты так, Игорь… — Звонков устало опустился в кресло.

* * *
Кафтанов стоял у окна в своем кабинете и читал какую-то бумагу.

Запел зуммер селектора.

Кафтанов подошел, нажал кнопку.

— Да.

— Андрей Петрович, — сказала секретарша, — к вам полковник Зотов, из инспекции по личному составу.

— Приглашай.

Полковник Зотов высокий, чуть сутулый, в форме внутренней службы не вошел, а словно просочился в дверную щель.

— Здравия желаю, Андрей Петрович.

— Здравствуйте, Семен Ильич.

— Присаживайтесь.

Зотов сел, вздохнул, положил на стол папку.

— Что это?

— Материалы на Корнеева.

— Что?!

— Поступило заявление, что Корнеев вымогал взятку…

— Я это знаю, от некоего Тохадзе, — перебил Зотова Кафтанов. — Считаю оговором.

— То-то и оно, но Тохадзе передал нам телеграмму Корнеева и фотографии, где они вместе сидят в ресторане.

— Это еще что такое?

— Да вот, — Зотов неспешно раскрыл папку, вздохнул и положил перед Кафтановым телеграмму.

Кафтанов взял бланк, быстро пробежал глазами, потом поглядел на фотографию.

— Ничего не понимаю.

— А тут и понимать нечего, — вздохнул Зотов, — здесь, Андрей Петрович, два варианта. Первый — оговор, второй — попытка вымогательства.

— Но зачем оговаривать Корнеева? Кому он мешает?

— Андрей Петрович, я Корнеева тоже знаю. При моей службе о человеке только плохое собирать надо. Так у меня на Корнеева кроме неподтвердившихся анонимок, ничего нет.

— Семен Ильич, вы могли бы эти бумаги оставить у меня?

— Если с моим руководством договоритесь.

— Договорюсь.

— Тогда я вам эти бумаги занесу.

* * *
Слава Голубев свернул в переулок и опять увидел темно-синие «Жигули», стоящие у церкви.

Гена заметил его и открыл дверь.

В салоне они закурили.

— Поедем, — сказал Гена. — Опять к нему. Что брать, я скажу тебе у дома. А пока переоденься. На заднем сиденье кожаная куртка и кепка.

— Гена!

— Молчи, дурак, сделаем дело — всю жизнь нужды знать не будем.

* * *
Кафтанов шел по коридору управления, рассеянно здороваясь с сотрудниками. У одной из дверей он остановился, задумался, постоял немного и отворил ее.

Кафтанов оглядел маленький кабинет и спросил:

— Где Летушев?

— На территории.

— Хорошо. Садись, Борис. Есть разговор.

Логунов сел. Кафтанов расположился за столом напротив.

— С сегодняшнего дня ты бросаешь все дела и займешься проверкой вот этих документов.

— Что это, товарищ полковник?

— Попытка скомпрометировать Корнеева. Ты, Логунов, понимаешь, кому и зачем это выгодно. Не скрою, начав это дело, ты можешь нажить себе могущественных врагов. Но на чаше весов доброе имя твоего товарища. Следовательно, доброе имя всех нас.

— Я постараюсь, Андрей Петрович.

Логунов взял папку.

* * *
Коляска в лифт не влезала. Это была роскошная детская коляска. Нечто среднее между ракетой и автомобилем марки «крейслер». И как Николай ни старался, он не мог ее всунуть в лифт.

Поэтому и пришлось аккуратно спускать вниз по лестнице.

— Осторожнее! — раздавался голос невидимой тещи.

Коляска, солидно поскрипывая рессорами, спускалась вниз по ступенькам.

На четвертом этаже хлопнула дверь квартиры Звонкова.

Николай сверху увидел знакомую клетчатую кепку и кожаную желтую куртку.

— Женя! — крикнул он. — Женя!

Но Звонков, словно не слыша его, опрометью бросился вниз по лестнице.

* * *
Машина Тохадзе остановилась в Козицком переулке.

— Подожди здесь, — сказал он Гене и вынул из портфеля плотный сверток.

— Бабки? — спросил Гена.

— Угу.

— Старичку.

— Угу.

— Много здесь.

— Ничего, дорогой, дело этого стоит, — с этими словами Тохадзе вышел из машины.

* * *
Звонков прощался со Львом Мироновичем у входа в институт.

На улице уже горели фонари, и поэтому осенний вечер казался чуть лиловатым.

Женя задернул молнию куртки, закурил сигарету и медленно, не торопясь пошел по улице.

Московский вечер обтекал его, даря на секунду лица, глаза, улыбки.

Он шел задумавшись и не заметил, как толпа вынесла ему навстречу спешащую девушку, и она ударилась о его плечо.

— Ой, — вскрикнула прохожая и упала.

Женя наклонился, схватил ее за руку, начал поднимать.

— Очень мило, — сказала незнакомка, — очень.

И стала собирать какие-то женские мелочи, разлетевшиеся по асфальту из ее сумки.

Звонков поднял какие-то маленькие коробочки, суетливо протянул девушке.

Она взяла их и засмеялась.

Только теперь Женя посмотрел на нее и увидел, что она очень хороша.

— Ну что же вы, может,руку подадите, встать поможете.

Женя протянул руку, девушка поднялась и поморщилась.

— Ушиблись? — спросил Женя.

— Немного.

— Я сейчас машину поймаю.

— Не надо, вы только проводите меня. У вас есть время?

— Конечно, конечно, — Звонков взял девушку под руку.

— Лучше я.

Она по-хозяйски просунула руку, оперлась на его локоть.

— Кстати, меня зовут Лена.

— А меня Женя.

— Вот и прекрасно. Пойдемте, Женя, потихоньку к дому.

Это была странная прогулка. Женя и не заметил, как они оказались на Чистых прудах. Стало уже совсем темно; желтели фонари над головой и свет лежал на аллеях словно опавшая листва.

О чем они говорили? Да разве мог он запомнить!.. Его кружили вечер и осень, Ленино лицо. Оно приближалось и становилось мучительно прекрасным, а потом удалялось куда-то в осеннюю темноту.

Они ушли с прудов, свернули на улицу Чаплыгина.

Она была пустынной в вечернее время. Они шли медленно, оттягивая час расставания.

Из-за угла ударил свет фар, осветил их, машина остановилась.

Лена закрыла ладонью глаза.

— Может, вас подвезти? — с этими словами из машины вылез Толик.

— Ты как здесь очутился? — удивленно спросил Женя.

— Секрет.

— Так подвезти?

— Спасибо, не надо, — Женя улыбнулся.

— Ну, как хочешь, тебе жить, — Толик внимательно посмотрел на Лену, захлопнул дверцу и уехал.

— Это ваш друг? — спросила Лена.

— Да.

— У него хорошая машина.

— Неплохая, только поршни постукивают.

— А вы автомеханик?

— Что-то вроде.

— Из автосервиса? — с уважением спросила Лена.

— Нет, я инженер, работаю в лаборатории по изучению автомобильных двигателей.

— А-а…

Женя не уловил интонации. Но в голосе Лены послышалось явное разочарование.

Они шли по тихой улице. Их плечи касались друг друга. Только улица совсем не длинная да удивительно короток осенний вечер.

— Когда я тебя увижу? — спросил Женя.

Они стояли у освещенного подъезда.

— Завтра.

— Где?

— У кинотеатра «Новороссийск», за ним есть площадка.

— Это у выхода?

— Да.

— Во сколько?

— А во сколько ты можешь?

— В любое время.

— Тогда давай в три.

Лена взяла Женю за отвороты куртки, притянула к себе и поцеловала.

Женя стоял и смотрел, как она входит в подъезд, как набирает код, как поднимается к лифту.

Вот она повернулась, помахала рукой.

Хлопнула дверь лифта.

Звонков закурил и пошел в сторону бульваров.

Он шел быстро и легко, как ходят счастливые люди.

Лишь завернул за угол Женя Звонков, как тут же из парадного вышла Лена. Она огляделась и почти побежала по улице.

У автомата остановилась. Бросила монету, набрала номер.

Проговорила несколько слов. Повесила трубку.

А тут и зеленый огонек появился в переулке.

Лена подняла руку…


Звонков вошел в квартиру. Зажег свет в прихожей. Кто-то опять побывал здесь. Он видел это в разрушении привычного строя вещей. Вон коврик сдвинут, спички упали с тумбочки на пол, гантель откатилась на середину коридора…

Они же у стены всегда стояли.

Звонков подошел, поднял гантель, поставил ее на место. Одну. Второй не было.

Он бросился в комнату. Заглянул под диван, пошарил под шкафом, отодвинул журнальный стол.

Нету.

* * *
Звонков вошел в дежурную часть отделения и положил перед молодым лейтенантом гантель.

— Вот.

— Вы это что, гражданин?

Лейтенант вскочил. К Звонкову придвинулись два крепких сержанта.

— Вы что, гражданин? — строго спросил дежурный. Он был совсем молодой. И офицерская форма была свежей и необмытой.

— У меня гантель украли, — устало сказал Звонков и опустился на садовую скамейку, неведомо как попавшую в дежурную часть.

— Чего, чего?

— Гантель украли, вот что, — зло ответил Женя.

— Давайте по порядку, — лейтенант сел, поправил портупею и повязку. — Фамилия, имя, отчество, место жительства.

Звонков ответил и лейтенант аккуратно записал все на бланке.

— Давно вы обратили внимание, что посторонние посещают вашу квартиру?

— Дней семь назад.

— Ранее ничего не пропадало?

— Да вроде нет.

— Хорошо, товарищ Звонков. Я завтра утром передам все это вашему участковому инспектору, а он сообщит вам о результатах.

— Спасибо.

— Не стоит. Эта наша служба.

Звонков вышел.

Один из сержантов поднялся со скамейки, подошел к дежурному.

— Видишь, тронулся малый, Это от бормотухи. У нас рядом с общежитием мужик тоже от перепоя черного человека увидел, схватил топор да начал по двору за ним гоняться. И этот псих.

— Это, Рахимов, установит врач. А наше дело оказывать гражданам всевозможную поддержку.

— Да гнать таких бухариков надо, а не бумаги писать.

— Гнать, Рахимов, из милиции надо таких, как ты, и запомни: бухарики в медвытрезвителях, а в дежурную часть приходят граждане.

* * *
Борис Логунов шел по длинному коридору гостиницы «Россия». Двери, двери, двери. Цифры, цифры, цифры.

Поворот. И сразу нужные цифры 8-0127. Борис постучал.

— Да, — раздалось за дверью.

Логунов вошел в прихожую. Номер был люкс.

— Входи, дорогая, входи.

Борис толкнул еще одну дверь.

Гостиная, обставленная с чуть потертым гостиничным шиком. Несмотря на раннее время стол накрыт словно для банкета.

Переливались на солнце бутылки. Дефицитные закуски громоздились на тарелках.

И сам Тохадзе был не утренним. Для вечера он оделся. Для приема. Тугой воротник голубой рубашки обхватил шею, галстук переливался полосками, а синий костюм отдавал шелковым блеском.

Ослепительно сияли черные ботинки и золотогубая улыбка Гурама Тохадзе. Улыбка была предназначена явно не для Логунова, как и цветы, которые Гурам держал в руках.

— Здравствуйте Тохадзе, — безлико сказал Логунов, — как я понимаю, вы меня не ждали.

Гурам, прищурившись, поглядел на Логунова. Коротко так. Стремительно.

И Логунов по его лицу понял, что догадался он, кто пришел к нему.

Битый был парень Гурам Тохадзе. Тертый.

— Здравствуйте, начальник, хорошему человеку всегда рад.

— А почему начальник?

— А у вас в столице все начальники. Это мы просители, дорогой. К столу прошу.

— Это потом. Я из МУРа, — Логунов достал удостоверение.

И опять мазанул по нему взглядом Гурам.

— Зачем обижаешь, дорогой. Тохадзе человеку на слово верит. Садись.

Логунов сел. Огляделся.

— Гражданин Тохадзе, у меня к вам один вопрос: как вы попали в квартиру майора Корнеева?

— Плохой человек твой майор. Плохой. Прислал мне телеграмму о брате. Я в самолет и в Москву. Позвонил ему.

— Откуда телефон узнали?

— На Петровке дали, в справочной.

— Вы говорили с Корнеевым?

— Позвонил ему. Обрадовался. Думаю, какой хороший человек.

— То есть?

— Он предложил: «Пойдем, дорогой, со мной в ресторан, там и поговорим. Посидим, как братья». Так и сказал, клянусь честным словом.

— Что вы сделали?

— Обрадовался, дорогой. Пригласил его в «Узбекистан». Там поговорили. Я знал, что он человек гнилой, вымогатель. Друга позвал с фотоаппаратом…

— А как вы в его квартире оказались в семь часов?

— Не был я там.

— Не надо, Тохадзе. Вас соседка опознает.

— Зачем соседка, ты слушай, что я скажу. Корнеев твой хоть и молодой, но гнилой совсем. Не наш. Деньги, понимаешь, вымогать начал. Послушай, откуда у честного человека деньги. Я в «Сельхозтехнике» работаю. На Доске почета фотокарточку имею. Откуда у меня деньги?

— А наверное оттуда же, откуда машина «Волга» и номер, который стоит сорок рублей в день.

Тохадзе опять прищурился, усмехнулся.

— Слушай, ты зачем пришел? А? Мои деньги считать или взяточника разоблачать? А? Скажи. Раз он милиционер, значит может над родственными чувствами издеваться? Ты скажи! Не боишься, что я на тебя управу найду.

— Не боюсь, — усмехнулся Логунов, достал из кейса бумаги. — Давайте закрепим ваши показания.

— Зачем это?

— Порядок такой…

* * *
Звонков завязывал галстук, наклонившись к зеркалу, вмонтированному в дверцу шкафа.

Он осторожно, двумя пальцами, зажал узел и аккуратно затянул галстук.

— Хорошо, — сказал подошедший Лев Миронович, — необыкновенно хорошо. Куда, если не секрет?

— В исполком, — уверенно соврал Женя, — насчет гаража.

— Милый Женя, запомните, некоторый жизненный опыт подсказывает мне, что просители одеваются попроще. Скромнее, чтобы вызвать жалость у чиновника. Поэтому я делаю вывод: вы идете на свидание.

— Лев Миронович, вы ясновидец.

— Опыт, милый Женя, опыт. А это самое горькое в жизни.

— Почему?

— Да потому, что он приходит с годами.

— Не всегда.

— Вы оптимист, Женя. Итак, у вас свидание.

— Именно. Только не говорите завлабу.

— Какому, Женя? Последний раз Геннадия Петровича Мусатова я наблюдал мельком на прошлой неделе.

— А вдруг принесет нелегкая. Я в книге-то записался.

Лев Миронович поднял руку.

— Благословляю.

— Аминь! — Уже на бегу весело крикнул Звонков.

* * *
— Клавдия Степановна, — сказал Логунов, — вы, пожалуйста, вспомните, когда этот человек Игорю звонил.

Они сидели на кухне и пили чай из большого пестрого чайника. И вся кухня была как этот чайник. Чистенькая, пестрая, веселая.

— Я, Борис Николаевич, не припомню точно. Но по телевизору «Спокойной ночи, малыши!» показывали. Я музыку услышала.

— А по какой программе?

Клавдия Степановна поставила чашку, подумала.

— Я всегда по второй смотрю…

— Значит было ровно двадцать часов.

— Точно. Я еще думала, уйдет он до программы «Время» или нет.

— А что потом было?

— Ну, грузинец этот трубку положил. И говорит: «Нет его, мамаша. Позвольте, я ему посылку оставлю». Я открыла дверь Игоря. Он туда зашел, свет зажег. А через минуты две вышел. Сказал спасибо и ушел.

— Что у него было в руках?

— Так у него с собой сумка была.

— Что потом?

— Вышел он, сумка уже пустая. Поблагодарил и ушел.

— Клавдия Степановна, вы узнаете этого человека? — Логунов положил на стол фотографию Гурама Тохадзе.

— Он это! Он…

* * *
На часах уже было три двадцать, а Звонков все ходил возле кинотеатра «Новороссийск». Вон девушка, высокая, блондинка, из такси вышла. Нет. Это не Лена.

* * *
За окнами, плотно забранными решетками, отцветали магнолии. Субтропики за окнами. Осенние, прекрасные субтропики.

А в маленькой комнате двое ребят. Модные такие ребята. Поглядишь и скажешь, на артистов эстрады похожи. Только торчат из-под пиджаков пистолетные кобуры, да видны тяжелые сейфы за их спинами.

Зазвонил телефон. Длинно-длинно. Так обычно межгород вызывает.

— Лакоба, — поднял один из ребят трубку. — Здравствуй, Боря, здравствуй, дорогой.

Он закрыл ладонью трубку и сказал соседу:

— Логунов из МУРа…, да… Слышу, Боря. Когда отдыхать приедешь? Ждем тебя с Ревазом… Конечно, знаю… Да кто в Батуми этого Тохадзе не знает… Телеграмма… Понял… Сделаем, Боря… Жди…

* * *
А Женя Звонков стоит у кинотеатра с ненужным букетом. Проходят мимо люди. Две девушки пробежали, поглядели с улыбкой. Лены все не было.

* * *
Пожилая женщина вышла из квартиры, заперла дверь.

Уже было совсем спустилась к лифту, как что-то вспомнив, опять поднялась и остановилась у дверей Желтухина.

— Степан Федорович, — крикнула она. — Степан Федорович!

Не услышав ответа, нажала на кнопку звонка. Подержала немного, потом толкнула дверь. И она открылась.

— Степан Федорович…

Желтухин лежал в коридоре лицом вниз, вокруг головы растекалось темное пятно.

* * *
А Звонков ждет. Он стоит здесь уже третий час, надеясь на чудо.

* * *
У дома Желтухина остановилась милицейская машина. Вылезли оперативники, выпрыгнула из кабины большая серая овчарка.

* * *
Женя Звонков медленно идет переулками к улице Чаплыгина. Начинает смеркаться. Он доходит до знакомого дома, достает сигарету, закуривает. Решил Лену ждать здесь.

* * *
Зазвонил телефон, и Логунов снял трубку.

— Так… Так… Спасибо, Дато… Что делает?.. Живет в номере люкс в «России»… Вот как попал, не знаю. В Москве командировочные на вокзалах спят, а «деловые» в «люксах». Такова жизнь. Спасибо, Дато… Ты очень помог.

* * *
Борис Логунов вошел в почтовое отделение. Огляделся. Никого. За барьером читает книгу хорошенькая девушка.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — девушка подняла голову.

— Вы не помните, кто отправлял эту телеграмму?

— А вы кто?

Логунов достал удостоверение, раскрыл.

— МУР, — улыбнулась телеграфистка, — прямо как в повести.

Логунов взглянул на лежащую на столе книгу. «Петровка, 38».

Девушка прочла телеграмму.

— Я ее помню. Я ее не хотела отправлять. Мне показалось, что она шифрованная.

— А кто ее отправлял, помните?

— Конечно. Старичок. У него на пиджаке нашивки за ранение. Он говорил, что отправляет ее по поручению адвоката. Я даже паспорт его проверила.

— Фамилию помните?

— Сейчас, — девушка полистала календарь, вот: Желтухин, Козицкий, дом 4.

* * *
Уже стало совсем темно, когда Звонков понял, что ждать бесполезно. Он медленно пошел в сторону бульваров. Медленно, медленно. Словно непосильный груз на себе нес.

* * *
— Товарищ полковник, — Логунов положил на стол рапорт, — я все сделал.

— Читать потом буду. Расскажи.

— Ну, конечно, Тохадзе на своем стоял. Разрешите закурить.

— Кури. Я в этом не сомневался.

— Я говорил с соседкой Игоря. Далее я в Батуми позвонил, Лакобе. Он установил, что телеграмма пришла в Батуми четырнадцатого сентября, а Тохадзе уехал шестого. В почтовом отделении мне удалось установить, что телеграмму посылал некий Желтухин, проживающий в Козицком переулке, дом 4.

— Как фамилия?

— Желтухин, Андрей Петрович. Хочу вечерком навестить его.

— Не стоит. Его убили сегодня между пятнадцатью и шестнадцатью часами.

— Как?

— Очень просто. Стукнули гантелью по голове. Ваши выводы?

— Товарищ полковник, — отчеканил Логунов, — путем оперативно-розыскных действий я установил, первое: майор Корнеев не вымогал деньги у гражданина Тохадзе. Второе: Тохадзе и Желтухин вошли в сговор с целью опорочить майора Корнеева. Считаю, что майор Корнеев ни в чем не виноват.

— Рано, Логунов. Бери эти бумаги и тряси Тохадзе. Выясни, кто стоит за этим делом. Это главное.

— Ясно.

— Иди, Борис, ты хорошо поработал. Спасибо.

— Товарищ полковник, а кто убил Желтухина?

— Да вышли на него уже. Его сегодня возьмут ребята из восемьдесят восьмого. Только одного не могу понять, как они хотели найти взятку. Как? Это ты, Борис, тоже должен узнать.

* * *
Женя Звонков вошел в подъезд, поднялся к лифту, постоял, постукивая пальцами по панели управления. Потом нажал кнопку.

Кабина медленно поплыла между этажами и остановилась. Звонков вышел, покопался в кармане, нашел ключ, но только успел вставить его в замочную скважину, как из темноты выскочили двое, скрутили его, захлопнули на руках наручники.

— Милиция, Звонков, вы арестованы.

* * *
Комната была залита пронзительно белым неоновым светом. Осветительные трубки под потолком потрескивали словно дрова. Звонкова допрашивали трое. Капитан в милицейской форме и два молодых парня в светлых рубашках, с приспущенными галстуками.

— Послушайте, Звонков, будьте разумным человеком. Гантель ваша?

Женя кивнул. Он сидел у стены, протирая платком пальцы рук, запачканные краской для дактилоскопии.

— Ну вот, видите, — капитан говорил миролюбиво и тихо. Таким голосом обычно говорят с больными людьми.

— Как могла гантель попасть в комнату к убитому Желтухину?

— Я же сказал, не знаю! — крикнул Женя.

— Не знаешь, — закричал один из молодых оперов. — Не знаешь! А человека старого бить по голове гантелью — это ты знаешь?

— Замолчи, Колесников, — спокойно сказал капитан.

— Дайте мне позвонить, — чуть не плача попросил Женя.

— Дам, — так же ласково ответил капитан, — дам, только сначала подпиши, что ты убил Желтухина. Молчи. Я понимаю, ты убивать не хотел. Вошел в квартиру, взломал тайник. Кстати, где ценности? — Капитан посмотрел на Звонкова. — Хорошо, — продолжал он, — об этом потом. Ты вошел, взломал тайник, тут и старичок появился. Ты испугался и ударил его. Мы понимаем, ты убивать не хотел. Запомни, если ты признаешься, то суд поймет, что ты убил случайно, в состоянии аффекта. От страха…

— Нет!.. — Звонков вскочил.

Один из молодых оперов толкнул его в грудь.

Женя с грохотом упал на стул.

В дверь заглянул дежурный.

— Не колется?

— Расколется, — усмехнулся молодой, — куда ему деваться.

— Звонков, — капитан закурил, протянул сигареты Жене, — Звонков, поймите, мы вам не враги. Наоборот, мы вчетвером должны найти выход из этих страшных обстоятельств. Мы опытнее вас. Наш долг не только наказывать, но и помогать людям.

Свет лампы слепил Звонкова. Он сидел, вжавшись в стену, словно пытаясь проломить ее и очутиться на ночной улице вдали от этого кошмара. Голос капитана звучал мягко и вкрадчиво, но глаза цепко следили за Жениным лицом. Холодные глаза человека, привыкшего лгать.

— Значит, молчать будешь! — не выдержав, вскочил зашедшийся криком капитан. — Ну смотри, сволочь, смотри!

Капитан сорвал со стола материю.

— Твоя гантель.

Звонков кивнул.

— Ты не кивай здесь! Говори, твоя или нет!

— Моя.

— Значит, ты гантель в пластиковую сумку положил. Правильно. Неудобно с гантелью по улице ходить. Ты, Звонков, когда старичка-то тюкнул гантелью по голове, растерялся, это правильно. Ты не убийца, ты жадный просто. Очень жадный человек. Ты испугался, конечно, и забыл не только гантель, но и сумку. А в ней газета была «Московская правда» с твоим адресом. Это, Звонков, второе. А вон сумка с вещами, в которой, кстати, две сберкнижки Желтухина. Это, Звонков, у тебя при обыске нашли. Значит, это и есть третье. То, что ты убил, мы знаем. Но с тобой еще кто-то был. Так ведь? Кто был с тобой?

— Разрешите мне позвонить.

— Когда сознаешься, и позвонить разрешим и кофе дадим. Кто с тобой был?

Капитан наклонился к Звонкову. И Жене показалось, что глаза его стали огромными, как абажуры настольных ламп, они надвигались на него. И некуда ему было спрятаться от них. Глаза капитана давили на него, вжимали в стену.

— Так кто с тобой был?

— Дайте мне позвонить? — Звонков вскочил и словно сбросил с себя гипноз страха этого вечера и глаз капитана.

— Сидеть!

Молодой опер опять толкнул Звонкова.

А за окном уже начало светать, и погасили лампочки. В кабинете был утренний полумрак, светлеющий с каждой минутой.

Капитан снял китель и галстук, сидел в одной рубашке с черными пятнами пота на спине.

Все курили.

— Значит, не дадите позвонить? — спросил Звонков.

— Нет, — капитан затянулся глубоко и закрыл глаза.

— Тогда пишите адрес сообщника.

Опера словно проснулись. Движения их стали расчетливо-быстрыми.

— Ну раз начал, Звонков, колись.

Женя взял сигарету, закурил.

— Пишите. Улица Островского, дом 6, кв. 29. Зовут его Игорь. Больше ничего не знаю.

* * *
Корнеева разбудил звонок в дверь. Длинный и требовательный.

Еще не проснувшись, он автоматически натянул тренировочные брюки и пошел открывать.

А звонок бесчинствовал в квартире.

Корнеев распахнул дверь.

— Сдурели.

В прихожую ворвались двое в штатском и двое в форме.

— Уголовный розыск! — крикнул один. — Стоять!

— А я и так стою, — усмехнулся Корнеев.

— Ты Игорь? — молоденький опер повел стволом пистолета, матово блеснувшим в темноте коридора.

— Убери ствол, — Корнеев нащупал выключатель, зажег свет.

Теперь он видел всех четверых. Возбужденных, с жадным охотничьим азартом в глазах.

— Товарищ майор, — внезапно сказал один из оперативников. — Игорь Дмитриевич…

— А это ты, Афанасьев? Кто это тебя научил по утрам в квартиры вламываться?

— Так на вас показали.

— Кто?

— Звонков.

— Какой Звонков?

— Да Евгений Николаевич. Тот, что Желтухина из Козицкого, дом четыре, заделал.

— Подожди, Афанасьев, толком расскажи…

* * *
Корнеев вошел в комнату, где под охраной сидел Звонков.

— В интересное дело ты меня втравливаешь, Женя. Не больше не меньше, как соучастие в убийстве.

— У меня не было выхода, Игорь, иначе они бы меня сломали. Я боялся сознаться в том, чего не делал.

— Женя, времени мало. Давай по порядку. Гантель?

— Два дня назад я вернулся домой, ее не было.

— Ты заявил в милицию?

— Да.

— Так чего же ты молчишь?

— А я говорил им, но они хотели слушать только то, что хотели.

— Где ты был вчера, между 15 и 18?

— У кинотеатра «Новороссийск» ждал девушку.

— Три часа?

— Да. Она сказала, что может опоздать, и просила меня подождать ее. Сказала, что придет обязательно.

— Она так тебе понравилась?

— Да.

— Кто-нибудь тебя видел у кинотеатра?

— Я не видел никого.

— Ты давал кому-нибудь ключи?

— Ты же знаешь.

— Знаю, но бывает всякое.

— Исключено.

— Ты пошел на свидание с работы?

— Да.

— Где мне найти эту девушку?

— Не знаю.

— То есть?

— Знаю только, что ее зовут Лена, она очень красивая и живет на улице Чаплыгина.

— Ну, это тоже кое-что. Дом какой?

— Четыре, второй подъезд.

— Женя, вспомни, кто тебя видел у «Новороссийска».

Звонков грустно покачал головой.

* * *
— Так, — сказал Борис Логунов и встал из-за стола, — значит вы, Тохадзе, продолжаете утверждать, что лично получили эту телеграмму?

— Зачем обижаешь? — Гурам Тохадзе даже головой затряс возбужденно. Мол, до чего недоверчивые люди бывают.

— Тогда, пожалуйста, распишись здесь.

Борис подвинул Тохадзе лист протокола.

— Здесь? — Тохадзе медленно начал читать.

— Неразборчиво?

— Нормально, — Гурам расписался.

— Прекрасно. Теперь, Тохадзе, ответьте на такой вопрос. Как вы одновременно могли жить в Москве, вот справка из гостиницы «Минск», и получать телеграмму в Батуми?

— Я на два дня улетел домой.

Тохадзе ответил быстро, словно ожидал этого вопроса.

— Вот справка Аэрофлота, — Логунов вынул из папки бумагу, — в ней говорится, что за последний месяц ни ваша фамилия, ни ваши паспортные данные не были зарегистрированы в аэропортах Москвы.

— Мне друг продал билет. Я по его фамилии летел.

— По какой?

— Слушай, Давид его зовут, а фамилию не помню.

Логунов сел, взял ручку, записал.

— Значит вы, Тохадзе, утверждаете, что ваш знакомый по имени Давид уступил вам свой билет?

— Утверждаю.

— Распишитесь.

— Здесь?

— Да. Продолжим. Вы приехали в Батуми и получили телеграмму.

— Конечно, получил! — Тохадзе вскочил. — Какое ему дело, когда я куда ехал. Я свободный человек! Понимаешь?

— Пока.

— Что пока?

— Свободный пока.

— Ты что, угрожаешь мне?

— Вы садитесь, Тохадзе. Спокойно садитесь и прочитайте показания проводника поезда «Батуми — Москва» Чачава. В них она показывает, что получила эту телеграмму от вашей сестры и передала ее вам в Москве.

— Слушай! Кому веришь? Проводнику? Они все продажные.

— Хорошо. Я устрою вам очную ставку.

— Зачем? Слушай, чего тебе надо?

— Вот что, Тохадзе, разговор по делу. Мне надо, чтобы вы обвинялись по двум статьям — 130-й и 181-й.

Тохадзе задумался на минуту.

— Что-то я не помню таких статей.

— Вполне естественно. Вы ранее дважды привлекались по 146-й статье. За разбой. Не так ли?

— У вас учет.

— Пока не жалуемся. Разъясняю смысл статей: 130-я — клевета; 181-я — дача заведомо ложных показаний. Будем говорить серьезно?

* * *
Лифтерша, разговаривая, прижимала к груди роман Пикуля «Слово и дело», словно боялась, что Корнеев его отнимет.

— Людмила Тарасовна, вы говорите, что в вашем подъезде никакой красивой, высокой блондинки по имени Лена нет.

— Точно знаю.

— А может она гостила или снимала комнату?

— Вы знаете, молодой человек, когда сидишь на одном месте десять лет, запоминаешь всех, кто проходит мимо тебя.

— Вы весь день дежурите?

— Нет, с девяти утра до семи вечера.

— Понятно…

Подъезд дома, где живет Звонков.

Первая дверь.

Игорь позвонил.

— Добрый день, я из милиции. Могу задать вам несколько вопросов?

— Конечно.

— Вы никогда не видели посторонних, входящих или выходящих из шестой квартиры?

— Это от Женьки Звонкова?

— Да.

— Да, вроде, нет.

И опять дверь.

— Добрый день, я из милиции…

Второй этаж. Третий. Четвертый.

Игорь только поднес руку к звонку, как дверь отворилась и на площадку выехала детская коляска, похожая на ракету.

Корнеев отступил. Высокий парень, управляющий этим сооружением, аккуратно прикрыл за собой дверь.

— Здравствуйте, — сказал Игорь, — я из милиции.

— А я, — засмеялся парень, — из второго таксопарка.

— Вот и познакомились. — Игорь достал удостоверение.

— Да не надо, я вам верю.

— Вас как зовут?

— Николай Серпухов.

— Николай, вы знаете Звонкова?

— Мы с Женькой друзья.

— Тем лучше. Вы не замечали никого постороннего, входившего или покидавшего квартиру Звонкова?

— Да, как сказать. Я эту неделю в ночь, вот с бойцом своим и гуляю.

— Всегда в одно время?

— Да, плюс минус полчаса. Так вот позавчера вывожу коляску. Она в лифт не входит, поэтому спускаю по ступенькам. Гляжу, из Женькиной квартиры человек выходит. Я его сверху вижу. Куртка вроде как у Женьки, только вот кепка джинсовая. Думаю, с чего Женька начал кепку носить. Я его окликнул, а он бегом по лестнице.

— Значит, человек не остановился, когда вы его окликнули?

— Да он убежал просто. Я спустился на улицу, а у подъезда Любовь Васильевна сидит из десятой квартиры. Я ей: мол, тетя Люба, куда Женька Звонков побежал? А она мне: никакого Звонкова в глаза не видела. А в кожаной куртке? А она и говорит: выбежал какой-то, сел в машину и уехал.

— Любовь Васильевна, вспомните, позавчера из подъезда выбежал человек в кожаной куртке и джинсовой кепке.

— Это которого Коля Серпухов за Женю Звонкова принял?

— Да.

— А чего вспоминать. Выбежал он и сразу на ту сторону улицы. У церкви его машина синяя ждала.

— А какой марки машина?

— Я, к сожалению, не разбираюсь в них. Легковая, видно.

* * *
Капитан Коновалов, все еще не успевший переодеться в штатское, шагал по своему маленькому кабинету. Нервничал Коновалов, злился.

— Что ты воду мутишь, Корнеев? Наше дело взять убийцу. Мы его взяли. Дальше пускай прокуратура разбирается.

Игорь посмотрел на Коновалова, помолчал.

— Что ты молчишь? Сегодня бы уже отправили этого Звонкова в ИВС и ладушки.

— А если тебя, Леня, в ИВС?

— А меня за что?

— А его?

— Ну ты даешь, начальник, как за что? На гантели его отпечатки пальцев, в пластиковой сумке газета с его адресом, в квартире вещи убитого Желтухина, факт их знакомства подтвержден. Чего тебе еще!

— Мне ничего, Леня. Только некая Лена на улице Чаплыгина не живет. Вот заявление Звонкова о краже гантели, вот показания соседей о том, что из квартиры Звонкова выходил посторонний.

— Ну и что?

— То есть?

— Я же говорю тебе, пусть от этого у прокуратуры голова болит. Мы-то здесь причем?

— Леня, Леня, ничего ты не понял и не поймешь. У тебя сыск, нечто вроде завода. Тебе план необходим.

— Только не строй из себя святого, Игорь. Не надо.

— А я не святой, Леня. Я сыщик. И мое дело искать. А ты, кстати, руководишь уголовным розыском отделения, и ты должен тоже искать.

— Так что же, целоваться мне теперь с твоим Звонковым или самому в ИВС сесть?

В дверь постучали.

— Войдите, — крикнул Коновалов.

В кабинет вошел Лев Миронович.

— Вы меня вызывали. Моя фамилия Шнейдерман.

— Конечно, — Корнеев встал, — садитесь.

Лев Миронович сел, огляделся.

— Вас, кажется, Лев Миронович зовут?

— Да.

— Вы работаете вместе со Звонковым?

— Двенадцать лет.

— Что вы о нем можете сказать?

— Он прекрасный человек и великолепный работник.

— Лев Миронович, позавчера во сколько Звонков ушел с работы?

— В четырнадцать. Свидание у него было в три.

— А почему свидание? Он вам сказал об этом?

— Некий опыт подсказал мне. Если человек так тщательно одевается…

— А чем был одет Звонков?

— Серый костюм, рубашка голубая, галстук полосатый.

— Вы это точно помните, — вмешался в разговор Коновалов.

— Конечно.

— Лев Миронович, за последние дни вы не замечали ничего необычного в поведении Звонкова?

— Знаете, он рассказывал мне о каких-то странностях, творящихся в его квартире. И мы пытались связать это с пропажей ключей.

— Каких ключей?

— От квартиры Звонкова. Его кто-то вызвал по телефону вниз. Женя простоял полчаса, вернулся, так никого не встретив. А уходя домой, он начал искать ключи, и они оказались в другом кармане халата.

— Чушь это, — оборвал Льва Мироновича Коновалов, — глупость. Случайно он переложил.

— Да нет, товарищ капитан. Звонков известен мелочной скрупулезностью. Он ключи вместе с деталями в карман не положит.

— Значит, вы считаете, что ключи у Звонкова похищали?

— Я ничего не считаю, я рассказываю, как это было.

— Спасибо, — Корнеев встал, пожал руку Льву Мироновичу, — вы очень помогли нам.

Лев Миронович вышел.

— Ну, что теперь скажешь? — Корнеев посмотрел на Коновалова.

— Показания-то подмытые, не точные. Вроде да, а вроде нет.

— Но соседи Желтухина показали, что видели человека в коричневой кожаной куртке. А Звонков был в сером костюме.

— Он переодеться мог. Слушай, Игорь, я понимаю, Звонков твой знакомый, ты и стараешься.

— Я что, стараюсь его по блату в начальники устроить?

— Все равно есть некий душок.

— Вот что, Леня, я вижу, ты уже формулировку для Кривенцова подготовил.

— Да что ты, Игорь. Ну что делать со Звонковым? Отпускать?

— Зови его.

* * *
Милиционер ввел Звонкова. Женя почернел за эту ночь и половину дня. Лицо обросло щетиной, в глазах появился сухой блеск, словно у больного.

— Женя, — сказал Корнеев. — Я все проверил. Твои слова подтверждаются, но отпустить мы тебя не можем.

— Почему?

— Слишком тяжелое обвинение предъявлено тебе. Твои доводы пока еще не перевешивают обвинение. Мы вынуждены задержать тебя на семьдесят два часа.

— Мне все равно, Игорь. Все равно. Я устал.

— Уведите его.

Звонков встал, как автомат и пошел к дверям. И Корнеева поразила его совершенно равнодушная спина. Он шел, как сломанный человек.

— А я думал, что ты не решишься, — усмехнулся Коновалов, — я у прокурора постановление запас.

— Ты молодец, Коновалов, ты еще всеми нами покомандуешь.

— Игорь! Игорь!

Донесся из коридора голос Звонкова.

Корнеев бросился к дверям.

В конце коридора два милиционера держали рвущегося Звонкова.

— Что, Женя?

— Я вспомнил, Игорь. Нас Толя Балин на улице Чаплыгина видел.

* * *
Кривенцов сидел в своем кабинете среди книжечек, фломастеров, календарей. Вымытый, стерильный, в рубашке с тугим крахмальным воротником.

Он посмотрел на вошедшего Корнеева, потер ладони и улыбнулся.

Нехорошая улыбка получилась у начальника отдела. Так улыбаются победители.

— Ты чего это, Корнеев, мешаешь людям, так сказать, убийцу ловить? Приятелей выгораживаешь?

— Попрошу обращаться ко мне на «вы», как положено по инструкции.

Кривенцов откинулся в кресле, внимательно посмотрел на Корнеева.

— По инструкции, значит. Хорошо. Решением руководства я отстраняю вас от разработки по делу Желтухина. Идите. Вашими порочащими звание работника органов связями займется инспекция по личному составу.

В коридоре Корнеева догнал сотрудник НТО.

— Товарищ майор, мы проверили дактилоскопию убитого Желтухина.

— Что-нибудь есть?

— Не что-нибудь, а очень много.

— Не понял.

— А вы посмотрите, — сотрудник раскрыл папку. — Желтухин один из крупнейших уголовников. По архиву считалось, что он умер в Чите. Его настоящая фамилия Трунов.

— Вот это подарок, — засмеялся Корнеев, — с меня коньяк, ребята.

* * *
На столе перед Кафтановым лежало дело Желтухина-Трунова и рапорт Корнеева.

Он закончил читать бумагу, посмотрел на Игоря.

— Интересно. Считаешь Звонкова невиновным?

— Считаю.

— Что я тебе могу сказать, — Кафтанов потер ладонью щеку, — снять тебя с этого дела распорядился Громов. Сегодня он уехал с нашей делегацией в Монголию. Будет через четыре дня. Они твои.

— Спасибо.

Зазвенел телефон.

— Кафтанов. Да… У меня… Даю.

Начальник протянул трубку Корнееву.

— Так… Понял… Спасибо, Борис…

* * *
Толя Балин сидел в комнате Логунова.

Увидел входящего Корнеева, он вскочил.

— Что с Женькой?

— Плохо, Толя. С кем ты его видел на улице Чаплыгина?

— С одной девицей. Она у нас в ресторане часто бывает.

— Как ее зовут?

— Вроде Лена.

— Найти ее можно?

— Попробуем, — Толик потянулся к телефону.

* * *
Кафтанов нажал кнопку селектора.

— Слушаю вас, Андрей Петрович.

— Соедините меня в начальником ЛУРа, срочно…

* * *
А Звонкова снова допрашивали. Та же троица. И так же угрожающе наклонялся Коновалов.

— Я не буду говорить. Ничего не буду говорить вам! — выкрикнул Женя.

* * *
На лестнице уже горел свет. За окном смеркалось.

Тихо гудел лифт, пробираясь между этажами. Вот кабина остановилась. Лена увидела на площадке троих мужчин.

— Вы Лена? — спросил Корнеев.

— Предположим.

— А если точнее?

— А вы кто?

— А мы из МУРа, — Борис Логунов достал удостоверение, — поедемте с нами…

* * *
…— Ну, а я-то здесь причем? Меня попросили. Познакомься, покрути ему мозги и свидание назначь.

— А вы не спросили — зачем?

— Спросила. А Слава сказал, разыграть его надо.

— Какой Слава?

— Ну, Голубев, журналист.

— Вы его адрес знаете?

— Конечно.

* * *
Странная квартира была у Славы Голубева. Большая, трехкомнатная, но какая-то нежилая. Похожая на гостиницу.

Сегодня у него был катран. То есть, говоря по-русски, карточный притон.

Для крупной игры собрались трое известных «катал» (картежников).

Игра шла в гостиной, а Слава подавал закуску и выпивку. Он сидел на кухне перед столом, заставленным бутылками и заваленным промасленными свертками и слушал доносящиеся выкрики игроков.

— Банкую… На все… Не у фраеров… Карта не лошадь, к утру повезет…

Он сидел расслабленно и обреченно, слушая чужие, наглые голоса, звучавшие в его квартире.

Коротко звякнул звонок.

Слава встал, пошел к двери.

— Кто?

— Телеграмма.

Как только он отпер замок, в квартиру вошли Корнеев и Логунов.

— Вы Голубев?

— Да. А вы кто?

— Мы из МУРа.

Слава побледнел, ноги стали чужими и он прислонился к стене.

— Вы чего испугались, Голубев?

— Я…

Из гостиной вышел один из игроков. Увидел Логунова и остолбенел.

— Начальник…

— А, это ты, Васьков, ты что же здесь делаешь?

Логунов подошел к гостиной, распахнул двери.

— Добрый вечер, а у вас здесь катран оказывается.

— Век свободы не видать, начальник, — перекрестился Васьков, — просто так играли, не на интерес.

— Ты мне, Васьков, может быть расскажешь, что вы на фантики играете? Придется вам поехать с нами.

Слава Голубев так испугался, что Корнееву показалось, что перед ним оболочка, из которой выпустили пар.

— Голубев, — Игорь закурил, — о катране потом, сейчас о Звонкове.

— Нет! — Голубев вскочил и бросился к дверям. — Это не я…

Логунов перехватил Славу, посадил на стул.

— Да успокойтесь вы, Голубев, — Игорь налил в стакан воды, протянул ему.

Слава поднес стакан ко рту, попытался проглотить, но спазм сжал горло, и вода полилась на костюм.

— Я… Я… Не убивал я, — Голубев заплакал.

Логунов и Корнеев ждали, когда он успокоится. Сидели и курили.

Слава затих.

— Вы можете говорить, Голубев? — спросил Корнеев.

— Да.

— Кто убил?

— Генка Мусатов.

Корнеев посмотрел на Логунова, тот кивнул и вышел.

— Голубев, давайте по порядку. Вы были на квартире у Звонкова?

— Да.

— Сколько раз?

— Два… Нет, три.

— Что вы там делали?

— Один раз были там вместе с Геной. Так просто, смотрели. Второй раз я сумку и газету брал… Потом гантель… А потом вещи относил.

— Как Мусатов убил Желтухина?

— Он мне велел в дверь позвонить, сказать, что я из гаражного кооператива. Желтухин дверь открыл, мы вошли. Гена его скрутил, велел показывать тайник. Желтухин его послал. Тогда Гена сам искать стал. А Желтухин развязался и пистолет из-под подушки достал. Я закричал. А Гена его по голове гантелью…

— Мусатов нашел тайник!

— Да.

— Что в нем было?

— Денег очень много. Коробка зеленая из-под чая индийского, не знаю, что в ней было, и папка с бумагами.

— Мусатов все это забрал?

— Да.

— Сколько он дал вам денег?

— Десять тысяч.

* * *
На экране телевизора Чарльз Бронсон стрелял в кого-то из пистолета, пролетали машины, кружился над небоскребами вертолет.

Геннадий Мусатов смотрел видео.

Он лежал на диване в светлой майке и брюках «адидас».

Огромная квартира была пуста. Свет фонаря с улицы отражался в полированной мебели и покрытом лаком полу.

Геннадий Мусатов отдыхал.

В прихожей звякнуло.

Он встал. Большой, сильный, тренированный, и пошел к дверям.

— Кто?

— Это я, Геннадий Сергеевич, вахтер.

— А, тетя Аля.

Гена открыл дверь, и в темноту квартиры ворвались люди.

В живот ему уперся ствол пистолета.

— К стене.

Кто-то с силой завернул ему руки, щелкнули наручники. Вспыхнул свет.

— Уголовный розыск, Мусатов, — Корнеев достал из кармана бумагу. — Вот постановление прокурора о вашем аресте и производстве обыска.

— Тетя Аля, — сказал Геннадий, — позвоните дяде.

— Хорошо, Геннадий Сергеевич, хорошо.

* * *
Дядя Геннадия — Мусатов-старший вошел в квартиру, когда обыск был закончен. На столе лежал пистолет «ТТ» с серебряной именной пластинкой на рукоятке, зеленая банка. Крышка была открыта, в ней были плотно уложены украшения. Рядом куча денег и папка с фотографиями и бумагами.

— Что здесь происходит?

Мусатов стоял в комнате величественно-спокойный.

— В чем дело, Гена?

Геннадий пожал плечами.

— Так кто мне объяснит, в чем же дело?

— Видимо, я. — Игорь встал.

— Кто вы?

— Я заместитель начальника отдела МУРа, майор милиции Корнеев.

— Корнеев? — Мусатов пристально посмотрел на Игоря.

— Ваш племянник Геннадий Сергеевич Мусатов арестован по подозрению в убийстве гражданина Желтухина Степана Федоровича. При обыске нами обнаружены оружие, деньги, ценности и бумаги, хранившиеся в квартире покойного.

— Это так, Геннадий? — спросил Мусатов, словно никакого Корнеева вообще не было.

Гена пожал плечами.

— Вы старший?

— Да.

— Пойдемте.

Они вышли в другую комнату.

— Вы знаете, кто я? — спросил Мусатов.

— Да.

— Племянник мой должен быть освобожден.

Мусатов говорил небрежно, властным тоном.

— Это невозможно.

— Не понял?

— Он совершил тяжкое преступление.

— Он мой племянник.

— Закон одинаков для всех.

— В наше время, майор, надо иметь сильных друзей. Иначе не сделаешь карьеру.

— Меня вполне устраивает мое положение.

— Все эти ценности и деньги из квартиры убитого?

— Да.

— А бумаги.

— Тоже.

— Я могу ознакомиться с ними?

— Нет.

— Вам не кажется, Корнеев, что вы рискуете?

— Нет, не кажется. Я выполняю свой долг.

Геннадия вывели в коридор, он шел, не зная, куда деть руки, скованные наручниками.

В дверях он повернулся. Посмотрел на дядю.

— Как же так, дядя Миша?

Михаил Кириллович молчал. Им овладела апатия, и он смотрел, как уводили племянника, как уходили понятые и милиционеры.

— Наследили-то, наследили, — сокрушенно сказала вахтерша. — Я приберу, Михаил Кириллович.

Мусатов не ответил, ушел в глубь квартиры.

* * *
А Толя ждал Звонкова. Он сидел в машине у отделения милиции, разглядывая прохожих. Вскоре появился Женя. Прищурившись, посмотрел на осеннюю улицу, залитую неярким солнечным светом, и засмеялся.

— Радуешься, — из дверей отделения вышел Коновалов. — Имеешь право. Такое счастье раз в жизни бывает.

Женя молча посмотрел на него и пошел к машине.

* * *
Кафтанов ехал к Комарову. Он никогда не был у него дома, да и вообще никаких отношений, кроме служебных, у него с бывшим начальником отдела не было.

Кафтанов хорошо помнил, как летом пришел к нему Комаров и сказал, еле сдерживая себя:

— Как же это, Андрей Петрович?

А что мог ему сказать Кафтанов? Рассказать о том, как он пытался на разных уровнях отменить приказ об увольнении Комарова. Да разве это нужно было бывшему начальнику отдела. Он хотел точно знать, почему, а главное, за что его, человека с безупречным прошлым, за пять лет до срока, увольняют на пенсию. Кафтанов в тот день так и не смог ответить Комарову на этот вопрос. Почему, он понял позже, когда начальником отдела, не посчитавшись с его мнением, утвердили Кривенцова. Тогда у него обострилось чувство вины перед Комаровым. Но, если проанализировать, то общение это было значительно более сложным. Кафтанова угнетала не только вина за многое, но и ощущение собственного бессилия и то, что называют инстинктом самосохранения.

Он часто шел на компромисс, уговаривал себя, что это необходимо для дела. Такие уступки собственной совести стали обычным и опустошали его. Но теперь время настало. Сжимали, сжимали пружину, а вот она и выпрямилась.

Кафтанов поднялся на третий этаж и остановился у двери с номером 32. Дверь была парадно обшита темно-вишневым кожзаменителем и утыкана золотистыми бляшками. Кафтанов позвонил, и она распахнулась сразу. На пороге стоял Комаров в линялом, заношенном тренировочном костюме.

Он сделал шаг на площадку и захлопнул за собой дверь.

— Говорят, есть примета, полное ведро к счастью. Так что же, Комаров?

Комаров молчал, глядя на Кафтанова растерянно, затравленно.

— Борис Логунов был в кабинете Корнеева и слышал ваш разговор.

— Это не доказательство, — Комаров поставил ведро, вытер ладони о брюки.

— Мы Тохадзе раскололи, Комаров. И он тебя сдаст. Ты лучше сам напиши, кто тебя просил навести на Корнеева.

— Ты что, ты что…

— Ты был честным мужиком и хорошим сыщиком, Комаров. Подумай, кем ты стал…

— А ты, Кафтанов, лучше? — перебил его Комаров.

— Не обо мне разговор, я за беспринципность и трусость свою отвечу перед кем надо, только и ты ответишь. Я тебе срок даю до завтрашнего утра. Не придешь, под конвоем приведу, ты меня знаешь.

Кафтанов повернулся и легко побежал по ступенькам вниз…

* * *
По коридору МУРа шел пожилой человек в аккуратном сером костюме, над карманом которого прилепились четыре ряда колодок, а с правой стороны рубиново блестел знак заслуженного работника МВД. У дверей с номером 325 он остановился и поправил пиджак.

— Вы Егоров? — спросила его секретарша.

— Да.

— Минуточку, — она нажала на кнопку селектора.

Кафтанов встал из-за стола и пошел навстречу Егорову.

— Здравствуйте, Николай Борисович.

— Здравствуйте, Андрей Петрович.

— Присаживайтесь.

Егоров сел к столу, достал сигарету, закурил.

— Неужели еще курите? — улыбнулся Кафтанов.

— Надо убедить себя, что курение это просто удовольствие, тогда забываешь о пагубных последствиях, которыми пугают врачи. Но дело не в этом, Андрей Петрович. Как только мне позвонили товарищи из нашего управления, я сразу же на поезд и к вам.

— Ну ладно, — Кафтанов улыбнулся, достал пистолет с именной пластинкой, — «Оперуполномоченному Егорову Н. Б. за борьбу с бандитизмом. От Ленгорисполкома». Ваш?

— Мой. Я потом дважды эту сволочь задерживал, расспрашивал о пистолете, а он, потерял, мол. Его убили?

— Да.

— Счеты или с целью грабежа?

— Грабеж. Расскажите мне о его делах в блокадном Ленинграде.

— Об этом можно рассказывать месяцами. Там был некто Мусатов…

— Какой Мусатов?

— Тот самый, до которого по нынешним временам не дотянуться. Он был одним из руководителей, отвечающих за снабжение города продовольствием. Вот они и придумали историю с мертвыми душами. Устраивали своих людей управдомами в разбитые районы, они и составляли фальшивые списки жильцов.

— А паспорта?

— Забирали у покойных, но не сдавали.

— Да. И это можно доказать?

— А вы возьметесь?

— Попробую. Вы поможете?

— Конечно. Только в наше время…

— Волков бояться… — засмеялся Кафтанов…

* * *
Игорь Корнеев и Кафтанов в форме стояли в кабинете Громова. Кривенцов, как всегда, устроился у стола. Громов нервно шагал по кабинету.

— Итак, Корнеев, вы не выполнили мое распоряжение…

— Я отменил его, — спокойно сказал Кафтанов.

Громов продолжал, словно не слыша.

— Кроме того, история с Тохадзе…

— Тохадзе привлекаются по статьям 181 и 130, — перебил Громова Кафтанов.

— Я попросил бы вас меня не перебивать, — в голосе Громова звенел металл. — Хочу напомнить, что пока еще вы подчинены мне, а не я вам.

Лицо Кафтанова пошло пятнами, но он сдержался.

— Да, история с Тохадзе. Дыма без огня не бывает. И в завершение всего недостойное поведение на квартире товарища Мусатова.

— Я арестовывал убийцу, — твердо сказал Корнеев.

— Молчать! Можно делать все, но без хамства, не нарушая закон. Итак, приказ подписан. Вы, Корнеев, за поведение, порочащее работника Московского уголовного розыска, из управления увольняетесь и назначаетесь на должность дежурного в 108-е отделение милиции. Но помните, это ваш последний шанс.

Корнеев посмотрел на улыбающегося Кривенцова, на красного от гнева Громова, на застывшее лицо Кафтанова и сказал:

— Жизнь покажет.

— Что? — Громов шагнул к нему. — Все, можете идти.

Корнеев повернулся и вышел.

— Я обжалую этот приказ, — сказал Кафтанов.

— Вы лучше ответьте мне: что это за частный сыск вы затеяли? Да вы знаете, под кого копаете?

— Под Мусатова.

— Запомните, если Корнеева дежурным пристроили, то вас…

— Думайте лучше о себе.

Кафтанов повернулся и вышел.

— Кстати, — в спину ему сказал Громов, — вы уже трижды жаловались на меня. Помните, бог троицу любит. — Громов засмеялся…

* * *
Ноябрь. На настольном календаре в дежурной комнате отделения милиции листок с датой: 10 ноября 1982 года.

По радио звучит траурная музыка.

Корнеев в форме, перетянутой портупеей, с повязкой дежурного сидел за столом и читал книгу.

Траурная музыка наполняла комнату, и от нее на душе становилось скверно.

Корнеев встал, приглушил репродуктор.

В дежурку вошел Кафтанов в полном сиянии полковничьей формы.

— Здравствуй, Игорь.

— Здравия желаю, Андрей Петрович.

— Как служба, друг?

— Нормально. А у вас?

— Тоже…

— Андрей Петрович, правда… — Игорь кивнул на репродуктор.

— Да. Скоро передадут. Так что ты, Корнеев, дежуришь сегодня на рубеже двух эпох.

— Не понял.

— Потом поймешь.

Кафтанов подошел к окну.

— Начальство приехало.

Игорь посмотрел на улицу и увидел Громова в генеральской форме, стоящего у машины, рядом с ним неизменный Кривенцов.

— Ничего, Игорь. Ну, служи. А я поехал. Эти похороны нам еще станут боком.

Игорь сел за стол, открыл книгу. Но так и не успел прочитать ни строчки.

Вошли два мрачных сержанта. Между ними, крепко держась, чтобы не упасть, шел маленький человек в расстегнутом пальто.

Он посмотрел на Игоря, икнул и спросил:

— Дежурный?

— Да.

— Я их привел.

— Кого?

— Милиционеров.

— Привели? Почему?

— Да пьяные они, к людям пристают. Вот я и привел.

— Ну, что ж. Садитесь, давайте разбираться.

Игорь взял бланк протокола, устроился удобнее.

Один из сержантов подошел к репродуктору, повернул ручку.

Музыка была светла и печальна. Комнату наполнил реквием Моцарта.

Анатолий Ромов БЕЗ ОСОБЫХ ПРИМЕТ

Фамилией «Ивановы» предки Бориса, ассирийцы*["2], были обязаны казаку, выдававшему в конце прошлого века паспорт приехавшему на Кавказ прадеду. Прадед повторил свою фамилию трижды, но казаку сочетание «Бит-Иоанес» показалось слишком мудреным. Спросив: «Это по-нашему Иван, что ли?» — и не дождавшись ответа, казак записал: «Иванов». Прадед конечно же русского тогда не понимал. Так и появились в Тбилиси, в районе Авлабара, по-сегодняшнему в районе имени 26 бакинских комиссаров, ассирийцы Ивановы.

Борис был пятым ребенком в семье рабочего нефтебазы. Его возмужание, как и полагается, прошло все этапы, которые неизбежно сопровождают превращение подростка в мужчину, здесь, в Тбилиси, в Авлабаре. В четырнадцать он уже должен был сам зарабатывать себе на хлеб. Сначала пошел грузчиком на механический завод, потом там же стал давильщиком. Потом научился курить — чтобы суметь бросить. Пить — чтобы потом уже не брать в рот ни капли. И конечно, с тринадцати именно здесь, в Авлабаре, он смог подробно изучить все карточные игры, от «секи» и «деберца» до преферанса и покера. В четырнадцать знакомый цыган научил его запоминать рубашки карт, и ему показалось, что в карточной игре он достиг совершенства. Иногда он даже обыгрывал самого Ираклия Кутателадзе, своего лучшего друга. Но в пятнадцать, так же как и Ираклий, пройдя неизбежный этап карточного запоя, он внезапно совершенно охладел к картам. В восемнадцать Борис Иванов поступил на шоферские курсы, в двадцать один, после армии, стал милиционером-стажером.

В милицию он пошел не из-за каких-то высоких побуждений. Может быть, высокие побуждения появились потом, сначала же он просто искал работу, которая бы ему понравилась. Он умел водить машину, умел стрелять, был кандидатом в мастера спорта по боксу. Рано или поздно кто-то наверняка должен был посоветовать ему пойти в милицию. Первый такой совет он услышал от своего тренера. Так он пришел в городское УВД.

Начал он с того, что в составе специальной группы из трех человек ходил по Тбилиси и ловил карманников. Именно в это время Борис снова по-настоящему сблизился со своим бывшим одноклассником Ираклием Кутателадзе.

Борис работал водителем самосвала и готовился уйти в армию, когда Ираклий выбрал не такой уж престижный пищевой факультет Тбилисского политехнического института, поступить в который ему ничего не стоило. Все экзамены Кутателадзе сдал на пятерки. Но тем самым он отказался от блестящей карьеры «грузинского Ландау», которую ему прочили окружающие. Ни у кого не было сомнений, что Ираклий Кутателадзе будет поступать на математический в МГУ или МИФИ. Уже вернувшись из армии и поступив в милицию, Борис Иванов слышал от многих: «Испугался Ираклий, не поехал в Москву. А зря. С его головой он прошел бы в любой вуз». Но Борис знал — Ираклий конечно же не испугался. Он хорошо знал своего друга.

Потом, когда Ираклий Кутателадзе окончил институт с отличием и получил направление в Москву, в аспирантуру Тимирязевской академии, их пути как будто бы разошлись. Борис Иванов продолжал работать в Тбилиси и в конце концов стал заместителем начальника РОВД. Но вот все это пронеслось как сон. Пронеслось, и самого Бориса Иванова, уже майора милиции, выпускника Академии МВД, тоже перевели в Москву. До этого он приезжал в столицу только сдавать экзамены за заочный курс академии. Борис Иванов стал старшим оперуполномоченным ГУУР МВД СССР.

Странно, но с Ираклием Кутателадзе, который давно уже жил в Москве с женой Мананой и сыном Дато, Борис Иванов встречался после переезда в Москву довольно редко. Впрочем, в самой их дружбе ничего конечно же не изменилось. Просто обстоятельства не давали им встречаться чаще чем раз в месяц. Сначала Иванову надо было устроиться вместе с семьей — женой Лилей и трехлетним Геной. Нелегкой была и новая работа, на которой приходилось засиживаться до ночи и часто работать без выходных. Потом вдруг грянул гром: Лиля, не выдержав жизни в Москве, уехала внезапно вместе с сыном в Тбилиси. Сейчас, когда после переезда Иванова в Москву прошло пять лет, Ираклий Кутателадзе успел стать директором мясокомбината.

Прохоров
Из справки-характеристики на прокурора Главного следственного управления Прокуратуры СССР, следователя по особо важным делам, советника юстиции Прохорова Л. Г.:

«Прохоров Леонид Георгиевич, русский, уроженец гор. Вильянди Эстонской ССР. Образование — юридическое высшее. 42 года. Окончил факультет Томского университета. Работал сначала следователем, потом прокурором-криминалистом Кемеровской областной прокуратуры. После окончания курсов повышения квалификации работников прокуратуры и прохождения стажировки в следственной части Прокуратуры РСФСР в г. Москве переведен на должность прокурора-криминалиста в следственную часть ГСУ Прокуратуры СССР, г. Москва».

Теперь Иванову и Прохорову, раньше никогда не видевшим друг друга, предстояло работать вместе.

Кабинет Прохорова
Иванов следил, как Прохоров просматривает одну из папок следственного дела. Вот уже неделю они ежедневно встречаются здесь, в кабинете Прохорова, прокурора Главного следственного управления Прокуратуры СССР, следователя по особо важным делам. Собственно, пошел уже девятый день, с тех пор как убийство Садовникова свело их вместе. Обычно их встречи происходят вечером, к концу рабочего дня. Разглядывая собственное отражение в оконном стекле, Иванов усмехнулся: плохо. Когда у следователя и оперативника все идет хорошо, они так часто не встречаются. Если все идет хорошо, достаточно телефонного звонка. К собственному отражению Иванов привык и, привыкнув, считал его обычным, невыдающимся. В Москве, где он работал пятый год, он каждый раз разглядывал себя с досадой. Слиться, потеряться среди других в столице с такой внешностью трудно. Черные волосы, черные густые брови, нос «крючочком», резко очерченные губы, ямочка на подбородке. Ко всему этому общий оливковый подсвет лица и темно-карие, выпукло обозначенные глаза. Типичный «гость с юга». Единственное, что здесь, в Москве, после Тбилиси, стало обычным, ничем не выделяющимся, — фамилия.

Перед тем как приехать к Прохорову, Иванов два часа потратил на изучение сводок по преступлениям, совершенным в Москве за последние несколько суток. Этим — с тех пор как в их поле зрения попал убийца Садовникова, условно именуемый Кавказцем, — он вместе со своей группой занимался теперь ежедневно. Втроем они не только просматривали сводки, но и звонили на места, в районные и транспортные управления и отделения. Вместе они, то есть он, Линяев и Хорин, буквально прочесывали все случаи или попытки разбойного нападения с применением огнестрельного оружия. Их интересовали лица высокого роста с «южной» или «кавказской» внешностью, около тридцати лет, предпринимавшие такие попытки в последние дни в Москве. Кандидатуры возникали ежедневно, но при ближайшем рассмотрении каждый раз выяснялось, что след ложный.

На секунду голова Прохорова, читающего дело, показалась Иванову медленно плывущим над столом желто-розовым шаром. На этом шаре кто-то сделал чуть заметные пометки, обозначив небольшие серые глаза под темно-русыми бровями, щеточку таких же темно-русых усов и маленький нос, чрезмерно маленький по сравнению с общими габаритами. Если прикинуть — в Прохорове никак не меньше десяти пудов. Будто почувствовав, что Иванов на него смотрит, Прохоров поднял глаза:

— Борис Эрнестович, подождите. Дочитаю заключение, и поговорим насчет этого Нижарадзе. Хорошо?

— Конечно. Дочитывайте, Леонид Георгиевич, делать ведь все равно нечего.

— Угу. Я минутку. — Прохоров снова уткнулся в папку.

Иванов принялся рассматривать снежинки, летящие за окном. Подумал: Нижарадзе. В море любых кавказских фамилий он всегда чувствовал себя привычно. Вроде бы он знал одного  д е л о в о г о  Нижарадзе, по кличке Кудюм. Насколько он помнит, этот Кудюм занимался мошенничеством. Если этот Нижарадзе из «Алтая» и есть Кудюм, что вполне допустимо, ибо кавказцы останавливаются в «Алтае» довольно часто, вряд ли след приведет к чему-нибудь. Фармазонщик Кудюм никогда не пойдет на убийство. Если же он абхазец из Гудауты, то и воровать никогда не будет. Так и остановится навсегда на своем «фармазоне». У абхазцев воровство считается последним делом. Да и не верит он в такие «находки».

Возникла же фамилия Нижарадзе так: вчера, на шестой день организованной Прохоровым проверки московских гостиниц, было обнаружено, что в день убийства Садовникова из гостиницы «Алтай» выписался некто Гурам Джансугович Нижарадзе, житель Гудауты Абхазской АССР. По показаниям персонала, у этого Нижарадзе был белый пуховый спортивный костюм. В этом костюме его видели несколько человек. Белый пуховый костюм, фамилия… Нет, всего этого мало. Но какой-никакой, все же след. Иванов с легкой досадой подумал о том, почему именно его назначили старшим опергруппы. Потому что он из Тбилиси. Когда к месту происшествия подъехала оперативная машина, Садовников, несмотря на смертельное ранение в сердце, еще жил. Когда его перекладывали с земли на носилки, инспектор успел произнести несколько отрывочных слов. Сложенные вместе, слова составили короткую фразу: «Черные усы… что-то… от кавказца». Это были последние слова. Довезти до больницы Садовникова не успели, он так и умер на носилках, вдвинутых в машину. Свидетельницы, случайно видевшие в тот ранний час человека, стоявшего рядом с Садовниковым, также показали, что это был «высокий мужчина лет тридцати восточной наружности в белом спортивном костюме». Это-то «восточной наружности» и подтолкнуло ГУУР поручить розыск именно ему, Борису Иванову. Нижарадзе… Хорошо, допустим, этот Нижарадзе и есть Кудюм — ну и что? Его видели только работники гостиницы «Алтай». Вряд ли они его запомнили. Но если и запомнили — фамилия Нижарадзе еще не означает, что у человека восточная наружность. Светловолосый человек с голубыми глазами тоже может носить фамилию Нижарадзе. Белый костюм…

Ну да, это как раз и есть крохотный след. Которого раньше не было. Может, этот след приведет к чему-то. А может, нет.

Согласно заключению судмедэкспертизы, Садовников был убит двумя ударами, нанесенными сзади остро отточенным предметом — типа стилета или «заточки». Оба удара пришлись точно под левую лопатку. Один поразил сердце, другой — легкое. Без всякого сомнения, человек с менее крепким здоровьем от таких ударов умер бы сразу. Садовников же какое-то время еще жил. Больше того, судя по вытоптанной почве, поломанным кустам и найденному на месте убийства синему пластмассовому замку от застежки «молния», наверняка сорванному с белой пуховой куртки, Садовников пытался оказать хоть какое-то сопротивление. Героически. Строго говоря, Садовников и умер как герой. Сейчас трудно предположить, что хотел сделать Садовников после двух ударов под лопатку. Может быть, сначала он пытался достать пистолет? Или, понимая, что выхватить оружие уже не сможет, просто пытался задержать убийцу — хоть на несколько секунд? Неясно. Ясно лишь, что Кавказец, как показали следы, какое-то время после нанесения двух ударов под лопатку стоял под обрывом. Рядом с умирающим Садовниковым.

Прохоров кончил читать и отложил папку.

— Борис Эрнестович, я вижу, вы в этого Нижарадзе не очень-то верите?

С виду Прохоров — сама простота. Но Иванов давно понял: Прохоров лишь с виду кажется простым. В действительности он достаточно сложен. И ничего не говорит зря.

— Почему, Леонид Георгиевич, верю. Вообще какая работа проведена там, в гостинице?

— Я настоял, чтобы туда выехала опергруппа. Номер осмотрен прокурором-криминалистом, проведен подробный опрос персонала.

— Ну и опрос что-нибудь дал?

— Если вы о материальных следах… Их выявить пока не удалось. Правда, неопрошенные свидетели еще остались. Дежурство в гостинице сменное. Да и вообще… — Прохоров помедлил. — Вообще землю рыть пока рано. До ответа из ГИЦа*["3].

Смысл этих слов Иванов отлично понял. Одно дело, если они установят, что проживающий в «Алтае» Нижарадзе ни разу не был судим. Значит, отпечатков пальцев в ГИЦе нет. И совсем другое — если попавший в их поле зрения ранее был осужден.

— Понимаю.

— Насчет же этого Нижарадзе… — Прохоров явно хотел еще раз все взвесить. — Я все-таки верю, что там есть что-то путное.

Иванову было ясно — Прохорова заинтересовал пункт остановки. То, что Нижарадзе остановился именно в гостинице «Алтай». Три известные в Москве останкинские гостиницы — «Заря», «Восход» и «Алтай» считаются устаревшими, малокомфортабельными. Но именно в этих окраинных гостиницах любят останавливаться деловые с юга. Те, кому есть смысл не обращать на себя внимание.

— Вы имеете в виду… то, что он остановился в «Алтае»?

— Именно. Что касается запроса в ГИЦ, я его сделал по телефону. Может, сегодня даже ответят. Подождите. Или вас дома ждут?

— Да у меня… найдутся дела. Я еще подъеду, к концу работы.

На улице стемнело, в переулке горели фонари. Впереди светились окна комиссионного магазина, рядом несколько молодых людей стояли у входа в кафетерий. Где-то наверху, под Москвой, наверняка шел снег. Шел, но казалось, сейчас сюда, в переулок, долетают только редкие снежинки. Иванов остановился у своей светло-голубой «Нивы». Достал ключ, открыл дверцу. Прохорову он наврал — никаких дел у него сейчас не было. И ехать некуда. Разве что к Ираклию. А что? Пожалуй, сегодня действительно можно будет съездить на Тимирязевку. Он давно там не был. Все-таки хоть какая-то, но иллюзия домашнего уюта. Ему всегда там рады. И не нужно заранее звонить, можно без звонка. Если бы его ждали дома. Если бы… Лиля с Геной в Тбилиси уже полгода. Он до сих пор помнит эту ее фразу — с которой он сорвался. «Борис, знаешь, кажется, переезд в Москву не для меня. И этот город не для меня». — «О чем же ты думала, прожив здесь почти пять лет?» — «Ну — так…» Он помнит, как после этого закричал на нее. И как она побледнела. Но ведь он обязан был так поступить. Он, мужчина. Видите ли, здесь, в Москве, она жить не захотела. Да, он кричал на нее: «Ты будешь здесь жить! Будешь! Слышишь — будешь! А не хочешь — убирайся! Я не держу!»

Он сел в машину. После того как он накричал на нее, Лиля жить здесь не захотела, хотя между ними, лично между ними как будто ничего не произошло. Даже после того как Лиля уехала, он знал: она не хочет и не будет с ним разводиться. Она уехала, потому что он просто ее выгнал. Может быть, теперь уже она не вернется. Не вернется? Нет, конечно же она в конце концов вернется. Куда ей деться, не может же она продолжать жить в Тбилиси — одна с ребенком. Без него.

Стараясь забыть обо всем этом, он хлопнул дверцей. Включил зажигание. Ну а вдруг не вернется? Вдруг? Посидел немного в холодной машине. Тронул ручку, выехал из переулка, на улицу Горького. У Красной площади свернул налево, к Комсомольскому. Снежинки крутились по ветровому стеклу, освещаемые мелькающими сквозь метель встречными фарами и убегающими назад фонарями.

У Вернадского он свернул направо. Машину Иванов остановил недалеко от злополучного перекрестка. Впереди был виден «стакан» ГАИ, в котором сейчас сидел кто-то из инспекторов. За будкой зеленели купола крохотной церквушки Ивана-Воителя, за ней тянулась длинная ограда смотровой площадки. Кавказец, судя по всему, сначала стоял где-то там, у церкви. Выжидая, пока Садовников заступит на пост. Может быть, за церковью. Если бы понять, зачем именно сейчас, именно в эти дни, Кавказцу понадобилось срочно добывать пистолет. Налет? Ограбление? Или можно допустить: оружие понадобилось ему для защиты от кого-то. Нет, для защиты вряд ли. При таком способе добывания оружия это не тот человек. Не тот, которому кто-то осмелился бы угрожать. Что-нибудь посложнее. Допустим, вооруженный шантаж? Вымогательство крупных сумм деловых, так называемый  р а з г о н? Может быть. Или, скажем, нападение на сберкассу? Неизвестно. Что гадать. Мало ли что еще. Конечно, все зависит от того, новичок этот Кавказец или рецидивист. Был ли он ранее судим, отбывал ли наказание. О том, что убийца был опытным, говорит только дерзость нападения — и все.

Фотографии жителей Москвы, ранее судимых и похожих по описанию на Кавказца, были показаны свидетелям, но никто из них опознан не был. Значит, совсем не исключено, что это был новичок. То есть человек ранее не судимый.

Вздохнув, Иванов сосредоточил внимание на асфальтовой мостовой. Снег, падающий на подмерзший сухой асфальт, сейчас будто сам собой собирался в бледные вращающиеся спирали. Покрутившись, спирали скатывались вниз, на начинающую замерзать Москву-реку. Нет, все-таки ему хочется знать хотя бы что-то об этом Нижарадзе. Человеке в белом пуховом спортивном костюме, останавливавшемся в гостинице «Алтай» и выехавшем из гостиницы сразу после происшествия. Кудюм, Кудюм… Хорошо, допустим, в «Алтае» жил Кудюм, и что? Конечно, о том, что этот Нижарадзе родом из Гудауты, они уже знали. Насколько он помнит, Кудюм тоже имел какое-то отношение к Гудауте. Но Кудюм — и убийство? С таким, как Кудюм, Садовников наверняка бы справился. Внимание Прохорова к этому Нижарадзе из гостиницы «Алтай» привлек белый пуховый костюм. Но сам-то Иванов отлично знает: таких белых пуховых костюмов, импортных, в Грузии десятки, если не сотни. На убийце был костюм фирмы «Карху» — это они определили по оторванному замочку от застежки «молния». Ну и что — «Карху»? Тбилиси завален финскими костюмами. То же, что «Нижарадзе» выехал из гостиницы «Алтай» именно в день убийства, могло оказаться простым совпадением.

Найти этого Нижарадзе они все равно должны. И искать они будут, хотя бы для того чтобы понять, что след ложный. Пока же у них с Прохоровым ничего нет. Ровным счетом ничего.

Он сидел, вглядываясь в расплывающийся над Ленинскими горами вечерний полумрак. Народу на смотровой площадке довольно много, человек около двадцати. Он уже не раз приезжал сюда. Приезжал и стоял вот так, пытаясь представить, что же произошло здесь неделю назад. Хорошо, он попробует еще раз вникнуть в последнее утро инспектора ГАИ Виктора Садовникова.

Неделю назад, выслушав в полвосьмого утра вместе со всеми сводку — перечень дорожных происшествий за последние сутки, номера угнанных машин и описания особо опасных преступлений, — тридцатилетний инспектор ГАИ Виктор Садовников сел в стоящий у дверей отделения «уазик». Через пятнадцать минут он уже выходил у своего поста — здесь, у стеклянной будки на Ленинских горах. Место, по московским понятиям, малооживленное, особенно в утреннее февральское дежурство. Впадение Мичуринского проспекта в улицу Косыгина. Перекресток считается нетрудным. Можно предположить: тогда, неделю назад, в воскресное утро, этот перекресток вообще выглядел пустынным. Дальше… Дальше, скорее всего, Садовников, убедившись, что знаки на перекрестке в порядке, поднялся по лесенке в стеклянную будку. Отомкнув ключом дверь, уселся на табурет, снял замок с панели управления. Садовников был мастером спорта по самбо, человеком, любящим жизнь, имеющим молодую жену и двоих детей. Впрочем, можно допустить, Садовников в то утро не испытывал восторга в связи с предстоящим дежурством. По показаниям товарищей, инспектор был человеком действия. Здесь же, в стеклянной будке, не всегда удается по-настоящему и повернуться. Что же дальше? Дальше ясно: Садовников щелкнул тумблером автоматической регулировки светофора. Кажется, именно с этого момента все пошло так, как рассчитал Кавказец. Пожалуй, о том, что провод, соединяющий светофор с пультом, был заранее перерублен, Садовников, конечно, не догадывался. Он увидел всего-навсего, что светофор «на черном». То есть не подает признаков жизни. И все. Картина в жизни инспектора ГАИ обычная. Конечно же с Садовниковым такое случалось и раньше. Звонок Садовникова о неисправности был зафиксирован около шести утра. Примерно в это же время свидетели видели на перекрестке стоящего и ходившего милиционера. Садовников вынужден был спуститься на мостовую, чтобы регулировать движение вручную. Именно этого и добивался убийца, заранее повредив провод. Судя по всему, Садовников ходил именно здесь, недалеко от края вот этого обрыва, ведущего вниз, к Москве-реке. Как раз здесь, где-то около шести ноль-ноль — пяти минут седьмого, две свидетельницы, пожилые женщины, случайно оказавшиеся неподалеку, видели, как Садовников разговаривает с ходящим вместе с ним высоким человеком в белом спортивном костюме. Лица этого человека в момент беседы свидетельницы не видели — до него и Садовникова было метров около сорока — пятидесяти, да и освещение было неважным. Но одна из свидетельниц, Свирская, утверждала, что видела разговаривавшего с Садовниковым человека чуть раньше — когда он стоял у парапета, разглядывая замерзшую Москву-реку. По словам Свирской, это был человек «южного», «восточного» или «кавказского» типа с темными усами, в белой пуховой спортивной куртке и таких же белых спортивных брюках. На вид ему было лет тридцать с небольшим. Именно этот человек, по уверению Свирской, прогуливался чуть позже с Садовниковым возле перекрестка. С места наблюдения двух свидетельниц, Свирской и Нефедовой, беседа Садовникова и Кавказца выглядела самой что ни есть мирной. Изредка Садовников и его собеседник скрывались от свидетельниц — заходя за кусты. Затем они возвращались. Наконец, скрывшись в очередной раз, беседующие исчезли совсем. Естественно, обе женщины не придали этому никакого значения — они ведь не имели понятия, что в эти минуты в нескольких метрах от них убивают человека. Через несколько минут Нефедова решила пройтись вдоль обрыва. И посмотрев вниз, увидела человека в милицейской форме, лежащего на снегу с кровавой пеной на губах.

Дальше произошло то, что и должно было произойти: Нефедова истошно закричала: «Помогите! Скорей, на помощь! Человека убили! Помогите!» Нефедова продолжала это выкрикивать, даже когда к ней подбежали еще три женщины. Некоторое время, застыв от ужаса, они разглядывали умиравшего Садовникова. Находясь в шоке, никто из них не догадывался, что телефон, по которому можно вызвать и милицию, и «скорую», рядом, в будке. Может быть, в тот момент Садовникова еще можно было спасти. Но две свидетельницы, Фелицына и Костюкова, оставшись у места происшествия, стали призывать криками на помощь. Пустая трата времени — хотя в конце концов эти крики привлекли к краю обрыва нескольких прохожих. Свирская и Нефедова побежали искать телефон-автомат. Это отняло еще несколько минут — ближайшая будка находилась далеко, метрах в двухстах на Мичуринском проспекте. Пока женщины ее нашли, пока дозвонились в милицию, пока приехала оперативная группа и «скорая помощь», кавказца конечно же давно простыл и след. Садовников терял последние остатки крови. Все попытки спасти его потом, когда приехала опергруппа и «скорая помощь», были практически бесполезны.

Старший опергруппы, отправив Садовникова на «скорой» и отметив, что у раненого отсутствует личное оружие, тут же провел опрос свидетелей. Выяснил приметы преступника, передал их дежурному по городу. Все говорило о том, что убийство совершено из-за пистолета.

Из-за пистолета — ну и что? Иванов вздохнул. На этом розыск не построишь. А на чем построишь? На приметах? Если не считать белого пухового костюма, приметы слишком общие. Высокий человек лет тридцати восточной наружности. С черными усами. Правда, одна из свидетельниц заметила, что у преступника было будто бы «округлое» лицо. Округлое лицо — ну и что? Таких людей в Москве более чем достаточно. Ясно как день — ни одна из свидетельниц, увидев окровавленного Садовникова, не догадалась в тот момент посмотреть вниз на набережную. Впрочем, это бы и не помогло. В тот момент Кавказец наверняка был уже далеко от места происшествия. В утешение опергруппе осталась только сомнительная примета в виде белого пухового костюма. Если учесть расчет, с которым действовал нападавший, белая пуховая куртка и брюки были, скорее всего, умело подобранной отвлекающей деталью, с помощью которой Кавказец рассчитывал сбить с толку свидетелей и преследователей.

Иванов включил зажигание, развернул машину. Белый пуховый костюм — липа, в этом он был уверен с самого начала. Костюм «Карху» был вовремя снят и спрятан в сумке.

Выждав, пока на перекрестке зажжется зеленый, Иванов поехал назад, в следственную часть прокуратуры.

Гостиница «Алтай»
В кабинете Прохорова все было так же, если не считать снятого пиджака и стоящего на столе стакана чая с заварочным бумажным пакетом. Прохоров несколько раз дернул за нитку, от пакета в кипятке поплыло бурое облачко.

— Можем себя поздравить, — сказал он.

— А что?

— Из гостиницы «Алтай» в день убийства выехал Нижарадзе Гурам Джансугович, трижды судимый.

— Кличку не выяснили?

— Теперь уже моя очередь спросить: а что?

— Ничего. — Иванов помедлил. — Не Кудюм?

Прохоров некоторое время с интересом смотрел на Иванова. Наконец, будто что-то решил, медленно отхлебнул чай.

— Кудюм, точно. Я предполагал, что вы его знаете. Он проходил в Тбилиси по многим делам. В частности, по последнему с мошенничеством. После отбытия наказания освободился три месяца назад. Выписался вроде бы домой, но пока по месту жительства в Гудауте его нет. Местонахождение неизвестно.

— Как его определили? По паспортным данным?

— По паспортным.

— А что-нибудь еще? Ну там, приметы, следы, прочее?

Прохоров, конечно, догадался, что он имеет в виду: не нашли ли в номере «Алтая» следов пальцев Кудюма.

— Если вы о следах пальцев, следов пальцев, принадлежащих Нижарадзе, в номере не нашли.

В данном случае это было важно: надо все время помнить, что дактилокарта с отпечатками пальцев Кудюма хранится в ГИЦе.

— Леонид Георгиевич, поздравляю вас. Но вы же сами понимаете, Кудюм… — Иванов замолчал. — Кудюм, засветившийся в белом пуховом костюме в «Алтае», — это конечно же нечто. Но Кудюм не мог убить Садовникова.

— Все понимаю, Борис Эрнестович. Кудюм мошенник, а не убийца. Но мошенник может в любую минуту стать убийцей, он от этого не застрахован, так ведь? Ну и… Ну и — надо поработать. Хорошо поработать. Вы согласны?

— Значит, я занимаюсь Кудюмом.

— Пожалуйста. Данных, что Кудюм совершил какое-то правонарушение, у нас нет. Так что, сами понимаете, в розыск его объявлять нельзя. Я позвонил к вам в МВД, его будут искать по ориентировкам. Но в общем-то я рассчитываю на вас. И на ваших ребят.

— О чем разговор. Я сейчас же еду в «Алтай».

Сняв трубку и набрав номер отдела, Иванов подумал о Хорине и Линяеве. Наверняка им давно уже надоело томиться в отделе. Целую неделю дальше телефонных звонков и читки сводок дело не идет. Но деться некуда: по характеру преступления, по некоторым приметам да и просто по ощущению он рассчитывает, что Кавказец с оружием как-то проявится. Именно поэтому он бросил все силы на проверку сводок и звонки на места.

В трубке щелкнуло, отозвался знакомый, с хрипотцой голос:

— Хорин слушает.

— Николай, это я. Как вы там?

— Все в порядке, Борис Эрнестович.

— Линяев?

— Сидит рядом.

— Новое есть что-нибудь?

— Н-ну… — Хорин помедлил. — Кое-что есть, но вы же знаете, пока не будет проверено…

— Свежее? В смысле, я пока не знаю?

— Да, без вас тут кое-что поступило.

— По Москве?

— По Москве. Дама одна жалуется, мужа ограбили.

— Ага… Ну ладно, мы скоро встретимся, расскажете. Вот что: меня интересует Нижарадзе Гурам Джансугович из Гудауты, кличка Кудюм. Позвоните в Абхазию, узнайте, что, как. Как управитесь, захватывайте все с собой и подъезжайте к гостинице «Алтай». В гостиницу не заходите, ждите в машине. Все, до встречи.

Попрощавшись с Прохоровым, Иванов уже через полчаса остановил машину в Останкине, недалеко от гостиницы «Алтай», а минут через двадцать сзади притормозила серая «Волга» с Хориным и Линяевым.

Прежде чем пересесть к ним, Иванов оглядел темневшую в стороне пятиэтажную гостиницу со слабоосвещенными окнами. Там все тихо. Дверцу «Волги» открыл сидевший за рулем жилистый чернявый Хорин; сев рядом, Иванов увидел кивнувшего с заднего сиденья Линяева. Если Линяев, плотный невысокий блондин, в обычные минуты выглядел рыхлым, развалистым, то в худощавом Хорине, казалось, таится некая дрожь, как в туго натянутой струне. Все это, конечно, видимость. В каждом движении Линяева угадываются необходимые оперативнику качества, то есть и сила, и нужная резкость. Хорину же, при всей его кажущейся нервозности, никогда не изменяет спокойствие. В связи с особым характером преступления в его группу включены асы. Но пока основная функция этих асов, увы, сводится к выполнению различных мелких поручений. В подобных случаях главная задача участников опергруппы — находиться в состоянии повышенной боевой готовности. Пригодится ли оно когда-нибудь, он не знает и сам.

— Достали. — Линяев вытащил из внутреннего кармана куртки конверт. — Вот, три. Все, что удалось.

Иванов просмотрел фото. Все три пересняты и увеличены, узнать Кудюмова на них не так просто. Ничего, других нет, сойдут и эти.

— В управлении о Нижарадзе пока ничего не знают, — извиняющимся тоном сказал Хорин. — Я звонил абхазцам, те тоже в неведении. Розыск оформить нельзя, сами понимаете.

— Понятно. Что там с этой… дамой, или кто там у вас?

— Да вот сообщили из отделения, в центре. Пришла к ним сегодня женщина, жена заведующего «Автосервисом». Фамилия — Гари…

— Гарибова, — подсказал Линяев.

— Да, Гарибова. Говорит, вчера у ее мужа какой-то неизвестный, угрожая оружием, отобрал двадцать тысяч рублей. Как сообщили из отделения, неизвестный, описанный этой дамой, похож на Кавказца. Высокий, южного типа, лет тридцати. С усами.

— Где она его видела?

— Они пришли к ним домой. Муж и неизвестный. По ее показаниям, муж был бледный, не в себе. Сказал, что это его племянник. Ну и попросил ее снять со своей книжки двадцать тысяч рублей. Якобы для больного родственника. Она, конечно, ничему не поверила. По ее словам, неизвестный правую руку все время держал в кармане.

— Сняла она деньги?

— Да. Сняла и принесла домой, хотя это не проверено. Муж передал деньги неизвестному, и тот ушел. После этого муж ей сказал, чтобы она никому ничего не говорила. Мы попросили ребят из отделения до вас мужа не трогать. Потом она вроде на коленях умоляла их не выдавать ее. Даже заявление не написала. Муж, мол, убьет. Все это они передали со слов. Мы вызвали ее повесткой, завтра в два будет у вас. Правильно?

— Правильно. Значит, пока так: ждите здесь, до упора. Но, в общем, я ненадолго.

Подойдя к гостинице, он толкнул входную дверь. Вошел в полуосвещенный вестибюль. Пожилой швейцар только покосился, ничего не сказав.

Иванов поднялся на второй этаж. В полутьме выделялся лишь столик дежурной. Женщина лет сорока; волосы завязаны узлом: с видимым неудовольствием отложила раскрытую книгу:

— Слушаю.

— Вы Грачева Вера Мелентьевна? — Вытянул краешек удостоверения.

Почувствовав, что разговор будет долгим, женщина аккуратно заложила страницу.

— Она самая.

— К вам, наверное, уже обращались — по поводу жильца из двести девятого?

— Обращались, а как же. Что это вы за него так, из двести девятого? Что он сделал-то?

— Вы вообще его помните? Внешне?

— Н-ну… Вроде такой… — Дежурная потерла переносицу. — Как бы южный. Я его не разглядывала, всех разглядывать с ума сойдешь. Но так вроде он был с усами. Ну и — крупный мужчина.

— Понятно. — Иванов достал из кармана три фотографии Кудюма. — Посмотрите, не он? Не торопитесь, внимательно посмотрите.

Дежурная передвинула фотографии. Поменяла их местами у лампы.

— Вроде бы напоминает этого-то. Только… — Подняла глаза. — Только этот — явный ведь уголовник? А?

— Вера Мелентьевна, вы меня не спрашивайте. Скажите: похожи эти фотографии на жильца из двести девятого номера? Который съехал примерно неделю назад? Нижарадзе Гурама Джансуговича?

Дежурная снова принялась рассматривать фотографии.

— Отдаленно вроде можно сказать.

— А не отдаленно?

— Вроде бы тот, из двести девятого, такой был… солидный.

Любопытно, если Нижарадзе из двести девятого был не настоящий. Но, кажется, больше ничего определенного она ему не скажет. Что ж, теперь можно заняться горничной.

В крошечной комнате отдыха, усевшись на стул, горничная долго рассматривала фотографии. Вернула, скептически сморщилась:

— Знаете, все-таки не он. Тот был весь какой-то округлый такой, надутый… А этот — щуплый. Нет, не он.

Дежурная могла ошибиться — фотографии все-таки некачественные. Но вряд ли вместе с дежурной ошиблась еще и горничная. Похоже, здесь жил не Кудюм. А тот, кто использовал его документы. Если так, все меняется.

— Когда вы убирали, он каждый раз был в номере?

— Я его всего два раза видела. А так — убирала без него.

— Ну а когда убирали при нем, что он делал?

— Ничего не делал. Сидел, и все. Вроде он то ли считал что-то, то ли писал.

— Считал или писал? Почему вы так подумали?

— Он за столом сидел, пока я ходила. Я в его сторону вообще-то не смотрела. Но так — вроде у него плечи шевелились. Все время. Будто он писал. Или переставлял что-то на столе.

— Переставлял? Вы не ошибаетесь? Именно переставлял?

— Ну да. Это я так сейчас думаю. Тогда-то мне все равно было, но сейчас… — Горничная помедлила. — Самой даже любопытно. Вообще-то кто он такой, этот двести девятый? Уголовник, что ли?

— Если это тот, кого мы ищем, — уголовник. Теперь, Лена, вы говорите, вы ведро из этого номера выносили? Мусорное? Постарайтесь вспомнить: что было в этом ведре?

— Что там может быть? Газеты смятые. Окурки, бумага грязная. Мусор. Вообще ничего такого не было. Если уж так… Обертки, помню, от вафель были. Да, обертки.

— Обертки от вафель?

— Да. Он их много, помню, накидал.

— Ну а какие они, эти обертки? От вафель?

— Вы что, оберток от вафель не видели? Бумажки такие, белые. Хрустящие. Мы их знаете сколько выгребаем.

— Понятно. Леночка, вы о чем-нибудь с ним говорили?

— Чего мне с ним говорить? Спросила только: «Я у вас уберу?» Он: «Да, пожалуйста». И все.

— Вы не обратили внимания — он говорил с акцентом?

— Ой, не помню. Вообще-то… Нет, не помню. Может, с акцентом.

То, что и администратор, и швейцар не смогли опознать Нижарадзе по фотографии, особой ценности не представляло — в любом случае они вряд ли детально запомнили его лицо. И все же, отпустив Хорина и Линяева и разворачивая машину к Тимирязевской улице, к дому Ираклия Кутателадзе, Иванов был почти уверен: в двести девятом номере останавливался не Кудюм.

Дом на Тимирязевке
Кутателадзе жили в старом добротном доме, принадлежавшем Тимирязевской академии, на третьем этаже. Лифта здесь не было. Дверь Иванову открыл сам Ираклий, в шлепанцах и в спортивном костюме. Сейчас, в свои сорок два, Ираклий был подтянут и худощав, как всегда. Конечно, с первого класса оба они менялись внешне не один раз — но только не друг для друга. Лицо Ираклия — зелено-карие глаза, в меру крупный, настоящий картлийский нос, подбородок с ямочкой — всегда казалось Иванову одним и тем же. Изначально. Увидев Иванова, Ираклий улыбнулся:

— О, какие люди… Боря, ты ли это?

— Извини, я без звонка.

— Ты о чем! Перестань. Входи, не стой.

Они поцеловались. Ираклий подтолкнул друга на кухню, успев шепнуть:

— Тебе повезло, Манана приготовила кое-что… В комнату не зову, сам понимаешь — Дато, уроки…

— Ираклий, я ничего не хочу.

— Ладно, ладно, разберемся.

Проходя на кухню, Иванов успел увидеть восьмилетнего Дато, махнувшего ему из-за своего стола. Невысокая большеголовая Манана, уже стоявшая у плиты, молча обняла Иванова за плечи. Улыбнулась все понимающей улыбкой, повернулась к кастрюлям. Да, что бы ни случилось, здесь, в доме Кутателадзе, он всегда будет своим. Главное, он может ничего не объяснять, его здесь всегда поймут — ничего не спрашивая.

Ужин, который подала Манана, был таким, каким могут его сделать для друга только тбилисцы, — с холодными и горячими закусками, с зеленью и свежими овощами, с домашним печеньем.

Потом, когда ушла Манана, они с Ираклием пили чай. Все вопросы, которые они могли задать друг другу, были ужезаданы. Поэтому, коротко обменявшись последними новостями, они сейчас перебрасывались односложными замечаниями, смакуя и понимая каждое. Конечно, сейчас они были дальше друг от друга, чем, скажем, в школе. Зато сейчас в дружбе каждого присутствовало то, что можно было бы назвать частью их детства и юности. Это значило многое, в том числе и то, что сейчас их дружба не требовала долгих разговоров. Сладостным могло стать даже короткое слово, даже просто молчание. Сладостным — потому что в этом коротком слове и в этом молчании жило ощущение всего, что тебе близко. Ощущение дружбы, ощущение юности, ощущение Тбилиси, а значит, ощущение дома.

И все-таки, возвращаясь от Кутателадзе к себе домой, вглядываясь в мигающие ночные московские светофоры, Иванов понял: мысли его сейчас заняты только Кавказцем. Он должен, просто обязан найти убийцу Садовникова. И он это сделает. Хотя, если рассуждать реально, никаких надежд на это у него пока нет. Есть лишь небольшие достижения. Например, разговор с дежурной по этажу и горничной в гостинице «Алтай». Если вспомнить все, что связано с этим разговором, похоже, в двести девятом номере под фамилией Нижарадзе скрывался кто-то другой. Но что это ему может сейчас дать, он пока не знает.

Сопоставление
Прохоров, которому на следующее утро он изложил все эти соображения, долго вытирал пот со лба и шеи.

— Преждевременных выводов мы с вами, конечно, делать не будем. Но может быть, это действительно не Кудюм?

— Тогда кто же?

— Ну, допустим, Кавказец?

— На «Алтай» напали вы, — дипломатично сказал Иванов. — Я только поговорил с персоналом.

— Ладно вам, Борис Эрнестович. Славу мы еще разделим.

— Я не о славе.

— А о чем?

— Мы можем найти Кудюма и ничего не узнать.

— Понимаю. Вы имеете в виду — этот паспорт Кудюм мог просто потерять?

— Вот именно. Или паспорт украли, такое бывает. Кто — Кудюм и понятия не имеет.

— Резонно. Но все-таки, Борис Эрнестович, я очень хотел бы спросить у Кудюма, когда мы его найдем: как было дело? И посмотреть, что он ответит. Согласитесь, это будет интересно.

Договорившись, что он будет звонить Прохорову, если узнает что-то новое, Иванов спустился вниз и сел в машину. Включил зажигание, развернулся, выехал на улицу Горького.

Он вдруг впервые попытался представить себе, кто же такой Кавказец на самом деле. Вообще что может быть за человек. Странно, ничего особенно интересного придумать в этот момент он не смог. Все, что он вспоминал, расплывалось и как неясное облако ползло сейчас в его воображении, по существу, ни о чем не говоря. «Высокий», «темный», «южного типа», «надутый». Рисовалось что-то близкое, расплывчатое. Ничего конкретного. Уже подъезжая к знакомому зданию на Октябрьской площади, он мысленно вернулся к Кудюму. Все-таки он хотел бы понять: откуда у Кавказца чужой паспорт? Что, Кудюм отдал ему паспорт сам? Непохоже. Вряд ли фармазонщик по своей воле свяжется с убийцей. Значит, передача паспорта Кавказцу с ведома Кудюма маловероятна. Но маловероятно и то, что опытный мошенник-профессионал потеряет паспорт. Или что его у него украдут. Потом, сам Кавказец тоже не простачок. Конечно, то, что он, поселившись в «Алтае», использовал паспорт уголовника, могло быть простым совпадением. Но в этом мог быть и какой-то скрытый смысл. Мог.

Именно с этой мыслью Иванов остановил машину у Министерства внутренних дел и поднялся наверх, в свой кабинет.

Проработка
В его кабинете, если сравнивать, допустим, с тбилисскими условиями, все было на высшем уровне. Стены покрывали деревянные панели, зимой и летом работал кондиционер. С восьмого этажа открывался вид на Октябрьскую площадь. Но главное — здесь не было того, что постоянно присутствовало в Тбилиси. В тесноватой приемной замнача РОВД, которую он занимал последние два года, постоянно стояла суета, сутолока. Не было никаких гарантий, что в кабинете вдруг не окажется самый неожиданный посетитель.

Он часто вспоминал неповторимый аромат тбилисских деревьев. Ему казалось: даже солнце в Тбилиси и то пахнет по-особому. Кажется, такого запаха он не встречал ни в одном другом городе. Все пять лет он пытался забыть это, убеждал себя, что, в конце концов, назначение в Москву, новая работа, переезд вместе с семьей — все было нужно для дела. Конечно, постепенно он узнал Москву и привык к ней. Но от Тбилиси так и не освободился.

Все это мелькнуло в секунду, как мелькало уже не раз от взгляда в окно, на расстилающуюся внизу Октябрьскую площадь, до движения собственной руки с карандашом к перекидному календарю. «14.00. Гарибова». Кто такая эта Гарибова? Вспомнил: в два должна зайти женщина, по показаниям которой человек, похожий на Кавказца, отобрал позавчера у ее мужа двадцать тысяч рублей. Мельком глянул на часы. Двадцать пять второго. Значит, Гарибова должна скоро быть. Позвонил, вошли Линяев и Хорин.

— Борис Эрнестович, абхазцы сообщили: Нижарадзе Гурам Джансугович в декабре обращался в Гудаутское РОВД по поводу утери паспорта, — доложил Хорин.

— А… Все-таки обращался.

— Да. По оформлении документов там же, в Гудауте, ему выдали новый паспорт. В настоящее время Нижарадзе в Гудауте нет. Вообще, по сведениям РОВД, по месту прописки он появляется крайне редко.

— Где он потерял паспорт?

— По его заявлению, паспорт Нижарадзе потерял в поезде Москва — Сухуми, возвращаясь из Гагры. Гостил у родственников.

— Подтверждения есть?

— Проездной билет, согласно устному объяснению Нижарадзе, он выкинул. Абхазцы обещали связаться с родственниками. А также найти эту поездную бригаду. Чтобы выяснить о билете.

— Вы спрашивали у абхазцев, куда вообще мог запропаститься Нижарадзе? Ведь наверняка он что-то говорил?

— Есть сведения, что Нижарадзе мог уехать ближе к Пскову или Новгороду, — сказал Хорин. — Я связывался уже и с теми, и с этими.

— Еще что-нибудь из новостей? Начальство не тревожило?

— Пока нет.

— Насчет Гарибовой — вы помните? Вот, помечено в календаре. Жду к двум. Не мешало бы знать их выходные данные. Точные имена, фамилии, возраст, прочее?

— Сейчас. — Хорин достал записную книжку. — Гарибова Светлана Николаевна, домохозяйка. Тридцать восемь лет. Муж — Гарибов Георгий Константинович, директор станции автообслуживания в районе Тушина. Пятьдесят два. Проживают оба в центре, на улице Рылеева. Дом девять, квартира сто пятьдесят один. Детей нет.

— Не проверяли — этот Гарибов сейчас на работе? Он мог взять бюллетень, уехать, мало ли?

— Я звонил, на проходной сказали: директор на месте.

— Хорошо. Будьте у себя. Появится Гарибова, сразу направляйтесь ко мне.

Оставшись один, Иванов позвонил Прохорову и сообщил новость о Кудюме.

Гарибова вошла в кабинет ровно в пять минут третьего.

Светлана Николаевна Гарибова
Это была пепельная блондинка, из тех, про которых говорят: она еще красива. Сероглазая, с маленьким прямым носом и пухлыми губами. Войдя, Гарибова осторожно положила на стол пропуск, села, сцепив руки. На чем, на чем, но на привычке разных женщин по-разному украшать себя Иванов взгляд набил еще в Тбилиси. Эти сухие мягкие руки и открытые прической красивые уши наверняка привыкли к золоту и бриллиантам. Сейчас украшений нет; здесь, в этом кабинете, золото и бриллианты были бы не к месту. Одета хорошо и со вкусом: вязаное, без сомнения, дорогое платье, агатовое ожерелье, платиновые часики. Она будто искала глаза Иванова, хотела что-то увидеть в них, но при этом ее взгляд оставался невидящим, бессмысленно-стеклянным.

— Борис Эрнестович, я просто умоляю вас: вы должны обещать мне не рассказывать это мужу. Конечно, раз я пришла, я все равно вам расскажу. Но если муж узнает, что я была в милиции… Все, он не простит. Вы можете это понять?

Конечно, многое она наигрывает. И все-таки сейчас в глазах у нее самое настоящее отчаяние.

— Светлана Николаевна, если меня не заставят крайние обстоятельства, самые крайние, а я надеюсь, они не заставят, — муж о вашем приходе сюда не узнает.

Некоторое время она внимательно изучала его взглядом.

— Спасибо. И… не милиции мой муж боится. Ясно же, он боится этого человека. Понимаете, в общем, мой муж очень приличный человек. До «Автосервиса» он работал на заводе главным инженером. А когда позавчера… Когда он пришел с этим… Я сразу поняла: никакой это не племянник. Все выглядело глупостью с самого начала. Племянник… Хорош племянник. Вы, наверное, уже знаете все?

— Рассказали, в общем. Кстати, когда точно это случилось?

— Позавчера. Днем. Двенадцати еще не было. Сначала позвонил муж. Говорил он вроде спокойно. Но я сразу поняла: у него что-то с голосом. «Света, пожалуйста, будь сейчас дома. Я зайду, и не один. С родственником». Я попыталась выяснить, с каким родственником. И вообще что это за визит, в середине рабочего дня. Но на все вопросы он только повторил: «Я тебе сказал, будь дома. Это очень важно. Мы скоро будем». Ну, я кое-как прибрала. Потом слышу, минут через тридцать открывается дверь. Входят Георгий и этот… племянник. Верзила, на голову выше мужа. Борис Эрнестович, если бы вы видели это лицо. Если бы вы его видели!..

— Что в нем было особенного?

— Просто что-то страшное. Так вроде с виду молодой парень, лет тридцать, не больше. Но лицо… Знаете, ноздри какие-то вывернутые, щеки надутые, глазки маленькие. Усищи такие черные, волосы тоже черные, челочкой так на лоб. И все время правая рука в кармане. Не знаю даже, что у него там было. Но руку из кармана он не вынимал. Бр-р… Как вспомню, просто страшно делается.

— Как он был одет?

— В таком костюме, пуховом, спортивном.

— Белом?

— Темно-синем. Куртка, брюки. Такой, знаете, модный. Марочка слева на груди, «Адидас». Ну, в общем, сейчас такие носят.

Если это в самом деле Кавказец, любопытно. Темно-синий костюм по аналогии с белым. Только тот костюм белый и «Карху», этот же — темно-синий и «Адидас».

— Когда они вошли, муж его как-то представил?

— Сказал: познакомься, Света, это мой племянник. Они прошли в комнату. Георгий сел, «племянник» остался стоять. Я сразу поняла: тут что-то не то. Меня просто начало колотить. Знаете, колотит, и все. Георгий сам не свой, бледный весь. Я смотрю на него, а он говорит: «Света, у нас случилось несчастье. Тяжело больна моя родственница, тетя. Нужны деньги на операцию. Сейчас ты возьмешь книжку, паспорт и снимешь со счета двадцать тысяч. И принесешь сюда». У меня в глазах потемнело. Мы ведь такой суммы вообще никогда не снимали. И все это, знаете, таким металлическим голосом. Таким, что ясно — никакой больной родственницы нет. Я открыла было рот, хотела что-то сказать, но тут муж на меня просто зарычал: «Молчи, слышишь, молчи! И делай, что сказали! Бери книжку, паспорт и снимай деньги! Пойми, это вопрос жизни и смерти!» Как он сказал — «жизни и смерти», — я все поняла. А он тут еще добавил: «И торопись, слышишь, торопись! Если ты до часа не принесешь деньги, будет плохо!» «Племянник» сразу же посмотрел на часы. Я запомнила: было ровно десять минут первого. Ну, после этих слов меня всю как обварило. Я поняла: никакой это не племянник. Поняла: убийца. Вот он сидит, держит руку в кармане. И ясно так стало: если я не принесу сейчас этих денег, до часа, он Георгия просто убьет. Тут, честное слово, в голове заметалось: до часа еще долго. Может быть, выйти и позвонить в милицию? Начала искать паспорт, книжку, пока все нашла, пока оделась — смотрю, уже двадцать минут первого. Думаю, успею, не успею? Говорю: «Смотрите, уже двадцать минут первого. У нас только до сберкассы идти минут десять». «Племянник» усмехнулся: «Захотите, успеете. И вот еще: когда выйдете, за вами неподалеку пойдет один молодой человек. Так что не удивляйтесь. Для надежности, все-таки сумма большая». Все, думаю, никакой милиции. Вышла, иду к сберкассе, боюсь оглянуться. Сердце колотится, встречных почти не вижу. В сберкассе очереди не было, два человека. Контролер и кассирша у меня знакомые. Сначала говорят: надо было предупредить. Такой суммы может не найтись. Я им говорю: мол, решили дачу покупать. В общем, наскребли. Пока получала деньги, все косилась, нет ли где этого молодого человека. Ну и, пока шла назад, все как в тумане.

— Никого не видели?

— Вы что!.. Я не только «молодого человека», я вообще ничего не видела. В лифт только когда вошла, смотрю — на часах без десяти. Из лифта вышла, дверь открываю, руки трясутся. Что, если он возьмет сейчас деньги и нас убьет? Чтобы свидетелей не было. Потом, думаю, мы ведь даем деньги, зачем ему нас убивать? Да и обратного пути нет, там Георгий. Все мысли в какую-то кучу. В общем, вхожу — они там. Георгий в той же позе сидит. «Племянник» рядом. Только я вошла, он сразу — на часы. Муж говорит: «Все в порядке?» Я говорить даже не могу, протягиваю сумку. Муж отдал «племяннику»: «Считайте». Тот: «Пересчитайте сами». Муж пересчитал — ровно двадцать тысяч.

— В каких купюрах были деньги?

— Около двух тысяч было сотнями. Еще около трех тысяч — полсотнями. Остальные десятки и пятерки. В брикетах.

— Номера купюр не переписали?

— Вы что!.. Не в том была состоянии. Потом — за мной же следил этот «молодой человек».

«Молодой человек» мог за ней и не следить. Но мог и следить. Понять сейчас, как все было на самом деле, трудно.

— Значит, ваш муж пересчитал деньги. Дальше?

— Сложил в сумку и отдал этому… «племяннику». Я помню, он к двери подошел. В одной руке держит сумку. Смотрит на нас и слушает. Долго стоял, минут, наверное, десять. А другая рука все в кармане. На лестнице тихо было, лифт только один раз проехал. Он подождал, пока лифт остановится. Наверху где-то. Потом улыбнулся, улыбочка у него мерзкая. «Спасибо». Дверь открыл и вышел. Все.

— Что вы стали делать дальше?

— А что мне оставалось делать дальше? Сначала кинулась к мужу. Трясу его, кричу: «Георгий, что случилось?» Кричу в голос, а он сидит с закрытыми глазами. Я кричу, а он сидит. Потом говорит тихо: «Света, хочешь, чтобы у нас с тобой все было в порядке?» Сначала я что-то говорила ему, а он только одно: «Хочешь?» Наконец я говорю: «Жорочка, ну что ты, милый, конечно, хочу…» — «Так вот, очень тебя прошу, об этом случае никому не говори. Никому. Ни родственникам, ни подругам, ни знакомым. Но главное — не вздумай обращаться в милицию. Слышишь? Если ты это сделаешь — все. Считай, между нами все кончено. В ту же секунду». Хорошо, говорю, Жорочка, хорошо, но ты мне хотя бы объясни, кто это был? Он: «Неважно, кто это был. Был, и все, тебя это не должно касаться. О деньгах не волнуйся, заработаем. Все, я поехал на работу». Он уехал, а я сижу и не понимаю, что со мной. Просто не понимаю. В одну секунду кому-то отдать двадцать тысяч!.. Борис Эрнестович, поймите меня правильно. Я не мещанка, не стяжательница. Но вы понимаете? У нас были какие-то расчеты, планы. И вот в какую-то секунду все рухнуло. Ну что я буду объяснять. — Она долго молчала. — Нельзя это оставлять безнаказанным. Нельзя, вы понимаете?

— Светлана Николаевна, вам придется написать подробное заявление. Вот бумага, ручка. Садитесь и спокойно пишите. Обязательно укажите подробности. По возможности точное время. Местонахождение и номер сберкассы. Номер вашего счета. И не бойтесь — укажите все данные вашего мужа. Место работы, должность. Место и год рождения. Короче, все данные. Не бойтесь. Обещаю, договор, что ваш муж ничего не узнает, остается в силе.

После ухода Гарибовой Иванов некоторое время сидел, пытаясь понять свои ощущения. Похоже, это Кавказец. Само собой, надо еще проверить, насколько искренней была Гарибова. Многое будет зависеть и от разговора с самим директором «Автосервиса». Но даже если Гарибова что-то и скрыла, того, что он от нее узнал, хватит, чтобы они начали заниматься «племянником».

Послав Линяева проверить точность показаний Гарибовой, Иванов тут же выехал с Хориным в Тушино, в «Автосервис».

Посетитель
Белесое и веснушчатое лицо оперуполномоченного районного ОБХСС Байкова, сидящего за баранкой, выражало сейчас то, что и должно было выражать. Ему позвонили «сверху» и попросили оказать содействие двум работникам министерства. И вот сейчас он это содействие честно оказывает.

После вопроса о Гарибове Байков на секунду повернулся.

— Н-ну… что вам рассказать о Гарибове… Директор «Автосервиса» есть директор «Автосервиса». На посту около года. Вообще-то, товарищ подполковник, материалов на Гарибова в нашем отделе нет.

На след «племянника» они напали довольно быстро. Первым о проникновении на территорию «Автосервиса» высокого человека с черными усами в костюме спортивного типа вспомнил вахтер.

— Было. Позавчера утром, часов в одиннадцать. Точно, как вы говорите, — такой высокий, плотный, лет тридцати. И костюм синий, фирмы, правда, не помню, но импортный. Я его тормознул, ну а он: «Друг, я к директору. По срочному делу. Дело горит, понимаешь?» — Немолодой вахтер изучающе посмотрел на Байкова. Он пытался понять, что скрывается за всеми этими расспросами. Кашлянул: — С виду он так вроде деловой, ну и — такие с напором, с ними лучше не связываться. Потом, он ведь в самом деле шел к директору? Минут так через двадцать они уехали вместе с Георгием Константиновичем. На директорской машине.

— Во сколько примерно это было? — спросил Иванов.

— Около половины двенадцатого.

Все совпадает. Значит, «племянник» был здесь точно. Для уточнения деталей, поговорив еще немного с вахтером, они разделились. Хорин двинулся к ремонтникам, чтобы походить среди мастеров и «на публику» спросить двоих-троих о южанине в костюме «Адидас». Иванов с Байковым, поднявшись на второй этаж, заглянули в приемную Гарибова. Здесь слышался легкий гул, все стулья в небольшой комнате были заняты. Несколько человек стояли у окна. Байков кивнул строгого вида немолодой секретарше:

— Добрый день, Алина Борисовна. Можно вас? На одну минуту.

Секретарша вышла в коридор. Иванов улыбнулся:

— Алина Борисовна, дорогая, я хотел бы всего только пару вопросов. Может быть, отойдем?

— Н-ну… пожалуйста. — Отойдя вместе с Ивановым к окну, секретарша покосилась на оставшегося у двери Байкова. — Слушаю.

— Позавчера вы были на работе?

— Позавчера? Конечно.

— Вы помните посетителей, которые были у директора в первой половине дня?

— В общем, да, конечно, помню. Вас кто-то интересует?

— Позавчера к директору мог заходить такой… молодой человек высокого роста. Южной наружности, похож на кавказца. В синем спортивном костюме. Примерно в начале двенадцатого. Может быть, чуть раньше. Не помните такого?

— Почему же, очень хорошо помню. Он пришел в начале одиннадцатого. Они довольно долго сидели.

— Одни?

— Одни. Георгий Константинович сразу же позвонил. И попросил никого не впускать. Сказал, что у него важный разговор.

Кажется, факт нападения и вымогательства крупной суммы с помощью оружия подтверждается. По крайней мере, пока.

— У директора с этим… молодым человеком была договоренность?

— Не знаю.

— Но ведь вы же его пропустили? Молодого человека?

— Я его не пропускала. Он прошел сам. За всеми же не уследишь. Он подождал, пока из кабинета выйдут, и вошел. Я и сказать ничего не успела. Почти тут же позвонил Георгий Константинович. Сказал, чтобы я никого не впускала. Он будет занят по важному делу.

— Значит, директор поговорил с молодым человеком. Что потом?

— Они вместе вышли. Георгий Константинович сказал, что поедет по делам, будет после обеда.

Главное, что было нужно Иванову, он выяснил. «Молодой человек», похожий по описанию как на «племянника», так и на Кавказца, проник позавчера на предприятие довольно сомнительным образом. Далее — около часа он провел в кабинете директора. О чем он беседовал наедине с Гарибовым, никто не знает. Конечно, можно уже сейчас идти к Гарибову. Все же Иванов решил придерживаться прежнего плана. Пусть директор, узнав об их поисках, сам позвонит Байкову. Да и он должен дать Гарибову шанс. В расчете на его совесть. Секретарша покосилась на стоявшего в стороне капитана:

— Собственно, а что с этим молодым человеком?

— Ничего особенного. Просто… есть у нас кое-какие подозрения.

Они двинулись к приемной; остановившись у двери, секретарша посмотрела на Байкова:

— Так я не понимаю — вы еще придете? И вообще мне что — говорить о вас Георгию Константиновичу?

— Придем, обязательно придем, — сказал Байков. — А насчет предупреждать… Смотрите сами, Алина Борисовна. Секрета здесь особого нет, но… Мы ведь тоже не знаем, как у нас будет со временем.

Иванов просидел в отделе до позднего вечера, но ожидаемого им звонка так и не дождался. Спустившись, уже в машине подумал: может, поехать к Гарибову домой? Нет. Слишком крайняя мера.

Домой ему все же поехать пришлось, но не к Гарибову, а к Прохорову. Набиваться в друзья и гости Иванов не любил, но в данном случае он обязан был сообщить следователю о «племяннике».

Прогулка Садовникова и Кавказца
Прохоров жил в районе Измайлова, недалеко от метро «Первомайская». Иванов помнил только номер дома следователя и телефон. Дом он разыскал не без труда — им оказалась еще не вписавшаяся в нумерацию новая семнадцатиэтажка. Остановил «Ниву» во дворе, вышел. Нашел телефон-автомат, набрал номер. Трубку снял сам Прохоров:

— Да?

— Леонид Георгиевич, Иванов…

— О, Борис Эрнестович… Рад звонку. Что-нибудь случилось?

— Я тут недалеко от вас. Во дворе вашего дома. Надо кое-что рассказать. Может, спуститесь? И поговорим в машине?

— Так, Борис Эрнестович, поднимайтесь лучше ко мне. Жена уйдет в другую комнату, сын давно спит. Я поставлю чайку, выпьем, поговорим… Давайте?

— Все же, Леонид Георгиевич, лучше спуститесь вы. Я не предупредил, да и поздно… Пожалуйста.

Трубка помолчала; наконец раздался вздох:

— Ну… хорошо. Вы где встали?

— Я в голубой «Ниве». Стою у среднего подъезда.

— Хорошо, спускаюсь…

Выйдя из подъезда, Прохоров сел рядом с Ивановым.

— Слушайте, товарищ оперативник, может, нам пора перейти на «ты»? Не против?

Иванов улыбнулся. Пожал протянутую руку:

— Ну… не против. Давайте.

— Давай… И рассказывай: что случилось?

Иванов подробно изложил историю, случившуюся с Гарибовыми. Выслушав, Прохоров посидел молча. Потер щеку:

— Д-да… Знаешь, с этим «племянником» стоит поработать.

— Может, я зря отложил разговор с Гарибовым? Что, если позвонить ему сейчас? И подъехать?

— Нет. Ты все сделал правильно. Одна ночь ничего не решит. Потерпим. У тебя все?

— Н-ну… в общем, все.

Взявшийся было за ручку двери Прохоров откинулся на сиденье.

— Что-нибудь смущает, Боря?

— Смущает. Причем все то же: прогулка Садовникова и Кавказца.

Прохоров вздохнул и ничего не ответил. Этот эпизод, спокойная прогулка Садовникова и Кавказца — перед тем как Кавказец нанес Садовникову два смертельных удара, — был уже, казалось, исследован и обговорен со всех сторон. Садовников был не просто опытным инспектором ГАИ. Он прошел еще и специальную подготовку, ибо работал на важной трассе. Человеку, который мог напасть на него  х о т я  б ы  в  т е о р и и, Садовников просто никогда бы не позволил выбрать удобный момент для нападения. И, естественно, никогда бы не стал с ним прогуливаться, спокойно беседуя. Но Садовников поступил именно так. Это явствовало из показаний двух свидетельниц, никак не связанных друг с другом и наверняка не заинтересованных в даче ложных показаний.

Значит, Садовников прогуливался с человеком, от которого он  н е  ж д а л  нападения. Таким человеком мог быть, во-первых, его родственник или знакомый. Во-вторых — сослуживец. Но тщательная проверка показала: никто из родственников, знакомых или сослуживцев Садовникова, хотя бы отдаленно напоминающих Кавказца, не мог оказаться в то февральское утро на Ленинских горах. Кроме того, версия о сослуживцах, то есть работниках органов внутренних дел, рассматривалась лишь теоретически. Без всякого сомнения, Садовников был убит из-за служебного оружия, пистолета системы Макарова, похищенного убийцей. Но работнику МВД, и так имеющему служебное оружие, идти на это убийство было совершенно незачем… Что же касается знакомых — этот вариант отбрасывался не столько проверкой, сколько последними словами Садовникова, которые отчетливо слышали переносившие его в «скорую помощь» участники патрульно-милицейской группы. Умирая, Садовников сказал: «Черные усы!.. Что-то от кавказца…» То есть попытался описать внешний вид убийцы. Но пытаться описывать внешний вид знакомого человека в такой ситуации — в высшей степени нелогично. А вот незнакомого — совсем другое дело… Вздохнув, Иванов сказал:

— Дорого бы я дал, чтобы понять, о чем они могли там говорить.

— Ты имеешь в виду… прогулку у обрыва?

— Ну да. Ведь инспектор ГАИ, такой, как Садовников, должен был чем-то заинтересоваться. Чтобы вот так… ходить и слушать. Постороннего.

— Значит, он чем-то заинтересовался. Если ходил и слушал.

— Понять бы, чем…

— Боюсь, этого никто уже не объяснит.

— Жаль.

— Жаль. Но мне кажется, сейчас лучше не теоретизировать. Тем более — вырисовывается что-то реальное. С твоим «племянником».

— Пожалуй… Ладно, Леня. Завтра, как только что-то выяснится, позвоню. Счастливо.

— Счастливо. И запомни: в следующий раз уже не отвертишься. А поднимешься ко мне. Понял?

— Понял.

Георгий Константинович Гарибов
Утром Иванов позвонил Байкову:

— Ну что? Никаких новостей?

— Пока нет, товарищ подполковник. Все тихо. Гарибов с утра вышел на работу. Звонить и не думает.

— Придется вам поехать к нему. И поговорить. Ждать больше мы не можем. Скажите: по нашим данным, два дня назад у вас был человек, которым мы интересуемся. Мол, что вы можете о нем сказать?

— Ну а если начнет отнекиваться?

— Продолжайте разговаривать. И предупредите меня, я подъеду.

Вскоре позвонил уже Байков:

— Товарищ подполковник, Гарибов не выдержал. Позвонил сам.

— Сознался?

— Сказал, что есть важный разговор. Выехал ко мне, скоро будет.

Когда Иванов вошел в кабинет Байкова в РУВД, Гарибов уже сидел там. Внешне он был человек скорее плотный, чем худой. На директоре был хорошо сшитый темно-серый костюм, темная рубашка, аккуратно повязанный галстук. Несмотря на наметившуюся лысину и резкие морщины, на вид Гарибову никак нельзя было дать даже пятидесяти. Темные глаза из-под густых бровей смотрели на Иванова уверенно и спокойно. Байков вздохнул:

— Вот, Борис Эрнестович. Не получается что-то у нас с Георгием Константиновичем.

— Поясните, — подыграл Иванов. — Что не получается?

— Да вот, не получается серьезного разговора.

— А что такое? — Присев на стул, Иванов посмотрел на Гарибова. — Объясните, Георгий Константинович. Что, собственно, происходит?

Некоторое время Гарибов рассматривал положенные на стол руки. Покачал головой:

— Да вот и я что-то не понимаю. Почему же не получается разговор, Виталий Сергеевич?

— Не знаю почему, — Байков вздохнул.

— Наоборот, по-моему, получается. Как раз у нас получается серьезный, обстоятельный разговор.

— Не получается, — сказал Байков. — Не получается серьезного, обстоятельного разговора.

Гарибов пожал плечами.

— А в чем дело? — спросил Иванов.

— В том, что я вот тут спросил Георгия Константиновича… Что он может сказать по поводу интересующего нас молодого человека? Ну, вы помните?

— Помню. — Иванов с интересом посмотрел на Гарибова. — Молодого человека в синем спортивном костюме? Который был на «Автосервисе», два дня назад?

— Точно. Так вот, Георгий Константинович упорно утверждает: это его родственник.

— Родственник?

— Да. Племянник. Представляете? Все бы ничего. Одно настораживает: Георгий Константинович утверждает, что он ничего об этом своем племяннике не знает.

— Ничего не знает?

— Совершенно верно. Даже фамилии. Представляете?

— Это в самом деле так, Георгий Константинович? — спросил Иванов.

Гарибов, разглядывающий свои руки, чуть шевельнулся:

— Не понимаю только одного: почему это так удивляет? Бывают особые обстоятельства.

— Какие же?

— Он сын сестры моей матери. Но, так сказать, незарегистрированной сестры.

— Как понять — незарегистрированной? — спросил Байков. — Это что, брак?

— Не брак. Но их родство нигде не зафиксировано. У мамы с сестрой был один отец. Но разные матери. Они не общались. Фамилию мамина сестра, получается, моя тетя, носит по матери. Какую, я понятия не имею. И вообще я про них никогда ничего не знал. По-моему, не такие уж это удивительные обстоятельства.

Некоторое время все трое молчали.

— Интересно, — сказал Иванов. — Вы про них никогда ничего не знали. Как же вы узнали племянника?

— Я знал его еще маленьким. Тетка приезжала с ним — не помню уж зачем. Сейчас, когда он пришел, я его узнал.

— Понятно. И как его зовут?

— Олег.

— А по отчеству?

— Отчества я не знаю.

— Странно, — сказал Байков.

— Действительно, непонятно, — заметил Иванов. — Как это можно не знать отчества?

— Я даже фамилии их не знаю. Мама, наверное, знала, я — нет.

— Простите, ваша мама жива?

— Умерла. Десять лет назад.

— Ясно, Георгий Константинович. Значит, он, то есть ваш племянник Олег, к вам пришел. И что?

— Пришел, поздоровался. Я его узнал. Ну и он говорит: мама, в смысле моя тетя, очень больна.

— Где живет эта ваша тетя, он не сказал?

— Где-то на Украине. Не помню точно. Поймите, я был взволнован.

— Неужели совсем не запомнили? Хотя бы примерно? Что это, город, село?

— Кажется, он назвал город.

— Какой? На какую букву хотя бы?

— По-моему, Днепропетровск. Или Днепродзержинск. Что-то в этом роде.

— Значит, будем считать — Днепропетровск или Днепродзержинск. Что было дальше?

— Олег сказал, мама больна. Нужна срочная операция. Операцию будет делать известный хирург. Ну и нужны деньги.

— Много денег?

Гарибов помедлил. Будто обдумывал ответ.

— Много. Двадцать тысяч рублей.

— Ого! Зачем же столько денег?

— Олег объяснил, это очень сложная операция. Нужны дорогие лекарства. Оплата сиделкам. Но главное — все зависит от хирурга. Ну и… его надо отблагодарить.

— Как понять «отблагодарить»? Дать взятку?

Гарибов усмехнулся:

— Борис Эрнестович, давайте не будем.

— Но все же интересно?..

— Вопрос идет о жизни и смерти. Может быть, это взятка, не знаю. Называйте как хотите. Короче, Олег сказал, что ему срочно нужно двадцать тысяч. В долг. Обещал отдать.

— И вы дали?

— Конечно. Ни секунды не задумываясь.

— Почти незнакомому человеку?

— Ну и что? Во-первых, он все-таки родственник. У меня не так много родственников. Потом, в такой ситуации, думаю, не только я отдал бы деньги.

На секунду у Иванова мелькнуло сомнение: может быть, все это правда? Все действительно было так, как рассказывает Гарибов? Кажется, он недооценил Гарибова. Конечно, все, что касается «незарегистрированного родства», выдумано. Все же остальное тщательно продумано. Настолько тщательно, что, если Гарибов твердо решит стоять на своем, выбить почву у него из-под ног будет очень трудно. Иванов перевел взгляд с телефонного аппарата на Гарибова:

— Как же вы отдали деньги? Они что, лежали у вас в столе?

— Зачем в столе. Мы с Олегом поехали ко мне домой. У нас есть некоторые сбережения. У меня и у моей жены. Ну и я попросил жену снять со своей книжки двадцать тысяч. Деньги мы не разделяем. Она сняла, я передал деньги Олегу. Он уехал.

— Куда точно он уехал, вы не поинтересовались?

— Нет. Он сказал, торопится, у него билет на вечерний поезд.

— На какой? Может быть, он назвал вокзал?

— Нет. Сказал, домой. Этого мне было достаточно.

Ясно: Гарибова ограбили. «Изъяли» двадцать тысяч. Но сообщать об этом ограблении он не хочет. Боится. Почему — объяснений может быть много. Главное объяснение конечно же — какая-то связь с Кавказцем. Какая? Скорее всего, Гарибов все-таки жертва. Жертва, не желающая выдавать преступника. Значит, как-то связанная с ним. Иванов сделал незаметный знак Байкову: оставьте нас одних. Капитан, сославшись на дела, вышел. Сейчас надо сделать все, чтобы Гарибов сказал правду. Именно сейчас. Потом может быть поздно. С каждым новым объяснением Гарибов будет заучивать свою версию. Иванов — искать несоответствия и возражать. Обычная игра. Но пока будет идти игра, уйдет время. А с ним — Кавказец.

— Георгий Константинович, повторяю: мы считаем, что я принял ваши объяснения. Но вы же разумный человек. Оба мы знаем: у вас отняли двадцать тысяч. Неважно как — обманом, силой, угрозой оружия. Но отняли.

— Не отняли. Эти деньги я отдал сам.

— Допустим. Теперь подумайте: что будет, если я всерьез приму вашу версию? О «племяннике»? Вы представляете, что будет?

— Это не версия. Это правда.

— Упрямый вы человек. Ладно. Допустим, мы считаем: ваше объяснение чистая правда. В таком случае вы знаете, что ваш племянник особо опасный преступник? Объявленный во всесоюзный розыск?

— Первый раз слышу. — Рука Гарибова потянулась к зажигалке. Иванов сделал вид, что не заметил этого.

— Хорошо. Верю. Вы могли об этом не слышать. Так вот, по нашим данным, ваш «племянник» объявлен в розыск по всей территории СССР. Как опасный преступник, совершивший тяжкое преступление. Может быть, не одно. За каждое из таких преступлений ему грозит исключительная мера наказания.

Он нарочно затянул паузу. Гарибов не пошевельнулся.

— Вашим объяснением, выдающим этого преступника за вашего родственника, вы ставите себя с ним на одну доску. Зачем? — Георгий Константинович, вы умный человек. Поймите — версия с «племянником» никому не нужна. Лучше сказать правду.

Не меняя выражения лица, Гарибов потянулся к карману. Достал пачку «Пэлл Мэлл». Посмотрел на Иванова:

— Я закурю. Разрешите?

— Конечно. — Уловив жест, Иванов покачал головой: — Спасибо, я не курю.

Гарибов щелкнул зажигалкой. Помедлив, прикурил, глубоко затянулся. Выражение его лица показалось Иванову задумчиво-отсутствующим. Кажется, сейчас Гарибов срочно пытается еще раз все взвесить. Может быть, понять, как нужно и можно вести себя с Ивановым. Можно допустить, этот человек умеет разбираться в людях. Знать бы только, насколько он честен. Дело даже не в деньгах. В Тбилиси Иванов знал людей, у которых гораздо больше денег, чем у Гарибова. И абсолютно честных. Пока для него Гарибов загадка. Во всяком случае, понять, связан ли как-то директор «Автосервиса» с нарушением закона, сейчас сложно. Но ясно: этот человек попал в трудное положение. Гарибов положил сигарету на край пепельницы:

— Хорошо, Борис Эрнестович. Я буду говорить правду. — Помедлив, Гарибов снова взял сигарету. Несколько раз затянулся, разглядывая дым. — Но поймите меня тоже. Вы были когда-нибудь в положении, когда вам приставляют нож к горлу? Вернее — дуло пистолета?

— У него был пистолет?

— Был. — Они встретились взглядами. Как будто врать ему Гарибов не собирается. По крайней мере, пока. — Как только он вошел, он достал пистолет. Ну и все остальное шло уже под этим соусом.

— Что «остальное»?

— Разговор. Обычный разговор. Если, конечно, его можно считать обычным. Говорилось все тихим голосом. Мол, так и так, нужны двадцать тысяч. Срок до часа дня. Если к этому времени денег не будет, я буду убит. Кроме того, у моего дома дежурит еще один. Они знают, что жена сейчас дома. Если до пяти минут второго денег не будет, второй человек войдет в квартиру и убьет также мою жену. И заберет все, что считает нужным. Если же я отдам деньги до часа дня — они уйдут. И я с ними никогда больше не встречусь. Так сказать, гарантия. Такие условия.

Докурив сигарету, Гарибов осторожно притушил ее о край пепельницы.

— Я не знаю насчет героизма. Как все это бывает. Говорят, люди идут на пули, ложатся на гранаты. Ну и так далее. Но я, наверное, не герой. Впрочем, может быть, в каких-то обстоятельствах и я пошел бы на пули. Но знаете, когда ты сидишь вот так… Под пистолетом в собственном кабинете… И когда тебе говорят про жену, поневоле начинаешь взвешивать. И решать, что лучше. Двадцать тысяч или собственная жизнь. И жизнь жены.

— Георгий Константинович, вы знаете этого человека?

В глазах Гарибова сейчас отражается все что угодно. Злость. Ненависть. Недоумение. Но только не колебание.

— Не знаю. И вообще надо уходить с этой должности. Считается, все директора «автосервисов» миллионеры. Видимо, поэтому он и пришел ко мне.

— Давайте уточним вопрос. Согласен, может быть, именно этого человека, с пистолетом, вы не знаете. Но наверняка вы можете предположить, кто мог его к вам подослать?

— Борис Эрнестович, предположить я мог бы, если бы был в чем-то замешан! В чем-то, понимаете, хоть в чем-то! Но я ни в чем не замешан! Ни в чем! Я обычный человек!

— Может быть, все-таки кто-то вызывает у вас подозрение?

— Борис Эрнестович, неужели вы думаете, я не прикидывал? Вертел так и этак. Мало ли, может, кто-то из знакомых? Или из тех, кто у вас обслуживается? Бывшие сослуживцы, допустим? Враги, наконец? Да мало ли кто?

— И что же?

— Когда посылают двух убийц, порешить, так сказать, тебя и жену, всегда поймешь, кто бы это мог быть. Рано или поздно. Здесь же — не понимаю. Не идет ничего в голову, и все. Убивайте, не идет.

Полное впечатление — Гарибов действительно не знает ни Кавказца, ни того, кто его навел.

— Хорошо. Будем считать, вы действительно ничего не знаете. Но в таком случае вы должны были сразу позвонить в милицию. И сообщить, что на вас было совершено разбойное нападение.

— Здесь я виноват. Просто испугался. Но я ведь в конце концов позвонил?

— Поздновато! Да и здесь тоже сочиняли какие-то басни. О «незарегистрированной» тете. Не к лицу это вам. Да, кстати, почему грабитель стал «племянником»? Кому пришла эта идея?

— Он сам предложил. Повторяю, как только он вошел, он сразу достал пистолет. Сел и стал объяснять. Что и как. Во-первых, я должен был тут же позвонить секретарше. Мол, важное дело, буду очень занят, пусть никого не впускают. Во-вторых, я ведь тоже не сразу согласился. Сказал, у меня просто нет таких денег. Потом, когда понял, что дело серьезное… А я это понял: стали сообща выяснять, как я могу передать ему двадцать тысяч. Он спросил: «У вашей жены деньги на книжке есть?» Раз есть, значит, я должен сказать, что он мой племянник. Ну и… всю остальную сказку.

— Вы не заметили, какой системы у него был пистолет?

— Насколько я понял, наш пистолет. Армейский. Системы Макарова.

У Садовникова тоже был пистолет системы Макарова.

— Опишите его внешность.

— Высокий. Да, высокий и крепкого сложения. Черные волосы, черные усы. Лицо… такое, как бы сказать, неприятное. Нос небольшой, курносый. Глаза светлые. Говорил он с легким акцентом. Думаю, скорее всего, кавказец. А вот кто точно… Грузин, армянин, азербайджанец… Не знаю.

Подписав протокол допроса, Гарибов ушел. Иванов набрал его домашний номер. Трубку сняла хозяйка:

— Здравствуйте, Светлана Николаевна. Это Иванов, из милиции.

— Д-да…

— Светлана Николаевна, нам надо встретиться. Есть серьезный разговор. Как у вас со временем завтра? Скажем, в первой половине дня? В час дня? Пропуск будет выписан. Адрес вы знаете. Жду. Всего доброго, Светлана Николаевна.

Сообщив о заявлении Гарибовой дежурному на Петровку, 38, и договорившись о направлении опергруппы на квартиру Гарибовых, набрал номер отдела. Сказал снявшему трубку Линяеву:

— Сергей, свяжитесь с Петровкой и выезжайте на квартиру Гарибовых.

— Понял, Борис Эрнестович.

Разглядывая в окно мокрую мостовую, подумал: по сути, он по-прежнему ничего не знает о Кавказце.

Неизвестность
До вечера пришлось заниматься текущими делами. Вся опергруппа была в сборе. Хорин упорно звонил по всем мыслимым и немыслимым окраинам, выясняя, не видели ли там Кудюма. Линяев сообщил: следы пальцев, взятые в квартире Гарибовых, отправлены в лабораторию. Иванов уже собирался уходить, когда раздался звонок. Он снял трубку:

— Иванов слушает.

Он явственно слышал чье-то придыхание. Наконец мужской голос спросил:

— Простите, Борис Эрнестович?

Голос довольно мягкий. Но вопрос прозвучал твердо.

— Борис Эрнестович. Простите, кто говорит?

— Это… Ну, будем считать, я звоню вам по поводу Гарибова.

— По поводу Гарибова?

— Да. Вернее, обстоятельств, связанных с Гарибовым. Вы ведь в курсе?

— Сначала скажите, кто вы. Я ведь должен знать, с кем говорю.

— Вы это узнаете. Но сначала я хотел бы договориться с вами о встрече.

Человеку, который с ним говорит, наверняка за сорок. Судя по голосу, он занимает в жизни не последнее место.

— Вы хотите со мной встретиться?

— Хочу. Но только на нейтральной почве.

— Как понять — на нейтральной почве?

— Где-нибудь в городе. Это возможно?

Может быть, это кто-то, связанный с Кавказцем? Вряд ли. Кавказец не из тех, кто сам полезет в петлю. Скорее, этот человек связан с Гарибовым. Ведь и муж и жена знают его телефон.

— В принципе возможно. И… когда вы хотите встретиться?

— Чем скорее, тем лучше. Сейчас вы можете? Скажем, минут через сорок. Вас устроит?

Иванов помедлил несколько секунд. О том, что встреча может быть опасной, он не думал. Таких встреч он никогда не боялся. Но надо все-таки решить, как он пойдет. Один или с кем-то.

— Вполне, — сказал он. — Где мы встретимся?

— В кафе. — Голос назвал кафе в центре, в котором собиралась главным образом молодежь. — Но обещайте, что придете один.

Ничего обещать незнакомому голосу в телефонной трубке Иванов не собирался. Вообще он не любил давать обещаний. Но в любом случае в кафе он пошел бы один. Поэтому сказал:

— Хорошо. Я приду один.

— Спасибо. Значит, я буду ждать вас в кафе. На первом этаже, столик в дальнем углу. Там может быть очередь, на всякий случай я предупрежу швейцара. Скажите ему… Скажите, что вы к Алексею Павловичу. Я буду сидеть за столиком один. На мне будет серый костюм. Очки. А как я узнаю вас?

— Я подойду и представлюсь.

— Значит, через сорок минут я вас жду. До встречи.

— До встречи. — Положив трубку, Иванов посмотрел на часы. Без пятнадцати шесть. По тембру — голос культурного человека. Как минимум с высшим образованием. Интересно… Значит, к столику в углу кафе он должен подойти в двадцать пять седьмого. Время еще есть. Естественно, в кафе он придет один. Разговаривать с «Алексеем Павловичем» тоже будет один. Но подстраховка нужна. Кто, раздумывать не нужно. Линяев и Хорин. Сидеть вкабинете им надоело, вот и хорошо. Все-таки живой выезд. Побудут где-нибудь поблизости. Лучше всего им, конечно, просто посидеть в машине, недалеко от входа в кафе. Он нажал кнопку и вызвал Хорина и Линяева. Через минуту они сидели у него в кабинете. В управление оба пришли работать после него, тем не менее он знал каждого давно и хорошо. Но вот так, рука об руку, в одной опергруппе, работать им приходилось впервые. Понятно, оба считались сильными оперативниками. Обычно каждый из них сам возглавлял группу, ставить их «на подхват» было расточительством. И все-таки ему хотелось бы понять — не по репутации, а в деле, — чего стоят оба.

— Только что мне позвонил какой-то человек. Сказал, хочет поговорить по поводу Гарибова. Назвался Алексеем Павловичем.

Линяев промолчал. Хорин хмыкнул, скорее, из вежливости:

— Интересно.

— Встреча назначена через сорок минут, в кафе. Это Алексей Павлович попросил, чтобы я пришел один. Я и без его просьбы пошел бы один. Но поскольку все это касается не только Гарибова, но и Садовникова, сами понимаете.

— Понимаем, — сказал Линяев.

— Придется вам посидеть в машине. Подъезжайте чуть позже меня. Удобные места там есть. Встаньте и ждите меня. Если я выйду и дам указания — сделайте. Если я просто сяду в свою машину, езжайте за мной. Я остановлюсь, и поговорим.

Алексей Павлович
Подъехав к кафе, Иванов остановил машину почти у входа. Скрываться ему пока не от кого и незачем. У дверей кафе и на ступеньках небольшая очередь. За стеклянной дверью пожилой швейцар. Фуражка с золотым гарусом, все как положено. Табличка «Мест нет». Вгляделся, очередь человек десять. Девочки и мальчики, самому старшему не больше двадцати. За окнами кафе темно, вспыхивает светомузыка. Стараясь не привлекать внимания очереди, вышел из машины. Подошел к стеклянной двери, постучал. Встретившись взглядом со швейцаром, показал глазами: надо. По виду его сейчас можно принять за лицо свободной профессии. Возраст неопределенный, седых волос нет. Одежда — тонкая кожаная куртка, свитер, узкие брюки. Ботинки, рассчитанные на уличную слякоть. Все как надо. Швейцар приоткрыл дверь:

— Вам что, молодой человек? Мест нет, все занято.

Чуть надавив, Иванов быстро проскользнул в образовавшуюся щель. Очередь подалась было за ним. Из-за этого швейцар отвлекся, накидывая скобу. Не давая опомниться, Иванов шепнул:

— Мне очень надо. Вас должны были предупредить. Алексей Павлович. Знаете такого?

Не дожидаясь ответа, прошел в зал. Здесь по-прежнему вспыхивает светомузыка, но уже смешиваясь с глухими ударами динамиков и общим шумом зала. Огляделся. Кафе в основном заполнено мальчиками и девочками, такими же, что стоят снаружи. Столик в дальнем углу: лицом к залу сидит человек в сером костюме и очках. Кажется, по общей конфигурации — человек невысок. Худощав. Волос на голове почти нет, их остатки на неровном черепе аккуратно подстрижены. Маленькие светлые усики. На вид лет сорок. Отхлебнул кофе, не отрывая чашки от губ, посмотрел в его сторону. Достал сигарету из лежащей рядом пачки. Подойдя, Иванов остановился у столика. Сигареты достаточно редкие, «Фифс Авеню». И зажигалка не из дешевых, электронный «ронсон».

— Простите, вы Алексей Павлович?

— Совершенно верно. А вы Борис Эрнестович?

— Борис Эрнестович.

— Садитесь. Не знал, что вам заказать, поэтому взял только кофе.

— Кофе как раз то, что нужно. — Иванов сел. Человек, сидящий напротив, смотрит чуть улыбаясь. В прищуренных серых глазах настороженная приветливость. Похоже, взгляд отработанный. Несмотря на возраст, моложав. Тонкая голубая рубашка, подобранный в тон галстук, на левом безымянном пальце кольцо-печатка.

— Слушаю, Алексей Павлович. Вы хотели со мной поговорить?

— Хотел. — Алексей Павлович протянул пачку. — Пожалуйста, курите. Вы курите?

— Не курю.

— Прекрасно. А я — если позволите. — Алексей Павлович не спеша прикурил. Глубоко затянулся, осторожно выпустил дым в сторону. Сделав несколько затяжек, положил сигарету на край пепельницы. — Понимаете, все это… Звонок вам по телефону, встречу здесь, разговор с вами… Все это я затеял по собственной инициативе. Сам. Но толкнула меня на это забота… о безопасности нескольких людей. Им угрожает серьезная опасность. Очень серьезная.

— Кому «им»? Что это за люди?

— Мои друзья. Люди в высшей степени порядочные. Со всех точек зрения. В том числе и с точки зрения закона.

— Прекрасно. Ну а остальное?

— Что «остальное»?

— Скажем, их имена? Где они живут, работают?

— Могу назвать одного человека. Гарибов Георгий Константинович. Вы ведь его знаете?

— В какой-то степени. Вы хорошо с ним знакомы?

— Это мой друг. Давний и очень близкий.

— Какое отношение он имеет к нашему разговору? Алексей Павлович вздохнул:

— Борис Эрнестович, вы ведь все знаете про Гарибова. Давайте говорить начистоту.

— Давайте. Так что же я про него знаю?

— Вы знаете, что на него напали. Знаете, что его заставили отдать двадцать тысяч рублей. Вам все это известно.

— Допустим. Интересно только, откуда это знаете вы?

— Мне рассказала Светлана Гарибова. Насмерть перепуганная. Ну и, чтобы у вас не было сомнений, вот моя визитная карточка.

Иванов взял протянутый белый квадратик. «Шестопалов Алексей Павлович. Засл. деят. науки РСФСР. Директор НИИдорстрой». Дождавшись, пока Иванов изучит визитку, Шестопалов сказал:

— Теперь вы понимаете, что происходит? По Москве ходит убийца. Вооруженный. Сегодня он ограбил Гарибова, до Гарибова побывал у кого-то еще. Завтра придет еще к кому-то.

— Вы не подозреваете, с кем этот убийца может быть связан?

— Дорого бы я дал, чтобы понять это.

— Вы сказали, завтра он придет к кому-то еще. Почему вы в этом так уверены?

— А вы в этом не уверены? Есть у меня такое предположение. Исхожу из характера.

— То есть вы опасаетесь, что он придет к вам?

— Ну вот… — Шестопалов поиграл пачкой. — Дождался. Вы уже смотрите на меня как на преступника. Так, Борис Эрнестович?

— Разве я сказал что-то обидное?

— Обидное… — Шестопалов пожал плечами и подозвал официанта.

Пока он делал заказ, Иванов вспомнил: «До Гарибова побывал у кого-то еще». Может быть, действительно Кавказец приходил к кому-то еще? И Шестопалов об этом знает? Вообще-то фраза была произнесена как оговорка, но к ней стоит вернуться. Официантка поставила кофе. Отхлебнув, Иванов спросил миролюбиво:

— А… другие ваши друзья? Кто они?

— В силу ряда причин, которые я уже объяснил, я не могу назвать их имена. И очень просил бы вас не настаивать.

— Может быть, у ваших друзей есть какой-то общий признак?

Шестопалов приподнял чашку, будто разглядывая на свет.

Поставил на блюдце.

— Увы. У них есть общий признак, отличающий в том числе и меня. Не знаю почему, но этот признак обычно вызывает недоверие. Особенно у вас. У милиции. Это состоятельные люди. У них есть дача, машина, деньги на книжке. Вот и весь их признак. Просто о некоторых вещах я пока не имею права говорить.

— Вы посоветуйтесь с вашими друзьями, и мы вернемся к этому разговору, — сказал Иванов. — Я правильно понял?

— Пожалуй.

— В таком случае когда?

— Скажем, завтра. На этом же месте, в этот же час. Вас устроит?

— Устроит. Но хотелось бы вернуться еще к одному вопросу. Правда ли, что до Гарибова грабитель побывал у кого-то еще?

— Борис Эрнестович, если вы помните, я этого не утверждал. Я просто предположил, что до Гарибова он мог быть у кого-то еще. И все. Да, я подозреваю, что он был еще у одного из моих друзей.

Расставшись с Шестопаловым, Иванов коротко передал содержание разговора с ним Линяеву и Хорину. Оба некоторое время обдумывали услышанное.

— Надо выяснить его окружение, — сказал Хорин.

— Верно. Поэтому тебе, Николай, — Шестопалов. — Иванов протянул Хорину визитную карточку.

Круг лиц
Утром Иванов поехал в прокуратуру. Выслушав рассказ о Шестопалове, Прохоров промурлыкал что-то вроде «бум-бум-бум…».

— Шестопалова и его знакомых что-то объединяет. Но сам-то ты пытался прикинуть, что может сблизить этих мифических людей?

— Пытался, — сказал Иванов. — Понимаешь, на уголовников они не похожи. Ни Гарибов, ни Шестопалов.

— Но что-то же их объединяет?

— Объединяет. В час дня у меня встреча с Гарибовой. Может, у нее что-то выцарапаю.

Условившись, что будет звонить, Иванов поехал в управление. По дороге он снова попытался понять суть неуловимой общности Гарибова и Шестопалова. Вариантов было много, и все-таки ни на одном он не мог пока остановиться. Единственное, что он знал точно, — этих двух людей объединяет что-то знакомое. То, с чем он уже сталкивался. Это знакомое было в манерах, в одежде, в похожих марках сигарет, в печатках на пальцах. Даже в образе мыслей.

В управлении он коротко доложил шефу о вчерашних событиях. Так же как и вчера, генерал выслушал его с повышенным интересом. Это было понятно: если не считать, что Кавказец и «племянник» одно и то же лицо (а что это один человек, можно было уже не сомневаться), розыск выходил из некоего безвоздушного пространства, в которое поневоле попал в первые дни после убийства Садовникова. Обращение Шестопалова в милицию вкупе с выходом на Гарибовых переводило работу в реальную плоскость. Теперь вместо гадания на кофейной гуще Иванов мог вплотную заняться людьми, как-то связанными с убийцей: Гарибовым, Гарибовой, Шестопаловым и Кудюмом. Возможно, к этим кандидатурам вскоре прибавится еще несколько человек. Значит, прежде всего он должен заняться выяснением всего, что касается окружения этих людей. Изложив шефу основные соображения и получив добро, Иванов заглянул в комнату Линяева и Хорина. Нового здесь он ничего не узнал: Линяев звонил по телефону, безуспешно пытаясь установить местонахождение Кудюма. Что касается Хорина, то Иванов знал еще с вечера: Хорин занимается Шестопаловым. Часы показывали без двадцати час. Вернувшись в свой кабинет, Иванов начал приводить в порядок бумаги, но довести работу до конца не успел: раздался стук в дверь и вошла Гарибова.

Светлана Николаевна выглядела как и в первый свой визит: дорогое, но скромное платье, минимум украшений. Войдя, дежурно улыбнулась:

— Здравствуйте, Борис Эрнестович. — Присела на предложенный стул. — Вы просили — я пришла.

— Спасибо. — Он решил сразу начать с главного. — Светлана Николаевна, я вызвал вас затем, чтобы вы рассказали об окружении вашего мужа. Друзьях, знакомых. Причем давайте договоримся с самого начала — говорить по возможности откровенно.

— Н-ну… Если, как вы просите, говорить откровенно… У него их очень много. Знакомых… Я бы даже сказала, бесчисленное количество. Не знаю даже, с кого начать.

— Наверное, с тех, с кем вы дружите семьями.

— Это в основном мои друзья.

— Понимаю. Я спрашиваю о друзьях вашего мужа.

— Они одновременно и друзья Георгия… Эти друзья. Но… как бы вам объяснить?.. У него есть еще друзья.

— Что-то мы с вами совсем запутались. Как понять — еще друзья?

Гарибова явно колеблется. Это может значить только одно: он, Иванов, на правильном пути. Выждав, он сказал мягко:

— Светлана Николаевна… мы уговорились говорить откровенно.

— Ну хорошо. Хорошо, Борис Эрнестович. Я расскажу о всех его друзьях. Но только… Я опять хочу попросить вас, чтобы ни муж, ни его друзья об этом не знали.

— Это подразумевается. Светлана Николаевна, я жду. Нельзя же останавливаться на середине.

Гарибова долго молчала. Наконец выдохнула еле слышно:

— Какие дела могут заставить мужчину не обращать внимания на женщину?

— Разные.

— Борис Эрнестович, неужели не ясно?.. Это карты.

Моделирование
Подписав Гарибовой пропуск, Иванов проводил ее до двери. Вернувшись, сел за стол. Значит, это карты… Еще раз перечитал фамилии и должности названных Гарибовой друзей мужа. Самым близким другом, почти членом семьи, она считала Шестопалова. Большинство же остальных были для нее лишь карточными партнерами мужа, не более. Чаще всего в доме Гарибовых появлялись некто Илья Егорович, директор гастронома, Юра, называвший себя стоматологом, и Игорь Борисович, работавший, опять же по непроверенным данным, администратором филармонии.

Да, сейчас Иванов наконец понял: Гарибов, Шестопалов и их партнеры — так называемые «лобовики». Все эти люди играют в карты по-крупному, «лоб в лоб». Отсюда и само название «лобовик». И сейчас все, что он узнал после встречи с Шестопаловым и Гарибовой, говорит о том, что он столкнулся именно с ними. Лобовики среди любителей карт занимают особое положение — в отличие от остальных картежников, в том числе и от карточных шулеров, так называемых «катал». Негласный кодекс запрещает лобовикам в игре между собой прибегать к какому бы то ни было шулерству. Игра ведется только на очень крупные суммы с обязательной немедленной отдачей. Если вдруг не оказывается наличных денег — долг необходимо вернуть как можно скорее, в считанные часы. Что же касается отношений с законом… Карточные игры в СССР в принципе не запрещены. Карты можно купить в любом табачном киоске. Если человек проиграл в карты десять тысяч, не нарушая при этом общественного порядка, — это нельзя классифицировать как нарушение закона. Но Иванов прекрасно знал о связях лобовиков с преступными элементами. Лобовиками бывают только «солидные люди», как правило, занимающие высокое положение. Безусловно, не исключено, что среди лобовиков, если постараться, можно найти и честного человека, такого, который, садясь за карточный стол, принципиально полагается только на свое реноме и реноме партнера. Но это скорее исключение, чем правило. Честность не та основа, на которую могут полагаться крупные игроки, — ведь счет в их игре идет на тысячи, а то и на десятки тысяч рублей. Именно поэтому на страже интересов крупных картежников стоят «шестерки-вышибалы». Вербуются вышибалы, как правило, из бывших уголовников. Виновному в неотдаче долга сначала делается предупреждение, а потом он может поплатиться увечьем или даже жизнью. Для острастки других.

Довольно долго Иванов сидел молча, разглядывая исписанный календарь. Сейчас он пытался понять, все ли так, как он рассчитал. Нет ли каких-то неучтенных фактов, ложных ходов… Нет, кажется, момент, которого он так долго ждал, все-таки наступил. Он вычислил Кавказца. Человек, убивший на Ленинских горах инспектора ГАИ Садовникова, — «шестерка-вышибала». После разговора с Гарибовой сомнений в этом нет никаких. Собственно, дело теперь только в технике — его и его товарищей. Снял трубку, набрал номер своей опергруппы. Вызвал Линяева.

После того как Линяев вошел, коротко передал ему все, что услышал от Гарибовой. После сообщения о картах майор легко постучал кулаком в ладонь:

— Похоже, тепло, Борис Эрнестович? Кавказец — вышибала?

— Не знаю. Во всяком случае, времени у нас с тобой сейчас мало. Во-первых, сразу от меня иди к генералу. Сообщи новость, ну и… Шеф человек мощный, пусть поднимает все силы. И ориентирует на Кавказца всех, кто так или иначе связан с каталами, лобовиками и так далее. Понял?

— Понял. Что, можно идти?

— Подожди. Учти, нам с тобой все это организовывать некогда. Утрясешь вопрос с шефом, отправляйся в ближайший табачный киоск.

— В табачный киоск?

— Да. Мне нужно шесть колод карт. Даже лучше семь. Нераспечатанных. Но это не все. Нужно срочно найти парня, похожего на Кавказца. С использованием до конца дня. В министерстве, я думаю, пара-другая таких найдется?

— Может, Подошьян Валера из нашего отдела? В нем почти метр девяносто. Ну там и все остальное.

— Подойдет. Предупреди, пусть не уходит. И давай за колодами. Дорогих не покупай, нужны самые дешевые.

— Тогда я с колодами — прямо к вам?

— Давай. — Нажав на рычаг, набрал номер дежурной по второму этажу гостиницы «Алтай». — Дежурная? Простите, Лена Малахова сейчас дежурит? Позовите, пожалуйста… — Подержав трубку у уха, услышал знакомый голос:

— Да, я слушаю?

— Лена, это один ваш знакомый. Из милиции. Мы с вами беседовали в дежурке. Помните? Насчет жильца из двести девятого номера. Иванов моя фамилия.

— А-а… Помню. Здравствуйте.

— Здравствуйте, Леночка. Только два вопроса. Помните, вы рассказывали, как вы убирали в номере, а жилец в это время что-то переставлял на столе?

— Переставлял? А, ну да. Помню. И что?

— Вы тогда сказали, у него в мусорном ведре были белые хрустящие бумажки. Обертки от вафель. Помните?

— Н-ну… Как будто. Да, были вроде обертки.

— Леночка, вспомните — кроме этих белых хрустящих бумажек вы не видели этикетки от вафель? На вафлях же сверху этикетки. На них название, цена.

— Ой, я не помню. Может, и были. Там разве разберешь? Этикетки, не этикетки. Я же не вглядывалась.

— Еще вопрос: когда вы в тот раз вошли, в чем ваш постоялец был одет? Когда на столе что-то переставлял?

— Сейчас… Подождите… В спортивном костюме. Знаете, такой импортный? Синий, с тремя полосками. Он пижама, что ли, называется.

— Все ясно, Леночка. Ждите, мы к вам скоро подъедем. На месте я все объясню.

Следующий, кому он позвонил, был Прохоров.

— Леня, это Борис Иванов. Ты очень занят?

— Дела есть всегда. А что? Что-нибудь случилось?

— Ничего особенного. Ты мне нужен часа на два. По нашему делу. Если я сейчас заеду, как? Минут через двадцать?

— В принципе можно, только объясни хоть примерно, что случилось?

— Объясню потом. Смотри в окно. Увидишь мою машину — выходи.

Эксперимент
Свернув направо, он проехал под железнодорожным мостом. За автобусными остановками повернул руль. Перед самым входом в «Алтай» затормозил, почувствовав, как качнулись сзади Линяев и Подошьян. Сидящий рядом Прохоров покосился.

— С такими молодцами только кого-то брать. А? Надеюсь, все-таки брать мы никого не будем?

— Не будем, не беспокойся. Я хочу, чтобы все было чисто.

— Эксперимент? Судя по всему.

— Сейчас увидишь. Пошли.

Вчетвером они прошли в гостиницу. В холле было пусто. Швейцар, узнав Иванова, сделал знак бровями — мол, не волнуйтесь, все помню. Вместо молодящейся блондинки за стойкой сидела худая девушка в очках. Иванов протянул удостоверение. Девушка изучала его долго. Вздохнула:

— Опять по поводу второго этажа? Да? Двести девятый?

— Двести девятый, угадали. Номер сейчас занят?

— По-моему, там живут. Только, кажется, они ушли.

— А свободные номера у вас есть? Желательно на этом этаже. Двухместные.

— Сейчас… — Карандаш дежурной пополз по квадратам схемы. — Вот, двести пятнадцатый. А… зачем?

— Надо провести эксперимент. Так называемое моделирование. Для этого нам нужен свободный номер, а также представитель администрации. Вы бы, например, нас устроили как представитель администрации. Как? Договорились?

Вслед за администратором Иванов вместе с Прохоровым, Линяевым и Подошьяном поднялся на второй этаж и остановился у двести пятнадцатого номера. Посмотрел на стоящего рядом Подошьяна. Для эксперимента капитан подходил идеально: высокий, широкоплечий, с пышными черными усами. Впрочем, подумал Иванов, во время эксперимента горничная увидит Подошьяна только со спины. Так что усы в данном случае будут неиграющей деталью.

— Коротко установку. Пока мы одни, — сказал Иванов.

— Сейчас, — Подошьян потер лоб. — Значит, так — в номере я снимаю плащ, остаюсь в тренировочном костюме. Вскрываю шесть колод карт. Седьмую, контрольную, не трогаю. Затем снимаю с шести колод бумажные обертки. Мну их. Кроме того, мну несколько газетных обрывков. Затем бросаю в мусорную корзину смятые газетные обрывки. Сверху — смятые бумажные обертки от карт. Потом все колоды, кроме двух, прячу в стол. Сажусь за стол лицом к окну, спиной к двери. Начинаю тасовать карты. Обе колоды. Делаю это медленно, размеренно. Причем чтобы со стороны двери карт не было видно. После стука в дверь говорю: «Войдите». Входит горничная, спрашивает: «Можно я уберу?» Не оборачиваясь и продолжая медленно тасовать карты, говорю: «Пожалуйста». По-моему, все?

— Все. Ты, Сергей?

— Я беру шесть пачек вафель и корзину, сдираю обертки… — Линяев поискал глазами. — Ну хотя бы вон там. За выступом коридора. Подходит?

— Вполне.

— Мну газетные обрывки, кидаю в корзину. Сверху бросаю смятые обертки от вафель. Правильно?

— Правильно. Кажется, они идут.

Дежурная по этажу, с которой подошла администратор, оказалась совсем молодой девушкой. Высокая, с ямочками на пухлых щеках, она выдохнула еле слышно:

— Здравствуйте. Меня зовут Тамара.

— Здравствуйте, Тамарочка. — Иванов улыбнулся. — Видите, сколько молодцов я вам привел? Это Леонид Георгиевич, это Сергей, это Валерий. Меня зовут Борис Эрнестович. Кстати, Тамара, вы что-то продаете на этаже? Вафли, например?

— Есть вафли. Вафли есть, лимонад. Чай, сахар. Ну там, спички, сигареты «Прима».

— Позовите-ка горничную.

Дежурная по этажу ушла и через минуту вернулась с Леной Малаховой. Увидев Иванова, горничная приставила швабру к стене.

— Я вас давно жду. Я номер убираю, ничего?

— Наоборот, очень даже хорошо. Помните, вы убирали при постояльце. Вы вошли, взяли мусорное ведро, чтобы его вынести, и среди прочего мусора заметили смятые хрустящие белые бумажки. Еще раз спрашиваю: вы видели рядом с этими смятыми бумажками этикетки? Тоже смятые, тоже бумажки, но на которых написано, как называются вафли, цена и так далее?

— Я уж думала. Не помню. Кто их знает, эти этикетки. Может, они внутри были. В бумажках. Или там на дно провалились. Дело какое, подумаешь. Еще долго будете спрашивать?

— Все, больше не буду. Сейчас вы должны повторить все то, что сделали в тот раз. Постучать в номер, услышав отзыв, войти. Спросить, можно ли убрать. Делайте это спокойно, как всегда. После того как вам разрешат произвести уборку, вы возьмете мусорное ведро и вынесете к нам. Это важно как восстановление событий. По-современному — моделирование. Понятно?

— Понятно.

— Человек, которого вы увидите в номере, со спины похож на Нижарадзе. Сидеть он будет, как сидел в тот раз Нижарадзе, к вам спиной. Этот человек будет делать определенные движения. Ваша задача — сказать нам после эксперимента, похожи ли эти движения на те, которые делал Нижарадзе. А также похоже ли то, что вы увидите в мусорном ведре, на то, что вы увидели в этом ведре в тот раз. Вот и вся задача. Все, можете стучать. Ну? Стучите!

Помедлив, Лена постучала в дверь. Оттуда донеслось: «Да, войдите!» Девушка открыла дверь и вошла, из-за закрытой двери было хорошо слышно, как она спросила, можно ли убрать в номере. Чуть погодя дверь открылась. Лена показала мусорное ведро — в нем на газетных обрывках лежали смятые обертки от карт.

— Я правильно все сделала?

— Правильно. — За Леной Иванов видел спину Подошьяна — тот продолжал медленно тасовать карты. — Как движения? Похожи на те, которые делал Нижарадзе?

— Похожи. Я теперь поняла, что он делает. Карты тасует. Правильно?

— Правильно, только почему же вы тогда об этом не догадались?

— Так ведь я второй раз уже смотрю. И внимательно. Тогда мне как-то все равно было. Ну а сейчас — я же не слепая.

Иванов обернулся:

— Сергей Александрович! Пожалуйста!

Все молча следили, как Линяев ставит на пол корзину. В этой корзине поверх таких же, как в первой, газетных обрывков лежали смятые обертки от вафель вместе с этикетками.

— Посмотрите внимательно, — сказал Иванов. — Лена, какие бумажки были в корзине в тот раз? Белые? Или с этикетками?

Лена несколько раз перевела взгляд с одной корзины на другую. Поставила свою корзину на пол.

— Нет. Все-таки бумажки тогда были вот такие. Как в моей.

Из эксперимента следовало: неизвестный, проживавший в гостинице «Алтай» под фамилией Нижарадзе, скупал в большом количестве карточные колоды. И пока вынужденно находился в номере, тасовал карты, запоминая их «рубашки».

Соответственно с этим и следовало ориентировать и розыск.

Вторая встреча
У Хорина, появившегося лишь сейчас, к концу рабочего дня, вид был усталый. После короткой беседы выяснилось: ничего такого, что выглядело бы для Иванова неожиданностью, Хорин не узнал. Как и ожидалось, никаких грехов по части ОБХСС за Шестопаловым не числилось. Дача, кооперативная квартира в центре города и машина были приобретены на средства, полученные от внедрения ценного изобретения. Шестопалов был одним из авторов научного коллектива, разработавшего новое покрытие для шоссейных дорог. Единственное, что показалось Иванову интересным, — Хорину удалось выяснить, что часть своего отпуска, причем совсем недавно, с 25 января по 11 февраля директор НИИдорстрой провел в Сочи. Останавливался Шестопалов в гостинице «Жемчуг», занимая номер «полулюкс» на пятом этаже. Любопытны были также два списка, которые Хорин не поленился полностью переписать в агентстве Аэрофлота. Один перечислял пассажиров авиарейса № 1045 «Москва — Сочи» от 25 января, второй авиарейс № 1046 «Сочи — Москва» от 11 февраля. Согласно этим документам, 25 января одним рейсом с Шестопаловым вылетел Гарибов Георгий Константинович. Он же вместе с Шестопаловым вернулся в Москву 11 февраля — опять же одним рейсом. Больше знакомых фамилий в двух списках Иванов не нашел. Тем не менее он принялся тщательно изучать оба реестра. В конце концов, просмотрев списки несколько раз, подчеркнул строчку: «Палин Илья Егорович». Причем фамилия Палин значилась как в первом, так и во втором списке. Главным, конечно, было имя-отчество, а не фамилия — именно это имя-отчество, Илья Егорович, упомянула в своих показаниях Гарибова. Хорин тут же позвонил в отдел кадров Управления торговли. Там попросили перезвонить и через двадцать минут сообщили: Палин Илья Егорович работает директором магазина «Гастроном» № 26. Значит, Гарибова имела в виду именно этого Илью Егоровича. Похоже, вся тройка летала в Сочи своей компанией. Зачем, ясно: поиграть. Иванов попросил Линяева связаться с Сочи и выяснить, в какой гостинице останавливались Гарибов и Палин. Впрочем, он был убежден, что они, как и Шестопалов, сняли номера в «Жемчуге».

Оставив Линяева и Хорина в отделе, Иванов спустился вниз. До встречи с Шестопаловым оставалось минут двадцать. Усевшись в машину, помедлил и не спеша развернулся к центру. Остановившись у кафе, подумал: пока ничего особенного в факте выезда тройки в Сочи нет. На размышления наводит только то, что все трое вернулись в Москву 11 февраля, то есть за три дня до убийства Садовникова. Конечно, это может быть совпадением. Но может и не быть. Кроме того, в его расчеты пока не очень укладывалась фамилия Палин. С Палиным, по словам Гарибовой, ее муж познакомился недавно.

Шестопалов сидел за тем же столиком и выглядел так же, как вчера: крахмальная рубашка, подобранный в тон галстук, отлично сшитый костюм. Кофе был уже подан. Увидев Иванова, Шестопалов поднял руку. Подождал, пока Иванов усядется, улыбнулся:

— Я заказал кофе, вы не против?

— С удовольствием. Как, Алексей Павлович, вы посоветовались со своими друзьями?

— Посоветовался.

— И что же?

— Ну… — Шестопалов взял чашку. Пригубив кофе, оба посмотрели друг на друга. Со стороны этот взгляд наверняка выглядел мимолетным, ничего не значащим. Но оба сейчас — и Иванов, и Шестопалов — отлично поняли, что означает секундная пауза. Директор НИИ пытался понять, много ли успел узнать о нем Иванов. Иванов — определить, насколько откровенным решил быть с ним Шестопалов.

— Видите ли… — Достав сигарету, Шестопалов посмотрел на Иванова. — Видите ли, прошлый раз я вас обманул.

— Обманули?

— Да. Я закурю, вы не против?

— Пожалуйста.

Щелкнув зажигалкой, Шестопалов прикурил.

— Прошлый раз я сказал, что опасаюсь за своих друзей. Может быть, этот убийца действительно придет к кому-то из моих знакомых. Не знаю. Но на самом деле я опасаюсь только за одного человека.

— За кого же?

— За себя. Увы, Борис Эрнестович, только за себя. Я живу сейчас в состоянии панического страха. Понимаете? Панического. Последние дни я вообще не сижу у себя в кабинете. Приезжаю в НИИ, отдаю распоряжения и тут же уезжаю.

— Чем же это вызвано?

— Тем, что сейчас моя очередь. Моя, вы понимаете? — Помедлив, Шестопалов аккуратно положил сигарету на край пепельницы. Поднял глаза: — Борис Эрнестович, вы случайно никогда не играли в покер?

По взгляду Шестопалова ясно: это признание. Кажется, Шестопалов действительно решился на полную откровенность.

— Почему же. Играл.

— Впрочем, вопрос задан неточно. Играть в покер мало, надо понимать, что это за игра.

— Надеюсь, я и это понимаю.

— Ну, если понимаете… — Шестопалов снова взял сигарету. Затянулся. — Если понимаете, то поймете, как много значит в покере чутье. Интуиция. Смею надеяться, я играю в покер неплохо. Так вот, то, что сейчас моя очередь, я понял чутьем. Конечно, это можно было и высчитать. Но я понял чутьем.

— Объясните.

— Охотно. Видите ли, я любитель игры в карты. Вас это не шокирует? Как работника милиции?

— Если вы не нарушаете при этом закон — почему же. Не шокирует.

— Закона я не нарушаю. Наоборот, всегда стою за предельную честность. Что же касается карт… Думаю, вы слышали — есть так называемые спортивные карты. И знаете, что в нашей стране ежегодно проводится любительское первенство — скажем, по игре в вист? Собственно, для меня карты — разрядка. После довольно-таки тяжелой работы. Единственная в своем роде разрядка, отдых… — Шестопалов все-таки еще колеблется. — Вы, конечно, слышали о гостинице «Жемчуг» в Сочи? Там собираются любители карточной игры.

Еще бы он не знал гостиницы «Жемчуг». Одна из лучших сочинских гостиниц с закрытым пляжем. В бархатный сезон, когда там собирается элита лобовиков, попасть в «Жемчуг» практически невозможно. Места на это время года расписываются заранее. Впрочем, лобовики собираются в «Жемчуге» не только в бархатный сезон. Найти их там можно практически круглый год. Значит, теперь разговор действительно пошел начистоту.

— Знаю.

Шестопалов притушил сигарету.

— Для нас с вами не секрет, что в «Жемчуге» собираются не только любители. Не секрет, Борис Эрнестович?

— Вы правы, не секрет.

— В таком случае вам многое будет ясным. В «Жемчуге» есть и жучки, и шулера, так называемые «каталы». К сожалению. Есть просто уголовники — на мой взгляд. Так называемые «вышибалы». Ведь мы договорились быть откровенными? Так ведь?

— Договорились. Я внимательно слушаю, Алексей Павлович.

Шестопалов отхлебнул кофе. Поставил чашку.

— Ну вот. Недавно, в конце января, я выехал в «Жемчуг» с двумя своими друзьями. На две недельки, развеяться. Естественно, и поиграть. У нас это традиция, мы каждый год выезжаем в Сочи в это время. За честность, по крайней мере, за карточную честность каждого из этих людей я ручаюсь. Одного из них вы знаете, это Георгий Константинович Гарибов. Второго я знаю меньше, но тоже готов за него поручиться. Учитывая даже, что должность, которую он занимает, довольно… Как бы это сказать — особая, что ли.

— Что же это за должность?

— Директор гастронома. Крупного московского гастронома. Фамилия его Палин. Палин Илья Егорович. Не знаю, как по части ОБХСС, но по чисто человеческим качествам… — Шестопалов сделал паузу. — По чисто человеческим качествам Илья Егорович вне всяких подозрений. За это я ручаюсь.

Выверенная фраза. Похоже, отсрочку на сутки Шестопалов попросил именно из-за этого. Еще раз проверить, все ли чисто у Палина «по части ОБХСС».

— И что же случилось за время этого путешествия?

— За время путешествия ничего. Случилось после. Мы вернулись в Москву одиннадцатого февраля. Через четыре дня, пятнадцатого, к Палину на работу пришел этот выродок. И заставил, угрожая пистолетом, отдать двадцать тысяч рублей. Еще через пять, двадцать первого, этот же бандюга пришел к Гарибову. С тем же пистолетом. И также потребовал двадцать тысяч. Георгий вынужден был подчиниться. Ужас в том, что Палин, когда его ограбили, ничего нам не сказал. Он думал, это никак не связано… с «Жемчугом». Когда же ограбили Георгия, все стало ясно. Теперь моя очередь. Я — последний.

Шестопалов снова закурил. Откинувшись на стуле, стал безразлично разглядывать вьющиеся в полутьме кольца дыма. Все как по расписанию, подумал Иванов. Четырнадцатого был убит Садовников. Пятнадцатого Кавказец пришел к Палину. Угрожая пистолетом системы ПМ. Двадцать первого «раздел» Гарибова. Если бы Палин сразу обратился в милицию… Даже не обязательно сразу… Хотя бы на третий день. Пусть даже на четвертый. И рассказал бы при этом про поездку в Сочи… Если бы Палин все это сделал, они могли бы задержать «Кавказца» уже двадцать первого. Прямо в «Автосервисе». Впрочем, рассчитывать на это смешно. Палин не рассказал о происшедшем даже близким друзьям. Иванов вздохнул:

— Жаль, что сам Палин сразу не обратился в милицию. И вы не рассказали обо всем в прошлый раз.

— Палин придет к вам завтра. Сам. Он боялся за семью, поэтому и не сообщил сразу. Его можно понять. Как и меня.

Ясно — суточная отсрочка была взята Шестопаловым и для этого. Чтобы вместе с Палиным решить, как обезопасить директора гастронома еще и от уголовной ответственности за укрывательство преступления. Словно угадав мысли Иванова, Шестопалов улыбнулся:

— Я надеюсь, вы это учтете, Борис Эрнестович?

Вдруг, глядя на лицо директора НИИ, внешне спокойное, Иванов ощутил неприязнь. Можно поверить: Шестопалов действительно хорошо играет в покер. И еще в одно можно поверить: каждый из этой тройки отлично устроил свою жизнь. Именно это отличное устройство жизни, написанное сейчас на лице Шестопалова, выводит его, Иванова, из себя. Сам он никогда бы вот так свою жизнь не устроил. Никогда. Они совершенно разные люди с Шестопаловым. Да, другого чувства, кроме неприязни, у него сейчас просто не может быть. Хотя — даже чисто теоретически — он не знает, можно ли привлечь кого-то из этой тройки к уголовной ответственности. За что? За злоупотребление служебным положением? За принуждение к соавторству? Допустим, к соавторству, которое принесло Шестопалову несколько десятков, а может, сотен тысяч рублей? Мало ли… Нет. Даже если допустить, что Шестопалов, Гарибов или Палин и совершили какие-то противоправные действия, следов после этих действий они не оставили. Уж точно. Никаких. Тут же подумал: дурацкие рассуждения. Вообще, если уж на то пошло, раздражаться на кого-то только из-за того, что тот хорошо устроил свою жизнь, глупо. Он, юрист с академическим образованием, просто не имеет на это права. Что же касается материалов по противоправным делам, если УБХСС сочтет нужным, оно будет такие материалы искать. По всей тройке. Но если такие материалы не будут найдены, значит, он должен считать, что их и не было. Видимо, все это как-то отразилось на его лице, и Шестопалов переспросил с беспокойством:

— Борис Эрнестович, надеюсь, это учтется? Мы ведь хотим помочь милиции. И потом, слабость Палина — ее ведь можно понять?

— Безусловно, это учтется. Вообще я должен поблагодарить вас — за то, что вы обратились ко мне как к представителю милиции.

Кажется, Шестопалов не заметил его переживания. Нервно улыбнулся:

— Ну что вы… Понимаете, тут даже не пахнет выполненным долгом. Простите… Просто я впал в панику. И все. Поверите — я сейчас со страхом думаю о моменте, когда вы уйдете. Я останусь один. И… И на каждом перекрестке мне будет мерещиться этот бандит. Что мне делать? Объясните…

— Не волнуйтесь. С вашей безопасностью мы что-нибудь придумаем.

— Спасибо… Но — вы понимаете меня?

— Понимаю.

Они замолчали. Казалось, сейчас в зале в такт тихой хрустальной музыке мерцают, переливаются разноцветные фонарики. Кафе притихло, голоса умолкли. В воздухе в этот момент существовало что-то совершенно отдельное, чуждое их разговору. Да, Иванов вдруг понял, как далеки они сейчас с Шестопаловым от всего этого «молодняка». От тех самых мальчиков и девочек, которые, сидя за своими столами, знать ничего не знают о Кавказце. И не хотят знать. И правильно делают. Помедлив, он спросил:

— Алексей Павлович, может быть, это кто-то из тех самых сочинских вышибал? Которые обитают около «Жемчуга»?

— Думаете, он взыскивал с Палина и Гарибова карточные долги?

— Почему бы и нет?

— Неотданные карточные долги… — Казалось, директор НИИ сейчас вслушивается в тихо звучащую музыку. — Нет, исключено. Решительно исключено. Прежде всего долги у нас принято отдавать сразу. Потом, я знаю своих друзей. Палин и Гарибов прекрасно играют и редко проигрывают. Но уж если они кому-то проиграют, в должниках ходить никогда не будут. Гарантия.

— А у вас нет карточных долгов?

— Обижаете. У меня их просто быть не может. Физически.

Некоторое время оба молчали. Если грабил Палина и Гарибова действительно не вышибала — плохо. То, что начало было проясняться, снова уходит в пустоту. Шестопалов помешал ложечкой остатки кофе:

— Оба, и Палин и Гарибов, сказали мне, что их ограбили. Грабил их один и тот же человек, неизвестный им. Ни с какого бока не известный. Понимаете? Вынырнувший откуда-то из темноты.

— Ваши друзья могли вас обмануть.

— Если бы они хотели меня обмануть, неужели бы я это не понял? Достаточно любому из них шевельнуть бровями, и я уже знаю, что он имеет в виду. Нет, они говорили правду. Никаких долгов у них не было. Просто это… какой-то беспредельщик.

Значение слова «беспредельщик» Иванов понял отлично. Человек, не признающий никаких законов. Действительно, вынырнувший из темноты. В общем, это согласовывалось с его первоначальной точкой зрения. Шестопалов пригубил кофе.

— Ясно только одно: зацепил этот беспредельщик нас в «Жемчуге». Я это знаю точно. Я ведь не выгляжу неопытным юношей вроде окружающих нас? Не правда ли? — Шестопалов поднял глаза.

— Действительно, не выглядите.

— Человек в моем возрасте всегда понимает, где мог произойти… будем говорить так — прокол. — Директор НИИ замолчал, явно подбирая выражения. — В «Жемчуг» мы поехали расслабившись. Много говорили. Мне казалось, никто из посторонних услышать этого не мог. Но, видимо, все-таки кто-то нас услышал.

— О чем же вы говорили?

— О многом. В том числе и о своих денежных делах. В частности, о том, что у каждого из нас есть сейчас «свободные» деньги. Единственное, что нас извиняет, — все мы были в крупном выигрыше. Но вообще глупость — говорить о каких-то «свободных» деньгах. Дурацкий, ребяческий разговор… Впрочем, что теперь сожалеть — задним числом. Да и вообще в этот раз в «Жемчуге» нас окружала какая-то легкомысленная атмосфера. Но ничего конкретного, понимаете, конкретного, я вспомнить не могу. Человека с внешностью этого бандюги ни рядом с нами, ни вообще в «Жемчуге» не было. Но я знаю, что все тянется оттуда. Знаю. Этот бандит пронюхал что-то про нас. Ну и взялся за дело. Двое «обработаны», остался третий. Я. И вопрос будет закрыт.

Если уж быть дотошным, то до конца. Подумав об этом, Иванов спросил:

— Может быть, именно вас он трогать уже не решится?

— Это почему?

— Понимая, что Палин и Гарибов могли вас предупредить.

Шестопалов положил зажигалку.

— Получается, как у страуса: прячь голову в песок. Здесь не тот случай.

— Почему?

— Во-первых, это смертник. Решившийся идти до конца. Терять ему нечего. А потом, он абсолютно убежден, что ни Палин, ни Гарибов меня не предупредят. Да и в самом деле, когда он пришел к Гарибову, тот ведь ничего не знал. И я бы ничего не узнал, если бы не чутье. Когда Георгий двадцать первого приехал ко мне, на нем лица не было. Но о том, что его только что ограбили, он не сказал. Только предупредил: «Леша, будь осторожней». Хорошо, вечером я догадался позвонить Светлане. Ну а потом, когда встретился и с Палиным, все стало ясно.

Они снова замолчали. Похоже, Шестопалов прав, Кавказец убежден, что все ограбленные им будут молчать. Уж во всяком случае не заявят в милицию. Расчет на полную безнаказанность. Но если допустить, что Кавказец действительно не вышибала, откуда же он тогда взялся? Из Сочи? И как-то связан с гостиницей «Жемчуг»? Непонятно.

— Алексей Петрович, еще раз спасибо за откровенный разговор. Что касается вашей безопасности — не беспокойтесь. Сегодня же напишите заявление, и мы примем меры. Пока же во всех подозрительных случаях сразу же звоните мне. Вот еще несколько телефонов — если не застанете меня. Естественно, в эти дни вам нужно быть предельно осторожным. Тут уж ничего не поделаешь.

Предложение
Директор «Гастронома» № 26 Илья Егорович Палин действительно утром пришел к Иванову на работу. Он позвонил снизу из бюро пропусков и через некоторое время уже сидел в кабинете. Грузноватый, с носом картошкой и маленькими глазками, Палин выглядел не так подтянуто, как Гарибов и Шестопалов. Одет он тоже был проще. Рассказ Палина ничего не добавил к тому, что Иванов уже знал. По словам потерпевшего, утром 15 февраля в его кабинет, расположенный на первом этаже магазина, вошел высокий молодой человек, одетый в оранжевую куртку «аляска». Описание молодого человека, данное Палиным, в целом соответствовало уже известным описаниям Кавказца и «племянника». Угрожая пистолетом системы Макарова, молодой человек потребовал немедленно отдать ему двадцать тысяч рублей. По словам Палина, во внешнем облике молодого человека было что-то, особенно его испугавшее. Как выразился директор гастронома, он буквально потерял голову от страха и мало что понимал. В состоянии шока Палин предложил грабителю восемь тысяч рублей государственных денег, находившихся в тот момент в его сейфе. Грабитель, взяв восемь тысяч, заявил, что оставшиеся двенадцать потребует все равно. Не в этот раз, так позже.

Но угрожать в таком случае он будет не только Палину, но и его семье — жене и двенадцатилетней дочери. Если же Палин снимет сейчас эти двенадцать тысяч со своего счета в сберкассе и передаст ему, он гарантирует, что никогда больше к нему не придет. Подумав, Палин с этим требованием согласился. Вместе с молодым человеком на машине Палина они подъехали к сберкассе. Сняв с аккредитива двенадцать тысяч рублей, Палин в соседнем подъезде передал их вымогателю, все еще находясь в состоянии шока. Сложив деньги в сумку, грабитель исчез. Опасаясь за жизнь жены и дочери, Палин решил о случившемся никому не говорить. Сняв со своего счета еще восемь тысяч, он вернулся в магазин и положил деньги в сейф. По утверждению Палина, человека, приходившего к нему с пистолетом, он раньше никогда не видел. Всесообщенное Шестопаловым о поездке в Сочи и пребывании в гостинице «Жемчуг» было Палиным полностью подтверждено. Никаких людей, хотя бы отдаленно напоминавших грабителя, и вообще ничего подозрительного Палин не заметил.

После ухода Палина Иванов попробовал подвести некоторые итоги. Кажется, все-таки Шестопалов прав. Во всяком случае, предположение Шестопалова, что кто-то слышал ведущиеся в тайне от всех разговоры тройки в «Жемчуге», выглядит очень близким к истине. В обоих случаях Кавказец действовал так, как мог действовать только хорошо осведомленный преступник. Знающий все о своих жертвах — от их личной жизни до кредитоспособности. На какое-то мгновение у Иванова даже мелькнуло подозрение — может быть, оба нападения инсценировал и организовал сам Шестопалов? Все-таки, подумав, он это подозрение отбросил. Шестопалову, жизнь которого сейчас отлично налажена, не имело никакого смысла вступать на скользкий путь явной уголовщины. Даже если допустить, что директору НИИ вдруг срочно понадобились большие деньги, вряд ли он пошел бы на столь отчаянный риск. Тем более не стал бы связываться с убийством работника милиции. Нет, Кавказец наверняка действует самостоятельно. Похоже, Шестопалов прав, это действительно уголовник-рецидивист, решившийся на все и получивший непонятно каким образом подробную информацию о Палине, Гарибове и Шестопалове. И действующий сейчас в соответствии с этой информацией. Впрочем, может быть, это новичок. Иванов совсем не исключал, что Кавказец мог раньше к уголовной ответственности не привлекаться. Если так, похоже, именно полученная в «Жемчуге» информация о трех «состоятельных людях» могла заставить Кавказца разработать план, который он сейчас приводит в исполнение. Тройка выехала из Сочи в Москву 11 февраля. Кавказец, имевший к этому времени подробные сведения о каждом, выехал следом. Он хорошо понимал: чтобы заставить отдать двадцать тысяч рублей таких людей, как Палин или Гарибов, доводы нужны очень серьезные. Лучшим доводом могло быть только оружие. Оружие он добыл 14 февраля, убив на Ленинских горах Садовникова. По датам все совпадает.

Взвесив все еще раз, Иванов понял: именно сейчас необходимо его присутствие в Сочи. В гостинице «Жемчуг». Необходимо хотя бы для того, чтобы просто осмотреться. Понять, кто и где мог получить столь подробную информацию о Палине и Гарибове. Приехать он может, скажем, под видом того же лобовика. Мысленно он проиграл этот вариант несколько раз. Из Тбилиси в Москву он переехал пять лет назад. В Тбилиси его хорошо знали, но знали главным образом жители Авлабара. Крупных лобовиков, да еще выбирающих местом игры Сочи, насколько он помнит, в Авлабаре никогда не водилось. Что же касается лобовиков московских, здесь его просто никто не знает. Исключая, естественно, Шестопалова, Гарибова и Палина.

Со всем этим он пошел к генералу. Выслушав, шеф некоторое время делал вид, что рассматривает на свет кончик ручки. Возражения, которые могли бы найтись у генерала, Иванов примерно представлял. Поэтому, после того как ручка наконец легла на стол, продолжал терпеливо ждать. Генерал вздохнул:

— Вы сами когда-нибудь играли в карты?

— Обижаете, Иван Калистратович. Я из Тбилиси. И не просто из Тбилиси, а из района Авлабара. Играл с детства во все игры.

— Понятно, что из Тбилиси. Но, насколько я понимаю, в «Жемчуге» собираются акулы. Даже не акулы — киты. Допустим, сыграть на их уровне вы сможете. Но что будет, если вы проиграете? Вы ведь знаете, какие суммы там проигрывают?

— Понимаю, что вы хотите сказать. Ответ на это один: я не должен проигрывать. Думаю, со своей квалификацией я все же потяну. А поехать туда я должен. Согласитесь — информация идет оттуда.

— Оттуда, — согласился шеф.

— Причем я поеду не один. А с двумя партнерами. Играющими гораздо лучше меня.

— Даже с двумя?

— С двумя, Иван Калистратович. Так будет лучше.

— Интересно. Кто же эти партнеры?

— Один — Шестопалов.

— Шестопалов… — генерал помолчал. — Что ж, это вариант. А второй?

— Второго называть пока не буду. Должен с ним поговорить.

— Тоже… посторонний?

— Да, в МВД он не работает. Но думаю, этот человек меня не подведет.

— Надеюсь, в конце концов о нем доложите?

— Конечно, Иван Калистратович.

К концу рабочего дня Иванов заехал к Прохорову. Следователю он рассказал все, что удалось узнать за вчерашний вечер и сегодняшний день, — от встречи с Шестопаловым до разговора с генералом. Идею выехать в Сочи с двумя хорошо играющими партнерами Прохоров одобрил. Однако о человеке, которого Иванов хотел бы взять с собой третьим, он решил Прохорову пока не говорить. Кандидатура же Шестопалова у Прохорова возражений не вызвала.

Разговор с другом
Закончив дела с Прохоровым и выйдя из подъезда следственной части, Иванов сел в «Ниву». Подумал вдруг: нет, он все-таки не пришел еще к определенному решению. И не знает, имеет ли право предложить поехать с ним в «Жемчуг» под видом лобовика Ираклию Кутателадзе. Хотя вроде бы со всех сторон Ираклий — идеальный партнер именно для такой поездки.

Тронул машину, развернулся к Садовому кольцу. Вдруг поймал себя на том, что непрерывно повторяет эти два слова — «идеальный партнер», — проезжая светофоры. Хотя лучше всего здесь подойдет другое слово: приманка. Ираклий, выехавший под видом лобовика в «Жемчуг» и затем вернувшийся в Москву, станет идеальной приманкой для Кавказца. Директор мясокомбината. С грузинской фамилией. Любящий муж и отец. Хорошо, только не нужно перегибать палку. Любящий муж и отец — ну и что? Проплыло: они с шефом разработают двойную систему подстраховки. Манану с Дато можно будет временно переправить на другую квартиру. Безопасность будет абсолютной. А Кавказец клюнет. Клюнет, и они его возьмут. Снимут без единого выстрела. С Мананой же и Дато ничего не случится. Он, Иванов, позаботится об этом. Ведь случай-то особый. Совершенно особый. Усмехнулся. Нет. Все-таки он, Иванов, не имеет на это права. Не имеет.

И снова перед светофорами поплыло то, что было раньше. В детстве, в школе, их функции всегда разделялись — с начальных классов. Ираклий никогда не был слабаком, тем не менее всегда считался в школе лишь олицетворением ума, гением математического интеллекта. Но не более. Никто из товарищей не воспринимал его как серьезную «силовую единицу». Борис же, наоборот, хоть никогда не учился плохо, завоевал в глазах школы лишь славу лихого драчуна. Так уж повелось — к Иванову обращались, когда нужно было принять участие в ответственной драке; к Кутателадзе — когда кому-то попадалась немыслимо трудная математическая задача. Ираклия, как нормального подростка, все это, естественно, обижало. Поэтому в шестом классе, когда Борис уже год занимался боксом и имел первый юношеский разряд, Ираклий буквально умолил его взять с собой в секцию. Понимая, что Ираклию это совершенно не нужно, Борис тем не менее не мог отказать другу и взял его с собой на занятие. Тренер, из уважения к лучшему ученику, согласился попробовать новичка. У тренера — это соответствовало и общим рекомендациям — было заведено испытывать новичка обязательным трехминутным пробным боем с одним из участников секции. Если новичок выдерживал, его оставляли, если нет — считалось, ему лучше заняться другим видом спорта. И вот, увидев этот пробный бой, увидев, как избивают его лучшего друга, он, Борис, с трудом дождался окончания злосчастных трех минут. Ираклий с честью выдержал испытание. Но Борис понял: пусть говорят что угодно о пользе бокса, он никогда не простит себе, что привел сюда Ираклия. Гордость школы, умницу, человека особого, он ведь знает, совершенно особого. Тонкого, деликатного, с обостренными чувствами. Поэтому, подойдя после боя к другу, тихо сказал ему: «Ираклий, если ты мне друг, ты сюда больше не придешь. Или мы перестанем дружить».

Сейчас, перед вечерними московскими светофорами, это вспомнилось особенно остро. Да, мудрая судьба знала, что делала. И все же, проехав немного и свернув на Ленинградский проспект, Иванов понял: его снова начинают грызть сомнения. Да, Ираклий особый человек. Но ведь и случай совершенно особый. Именно тот, единственный в жизни, когда можно пойти на это. Если он, Борис Иванов, действительно хочет успеха. Ираклию он доверяет, как самому себе. Ираклий понимает его не просто с полуслова — с полувзгляда. У Ираклия феноменальные шахматно-математические способности. Но главное — уникальная зрительная память. И связанное с ней абсолютное понимание всех карточных игр. Шахматы, конечно, Ираклий давно оставил, сейчас он наверняка не сыграет даже в силу мастера. Но карты — другое дело. Карты вспомнить гораздо легче. Что же касается карточных «рубашек» и их запоминания — насколько Иванов помнил, в юности Кутателадзе ухитрялся запоминать всю колоду после третьей, иногда даже после второй сдачи. Если у Ираклия осталась хотя бы половина этих способностей — он окажется намного сильней даже таких игроков, как Гарибов и Шестопалов.

Именно с этими мыслями он остановил машину у дома Кутателадзе. Поднялся на третий этаж, позвонил. Но когда увидел Ираклия, а затем Манану и Дато, понял: сказать о своем предложении он просто не сможет. Дальше все было как обычно. Он поцеловался с Ираклием, махнул рукой Дато, выдержал объятия Мананы. После ужина на кухне Манана, как обычно, ушла. Они довольно долго молча пили чай. Наконец Ираклий отставил чашку. Сказал тихо:

— Боря, хватит. Говори, с чем пришел, я же не слепой.

Собственно, этого следовало ожидать. Скрыть что-то от Ираклия, впрочем, как и Ираклию от него, Иванову никогда не удавалось. Помедлив, он рассказал все — от убийства Садовникова до собственного решения поехать под видом лобовика в «Жемчуг». Ираклий долго бесцельно помешивал чай ложечкой. Наконец посмотрел на Иванова:

— Боря, ты ведь не все сказал. Ты забыл объяснить, зачем со всем этим пришел ко мне. При чем тут я? Я правильно понял, Боря?

— Правильно. — При ответе Иванову пришлось отвести глаза. — Понимаешь, Ираклий, мне пришла в голову дурацкая, идиотская мысль. Мне показалось, будет неплохо, если со мной в «Жемчуг» поедешь ты. Под видом лобовика. Но теперь я понимаю — мысль была глупой. Поэтому все отменяется.

— Собственно, почему отменяется?

— По очень простой причине. После поездки в «Жемчуг» ты станешь приманкой. Но не только ты. Приманкой станут еще Манана и Дато.

Ираклий подошел к окну. Сказал не оборачиваясь:

— Ну, во-первых, мы всегда являемся приманкой. Таков философский закон жизни. Потом — Манану и Дато можно на время куда-то отправить. Пока вы не арестуете… этого. Вы как-то его называете?

— Называем. Кавказец.

— Кавказец. Любопытное название. У него осталась семья? У Садовникова?

— Осталась. Жена и двое детей.

— Жена и двое детей… — Вернувшись, Ираклий сел за стол. Посмотрел на Иванова. — Боря, а ведь знаешь — я с тобой поеду.

— Нет, Ираклий. Ты со мной не поедешь.

— Не поеду? — Ираклий смотрел в упор. Но Иванов выдержал этот взгляд.

— Не поедешь. Но помоги мне в другом.

— В чем?

— Видишь ли… Может, человек, который мог бы поехать со мной в «Жемчуг», найдется среди твоих друзей?

— Среди моих друзей?

— Да. Шансов мало… Но, может, такой человек найдется?

— А какой именно тебе нужен человек?

— Какой… — Иванов помолчал. — Ну, скажем так — обладающий примерно такими качествами, как ты. Примерно.

— Но какими качествами обладаю я? Объясни.

Иванов посмотрел на Ираклия. Усмехнулся:

— Первое и самое главное — тебе можно доверять. Понимаешь?

— Понимаю. Второе?

— Второе — он должен, как и ты, занимать солидный пост. Ну и… хорошо играть в карты.

— Что… и все?

— И все.

Ираклий снова подошел к окну. Хмыкнул:

— Не так это просто. Найти такого друга.

— Естественно, не просто. Но если вдруг у тебя что-то возникнет — дай знать. Хорошо?

— Если что-то возникнет — тут же позвоню.

Как и ожидал Иванов, идея с «другом» кончилась неудачей. Через три дня Ираклий признался: подобрать подходящую кандидатуру он так и не смог.

Гостиница «Жемчуг»
Взлет прошел успешно. Минут через двадцать после резкого набора высоты Иванов почувствовал: оглушительный гул двигателей стал тише. Вскоре самолет выровнялся. Покосился на сидящего в соседнем кресле Шестопалова. Тот читает газету; вот, поймав его взгляд, улыбнулся, поднял брови: «Что?» После того как Иванов сделал знак — ничего, — директор НИИ снова углубился в изучение спортивных новостей. Если в полете ничего не случится, через два часа они приземлятся в Адлере. И вскоре займут забронированные Шестопаловым два номера «полулюкс» на пятом этаже гостиницы «Жемчуг». С окнами на море.

После памятного разговора с Ираклием прошло пять дней. Для Иванова это были дни напряженной работы. Выбор он сделал в тот же вечер — выйдя из квартиры Ираклия и сев в машину. Впрочем, идея, пришедшая ему в голову сразу после того, как он развернул «Ниву» к центру, контурами уже возникала раньше. Тогда же, по пути от Ираклия, она оформилась окончательно. Для того чтобы Кавказец клюнул, нужна приманка. Для поимки крупной дичи всегда лучше, чтобы приманок было больше. Пока из приманок у них есть только одна — Шестопалов. Причем приманка не очень надежная: если Иванов прав и Кавказец из осторожности решит оставить последнего из тройки в покое. Но в таком случае почему он, Иванов, остальные приманки должен искать на стороне? Почему бы ему самому не стать приманкой в полном смысле этого слова и не выманить Кавказца на себя?

В тот вечер, подъехав к дому, Иванов в этой мысли утвердился окончательно. Решено: в «Жемчуг» они выедут вдвоем с Шестопаловым. Третий не нужен. Наоборот, третий может помешать осуществлению замысла. Здесь же, в Москве, надо будет провести некоторую подготовку. Иванов примерно представлял себе «образ», который мог бы заинтересовать Кавказца — применительно к его, Иванова, внешности. Скажем, Иванов мог стать человеком, занимающим небольшую, но денежную должность. Естественно, любящим крупную игру. И конечно, хорошим семьянином. Детей сюда можно не приплетать. Но почему бы с завтрашнего дня в квартире Иванова не появиться приятному женскому голосу, отвечающему на телефонные звонки?

Шестопалов, конечно, в эти подробности посвящен не был. Он знал лишь, что полетит вместе с Ивановым в Сочи и будет выдавать его там за своего приятеля. В Москве помощь Шестопалова выразилась в знакомстве с серьезными лобовиками и в организации нескольких пробных игр. И вот сейчас Иванов, ставший заведующим Краснопресненским межрайонным пунктом сбора стеклотары Багратом Элизбаровичем Чубиевым, летит в Сочи, чтобы вместе с приятелем провести короткий весенний отпуск в уютной гостинице.

В адлерском аэропорту они приземлились благополучно, без обычных в это время года метеопомех и переносов места посадки.

Примерно через полчаса они уже стояли перед стойкой администратора в гостинице «Жемчуг». Еще минут через двадцать Иванов, бросив на диван куртку и плащ, оценил огромные габариты кресла в своем номере. Некоторое время он сидел, рассматривая синеющее за окном море.

Впрочем, долго любоваться морем ему не пришлось. Раздался стук в дверь, вошел Шестопалов. Усевшись напротив, закурил, попросив разрешения взглядом.

— Понимаю, вам хочется отдохнуть, посмотреть на море. — Сделав несколько затяжек, вздохнул. — Мне тоже. Но если мы хотим, чтобы все шло по плану, отдыхать некогда. Во-первых, я уже договорился, вечером у нас игра.

— С кем?

— Кроме нас будут еще двое. Оба мои хорошие знакомые, ленинградец и киевлянин. Учтите, это люди очень серьезные. Шутить не любят. Расслабляться с ними нельзя. Во-вторых, если хотите держать марку, нам надо идти. Прямо сейчас. Сначала в бассейн и сауну, потом обедать. Все уже подготовлено и заказано. — Заметив колебания Иванова, добавил: — Кстати, в сауне могут быть еще… интересные знакомства.

Иванов вместе с Шестопаловым спустился в сауну. Пока Шестопалов договаривался с невысоким пожилым банщиком, он быстро разделся и прошел в парную. Усевшись на деревянной полке и чувствуя, как тело распаривается в стоградусном мареве и пот начинает заливать глаза, заметил рядом еще три фигуры. Вошедший Шестопалов познакомил его с сидящими рядом любителями пара. Двое оказались научными работниками, третий — тренером по теннису. Разговор сначала шел вяло, но после нескольких выходов в бассейн и рассказанных Шестопаловым анекдотов обстановка разрядилась. По крайней мере, перед уходом, когда все пятеро, завернувшись в простыни, пили в предбаннике настоянный на травах чай, Иванову показалось, что он в компанию принят. Так или иначе, теперь все называли его Багратом. Сам он также получил привилегию называть каждого из новых знакомых по имени.

Вернувшись в номер, Иванов дождался Шестопалова. Теперь он убедился: тот ничего зря не делает. Вдвоем они спустились в ресторан. Усевшись за столик на четверых, Шестопалов сделал вид, что изучает меню, хотя ясно было: заказ у него давно готов.

— Понимаете, Баграт Элизбарович… Тут такое дело… Только поймите меня правильно. Я примерный семьянин и вообще… Человек далеко не легкомысленный. Но если вы хотите, чтобы мы выглядели теми, за кого себя выдаем, надо, чтобы за нашим столиком находилось приятное женское общество. Причем совсем не обязательно потом… Ну, вы меня понимаете. Переходить какие-то границы. Но девушки за столиком нужны. Уж поверьте.

— Понимаю. Расслабляет партнеров?

— В какой-то степени и это. Но главное — это некий знак. Указывающий, что мы серьезные люди. Именно серьезные. Думаю, вы это должны знать. Я угадал?

— Что, девушки у вас уже приготовлены?

— Ну… — Шестопалов усмехнулся. — Я буду через пять минут.

Он ушел и вскоре вернулся с двумя довольно миловидными девушками, которых представил как Риту и Алису. Каждой из них можно было дать от двадцати до двадцати трех лет. После первых фраз выяснилось, что обе живут в Сочи и заканчивают музыкальное училище. Более разговорчивой и смешливой оказалась Рита, блондинка с курносым веснушчатым носом и большими серыми глазами. В отличие от нее коротко стриженная темноволосая Алиса вступала в беседу лишь изредка. Хотя Алиса была близорука и носила очки с большими диоптриями, она явно была лидером в этой паре. Судя по поведению и по отдельным репликам, действительно нельзя было предположить, что девушки привыкли «легко переходить границы». Иванов даже мог поверить, что обе часто ходят сюда лишь потому, что здесь неплохо кормят. Что же касается распространения о нем сведений, могущих привлечь Кавказца, — знакомство было неоценимым. Если Кавказец действительно крутится где-то около «Жемчуга», он может попытаться что-то выяснить о новом «друге» Шестопалова. Когда Рита простодушно намекнула, что она с подругой не прочь продолжать знакомство и, может быть, даже сходить один раз с новыми знакомыми на танцы, Иванов, поймав вопросительный взгляд Шестопалова, сказал, отхлебнув кофе:

— А что, очень даже возможный вариант. Но только…

— Да, — подхватил Шестопалов. — Только не сегодня. У нас важный разговор с Москвой.

«Чернуха»
С девушками Иванов и Шестопалов распрощались сразу после обеда. В оставшееся время, до ужина, Шестопалов посоветовал «расслабиться». И побродить по гостинице — просто так, без всякой определенной цели. Ибо, по его словам, в дальнейшем времени на это уже не будет — если, конечно, они действительно решили играть всерьез.

Иванов охотно согласился. Ему было важно понять: нет ли в «Жемчуге» кого-то, кто мог знать его по Тбилиси. Если бы он встретил знакомого, его поездка в Сочи потеряла бы всякий смысл…

Сначала они зашли в бильярдную. Иванов сыграл несколько партий «на интерес» — познакомившись таким образом с новыми людьми. Естественно, его эти люди принимали за Баграта Элизбаровича Чубиева, богатого москвича. Затем, спустившись в вестибюль, Иванов с Шестопаловым постояли у игральных автоматов. Ни в бильярдной, ни здесь, в вестибюле, Иванов не увидел никого, кто напоминал бы его знакомых по Тбилиси.

Перед самым ужином они зашли в бар. Здесь, взяв кофе и усевшись в углу, Шестопалов сказал:

— Баграт Элизбарович… Играть намечено сразу после ужина. Вы готовы?

— Я всегда готов.

— О партнерах я ведь вам ничего не сказал?

— Сказали только — это ленинградец и киевлянин.

— Правильно. За ужином вы их увидите. Если мы сядем за прежний столик, они будут сидеть недалеко от нас. Ленинградец — Аркадий Кириллович Слизневский. Среди лобовиков известен под кличкой Кока. Сценарист документального кино, но больше известен как коллекционер. Шестьдесят два года. Но выглядит моложе.

— Что он коллекционирует?

— Живопись. Я не особый специалист, но знаю: у Коки есть подлинники Шагала и Бакста. Учтите, играет он как бог. Память на «рубашки»*["4] бесподобная.

— Понятно. Ну а киевлянин?

— Киевлянин, некто Базик. Владимир Базаревич. Вообще-то Базик из Львова, но давно уже живет в Киеве. По сравнению с Кокой Базик салага — ему чуть за тридцать. Но зевать с ним тоже нельзя, по характеру… немного неустойчив. Но это не мешает ему почти не проигрывать. Считает, как машина.

— Во что мы с ними будем играть? В покер?

— По предварительному разговору я понял: Кока и Базик предлагают преферанс. «Чернуху».

— «Скачки»*["5] и «Бомбы»*["6]?

— Совершенно верно. «Скачки» и «бомбы». А также «темные»*["7].

— Ясно. Какой у них вист*["8]?

— Обычно Кока назначает от трешки до пятерки. Готовы?

— Естественно. Только такая игра меня и устраивает. Ну а… как у Коки и Базика насчет сламы*["9]?

Пригубив кофе, Шестопалов поставил чашку. Покачал головой:

— Исключено. Здесь с этим строго. Все понимают: лучше потерять несколько штук*["10], чем реноме. Причем — навсегда. Это касается и нас с вами. Учтите это. Всякая помощь в игре друг другу исключена. Каждый полагается на себя. Вы… поняли?

Иванов усмехнулся:

— Понял. Алексей Павлович, у меня ощущение, будто вы волнуетесь. За меня? Угадал?

— Ну… есть немного. Повторяю — партнеры очень серьезные.

— Мы ведь тоже люди серьезные. Идем ужинать? Уже семь?

— Идем.

В ресторане им удалось сесть за тот же столик. Дождавшись, пока официант принесет заказ, Шестопалов сказал:

— Баграт Элизбарович, внимание… Кока и Базик.

— Где?

— Второй столик справа.

Скосив глаза, Иванов увидел тех, кого имел в виду Шестопалов. Невозмутимо жующего что-то пожилого мужчину в темно-серой тройке. И парня лет тридцати в белой водолазке. Парень сидел неподвижно, прижав к губам опустошенный бокал из-под пива. Вот что-то сказал. Шестопалов вздохнул:

— Они нас заметили… — Повернувшись, изобразил улыбку. Сделал жест рукой, закончив его поднятым вверх большим пальцем.

Кока кивнул, что, видимо, должно было означать: все верно, после ужина поднимайтесь ко мне в номер…

Иванов и Шестопалов так и сделали. Поужинав, поднялись на второй этаж, в номер «люкс». Там их уже ждали закончившие ужин раньше Кока и Базик.

Войдя, Шестопалов сказал открывшему дверь Коке:

— Аркадий, позволь представить моего друга. Баграт Элизбарович Чубиев. Человек, за которого я могу ручаться. Так сказать, во всем.

Слизневский изобразил широкую улыбку. Сказал, пожав Иванову руку:

— Очень приятно. Больше того — польщен. Моя фамилия Слизневский.

В номере Иванов представился Базику, который, тряхнув ему руку, назвался Володей. После того как все уселись вокруг низкого и длинного стола, Слизневский хмуро улыбнулся:

— Могу предложить выпить. Коньяк, минеральная вода, кофе. Есть желающие?

Все промолчали. Слизневский потрогал волосы на виске.

— Понятно. Ну, кто захочет, скажет. Что, как говорится, время — деньги? Приступим? — Открыл ящик стола, в котором лежали нераспечатанные карточные колоды, бумага и карандаши. Посмотрел на Иванова: — Баграт Элизбарович, во что будем играть? Вы гость.

— Мне все равно. Во что прикажете — в то и будем.

— В таком случае я предлагаю преферанс. Как вы?

— Прекрасно. В преферанс так в преферанс.

— Какую пулю предпочитаете? «Сочинку»? «Ленинградку»?

— Абсолютно все равно. В какую общество — в такую и я.

— Ну… мы привыкли играть без ограничений. Допустим, если я предложу со скачками? А также с бомбами и с темными?

— Ради бога. С удовольствием сыграю.

— Тогда предлагаю сыграть четыре «скачки» по пятьдесят*["11]. Взявший скачку пишет на каждого по тысяче вистов. Вист три рубля. Как вам условия? Не против?

Если бы Иванов не был подготовлен Шестопаловым, он бы наверняка назвал предложенные условия зверскими. Ставку же — три рубля вист — просто драконовской. Но он был «Багратом Чубиевым». По изложенной Шестопаловым легенде — известным московским лобовиком. Поэтому произнес, улыбнувшись:

— Аркадий Кириллович, на ваше усмотрение. Я же сказал: мне абсолютно все равно.

— Замечательно. Тогда, Базик, будь другом, расчерти. И подними карту.

Подняв карту — ею оказалась дама бубен, — Базик принялся расчерчивать большой ватманский лист. Иванов поднял свою карту, получив бубнового валета. Шестопалову достался король червей, Коке — туз треф. Так они и сели: Шестопалов, за ним Базик, затем Иванов и последним — Слизневский. Дождавшись, пока Базик расчертит лист, Кока придвинул колоду к Шестопалову:

— Алексей, сдавай. Тебе первому. Колоды меняем после каждой скачки.

Шестопалов с треском перетасовал колоду.

— Как расплачиваемся? — спросил Базик. — «Капустой» до нуля*["12]? Или наличными?

— «Капуста» до нуля, наличные — разницы нет. — Слизневский следил, как Шестопалов сдает. — Мы же все друг друга знаем. Так ведь?

— Ну, так…

Закончив первый круг сдачи, Шестопалов аккуратно засунул прикуп под лист — чтобы не было видно рубашек. Сдал до конца. Игра началась.

Иванов знал: чтобы подтвердить реноме лобовика, он должен сыграть на равных. Но довольно скоро понял: сыграть на равных с такими партнерами будет непросто.

Через несколько часов, уже глубокой ночью, он понял: игры на равных у него не получилось. Первую и вторую «скачку» взял Шестопалов, третью — Кока. Надо было что-то предпринимать — чтобы утвердить свою репутацию игрока. То есть — он просто обязан взять последнюю, четвертую «скачку». Если он ее не возьмет, то проиграет около семи-восьми тысяч. То есть весь свой денежный запас. И главное — пошатнется его реноме. Что весьма нежелательно…

В номере стояла тишина. Над столом слышался шелест карт и негромкие возгласы: «Разок в «темную», «Раскрыл», «Первые», «Вторые», «Мизер», «Девяти нет», «Подержусь», «Ушел», «Без лапы». Играли быстро: карты раскрыты, короткий взгляд, реплика «Согласен» — и карты сдаются заново.

В игре, в которую они сейчас играли, важно было не столько сыграть самому, сколько не дать сыграть партнеру. «Держать партнера» — не позволяя ему взять «скачки». Искусством «держать» все три соседа Иванова владели в совершенстве. И поэтому «зажали» его намертво. Он уже смирился с поражением, как вдруг Кока допустил небольшую оплошность. На своей сдаче Слизневский сунул прикуп под лист небрежно — оставив открытой треть верхней карты. Сдав все карты, Кока поправился, задвинул прикуп до конца. Но Иванов успел заметить: «рубашка» верхней карты очень напоминает «рубашку» туза червей. Свои карты он еще не поднимал, но знал: ему пришло как минимум шесть червей. Конечно, его будут держать. Но сейчас легче — главный противник, Кока, выключен из игры как сдающий. Шестопалов должен понять ситуацию. И помочь — спасовав. Остается Базик. Даже не Базик сам по себе — а карта, которая ему придет. Игра сейчас идет на «тройной бомбе». То есть если Шестопалов и Базик позволят Иванову сыграть в «темную» — то даже при «семерной» он одним ударом возьмет четвертые «скачки». И сразу же отыграется. Значит, Базик должен стоять насмерть, но ни в коем случае не дать ему сыграть. Но стоять насмерть Базик сможет лишь в одном случае — если ему придет хоть какая-то карта. Если же не придут, то, «подняв»*["13] Иванова, он рискует добавить к своему проигрышу еще несколько тысяч…

Иванов сидел на последней руке. Значит, целиком зависел от того, что скажут партнеры. Если оба скажут «пас», он получит возможность сыграть в «темную». И таким образом удвоить выигрыш. Если же хоть один из них скажет «раз» — ему придется поднимать карты. И «торговаться» в «светлую».

Все молчали. Поскольку шел четвертый час ночи, тишина в номере казалась абсолютной. Лишенный возможности влиять на игру Кока сидел, разглядывая стол. Шестопалов и Базик изучали свои карты. Иванов, так и не тронувший то, что ему сдал Слизневский, бесстрастно смотрел на партнеров. Наконец Шестопалов сказал без всякого выражения:

— Я пас.

Кока выразительно посмотрел на Базика. Тот, слегка покусывая губу, явно колебался. Положил карты на стол, подровнял. Цокнул языком:

— Я тоже.

Кока отвернулся. Ясно, у Базика слабая карта. Шестопалов же решил помочь Иванову — и «не держать». Иванов изобразил улыбку:

— В таком случае — взял в «темную».

Поднял свои карты. Так и есть — он получил шесть червей. И в придачу — туза пик. Взял прикуп, в котором оказались туз червей и пиковый король. Чистая «девятерная» игра. С учетом «тройной бомбы» и «темной» — сто двадцать восемь очков. Вздохнул:

— Извините, но играется девять червей.

Кока потер лоб. Усмехнулся:

— Грабеж… Форменный грабеж…

— Аркадий Кириллович, ничего не могу сделать. Карта.

— Баграт Элизбарович, ради бога. Выигрывайте на здоровье.

Поскольку вистовать никто не решился, игра закончилась. Выиграл Шестопалов, проиграл Базик. Иванов и Слизневский остались «при своих».

Засыпая в номере после игры, Иванов подвел итоги дня. Пока все идет как надо. Наиболее значимые постояльцы «Жемчуга» узнали многое о своем новом знакомом, москвиче Баграте Чубиеве. Он богат, любит играть только по-крупному, недавно женился и боготворит молодую жену. Визитную карточку, в которой Иванов был обозначен «старшим товароведом Управления торговли Краснопресненского райисполкома г. Москвы», он незаметно сунул Рите. Рита, он был в этом абсолютно уверен, наверняка уже сегодня успела показать карточку «товароведа из Москвы» многим приятельницам. Может быть, и приятелям.

Уже сквозь сон он еще раз подумал о возможных каналах, по которым Кавказец мог узнать то, что узнал о Палине и Гарибове. Здесь, на месте, Иванов убедился: наиболее вероятным из таких каналов можно считать бассейн с сауной. И может быть, ресторан с разговорчивыми посетительницами.

Встреча
Утром, проснувшись, Иванов ощутил непривычную тяжесть в голове. Посмотрел на часы — восемь. За окном светает. Откуда же тяжесть… В Москве он привык вставать в половине седьмого. Ну да, вчерашняя игра. Пуля со «скачками», которую они расписали на четверых, закончилась поздно ночью. С полчаса он никак не мог заснуть, возбужденный игрой. Впрочем, в его положении четырех часов, которые он спал, вполне достаточно, чтобы чувствовать себя бодрым.

Откинул одеяло. Вспомнил: здесь есть бассейн. Взял полотенце, спустился вниз. На контроле перед входом в бассейн дежурил все тот же невысокий банщик. Узнав его, кивнул: проходите.

Нырнув, начал отмерять брассом дорожку за дорожкой. Несмотря на ранний час, купающихся в бассейне было довольно много. По его дорожке плавали две дамы в колпаках для волос, соседние дорожки тоже не пустовали. Примерно на двадцатом повороте он наконец почувствовал в голове привычную ясность. Продолжая плыть, стал автоматически перебирать всех, кого встретил вчера. Лобовиков, окружавших их людей, официантов. Остальных работников гостиницы. Посетителей ресторана, просто случайных встречных. Среди этого круговорота постепенно выделилось несколько лиц. Тех, кого он мог бы заподозрить, — высоких молодых людей. Два официанта. Бармен. Массажист — крепкий юноша в белом халате, обсуждавший что-то с банщиком. Был еще один высокий молодой человек, крутившийся вокруг. Итого — пять человек. Все высокие… Ну и что — высокие? Нет… Снова выстроив их для себя, он подумал: никто из этих людей не подходит под уже устоявшееся описание Кавказца. Конечно, можно допустить, что Кавказец достиг высот маскировки. И все же вряд ли кто-то из тех, кого он видел вчера, может быть Кавказцем. Вообще не его дело ломать сейчас над этим голову. Всеми подозрительными лицами в «Жемчуге» и около него давно уже занимаются сочинцы. Он может не беспокоиться и о другом. А именно: о каналах ухода информации, о сауне и посетительницах ресторана. Этим тоже займутся сочинцы. Он же должен просто продолжать гнуть свою линию. Как можно больше людей должны узнать, кто он. Узнать его адреса и телефоны — как домашний, так и рабочий. Узнать, что он только что женился. Узнать, наконец, что ему некуда девать деньги. Деньги… В этом смысле для полной гарантии было бы неплохо, чтобы в «Жемчуге» у него состоялось несколько крупных выигрышей. Вчерашняя игра была, скорее, проверкой. В дальнейшем Шестопалов обещал позаботиться о нужном подборе партнеров. Он же, Иванов, по своей игре понял: крупные выигрыши будут. Так что все впереди.

Выйдя из воды, он принял душ, насухо растерся полотенцем. Натянул костюм, поднялся по витой лесенке на смотровую площадку. Оперся о перила, разглядывая разноцветное море. Поднявшееся сзади солнце приятно согревало затылок. Вглядываясь в колеблющуюся голубо-серо-синюю плоскость, подумал: хорошо бы это было не задание. А, скажем, отпуск. И он был бы здесь не с Шестопаловым, а, допустим, с Лилей и с Геной. Несбыточная мечта. С его профессией попасть в такое место можно только по заданию. И — одному. Только он подумал об этом, как сзади кто-то кашлянул. Повернул голову и увидел Ираклия.

Ираклий был примерно в таком же, как у него, спортивном костюме и наверняка тоже только что искупался — волосы были мокрыми. Встретившись с Ивановым взглядом, Ираклий улыбнулся:

— Боря, извини, но… я вот приехал. Я понимаю, ты очень сердишься. Но клянусь, мой приезд ничему не помешает. Ничему.

Иванову смысл этих слов можно было не объяснять. Ясно, Ираклий приехал сюда по собственной инициативе. Конечно же с целью помочь ему, Иванову, поймать Кавказца. Не понимая, что теперь, когда все изменилось, и главное, изменилась установка, он может только помешать. Впрочем, теперь рассуждать об этом бессмысленно. Да и все это было бы не страшно, если бы не одно обстоятельство: Манана и Дато. Стараясь подавить внезапно вспыхнувшее раздражение, Иванов сказал тихо:

— Ты… давно здесь?

— Третий день. Считая сегодняшний. И… не волнуйся. Нас никто не слышит. И вообще до нас никому нет дела.

Иванов вдруг почувствовал: раздражение пропало. Осталась только благодарность. Пусть Ираклий не согласовал все это с ним. Он, Иванов, знает, зачем Ираклий это сделал. Только потому, что понял: ему, Борису Иванову, это нужно. Других причин не было. Ираклий усмехнулся:

— Понимаешь, Боря… Может, я действительно зря сюда приехал. И в чем-то тебя подведу. Но когда ты ушел от меня, в тот раз… Я ведь все понял. И понял, что легче было повернуться и уехать. Чем продолжать просить меня. Но я-то знаю, ты зря не придешь. Все. Что-то еще нужно объяснять?

— Не нужно. — Иванов некоторое время рассматривал море, чтобы продумать все еще раз. — Ты как меня заметил? Случайно?

— Сейчас случайно. Но о том, что ты здесь, я знал еще вчера. Кроме того, я знаю, что ты — Баграт Элизбарович Чубиев.

— Откуда?

— Я все-таки из Тбилиси. И знаю, что у лобовика должна быть девушка. Не волнуйся, моя совесть перед Мананой чиста. Но девушку я завел в первый же день. Ну и вчера ее подруга показала мне визитную карточку. С твоим домашним телефоном.

— Эту подругу зовут Рита?

— Совершенно верно. Рита.

— А твою девушку — Алиса?

— Юля. Но Алиса — из их компании. Извини, вчера я был вынужден повести их в ресторан. Юлю, Риту и Алису. Девушкам хотелось потанцевать.

— Понятно. Прости за нескромный вопрос — откуда у тебя деньги? — На секунду их взгляды встретились. Иванов отлично знал: Ираклий, особенно в последние годы, став директором мясокомбината, не бедствует. Но при этом его никак нельзя назвать человеком с лишними деньгами. Конечно, двух зарплат, его и Мананы, на жизнь вполне хватает. И на то, чтобы регулярно посылать деньги родителям. В последние три года Ираклий стал откладывать деньги на машину. Но не более того. Все это наверняка отразилось сейчас в глазах Иванова. Так или иначе, Ираклий усмехнулся:

— В каком смысле понимать вопрос?

— Вопрос надо понимать в смысле самом обыденном. Для того чтобы приехать сюда и устроиться, нужна приличная сумма. Состояние твоих денежных дел я примерно знаю. Вот и все.

— Неужели я не нашел бы денег, чтобы приехать и устроиться?

— Допустим. Но для остального? Для игры? Или для того, чтобы повести трех девушек в ресторан?

— Боря, хочешь, я тебе займу? Сколько тебе нужно? Десять тысяч? Двадцать? Тридцать? Впрочем, тридцати, наверное, у меня не наберется. Но тысчонок десять могу подкинуть. Честное слово. Причем без отдачи.

— Выиграл?

— Угадал. Причем в глупейшую игру. В «секу». Я и не знал, что деньги могут доставаться так легко. На каждой сдаче — сто рублей. Расплата наличными. Правда, играть заставляют почти все время. Передышки делаются только на обед и ужин. Зато теперь я могу заплатить за все. В том числе за ужин с тремя девушками.

Услышав, как за ними спускается после завтрака вниз шумная компания, Ираклий замолчал. Как только смех и разговоры стихли, сказал:

— Учти, Боря. Я все понимаю. И знаю, как все это делается. Деньги, которые я здесь выиграю, отдам государству — все до копейки. Если ты волнуешься за Манану и Дато, не волнуйся. За день до моего отъезда они уже жили на другой квартире. У знакомых, которые уехали в командировку.

— Как ты это объяснил Манане и Дато?

— Сказал, что задумал длительный ремонт. Правильно? Насколько я понял, я должен стать приманкой для вашего… Кавказца? Что для этого нужно делать?

Иванов медлил. Вообще-то, если действовать правильно, приезд Ираклия мало что изменит. Надо только скрыть от остальных, что они с Ираклием знакомы.

— Вот что… Для всех здесь — мы с тобой раньше друг друга не знали. Это обязательное условие. Запомнишь?

— Постараюсь.

— Второе — со мной приехал один человек. Некий Шестопалов Алексей Павлович.

— Я его видел. Ваш сотрудник?

— В том-то и дело: нет. Он тоже ничего не должен знать.

— Не должен — не узнает.

— Но желательно, чтобы вы с ним познакомились. Естественно, без моего участия. Тогда мы могли бы встречаться ежедневно. Понял?

— Значит, сегодня же я с ним познакомлюсь. Вообще кто он?

— Директор НИИдорстроя. Настоящий лобовик. Ну и… в какой-то степени помощник. Но тебя это не должно касаться.

— Не должно — значит, не коснется.

«Знакомство»
Сославшись на сонливость, Иванов оставил Шестопалова в холле и пошел на пляж. Здесь, раздевшись и устроившись на лежаке, сделал вид, что дремлет. Но конечно же он хорошо видел все, что происходит вокруг.

Примерно через час у лестницы, ведущей с террасы на пляж, появились Ираклий и Шестопалов. Отвернувшись, Иванов выждал минут пять и незаметно осмотрелся. Оба лежат поблизости. Посмотрев в их сторону чуть позже, увидел: Шестопалов тасует колоду.

В карты Ираклий и Шестопалов играли до самого обеда. Перед обедом Иванов задремал по-настоящему, но его разбудил легкий кашель. Открыл глаза — рядом на корточках сидит Шестопалов.

— Баграт Элизбарович, видите человека за моей спиной?

На лежаке, в синих плавках?

— Вижу. Кто это?

— Некто Кутателадзе, директор Московского мясокомбината. Не против, если я вам его представлю?

— Совсем не против.

— Думаю, этот Кутателадзе нам не помешает. Человек он довольно милый. К тому же денежный.

— Что ж, давайте, если денежный.

По знаку Шестопалова Ираклий подсел ближе — и «знакомство» состоялось.

Записка под дверью
Следующие три дня Иванов, Ираклий и Шестопалов провели вместе. В основном их сутки разделялись на игру, начинавшуюся, как правило, к ночи, и на все остальное. То есть на отдых, сон и еду. Так уж сложилось, что немалую часть «остального» занимало посещение ресторана с Юлей, Алисой и Ритой.

Каждый, кто хотел бы узнать всю подноготную о «Баграте Элизбаровиче», наверняка всю эту подноготную уже знал. Кроме того, по «Жемчугу» гуляло несколько визитных карточек «Чубиева».

На четвертый день, с трудом открыв глаза в четверть второго, Иванов подумал: может быть, хватит? Задача, которую он себе поставил, выполнена.

Вскочив, принял душ. Оделся, подошел к двери, взялся за ручку, но почти тут же пришлось нагнуться. Поднял лежавший под дверью бумажный квадратик, развернул:

«Уважаемый Б. Э.! Вас срочно просил позвонить в Москву Леонид Георгиевич».

Леонид Георгиевич… То есть Прохоров. Значит, записка — сигнал сочинцев.

Спустившись в холл, зашел в будку междугородного телефона-автомата. Набрал номер Прохорова; через секунду в трубке щелкнуло:

— Слушает Прохоров.

— Леня, это Борис. Я в Сочи. Что, какие-то новости?

— Еще минут двадцать, и я уехал бы во «Внуково». Вчера позвонили из Гудауты. Кудюм там.

— Вот те на… Ну и как он себя чувствует?

— Вроде в спокойном состоянии. Гудаутцы взяли у него паспорт, якобы для проверки. Так что деться ему некуда. Короче, у меня уже билет на самолет. Я вылетаю. Ну и… хотел бы увидеть тебя.

— Ты летишь до Адлера?

— До Адлера. Рейс десять — пятьдесят два.

— Отлично. Давай так: в адлерском аэропорту тебя встретят. А я сяду в машину чуть позже. Скажем, у Гантиади.

Ираклию и Шестопалову Иванов объявил, что срочно вылетает в Москву. Потом по телефону-автомату позвонил в сочинское УВД и попросил дежурного выслать машину для встречи Прохорова. Предупредил: вместе с Прохоровым эта машина должна подождать его в Гантиади.

Через три часа он уже сидел рядом с Прохоровым в синей «Волге», направляясь в Гудауту.

В Гудауту они приехали около восьми часоввечера. Здраво рассудив, что разговор с Нижарадзе-Кудюмом лучше отложить до утра, остаток дня оба решили посвятить уточнению связанных с Кудюмом обстоятельств. Только выяснив их, можно было выработать тактику завтрашнего допроса.

Ожидавший их начальник Гудаутского отделения внутренних дел, моложавый майор, хоть и был готов к разговору, ничего нового о Кудюме сообщить не смог. По его сведениям, Кудюм, вернувшийся после отбытия наказания к семье в Гудауту, бывал здесь крайне редко. На все вопросы участкового Кудюм всегда отвечал одно: ездил к родственникам. Родственники у него были в Тбилиси, Пицунде и Лазаревском. Но где в действительности бывал во время своих отлучек Кудюм, пока не установлено. Выдвинутая было версия, что на «гастроли» Кудюм выезжает в Псковскую и Новгородскую области, в дальнейшем не подтвердилась. Что касается паспорта, Кудюм уверял всех в гудаутском ОВД, от участкового до начальника отделения, что действительно потерял паспорт в поезде. То же самое он сказал и вчера, когда паспорт у него под видом проверки был изъят. Вообще же, по словам начальника ОВД, этим фактом, изъятием у него паспорта, Нижарадзе-Кудюм остался крайне недоволен. Он уверял, что ему опять якобы нужно ехать к родственникам, сначала в Тбилиси, потом в Пицунду. Поэтому сейчас он наверняка с нетерпением ждет, когда ему вернут паспорт.

Обсудив все это еще раз перед сном, в комнате для приезжих, оба решили: конечно, было бы хорошо, чтобы на первых порах Кудюм о приезде сюда хорошо знакомого ему Иванова не подозревал. В таком случае, если предположить, что Кудюм начнет темнить, Иванов, внезапно подключившись к допросу, мог бы использовать фактор неожиданности. Но все же лучше будет, если Иванов на этот раз просто посидит за столом. Молча. Делая вид, что якобы не помнит Кудюма. Такое поведение должно дать двойное преимущество: во-первых, Кудюм, столкнувшись с непонятным ему поведением Иванова, будет нервничать. Во-вторых, Иванов, разместившись в стороне, сможет наблюдать, как будет реагировать Кудюм на подготовленные заранее вопросы.

Допрос
Утром Прохоров и Иванов вошли в комнату, отведенную для разговора в гудаутском ОВД. Кудюм появился точно к десяти. Иванов отметил: за время, прошедшее с их последней встречи лет семь назад, Кудюм почти не изменился. Среднего роста, сухопарый, разболтанный, небрежно одетый, Кудюм выглядел на свой возраст — что-то около тридцати — тридцати двух лет. Заглянув, Кудюм сказал:

— Можно?

Прохоров ответил спокойно:

— Пожалуйста, заходите. И дайте повестку, я отмечу.

Кудюм протянул повестку и уселся на единственный свободный стул. Покосился на Иванова. Тот зевнул, прикрыв рот рукой. Ясно, Кудюм его узнал. И сейчас лихорадочно пытается понять, зачем он здесь. Вот, посидев немного, Кудюм снова сделал вид, что осматривает комнату, и снова покосился на Иванова.

Прохоров начал задавать вопросы, хорошо почувствовав, что почва для допроса готова. Работал он, как отметил про себя Иванов, по высшему классу. Говорил спокойно, мягко, почти дружелюбно, но при этом непрерывно расставлял скрытые ловушки. Очень скоро эти ловушки начали срабатывать. Тем не менее, хотя метод действовал безотказно, ответа на главный вопрос — на самом ли деле Кудюм потерял паспорт или кому-то его передал или продал — Прохоров получить так и не смог. Довольно скоро Иванову, внимательно наблюдавшему за Кудюмом, стало ясно: Кудюм врет. Паспорта он не терял, но сказать правду боится. На это твердо указывало то, что, даже окончательно запутавшись, Кудюм все-таки стоял на своем: паспорт он потерял в поезде. Наконец Прохоров выложил главный козырь:

— Гурам Джансугович, вы знаете, что вашим паспортом воспользовался особо опасный преступник?

— Не знаю никакого опасного преступника.

— Совершивший ряд тяжелых преступлений, в том числе убийство. Причем убийство работника милиции.

— Ничего я не знаю.

— Значит, теперь знаете. Хотите сказать что-то по этому поводу?

— Что мне говорить?.. Я все сказал.

— Хочу напомнить: скрывая связь с этим преступником, вы тем самым активно ему помогаете. Надеюсь, меру наказания за подобные действия вы знаете?

— Да ладно вам… — Кудюм замолчал.

Прохоров повертел лист протокола:

— Гурам Джансугович, давайте признаваться. Ведь и вам будет легче, и нам. Скажите, кому вы передали свой паспорт? Скрывая истину, вы помогаете особо опасному преступнику. Наоборот, рассказав правду, докажете свою сознательность. Ответственность перед обществом. Ну? Гурам Джансугович?

— Никому я его не передавал. И не мучьте меня, гражданин начальник. Потерял я паспорт. Потерял, и все тут. В милицию я пришел сразу, заявил сразу. Какие претензии?

— Претензия только одна, Гурам Джансугович: вы не хотите сказать правду. Допускаю, вы боитесь. Может быть, вас пытались запугать. Было такое?

— Ничего не было. Никто меня не запугивал. — Сказав это, Кудюм опустил голову и замолчал.

Прохоров, вздохнув, стал записывать ответ. Несколько раз досадливо тряхнул ручкой. Наконец поднял свой «паркер». Покачал головой:

— Все. Кончились чернила. Придется идти заправлять. Подождите, я постараюсь побыстрей.

Вышел. Что ж, подумал Иванов, уход Прохорова оказался кстати. Самая пора поговорить с Кудюмом всерьез. Глядя в опущенный затылок и чувствуя дыхание Кудюма, сказал по-грузински:

— Нижарадзе, ты ведь меня знаешь? Знаешь или нет?

— Знаю, — неожиданно решительно сказал Кудюм. — Знаю, батоно Борис. Но поймите — в жизни человека иногда бывает сложный переплет. Очень сложный. Я взят за горло, понимаете? За горло!

— Кем же? Назови имя этого человека?

— Не могу я назвать его имя. И не человек это. Судьба.

— Значит, судьба взяла тебя за горло. Ты хочешь сказать: людей при этом не было? Я правильно понял? Судьбы без людей не бывает. Ты, Нижарадзе, это хорошо знаешь. Так же, как я. Поэтому очень прошу: не выводи меня из себя.

Человек, который убил Садовникова, жил в «Алтае» по паспорту Кудюма. Кудюм его знает. Но вместо того чтобы назвать, сидит уставившись в пол. Иванов внезапно ощутил раздражение.

— Вот что, Кудюм. Ты знаешь, с тобой, со всеми твоими родственниками, поездками, вообще со всем я еще не разбирался. Не до этого. Хотя подозреваю, сильно подозреваю: переключился ты после колонии. Ушел со средней полосы. Здесь, на Кавказе, в родных местах, фармазонить лучше. Так ведь?

— Что вы, батоно Борис. Никуда я не ушел. К родственникам ездил…

— Ладно. К этому еще вернемся. Говорю в последний раз. В самый последний. Если ты не скажешь сейчас, кому отдал паспорт, все сделаю, но спокойной жизни здесь, на побережье, тебе не будет. Земля будет гореть под ногами, понял? Где бы ты ни был. В Тбилиси, Пицунде, Лазаревском. В любом другом месте. Обещаю. Понял?

— Понял. Только статью на себя брать надо.

— Какую еще статью?..

— Ладно, батоно Борис, возьму статью. Если правду говорить, отдал я паспорт. Не знаю, может, даже вашему отдал.

— Что значит «нашему»? Работнику милиции?

— Да. — Кудюм долго молчал. — Вообще-то глупо все получилось. Поймал он меня на «хибе»*["14]. Все уже прошло, я даже бабки взял. Вдруг он откуда ни возьмись. «Стой, ни с места… И вы, потерпевший, ни с места…»

— Подожди, подожди… Где все это было?

— В Сочи. На Морвокзале. У меня сразу застучало — влип. Выйти не успел, и на тебе.

— Он что, был в форме?

— Нет, в гражданском.

— Какой из себя? Опиши, как выглядел.

— Такой… высокий. Руки, плечи… Короче, бугай.

— Грузин, армянин?

— Нет, европеец. Белый.

— Что значит «белый»? Волосы белые?

— Ну да. Не белые, конечно. Волосы такие… русые, что ли. Усики тоже светлые. Понимаете, батоно, европеец. Из России.

— Он документы показывал?

— Какие документы! Паспорт у меня взял, и все. «Стойте здесь. И вы, потерпевший, стойте здесь». И исчез. Я, наверное, минут двадцать его ждал. Тот лох*["15] ушел почти сразу, он с теплохода был, турист, с «Ивана Франко». Я постоял, потом думаю: что делать? Не в отделение же идти, глупо ведь. Потом уже понял — чисто он меня. Бирку*["16] взял, и с концами. Верите, батоно Борис, я до сих пор не просек, ваш это был или не ваш.

По лицу Кудюма было ясно — он говорит правду. Собственно, сомневаться в этом не приходилось. Иванов хорошо знал: человека из ИТК заставить признаться в повторном преступлении не так просто. «Размотал» же всю правду Кудюм по одной причине: во-первых, чтобы избавиться наконец от мучившей его ложной ситуации. Во-вторых, исходя из его, Иванова, репутации. Кудюм знал: если он сейчас его обманет, ему несдобровать. Черт… Неужели Кавказец — работник милиции? Нет. Все же, хотя, казалось бы, ему сейчас удалось получить от Кудюма очень важное признание, ситуация не прояснилась. Наоборот, еще больше запутывается. С одной стороны, если допустить, что Европеец и Кавказец одно и то же лицо, подтверждается предположение, что, отправляясь на дело, Кавказец менял внешность. Красил усы, надевал черный парик, вставлял что-то за щеки и в нос. Может быть, использовал контактные линзы, меняющие цвет глаз. Но, с другой стороны, все это могло быть заблуждением. И преступников с самого начала было двое. Европеец, отобрав паспорт у Кудюма, затем передал его Кавказцу. Иванов попытался прикинуть все за и против. Реально ли его рассуждение о двух преступниках? Вполне реально. Но, рассуждая так же вполне реально, можно прийти к другому выводу: Европеец, отобравший паспорт у Кудюма, и был Кавказцем. Вернее, стал им. Возможно, здесь, в этом эпизоде на Морвокзале в Сочи, прячутся корни остальных событий…

Разглядывая понурившегося Кудюма, Иванов подумал: все же понять, сколько преступников на самом деле, очень трудно. Да, это мог быть один человек. Но их вполне может быть и двое… Потому что в этом случае допущение, что Европеец работает или работал в милиции, знал Садовникова и воспользовался этим, становится вполне реальным. Ну да… Европеец мог передать Садовникову от своего имени какую-то просьбу, которую Кавказец и изложил, прогуливаясь с инспектором у края обрыва. Стоило Садовникову на секунду ослабить внимание, как Кавказец, ждавший этого момента, нанес удар под левую лопатку остро заточенным металлическим предметом, приготовленным заранее. Правда, у этой версии есть несколько натяжек… И главная — зачем было убивать Садовникова из-за оружия? Ведь у Европейца, если он работает в милиции, есть возможность использовать собственное оружие — по тому же назначению, по которому его использовал Кавказец. Но если допустить, что каждому из преступников было необходимо иметь собственное оружие — натяжка снимается. И все опять повисает в неизвестности…

Наконец вернулся Прохоров. Усевшись за стол, посмотрел на Кудюма. Перевел взгляд на Иванова.

— Ничего не произошло, пока меня не было?

— Произошло. Гурам Джансугович хочет кое-что рассказать.

— Действительно? — Помедлив, Прохоров подтянул к себе протокол. — Гурам Джансугович, слушаю…

Вздохнув, Кудюм повторил то, что только что рассказал Иванову. Спросил, подписав протокол:

— И что со мной будет теперь?

— Ничего. Будем проверять ваши показания.

Кудюм недоверчиво взглянул сначала на Иванова, потом на Прохорова. Потер щеку:

— Вы хотите сказать — я могу идти?

— Можете.

— Что… и все?

— Все. Единственное — не уезжайте пока из Гудауты. Недели две. Мало ли, вдруг понадобится что-то уточнить. Хорошо?

— Д-да, конечно. Спасибо, гражданин следователь. И вам, батоно Борис. — Кивнув, Кудюм вышел.

Некоторое время Прохоров занимался бумагами. Наконец посмотрел на Иванова:

— Боря… Вообще-то мне хотелось бы знать, что тут произошло.

— Ничего особенного. Просто я поговорил с Кудюмом.

— Я так и понял. О чем же вы говорили?

Иванов посмотрел в окно. Вопрос был обычным. Но тон, каким этот вопрос был задан, ему не понравился. Усмехнулся:

— Леня… Если ты хочешь спросить, надавил ли я на Кудюма, отвечу: да. Надавил.

— Понятно… Как же ты на него надавил? — Прохоров взял портфель.

— Сказал: если не расскажет все, как было, здесь, на юге, жизни ему не будет. Уж извини… У тебя что — был другой рецепт?

Прохоров закрыл одну застежку. Вторую. Качнул головой:

— Дело не в рецепте.

— А в чем?

— Боря, ты отлично знаешь, в чем дело. Мы ведь взрослые люди. Во-первых, впредь прошу к таким приемам не прибегать. Во всяком случае, когда мы будем работать вместе.

— Во-вторых? — Иванов посмотрел на Прохорова в упор. Интересно… Он помог Прохорову  р а з г о в о р и т ь  Кудюма, но вместо благодарности получает нахлобучку. — Леня, договаривай. Что же во-вторых?

— Договорю. Но сначала успокойся.

— Я спокоен, как лед.

— Нет, ты неспокоен. Но я договорю. Ты применил грубую силу. Значит, у тебя не хватило умения. Но самое страшное не это.

— Что же «самое страшное»?

— Самое страшное — мне не нравится, когда мои друзья начинают ходить по лезвию бритвы. Рискуя улететь… куда-нибудь под Магадан.

— Не волнуйся — не улечу.

Прохоров встал:

— Да я не волнуюсь. Просто хочу предупредить. Пошли?

Иванов пожал плечами.

К ожидавшей их во дворе машине они прошли молча. Так же молча сели на заднее сиденье.

Еще с полчаса они играли в молчанку — пока машина неслась по приморскому шоссе к Сочи. Первым не выдержал Прохоров. Сказал, покосившись:

— Боря… Если обидел — извини. Я не хотел.

Иванов с облегчением вздохнул. Он сам хотел извиниться, но Прохоров его опередил:

— О чем ты, Леня. Ты меня извини. Я был не прав… на все сто. Так что забудем.

— Забудем. Вообще спасибо за Кудюма. Этот Европеец, обитающий в Сочи, — фигура любопытная.

— Очень. Вообще, Леня, у меня есть одно предположение. Хочешь послушать?

— Конечно.

Иванов с минуту наблюдал за летящим слева морем. Повернулся к Прохорову:

— Все говорит о том, что бандитов двое. Одного мы как будто нащупали. Кавказец, он же «племянник», убивший Садовникова и ограбивший Гарибова и Палина. Теперь засветился второй — Европеец. На Европейца указывают как будто и слова «племянника», сказанные Гарибовой. И все же я склоняюсь к выводу: никаких двух бандитов нет. Есть один человек. Кавказец, он же Европеец. И знаешь, почему я сделал такой вывод?

— Почему?

— Из-за последних слов Садовникова. Ты ведь их помнить?

— Естественно. «Черные усы. Что-то от кавказца». Эти слова зафиксированы в протоколе допроса.

— В протоколе допроса зафиксировано еще кое-что. А именно: эти слова произнес умирающий человек. Произнес невнятно. Еле слышно. Так ведь?

— Так. Я ни на секунду об этом не забываю. Ты хочешь сказать, Садовников хотел сказать что-то другое, Боря?

— Именно.

— Но… ты же знаешь: мы с тобой тысячу раз крутили эту фразу. И так, и этак. Каких только вариантов не было. «Передать что-то от кавказца», «Узнать что-то от кавказца». И так далее…

— Все правильно. Но сейчас, после допроса Кудюма, проясняются некоторые детали.

— Например?

— Например, становится ясным, что Европеец, он же Кавказец, служил в органах. Но был уволен. Причем сравнительно недавно. Откуда сей вывод, понимаешь?

— Имеешь в виду — если Европеец служит и сейчас, он никогда не стал бы так шутить? С паспортом?

— Естественно. Стоило Кудюму обратиться в милицию — все. Сгорел бы наш Европеец, С уволенного же… взятки гладки. Все же остальное говорит: Европеец-Кавказец отлично знал что к чему. Как в милиции, так и в ГАИ. Он знал, где перерубить провод. Знал, что, увидев светофор «на черном», Садовников сойдет вниз. Знал, что в ГАИ ремонтные бригады приезжают не раньше, чем через полчаса. Ну и, самое главное, он знал Садовникова. Может, они где-то вместе служили. А скорее всего, встретились случайно. На каких-нибудь курсах переподготовки, после которых весь личный состав — врассыпную. Кто куда, концов не найдешь… Согласен?

— Ну… очень похоже. Дальше?

— Дальше — все проще. Если Садовников и Европеец-Кавказец встречались сравнительно редко, Садовников мог не знать, что его знакомый уволился из органов. Европеец изменил внешность. Наклеил усы, надел парик. Использовав паспорт Нижарадзе, остановился в «Алтае». Утром, часов в пять, подъехал на Ленинские горы. И дождавшись, пока Садовников начнет ходить вдоль обрыва, подошел. Естественно, предварительно сняв черные усы. Поздоровались, поговорили. О чем, неважно. Главное — Садовников не ждал от Европейца-Кавказца ничего плохого. Ну и на секунду отвернулся. Для Кавказца этого было достаточно. Нанеся два удара, он оттащил Садовникова под обрыв. Взял пистолет. И вот здесь… Здесь я рискну высказать одно предположение. Тем более следы показали: Кавказец стоял около умирающего.

— Какое?

— Зная, что Садовников вот-вот умрет, Европеец-Кавказец снова налепил усы. При нем. Ведь он был уверен: он ничем не рискует. Садовников, видевший Кавказца в настоящем обличье, уже не жилец. Для всех же остальных… В том числе возможных свидетелей… От которых, Кавказец прекрасно это знал, не застрахуешься — он просто обязан сохранить прежнюю внешность. С черными усами. Налепив усы и выбравшись на тротуар, Кавказец исчез. Садовников же, когда подоспела помощь, пытался сообщить главное: что убийца изменил внешность. Налепив черные усы. Но поскольку сил уже не было, получилась мешанина, которая и фигурирует в протоколе.

Некоторое время Прохоров молчал, разглядывая дорогу, петляющую в скальном перевале. Потер лоб:

— Знаешь, Боря… Все, что ты рассказал, звучит довольно серьезно. Особенно… с бывшим работником милиции.

— Я тоже так думаю.

— Значит, будем заниматься… бывшими сотрудниками. Да?

— Будем. Но «зацепить» кого-то, тем более в ближайшие дни, будет не так просто. Таких бывших милиционеров в одном Сочи — несколько тысяч. Не знаю, как ты, но я лично больше рассчитываю на свой вариант.

— То есть на Баграта Чубиева?

— Именно. На Баграта Чубиева.

Москва
С Прохоровым Иванов для верности попрощался в самолете. Во «Внуково», сойдя с трапа, посмотрел, как следователь пошел к стоянке такси, и двинулся влево, к отделению воздушной милиции. Вскоре увидел в темноте присыпанную хлопьями снега знакомую «Волгу». За рулем сидел Линяев. Усевшись рядом, Иванов бросил:

— Привет. Как Москва?

— В порядке, Борис Эрнестович.

— Надеюсь, шеф не ушел?

— Нет. Ждет вас.

— Давай в управление. И чем скорее, тем лучше.

В управлении Иванов доложил шефу о результатах пребывания в «Жемчуге» и о том, что рассказал Кудюм. Отложив карандаш, генерал посмотрел в упор:

— Борис, тут кое у кого возникли сомнения в твоем плане. Насчет трех засад — у Шестопалова, Кутателадзе и тебя самого. Я, конечно, отстаивал все эти засады, но… Как бы это тебе объяснить. Твои выкладки заманчивы.

Генерал медлил, исследуя что-то на столе. Что ж, подумал Иванов, всего этого он ждал. Шеф продолжил:

— Но возражения тоже справедливы. Пойми, я не утверждаю, как некоторые, что весь твой план бессмыслен изначально. Но все же… Согласись, вся наша заманчивая версия основана только на одном реальном аргументе — предчувствии Шестопалова.

Иванов понимал: в его отсутствие многие в управлении наверняка требовали отмены его плана как бесперспективного. Причем самое главное — он тоже сейчас в этот план почти не верит. Тем не менее он сказал тихо, но твердо:

— Иван Калистратович, наша с вами версия основана еще и на наших общих расчетах.

Сейчас, после поездки в Сочи и Гудауту, Иванов укрепился в уверенности: или сам Кавказец, или кто-то из его сообщников наверняка связан с «Жемчугом». И еще: на Палине и Гарибове Кавказец не остановится.

— Может, решимся на что-то другое? — сказал генерал. — Ведь сочинцы пока не могут ничего нащупать?

— Согласитесь, Иван Калистратович, если бы они что-то нащупали, мой вариант был бы уже никому не нужен. Прошу, утвердите план. На мою ответственность.

— Ладно, действуй. Другого выхода все равно нет.

Выходя из кабинета, Иванов подумал: генерал прав. Шансов, что Кавказец попадется в одну из трех засад, у них практически нет.

И вновь Москва
Услышав телефонный звонок, Иванов снял трубку:

— Да, слушаю вас.

— Иван Петрович? — спросил женский голос.

Иваном Петровичем звали его предшественника.

— Нет, это не он. Иван Петрович перешел на другую работу. Не знаю куда. Позвоните в отдел кадров.

Положил трубку. Хотя Ивана Петровича спрашивали в день по нескольку раз и наверняка будут еще не раз спрашивать, каждый телефонный звонок рождал в Иванове некую надежду. Каждый раз ему казалось: это Кавказец. Впрочем, Кавказец действительно мог позвонить перед визитом, чтобы проверить, на месте ли Баграт Элизбарович.

Иванов сидел в своем новом кабинете заведующего пунктом сбора стеклотары и смотрел в окно. Это учреждение, называвшееся межрайонным, не занималось непосредственно сбором бутылок, а лишь координировало работу многих точек. Размещался межрайонный пункт в пристройке к продовольственному магазину. Небольшая площадка за окном из-за скученности, создаваемой машинами и штабелями пустой тары, была превращена в настоящий лабиринт. Эта обстановка, по тайному расчету Иванова, должна стать дополнительным соблазном для Кавказца. Скрыться в таком захламленном дворе легко.

Засада была хорошо продумана: всю рабочую смену Иванова в одной из комнат пристройки дежурили два оперуполномоченных. Стоило ему нажать скрытую в ножке стола кнопку, и они, услышав звонок, тут же должны были понять: Кавказец здесь. И начать действовать по разработанному плану.

Иванов посмотрел в окно. Увы, несмотря на все эти приготовления и на полную конспирацию, Кавказец и не думал здесь появляться. В НИИдорстрой и на мясокомбинате его тоже пока не замечали. Его, Иванова, план разработан до последнего движения. Но, рассматривая двор за окном, на котором разворачивалась тыловая жизнь магазина, Иванов с тоской подумал: сколько он видел в жизни таких «хорошо разработанных планов». Прекрасных, отлично продуманных, учитывающих, кажется, все возможные неожиданности. И тем не менее кончавшихся полной неудачей. Приступая к разработке плана, он все-таки надеялся: за это время что-то удастся выяснить сочинцам. Но, хотя поисками следов Кавказца и Европейца в Сочи занимались довольно активно, выяснить там ничего не удавалось. Не так просто было также выяснить, с кем из бывших работников милиции мог входить в контакт в последние годы Садовников.

Ираклий Кутателадзе
Оранжевый комбинатский «Москвич» остановился около дома Ираклия Кутателадзе в половине седьмого вечера. Ираклий посмотрел на смуглого худощавого парня, к которому уже успел привыкнуть. Собственно, новый водитель, Андрей, внешне очень похож на обычно отвозившего Ираклия домой комбинатского водителя, Вадима Авилова. Только Вадим любил поболтать, Андрей же был молчуном. Ираклий улыбнулся:

— Пойду?

— Да вы не волнуйтесь. — Андрей помолчал. — Там все в порядке. Проходите в квартиру, и все.

— Тогда до свидания?

— До свидания.

Кутателадзе вышел из машины. Обогнув угол дома и поднявшись на третий этаж, остановился у своей квартиры. Достал ключи. Да, все как обычно. Наверху раздались легкие шаги. Вчера вечером в его квартире до ночи сидел Валерий. Сегодня должен быть Феликс. К ночи он уйдет. Уйдет, потому что, как понял Ираклий, милиция считает: вряд ли Кавказец будет взламывать его квартиру ночью. Равно как и днем, когда в ней никого нет. Сунув ключ в скважину, посмотрел наверх. Точно, Феликс. Невысокий крепкий парень спустился на площадку. Улыбнулся.

— Добрый вечер, Ираклий Ясонович. Как доехали?

— Все в порядке. Идем?

— Идем.

Пропустив Феликса в квартиру, Ираклий зажег свет. Предложил чай, но Феликс отказался. Точно так же отказывался от чая Валерий. Единственное, что оба иногда соглашались делать в его квартире, — смотреть вместе с ним телевизор. И то не всегда. Впрочем, телевизор они тоже смотрели по-особому. Так, будто кроме экрана видели одновременно что-то еще.

Оглядев опустевшую квартиру, Ираклий занялся тем, чем обычно занимался последние вечера. Включил телевизор, мельком глянул на экран. Усадил в кресло Феликса, пошел на кухню. Поставил чайник, наспех попил чай с бутербродом. Позвонил Манане. Разлуку с семьей он переносил с трудом, поэтому с женой и сыном разговаривал по телефону каждый вечер. Причем в последние два дня в этих разговорах опять возникла тема ремонта квартиры. Манана, сначала принявшая объяснение о ремонте спокойно, теперь уже в этот ремонт не очень верила. Вот и сейчас, после обмена обычными новостями, разговор снова пошел о злополучном ремонте. В конце Манана сообщила: днем ей на работу звонила из Тбилиси мама Ираклия, Вера Северьяновна. Как показалось Манане, Вера Северьяновна тоже озабочена происходящим. Успокоив Манану и поговорив с Дато, Ираклий положил трубку и тут же позвонил Иванову. С ним они тоже обязательно разговаривали по телефону каждый вечер, причем темы были самыми разными — от обычных житейских проблем до того, как он, Ираклий, должен себя вести в том или ином случае при встрече с Кавказцем.

Ночью, проводив Феликса и уже засыпая, Ираклий забылся беспокойным сном.

Гость
Развернувшись, белая «восьмерка» остановилась у фургона с продуктами. Увидев ее, Иванов машинально посмотрел на часы: без десяти час, скоро обед. Сидящий за рулем человек вышел. Оглянувшись, запер дверь машины, спрятал ключ в карман. Подошел к фургону, спросил что-то у рабочих. Обычный для такого места человек, подумал Иванов. На вид лет сорок, одет по-молодежному: холщовая кепочка, черная кожаная куртка, джинсы. Приезжающие сюда в машинах люди, как правило, делают одно и то же: входят в заднюю дверь с сумкой или портфелем в руке. И вскоре, выйдя из задней же двери, уезжают. Долго такие машины во дворе не задерживаются.

Лишь когда один из рабочих кивнул в сторону пристройки, Иванов вдруг сообразил: этого в кепочке, плотного, с короткой шеей и округлым лицом, он уже видел. Причем недавно. Вот только где же. Где же… Кажется, в «Жемчуге». Да, точно — в «Жемчуге».

Человек двинулся в его сторону. Идет вразвалочку, на окна не смотрит. Вот хлопнула дверь — вошел в пристройку. Сделал два шага. Звуки стихли. Осматривается. Кавказец? Нет, Кавказец, по описаниям очевидцев, выше ростом. Да и открытый для всеобщего обозрения приезд на белой «восьмерке» не в манере Кавказца. Единственное — Иванов сейчас не сомневался, что человек пришел именно к нему. Точно — через секунду в дверь постучали.

— Да! — сказал Иванов. — Войдите!

Дверь приоткрылась, человек спросил:

— Баграт Элизбарович?

— Баграт Элизбарович.

Человек вошел. Постоял перед столом. Снял кепочку, сел. Настороженно повел подбородком:

— Можно вас попросить запереть дверь?

— Зачем?

— Есть разговор. Ну и… не хотелось бы, чтоб мешали.

Оперативная группа видела, как человек вошел. Этого достаточно. Подумав об этом, Иванов подошел к двери, повернул ключ. Вернулся, сел.

— Слушаю вас.

Человек изобразил улыбку:

— Меня зовут Михаил. Фамилия Голдаев. Думаю, вы меня видели. В «Жемчуге».

— Допустим, видел.

— Баграт Элизбарович, мне очень неловко, что я пришел к вам. К незнакомому человеку.

— Ничего страшного.

— Но у меня нет другого выхода. — Голдаев достал записную книжку. Подцепил ногтем клочок бумажки, положил перед Ивановым: — Вот.

На неровном клочке была изображена цифра «80». Насколько Иванов понимал в расчетах лобовиков, «80» означало, что выдавший бумажку остался должен Голдаеву восемьдесят тысяч рублей. Чуть ниже стояло: «29.I». Дата — двадцать девятое января. На языке лобовиков такие бумажки, своего рода векселя, называются капустой. Подписи нет, чтобы не оставлять улик.

— Объяснить, что это? — спросил Голдаев.

— Капуста. Но не моя.

— Верно, не ваша. Это капуста Шестопалова.

Интересно, подумал Иванов. Шестопалов уверял, что у него нет карточных долгов.

— Капуста Шестопалова, но идете вы почему-то ко мне.

Голдаев положил на стол визитную карточку Чубиева.

— Вот. Ваша визитная карточка. Я пришел к вам, потому что знаю только ваш адрес. И… не волнуйтесь. Услугу я оплачу. Только… поймите меня правильно. Шестопалов меня избегает. Адресов и телефонов его знакомых, кроме вашего, я не знаю. Но мне нужно… хотя бы его предупредить. Повторяю, если вы мне поможете, услугу я оплачу.

Иванов изобразил раздумье. Посмотрел на Голдаева:

— Оплатите?

— Да. Три процента. Естественно, если долг будет отдан. Устроит?

Сейчас надо вести себя естественно. Так, как вел бы себя Чубиев.

— Ну… я пока еще не знаю, что вам нужно.

— Шестопалов отдал мне только двадцать штук. Сегодня я ему позвонил, но он отказался даже говорить. Больше я с ним дела иметь не хочу. Поэтому прошу вас ему передать: с сегодняшнего дня я включаю счетчик. Аварийку*["17].

Иванов посмотрел на Голдаева. Взгляд у того непроницаемый, с прищуром.

— Понятно. И какой счет вашей аварийки?

— Двести в день. Срок — месяц. Ну а потом… Потом пусть не жалуется.

— Если он отдаст долг, что я получу? Три процента от шестидесяти тысяч? Или от всей суммы?

— Естественно, от всей суммы. — Оторвав клочок бумажки, Голдаев вывел на нем: «3%». — Вот расписка. Деньги ваши, если отдаст.

Шестопалов всегда подчеркивал: карточные дела у него складываются блестяще. На самом же деле он должен восемьдесят тысяч. Из которых отдал только двадцать. Может быть, Шестопалов связан с Кавказцем? Повертев бумажку, Иванов спрятал ее в карман.

— Ну… хорошо. Попробую что-то сделать. Кстати, когда он вам отдал двадцать штук? Если точно?

— Сейчас… Если точно — двадцать первого февраля. Двадцать первого февраля… Именно в этот день был ограблен Гарибов. Палина же Кавказец «разогнал» чуть раньше — пятнадцатого. Если учесть, что два налета принесли Кавказцу сорок тысяч и он делился с Шестопаловым поровну, — все совпадает. Голдаев набросал на перекидном календаре семь цифр:

— Мой телефон. Если что-то выясните — позвоните. С десяти до шести. Договорились?

— Договорились. Как станет что-то известно — позвоню.

Голдаев встал, натянул кепочку:

— Пойду.

Открыв дверь, Иванов выпустил его. Через секунду раздался телефонный звонок. Снял трубку, услышал голос Игоря Вязова — оперуполномоченного, сидящего в соседней комнате:

— Борис Эрнестович, у вас… порядок?

— Порядок. — Иванов следил, как Голдаев за окном садится в машину. — Номер видите?

— Вижу.

— Позвоните на ближайшие посты ГАИ. Пусть остановят машину… ну, скажем, за нарушение правил дорожного движения. Проверят. И тут же отпустят. Тут же. Так, чтобы он ни о чем не догадывался.

— Понял.

Положил трубку. Проследил, как белая «восьмерка», развернувшись, выехала на улицу. Вряд ли приход Голдаева — проверка. Непохоже. Кому и зачем его проверять? Но если это не проверка, значит, Шестопалов ввел его в заблуждение, скрыв крупный карточный долг. Что же, Шестопалов связан с Кавказцем? А почему бы и нет?.. Вполне возможно. Ведь расклад самый обычный: Шестопалов дает исчерпывающую информацию, Кавказец действует. Впрочем, расчеты, которые он сейчас производит в уме, надо проверить.

Через полчаса снял трубку, набрал номер Гарибовой:

— Нам нужно увидеться по важному делу. Вы сейчас свободны?

— Что… прийти к вам?

— Нет. Я подъеду к вашему дому на машине. Минут через пятнадцать. У меня светло-голубая «Нива». Выходите и сразу садитесь.

Выяснение
Ждал он недолго. Выйдя из подъезда, Гарибова села рядом с ним. Он кивнул:

— Давайте отъедем.

Проехав два квартала, остановил машину.

— Светлана Николаевна… В день, когда вас ограбили, вы спрашивали у кого-то совета — стоит ли вам обращаться в милицию?

Сидит молча. Значит, вопрос ее озадачил. Шевельнулась:

— Что… это имеет значение?

— Имеет. От этого будет зависеть, найдем мы грабителя или нет.

— От того, спрашивала ли я у кого-то совета?

— Да. Спрашивали ли вы у кого-то совета.

Вообще-то, по его расчетам, скрывать ей особенно нечего.

— Хорошо, допустим, я спрашивала. Но я обещала этому человеку не выдавать его.

— И все же настоятельно прошу: назовите его имя.

— Ну… это Шестопалов.

— Шестопалов? Почему именно он?

— Потому что он никогда не даст плохого совета. И потом… Поймите мое состояние. Ведь с мужем об этом я говорить не могла. Леша был единственным, к кому я могла обратиться. В тот момент.

— Вы ему позвонили? Или сразу поехали?

— Сначала позвонила.

— Первая.

— Конечно. Понимаете, в тот момент я была просто вне себя. Готова была на все.

Была готова на все… То есть план «разгонщиков», что жертвы будут молчать, неожиданно дал осечку. Сам Гарибов промолчал, но жена взбунтовалась… И Шестопалов, понимая, что милиция неизбежно выйдет на него, дал ход «аварийно-подстраховочному» варианту, предполагающему его собственное обращение в милицию. За помощью. Что ж, вариант почти беспроигрышный. Помолчав, Иванов сказал:

— Значит, вы были вне себя. И Шестопалов это понял. Так?

— Конечно. Он сразу понял по моему голосу: что-то случилось.

— Вы поехали к нему?

— Да. Я поехала к нему и все рассказала. Леша посоветовал обратиться в милицию. Сказал, прощать такое нельзя.

— Вы общались с Шестопаловым после нашей первой встречи?

— Общалась.

— И что Шестопалов?

— Ничего особенного. Поинтересовался, что произошло в милиции. Расспрашивал, кто вы, как выглядите, как себя вели. Вообще что вы за человек. Я сказала, вы очень симпатичный человек.

— О чем еще вы говорили?

— Алексей попросил ваш телефон. Сказал, хочет помочь милиции найти бандита. Я дала. Ведь тайны в этом нет.

— Нет.

— Ну вот. Дальше вы знаете.

— Шестопалов советовал, что можно говорить в милиции, а что нельзя?

— В первый раз, когда я должна была пойти к вам… в МВД, сказал, чтобы я поостереглась говорить про карты. Объяснил: милиция может не так понять. Ну а во второй… когда я рассказала про вас, посоветовал: надо все объяснить. До конца.

— Ясно. — Включил мотор. Проехав по пустому переулку, остановил машину у подъезда Гарибовой. Если она расскажет об этой встрече Шестопалову, ничего страшного не случится. Но лучше, если он об этом не узнает. Кивнул: — Светлана Николаевна… Очень прошу вас не говорить Шестопалову о нашей встрече. Хорошо?

— Хорошо. — Помолчала. — Я ничего ему не скажу. Обещаю.

— Вот и отлично. Спасибо.

Подождал, пока Гарибова войдет в подъезд, и поехал в министерство.

Шанс
Выслушав рассказ Иванова, шеф заметил:

— Я правильно понял — вы считаете, Кавказец и Шестопалов действуют сообща?

— Считаю. Во всяком случае, пока все за это.

— Заманчиво. — Здесь наступила пауза, во время которой шеф несколько раз переместил ручку по столу. — Но, признаюсь, сомнительно.

— Почему?

— Во-первых, Шестопалов никогда не будет связываться с убийством милиционера.

— Об убийстве милиционера Шестопалов мог и не знать. Кавказцу нужно было оружие — он его добыл.

— Хорошо, допустим, мог не знать. Но, насколько я понял, доказательств связи Шестопалова и Кавказца у нас нет? Только домыслы?

— Ну… если уж на то пошло — доказательства можно добыть.

— Каким образом?

— Нащупав их связь.

— Связь… Думаете, это так просто?

— Не просто. Но почему бы не предположить, что связь у них самая элементарная?

— Например?

— Скажем, телефонная? Конечно, по домашнему или рабочему телефонам Шестопалов говорить с Кавказцем не будет. Но он вполне может воспользоваться уличным телефоном-автоматом.

Шеф снова покрутил ручку, несколько раз поставил ее стоймя. Отложил.

— Уличным телефоном-автоматом… Ну, допустим. Дальше?

— Дальше, если бы удалось снять этот разговор на видеопленку, все было бы решено. Естественно, такую съемку надо вести при понятых. Ну и потом понять по движению губ, кому он звонил.

Генерал тронул ладонью шею:

— При понятых… В общем-то… При нашем положении это идея. — Посмотрел в окно. — Только он может вообще не выйти на связь.

— Выйдет. Ему нужны деньги. И потом… у меня есть соображения, как эту связь ускорить.

— Любопытно?..

— Засадой в НИИдорстрой занимается Савельев. Он инструктировал Шестопалова, постоянно поддерживает с ним контакт. Вот пусть и скажет сегодня: засада в институте, как не оправдавшая себя, снимается. Шестопалову это сразу развяжет руки. Мне кажется, он давно бы уже дал наводку Кавказцу, если бы не боялся наших засад.

Генерал некоторое время рассматривал собственные сложенные ладони.

— Ладно. Так и будем действовать. Насколько я понял, вы считаете, Шестопалов будет «разгонять» кого-то из своих знакомых? Так?

— Именно так. На этих знакомых нам и нужно ориентироваться. Причем в самое ближайшее время.

— Ну а… насчет других засад? Вашей и на мясокомбинате?

— Я должен оставаться на месте. Из-за Голдаева. Ну а Кутателадзе… Не забывайте — Кутателадзе тоже знакомый Шестопалова.

Цех первичной обработки
Рабочий день на мясокомбинате начался как обычно. С утра Ираклий Кутателадзе подписал стопку принесенных секретаршей приказов. Провел летучку. Ответил на нужные звонки, сам позвонил по нескольким нужным телефонам. Где-то около одиннадцати секретарша, как всегда, принесла чай. В это время позвонили из цеха первичной обработки продукции. Начальник цеха Кузин сообщил о ЧП средней тяжести — часть только что поступившего от поставщиков сырья не соответствует стандарту. Выругав про себя поставщиков, Ираклий бросил: «Сейчас буду» — и, отдав необходимые указания секретарше, что кому отвечать и кого куда посылать, отправился в цех первичной обработки. Лишь на середине пути вспомнил: он опять забыл предупредить опергруппу о выходе из кабинета. С досадой подумал: Борис рассердится. Действительно, что стоило взять трубку и сказать по телефону: «Выхожу». Впрочем, ничего страшного не произойдет. Да и не возвращаться же.

Возле кабинета начальника цеха Кузина, в небольшой приемной, всегда грудилась очередь. Допуском людей в кабинет руководила молоденькая секретарша Инна. Как давно уже заметил Кутателадзе, Инна и сама являлась приманкой для молодых инженеров и мастеров. Во всяком случае, они то и дело заходили сюда по самым разным поводам. Еще в коридоре Ираклий услышал голос начальника цеха, звучавший на повышенных тонах. Бросив толпившимся в приемной: «Добрый день», — вошел в кабинет. При его появлении невысокий кругленький Кузин возмущенно показал на стоявшего рядом со скучным видом представителя поставщиков:

— Полюбуйтесь, Ираклий Ясонович! Видели? Где совесть? Главное, выбрали момент. С ножом к горлу.

После длительной перепалки и прямых звонков поставщикам инцидент в конце концов был улажен. Представитель поставщиков ушел. Кузин сел за стол, вытирая платком обильный пот. В дверь заглянула Инна:

— Ираклий Ясонович, к вам посетитель. Я пропущу?

— Что еще за посетитель?

— Говорит, искал вас по всему заводу. Он от промкооперации, из Кабардино-Балкарии. Вот он, за мной стоит.

— Ну, пожалуйста. Пусть проходит.

Инна отодвинулась. Высокий человек лет тридцати, войдя, осторожно прикрыл дверь. Сразу же мелькнуло: этого человека он где-то видел. Темные усы. Темные волосы челкой на лоб. Маленькие немигающие глаза. Синий спортивный костюм с эмблемой «Адидас» над левым карманом куртки. Стоп. Это же Кавказец. Он его не видел. Но несколько раз слышал его описание. Ираклий сразу ощутил ход собственного сердца. Правая рука гостя в кармане куртки. Ну да, там пистолет. Непонятно только, как «гость» его нашел. Собственно, что тут находить? Ведь он сказал секретарше, куда выйдет.

— Слушаю. — Кажется, Ираклий не услышал собственного вопроса. Помедлив, повторил громче: — Слушаю вас.

Человек улыбнулся, будто кто-то силой заставил его это сделать:

— Вы Ираклий Ясонович?

— Я Ираклий Ясонович. — Мелькнуло: Кузин продолжает усиленно вытирать пот. Ясно, он и понятия не имеет, кто вошел в кабинет. Но во внешнем виде человека нет ничего особенного. Совершенно ничего особенного.

— Понимаете, я приехал к вам в командировку. Издалека, из Кабардино-Балкарии. Ну и нам с вами надо поговорить. Я от поставщиков, вопросы у меня серьезные.

Не вовремя он вышел из своего кабинета. Да еще забыл об этом предупредить. Если бы это случилось в его кабинете, Кавказец давно бы уже был схвачен. Впрочем, может, это все-таки не Кавказец. Нет, Борис предупреждал: если кто-то будет рядом, Кавказец, скорей всего, заговорит о производстве. Так и случилось.

— Пожалуйста, садитесь. Поговорим.

— Да, но… — Человек настороженно смотрит на Кузина. — Понимаете, разговор у меня особый. Хотелось бы поговорить наедине.

Ираклию вдруг показалось: он весь мокрый. Собственно, чего он испугался? Вспомнились слова Бориса: «В любом случае веди себя так, как ведешь всегда. В любом случае». Надо взять себя в руки. Помедлив, сказал спокойно:

— Тогда пройдем в мой кабинет. Если наедине.

Он все говорит правильно. Надо увести его в свой кабинет. Опергруппа там рядом, за стенкой. Так как человек продолжал смотреть с некоторым сомнением, добавил:

— В моем кабинете мы можем поговорить спокойно. Да это и недалеко.

Вдруг подумал: сейчас он еле удерживается, чтобы не закричать: «Соглашайся! В моем кабинете я дам тебе все, что ты просишь! Соглашайся!» Казалось, прошла целая вечность, прежде чем человек сказал:

— Все же давайте сначала поговорим здесь. А потом где хотите. Можно и у вас.

Мелькнуло: здесь есть телефон. Ну и что — телефон? А то, что стоит снять трубку и сказать условную фразу, и опергруппа будет знать, что происходит. Но кто сказал, что Кавказец даст снять трубку? Он, Ираклий, слишком долго молчит. Надо что-то говорить.

— Ну… хорошо. Только как мы будем с хозяином кабинета?

— Да ладно. — Спрятав платок, Кузин пошел к двери. — Ладно, Ираклий Ясонович, у меня как раз дела в цехе. Говорите сколько угодно.

Вышел. Как только они остались одни, человек вытащил правую руку из кармана. Пистолет. А человек — Кавказец. Теперь в этом нет никакого сомнения. Рука медленно поднялась, остановив пистолет у живота Ираклия. Странно, живот будто обварило. Он никогда не стоял вот так, под пистолетом. Человекусмехнулся:

— Ираклий Ясонович, разговор будет простой. Если сделаете что не так, тут же стреляю. Тут же. Понимаете? Выстрела никто не услышит. Поэтому делать будете только то, что скажу. Поняли? Или повторить, Ираклий Ясонович?

Спокойней. Слышишь, Ираклий, спокойней. Кавказец обладает многими несомненными преимуществами перед тобой. Он вооружен. Физически намного сильнее. Он не знает жалости. За его плечами несколько кровавых расправ. Но ведь какие-то преимущества есть и у тебя. Во-первых, интеллект. Во-вторых, сила духа. Постарайся превзойти его хоть в этом. Да, тебе сейчас несладко. Но это и хорошо. Ты ведь и должен показать, что струсил. Иначе он поймет: его здесь ждут. Вот и покажи, что тобой овладел страх. Ствол пистолета двинулся, коснувшись живота:

— Эй, директор! Заснул? Открой дверь. Чуть-чуть. И скажи девахе, чтоб никого не пускала. У тебя важный разговор. Понял?

— Понял. — Губы сказали это сами. Помедлив, Ираклий взялся за ручку двери. Тут же услышал шепот:

— Только панику поднимать не вздумай. Сам понимаешь, трупов будет вагон. Кроме тебя. Уяснил?

— Уяснил.

— Давай. Учти, я стою рядом. Ну?

Ираклий приоткрыл дверь. Все как обычно. Легкий шум, стоят люди. Инна разговаривает с молодым мастером. Кажется, фамилия этого мастера Соловьев. Да, Соловьев. Инна посмотрела вопросительно:

— Слушаю, Ираклий Ясонович.

— Не пускай никого. Хорошо, Инночка? У меня серьезный разговор.

— Даже Сергея Ильича?

— Даже Сергея Ильича. Но он придет не скоро.

— Все поняла. Никто не войдет.

Прикрыл дверь. Повернулся:

— Что еще?

— Еще… — Кавказец смотрит изучающе. Помедлив, показал глазами на ключ в двери: — Поверни ключ. Быстро.

Ираклий повернул ключ. Спросил, не поднимая головы:

— Дальше?

— Дальше садись за стол. Учти — телефон не трогать. И вообще сидеть тихо. Никаких лишних движений. Понятно?

Подождав, пока Ираклий сядет, Кавказец подошел к единственному в кабинете окну. Встал боком, посмотрел вниз. Отсюда, со второго этажа, ему наверняка хорошо видны все подходы к цеху. Вот повернулся. Так же боком отошел от окна. Сел. Рука с пистолетом лежит на столе. Ствол чуть в сторону. Улыбнулся:

— Ираклий Ясонович, долго мучить вас я не буду. Мне нужны деньги. Двадцать тысяч рублей. Думаю, у вас найдется такая небольшая сумма. Найдется? Причем деньги нужны быстро. До часа дня.

Надо тянуть время. Чем дольше его не будет в кабинете, тем больше надежда на опергруппу. Они начнут его искать. Только Ираклий подумал об этом, как раздался звонок. Кавказец положил руку на трубку:

— Трубку не брать… Значит, поняли? Деньги нужны до часа дня.

Звонок продолжает звенеть. Аппарат здесь один, на Инну выхода нет. Похоже, это опергруппа. Они его ищут.

— Поняли, Ираклий Ясонович?

— Но… где же я найду такую сумму?

— Не знаю. Это ваше дело. К часу, последний срок — к половине второго я должен получить деньги. В противном случае пострадаете не только вы. Пострадает ваша мама.

— Мама? — Это вырвалось само собой. Вообще при чем здесь его мама? Что, они действуют одновременно здесь и в Тбилиси?

— Потому что если до полвторого вы не отдадите деньги, мой товарищ вынужден будет войти в вашу квартиру. И сильно навредить вашей маме. Так же, как я буду вынужден навредить вам. Увы.

— В какую мою квартиру? В Тбилиси?

— Зачем в Тбилиси. В Москве.

Наконец телефон замолчал. У него стучит в висках. Почему вдруг возник разговор о маме?

— Но… мама живет в Тбилиси.

— Не знаю, где она живет. Сейчас она в Москве.

— Глупость. Ее в Москве нет. — Вдруг по глазам Кавказца Ираклий понял: мама действительно в Москве. Кавказец пожал плечами. Снял трубку:

— Не верите — наберите свой номер телефона. Не хотите? Тогда давайте я. Но предупреждаю: говорите с ней только по-русски. Иначе я прерву разговор.

Набрал номер, прислушался к гудкам. Услышав чей-то отзыв, протянул трубку:

— Она у телефона. Значит, только по-русски. И коротко. Ираклий прижал трубку к уху. В мембране — мамин голос.

Как бухает в голове. С ним они могут делать что угодно. Но с мамой… Вообще он не может даже этого представить. Мама — и они.

— Алло! Мама! Это ты?

— Иракли… Иракли, как я волнуюсь…

— Ты откуда? — Он спросил по-русски, хотя мама говорила по-грузински. Кажется, все проваливается. Летит куда-то…

— Из Тбилиси… Утренним самолетом… Я ведь знала, никакого ремонта… Иракли, зачем ты меня мучаешь? Зачем?

— Как ты попала в квартиру?

— Что значит как? У меня же ключ.

— Ключ?

— Ты что, забыл? Вы же сами дали мне ключ.

Да, он вспомнил. Он сам дал матери этот ключ.

— Если бы не этот ключ, я б вообще не прилетела. Иракли, ну разве так можно? Я вся извелась.

— Ты о чем?

— О чем… Он не понимает. Что у вас с Мананой? Вы что, разъехались? Разошлись? Говори правду. Ика! Умоляю. Мать нельзя обмануть, слышишь? Не молчи. Ну, Иракли?

Кавказец поднял пистолет. Показал: все.

— Мама, я тебя очень прошу: успокойся.

— Но, Иракли… Ика…

— Мама, у нас все в порядке. Я тебе потом объясню. Сейчас я не могу говорить.

— Но, Ика… — Гудки. Кавказец нажал на рычаг.

— Убедились?

— Убедился. — Теперь ему все ясно. Поговорив вчера с Маной, мама подумала: у них нелады. И наутро вылетела. Это на нее похоже. У мамы это называется «спасать семью». Кавказец усмехнулся:

— Ираклий Ясонович, теперь вы понимаете? Я не шучу.

— Да. Понимаю.

Что он говорит?.. Он полностью потерял контроль над собой. Если бы не мама… Если бы не мама, он действовал бы по заранее разработанному с Борисом сценарию. Сначала бы прикинулся, что у него вообще нет таких денег. Потом попытался бы всячески снизить сумму. Потом сказал бы, что попробует занять деньги у друга, директора шашлычной. И позвонил бы по телефону опергруппы. О том, что этот номер специально заимствован у одной из шашлычных, не знает никто. Даже справочная служба. Если Кавказец вздумал бы вдруг спросить об этом номере по «09», ему бы подтвердили: да, это шашлычная. Кавказец пригнулся:

— Ираклий Ясонович, очнитесь. Давайте подумаем, как быстрее получить деньги. Они у вас в сберкассе?

— Да. То есть в сберкассе у меня мало…

Опять в голове заметалось: мама… Ведь днем дежурство у его квартиры снимается. Хорошо, допустим, Кавказец будет задержан. Но ведь мама — там. В его квартире. Получается, он, Ираклий Кутателадзе, должен подставить маму, с в о ю  м а м у, под пистолет убийцы. Веру Северьяновну Кутателадзе. Но, собственно, как он может этому помешать? Даже если допустить, что он был бы согласен откупиться? Где он смог бы достать двадцать тысяч рублей? Да еще до часа дня? Хорошо, пусть он смог бы их достать, эти двадцать тысяч. Ну и что? Некоторое время Ираклий сидел, повторяя про себя эту цифру. Двадцать тысяч… Нет. Если бы он только сделал это… Если бы передал двадцать тысяч в обмен на жизнь мамы… И при этом отпустил Кавказца и его напарника с миром, он стал бы предателем. Обычным предателем. Причем в этом случае он предал бы не только Бориса. Он предал бы всех, кого Кавказец смог бы потом убить и ограбить. И не только их самих, но и их близких. Самое же страшное, он предал бы себя. И именно мама, которая сейчас, сама того не подозревая, может вот-вот погибнуть, никогда не простила бы ему этого. Никогда. Вдруг он понял. Ясно, отчетливо понял: он будет проводить разработанный Борисом план. Будет. Только в конце вместо телефона опергруппы наберет номер Бориса. Борис должен понять. Должен — по тону голоса. По паузе. Он, Борис, Боря Иванов, его друг, должен понять все. Без всяких слов. Ираклий поднял глаза на Кавказца — тот смотрит настороженно:

— Ираклий Ясонович, вам не жаль свою маму? Или вы думаете, мой товарищ ее пожалеет?

— Нет… Я так не думаю… Но понимаете… Двадцать тысяч… Огромная сумма…

— Побойтесь бога, Ираклий Ясонович. Разве для вас это сумма? Вообще что для вас двадцать тысяч? Так, дунуть. И нет их.

Все правильно. Если Кавказец знает о его выигрышах в «Жемчуге», то в понимании Кавказца ему, Ираклию Кутателадзе, действительно ничего не стоит отдать двадцать тысяч. Кавказец чуть повернул пистолет.

— Давайте не будем, Ираклий Ясонович. Не нужно сердить друг друга. Разойдемся с миром. Вы отдаете деньги, я ухожу. И никогда больше на вашем горизонте не появлюсь. Здесь полная гарантия.

— Все же… двадцать тысяч. Может быть, я действительно мог бы их сейчас набрать. Но чуть меньше. Двадцать тысяч, честное слово, просто не наберу. Скажем, десять. Хорошо?

— Ираклий Ясонович, жадность — знаете, как она губит людей? Хорошо, я сейчас возьму десять тысяч. Но ведь я приду потом. Чтобы забрать остаток.

— Но в самом деле… Десять тысяч — все-таки реально. Ну хорошо, ни вашим, ни нашим. Пятнадцать тысяч. Идет?

Кажется, Кавказец клюнул. Теперь только бы не сбиться. Вести ту же линию. Все, как было разработано с Борисом.

— Может быть, пятнадцать хватит? Такая огромная сумма…

— Ну и жадюга же вы, Ираклий Ясонович. Что вам пять тысяч?

— Хорошо… Только… Как я попрошу такую сумму? Ведь просто так ее никто не даст. Скажут — зачем?

— Это не проблема. Скажите, заболел родственник. Нужны деньги на операцию. Вас же знают, Ираклий Ясонович. У вас авторитет.

— Ну хорошо… Хорошо… Просто не знаю… Я мог бы позвонить одному другу…

— Ну так звоните. — Кавказец развернул аппарат. — Подождите. Что это за друг?

— Один мой друг. У него… У него бывают деньги.

— Деньги — это хорошо. — Кавказец долго молчал. Повторил: — Деньги — это хорошо. Только откуда я знаю — может, вы собираетесь звонить в милицию?

— Почему в милицию? Я позвоню своему другу.

— Куда вы позвоните своему другу?

— На работу. Он сейчас на работе.

— Куда именно на работу? Где он работает?

— Он заведует пунктом стеклотары, межрайонным. Если вы не верите, можете позвонить в справочную. И спросить, как позвонить в Краснопресненский пункт сбора стеклотары.

— Как его зовут, вашего друга? Имя, отчество, фамилия?

— Чубиев. Баграт Элизбарович Чубиев.

Кажется, Кавказец знает Чубиева. Конечно, если знает его, Кутателадзе. В «Жемчуге» они с Борисом все время ходили вместе. Помедлив, Кавказец выдавил:

— Хорошо. Давайте-ка его телефон. Напишите на бумажке.

Оторвав листок календаря, Ираклий набросал телефон. Кавказец набрал «09».

— Пожалуйста, телефон межрайонного пункта сбора стеклотары. Стек-ло-тары. Краснопресненский район. Да.

Выслушав ответ, положил трубку. Тронул лоб.

— Ладно, звоните вашему другу. Только предупреждаю: без фокусов. Говорите коротко. Нужны деньги. И все. Деньги пусть привозит сюда. Для него я ваш родственник. Племянник. И пусть поторопится. Времени мало. — Помолчав, тронул телефонный аппарат: — Звоните.

Ираклий набрал номер. Гудки. Вот щелкнуло. Голос Бориса:

— Алло! Слушаю вас!

Только бы Борис его понял. Только бы понял.

— Багратик? Здравствуй, это я. Ираклий.

— Ираклий? — Голос Бориса чуть замешкался. — Ты… откуда?

— С работы. Понимаешь, Багратик, у меня большое несчастье. Какое, объясню потом. Мне срочно нужны деньги. Очень срочно.

— Сколько тебе нужно?

— Двадцать тысяч.

— Ого. Таких денег я могу не собрать. А… что случилось-то?

Ясно, Борис подстраховывается — на случай, если Кавказец слышит ответы.

— С мамой… несчастье.

Он нарочно чуть выделил «с мамой». Борис вздохнул:

— О… что с мамой? Что-нибудь серьезное? Она больна?

— Да, больна. Серьезно больна.

— Что, это недавно выяснилось? Я никогда не слышал, что она у тебя больна…

— Это выяснилось только сегодня. Баграт, умоляю, привези деньги. За мной не встанет, ты же знаешь.

— Н-ну… хорошо. Попробую.

— Не «попробую». Нужно везти деньги, срочно. И — до часа дня.

— Почему такая спешка? Что, поезд отходит?

— Багратик, дело не в поезде. Срочно вези деньги. Пойми, мама для меня дороже всего.

— Ладно, Ираклий… я это делаю только ради твоей мамы.

— Спасибо, Багратик. — «Я это делаю только ради твоей мамы». Судя по этим словам, Борис понял: с мамой Ираклия действительно что-то случилось. — Я знал, ты не подведешь.

— Подожди благодарить. Куда везти деньги? На комбинат?

— Да. Только я буду ждать не у себя в кабинете. У нас есть цех первичной обработки. Я сейчас там. В кабинете начальника цеха. Приходи прямо туда. С деньгами.

— Хорошо. Сейчас буду.

Тухлое мясо
О том, что Ираклий захвачен Кавказцем, Иванов понял сразу, как только услышал по телефону: «Багратик! Здравствуй, это я, Ираклий…» Не только из-за «Багратика». Голос Ираклия был совсем чужим. Сухим, хриплым. Как только Иванов все это понял, в голове сразу же заметалось: «Где Линяев и Хорин?» Почему Ираклий звонит ему… Ведь они договорились: оказавшись вне кабинета, Ираклий в случае опасности должен звонить в опергруппу, Линяеву или Хорину. Ведь они рядом, на комбинате. Специально для таких случаев им выделен «подставной» телефон. Впрочем, тут же он понял: времени на метания и раздумья не остается. Без всякой паузы он должен решить, как говорить. Исходить ли из того, что Кавказец прижал ухо к мембране и слышит все, что ему говорит сейчас Ираклий? Или нет? Хотя в любом случае он обязан говорить так, будто Кавказец все слышит. Выбора нет. Сам разговор занял не больше двух минут. В общем-то, все в этом разговоре было разложено по полочкам. Вывод: Ираклий забыл предупредить о выходе из кабинета. Кавказец, пройдя на территорию комбината, поинтересовался, где директор. Узнав, что директор в цехе, прошел туда и легко захватил Ираклия. Линяев и Хорин, скорее всего, об этом захвате могут только подозревать. Но не знают, иначе бы они ему позвонили. Единственное, что смущало, — интонация, с которой Ираклий сообщил о матери. Что-то здесь было не то. Поэтому, положив трубку, Иванов тут же набрал номер Мананы:

— Мананочка, это Боря. Не могу долго говорить, извини. Что с Верой Северьяновной? Она, часом, не заболела?

— Почему заболела?.. Она в Москве. Прилетела сегодня утром. Я с ней только что разговаривала… А… что случилось, Боря?

— Ничего. Надеюсь, мама разместилась в квартире Ираклия?

— Конечно. У нее свой ключ. Да объясни, в чем дело? Я уже два раза звонила Ираклию. Конечно, найти его невозможно. Он же никогда не сидит на месте.

— Мананочка, ты не волнуйся. Просто у меня небольшое дело к Вере Северьяновне. Да, ты давно с ней разговаривала?

— С полчаса.

— Она, конечно, сейчас там? На Тимирязевке?

— Конечно. Мы же оба на работе. Она будет нас ждать.

Ударив по рычагу, нажал кнопку вызова опергруппы и тут же набрал домашний номер Ираклия. Сразу узнал голос Веры Северьяновны. По интонации с ней пока ничего не случилось. Она даже ответила по-тбилисски — не «Алло!», а «Батоно?».

— С приездом, Вера Северьяновна. Это Боря Иванов.

— Боречка? Тысячу лет! Ой, Боречка, вай ме! Как я рада! Понимаешь, я в Москве…

— Вера Северьяновна, простите, ради бога, я сейчас не могу особенно долго разговаривать. Я к вам обязательно сегодня приеду, мы увидимся, поговорим. Вы давно в квартире?

— Только утром прилетела. Первым рейсом.

— То есть около одиннадцати вы уже были в квартире?

— Примерно… А что это тебя интересует?

— Да… к Ираклию должны были в это время зайти или позвонить. Никто не заходил?

— Никто.

— И не звонил?

— Нет. Хотя подожди… Звонил. Как раз когда я вошла. Мужской голос. Спросил Ираклия. Я сказала, он на работе.

— Больше он ничего не спрашивал? Может, что-то передавал?

— Ничего не передавал. Спросил только: «Вы его мама?» Я говорю: «Да, мама». Он сказал, он друг Ираклия. Мы очень мило поговорили. Потом звонил Ираклий. Но как-то странно. Трубку положил.

— Вера Северьяновна, можно к вам сейчас заедут два наших друга? Моих и Ираклия? Мы договорились встретиться на квартире Ираклия, им пока некуда деться. А мы с Ираклием подъедем позже.

— Ради бога, пусть приезжают. Вообще где Ираклий? На работу к нему звоню, не могу дозвониться. Что за манера вообще бросать трубку? От кого, от кого, но от Ираклия такого не ждала.

— Вера Северьяновна, еще одна просьба. Никому не открывайте, пока наши друзья не подъедут. Что бы за дверью ни говорили. Мосгаз, водопроводчик, телеграмма и так далее. Никому, даете слово?

— Боря, не нравится мне это… Почему ты об этом говоришь?

— Понимаете, Ираклий связался с ремонтом. Ну и нашлось несколько назойливых типов. Рвачи, жулики, пытаются содрать с него лишние деньги. Хорошо, я вмешался. Устроил ему честных ребят. Зачем лишнее переплачивать? А мои все хорошо сделают. Качественно. Ну а эти все еще ходят. Навязывают услуги. Поэтому не открывайте никому. Мои ребята подъедут скоро. Минут через пятнадцать. Запомните, их зовут Игорь и Володя. Запомнили?

— Конечно. Игорь и Володя.

— Откройте только им. Они скажут: «Это Игорь и Володя, друзья Бориса Иванова». Как только это услышите, впускайте. Хорошо?

— Хорошо. Вы-то с Ираклием скоро подъедете?

— Скоро. Я еще позвоню. Всего доброго.

Положил трубку. Два дежурных оперуполномоченных, Игорь Вязов и Володя Коротков, уже стояли рядом. Посмотрел на них:

— Только что звонил Кутателадзе. Кажется, он захвачен. Есть подозрение — его квартира тоже под прицелом. Срочно езжайте туда. Что делать и как действовать — не мне вас учить. Мать Кутателадзе зовут Вера Северьяновна. Для нее вы — Игорь и Володя, мои друзья. Приехали ремонтировать квартиру. Я выезжаю на мясокомбинат. Как только окажетесь в квартире Кутателадзе, звоните туда. В опергруппу. Адрес на Тимирязевке знаете. Это третий этаж, без лифта.

Не глядя в их сторону, набрал номер опергруппы на мясокомбинате. Отозвался Линяев. Иванов сразу спросил:

— Что с Кутателадзе, знаете?

— Да. Думаем, захват. В цехе первичной обработки.

— «Думаем»… Почему я должен узнавать это раньше вас?

— Я звоню непрерывно. У вас занято. Да и… мы только что поняли.

— Хорошо, разберемся потом. Какие приняты меры?

— Хорин и Козлов уже там. Только что звонили — контролируют выход из кабинета. Я на связи. Вызвана дополнительная опергруппа.

— Зря. Надо было без паники. По всему, он один.

— Но ведь…

— Обсуждать будем потом. Действуйте так: сейчас вы идете к цеху и сменяете Козлова. Пусть идет к проходной и проследит за действиями дополнительной опергруппы. Главное, без паники. Понятно? Вообще пусть дождутся меня. «Кукла»*["18] у вас готова?

— Готова.

— Захватите с собой. Я выезжаю к вам. Постараюсь быть минут через десять — двенадцать. Вообще напомните, что это за место, этот кабинет? Народ там есть?

— Есть. Это на втором этаже, в дальнем конце комбината.

— Люди о чем-нибудь догадываются?

— Пока нет. Кутателадзе предупредил, чтобы к нему никого не пускали. И запер дверь изнутри.

— Ждите меня с Хориным на первом этаже. На глаза не лезьте. Все. Я скоро буду.

Положил трубку, машинально хлопнул себя по боку, проверяя пистолет. Прихватив пустой портфель, быстро вышел во двор, сел в «Ниву». Вывернувшись из краснопресненских переулков, дал полный газ. На ходу, еле успевая проскакивать светофоры, подумал: кажется, номер с Чубиевым прошел. Ясно также, почему Ираклий позвонил именно ему — из-за мамы. Если номер с Чубиевым прошел, он может смело входить в кабинет. Конечно, в крайнем случае он возьмет Кавказца и один. Но лучше подстраховаться. Как — пока неизвестно. Нужно думать. Думать… Жаль, в кабинете Ираклий. Если бы он, Борис Иванов, оказался в этом кабинете один на один с Кавказцем, то взял бы его не задумываясь. Чем бы тот не был вооружен. Хоть гаубицей. С Ираклием же совсем другое дело. Мало ли, начнется пальба… Рисковать нельзя. Что же придумать?.. Что же? Все, проходная комбината. Перед тем как затормозить, незаметно огляделся. Как будто никаких «напарников». Старенький «рафик» с рекламой мороженого на дверце. Похоже, именно на нем прибыла дополнительная опергруппа. Выключив мотор, вышел из машины. Сразу за дверью проходной столкнулся с Козловым. Спросил тихо:

— Где дополнительный наряд?

— Здесь. В комнате вахтеров.

— Ничего нового нет?

— Нет. Линяев и Хорин в цехе. Ждут вас.

— Очень хорошо. Куда выходит окно из этого кабинета?

— Во двор.

— То есть меня он увидит?

— Если вы подойдете, увидит.

— Все, пошел туда. Смотрите за обстановкой.

Выйдя из проходной и шагая по территории комбината, Иванов продолжал перебирать все возможные варианты подстраховки. Конечно, если ничего не придумается, можно просто рассчитать время. Так, чтобы в момент, когда он будет передавать «куклу», в кабинет ворвались Линяев и Хорин. Нет, не годится. Он ведь не знает, как будет настроен Кавказец именно в этот момент. В Линяева и Хорина он верит. И все же, если в этот момент пистолет будет у Кавказца в руке, может быть всякое. В том числе и трупы. Надо придумать какую-то хитрость. Отвлекающий момент. Вот только какой? Пройдя еще немного, Иванов завернул за угол и увидел цех первичной обработки. По внешнему виду — все спокойно. По крайней мере, внизу, у входа в цех, никого нет. На втором этаже несколько окон. Вполне возможно, Кавказец стоит у одного из них. И видит сейчас его, Чубиева. Пусть видит. Он, Баграт Чубиев, идет на выручку. В руке у него портфель со срочно собранными двадцатью тысячами. На операцию маме. Единственное — лишь бы не сорвался Ираклий. Впрочем, вряд ли Ираклий сорвется после разговора с ним. Осталась мелочь — придумать подстраховку. Сейчас он увидит Линяева и Хорина. Задерживаться с ними долго нельзя. Если Кавказец видел его из окна, он будет ждать его сразу. Времени — только чтобы подняться по лестнице. Стоп. Кажется, он придумал. Как только раньше это не пришло ему в голову. Ведь он на мясокомбинате. Ну конечно. Мясо. Ему нужно несколько килограммов испорченного мяса. Не может быть, чтобы здесь, на комбинате, не нашлось нескольких килограммов протухшего мяса. Причем желательно целым куском. Так, чтобы края свисали с рук…

Войдя в дверь, он столкнулся с Линяевым и Хориным. Спросил:

— Все по-старому?

— По-старому, — тихо сказал Линяев. — Вернулся начальник цеха. Мы сказали, директор занят. Он снова ушел.

— «Кукла»?

— Вот… — Хорин показал толстую пачку, завернутую в газету. Иванов быстро опустил ее в портфель, щелкнул застежкой. Сказал:

— Я иду туда, передавать деньги. Полагаю, он меня уже видел. Вы же где хотите, но срочно достаньте сейчас две вещи. Белый халат и большой кусок тухлого мяса. Кило на десять. И тухлого, чтобы воняло. Понятно задание?

— Понятно, — Линяев кивнул.

— Как только достанете, один быстро надевает халат, второй берет в руки это мясо. Вместе подходите к кабинету, прямо под дверь. У кого это мясо, начинает базар. Голоса не жалеть. Мол, чем кормите народ, где директор и так далее. Второй должен оправдываться. Побазарите около минуты — и в кабинет. Все ясно?

— Ясно, — сказал Хорин.

— Действуйте. Я пошел. Где этот кабинет? Направо, налево?

— Налево. Там открыта дверь, увидите.

Быстро поднялся по лестнице, прошел по коридору. Вот приемная. Двое парней разговаривают у окна. За столом — молодая девушка. Секретарь начальника цеха. По крайней мере, по виду. Ей, наверное, и было дано указание никого не пускать. Подойдя, пригнулся:

— Ираклий Ясонович как будто здесь?

— Здесь. Но он просил никого не пускать. У него важный разговор.

— Знаете, он меня ждет. Доложите, пожалуйста. Скажите, к нему Баграт Элизбарович Чубиев. Чу-би-ев. Он примет.

Посмотрела недоверчиво.

— Н-ну, хорошо. Я доложу, мне что.

— Пожалуйста.

Подошла к двери, постучала:

— Ираклий Ясонович! Тут к вам… — Помедлив, снова постучала: — Ираклий Ясонович!

Дверь чуть приоткрылась. Но кто за ней стоит, Иванов не увидел. Девушка сказала уже тише:

— Ираклий Ясонович, к вам какой-то Чубиев. Пустить?

— Да, пожалуйста… — Голос Ираклия. — Пустите, я его жду.

Девушка кивнула: проходите. Войдя в кабинет, Иванов сразу увидел Кавказца. Стоит у окна, правая рука в кармане. И то хорошо. Если б он держал пистолет в открытую, было б много хуже. Ираклий сказал тихо:

— Багратик, познакомься, мой племянник.

Кавказец нехотя кивнул. Иванов поклонился:

— Очень приятно. Чубиев. Что… можно при нем?

— Да… — Ираклий замялся. — Собственно, он и приехал… Чтобы передать эти деньги. Для мамы.

Надо тянуть как можно дольше. Пока не подойдут Линяев и Хорин. Прыгнуть на Кавказца и не дать ему достать пистолет он мог бы уже сейчас. Но с Линяевым и Хориным все будет гораздо чище. Посмотрел на Ираклия:

— Вот что. Только пойми меня правильно. Я тебе абсолютно доверяю. И все же давай, чтобы все было спокойно, напиши расписку. Сумма серьезная. Тем более тут твой родственник. Ты не против?

Кажется, Ираклий все понял.

— Багратик, ты о чем?.. Это подразумевалось. Сейчас напишу. Бумага, ручка — все тут есть. Сейчас напишу.

Иванов заметил: пока Ираклий рылся в ящике, доставая бумагу, правая рука Кавказца напряглась. Но вообще пока все идет довольно гладко. Лишь бы не очень копались Линяев и Хорин. Самое главное, чтобы Кавказец не попросил закрыть дверь кабинета на ключ. Если дверь будет закрыта, Линяев и Хорин просто не смогут войти. Достав наконец чистый лист, Ираклий сел за стол. Взял ручку:

— Багратик, деликатный вопрос. Без процентов?

Молодец Ираклий. Полная натуральность.

— Без. Я думаю, ты остался человеком. Так ведь? И сможешь оценить.

— Спасибо. Значит, пишу на двадцать?

— На двадцать.

Ираклий начал писать. Кавказец, стоя рядом, искоса смотрит в бумажку. Иванов незаметно сделал короткий шаг. Расстояние до Кавказца сократилось. Да, в случае чего он наверняка достанет Кавказца одним прыжком. В этот момент за дверью раздались громкие голоса. Линяев и Хорин. Ираклий и Кавказец повернули головы. «Чем вы кормите людей? Чем?» — слышалось за дверью. «Этой падалью? Где ваш директор?» Сделав еще полшага, Иванов спросил:

— Что это? Что за шум?

— Не знаю. — Ираклий пожал плечами. — Кто-то шумит. Вообще у нас такое редко бывает.

Линяев действительно не жалеет голоса. «Давайте сюда вашего директора, я ему в морду это мясо кину! Пусть жрет сам! В конце концов, мы детское учреждение! Совесть у него есть?» Ираклий отложил ручку.

— Ну, знаете… Это переходит границы… Надо положить конец.

— Не отвлекайтесь, Ираклий Ясонович, — тихо сказал Кавказец. — Я закрою дверь.

Шагнуть он не успел — в дверь ворвались Линяев и Хорин. С рук перепачканного кровью Линяева свисал огромный кусок мяса. Оглянувшись, он двинулся к Кавказцу:

— Где у вас тут директор? Вы чем кормите народ? Понюхайте, чем пахнет? Вы вообще соображаете?

Комната наполнилась запахом тухлятины. Кавказец брезгливо отодвинулся:

— Что вы ко мне? Вот директор.

Этого было достаточно, чтобы Хорин в белом халате успел зайти с другой стороны. Скорее даже не увидев, а почувствовав это, Кавказец дернулся, но достать руку с пистолетом уже не успел. Хорин и Линяев повисли на нем с двух сторон.

Считать установленным
Через несколько дней в комнате прокуратуры, дожидаясь, пока Прохоров заполнит протокол, Иванов в который уже раз рассматривал лежащие перед ним на столе вещественные доказательства. Все эти вещественные доказательства были отобраны им лично у Кавказца непосредственно в момент задержания. Сейчас на столе следственной части прокуратуры, неподвижные и отстраненные от того, что совсем недавно было с ним связано, вещдоки выглядели довольно мирно. Пистолет системы Макарова — номерное оружие, принадлежавшее Садовникову. Искусно сделанный из черного конского волоса парик. Такие же искусно сделанные накладные черные усы. Контактные линзы, меняющие цвет глаз. Распорки для ноздрей, изготовленные из канцелярской резинки. Резиновые защечные подушечки. Специально сделанный холщовый пояс с гнездами. Рядом — вынутые из этих гнезд ножи и остро заточенные стальные прутья с насаженными на них рукоятками. Одним из таких прутьев и был убит Садовников. Предположение Иванова подтвердилось: Европеец, отобравший паспорт у Нижарадзе, и Кавказец оказались одним и тем же лицом. Неким Виталием Николаевичем Уховым, жителем Сочи, тридцати шести лет. Бывшим оперуполномоченным районного угрозыска.

Два года назад Ухов был уволен из органов МВД. В его послужном списке не раз отмечались случаи превышения власти, попытки должностного подлога и другие нарушения. Когда же два года назад доставленный Уховым в отделение милиции карманник заявил, что при задержании был зверски избит, терпению сослуживцев Ухова пришел конец. И хотя Ухов и утверждал, что карманник якобы сам разбил себе лицо о стену, это не помогло. Из органов МВД Ухов был уволен.

Уйдя из МВД, Ухов продолжал нарушать закон. Он и раньше «баловался» картами. В Сочи же, куда он переехал, поменяв жилплощадь в Новороссийске, сблизился с лобовиками. Так в конце концов Ухов вошел в преступный сговор с Шестопаловым. И Шестопалов, и Ухов считали, что партнера ему послала сама судьба. «Комбинация», предложенная Ухову Шестопаловым, на вид была беспроигрышной. Шестопалов снабжает Ухова исчерпывающей информацией о своих знакомых. Ухов их грабит. Полученный доход делится поровну.

Пистолет системы Макарова Ухов добыл, используя знакомство с Садовниковым. Когда-то они вместе проходили шестимесячные курсы усовершенствования. Подло нанеся не ожидавшему нападения Садовникову два смертельных удара в спину, Ухов спокойно приклеил отклеенные ранее черные усы. Умирающий Садовников попытался предупредить об этом товарищей. Но не смог…

Об убийстве Садовникова Шестопалов не знал, что отнюдь не умаляло его вины как организатора преступной группы. Связь Шестопалова с Уховым была подтверждена видеопленкой, на которую был снят разговор директора НИИ по уличному телефону-автомату. Разговор этот состоялся вечером, за день до налета Ухова на мясокомбинат. Возвращаясь с работы домой, Шестопалов попросил водителя ненадолго остановить машину. Выйдя, зашел за угол и позвонил по автомату. Бесстрастная видеопленка зафиксировала движения губ, а значит, и слова. В том числе «Ираклий Ясонович» и «мясокомбинат». Назвал Шестопалов Ухову и номер домашнего телефона Кутателадзе. Что, как позже выяснилось, для Ухова было весьма важно…

Старая мелодия
Иванов включил приемник. Посмотрел на сидящую рядом Веру Северьяновну:

— Вам не помешает?

— О чем ты, Боря. Я люблю музыку.

Вера Северьяновна молчит, глядя вперед. Ираклий не смог проводить мать на этот утренний рейс и попросил это сделать его, Бориса Иванова, своего друга. Тронув ручку настройки, Иванов подумал: все-таки хорошо, что Вера Северьяновна так и не узнала ни о чем. Как он предполагал, упоминание Ухова о напарнике оказалось точно рассчитанной уловкой, что подтвердили подъехавшие на Тимирязевку Вязов и Коротков. Никаких следов пребывания здесь сообщника Ухова они не обнаружили. Так что об опасности, которая могла ей угрожать, Вера Северьяновна даже не подозревает. И уж тем более она не знает об опасности, угрожавшей Ираклию. Наверное, ей сейчас легко и хорошо — ведь она возвращается в Тбилиси, убедившись, что у Ираклия с Мананой все в порядке. Хотя именно Вера Северьяновна своим приездом в Москву предопределила приход Ухова к Кутателадзе. Конечно, сама того не зная.

План Ухова был в немалой степени рассчитан на страх своих жертв за судьбу близких. Перед выходом «на дело» Ухов звонил по домашнему телефону человека, к которому собирался идти. И, убедившись, что кто-то из его близких дома, шел к самой жертве. Так что наряду с пистолетом у него был в запасе и второй козырь: угроза, что его «друг» в случае чего не пощадит родственников.

На мясокомбинат Ухов собирался пойти сразу же после звонка Шестопалова. Но, поскольку на квартире Кутателадзе ему никто не ответил, в расчете на появление кого-то из членов семьи перенес нападение на следующий день. Именно в этот день в Москву приехала Вера Северьяновна…

Сейчас, прислушиваясь к звукам старой мелодии, Иванов вспомнил еще один эпизод, случившийся в день «визита» Ухова в кабинете Шестопалова. Суть эпизода была в том, что Шестопалов, убежденный ранее, что Чубиев с возвращением в Москву свое существование прекратил, именно в этот день вдруг решил позвонить в Краснопресненский пункт сбора стеклотары. И, услышав отзыв Иванова, с ужасом осознал свою оплошность. Ведь Ухов не был предупрежден о Чубиеве. Шестопалов тут же попытался перезвонить Ухову, но было уже поздно…

Мелодия, звучавшая в приемнике, была хорошо знакома Иванову. Чистый, спокойный звук трубы… Взглянув искоса на Веру Северьяновну, Иванов подумал: сейчас не тот момент, когда нужны разговоры. Нужно просто помолчать. И вслушаться в старую и по-прежнему прекрасную мелодию.

Сергей Высоцкий ПУНКТИРНАЯ ЛИНИЯ

Пунктир — линия из отдельных, близко расположенных друг к другу точек (…)

Из словаря
1
В этом большом зале Корнилов всегда чувствовал себя неуютно. От голубых стен веяло холодом. Алые, словно майские транспаранты, ковровые дорожки вызывали раздражение. И кресла были обиты алым кожзаменителем. Перегоревшие лампочки за пыльными плафонами чем-то напоминали погибших мотыльков. Стоя перед микрофоном в центре бескрайней сцены, полковник почти физически ощущал силу этой нарочитой дисгармонии.

Он приходил сюда два-три раза в год на «встречи с населением». Собирались в основном пенсионеры. Многие лишь с одной-единственной целью — потешить праздное любопытство, проверить очередной нелепый слух, посетовать на распущенность молодежи. Газеты в последнее время подробно писали о происшествиях в городе, но люди по привычке считали, что самое главное, самое важное по-прежнему утаивается.

Корнилов уже знал в лицо особо любознательных завсегдатаев Дома культуры и, когда проходили первые минуты волнения, — а полковник всегда волновался, выступая перед публикой, — замечал, как в пятом ряду пишет очередную записочку полная дама с пышной прической. Ее вопросы всегда заковыристы, как и почерк. Впрочем, записки дама никогда не подписывает. А в первом ряду нетерпеливо ерзает в кресле сухой мужчина в кремовом чесучовом пиджаке, увешанном потемневшими от времени значками. Чувствуется, что он ждет не дождется, когда Корнилов закончит выступление, чтобы задать свой вопрос. Полковник мог поклясться, что спросит мужчина о том, почему до сих пор не наведен порядок в торговле и покупателей по-прежнему обвешивают, продают сырой сахарный песок, а жалобные книги по-прежнему держат под замком. На каждой встрече он задает одни и те же вопросы. И всякий раз Корнилову нечего возразить. А пообещать, что положение изменится, ему не хватает духу. И сказать о том, что его, полковника Корнилова, прямое дело — бороться с особо опасными преступлениями, а не с бессовестными работниками торговли, он тоже не может: здесь, в этом зале, Игорь Васильевич представляет всю милицию, а не только уголовный розыск.

Для себя он уже давно сделал вывод: сколько ни говори о безобразиях в нашем быту, в ближайшие годы ничего не изменится — люди утратили чувство собственного достоинства, чувство личности и поэтому думают только о себе. Но попробуй скажи это вслух!

Рядом с ерзающим борцом против обвешивания сегодня сидит пожилой мужчина — сухой, подтянутый, с импозантной внешностью. Корнилов уже несколько раз видел его в зале и даже решил — по напряженному лицу и пристальному изучающему взгляду, — что у старика тоже есть к нему какой-то острый вопрос. Но он ни о чем не спрашивал и, насколько Игорь Васильевич мог заметить, записок не писал. На прошлых встречах он сидел где-то в третьем или четвертом ряду, но сегодня пересел на первый, поближе к ступенькам, ведущим из зала на сцену. Лицо у него было такое же напряженное, как и раньше, и у полковника мелькнула мысль, что сегодня после лекции мужчина наконец решится и подойдет к нему.

Закончив выступление, Игорь Васильевич ответил на вопросы. Унылый представитель общества «Знание» поблагодарил его под аплодисменты присутствующих, а потом полковника, как обычно, обступили несколько наиболее любознательных участников встречи, считающих, что в «узком составе» он будет более откровенен.

Крупная дама, чуть ли не на голову выше Корнилова, оказалась проворнее других. Загородив полковнику путь к выходу, она спросила:

— Это правда, что в милицию ворвался маньяк и потребовал встречи с вами?

— Именно со мной? — улыбнулся Игорь Васильевич, и в это время кто-то тронул его за плечо. Оборачиваясь, Корнилов подумал об импозантном мужчине с первого ряда. Это и правда был он. Только вблизи мужчина выглядел много старше.

— Нам нужно поговорить. — Голос у старика был строгим, и Корнилов понял, что у него стряслось что-то серьезное.

— Слушаю вас…

— Не здесь. — Старик разжал кулак и показал Корнилову ключ. — Я взял у директора. В его кабинете никто не помешает…

— Простите! — оскорбленно сказала громоздкая дама, пытавшаяся выведать подробности про маньяка. — Не только вам хочется поговорить с товарищем Корниловым.

— Вы поговорите в следующий раз, — все так же строго сказал старик.

Было в его голосе кроме строгости что-то такое, отчего дама сразу сдалась. Какая-то проникновенность, что ли. Корнилов внутренне усмехнулся: «Раз уж эта тетка перед ним спасовала, то мне придется набраться терпения».

Они прошли по длинному, такому же неуютному, как и зрительный зал, коридору. Корнилов отметил, что его спутник прихрамывает. Старик открыл дверь с табличкой «Приемная», щелкнул выключателем. Сказал:

— Я в этом доме двадцать лет директором отработал. Могу ходить с закрытыми глазами. — Тем же ключом он отпер следующую дверь — в директорский кабинет.

Игорь Васильевич подумал с неудовольствием: «Пока он тут двери отпирает, мог бы рассказать о своем деле».

Они сели у длинного стола с многочисленными пятнами от выпивки на потускневшей полировке. Старик провел ладонями по столу — не то погладил старого знакомого, не то раздвинул какие-то только ему видимые бумаги — и сказал:

— Я хочу сделать признание… — И, чтобы у Корнилова не осталось никаких сомнений в том, что дело серьезное, добавил: — Признание в тяжелом преступлении, которое я совершил в сорок втором году. Здесь, в Ленинграде.

Он надолго замолк, словно на эти первые фразы потратил все силы. Бесцветные глаза смотрели на Корнилова не мигая.

— Если преступление тяжелое и срок давности на него не распространяется, — осторожно начал Игорь Васильевич, — то вам следовало бы пойти к прокурору… — Первой его мыслью была мысль о предательстве в годы войны.

— Нет, — покачал головой старик. — Я ни к кому не пойду. А срок давности истек.

— И все-таки…

— И все-таки вы обязаны меня выслушать. А там будет видно — к прокурору или еще куда. — Старик натянуто, одними губами улыбнулся. — У меня ведь своя корысть. Не хочу, чтобы узнали потом, после моей смерти…

— Ну что ж, признавайтесь, — сказал Корнилов. Старик этот, с его властной манерой разговаривать, стал вдруг ему неприятен.

— Я к вам, товарищ полковник, отношусь с большим уважением. — В голосе старика Игорь Васильевич почувствовал обиду. — Не раз слушал ваши лекции. Послушайте и вы меня.

Корнилов промолчал, хотя его так и подмывало сказать что-нибудь резкое. Пускай уж поскорее выкладывает свою историю, а не то можно увязнуть в препирательствах.

— Всякий допрос начинается с установления личности, — начал старик. Похоже, что детективы не проходили мимо его внимания. — Вы меня не спрашиваете, даже бумагу для протокола не приготовили. А я все же представлюсь: Романычев Капитон Григорьевич, — он слегка поклонился. Игорь Васильевич отметил, что поклонился старик очень естественно, с каким-то даже артистизмом. — Родился в селе Сосновое Вологодской области в двадцатом году. Седьмого ноября. В Ленинграде с тридцать четвертого. Вы ничего записывать не будете?

— Капитон Григорьевич, — почти ласково сказал Корнилов, — мы же договорились — я вас выслушаю, а там и решим, кто будет вашим делом заниматься.

Старик усмехнулся, давая понять, что ни о чем они не договаривались, но он готов подчиниться.

— Когда началась война, я работал в типографии Володарского. Метранпажем. — Он взглянул на Корнилова, словно желал удостовериться, что полковник знаком с этим словечком. Игорь Васильевич кивнул. — В армию меня не призвали. По здоровью. Вы, конечно, заметили… А так как я к тому времени был человек партийный и по всем показателям передовой, перевели в специальный цех, где печатали продовольственные карточки. — Он помолчал немного, облизнул сухие губы. — Вы-то знаете, что такое карточки. Я слышал, как вы рассказывали в прошлый раз про блокаду.

Огромные напольные часы, стоявшие в углу директорского кабинета, вдруг захрипели и начали бить. Они пробили двенадцать раз, и еще долго в их механизме тонко пела какая-то струна. А стрелки на циферблате показывали только восемь.

— В конце декабря у меня умерла от голода мать. В справке о смерти написали: «упадок питания»…

Корнилов вдруг почувствовал желание встать и уйти из этого пропитанного пылью кабинета. И никогда больше не видеть старика, не слышать всех тех мерзостей, в которых он собирался исповедоваться. А уж о том, что за исповедь сейчас последует, Игорь Васильевич догадался, едва услышал про карточки. Но вместо того чтобы подняться, он медленно провел тяжелой ладонью по лицу, словно попытался стереть с него гримасу брезгливости.

— У жены и у дочери началась дистрофия — детские и иждивенческие карточки обрекали на смерть. Если нечего было продать или сменять на продукты… А у нас не было ничего ценного. Даже обручальных колец. Соседи обменивали на еду картины, фарфор. За книги получали хлеб.

— А почему ваша жена имела иждивенческую карточку? — спросил Корнилов.

— Сидела дома с дочерью. Ей только что исполнился год. Вы спросите, почему не эвакуировали? Пытались, да неудачно. Вывезли ранней осенью под Новгород, а там появились немцы. Вернулись измученные. У жены дизентерия. Никуда уезжать она не захотела. Вот тут-то все и произошло. Вы когда-нибудь видели голодные детские глаза? — Лицо старика перекосила судорога, и Корнилов подумал без всякого сочувствия: «А он, того и гляди, заплачет».

— Ты приходишь домой, и глаза следят за тобой стревогой и с надеждой. Изучают твое лицо. Если у тебя в кармане нет ни крохи хлеба, малыш понимает это сразу. И в глазах уже ни тревоги, ни надежды. Только равнодушие и тоска.

Один мой знакомый, — он служил в газете ПВО, — предложил печатать хлебные талоны. Знаете, когда видишь, как умирают дети… — Старик замолчал. Словно собирался с духом. Впервые за время разговора лицо его тронула легкая гримаса тревоги.

«Так-то лучше, — не в силах подавить неприязнь, подумал Корнилов. — А то пришел с повинной, как будто подвиг совершил. Сам себе нравится».

— Талоны от хлебных карточек — не такое простое дело. Прежде всего бумага. Я начал выносить обрезки от продовольственных карточек. Их тоже держали под контролем, но иногда удавалось припрятать несколько полосок. Потом вынес набор букв. Не сразу. По буковке. Такой шрифт, которым печатали карточки, имелся только в нашей типографии. И только в режимном цехе, где я работал. Там я брал и краску. Особую типографскую краску. Мой товарищ — вам следует знать его имя — Поляков Петр Михайлович заказал бронзовую дощечку, на которой зажимались буквы. Но сбыть талоны отдельно от карточек было нелегко. Вы, наверное, помните: продавщица брала карточку, отрезала талон, наклеивала на лист бумаги, а уж потом отвешивала вашу пайку хлеба.

Похоже, Капитон Григорьевич хотел вызвать у своего собеседника сочувствие. Как же! Оба пережили блокаду, ели один и тот же тяжелый сырой хлеб.

— У Петра нашелся приятель — директор продуктового магазина на углу Каляева и Чернышевского. Там и сейчас магазин. Директора звали Анфиноген Климачев. Половину талонов он брал себе, половину отоваривал нам…

— А почему этот Анфиноген не служил в армии?

Капитон Григорьевич пожал плечами.

— Я понимаю, — сказал Корнилов, — вы — калека с детства. Поляков служил в военной типографии. А директор магазина?! Древний старик?

— Нет. Лет тридцати. А почему он не служил, не знаю. Не поинтересовался. Талоны спасли жену и дочь. Если бы хлеб шел только для них, это были бы крохи. Полкило, килограмм в день.

— Вы хотели сказать, что ограничивались только хлебом?

Старик посмотрел на Корнилова с укоризной:

— Я пришел рассказать вам все.

Игорь Васильевич вспомнил, как в начале января сорок второго они с бабушкой — мать положили на десять дней в больницу — решили распилить на дрова старенький диван. И когда отодвинули диван от стены, нашли несколько засохших кусков белого хлеба. Они остались от довоенных бутербродов. Съев колбасу, Игорь тайком от матери запихивал булку за диван. А мышей в квартире не было. Наверное, накануне блокады они все ушли из города. Эти сухари врезались Корнилову в память так же ярко, как и первый салют.

— Я говорил вам, — продолжал старик, — половина талонов шла директору. Остальные делили мы с Поляковым. Я решил вынести еще несколько литер. Понимаете? Несколько букв и цифр. У нас появилось два новых слова: «сахар» и «крупа». Потребовалось много обрезков бумаги. Прятать их стало трудно, и я привлек одну женщину. Не называю фамилию — в сорок третьем ее убило снарядом. У нас был хлеб. Много хлеба. Крупа, сухое молоко. А летом сорок второго появился американский шоколад, тушенка, водка. Но я уже привык. И потом, в сорок втором люди от голода не умирали…

— Умирали, — не удержался Игорь Васильевич, хоть и дал себе слово не прерывать эту исповедь.

— Умирали дистрофики. Последствия тяжелой зимы…

Часы опять пробили двенадцать.

— Да… О последующем говорить сложнее. — Старик вынул аккуратно сложенный чистый платок и вытер свой пятнистый лоб.

— Капитон Григорьевич, может быть, на этом и закончим? — спросил Корнилов. — Срок давности у нас не применим только к нацистским преступникам и их пособникам. Судить теперь вы можете себя только сами.

Романычев вдруг рассмеялся неприятным мелким смешком.

— Я, товарищ полковник, всю жизнь в обнимку с уголовным кодексом прожил. Знаю, что мне грозило в военное время. Тут статья особая.

— Сейчас не военное время! — отрезал Корнилов. Надрывный смех Капитона Григорьевича ему не понравился.

— Вы должны меня выслушать! Должны… — В голосе старика появились теперь просительные нотки. — То, о чем я вам расскажу…

— Не хочу, — устало сказал Корнилов. — Грехи отпускать — не по моему департаменту.

— Товарищ полковник, тут дело особое. Страшное дело… Мы-то отделались легким испугом, а начальника цеха… Расстрел ему дали.

У старика, наверное, просто не хватило духу сказать «расстреляли», но у Корнилова мелькнула догадка, что высшую меру заменили штрафным батальоном. Он спросил об этом. Но старик замотал головой:

— Расстреляли.

— Он был с вами?

— Нет.

— Но тоже воровал талоны? — допытывался Корнилов, все еще не веря в страшную правду.

— Да нет же! Нет! — закричал старик. — Что вы прикидываетесь простаком! Не виноват начальник был ни в чем. Когда Анфиногена Климачева арестовали и начали трясти наш цех, я подбросил в карман его халата несколько поддельных талонов на сахар.

— И за эти талоны…

Старик кивнул.

— Анфиноген нас не продал.

— И что же произошло потом?

— Ничего. Несколько месяцев мы переждали, а потом я снова начал печатать талоны. Поляков их сбывал куда-то в райторг. Стали покупать всякую золотую ерунду. Напечатали мы тогда гору водочных талонов.

— А этот начальник цеха?

— Звали его Алексей Дмитриевич Бабушкин. Остались у него жена и сын. Живут на Каменном острове. Вы, конечно, хотите знать, не реабилитировали ли Бабушкина? Нет, наверное. Я ведь молчал. Поляков тоже. Климачев большим человеком стал — заместителем председателя райисполкома. Но он давно умер.

Корнилов теперь понял, откуда знакома ему эта фамилия. Он вспомнил Климачева — крупного веселого мужчину с густой гривой седых волос, который, едва познакомившись с человеком, тут же и как-то очень естественно переходил на «ты», рассказывал остроумные анекдоты. И при этом никогда не повторялся.

— С Поляковым не встречались?

— Нет.

— Значит, родные Бабушкина так и считают его преступником?

Старик не ответил. Несколько минут они сидели молча. Потом старик достал из авоськи бутылку кефира.

— Извините, у меня желудок больной. Надо часто есть. — И, сорвав крышечку, не торопясь выпил кефир прямо из бутылки. Кадык на его худой шее неприятно двигался, и Корнилов отвел глаза.

«История с Бабушкиным меняет дело, — подумал он. — Показания этого деда нужны, чтобы снять пятно с невинного человека. Через сорок пять лет после смерти! — от этой мысли на душе у Игоря Васильевича стало муторно. — Желудок бережет, сволочь!»

— А вам, Капитон Григорьевич, никогда не приходила в голову мысль заглянуть домой к Бабушкиным? К вдове и сыну.

— Приходила. Я рядом с их домом не один круг сделал. И к сыну в автобус садился — он экскурсии по городу возит. И заговаривал с ним — мы ведь не знакомы. А правду рассказать язык не поворачивался. Не поверите — думал, как расскажу, как посмотрит он мне в глаза, тут же и умру от ужаса.

«Это был бы для тебя лучший выход», — подумал Корнилов и поднялся.

— Сегодня у нас пятница — в понедельник в двенадцать я вас жду на Литейном. — Он оторвал от перекидного календаря, стоявшего на директорском столе, листок и написал на нем номер своей комнаты и телефон. — Будет хорошо, если вы все подробно опишете.

— Нет, нет! — испуганно сказал старик. — У меня не получится. Я пробовал. Рука немеет. — Он тяжело поднялся со стула, засунул пустую бутылку в авоську. Увидев, что Корнилов пошел к двери, заторопился: — Подождите. Я покажу вам, где выход.

— Не заблужусь, — пробурчал Корнилов. И, обернувшись, с порога сказал: — И мой вам совет — сходите к Бабушкиным.

2
На улице уже зажглись фонари. Молодая, с сердитым лицом продавщица укладывала на тележку свой товар — бутылки «Полюстрово», кувшины с соком. Заметив, как Корнилов скользнул взглядом по бутылкам, сказала:

— Вот, наторговала за весь день на двадцать два рубля. На минералке не разбежишься.

— А соки? — рассеянно поинтересовался Игорь Васильевич.

— Чтоб они все прокисли! — бросила продавщица. — Покупателям говорю — перебродившие. Хоть и сама ничего не заработала, а нашей дуре все назад привезу.

«Наша дура», наверное, директор столовой», — подумал Корнилов, открывая машину. Кто-то уже успел нарисовать на пыльной дверце череп с костями.

— С вас причитается, — сказала девушка. — Я от машины мальчишек гоняла. Они бы тут вам такого понаписали…

Корнилов не ответил. Сел в машину, завел мотор. Он видел, что лицо у продавщицы стало снова сердитым. Наверное, обиделась на его невнимание. «А девчонка симпатичная, — подумал он. — Какая фигурка ладная». Опустив стекло, Игорь Васильевич крикнул:

— А что причитается-то? Стакан твоего перебродившего?

— Поездка с ветерком! Люблю в машине покататься.

— А соки куда?

— Да уж… И выручку сдавать надо, — она побренчала мелочью в кармане. — Не судьба мне с вами покататься.

Корнилов прощально поднял ладонь и нажал на газ.

Он ехал по городу, внимательно следя за дорогой, за пешеходами, готовыми ежесекундно выскочить на проезжую часть, за светофорами, за обгоняющими машинами. Он был осторожен и собран. Но не мог бы ответить на один самый простой вопрос: куда он едет? Просто ехал и ехал, следуя дорожным указателям. И думал о Бабушкине, которого расстреляли в сорок втором году ни за что. И больше всего Корнилова угнетала мысль о том, что в памяти людей, в нашем мире живых этот Бабушкин мог бы так и пройти запятнавшим свое имя мародером, умри Капитон молодым, не успев раскаяться. Молодые не каются, им некогда о душе задуматься. У них просто нет на это свободного времени.

«Ну и Капитон, ну и Капитон! — твердил Корнилов. — Липучий кровосос. А Климачев? Когда ему о душе было вспоминать! Заводы, стройки, сессии… О прошлом, наверное, и мысли в голове не держал. А Поляков? Где-то ведь топчет землю». И снова Корнилов возвращался мыслью к Бабушкину. К состраданию, которое вызывала судьба этого человека, примешивался теперь и чисто профессиональный интерес. Чего-то недоставало Корнилову в рассказе старика для полной картины преступления. Ну, во-первых, история с тем же Бабушкиным. Нашли у него в кармане фальшивые талоны — и весь сказ? Маловато для высшей меры. Даже для военного времени… Во-вторых, Климачев. Судили же его! А он потом такую карьеру сделал. Может быть, послали в штрафбат и он своей кровью расплатился? Промолчал Капитон. «Я тоже хорош, — думал Корнилов. — Чуть не послал его подальше в самом начале разговора».

3
Ночью, с субботы на воскресенье, Корнилова разбудил звонок дежурного по управлению — на Зверинскои улице воры залезли в квартиру известного в городе медика. Украли много картин и других ценностей. Медик жил на пятом этаже; преступники спустились с крыши, очевидно рассчитывая, что престарелый доктор и его супруга на даче. Но у доктора разболелись зубы и за город он не поехал, а решил полечиться домашним способом — проглотил две таблетки аспирина и запил их стаканом водки. Наверное, радикальное средство придало ему твердости духа, когда, услышав шум и голоса в гостиной, он кинулся защищать свое богатство. Схватка была неравной — доктора стукнули по голове статуэткой из его коллекции. Супруга доктора проснулась только после прихода милиции, которую вызвал едва очухавшийся хозяин.

Преступников — их было трое — задержали через два часа после ограбления. Четко разработанный ими план был нарушен работниками городского хозяйства. Проще говоря, «жигуленок» грабителей попал в траншею, которую выкопали, но забыли осветить сигнальными лампочками, работники канализационной службы. Из этой траншеи грабителей вместе с награбленным антиквариатом извлекла милиция, уже начавшая по сигналу тревоги прочесывать город.

Игорь Васильевич выезжал на место преступления, принимал участие в предварительном допросе. Грабители были молодые — аспирант-медик, научным руководителем которого являлся ограбленный доктор, и два подсобных рабочих из гастронома. Предательство ученика доктор пережил, по крайней мере внешне, довольно спокойно, а вот известию о том, что некоторые картины из его коллекции — искусные подделки, он верить наотрез отказался. А именно такое заключение дал эксперт по западноевропейской живописи, которого Корнилов уже не раз приглашал в подобных случаях.

— Нет, нет! — твердил доктор, когда утром в понедельник они беседовали с Корниловым. — Я не верю. Я покупал эти картины у людей, не хуже вашего эксперта разбирающихся в живописи. Наконец, у меня бывают коллекционеры — и ни у кого не возникало сомнений!

— Может быть, пригласим еще экспертов? — предложил Корнилов. — Из Москвы, из Музея изобразительных искусств?

— Нет. Доживу свой век в неведении. Я считаю, что это подлинники. Мои друзья — тоже…

— Но ведь кто-то совершил преступление, продавая вам копии… И, вполне возможно, обманывает теперь других?

— Я покупал у разных людей. И смею вас заверить, они вне подозрений.

— Может быть, они сами стали жертвой обмана. И если идти по цепочке…

— Не хочу никаких «цепочек»! — упрямо сказал доктор, и Корнилов понял, что уговаривать его бесполезно.

— Хорошо, — согласился он. — Но если оставить все без последствий…

— Можете не беспокоиться. Из моего дома эти картины никуда не уйдут. Разве что таким же способом, как сегодня. — Он громко, по-детски засмеялся и тут же сморщился от боли. — Проклятая шпана. Так треснули по голове…

— Что же у нас получается? — сказал Игорь Васильевич. — Зло останется ненаказанным? — И вспомнил про старика Романычева. Он взглянул на часы — было уже половина двенадцатого. Через полчаса Капитон Григорьевич должен прийти. А он даже не успел запросить из архива дело Бабушкина.

— Отбросьте все сомнения, — по-своему истолковал молчание Корнилова доктор. — Не начнете же вы вытягивать из меня сведения о том, у кого я покупал картины, вместо того чтобы разбираться с теми, кто их похитил?

Этот доктор, так быстро пришедший в себя, вызывал у Корнилова симпатию. Его оптимизму впору было позавидовать. Вот только в глубине души точил червячок сомнения, мешал согласиться с доводами доктора. Но и начинать расследование вопреки желанию владельца картин было смешно.

— Сдаюсь, — сказал он. — Моего юридического образования не хватает, чтобы решить этот казус. Посоветуюсь в прокуратуре.

— Советуйтесь, советуйтесь… — беззлобно проворчал доктор. — Только поскорее возвращайте мне мои картиночки. — Прощаясь, он сказал, грустно улыбнувшись: — Если это и копии, то великолепные. Я уже соскучился по ним, а значит, все в порядке…

В двенадцать Романычев не появился. Не было его и в два, и после того, как Игорь Васильевич наскоро перекусил в буфете. «Передумал дед? Или не может справиться с бумагой?» — гадал Корнилов. Он запросил из архива дело, выяснил через справочное адрес Романычева. Старик жил на Фонтанке. Был у него и телефон, но Корнилов звонить не стал. Решил не подгонять старика. Пусть думает, пусть пишет. Но Романычев не объявился и на следующее утро. Игорь Васильевич забеспокоился. Мало ли что может произойти со старым человеком. Болезнь, несчастный случай… А как же Бабушкин?! Его, Корнилова, ссылки на разговор со стариком к делу не приложишь. Поляков, о котором упомянул Капитон Григорьевич, неизвестно еще, жив ли. А если и жив, то совсем не обязательно, что захочет обо всем рассказать. Как ни осуждай Романычева, охотники добровольно признаться в своем позоре встречаются редко.

Корнилов набрал номер старика. В ответ услышал чуть хрипловатые длинные гудки. Похоже, никто не собирался снимать трубку. Он набрал еще раз. Тот же результат. Через некоторое время позвонил снова. Теперь он уже набирал номер, не заглядывая в бумажку, хотя на цифры у него была плохая память. «Номер молчащего телефона запоминается лучше», — подумал он. А потом до позднего вечера у него не было ни минуты свободной, чтобы позвонить еще раз, — в Стрельне работники местного уголовного розыска обнаружили на одной из дач целый склад ворованных вещей. В основном радиоаппаратуры, часть из которой значилась в розыске.

Вернувшись из Стрельны, Игорь Васильевич опять позвонил старику. По-прежнему трубку никто не снимал. Корнилов связался с Октябрьским райотделом. Попросил дежурного послать патрульную машину к Романычеву.

— А если в квартире никого нет? — спросил дежурный.

— Пускай зайдут к соседям. И отыщут участкового инспектора. Может, он знает о родственниках.

— А как быть с квартирой? — дежурный хотел получить исчерпывающие указания.

Как быть с квартирой? Если бы Корнилов знал, как с нею быть! Может, со стариком случилась беда и он лежит там один, беспомощный, не в силах дотянуться до телефона? Тогда надо брать понятых и открывать дверь. А если старик гостит у родственников? Или попал в больницу? Или уехал отдыхать? Он потом такой тарарам устроит!

— Если в квартире никто не отзовется, подождем, что скажет участковый. А я пока попрошу проверить больницы и морги…

Через сорок минут Корнилову доложили, что в этих малоприятных заведениях старика нет. А участковый, хорошо знавший Романычева, сказал, что старик доживает свой век бобылем и родственников в Ленинграде не имеет. Соседи Капитона Григорьевича последние дни не видели. Но это ровно ничего не значило, так как они вообще его редко видели.

4
Это был большой старинный дом, унылая каменная громада, недавно выкрашенная в грязно-желтый цвет. Корнилов редко встречал в старых районах города такие безликие, без единого украшения, без намека на индивидуальность дома. Ровные стены, прямоугольные окна. Их высота наводила на мысль, что потолки в комнатах раза в два выше, чем в современных домах.

Около дома стоял милицейский старенький «Москвич». Молодой мужчина, по-видимому шофер, стоял, прислонившись к машине, и ел мороженое. Еще один мужчина дремал на заднем сиденье. Корнилов не стал подходить к ним — с участковым они договорились встретиться у квартиры старика.

Парадная с набережной была почему-то заколочена, и входить следовало со двора, крошечного, но уютного, засаженного густыми кустами. «И как они только растут? — подумал полковник. — Солнцу сюда не добраться даже в полдень!»

Романычев жил на третьем этаже. Дверь соседней квартиры была открыта. Оттуда доносились веселые голоса. Мужские и женские. Корнилов постучал о притолоку, и тотчас из квартиры выглянул молодой лейтенант. Улыбка еще не сошла с его лица. В квартире шел какой-то веселый разговор.

— Товарищ полковник?

Корнилов кивнул.

— Лейтенант Жариков! — доложил офицер. — Мы с участковым вас ждем, товарищ полковник. И понятые здесь, и начальник ЖЭКа.

Понятыми оказались две молодые, очень похожие друг на друга женщины.

Участковый Матвеев был в штатском. Пожилой крепыш с солидным животом. Представившись, он сказал:

— Не пойму, что случилось с дедом?! Человек он аккуратный, домосед.

— Вы его хорошо знали?

— Сказать хорошо — не могу. Но знакомы были. Беседовали частенько. Он дед активный, дежурил иногда со мной. Сад во дворе видели?

Полковник кивнул.

— Он посадил. — Участковый хотел еще что-то сказать, но Корнилов перебил его:

— А кто у нас дверь открывать будет? Эксперта пригласили?

— В машине сидит, — лейтенант достал из кармана рацию, щелкнул тумблером. — Валентин Петрович, поднимайтесь.

В ответ микрофон прохрипел что-то нечленораздельное, но, судя по тому, что лейтенант удовлетворился этим хрипом, Корнилов понял: эксперт сейчас прибудет.

Сколько раз за свою службу в уголовном розыске Корнилов стоял вот так перед чужой дверью в ожидании, когда кто-то из сотрудников откроет ее случайным ключом или отмычкой. Да и самому Игорю Васильевичу приходилось взламывать двери, а иногда и вышибать их плечом. И всегда его охватывало особое чувство, которое он затруднялся определить. Скорее, даже не хотел в нем себе признаваться. Не мудрствуя лукаво, это чувство можно было назвать любопытством. Обычным человеческим любопытством к чужой жизни. Наверное, такое любопытство есть у каждого, только не все способны признаться в нем даже себе. Корнилов остановился на полпути: убедил себя в том, что любопытство носит у него чисто профессиональный характер. Человек в интерьере своего обиталища был ему более понятен. Игорь Васильевич развил в себе феноменальную наблюдательность. Создал даже особую систему взглядов на взаимосвязь человека и его домашней среды обитания. Это не были лежащие на поверхности выводы о том, аккуратен человек или неряшлив, интеллигентен или сер, умен или глуп. Однажды побывав в квартире, Корнилов мог сказать, рано или поздно хозяин ложится спать и когда встает, застенчив он или нахален и как относится к бегу трусцой. Но в системе Корнилова имелся один существенный изъян: она срабатывала только в применении к мужчинам. «Женщины непредсказуемы», — говорил полковник и в отношении их никогда не делал серьезных предположений.

Он вошел в квартиру Романычева первым и понял, что старика здесь нет. Ни живого, ни мертвого. Интуиция полковника еще ни разу не подводила. Минуту он постоял в прихожей, определяя, где выключатель, кончиком шариковой ручки нажал его. Прихожая была просторная, стены обиты дубовыми панелями. На полу лежал коричневый старенький ковер. Полковник осторожно, не прикасаясь к бронзовой ручке, открыл створку высоких массивных дверей. Гостиная. Стенка с книгами, старинный диванчик на изогнутых ножках, горка с посудой, круглый стол. Выглядевшая совсем новой заграничная радиоаппаратура. Полный порядок.

Такой же порядок царил в спальне: устланная широкая кровать, все дверцы большой красноватой стенки закрыты. Ни в кухне, ни в ванной — никаких намеков на присутствие хозяина. Закрытые наглухо окна, несвежий, с легким запахом плесени воздух. Так всегда бывает, если дом недалеко от воды и помещение давно не проветривалось.

— Капитон Григорьевич отсутствует, — сказал Корнилов, заглядывая на всякий случай в чуланчик, где одна на другой стояли пустые коробки из-под египетских апельсинов. Милиционеры, не решаясь войти в прихожую, стояли у дверей. Лица у них были недоуменные.

— А что случилось, товарищ полковник? — спросил участковый. — Сигналы поступили? Или как?

— Или как, — усмехнулся Корнилов. Ему не хотелось ничего объяснять при соседях. А участковый, похоже, обиделся. Взгляд сразу стал недобрым, настороженным. Водился такой грех за полковником — умел он невзначай, без нужды обидеть человека и даже не заметить этого. В управлении было немало людей, которые по этой причине считали Игоря Васильевича человеком занозистым. Но те, кто знал его поближе, или не обращали на его занозистость внимания, или осаживали по-товарищески. И он тут же, удивляясь, как это люди шуток не понимают, извинялся.

Выйдя на площадку, полковник остановился в нерешительности перед дверью.

— Вот ведь какая история… квартиру теперь опечатывать надо, а вдруг старик заявится да увидит печать?! Ведь подумает…

— Да уж, черт-те что может подумать, — сказал начальник ЖЭКа. Все это время он молчал, наблюдая за действиями милиции без всякого интереса. Наверное, ждал, когда можно будет уйти домой.

— Ладно, — решился Игорь Васильевич, — опечатывать не будем. А соседки передадут Капитону Григорьевичу, что приезжал полковник Корнилов. Передадите, девушки?

— Передадим, — сказала одна из них. Другая согласно кивнула.

Когда вышли на набережную, полковник сказал, обращаясь к участковому:

— Вы на меня не дуйтесь. Не мог я при девицах ответить…

— Да что вы, товарищ полковник! — с излишней горячностью начал крепыш. — Я и думать не думал…

— Ладно, ладно, — перебил его Корнилов. — Выступал я в пятницу в вашем Доме культуры. Старик мне потом исповедовался целый час. За одну свою «гре́шку», как болгары говорят. «Грешка» та серьезная. Но срок давности прошел… Договорились мы встретиться, а Капитон Григорьевич пропал.

— Скажи мне кто другой — не поверил бы, — удивился участковый. — Мы с дедом пуд сахару съели, пока чаи в дежурной комнате гоняли.

5
Утро следующего дня началось у Корнилова с пресс-конференции. Каждую среду, в девять тридцать, в кабинете заместителя начальника Главного управления собирались журналисты и генерал рассказывал о том, как складывалась обстановка в городе и области. Первое время журналисты протестовали — время слишком раннее. Многим приходится задерживаться в газете допоздна. Но генерал был непреклонен. «Когда у нас работы поубавится, можно будет и в двенадцать собираться, — сказал он. А потом, улыбнувшись, добавил: — Кто рано встает, тому бог подает». Эту его шутку запомнили, и теперь ни одна из пресс-конференций не начиналась без того, чтобы кто-нибудь из газетчиков не съязвил: «Ну что ж, послушаем, чем нас сегодня господь бог порадовал?!»

Радоваться было нечему. Наступление на пьянство привело к сокращению хулиганства и убийств, но общее число преступлений увеличивалось.

С просьбы разъяснить эту загадку и начались вопросы к генералу. Вопрос задал молодой журналист Сотник из «Вечернего Ленинграда».

— Да какая тут загадка?! — невесело усмехнулся генерал. — Растет преступность — плохо! Снижается — хорошо! Начальство с нас спрашивает, мы с райотделов. Вот они мелочевку и не регистрировали. А теперь — баста! — он стукнул кулаком по столу. Удар получился сильный. У корреспондента радио подпрыгнул и выключился диктофон. Все засмеялись.

— Просил — не приносите магнитофонов, — сказал генерал. — Я вам тут по простоте душевной все наши секреты выкладываю…

— Гласность, Михаил Иванович, — подал голос кто-то из журналистов.

— Гласность — дело прекрасное, — серьезно ответил генерал. — Но мы и раньше от вас секретов не держали. Иногда даже подталкивали — напишите об этом, поднимите такую проблему, выступите порезче. Только не всегда видели ваши статьи в газетах…

— У нас свое начальство, — с усмешкой бросил Лесовой, поднаторевший в жанре судебного очерка журналист из «Звезды».

— Так вот, к вопросу о статистике… — повысил голос генерал, останавливая веселый гул, поднявшийся в кабинете. — Мы теперь регистрируем все заявления граждан. Подчеркиваю — все. Украли детскую коляску из подъезда, колесо из багажника машины, кошелек с пятью рублями… И возбуждаем уголовное дело. Да, занимаемся этой мелочью, отвлекаем силы, перегружаем оперативный состав. Но год-два напряженной работы потом скажутся. Если сегодня человек украл оставленный у магазина велосипед и остался безнаказанным, он завтра украдет автомобиль.

— Почему полковник Корнилов не дает нам материал о том, как поймали преступника, насиловавшего малолетних девочек? — спросил корреспондент одного из журналов. Этот не в меру напористый, нервозный мужчина уже не один день донимал Корнилова. Игорь Васильевич недолюбливал его, вернее, его пространные криминальные очерки. В этих ярко написанных очерках, на первый взгляд, все вроде было правильно, но Корнилова они раздражали. Долгое время он не мог уяснить, что же ему в них не нравится, и от этого раздражался еще больше. Пока наконец не понял: у автора не было ни капли сочувствия к людям, о которых он писал. Лишь холодный анализ, а вместо пера — скальпель патологоанатома.

— Отвечайте, Игорь Васильевич, — сказал генерал.

Корнилов пытался вспомнить имя журналиста, но так и не вспомнил.

— Товарищу Зиновьеву я готов представить всю информацию о том, как проводился розыск. Кроме фамилии человека, сообщившего адрес преступника…

— Вот вам и полная гласность! — бросил реплику Зиновьев.

А дело заключалось в том, что, проникнув в одну из квартир, преступник не только убил и изнасиловал маленькую девочку, но не удержался — украл шесть томиков «Тысячи и одной ночи». Корнилов предупредил все букинистические магазины, переговорил с книголюбами. Неделю спустя ему позвонил директор магазина «Антиквар»: только что шеститомник сдал молодой человек, предъявив, как и положено, паспорт. Через десять минут оперативная группа была в магазине. Томики изъяли, родители погибшей их опознали. Сотрудники уголовного розыска не спускали глаз с молодого человека, а эксперты научно-технического отдела скрупулезно исследовали книги. И вот удача! На одной из страниц обнаружили легкое розовое пятно со следами папиллярных линий. Парня задержали. Отпечаток пальца принадлежал ему, а группа крови совпала с группой крови девочки.

— По-моему, Корнилов прав, — сказал генерал. — Следствие еще не закончено. У преступника могут быть сообщники. Зачем же подвергать опасности человека, который помог милиции? — Он сделал паузу и добавил: — Обществу помог.

Зиновьев только и ждал этих слов. Он стремительно вскочил со стула и торопливо, не заканчивая фраз, проглатывая слова, заговорил о том, что читатель, а стало быть, общество вправе знать все. Все. И даже то, что главную роль в поимке преступника сыграл рядовой труженик, а не сыщик уголовного розыска. Этот скромный человек не побоялся преступника, не испугается и его сообщников. А милиция, скрывая его имя, расписывается в своем бессилии, в нежелании обеспечить его безопасность.

— На примере таких людей надо воспитывать остальных! — запальчиво закончил свое выступление Зиновьев и так же стремительно сел. Повидавший виды стул отозвался жалобным скрипом.

— Родина должна знать своих героев, — с нарочитой торжественностью сказал Лесовой, и все засмеялись. Генерал, воспользовавшись заминкой, объявил пресс-конференцию закрытой.

Корнилов подумал: «Может быть, рассказать кому-то из газетчиков про старика Романычева? Если он теперь неподсуден закону, то пускай ответит перед людьми».

История Романычева угнетала его последние дни. Ему не хотелось углубляться в это блокадное дело. И сейчас он отчетливо понял почему — слушая старика, Корнилов заново переживал то страшное время. И память сопротивлялась, оберегая своего хозяина от лишних переживаний — день нынешний тоже не был безоблачным.

«Кому же предложить историю Капитона Григорьевича? Зиновьев отпадает — талантлив, но циничен. Сотник мелко плавает. Лесовой? А может, все-таки Зиновьев? Для таких подлецов, как Романычев, злой скальпель Зиновьева сгодится в самый раз».

Днем Корнилову принесли из архива тоненькую синюю папку. Дело № 880 «Об изготовлении поддельных талонов на хлеб, сахар, масло и другие продукты начальником цеха типографии им. Володарского Бабушкиным А. Д.». Игорь Васильевич быстро пролистал пожелтевшие страницы.

…Это был листок из школьной тетрадки в клетку. Только клетка не совсем обычная — крупная и не бледно-фиолетовая, а ярко-синяя. Совсем не выцветшая от времени.

«Хотим обратить внимание прокуратуры на то, что начальник спеццеха типографии Володарского Бабушкин А. Д., имея бесконтрольный доступ к шрифтам, краске и бумаге от продкарточек, изготовляет поддельные талоны и отоваривает их в магазинах по месту жительства. В то время, когда тысячи патриотов города умирают голодной смертью».

И подпись:

«Рабочие типографии».

Корнилов предполагал, что найдет нечто похожее. Подложить начальнику цеха в карман халата десяток талонов — это лишь полдела. Надо было подстроить так, чтобы их нашли раньше, чем обнаружит сам Бабушкин. Нужен был донос.

На суде Бабушкин виновным себя не признал. Но в приговоре говорилось, что контроль и учет материалов в цехе ведется недостаточно жестко. Что пропадали литеры из шрифтовых гарнитур, которыми печатаются карточки, а обрезки специальной бумаги хранятся ненадежно. Виноват начальник цеха. С этим Бабушкин согласился. Отрицал только преднамеренность плохого учета.

Одна из бумажек, подшитых в деле, поразила Корнилова:

«Военному трибуналу г. Ленинграда.

На ваше отношение от 26 февраля 1942 г. за № 01-340 сообщаю, что приговор суда по делу 01-340 от 23 февраля на осужденного гр. Бабушкина А. Д. в части конфискации имущества не приведен в исполнение, так как имущества не оказалось.

Заместитель н-ка Упр. НКЮ*["19] по Ленинграду Соколов».
В ходатайстве о помиловании и направлении на фронт Президиум Верховного Совета Бабушкину отказал. Наискось, через всю страницу, четким размашистым почерком было написано:

«Приговор утвердить с немедленным исполнением. Зам. Пр. Исаенко».

Закрыв папку, Корнилов подумал: «А папочка-то жидковата! Где документы предварительного расследования? В другом томе? Придется снова запрашивать». Он сделал пометку на календаре. Потом позвонил в Октябрьский райотдел. Попросил разыскать участкового. Тот откликнулся минут через пять, словно только и ждал, когда полковник его разыщет.

— Вы, наверное, про деда хотите узнать, товарищ полковник? — спросил участковый, поздоровавшись.

Корнилов не любил, когда предваряли его вопросы, но замечания участковому не сделал, вспомнив, как обиделся старший лейтенант прошлый раз.

— Угадали.

— Он так и не появлялся, товарищ полковник. Я перепроверил — в городе родных у него нет. В клубе ветеранов один его приятель… — участковый помолчал. Наверное, заглядывал в записную книжку. «Вот как, он еще и ветеран!» — подумал Корнилов. — Приятеля зовут Грознов Степан Ильич, он рассказал мне, что у деда под Вологдой, в селе Сосновое, живет племянник. Капитон Григорьевич собирался погостить там в грибной сезон…

— До грибов еще далеко.

— Мы связались с вологодскими товарищами. Попросили проведать племянника. Узнать, не приехал ли дядя. Не поспешили? — В голосе участкового прозвучала тревога.

— Правильно сделали, — похвалил полковник. — На его бывшей службе не справлялись? В Доме культуры?

— Я звонил секретарю директора. Не заходил туда дед с прошлой пятницы.

В прошлую пятницу Корнилов как раз и встретился там с Романычевым.

— Вы думаете, что секретарша все знает?

— Конечно, товарищ полковник. Агния Петровна знает все. Капитон Григорьевич к ней в первую очередь заглядывает. Она же и при нем секретарствовала.

6
Бугаев с большой неохотой поехал на встречу с Агнией Петровной Зеленковой. У него накопилось немало срочных дел, и новое задание полковника показалось ему никчемным. Зачем тратить время на старые истории, которые, ко всему прочему, не приведут к конкретным результатам? Срок давности-то вышел! А старик найдется — живой или мертвый. У стариков есть такая особенность — попадать в больницу или морг.

И сама Агния Петровна не понравилась майору. Сухая, загорелая, с крашеными волосами, черным крылом прикрывающими почти половину лица. Зеленкова разговаривала хрипловатым грудным голосом и постоянно употребляла словечки, которых Бугаев не терпел.

«Деточка» — это пожилой даме, принесшей какое-то письмо для директора. «Котик» — мрачному верзиле-электрику, чинившему проводку в приемной. По телефону Агния Петровна так и сыпала: «милочка», «роднуля», «ласточка». Да и все другие слова она употребляла в уменьшительной форме: «колбаска», «молочко», «хлебушек». Даже майору она сказала, отпустив очередного посетителя:

— На чем мы, миленький, остановились?

— Мы остановились, Агния Петровна, на поисках комнаты без телефона, где можно спокойно поговорить минут пятнадцать, — язвительно ответил Бугаев.

Зеленкова с удивлением взглянула на него, молча встала, открыла дверь в кабинет директора:

— Валентин Васильевич, я отлучусь на полчасика, телефон переключаю на вас.

Они расположились в небольшом зале, сплошь уставленном стендами с детскими игрушками. Это была игровая комната. Железная дорога с семафорами и разъездами, мостами и нарядными станциями выглядела так заманчиво, что майору захотелось увидеть ее в действии.

— Агния Петровна, — сказал он, с сожалением отрывая взгляд от готового в путь тепловоза с двумя пассажирскими вагонами, — вы не знаете, где сейчас находится бывший директор Дома культуры Романычев?

Наверное, не стоило начинать разговор с такого вопроса, но майору не хотелось терять время на дипломатические подходы. Тем более что от разговора он не ожидал никаких результатов.

— Что значит «где находится»? — с вызовом ответила Зеленкова. — И почему вы об этом спрашиваете меня?

Бугаев понял, что совершил промах и разговаривать с этой экзальтированной дамочкой теперь будет трудно.

— Капитон Григорьевич обратился к нам… с одной серьезной просьбой. В назначенное ему время в управление не пришел. И дома его нет. Уже несколько дней.

— Боже мой! — тихо сказала Зеленкова, и выражение лица у нее сразу стало тревожным и беспомощным. — Да ведь он пожилой человек, мог попасть в больницу!

— Мы выяснили — в больницах его нет.

— Боже мой! — повторила женщина. — Значит, он лежит дома!

Привычный ко всему, майор поразился перемене, произошедшей с Зеленковой. Куда только подевалась ее надменная приторность?! Сейчас перед Бугаевым сидела добрая встревоженная женщина.

— Агния Петровна, — сказал он, стараясь быть помягче. — Мы тоже подумали об этом. Вызвали понятых, открыли квартиру. Он не мог уехать к родственникам? К друзьям?

— Какие друзья! Какие родственники! Капитон Григорьевич одинок! — За этими наполненными горечью словами вполне угадывалась мысль о том, что единственной родной душою у Романычева была она, Агния Петровна Зеленкова.

«Ну и хорошо, ну и ладненько, — подумал майор. — Раз ты самая близкая, то и расскажешь мне про дедушку поподробнее». И спросил:

— А племянник под Вологдой?

— Племянник под Вологдой… — эхом отозвалась Зеленкова. — Да он за три года ни одной открытки не прислал. Даже не ответил на вопрос Капитона Григорьевича, можно ли погостить у него. Да Капитон Григорьевич… — Агния Петровна осеклась и пристально посмотрела на Бугаева. — О чем мы с вами говорим, товарищ? Надо же что-то делать?! Надо искать!

— Мы и стараемся, ищем.

Зеленкова развела руками. Ее красноречивый жест словно бы говорил: «Хорошо же вы стараетесь! Сидите здесь, выспрашиваете о каких-то пустяках!»

— Вы могли бы облегчить наши поиски.

— Да я готова на все! Отпрошусь сейчас с работы. И на завтра тоже. Скажите только — куда мне пойти? Где искать? — Слова Зеленковой прозвучали так непосредственно, что майор улыбнулся.

— Идти никуда не надо, Агния Петровна. От вас нужна информация. Чем больше знаешь о человеке, тем легче его искать. А мы о Романычеве не знаем ничего.

— Понимаю… В больницах, значит, его искали. К племяннику он уехать не мог. А… — она напряглась и умоляюще посмотрела на Бугаева, не решаясь задать мучавший ее вопрос.

— В моргах мы искали тоже, — помог Семен.

Женщина с облегчением вздохнула.

— Может быть, в Луге? Может быть, Капитон Григорьевич поехал в Лугу и там ему стало плохо? Надо позвонить в лужскую больницу! Он всегда приезжал из Луги больной.

— А зачем он туда ездил?

— У него в Луге дочь. Взрослая дочь…

Бугаев достал блокнот.

— Ее адрес? Зеленкова вздохнула.

— Больная дочь. Дебилка. В психбольнице. Она уже перестала отца узнавать. — Агния Петровна закрыла лицо руками и долго молчала.

Майор пожалел, что они сели в комнате без телефона. Можно было бы сразу позвонить в Лугу.

— Жена Капитона Григорьевича умерла в пятьдесят шестом, — сказала Зеленкова. — Он почти всю жизнь прожил один. А были женщины, мечтавшие выйти за него замуж. — Агния Петровна вздохнула. — Вы только не отнесите это на мой счет. У нас с Капитоном Григорьевичем особые отношения…

— У Романычева есть враги? — перебил майор Зеленкову, решив, что про особые отношения ему знать не обязательно.

— Враги? Были люди, которых он не любил. Но о таких подробностях лучше спросить самого Капитона Григорьевича.

— Агния Петровна!

— Да, да… Я все понимаю! Но какое они могут иметь отношение к Капитону Григорьевичу?

— Их фамилии Климачев и Поляков?

Зеленкова с удивлением посмотрела на майора и кивнула.

— Они встречались?

— Нет. Вернее, я не знаю. Климачев давно умер. А Поляков присылает Капитону Григорьевичу поздравительные открытки к каждому празднику. Он сердится и рвет их на мелкие кусочки.

— Вы не читали эти открытки?

— Читала. Ничего особенного. «Дорогой Капитоша, поздравляю с первомайским праздником! Желаю здоровья…» — Она пожала плечами. — «Всегда помню о тебе». Последний раз, в апреле, мне удалось перехватить открытку, и Капитоша радовался, как ребенок, что поздравления нет.

— Они когда-то дружили?

— Нет. Наверное, вместе работали. Капитон Григорьевич ничего о них не рассказывал. Я только видела, что он всегда сердился, получая открытки. Говорил: «Это плохие люди».

— Вы же сказали, что он получал открытки только от Полякова?

Зеленкова смутилась.

— Значит, о Климачеве вы знали из рассказов Капитона Григорьевича? Что он вам о нем говорил?

Она опустила голову и почти шепотом произнесла:

— Это безнравственно — рассказывать о чужой жизни.

— Ну хорошо, — согласился Бугаев. — Не будем касаться чужих секретов. Но у Капитона Григорьевича, наверное, есть добрые знакомые?

— Да, есть. Не друзья, но знакомые. Последние несколько лет он любил бывать у отца Никифора, священника из Владимирского собора. С Ланиным — это наш бывший бухгалтер, сейчас на пенсии, — он играет в шахматы. С участковым милиционером он встречается часто. Не знаю почему. Земляки? Но ведь этого же мало для духовного общения? Кстати, участковый тоже звонил мне. Справлялся о Капитоне. У Капитона Григорьевича характер непростой. Он трудно сходится с людьми. И жизнь у него была нелегкая, — продолжала Зеленкова. — Шутка ли — потерять жену. И такая дочь… Но вы не подумайте, что он мизантроп. Капитон Григорьевич добрый и славный человек. И очень деликатный.

Закончив разговор, они вернулись в приемную директора. Семен позвонил в управление, попросил срочно связаться с Лугой. Разговаривая с дежурным, он слышал, как Агния Петровна говорила кому-то по другому телефону:

— Нет, нет, милочка, сегодня вечером никак не могу с тобой встретиться. Спасибо, роднуля.

7
«А почему бы не предложить эту историю Борису Лежневу?» — подумал Корнилов.

Лежнев работал в литературном журналередактором отдела очерков и публицистики. Много писал сам. Его манера излагать материал импонировала Корнилову. Борис Лежнев никогда не рубил сплеча, не торопился выносить окончательный приговор. Он видел факты и умел показать их так читателям — не плоскими и одноцветными, а объемными, переливающимися всеми цветами радуги. И плохие и хорошие люди в его очерках не были лишены достоинств и недостатков. И как ни парадоксально, хорошие становились еще привлекательнее, а к плохим не прибавлялось симпатии.

Их связывала давняя дружба. В пятидесятые годы Корнилов работал оперуполномоченным уголовного розыска в Петроградском райотделе, а Лежнев — воспитателем в общежитии ремесленного училища на Подковыровой улице.

Жизнь у Лежнева была неспокойная — не проходило дня, чтобы его воспитанники не учинили какую-нибудь «бузу» — не напились, не подрались, не украли. Шпаны в общежитии хватало, и поэтому Корнилов был там частым гостем. Иногда, возвращаясь вечером домой, он заходил к «ремесленникам», как звали тогда учеников ремесленных училищ, и без особого повода. Как сказали бы сейчас, для профилактики нарушений. А Корнилов шутил: «Хожу, чтобы меня не забывали». Его и не забывали — и побаивались и уважали.

Высокий (сто девяносто два сантиметра) сильный мужчина, улыбчивый, умеющий подойти к любому — и к старику, и к молодому забияке, и к профессионалу-домушнику, — он любил свою жесткую службу. И по молодости испытывал любопытство ко всем людям. Эта черта и сблизила его с воспитателем Лежневым, таким же любопытным к людям человеком.

Их жизненные пути то сходились, то расходились надолго. Были годы, когда они встречались очень редко, но никогда не теряли друг друга из виду. Когда Лежнев начал писать в газеты коротенькие заметки, Корнилов уже работал в уголовном розыске городского управления. Он и убедил своего приятеля попробовать силы в уголовной тематике. После первого большого судебного очерка, написанного для «Вечерки», Лежнева пригласили в штат газеты.

Корнилов отыскал в записной книжке редакционный телефон Бориса Андреевича. Порадовался, что сейчас услышит знакомый глуховатый голос. Но на звонок ответила женщина.

— Борис Андреевич здесь уже не работает.

— Вот как? Где же он теперь?

— Ушел на вольные хлеба.

— И давно?

— Месяца два, наверное…

Уход Лежнева со службы удивил Корнилова. «И ничего не сказал! — подумал полковник с досадой. А потом встревожился: — Может быть, заболел? До пенсии ему еще года три, но мало ли!»

Игорь Васильевич позвонил Лежневу домой. Ответила теща.

— Ой! — узнала она голос Корнилова. — Это вы, Игорь Васильевич?! Давно не звонили. Забыли нас.

— Ну что вы, старушка! Не забыл. — Лежнев называл свою тещу старушкой, и кое-кто из друзей постепенно последовал его примеру. Ирина Федоровна не обижалась. Она была женщиной общительной, любила поговорить, особенно с Корниловым, — уголовная хроника ее всегда интересовала. — Столько дел — жену не каждый день вижу! — пожаловался полковник.

— А наш-то освободился! — радостно сказала Ирина Федоровна. — Поцапался с начальством. Два дня ходил по квартире злющий — все маты пускал, а на третий день заявление подал. Теперь с Верой по пляжу в Репине гуляет. Давно бы так.

— Ну и дела! — озадаченно сказал Корнилов.

— Что, не ждали таких новостей? Взяли бы да и съездили к ним. Выслушали зятька, ему и полегчает.

Старуха мыслила всегда конкретно.

«А почему бы и не съездить? — подумал Корнилов. — Если у Бориса на душе смутно — ему в самый раз заняться делом».

— Они где остановились? — спросил он.

— В гостинице. Названия я, правда, не знаю, но телефон у них есть. Будете звонить? — В голосе ее проскользнула настороженность. Наверное, Ирина Федоровна решила, что, позвонив, Корнилов уже не поедет в Репино.

— А зачем звонить?! Поеду без предупреждения. Гостиница там одна, «Репинская». Найду. Я же в уголовном розыске работаю.

— У вас там небось свои агенты есть?

— Нет, агентов не имеем! — засмеялся Игорь Васильевич.


Увидев Корнилова, Лежнев удивился:

— Ты ли это, Игорь Васильевич! Неужели осмелился так рано покинуть любимую службу?

Он всегда подшучивал над Корниловым за его вечерние бдения. Борис Андреевич считал, что, даже работая в уголовном розыске, люди должны выкраивать время для того, чтобы почитать книгу или сходить в театр. «От этого вы и законность нарушаете, что, кроме воров да бандитов, ничего вокруг не видите, — говорил он Корнилову. — С приличными людьми общаетесь слишком редко. Обрастаете коростой».

Солнце уже коснулось залива. Вода была спокойной, и даже чайки угомонились. Не кричали своими тревожными голосами, сидели на воде без движения, словно заколдованные. Лениво стлался над водой дым от костра — мальчишки жгли сухой плавник.

Корнилов и Лежнев неторопливо шли вдоль кромки воды. Лежнев долго молчал. Похоже, никак не мог собраться с духом и рассказать о причине своего ухода из редакции. Игорь Васильевич не вытерпел:

— Чего ты мучаешься! Расскажешь потом. Я тебе одно предложение хочу сделать…

— В милицейской газете послужить?

— Глупеть вы к старости начали, Борис Андреевич, — усмехнулся Корнилов. — Если бы я обладал вашими способностями — не задумываясь ушел со службы. Хочешь знать: я тебе черной завистью завидую.

— Ну уж… — подозрительно посмотрел на полковника Лежнев. И наконец его прорвало. — Все тебе старуха неправильно рассказала. Ни с кем я не ругался. Да противно стало! Не умею я подстраиваться, а перестраиваться… — Он в сердцах пнул ногой коробку от сигарет, да нерасчетливо — песок веером разлетелся по пляжу. Пожилой мужчина, идущий навстречу, укоризненно покачал головой. — Стыдно и неприлично одним и тем же людям каждые пять лет менять свои убеждения. Вчера писал одно, сегодня — другое. А завтра — там будет видно! Помнишь, как я раздраконил хозяйчиков, которые цветы для рынка выращивают да по десятку свиней на подворье держат?

— Помню. Злой был очерк.

— Вот именно. А теперь я должен их на щит поднимать! Да, я тогда ошибался. Но что обо мне люди скажут, если я вот так запросто на сто восемьдесят градусов поверну? Проститутка, скажут, Лежнев.

— А как твой главный редактор, — с ехидцей спросил Корнилов, — тоже уходит? Ведь это он политику в журнале делал.

— А твой начальник? Прости, он у тебя новый. — Лежнев виновато поднял руку. — Неудачный пример. Знаешь, я считаю, что команда должна меняться полностью. Пришел новый лидер, с новыми идеями, с неприятием старых методов, — он должен и новых людей с собой привести. Всех новых. А то что же получается? Сидит наверху какой-нибудь идеолог, два года назад собирал совещание редакторов — одни указания давал, сегодня — прямо противоположные. Один и тот же человек!

— Может быть, теперь эти указания совпадают с его личными убеждениями?

— А раньше он лукавил? Подлаживался? Вроде меня? Дудки, товарищ полковник! Таким виртуозам верить нельзя. Откуда известно, когда они настоящие? Вот это-то мне и противно. Дуют в новую дуду, даже не покаявшись. — И вдруг, успокоившись, словно ни в чем не бывало спросил: — От меня-то ты чего хочешь?

Корнилов рассказал про старика Романычева. Почувствовав, что Борис Андреевич сомневается, он добавил:

— Это дело по тебе. Ты блокадник, знаешь, что такое сто двадцать пять граммов хлеба в сутки. И в очерках своих судебных никогда конформистом не был.

— Нечего меня комплиментами потчевать! — проворчал Лежнев, но полковник видел, что Борису Андреевичу приятны его слова.


— О чем вы так долго секретничали? — спросила жена, когда Лежнев, проводив полковника, вернулся в гостиницу.

— Обсуждали мировые проблемы, — попробовал отшутиться Борис Андреевич. Ему не хотелось говорить о предложении Корнилова до тех пор, пока он не решит, принять его или отвергнуть.

— Мировые проблемы — это твоя слабость. Но Игорь Васильевич человек дела: болтовней себя не изводит. Так что выкладывай!

— Секреты — они на то и секреты… — начал Лежнев, но жена только махнула рукой:

— Ладно! Сам не вытерпишь, расскажешь.

После ужина она пошла смотреть фильм — в кинозале гостиницы показывали «Письма мертвого человека». Лежнев давно перестал ходить на такие фильмы. И всегда искренне удивлялся: для кого их делают? За последние двадцать лет ему ни разу не удавалось встретить человека, который хотел бы атомной войны.


Он сел в шезлонг на балконе и закурил. Солнце закатилось, и спокойная вода залива сразу потемнела… Уходящий вдаль песчаный берег, сосны, здания Сестрорецкого курорта — все вдруг окрасилось в фиолетовый цвет. Казалось, даже воздух приобрел фиолетовый оттенок. Пронзительно кричали чайки. Из-за леса доносилась невнятная музыка. В Кронштадте, темнеющем посреди залива, зажглись первые огоньки. Огоньки трепетали в вечернем нагретом воздухе, обещая на завтра хорошую погоду.

История старика, решившего повиниться через сорок пять лет, заинтересовала Лежнева. «Целая жизнь прошла с момента преступления, — думал Борис Андреевич. — Как он ее прожил? В вечном страхе разоблачения? А чего было ему бояться? Оклеветанный не вернется, не предъявит свой счет. Сообщники будут молчать. Если бы преступление стало для него первым, но не последним, не пришел бы он с повинной. Да и не мог он в таком случае ни разу не споткнуться. Значит, сорок пять лет жил честно и праведно?» — Борис Андреевич рассеянно следил за тем, как ветер гонит полоски ряби по зеркалу залива. Ему уже захотелось поскорее встретиться со стариком, вызвать его на откровенность, заглянуть ему в душу.

8
На следующее утро, в восемь сорок, — Корнилов старался всегда приезжать на службу к этому времени, — ему доложили, что на Каменном острове обнаружили труп неизвестного мужчины. Старика. И первая мысль у полковника была о Романычеве.

— Когда поступило сообщение? — спросил он дежурного.

— Полчаса назад. Наша группа уже выехала.

Спрятав в сейф сводку происшествий, с чтения которой он начинал рабочий день, Корнилов поехал на Каменный остров.

В парке, у неширокого канала с заросшими бурьяном берегами, стоял огороженный глухим забором двухэтажный дом. По-видимому, его собирались реставрировать. Рамы были вынуты, содрана обшивка с потемневших бревенчатых стен.

Рядом с забором стояли две милицейские машины, «РАФ» городской прокуратуры, «скорая помощь». Когда Корнилов вошел в дом, санитары уже уносили накрытый простыней труп.

— Поставьте на минуту, — попросил он.

Один из санитаров вопросительно посмотрел на пожилого мужчину в прокурорской форме. Корнилов узнал следователя городской прокуратуры Медникова, поздоровался с ним.

— Поставьте, — сказал Медников санитарам.

Санитары поставили носилки на засыпанный стружками и мусором пол.

Народу в этой огромной и, несмотря на царящее разорение, светлой и торжественной комнате было много. Судмедэксперт Меншиков, два сотрудника Управления уголовного розыска Бугаев и Филин. И еще несколько милиционеров, с которыми Корнилов не был знаком. Наверное, из районного отдела. Молодой парень в спортивной форме сидел на подоконнике и держал на поводке эрдельтерьера. Пес нервничал, тихонько поскуливал, то и дело смотрел на хозяина.

Бугаев подошел к носилкам и приподнял простыню. Это был Романычев. Теперь полковник понял, что это за сладковатый запах примешивался к острому смолистому запаху стружек, замешенному на густом запахе сырости. Старик пролежал здесь не один день.

— Можно уносить? — меланхолично спросил санитар, когда Бугаев опустил простыню.

Корнилов кивнул.

— Ни документов, ни денег в карманах, — сказал Бугаев. — Ни бумажки, ни табачной соринки.

— Старик не курил.

Все, кто находился в комнате, с интересом посмотрели на полковника.

— Четыре дня назад Капитон Григорьевич Романычев приходил ко мне с заявлением…

— Ему угрожали? — насторожился следователь.

— Нет. Преступление в годы войны. Уголовное.

Следователь хотел что-то еще спросить, но Корнилов не собирался устраивать пресс-конференцию.

— Какие пропозиции, доктор? — спросил он судмедэксперта деловым тоном.

— Обрезком ржавой трубы по шее. Вот и все пропозиции. Уточнения в письменном виде.

— Трубу мы отыскали у забора, — сказал капитан Филин. — Только отпечатков, я думаю, не будет. Такая ржавая…

— А труп нашел Бобис, — следователь показал на собаку. Услышав свое имя, эрдель гавкнул и заскулил сильнее. Казалось, он понимал, что от человека, назвавшего его имя, зависит, скоро ли его отпустят домой. — Владимир Иванович вышел в семь утра с ним на прогулку, — продолжал Медников. — Они с Бобисом трусцой здесь бегают, собака задержалась у забора по своим делам. Потом начала лаять, и как Володя ни пытался Бобиса оттащить от забора, собака не уходила. Так, Володя?

— Да. Он так заливался, что мне стало интересно — что там, за забором. Нашел я калитку, она не заперта была, и решил посмотреть. Сначала подумал — может, там зверье какое. Только открыл калитку, а пес туда пулей, прыгнул в окно. Когда я в дом залез, Бобис уже доски царапал. — Молодой человек показал рукой в угол комнаты. Только теперь Корнилов заметил, что полусгнившие доски пола там раздвинуты и зияет черный провал.

— Скинули старика в подвал, а доски снова сдвинули.

— А вы каждое утро здесь с собакой бегаете? — спросил Игорь Васильевич молодого человека.

— Каждое.

— И вчера ваш Бобис никакого беспокойства не проявил около дома?

— В субботу и воскресенье мы были на даче. В понедельник рано утром я Бобиса с электрички домой отвел, а сам на работу. А это уже, как говорится, бег по пересеченной местности.

— А служебную собаку… — начал было полковник, но улыбнулся и махнул рукой. — Да уж какая еще тут собака после Бобиса?

— Мы все-таки пробовали пустить, — сказал Филин. — Давали обрезок трубы понюхать. Но эрдель тут уже все пометил.

— А где вы живете, Володя? — поинтересовался полковник у молодого человека.

— На Кировском. Рядом с гостиницей «Дружба».

— Ну что, может быть, поедем? — спросил Медников Корнилова. — По дороге вы мне подробнее про убитого расскажете.

Полковнику хотелось остаться, походить вместе со своими сотрудниками в окрестностях дома, порасспрашивать людей, живущих в домах, расположенных поблизости. С домами тут было негусто — раз-два и обчелся. Да и дома были небольшие — старинные, обветшавшие особняки, чудом не растащенные в годы войны на дрова.

Но следователь принял дело к производству, ему не терпелось как можно скорее разузнать все про старика.

— Филин, — сказал Корнилов, — запомните: старика звали Романычев Капитон Григорьевич. Адрес — Фонтанка, сто пятьдесят один, квартира сорок три. Пенсионер. Последние двадцать лет служил директором Дома культуры. — Он стал вспоминать, что еще знает о старике. — Ребенком приехал из-под Вологды. Во время войны работал в типографии Володарского. Жена умерла. Детей… — он хотел сказать: «детей нет», но вспомнил, как старик рассказывал про чуть не умершую с голоду дочь. — Не знаю. Может быть, есть. Но жил старик один.

— Дочка у него, — сказал Бугаев. — В Луге, в психушке десять лет живет. Без всякой надежды на выздоровление. Я туда звонил…

— Вот вам и «труп неизвестного», — восхитился Филин. — Сейчас мы пройдемся по домам, порасспросим отдыхающих, жителей. Их тут негусто.

— А квартира убитого? — поинтересовался Бугаев.

— Я думаю, мы со следователем сейчас туда съездим. — Корнилов посмотрел на Медникова.

— Может быть, кто-то из ваших работников? — сказал Медников. — У меня сегодня такой цейтнот…

— Хорошо, — согласился полковник. — Бугаев, поедешь со мной. Я на квартире у старика уже бывал, введу тебя в курс дела. Поехали?

— А я?! — с такой жалобной интонацией громко воскликнул хозяин Бобиса, что все невольно засмеялись.

— А вам, Владимир Иванович, большое спасибо! — сказал Медников. — Уголовный розыск должен устроить Бобису обед.

Почуяв, что наступил желанный миг свободы, пес радостно запрыгал. «Славная псина», — подумал Корнилов.

В машине он прежде всего позвонил в Октябрьский райотдел. Попросил разыскать участкового инспектора Матвеева и послать его к дому Романычева. У полковника было такое ощущение, будто он последнее время только и делает, что разыскивает Матвеева.

Потом он рассказал Медникову о своей встрече со стариком.

— Игорь Васильевич, вы думаете, что смерть Романычева как-то связана с его прошлым? — спросил следователь.

— Да, — коротко ответил полковник. Пока они петляли по тенистым проездам Каменного острова, Корнилов прочитал на одном из домов название улицы: «2-я Березовая аллея…» И теперь понял причину смутной тревоги, охватившей его, как только он убедился, что на Каменном острове убит Романычев. На Каменном острове, на Большой аллее в доме № 13, на пересечении со 2-й Березовой аллеей, жила семья Бабушкина.

9
Участковый Матвеев уже ждал — сидел на подоконнике пыльного лестничного окна. Курил. Увидев полковника и Бугаева, соскочил с подоконника, поздоровался.

— Задача номер один, — сказал Корнилов. — Дверь отжать, вынуть замок, взять на экспертизу. Задача номер два — понятые.

Бугаев справился с дверью за несколько минут. Первого взгляда было достаточно, чтобы понять: квартира подверглась полному разгрому.

Полковник удивленно присвистнул.

— Семен, — спросил он у Бугаева, — ключей в карманах у старика не было?

— Нет, Игорь Васильевич.

— Если в карманах грабитель нашел не только ключи, но и паспорт с адресом… — сказал Матвеев.

— Зачем грабителю устраивать такой тарарам? — пожал плечами Бугаев.

— Вы встречали когда-нибудь такого грабителя? — спросил Корнилов участкового.

— Может быть, пьяный? — высказал тот догадку.

«А он, похоже, глуповат», — с досадой подумал полковник, разглядывая разнесенный вдребезги телефон с оборванными проводами. Потом сказал Бугаеву:

— Спустись, вызови экспертов.

Он оставил участкового в дверях, а сам, осторожно ступая по осколкам пластмассы, стекла, по обрывкам бумаги, прошел в большую комнату. Вся мебель была разломана, валялась на полу расплющенная импортная радиоаппаратура, разорванные картины, книги, разодранная одежда. Оглядывая с порога комнату, Корнилов пытался определить мотив этого погрома. И когда увидел оторванные плинтуса, понял: здесь что-то искали.

Он так и простоял у порога комнаты, прощупывая взглядом метр за метром завалы битого скарба, пока не приехали эксперты.

— Посмотрите замок, — попросил Игорь Васильевич. — Правда, скорее всего открывали «родным» ключом. И нет ли где тайника, может быть, уже и обнаруженного. Документы, записные книжки, фотографии… В общем, как обычно. Если что-то интересное — сразу звоните, — он с досадой подумал о разбитом телефоне. И сказал участковому: — А вы позвоните от соседей в свой райотдел. Пусть сейчас же привезут телефонный аппарат. Любой — старый, новый! — Увидев на лице сомнение, он добавил: — Пусть хоть со стола начальника возьмут. У него, наверное, не меньше трех стоит. И быстро!

Перед тем как выйти на лестницу, Корнилов еще раз окинул взглядом прихожую и заметил торчавшую из-под затоптанной шляпы алфавитную книжку.

— Вот это уже кое-что, — удовлетворенно прошептал он.


Несколько раз полковник звонил на квартиру Романычева. Ему не терпелось узнать, не нашли ли чего эксперт и Бугаев интересного. Трубку все время брал участковый и произносил одну и ту же фразу: «Ничего существенного, товарищ полковник». «Тоже мне дипломат», — сердился Корнилов, прекрасно, впрочем, понимая, что это эксперт осторожничает. Не хочет высказывать преждевременные догадки. Когда ему надоело выслушивать односложные ответы участкового, он попросил позвать Бородина. Сорокалетний капитан Бородин был одним из самых опытных экспертов Ленинграда.

— Бородин слушает, товарищ полковник, — голос у капитана был звонкий, мальчишеский.

— Коля, — ласково сказал Корнилов, — это ты подучил участкового отвечать на вопросы начальства «ничего существенного»?

— Игорь Васильевич…

— Документы, записки нашли? Отвечай коротко.

— Нет. Это странно…

— Деньги, сберкнижки, ценности?

— Бугаев нашел золотой перстень с бриллиантом. В пакете с манной крупой.

— Большие ценности, Коля?! Очень большие?!

— Нет.

— Тайник?

— Что-то похожее. Сейчас как раз исследуем.

— Все. Умница. Больше пока вопросов нет.

— Пальчики…

— Потом, потом…

Корнилов положил трубку и вспомнил про участкового: «Хоть телефонный аппарат быстро разыскал! И то дело». Он не мог простить участковому, что преступник — или преступники? — разгромили квартиру, за которой ему было поручено приглядывать.

Бугаев с экспертом вернулись на Литейный около пяти.

— Результаты, конечно, сегодня? — спросил Бородин, заглянув в кабинет к полковнику. Вид у него был усталый.

— Я попрошу, чтобы вам и Семену принесли кофе с бутербродами, — вместо ответа пообещал Корнилов.

Бугаев опросил всех жильцов дома. Никто ничего подозрительного в последние дни не видел. Женщина, живущая ниже этажом, как раз под квартирой старика, выходные провела за городом. Лишь сестры — соседки старика рассказали, что в воскресенье поздно вечером у Романычева громко играла музыка.

— Какая же музыка играла у старика? — спросил он с интересом.

— Девушки утверждают — тяжелый рок. И Мирей Матье пела.

Корнилов подумал о разбитой радиоаппаратуре в квартире старика. У него никак не складывались в один образ строгий, властный и одинокий старик с бутылкой кефира в авоське и любитель тяжелого рока.

— Ты не поинтересовался — часто старик музыку включает?

— Не часто. Ту, что в субботу играла, заводил несколько раз.

— Странно… — задумчиво сказал полковник.

— Игорь Васильевич, ничего странного тут нет. Ребята из НТО проверили — в разбитом магнитофоне кассета сохранилась. На одной стороне этот тяжелый рок, а на другой Мирей Матье. Преступник просто включил кассету, которую оставил в кассетнике Романычев. Включил погромче…

— А что ж девчонки не заглянули к старику? Я просил: если появится, пускай зайдут предупредят.

— У них гости в этот вечер были. Парни. Танцы-шманцы. Магнитофон — тоже на полную мощность. А утром, вернее днем уже, позвонили к Романычеву в квартиру — никого. Решили, что дед опять куда-то отлучился.

Предварительные итоги технической экспертизы наводили на мысль о том, что злоумышленник искал в квартире Романычева какие-то ценности. Или документы. Искал и, судя по разгромленному тайнику, нашел их.

— Тайник-то простенький. Двойное дно в мебельной стенке, — сказал Бородин. — Незачем было всю мебель ломать. Мы собрали там пыль, микрочастицы — завтра сможем сказать, приблизительно, конечно, что лежало.

Корнилов так посмотрел на эксперта, что тот поправился:

— Сегодня. Конечно, сегодня. И, естественно, очень скоро. А вот что касается пальчиков, то пальчики в этом тайнике — только хозяйские. А на молотке, которым преступник работал, отпечатков нет. Значит, в перчатках…

— У нас в последнее время, как в детективных фильмах, — что ни ограбление, то в перчатках! — прокомментировал Корнилов.

— На замке никаких царапин.

Корнилов кивнул. Этого следовало ожидать.

— Игорь Васильевич, убитый был человеком верующим? — спросил эксперт.

— Что, Библии тебя надоумили или иконы? — Он еще в первое посещение заметил на полке несколько богатых изданий Библии.

— Не-ет, — улыбнулся Бородин. — Священное писание тут ни при чем. И «Четьи-Минеи» теперь тоже не доказательство набожности. — Он раскрыл папку, которую держал на коленях, и, достав из нее несколько листочков, положил на стол перед полковником.

На одном листке крупно, дрожащим почерком, было написано: «Во здравие рабов божиих», на другом: «За упокой рабов божиих». На первом листке всего пять имен, на втором — имена теснились в два столбца.

— Интересно, — сказал Корнилов, мельком пробегая имена здравствующих. Среди них было два мужских имени и три женских.

— Инте-рес-но, — в тон полковнику отозвался Бородин. — И я, товарищ полковник, догадываюсь, что вам особенно интересно.

— Ну-ка, ну-ка? — оценивающе посмотрел Игорь Васильевич на эксперта. — Выкладывай свои домыслы, товарищ из молодых, да ранний…

— Современная стереофоническая аппаратура, тяжелый рок, Мирей Матье, и вдруг эти бумажки — за упокой, во здравие, — в голосе Бородина чувствовалось смущение. Намек полковника на его самоуверенность, хоть и высказанный шутливым тоном, заставил его почувствовать неловкость. — Что-то не сходится. Мы с Бугаевым посмотрели разбитую аппаратуру — она совсем новая. Ею почти не пользовались. И кассета с тяжелым роком — единственная в квартире. Не для себя он магнитофон берег.

— Что еще?

— В квартире «работал», конечно, не профессионал…

— Если он же убил старика, то сделал это вполне профессионально. Ты мне, Коля, скажи — почерковедческую экспертизу успели провести? — Игорь Васильевич показал на листочки «во здравие» и «за упокой».

— Провели. Почерк убитого.

— И ни писем, ни документов?

— Бугаев собрал все бумажки. Разбирается. Но совсем не много. Не дружил с пером покойник. И корреспондентов не имел.

— Это еще неизвестно. Может быть, не любил хранить?.. Как только прояснится с тайником — сразу сообщи. И возьми на экспертизу еще одну бумажку. — Корнилов достал из сейфа дело Бабушкина, осторожно вытащил анонимку.

Эксперт прочитал и осуждающе хмыкнул.

— Пусть проверят, не Романычев ли писал. Я буду ждать.

Оставшись один, Корнилов внимательно перелистал алфавитную книжку старика. Она была совсем новой, похоже, что Капитон Григорьевич завел ее совсем недавно. «А куда же он дел старую? — подумал полковник. — Неужели переписал из нее нужные телефоны и уничтожил? Нет, пожилые люди так не поступают. Чаще всего хранят даже бесполезные вещи».

Он вспомнил о своих затрепанных и исписанных вдоль и поперек записных книжках, хранящихся в письменном столе, и усмехнулся: «Тут уж сказываются профессиональные навыки».

К старикам Корнилов причислить себя не спешил.

Большинство адресов и телефонов, записанных Романычевым, говорили о его бытовых заботах: прачечная, стол заказов, жилконтора, собес, почта… Несколько телефонных номеров были предварены аббревиатурой «Д. К.». Судя по всему, телефоны Дома культуры. «Массовый отдел», «администратор», «бухгалтерия». Ряды холодных бездушных цифр… И только напротив одного номера значилась фамилия — Зеленкова А. П.

«Агния Петровна, секретарь директора», — вспомнил Игорь Васильевич. Были еще десятка два телефонов и адресов. Имелся адрес вологодского племянника. Фамилия Бабушкиных отсутствовала. И не значились в книжке Климачев и Поляков — соучастники преступления. Правда, Климачев умер. Естественно, что в новую алфавитную книжку он не попал. А Поляков? Может быть, старик не записал его фамилию из осторожности? Хотя какая уж теперь может быть осторожность?

Сведений из алфавитной книжки удалось выудить немного. Корнилов переписал в свой блокнот несколько незнакомых фамилий и телефонов. Потом вспомнил про списки «во здравие» и «за упокой». Достал их из стола. «Заупокойный» список полковник отложил в сторону. Не интересовали его сейчас мертвые. А несколько имен на «заздравном» листочке он сверил с именами в записной книжке очень тщательно. Не вызывали никаких сомнений Агния и Михаил — секретарша из Дома культуры и вологодский племянник. А вот Анны, Дмитрия и Леонида Корнилов в записной книжке не нашел. «Может быть, Анна — больная дочь?» — подумал он и позвонил Бугаеву. Сказал недовольно:

— Семен, я тебя давно жду!

Оттого что во время встречи в Доме культуры он не выслушал старика до конца, не привез в управление, не записал на магнитную ленту его исповедь, Корнилов нервничал. Чувствовал себя неуютно. Что бы изменилось, если бы он сразу после лекции дал выговориться старику? Многое. Не надо было бы ломать голову над тем, как восстановить доброе имя Бабушкина, не надо было бы копаться в биографии Романычева.

— Что, Сеня, уж не нашел ли ты его дневники?

— Увы! Дневников и записных книжек нет, зато есть кое-что оригинальное. Имел дедушка страсть — коллекционировать некрологи.

— Некрологи?

— Сейчас увидите. — Майор положил тетрадь на стол. В ней очень аккуратно были наклеены маленькие прямоугольники с черной каймой — вырезанные из газет некрологи. На первых страницах они уже пожелтели от времени и плохого клея, а в конце тетради один некролог лежал еще не приклеенный.

Игорь Васильевич понял, что это за кладбище, как только начал вчитываться в скорбные строки.

«Дирекция, партийный комитет и профком с прискорбием извещают о смерти старейшего печатника типографии Ивана Петровича Ярикова, последовавшей…»; «Исполком Куйбышевского районного Совета депутатов трудящихся с глубоким прискорбием извещает о безвременной кончине депутата районного Совета, директора типографии имени Володарского…»

— Выходит, что Капитон Григорьевич внимательно следил за тем, как вымирают его бывшие сослуживцы?

— Еще как внимательно! — усмехнулся Бугаев. — Очень интересовало его движение личного состава типографии. Для этого и типографскую многотиражку выписывал.

Нашел полковник в мартирологе и Климачева. А последний, еще не водворенный на свое место некролог сообщал о смерти кандидата технических наук Полякова Петра Михайловича, последовавшей 2 апреля 1987 года.

— Ну что ж! — сказал Корнилов, закрывая тетрадь. — Одного подозреваемого мы можем реабилитировать посмертно.

— Да, Игорь Васильевич. У меня гора с плеч свалилась. Знаете, сколько в Ленинграде Поляковых Петров Михайловичей? Сорок три!

— Можешь оставить их в покое.

— А мы опять у разбитого корыта? Филин с работниками райотдела человек сто опросил. И отдыхающих из санатория, и служащих госдач. Их там понастроили — живого места не осталось. А ведь Остров трудящихся называется!

— Семен, не отвлекайся! Есть еще один вариант. — Корнилов вздохнул. — Не могу я больше медлить… — Эту последнюю фразу, непонятную для собеседника, он сказал, скорее, для себя, положив конец терзавшим его сомнениям. Ему и сейчас не верилось, что сын Алексея Дмитриевича Бабушкина имеет какое-то отношение к убийству старика. Но труп нашли на Каменном острове, совсем рядом с домом, где живут Бабушкины. И старик говорил о том, что уже не раз делал круги возле их дома, но зайти не осмеливался. А вдруг в воскресенье решился?

— Возьми группу, поезжайте на Каменный остров. Большая аллея, дом тринадцать. На пересечении со Второй Березовой. Квартира один. Живут Бабушкины…

— Это же регистратура санатория?! Был я в этом доме. На средневековый замок похож. Неужели те самые Бабушкины?

— Да. Позвони в прокуратуру, попроси разрешение на обыск.

— Вы думаете, что младший Бабушкин…

— А ты можешь предсказать, как поведет себя человек, встретившись лицом к лицу с подонком, отправившим в распыл его отца?

— Для таких предсказаний нужна кофейная гуща.

Корнилов снял трубку, торопясь набрал номер.

— Бородин, долго ты будешь испытывать мое терпение?

— Весь отдел на вас работает! — отозвался эксперт.

— Это правильно, — смягчаясь, сказал Корнилов. — Если ты сообщишь мне, что хранилось в тайнике у Капитона, я тебе многое прощу.

— Портфель кожаный. А может быть, «дипломат».

— Или дамская сумочка, — с иронией сказал Корнилов.

— Тоже не исключено. Но даже если это и была дамская сумочка, то обязательно черного цвета и новая. Мы обнаружили микрочастицы черной краски. Краска эта в стране не производится, — значит, портфель или «дипломат» — иностранного производства…

— А как с анонимкой?

— Установить невозможно. Вы же видели почерк Романычева?! У него болезнь Паркинсона.

— Слышал? — спросил Корнилов майора.

— Слышал. Голос у нашего Коли звонкий. Портфельчик, значит, искать? Только если похититель не дурак, он этот портфельчик уже давно сжег или выбросил. Его ведь не тара интересовала, а содержимое.

— Вот и проверишь. Поезжай, чего еще ждешь?

— Бабушкин знает, что с его отцом приключилось?

— Мне это неизвестно. Да и решил-то я его проверить просто для очистки совести. Слишком просто было бы все.

10
Бугаев вернулся веселый. «Значит, все-таки Бабушкин», — решил Корнилов, поймав себя на мысли, что это ему неприятно.

— Попадание в десятку, Игорь Васильевич, — сказал майор. — В прихожей, на самом видном месте (под вешалкой), стоял новенький баул. А в баульчике — девяносто три тысячи. Эксперты сейчас взяли его в работу, да и так все ясно. Из тайника покойного дедушки вещички. По размерам тютелька в тютельку! — Бугаев наконец сел в кресло. Пальцы правой руки привычно выбивали на подлокотнике барабанную дробь.

— А что Бабушкин?

— Спокойно, глазом не моргнув, рассказал нам сказочку: один знакомый старик — фамилии его он не знает — куда-то очень спешил и попросил баульчик подержать у себя дома. А что в бауле — старик сказать не изволил. За идиотов он нас, что ли, принимает?!

— Приметы этого старика Бабушкин описал?

— Как ни странно, приметы он дал верные. Точный портрет Романычева. Сам Бабушкин экскурсовод, возит туристов на автобусе…

— И старик несколько раз ездил с ним, — сказал Корнилов.

— С вами, товарищ полковник, не соскучишься, — майор удивленно посмотрел на шефа.

— Мне, Сеня, сам старик об этом рассказывал. Да прекрати ты дергаться! — не выдержал он. Барабанная дробь, которую выстукивал Бугаев, мешала ему сосредоточиться. — Скажи лучше: ключи, документы Романычева в квартире не нашли?

— Нет. Не так прост этот экскурсовод, каким хочет выглядеть.

— Кто с ним живет?

— Две старухи. Мать и тетка. Откуда баул взялся — не знают. «Наверное, Дима принес…» — бархатным голосом пропел майор и тут же добавил с ехидцей: — Никто ничего не знает, а сами несколько дней спотыкались об эти сто тысяч! — Он помолчал несколько секунд. — А вообще-то бедно живут.

— Про отца разговор не заходил?

— Нет.

— Старик отдал Бабушкину баул при свидетелях?

— Нет, конечно! Они приехали в Гатчину, осмотрели дворец, парк. Потом остановились на площади. Все экскурсанты пошли в магазин. Даже шофер. А Бабушкин остался в автобусе. Вот тут-то и начинается его сказочка: взволнованный старик сообщил, что ему придется задержаться в Гатчине, а баул мешает. Поставил рядом на сиденье и убежал.

— И никто из экскурсантов баул не видел?

— Бабушкин не помнит.

«Если разыскать экскурсантов, то можно восстановить всю картину, — подумал Корнилов. — Только как их разыскать?»

— Сеня, ты не выяснил, что это была за экскурсия? Из какой-то одной организации?..

— Нет. Покупали билеты в кассе у Исаакия.

— Остается еще шофер.

— Вы не верите, что Бабушкин преступник?

— Я не верю, что такие вопросы на пользу делу.

11
Дмитрий Алексеевич Бабушкин оказался высоким худощавым блондином. Сутулый, бледный. Разглядывая его, Корнилов подумал, что Бабушкина можно было бы назвать типичным горожанином, но теперь по улицам Ленинграда расхаживают такие упитанные акселераты… Веко над левым глазом у него чуть-чуть подергивалось. А серые умные глаза смотрели без испуга. Скорее, с вызовом.

— Меня зовут Игорь Васильевич Корнилов, — сказал полковник. — Я начальник отдела Управления уголовного розыска.

Бабушкин то ли пожал плечами, то ли шевельнулся.

— Я просил бы вас еще раз рассказать, как попали к вам деньги.

Бабушкин повторил слово в слово все, что рассказал Бугаеву.

Когда он закончил, полковник спросил:

— Раньше вы встречали этого человека?

— Встречал. Два или три раза ездил со мной по городу.

— По одному и тому же маршруту?

— Нет, конечно. У меня много тематических маршрутов. — Он усмехнулся. — Практически все. И городские и пригородные.

— Он разговаривал с вами?

— В первой поездке только вопросы задавал. После второй — увязался за мной. Расспрашивал.

— О чем?

— Ну… о чем? Откуда я город так хорошо знаю? Его историю. Где учился? Это бывает. Только чаще женщины цепляются. Женщины бальзаковского возраста, — как-то игриво сказал Бабушкин. И добавил: — А иногда и молодые.

— А про себя старик ничего вам не говорил?

— Нет. Но если судить по вопросам — человек начитанный. Курбатова и Столпянского проштудировал.

«Говорить о том, кто этот старик, ему пока не стоит, — решил Корнилов. — Иначе все осложнится».

— В последний раз вы ничего не заметили необычного в его поведении?

Бабушкин задумался.

— Пожалуй, нет. Вот только…

Корнилов ждал.

— Так, так, так… — напрягся Дмитрий Алексеевич, вспоминая, и веко задергалось сильнее. — Ну конечно же! Как я сразу не обратил на это внимание? За всю поездку он мне ни одного вопроса не задал. Ни в Гатчинском дворце, ни во время поездки. И вдруг бежит ко мне со своим саквояжем. — Бабушкин покачал головой и сказал сердито: — Хорош саквояж!

— Он вышел из автобуса и потом вернулся?

— Они все ушли. Обозревать прилавки. Я остался караулить. Шофер за мороженым подался. И вдруг влетает мой эрудит.

— Влетает?! — усомнился Корнилов. — Старый человек?

— Я, конечно, не видел, как он бежал. Но только запыхался он изрядно. Еле переводил дух.

— Бежал, значит, с саквояжем в руках?

— Нет. Саквояж в автобусе оставался. На сиденье.

— Девяносто три тысячи на сиденье?! Дмитрий Алексеевич…

— А почему вы меня спрашиваете? Это его заботы, не мои.

— Старика убили недалеко от вашего дома.

Легкая тень пробежала по бледному лицу Бабушкина.

— Кому он понадобился!.. Хотя… Сто тысяч просто так по автобусам не таскают. Вы что же, на меня думаете? Не по адресу.

— А вы бы к кому обратились? Убивают человека рядом с вашим домом, деньги его находят в вашей квартире!

— Черт-те что! — Лицо у Бабушкина стало хмурым.

«Лицедействует или в самом деле не имеет никакого отношения к убийству?» Корнилов никак не мог освободиться от сочувствия к этому мужчине, жизнь которого не слишком-то удалась. И не в последнюю очередь из-за трагедии, произошедшей с отцом. Это сочувствие, как думал полковник, мешало ему.

— Для того чтобы доказать вашу невиновность или… вину, нам потребуется не так уж много времени. Но советую подумать о том, что чистосердечное признание…

— Слышал, слышал. Только признаваться мне не в чем.

— Тогда попробуйте помочь себе. И нам тоже. Старик, отдавая саквояж, спросил ваш адрес? — Корнилову хотелось проверить Дмитрия Алексеевича.

— Нет.

— И вы не подумали о том, как он его заберет?

— Он же знает, где я работаю! Пришел бы в бюро, узнал адрес. — Он помолчал, растирая узкие ладони, словно ему вдруг стало холодно. — Не знаю, чем я вам могу помочь.

— Прежде всего: кто из шоферов ездил с вами на экскурсию в Гатчину? Это первое. Не торопитесь, подумайте. Второе — попробуйте вспомнить экскурсантов. Может быть, кто-то рассказывал о себе? Какие-то реплики о работе, о том, где живет? Чтобы попытаться отыскать. И подробно опишите, как вы провели субботний вечер и воскресенье. Где были, с кем встречались.

Бабушкин кивнул.

— Бумагу и карандаш вам дадут. Не спешите. Главное — детали, подробности. У вас, наверное, хорошая память? И зрительная тоже. Профессия обязывает.

— Спасение утопающих — дело рук самих утопающих, — невесело усмехнулся Бабушкин.

12
Когда поздно вечером Корнилов вышел из машины, у него было только одно желание — поскорее добраться до душа и встать под тугую горячую струю.

В почтовом ящике что-то белело. «Наверное, жена еще не вынимала «Вечерку», — подумал Игорь Васильевич. Но там оказалось письмо. Машинально, даже не посмотрев на него, Корнилов сунул письмо в карман и только после душа, принесшего облегчение, вспомнил о нем. Теперь он разглядел, что на конверте нет почтовых штампов. Значит, корреспондент сам принес его и бросил в ящик. Так бывало уже не раз. Люди каким-то образом узнавали его адрес, посылали письма по почте, приносили сами. Жалобы, просьбы помочь, образумить отбившихся от рук детей, анонимки…

«Уважаемый товарищ полковник, Вы уже много лет живете в нашем доме и не можете не знать, что в квартире напротив процветает пьянство и разврат, что там гибнут дети. Мы знаем, что Вы пытались воздействовать на обитающих там нелюдей. А результат? Если работник милиции, имеющий такое высокое звание, не может в течение долгих лет совладать с двумя пьяницами и ворами, живущими рядом с ним, дверь в дверь, то разве мы можем быть уверены, что этот страж порядка справляется со своими обязанностями в масштабе такого города, как Ленинград? Грустно думать, что Вы проводите время в перекладывании с места на место бумажек, а не в конкретной борьбе со злом. Я, право же, не хотел Вас обидеть, но Ваша беспомощность в малом не дает мне уверенности, что Вы преуспели в большом.

Сенечкин, кандидат искусствоведения».
Квартира напротив была для Корнилова как заноза. Крошечное инородное тело, едва различимое, но отзывавшееся болью, как только прикасались к тому месту, где оно засело.

…У сорокалетних супругов, вечно пьяных, опустившихся, росло трое детей. Две девочки-близняшки шестнадцати лет и мальчик, которому только предстояло пойти в школу. Отец работал такелажником на «Ленфильме», и полковник терялся в догадках, как этот человек с трясущимися руками, совершенно иссушенный алкоголем, мог управляться с громоздкими декорациями. Заместитель директора студии, которого Корнилов уже несколько раз просил принять меры к пьянице, уверял его, что «такелажник Барский дело знает». Принудительное лечение Барскому не помогло — сосед пил по-прежнему. Каждый вечер у него собирались дружки, в подъезде валялись битые бутылки и пахло мочой. А жена такелажника пила еще больше. Опухшая, с грязными всклокоченными волосами, при случайных встречах с Корниловым в подъезде или на улице Барская изображала на лице подобие улыбки и каждый раз говорила одно и то же:

— Все, начальник! С понедельника завязываю. Забираю ребят и — к матери, в деревню.

Полковник проверил: мать у Барской нескольколет назад умерла от алкоголизма и в деревне никогда не жила. Она и ее муж, погибший на фронте, были коренными горожанами.

Матильда постоянно водила к себе кавалеров, и когда ее такелажник в неурочное время возвращался домой, не обходилось без мордобоя. Приезжала милиция, буян получал десять суток за хулиганство, а потом опять все катилось по наезженной колее.

Одна из двойняшек — обе выросли на удивление красивыми — пошла по маминому пути: мальчишки звали ее Нинка-давалка. Корнилов не раз видел ее с мужчинами «в возрасте». Правда, они не походили на кавалеров ее матери — опустившихся пьянчуг. Это были всегда прекрасно одетые люди, доставлявшие девушку домой на машинах. Корнилов, увидев однажды поздно вечером, как пьяную Нинку высадил из «Жигулей» пожилой мужчина, решил поговорить с ним. Но едва Игорь Васильевич упомянул о том, что девушка еще не совершеннолетняя, как «жигулевец», не проронив ни слова, дал газ и умчался.

«Ну и сволочь!» — стервенея от внезапно накатившей ярости, выругался Корнилов. Ему хотелось броситься вдогонку, и он с трудом сдержался — гонки по городу не всегда хорошо кончаются, а повод не требовал экстренных действий. Полковник связался с дежурным ГАИ, сообщил ему номер машины и попросил на утро пригласить владельца «Жигулей» на Литейный. К себе в кабинет.

Разговор с пожилым Нинкиным «приятелем», преподавателем университета, оказался неприятным и тягучим. Ошалевший от одной мысли, что его связь станет известной на службе и дома, он твердил:

— Товарищ полковник, это никогда не повторится. Честное слово!

Он так перетрусил, что даже не подумал отказаться от Нинки. А ведь мог сказать, что подвез незнакомую девушку.

Корнилов же хотел только одного — чтобы девушку оставили в покое, не спаивали.

— Предупреждаю вас, гражданин Кузаков. Ваши действия уголовно наказуемы.

— Честное слово! — преподаватель заглядывал полковнику в глаза, как провинившийся щенок. — Прошу вас только не сообщать моей жене…

Выдворить его из кабинета оказалось не так-то просто.

— Вы обрекаете меня на вечное мучение.

— А вы не мучайтесь, — посоветовал Игорь Васильевич, — расскажите жене сами. И освободите мой кабинет.

Это было жестоко, но Корнилов никак не мог забыть бессильной ярости при виде удаляющихся «Жигулей» Нинкиного ухажера.

Исчез преподаватель, но остались другие приятели. Однажды ночью Нина позвонила в квартиру Корниловых, раздетая догола. Полковник просто обомлел, увидев ее в таком виде.

— Меня ограбили, — сказала она без всякого смущения. Даже не прикрылась. От нее пахло вином и духами. — А вы — милиция!

Административная комиссия исполкома задумала лишить Барских родительских прав — надо было как-то спасать их маленького сына. Но после долгих споров решения так и не вынесли — ситуация складывалась просто тупиковая. Можно было отдать мальчика в детский дом. Но оставались Нина и ее сестра Рита — девушка, как будто бы сделанная из другого теста, — задумчивая книгочейка, собиравшаяся закончить школу с золотой медалью. Никакой исполком не мог отправить почти совершеннолетних девушек в детский дом. А сами они расстаться с матерью и отцом не хотели.

Тогда в Главное управление пришло анонимное письмо, что полковник Корнилов, используя служебное положение, хочет избавиться от неугодных соседей. А вот теперь кандидат искусствоведения обвиняет его в бездействии!

Был, конечно, у Корнилова один радикальный выход — поменять квартиру. Но слишком большой была жертва — они прожили в этом доме всю жизнь. Да и что сказали бы остальные соседи? Если уж милицейский начальник съехал, не смог справиться с пьяницами и хулиганами, то что говорить о простых гражданах? Нет, не мог он позволить себе такого шага. И чувствовал свое бессилие.

Он так и сидел на диване с письмом в руках, когда в комнату вошла жена.

— Что, Егорушка, невесел, что головушку повесил? Я уж думала, что ты уснул.

Вместо ответа Игорь Васильевич протянул письмо.

— Очередная «телега»? — Жена брезгливо взяла листок и методично разорвала его на мелкие кусочки. — Вот! — Она ссыпала обрывки в стоявшую на столе вазу.

— А ты у меня молодец! — почти с восхищением сказал Корнилов. — Так бы решать все мои проблемы!

— А что, у вас их избыток? — шутливо спросила жена. — Давайте решать вместе.

— Давайте, давайте! — Игорю Васильевичу стало весело. — Половина моих проблем большего и не заслуживает. А со второй половиной я и сам справлюсь.

13
Утром в кабинет к Корнилову зашел Лежнев. Сказал, поздоровавшись:

— На хороший крючок ты меня поймал! Только и думаю о твоем старике.

— Я тоже, — отозвался полковник. — Но с очерком придется повременить.

— Ну вот! — огорчился Лежнев. — Приехал, заинтересовал…

— Поторопился я, Боря. Чертовы блокадные дела! Всегда принимаю слишком лично. — Он вздохнул: — А старика убили.

— Вот так новость! — удивился Борис Андреевич. — И кто же?

Корнилов не ответил. Взял карандаш и с силой пустил его по гладкой поверхности стола.

— Понятно, — разочарованно сказал Лежнев. — Секретничаем?

— Боря, подожди недельку! У меня у самого сейчас одни вопросы. И никаких ответов.

Борис Андреевич поднялся с кресла, медленно прошелся по кабинету, постоял у окна. Потом вдруг обернулся и сказал шутливо:

— Вы, товарищ начальник, не правы! Меня ведь сейчас не смерть старика интересует. А его преступление! Дела давно минувшие. История. Тут уж, дорогой Игорь Васильевич, вы со своими запретами бессильны. — Он засмеялся удовлетворенно и спросил: — Ты где дело Бабушкина брал?

— В областном архиве.

— То-то! И я его там могу взять. Принесу письмо из редакции — и нет проблем. Первый раз, что ли? А свои тайны можете держать при себе! Подходит?

— Читай. Только потом не жалуйся на бессонницу.

Лежнев сел в глубокое кресло рядом с журнальным столиком и раскрыл папку…

Все время звонили телефоны. Полковник с кем-то разговаривал, сердился, шутил, убеждал. Приходили и уходили люди. Лежнев ничего не слышал.

Вернул его к действительности голос Корнилова:

— Ну что, Боря, есть тема для выступления?

— Тема? — Борис Андреевич закрыл папку, похлопал по ней рукой. — После всего этого слово «тема» звучит казенно.

— Это уж точно, — согласился Корнилов. Он достал тетрадь с некрологами. — Старик сказал мне, что вместе с ним подделывали и сбывали продовольственные карточки двое — Петр Поляков и Анфиноген Климачев. Климачев умер довольно давно. Ты, может быть, помнишь — зампред райисполкома?

— Он был в банде?

— Да. А второй, Поляков, умер совсем недавно. — Корнилов перелистал тетрадь, нашел некролог Полякова. — Видишь, Капитон Григорьевич даже не успел приклеить сообщение о его смерти. Я думаю, Романычев и с повинной пришел, узнав, что последний сообщник умер. То ли он боялся его, то ли жалел.

— Пожалел волк ягненка, — пробормотал Лежнев, внимательно перелистывая тетрадь. — Что из этих бумажек ты мне можешь дать?

— Что надо? Сейчас сделаем ксерокопии.

— Тетрадочку бы скопировать.

— Ты обратил внимание на листки с именами «во здравие» и «за упокой»?

— Эти имена я записал, — сказал Лежнев. — Начну теперь клевать зернышко за зернышком. Только вот зернышки, чувствую, все горькие будут.

14
Круг знакомых у покойного Капитона Григорьевича был узок. Это и облегчало и усложняло работу по розыску. С одной стороны, не требовалось много времени, чтобы их опросить. Но если эти беседы не дадут результата? В какие двери тогда стучаться?

К удивлению сотрудников отдела, с матерью Дмитрия Алексеевича Бабушкина и протоиереем Владимирского собора отцом Никифором Корнилов решил беседовать сам. Бугаеву поручил опросить шофера экскурсионного автобуса, на котором Бабушкин с Романычевым ездили в Гатчину, и попытаться отыскать кого-то из экскурсантов. Одна зацепка показалась Корнилову серьезной: Бабушкин запомнил, как молодая женщина, узнав, что в одном из домов на Фонтанке жила знаменитая актриса Савина, сказала соседке по креслу: «А у нас в поселке имение Савиной!»

Где было имение актрисы Савиной, и предстояло выяснить майору Бугаеву. А потом попытаться отыскать молодую женщину, приехавшую в Ленинград из этого местечка. Хорошо, если она остановилась в гостинице. А если у родственников или знакомых?

Капитану Филину Корнилов поручил проверить, ездил ли экскурсовод с субботы на воскресенье за город. С кем? Когда вернулся в понедельник?


Корнилов начал с отца Никифора. Выяснил в Совете по делам религий его телефон и условился о встрече.

— В покоях он, милый человек, — сказала опрятная старушка, когда полковник спросил протоиерея. — Ждет тебя.

Старушка провела Корнилова в покои. Она что-то тихонько бубнила себе под нос — не то пела, не то просто ворчала. Корнилов не разобрал ни единого слова. В огромной прихожей стоял обычный мебельторговский шкаф да вешалка для одежды. Было прохладно и тихо, и он подумал, что «покои» — самое подходящее название для этих апартаментов.

Старушка открыла высокую белую дверь и молча просунула в комнату голову. Получилось это у нее как-то совсем по-детски, и Корнилов улыбнулся. Старушка чем-то напоминала ему озорную девочку.

Отец Никифор вышел Корнилову навстречу. Одет он был, как говорили раньше, в партикулярное платье — в серый, в едва заметную полоску костюм. Аккуратно подстриженная, слегка курчавая темно-русая борода скрывала галстук. Глаза его смотрели спокойно, доброжелательно.

— Жду вас, Игорь Васильевич, — он протянул руку. — Присаживайтесь.

Он усадил полковника в кресло и сам сел напротив. Корнилов обвел взглядом комнату. Высокий, красного дерева шкаф с книгами, маленький письменный стол. На стене — картина Нестерова «Явление отроку Варфоломею». «Конечно, копия, — подумал Корнилов. — А может быть, один из этюдов?» Ничего, кроме церковных книг на одной из полок в шкафу, не напоминало, что это кабинет священника.

— Отец Никифор…

— Никифор Петрович… — улыбнулся священник. — Мы, наверное, будем о мирских делах говорить? Так вам привычнее. — Отец Никифор излучал доброжелательность. Но в нем не было ни тени заискивания, желания понравиться. «Доброжелательное достоинство, — подумал Корнилов. — Этому не научишь ни в какой семинарии».

— Может быть, я потревожил вас понапрасну, — сказал он и достал фотографию Романычева. Положил на столик перед отцом Никифором. Священник взглянул на снимок и перевел взгляд на Корнилова. Полковник решил, что он видит Капитона Григорьевича в первый раз. — Да-а… — разочарованно протянул Корнилов. — Я надеялся, что этот старик вам знаком. Он живет недалеко от вашего собора, человек верующий.

— Капитон Григорьевич верит в господа нашего, — спокойно ответил отец Никифор. Так спокойно, что Корнилов не выдержал и от души рассмеялся.

— Ну и выдержка у вас, Никифор Петрович!

Священник тоже улыбнулся.

— А у вас смех хороший. Добрый. Вам, наверное, трудно в милиции служить?

— Ох и трудно! — улыбнулся Корнилов и, посерьезнев, сказал: — Я понимаю, Никифор Петрович, у вас с прихожанами свои отношения, свои тайны. Я не собираюсь их касаться. Но Романычев погиб.

— Боже праведный! — потемнев лицом, прошептал священник и перекрестился.

— Старика убили. А за два дня до смерти он приходил, — Корнилов хотел сказать «покаяться», но здесь это слово прозвучало бы нелепо. — Приходил ко мне. Признался в тяжком преступлении.

Он начал пересказывать священнику историю Романычева, но отец Никифор остановил полковника.

— Капитон Григорьевич не был нашим постоянным прихожанином, — задумчиво сказал он. — Появился в церкви всего три года назад, Я говорил о нагорной проповеди и вдруг заметил с амвона плачущего мужчину. Старика. Он плакал навзрыд, никого не стесняясь. После службы я послал дьякона разыскать его. Вот здесь, в этих покоях, мы и познакомились. Капитон Григорьевич был насторожен, отвечал на мои вопросы сдержанно. Из нашего первого разговора я понял только, что он очень одинок. И пригласил его приходить. Сначала он заглядывал от случая к случаю, потом стал ходить чаще. Теперь я уже не нарушу тайну исповеди — Капитон Григорьевич покаялся мне во всем. В подделке продовольственных карточек, в спекуляции… В том, что из-за него пострадал невинный человек.

— А как пострадал? Об этом старик сказал?

Священник кивнул.

— Много зла мы храним в своей душе. С радостями к нам приходят редко. Наверное, так же, как и к вам?

Корнилов промолчал.

— Капитон Григорьевич всю жизнь расплачивался за свой грех… Вы ленинградец? — спросил он неожиданно Корнилова.

— Да. Родился на Васильевском.

— Не в клинике Отто?

— В ней. Мы жили в Тучковом переулке.

— А я на Первой линии. И родился в той же клинике. Я смотрел на вас и думал: наверное, мы ровесники. И вы похожи на ленинградца. А ленинградцам поступок Капитона Григорьевича больнее во сто крат. Вы не боитесь быть пристрастным судьей?

— Никифор Петрович, там, — Корнилов поднял глаза к потолку, — старика будут судить уже по вашему департаменту. Да и срок давности для земного суда прошел. А я должен разыскать убийцу. И еще мне хотелось бы восстановить доброе имя Бабушкина. Человека, которого расстреляли по доносу. За грехи Романычева. Но старика нет в живых, а письменное признание он не успел написать. Или его уничтожили. — Корнилову показалось, что он произнес последнюю фразу раньше, чем его поразила внезапная догадка о том, что не деньги и не ценности искал убийца. — Я попросил Капитона Григорьевича написать обо всем подробно, — продолжал полковник. — Тогда прокуратура имела бы повод пересмотреть дело погибшего. Мы договорились, что он принесет свое признание ко мне на Литейный…

— Выходит, что решился Капитон Григорьевич, — задумчиво глядя на полковника, сказал отец Никифор. — Облегчил душу. Чем же я могу вам помочь?

— Романычев рассказал о своем преступлении мне и вам. Никого другого я пока не знаю…

— И вы хотите, чтобы я засвидетельствовал это?

— Да. Он называл вам имя невинно пострадавшего?

— Капитон Григорьевич заказывал молебны за упокой души раба божьего Алексея…

— Бабушкина?

— Он называл его фамилию на исповеди. А в молитвах называют только имена.

Корнилов достал из кармана ксерокопии, снятые с найденных у старика записок «за упокой» и «во здравие». Протянул Никифору Петровичу.

— Мы нашли у него дома.

— Можете оставить? — спросил священник. — Я исполню его последнюю волю. А вашу просьбу я выполнить не смогу, Игорь Васильевич. Люди, имена которых Капитон Григорьевич доверил мне на исповеди, могут быть живы. Но ваши хлопоты греют мне душу. Да.

«Что ж ты не заставил старика раньше выполнить свой долг?!» — подумал Корнилов.

— Вы считали раскаяние Романычева искренним?

Священник вздохнул, опустил голову. Полковник чувствовал, что ему не просто ответить на этот вопрос.

— Легко ошибиться, — наконец сказал он и внимательно посмотрел Игорю Васильевичу в глаза. — Человек нуждается в поддержке. А он был одинок. В одиноких — один защитник. Но утешение приходит не сразу и не ко всем. Умершие живут там, за гробом, запасом духовной жизни, какой они сделали в жизни нынешней. Капитон Григорьевич слишком поздно задумался об этом.

Они поговорили еще несколько минут. Полковник дал отцу Никифору свой телефон. Попросил позвонить, если он вспомнит что-то о жизни старика.

— Не нарушая тайну исповеди, — улыбнулся Корнилов.

— Да. Я не волен распоряжаться тайнами своих прихожан, — мягко сказал священник.

На улице стало еще жарче. Даже в густой тени церковного сада не чувствовалось прохлады. Массивные скамейки занимали старушки, ожидающие начала службы. Сидело и несколько пожилых мужчин. Корнилов заметил на груди одного из них ряды орденских планок. Большинство старушек были чистенькие, наглаженные, с интеллигентными лицами. У некоторых на головах красовались давно вышедшие из моды соломенные шляпки. «А может быть, опять входящие в моду?» — подумал Игорь Васильевич и вспомнил старых богомолок на каком-то большом празднике в Троице-Сергиевой лавре. Почти все они были загорелыми, одеты в белые и черные платки, в плюшевые полупальто или даже ватники. Они сидели и лежали повсюду — на скамейках, на изумрудной весенней траве, на холодных известковых плитах. Закусывали деревенской снедью, дремали, вели задушевные разговоры. И тем и другим жилось, наверное, нелегко. Но одни жили просто, никого не стесняясь и не упрекая за свое бездолье, а другие, пока хватало сил, пытались скрыть свою бедность и немощь. И от этого им было еще труднее.

Корнилов сел в машину и подумал о той догадке, которая неожиданно родилась у него во время разговора со священником. «Что это взбрело мне в голову! Ведь в мартирологе есть сообщение о смерти Полякова! Все трое мертвы!»

15
Бугаев шел по длинному и унылому коридору управления к себе в кабинет и думал, с чего начать поиски. С шофером все ясно. Сейчас он позвонит на автобазу экскурсионного бюро и попросит, чтобы разыскали водителя первого класса Романа Холкина. А вот как быть с имением Савиной? Честно признаться, до сегодняшнего дня майор даже не подозревал, что когда-то в России пользовалась огромным успехом драматическая актриса Мария Гавриловна Савина. А уж про ее имение… Полковник, тот, оказывается, даже знает, что последняя квартира актрисы, вернее ее дом, стоит на Карповке, недалеко от Дома литераторов.

«Ну дельце! — думал майор. — Вместо того чтобы собирать дополнительные улики, я, выходит, ищу убийце алиби?!»

Он позвонил во внутреннюю тюрьму, и через пятнадцать минут конвоир привел Бабушкина. По его заспанному лицу можно было догадаться, что экскурсовод наверстывал упущенное ночью.

— Садитесь, Дмитрий Алексеевич, — пригласил майор.

Бабушкин сел на край стула. Смотрел он на Семена неприязненно.

— Вы на допросе у полковника говорили про молодую женщину, экскурсантку в вашем автобусе…

Бабушкин молчал.

— Говорили?

— Говорил.

«Что он на меня волком смотрит?» — подумал майор.

— Упоминали и про имение актрисы Савиной.

— Упоминал.

— А почему же не сказали, где это имение? В какой области? В Ленинградской? Ведь нам эту женщину найти надо!

— Вот и ищите.

Бугаев еле сдержался, чтобы не сказать какую-нибудь резкость. Но, похоже, тогда Бабушкин вообще не проронил бы ни слова.

— Чего вы задираетесь, Дмитрий Алексеевич? — спросил Семен. — Ведь если женщина видела старика с баулом в автобусе, то подтвердятся ваши слова…

— А если не видела? И потом, ни о каком бауле я не знаю!

Майор на некоторое время потерял дар речи от негодования.

— Да ведь я своими руками… — начал он возмущенно, но Бабушкин перебил его:

— У меня дома вы нашли саквояж с деньгами, а не баул.

— Скажите, Дмитрий Алексеевич, вас в детстве мальчишки никогда не колотили? За вредность характера? Ведь дело выеденного яйца не стоит, а мы теряем драгоценное время. Лично для меня с лихвой хватает саквояжа, который вы хапнули у дедушки! Скажете вы наконец, где это дурацкое имение?

Бабушкин зачем-то поднес к лицу ладонь с длинными тонкими пальцами, внимательно осмотрел ее и сказал, не поднимая глаз:

— В поселке Сива Пермской области. Имение одного из ее мужей — Никиты Всеволожского.

Позже Бугаеву казалось, что на разговор с упрямым экскурсоводом он потратил времени много больше, чем на поиски симпатичной пермячки Вали Соколовой и ее подруги Зины. А на самом деле говорили они минут семь — десять. А с пермячками из Сивы он встретился только поздно вечером, в гостинице «Выборгская». Его появление в номере у девушек вызвало маленький переполох — одетые в легкие одинаковые халатики, пермячки пытались запихать закупленные в Ленинграде гостинцы в огромные клетчатые чемоданы.

Дверь Бугаеву открыла Валентина, даже не спросив, кто стучит. Потом выяснилось, что ждали третью подругу. Пока Валя, озадаченная появлением молодого человека, пыталась прикрыть собою «поле битвы», майор оценил ситуацию и сказал проникновенно:

— Гражданки Соколова и Безъязычная, я из бюро добрых услуг. Администрация гостиницы прислала меня помочь вам разместить сувениры.

— Зи-ина… — озадаченно сказала Валентина, оборачиваясь к подруге.

— Что Зина! Раз прислали — пускай складывает. У меня уже голова кружится.

— Ой, да как-то странно?! — засомневалась Валя, не давая майору ни на сантиметр продвинуться за порог. — Мы не вызывали.

— Девушки, не сомневайтесь. Сохранность багажа гарантируется. Оплата по соглашению.

Лишь тогда Валентина отступила и пропустила его в комнату. Остальное, как любил говорить майор, было делом техники. Пока Бугаев укладывал вещи в бездонные чемоданы, девушки, споря и перебивая друг друга, рассказывали ему об экскурсии в Гатчину. Старика с баулом-саквояжем они запомнили хорошо. Зина сидела с ним на одном сиденье.

— Грустный товарищ был, задумчивый, — говорила она. — Портфельчик свой держал на коленях, потом увидел, что он мне мешает, убрал наверх, на сетку.

— Не разговаривал с вами?

— Спросил, откуда я. Пошутил: «Пермячка, солены уши». И еще спрашивал, нравится ли мне Ленинград.

— Девчата, — поинтересовался майор, — вы никак всю гречу в Ленинграде скупили? Неужели в вашей Сиве гречи нет?

— В нашей Сиве ничего нет! — сердито ответила Валентина.

— Эхе-хе, — вздохнул майор. — Пригласите меня в гости, привезу. Как у вас с грибами-то? Растут?

— Растут. Но вы поторопитесь. Через годик-два и грибов не будет, — сказала Зина. — Надумаете — приезжайте. Мы вам адрес дадим. Только вы опять шутите!

А Валентина молчала. «Вот если бы ты пригласила, — подумал майор, — я бы уж точно приехал!» Ее доброе, спокойное лицо и ласковые глаза действовали умиротворяюще. Только здесь, в душном, несмотря на открытое окно, номере гостиницы, среди нагромождений питательных и даже пикантных покупок, к Бугаеву вернулись его обычное душевное равновесие и юмор.

И еще одну деталь выяснил Семен: обе девушки утверждали, что из автобуса старик вышел с саквояжем в руках, — они видели, как в магазине он купил бутылку кефира и тут же выпил. И саквояж стоял перед ним на столике. Значит, Бабушкин ошибался. Но эта ошибка ничего не опровергала и ничего не подтверждала. Никто не видел, как старик передавал саквояж экскурсоводу.

Не видел этого и шофер автобуса Холкин, к которому майор заехал по пути из гостиничного треста в гостиницу «Выборгская». Впрочем, Холкин не видел и самого старика. Похоже, что его волновали только отношения с автоинспекцией, «нервирующей водителей», и проблемы горючего.

— Вы мне скажите, товарищ майор, — бубнил он желчно, — кто отвечает за простои? Кто отвечает за приписки?

— Начальство, кто ж еще? — легкомысленно ответил Семен, думая о том, как бы побыстрее добраться до пермячек.

— Нет! Наше начальство ни за что не отвечает! — обрадовался Холкин. — Оно отвечает только за свое благополучие. Вот кем вы должны заняться, а не расспрашивать про каких-то стариков! Что вам этот старик дался — он уже свое отжил небось.

«Типус-опус, — думал майор. — Чем-то он мне напоминает экскурсовода».

— Я уже давно предлагаю, — Холкин рубанул ладонью воздух, — чтобы пресечь все безобразия с бензином, выдавать водителю не талоны, а деньги. Сразу на год. Перерасходовал бензин, докупаешь за свои кровные, сэкономил — оставшиеся денежки тебе. Ведь сколько государству бензина сэкономим! Тьму! Никто ни бензин, ни талоны на сторону продавать не будет. Так или нет?

— Интересно! — согласился Бугаев. — Только я из уголовного розыска, другими делами занимаюсь…

— Дела у нас общие! — рассердился Холкин.

— Я вам пришлю товарища из ОБХСС. Он экономику знает, во всем разбирается. — И, не дав шоферу опомниться, майор сильно тряхнул ему на прощание руку.

Зачем нужны были майору сведения о старике и почему арестован экскурсовод Бабушкин, шофер даже не поинтересовался.

16
Корнилов оставил машину на проспекте и не спеша пошел по набережной Невки, пустынной в этот вечерний час. Только какой-то молодой мужчина маячил впереди. У него была странная походка — сделав несколько шагов, он начинал пританцовывать и подпрыгивать. «Что за чудак? — подумал Корнилов. — То ли радость его распирает, то ли сумасшедший. Интересно бы взглянуть на его лицо». Но лица мужчины он так и не увидел — тот свернул за высокий забор, окружающий одну из многочисленных госдач, и исчез.

Мальчишки лет по восьми бросали в воду камни. Корнилов подумал, что они кидаются в диких уток, которые плавали недалеко от берега. Но приглядевшись, заметил на волнах небольшую доску и на ней крошечного котенка. Котенок жалобно мяукал, припадая к доске каждый раз, когда камень падал рядом.

— Ребята, прекратите! — крикнул Игорь Васильевич.

Один из мальчишек, даже не оглянувшись на Корнилова, кинулся бежать. А второй как ни в чем не бывало запустил еще один камень. Но в котенка опять не попал.

Корнилов взял парня за ворот школьного пиджака и развернул к себе лицом.

— Вы что деретесь? — плаксиво и почти равнодушно прогнусавил мальчишка. Похоже, что отбрехиваться от взрослых ему приходилось нередко. Он пытался выскользнуть у полковника из рук, но, почувствовав, что это не так просто, затих.

— Сейчас я тебя посажу на доску и отправлю поплавать. Да закидаю камнями. А уж я не промахнусь.

Мальчишка молчал, стиснув тонкие губы. Красивая мордашка его стала злой.

— Не жаль тебе котенка?

Мальчишка и не собирался отвечать. Тогда Корнилов взял его за ухо… Оказалось, что решимость у парня на этом иссякла.

— Гришкин котенок, — выдавил он. — Чего жалеть — Гришкина мать уже трех утопила. Еще слепыми…

— Но этот-то подрос. И такой симпатичный, — не сразу найдя аргументы, сказал Игорь Васильевич, мысленно обозвав недобрым словом Гришкину мать.

Мальчишка молчал.

— Живая же душа. Вырастет — будет вам с Гришкой другом.

— Я хочу собаку. Коккер-спаниеля.

— Если еще раз увижу, что вы с Гришкой издеваетесь над животными, отведу в милицию, вызову туда родителей. Понял?

— Понял, — нехотя пробурчал мальчишка. Но понял он, наверное, только то, что этот здоровый мужик не отвяжется от него, пока не дашь обещание.

Игорь Васильевич отпустил парня, посмотрел на реку. Доски с котенком уже не было видно. Он испытывал раздражение от своего разговора с мальчишкой. «Разве так надо говорить! — думал он. — Надо душевно, доходчиво… Объяснить ему, а не хватать за ухо. Если бы я сейчас не шел по делу… — Он осадил себя: — Ничего бы в парне не изменилось, проведи я с ним даже полдня. Ни-че-го. Для этого надо быть всегда рядом. Ребенка формирует не образ мыслей окружающих его людей, а образ их действий».

Корнилов оглянулся. Мальчишка стоял на берегу. Похоже, что высматривал, куда девался котенок. И у полковника не было уверенности, что, обнаружив его, он не начнет сначала.

«Каменное гнездо, — мелькнула у Корнилова мысль, когда он увидел дом на Второй Березовой аллее. Выстроенный в стиле раннего русского модерна, с огромными окнами, с башенками, словно в средневековом замке, с высокой островерхой крышей, он не очень-то вписывался в лирический пейзаж парка. — А жить здесь, наверное, совсем неудобно», — подумал полковник, прочитав на дверях объявление о том, что в доме размещается регистратура санатория. Обогнув великолепное здание по тропинке, среди разросшихся, давно не стриженных кустов персидской сирени, стороной обойдя кучу угля, он очутился перед маленькой дверью с надписью «кв. 2». На звонок долго никто не выходил. Игорь Васильевич уже подумал было, что в квартире никого нет, но в это время дверь приотворилась, и выглянула старая женщина, одетая в синий халат.

— Вам кого, молодой человек? — спросила она, напряженно разглядывая Корнилова близорукими встревоженными глазами.

— Вы Наталья Станиславовна?

— Я, — нерешительно сказала женщина. Она вытащила из карманчика халата пенсне, надела на нос и внимательно осмотрела Корнилова. — А мы с вами знакомы? — Она все еще продолжала стоять в дверях, не решаясь впустить полковника в квартиру. Берет на седой голове, пенсне, пухлые, совсем не старческие губы напомнили Игорю Васильевичу школьные годы, учительницу русского языка Варвару, любимцем которой он был и чье отчество, как ни старался, вспомнить теперь не мог.

— Наталья Станиславовна, — сказал он мягко, — я знаю, что милиция уже доставила вам много хлопот, но решился вас все же побеспокоить.

— Так вы из милиции… — В ее голосе послышались горестные нотки, а сама она словно сжалась, уменьшилась в размерах. — Ну что же, входите.

Корнилов прошел вслед за Натальей Станиславовной по длинному коридору. В коридор выходили две двери. Одну из них хозяйка молча распахнула перед ним, а из другой, полуоткрытой, раздался резкий женский голос:

— Наталья, кто пришел?

— Я потом тебе все расскажу, — ответила Бабушкина.

— А-а… Опять из милиции! — догадалась женщина за дверью. — Скажи ему, пускай ко мне заглянет. Слышишь?!

— Не обращайте внимания, — сказала Наталья Станиславовна, когда они зашли в комнату. — У моей больной сестры свои причуды.

Она огляделась, словно ища, куда бы посадить незваного гостя, согнала со старенького кресла пушистого кота и пригласила Корнилова сесть.

Обстановка в комнате была спартанской: старая тахта, круглый стол и несколько стульев вокруг него. Трехстворчатый, светлого дерева шкаф. Из-за ширмы выглядывала никелированная кровать. Ни телевизора, ни радиоприемника. В небольшом книжном шкафу, наверное, списанном каким-то учреждением, стояли книги. Разного формата, в богатых, телячьей кожи переплетах и без переплетов, тонкие и толстые, по большей части старинные книги, которые объединяло встречающееся почти на каждом корешке слово «Петербург».

…Несколько секунд они сидели молча. Корнилов, прежде чем начать разговор с незнакомым человеком, всегда делал едва заметные паузы, давал ему возможность освоиться. Наталья Станиславовна не выдержала короткой паузы.

— Митя ни в чем не виноват, — сказала она и строго посмотрела на Игоря Васильевича. Полковник заметил, как мелко-мелко задрожала ее верхняя губа.

— Я тоже так считаю, — спокойно ответил он. И тут же подумал: «А не тороплюсь ли я? Посею надежду…»

Наверное, женщина ожидала какой-нибудь новой неприятности, но только не этих слов. Она сняла пенсне, снова надела, и на лице у нее отразилась такая детская беспомощность, что Корнилов с трудом удержался от улыбки. Наконец Наталья Станиславовна справилась с растерянностью.

— И сына отпустят? — с недоверием спросила она.

— Наталья Станиславовна, наберитесь терпения. Я высказал свою личную точку зрения. Для того чтобы Дмитрий Алексеевич оказался на свободе, потребуется время.

— А вы в больших чинах?

— Простите, забыл представиться… Меня зовут Игорь Васильевич Корнилов. А по званию — полковник.

— Полковник! — почтительно отозвалась женщина. — От вас, наверное, многое зависит?

И Корнилов не нашелся, что ответить. Такое бывало с ним крайне редко. Он только слегка пожал плечами.

— Я задаю бестактные вопросы, — сказала Наталья Станиславовна. — Вас, собственно, что интересует?

— Недоразумение с вашим сыном скоро разъяснится. А я пришел по делу деликатному и заранее прошу извинения. Меня интересует судьба вашего покойного мужа, Алексея Дмитриевича.

— Зачем же тревожить память усопших? — тихо сказала Наталья Станиславовна. — Дети за отцов не отвечают. Нам так говорили раньше.

— Вы меня не поняли. Речь идет о восстановлении доброго имени вашего мужа.

Трясущейся рукой Наталья Станиславовна опять сняла пенсне и положила на стол. Слезы текли у нее по щекам и падали на халат. Она смотрела на Корнилова немигающим взглядом, но Игорь Васильевич чувствовал, что Бабушкина не видит его, что мыслями своими она сейчас далеко. Молчание длилось долго. Наконец Наталья Станиславовна сказала:

— Доброе имя Алексея Дмитриевича никакой народный суд опорочить не смог. Для нас с сыном, для тех, кто знал его хорошо, он умер честным и незапятнанным.

— Вам не должно быть безразлично публичное восстановление истины! — Корнилов никак не ожидал такой реакции.

— Все, с кем Алексей Дмитриевич работал, дружил, давно умерли. Кто теперь может вспомнить начальника цеха Бабушкина из типографии Володарского? — Она вытерла слезы краем халата и улыбнулась: — Спросите, кто сейчас помнит и самого Володарского? Начнется новое разбирательство, начнут поминать имя мужа всуе…

Корнилов подумал, что она просто не уверена в том, что истина будет восстановлена. А разве он сейчас был уверен в этом? У него имелось горячее желание восстановить справедливость, но он знал, что сделать это будет не просто. Он и в этот дом пришел, чтобы найти какие-то зацепки себе в помощь, а выходит, что поторопился.

— Голова у меня идет кругом, — вздохнула Наталья Станиславовна. — Сына арестовывают, подозревают в чудовищном деле, мужа хотят реабилитировать. Вы поймите, товарищ, Митя человек беззащитный. Мухи не обидит, а его забирают. И деньги эти… Вы должны поверить ему — он в саквояж даже не заглядывал!

— Старик, которому принадлежали деньги, работал с вашим мужем в секретном цехе. Воровал, печатал поддельные талоны. А потом сумел все свалить на Алексея Дмитриевича.

— Да что они, в суде-то, все каменные были?

— Преступник действовал не один.

— И вы думаете, что Митя…

— Теперь не думаю.

— Чего же вы хотите от меня? — печально спросила женщина.

А чего, собственно, хотел он добиться своим приходом? Сказать матери, что с сыном ее будет все в порядке? Она поверит в это только тогда, когда сын вернется домой. Сообщить вдове, что ее муж был честным человеком? Да она в этом и не сомневалась!

— Если можете, помогите мне, — сказал Корнилов. — Человека, которому принадлежал саквояж с деньгами, звали Капитон Григорьевич Романычев.

— Капитоша?!

— Вы его знали?

Наталья Станиславовна не ответила. Будто бы и не слышала вопроса. Рассеянный взгляд ее остановился на окне. Корнилов невольно проследил за ее взглядом. Большой желтый автобус набирал скорость, оставив на остановке полную женщину в ярком цветастом платье. Женщина растерянно оглядывалась. Не знала, в какую сторону идти. Рядом с нею стоял большой серый чемодан.

— И почему они ездят к нам отдыхать? — задумчиво сказала Наталья Станиславовна. — В холодный сырой город, под вечный дождь. От тепла едут, от фруктов…

В ее словах Корнилову почудилась такая тоска по теплу, что он вдруг ощутил, как сыро и промозгло в доме.

— Наверное, устают от жары, — сказал он.

— Наверное. Только я бы никогда не устала. Сидела бы на солнышке и грелась, грелась… Да, вы о чем-то меня спросили?

— Вы знали Капитона Григорьевича?

— А как же! Он у нас бывал часто. Видный молодой мужчина. Только совсем неотесанный. Наша Танечка занималась его воспитанием — снабжала книгами, водила в театр, учила держать в руках вилку с ножом…

— Танечка — это кто?

— Сестра… Простите, — Наталья Станиславовна пристально посмотрела на Корнилова. — Вы сказали, что саквояж принадлежал Капитону? Значит, это его убили?

Корнилов кивнул.

— Что со мной творится?! Отвлеклась на эту таджичку и упустила главное. Выходит, что Митю обвиняют в смерти Капитона?

— Они были знакомы?

— Откуда? Митя родился в сорок первом. — «Как и дочь Романычева», — отметил Игорь Васильевич. — А после войны мы с Капитоном ни разу не встречались. Думали, что он погиб в блокаду.

— А Таня?

— В марте сорок второго не вернулась домой с дежурства. Она была дружинницей МПВО.

Вдруг какая-то мысль обеспокоила Наталью Станиславовну. Лицо ее сделалось тревожным.

— А как же тогда саквояж и деньги? Это Капитон подошел в автобусе к сыну?

Корнилов кивнул.

Женщина долго молчала. Наконец спросила:

— Он что же, специально разыскал Митю? С какой целью?

«С логикой у старухи все в порядке», — подумал Игорь Васильевич и сказал:

— Это меня больше всего и занимает.

— Боже мой, боже мой! — тихо прошептала Наталья Станиславовна. — Что же ему, мало было Алексея Дмитриевича?

В ее тихом голосе было столько уверенности в том, что Капитон намеренно сыграл с сыном злую шутку, что Корнилов и сам на какое-то мгновение поверил в дьявольский план старика.

— Да, тут есть загадка. И у Капитона Григорьевича уже не спросишь.

— А мы ничего не знаем. Клянусь вам. Ни я, ни Митя.

— Не волнуйтесь, Наталья Станиславовна. У меня в этом нет сомнений. Наверное, я поступил опрометчиво, придя к вам? Доставил лишние волнения. Но я надеялся: а вдруг у вас сохранились какие-то отношения с бывшими друзьями мужа, с его сослуживцами…

— Нет, нет… Друзья его погибли. С сослуживцами мне было бы тяжело встречаться. Да они и не приходили.

Когда Наталья Станиславовна провожала Корнилова, из приоткрытых дверей позвали:

— Наталья! Я же просила тебя!

Бабушкина вопросительно посмотрела на полковника.

— Пускай зайдет, — сказали за дверью весело. — Не развалится.

Корнилов усмехнулся и взялся за ручку двери.

— Вы извините, Елизавета Станиславовна больной человек… — Бабушкина испытывала неловкость.

— Нечего там шептаться, — крикнула сестра. — И оставь нас одних.

Комната, в которую вошел Корнилов, была треугольной. Одну сторону этого странного обиталища занимало наполовину занавешенное окно. Около него стояла никелированная, как и в первой комнате, кровать. В кровати, привалившись к подушкам, сидела темноволосая, исхудавшая до крайней степени женщина. Возраст ее определить было трудно. Корнилова поразили ее глаза — необычайно живые и светящиеся каким-то жадным любопытством.

— Ну что, испугались? — спросила женщина улыбаясь. — Садитесь поближе. Не укушу. — Она показала на удобное старое кресло рядом с кроватью.

Корнилов сел.

— Как вас звать-величать?

Он назвал себя.

— Полковник? — спросила женщина, бесцеремонно разглядывая Игоря Васильевича.

— Полковник. — Корнилов усмехнулся.

— Вы не удивляйтесь. Я все детективы прочитываю. И по телевизору их смотрю. Только там полковники более сытые. — Корнилов оглянулся и только сейчас заметил в одном из углов небольшой телевизор, стоящий на табуретке. — Не сердитесь на меня, — продолжала женщина. — У меня к вам серьезное дело. Наталья о нем не знает…

— Я вас слушаю, — сказал Корнилов, стараясь показать свою заинтересованность, но маленькая фальшь не укрылась от внимания больной.

— Нет, правда, дело серьезное, — в ее голосе проскользнула нотка обиды и тут же угасла. — У нас с Димитрием нет секретов. Сестра совсем старая, ей не все расскажешь. Ее мы бережем. А мне все равно помирать скоро. Все Митькины тайны на тот свет унесу. — Она засмеялась резким заразительным смехом, и Корнилов подумал о том, что в ее смехе, в ее словах о смерти нет ни тени бравады. Но от этой естественности холодок бежал по коже. — У меня ведь канцер, — она развела худющими руками. — Операцию я делать не дала. Не верю я в операции. И вот зажилась — уже седьмой год пошел. Ни одна больница меня не держит. Сижу у Мити с Натальей на шее. Книги читаю. Смотрю телевизоры. Один — с большим экраном, — Елизавета Станиславовна показала на окно.

— А какие же у вас с Дмитрием Алексеевичем тайны?

— Это дело чрез-вы-чайное! И лучше бы вы Дмитрия у себя подольше подержали. Подольше, подольше! Не то его могут убить. Только не торопитесь зачислить меня в психи. У них на службе не все в порядке. Жуликов много. Воруют…

— Да что же воровать? — удивился Корнилов.

— А вот представьте себе — приезжает группа в Москву. Экскурсантов человек сорок. Из этих сорока — человек пять-шесть имеют в Москве друзей или родственников. То на обед в гостиницу не придут, то на ужин. То сутки отсутствуют и даже ночевать не являются. А групповод и покормить кого-нибудь может, и на сутки поселить в гостинице. За денежки, конечно. — Она говорила быстро, воодушевленно. Большие глаза блестели. — А иногда бывает и такое: в путевке сказано, что проживание в гостинице «люкс», а селят при колхозном рынке. Разницу куда? Туристу? Нетушки! Себе в карман. Вот Митя и написал директору большое письмо о безобразиях. Сказал, что если меры не примут, выступит на собрании. От директора пока ни слуху ни духу, а Дмитрию пригрозили. Сказали: «Найдем на тебя управу». Вот и нашли.

— Что вы имеете в виду?

— Деньги! Как вы не понимаете! Это же они подсунули.

— Девяносто три тысячи?!

— Что для них эти тысячи! — она посмотрела на Корнилова с каким-то веселым задором.

— Я должен вас сразу же разочаровать — мы знаем, кому принадлежат деньги. Но я поговорю с Дмитрием Алексеевичем.

— Дмитрий вам не сказал про свою контору?! — Казалось, она не желает и слышать о том, чьи деньги на самом деле. — Это вполне в его духе. Молчун. Вы знаете, что его отец погиб в блокаду?

— Знаю.

— Безвинно погиб. По ложному доносу. — Корнилов насторожился. — Димитрий уже несколько лет хлопочет, чтобы отца реабилитировали, а матери и словом не обмолвился. Я у него признание клещами вытащила. Чувствовала: носит что-то в себе, скрывает. А у меня интуиция знаете как развита?!

— И ваш племянник знает, кто писал ложный донос?

— Ну откуда ему это знать! В прокуратуре сказали: «сигнал» о фальшивых талонах поступил анонимный, но факты подтвердились. И оснований для пересмотра дела нет. Но мы-то все знаем, что Алексей с голоду бы умер, а бесчестный поступок не совершил.

Она откинула голову на подушку и замолчала, разглядывая Корнилова. Совсем как ее сестра. Только взгляд у нее был пронзительный до жути. И на лице Елизаветы Станиславовны появились бисеринки пота — чувствовалось, что разговор ее утомил.

Один вопрос не давал Корнилову покоя с момента прихода в этот дом, и он наконец решился его задать:

— Елизавета Станиславовна, а почему у вашего племянника нет своей семьи?

— Да потому что две старухи сидят у него на шее. Какой третьей женщине захочется въехать в наш дом! — Она засмеялась, но тут же остановила себя. — Да нет, я шучу. Такая женщина у него есть. И милая, и добрая, и образованная, и Дмитрия любит, да у нее у самой папа восьмидесятилетний к постели прикован. Вроде меня — никак умереть не может. А годы идут, идут… Да вы неогорчайтесь.

Корнилов поднялся.

— И прошу вас — поосторожнее с ворами из экскурсионного бюро. Как бы они Димитрию не навредили.

17
— К сожалению, у Бабушкина полное алиби, — доложил утром оперуполномоченный Филин. В серой, красиво выстроченной рубашке и в вельветовых джинсах он напоминал полковнику десятиклассника. Впрочем, Филин всегда был похож на мальчишку из-за ярко-рыжей копны непокорных волос.

— И глубокое у тебя сожаление? — поинтересовался Корнилов, который никак не мог простить себе, что, поддавшись внезапному порыву, подал вчера Наталье Станиславовне надежду на скорую встречу с сыном.

— Легкое, товарищ полковник. Еще вчера думал: здорово мы дело раскрутили! А сегодня…

— Что же это за алиби?

— Ездил Дмитрий Алексеевич «на природу». Не соврал. Пять свидетелей подтвердили, что все время — с вечера субботы до утра понедельника — был он с ними. Не отлучался ни на час.

Корнилов почему-то подумал о больной тетке Бабушкина из нелепой треугольной комнаты.

— У меня сейчас в гостях одна женщина, — сказал Филин. — Может быть, вы захотите поговорить с ней?..

— А я думал, что женщинами у нас только Бугаев интересуется.

— Шикарная блондинка, товарищ полковник! — оперуполномоченный сказал это тоном опытного сердцееда и густо покраснел. — Это женщина Бабушкина.

— Еще одна Бабушкина?

— Да нет Она — Яковлева. Александра Васильевна Яковлева. Любовницей ее не назовешь, обстоятельства у них такие…

— Понятно, понятно! — остановил Игорь Васильевич сотрудника. — Слышал я о ней, можешь не продолжать. Приглашай.

— Мне сказали, что Дмитрия Алексеевича теперь отпустят? — спросила Яковлева, когда полковник усадил ее в кресло и сам сел напротив. Была она миловидна и женственна. Но в годах. «Лет сорок, не меньше, — подумал Корнилов. — И за собой следит».

— Да, сегодня же, принесем извинения и отпустим.

— Никакими извинениями не залечишь обиду. Когда арестовывают невинного человека — это трагедия.

— Бабушкина не арестовали, а задержали.

— Какая разница! Эти юридические тонкости понятны только юристам. А люди говорят: «арестовали», «упекли».

— Александра Васильевна, поставьте себя на наше место: рядом с квартирой Бабушкина находят труп, в квартире — почти сто тысяч рублей, принадлежащих убитому. И нам становится известно, что у Дмитрия Алексеевича были причины ненавидеть убитого!

— Какие?

— Вам ничего не рассказал капитан Филин?

— Капитан? — Она улыбнулась. — Этот рыжий юноша капитан? Он ничего не сказал. Значит, Дима знал убитого?

— Да. — Корнилов рассказал ей о Романычеве. Он и пригласил Яковлеву к себе ради этого. Надеялся, что от Александры Васильевны узнает какие-нибудь подробности о судьбе Бабушкина-старшего.

— Дима упоминал про любознательного деда, который ездит с ним на экскурсии… — Она замолчала, вспоминая, что еще слышала от Бабушкина. — Но он даже имени старика не знал. Правда. У нас с Дмитрием Алексеевичем друг от друга секретов нет. Если бы даже Дима понимал, кто перед ним, он никогда не стал бы марать руки. А взять деньги?! Вы его совсем не знаете!

— Откуда же, только вчера познакомились.

Женщине почудилась в его словах насмешка, и она посмотрела на полковника с укоризной.

— Не сердитесь, — виновато улыбнулся Игорь Васильевич, — нет-нет да и прорвется милицейский юмор.

— Что вы, что вы! — запротестовала Александра Васильевна. — У вас и правда не было времени поближе познакомиться с Димой.

— Бабушкин ведь писал в прокуратуру, в Верховный суд? Значит, ему не безразлично доброе имя отца!

— Писал… Диме ответили: оснований для пересмотра нет. Что же теперь? Самое страшное — зациклиться. Можно убить на поиски правды все силы. Жизнь! У меня тяжело болен папа…

— Да, я слышал.

— Много лет назад папу незаконно уволили из научно-исследовательского института. Он был хороший специалист по гидротехнике — его приглашали на работу в другие места. Уговаривали. Но папа сказал: правда на моей стороне, я им докажу! Восемь лет он воевал. Его то восстанавливали, то снова увольняли. Искали любой повод. В конце концов он добился своего, но стал инвалидом. Последние годы уже не встает с постели. Нет! Я не хочу для Димы такой судьбы.

«Может быть, им так проще? — подумал Корнилов, когда женщина ушла. — Одно дело — воевать за живого человека, другое — за доброе имя погибшего. Самого человека не вернешь, а доброе имя… Уйдут эти люди — уйдет и всякая память о Бабушкине. Останется два десятка страниц судебного дела».

Может быть, напрасно терял он время на долгие разговоры с родными Бабушкина, с отцом Никифором?

Дверь в кабинет осторожно приоткрылась — заглянул Бугаев.

— Входи, Семен, — пригласил Корнилов и показал на кресло. Майор был непривычно тих и молчалив.

— Чем порадуешь?

— «Ходить бывает склизко по камешкам иным», — продекламировал вместо ответа Бугаев. — Филин мне рассказал про алиби Бабушкина.

— А как твои поиски? Узнал, где отдыхала Мария Гавриловна Савина?

— В поселке Сива Пермской губернии. Я отыскал оттуда двух свидетельниц.

— Странное дело, — сказал Корнилов. — Я давно заметил: твои свидетели чаще всего женщины. И что же они засвидетельствовали?

— Теперь это мало что изменит.

— Ты докладывай! Оценивать будем потом.

— Баул… — Бугаев вспомнил препирательства с Бабушкиным и пожалел, что так и не заглянул в энциклопедию, чтобы выяснить разницу между баулом и саквояжем. — Саквояж пермячки у старика видели. Обращался дедушка с ним довольно небрежно, даже на полку забросил. Факт передачи саквояжа экскурсоводу девчата не зафиксировали. Шофер, кроме дороги и автоинспекторов, вообще ничего не видел. Так что хлопоты мои оказались напрасными.

Игорь Васильевич нахмурился.

— Легкомысленный ты человек, Сеня. Не обижайся. Не слишком утруждаешь себя раздумьями, голову жалеешь. Если Романычев в субботу с саквояжем по экскурсиям разъезжал, а вечером его уже убили, то вывод можно только один сделать: в отношении этих денег у него был какой-то план. То ли он хотел перепрятать их, то ли кому-то передать.

— Бабушкину? — с ехидцей спросил майор. — В качестве компенсации?

— А почему бы и нет? — серьезно ответил Корнилов.

— Может быть, Медников прав? — сказал Бугаев. — И убийца не связан со стариком? Не сто тысяч он искал, а четвертной. Затащил труп в разрушенный дом, осмотрел карманы, нашел ключи…

— Человек со стороны? Хотел бы я, чтобы эта версия подтвердилась. — Корнилов покачал головой.

18
Дмитрий Алексеевич Бабушкин выглядел утомленным. Больше всего Корнилова поразило, что он не брит. Светлая, с сединой щетина росла в разные стороны.

— Что же вы, Дмитрий Алексеевич, дали себе слабину? — спросил полковник. — Или нечем бриться?

Бабушкин не ответил.

Здесь, на этом стуле, перед Корниловым сидели разные люди. Нередко доставленные, как и Бабушкин, из внутренней тюрьмы. Опустившиеся и несломленные, заискивающие и готовые броситься на хозяина кабинета с кулаками, безразличные ко всему на свете и педантично заботящиеся о своей внешности. По тому, как они выглядели, можно было судить о многом. Корнилов всегда был предельно внимателен к эмоциональному состоянию своих гостей — порой это давало поразительные результаты.

— Следователь вынес постановление о вашем освобождении…

Апатия на лице Бабушкина сменилась радостной улыбкой. Так улыбается мальчишка, когда мать разрешает наконец пойти ему на улицу, куда его уже давно высвистывают приятели.

— Следствие по делу об убийстве Романычева еще не закончено. Поэтому вам не разрешается покидать город.

Улыбка угасла и обернулась разочарованной гримасой. Нет, Бабушкин совсем не умел скрывать свои эмоции.

— Значит, я по-прежнему на подозрении?

— Подозреваемых в таком тяжелом преступлении мы не отпускаем. Сейчас вы вернетесь в камеру, возьмете свои вещи и можете ехать домой. К вам на службу я позвоню. Только, Дмитрий Алексеевич, мне хотелось бы поговорить с вами… на другую тему.

— Пожалуйста!

— Что вы знаете о судьбе своего отца?

— Наверное, все. — Вопрос Корнилова не вызвал у него никаких эмоций. — Мама до сих пор скрывает от меня правду, но когда я поступал в институт, тетка мне все рассказала. Надо же заполнять анкеты, писать автобиографии. Тетка сказала, хуже будет, если тебя уличат во вранье. Никому не докажешь, что ты ничего не знал. Она права.

— Это не помешало вам поступить в институт?

— А я выбрал педагогический, — Бабушкин усмехнулся. — Парни там были в почете. А потом, в деле папы не было никакой политики, да и времена изменились.

— Вам никогда не приходила мысль о судебной ошибке?

— Приходила. Мы все уверены, что произошла ошибка. Я писал прокурору Союза, ответили, что оснований к пересмотру дела нет.

— Елизавета Станиславовна рассказала мне, что вы ходили и к прокурору города.

Бабушкин вздохнул, и лицо его исказила болезненная гримаса.

— Мне не хотелось бы говорить об этом… — Он неожиданно повысил голос: — Скажите, а к чему все эти вопросы?!

— Может быть, действительно произошла судебная ошибка?

— Разве можно что-нибудь поправить? Тетка мне твердит: надо добиваться, надо ходить, надо писать! Куда писать? Прокуратура СССР мне уже ответила! В Верховный Совет? В ООН? — Он помолчал и добавил: — Я пообещал тетке сходить в городскую прокуратуру, побеседовать с начальством. Поймите же — Елизавета Станиславовна больна. Неизлечимо. Это чудо, что она еще живет. Не хотелось ее огорчать. Для нас отец навсегда останется честным. Но что же делать, раз обстоятельства так сложились?

— Недавно я встретил человека, который оклеветал вашего отца, — сказал полковник.

— И он готов это подтвердить?

— Был готов. Но его убили на Каменном острове, рядом с вашим домом.

Лицо Бабушкина застыло. Он долго молчал, глядя на полковника невидящими глазами. Потом легонько встряхнул головой, словно помогая себе вернуться откуда-то издалека в кабинет:

— И это все… весь разговор об отце для того, чтобы обвинить меня в убийстве?

Игорю Васильевичу стало не по себе. Бабушкин ему не верил.

— Дмитрий Алексеевич, вы освобождены из-под стражи. Да, у нас были подозрения. Согласитесь сами — саквояж старика Романычева…

— Ах да! Эта куча денег… Вот уж не предполагал, что с миллионом ездят на экскурсии!

— Девяносто три тысячи. Но дело в другом…

— Конечно, конечно, — закивал Бабушкин. — Дело в том, что вы знали, где искать! Сразу пришли ко мне.

— За два дня до убийства старик признался, что оклеветал вашего отца…

— Скажите, я могу сейчас уйти и поехать домой?

— Можете. Вы свободны.

— И за мной не будут следить, не арестуют снова?

— Дмитрий Алексеевич!

— Это я на всякий случай. — Он встал. — В камере я не оставил ничего полезного, возвращаться туда не буду. Я пойду?

Корнилов тоже поднялся.

— Еще один вопрос… Ваша тетушка сказала, что в бюро путешествий крупные злоупотребления. И вы писали письмо директору.

— Простите, — прервал полковника Бабушкин. — Эту тему я не хочу обсуждать. Тетушка просто не в курсе дела.

— Мы можем проверить без вашего участия. — Полковник подумал, что экскурсовод боится.

— Нет, нет и нет! Пожалуйста, не принимайте всерьез слова Елизаветы Станиславовны.

— Смотрите сами, — Корнилов написал на листке бумаги свой телефон. — Будет нужда, позвоните.

Он позвонил через полчаса, еще не доехав до дома.

— Это ваш подследственный Бабушкин. Не узнали? — сказал он, явно бравируя. Голос его по телефону звучал звонко. — Я не ответил на вопрос о махинаторах из бюро путешествий. Помните?

— Помню.

— Это вас действительно интересует? — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Вы только на меня не сердитесь, я иногда бываю злым. Так вот, никаких писем на наших жуликов я не писал. Рассказал как-то тетушке, так она мне месяц покоя не давала. Все требовала вывести их на чистую воду. Я ей и соврал. Сказал, что написал письмо. Но какой толк был бы от него? Бросили бы в корзину и забыли. Без толку все это! Без тол-ку! И к прокурору города я не ходил. По отцовскому делу. Вы тетушке не говорите, ладно? А то она расстроится. — И Бабушкин повесил трубку.

19
Рано утром Корнилова разбудил телефонный звонок. Он привык к звонкам в любое время суток. Даже спал теперь один, в кабинете, чтобы не тревожить среди ночи жену. Телефонный аппарат ставил всегда на полу, рядом с диваном: удобно — протянул руку и поднял трубку…

Дежурный по управлению доложил, что во дворе дома на улице Гоголя обнаружен тяжело раненный Лежнев.

— Выезжаю, — сказал Корнилов, и спазм сдавил ему горло. Он положил трубку и несколько секунд сидел не двигаясь. И в эти секунды пронзительно, до боли пронзительно ощутил собственную малость, горькое чувство оттого, что не может предугадать, предотвратить события, касающиеся его так прямо, так непосредственно.

Пока он одевался, снова зазвонил телефон.

— Игорь Васильевич, с Борей несчастье! — Голос звонившей женщины он узнал сразу.

— Вера Михайловна, ты где? — спросил Корнилов. Лежнева не расслышала его вопроса.

— Его нашли без сознания, — продолжала она, всхлипывая. — Два ранения. В грудь и живот. В больнице говорят: потерял много крови. Как он попал на улицу Гоголя?! Он же поехал в Гатчину, по вашему делу…

— Материал для очерка?

— Ну да! Обещал быть к десяти. Ночь мы с мамой не спали, звонили в милицию, в больницы. Сейчас его привезли в Военно-медицинскую академию…

— Как он?

— Сказали, что надежды мало. — Она снова заплакала.

— Где тебя найти? — спросил Корнилов. — Я подъеду через пятнадцать минут.

Он перезвонил дежурному. Сказал, что заедет в академию. Посмотрел на часы: половина шестого.

Утренний город начинал просыпаться. На пустынных улицах лежали длинные тени от домов. Шаги первых прохожих звучали необыкновенно гулко. На набережной несколько рыбаков, собравшись в кружок и поеживаясь на свежем ветерке, обсуждали какие-то свои рыбацкие проблемы.

Минут через семь он был уже у хирургического отделения Военно-медицинской академии.

Вера Лежнева стояла у окна. Одна в пустом вестибюле. Услышав шаги, она обернулась, прошептала:

— Игорь Васильевич… — и беззвучно заплакала.

— На каком этаже? — спросил Корнилов нарочито по-деловому.

— На третьем. Пять минут назад приходил хирург. Все без изменений…

— Подожди меня. Может быть, сумею пройти к Борису…

Он направился к старику, дремавшему на контроле. Когда Корнилов подошел, старик открыл глаза и почему-то встал.

— Халат найдется? — спросил Игорь Васильевич.

— Гардеробщица еще не пришла, — извиняющимся тоном ответил старик. — Вам в отделении дадут.

Что-то было такое в манере Корнилова разговаривать, да и во всем его облике, что заставляло людей держаться с ним почтительно. В гостиницах, например, даже незнакомые швейцары никогда не спрашивали у него гостевую карточку.

— Хирурга зовут Юрий Алексеевич! — крикнула Вера Михайловна, и ее голос звонко разнесся по пустому вестибюлю.

Дежурный укоризненно покачал головой.

Юрия Алексеевича Корнилову вызвала из ординаторской дежурная сестра. Она же дала ему халат. Оказалось, что Юрий Алексеевич, пожилой, усталый человек, — дежурный врач. Он лишь принимал Лежнева и вызывал на операцию бригаду хирургов. Операция началась час назад. Когда она закончится, сказать трудно. Еще труднее предсказать результат.

Корнилов спросил, где находится одежда Лежнева.

— Вы хотите посмотреть?

— Да.

Хирург помолчал в нерешительности.

— Это вам необходимо по службе?

— Необходимо по службе. — Игорю Васильевичу не хотелось вдаваться в подробности.

— Марина! — позвал хирург сестру, читавшую книгу за столиком, на котором уютно горела настольная лампа. Девушка посмотрела в их сторону. — Проводите, пожалуйста, товарища полковника в приемное отделение. Пускай ему покажут одежду Лежнева.

— Мне можно будет задержать Марину минут на десять? — спросил Корнилов. — При осмотре одежды потребуются понятые.

Хирург посмотрел на Марину. Похоже, что любой вопрос приводил его в замешательство.

— Мы там найдем вам понятых сколько угодно, — сказала Марина. — Не беспокойтесь.

На большом служебном лифте они спустились на первый этаж. Марина молча, с любопытством разглядывала Корнилова. Глаза у нее были большие, темные — он не сумел разглядеть их цвет, лампочка в лифте была совсем тусклая.

Так же молча они прошли по широкому гулкому коридору до стеклянных дверей с надписью «Приемное отделение».

В большой комнате, за столом, сидел черноволосый молодой мужчина в белом халате и что-то быстро писал. Две медсестры тихо разговаривали.

— Грант Александрович, товарищу из милиции нужно показать одежду Лежнева, — сказала Марина.

Не отрываясь от своих записей, черноволосый окликнул одну из разговаривающих медсестер:

— Елена Ивановна, помогите найти одежду.

С горьким чувством взял Корнилов легкую кожаную куртку Бориса. Одна пола ее заскорузла от крови. Отверстия от пуль были только на спине. Выходные. Наверное, в момент выстрела куртка на груди была распахнута.

Сестра положила на стол перед полковником журналистский билет, немного денег, водительские права и техпаспорт на машину, японские часы.

«Интересно, где Борина машина?» — подумал Корнилов и спросил у медсестры:

— Ключей в карманах не нашли? Записную книжку?

— Может быть, в брюках? Я сейчас проверю.

Записная книжка оказалась в брючном кармане. «Тоже мне сыщики, — подумал полковник о тех, кто первым прибыл на место происшествия. — Уж записную книжку должны были найти!»

Ключей в карманах брюк не оказалось.

За легкой перегородкой кто-то застонал.

— Ничего, больной, потерпите, — уговаривал мягкий мужской голос. — Сейчас станет легче. Еще один укольчик…

Елена Ивановна принесла Корнилову несколько листков бумаги. Пишущей машинки в приемном покое не оказалось, и полковнику пришлось писать протокол осмотра одежды Лежнева и изъятия вещей авторучкой. Он дал Елене Ивановне расписаться и оглянулся, ища вторую сестру. Ее не было, но в это время опять вошла Марина.

— Товарищ Корнилов, — сказала она, — операция прошла хорошо. Так сказал Вознесенский.

Эту фамилию Игорь Васильевич знал. Вознесенский был одним из лучших хирургов города.

— Спасибо, Марина. Вы не подпишете протокол?

— Я подпишу, — подал голос Грант Александрович, все еще продолжавший писать за своим столом. Он встал, распрямил плечи. — Чертова писанина! Скоро схлопочу геморрой!

Он подошел к Корнилову, протянул руку:

— Капитан Мирзоян. Давайте ваш протокол. Я хоть и не поднимал головы, но все слышал. И пациента при мне привезли. — Мирзоян лихо вывел похожую на китайский иероглиф подпись. Корнилов обратил внимание на то, что у капитана золотой «паркер». — Будет чудо, если этот человек выкарабкается. Но мы в эпоху чудес и живем, — он с усмешкой покосился на свой стол, где лежало несколько историй болезней, исписанных быстрым, летучим почерком. — Елена Ивановна, не выпить ли нам кофе с коньячком?

— Грант Александрович, не доведут вас до добра разговоры про коньячок, — сказала медсестра и включила самовар, стоявший на отдельном столике.

— Пить нельзя, так хоть поговорить всласть! — засмеялся капитан. И увидев все еще стоявшую у дверей Марину, спросил: — А ты, красавица, не выпьешь с нами?

— Выпила бы! И кофе и коньяку, да надо на этаж.

— И я спешу, — сказал Корнилов. — Спасибо за приглашение.

— Вы, товарищ полковник, не пугайтесь, у нас никакого коньяка нет. Даже спирта не нюхаем. Это я так — какой армянин откажет себе в удовольствии поговорить о коньяке?

Потом они опять шли с Мариной по коридору, но теперь он уже не был таким пустынным и гулким — двое солдат в белых халатах вытирали швабрами кафельный пол, у раскрытых дверей одной из палат стояла группа врачей.

— Вы не будете подниматься наверх? — спросила Марина.

— Нет. В вестибюле меня ждет Лежнева.

— Тогда вам сюда, — девушка показала на маленькую дверь. — У вас есть телефон отделения? Запишите. — Она продиктовала номер.

Корнилов записал его на обороте только что составленного протокола.

— Потеряете, — сказала девушка.

— Не потеряю, Марина. Спасибо вам за помощь.

Вера уже знала, что операция прошла хорошо, — к ней спускался один из ассистентов хирурга. Он тоже повторил ей слова шефа: «Теперь надежда только на вашего мужа».

Корнилов предложил довезти ее до дома. Но Лежнева отказалась.

— На метро мне быстрее.

— Борис уехал вчера на машине? — спросил Корнилов.

— Да. Она цела?

— Сейчас приеду на службу, выясню. Но ключей у него в карманах не было никаких.

— Может быть, выронили, пока везли на «скорой»?

— Может быть, — согласился Игорь Васильевич.

Он отдал Вере часы и деньги мужа.

— Придет в себя, принесешь ему часы, — улыбнулся он. — А записную книжку и права я пока оставлю.

Вера покорно кивнула.

Корнилов уже сел в машину, когда вспомнил, что осталась невыясненной еще одна важная деталь. Он оглянулся — Вера медленно шла по противоположной стороне улицы.

Развернувшись прямо под знаком, запрещающим поворот, он подъехал к Лежневой.

— Вера!

Она оглянулась, подошла к машине.

— Где Боря вел записи, когда встречался с людьми?

— А… Ты об этом! Он брал с собой диктофон. Потом я должна была с него печатать. Такая морока… — Она улыбнулась грустной улыбкой.

— И вчера уехал с магнитофоном?

— Да. Он у него японский, совсем маленький. Помещается в кармане. А что, его тоже нет?

— Пока не знаю.

Корнилов резко рванул машину с места. «Чертов старик!» — подумал он о Капитоне. И повторил вслух:

— Чертов старик!

20
Из госпиталя Корнилов приехал на Литейный. Сварил кофе, побрился. Для таких случаев он специально держал в шкафу электробритву, кофеварку и еще много различных необходимых предметов, даже легкое шерстяное одеяло и подушку. Если была нужда, Игорь Васильевич спал на диване в кабинете.

Только сейчас он почувствовал, что напряжение, овладевшее им после звонка Лежневой, начинает ослабевать. Горькое чувство беспомощности, заглушенное на время необходимостью действовать, снова овладело им. Корнилов не мог отделаться от ощущения утраты. Две пули — в легкое и в живот; он знал, чем это кончается.

Дежурный по управлению доложил, что на место происшествия выезжали сотрудники Октябрьского райотдела и следователь прокуратуры.

— Я сейчас тоже туда подъеду, — сказал Корнилов. — Попроси, чтобы сотрудник угро, выезжавший ночью, ждал меня около дома.

Как только машина — теперь уже служебная «Волга» — притормозила у дома семнадцать по улице Гоголя, из людского потока навстречу Корнилову шагнул высокий молодой человек.

Поздоровался негромко и как-то очень буднично:

— Здравствуйте, Игорь Васильевич! — Будто бы знал, что Корнилов не терпит при выезде на место происшествия формальных церемоний.

Пожимая протянутую руку, он тихо добавил:

— Лейтенант Дашков из Октябрьского отдела.

Полковник с одобрением отметил, что парень ничем не выделяется среди прохожих — ни одеждой, ни манерой поведения.

— Никаких новостей? — спросил он.

— Есть новости, Игорь Васильевич. Час назад нам позвонила женщина. Сказала, что ночью встала принять лекарство и обратила внимание, что в доме напротив на четвертом этаже светятся несколько окон. Здесь. В доме семнадцать…

Корнилов осторожно, чтобы не привлекать внимания, окинул взглядом фасад. Окна в доме были большие, красивые, без переплетов. Четвертый и пятый этажи когда-то надстраивали — между ними и третьим этажом тянулся узкий карниз.

— Мужчина вылез в окно и пошел по карнизу, — продолжал Дашков. — Он останавливался у каждого окна и пробовал открыть. Одно — свидетельница не запомнила какое — оказалось незаперто. Мужчина залез в него. Света не зажигал и минут через пять появился с портфелем. Вернулся тем же путем, и сразу в окнах погас свет.

— Лежнева нашли здесь?

— Нет. Во дворе. Там есть лестница черного хода.

— Дом жилой?

— Все этажи, кроме пятого, занимает научно-исследовательский институт «Геологоразведка», на пятом — две квартиры.

— Почему эта женщина не позвонила в милицию сразу?

— Нет телефона. А утром пошла в магазин и в очереди узнала, что в доме семнадцать убили человека. Сейчас женщина у нас. Дает показания.

— Она могла бы узнать этого «верхолаза»?

— Игорь Васильевич, я с ней не встречался. Позвонили с Литейного, что вы едете…

— Понятно… — сказал Корнилов, думая о том, что Лежнев не стал бы путешествовать по карнизам, не стал бы залезать в чужую квартиру, тем более в учреждение. Склонностью к авантюризму Борис Андреевич никогда не отличался.

— Жильцов опросили? — спросил он, внимательно разглядывая автомобили, припаркованные вдоль улицы. Некоторые из них стояли прямо на тротуаре.

— Никто ничего не слышал и не видел, кроме той женщины. На пятом этаже, где стреляли в Лежнева, никаких следов, кроме пятен крови. — Похоже, лейтенант и сам знал, что от него требуется. — Вы не хотите подняться?

— Поднимемся. Но прежде поищем его машину.

— Лежнев был на машине? — удивился Дашков.

Корнилов подумал, что сотрудник, разговаривавший с Верой Михайловной, мог бы быть более внимательным.

Они медленно пошли по тротуару, рассматривая пеструю вереницу автомобилей. Поблизости с домом семнадцать яркой оранжевой машины Лежнева не было. Игорь Васильевич решил, что вечером здесь могло не оказаться свободного места и Лежнев поставил машину в отдалении. Так и оказалось: едва они свернули за угол, на Гороховую, Корнилов увидел «Жигули» со знакомым номером.

— Вот она, голубушка, — прошептал он.

На первый взгляд с машиной все было в порядке. Но когда Корнилов стал ее осматривать, оказалось, что дверца рядом с водительским сиденьем не закрыта.

— Смотрите, лейтенант… — показал он Дашкову на поднятую кнопку замка.

— Да… И никто не залез! — удивился лейтенант.

— А может быть, как раз залезли? — сказал Корнилов. — Или открыли ключом, взятым у Лежнева?

Дашков смутился и не нашелся с ответом.

— Покараульте машину, — сказал полковник. — А я вызову по рации экспертов.

Прошло не менее получаса, прежде чем они вошли наконец в подворотню дома, где произошло несчастье. Это был типичный петербургский двор-колодец, и Корнилов сразу вспомнил двор в доме старика Капитона. Только здесь не было ни одного кустика. Стены, асфальт и квадрат голубого неба, если взглянуть наверх.

Рядом с подъездом асфальт был присыпан все еще сырым песком, через который темнела кровь.

— Здесь его нашли, — сказал лейтенант, остановившись возле желтой кляксы. — Он долго пролежал на лестничной площадке — там тоже кровь… Потом пришел в себя и спустился во двор.

Корнилов взглянул наверх. На пятом этаже было распахнуто лестничное окно.

«Чертов старик!» — уже в который раз подумал Корнилов. Старик заслуживал самых крепких эпитетов, но в смерти Лежнева вины его не было. Полковник понимал это, но почему-то ругать старика все равно хотелось.

Несмотря на солнечный день, в окнах дома горел свет. На втором этаже, сидя на подоконнике, курили две молодые женщины. Они с любопытством разглядывали пришельцев.

— Рядом с пострадавшим ничего не нашли?

— Нет. Я осмотрел весь двор. А вы, товарищ полковник, имеете в виду что-то конкретное? — Дашков впервые назвал Корнилова полковником.

— У Лежнева был с собой диктофон.

Наверное, у лейтенанта возникло немало вопросов, но он сдержался, не задал ни одного. Корнилов подумал: «Что же, он ничем не поинтересовался? Не хочет беспокоить начальство или просто равнодушен?» И то и другое было ему неприятно.

— Нет, ничего во дворе я не нашел, — повторил Дашков. — Несколько окурков, коробку из-под сигарет. На лестничной площадке у окна тоже подобрал окурок. Все это сейчас на экспертизе.

Лифта в подъезде не было, на пятый этаж пришлось подниматься пешком по крутой лестнице. Мрачное впечатление производила эта лестница. Узкая — двоим не разойтись, грязная. И главное, до пятого этажа — ни одной двери. Случись что — кричи не докричишься.

«Что же привело сюда Лежнева? — подумал Игорь Васильевич. — В идеальное для расправы место?»

— Кто живет в этих квартирах? — спросил Корнилов, когда они с лейтенантом остановились на площадке пятого этажа.

— В шестнадцатой семья Прухно. Живут они здесь недавно. Он — капитан Балтийского пароходства, жена — дежурная по этажу в гостинице «Астория». Двое детей. Квартира стоит на охране. А в пятнадцатой — одни женщины. Старухи.

— Правильно! — Игорь Васильевич оглянулся на крутой марш лестницы. — Старухи у нас выносливые. Им лифт ни к чему. Пусть шагают по ступеням!

— Три старухи, — продолжал лейтенант. — В каждой комнате по бабушке — квартира коммунальная. Одна из них, Гунда Францевна Плуме, уже год как не выходит из дома. Ей девяносто. Соседки приглядывают, приносят продукты. Они помоложе, одна еще работает корректором в издательстве — Мария Федоровна Усольцева. Другая — пенсионерка, тоже Мария Федоровна. Только Смирнова. На пенсию вышла в прошлом году.

— Не такие уж и старые эти старухи, — усмехнулся Корнилов. — К ним, может быть, знакомые пенсионеры захаживают?

— Может быть, — с сомнением сказал лейтенант.

— Я шучу, — Корнилов покосился на Дашкова. — А память у вас завидная! Имена помните прекрасно.

Дашков слегка пожал плечами, словно бы хотел сказать: «Какие пустяки! Обычное дело…»

Когда они спустились вниз и вышли на улицу, Корнилов попросил:

— Выясните с пенсионерками все до конца — кто у них бывает, есть ли среди родственников или знакомых мужчины? Не заходил ли кто вчера вечером? Человек, заманивший Лежнева в эту западню, наверняка хорошо здесь ориентируется. И даже знал о том, что жильцы соседней квартиры в отпуске. А старухи вечером сидят дома.

— Слушаюсь, товарищ полковник, — сказал Дашков и неожиданно спросил: — Извините, Игорь Васильевич, мне сказали, что вы знаете Лежнева?

— Знаю.

— У вас уже есть какая-то версия? Мы у себя головы ломали… — лейтенант чуть сконфуженно улыбнулся. — На ограбление не похоже.

— Нет у меня версии, — сердито ответил Корнилов. — Знаю, что Лежнев взял диктофон и поехал в Гатчину. С кем-то встретиться. А оказался на улице Гоголя!

— Может, тут замешана женщина?

— Из пятнадцатой квартиры?

Лейтенант промолчал.

Уже садясь в машину, полковник подумал о том, что было бы неплохо узнать, кто жил в шестнадцатой квартире до капитана дальнего плавания. И попросил Дашкова навести справки.

— Да заодно уж и про пятнадцатую выясните. И побыстрее.

21
Первое, что сделал Корнилов, возвратившись на Литейный, — внимательно перелистал записную книжку Лежнева. Ни одного гатчинского адреса в ней не значилось. Не было фамилий Полякова и Климачева. «Да и не могло быть здесь!» — подумал Корнилов. Он помнил, что Борис Андреевич, собирая для очерка материал, каждый раз заводил особый блокнот. Мягкий, без обложки, чтобы удобно было носить в кармане. Но такого блокнота не нашли ни в его одежде, ни в машине.

Отложив записную книжку, Корнилов раскрыл потрепанные водительские права. С фотографии на полковника смотрел моложавый человек с усами. Волевой подбородок, длинное сухое лицо и веселые глаза. Корнилов вспомнил, как лет пять назад ездил с Борисом покупать ему новые «Жигули». «Надень мундир, продавцы испугаются, не подсунут мне «тачку» с браком», — пошутил он. Но Игорь Васильевич приехал без формы — Лежнев и сам прилично разбирался в автомобилях. Да и Корнилова в магазине знали. Приходилось ему бывать там по делам служебным.

На талоне предупреждений он с удивлением обнаружил просечку, сделанную инспектором ГАИ. Лежнев всегда гордился тем, что за всю свою многолетнюю практику не получил ни одной «дырки». «Я законопослушный автомобилист, — говорил он. — В конфликты с ГАИ не вступаю». А просечка была. И к тому же совсем свежая. Надев очки, Корнилов с трудом разобрал каракули инспектора рядом с «дыркой»:

«23.06.87. Превыш. ск. инсп. Иванов».

«Если он совершил нарушение по трассе Ленинград — Гатчина, — волнуясь, подумал Игорь Васильевич, — это будет подтверждением его поездки».

Он тут же набрал номер заместителя начальника ГАИ…

А через час перед ним сидел автоинспектор Иванов, большой, как шкаф, загорелый и встревоженный.

— Помните? — спросил Корнилов и положил перед ним водительские права и талон предупреждений Лежнева.

— Помню, товарищ полковник. Я за вчерашнее дежурство всего одну просечку и сделал. Уж недели две никого не наказывал так строго. Теперь в газетах только и чешут нашего брата.

— Стоп, лейтенант, — остановил его Корнилов. — Давай о деле. К вам претензий нет. Когда это произошло и где?

— В Пулкове! Там мой пост. А время? — Он на секунду задумался. — Точно скажу — в двадцать пятьдесят. Ведь несся больше ста… Я засвистел. Думаю, не остановится! Побежал к своей машине, а он тормозит. Сдал назад. Смотрю, человек серьезный, запаха не чувствуется. Спрашиваю: вам жить надоело?

— Он был взволнован?

— Нет, товарищ полковник. Улыбался. — Похоже, это обстоятельство особенно удивило инспектора. — Сказал: «Спешу. Согласен на любое наказание». Я и сделал ему просечку. — Иванов вздохнул, кресло под ним жалобно простонало. — Сгоряча я, товарищ полковник, просечку сделал. Талон-то у него девственный, опытный водитель. Но ведь сто двадцать гнал! Впору было его на экспертизу отправить.

Корнилов усмехнулся — в начале разговора лейтенант говорил о ста километрах.

Он встал. Вскочил и инспектор. Удивительно проворно для своей комплекции. Корнилов протянул ему руку:

— Все, лейтенант, спасибо за информацию. Помог ты нам очень.

Пожимая полковнику руку, Иванов спросил растерянно:

— Может быть, я что-то не так сделал? — И вдруг радостно воскликнул: — Это был ваш сотрудник?! На задании? А я его тормознул.

— Все в порядке, лейтенант. Лихачей держи в строгости!

«Откуда они такие здоровые? — думал Корнилов, провожая инспектора взглядом. — От свежего воздуха? И только?»

22
Вечером к Корнилову зашел Филин. Сказал, удобно усаживаясь в кресле:

— Нашли мы «верхолаза». Ну и фрукт!

— А если без эмоций?

— Я без эмоций не могу, товарищ полковник. — Филин улыбнулся виноватой подкупающей улыбкой. За эту улыбку Корнилов прощал капитану даже некоторую жесткость в обращении с людьми. Не зная капитана ближе, можно было бы подумать, что Филин человек равнодушный. На самом же деле он был человеком в себе. Его сдержанность порой переходила в сухость, качество само по себе малоприятное. Но равнодушным он никогда не был. — Такая зануда этот «верхолаз»! А ведь работает заместителем директора. Увидел, как наш эксперт следы в приемной на подоконнике фотографирует, зазвал меня в кабинет и ну крутить вокруг да около!

— Насколько я понимаю, признания не последовало?

— Частичное, — с несвойственным ему смущением сказал капитан. — Он признает, что ночью лазал по карнизу, но причину скрывает. Истинную причину. — Капитан положил на стол толстую переплетенную рукопись.

Игорь Васильевич взял ее, прочитал название:

«Данные сейсмической разведки Кустанайской области. 1972 год».

— Заместитель директора института Тихон Владимирович Гаранин утверждает, что ночью ему срочно потребовался этот документ. Можете представить? Может быть, вы с ним поговорите?

— Ты что, задержал его? — с тревогой спросил Корнилов.

— Нет. Просто привез его в управление. Ненадолго.

Корнилов хотел возмутиться, но капитан, почувствовав надвигающуюся грозу, быстро сказал:

— Товарищ полковник, Тихон Владимирович заявил, что будет на меня жаловаться, я и предложил сделать это не откладывая. Он сейчас в приемной.

— Ну, Геннадий! Если что не так… — пообещал Корнилов. — Зови Гаранина. И дожидайся у себя.

Тихон Владимирович оказался краснощеким крепышом со шкиперской бородкой и оттопыренными ушами. Во всем его облике было что-то петушиное, задиристое, и Корнилов весело подумал: «Занятный, наверное, у них с капитаном получился разговор».

— Садитесь, пожалуйста, товарищ Гаранин, — показал он на стул. — Капитан Филин доложил мне, что вы хотите заявить жалобу на его действия.

Тихон Владимирович, судя по всему, не ожидал такого поворота. Он внимательно посмотрел на Корнилова — не шутит ли? Потом так же молча обвел взглядом кабинет. Казенная обстановка «Большого дома», как называли в народе здание на Литейном, четыре, действовала на заместителя директора не лучшим образом.

— Дело не в жалобе, товарищ… — произнес он миролюбиво.

— Игорь Васильевич Корнилов.

— Я считаю ниже своего достоинства жаловаться, товарищ Корнилов. — Гаранин нахмурился. — В этом есть что-то унизительное. Но нельзя же и так, как ваш рыжий капитан! И давит, и давит на меня! Я ему все объяснил… — Тут посетитель заметил на столе свою папку с «Данными сейсмической разведки», и уши у него стали малиновыми. — В конце концов, я имею право не отвечать на вопросы! — с вызовом сказал он. — Насколько мне известно, закон предоставляет такое право. В газетах сейчас об этом много пишут.

— Имеете такое право, — согласился Корнилов, уже предчувствуя, что сейчас услышит от Гаранина всю правду. — Но в том случае, когда речь идет о преступлении, свидетелем которого является гражданин, он обязан давать показания.

— Значит, я сейчас даю показания?

— Нет, Тихон Владимирович, мы с вами просто беседуем. Вот капитан Филин проводил предварительное расследование и по поручению следователя прокуратуры официально допрашивал вас. И, судя по всему, превысил свои полномочия.

— Может, и не превысил! — сказал Гаранин. Вид у него был озабоченный. — Вы простите — у меня плохая память на имена…

— Игорь Васильевич…

— Игорь Васильевич, я могу говорить с вами конфиденциально? Нет, нет, вы не подумайте — никакого преступления я не совершал и ничего подозрительного в ту ночь не видел. Так что я даже не свидетель. Мое хождение по карнизу — дело личное. Но я хотел бы… — его уши из малиновых превратились в багровые. — Я хотел бы, чтобы о причине хождения не знали в институте.

— Если это действительно личное дело… — осторожно сказал Корнилов.

— Действительно, действительно! — закивал заместитель директора. — Слово даю! Так вот… — начал он и неожиданно оборвал фразу. — А капитану вашему не скажете?

— Скажу. — Корнилов начал сердиться. Разговор принимал какой-то комический оборот.

— Понимаю, — согласился Гаранин. — Капитан ведет расследование. Но пусть уж он не выдаст меня, а? — Заместитель директора вздохнул и решился: — Ко мне вчера товарищ приехал. Из Сибири. Мы с ним в горном институте учились. Приехал без предупреждения, поздно вечером. Еда кой-какая у меня была, а с выпивкой — труба. Ни грамма. А на работе, в сейфе, бутылка коньяка с незапамятных времен лежит. Ну вот…

Он посмотрел на Корнилова наивными глазами.

— А почему вы не вошли в дверь? Кабинет-то ваш!

— Дурацкая история. Сломался замок. Месяц напоминал завхозу, чтобы поставили новый. Месяц! — Воспоминания о сломанном замке, видимо, были не особенно приятными. Гаранин просто кипел от ярости, и Корнилов почувствовал, что ярость у него не показная. Неисполнительность завхоза допекла его всерьез. — И надо же! Когда пришел за коньяком — в дверях стоял новый замок!

— И не страшно было идти по карнизу?

— Страшно! Но не уходить же с пустыми руками!

— А почему вы так боитесь огласки, Тихон Владимирович?

— Вы что, не понимаете? Замдиректора лезет в окно за коньяком! В другие-то времена коллеги посмеялись бы, и все. В геологических партиях легенды бы ходили! А теперь? Да я еще и председатель районного комитета трезвости.

— Да-а. Ситуация, — сочувственно сказал Корнилов. — Но из общества-то трезвости я бы на вашем месте вышел. Раз употребляете. Неудобно как-то. Раздвоение личности!

— Неудобно, — согласился Гаранин. — Да ведь заставили. Вызвали в райком, поинтересовались здоровьем. А меня полтора года назад инфаркт хватил. Они потому меня и вызвали. Говорят: «Вы после такой тяжелой болезни, конечно, и капли в рот не берете?! Вам карты в руки — будете председателем общества трезвости. Это, дескать, и вам полезно». Как ни отнекивался — дожали.

Провожая Гаранина до дверей, Игорь Васильевич спросил:

— А у вас в институте дежурства ночью нет?

— Нет. Когда мы сокращение штатов проводили, перво-наперво четыре единицы — ночных дежурных — сократили.

Филин, узнав, по какой причине замдиректора ходил по карнизу, засмеялся:

— Вот это похоже на правду! А то схватил со стола первую попавшуюся папку и сунул мне. Так я и поверил, что ему ночью эти сейсмические данные понадобились! — И добавил с ноткой ревности: — Быстро он вам все выложил, товарищ полковник.

— Это, капитан, он не мне выложил. Кабинету.

Филин посмотрел на Корнилова с недоумением.

— Что ж тут непонятного?! Ты с ним разговаривал в его кабинете. Там он хозяин. Сила. А привезли в эти казенные стены — заместитель директора сник. У нас только рецидивист уверенно держится. А честный человек может и напугаться.

«Вот и еще один подозреваемый отпал», — подумал Игорь Васильевич. С того дня, как Романычев подошел к нему в зале Дома культуры, прошла всего неделя, а полковнику казалось, что минула целая вечность. Он засыпал и просыпался с мыслью о том, какие еще неожиданности всплывут в этом расползающемся, как перестоявшее тесто, деле. Смерть Капитона Григорьевича, погром в его квартире, подозрение, павшее на Дмитрия Бабушкина, покушение на Лежнева…

В каком горячечном мозгу могла зародиться мысль об убийстве с одной-единственной целью — скрыть преступление, погашенное сроком давности?

«Лежнев начал собирать материалы для очерка, героев которого уже нет на этом свете, — рассуждал Корнилов. — Что может быть безобиднее? А его попытались убить. Кто? Мертвецы не стреляют».

Что сумел разузнать журналист за сутки, прошедшие с того момента, как он познакомился с делом?С чего он начал? С поиска родственников Климачева и Полякова? Что могут они рассказать о прошлом этих людей, даже если захотят?

«Я смотрю на дело слишком профессионально, — остановил себя полковник. — Журналисту, наверное, интересно было узнать, кем стали дети преступников, какими интересами живут?»

Он пометил на листке:

«1. Родственники».

И подумал о том, что Борису Андреевичу, наверное, мало показалось папки с делом Бабушкина. Были в годы блокады и другие процессы, на которых судили настоящих жуликов и расхитителей. У Лежнева могло появиться желание посмотреть на явление пошире. Года два назад Корнилов уже листал похожие синие папки. Особенно запомнилась ему подшитая в одном деле записка, перехваченная охраной в тюрьме:

«Сходи к Вере в Гостиный двор… пусть она срочно сходит к Максу, пусть тот все бросит и поможет меня спасти надо нанять защитника нет ли кого знакомого у Сережи милицейской шишки словом спасите иначе я погибну умоляю во имя всего святого все надо сделать быстро примите все возможные меры нет ли у Миши связи в судебном мире целую вас».

Полковник записал:

«2. Архивы».

Потом он позвонил Вере Михайловне Лежневой — узнать, не брал ли ее муж письмо в архив от редакции. Но телефон не отвечал. Наверное, Лежнева была в больнице.

Корнилов достал из сейфа папку с делом Бабушкина. Исходные данные для поисков и у Лежнева и у него были одни и те же — хранящиеся в этой папке документы. «Так и не выяснил я, куда пропали материалы предварительного расследования!» — с неудовольствием подумал полковник и подчеркнул в своей записке слово «архивы» тремя жирными чертами.

Снова и снова он листал дело. Для того чтобы восстановить картину суда, Лежнев мог попытаться разыскать его участников: заместителя начальника управления Наркомюста по Ленинграду Соколова, заместителя прокурора Исаенко. Судью Толя. Если они еще живы.

Полковник переписал все фамилии на листок. Недоставало только фамилии следователя. «Завтра затребую еще раз материалы предварительного расследования и выясню, — подумал Игорь Васильевич. — У Бори не было времени меня опередить».

И еще одна строка появилась на листке:

«3. Судебное дело Климачева».

23
Последние дни забот у Бугаева было по горло. Белянчиков в таких случаях говорил: «напряженка». Майору это слово не нравилось. Резало слух. Так же, как «замот» и «заморочка». Он приходил домой усталый, с гудящей от курева и кофе головой, принимал теплый душ и засыпал, едва голова касалась подушки. Ни кофеин, ни никотин еще не могли совладать с его здоровым организмом.

Но каждый раз он просыпался с каким-то мучительным чувством неудовлетворенности. Так бывает, когда человеку приснится сон, но какой — не вспомнить. Остается лишь ощущение значительности приснившегося. Спал Семен последнее время без сновидений и совершенно справедливо рассудил, что его неясная тревога имеет вполне реальную основу. Что-то в эти дни он упустил очень важное.

И в то время как шеф листал синюю папку с делом Бабушкина и методично расписывал свои действия на завтра, майор ходил взад и вперед по кабинету и лихорадочно вспоминал людей, с которыми он встречался в последние дни.

Первый день — выезд на Каменный остров, осмотр места происшествия, всего парка, разговоры с жильцами немногочисленных домов и с многочисленной охраной государственных дач, с отдыхающими из санатория, с матерью Бабушкина.

Шаг за шагом Бугаев вспоминал подробности увиденного, лица людей, их реплики, их реакцию на вопросы.

За первым днем следовал второй, третий…

Загорелая, будто подвяленная на солнце, Агния Петровна Зеленкова. Он вспомнил ее ласковый щебет по телефону: «роднуля», «лапочка».

«Тоже мне, бланманже! — неприязненно подумал майор и остановился как вкопанный. — Стоп! Что такое она сказала о поздравительных открытках от Полякова? Агния Петровна, «лапочка»! Как же я не уловил такую важную информацию сразу? Осел!»

Торопясь, он начал листать записную книжку, нашел домашний телефон секретарши и, уже набирая номер, подумал с тревогой: «А я ведь даже не сообщил ей о смерти старика!»

— Слушаю вас, — ласково откликнулась Зеленкова.

— Агния Петровна, здравствуйте. Вас беспокоит майор Бугаев из милиции. Помните, мы недавно беседовали с вами о Капитоне Григорьевиче?

— Что с ним? Он нашелся? — с тревогой спросила Зеленкова. — Я вам много раз звонила, телефон не отвечал. Мне уже бог знает что в голову полезло…

— Простите. Я был все время в разъездах. Завтра утром приеду к вам, все объясню. А сейчас напомните мне, пожалуйста, — последняя открытка от Полякова когда Капитону Григорьевичу пришла? Та, что вы из почтового ящика вынимали?

— Господи, да что вы об открытках! Капитона Григорьевича все нет и нет! И квартира опечатана! Что случилось?

— Я вам потом объясню, Агния Петровна. Сейчас важно, чтобы вы вспомнили…

— Про открытку от Полякова? К Майским праздникам она пришла! День я не помню. Самый конец апреля.

— Спасибо, — сказал майор. — Большое спасибо. — И, положив трубку, добавил: — Лапочка.

— Получается, что Поляков жив? — удивился Корнилов, выслушав покаянную исповедь майора. — А как же некролог, вырезанный Романычевым из газеты?

— Ошибся дедушка, — сказал Бугаев. — И как мне кажется, ошибка эта стоила ему жизни…

— Только не увлекайся! — остановил его полковник.

— Я думаю, Лежнев поехал к родственникам того Полякова, чей некролог лежал у Романычева в тетради. Решил порасспросить их об усопшем. Там и выяснилась ошибка. Остальное — дело техники. Разыскал журналист настоящего Полякова и…

— Счастливый ты человек, Бугаев, — вздохнул полковник. — Все умеешь объяснить. Скажи мне тогда: почему вдова и сын расстрелянного Бабушкина не хотят добиваться его реабилитации? Не верят? Не хотят новой огласки?

— Игорь Васильевич, вы же видели мамашу! Божий одуванчик! В чем только душа теплится! Ей и волноваться нельзя. Отдаст богу душу. Жалеют ее, наверное. Только и всего.

Корнилов промолчал. Он словно увидел весельчака Бугаева новыми глазами.

24
Последние годы Корнилов спал плохо. Привыкать к снотворному ему не хотелось, и он перепробовал массу безвредных — и, как оказалось, бесполезных средств от бессонницы. Глотал перед сном ложку меда, запивая его теплой водой, пил и нюхал валериановый корень, ел размоченную курагу. После теплого душа, не вытираясь, ложился в постель. Гулял перед сном по часу или не выходил на прогулки вовсе… Не помогало ничего. Даже чтение скучных книг. Советы врачи давали противоречивые. А его старый друг, доктор Козлов, как-то сказал Корнилову:

— Ну чего ты меня выспрашиваешь? Я и сам не могу заснуть, пока не глотну димедрола и не запью бутылкой пива.

Идея с пивом пришлась Игорю Васильевичу по душе. Он попробовал пиво без димедрола. И быстро заснул. Некоторое время, ложась спать, он ставил на ночной столик бутылку пива. Действовало неплохо. Получасовое чтение «под пивко» помогало заснуть. Но было два серьезных «но». Ему стала сниться всякая чертовщина, и он начал толстеть.

В эту ночь Игорь Васильевич вообще не сомкнул глаз. Не помогли ни пиво, ни снотворное. Утром жена спросила с тревогой:

— Ты когда уснул?

— Около двух, — соврал Корнилов.

— Ты же почернел, Игорь. В гроб кладут краше.

— Сегодня магнитная буря, — попробовал он отшутиться.

Горячий душ и крепкий кофе помогли ему обрести форму. Приехав на службу, он снова сварил себе кофе.

Сводка за сутки была на удивление спокойной, и Корнилов отменил оперативку. Ему не хотелось сегодня терять время.

В девять тридцать Игорь Васильевич уже знакомился со списком двенадцати Поляковых, проживавших в Гатчине. Среди них был и Поляков Петр Михайлович, 1917 года рождения, проживавший на Парковой улице в доме № 14.

— Здорово все сошлось на Гатчине?! — радовался Бугаев. Как он умудрился в такую рань установить всех гатчинских Поляковых, полковник спрашивать не стал. Отметил только, что майор сегодня тоже подрастерял свой франтоватый лоск. Может, и впрямь магнитные бури на них стали действовать? — Дедушка в Гатчину ездил? — Семен упорно называл покойного Капитона Григорьевича дедушкой. — Лежнев с Гатчины начал?! И там же, оказывается, Поляков живет! Есть повод задуматься?

— Поляков на пенсии?

— Как бы не так! Работает главным специалистом гатчинского Гипромеза. Кандидат технических наук. Надо ехать в Гатчину!

— Успеем. Скажи мне лучше, ты можешь себе представить ученого, главного специалиста института, стерегущего свою жертву с куском трубы в руке?

— Очень даже могу.

— Семидесятилетнего деда?

— Могу! — упрямо повторил Бугаев.

— Ладно. Свяжись со следователем. Доложи ему о Полякове.

Когда майор ушел, Игорь Васильевич попросил секретаря соединить его с начальником жилотдела того района, где жили Бабушкины. Начальника звали Олег Павлович Зорин. Корнилов коротко рассказал ему о неудобной и холодной квартире Бабушкиных.

— Я знаю эту квартиру, — вспомнил Зорин. — Она не такая уж и неудобная. В парке. Прекрасное место! Но это все лирика. А сермяжная правда состоит в том, что депутатская комиссия трехкомнатную им не дает.

Полковник слушал Зорина с неприязнью. Уже месяц, как ОБХСС занимался этим типом: взятки, кумовство, злоупотребления квартирами старого фонда — чего только не числилось за ним!

— Олег Павлович, одна из проживающих в этой квартире женщин больна раком. И мать со взрослым сыном имеют право на отдельные комнаты.

— Имеют, — согласился Олег Павлович. — Но вы же знаете, между законом и действительностью дистанция огромного размера.

Набив себе цену и решив, что полковник не за чужих людей хлопочет, Зорин добавил:

— Я сейчас пошлю туда инспектора. Будем готовить новые материалы на депутатскую комиссию. Напомните координаты…

Корнилов продиктовал адрес Бабушкиных и положил трубку.

Через несколько минут позвонила директор областного архива: судя по архивной описи, следственное производство по делу Бабушкина должно было находиться в синей папке, что лежала у Корнилова в сейфе. А дело Климачева в архив вообще не поступало.

— Где же можно еще искать? — спросил полковник, уже предчувствуя ответ.

— Больше нигде, Игорь Васильевич. Наверное, дело пропало в годы блокады. Или кто-то допустил небрежность при сдаче архива.

— А вы не могли бы назвать мне людей, которые работали в последние годы с судебными делами времен блокады?

— Конечно. Подождете немного?

Прошло не более пяти минут, и перед полковником лежал листок с фамилиями интересующих его лиц.

А еще через полчаса Филин привез ему сведения о ветеранах, работавших в осажденном городе. Их осталось совсем немного — девятнадцать человек. Все давно на пенсии. Ни заместителя начальника управления Наркомюста Соколова, ни заместителя прокурора Исаенко, ни судьи Толя среди них не было. Соколов погиб на фронте, Исаенко и Толь умерли еще в шестидесятые годы.

Из девятнадцати оставшихся в живых некоторых Корнилов хорошо помнил. Заслуженные люди, они пытались перехитрить старость: работали в совете ветеранов, выступали с лекциями.

Уже дважды заглядывал в кабинет Бугаев, но полковник предостерегающе поднимал ладонь, показывая, что занят.


Лейтенант Дашков из Октябрьского райотдела влетел с опозданием на пятнадцать минут.

«Рано я его в службисты зачислил, — подумал Корнилов. — Он, оказывается, обыкновенный разгильдяй!»

— Извините, товарищ полковник, машинистка подвела. Трижды перепечатывала. Что ни фраза — то ошибка!

— Да какие тут фразы! — сказал Корнилов, живо представив себе, как Дашков стоял у машинистки «над душой» и как она нервничала и лепила ошибку за ошибкой. — Мне и черновика бы хватило.

— Жильцов, товарищ полковник, в этих квартирах перебывало уйма. Много лет квартиры служили резервным фондом. — Дашков положил перед Корниловым две страницы текста. Бумага была мелованная. Наверху первой страницы значилось: «Начальнику отдела Управления уголовного розыска Главного управления внутренних дел Леноблгорисполкома полковнику Корнилову И. В.»

«Ничего себе! — подивился Корнилов. — Надо будет порекомендовать лейтенанта полковнику Набережных. Вдруг ему завканцелярией понадобится?» Полковник Набережных был начальником хозяйственного управления.

— Ладно, лейтенант. Победителей не судят. За сведения спасибо. Но учтите на будущее: бис дат, кви цито дат. Вы латынь еще помните?

Дашков слегка побледнел.

— Нет, товарищ полковник. У нас латынь не преподавали. Я высшую школу милиции заканчивал.

— Ну, не беда! — ободрил его Корнилов. — Это значит: вдвойне дает тот, кто дает скоро. А в нашем деле быстрота — главное. И поменьше обращайте внимания на бумажки, на форму.

«Кажется, я дал ему не самый полезный совет для жизни», — усмехнулся полковник, когда Дашков вышел из кабинета. Он снова набрал номер телефона Лежневых…

25
— Дело, которым ты сейчас займешься, трудное, — сказал полковник Бугаеву.

— В Гатчине?

— В Гатчину поеду я. Разговаривать с главными специалистами должны полковники, а не майоры. Запиши: Звонарев Юрий Кононович. Васильевский остров, 5-я линия, дом 39, квартира 42, пенсионер. С этого момента каждый шаг Юрия Кононовича должен быть нам известен. В помощники возьми Филина. И больше никого. Участкового инспектора не привлекай. Ты его знаешь?

— Нет.

— Все равно! Он тебя может знать. Поэтому на глаза ему не попадайся. Звонарев — человек опытный. Очень опытный. Так что сидения в скверике или в машине с газетой и всякие такие штучки отменяются. Он все это лучше нас с тобой знает…

Майор, собравшийся было протестовать — очень уж ему хотелось поехать к Полякову, — по тону шефа понял, что дело действительно предстоит непростое.

— Человек этот вооружен. Скорее всего, пистолетом. В двадцать часов или ты, или Филин позвоните мне. Нет, лучше дежурному. Он меня найдет и в Гатчине. Вдруг случится что-то непредвиденное… Следующий звонок в двадцать два. Мне.

— Домой?

— На службу. И Христом-богом прошу — не вспугните.

— А если намылится из города?

— Задерживать только перед самой посадкой в поезд или самолет.

— Живет в квартире один?

— Знаю только, что квартира отдельная.

— Ну и задачка! Со всеми неизвестными.

— Не набивай себе цену. Рядовое задание, — без улыбки сказал Корнилов, противореча сам себе. — У тебя сигареты не найдется?

— Ну почему не найдется? — Бугаев достал пачку «Кента».

— Извини! Как же я упустил — ты у нас всегда против течения идешь! Все бросают, а ты закурил.

— Работа нервная, товарищ полковник, — смиренно ответил Бугаев. Но Игорь Васильевич не отозвался на его ерничество. Молча прикурил от протянутой майором зажигалки.

Он сделал всего несколько затяжек и чуть ли не с ненавистью раздавил почти целую сигарету в пепельнице:

— Сеня, ты меня вовремя поправил.

Бугаев удивленно посмотрел на шефа. Он ни словом не возразил полковнику. Только слушал.

— Не все я продумал со Звонаревым. Лучше будет, если он забеспокоится. Когда человек беспокоится, он ошибается чаще. Зайди в жилконтору, наведи справки. Отыщи участкового. Правда, участковый вряд ли знает, что за тип Юрий Кононович.

— Так ведь и я не знаю! — упрекнул шефа майор.

— Давай действуй. Сегодня все узнаешь. Пусть Филин позвонит к нему в квартиру, задаст какой-нибудь пустяковый вопрос. Но учти: потом ведите себя так, чтобы даже я вашего присутствия обнаружить не смог. — Он помолчал, задумчиво разглядывая майора, и Семену показалось, что шефа одолевают сомнения. Что он не уверен, правильный ли дал совет. Таким майор видел Корнилова впервые. — Этот человек меня очень интересует. Очень. Но что-то я все же недодумал. Может быть, не надо его беспокоить? — Полковник встал, подошел к окну, посмотрел на здание артиллерийского училища. Потом обернулся к Бугаеву и неожиданно сказал: — Лежнев ночью умер…

Некоторое время они молчали. Первым нарушил молчание майор:

— Когда похороны?

— Послезавтра. Только я не пойду. Не хочу увидеть Бориса в гробу…

Если уж быть откровенным до конца, то Корнилову следовало бы сказать, что он просто боялся, можно даже сказать, панически боялся похоронных церемоний. И жена, зная об этом, сказала после того, как стало известно о смерти Лежнева: «Не ходи на похороны. Пускай он останется для тебя таким, каким ты видел его последний раз. А Вере я все объясню. Она поймет. Помоги лучше оформить всю эту похоронную канитель».

26
Когда Бугаев ушел, полковник подумал: «Вот и все… Если птичка еще не улетела, можно подводить итоги. — Мысль о птичке заставила его невесело усмехнуться. — Хороша птичка! Орел-стервятник».

Корнилова уже не очень интересовала поездка в Гатчину, разговор с Поляковым. «Что нового я узнаю от этого прохвоста? В лучшем случае — выслушаю покаяние, вроде того, что уже слышал от старика Капитона».

В этом зыбком деле, протянувшемся пунктиром из прошлого, — сплошные потери. Опоздания и потери. Люди, с которыми Корнилову пришлось встречаться в последние дни, совершали нелогичные поступки. Все Бабушкины, эта милая подруга Дмитрия Алексеевича… Он вспомнил доктора-коллекционера, ограбленного собственным учеником. Вот еще один чудак — кто-то обманул его, всучил вместо подлинников копии картин, а ему не хочется разрушать иллюзию.

Всю дорогу до Гатчины Корнилов дремал. Медников не донимал его разговорами, ни о чем не расспрашивал. Он знал, что Игорь Васильевич был дружен с Лежневым.

В Гатчине у подъезда районной прокуратуры их ждал высокий молодой парень. Он сел в их машину, представился:

— Мирзоев Зорий Александрович, следователь…

«И не жаль им кавказские горы на ленинградские болота менять? — подумал Корнилов. — Наверное, женился на ленинградке».

— Поляков дома, — сказал Мирзоев. — Два дня назад взял больничный лист. Со вчерашнего вечера никуда не отлучался.

— Он живет один? — спросил Медников.

— С женой. Сейчас у них гостит внучка, девочка лет двенадцати.

— Если жена и внучка дома, придется Полякова везти на допрос в прокуратуру, — сказал Медников и вопросительно посмотрел на Корнилова. Полковник пожал плечами.

— Ладно. На месте все станет ясно, — решил следователь. И спросил: — Зорий Александрович, вам не удалось выяснить, чем занимался Поляков прошлую неделю?

— Удалось. Он так провел эти семь дней, как будто знал, что мы начнем выяснять его алиби!

— Конечно, знал! — сказал Корнилов. — С таким прошлым дожить до семидесяти лет без пятнышка на мундире?! Голова должна быть у человека в порядке!

— Догадывался, что убийства произойдут? — с сомнением спросил Медников.

Мирзоев внимательно следил за разговором.

— Догадывался, что к нему могут быть вопросы.

— Притормозите, — Мирзоев тронул шофера за плечо и обернулся к Медникову: — В этом доме ваш оперативник… — Он улыбнулся. — «Шефствует» над Петром Михайловичем. Я только узнаю, все ли спокойно. А вилла Полякова за углом.

Следователь скрылся в подъезде новенького пятиэтажного дома из белого кирпича. Домик был неплохой, чистенький, портили его только вразнобой застекленные лоджии.

Он отсутствовал минуты три, не больше. Вернувшись, сказал:

— Хорошо все складывается! Поляков дома один. Жена с внучкой уехали в город.

Дом Полякова утопал в зарослях сирени и чем-то отдаленно смахивал на старинные постройки Каменного острова. Запущенный, неухоженный сад наводил на мысль, что у хозяев нет ни времени, ни сил содержать его. Но в дверях приехавших встретил плотный загорелый мужчина с бритой головой в синем спортивном костюме, рекламной маркой которого служила всемирно известная лилия.

— Сколько гостей! — сказал мужчина спокойно. — Смотрю в окно — машина остановилась. Не каждый день ко мне черные «Волги» подкатывают. Подумал, надо встретить.

Пожалуй, только многословие выдавало его тревогу. «А может быть, он прирожденный болтун?» — подумал Корнилов. Но тут же отогнал эту мысль. Болтуны быстро попадаются.

— Полковник Корнилов, — представил Медников Игоря Васильевича. — А я следователь Ленинградской прокуратуры. — Он достал удостоверение, но Поляков даже не взглянул в него.

— Товарища Мирзоева я знаю, — сказал он. — У нас в институте с докладом выступал. О борьбе с самогонщиками. Я подумал, уж не самогонный ли аппарат вы хотите у меня найти?

— Нет, Петр Михайлович. Я должен вас допросить по делу об убийстве.

Поляков озадаченно присвистнул.

— Ну что ж, допросите. Милости прошу в дом.

Большая прихожая, обитая малиновой кожей или кожзаменителем, с огромным трюмо и напольными часами, с покрытым лаком паркетом совсем не подтверждала мыслей, навеянных запущенным садом.

— Сюда, пожалуйста, в кабинет, — пригласил хозяин, открыв одну из трех дверей, ведущих из прихожей.

Кабинет был просторным, светлым, с фонарем вместо крыши, с двумя большими — во всю стену — окнами из цельных стекол. Так светло и празднично здесь было, так красиво билась в окна сирень пополам с солнцем, что Корнилов подумал: «Вот и говори после этого, что преступник предпочитает тень».

Широким жестом Поляков пригласил всех садиться, а сам остался стоять, опершись локтем о книжную стенку. Крепкий, подтянутый. Спросил:

— И кого же я убил?

— Может быть, и вы присядете? — сказал Медников.

Поляков сел.

— Неделю тому назад на Каменном острове был убит Капитон Григорьевич Романычев…

— Убили Капитона?! — нахмурился Поляков. — Кому помешал старик?

Корнилов понял, что они уедут из Гатчины с пустыми руками. Как он и предполагал, этот бритоголовый ровесник Советской власти не намерен был давать следствию шанс.

— Вы его знали?

— Мне кажется, я знал его всю жизнь.

— Гражданин Поляков, сейчас я начинаю официальный допрос. Вы знаете, есть некоторые формальности…

— Да, да, знаю. В век информации все всё знают, — в голосе хозяина проскользнули минорные нотки — словно легкая грусть об убитом. — Ответственность за дачу ложных показаний. Правда, только правда, ничего, кроме правды…

Медников положил перед Поляковым бланк допроса.

— Распишитесь, пожалуйста, что вы предупреждены об ответственности.

Поляков расписался.

— Теперь назовите свою фамилию, имя, отчество…

И допрос начался.

На вопрос о том, как состоялось знакомство с Романычевым, Поляков ответил беспроигрышно: в сорок втором году, на Андреевском рынке. Оба пришли покупать жмых, попали под бомбежку, вместе прятались в подъезде соседнего дома. Это было так похоже на правду. Кому придет в голову спрашивать, есть ли свидетели?

С Климачевым он знаком не был. И Корнилов понимал, что взрослые дети покойного зампреда райсовета о Полякове от отца никогда не слышали. Да и с Романычевым он уже лет пятнадцать не встречался. Так, открытки к празднику.

— А Капитон Григорьевич вас поздравлял? — спросил Медников.

— Изредка присылал весточку.

— Не сохранили ни одной открытки?

— Нет. Такие вещи не хранят.

— В прошлую субботу днем вы были в центре Гатчины?

Поляков задумался:

— Да, я ездил на центральный переговорный пункт. У нас не работал телефон, а я должен был позвонить сыну. Этот междугородный телефон на улице Ленина.

— Вы не встретили Романычева?

— Товарищ следователь, я же сказал — последний раз…

— Встретили или нет?

— Нет.

— За несколько дней до смерти Романычев сделал признание, что в годы войны вместе с вами и Климачевым, умершим в 1976 году, печатал фальшивые продовольственные карточки. Чтобы скрыть преступление, вы оклеветали начальника спеццеха типографии имени Володарского Бабушкина.

— Товарищ следователь, это уже переходит всякие границы! — Поляков говорил спокойно, но чувствовалось, что негодование вот-вот вырвется наружу.

— Входили вы в преступную группу?

— Нет, нет, нет! Ни в какую группу я не входил. Никакого Бабушкина не знаю и не знал! — Поляков перевел дыхание. — Что ж это Капитон?! Сбрендил на старости лет? Зачем он меня оговорил? Да и себя тоже. Дайте мне хотя бы прочесть, что он там накорябал. Поверьте мне, товарищи, — этот дед и кошки не обидит.

— Капитон Григорьевич сделал мне устное признание, — сказал Корнилов. — И накануне того дня, когда должен был принести письменные показания, его убили. Кстати, ни ему, ни вам признание ничем не грозило. По этому делу срок давности истек.

— Чепуха какая-то… Я понимаю: поступил сигнал. Ваша обязанность проверить. Но приезжать в таком составе?! Официальный допрос! Я ведь, товарищи, на бюллетене. У меня давление высокое. Как это с точки зрения законности?

— Да ведь и событие чрезвычайное, — сказал Медников.

— Да ладно, — махнул рукой Поляков. — Это я уж так, к слову. Но и вы меня поймите — такая нелепость! Хорошо хоть, жены нет. Ей совсем нельзя волноваться.

На все остальные вопросы Поляков отвечал коротко: «нет», «не знаком», «не встречался».

Заканчивая допрос, Медников обратился к полковнику:

— Игорь Васильевич, у вас нет вопросов к Петру Михайловичу?

— Всего один вопрос. Гражданин Поляков, в уголовном кодексе имеется статья о пособничестве убийству. У вас нет опасений, что убийца назовет ваше имя…

— Нет! — резко бросил Поляков и впервые за весь допрос не смог справиться с обуревавшими его чувствами — посмотрел на полковника с ненавистью.

— Не торопитесь говорить «нет». Подумайте. Прошлое вам не грозит ничем. Но если вы кому-то сообщили о намерениях Романычева идти с повинной, а этот кто-то… — Корнилов не закончил фразу. — Кстати, два дня назад к вам приезжал журналист Лежнев?

На бритой голове Полякова проступили капельки пота. Он вынул из кармана платок, медленно провел по голове. И наконец, ни на кого не глядя, выдавил:

— Нет. А теперь я бы хотел отдохнуть. Голова раскалывается.

В полном молчании Медников закончил составление протокола, молча дал подписать его хозяину дома.

В саду пахло скошенной травой и дымком — за забором у соседей стоял на крыльце самовар с высокой трубой. Шофер спал в машине, откинув спинку кресла.

Первым нарушил тягостное молчание гатчинский следователь. Спросил, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Что-то знает этот человек? Да?

— Знает, да не скажет, — хмуро бросил Корнилов.

— Умный мужчина, — продолжал Мирзоев. — И как держится! Как держится! Генерал!

Медников и Корнилов промолчали.

Они подъезжали к Пулкову, когда Медников сказал:

— Складно врал кандидат. На вопросы отвечал, словно семечки щелкал. — Похоже было, что следователь все это время обдумывал ответы Полякова.

— Да ведь он всю жизнь готовился на эти вопросы отвечать. Сорок пять лет!

— Нет, Игорь Васильевич, не верю я, что убийца — человек из прошлого. Ради чего убивать?! Причин не вижу. Да и, в конце концов, у Полякова же алиби. Как и у Бабушкина, у стороны в некотором смысле пострадавшей.

Машина уже миновала здания обсерватории, танк на постаменте. С горы открылась не слишком веселая перспектива — расплывшиеся серые пригороды, гигантские трубы ТЭЦ, белесое небо. И купол Исаакия не золотился над городом, кутался в знойную дымку.

— Про сторону — это вы хорошо заметили, — сказал Корнилов, отрывая взгляд от расползающегося по окрестностям города. — Пострадавшая сторона… Сторона, нанесшая ущерб… Но ведь есть еще третья сторона в процессе!

Корнилову неожиданно вспомнилась детская считалка: «Вышел месяц из тумана…» Легкая улыбка тронула его губы и тут же погасла. Он достал из кармана несколько листков бумаги, протянул Медникову:

— Почитайте.

Следователь быстро пробежал их. С недоумением посмотрел на Корнилова.

— Ничего загадочного, Миша! Эти три списка составлены по  р а з н ы м  поводам. В одном — абоненты читального зала архива, в другом — жильцы резервного фонда, в третьем — ветераны суда и прокуратуры. Казалось бы, что в них общего?

Медников слушал внимательно, не сводя с полковника напряженного взгляда.

— Есть общее! Фамилия Звонарев! Она повторяется во всех трех списках.

— Тепло, очень тепло, — проронил следователь.

— Да не просто тепло, Михаил Павлович! Обжигает! Вы же знаете — документы предварительного следствия в деле Бабушкина отсутствуют. Папки с делом Климачева в архиве нет! Случайность? Мы даже не знаем фамилии того, кто вел два этих дела о производстве фальшивых карточек. Но в списке тех, кто запрашивал судебные документы блокадной поры, есть фамилия Звонарев.

— Давно?

— Десять лет назад.

— Что еще?

— Среди тех, кто пользовался резервным жилым фондом в доме № 17 по улице Гоголя, а значит, прекрасно осведомлен, какое удобное место для расправы — пятый этаж с глухими старухами в квартире, тоже Звонарев!

— И он же среди ветеранов, работавших в годы блокады! — тихо сказал Медников.

— Впечатляет?

— Впечатляет. А если учесть, что Звонарев иногда появляется у нас в прокуратуре… — Медников покачал головой. — На торжественных собраниях бывает, на лекциях. С людьми общается.

— Теперь вся надежда на то, что мы сможем при обыске найти у него какие-то улики, — сказал Корнилов. — Диктофон Лежнева, бумаги старика Капитона, пистолет…

— Просто в голове не укладывается, — в голосе Медникова полковник уловил нотки тревоги. — Надо посоветоваться. Все-таки наш бывший кадр.

— Боюсь, завтра будет поздно. Звонарев не сидит сложа руки. И Поляков может ему просигналить.

— Кстати, Игорь Васильевич, — спросил следователь, — а вам не кажется странным: Романычева убили куском трубы, а в Лежнева стреляли?

— Начни на Каменном острове стрельбу — постовые сбегутся, охрана с госдач. А вот с Лежневым осечка вышла. Я думаю, Звонарева возраст подвел. Дрогнула у него рука. Не попал в сердце!

27
Дом номер 39 по Пятой линии Бугаеву был знаком. В нем в большой коммунальной квартире когда-то жил его школьный товарищ. Лет десять назад он со своим семейством получил отдельную квартиру на проспекте Художников. «На выселках», — шутил Бугаев. Он побывал у приятеля на новоселье, и с тех пор их дружба стала почтово-телефонной: по праздникам они обменивались поздравительными открытками, изредка перезванивались. А на встречи уже не хватало времени. Да, наверное, и сил. Приятель ездил на службу через весь город.

Бугаев оставил свои «Жигули» на улице, а сам вошел под арку ворот. Миновав зловонные баки с мусором, он попал в первый двор. Слева высилась высокая, с облупленной краской стена соседнего дома справа — трехэтажный уютный флигелек с двумя подъездами. Табличка на одном из них сообщала, что сорок вторая квартира находится здесь. На втором этаже. Двор, как назло, был даже без скверика — голая асфальтовая площадка. Машина под брезентовым чехлом стояла у стены. И все — ни лавочек, так любимых старушками, ни стола, на котором старики резались в «козла».

«Интересно, что придумал бы шеф? Организовал рытье траншеи посреди двора?»

Майор не спеша пересек двор. Мельком взглянул на окна флигеля, на дом слева. Его внимание привлекло небольшое окно в глухой и унылой стене. «Поди узнай, что это за окно! — подумал Семен. — Тут без дворника не обойдешься».

Второй и третий дворы были просторные, со старыми липами, с лавочками, детскими песочницами и столами для доминошников. Каменный лев с отбитым носом и незрячими глазами чутко вслушивался в детскую разноголосицу. Хвост его был боязливо поджат.

«Здесь мы с Филиным могли бы играть в шахматы хоть до полуночи! И никто бы не обратил на нас внимания».

Капитан поджидал Бугаева на Шестой линии.

— Шефа бы сюда! — сказал майор сердито. — Этот Звонарев как будто специально выбрал квартиру, за которой не понаблюдаешь.

— Что-то же надо делать?

— И сам знаю, что надо. — Бугаев рассказал про окно в стене. — Пойду разыщу дворника из соседнего дома. Может, повезет — устрою там наблюдательный пункт. А ты позвони к Звонареву. Надо хоть представление иметь, кого караулим.

Заметив, что капитан сомневается, Бугаев сказал:

— Давай, давай, семь бед — один ответ. Купи только букетик, ты сейчас на влюбленного похож. Вид такой же малахольный. Цветочки у метро продают. Тут, рядом.

Корнилов не напрасно подтрунивал над майором. Бугаеву и правда везло на отзывчивых женщин. Но с дворником соседнего дома, Олей Петровой, студенткой географического факультета университета, ему пришлось непросто. Одинокое окошко в глухой стене было чердачным окном подведомственного Оле дома. Майору не удалось придумать никакой складной, хоть немного похожей на правду, истории, почему его заинтересовало это одинокое окно. И он начал туманно объяснять про интересы противопожарной безопасности.

Девушка, засунув руки в карманы розовых «бананов», терпеливо слушала его, а когда Бугаев закончил, сказала:

— Что вы, товарищ майор, лапшу мне на уши вешаете?! С каких пор уголовный розыск пожарами интересоваться стал? Да у нас свой пожарник есть — прапорщик Ниточкин. Между прочим, большой любитель овсяного печенья.

В упоминании о печенье заключался намек на совместные чаепития, и майор понял, что о противопожарной безопасности Оля знает больше, чем он.

— Олечка, — Бугаев постарался улыбнуться как можно обаятельнее, — вы правы. Но у меня служба такая — приходится темнить. Конспирация.

— Ай, ай, ай! А наш участковый инспектор говорит, что дворник — первый помощник милиции. И не держит меня за дурочку. Рассказывает обо всем.

— Ольга, хватит морочить мне голову! Показывай мне чердак!

— Смотрите, какие мы крутые! — улыбнулась девушка, и майор понял, что она сдается. — А может быть, вы за хорошим человеком охотитесь? И я должна помогать в вашем черном деле?

— Охочусь, охочусь! Только человек он плохой, даже очень плохой. — Бугаев подхватил Олю под руку и увлек за собой.

На чердаке было душно и пыльно. То и дело приходилось нагибаться, чтобы не задеть за натянутые веревки. Но белье на них не сушилось. Кое-где стояли сохранившиеся с войны ящики с песком. Этим песком бойцы ПВО гасили немецкие зажигалки. Судя по острому специфическому запаху, теперь этим песком пользовались коты.

Пыльное окно выходило прямо на подъезд, где проживал Звонарев. Вечером, когда зажигался свет, наверное, было видно, что делается за легкими занавесками его квартиры. Теперь там было сумрачно. И только в одном окошке горела настольная лампа. Окно это было плотно зашторено.

Девушка пыталась из-за спины Семена разглядеть, что интересует майора в этом унылом дворе.

— Оля, со временем я посвящу вас во все тайны, — сказал майор. — И надеюсь, вы будете угощать меня овсяным печеньем. Как пожарника и участкового инспектора.

В это время во дворе появился Филин. В руке у него был букетик чахлых гвоздик. Он не спеша шел к подъезду.

— Смотрите, смотрите! — подтолкнул Бугаев девушку поближе к окну. — Видите этого ловеласа с цветами?

— Это он?

— Федот, да не тот, — засмеялся майор. — Сейчас он выкатится несолоно хлебавши. Вы к нему подойдете… Только не во дворе, а на улице. И приведете сюда.

— Еще чего! — подозрительно сказала Оля. — Так он и послушается.

— Не бойтесь. Это мой товарищ. А цветы будут ваши. Правда, товарищ пожадничал, такие букеты дарят только дальним родственникам. Идите, идите, за мной розы с Андреевского рынка.

— Ладно, товарищ сыщик, — улыбнулась девушка. — Только не курить! — Она, легко балансируя по могучим чердачным балкам, скрылась в сумраке. Гулко хлопнула дверь, лязгнула задвижка.

«Что это она? — удивился Бугаев, закуривая сигарету. — Заточила меня здесь навечно?»

Минут через пятнадцать Оля привела Филина.

— Так я и думала! — сказала она, разглядывая майора, разгоняющего ладонью табачный дым.

— Ничего, отчитаемся перед вашим пожарником, — пообещал Семен, искоса поглядывая в окно.

— Если бы вы знали, как он мне осатанел! — вздохнула девушка.

— Филин, вручите Оле цветы, — скомандовал майор. — И отпустите ее готовиться к экзаменам.

— А я уже все сдала! — сообщила девушка, принимая букетик. Вблизи он выглядел не таким уж и чахлым, как показался майору издалека. — И никуда я отсюда не уйду. А то вы спалите дом.

— Оля, давайте не будем ссориться, — сказал Бугаев. — А то я пожалуюсь вашему декану и он не отпустит вас на практику в амазонскую сельву. Кстати, вы тут служите за жилье?

— Конечно. В нашей группе трое в дворники пошли. Хорошо, — смилостивилась она, — отдайте мне сигареты и спички, и я уйду.

— Мой коллега не курит! — сказал майор, выразительно глянув на Филина, и отдал девушке пачку «Кента».

— Ого! Фирма́! Я парочку выкурю?

— Курите, — разрешил майор. — Но в будущем вам придется бросить совсем. Я не люблю курящих девушек. — Он подтолкнул Филина к окну. — Капитан, наблюдайте за объектом, а не присматривайтесь к симпатичной девушке.

Шло время. Старенькая дверь интересовавшего их подъезда изредка гулко хлопала, входили и выходили редкие обитатели дома. Звонарев не выходил. Филин рассказал, что на его звонок долго не открывали. Пришлось звонить несколько раз. Потом дверь приоткрылась на цепочке и невысокий, седой человек спросил, кого нужно. Филин назвал первое пришедшее на ум имя — Тамару, человек проворчал: «Ошиблись» — и захлопнул дверь.

— Похоже, он один в квартире, — высказал предположение капитан. — Встреть я его на улице — вряд ли узнаю. Очень уж щель узкая. Так, общий облик схватил — седой, худощавый.

И он снова ушел дежурить на улицу, оставив Бугаеву полпачки «Стюардессы».

В восемь часов Филин позвонил Корнилову и доложил обстановку.

— Если через два часа я не подъеду, — сказал полковник, — позвони снова.

Бугаев с трудом подтащил к окну ящик с песком и, проклиная чердак, на котором нет ни одного, даже ломаного стула, пристроился на уголке. В окнах загорались огни. Во многих квартирах мерцали экраны телевизоров. Часть окон не была занавешена, и майор видел, как в одной из кухонь, на третьем этаже, готовила обед крупная женщина в ярком переднике. Она делала все быстро, уверенно. Доставала с полок банки, что-то сыпала в кастрюли, резала капусту. Потом вдруг появилась в комнате, где мальчик лет десяти что-то рисовал на большом листе акварельными красками. Женщина долго стояла у него за спиной. Наблюдала. Ласково потрепав его лохматую голову, она снова появилась на кухне.

В кухне соседней квартиры тоже горел свет — за кухонным столом сидела старушка и читала газету. Рядом с ней лежала их целая пачка. Время от времени на стол вспрыгивал черный кот и тыкался своей мордочкой в развернутую газету. Старушка рассеянно гладила его. Наверное, коту хотелось есть, но перспектив на ужин у него было мало. Старушка читала внимательно, стопка газет не убавлялась. Коту прискучило попрошайничать, и он улегся на еще не читанные газеты.

Еще одна женщина, совсем молодая, словно вихрь ворвалась в квартиру на втором этаже. Майор обратил на нее внимание, когда она легкой, быстрой походкой пересекла асфальтовый двор и вошла в подъезд, громко хлопнув дверью. Семену показалось, что с ее приходом свет в квартире зажегся одновременно в двух комнатах и кухне. Да еще и в ванной, окно которой виднелось под потолком кухни. В одно мгновение девушка вытащила из холодильника какую-то еду. Переходя из одного помещения в другое, она всюду оставляла за собой следы разорения: открытую дверцу шкафа, брошенные на кровать джинсы, опрокинутый стул. Удивительным образом, ни на минуту нигде не задержавшись, она оказалась в костюме Евы, а потом исчезла часа на полтора.

Лишь в квартире Звонарева не было заметно никакого движения. Все так же горела настольная лампа за зашторенным окном, а в остальных окнах было темно.

Около десяти на чердак пришла Оля. Принесла бутерброды с колбасой и маленький термос с кофе. Отдала майору потощавшую пачку «Кента».

— Ладно уж, курите. Не то я все выкурю.

— Золотая женщина, — похвалил Бугаев. — И кофе, Ольга, у тебя прекрасный. Не знал, что у дворников хватает зарплаты на «Арабику».

— Плюс стипендия, плюс родители.

— Родители — самый большой плюс? Завидная невеста!

— Приличных женихов нет. Дружить постелями — это пожалуйста.

— Как это — постелями? — изумился майор, считавший себя знатоком не только «блатной музыки», но и сленга молодежи.

— Да все так же! Сегодня мы спим в твоей постели, завтра в моей. Акселераты-хлюпики! А… — она взмахнула рукой, давая понять, что ей даже говорить на эту тему противно. — Показали бы лучше, за кем следите. — Из-за спины майора девушка взглянула в окно. А в это время «стремительная» особа, закончив «отмокание» в ванной, остановилась перед большим трюмо. Из одежды на ней было только полотенце, закрученное в виде тюрбана на голове. И даже шторы она поленилась задернуть. А может, ей хотелось покрасоваться?

— Так вот вы чем тут заняты! — с гневом сказала Оля. — А я уши развесила. — Она схватила Бугаева за рубашку и дернула так, что отлетела пара пуговиц. — Убирайтесь отсюда, убирайтесь!

Семен поставил стакан с расплескавшимся кофе на подоконник, схватил девушку за руки, крепко сжал запястья:

— Дуреха, не кричи. Ты моему честному слову веришь?

Оля молчала.

— Да подумай ты, милая, — ласково сказал он, — если я тут стриптизом любуюсь, то мой товарищ ради чего по улице слоняется? — Он отпустил девушку, достал из кармана портативную рацию, щелкнул тумблером: — Птичкин, не скучаешь без меня?

— Скучаю по сдобной булочке и кофе. — Филин как чувствовал, что майора прикармливают.

— У меня без перемен, — сказал Бугаев и, выключив рацию, взялся опять за кофе.

— Может быть, отнести ему бутерброд? — миролюбиво спросила девушка. От гнева к милости она переходила незаметно.

— Бутерброд может помешать моему другу в исполнении служебного долга.

— А вам не мешает?

— Каждому свое.

Оля опять заглянула в окно. Красавица, вышедшая из ванной, сушила волосы феном. По-прежнему перед зеркалом.

— И вам нравятся такие шкыдлы? — молодая дворничиха, оказывается, не чуралась лексикона своей бабушки. Презрительно фыркнув, она ушла.

В десять часов Филин позвонил Корнилову. Телефон шефа не отвечал. Дежурный сказал, что полковник уехал в прокуратуру.

Девушка с третьего этажа закончила свойтуалет и стремительно удалилась, процокав каблучками по остывшему асфальту. В одной из комнат и в ванной она забыла выключить свет.

Мальчишка, занимавшийся живописью, с воплем радости исчез в соседнем дворе.

Его мать разговаривала по телефону.

Старушка продолжала читать газеты, а голодный черный кот, наверное, пытался вспомнить, как ловят мышей.

В квартире Звонарева все было без перемен.

28
Заместитель прокурора города Кулешов был одного поколения с Корниловым. Давным-давно, когда заходить в винный магазин еще не считалось предосудительным, они столкнулись у прилавка. Разговорились. Выяснилось, что коньяк покупали к случаю: у обоих тот день был особым — праздновали юбилеи. Корнилов — пятидесятилетие. Кулешову исполнилось шестьдесят.

— Эх, работенка наша собачья! — посетовал Кулешов. — Всю жизнь торопимся и никогда не успеваем. Еще бы минут пятнадцать — и остались без выпивки! А ведь гости, наверное, уже собираются.

— Собираются, — ответил Корнилов, хотя никаких гостей он в этот день не приглашал. Тяжело болела мать — какой уж тут праздник. Но вдаваться в подробности ему не хотелось…

В кабинете у Кулешова стояла новая мебель. Стулья были очень неудобные. Высокие, жесткие и скрипучие. Даже у полковника — с его-то ростом! — ноги едва доставали до пола. «Интересно, — подумал Корнилов, — он сам такие выбирал или бестолковый завхоз закупил первые попавшиеся?» Судя по тому, что кресла здесь и вовсе отсутствовали, можно было предположить хитрый умысел. Полковник представил себе, как неуютно чувствует себя в этом кабинете какой-нибудь коротышка-подследственный. Как ерзает он, пытаясь дотянуться ногами до пола.

Сам Виктор Петрович долго и тягуче поучал кого-то по телефону, как внимательно следует относиться к приему граждан.

— Эх и народец у нас! — сказал он, сердито положив трубку. — Не пропрешь! — Но вдаваться в подробности не стал. — Ты меня извини, что задержал.

— Пустяки! — отозвался Корнилов и улыбнулся. — А я вот сижу и гадаю: на чем ты сидишь?

Кулешов оживился.

— На таком же стуле, как и ты! Хороши стульчики, а? Это надо такое придумать! Я на фабрику звонил, пригрозил привлечь их за перерасход древесины. И что, ты думаешь, директор ответил? По статистике, говорит, рост человека увеличился на двадцать сантиметров. На акселератов, значит, равняются. Но у своего стула я ножки укоротил. Пришел рано утром, принес лобзик и отпилил тайком. — Он весело рассмеялся. — Только не подпиливать же все! — И без перехода спросил: — А ты с чем пожаловал?

…Внимательно, не перебивая, заместитель прокурора выслушал Корнилова. Долго рассматривал листочки с фамилиями. И по тому, как небрежно бросил их на стол, Игорь Васильевич понял: не убедили они Кулешова.

— А кроме подозрений и совпадений есть что-то конкретное? Какие факты, Игорь Васильевич?

— Я же о них сказал!

— Нет! Это фантазии. Интуиция — дело хорошее…

— Оставим в покое интуицию! — недовольно прервал заместителя прокурора Корнилов. — Поговорим о фактах… Да, их очень мало. Если говорить о прямых уликах — их и вовсе нет. Но основания для допроса и обыска есть! Предварительное следствие по делу Бабушкина было проведено преступно небрежно. Цель? Выгородить истинных виновников. И сделал это Звонарев. Материалы предварительного следствия пропали.

— А каким образом журналист вышел на Звонарева? — перебил полковника Кулешов.

— Позвонил председателю совета ветеранов. Я выяснял. — Корнилов нахмурился. — Мы должны были подумать об этом раньше. Но ведь и в голову не пришло, что преступник — следователь!

— Да! — многозначительно сказал Кулешов. — С журналистом вы дали промашку.

— Наверное, ты прав. Но сейчас нельзя терять время. Если мы проведем у Звонарева внезапный обыск, будут доказательства. Логика подсказывает…

— Игорь Васильевич, логика — оружие обоюдоострое. Мне, например, она подсказывает совсем другое.

— Что же, если не секрет?

Кулешов встал, достал из кармана сигареты, но не закурил, сказал тихо:

— Ты только не подумай, что я честь мундира защищаю. Слышал, наверное, как мы со всякими подонками поступаем? Но тут другое дело. Ты во время блокады где был? — спросил он неожиданно.

— До осени сорок второго — в городе.

— Ну а я воевал под Москвой, — сказал Кулешов. — Но и для меня блокадные годы — символ. Сам знаешь какой! Святое понятие. Сколько о том времени написано! И вдруг — следователь прокуратуры, блокадник, покрывал мародеров, брал взятки! Честных людей посылал на расстрел!

— Да ведь кого только не было в Ленинграде! И шпионы ракеты пускали. И воры карточки крали, — спокойно сказал Корнилов. — Люди же в блокадном городе жили, а не святые. И от этого их подвиг не станет бледнее.

— Святые не святые, а ленинградская блокада вошла в историю. Стала легендой. Зачем же ее разрушать? Что будет думать о нас молодежь? Много у нее идеалов осталось?

Корнилову стало скучно.

— Может быть, оставим молодежь в покое? Пусть думает о нас что хочет. — Заметив, что Кулешов собирается возразить, Игорь Васильевич примирительно поднял руку: — Ладно, ладно, молодежь во всем разберется сама.

Виктор Петрович вдруг начал тихонько насвистывать, рассеянно глядя на собеседника. За долгие годы знакомства Корнилов уже привык к тому, что эти, как он выражался, «свистульки» означают у Кулешова высшую степень сомнения. Наконец он снова сел на свой укороченный стул, закурил и сказал:

— Думаю, что все это фантазии, полковник, фантазии! — И поглядел на Корнилова с легкой — то ли она есть, то ли ее нет — улыбочкой. Улыбочка эта всегда раздражала Корнилова. Он был уверен, что такой улыбкой может улыбаться человек, ничего не принимающий близко к сердцу. — Старика убили на Каменном острове обыкновенные грабители. Я не удивлюсь, если узнаю, что и про его саквояж с деньгами они ничего не знали. Нынче могут из-за червонца пырнуть ножом! Да и Медников не исключает случайного грабителя!

Корнилов согласно кивнул, и Кулешов, вдохновляясь, продолжал:

— Тебя не устраивает погром в квартире старика? Да разве мало мы с тобой знаем немотивированных поступков? Предположим, залез отпетый алкоголик. Его бутылка интересовала, а не стереомагнитофон! Причем бутылка не в перспективе, не деньги на бутылку, а водка в натуре! И сейчас. Немедленно! А бутылки нет! Он и пошел крушить. Знаем мы психологию этих, так сказать, людей!

— Психологию мы знаем, — вздохнул Корнилов. — Людей не знаем.

— Узнаю любителя парадоксов. Но… с задержанием повременим! Нужны серьезные доказательства. Пойми — случай особый.

— Не понимаю! Если бы Звонарев не был бывшим работником прокуратуры, ты бы тоже сказал «повременим»?

— Если честно — не сказал бы! — лицо Кулешова исказила болезненная гримаса. — Знаешь что? Подожди до завтра. Я посоветуюсь с прокурором.

— Медников решил, что надо с тобой посоветоваться, ты — с прокурором! Ну-ну, советуйтесь, — сказал полковник, поднимаясь. И, уже взявшись за ручку двери, добавил: — Виктор Петрович, поменяй стулья. Это же орудие пытки!

29
В одиннадцатом часу в подъезд зашла пожилая женщина. С маленькой черной папкой в руке. Вышла она минуты через две. «Разносчица телеграмм», — подумал Бугаев. К ним в дом приходила разносчица с такой же потертой черной папочкой. Майор связался по радиотелефону с Филиным, попросил догнать женщину, узнать, в какую квартиру она принесла телеграмму. «Пусть шеф ругается, но бывают же непредвиденные обстоятельства! — успокоил он себя. — Тем более что в тайну переписки вторгаться мы не собираемся, про текст расспрашивать не будем».

Вскоре Филин доложил: телеграмму доставили в сорок вторую квартиру, Звонареву.

Только майор выключил радиотелефон, как на чердаке скрипнула дверь и мелькнул узкий луч фонарика. Ольга привела Корнилова. Фонарик светил плохо, и полковник раза два чертыхнулся, споткнувшись обо что-то.

— Давайте руку, — предложила девушка. — Да ведь не так уж и темно!

«Действительно, — подумал Бугаев. — Совсем даже не темно. Белые ночи, черт возьми, а ему, видите ли, ручку подают».

Полковник сунул Семену увесистый пакет, и майор, нащупав мягкие булочки, мысленно простил шефу его хождение за ручку с девушкой. И понял, что сидеть на чердаке придется всю ночь.

— Которые окна? — спросил Корнилов.

Бугаев объяснил. Сказал про телеграмму.

— Самовольничаешь, — констатировал Корнилов. Голос у него был усталый и севший. — Сейчас заеду на почту, узнаю, откуда телеграмма. А ты, Сеня, сиди. На смену Филину придет Алабин. Филин все-таки на ногах.

Бугаев промолчал.

— Не дает пока Кулешов разрешения на обыск. Посоветоваться, видишь ли, надо! — тихо сказал Корнилов.

Ольга, замершая рядом, деликатно кашлянула.

— Оленька, а вы еще здесь? — удивился полковник. — Обратно я сам дорогу найду. Ну да ладно, сейчас вместе пойдем. Майор вас не обижает?

Девушка хмыкнула.

— Ее обидишь! — сказал Бугаев.

Корнилов нагнулся к самому уху майора и прошептал:

— Дядя этот вел следствие по делу Бабушкина. Всю жизнь в прокуратуре прослужил.

Бугаев удивленно присвистнул.


В девять утра полковник позвонил Кулешову. Длинные гудки. Он набрал номер приемной.

— Виктор Петрович на совещании, — ответила секретарша.

30
Настольная лампа в квартире Звонарева горела всю ночь. Не погасла и утром. Впрочем, майор не мог бы в этом поклясться. Несколько минут он вздремнул. Незаметно для себя.

В половине десятого Бугаев отметил на «объекте» некоторое оживление. Пожилой мужчина, наверное пенсионер, проживающий на первом этаже, под квартирой Звонарева, быстрым шагом проследовал в соседний двор. Майора удивили два обстоятельства: чрезвычайная спешка и наряд пенсионера. На нем были пижамные полосатые штаны и пиджак с орденами и медалями. В магазин идти он не мог, так как не имел с собой авоськи. Вызывать «скорую» жене? Если нет телефона в квартире, во что верилось с трудом, мог бы позвонить от соседей.

Сомнения мучили майора недолго. Через пятнадцать минут пенсионер проследовал обратно, конвоируя меланхоличного молодого человека в спецовке, с облезлым чемоданчиком в руках. По старым понятиям это был водопроводчик, на языке технической революции — слесарь-сантехник. Майору стали понятны и пижамные штаны — срочность мероприятия. И ордена и медали — его сложность. Оглаживая небритую щеку, Семен подумал, что, будь рядом молодая дворничиха, можно было бы послать ее на разведку, не привлекая ничьего внимания. Но если говорить честно, происшествие майора не взволновало. Ему хотелось спать, и он воспринимал действительность словно бы сквозь дрему, умиротворенно. Вспомнив про Олю, он почему-то представил себе мамино лицо в тот момент, когда он сообщил бы ей, что женится на дворничихе! А потом добавил, что дворничиха заканчивает университет…

Но через минуту он забыл и про Олю, и про маму, и про свое нестерпимое желание спать. Пенсионер, уже без медалей, вместе с меланхоликом-сантехником дружно кричали, стоя под окнами Звонарева:

— Виктор Кононович! Виктор Кононович!

Голос у пенсионера оказался на редкость мягкий и красивый, а водопроводчик простуженно хрипел. Выдохшись, крикуны скрылись в подъезде.

Майор включил радиотелефон:

— Василь, у «домоседа» в квартире что-то случилось. Я сейчас буду…

Затекшие ноги повиновались плохо. Бугаев не стал дожидаться лифта — размялся, прыгая по ступенькам. Через несколько минут он уже стоял на лестнице у сорок второй квартиры. Народу здесь собралось довольно много, так что на майора никто не обратил внимания. Решался вопрос: ломать ли дверь к Виктору Кононовичу? Оказывается, квартиру пенсионера залило водой. Слесарь-сантехник, несмотря на свою меланхоличную внешность, проявил завидную твердость и взламывать дверь без милиционера или управляющего домами отказался.

Пока они спорили, появился участковый милиционер, молодой парнишка с пушистыми усами, вызванный Алабиным. Его появление было воспринято как само собою разумеющееся. Дверь взломали.

Наверное, Алабин успел предупредить участкового, потому что тот вошел в квартиру один, наказав сантехнику стоять на пороге и никого не пускать. В квартире было тихо. Не слышалось даже шума воды, льющейся из незакрытого крана. Почему-то притихли и все собравшиеся.

Через минуту участковый появился в дверях. Лицо у него было взволнованное. Он оглядел столпившихся у дверей жильцов и сказал, обращаясь к Алабину:

— Случилось несчастье…

31
Когда совещание закончилось, Кулешов задержался в кабинете прокурора.

— Что-нибудь срочное, Виктор Петрович? — спросил Новосельцев.

— Срочное, Виталий Владимирович. По делу об убийстве на Каменном острове.

— Есть новости?

— По-моему, нет. Но милиция считает, что есть. Вышли на одного пенсионера…

— Ну и дельце! — усмехнулся Новосельцев. — Одни пенсионеры.

— Этот пенсионер — бывший следователь прокуратуры. В блокаду вел дело о фальшивых продовольственных карточках. Корнилов просит санкции на обыск, а улик — никаких.

— Но все же? — насторожился прокурор. В который уже раз Кулешов с некоторой ревностью отмечал, что имя полковника действует на Виталия Владимировича магически. «Учился он у Корнилова, что ли?» — с раздражением подумал помощник прокурора. Игорь Васильевич уже долгие годы читал студентам юрфака криминалистику.

— На этот раз у нашего главного сыщика больше предчувствий, чем серьезных улик. Основная, с позволения сказать, улика — в деле о фальшивых карточках исчезли листы предварительного следствия и следственное заключение. А этот бывший следователь десять лет назад работал в архиве. Писал воспоминания. Да после него там столько людей перебывало!

— Исчезли листы из одного дела?

— Отсутствует еще одно дело, которое вел Звонарев. Но со сдачей блокадных архивов было много трудностей. Гибли люди, не только документы…

— Звонарев — знакомая фамилия, — сказал прокурор, вспоминая.

— Он работает в нашем совете ветеранов, Виталий Владимирович. Ситуация очень деликатная. Если мы ошибемся — тень упадет не только на одного человека, но и на всех, кто работал в те годы.

— Ну уж и хватили вы, Виктор Петрович! — прокурор смотрел на Кулешова с иронией. — Это какую же надо иметь фигуру, чтобы своей тенью заслонить остальных!

Кулешов промолчал.

— А со Звонаревым, — уже серьезно сказал прокурор, — в деликатной, как вы говорите, ситуации нужно поступить деликатно. Но по закону. Какие же еще у Корнилова «предчувствия»?

— Журналист Лежнев собирал материал для очерка об истории с Бабушкиным и перед тем, как его тяжело ранили, выяснял, кто еще жив из прокурорских работников блокадных времен.

— И вышел на Звонарева?

— Так считает Корнилов.

— Предчувствия у Корнилова серьезные, — сказал прокурор. — Могут и оправдаться. Почему бы не задать вашему Звонареву пару острых вопросов?

— Он не мой, Виталий Владимирович, — обиделся Кулешов. — И я не против допроса. Но делать обыск?!..

— Да! Делать обыск! — жестко сказал прокурор.

— Понял, Виталий Владимирович, — скучным голосом сказал Кулешов и поднялся. — Сейчас позвоню Корнилову. Пошлю с ним Медникова. Он ведет дело.

«Что молодым наше прошлое! — думал заместитель прокурора, идя по коридору в свой кабинет. — Они больше заботятся о сегодняшнем дне, о своем престиже. Не понимают: бросая тень на прошлое, ставят под сомнение настоящее. Настоящее-то из этого прошлого выросло».

Телефон Корнилова молчал. Дежурный по Управлению уголовного розыска доложил, что полковник уехал на Васильевский остров, на происшествие. Вместе со следователем Медниковым.

32
— Самоубийство, — сказал врач, когда Корнилов, пройдя через крошечную прихожую, очутился в кабинете Звонарева.

На диване, покрытый простыней, лежал бывший хозяин.

«Если ничего не найдем, ниточка прервется», — подумал Игорь Васильевич, наблюдая, как методично просматривает одну книгу за другой эксперт Коршунов.

— Судя по всему, проглотил пятьдесят таблеток снотворного, — продолжал врач. Говорил он тихо, словно боялся помешать экспертам и следователю. — И запил коньяком. Молодой, может быть, и выдержал бы…

Початая бутылка коньяка стояла на журнальном столике, и Медников готовил коробку, чтобы упаковать ее. Рядом лежали бело-зеленые упаковки от таблеток.

— Можно увозить? — спросил врач у Корнилова, показав на покойника.

— Если у следователя нет возражений…

— Нет. Я уже спрашивал.

Корнилов перешел в следующую комнату. Здесь Бугаев потрошил шкаф с одеждой. В его движениях не было методичности эксперта, перебиравшего книги. Он хватался то за одну вещь, то за другую, то стоял в раздумий, но Игорь Васильевич знал, что майор ничего не упустит.

Старушка с жадными глазами (понятая, решил Игорь Васильевич) смирно сидела на стуле, встречая каждую новую вещь приценивающимся взглядом.

Увидев полковника, Бугаев взял со стола и молча протянул Корнилову коробку из-под кубинских сигар. Полковник открыл крышку. И без экспертизы было видно, что в коробке долгие годы пролежало оружие. Судя по легкой засаленной тени — пистолет.

— Понятно… — невесело сказал Корнилов и подумал о том, что сам пистолет, наверное, уже заносит невским илом. — Телеграмму, конечно, не нашли?

— Нашли, — усмехнулся майор. — Лежала на самом видном месте. «Дорогой Юрий Кононович сердечно поздравляем с юбилеем помним все хорошее Бабушкины».

— Неплохо.

— Я связался с ребятами из Гатчины, — сказал Семен. — Попросил срочно выяснить, кто ее подавал.

«Ничего они не выяснят, — подумал Корнилов. — Ни-че-го. Этот Поляков прошел не только огонь и воду… — Он вдруг сразу потерял интерес к делу. — Какая разница, сумеем мы доказать, что Звонарев убил и Борю, и старика, или не сумеем. Теперь это всего лишь формальность. А дело Бабушкина так и останется непересмотренным».

Ему захотелось плюнуть на все и уйти. И главное — молчать. Ни с кем ни слова. День, два… Пока не появится снова желание заговорить. Корнилов вспомнил, что однажды уже испытал такое состояние. В детстве. В сорок пятом. У матери украли продовольственные карточки, и Игорь купил на Сытном рынке буханку хлеба, истратив все имеющиеся в доме деньги. По дороге домой он даже отщипнул вкусную корочку — никак не мог удержаться. А когда стал резать хлеб, нож скользнул по буханке и порезал палец. Еще не веря в предчувствие, не обращая внимания на льющуюся кровь, Корнилов содрал корку и увидел под ней деревянный брусок.

— Сеня, ищи диктофон, — сказал он тихо. — Ищи ключи от машины. Ты знаешь, что еще искать! Дача у него была?

— В Сиверской.

— И там все перекопаем! — Корнилов говорил, превозмогая в себе желание молчать.


Когда Бугаев и Медников, запечатав квартиру Звонарева, спускались по лестнице, Семен вспомнил про пенсионера, вызвавшего водопроводчика, и остановился.

— Но краны-то везде были закрыты! — сказал он озадаченно.

— Ты о чем? — поинтересовался следователь.

— Панику поднял нижний жилец. Его квартиру залило! — Семен подошел к двери, позвонил. Дверь тут же распахнулась. Хозяин стоял на пороге. Он был в майке и пижамных штанах с подтяжками.

— Сильно вас залило? — спросил Бугаев.

Мужчина смутился.

— Понимаете, такое дело… — Он подергал свои подтяжки и виновато улыбнулся: — Запаниковал я. Вода по квартире гуляет, паркет пухнет. Вот, думаю, Звонарь залил! Побежал к нему — молчит. Я за слесарем. В свою ванную и не заглянул. А жена — дура, — «дуру» он произнес шепотом, — белье замочила и кран оставила открытым.

— Ложная тревога? — Семен усмехнулся. Покосился на Медникова, внимательно слушавшего разговор.

Мужчина вздохнул.

33
Телеграмма Звонареву была отправлена с вокзала Гатчина — Варшавская. Телеграфистка вспомнила, что ее принес мальчик лет двенадцати. Никаких особых примет — мальчик как мальчик.

В графе обратный адрес стояло:

«Гатчина, проездом. Бабушкина Н. С.»

Ни сберкнижек, ни особых ценностей у Звонарева не оказалось. Только несколько золотых монет старой чеканки.


Дача Звонарева стояла на отлете от поселка. Невзрачный бревенчатый домик с подслеповатыми окнами. Полтора десятка вымерзших яблонь придавали участку заброшенный вид. Да и внутри дома царило запустение: годами не мытый пол, обрывки старых истлевших занавесок на окнах. Несвежее белье на постели. Подпол был забит продуктами. Сотни банок с консервами, со сгущенным молоком. Бутылки подсолнечного масла, жестяные банки с оливками. На всем лежал густой слой коричневой пыли. Как будто хозяин уже давно потерял интерес к своим запасам.

Но следы недавнего пребывания хозяина на даче все же имелись — прямо на грядках чернело большое кострище. И соседи подтвердили, что Звонарев приезжал днями, проводил в доме уборку, жег костер.

У Корнилова мелькнула мысль о том, что в этом костре сгорел и диктофон Лежнева. Но как ни просеивали пепел, никаких его останков не нашли. Только несколько металлических пуговиц и на стальном колечке — ключи от машины.

Ключи эти подошли к машине Бориса Лежнева.

Изабелла Соловьева ПЕЙЗАЖ С ТИГРОМ

Нет, никаких дурных предчувствий у меня не было, и с дачи в субботу я вернулась по чистой случайности. Я уже в отпуске, могла бы и не приезжать, и тогда вся эта история пошла бы, возможно, другими путями. Но случилось то, что случилось…

В пятницу, в последний рабочий день, когда я уже подкрашивалась, чтобы ехать в главк, оттуда позвонили и перенесли встречу на понедельник, у них произошло какое-то совещание. Начальник мой обещал два отгула, если я в понедельник все-таки приеду.

Я его насквозь видела. Техника нехитрая: если бумаги наши не подпишут, то ведь не ему, а — мне. А если подпишут, то не мне, а отделу и институту. Я потребовала четыре отгула — фактически теряю три дня отпуска, выходные плюс понедельник — и нехотя дала себя уговорить. Все мне сочувствовали, погоды-то великолепные. А я в душе ликовала: есть законный предлог удрать на несколько дней с дачи. Уж воскресенье-то я обязательно проведу в Москве: граждане сбегут от жары за город, все закрыто, машин почти нет, и наш старый центр тих, пуст и прекрасен. Можно вволю бродить по кривым и горбатым улочкам, обойти все заветные места. А наша дача — одно название. На самом деле это просто сараюшка да еще стройплощадка — горы кирпича, досок, груды мусора и обломков. Второй год мы ремонтируем дом, с тех самых пор как дальняя родственница осчастливила нас этой дачей. Олег уехал на юг, Николка с женой в альплагере, Дарья с мужем работают за границей, им вообще начхать на все ремонтно-дачные проблемы. А я, простой советский гуманитарий, обещала безвылазно сидеть в сараюшке и заниматься ремонтом, пока не вернутся мои мужчины. Придется сидеть, ничего не поделаешь. И вдруг — повезло, можно прожить несколько дней в Москве для себя, а не для ремонта…

…С грохотом отворилась вагонная дверь, вошли два милиционера. Ночные электрички всегда обходит патруль. Молодые, высокие, румяные, похожие друг на друга, как братья-близнецы.

— Девушка! Что это вы одна едете в последнем вагоне? Прошли бы в головные, там пассажиры. Ночь, мало ли что может случиться…

Тут они увидели Рекса, лежащего у моих ног. Мимо Рекса никто не может пройти спокойно.

— О, с таким защитником нигде не страшно! Хорош!

Рекс — красивый пес. Густая блестящая шерсть, черная с проседью, не от возраста, а отроду. От носа через всю длинную морду — белая полоска, все понимающие глаза и смешная куцая бороденка. А порода? Вылитый жесткошерстный немецкий пойнтер… Очень похож!

Мы обсудили, какие собаки лучше, породистые или уличные. Потом милиция опять забеспокоилась: как же мы до дому доберемся? Половина второго, а на такси сейчас не уедешь, отпускное время. Надо было на предыдущей электричке ехать, на метро успели бы…

Наивные люди! Как будто собак пускают в метро! Мы всегда ездим в последней электричке, иначе просто нельзя: на миролюбивого пса почему-то постоянно нападают большие собаки, овчарки и доги, драки начинаются уже на подступах к платформе. Ну а какой дурак повезет собаку в половине второго? Да и по городу ночью идти безопаснее…

Милиционеры дружно расхохотались: странное у меня представление о безопасности…

Сразу видно — не собачники, не понимают ничего!

Когда веселые стражи порядка ушли, я воровато оглянулась: никого. Встала перед темным окном, как перед зеркалом. Ну что ж, хотя я уже давно перешагнула роковую черту, отделяющую женщину молодую от  е щ е  молодой, но при сиротском железнодорожном освещении, да издалека, да когда люди вежливые, что ж, могу и за девушку сойти… Пустяки, конечно, но такие пустяки согревают сердце женщины. Из вагона я выскочила уже не в хорошем, а в великолепном настроении.

Платформа тонула во мраке, высоко над головой умирал последний фонарь. Зато стоянка такси залита светом. Ни одной машины, и огромная очередь. Не очередь — толпа гудящая, с детьми, колясками, баулами. Посреди толпы одиноко сидела унылая овчарка. При виде Рекса она подобралась, ушами, глазами, хвостом выражая внезапно пробудившийся острый интерес к жизни…

Я благоразумно провела Рекса под самой стеной вокзала. Нам недалеко, всего час идти, и такси нас не интересует.

Все было как всегда. Мы идем знакомой дорогой, я наслаждаюсь пустынностью улиц, сиреневым городским небом, черно-лиловым блеском влажного асфальта. Садовое кольцо ночью выглядит золотым ожерельем вокруг спящего старого города, над ним стоит розовый туман, сияют фонари, за этой дымкой, как за занавесом, прячутся дома. Редкие освещенные окна ласково смотрят на нас сверху. Из скверов тянет запахом мокрой земли, травы, свежих листьев. Какие сны снятся моему городу?

А я начеку: в любой момент из-за угла, из подъезда может вылететь дог или овчарка — без ошейника, без намордника, иногда даже и без хозяина. И мне опять придется разнимать собак голыми руками.

С Цветного бульвара донесся сладкий и прохладный запах липы. Уже зацвела! Меня так и потянуло пройтись по темной аллее туда, где в просвете между деревьями виднеется Трубная площадь. Всегда просвет в конце аллеи кажется выходом в другой мир. Совсем я разнежилась, и тут на бульваре раздался мощный бас: «Вы! ыв! ыв!»

Рекс рванулся сразиться с Голиафом, но мне удалось устоять на ногах. Вопя «Рядом! Идем!», я доволокла его до угла, втолкнула в телефонную будку, втиснулась сама и уставилась в окошко. Вот сейчас дог величиной с хорошую лошадь перемахнет низкую чугунную ограду…

Но на бульваре воцарилась тишина, никто через ограду не прыгал, и вообще вокруг не было ни души…

Мы осторожно вылезли из будки и помчались вдоль бульвара. Какие липы, какие аллеи! По улице надо идти, здесь подъезды, двери, телефонные будки, заборы, а там, на бульваре, и не спрячешься. Я ругательски ругала себя за утерю бдительности.

Вот и наш старинный уютный переулочек, невысокий светлый фасад за деревьями, газончик, елочки, возле которых Рекс непременно задирает ногу. Я нервничаю, дергаю поводок, тащу пса за собой. Страшное место! Здесь иногда по субботам гуляет наш враг Лорд, свирепый дог. Ну, не в половине третьего, конечно, но все равно! Скорей, скорей. Арка, подъезд, лифт. Уф, наконец-то добрались…

Едва успеваю открыть двери, как Рекс пихает их лапой, пулей мчится в кухню проверить свои мисочки, потом — в комнату, выяснять, цела ли подстилка. Ритуал я знаю наизусть. Сейчас он шлепнется на нее, полежит, потом выскочит и потребует пищи. Скрываюсь в ванной. Потерпит! У меня тоже ритуал. Ну вот, опять исчезло мыло. Долго шарю в пыли под ванной — как провалилось. Ну, бог с ним, шампунь есть.

После опасной и трудной дороги я долго блаженствую в ванне, чувствуя себя защищенной со всех сторон. Мой дом — моя крепость.

Мыла не оказалось и в шкафу. Ничего удивительного, при моей-то безалаберности. Найдется где-нибудь в странном месте.

Рекс брезгливо обнюхивает подстилку, скребет ее лапой, топчется вокруг, но почему-то не ложится. Вот и хорошо, можно передохнуть. Я валюсь в кресло и любуюсь своей комнатой.

По правде говоря, комната самая обыкновенная и даже скромная. Среди этой мебели я прожила всю жизнь — бабушкина еще мебель. Ширпотреб начала века. Все такую в свое время выкидывали, заменяли модерном, но у нас с Олегом денег не было, да и жалко — бабушкина ведь, крепкая еще, за что же ее выбрасывать? А теперь моя любимая старая рухлядь снова вошла в моду. Да не в моде дело. У нас с Олегом впервые по комнате, дочь и сын живут отдельно. И я не могу нарадоваться на собственное драгоценное обиталище. Еще не привыкла, мы совсем недавно переехали.

Я зажгла все лампы и увидела на тахте спички. Прозаический коробок, на этикетке тоненькая палочка, вокруг нее — красно-голубое пламя. Открыла коробку — окурок. «Опал»…

Это не мои спички! Я никогда не кладу обгорелые обратно — плохая примета. Не курю у себя и никому не разрешаю, даже Олегу. Чей же это коробок, кто это курил у меня тайком и оставил «улику»? Прямо детектив, там всегда расшвыривают окурки, а Шерлок Холмс их подбирает. Кто же у меня был в последние дни? Ну уж я устрою этому или этой неряхе!.. Тут до меня дошло: кто бы ни был, я же спала на постели, никаких спичек здесь не может быть, не было их, когда мы с Рексом уезжали в пятницу на дачу.

А в четверг я потеряла ключи! Воры! Мои отпускные!

Схватила вазу, в которой хранятся деньги, вытряхнула из нее спицы и вязальные крючки прямо на пол. Деньги целы. И шуба, и пальто мужа, и мои серебряно-мельхиоровые драгоценности…

Какая глупость, кто позарится на это барахло, на мою старую шубу! Я всегда смеялась: бедность — лучшая защита от грабителей. Ни один нормальный жулик к нам не полезет, у скромных научных работников — ни драгоценностей, ни импортной электроники. Библиотека, да, хорошая, но книжный бум давно прошел, кажется…

А спички? Сама небось положила и забыла. Бывает. Ранний склероз, позднее время. Забыла. Лечиться надо, а не бегать по ночам с собакой, которую приходится защищать от догов и овчарок, не двадцать тебе, не тридцать и, увы, теперь даже и не сорок.

На всякий случай я заглянула к Олегу. Здесь пахло нежилым. А пыли-то! Муж не разрешает убирать комнату в его отсутствие. Книги лежат на стульях, на постели, на полу, все завалено распечатками — так называются длинные бумажные полотенца, на которые ЭВМ выплевывает свои цифры. Олег — математик.

Нет, здесь явно никто не был с отъезда хозяина. Я потрогала носком тапочки толстый талмуд на полу — все, как было.

Ну что ж, даже забавно. Пропало мыло — появились спички. Все выяснится со временем. Или забудется. В доме вещи как живые — пропадают, находятся. Тысячу раз так бывало…

Но это я себя уговаривала. Не нравилось мне совпадение. Потеряла ключи — и в доме неизвестно откуда появились спички с чужим, в том-то и дело, с чужим окурком! Не верю я в совпадения. Огляделась. Вроде книги не так стояли, бра перекосилось — поправила. Ковер сдвинут. Сдвинут или кажется? Кажется, сдвинут. Вот такая бессмыслица лезла в голову…

Подобрала спицы и крючки, воткнула их в вазу, поставила ее на место, на приемник… И вот тут-то я и похолодела. С приемника была стерта пыль!

У меня, конечно, не такая грязища, как у Олега, но перед отпуском мне было некогда наводить чистоту. Уезжая на дачу, отлично помню, оглядела я свое потускневшее жилище и обещала себе, что в воскресенье устрою основательную уборку. Приемник меня и устыдил: на нем можно было писать. А сейчас блестел. Не может быть! Провела пальцем по полированной поверхности — совсем недавно, вчера или сегодня, кто-то его протер!.. Кто?

А телевизор? Нет, больше ни с чего пыль не стирали…

Обошла квартиру, и все мне казалось не так. Стулья стояли не так. Кастрюли на полках передвинуты. Холодильник был дальше от стены… А может, игра воображения? Если бы не спички и не приемник, я ничего и не заметила бы. Но ведь был же кто-то!

Может, розыгрыш? Кто-то из знакомых нашел ключ… Нет! Тогда его оставили бы на видном месте, да еще с запиской. И вообще такие розыгрыши лет двадцать назад можно было устраивать, а сейчас и в голову никому не придет, в милицию загремишь!

Воры? Странные воры. Покурили, стерли пыль, а деньги не взяли. Нет, не воры. Обыск? Нет, сейчас обыскивают с понятыми, в присутствии хозяев. Хотя откуда мне знать, как обыскивают, из кино только. А в детективах инспектора то и дело лезут в квартиры подозреваемых, приговаривая, что это незаконно. Но ведь лезут. Если в романах лезут, то ведь в жизни все проще. Но что можно у нас искать?

А почему у нас? У меня — у Олега ничего не тронуто. Выходит, «они» знали, что нечто спрятано не в Олеговой комнате?

Взгляд мой упал на книгу, которую я приготовила себе на сон грядущий еще в пятницу. «Плаха» Айтматова. Все хвалили — наркотики, бандиты, борец за справедливость. Ба! Да это меня после той дикой истории взяли на заметку, заподозрили все-таки и решили проверить «на наркотики». Неделю назад это случилось. Ну да, неделю назад мы с Рексом возвращались ночью с вокзала не обычным маршрутом, а пошли через скверик у Каланчевской платформы, Рекс меня туда затянул, трава там какая-то вкусная, он там по полчаса пасется, как овечка.

Пока Рекс ел на газоне траву, я ходила взад-вперед по аллейке. Этот скверик вроде зала ожидания, несколько девчонок стояли у выхода на платформу, ждали электричку. Я им еще посочувствовала: когда-то они до дому доберутся, ведь уже третий час… Я несколько раз прошла мимо них.

Тут одна из девушек, худая, высокая, повернулась ко мне. Она была бледна как полотно и покачивалась, в зубах сигарета:

— Хочешь? — Наверное, пьяна, но спиртным не пахло от нее. Я поблагодарила и отказалась. Она махнула рукой: — Я же вижу, ты все нервничаешь, ходишь, ходишь. Да ладно. Денег у тебя нет, я уж вижу. На так, один разок, — она вынула сигарету изо рта и протянула мне.

Я отпрянула и вытаращилась на нее. Добрая она душа, но… Тут показались огни электрички, они бросились к дверям, а эта высокая крикнула мне что-то явно нелестное. Возле меня как из-под земли выросли три милиционера.

— Что она вам передала? Что она предлагала? Что вы ей сказали? — вопросы посыпались градом.

Я удивилась. Угощала сигаретой, но я отказалась, у меня свои.

— Покажите, — кивнул один из милиционеров на мою сумку. Я так была ошарашена, что молча вытащила нераспечатанную пачку «Веги». Они хмуро смотрели на меня. Потом один сказал:

— Да она же ничего не поняла!

— Кто? — спросила я. Тут ко мне подбежал Рекс.

— Ваша собака?

— Ну да. — Я по-прежнему ничего не понимала. — А что случилось?

— Гуляйте, гуляйте.

Вот тут я и сообразила, что мне предложили сигарету с марихуаной или с чем там они бывают. Видимо, на моем лице отразился ужас, милиционеры захохотали. Я была готова провалиться сквозь землю от стыда. Не потому, что меня приняли за наркоманку, а потому, что я дура. Всем ясно, а я словно с луны свалилась… А потом на меня навалилась тяжелая тоска. Ведь эти девчонки живут в каком-то другом измерении. И я новыми глазами увидела этот сквер, где прямо на газоне спали люди. Возле одного валялся костыль. Калека. Я его видела под мостом, просил милостыню. И еще там был старый инвалид, безногий, на тележке ездил. Рекс всегда лизал ему руки, тот его гладил, говорил «хороший пес, хороший пес». Мы с этим безногим здоровались, когда я проходила по скверу. Как же он живет, на что? Где? Ночует в сквере… А на другом конце, возле вытрезвителя, шла какая-то возня. Почему, что там делалось? Я не знала и знать не хотела… А ведь это тоже жизнь. Тоска долго не проходила. И неужели это измерение вторглось теперь в мой пусть не богатый, но благоустроенный дом? Они взяли меня на… Нет. Чушь это все. Я милицию не интересовала. Там в этом смысле народ опытный, они даже не стали спрашивать документы… Никаких наркотиков у меня не искали. Нечего выдумывать. Но что, что искали? Я встряхнулась. Надо накормить Рекса.

Достала из холодильника кастрюлю с супом, открыла… Вместо толстой белой лепешки жира в кастрюле, как льдинки, плавали обломки. Ели суп? Нет, не понравился — супу не убавилось. Не то его пробовали, не то переливали, тыкали в него чем-то, в общем, суп исследовали. Что эти идиоты искали в супе?! Только сумасшедший мог искать что-нибудь в супе… А вдруг это и вправду сумасшедший? Ключ я выронила, он подобрал, выследил меня… Кто еще может влезть в кастрюлю? Был же какой-то, женщин в красном убивал, ходили слухи по Москве, потом этот, с армянской фамилией, убивал старушек… Но ведь сумасшедший мог и подложить мне что-нибудь. Надо все вещи пересмотреть.

Расстелив на полу «Литературку», я вынимала из гардероба все подряд; вытряхнула из полиэтиленового мешка всю пряжу. И тут сюрприз! Пряжа была моя, но клубки кто-то перематывал, я люблю пышные, бокастые, а эти были кругленькие, аккуратненькие.

Что можно спрятать в клубке шерсти? Незнамо кто искал у меня незнамо что!

Сумасшедший, конечно, тоже не версия, так, черный юмор. Я отлично знаю, что ни с того ни с сего и сумасшедший не станет красть ключ, выслеживать.

А клубки? У него такая мания — пряжу перематывать. И еще — пыль с приемника вытирать. И суп пробовать! Три мании! Бред.

Бред. Что бы я ни придумывала, все равно получался бред, потому что не укладывалось в голове, я не могла найти реального объяснения  в с е х  фактов.

В милицию позвонить? И что я скажу? Помогите, кто-то влез в квартиру, деньги не взял, попробовал суп, вытер пыль и перемотал шерсть. Что мне ответит милиция? Психопатка!..

Все факты объяснить? Да я ни одного не могу объяснить! И никто не сможет!

Ярость моя постепенно испарилась, я осторожно закрыла дверцы шкафа — мне уже не хотелось ничего искать, потому что я боялась что-нибудь найти. Что именно? Не знаю. Все как во сне, только я никак не могу проснуться.

Моя комната показалась мне чужой, враждебной, в каждой вещи таилась неведомая опасность. В зеркало взглянуть страшно, будто там сохранилось чье-то отражение. И кресло словно хочет сцапать меня и удушить в мягких своих объятиях. Приемник скалил клавиши-зубы; шторы на окнах шевелились как живые, будто за ними кто-то стоял… Меня охватил ужас, я едва не закричала. Но подошел Рекс, лизнул ногу, улегся передо мной на спину и подставил живот: гладь! Мохнатый, теплый, надежный. Погладила и успокоилась. Уже спокойно начала обдумывать: что же могли искать? Наркотики отпадают. И явно были не воры. Значит, милиция или… ОБХСС? Но мы не имеем дело с материальными ценностями, ни денег, ни покупок у нас нет и не было таких, чтобы ОБХСС заинтересовался… У нас-то нет, а у Васильчиковых? Господи, как же я глупа! Это все Васильчиковы! Родители Дашкиного мужа Юрия.

Разумеется, я не хочу сказать, что ко мне влез академик Васильчиков или его светская жена. Их и в Москве-то сейчас нет. Но обыск у меня устроили из-за них. Это ясно. Мы же близкие родственники, и ОБХСС решил, что у меня, именно у меня они прячут драгоценности, бриллианты. Семен Георгиевич, директор института, член каких-то комитетов, шастает за границу, возглавляет делегации. Сейчас таких людей то и дело снимают, подозревают, проверяют. Как я сразу не догадалась?

Ну конечно. Дашка под страшным секретом как-то рассказала, что ее свекровь влипла в неприятную историю, торговала у бабки очень ценный бриллиант, три, что ли, карата, приехала с деньгами, а там ОБХСС, ее сцапали вместе с этой бабкой, таскали ее, таскали, еле отбилась. Семен Георгиевич устроил страшный скандал, перестал давать деньги, целый месяц не разговаривал с женой и теперь ест поедом ежедневно уже целый год.

Конечно, сам Семен Георгиевич не интересуется бриллиантами, он любит власть, а не богатство. Я вспомнила его маленькую подвижную фигуру, сухое лицо с колючими или смеющимися глазами, других выражений глаз у него как будто и не бывает. Вообще-то он не станет красть, его и ловить на этом не будут, он слишком горд. Но его Лида, бывшая красавица, неплохая свекровь у Дарьи, что и говорить. Даже доброжелательный Олег нашел, что она похожа на змею. Да стоит только поглядеть на этого Юрия, на его пустые глаза! И что только Дашка, бедная упрямая Дашка, в нем нашла! В этом хлыще! Я никогда не доверяла этим людям, я знала, что Дарья попадет с ними в беду…

В глубине души я сознавала, что моя версия Васильчиковых слабовата, — ключ-то при чем, зачем ОБХСС будет красть у меня ключ? А может, это мафия, которая хочет сбросить Семена Георгиевича с его постов и сесть на них? Говорят, сейчас везде мафия. Ничего другого я не могла придумать. Значит, Васильчиковы!

Эх, жаль, нет Олега, здесь нужна мужская логика. Вот всегда так, когда муж нужен, его и след простыл…

А за окном было уже не утро, а белый день. Надо погулять с Рексом и ложиться спать, мозги словно паутиной затянуло, ничего не могу сообразить.

…Элегантные молодые дворники в джинсовых костюмчиках шаркали метлами. Возле булочной разгружалась машина, пахло теплым хлебом, сдобой, ванилью. Домашний аромат действовал успокоительно… Я стала рассуждать разумнее. Ну ладно, искали что-то, но ведь ничего не нашли? О чем волноваться-то? Васильчиковы уж как-нибудь выкрутятся. А если Васильчиковы ни при чем? Тогда кто же при чем?

Нет, Васильчиковы, и думать тут нечего. Я не дала сомнениям набрать силу и сокрушить меня. Выпила снотворное.

Недаром говорят, что утро вечера мудренее. За ночь события как-то уложились в моем сознании, обжились, и я воспринимала их без изумления, просто как некую неприятную реальность.

Да, в квартире кто-то побывал, и скорее всего, неформальная группа, выражаясь нашим социологическим языком, а говоря по-русски, воры. Искали что-то небольшое — крупная вещь в клубке не уместится. И все это, разумеется, связано с Васильчиковыми. Я вспомнила вкрадчивую «змею», и уже не нужны были мне никакие доказательства. Как связано — не знаю, лучше не гадать, но я все равно гадала, рисовала себе какие-то смеси из газетных статей, кинофильмов, слухов и т. д.

Хорошо еще, я вчера не настолько ополоумела, чтобы звонить друзьям и знакомым. Какие поползли бы соблазнительные сплетни: у Телепневых милиция нашла килограмм марихуаны и кастрюлю с бриллиантами!..

Но с кем-то я должна поделиться своими неприятностями, а то взорвусь. На кого же выплеснуть жуткую историю? Мужчин, пожалуй, нельзя в нее посвящать, онинервные, трусливые, дрожат за карьеру и боятся всяческих осложнений. Надо рассказать кому-нибудь из подруг… Да ведь они тоже перепугаются! Я сразу представила себе, что скажут и как отшатнутся от меня мои интеллектуальные приятельницы, они тоже живут за бумажной стеной, карабкаются изо всех сил по служебной лестнице, дрожат за свои места. Тот же чиновничий комплекс. Где ты, божественная женская безответственность?.. Не имеем мы теперь на нее никаких прав — все равны перед жизнью и работой.

Впрочем, Нина Анатольевна Астахова — цветок не бумажный, а живой и к тому же дикий. И как она цветет в нашем жестко регламентированном мире железобетонной бюрократии? А вот поди ж ты, беззаботна, непосредственна и неуступчива. При всем своем таланте и высшем литературном образовании так и не смогла ужиться ни в одной редакции: не желает играть в служебные игры. Стучит на машинке и учит машинописи девчонок, провалившихся в институты.

Узнав, что у меня случилась детективная история, Нина обещала сию же минуту приехать. «На своей машине», — многозначительно добавила она. Значит, купила наконец… Ехала она что-то долгонько — на троллейбусе быстрее добралась бы. Ее янтарные глаза так и сияли, так и прыгали — Астахова обожает неожиданности. Но, увидев разоренную комнату, мое серое лицо, мешки под глазами, она увяла и разочарованно протянула:

— Тебя обокрали?

Я ее утешила. Мы быстренько засунули вещи в шкаф, и я все рассказала ей, со всеми подробностями и подозрениями.

Нина прошлась по квартире своей царственной походкой. Подруга у меня красавица. Она золотисто-розовая, большая, шумная. Где бы Нина не появлялась, все мужчины становились немедленно выше ростом, приосанивались и смотрели только на нее. А женщины поджимали губы: «Как можно ходить в таком тряпье!» Как будто королеву узнают по парчовому платью. Нина не держалась королевой, она ею была — в чем угодно и где угодно. На ней было старое черное платье — я его знавала лет пятнадцать назад, еще голубеньким. И что же? Нина это платье украшала.

Осмотрев приемник, она передислоцировалась в кухню, уселась на свое любимое место в уголке, между буфетом и холодильником, и отмахнулась от моих трактовок, как от назойливой мухи.

— Васильчиковы? Какая чушь, просто ты придираешься. Семен Георгиевич не тот человек, чтобы ловить его на каких-то бриллиантах. А его жена, да ты что, она слова не скажет без его одобрения; он ее держит в ежовых рукавицах, как, — она бросила на меня лукавый взгляд, — как твоя Дашка этого Юру. И вообще им станут заниматься на другом уровне, профессионалы, до твоих клубков и кастрюль не опустятся…

Да, пожалуй, она права, хотя видела она академика всего раз, в мужчинах она, конечно, разбирается, как, впрочем, и в женщинах… И вообще, заявила моя подруга, здесь «работали»  т в о и  хорошие знакомые. Те, кто тебя отлично знает. Я опешила.

— Нина, может, ты заодно объяснишь, какими это я сокровищами владею, обещаю тебе половину, если ты посвятишь меня в мою тайну, — развеселилась я. — Сколько я ни ломала голову, ничего такого ценного, что стоило бы украсть, не нашла. Скажи мне!

Нина очень серьезно объяснила, что у нее есть некоторые подозрения, но сначала я должна вспомнить, кто ко мне приходил в четверг, кто звонил, где я была и где был ключ.

Тут и вспоминать нечего. Звонила мне прорва народу. Днем я была на работе, ключ лежал в сумке, сумка висела на стуле. Стул стоит в нашем отделе. Но на стуле я почти и не сидела. Сначала — совещание в дирекции, потом буфет, потом библиотека. Сто раз можно было украсть ключ, у нас проходной двор. Получила отпускные в бухгалтерии и кошелек носила с собой. В общем, я была сама по себе, сумка сама по себе. Я только кошелек берегла, боялась потерять. В магазинах…

Нина меня прервала, про магазины не надо, у меня были не карманники, а знакомые, интеллигентные люди, они в магазинах красть не умеют, на виду у всех в чужую сумку не решатся влезть. Надо же! Знает даже, что обокрасть меня пытались интеллигентные люди… А из магазина я поехала к Майе стричься, потом домой, тут и обнаружила пропажу. Думала, что потеряла. Хорошо, однажды я забыла на даче ключи, сделала новые, а эти там оставила на всякий случай.

— А на дачу как попала? — с интересом спросила Нина.

— Через окошко, конечно. Влезла на дерево, руку в форточку.

Нина обругала меня за легкомыслие: непременно обокрадут.

Я только фыркнула: было бы что! Впрочем, возможно, мы и там спим на сокровищах, такие уж мы с Олегом идиоты, не ценим свое барахлишко…

Нина, игнорируя мой выпад, задумчиво спросила: что, Громовы до сих пор не разъехались?

Как будто так просто разменять двухкомнатную квартиру в Медведкове. Майе с сыном — он сейчас в армии — нужна двухкомнатная, Андрею однокомнатная. Проблема…

Обычная вещь: двадцать лет Майя грозилась уйти, а ушел Андрей. Когда наши друзья разводятся, обычно мы вынуждены выбирать, принимать чью-то сторону. Но я держу нейтралитет, тут особый случай. Отношения сложились задолго до того, как Громовы поженились. Майя — моя однокурсница, а Андрея я вообще знаю всю жизнь, сколько себя помню, столько и его: соседи по коммунальной квартире. В шесть лет я научилась читать и тут же обучила и Андрея. Ему редко приходилось за меня заступаться — в благодарность он научил меня драться с мальчишками по-настоящему, он уже тогда был методичен и рационален. А когда мы учились в третьем классе, они переехали. Громов возник у нас, когда я уже стала почтенной матерью семейства, уже Николка бегал и родилась Дарья. Пришел однажды незнакомый цыганистый парень и сказал: «Здравствуйте, я — Громов…» А теперь и дома этого нет в 4-м Вятском переулке, всех разметало давно, от детства остались только мы с Андреем…

Конечно, Майя хотела бы, чтобы я поссорилась с Андреем. Но нажимать остерегается: ведь в сорок два года новую подругу юности она уже не заведет. Так мы и дружим — с каждым по отдельности, и так было всегда, не с Громовыми, а с Андреем и с Майей. Я, так сказать, третья держава, через которую ведутся дипломатические переговоры, регулируются конфликты…

Я задумалась, вспоминая 4-й Вятский, канавы, заросшие чередой, грядки под окнами, лапту и «штандор», разбитые стекла, за которые нас награждали подзатыльниками, не глядя, чей там ребенок попался. Всех воспитывали все, и никто никогда не жаловался ни на чужие подзатыльники, ни на разбитый нос, это был позор — жаловаться, доносить!

Я вспомнила, как мама однажды вышагивала гордо и медленно по мостовой, а за ней ехала машина, шофер непрерывно гудел и ругался. Мы с Громовым прыгали и визжали от восторга у ворот, потому что мы-то знали, в чем дело, а шофер не знал. Мама надела новенькие беленькие фетровые ботики, а днем все растаяло, грязища страшная на немощеных тротуарах, мама не хотела пачкать новые боты и шла по мостовой. Машины по нашему переулку проезжали раз в день, она понимала, что шофер не задавит ее, и свернула, осторожно ступая, только у ворот. Злой и красный шофер высунулся и погрозил кулаком: «У-у, глухая тетеря!» Мы с Андреем уже стоять не могли от смеха, а улыбающаяся мама помахала ему вслед… Такая была Москва! И где она теперь?

Я наконец очнулась и услышала Нину.

— Ольга, ты где? Куда ты исчезла? Я десятый раз спрашиваю, не прятал ли Громов у тебя какие-нибудь ценные вещички от жены, они же еще не поделили имущество.

Ничего Громов у меня не прятал, да и не стал бы прятать. Он вообще не показывался уже давно, в командировку уехал, что ли. А заходит, да, часто. Иногда оставляет что-нибудь, но не вещи, а так… Книжку, сумку с какими-нибудь «железками», прибор. Потом забирает. Майя, да, конечно, знает, тут нечего скрывать.

— Ты скажи лучше, как она меня подстригла? Она гениально стрижет.

Нина внимательно оглядела мою голову:

— Что ж, неплохо. Тебе идет. Значит, твоя энергичная рохля (это о Майе) хоть что-то умеет делать.

Она взяла кофемолку и обернулась ко мне:

— Я тебе, Ольга, удивляюсь, честное слово. Примитивно и банально, а ты голову ломаешь. Твоя Майя стащила ключ и искала здесь золотые вещички, которые спрятал ее бывший муженек. Ведь он не просто инженер, у него хобби — ювелир, так? Все прячут у знакомых, чтобы не делить пополам. Не первый развод и не первый скандал при разделе имущества. Ты в суд пойди, когда дело о разводе слушается. Как развод, так скандал, чем богаче, тем скандал при дележе больше…

Она включила кофемолку, и мне пришлось пережидать шум, кипя и клокоча от возмущения.

Нина терпеть не могла Громовых, особенно Майю, хотя не так часто и встречалась-то с нею. Всегда ворчала: «Знаем мы таких, изображает угнетенную невинность, а у самой мертвая хватка. Вертит всеми как хочет, притворяется беззащитной сиротой, и никто не знает, что у нее на уме».

А Майоша — слабая, беспомощная и невезучая. Когда-то собиралась стать певицей — голос пропал. Все у нее наперекосяк пошло, она сама себя называет двадцать два несчастья. На работе бабы ее ненавидят, денег никогда нет, характер у мужа не сахар, сына из института в армию забрали. Да, она паникерша, мы ее вытаскиваем из неурядиц, но она добрая, отзывчивая…

Вой смолк, и я наконец высказалась:

— Да ты с ума сошла! Им и делить нечего, Громов с золотом не работает, только мельхиор, он мне сам говорил. И никогда он ничего у меня не прятал. Ну, тяжелая сумка, он оставит, ему же по дороге… Это ты детективов начиталась! А я их обоих знаю! Мы же двадцать лет дружим, как ты не понимаешь?

— Так я и знала, ты начнешь про дружбу и про двадцать лет. «Он сам сказал», «он мой друг». Тебе он, может, друг, а кому-то враг, кому-то мошенник. Тоже мне аргумент! Друг! Дружба с тобой — индульгенция, что ли? Раз друг — значит, порядочный… Двадцать лет. Да ты их совсем не знаешь! «Делить нечего!» Все ювелиры с золотом работают. Да ты погляди, как твоя стерва одета. То шуба, то дубленка, ах! — Она передразнила Майошин говор: — «Ах, дубленка, из моды вышла, приходится все-таки донашивать». Бедняжка! А кожаные пальто — то черное, то серое.

— Серое из замши.

— Вот-вот, из кожи, из замши, из норки, из золота; а тебе все — бедняжка. Я помню, как она заявилась, ах, ах, вышла прогуляться на минуточку, купила две пары сапог. А ты над нею кудахтала. Ты в два раза больше зарабатываешь, а во время прогулки небось триста рублей случайно не истратишь, десять раз подумаешь. Да ты уткнулась в свои книжки, и что вокруг делается, не видишь, а жизнь, знаешь, меняется, она совсем не такая, как двадцать лет назад. Ну что ты знаешь об этих Громовых? Да вот я! На что я, по-твоему, живу? Купила вот машину, дом в деревне, большая квартира. На какие шиши? Ты понятия не имеешь, а мы знакомы больше двадцати лет…

— Не делай из меня слабоумную. Как будто не я помогаю тебе развешивать объявления на остановках: частные уроки машинописи. Месячный курс — пятьдесят рэ.

— И ты считаешь, что на эти рэ можно купить машину и дом? На них нам с дочкой прокормиться еле-еле… Кстати, ты моих учениц-то хоть раз видела?

Я растерялась. Вроде видела, а впрочем, не помню.

— А на что ты вообще обращаешь внимание? — В своем праведном гневе Нина была великолепна. Она презрительно прищурилась на меня, гордым движением поправила вырез своего крашеного старого платья. — У меня теперь совсем другое материальное положение, я богатая женщина, зарабатываю знаешь сколько? И одеваться стала совсем не так. Ты о «ночных бабочках» читала? Так вот, мои ученицы — «ночные бабочки», проститутки, я нахожу им клиентов — артистов, писателей, иностранцев. Зачем бы нам вдвоем такая большая квартира, мне ее и не оплатить, я бы давно сменяла на двухкомнатную. У меня дом свиданий. Да ты же и в дальних комнатах не была! Тебе скажешь — там Валя с подружками, ты и веришь. Ты всему веришь, что тебе ни скажи, такие, как ты, просто созданы, чтобы их водить за нос. Спросить — упаси бог, ты слишком воспитанна!

В первое мгновение показалось, что все это до ужаса похоже на правду: дом в Калужской области, большая квартира, машина, а зарабатывает Нина гроши…

Герои книг переживают в такие минуты крушение привычного мира, который рухнул и дымится в развалинах. Но ничего не рухнуло и не дымилось. Все это я знала и раньше. И не только по газетам, где непрерывно пишут о коррупции, взятках, мошенничестве. Не успел директор орден получить, как его уже посадили за махинации. Это все где-то, с какими-то чужими людьми происходит, меня не касается непосредственно. Но на самом деле знаю же я, что случается и с моими друзьями.

Громов с золотом не работает? В прошлом году Неля Овсепян из соседнего отдела демонстрировала дамам золотое кольцо. Чтобы поддержать светский разговор и показать, что не чужда прикладному искусству, я ляпнула: так красиво, словно Андрея Громова работа. И что же? Оказалось, таки Андрея работа! Неля страшно обиделась: знакома с «самим» Громовым, не могла посодействовать, год пришлось ждать очереди. Потом я поинтересовалась у Андрея: что стоила работа? Он опешил. Подумаешь, что особенного? Андрей разъяснил, что нелегальное изготовление золотых украшений карается как валютные операции. Я обещала забыть об этом. И забыла. Как бы забыла…

Школьный приятель служит редактором, зарплата сто семьдесят пять, двое детей, жена не работает. Машина, дача, четырехкомнатный роскошный кооператив. А сам он книги не пишет…

У них в издательстве года три работала Майоша, ее уволили, она плакала, жаловалась на интриги. Я приступила к Виктору: почему не помог? Он долго отговаривался, ускользал, потом однажды бросил, мол, Майя Витальевна брала не по чину. Я страшно разозлилась, Майоша бессребреница, я знаю. Тот пожал плечами: спроси сама. Разумеется, я не стала пересказывать глупые сплетни. Какие там могут быть взятки? Так, цветы-конфеты для красивой женщины… И все. Забыла?.. Нет, просто подобные истории я опускаю куда-то на дно сознании и придавливаю, чтобы не всплывали, иначе жить и дружить будет нельзя. А сейчас все это всплыло на поверхность. Словом, я увидела тигра. Как на загадочной картинке: пейзаж или жанровая сценка, и вам предлагается найти на них изображение тигра.

Удобнее ни о каких тиграх не думать, не видеть, любоваться пейзажем. А ведь тигр-то там всегда, независимо от того, видим мы его или нет, он все равно там. О чем толковать? Я же знаю, почему меня вдруг полюбило руководство института. Пятнадцать лет я запойно работала, и кто я была? Мэнээс со степенью без всяких перспектив. И вдруг — получила старшего, группу, теперь вот ведущего обещают. Стала «инициативной», «способной», «многообещающей» — это в сорок! Да, я инициативная, только до сих пор мне говорили: инициатива наказуема, не надсаживайся, дескать, все напрасно и даже опасно. А теперь меня и за границу на симпозиум, и в президиум, и в главке все улыбаются — потому меня туда и посылают к высокому начальству бумаги подписывать. Оценили? Оценили, только не меня — Васильчикова Семена Георгиевича. Васильчиков наверняка и не помнит, где я работаю, и ничего он для меня не делал и не сделает, это бескорыстный подхалимаж, на всякий случай, а вдруг пригодится… Знаю все и только иронией защищаюсь. Сама же и пустила по институту: карьера быстрее растет в тени высокопоставленного родственника. Только обидно, и думать об этом не хочется. Может, я вправду романтик и права Нина, обличая меня за то, что я книгами от жизни отгораживаюсь. Это уже, выходит, не романтик (чего льстить себе самой), а трусливая дурочка, которая посмотреть жизни в глаза боится? Но чего Нина сегодня разошлась? Обычно она не произносит никаких филиппик, а милостиво роняет брызжущие ядом реплики. Королева! Чего это она меня без конца обличает сегодня? А Нина меж тем продолжала:

— Сегодня порядочностью не проживешь, и нечего кичиться духовными запросами, это все от гордыни. Вот я непорядочная, содержу притон, а ты погляди на меня — машина, дом, квартира. Что, не видишь, как я одета? Совсем модно, а ты не замечаешь!..

Так вот она на что обиделась! Действительно, яркий платочек на плечах, черное длинное платье, а у меня голова не тем забита, я ей ничего и не сказала. Нет, здесь никакими «тиграми» и не пахло; богатое воображение, врожденный артистизм, ну и обида… Вполне понятная. А чего нагородила! С ее пуританскими замашками только притоны содержать! Сейчас я ей покажу…

— Платье ты выкрасила отлично. Я сначала подумала, что новое, только потом вспомнила, оно ведь голубенькое было, мы его еще вместе в «Светлане» покупали, сколько лет назад? Но моды повторяются, ты это хорошо с ним придумала. А в притоне, верно, дело идет плохо, раз ты платья перекрашиваешь, может, лучше к машинке вернуться, оно надежней…

Обличительница поперхнулась, а я продолжала ее добивать. Вросшую в землю развалюху, которую она от гордыни домом величает, и за сто рублей не продашь, ведь до Калуги на электричке четыре часа, да катером от Калуги четыре, да в гору пехом четыре или, нет, пять километров. А на машине туда и не доберешься. Да у Нины практичности еще меньше, чем у меня, и с машиной ее наверняка надули, надо было ко мне прийти, посоветоваться с Николаем или Громовым, инженеры все-таки…

Нина завопила:

— Но ведь поверила сначала, что у меня притон, хоть на минуту, да поверила, что у меня притон!

Я созналась, да, на минуту поверила, она великая актриса. Сколько за машину-то заплачено, и что за машина?

Нина горестно вздохнула. Тысячу двести, и она не ходила, коробку передач пришлось менять. Сережки мамины продала, теперь в трудную минуту и в ломбард нечего закладывать, а машина еще сколько денег сожрет, неизвестно…

Насчет Громова Нина, конечно, права, золотишком он балуется — я рассказала про Нелино кольцо. Но он никогда не просил что-нибудь спрятать от Майи, знает, что бесполезно, я держу нейтралитет. И вообще Майя — не версия, мыльный пузырь. Зачем ей лезть ко мне в квартиру, красть ключи, если она в любое время, под любым предлогом или вообще без предлога может остаться у меня одна и искать сколько влезет. Скажем, поскандалила с Громовым и поживет у меня, пока я на даче…

Но Нина не собиралась легко сдаваться: ведь был же кто-то и вещи искал явно не мои, даже деньги целы. Чьи вещи могут быть у меня? Только Громова…

— И вообще, — задумчиво сказала она, — почему он к тебе так часто заходит?

Я всегда считала, что раз Андрей — друг детства, он приходит из дружеских чувств, но теперь все стало каким-то зыбким… Нет, мы друзья, и работает он неподалеку. Стал чаще появляться после разрыва с Майошей, это естественно, родных у него нет, женщину еще не завел, к одиночеству не привык. Да, черт возьми, неужели нужны какие-то специальные причины, чтобы видеться со мной?!

— А ты ко мне почему часто приходишь?

Нина удивилась, мы же подруги. А Андрея мама моя всегда называла Ольгина подружка. Даже Олег перестал ревновать… Но я понимала, что Нина строит новую версию, и терпеливо отвечала на ее вопросы.

Нет, Андрей только иногда оставляет свои железки. Забирает сам или вообще не забирает, они так и валяются, и сейчас где-то лежит прибор, тос… нет, тестер называется. Впрочем, было раза два, он звонил и просил передать оставленное коллеге. Коллега этот мне сильно не понравился, уголовник какой-то, я просила Андрея его не присылать, я ему не камера хранения. Нина при этих словах бросила на меня проницательный взгляд… Откуда я знаю, что было в сумках, — железо, приборы, сверла какие-то…

— А вдруг там не только приборы?

— Ну и что? Мне-то какое дело!

Постепенно я втягивалась в Нинино плетение и уже обсуждала, что и как может Андрей у меня прятать!

— Где прибор?

Тестер валялся уже месяца два на полу в передней, куда-то я его, когда полы мыла, переложила? Ага! Я притащила черный ящичек со шкалой из комнаты Олега — там что-то чинили или проверяли с помощью этого тестера. Потрясла — внутри что-то зашуршало…

Мы переглянулись: идеальное место для тайника! Я схватила отвертку, но открыть тестер оказалось не так-то просто! Шурупчики были такие маленькие, посредине их не канавка, как у нормального винтика, а какая-то царапина. Отвертка не подошла. Часа два мы его открывали, измучились, наконец расчекрыжили. Среди проволочных кишочек можно было спрятать колец на десять тысяч, но — увы — ничего мы не нашли…

Нина, пыхтя и чертыхаясь, завинчивала крышку, посоветовала гнать Громова в шею. Все ясно. Уголовник украл у меня ключ и начал обыскивать все очень методично, с кухни. Комната Олега осталась нетронутой, потому что там лежал тестер. Достал бриллианты и был таков! Смотри, как бы твой ювелир с тебя эти бриллианты не потребовал!

Вот это да! А ведь может.

И тут я вспомнила, что Андрей уже полгода только и говорил об алмазной огранке. Сколько лекций я выслушала: современная, старинная, индийская, голландская… Он занимался алмазной огранкой металла, помогал реставрировать старинную шпагу для музея. Да, держи карман шире, огранка металла! А я уши развесила. Он ведь и золотом не занимается, только кольца делает знакомым, очередь к нему длиною в год!.. Прекраснодушная идиотка!.. Мне было стыдно перед Ниной. Ведь я даже не могу в свое оправдание сказать, что не знала, не подозревала. В том-то и дело, что знала и не хотела знать…

Попросила Нину молчать об этой истории. Та даже обиделась: что ей, жизнь не дорога?..

Я нашла единственное утешение: ведь если бы я явилась в тот момент, когда громовский «коллега» был в квартире, он бы меня убил.

— Вполне! — сказала Нина. — Так что надо радоваться, что еще жива, могло быть хуже. Хорошие у тебя друзья, — сказала Нина, прощаясь. — Но ты была действительно на волосок от смерти, считай, что жизнь тебе подарили. Радуйся чудесному спасению.

Но у меня как-то не получалась радость. Приходишь спокойно к себе домой, ничего плохого ты не сделала, и изволь радоваться, что тебя не пристукнул неизвестно кто, неизвестно почему…

Нет, не было радости. Я чувствовала себя покинутой и беззащитной после Нининого ухода. А вдруг этот уголовник вернется? И вообще все было не так, а еще хуже! Надо сменить замок.

Подошел Рекс, прижался к ногам, лизнул руку. Пес чуткий и деликатный, догадался, что я нуждаюсь в утешении. Но защитить меня Рекс не мог. Я подобрала его на улице, лапа была сломана. Рекс людей боялся, знал, что они сильнее, есть у них камень, палка. Дрался он только с собаками, а к людям ластился, подхалимничал. Если кто-нибудь вломится в квартиру, Рекс будет вилять хвостом. Бедолага! Щенячий опыт не забывается…

А за окном сиял июнь, щебетали птицы. Я вышла на балкон. Небо было такое синее, свежее, деревья шелестели так ласково. Я почему-то успокоилась. Мы с Ниной придумали гипотезу и приняли ее за истину. А может, и не было здесь никакого уголовника и вся эта история имеет совсем простое и невинное объяснение… Почему это я так безоговорочно приняла Нинино?

Достала шкатулку, в которой хранились мои серебряные и мельхиоровые кольца, браслеты, серьги. Почти все — подарки Андрея. Залюбовалась бирюзовым браслетом под старину. Талантливый он художник, что и говорить… Чтобы Андрей, создающий такую красоту, стал подпольным огранщиком бриллиантов? Нет, не могла я в это поверить. Вот это ожерелье он мастерил полгода, получил за него первую премию на какой-то выставке, потом подарил мне. Первая самостоятельная работа, и такой успех. Сначала он делал все по эскизам старой художницы Натальи Степановны, она его и обучила ювелирному искусству. А ожерелье придумал уже сам, Наталья Степановна очень гордилась своим учеником: «Андрюшенька будет ювелиром с мировым именем, он художник божьей милостью, я его только технике немножко научила, азы преподала». Уже десять лет все свое время тратит на ювелирное дело, здесь, в шкатулке, — весь его творческий путь. Нет, не верю! В Нинину схему укладывается все, кроме самого человека… Факты! Факты можно по-разному трактовать…


…Влиятельный чиновник, к которому я пришла, был известен в наших кругах как «кладбище бумаг». Он всегда был за, но не любил подписывать документы, иногда по году к нему ходили. Я была морально настроена на победу, хотя настрой сам по себе ничего не гарантирует. Надела лучшие громовские украшения, присланный Дашкой белый костюм, взяла новую сумку — вид такой, как надо. Но уже в вестибюле я вдруг испугалась. Ведь известно, что за чертовщина произошла у меня в доме. А вдруг злоумышленники и сегодня придут? Рекс, конечно, на них кинется, а они его убьют со страху. И входя в кабинет, я думала только о том, что надо скорее домой.

Главное, заставить его скорее не подписать бумаги, ведь подписывание несколько часов потребует, он будет стонать, ахать, вести светский разговор, о выборах в академию начнет говорить. Что значат какие-то научные бумажки по сравнению с жизнью Рекса!

А чиновник глянул на мою каменную физиономию и, может, в первый и уж точно в последний раз взял да и подписал все сразу… И начался у меня долгожданный отпуск.

А поздним вечером раздался телефонный звонок.


Приятный интеллигентный голос попросил Ольгу Васильевну, назвался Сергеем Петровичем, коллегой Андрея Ивановича, посетовал, что Андрей Иванович не смог дозвониться, уехал в командировку, просил отдать Сергею Петровичу вещички, которые оставлены у меня, Сергей Петрович завтра едет вслед за Андреем Ивановичем в тот же город и должен захватить с собой оставленное, Андрею Ивановичу это просто необходимо. Извинился, что так поздно звонит, трудно с билетами на самолет, нельзя ли заехать сейчас, или это неудобно?

Я по привычке сказала «удобно» и тут же осеклась. Какого дурака я чуть не сваляла! Вежливо осведомилась у Сергея Петровича, что именно для него оставлено? Ну как же, инструменты, они им очень нужны в командировке. Сверточек такой, железки всякие, — с усмешкой.

— Никаких инструментов для вас Громов не оставлял! — Я бросила трубку. Тестер он оставил свой собственный, а не инструменты. Или тестер — инструмент? И я веду себя как истеричная стерва? Нет, врет Сергей Петрович, Громов пунктуален до тошноты, он бы десять раз позвонил, на дачу бы приехал, он же знает адрес.

Телефон опять зазвонил. Тот же голос, но тон — другой.

— Ольга Васильевна, не бросайте трубку, подумайте. Вы же умная женщина. Мы, — подчеркнуто, — мы не собираемся причинять вам никакого вреда. Нам просто нужно получить то, что оставил для нас наш друг Громов. Так или иначе мы это получим. Лучше верните сами, добровольно. Что оставлено?

— Прибор… Ну, тестер.

— Положите его на площадке у двери. Я сейчас заберу.

Выставила этот несчастный тестер на площадку.

Шум лифта, зашипели, отворяясь, двери. Рекс залаял. Шаги. Опять зашипели двери, лифт пошел вниз. Все.

И тут только я подумала: ну почему я сразу не набрала 02, чтобы его перехватили!

Пока все на сегодня. Чтобы вскрыть тестер, надо время — он только дома сможет это сделать. А что будет завтра?

Ведь им не прибор нужен, а то, что в нем лежит, вернее, не лежит, то, что они искали в квартире. Бриллианты, которые гранил Андрей. Почему же они сразу не забрали тестер? Может, Андрею пришлось уехать так срочно, что он не успел сказать им, где спрятано? Или он сбежал? Украл и сбежал?

Господи, да они же на меня подумают, ведь слепому видно: тестер разбирали неумелые руки. Да какая разница, разбирали, не разбирали, все равно  о н и  будут требовать бриллианты. Какая все-таки Нина умница, сразу догадалась, не то что я!

Но ведь  о н и  не сомневаются, что бриллианты здесь, у меня, значит, он не сказал им, где именно, и, значит, так было  в с е г д а. В сумках, в приборах, которые приносил Громов, в с е г д а  были драгоценности, иногда ведь их забирали и другие, тот «уголовник» или Павел, с которым я давно знакома, он и забирал пакеты, и сам иногда оставлял сверточки — «сверла для Андрея». Сверла! Я ни разу не заглянула в эти сверточки. Какая я дура! И даже нет надежды, что поумнею, в моем-то возрасте! Я, я была почтовым ящиком, вот как это называется…

Да, друг детства… И ведь вправду — друг. Ведь все гвозди в этой квартире вбиты Андреем. Сын живет отдельно, а Олег не то что гвоздь вбить, он не знает, где за квартиру платят, что такое стамеска. Математик, теоретик, не от мира сего… А я — от сего? И что бы я делала без Андрея? Да что гвозди! В самых тяжелых ситуациях, когда, казалось, и жизнь кончена, Громов был рядом, молчал, слушал и никогда потом не напоминал о говоренном. И никогда ни о чем не спрашивал. И я не спрашивала — когда надо, человек сам все расскажет, не удержишь… Вот я и влипла.

И ведь никто не понимал этой странной дружбы, о чем с ним разговаривать, кроме техники, его ничто не волнует, для него и украшения — чисто техническая задача… Рационалист, он все сводит к схеме, к закону, к чертежу, вгоняет туда и жизнь, и людей, и чувства, если не лезет, значит, надо подточить, обстругать. Вот и нашел мне место в своих схемах, и какое место!.. Ему было выгодно со мной дружить, а я все принимала за чистую монету… Просто у меня удобный характер, не лезу в чужие дела. Тут я себя одернула: оставь свои женские штучки! Отлично знаешь, что самая искренняя дружба прекрасно уживается с подлостью. Да никто так не предает, как самые верные друзья, и тому примеров — тьма. Майоша всегда говорит, что Андрей — мерзавец и эгоист, и как горюет, что мерзавец ее бросил. Ведь знала я, что Громов расчетлив. Сама виновата, самодовольное тщеславие: со мной, такой умной, доброй, хорошей, нельзя дружить из расчета…

Что же делать? Подошла к телефону. Между прочим, эту подставку для телефона соорудил Андрей. Везде Андрей: антресоли, полки, даже люстра — нашел на свалке и отреставрировал. А теперь плати по счетам, Ольга Васильевна!

Наверное, все же надо набрать «02» и спросить, как звонить на Петровку: пусть разбираются, есть же там дежурные какие-нибудь. И вот тут я с ужасом вспомнила случай.

Был у нас как-то Громов, уходя уже, спросил у меня, когда я увижусь с Лидией Яковлевной, нашей общей знакомой. А я договорилась с нею встретиться на другой день. Тогда Андрей достал небольшую металлическую коробочку, заклеенную синей изоляционной лентой, размотал ленту. На вате лежали золотая цепочка и дивной красоты сережки, гранаты с жемчугом. Оказывается, Лидия Яковлевна просила починить, он таскает с собой, а здесь больше тысячи, в этой коробочке. Раз мы скоро увидимся, не передам ли я?

Святая простота, я не подумала ничего плохого, привезла Лидуше ее сережки. Чинил! А может, делал? А может, нарочно меня просил передать? Я уже видела перед собой следователя: вы передавали Лидии Яковлевне ценности на сумму… А может, там было и на большую сумму, откуда мне знать? А следователь продолжал: сколько вам вручила она денег для передачи Громову? Сколько вы получили за комиссию? Выходит, я сообщница? Глупость не может служить оправданием. Милиция! Я вспомнила статьи о преступлениях, которые совершает милиция. Еще и милиция начнет требовать с меня бриллианты, мало мне бандитов!

Да разве одной Лидуше я передавала такие коробочки! А Миле, а Людвиге Федоровне, а Лине! Как и когда он с ними договаривался, я понятия не имела. Но каждый раз появлялся Андрей и просил захватить то браслет, то кольцо, которые он починил нашим знакомым. Почему-то свою жену он об этом не просил!

А Павел! Да он десятки раз забирал и оставлял «железки» для Громова, и с такой понимающей улыбкой… С двусмысленной, вот с какой! И почему я ни разу не задумалась над этим! И ведь все они — Павел, «уголовник», Андрей, этот Сергей Петрович — друг друга знают, они же могут договориться и превратить меня не то что в сообщницу, а главным организатором, главой меня сделают…

Я уже видела себя в обшарпанном зале суда, и среди зрителей — весь институт, и мои приятельницы рассказывают, как я привозила им драгоценности, которые  д е л а л  Громов.

Ну, положим, можно будет доказать, что я не получала за это ни копейки, И я опять услышала голос следователя, спрашивающий, сколько стоят те вещи, что «дарил» вам подсудимый Громов.

Я вытащила свою шкатулку, высыпала все из нее и попыталась оценить. Ни разу я не задумывалась: а что стоят все эти вещички? Ну да, мельхиор, но ведь есть и серебро… А бирюза, а лунный камень, а опал? А работа?!

Я посмотрела на рассыпанные украшения и пришла в отчаяние: ведь все это, наверное, дорого стоит! Какая непростительная глупость и легкомыслие. Ну да, сначала все это было любительство и неудачные были вещи.

Да, мы-то с Олегом знали, как много мы делали и для Андрея, и для Сережки, для Майоши, но кого это интересует? А вот квартира, набитая его поделками, а все эти двери, полки, шкафы, люстры реставрированные, — это все можно в деньгах пересчитать.

У меня спросят — на суде, при всех, при Олеге, при Дашке, при Николке, — а за какие это услуги вы получили все эти подарки? Я представила себе окаменевшее лицо Олега… Какой позор! Не только для меня — для всех позор. Даже если меня не осудят, не посадят, все равно все будут думать… Ясно, будут думать…

Скандал! Позор! А тут еще эти Васильчиковы. Да разве Семен Георгиевич допустит, чтобы в его семье была Дашка! Он заставит Юрия развестись… Все, все будет опошлено и опоганено.

Что же делать? Какая милиция, какая Петровка!

Конечно, эти гады так все устроят, что меня посадят. Но это было как-то нереально — я плохо себе это представляла. А вот позор, скандал, сплетни, отшатнутся ведь все, все — это я ощущала всей кожей. Позор…

Я достала из аптечки успокоительное. Но внутренний голос сказал мне сурово: «Не торопись. Тазепам тебе еще понадобится, ведь все только начинается». О, как прав был внутренний голос!

Вместо тазепама я выпила крепкого чаю. И помогло. Решение было принято.

Нет уж, пока никакой милиции. Будь что будет, но я сама попробую расхлебать кашу, заваренную этим гадом, мерзавцем, подонком, предателем. Раз эти проклятые бриллианты здесь, я их найду. Обшарю всю квартиру, найду и отдам в милицию. Нет, сначала я позвоню своему старому другу юристу Юрию Павловичу Бородину. После того как найду бриллианты. Сначала найду, потом позвоню Юрию Бородину.


…Выйдя из подъезда, я осторожно огляделась. Кошки, увидев Рекса, кинулись врассыпную. Во дворе, как всегда, молодые мамы читали возле колясок книжки. По газону ходила озабоченная ворона. На скамейке против нашего подъезда сидел какой-то мужчина с бородкой, в темных очках, в полотняной шапочке с длинным козырьком. Он лениво поднялся и шагнул ко мне:

— Ольга Васильевна, за кого вы нас принимаете? Право, мы считали вас умнее. Где ценности?

— Какие ценности? — голос у меня сел.

— Вы отлично знаете, какие. Вы их вынули из тестера. Нам нужна не простая тара, а то, что в ней было.

— Не было там ничего. Я ничего не…

— Вы разобрали тестер и вынули ценности, — перебил он меня. — Нас вы, видимо, считаете дураками. А с нами шутки плохи. — На меня он не глядел.

— Я ничего не знаю, вот приедет Громов, спросите у него…

— Громов не приедет.

— Его посадили? — Я прикусила язык, но было поздно.

— Вот видите, вы все отлично понимаете. Но его не успели посадить. Нет Громова. Был — и нету. — Он улыбнулся губами, глаз его я за темными очками не видела. — И вы за ним последуете, если будете упрямиться.

Сердце у меня упало, но я еще держалась.

— Ничего я не знаю ни про какие ценности. Не было их в тестере. — Но я уже понимала, что этот разговор бессмыслен, не смогу я его ни в чем убедить. — Я милицию вызову.

— Не вызовете вы милицию, сами это знаете, и мы это знаем. Немедленно принесите ценности. И не вздумайте бежать, пожалеете. Прогуляйте собаку, идите домой и принесите ценности. Я жду. Или… — Он говорил все это совершенно равнодушно, не глядя на меня, а сказав «или», посмотрел на меня.

«Абадонна», — пронеслось у меня в голове. Я не могла рассмотреть, какого цвета у него глаза. Светлые и стеклянные, как у куклы. Может, они казались такими из-за очков, но мне было не до размышлений. Его глаза ничего не выражали, они были пустые и смотрели на меня и сквозь меня, как будто я — тоже пустота, как будто меня нет. Мне стало жутко. Этому человеку ничего не стоит убить меня, он просто прихлопнул бы как муху, ничего не почувствовав.

— Я жду, — спокойно произнес он и отошел, но маячил в отдалении, пока мы гуляли, если это можно назвать гуляньем. Ноги у меня стали ватные, сердце бухало где-то в горле, в голове бессмысленно стучали слова: «вот оно», «вот оно», «вот оно» — что «оно», не знаю. Просто невозможное случилось. Разговор с реальным бандитом и размышления у себя дома о «преступной деятельности» — совершенно разные вещи.

Как я выдержала двадцать минут, не знаю. Странно, но тип в очках не обращал никакого внимания на Рекса, словно это кошка.. А ведь пес солидный… Ну да, Громов же небось рассказал, что Рекс не кусается, так, дамская игрушка, даром что выглядит пойнтером.

Дома я прежде всего выглянула в окно. Сидит и читает толстую книгу с карандашом в руках. Вот нервы!..

А у меня нервы сдали. Я чувствовала себя зверем, которого со всех сторон обложили охотники. Даже как бы не удивилась смерти Андрея. В мире убийство — вещь естественная…

Выхода не было. Все время повторяла про себя: нет выхода. Как в троллейбусе: «Нет выхода». Но ведь выходят. Надо найти бриллианты, вот что… И я опять принялась за поиски.

Вчера успела осмотреть кухню. Теперь взялась за комнаты.

Позвонила Нина узнать, как дела. Хуже, чем мы думали, но в подробности я входить не стала. Приехать не могу — меня караулят. Нина посоветовала не выходить без собаки. Да Рекс и есть мое уязвимое место: я бы одна месяц просидела взаперти, пока Олег не приедет. Уж вдвоем-то мы что-нибудь придумали бы! Но я должна прогуливать Рекса. Он ни с кем больше не пойдет, упрется лапами, и ни с места… Да и с кем его отправишь?.. Категорически запретила Нине приезжать — боялась, что она попадет в поле зрения бандита, а я смутно ощущала, что помощь еще потребуется… И я снова принялась за поиски. Не было, кажется, щели, в которую я бы не заглянула. Пусто!

Неправильно ищу. Ведь Громов был — господи, был! — думаю о нем в прошедшем времени — инженер. Значит, должно быть инженерное решение. Но я-то не инженер, и никаких таких решений мне в голову не приходило. Отвинтила дверные ручки, вдруг они полые? Они и были полые, но пустые. Пересмотрела ножки столов и стульев, поискала даже в цветочных горшках… Нигде ничего нет.

Мысли мои словно шарахались от того, что напоминало об Андрее, но все напоминало. В сущности, я пыталась идти по его следам, представить себе, как он мог действовать, когда прятал свои — или бандитские — ценности.

Прошло часа четыре, все — впустую. Зазвонил телефон.

— Ольга Васильевна, перестаньте играть в прятки. Неужели вы не понимаете, что у вас нет выбора…

Я перебила его:

— Сейчас я вам все объясню. Не могу я найти, ой, простите, минуточку, звонят в дверь…

Я положила трубку, схватила поводок, позвала Рекса и выскочила за дверь.

Ближайший автомат в десяти минутах ходьбы. Моей ходьбы — а я хожу исключительно быстро. Даже если бегом — все равно минут пять-шесть. Мы успеем спрятаться в подъезде соседнего дома, оттуда можно незаметно выбраться на улицу. Я не обдумывала ситуацию, просто поддалась импульсу: ведь путь свободен. До этого я и не думала о бегстве, мои мозги были заняты поисками бриллиантов. Если бы подумать хоть секунду, сообразила бы, что бандит-то наверняка не один.

По-моему, уложились мы в четверть минуты. И все напрасно — со скамейки вскочила здоровенная бабища в стройотрядовском костюме, в темных очках, в полотняной шапочке с длинным козырьком. Форма у них такая, что ли?..

По инерции я пролетела несколько шагов мимо нее. Ее длинные узкие губы не разжались, а только искривились, она прошипела:

— Отдавай ценности, с-сука. На тот с-свет с-с собой не унес-сешь.

— Ольга Васильевна, посмотрите-ка, жасмин-то поправился, выздоровел, как распушился, все веточки, все листочки поднялись, — позвала меня знакомая молодая женщина Лена из соседнего дома, наш главный садовод. Я кинулась к ней, опустилась на корточки перед жасмином, бессмысленно кивала головой, ахала, потом поднялась и уселась за садовый стол, абсолютно не понимая, что говорит Лена.

У нас прекрасный двор, полный деревьев, цветов, птиц, детей, собак и кошек. Бурная деятельность не прекращается здесь до ночи. Окрестные граждане отдыхают на скамейках, поливают цветы, что-то пересаживают, подстригают, копают, зорко следят за собаками и кошками, чтобы они не поломали цветы, караулят клумбы.

Дома старые, их непрерывно подновляют, подкрашивают, ремонтируют. Вот и сейчас наш дом украшают — рабочие обкладывают стену кафельной плиткой. Как раз дошли до нашего подъезда.

Я наконец взяла себя в руки и начала ругательски ругать за глупость — прежде чем действовать, надо же было сообразить.

Вот всегда я так — сначала делаю, потом думаю. А теперь что?..

Убийца с пустыми глазами уже стоял у нашего подъезда. Да, во дворе он бессилен, я могу поднять визг, за меня заступятся, начнется скандал. Ему это не нужно. Он дождется, когда я пойду домой, не могу же я целый день тут торчать. Поднимется вместе со мной, войдет в квартиру, а там… Я закрыла глаза… Впрочем, не станут они меня просто убивать, им надо знать, где бриллианты, они уверены, что я их надежно спрятала и отдавать не хочу. Отдам — тогда и убить можно. Даже нужно, просто необходимо будет меня убить…

Сбежать невозможно. Ведь на улице бессильна буду я. Такси не найдешь, бандит меня и ножом может пырнуть, если я крик подниму. На улице люди идут мимо и в скандалы не вмешиваются. И куда я денусь — у них наверняка есть машина. А пока я бриллианты не найду, в милицию и соваться нечего. Надо вернуться домой (кто меня, идиотку, гнал из дома? Воистину дурная голова ногам покою не дает). А если я не найду эти проклятые ценности? Но об этом я старалась не думать. Не все сразу.

Надо так постараться, чтобы войти в подъезд с кем-нибудь. Но бандит-то у самых дверей стоит, он следом пойдет. Господи, что же делать?

Я кивала головой, задавала даже какие-то вопросы Лене, чисто автоматически, но, видимо, впопад, а сама не сводила глаз с бандита. Вот рабочие дошли уже со своей плиткой до самых дверей и, видимо, попросили его не мешать. Он снова сел на скамейку. Повезло! Может, еще повезет. Ну пускай мне повезет, молила я, пускай кто-нибудь вернется домой, лучше, если вдвоем какие-нибудь соседи вернутся. И мои молитвы были услышаны.

Во двор въехала кремовая «Волга». Это молодожены со второго этажа, Галя и Володя, что-то опять привезли, они только что получили квартиру и все время обустраивали свой дом.

Володя вылез с одной стороны, Галя — с другой, «Волга» загородила подъезд, Володя принялся разматывать веревки и снимать привязанный наверху ящик. Я невнятно пробормоталаЛене извинения и ринулась к подъезду. Рекс, разумеется, за мной, и Лена за мной, наверное, хотела посмотреть, что Галя купила.

В дверях образовался водоворотец. Рабочие ругались, Галя тащила огромные свертки, роняла их, Лена подбирала, Рекс лаял, дверь хлопала, Володя в ней застрял — у нас очень тугая пружина. Я воспользовалась суматохой…

Первым делом я отключила телефон, чтобы не трепать нервы. Потом сообразила, что ведь и хорошая сторона есть в моей глупой выходке: Рекса-то я прогуляла. До ночи можно об этом не думать, есть время на поиски.

Я разобрала все, что разбиралось, простукала все стены и плинтусы, вынула все книги, заглянула в корешки. Нигде ничего.

Время от времени подходила к балконной двери. Убийца ушел — обеденный перерыв у него, наверное, на скамейке сидела патлатая бандитка с длинными губами и вертела кубик Рубика. Где-то у кого-то были такие губы, видела я их, и такие же черные разметавшиеся патлы. Кажется, в каком-то фильме. Вроде в американском какая-то злодейка так же шипела, искривив губы и не разжимая их. Точно, в каком-то американском фильме была похожая красотка. Там мода на агрессивных женщин со злобными лицами.

Нет, я ненормальная. Делом надо заниматься, а я гангстершу изучаю. Время-то идет…

Я оглядела разгромленные комнаты. И поняла, что дело мое проиграно. Безнадежно все это. Не смогу я ничего найти, да, наверное, здесь и нет ничего и не было. Громов перепрятал, перепродал, а может, вообще обманул их…

Что-то надо было снова придумывать, какой-то новый план, а я словно оцепенела. Гениальные мысли не приходили в мою бедную голову. Я ощущала себя овцой перед закланием. Нож занесен. Еще пять минут. Еще две… Жду… А чего я дождусь?

В милицию позвонить? Опять я вернулась к тому, с чего начала… Сбежать надо и в безопасности все обдумать. Но как сбежать? Хоть бы пожарная лестница была. А как Рекса тащить по пожарной лестнице? Господи, нашла проблему — Рекса тащить! Ведь лестницы-то все равно нет! Совсем спятила…

И тут случилось то, чего я все время боялась.

Рекс начал проситься гулять, часов в девять он лег под дверью и тихонько скулил. Капризничает? Дала кусочек мяса — он поглядел на меня с упреком, дернул носом, отвернулся. Потом лег еще ближе к двери. Нет, это не каприз, заболевает собака. Нос сухой, горячий, потрескался… Ему надо гулять! Он терпеливый пес, но это плохо кончится. Похоже, Рекс что-то понимал, он не просился, не тыкался носом в руку, пойдем, мол. Он лежал и скулил… Вот мерзавцы! Собака-то за что страдает?

А мерзавцы сидели рядом и глядели на двери нашего подъезда. Стало уже темнеть… Я металась по квартире, гладила, уговаривала Рекса, он лизал мне руки и плакал… Что делать?

Тут меня и осенило. Не иначе страдания собаки усилили мои умственные способности. И как я раньше не догадалась. Надо попробовать выйти через чердак в другой подъезд. За кустами сирени со скамейки его не видно.

В принципе чердачная дверь должна быть на замке, но соседи сверху постоянно жалуются, домоуправление не запирает чердак. В крайнем случае взломаю…

Дом наш старинный, даже реставрация не смогла его окончательно испортить. На чердак вела двухпролетная лестница. На площадке — жестяные банки, раздавленные коробки, окурки. Две двери. Толкнула левую — ура! — открыто!..

Глаза быстро привыкли к темноте. За дверью стояли продавленная раскладушка и облезлая табуретка, вокруг — пустые пузырьки из-под одеколона. Ага, понятно, почему не запирают двери… На табурете лежал патрон с лампочкой, провод терялся где-то в темноте. Потрогала — лампочка сидела слабо, ввернула потуже — загорелась. Мы полезли через нагромождения досок и переплетения каких-то труб и кабелей к противоположной двери. Заперта! Солидная дверь, замок основательный, сколько я ни ковырялась отверткой в замке, ни налегала на дверь, она не шелохнулась. Но в той же стене была еще одна, довольно хлипкая на вид. Куда она ведет? Понюхала — пахнет пылью, значит, не в мусоропроводный колодец. Рекс в нетерпении скреб ее лапой, я разбежалась… Поднялась туча пыли, когда я трахнулась плечом, но дверь открылась. Она была на крючке с той стороны, крючок слабенький, даже моих сил оказалось достаточно. Лестница уходила вниз, Рекс ринулся по ней в темноту. Я шла ощупью, по стенке — перил не было, ступени крутые. Страшно было спускаться, я не понимала, в какую преисподнюю мы лезем, может, в подвал? А там, говорят, крысы… Кажется, уже не на пять, а на все двенадцать этажей опустились, а конца все нет… Но вот внизу забрезжил слабый свет. Еще несколько ступенек, и я оказалась в коридоре нашего домоуправления, или ДЭЗа, как его торжественно называют в связи с новыми веяниями. Вход был заперт. И ни одного окна, только двери кабинетов с табличками. Я толкалась и к главному инженеру, и в бухгалтерию, и в красный уголок, все напрасно. А вот у техника-смотрителя явно кто-то был, слышались голоса и еще какие-то странные звуки, вроде всхлипы.

Мы вошли не постучавшись. Двое мужчин резались в карты, на столе батарея пивных бутылок. Красномордый парень, рабочий нашего ДЭЗа, пил прямо из горлышка. Вот они, всхлипы-то! Он чуть не захлебнулся. Оба ошарашенно уставились на меня. «Вам кого?» — растерянно спросил красномордый. Я очень вежливо попросила выпустить нас, собаке надо прогуляться.

Второй, замухрышка в грязной майке, лицо знакомое, видимо, тоже здесь работает, заикаясь спросил:

— Нет, как она здесь очутилась, дверь-то закрыта?..

Да, входная дверь ДЭЗа закрыта снаружи на амбарный замок!

— Нет, — завелся замухрышка, — пусть она объяснит, как попала в ДЭЗ, сквозь стену, что ли, прошла. — Он пил явно не одно пиво, язык у него заплетался, но мысль работала. — Она, может, воровка какая, зачем сюда полезла?..

Я не стала объясняться, а открыла окно. «Подсадите, пожалуйста, собаку, она не кусается», — попросила я красномордого. Но Рекс уже перемахнул подоконник и кинулся через улицу на пустырь. А подсаживать и даже выволакивать пришлось меня — первый этаж был высоким.

— Это из первого подъезда, — объяснил парень своему сердитому собутыльнику, — опять какая-то сволочь закрыла подъезд, надо в диспетчерскую позвонить. Я погляжу, — пообещал он.

Но замухрышка не унимался:

— Так что, нельзя подождать, пока слесарь придет? Все к нам, все к нам, никакого тебе покоя, уже и ночью к тебе жильцы эти сквозь окна лезут…

Тут я его вспомнила: сантехник наш. Уже стоя на улице, я хотела парня попросить, чтобы никому ничего не рассказывал, но он опередил меня и сам попросил о том же. Ну да, чего удивляться, они же пьют в служебном помещении, хотя и в свободное время. Впрочем, у сантехника оно наверняка было и рабочим, небось дежурит…

Да я, кажется, совсем спятила! О чем, о каких пустяках я думаю?! Ведь мы же свободны! Гангстеры караулят подъезд, и пусть их, а мы сядем в такси и поедем к Нине. Окна настежь, свет везде включен, бандиты не скоро догадаются. Правда, на мне тапочки и пыльные джинсы, но приходится чем-то жертвовать.

По улице промчалась машина, осветив на мгновение деревья, дома и пустырь. Роскошный пустырь! Вокруг него стоят предназначенные к реставрации дома с черными провалами окон. Нигде ни огонька, место тихое и глухое, хотя и в самом центре Москвы. Строительные фургончики, кучи песка, да окрестные частники ставят здесь свои машины. Вот и сейчас стоят слева чьи-то «Жигули»…

Я прислушалась. Тишина… Рекс погнался за кошкой, и я, ликуя, что провела бандитов, двинулась прогулочным шагом к проходному двору, чтобы выйти на площадь, там легче поймать такси.

Но не успела я пройти и двух метров, как в грудь мне уперся пистолет, в бок ткнули чем-то острым («нож?!»), женский голос прошипел «быстро в машину», а сзади две сильные ладони охватили голову и закрыли рот… Сердце захолонуло. Все. Конец. Меня захватили врасплох. О сопротивлении я и не думала. Когда меня уже начали запихивать в машину, в моей совершенно пустой голове была одна ни с чем не сообразная мысль: меня увезут сейчас, а Рекс будет метаться по улицам, ища хозяйку, я уже видела, как он кидается к прохожим, заглядывает в лицо то одному, то другому и, поджавши хвост, отбегает, грязный, косматый, несчастный. Я автоматически захлопала рукой по бедру, подзывая его. Уж не знаю, чего я хотела, чтобы бандиты взяли его с собой, что ли… Но Рекс точно знал, чего он хочет…

Никогда я не могла последовательно воспроизвести то, что случилось в следующие секунды или доли секунд. Все произошло как-то враз, в одно мгновение. Откуда-то сзади стремительно метнулась тень, раздался женский вопль, пистолет брякнулся, мой бок был освобожден, руки разжались, мужчина вскрикнул — Рекс не поскупился, цапнул и его. Но я этого не видела, я уже мчалась к дому. Сзади слышались крики, ругань, хлопали дверцы машины, фыркал мотор…

Пес стлался по земле чуть впереди меня, и, ей-богу, я не отставала. Не рассуждая, правильно — неправильно, опасно — не опасно, я бежала домой, домой, домой… Забыв, что существуют лифты, мы взлетели на свой этаж…

Я хвалила и гладила Рекса, а он бил хвостом по полу и улыбался. Тогда я достала из холодильника все мясо, отдала ему — подвиги должны вознаграждаться…

А дальше я действовала четко, трезво, холодно, как будто кто-то отдавал мне приказы. Вызвала такси. Позвонила Нине. На дачу нечего и соваться, поселок всем известен, найти женщину с такой приметной собакой — вопрос времени. Я пользуюсь популярностью как хозяйка Рекса. Хорошо, что я барахольщица, никогда ничего не выбрасываю, ни вещи, ни исписанные бумаги. Достала с антресолей парик. Светлые волосы до плеч меняют меня до неузнаваемости. Темные очки, широкий плащ по щиколотку…

Труднее спрятать Рекса. У нас есть огромный саквояж, туда можно меня при желании запихнуть… Но пес не желал лезть в него. Когда наконец уговорила и попыталась приподнять саквояж, Рекс моментально выскочил — молнию я не решалась застегнуть. Да все равно я не смогу тащить двадцать два живых крутящихся килограмма. Попробовала волоком — Рекс прижимал уши и ловко выпрыгивал. Я измучилась, взмокла, парик съехал набок, и все напрасно. Пришла машина. Ну ладно, спустимся так, а в лифте я затолкаю его в саквояж и застегну молнию, ничего не поделаешь.

Куда там! Он выскочил из лифта раньше меня. Я уговаривала, ругала, стыдила, забывши всякую осторожность, но все равно: влезет в саквояж, я возьмусь за молнию, он выскакивает снова и снова.

Спас таксист. Заинтересованный возней и пыхтением, он вошел, взял молча саквояж и понес к машине. Рекс — за ним. Что оставалось делать? Полезла в машину, предварительно оглядевшись. Уже рассветало, но солнце еще не взошло.

Двор был пуст, неподвижно спали машины возле дома, никто не выскочил из кустов…

Все-таки я нервничала, опасалась погони. Мы долго петляли по Нининому кварталу. Направо, прямо, еще раз направо, теперь налево. Когда мы дважды проехали по одному и тому же месту, шофер начал на меня поглядывать странно, но мне было наплевать, главное — убедиться, что нет слежки. Наконец высадились довольно далеко от Нининого дома — из соображений конспирации.

…Мы шли тихими зелеными дворами, мимо белых девятиэтажных башен-близнецов. Трава, мокрая от росы, упруго поскрипывала под ногами. Вдруг из-за угла выскочила огромная черная овчарка — без намордника, без ошейника и даже без хозяина… Подумаешь, собака, большая, ну, зубы у нее. Но она же не кидается ни на кого просто так, ни за что. «Бобик, — весело закричала я, — здравствуй, иди сюда! Наверное, поиграть хочешь?» Рекс рванулся ей навстречу — поводок я забыла дома. Они с Рексом долго обнюхивались, размахивая хвостами, как мушкетеры шляпами — с достоинством и очень элегантно. Потом начали бегать друг за другом. Подошел хозяин — приветливый старичок в туфлях на босу ногу. Мы взаимно повосхищались собаками, и я отправилась к Нине.


Нина светилась в атмосфере настоящих приключений (которые выпали на долю другого), гангстеров, убийств, упивалась деталями. А я клеймила себя за трусость. Теперь, когда гангстеров не было в непосредственной близости и никто не тыкал в меня пистолетом, я уже не понимала, с чего это я совсем ополоумела от страха, чего я ждала, надо было сразу бежать!

Нина тоже говорила, что на высоте положения оказался только Рекс. Вот если бы она, Нина, была на моем месте, она бы им показала! Я улыбнулась и не возражала.

После того как выспалась, я настроилась решительно. Нечего разыгрывать из себя беззащитную сироту, которая не может за себя постоять. Я тут же позвонила Юрию Павловичу Бородину, доктору юридических наук, у него какой-то пост в институте по изучению социальных причин преступности. Вот пускай немножко поизучает на живом примере. Ю. П. Бородин — парень надежный, мы с ним сколько раз в «Алибеке» были, вместе на Белуху ходили.

К телефону подошла его жена Лариса, мы всласть наболтались про наших, где кто, кто развелся, кто замуж вышел, у кого какие внуки. Потом она спросила:

— Тебе Юрка, наверное, нужен? У тебя неприятности?

Я замялась и почувствовала себя свиньей: год не звонила!

— Я иногда говорю Юре: хорошо, что у наших друзей бывают неприятности, а то бы мы их вообще не видели. — Она беззлобно рассмеялась. — Не волнуйся, я не только о тебе, мы ведь и сами с Юркой такие же. Все суета, проблемы, гонка, такая проклятая жизнь. Юрка улетел в Минск, дня через три вернется. Позвони послезавтра на всякий случай, вдруг раньше прилетит. Но только ты правда приезжай, а то за три дня неприятности рассосутся, и тебя поминай как звали…

Нина сочла, что нам троим — ей, мне и Рексу — надо проветриться, съездить за город, в лес. А по дороге предложила проверить, караулят ли гангстеры…

Она поставила машину довольно далеко от дома и отправилась на разведку. Вернулась она сразу, сделала большие глаза и сказала почему-то шепотом:

— Там этот твой ювелир, Громов. Один.

Ожил, стало быть, покойничек. Я выпустила Рекса и полезла из машины. Нина запричитала, но я велела ей ехать домой и ждать. Если через два часа не позвоню, пусть звонит сама, а если меня нет, пусть действует по своему разумению…

Громов в черной рубашечке сидел на скамейке так, как может сидеть только он: спокойно, свободно, с таким видом, словно он на этой скамейке родился, вырос и ждать меня — это и есть его жизненное предназначение. Это вообще его отличительное свойство, где бы он ни был, казалось, именно здесь и есть его настоящее место, и что бы он ни делал — заваривал ли чай, чинил проводку или собирал из металлических кишочек какую-то микросхему, делал это он с таким видом, словно вот это занятие и есть его призвание и он только от него и получает удовольствие…

— Привет, — сказал Андрей, поднимаясь мне навстречу. Лежавшие на скамейке кейс и авоська с банками сами скользнули ему в руки, как живые. Он покосился на мой парик. — И не жарко?

Это было еще мягко сказано. С меня текло. Но я не проронила ни звука. Внутри у меня все клокотало, и я боялась взорваться прямо здесь, во дворе.

Телефонные трели были слышны даже за дверью. Я схватила трубку и услышала вкрадчивый голос: «Ольга Васильевна?» Со словами «минуточку, простите», я передала трубку Андрею, а тот рявкнул:

— Громов на проводе! — Он всегда так отвечает. Запищали короткие гудки, он положил трубку. — Не то разъединилось, не то раздумали говорить. Кто это?

Я задохнулась:

— Ах, ты у  м е н я  спрашиваешь, кто это? А ты не знаешь! Твои бандиты, твои сообщники, банда гангстеров, которых ты знаешь лучше меня. Это твоя свора убийц, она меня чуть на тот свет не отправила, уже неделю меня преследуют, требуют краденые бриллианты, которые тут спрятал ты!

— Не понял, — сказал Андрей. — Перейди, пожалуйста, на другую скорость.

— Ладно, сейчас поймешь. — Я стащила с головы проклятый парик, все Нинина подозрительность, а ты парься. Волосы у меня наверняка стояли дыбом, но мне было все равно. Я рассказала ему все, что случилось с прошлого четверга, когда у меня украли ключ. Только голые факты, без эмоций — эмоций чужих он все равно не признавал. Громов не перебивал, не переспрашивал, только улыбнулся, узнавши о собственной смерти. Когда я наконец завершила свой безэмоциональный рассказ, он взял сигарету и, разминая ее, очень спокойно произнес: мол, у меня нет никаких доказательств, что он, Громов, имеет к этой бредовой истории хоть какое-то отношение…

Я лишилась дара речи. Да и что тут скажешь? Только смотрела, как он аккуратно разминает табак. Красивые руки, я всегда восхищалась. А ведь это не его руки, не Громова. По его плотной невысокой фигуре руки должны быть широкие, с короткими пальцами, а у него сухие изящные кисти, пальцы длинные, тонкие, твердые, ногти аккуратно подстрижены. Очень коротко, видны подушечки. Не может быть у Громова таких рук. Оборотень. Совсем незнакомый человек сидел напротив меня. Страшный человек. Он глянул своими узкими, черными, как очень спелые арбузные семечки глазами, но смотрел не на меня, а куда-то внутрь. Непроницаемые глаза. Пустые. Семечки. Оборотень.

…Тишина звенела от напряжения. Громов щелкнул зажигалкой, и знакомый звук вывел меня из оцепенения…

Снова я оказалась в дурах. Ну нет, меня больше не провести. Не имеет отношения? Посмотрим! Мною овладела та холодная ярость, когда море по колено. Хватит прятаться, надо нападать!

Я позвала Рекса и распахнула окно. Прыгать я не собиралась — четвертый этаж. Но ты, подонок, меня не проведешь и не запугаешь!

— Собирать доказательства — не мое дело. Пусть этим занимаются профессионалы. — Слова выговаривались с трудом. — Немедленно забирай свои цацки и выметайся отсюда! И попробуй только шевельнуться, я так закричу, меня не то что в отделении милиции, на Петровке услышат. Полон двор народу.

Я уже оценила ситуацию. Он бессилен. Если он выхватит револьвер или нож, на него кинется Рекс, а я заору в окно. Да он не дурак, понимает, что не уйти, все видели, как он меня дожидался. Громов потянулся к пепельнице — Рекс зарычал. Нет, пес у меня прямо телепат, все понял…

— Ольга, опомнись, ну, я неудачно выразился…

— Ах, вот как? Ну, так ты подбирай слова точнее. — Мой страх прошел. Ничего он мне не сможет сделать. Пускай убирается!

— Да, Ольга, как же я уберусь, когда твой зверюга не дает пошевельнуться. — Он опять потянулся к пепельнице, Рекс оскалил зубы и напрягся. — Вот видишь. Я хотел тебе только сказать, что ведь и у меня нет никаких доказательств, что я не имею никакого отношения к твоим бандитам и впервые слышу про бриллианты. Да ты только подумай, что же я, совсем, что ли, кретин, из твоего дома делать почтовый ящик? Это уж спятить надо окончательно, чтобы такую глупость сделать!..

— Это почему? — я обиделась.

— Да ты сто раз могла проверить мои сумки. Ну, инструменты, приборы…

— Тара, — съязвила я.

— Да твой сын Николай этой, как ты говоришь, тарой…

— Это не я говорю, это твои бандиты говорят.

— …Тарой искал повреждение в проводке. Было?

— Ну, было. Может, ты не всегда бриллианты приносил, может, и приборы иногда, для маскировки.

— Да не приносил я никаких бриллиантов, нет у меня их. Да если бы были, так не у тебя же прятать. Нарочно не найдешь во всей Москве такого неподходящего человека, как ты! Ты же не знаешь, что завтра будешь делать, где окажешься. Да ты на мебель свою погляди, ее непрерывно возят по всей квартире, а ж пол протерли… То тебе антресоли, то полки, то плиту переставить, то какую-то перегородку надо, ну прямо самое место для тайников. А Олег приходит и начинает все назад тащить… — Он махнул было рукой, Рекс зарычал.

Громов застыл в неудобной позе, руки у него лежали на коленях ладонями вверх, ни дать ни взять статуя египетского фараона. Ему не хватало жестов, Рекс стерег каждое движение, и Андрей для выразительности кричал громким свистящим шепотом, весь красный от напряжения.

— Подумаешь, — сказала я. — Такой талантливый инженер, как ты…

— Да, я технарь, я мог бы так спрятать, что вам в жизни не найти. Но ведь сын у тебя тоже технарь, не говоря уже о его жене. Он непрерывно радиоаппаратуру совершенствует, они с Аленой по молодости во все дырки суются, спрячешь тут на свою голову.

Рекс не сводил глаз с Андрея, а Андрей — с пепельницы, где догорала его сигарета.

— Да пойми же, Ольга! Ты же не женщина, а сплошной сквозняк. Вот я спрятал, скажем, в ручку, — он осторожно кивнул на кухонную дверь. Рекс весь подобрался, — а ты эту ручку подарила какой-то Лине, Лиде, я знаю? Ей, видите ли, она подходит к зеркалу, а тебе можно другую… Было ведь? С тобой ни в чем нельзя быть уверенным, ты вообще завтра двери сменишь, а туда же — почтовый ящик…

Над пепельницей вился синий дымок, сигарета его уже догорела, вот-вот упадет на стол…

— Какие-то кретины вообразили, что у Громова мешок бриллиантов и он прячет их у Телепневых… Да уйми ты Рекса, Ольга, сейчас клеенка загорится, пожару из-за тебя наделаем. Ну хочешь, я карманы выверну?

— Ты меня голыми руками можешь задушить…

— Надо бы, — проворчал Андрей. — Ишь какой зверюга, загрызть готов. А я-то считал тебя дамской игрушкой. Убери псину, невозможно разговаривать.

Я оценила наконец комизм ситуации и захохотала. Напряжение растаяло. Рекс растянулся посреди кухни, Андрей загасил окурок. А я кинулась в ванную. На что была похожа моя голова, лучше не уточнять.

После душа я вернулась уже в другом настроении. На столе стояла банка моего любимого варенья из фейхоа, в графине розово светилось домашнее грузинское вино, штабелями лежала чурчхела, а в чашках дымился чай. Я на него так и набросилась.

Громов сообщил, что обдумал положение и понял, почему Рекс дерется с большими собаками. Он реагирует на хозяйку. Я пугаюсь, когда вижу дога или овчарку, боюсь, что они его загрызут, Рекс чувствует мой страх, кидается меня защищать. От собак и от людей. Ему все равно, он и на человека бросается, чтобы спасти хозяйку. Если я не буду бояться за него, он не станет драться с большими псами, он не драчун по натуре. Все дело во мне. Ведь я никогда еще не встречала людей опасных, и поэтому мы все думали, что Рекс не кусается. Он же не дурак, чего кидаться на людей, которые его гладят и ласковые слова говорят. А я хороша, интеллигентная женщина, травлю людей собаками. Во множественном числе.

Все это, пожалуй, было верно, но я-то ожидала, что он думал над другими проблемами, более важными сейчас, чем поведение Рекса.

Немножко он думал. Только не в том направлении. Не успела я закончить вторую чашку чая, как он сдернул со стула газету. На моей старой бархатной куртке искрились и сверкали штук двадцать бриллиантов. Или это были стразы? Во всяком случае, театрального эффекта он добился. Я ахнула и замерла в восхищении, а он гордо объявил, что это и есть алмазные копи Громова…

Взяла «бриллиант» — оказался он металлическим граненым шариком.

Положила шарик на бархат — он издалека казался совсем прозрачным, сверкал и искрился…

Я внимательно поглядела на своего старого приятеля. Кого он водит за нос, себя или меня? Пожалуй, он считает меня еще большей дурой, чем я есть. Я верила, что он ничего у меня не прятал: надо действительно быть кретином, чтобы положиться на меня даже в таком деле.

Но даже мне ясно: мошенники должны были держать в руках хоты бы один алмаз подлинный, тогда они могли бы обмануться и поверить в иллюзорные. Эти люди  з н а л и, что сорвут большой куш, иначе не стали бы рисковать, на основании слухов и красивых картинок огород такой городить. Это во-первых.

Есть и во-вторых. Кто эти люди? Где и как он себя выдал?

Андрей тупо твердил, что он не работает с золотом и с бриллиантами и знать ничего не знает. А кольцо Нели Овсепян?

— Из-за тебя я не стал богачом. Не успел сделать кольцо, вся Москва уже знает, сколько мне заплатили. Бабы есть бабы, у каждой подруга, у подруги еще подруга, не успеешь оглянуться, как очутишься за решеткой.

— Скажи спасибо, что вовремя узнала. Хотя я еще не вся Москва.

— Так и кольцо одно. Если бы два сделал, весь Советский Союз уже знал бы… Не понимаю, чего ты от меня хочешь.

Эти шуточки ни на миллиметр не приближали нас к цели: кто здесь был и почему.

Отлично он все понимал. Мне казалось, что он кого-то не то подозревает, не то выгораживает, не то просто не хочет говорить. Я разозлилась. Меня не интересуют его заработки и даже способы заработков. Но мне нужны гарантии, что никто не будет тыкать в мой бок револьвером и не влезет в квартиру. А уверения Андрея, что они меня боялись еще больше, чем я их, и что уж теперь-то, когда дилетанты услышали его голос, в опасности уже он, а не я, все эти уверения для меня — тьфу! Я не успокоюсь, пока бандиты не окажутся за решеткой. И милиция будет его спрашивать, где и как он себя выдал…

— Мне не в чем себя выдавать, — твердил Андрей. — Вот все мои алмазы, других нет.

— Факты против тебя. А если ты не желаешь думать, я пойду на Петровку, там профессионалы, пусть они разбираются, кто такой Громов и почему его знакомых преследуют, требуя выдать ценности этого Громова. Моими ценностями они почему-то не интересуются…

— Не пугай меня Петровкой, мне нечего скрывать.

Рекс вышел из комнаты и лег на пороге кухни — почувствовал, что атмосфера накаляется…

— Да пойми ты, упрямый осел, — я уже кричала на него, — должна же быть причина, чтобы влезли именно ко мне! И влезли ведь твои знакомые, не мои. Не эти же побрякушки их привлекают, — право, с бандитами и то легче, чем с Громовым!

Тут позвонила Нина. Я радостно сообщила ей, что бриллиантов у меня никаких нет, не было и не будет! Подробности — потом… А сейчас я их, подробности, и сама не знала. Разумеется, жадность и глупость пределов не имеют, но должен же быть хотя бы повод конкретный, иначе вся история не развернулась бы. И знать его или вспомнить, если он и вправду не знает — я в это не верила, — должен Громов. А он порет всякую чушь, как кто-то увидел театральный эффект с шариками, принял их за бриллианты, рассказал кому-то и этот кто-то… Слушать противно!

Лобовая атака явно не удалась. Придется заходить с тыла…

Я осведомилась, всех ли знакомых Громова почтили присутствием гангстеры-дилетанты или сочли достойной только меня? А у Натальи Степановны они были, искали эти проклятые ценности, там ведь его мастерская, не могли они туда не заглянуть…

Оказалось, Громов привез печальные вести. Я так на него накинулась, он даже и рассказать не успел. Прилетел он с похорон. Умерла Наталья Степановна…

Да… Жалко. Теперь не бывает таких старух. Она, собственно, не старуха была, это мы станем старухами, а она — старая дама. По моим подсчетам, она-то не открывала тайны возраста — ей было никак не меньше ста лет, но она была жизнерадостна, подтянута и казалась мне вечной. Она и Блока знала, и Шаляпина, и Бунина, и Фалька, и Лентулова… И отзывалась обо всех непочтительно. Муж ее, известный художник, умер давно, ни детей, ни родственников, ни даже сверстников, самый близкий человек — Андрей, она его как бы усыновила.

Ведь уезжала она на свою дачу на юг совсем здоровой?

Андрей объяснил, что она и не болела, только вдруг ослабла, перестала подниматься, соседи и дали ему телеграмму. Он прилетел, они всю ночь проболтали, а утром ее уже не стало. Уснула и не проснулась. Он меня и ждал, чтобы идти туда вместе. Сухому технарю и рационалисту не хотелось одному переступать порог квартиры. Трудно…

— Пошли! — вскочила я и тут же села обратно: — А как же бандиты?

— А ты без бандитов уже и шагу ступить не можешь? Твоя персональная охрана, что ли?

Я разозлилась. Они же караулят. Когда он пришел, они сидели на скамейке? Он разве не видел их?

— Тебя что, собаки никогда не кусали? Рекс их отделал будь здоров. Сидят твои бандиты дома, пьют анальгин и выясняют отношения. И спорят, кому больше от Рекса досталось.

— Он же только двоих искусал!

— Да их и было двое! Если бы их больше было, ты бы от них так легко не отделалась, я тебе уже сколько раз повторяю. Дилетанты, двое жалких дилетантов, вообразивших себе невесть что. Услышали мой голос и испугались. Я все-таки не ты.

Он вышел на балкон.

— Смотри, Ольга, это не твои ли гангстеры?

На скамейке сидел, мрачно уставясь в землю, наш щуплый сантехник, все в той же грязной майке…

— Ну, Ольга, предположим, здесь были бы какие-нибудь вещи, которые я, допустим, спрятал. Так что ж, дилетанты не идиоты все-таки. Совершенно ясно, ты мне устроишь жуткий скандал, как раз такой, как ты выдала, и я выкачусь отсюда со своими, как ты их называешь, цацками.

— А если мы заодно?

— Тем более выкачусь, квартира, говоря языком уголовников, засвечена, цацки надо перепрятывать, и впредь покусанные бандиты будут иметь дело со мной. Ты из игры вышла, опасность нависла над Громовым. Устраивает тебя такой вариант?

Я засмеялась: нет, не устраивает, я за мир и безопасность для всех. По дороге я пришла в себя: в конце концов Андрей сильный, ловкий мужчина, и врасплох его трудно застать, у него быстрая реакция и потрясающая координация движений. Искоса я поглядела на своего надежного друга детства и увидела, что он украдкой оглядывается, вид у него напряженный, он явно нервничает, так и впивается в лица встречных. Вот тебе и надежный защитник!..

Это он меня успокаивал, а сам… И опять мне показалось, что Андрей что-то скрывает. К тому же в людях он ничего не понимает. Вещи любят Громова, так и льнут к его рукам, а люди, нет, люди его не любят. Он все меряет логикой, вечно всех ловит на противоречиях, старается обстругать, починить. Все знакомые жалуются, что он с ними обращается как с неисправными приборами, которые не соответствуют стандартам. Кому же это может понравиться! Андрея избегают, стараются поддерживать с ним чисто деловые отношения. Да он и сам говорит, что человек — механизм, отношения надо рассчитывать и постоянно горит на этом. Да, в отношениях с людьми он совершенно беспомощен…

Я не успела ему ничего сказать — мы уже пришли. Наталья Степановна жила неподалеку, у площади Маяковского, в старом обветшалом доме.

Кодовый замок, как всегда, не работал, дверь настежь, в подъезде — удушливый дым. Гребенку жгли. Мы тоже жгли в подъездах. Дурацкое занятие, но почему-то казалось увлекательным. Носитель научно-технического прогресса меня поправил: не гребенку, кто их теперь жжет, а кнопки в лифте.

Когда дело касалось техники, он всегда прав: кнопки были обуглившиеся, но лифт, кряхтя и стеная, все-таки двигался…

Едва мы вошли, Громов пулей просвистел мимо меня в чулан за кухней, который он превратил в мастерскую. Слышно было, как он с грохотом открывает ящик за ящиком…

Я улыбнулась: так Рекс кидается мимо меня к своим мисочкам.

Кресла, диваны были в чехлах, люстра закутана в марлю, зеркала и картины завешены какими-то тряпками. Печаль и запустение, словно вместе с хозяйкой умерла и комната… Я поежилась, раздвинула шторы, впустила солнечный свет.

Вошел Андрей: инструменты целы. С облегчением. Вот что значит мастер! А я его еще в чем-то подозревала… Да кому нужны его железки! Но он очень серьезно объяснил, что некоторые из них практически невосполнимы…

Мы сняли тряпки с картин, освободили люстру. Андрей долго оглядывался, вроде все так, как было…

— А инструменты никто не трогал?

Вроде нет, он не поглядел как следует, главное, все цело.

— Вот ты говорила о тайниках, так я тебе покажу, что такое тайник. Наталья Степановна была ведь растяпа вроде тебя, деньги могла бросить где угодно, но реликвиями своими дорожила. Я и сделал ей тайничок…

Он сел перед приемником «Сириус», устарелым даже на мой непросвещенный взгляд, развернул его, чтобы снять заднюю панель. И замолчал. А я уже все поняла. Так вот почему была стерта пыль с моего приемника! Нет там ничего!

Андрей сжал зубы, желваки заходили на скулах, когда он отвинчивал винтики и осторожно вынимал из приемника потроха. Я бы на его месте давно рванула панель и вывернула все внутренности, но он был верен себе… Приемник разъят на составные части, никакого тайника — это был металлический ящичек, замаскированный под деталь и даже покрытый пылью! — там не оказалось. Реликвии — золотая табакерка и медальон — исчезли…

— Да, — сказал Андрей, — здесь действовал профессионал.

Я не стала уточнять, какую профессию он имел в виду — радиотехника или вора, — меня другое поразило. Картины целы, ценнейшие полотна, а табакерка и медальон, ну сколько они там могут стоить, украдены.

Ведь для Натальи Степановны они были дороги прежде всего как семейные реликвии, а вот для воров логика странная: пренебречь дорогим и взять сравнительно дешевое.

Андрей буркнул, что воры знали, что делали, их картины не интересовали.

Значит, и он знает, кто здесь был. Знает и не говорит! Сейчас же я обращусь в милицию! Немедленно! В конце концов, я вообще ни при чем, а револьвером в бок тыкали мне, и он этих бандитов покрывает, это и слепому видно!

Андрей устало сказал:

— Ну что ты заявишь милиции? Что, по твоим предположениям, кто-то побывал в твоей квартире и ничего не украл; что на тебя пытались напасть, но твой пес покусал злоумышленников; что какие-то бандиты, вооруженные купленным в «Детском мире» пистолетом, требуют бриллианты, якобы принадлежащие Громову, который в это время находится за тысячу километров и знать не знает ни о каких бриллиантах; услыхавши по телефону голос упомянутого Громова, неизвестные исчезают в неизвестном направлении и больше тебя не трогают, но тебе теперь, через неделю, очень захотелось узнать, кто же это был. Да, забыл, ты еще пожалуешься, что в чужой квартире украли, кажется, ч у ж и е  реликвии. Ты не знаешь, может, их тут и не было, может, хозяйка их подарила, продала, потеряла давным-давно… Ты не соображаешь, что хозяйки вещей нет в живых, и не только у тебя, но и у меня нет никаких доказательств, что эти вещи вообще были. Да, строго говоря, мы с тобой никакого права не имеем здесь находиться, по-моему. Это же не наша квартира, не твоя и не моя… О чем ты будешь говорить с милицией и куда ты ее станешь вызывать? Сюда?.. Надо подумать, посчитать варианты.

Да, ситуация какая-то запредельная… Но ведь Андрей знает, подозревает кого-то!

Мне надоели его колебания. Чего он мямлит, пусть скажет, кого подозревает и как собирается эти варианты считать. У меня уже ум за разум заходит от всей этой чертовщины… Наталью Степановну ограбили, ведь это мертвую ограбили, а он еще думает! О чем?

— А это тебя не касается, о чем мне думать! Это каждый…

Я уже ничего не слышала. Меня вынесло из квартиры в доли секунды. Выскочив из лифта, я услыхала, как Громов бежит вниз по лестнице и что-то кричит. Но меня он больше не интересовал. Скотина! Столько я из-за него вытерпела, и — «меня это не касается». Вот и пусть сам разбирается со своими бандюгами. Коллеги! Я нырнула за угол дома.

Андрей вылетел из подъезда, потоптался, перебежал на другую сторону улицы и заметался там. Он не мог понять, куда я так быстро провалилась. Полюбовавшись на его метания, я злорадно подумала: пусть просчитает варианты. И отправилась домой. Не хватало, чтобы он извлек меня из кустов!

Сначала я тряслась от злости, как оса, но быстрая ходьба — лучший транквилизатор. В конце концов, он с похорон, а тут такой афронт! И чего я взбеленилась? Ну ладно, обойдется, мало мы с ним ссорились…

Я купила две порции мороженого, себе и Рексу, и поскорее свернула с огнедышащего Садового кольца. С ума сойти, обе стороны солнечные, от каменных домов пышет жаром, как из печки. И в такую жарищу бедный пес в своей шубе сидит дома! Хватит с меня этих детективов, не создана я для них, заберу Рекса и поеду на дачу. Хорошо хоть, гангстеры оставили меня в покое, в сущности, я выбыла из этой истории, Андрей, конечно, знает что-то, все небось знает и сам разберется.

Я по привычке, входя во двор, взглянула на проклятую скамейку, где раньше сидели бандиты, и… Да что же это такое?! Сидит! Эта патлатая баба! Опять! Меня охватило бешенство. И этот мерзавец смеет мне говорить, что меня, дескать, не касается… Я повернулась и помчалась назад, к дому Натальи Степановны, чтобы схватить подонка, швырнуть на землю, растоптать и за шиворот притащить сюда, к «коллеге».

Но его уже не было. Улизнул!

Уж не знаю, что бы я сделала, если бы он не сбежал. Наорала бы, что я еще могла. Не исключено, что он сейчас как раз подходит к моему дому и мы разминулись. Тысячу раз мы ссорились, хлопали дверьми, а потом встречались на полдороге…

Но теперь я не могу рассчитывать на Громова. Придется помочь себе самой. И вообще хватит прятаться, скрываться, пора идти в наступление. Рекса надо выручать!

Я выбрала скамеечку поуютнее и съела обе пачки раскисшего мороженого. Сладкое полезно, оно стимулирует умственную деятельность. Во всяком случае, мою. Я быстренько нашла выход, поднялась и направилась в наше отделение милиции.

Уж я по опыту знаю: милиция к собаковладельцам благосклонна. Граждане при деле, гуляют себе спокойно, ни в какие конфликты не ввязываются, берегут собачьи нервы. Пожалуюсь начальнику милиции или дежурному, кто у них там есть, что под моей дверью лежит пьяный, не могу попасть домой, а за дверью собака плачет, гулять надо. Был со мной однажды такой казус еще на старой квартире. Без звука дали мне сопровождающего…

Со сладостным мстительным чувством я представляла себе выражение лица гангстерши, когда она увидит меня в сопровождении власти. Да я и в самом деле пожалуюсь, что она меня терроризирует. Пусть-ка у нее документы проверят. Зря я сразу в милицию не обратилась. Но теперь чего жалеть о пролитом молоке. А странно все-таки, явился Громов, а бандитка все-таки по-прежнему мной интересуется! Ценности-то громовские им нужны, пусть бы с него и спрашивали, я-то при чем. Если бы они и были здесь, уж наверное Андрей мне их не подарит! Тут до меня и дошло: да эта бандитка наверняка не меня, а Андрея ждет. Они же позвонили, узнали, что он у меня, вот и явились. Может, она издалека ехала. Пока приехала — мы ушли. Да и не нужна ей теперь я — ей нужен Громов, для деловых ли переговоров, или следить она за ним собирается, или по какой-то неизвестной мне причине…

Минут сорок прошло, пока к площади Маяковского бегала. Может, Андрей уже тоже здесь побывал? И они вместе ушли?.. Во двор я все-таки боялась заходить, расспросила вездесущих мальчишек, которые носились на роликах по переулку вокруг нашего дома. Оказалось, тетенька с забинтованной рукой давно ушла, они видели, как она уходила в сторону бульвара.

И все-таки осторожность не помешает. Я взяла Рекса и поехала к Нине.

У Нины полна квартира девчонок, штук шесть, кажется, и все одновременно и с разной скоростью печатали на машинках. Очумевший от неслыханного шума Рекс забился под диван в самой дальней комнате. А я позвонила на Маяковскую — не отвечает. Майе — не отвечает. Общим знакомым — никто Громовых не видел.

За ужином Нина потребовала полный отчет о событиях дня. Выслушала мрачно, долго молчала, потом поздравила меня с благополучным окончанием неприятной истории. Лицо у нее при этом было такое, словно она мне соболезнование выражала. Она тяжело вздохнула и предложила считать, что вообще ничего не было.

Как это не было, когда было?

— Не было ничего. Ни бриллиантов, ни потерянного, точнее, украденного ключа, ни гангстеров, ни кражи у художницы.

Но я собственными глазами видела приемник, из которого были украдены реликвии художницы, не говоря уж обо всем прочем!

— А откуда ты знаешь, что они там лежали? В том-то и дело, что никакого даже и тайника ты не видела. Ты видела расстроенного Громова, который блестяще доказал тебе, что он — настоящая жертва грабителей, в отличие от тебя, у которой вообще ничего не взяли из квартиры, даже отпускные не тронули. А вот Громов, вот он — бедняга, его обокрали, и если уж он не обращается в милицию, то с чем ты туда пойдешь? Я уверена, он и ссору спровоцировал, знает твою привычку хлопать дверью. Одного добивается: убедилась в том, что Андрей Громов — несчастная жертва неведомых мошенников и воров, теперь исчезни и помалкивай, раз уже даже он молчит и не просит помощи. О, до чего же ловок этот Громов! Он выдернул тебя из этой истории, как морковку из грядки. Ты в безопасности, чего тебе еще? Остальное тебя не касается. Уж не знаю, кто он в этой банде, главарь или просто в конфликте с сообщниками. Скорее всего, главарь, умен больно, наверное, остальные недовольны распределением краденого. Все конфликты всегда возникают из-за распределения материальных благ. Исчезнет твой ювелир, переждет, когда жизнь подбросит тебе новые проблемы, эпизод с гангстерами потеряет актуальность, тогда он и появится снова, ну, объяснит как-нибудь это «маленькое недоразумение». И мы никогда ничего не узнаем, представляешь? Никогда! Так обидно, — горестно покачала она головой. Нина — великий мистификатор, сама верит в свои выдумки. Но ведь и вправду обидно ничего не узнать. Кто эти гангстеры, как они украли ключ и, главное, что же было спрятано у меня дома? Ведь было, конечно, было, только Андрей забрал, когда я душ принимала. Я — трусиха. Пока я соображала, как мне выбраться из передряги целой и невредимой, никакое любопытство меня и не мучило, мне важно было одно: безопасность. И чтобы все поскорее кончилось. Но теперь, когда бандиты наверняка оставят меня в покое, во мне проснулся «сыщицкий» инстинкт. Хорошо бы узнать: в чем же тут дело и кто они такие? А узнать можно только у Андрея, который ничего не желает объяснять.

И еще меня мучила совесть. Я не собиралась бить себя в грудь и каяться перед Ниной, которая просто назвала бы меня клушкой. Ведь я до сих пор думала только о своих осложнениях, а Андрей-то явно попал в беду. Уж не знаю, кто он, главарь, что весьма сомнительно, учитывая отсутствие организаторских способностей, или жертва, или еще кто, но он влип в какую-то серьезную и тяжелую историю. Он нуждается в помощи. Он не хочет обращаться в милицию, но вдруг с ним что-то случится, и я буду виновата, моя нерешительность. Нет, этого нельзя допускать, надо его с Бородиным свести, тот златоуст, кого хочешь убедит, а главное, он юрист, он совет может дать квалифицированный… Но как найти Громова?

Нина, не знавшая о моих сомнениях, о двойственности моих соображений, предложила устроить засаду у дома художницы, ведь Громов должен вещи разобрать, к Майе он вряд ли пойдет. А засада — это очень интересно, если повезет, мы много узнаем. Может, туда гангстеры явятся, в конце концов ничего же толком непонятно, может, они теперь за Громовым будут следить…

В час ночи я дозвонилась до Майоши, которая, разумеется, не знала, где Андрей, не знала даже, что он вернулся в Москву, считала, что я блаженствую на даче, а у нее, как обычно, куча неприятностей, и даже посоветоваться не скем и т. д. и т. п.

Над Майошей всегда идет ливень крупных и мелких несчастий, невезений, и, говоря с ней, невольно ощущаешь себя сильной, везучей, благополучной. Не за эту ли иллюзию я и люблю свою подругу, и не только я — буквально все знакомые из кожи лезут, чтобы ей помочь или хотя бы посочувствовать. Но на этот раз в советах и сочувствии нуждалась и я. Я сообщила, что у меня еще больше неприятностей и вообще дела мои таковы, что придется, видимо, обращаться за помощью в милицию. Майя испуганно замолкла на полуслове, и тут я почувствовала в трубке какой-то фон, словно чье-то дыхание. Кто-то слушает нас по второму аппарату, который стоит у Громовых в кухне… Чуткое внимание подруги и полную поддержку я получила, она предложила завтра встретиться и все выслушать, помочь всем, чем только она располагает, хотя я сама знаю, как мало может она сделать. Я попросила узнать, где находится Андрей.

«Звонят в дверь», — Майоша пошла открывать, а я соображала, чье же это дыхание я слышу. Может, у нее возлюбленный, слава богу, появился? Нет, она бы не плакалась. Подруга? Я всех знаю, кому интересен наш разговор! А вдруг это Андрей? Майоша его не выдаст. И теперь они совещаются.

Оказалось, соседка явилась в час ночи занять пятерку до завтра. Да, бывает… Но если Андрей позвонит или появится, пусть передаст, что я завтра его жду. Не появится — пойду послезавтра в угрозыск сама… Да, так серьезно. Все расскажу, но не по телефону. Завтра увидимся.

Кстати, надо ведь Майошу и расспросить, может, она что-то знает. А вдруг к ней тоже являлись бандиты. Ведь я молчу — и она молчит. Может, ей еще хуже, чем мне пришлось…


Сидеть в засаде оказалось безумно скучно.

С утра я ворчала, что все безнадежно: Громов у Майоши, то есть у себя дома. Но Нина не любила менять планы, и в семь часов, удачно пристроив машину, мы уже таращились на подъезд и оглядывали пустую улицу.

Поначалу сердце у меня екало каждый раз, когда открывалась дверь подъезда. А к одиннадцати мы совсем скисли, только Рекс блаженно дрых на заднем сиденье. Я хотела спать, пить и есть. Мы уже не впивались взглядом в тех, кто выходил из дому или приближался к нему, давно освободились от своих «маскхалатов»: я сняла парик, Нина злобно швырнула широкополую шляпу прямо на Рекса. Ни Громова, ни подозрительных лиц. Других дураков, которые следили бы за домом, не было. Только мы. Вдруг Нина прошептала: «Не поднимай головы, не поворачивайся, погляди направо».

К дому подходили Майоша и высокая крашеная блондинка с забинтованной рукой. Гангстерша! Но теперь я узнала ее сразу — Майина сестра Валерия.

Встреть я Валерию на улице, прошла бы мимо, мы всего раз и виделись. А когда сестры шли рядом, сходство нельзя было не заметить. Так вот почему мне показался знакомым ее узкий рот! «Американская актриса»! Майкины губы, только цвет помады другой. Валерия вообще выше, крупнее, чем Майя, с властными повадками. Элегантная деловая женщина. Она что-то сердито выговаривала Майоше, а та покорно кивала головой. Сейчас они войдут в подъезд! Я полезла из машины, чтобы сказать мерзавкам все, что я о них думаю, но Нина вцепилась в меня.

— Сиди смирно! Мы здесь не для того, чтобы скандалы устраивать! Громова явно нет дома, они сейчас выйдут. Парик надень!

— Они же в квартиру влезут!

— Не влезут, Громов не ты, он наверняка новый замок поставил. Да если и влезут, кто ты такая, чтобы им помешать? Это дело семейное, они родственники, а ты им кто? Мы с тобой хотели знать, в чем тут дело. Вот ты убедилась. Не твое это дело.

— Ты что, знала об этом? — удивилась я.

— Ну, знать не знала, а подозревала. Я была уверена, что Майоша твоя беспомощная имеет отношение какое-то к шайке. Помнишь, Бородина говорила, что ей Майя звонила, жаловалась, что ты пропала, а у них ведь не очень близкое знакомство. Это Майя всех обзванивала, тебя искала, когда ты через чердак сбежала. Она бы и мне позвонила, да телефон у меня новый, а отчества моего она не знает. Ты вчера, когда телефон терзала, искала Майю и Громова, все сокрушалась, что не знаешь телефона ее сестры. Я впервые о сестре услышала, ты о ней и не поминала никогда, но сразу подумала, а не сестричка ли тебя на скамейке караулила? Но тебе даже и заикаться об этом нельзя было, как же, столько лет дружите, Майечка твоя кроткая да слабая.

Я слушала Нину, восхищаясь ее проницательностью, не женщина, а Эркюль Пуаро и Арчи Гудвин вместе, но все это как-то машинально, словно не я слушаю, а кто-то другой. А я умирала от стыда, злости, гнева. И гнев был направлен почему-то не столько против Майи и Громова, сколько против себя самой. То есть понятно почему. Как же, бриллианты, гангстеры, банда! Семейная свара из-за денег, из-за имущества. Как все мелко, грязно, ничтожно… Майоша меня из дома заставила сбежать, так я их испугалась! В МУР собиралась идти: защитите от Майи Громовой! — Да они меня только пугали, морочили…

А сестры, выйдя из дому — права Нина, — пошли на другую сторону переулка ловить такси. Я рванулась за ними, но Нина опять не пустила меня. Она сунула мне сигарету, и тут я заметила, что руки у нее дрожат и она, кажется, даже побледнела. Чего она испугалась? Ага, ну да! Ведь она все узнавала из вторых рук, ни в чем не участвовала, вроде книжку читала, это было как бы увлекательной игрой, не имеющей отношения к реальности. А тут она воочию увидела бандитку Лерочку, Майю, укравшую ключ из моей сумки и шарившую по чужим квартирам. Револьвер, нож, шантаж — все это обрело плоть, стало жизнью. Нина увидела тигра… Ей стало страшно.

А для меня таинственная и пугающая история превратилась в грязную, мелкую, постыдную. Забыть о ней надо. И об этих людях. Поеду на дачу. Замок только надо купить и поставить.

Оказалось, я права только отчасти.

— Ты узнала знакомых и решила, что все не страшно и все понятно. Можно ли бояться приятельницу, которую знаешь со студенческой скамьи? Бояться можно только неизвестного и таинственного бандита! А кто, кстати, тот, с бородкой? Ты ведь так и не знаешь, но раз это Майин знакомый, то ты его и не боишься? Но ведь тебе в бок нож-то знакомая Валерия совала? Или ты считаешь, по знакомству тебя пощадят? Пока что-то незаметно.

Ты сама подумай, какими ценностями должен обладать твой Громов, если воры дорогие картины у этой художницы оставили! Им надо что-то еще более ценное! Они все родственники, они знают, о чем речь. Тебя Громов из этой истории вывел, я в этом уверена. Он сам где-то скрывается. Если жив. Да жив он, раз сестрички сюда заходили. Они его ищут. Так вот, он тебя вывел, а ты снова влезла, уже сама.

— Как это? Я только и мечтаю уехать на дачу и сидеть тихо. А они пусть сами разбираются. Я и в милицию-то пожаловаться не могу — на что жаловаться-то? Кто преступник, кто жертва?

— На даче тебя как кутенка придушат. Ты про милицию зачем сказала? Конечно, кто знал, но… В общем, вот теперь-то ты им и можешь помешать. Мне лично одно ясно: тебе надо исчезнуть. А то этот уголовно-семейный кооператив тебя прикончит, чтобы ты под ногами у них не путалась. И не вздумай идти на свидание со своей угнетенной невинностью. Мы вот что сделаем. Соберешь чемоданчик, и поедем под Калугу, в мою развалюху. Олегу записку оставишь. И весь отпуск там и проживешь. За это время здесь все как-то рассосется или, напротив, они передерутся, укокошат кого-нибудь, и ими займется милиция. А ты не милиция, ты обыкновенная женщина, к тому же легкомысленная, ляпаешь что попало. Доверчивая ты очень. Дурочка просто.

Может, Нина права, насчет дурочки спорить не могу, со стороны виднее. Но мне все это не подходило.

Конечно, с милицией я дала маху. Вовремя вылезла, ничего не скажешь. Сама себе яму вырыла. Но, с другой стороны, еще ничего не известно. Может, они испугаются и запаникуют, ошибки делать начнут. Может, Майя сама боится. Я с ней, разумеется, встречусь. Послушаю, что она скажет, но сама не буду трепаться. Постараюсь. А главное, я ничего плохого никому не сделала, почему же я должна прятаться, скрываться, дрожать? Да провались они все! Они меня из дому выжили, отпуск испортили, а теперь я еще и из Москвы должна бежать? Да ни за что! Вор у вора крадет дубинку, а я буду трястись, как бы меня этой дубинкой не хлопнули. Да и не бандиты они, а просто жадюги. К тому же Майя, возможно, хочет мне все рассказать, извиниться… Так что сначала я ее послушаю.

Нина покачала головой. Она поставит машину недалеко от скверика, где мы встречаемся, будет ждать. Если разминемся, встречаемся у меня дома.

Нина с Рексом сидели в машине у высотного здания. Майя уже была в скверике у Красных ворот, я долго собиралась с духом, чтобы подойти, и никак не могла. Я смотрела и смотрела на свою бывшую подругу, как на незнакомую.

…Эффектная женщина, что и говорить. Черные волосы, синие глаза, подтянутая фигура. Я разглядела горькие складки вокруг губ, запавшие щеки. Выражение лица мрачно-агрессивное, модное, кажется, называется «дикая кошка», но другие его «носят», а у Майи — натуральное. Жестокое лицо, недоброе. Да разве она такая была? Я вспомнила юную Майошу, ее счастливый смех: «Тебе нравится? На, бери!» И она протягивала книжку, безделушку, конфету. Неужели двадцать лет жизни с Громовым превратили мою беспечную и щедрую подругу в ведьму? Почему, почему? Стругал, стругал ее Андрей, а потом обрубок бросил, на что ему… Или он тоже не виноват, ему нужен был твердый каблук, а достался в жены воск?..

Ох нет, Майоша не воск. Двадцать лет она непрерывно грозилась уйти, вслух, при всех жаловалась, как ей не повезло, никак она не может поднять этого медведя до своего уровня. «Неудачнику трудно вынести успехи других». А скандалы из-за денег! «Живут же другие» — Андрей, в общем, был равнодушен к деньгам. «Вот и живи с другими, надо было по себе жену выбирать!» Да, все было. И ведь он терпел, любил ее. Он и кольца-то начал делать для заработка, это Майя его познакомила с Натальей Степановной, а та Андрея приняла и полюбила. Он же веселый был, и в школе его обожали за справедливость, за… Я не успела додумать, Майя завертела головой и увидела меня.

Она заулыбалась и на мгновение стала прежней нежной Майошей, которая бросалась на помощь раньше, чем узнавала, какая помощь нужна, мы ее и звали заполошной. Но прежнее тут же угасло, на меня смотрело изможденное накрашенное лицо.

Нет, ничего нового она мне не сказала, ни о чем не спросила и ни в какие переговоры вступать не собиралась. Как будто и не было ничего, не рылась она в моих шкафах, не стащила реликвии Натальи Степановны. Все ее песни мне были знакомы.

Невезучая неумеха, денег нет, подонок Громов сыну даже апельсины не пошлет в посылке, все она, все она. Нашла прекрасный вариант размена с приплатой, надо всего-то две тысячи, а Громов не дает…

Всегда я ей сочувствовала, щадила ее, а тут разозлилась. Может, у него у самого нет денег. Пусть займет! Может, не у кого, не так просто две тысячи занять. Она взвилась:

— Не у кого? Да ты посмотри, как люди кругом живут! У жены его приятеля в каждом ухе по «Волге», видеомагнитофон купили, а зарплата такая же, как у Андрея. Все умеют устраиваться. И он тоже, это мы с тобой… — Она вдруг с откровенной ненавистью уставилась на меня. — И ты тоже умеешь. Тебе что, за прекрасные глаза квартиру дали в самом центре? Или твой растяпа Олег выхлопотал? В престижном доме, две комнаты на двоих, возле дома «мерседесы» стоят, может, вы на зарплату тоже «мерседес» собираетесь покупать? А дача — тоже на зарплату? Ты дочку ловко пристроила, цветешь теперь в академической тени, скоро будешь вся в заграничных тряпках. Это я одна дура, без денег, в коммунальной теперь квартире, и муж меня бросил…

— Да тысячу раз ты грозилась уйти, называла его гирей на ногах, что же ты, красивая баба, найди теперь себе с машиной, с зарплатой, с квартирой, устраивайся…

Майоша всхлипнула и тихо сказала:

— Не хочу. Это я так, нарочно грозилась, чтобы он ценил, колдовала, чтобы не бросил, чтобы никто не знал, как я его люблю, ведь стыдно так любить, без памяти… И ничего мне не надо, никаких денег, никакого обмена я не нашла и не ищу я обмена, он сейчас хоть рядом живет, хоть я его вижу иногда, не поговорить, так хоть поругаться можно, голос услышать, а что я буду делать, когда он переедет? Пока Громов рядом, мне все было мало и все было надо, и тряпки, и шубу, и мебель. — Она говорила детским, захлебывающимся голосом, черные слезы капали на платье, тушь вокруг глаз размазалась черно-синими пятнами, помада и румяна стерлись, лицо почему-то стало опять молодым, совсем прежним, а она все плакала. — Я знаю, я тебе глупости говорю, ты совсем не такая, я завидую, потому что у тебя Олег, а мне не нужны никакие машины и престижи, мне Громов нужен, зачем мне какие-то чужие, просто стыдно, что не могу я без него…

И мне стало ее очень жалко…

А Майя повернула ко мне заплаканное лицо и ахнула:

— Да что же я все о себе да о себе. Во-первых, я узнала, где Андрей. Ты себе не представляешь, он живет у тебя на даче, это точно, ночевал там с какой-то бабой. И торопись, он собирается уезжать из Москвы, кажется, на юг, точно не знаю. Так расскажи же мне про свои страсти, что там у тебя уголовного произошло, зачем милиция? Андрей что-нибудь натворил?..

И жалость моя растаяла, словно ее и не было. Нет, была минута теплоты, сочувствия, но теперь рядом со мной сидела не просто чужая, а опасная женщина. Мне стало как-то жутковато. Нарядный, яркий, с пестрыми клумбами скверик, вокруг памятника Лермонтову ходят голуби. На скамейках в тени блаженствуют изнемогшие от жары люди, бегают малыши, свежая зелень вокруг. Все как всегда, как сотни раз на этом сквере, где мы часто сидим с Майошей — ее контора рядом, вокзал рядом. И все — иное. Неузнаваемое. Как же так, ведь я хорошо знаю эту женщину с синими глазами, так много лет думала, что знаю. А она совсем другая, непроницаемая, неведомая. Я ее никогда не видела по-настоящему или она изменилась? Или жизнь стала другой? И Майоша не Майоша, и клумбы не клумбы, и это не моя Москва, а незнакомая улица, никогда не виданные люди. Или это не я? И я тоже стала другая? Такие мгновения, к счастью, проходят быстро и сами собой. И я уже улыбалась и говорила, что все пустяки, чистое недоразумение, я ведь очень горячая, невесть что могу выкинуть, уж Майоша-то знает, как меня заносит. А Андрей мне нужен по чисто хозяйственному делу. И это возмутительно, он без разрешения поехал к нам на дачу, да еще с кем-то. Ну я ему покажу!

Я вскочила, Майоша, успевшая привести в порядок свое лицо, тоже поднялась и объявила, что проводит меня до дачи. Заходить не станет, ей совсем не хочется видеть Громова, но она любит электричку, она почему-то в ней успокаивается. Хоть развлечется, воздухом подышит, поболтаем…

Громов мне, понятное дело, был уже не нужен. И идти добровольно в ловушку я не собиралась. Но зачем эта ловушка, что меня ждет? Ведь не убивать же меня они собираются? У меня появилась дикая мысль, что я имею дело с компанией помешанных. Или это я сошла с ума? И мне все кажется, никто у меня ничего не искал? Да, а Лерочка в черном парике, пустоглазый, нож, пустырь — это что, галлюцинация? Чья только?! И воображаемый пес покусал воображаемую Валерию? Смешно! Но от Майоши надо отделаться, пусть она одна успокаивается в электричке, я и так спокойна.

Опять мне приходится скрываться, сбегать, прятаться! Не сказать ли Майечке, что я в курсе их дел, не всех, но кое-что знаю и что-то о них думаю. Нелестное. Нет, я уже болтала лишнее по незнанию, а сейчас это будет непростительной глупостью. Но ужасно хотелось назвать ее воровкой! И я переключилась на действие — это отвлекает. На Казанском — столпотворение, электричка будет переполнена. Это хорошо.

Мы протолкались к середине поезда, и тут я «вспомнила»: билет-то надо купить! Пусть бежит к автоматам. А я займу места в вагоне. А если разминемся, встретимся на нашей платформе.

Майоша побежала назад, к вокзалу, а я нырнула в подземный переход вместе с толпой и через полминуты была на Новорязанской. Нины и Рекса не было. Ничего! И я отправилась в хозяйственный.

…Полутьма и прохлада дома показались мне благодатью. Я сбросила босоножки, приятно было ступать босыми ногами по гладкому полу. Покупки я выгрузила на письменный стол. Мыло, замок, лак для волос. Лаком, правда, я почти не пользуюсь, но баллончик был французский, красивый, должна же была я себя хоть чем-то утешить, купить что-нибудь для души.

Я стягивала с себя платье и соображала, где сейчас надо искать слесаря, когда в дверь позвонили. Звонки были длинные, требовательные. Кто бы это мог быть? Знакомые сначала звонят по телефону. Черт с ними! Нет меня дома. Не хочу я больше никаких новостей. Я на даче. В отпуске. Провалилась сквозь землю. Звонки прекратились. Вот и хорошо. Я наконец выпуталась из платья. И услышала, как в замке поворачивается ключ. Очень медленно. Я замерла с платьем в руках. Кто это? Опять  о н и?..

Нина предрекала, что  о н и  хотят со мной расправиться. И в этой истории она все время оказывается ну просто ясновидящей… Мне стало страшно. Куда деться, где спрятаться? До окна я не успею добежать, да и что мне окно? Не успела сменить замок, раззява!

А дверь уже скрипнула, открываясь. Я мысленно заметалась, потому что шелохнуться я боялась, кто-то входил в квартиру…

Дверь моей комнаты открывается внутрь. Между книжным шкафом и стеной есть крошечное пространство. Когда дверь открывается, этот угол как раз оказывается за нею, меня не сразу увидят. Но в закутке не умещается даже Рексова подстилка.

Акробатическим движением я втиснула себя в эту щель, держа платье по-прежнему в руках. Плечи не умещались. Я вся изогнулась, вытянув шею и сжав плечи.

А человек уже вошел, щелкнул замок. Постоял, прислушиваясь… Пошел. Медленно и осторожно. Но шаги тяжелые, неровные. По очереди заглядывал всюду, открывал все двери, даже дверцы стенного шкафа. Моя — последняя. Если он зайдет — конец. Меня нельзя не увидеть. А если только заглянет… Так. Комната Олега. Приближается к моей.

Я старалась не дышать. Кто-то остановился на пороге. В щелочку дверную можно увидеть кто, но я боялась скосить глаза — вдруг шевельнусь…

Посмотрела, когда он шагнул назад, в коридор. Так и есть. Бандит. Прихрамывает. Покусанный Рексом бандит. Один.

Все. Пошел в ванную. Щелкнул выключателем. На пол поставил что-то тяжелое, наверное чемоданчик, который держал в руках. Загремел, кажется, табуреткой. Сел, наверное. А потом из ванной стал доноситься какой-то шум технического оттенка. Лязгнул металл, чем-то скребли, опять звон металла. Передвигает что-то. Наверное, снова ищет драгоценности.

Руки, плечи разламывались, платье стало пудовым. А прошло только десять минут. Я закрыла глаза и стояла, по-моему, час. Ощущение было такое, что позвоночник превращается в штопор. Открыла глаза. Прошло пять минут! Нет, надо что-то придумать.

Как жаль, что я купила замок, а не молоток, или, еще лучше, топор бы мне. Он бы сунулся, а я бы… А-а! Лак! Лак для волос делают на спирту. Если он сунется, я пущу струю ему в глаза. Пока-то он их продерет! Успею выскочить на площадку.

А бандит, увлекшись, начал насвистывать хабанеру.

Под эту хабанеру я вылезла из своего угла, растерла затекшее тело, надела платье, притащила осторожненько стул, села. Колпачок я сниму с баллончика, когда бандит двинется по коридору. А сейчас надо расслабиться. Как чувствовала я, понадобится мне зачем-то французский лак.

Глянула на часы — прошел час, оказывается. Стену, что ли, он там разбирает? Рабочий шум не умолкал. Неужели в нашей крохотной ванной есть такое место, до которого надо час добираться? Как бы он к соседям не вылез! И меня разобрал нервный смех. Люди жалуются на скуку, гоняются за приключениями, ездят в горы за сильными ощущениям, занимаются подводной охотой и т. д. А я вхожу в свою квартиру, и готово! Начинаются приключения одно краше другого. Меня обслуживают на дому. «Самое опасное место в мире, фирма гарантирует смертельный риск, увлекательные загадки и таинственные встречи!» Не квартира, а Бермудский треугольник…

А не напасть ли мне на него? Он увлекся, не услышит, подкрадусь к ванной, лаком по глазам, запру его и — в милицию. Нет, опасно, может услышать, пристукнет меня.

Так вот зачем Майя хотела выманить меня из дому, сказала, что Громов сидит у нас на даче: туда и обратно — как раз три часа, а бандит бы здесь без помех занимался поисками драгоценностей, не собирались они меня убивать, просто хотели удержать меня там на некоторое время, чтобы не явилась домой в неподходящий момент. Ловко!

Придется ждать, пока он не закончит там свои черные дела. Кошмар в том и состоит: никаких свидетелей и улик. Ухватиться не за что. Словно туман пытаешься поймать. А между тем прошли полтора часа. Я встала, потянулась… Мне уже не было страшно, наверное, нервы притупились. Устали мои бедненькие нервные окончания.

Шум смолк. Я мгновенно очутилась у стены… Шаги. Колпачок снят. Моя комната — самая дальняя. А от ванной до входной двери — метра два. Может, он уже уходить собрался, ко мне сюда и не явится. Так и есть. Открывает замок.

Хлопнула входная дверь. Все! Ушел!

Я ринулась в ванную.

А в ванной все как было. Не приснилось ли мне происшествие? Был ли кто? Был!

Стены целы, зеркало на месте, раковина на месте, но табуретка передвинута, стиральная машина прислонена вплотную к ванне, да нет, она всегда так стояла, кажется…

Начинается! Было или кажется? Кажется, было. Мы уже переживали это, и нам не кажется: резиновый коврик на полу передвинут. Я наклонилась поправить, потеряла равновесие, схватилась за край ванны, и меня тряхнуло током. Да как сильно!..

Из ванной я вылетела как ошпаренная! Вернее, как ударенная током. Господи, боже ты мой, ведь ванна — не электроприбор! Ее же нельзя включить. Или можно?

Не знаю. Вроде нельзя, но вдруг гангстер включил? Я вообще не в ладах с электричеством. Николка проводит со мной беседы о технике безопасности, может, поэтому у меня и возникло стойкое отвращение к электроприборам. Слышать я не могу, как они устроены да как работают. Единственное, чего он добился, — я электричества боюсь и стараюсь как можно скорее все выключить.

Я осторожно заглянула снова. Что-то было включено, но что? А душ хотелось принять ужасно! Рискуя жизнью? Ну нет, как-нибудь по частям вымоюсь в кухне. Я даже свет боялась выключить.

Я покурила, выпила кофе и взяла себя в руки. Надо идти за слесарем, замок врезать. Пускай он заодно выяснит, почему ванна бьет меня током.

Ну да, я уйду, а кто-нибудь как раз и явится. Меня уже трясло при одной мысли об этих незваных гостях. Надо закрыть дверь тем ключом, что нам вручил техник-смотритель при переезде. Который с бирочкой. У них такого нет, слава аллаху, я не ношу его с собой. Где же этот ключ? У меня уже появилась аллергия от поисков. Но надо найти, ничего не поделаешь, они мне не дают передышки, шастают к нам непрерывно. И ведь милиции не боятся, вот что странно!

Я долго рылась в ящике буфета, где мы храним разный железный хлам, ненужные ключи неизвестно от чего, гвозди, какие-то шурупы, крючья, — у всех такие ящики есть. Вытащила крупные вещи, осталась мелочь, которая разбежалась по ящику, вынуть его нельзя, буфет старый, рассохшийся, я обратно ящик и не затолкаю. Наконец нащупала ключ, он застрял в какой-то трещине. А ящик тяжелый, дубовый, одной рукой его и удержать трудно. Я потрясла его хорошенько, в буфете тоненько зазвенели рюмки. Ключ выехал на середину ящика, оказывается, на нем стояла деревянная коробка. Я начала запихивать весь хлам обратно и тут только обратила внимание на коробку. Собственно, это был плоский деревянный ящичек, он стоял вплотную к дальней стенке, я много раз тыкалась в него пальцами, считая, что упираюсь в стенку буфетного ящика.

И тут у меня замерло сердце от какого-то, то есть ясно от какого, предчувствия. Я поставила коробочку на стол и открыла ее. Тут оно и лежало.

В полиэтиленовом пакете был браслет. На тяжелых, покрытых патиной серебряных пластинках изящный узор из зеленых и белых камней. Суровая красота, удивительное благородство формы.

Старинный браслет… Андрей делал? Я такого не видела, и стиль не его.

А бриллиантов никаких в ящичке не было. Неужели этот браслет такой дорогой, что они все перегрызлись из-за него?.. Музейная вещь. Андрей реставрировал, а сестрички решили выкрасть? Нет, Громов бы меня предупредил, от возмущения по потолку бы бегал, а он молчит и таится. Значит, он украл! Андрей Громов — вор?! Не может быть! Нет, надо смотреть фактам в лицо: украл! Я не успела ужаснуться, зазвонил телефон. Лариса Бородина сообщила, что Юра через час прилетит, если быстро соберусь, успеем с ней поболтать.

Но мне надо дождаться Нину, мы же договорились встретиться здесь, непонятно, куда они вообще провалились. Лариса пообещала сразу же прислать мужа, даже кормить не будет, наверное, по моему голосу поняла, что дело серьезное.

Нина, злющая-презлющая, приехала через полчаса, с Рексом и Майей Громовой.

Интересно, где же это они встретились? Наверное, Нина поехала к нам на дачу, следила небось за мной, легкомысленной… Так и было. Нина видела, как Майя покупала билет, как влетела в последнюю секунду в электричку. А меня Нина сразу потеряла. Неудивительно, у меня же отработанная техника — спасая Рекса от больших собак, я каждую дыру на вокзале изучила. Нина ждала в машине у нашей станции. Пришла электричка, меня не было, зато металась у вокзальчика Майя, которая не знала дорогу на дачу.

Нина подъехала и сказала, что меня на даче нет, она возвращается в Москву, не подвезти ли? Та согласилась, решив, что просто не заметила, как я выходила на платформу — народу прорва приехала.

А в машине Нина внезапно объявила, что нам все известно и пускай-ка Майя Витальевна сразу все ей расскажет, иначе ее отвезут в милицию. И королева потерпела полное фиаско. Майя не сказала ничего и, если бы не боялась Рекса, просто выскочила бы из машины. И сейчас она набросилась на меня с обвинениями в провокациях, хулиганстве, заговоре. Это моя-то бывшая подруга, которая при любой трудности превращалась в кисель, который мы собирали ложками. Какой кисель! Скала несокрушимая…

Какой это ключ она украла у меня? Клевета! Впервые слышит о каких-то бандитах и ценностях, которые у меня требовали. Раз это мои ценности, я и знать должна! Валерия меня караулила? Обозналась Ольга Васильевна! Сергей Петрович? Знать не знает! Вооруженное нападение? Бред сумасшедшей, кто его видел, она что, участвовала?! Украли табакерку Натальи Степановны? Впервые слышит, и при чем здесь она, Майя Громова? У ее бывшего мужа надо спрашивать!

Я смотрела на нее во все глаза. Поведение было обдуманным, она была готова к ответам, тверда и уверенна настолько, что Нина приуныла, перестала задавать вопросы. Ведь чужая уверенность гипнотизирует, действует магически, человек теряется под воздействием неколебимой наглости, убежденной в своем праве. И тогда я весело провозгласила:

— Ну что ж, прошу прощения. Значит, браслет не твой, ты на него не претендуешь, и Громов отказывается, а у Валерии и спрашивать нечего, как мог ее браслет попасть в мой буфет? Да к тому же это явно музейная вещь, то есть ему место только в витрине музея. Тогда надо его срочно сдать в милицию.

Вот тут Майя растерялась, мы с Ниной кожей ощутили, как опала ее агрессивность, как пошли волны страха и сомнений. Она с запинкой пробормотала, что впервые слышит о браслете.

— Тогда это клад, тебе, Ольга, полагается сколько-то там процентов, ведь он дорогой, наверное? Пошли в милицию.

Майя тихонько спросила: может ли она идти? Но Нина не сказала, а пропела, что лучше ей немножко подождать, вдруг там, в милиции, захотят с нею побеседовать, так пусть Рекс ее посторожит, а мы скоро вернемся. Нина решительно выдернула штекер и положила телефонный аппарат в сумку, приговаривая, что не стоит рисковать, не надо Майе звонить сообщникам.

— Ольга, — велела она, — командуй Рексу, чтобы он ее стерег.

— Он меня искусает! — взвизгнула Майя.

— А вы не шевелитесь, а то действительно искусает, как сестричку.

Бедняга Рекс нервничал. Он не выносил скандалов, кидался то к одному, то к другому, пытался лизнуть в нос, на него просто жалко было смотреть, и все ссоры утихали сами собой. Сейчас он тревожно смотрел на нас и скулил. Да он и команд-то не знает таких, не умеет он стеречь, он только спасать людей умеет! Боже мой, что же мы делаем, как низко можно пасть, прикоснувшись, только прикоснувшись к преступлению, не участвуя в нем. Ведь перед собакой стыдно…

— Пусть она уходит. Так мы собаку испортим, Рекс ведь не в концлагере служит. Уходи.

Нина возмутилась, как же так, они с ножом кидаются, а тут…

— Чем же мы с тобой лучше бандитов, если они с ножом, а мы с собакой. Майя же сейчас не кидается, а я буду Рекса на нее натравливать? Да он и не поймет ничего. Пусть идет к своим бандитам, а мы сдадим браслет, который Майя украла…

— Это не я! Это Лерка!

Вот тут-то Майя и превратилась в кисель, и нам же с Ниной пришлось ее успокаивать и утешать!

Вот что рассказала нам Майя Громова.

Давно, года полтора назад, Валерия попросила Андрея сделать ей браслет, такой же, как у нее в музее. А я-то считала ее переводчицей!

— Она переводчица, но работает в музее, заведует отделом. Музей сейчас закрыт, здание разваливается. У Валерии был план. Когда завотделом уезжает в отпуск, то исполняющему обязанности передается по списку ну все, что есть в отделе ценное, редкое. Конечно, никто не смотрит толком, есть вещь и есть. Вы себе не представляете, сколько у них крадут. Браслет ценный, больших денег стоит. А Андрей сделал похожий, мельхиоровый, стекло там. Год почти делал, он всегда тянет. И подарил Лере на свадьбу, когда они с Виктором зарегистрировались…

Вот кто этот Виктор пустоглазый!

…У Виктора в Италии дядя, наш, русский, во время войны попал в плен, воевал в маки, потом женился на итальянской француженке, остался там. Сам Виктора разыскал, тот ездил к нему. Жена и дочь дядины погибли в автомобильной катастрофе, он зовет племянника к себе. У дяди магазинчик, так, ничего живет, скромно, но ничего. Виктор не очень хотел ехать — не с дядиными доходами в Италии жить. Вот Лера и придумала. Перед отпуском, незадолго до отъезда, а ехать они должны через три дня, она положила вместо подлинника подарок Андрея.

— И ты знала, — ужаснулась я. — Они что, совсем уезжают?

Нина задумчиво проронила:

— Наверное, они много накрали, и в этом музее и вообще. Если бы не жадность… Не хотели даже крохой пожертвовать. Вот скупость их и подвела, а то бы спокойно уехали. Да, герой Сопротивления получит замечательных родственников!

— Они же Андрея подведут под монастырь! — ахнула я.

— Я хотела ему отомстить, — опустила глаза Майя. — Они не совсем, а по приглашению, а там… Как выйдет. Но Лера не доверяет Виктору, боялась держать браслет дома. Она попросила меня спрятать еще и свои кольца, которых Виктор у нее не видел.

— Неужели она не могла сама спрятать, ну, закопать где-нибудь?

Майоша вздохнула.

— Вы не представляете, как это трудно. Если бы дача была… А так — столько глаз. Мы хотели под окном возле их дома — там траншею роют. Представляете? Нельзя ни в чем быть уверенной. А далеко в лесу — рискованно, еще не найдем, и вдруг кто подсмотрит. Ведь надо с лопатой ехать, копать… Я завернула в полиэтилен и спрятала в кадке с китайской розой, ну, знаешь, в большой комнате. Но все боялась, не знаю даже чего, каждый день смотрела, розу перестала поливать на всякий случай. В общем, Андрей увидел, да я еще про Италию ему проговорилась, они и меня звали. Нашел браслет. А тут как раз Наталья Степановна… Я полезла в кадку, а там железки и два Леркиных кольца. Виктор с Леркой чуть меня не убили. Они были уверены, что я украла. Лера очень волнуется, она боится, что Андрей в музее все расскажет, представляешь, чем это грозит им? Главное — ей, ведь она там работает. Она потихоньку от Виктора хотела отдать Андрею табакерку и медальон, чтобы он в милицию не заявлял, пусть и браслет у него останется, лишь бы они успели уехать.

— Да как же они вывезут такую вещь? — перебила Нина.

— Это Виктора дело. У него кто-то есть в таможне, что ли. Но они должны выехать обязательно в определенный день, иначе вся операция сорвется.

— Да, не кража, не контрабанда, операция. Так удобно! Не убийство, а устранение, не подлость, а сложная ситуация. Господи, какой язык стал, все названо другим термином и даже как-то невинно выглядит, — с отвращением заметила Нина.

— Это Виктор подслушивал наш разговор? И он просил тебя удержать меня на даче?

— Да, он хотел еще раз сам все обыскать, проверить.

— А что ты искала у меня в супе?

— Я ж целый день здесь возилась, проголодалась, взяла суп, но подумала, вдруг ты заметишь, поела хлеба с маслом.

— А почему вы решили, что все спрятано у меня?

— У кого же? У Натальи Степановны или у тебя, у Громова нет близких друзей, которым он мог бы довериться. Мы проверяли некоторых. Представляешь, он принесет к Павлу… Ювелирам не доверяют… Жена уж непременно поглядит, что он такое притащил на хранение. А у тебя он оставлял сумки с инструментами, я сама проверяла, а ты и не знала, что он у тебя держит. Вот я и стащила ключ. Что мне было делать! Я ведь у тебя ничего не взяла. Я чувствовала себя просто не знаю кем, но я боюсь… Когда я ничего не нашла, Виктор сказал, что я плохо искала, я и в самом деле не заглядывала в комнату Олега, я-то знаю, что Громов туда не сунется, а Виктор не верил, хотел сам все обыскать. А ты как раз приехала… Неожиданно. Тогда Валерия и придумала, как на тебя воздействовать…

— Да, значит, самая большая дура в Москве — я.

— А ключики Натальи Степановны вы когда украли? — поинтересовалась Нина.

— Я на похороны летала.

Она сказала это так, как будто украсть ключи во время похорон — самое естественное дело.

Я все-таки не понимала, почему они перестали караулить, когда я сбежала к Нине. Оказалось, Рекс их здорово искусал, особенно Виктора, он на ногу не мог ступить.

— А мыло зачем взяла?

Майя удивилась: мыло лежит в старой сумке, она его не трогала — зачем ей мыло?

— Да, долго еще гостья будет выручать хозяйку, объясняя, где что лежит!

А потом Майя плакала, и мы ее снова утешали и успокаивали, и Нина в конце концов увезла ее к себе. Отпускать домой опасно, сообщит о новом повороте дела своим родственникам, те скрыться могут. Здесь Майе явно не хотелось, к моему облегчению, оставаться, на Нину она смотрела испуганными и преданными глазами, и королева растаяла, взяла Майошу под покровительство.

Мы с Рексом остались одни. Мне уже не нужен был Бородин, можно спокойно нести браслет в милицию. Но Юра, наверное, выехал, так что придется дождаться его, да оно и к лучшему.

Примерно через час в дверь позвонили. Быстро добрался!

На площадке стоял Громов!..

Он проворчал, что, конечно, я легкомысленна, как всегда, открываю дверь ночью, не спрашивая. И замок, разумеется, не поставила.

Замок он врезал быстро и ловко, пошел мыть руки, крикнул: зачем это я ободрала эмаль, что я здесь делала?

— Это не я. Это Виктор искал драгоценности.

Проговорилась! Но Громов не обратил внимания, с интересом выслушал меня, велел сидеть тихо и держать Рекса. Бормоча совершенно загадочную фразу о проводнике, которым может стать металлический предмет, он скрылся в ванной…

А я думала, что некстати Громов явился и что ж теперь делать.

Конечно, Андрею просто так и в голову не могло прийти украсть что-нибудь. Оставил же он Лерины кольца! А браслет взял, не думая зачем. От злости, от обиды, оттого, что вокруг пальца его обвела Валерия… Само собой получилось. Он наверняка не сообразил, зачем он его берет. А когда браслет у него оказался… Да если бы он хотел его вернуть, он бы десять раз мне все рассказал! Значит, он его решил оставить у себя… И угораздило меня проговориться насчет Виктора! Заметил или нет?

Я сидела на привычном месте в кухне, придерживая Рекса за ошейник, а вокруг дымился в развалинах мой теплый, доверчивый мир. Рухнул он, мой прежний мир. Ведь почему я так цеплялась за Бородина и не хотела иметь дела с милицией. Милиция — это протоколы, допросы, свидетельские показания, официальщина. Мне казалось, вот приедет Юрка, я ему все расскажу, отдам браслет, мерзавцев арестуют, браслет вернется в музей, и все станет как раньше. Не станет! Уже неважно, проговорилась или не проговорилась я о Викторе, не имеет это значения. Через пять, через десять, ну через двадцать минут, но мне придется сказать Громову, назвать вещи своими именами. Придется. Приедет Бородин, начнутся протоколы, допросы, свидетельские показания, суд, и никогда мы не станем прежними. И никуда от этого не уйти!

Андрей позвал меня из ванной:

— Ольга! Вот, гляди. Остроумно. Оказывается, он неплохой инженер. Пришлось, конечно, ему повозиться, но цепочку случайностей он выстроил умело. Тебе повезло. Налила бы воды в ванну, села, взялась за край, и все. Конец. Мгновенная смерть.

Не могу сказать, что я сильно испугалась, видимо, я была готова к чему-то подобному. Но Андрей хорош: остроумно! Андрей объяснил, что остроумным он считает инженерное решение. Но я же в технике ни бум-бум, мне этого не оценить. Ни черта, дескать, я не пойму, сколько мне ни объясняй.

Я разозлилась:

— Я могу оценить, что он меня чуть на тот свет не отправил, а какое он инженерное решение придумал, на это мне плевать. Ты-то хорош, он меня убить хотел, а ты о технике толкуешь. Одурел ты совсем со своей техникой, вот что! Ненормальный!

Андрей добродушно засмеялся: жива же я! И не обязательно должна была погибнуть.

— Ты могла и не взяться за поцарапанный край, и ничего бы не случилось. Но это еще не все. Вылезла бы ты из ванны, взяла бы свой фен, включила, и все. Задублировано остроумно, не одно, так другое, он, наверное, сначала-то задумал операцию с ванной, а потом фен увидел, ну и… Вот гляди, — он показал на ручку фена. — Что ты здесь видишь?

— Господи, ну ручка, дырочки на ней. Андрей схватился за голову и застонал.

— Ты вот этот шпенек видишь?

— Ну, вижу.

— Разве он был раньше?

— Был, наверное, откуда ему взяться?

Андрей снова застонал.

— О, с тобой о технике говорить… Рекс скорее поймет. Не было его, понимаешь? Это он его сюда всадил, ты взялась бы мокрой рукой за ручку, напряжение 480 вольт.

— Ну и что? — спросила я.

— Нет, ты невозможна. Смерть, вот что. Мгновенная.

У меня ослабли коленки, и я села на табуретку. Ведь я французский лак сегодня купила. Вдруг бы я про него вспомнила и стала волосы укладывать…

— Ну дошло наконец…

— Но за что? Зачем? Зачем ему меня убивать?

Но я поняла. Мое обещание зайти завтра в милицию, чье-то дыхание в трубке…

— Да. — сказал Громов. — Если бы ты пошла в милицию… У них не было выхода, все рушилось. Они должны были удержать тебя любой ценой. Уехали бы, и все. Никто бы тебя не хватился, твои все в отпуске… — Громов внимательно посмотрел на меня: — Значит, ты нашла?

— Да.

Он курил и долго молчал.

— И что теперь?

Я не ответила.

— Ты не боишься, что я тебя убью?

Боялась я его ужасно, но ответила:

— Нет! Убивай! Торопись! Скоро приедет Бородин с милицией. Ну что же ты? Бери нож! Топорик есть кухонный!

— Ну зачем так банально, примитивно. Я так это сделаю, что никто не узнает, с помощью технических средств… Поймала меня в ловушку…

Он посмотрел на меня своими глазами-семечками, в которых не было дна.

Время пошло по кругу, мы вернулись в то же место. Позавчера мы сидели так же друг против друга. Я снова смотрела на незнакомого человека, которого я помню столько же, сколько помню себя.

Рекс насторожил уши, но не залаял. Значит, это еще не Бородин…

Мы сидели втроем и прислушивались к шагам на лестнице. А вокруг дышал темный город…

Инна Булгакова «ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ…»

1
Гости съезжались в прошлом году. А жизнь складывалась так, что дачу требовалось продать немедленно. Двадцатого августа Дарья Федоровна отправилась на встречу с покупателями. Какие-то пенсионеры. Она ничего не знала о них, на днях случайно (нет, не случайно: освободиться от всего во что бы то ни стало!) наткнулась в «Рекламе» на объявление:

«Муж с женой купят дом в Подмосковье. Звонить по телефону такому-то».

Позвонила, условилась и вот едет сейчас, прекрасным августовским утром, рассчитывая прибыть на встречу где-нибудь за час до назначенного срока: ровно год — завтра исполнится год, — как не была в Опалихе, надо хотя бы убрать остатки («Останки!» — Дарья Федоровна усмехнулась) «пира во время чумы».

Жалкая усмешечка. Дарья Федоровна — женщина тридцати пяти лет, экономист-международник, твердой поступью шедшая к диссертации, едет продавать наследство и безумно боится. Именно безумно, потому что страх ее не имеет реальной основы, все законно… «Нервы, — успокаивает себя Дарья Федоровна, задыхаясь в переполненной субботней электричке. — Просто нервы».

Москва долго не отпускает, тянутся и тянутся белые, серые и голубые башни, трубы с разноцветными дымками, ржавые свалки… Наконец простор, поля и перелески, дрожащий осинник, одинокие сосны, Опалиха, платформа, тропинка, по которой потянулись граждане с рюкзаками и сумками.

«Зачем я приехала одна? Зачем? Надо было взять кого-нибудь с собой…» Надо бы, но дело в том, что у Дарьи Федоровны нет друзей, у нее вообще никого нет.

Она поднимает щеколду, отворяет калитку и входит в сад — запущенный, пышный сад на исходе лета: высокие травы, малинник, одичавшие розы, старые, но плодоносящие еще яблони сливы… Легкий шорох — осот и мятлик заколыхались. Должно быть, крыса. В этом раю живут крысы.

Дарья Федоровна проходит по кирпичной дорожке, поднимается по трем ступенькам на открытую просторную веранду. Так и есть! Покрытый белой (серой в безобразных пятнах) скатертью длинный стол, ждущий гостей, нет, покинутый гостями: в беспорядке отодвинутые стулья, переполненные пепельницы, засохшие цветы, ножи, вилки, тарелки, блюда и салатницы (конечно, угощение доели крысы в ту же ночь). Как странно, что это сохранилось в неприкосновенности, пыльное, замшелое, что снится ей в бесконечных снах, — прах и тлен. Не хватает графина с наливкой и серебряных стаканчиков, их забрали на экспертизу… Ладно, ладно, все забыть, как страшный сон.

Дарья Федоровна пошла в сарай за ключом. Вот он, старинный тяжелый французский ключ в потрепанной, но все равно кокетливой бабушкиной сумочке, хочется сказать «ридикюль». Но к делу, к делу — проверить комнаты, принести воды из колодца, вымыть посуду, подмести пол: не стоит пугать пенсионеров призракомотпетого притона.

Отомкнула дверь, вошла в прихожую, включила свет, распахнула окна на кухне, в столовой, остановилась у входа в кабинет (надо себя пересилить!..) и шагнула через порог.

Что это? Звенящим солнечным полднем продолжается сон — привет с того света. Дарья Федоровна зажмурилась, чувствуя, как подступает ужас: вдруг представилась та женщина… как она входит сюда, чтобы уйти навек. Галлюцинация. Стоит только открыть глаза и… Никакой мистики — предмет конкретный, материальный. На письменном столе напротив окна — блестящая металлическая коробка, в таких обычно держат шприцы. Именно на том месте, что и год назад. Но ведь этого не может быть? Надо дотронуться, открыть и убедиться… нет, опасно, отпечатки! Может быть, ее хотят свести с ума? Предлагают отравиться в скорбном ощущении вины? Дарья Федоровна прошла на кухню, взяла льняное полотенце, вернулась к письменному столу. Однако… тут еще кое-что есть: немецкая пишущая машинка, допотопная, бабушкина, на привычном месте с левого края, но в нее вставлен лист бумаги… кажется, из стопки, что лежит на столе, — да, именно так: привет с того света… Отпечатано:

«Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»

Бред! Но блестящая зеркальная коробочка, стоящая перед нею, не бред. Осторожно, обернув руку полотенцем, она подняла крышку. Белый порошок. Шорох, под ноги бросилась серая тварь. Дарья Федоровна закрыла коробочку, прошла быстрым шагом по комнатам, заперла дачу и помчалась на станцию, забыв про пенсионеров, забыв про все на свете.

У нее совершенно выпало из памяти, как ехала на электричке, в метро, как шла к своему дому, поднималась в лифте на пятый этаж. Остальное забыть невозможно — вот она открывает кухонный шкафчик, на самой верхней полке пятилитровый старинный графин из стекла с узорами, десять серебряных стаканчиков и металлическая блестящая коробочка, в которой обычно хранят шприцы. Однако ни шприцев, ни белого порошка в ней нет, она пуста. Эту зловещую коллекцию могла бы дополнить записочка, исчезнувшая в недрах правосудия, но не исчезающая из памяти. Стремительные нервные буквы:

«Прощай. Будь оно все проклято. Макс».

Итак, все на месте. Дарья Федоровна мрачно улыбнулась. Выбросить, забыть, продать дачу и жить дальше? Она не колебалась ни минуты. Если это вызов — вызов принят.

Достала записную книжку, села на диван, поставив на колени телефонный аппарат. К вечеру она дозвонилась до всех.

Список гостей, которые съезжались на дачу.

Супруги Загорайские — Виктор Андреевич (пятьдесят четыре года) и Марина Павловна (крепко за сорок) — экономисты, коллеги по институту, в котором она работает.

Братья Волковы — Евгений и Лев Михайловичи (около шестидесяти лет) — крупные деятели, соответственно в сферах коммерции и в дебрях лингвистики.

Малоизвестная, всегда молодая актриса Ниночка Григорьева, курортное знакомство.

Ее вечный рыцарь, драматург-неудачник сорока лет — Флягин Владимир Петрович.

Всем известный фотограф Лукашка (Лукьян Васильевич Кашкин) — книжный маньяк неопределенного возраста.

И Старый мальчик, Александр Петрович, Алик Веселов — бывший одноклассник Дарьи Федоровны, не затерявшийся в глуби времен, зубной врач.

Разговор по телефону, со всеми одинаковый.

— Здравствуйте. Это Дарья Федоровна. Вы помните, какой завтра день? (Все помнили; смущение, волнение, любопытство, тревога — странная смесь ощущений, будто волнами поднимающихся из трубки.) Я буду в двенадцать в Опалихе, на даче. Вы подъедете? Передайте жене.

Или: «Передайте своему брату». Или: «Передай, Нина, Флягину». Тут случилась заминка. «Я с ним больше не вижусь», быстро ответила актриса. «И давно?» — «Да уж с год». — «Тогда — дай мне его телефон. Я позвоню сама».

2
Даша и Макс учились в одном очень престижном институте и уже на вступительных экзаменах из всей колготящейся нервной массы сумели узнать друг друга мгновенно, с первого взгляда, с первой улыбки и слова — и полюбить раз и навсегда («Эх, раз, еще раз, еще много, много раз» — обожаемая Максом цыганщина). Удивительно, что оба были сиротами. Макс — круглый, законченный детдомовец, не помнящий родства. У Дашеньки мать умерла при родах, но имелся отец — угрюмый солдафон, жизнь с которым была невыносима. Они скитались по Москве, снимая клетушки в коммуналках, покуда папа не освободил жилплощадь, скончавшись от инфаркта.

Тут перед возлюбленной парой открылись банальные возможности для устройства быта, о которых в убогих коммуналках они не помышляли: юность и счастье заменяли все. Поработав два года за границей, они с увлечением принялись вить гнездо — дешевую отечественную разновидность европейского «моего дома — моей крепости». Детей оставили «на потом» — надо успеть пожить! — в институте бодро пошли в служебную гору (особенно Макс, умевший обольстить всех и каждого, в тридцать защитивший кандидатскую и тут же приступивший к докторской, впрочем, способный, она предчувствовала, одним ударом разбить вдребезги налаженное житье; она чувствовала, потому что и сама была такой же — человек порыва, готовый на безумства). Однако благополучие процветало и уже надвигалась тоска — зачем? к чему? в чем смысл? — как вдруг жизнь подбросила совсем уж неожиданный сюрприз.

А именно: в прошлом году зимой Макса разыскала бабушка, родная бабушка по отцовской линии, и он неожиданно обрел родство, корни и дачу в Опалихе. Ольга Николаевна более тридцати лет разыскивала его — безуспешно, потому что попал он в детдом при обстоятельствах, может быть, и типичных для того времени, но достаточно трагических. В пятьдесят втором его отец, филолог, сгинул в лагерях за «низкопоклонство перед Западом», мать умерла, бабушка на год слегла в больницу, и двухлетним Максом занялись официальные лица. Любопытно, что сын повторил путь отца — с Запада на Восток, — скитаясь по приютам, из которых он убегал, а его ловили, водворяли, перемещали и так далее.

Бабушка успела оформить наследство и умерла светлой майской ночью, когда томительно и страстно надрывались соловьи в саду.

Макс был одержим (как-то угрюмо одержим) Опалихой и домом, где, по его словам, сконцентрировалась грозовая атмосфера — с того незабвенного довоенного тринадцатого года, по сравнению с которым народное хозяйство все круче набирает темп. Именно в тринадцатом году дед Макса построил дачу.

И вот — старый дом в старом саду. Хлам эпох. Самый древний дворянский слой: готовые стать прахом, но по сути своей бессмертные стулья с неудобными изысканными спинками, канапе и овальный стол; учтивое зеркало, в котором все лица — смутная игра светотеней — кажутся прекрасными, во всяком случае, пристойными; бюро драгоценного черного дерева, на котором стоят часы с нежной любовной парой — пастушком и пастушкой, — часы, как ни странно, идущие и даже отбивающие время; двенадцать серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами; желтый комод и гардероб, расписной сундук на чердаке, набитый бумагами и письмами… и так далее и тому подобное.

Прошлым летом бо́льшую часть августа Дарья Федоровна провела в Крыму (им не удалось уйти в отпуск одновременно, и Макс собирался в Крым в сентябре) и вернулась накануне дня своего рождения, который они решили отпраздновать в Опалихе в кругу друзей… Нет, у них не было друзей, они не нуждались в них… в кругу знакомых: никто еще не видел старого дома. Кстати, вместе с домом они получили в наследство крыс — наглое полчище, особенно распоясавшееся после смерти престарелого, но отважного кота Карла. Кот умер через неделю после хозяйки.

Двадцать первого августа, в сияющий субботний полдень «гости съезжались на дачу» — так громогласно озаглавил это событие Макс, добавив как-то непонятно: «Пушкинский пароль, таинственный отрывок». Первыми приехали супруги Загорайские — институтское начальство, что-то вроде безысходной общественной нагрузки — и вручили напольные весы: «В здоровом теле — здоровый дух». Далее возник Лукашка с бодлеровскими «Цветами зла» (давняя вожделенная добыча для Макса). Лукашка — великолепный фотограф, которому особо удавались портреты вождей, книжный жучок, тот еще тип, изворотливый, но с готовой пролиться слезой, — знал всех и вся. И «все и вся» его также знали. По просьбе хозяина он привез знакомых через третьи руки влиятельных братьев Волковых, способных якобы помочь с ремонтом дачи (младший Волков был обязан Лукашке книжной редкостью — «Словом о законе и благодати»). Братья презентовали коньяк, коробку конфет и цветы, целый ворох пунцовых роз. «Оранжерейные, — заметил Макс. — А наши дичают потихоньку». Дарья Федоровна занялась цветами, расставляя их в вазах и вазончиках по центру стола на открытой веранде. Хозяин и Лукашка — с неизменным потрепанным портфельчиком — уединились в кабинете по своим меновым делам (у Макса каждое дело доходило до страсти). Однако вернулись вскоре: дело не сладилось. Лукашка, по обыкновению, лукавил, Макс не уступал.

Тут прибыла неразлучная парочка — актриса и драматург Флягин — с французскими духами. И все сели за накрытый стол, и появился последний приглашенный — Старый мальчик (прозвище ревнивого Макса). Да, что-то несоединимое поражало в облике зубного врача: элегантная стройность — и шаркающая стариковская походка; свежее румяное детское лицо — и потухший усталый взгляд. Он подарил Дашеньке серьги, поцеловал руку и вынул из прозрачного целлофанового мешочка блестящую коробочку, в которой медики держат шприцы.

3
— Здесь яд, — объяснил Старый мальчик.

— Яд? — протянула Дарья Федоровна. — И кого ты собираешься отравить — меня или Макса?

— Он просил. — Старый мальчик поставил коробочку на стол и уселся рядом с хозяйкой. — Я привез.

— Да, друзья, жизнь невыносима, — откликнулся Макс.

— Мрачноватый подарок, — заметил Загорайский. — Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…

— Типун тебе на язык! — отрезала супруга — дама с неутомимым и ядовитым языком.

— Крысы одолели, — Макс встал, взял коробочку. — Мне посоветовали положить мышьяк в кусочки фарша, а потом… — Он скрылся за дверью, тотчас появился, продолжая: — Кусочки разбросать в местах…

— Макс, ради Бога, за столом…

— Ах, ну да! Просто я без тебя тут за месяц осатанел. И ведь какая гнусная тварь. — Он взял бутылку шампанского. — Кому нравится роль виночерпия?

— Позвольте мне, — отозвался старший Волков. — Я за рулем, так что займусь розливом. За хозяйку?

— За тебя, красавица моя!

— За красавицу! — поддержал старший Волков, одобрительно взглянув на Дарью Федоровну, а младший поинтересовался любезно:

— Вы случаем не из князей Мещерских?

— Я-то? — Макс усмехнулся. — Я детдомовец.

— Но это не исключает… Известная фамилия. Сто лет назад князь Владимир Петрович, ретроград и мракобес, издавал журнал «Гражданин». Редактором, между прочим, был Достоевский.

— Думаю, мы не из этих. У нас все Максимы, и отец, и дед, и прадед… Макс нахмурился. — Моя родня никому не известна и не интересна. Вообще я только недавно узнал, кто я таков есть. Жил без прошлого — и неплохо жил.

— Как необычно! — воскликнула актриса в каком-то даже экстазе. — Вот тебе, Володя, материал для трагедии.

— На трагедию не потянет.

— Все это тыщ на пятнадцать потянет, — вставил Лукашка. — А как тебя бабушка разыскала?

— Очень просто. Годы писала по всяким инстанциям — без толку. А незадолго до смерти обратилась в Мосгорсправку — и пожалуйста!

— Кроме дома — что-нибудь ценное?

— Кой-какой антиквариат, бумаги, письма. Самые старые — дедовские с фронта. Первая мировая.

— И домик мировой. Но ремонт необходим, правда, Евгений Михайлович?

— Серьезный ремонт, — подтвердил старший Волков. — Прежде всего перебрать подгнившие бревна. И все-таки как строили! Признаться, нам далеко.


Вопрос следователя: «Куда именно ваш муж отнес металлическую коробочку с мышьяком?» — «На кухонный стол». — «Каким же образом яд оказался в кабинете?» — «Его перенес туда Лукашка». — «Кто?» — «Лукьян Васильевич Кашкин». — «Да, на коробочке отпечатки пальцев зубного врача Веселова, вашего мужа и Кашкина. Зачем он перенес мышьяк в кабинет?» — «Я попросила».


Старый сад млел в жгучих безучастных лучах, но под навесом на открытой веранде было не жарко, изредка тянуло легчайшим, едва заметным сквознячком. Они выпивали, закусывали и беседовали о ремонте, до которого никому не было дела, в том числе и ей. В бездумной беседе, взглядах мужчин и ответном женском смехе, в жгучем воздухе и в ней самой, она чувствовала, сквозил соблазн. Он не разрешился бы в классическом разгуле: народ подобрался воспитанный. Совершенно невозможен, например, секретарь ученого совета, откалывающий коленца; громящий посуду драматург; рвущий на себе ли, на ком-то — уже неважно! — рубашку Лукашка; братья, рыдающие «Степь да степь кругом…», или вцепившиеся в волосы друг друга соперницы. А почему, собственно, невозможно? Все возможно. Цивилизация давит, а темные силы подсознания требуют выхода. Но вероятнее всего, вожделение разрешится в легкой игре, цинизме и лепете.

— Чудесный сад! — пролепетала актриса Ниночка — прелестный мальчик. — А весной, когда все цветет? Яблони и…

— Да, совсем забыла! — воскликнула Дарья Федоровна. — Я ведь падалицу собрала, надо…

— Я помою.

Макс встал, прошел в угол веранды, поднял таз с горкой ярко-оранжевых яблочек. Горка разрушилась, яблоки покатились по половицам прямо под ноги младшего Волкова, покуривающего трубку.

— Я помогу, помогу. — Волков положил трубку в пепельницу, подобрал упавшие яблоки и, прижимая их к груди, удалился с Максом на кухню. Оживление и смех возрастали, покуда грустный Лукашка не заныл:

— Дарья, а Максимушка твой меня сегодня обидел. Четырех «Аполлонов» пожалел для старого друга. Ведь непереплетенные, в самом поганом виде… Люди добрые, скажите, стоит прижизненный «Огненный ангел»…

— Не плачь, останешься при своем «Ангеле».

— Я зла не помню, а вот он очнется и пожалеет. Еще как пожалеет, да поздно будет. Он думает, что Брюсов…

Тут вернулся хозяин с помощником, Лукашка умолк, все расхватали яблоки, наискосок, откуда-то, наверное из подпола, к ступенькам метнулась серая тень.

— Совсем обнаглели! — воскликнул Макс. — Средь бела дня, при народе… Видели?

— Говорят, чтобы крысы покинули дом, — сказал младший Волков, — надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари — и дом очистится.

— Гнусный способ, — отозвался Макс, передернувшись.

— Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.

— Кстати, а куда ты его дел? — поинтересовалась Дарья Федоровна.

— В кухне на стол поставил.

— С ума сошел! Там же еда, немедленно…

— Я отнесу, — вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. — Куда?

— Да поставь в кабинете, на стол, — ответил Макс.

Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:

— Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.

— Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? — осведомилась Загорайская.

— Разумеется, — Макс было поднялся, но она жестом остановила его:

— Занимайте гостей. Витюша!

Витюша помедлил, глядя на свой стаканчик с коньяком, залпом выпил и пошел вслед за женой; за ними двинулся и строительный деятель осмотреть, как он выразился, «фронт работ».


Вопрос следователя: «Когда ваш муж пошел мыть яблоки, он не взял с собой стаканчик с вином?» — «Нет, и у него и у Волкова руки были заняты». — «Больше он не вставал из-за стола до своего последнего ухода?» — «Вставал. Они с Ниной…» — «С гражданкой Григорьевой?» — «Ну да. Они ходили за гитарой». — «В кабинет?» — «Гитара висела в спальне». — «Итак, за три часа, что гости сидели на веранде, Мещерский три раза входил в дом: отнес мышьяк, мыл яблоки и брал гитару».


Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос — и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:

Вечер, поле, два воза,
Ты ли, я ли, оба ли?..
Ах, эти дымные глаза
И дареные соболи!
Як, як, романэ, сладко нездоровится,
Как чума, во мне сидит жаркая любовница…
— Браво! — рявкнул старший Волков, и все подхватили:

— Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…

Флягин, проворчав «знаю», спустился по ступенькам. Макс поднялся с серебряным стаканчиком в руке, подошел к двери в дом, Загорайская сказала вслед:

— Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.

— С понедельника? Превосходно! — он усмехнулся. — Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. — Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.


Вопрос следователя: «Через какое время после его ухода вы вошли в кабинет?» — «Минут через семь — десять», — «Зачем вы туда пошли?» — «Не знаю. Ни за чем. Просто почувствовала… тревогу». — «Почему тревогу?» — «Не могу вам объяснить». — «За столом произошло что-нибудь, что вызвало эту тревогу?» — «Нет». — «Ладно. Что вы увидели в кабинете?» — «Макс стоял спиной к двери, глядел в окно и повернулся на мои шаги». — «Коробка с ядом была на столе?» — «Да. Рядом стаканчик с наливкой. Он повернулся, пошел мне навстречу и начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол. Его вырвало». — «Он что-нибудь успел вам сказать?» — «Нет». «У него были причины покончить с собой?» — «Если и были, я о них ничего не знаю». — «По своему характеру он мог пойти на это?» — «Наверное, мог. Он во всем доходил до крайности». — «То есть?» — «Я хочу сказать: если он загорался чем-нибудь, его нельзя было остановить. Он шел напролом — и всегда выигрывал». — «Вообще он был психически нормален?» — «Да». — «По-моему, вы хотите что-то добавить». — «Как выяснилось, у него была тяжелая наследственность. Его мать, когда Максу было два года, тоже покончила с собой». — «Каким образом?» — «Отравилась».

4
Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:

— Там Макс!

Старый мальчик крикнул:

— Где?

— В кабинете.

— Что с ним?

— Не знаю.

Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:

— Тихо! — Потом поднял голову и объявил: — Он умер.

То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:

— Но… почему?

— Откуда я знаю!

— Товарищи! — начальственный бас старшего Волкова покрыл смятенный ропот и рыдание. — Без паники! Во-первых, необходимо вызвать «скорую»…

— Никакая «скорая» ему уже…

— Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!

Посередине письменного стола стояла коробочка с ядом, рядом серебряный стаканчик, раскрытая авторучка с «золотым» пером и лист бумаги.

— Ни до чего не дотрагивайтесь. Я прочту издали, — и Волков прочел: — «Прощай. Будь оно все проклято. Макс». Дашенька, это его почерк?

Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.

— Это его почерк?

— Евгений, опомнись! — воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: — Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…

— Правильно, вдову на веранду!

— Какую вдову? — закричала актриса истерически и вдруг побледнела. — Он умер? Да вы что? Этого не может быть!

Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.

— Воды… кто-нибудь! — приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):

— Всех дам на веранду!

— Евгений, да что с тобой!

Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:

— Это его почерк. — Помолчала, потом спросила: — Значит, все кончено? — Ей никто не ответил. — Алик, все кончено?

— Даша! — Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. — Тебе лучше уйти. Пошли… — Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.

— Всем очистить помещение! — вновь встрял старший Волков. — Кто пойдет звонить?

— Я сбегаю, — вызвался Лукашка.

Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.

— Где вы все… что случилось?

— Макс отравился! — брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.

— Вот как? — Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.

— Ничего еще не известно, — поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. — Дашенька, где здесь телефон?

— Автомат возле станции.

— Лукаша, идемте?

— Ага, побежали.


Вопрос следователя: «Товарищ Загорайский, у вашего бывшего коллеги были в последнее время какие-нибудь служебные неприятности?» — «Никогда ни малейших. Его очень высоко ценил наш директор и я лично в качестве секретаря ученого совета. Несмотря на молодость, он считался крупным специалистом по вопросам Общего рынка и, без сомнения, блестяще защитил бы докторскую», — «Значит, вам ничего не известно о причинах самоубийства?» — «Абсолютно ничего». — «У него не было врагов среди присутствующих на дне рождения, как вы думаете?» — «Представить себе не могу!» — «А его взаимоотношения с женой?» — «Ему повезло, как всегда. Прекрасная женщина». — «Ну, насчет везения…» — «Да, да, конечно! Странно, непостижимо, не понимаю! Такой ясный… я бы даже сказал, насмешливый ум, никаких отклонений. Не понимаю!»


Вопрос следователя: «Александр Иванович, когда именно Мещерский попросил вас достать мышьяк?» — «Он позвонил мне за неделю до дня рождения Даши». — «Она в это время отдыхала в Крыму?» — «В Алуште». — «Он сам попросил вас о мышьяке?» — «Нет. Он пожаловался на крыс. Я предложил помощь». — «То есть яд предложили вы?» — «Я». — «Скажите, вы всегда ездили к Мещерским один, без жены?» — «Всегда». — «Почему?» — «Это мои друзья». — «И каковы были их взаимоотношения?» — «Они любят друг друга». — «Вы сказали «любят»?» — «Да».


Вопрос следователя: «Лев Михайлович, о чем вы разговаривали с Мещерским, когда мыли яблоки?» — «О даче, о саде. Он был как-то возбужден, кажется, приятно возбужден. Впрочем, я его совсем не знаю». — «Коробка с ядом стояла на кухонном столе?» — «Не могу сказать, не обратил внимания. Стол был весь загроможден. В общем, Максим Максимович мыл яблоки, я вытирал их полотенцем, при этом мы разговаривали и смотрели друг на друга». — «Вы хотите сказать, что Мещерский при вас к коробке не прикасался?» — «Это я могу утверждать совершенно точно». — «Вы не отлучались из кухни?» — «Ни он, ни я никуда не отлучались». — «Вы ведь были у Мещерских впервые? Какое впечатление сложилось у вас об этом знакомстве?» — «Самое отрадное, кабы не концовка». — «Что вы об этом думаете, как человек со стороны?» — «Тайна, должно быть, страшная тайна». — «То есть?» — «Просто так с жизнью не расстаются. До самоубийства нормального человека надо довести. Кто-то довел». — «Кто, по-вашему?» — «Я же человек со стороны».


Вопрос следователя: «Евгений Михайлович, насколько мне известно, за столом вы единственный не пили спиртное?» — «Я должен был вести машину. У нас с братом своеобразная очередь насчет этого дела. Мы с ним вообще не злоупотребляем. И уверяю вас, никто из присутствующих не зашел за пределы. Да и не с чего: наливка, по отзывам, почти безалкогольная». — «А сам хозяин?» — «Нет, нет, я лично разливал… все-таки занятие». — «Вы сидели рядом с Мещерским?» — «Совершенно верно. Я слева, мадам Загорайская — так, кажется, ее кличут? — справа. По-моему… знаете, я б поклясться мог, что покойник себе за столом яду не подсыпал. Как он умудрился? Загадка». — «А может, кто-то другой умудрился?» — «Шутите! Под моим носом!» — «Но вы ведь вставали из-за стола?» — «Всего только раз, ходил осмотреть комнаты, однако в этот промежуток мышьяк не мог оказаться в стаканчике». — «Почему вы так думаете?» — «Логика, товарищ следователь. Народ пил сначала бутылку шампанского, потом коньяка, а к наливке из черноплодки приступили позже. Яд обнаружен именно в наливке и именно в стаканчике Максима Максимовича». — «Который все время стоял на столе?» — «На столе перед моими глазами, покуда не был унесен хозяином в его последний путь. Безумно жалко вдову!»


Вопрос следователя: «Марина Павловна, вы ведь давно знали Мещерских?» — «Семь лет они работали в нашем институте. Максим Максимович кончал докторскую, я была в курсе. Честно сказать, снабжала его бумагой и папками… Я потрясена и до сих пор не могу прийти в себя. Только что он сидел рядом за столом, курил, смеялся — и вдруг труп. Все произошло слишком быстро, понимаете? В этом есть какая-то странность, необъяснимая и… невыносимая. Проклятый дом!» — «Почему проклятый?» — «Не знаю. У меня в глазах стоит кабинет и солнце падает из окна на мертвое лицо». — «Значит, дом произвел на вас гнетущее впечатление?» — «Теперь он мне представляется ужасным, но вначале… есть, конечно, прелестные вещи, антиквариат теперь в цене…» — «Когда вы осматривали кабинет, на столе стояла коробка с ядом?» — «Лучше не напоминайте! Да, да, на столе… Дарья Федоровна рассчитывает все продать, и я ее понимаю. Страшные воспоминания… правда, с ее нервами жить можно. Железная женщина, завидую. Ни слезинки не пролила».


…Вопрос следователя: «Товарищ Кашкин, вы перенесли коробку с ядом в кабинет?» — «Ну, я. А что тут такого?» — «Вы бывали на даче раньше и знали расположение комнат?» — «Не бывал. Но в кабинете мы сидели с Максом перед обедом». — «Почему вы уединились?» — «Хотели обменяться книгами». — «Какими книгами?» — «Видите ли, мне не хватает для полного комплекта, для полного, так сказать, счастья четырех экземпляров «Аполлона». Выходил такой журнальчик в начале века. Причем они у Макса в ужасающем состоянии, не переплетены… А я предлагал прекрасно сохранившегося Шопенгауэра». — «И Мещерский не согласился?» — «Нет. Но я его из-за этого не отравил». — «Неуместная шутка». — «А, все неуместно, все безумно, все черт знает что такое!» — «Вы о чем?» — «Отравление — психологическая загадка. Человек только что пожалел для старого друга потрепанных символистов, то есть собирался жить. Я так понимаю?» «Значит, за столом произошло что-то такое, что изменило его намерения?» — «Ничегошеньки. Говорили в основном о ремонте дачи и кто куда в отпуск собирается, актриса романсы пела, я фотографировал…»


Вопрос следователя: «Товарищ Флягин, как по-вашему, у Мещерского были причины для самоубийства?» — «Какие нужны причины? Жить надоело — и все». — «Вдруг надоело?» — «А что? Он был человек… игривый». — «В каком смысле?» — «Ну, способный на все». — «На что?» — «На все. Себя не жаль, и никого не жаль. В день рождения жены пошел и отравился. Записку читали? То-то же. «Будь оно все проклято». Цинизм и усмешка». — «А что именно проклято, как вы думаете?» — «Он же написал: в с е. Весь мир, и он сам, и мы вместе с ним, и любимая жена. Откровенно говоря, я не понимаю, чего вы от нас от всех добиваетесь? Ведь факт самоубийства налицо?» — «Да, вскрытие показало, что он отравился мышьяком, который обнаружен в наливке в его стакане». — «Правильно. Он прошел в кабинет, написал задушевную записочку, всыпал в наливку яд и выпил. Это же очевидно?» — «Не совсем. Мышьяк не мог подействовать мгновенно, исходя из той дозы, которая обнаружена в стаканчике. Он принял яд раньше. Каким образом — вот в чем вопрос. Ведь столько свидетелей и никто ничего не видел». — «А разве нельзя сыпануть незаметно?» — «Можно. Но зачем? Хозяину проще проделать все это в доме, чем при свидетелях». — «М-да, признаться, я его недооценивал. Принял яд и сидел с нами смеялся. Это ж просто сверхчеловек!» — «Вот и хотелось бы узнать, что этого сверхчеловека довело до самоубийства».


Вопрос следователя: «Нина Станиславовна, вы близкая подруга Мещерской?» — «Я ее обожаю. Это такая своеобразная натура. Ее все любят, не я одна». — «Что значит «все»?» «Ну, окружающие. А она совершенно равнодушна. Знаете, мое давнее наблюдение: женщин… как бы это выразиться… ускользающих, неспособных на глубокую привязанность, обычно обожают». — «Вы намекаете, что Мещерская не любила своего мужа?» — «Как его можно было не любить?» — «Вы сказали: она ускользала». — «Я неточно выразилась… существуют такие психологические нюансы… то есть, понимаете, она любила его, несомненно, но — чуть что — ушла бы не оглянувшись». — «Чуть что?» — «Ну, вы меня понимаете. Например, в Пицунде… мы ведь познакомились в Пицунде, да, уж лет пять назад…» — «Вы были там с Владимиром Петровичем Флягиным?» — «Это мой друг. Основа нашей дружбы чисто интеллектуальная: он пишет для меня драму. Но кругом завистники. Нет ничего страшнее зависти…» — «Так что же произошло в Пицунде?» — «Абсолютно ничего, понимаете?» — «Не понимаю». — «Сейчас поймете. Макс однажды не явился ночевать, познакомился с какими-то бродячими бардами, всю ночь пели песни у моря… ну, словом, что-то невинное, студенческое… Он пришел утром, Даша даже не стала объясняться, просто в тот же день улетела в Москву, представляете?» — «А Мещерский?» — «Полетел следом, разумеется. Знаете, что я вам скажу? Все это ужасно, конечно, но не удивительно: они оба сумасшедшие не в клиническом, конечно, смысле — а… отчаянные. Макс весь нервный, издерганный, прямо какая-то «мировая скорбь» — правда, правда». — «Нина Станиславовна, вы ведь ходили с ним в дом за гитарой?» — «Дашенька попросила». — «Сколько времени вы отсутствовали?» — «Не помню. Недолго». — «Хозяин имел возможность взять яд из кабинета?» — «Совершенно исключено. В кабинет мы не заходили и ни на мгновение не разлучались». — «Значит, вывод следует единственный: Мещерский прихватил щепотку мышьяка, когда заносил коробку на кухню. Удивительное самоубийство… задуманное буквально за секунды». — «Так ведь он просил мышьяк у Старого мальчика… то есть у Алика, еще когда приглашал его!» — «Не просил — в том-то и дело. Просто упомянул о крысах. И так театрально, так цинично отравить всем праздник… Загадочная фигура — ваш Максим Максимович Мещерский».


Следователь: «Что ж, Дарья Федоровна, позвольте пожелать вам, несмотря ни на что… ну хотя бы покоя. Надо жить». — «Самоубийство можно считать доказанным?» — «Да. Записка написана вашим мужем, его авторучкой (больше ничьих отпечатков на ней нет — только хозяина), запись свежая. Мышьяк обнаружен только в его стаканчике, который все время стоял на столе и на котором опять-таки остались отпечатки пальцев Мещерского. О мотивах, к сожалению, ничего не могу сказать. Возможно, он страдал какой-то формой невроза, однако психическое расстройство, на которое вы намекали в связи с тяжелой наследственностью, вскрытием не подтверждается: никаких патологических, функциональных изменений в организме нет». — «Хорошо. Прощайте». — «Одну минуту. Вот взятые на экспертизу вещи: десять стаканчиков, графин, авторучка и коробочка, разумеется, пустая. Записка остается в деле». — «Я ничего не хочу брать». — «Таков порядок. Можете все это выкинуть: ваше право. Распишитесь вот здесь, пожалуйста». — «Надеюсь, я вам больше не нужна?» — «Дело прекращено за отсутствием состава преступления. Примите мое искреннее сочувствие». — «Прощайте».


Наступил вечер, ласковый и безмятежный. Труп увезли на вскрытие, официальные лица покинули дом, оставив на веранде, посреди «пира во время чумы», ошеломленную потерянную группку из девяти человек. Дарья Федоровна находилась в страшном оцепенении, из которого боялась выйти…

— Даша, — сказал Старый мальчик осторожно, — тебе нельзя здесь оставаться.

— Где? Здесь? Почему?

— Ты сейчас не в себе. Выпей немного вина, расслабься, и потихоньку поедем…

— Вина? — она расхохоталась. — В этом доме все отравлено.

— Господи! — ахнула Загорайская.

— Дарья Федоровна, — вмешался Загорайский, — мы с женой будем счастливы, если какое-то время вы поживете у нас.

— Счастливы? Да ну? Марина Павловна, вы будете счастливы?

— Успокойся, Даш, он тебя не стоил, — пробормотал Флягин.

— Кажется, это вам, Владимир Петрович, надо успокоиться, — властно заговорил младший Волков. — Дашенька, полностью располагайте мною и братом. Мы можем остаться с вами здесь, если пожелаете, или отвезти вас на машине куда угодно и пробыть с вами сколько угодно. Мы с ним старики, и никто…

— Я хочу домой. Отвезите меня.

— Однако надо прибраться, — заметил Лукашка. — Я останусь. Кто со мной?

Все молчали. Было тихо-тихо, только приглушенная упорная возня доносилась с чердака. Там резвились крысы.

— Ничего не надо. Они все доедят, — сказала Дарья Федоровна, спускаясь в сад. — Я потом сама, я приеду (она приехала через год, чтобы обнаружить предназначенный — кому? ей? — белый порошок — привет с того света). Пойдемте скорей. Будь проклят этот дом.

— Там у меня портфельчик… в прихожей… — Лукашка подскочил к двери, открыл. — Я сейчас, мигом!

— Кстати, где ключ? — поинтересовался старший Волков, придержав полуоткрытую дверь. — Не в прихожей?

Фотограф вынырнул из тьмы с потрепанным портфелем, Старый мальчик крикнул Дарье Федоровне, стоявшей у калитки:

— Где ключ от дачи?

— В сарае, в старой сумке, на стене висит. Закрой и положи на место.

Все, опять сбившись в кучку, молча наблюдали, как Старый мальчик вошел в сарай — ветхое строеньице у самого забора на улицу, — вышел, поднялся на веранду, спросил:

— Даша, ты ничего не возьмешь?

— Сумочка в спальне на комоде.

— А подарки?

— Не хочу. Здесь все отравлено.

5
Она стояла на веранде, оглядывая длинный, покрытый белоснежной скатертью, сверкающий фарфором, стеклом и пунцовыми розами стол. Десять стульев с неудобными изысканными спинками, десять приборов, десять серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами, пятилитровый графин с бабушкиной наливкой, хранимой в подполе.

Утром по приезде она завела, вспомнив, как показывала бабушка, часы с пастушком и пастушкой. И сейчас в пыльных закоулках дома глухо пробило полдень — настолько глухо, что она скорее не услышала, а почувствовала. Нервы натянуты до предела. Да нет, человек страшно живуч и, если можно так выразиться, беспределен.

С первым ударом часов Дарья Федоровна вошла в спальню. Раздвинула гардины, высветлился прах эпох, фигура в зеркале в бесформенном бабушкином бумазейном халате, подпоясанном веревкой… А там, за спиной, сад (он полюбил этот сад, этот жуткий дом с грозовой атмосферой двадцатого века… Полюбил? Нет, не то слово… надо подумать, вспомнить…) отразился, пронзенный солнцем, запущенный и пышный, дрожащая листва, оранжевые яблочки, сизая птица, угол желтого комода с французскими духами… Кто тогда принес духи? Ах да, актриса с Флягиным. А Старый мальчик? Золотые серьги и яд. «Прощай. Будь оно все проклято!» Вся жизнь ее отразилась в зеркале, она глядела в свои глаза, усмехнулась, изогнулись уголки губ, в голубой глубине отозвался огонек (однако есть еще огонь! есть! она не поднесет к губам чашу… серебряный стаканчик с ядом!), лицо преобразилось. Вынула шпильки, волосы обрушились на плечи, на руки, на спину (темные пряди вспыхивали красным лоском), сбросила бумазейную ветошь — прозрачный сиреневый сарафан, плетеные сандалии — и скорым легким шагом прошла через кухню и столовую, окна которой выходили на фасад.

Калитка отворилась. Так и есть! Загорайские первые — как тогда. Что сказал Макс: «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок». И все началось. Сейчас она выйдет к ним, к своре жадных соучастников, — и начнется следствие. Эту случайную разномастную компанию объединяло только одно: тайна смерти.

Оказывается, гости приехали все разом, словно сговорившись, на одной электричке, и тотчас за забором завизжали автомобильные тормоза: прибыли братья.

— Прошу садиться! — сказала Дарья Федоровна при полном молчании; поднялся шумок отодвигаемых стульев. — Нет, Лукаша, это стул Максима. Ты забыл?

— Чур меня! — Лукаша метнулся к перилам.

— Предлагаю расположиться, как год назад. Или вы боитесь, Марина Павловна?

— Мне бояться нечего. Но вообще-то странная затея…

— Кто-нибудь обменяется местом с Мариной Павловной? Ну, кто смелый?

— Я, конечно, сяду, но все это как-то… — пробормотала Загорайская, усаживаясь рядом с пустым стулом; по другую сторону от него молча примостился старший Волков.

— Евгений Михайлович, чья сегодня очередь на выпивку?

— Опять Льва.

— Удивительное совпадение. Ну так разливайте. Шампанского нет, извините, салатов тоже, так, собрала кое-что… да и праздника нет. Вот бабушкина черноплодная рябиновка.

— Дарья Федоровна, Дашенька! — заговорил младший Волков с состраданием. — Прошу прощения, но ведь вы родились в этот день. Жестокий праздник, согласен, и все же…

Атмосфера слегка разрядилась (что значит вовремя сказанное словцо!), и жизнь сразу заиграла жестоким праздником. Лукашка спросил:

— Помянем? — и пустил слезу.

И потек праздник с пустыми разговорами, намеками и подходами, с вечным солнцем, едва заметным сквознячком из каких-то подпольных щелей, крысиной возней на чердаке.

— Как ваша драма, Владимир Петрович? — любезно осведомился старший Волков.

— А… Главное не написать, а пробить.

— У нас в театре пробиться невозможно, — защебетала Ниночка, юный паж, лукавый отрок с золотистой челкой. — Интриги, сплетни, склоки — настоящая травля таланта. Господи, да я уж и не помню, когда была на природе… вот в таком вот раю, например.

— Да, в деревне есть своя прелесть, — согласился старший Волков.

— Не нахожу! — отрезал Лукашка. — Жизнь — это Москва, борьба, кипение страстей.

— Ну конечно, — вставил младший Волков с усмешкой. — Кто кого надует, обменяв Платона на Юлиана Семенова.

— Во мне не сомневайтесь, Лев Михайлович.

— Даша, ты теперь здесь живешь? — спросил Старый мальчик, и все замолчали.

— Мы собрались в последний раз. Дача почти продана. Пусть другие наслаждаются этим раем и делают ремонт, Евгений Михайлович.

— А я б его теперь и не осилил. Выпроводили на пенсию с легким скандалом, — старший Волков засмеялся. — Иные времена — иные нравы. А вот братец мой, напротив, процветает. Не шути́те: перед вами член-корреспондент.

— Да-а! — протянул Загорайский с горечью. — И где это вы так процветаете?

— На просторах великого и свободного русского языка.

— Ведь это ж надо! — умилился Лукашка. — Мы с утра до ночи языком болтаем, а люди на этом дела делают.

— Дела, — членкор вздохнул. — Дела наши — прах и тлен. А вот слово — это жизнь. Во всяком случае, вся моя жизнь и любовь.

— Но все-таки, согласитесь, приятно, когда любовь вознаграждается, — уныло заметил драматург.

— Творчество само по себе счастье, независимо даже от результата, Владимир Петрович. Впрочем, простите, кажется, я впадаю в нравоучительный тон.

Актриса взвизгнула и проворно вскочила на стул, у кого-то с грохотом упала вилка.

— Ой, вон, видите! Видите? Вон! Уже в траве!

— Где?.. Что такое?

— Крыса! Боже мой! — Ниночка села, заметно побледнев и дрожа. — Вы представляете, что-то прикоснулось к ноге, что-то мягкое, мерзкое… Как ты терпишь тут? — она исподлобья взглянула на Дарью Федоровну.

— А я и не терплю. С дачей покончено.

— Дашенька, — заговорил старший Волков с отеческой лаской, — главное — не продешевить. Вы ведь единственная наследница?

— Единственная.

— Прекрасно. Мебель не продавайте ни в коем случае. Лучше сдайте в скупку свою московскую — ведь наверняка ширпотреб? А антиквариат с каждым годом растет в цене. Перевезете отсюда, это обойдется…

— Я продам дом со всем содержимым.

— Да вы что? — старший Волков задохнулся от возмущения. — Вы ж не поэтесса какая-нибудь, чтоб поддаваться святым порывам… Вы — экономист, серьезный человек. Я осматривал, так, мельком… ну, например, овальный стол, кресла и канапе. Побойтесь бога!

— Желтый комод в спальне, — прошептала восторженно актриса. — И зеркало.

— Да даже эти стулья, Дарья Федоровна, — включился в общий хор Загорайский, — на которых мы сидим. Где такое изысканное неудобство теперь найдешь?

— И не забывайте про часы, — горестно вздохнул нищий Флягин. — Пастушок и пастушка, помните? На них можно скромно протянуть годика два.

— Дарья, не суетись! Я найду знатока… — загорелся Лукашка, но Дарья Федоровна перебила его, в упор глядя на Флягина:

— Зачем? Знаток у нас уже есть. А, Володя?

— Я… не знаток.

— Не прибедняйся. Лучше объясни: откуда у тебя такие знания? Про пастушка и пастушку — про нежную любовную пару. А?

Драматург не отвечал, со странным выражением уставившись на хозяйку; та продолжала в гробовом молчании:

— Часы стоят в кабинете на бюро. И, кажется, ты единственный из всех соучастников там не бывал. Или бывал?

— Не бывал.

— Позвольте, — удивился старший Волков, — мы же все поспешили в кабинет, когда покойник скончался.

— Евгений, не торопись, — задумчиво отозвался его брат. — Владимир Петрович в это время спускался в сад за розой для своей дамы. Может быть, вы заходили в кабинет потом?

— Никто при официальных лицах не заходил туда, кроме меня и Алика, — отрезала Дарья Федоровна. — Однако целый год в сарае висел ключ. Так когда же ты бывал в доме?

— Никогда.

— Тебе кто-нибудь описывал часы?

Молчание.

— Кто-нибудь из вас описывал Владимиру Петровичу часы? — членкор выжидающе смотрел на присутствующих.

Молчание.

— Володь, когда ты их видел? — спросил Старый мальчик настойчиво.

— В окно.

— В окно?

— Я заглянул в окно кабинета, когда ходил за этой розой, будь она проклята!

— Куда-то ты не туда ходил, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Окно кабинета выходит на огород, а розовыекусты растут в противоположном углу.

— Да, я не сразу пошел к кустам, а прошелся по саду.

— Заглядывая в окна?

Флягин не отвечал, и членкор заметил спокойно:

— Самое любопытное, что хозяин и драматург ушли с веранды почти одновременно: один навсегда в кабинет, другой на огород.

— Господи! — ахнула Загорайская.

— Не поминайте всуе! — огрызнулся Флягин. — Вам ли не знать, из-за кого погиб Макс.

— Что это значит? — спросил Загорайский дрожащим голосом.

— Поинтересуйтесь у своей супруги.

Загорайская откинулась на спинку стула, ловя ртом воздух.

6
— Изумительный дом! — доложила ученая дама, выходя на веранду. — Правда, Витюша?

— Однако денежек на ремонт потребует.

— Какой ты материалист. Поэзия и красота…

— Поэзия тоже требует денег, — перебил строительный деятель. — Чем выше поэзия, тем больше плата. Половицы, например, в кабинете и на кухне надо менять. Двери…

— А, все надо менять! — Макс махнул рукой. Я, собственно, пока и не собирался — это Лукашка деятельность развил. Тут ведь действительно нужны деньги и деньги. Разве что продать драгоценности жены?

— Если б они у меня были!

— Эх, Дашенька, с вашей красотой да сто лет назад…

— Ага, при князьях Мещерских!

— Если серьезно, Максим Максимович, я могу составить приблизительную смету. И возможно, — Волков выдержал многозначительную паузу, — возможно, дешевле построить новый.

— Нет! — возразил Макс, нахмурившись. — Мне нужен именно этот дом… несмотря ни на что. Заранее благодарен, но все это не к спеху: осень на носу.

— Бархатный сезон, — светским тоном подхватила Загорайская. — Кстати, Максим Максимович, вы уже достали билет в Пицунду?

— Нет. И не собираюсь.

— Раздумали? Понятно. В это время нужны просто нечеловеческие усилия, чтоб уехать, — продолжала Загорайская. — Но игра стоит свеч. Изумительное место, целебный воздух. Мы с Витюшей были там всего один раз, и я целый месяц спала, как ребенок.

— Хе-хе, — сказал Лукашка и отхлебнул наливочки. — На курорт, Марина Павловна, не спать ездят.

— Каждому свое! — черные глазки мадам Загорайской сверкнули победоносно. — Некоторых южная нега располагает к любви. Правда, Ниночка?

— Может быть, не знаю, — актриса умоляюще сомкнула детские ладошки. — Я так выматываюсь за год в театре, что во время отпуска действительно сплю, как ребенок.

— Вы и есть ребенок, — вставил старший Волков — неутомимый ценитель женской красоты. — В этом ваша тайна.

— Какие тайны! — капризно отмахнулась актриса. — У меня их никогда и не было.

— А я так думаю, у каждого что-нибудь такое отыщется, если хорошенько поискать, — гнула Загорайская свою линию. — Но вам, Ниночка, я сочувствую, работа действительно нервная. Я б, например, не выдержала, здоровья не хватило бы. — Все с сомнением оглядели мощную, мужеподобную фигуру ученой дамы. — Наверное, на гастролях переутомились?

— В это лето сумела отвертеться.

— Теперь, как всегда, на Кавказ?

— Нет, надоело! Только в Прибалтику.

— Хорошее дело, — заметил старший Волков. — Но там все зависит от погоды.

— Господи! — вздохнул Лукашка. — Мечутся, прыгают с места на место, деньги тратят. А ведь достаточно закурить сигарку. — Тут он и впрямь достал из внутреннего кармана пиджака гаванскую сигару. — О, «Ромео и Джульетта»! Что может быть лучше?

— Трубка лучше, — откликнулся младший Волков и закурил трубочку.

— Нет, сигарка. Так вот, закурить, говорю, в мягком кресле под настольной лампой, открыть, например, томик Рембо… «Пьяный корабль» — и поплыл. Какие там курорты! Вот Максимушка меня поймет. Тоже любитель. Правда, Макс?

— А?

— Декаданс, говорю, любишь.

— Какой декаданс?

— Только русский. Ты — славянофил, не отпирайся. И я тебя за это не осуждаю, даже уважаю…

— Отстань от меня.

— Я отстану, я зла не помню, — Лукашка занялся сигарой, старший Волков сказал озабоченно:

— Обратите внимание, Максим Максимович, на дым от трубки. Видите, откуда тянет? Откуда-то из подпола, щели, норы, лазейки…

— Это вы верно заметили, — Макс усмехнулся.

— Старое дерево, понимаете? Гниет. — Он повернулся к перилам, постучал. — Чуете звук? То-то же. И веранда наверняка позднейшая пристройка.

— Почему вы так думаете? — заинтересовалась Загорайская.

— Взгляните на скобы. А? Уверяю вас, это советские скобы.

— И все равно стоящий дом, — пробурчал ученый секретарь. — Прямо-таки драгоценность. Вам, Максим Максимович, как всегда, везет.

— Как ты считаешь, Даша, мне всегда везет?

— Тебе — всегда. Это опасно. Смотри не сорвись.

— Пойдем чаем займемся?

— Нет.

— Я тебя прошу.

— Нет.

— Нет?

— Нет. Сегодня мой день. Что хочу, то и делаю. Все, что захочу, все сделаю, правда?

— Любое ваше желание, Дашенька, — закон, — подхватил старший Волков. — Сбросить бы мне годков десять, а то и двадцать…

— Евгений Михайлович, не прибедняйтесь!

— Значит, у меня есть шанс?

— Еще какой! Все согласны, что мое желание — закон? Нина, ты согласна?

— Дашенька, дорогая моя…

— Ну так я хочу, чтоб ты пела. Весь вечер. Ведь не похороны у нас, а праздник. Свобода — это праздник!

— Правильно! — загремел Лукашка и взял висевший на спинке стула фотоаппарат. — Шире улыбки, господа! Входите в образ! — Он вскочил. — Замерли! Готово!.. А теперь из личного расположения — академика… Лев Михайлович — индивидуально, во весь рост!

— Какой я академик!

— Будете! Прошу на ступеньки, вот так, с трубочкой…

— Ты будешь петь? — поинтересовался Флягин у Нины. — В этом доме есть гитара?

— Здесь все есть, — сказал хозяин; Ниночка поднялась, пробормотав:

— Пойдем, Макс, посмотрим, можно ли настроить.

Они ушли, Лукашка передвигался по веранде, дымя сигарой и выбирая натуру.

— Дарья, улыбайся, сегодня твой праздник! Прекрасно… Евгений Михайлович!..

— Я уже улыбаюсь.

— Прекрасно, а главное — бесплатно. Супруги Загорайские! Виктор Андреевич — к жене! Вот так… в лучшем виде… Алик!

— А? — Старый мальчик словно проснулся и пробормотал со сна: — Все идет к концу.

— Чего ты такой кислый? Снимаю.

— А, не до тебя!

— Что именно идет к концу? — спросил младший Волков, покуривая свою трубочку на ступеньках веранды.

— Все.

— Вы молоды, я старик. Запомните: ничего никогда не кончается.

Вошла Ниночка — золотистый паж в алых одеждах, за ней Макс нес гитару. Она занялась настройкой, фальшиво звенели струны. Он сел на свое место, младший Волков также присоединился к компании, его брат разлил бабушкину наливку по серебряным стаканчикам.

— Ну что, за хозяина? Кажется, еще не пили?.. За вас, Максим Максимович, за вечный успех и любовь? Будучи за рулем, присоединяюсь духовно.

Все потянулись к хозяину.

— Один момент! — Лукашка в последний раз щелкнул фотоаппаратом, сел и поднял стаканчик. — Максимушка, за тебя!

Макс отхлебнул наливки, раздались вкрадчивые, старинные, трогающую русскую душу аккорды, и прекрасный низкий голос запел:

Две гитары, зазвенев, жалобно заныли
С детства памятный напев —
Старый друг мой, ты ли?..
Ее просили еще и еще, праздник продолжался, изредка пробегал легчайший сквознячок, будто сквозили отзвуки золота, зелени, пурпура и лазури, уходила жизнь, душа разрывалась от боли и страха, опять прошмыгнула крыса. Последнее прощание. Макс шагнул в темный дверной пролом, прихватив с собой скорбную усмешечку и серебряный стаканчик и оставив слова: «С этой минуты у меня отпуск. Ухожу» — а также записку с вечным проклятьем.

Одновременно драматург Флягин, последовательный неудачник, последний рыцарь в духе средневекового «Романа о розе» и поэт, спустился в сад, но попал на огород.

7
Загорайская выпрямилась, обвела присутствующих пронзительным взглядом и заявила:

— Я всегда стою за справедливость и нравственные идеалы!

— Что это значит? — с тревогой поинтересовался ее муж — ученый секретарь.

— Это значит, — объяснил обычно молчаливый и сдержанный Старый мальчик, — что нос не следует совать в чужие дела.

— Уж вам бы лучше помолчать!

— Вам в свое время помолчать бы. Откуда вы узнали, что Макс собирается в Пицунду?

— Дашенька, — прошептала актриса, — я уже почти достала путевку на Рижское взморье.

— Год тебя не видел, — оборвал Флягин детский лепет, — и отдыхал душой.

— Да, я хотела вывести ее на чистую воду! — закричала Загорайская. — Но откуда ж я могла знать, что все так кончится!

— Может быть, из уважения к чувствам вдовы мы эту тему похерим? — начал было Лукашка, но Дарья Федоровна прервала холодно:

— Мои чувства свободны. Я вас слушаю, Марина Павловна.

Марина Павловна Загорайская кандидат экономических наук, дама властная и, если можно так выразиться, монолитная, заведовала в институте сектором, в котором работал Мещерский. От своих подчиненных, в силу субординации, она была отгорожена двумя шкафами с пыльными папками. В ту пятницу, за день до гибели Максима Максимовича, она вернулась с обеда раньше других сотрудников готовить докладную для директора и сидела в своем унылом уголке, охваченная редчайшим творческим вдохновением. Хлопнула дверь, кто-то вошел в комнату, почти сразу раздался телефонный звонок, и знакомый голос сказал: «Алло!.. Конечно, узнал. Здравствуй, радость моя (пауза). Мне б твои заботы… Похоже, я взвалил на себя непосильное бремя. Со мной такое впервые. Как сказал бы твой рыцарь: и страх и счастье… Не опережай события: все откроется в понедельник, во всяком случае, надеюсь (пауза). Тайна, которой я живу с весны (пауза). Я, разумеется, подонок… ну, мне лучше знать. Но в жизни появился смысл, может быть, позорный смысл… Нет, пусть тайное станет явным (пауза). Ничего ты не потеряла, твои серьги в Опалихе, забыла на даче в последний раз. Отдам в воскресенье… Даша? Утром приехала, сейчас бегает по магазинам (пауза). Если б кто знал, как меня все это мало занимает… Можно и в Пицунду, мне все равно, но с билетами, должно быть, глухо (тут ошеломленная Марина Павловна услышала шаги и голоса возвратившихся с обеда коллег). Ну, пока. Наплевать, я человек рисковый, до завтра.

— Фигурально выражаясь, из моих рук выпало перо, — заключила Загорайская свой пикантный рассказ (и впрямь в похождениях Макса был какой-то пошловатый шик: роковая тайна и актриса-любовница, Кавказ, драгоценности, кабы… кабы не мертвое тело в кабинете и лицо… не надо вспоминать!). — Докладная так никогда и не была написана, — грустно добавила заведующая сектором. Дарья Федоровна, я понимаю, как вам тяжело, и сочувствую от всей души, но я всегда за правду.

Ниночка, враз постаревший подросток-переросток, заплакала, утирая кулачком глаза.

— Я не виновата, — прошептала она, — то есть виновата, но… Даша! Ты должна мне поверить. Когда тут всплыла Пицунда… из-за этой вот ехидны (сквозь детские пальчики на Загорайскую блеснул остренький жесткий взгляд — та ответила ненавистным блеском), я дала себе клятву, я и раньше собиралась, но тут решила твердо покончить и сказала об этом Максу.

— Когда вы ходили за гитарой? — спросила Дарья Федоровна.

— Ну да, ну да.

— А что ответил Макс?

— Ни слова, — Ниночка опять заплакала. — И отравился.

— Стоящий был мужик во всех отношениях, — Лукашка всхлипнул, — царство ему небесное.

— Какая романтическая история, — пробормотал старший Волков и разлил наливку по стаканчикам. — Аж не верится.

— Вы не верите, что можно покончить с собой из-за любви? — ядовито поинтересовался последний рыцарь Флягин.

— Признаться, никогда не верил, но… факт налицо. Я, конечно, мало знал покойника, можно сказать, совсем не знал… Однако умереть на празднике, почти при всех, оставив такую, извините, безобразную записку… Патологическая любовь.

— Ну, именно в безобразии для него и заключалась особая сладость, — заметил драматург. — Оплевать все и всех.

— Не забывайте: он умер в муках, — сказал членкор тихо. — Имейте сострадание.

Помрачнели, помолчали, жгучая тайна сквозила, брезжила в грозовой атмосфере старого дома, старого сада, манила за собой в темный провал — темный ужас (по-старинному — ад), в котором она жила уже год.

— Нина, о какой тайне говорил тебе Макс по телефону? — спросила Дарья Федоровна.

— Наверное, о нас с ним.

— Наверное? Ты не помнишь?

— Слава богу, у меня профессиональная память… правда, и тут профессионалы собрались (косвенный взгляд на Загорай-скую). Не дадут забыть.

— Тайна, которой он жил с весны. То есть весной вы с ним сошлись, так?

— Ну неужели тебе доставляет удовольствие…

— Скверное удовольствие. Но я слушаю. И ты будешь отвечать.

Их любовь началась тою весной в «Славянском базаре» на банкете после премьера «Пиковой дамы», в которой режиссер-новатор доверил Ниночке роль Лизы (ненадолго — это было явно не ее амплуа). Флягин находился в творческой командировке (старался, но безуспешно, овладеть «молодежной» темой на очередной стройке века). Дарья Федоровна сидела дома с простудой и слушала слегка бредовые и жутковатые россказни старенькой Максимовой бабушки Ольги Николаевны, сумевшей как-то и зачем-то пережить близких (удачно, что старушка не дожила до двадцать первого августа).

Дарья Федоровна могла бы догадаться, что Макс, «мужик, стоящий во всех отношениях», не отказывается от того, что само плывет в руки, да и вообще не привык себе ни в чем отказывать. Могла бы, но не догадывалась, потому что не хотела: останавливал страх. Но в день своего рождения — самый страшный день — вдруг очнулась.

— Я позвонила просто так, пожаловаться: интриги душат творчество… впрочем, сейчас не об этом. Ну да, он действительно сказал, что ему бы мои заботы. Я спросила о его заботах, а он заговорил о каком-то бремени, с ним такое впервые, надо открыть тайну и так далее. Открыть именно в понедельник… Я поняла так, что он не хотел портить тебе праздник.

— Вы собирались с ним пожениться?

— Я ничего не знаю и не понимаю! — закричала актриса. — Я не собиралась, наоборот, я стала просить его ничего не рассказывать, а он обозвал себя подонком.

— А что значит «я человек рисковый»?

— А, я сказала, зачем он упомянул мое имя, может, мадам Загорайская подслушивает. Он засмеялся, а она и вправду…

— Значит, ты бывала в Опалихе без меня?

— Ради бога, я умоляю тебя! Зачем копаться…

— В этой грязи, — докончил ее рыцарь. — И вправду незачем.

— Погодите, — заговорил членкор. — Как только мы оказались здесь сегодня, я сразу понял, что не поминки устраиваются и уж, конечно, не день рождения. Идет следствие, так, Дарья Федоровна?

— Да.

— Вы хотите понять, почему погиб ваш муж?

— Да.

— Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что мы все этого хотим.

Членкор не ошибся, он выразил общую мысль, нет, чувство, даже ощущение, едва сквозившее в лицах, взглядах, словах, движениях: на пороге тайны. Души, заполненные житейским мусором, трепетали навстречу неизъяснимому. Почему он посмел умереть, черт возьми, такой же, в сущности, жизнелюб, как они сами, занятый карьерой, комфортом, сексом и тому подобным? Образ самоубийцы (пустой стул меж старшим Волковым и мадам Загорайской) волновал, беспокоил.

— Итак, Владимир Петрович, — продолжал членкор, — давайте послушаем современный «Роман о розе».

8
Связь драматурга с актрисой была давней, прочной, почти узаконенной (почти — потому что обе творческие личности взаимно предпочитали свободу, грубо говоря, они предчувствовали, что не смогут ужиться). В каждый бархатный сезон парочка отправлялась в любимую Ниной Пицунду, между тем как Мещерские, побывав там однажды, предпочитали Крым. Прошлым летом актриса, затравленная интригами (замена для пушкинской Лизы готовилась), объявила, что слишком переутомилась и нуждается в одиночестве. Флягин уступил (Пицунда ему осточертела), однако на праздничном обеде благодаря борцу за правду Загорайской мигом догадался, какого рода «одиночества» жаждет его подруга. Первым порывом было послать их всех куда подальше. Вторым — затаиться… ненависть и странный страх. Дело в том, что Флягин был действительно «последним рыцарем», то есть всю жизнь любил одну женщину.

«Вечер, поле, два воза, ты ли, я ли, оба ли, ах, эти дымные глаза и дареные соболи…» Он спустился в сад оглушенный, не помышляя ни о каких розах, и пошел куда-то по узенькой тропинке в золотых светотенях. Под тяжелыми ветвями старых яблонь, в зеленом раю звенела тишина, горели оранжевые яблочки и блуждала тревога. Она шла откуда-то извне. Он резко повернулся: издали, из распахнутого окна, на него глядел Макс. Словно завороженный этим взглядом, Флягин зашагал к дому.

— Я никогда его таким не видел, — сказал драматург. — Глаза безумные, лицо белое и бессвязная речь. Словом, человек, покончивший счеты с жизнью.

Флягин подошел к окну и спросил: «Так как насчет Пицунды, Макс?» — «Ты понимаешь, как будто начиналась новая жизнь». — «Знамо дело. Новая любовь в бархатный сезон. Вы с ней спутались на «Пиковой даме», так?» — «Пиковая дама»! — Макс оживился и потер лоб. — Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями». — «О господи, драгоценности! Обойдешься дешево, свозишь на курорт…» — «Брось, Володь! Это не имеет значения». — «А что для тебя, для подонка, имеет значение?» — «Вот именно. Подонок ей не нужен, а я без нее жить не могу». — «Пожить собираешься?» — «Я ухожу, — Макс тяжело дышал, — прямо сейчас». — «Давай, давай, в преисподнюю. И ее прихвати. Там вас ждут!»

— Цитирую точно, — завершил драматург свое повествование, — поскольку в ту же ночь записал этот разговор.

— Материал для будущей пьесы, — процедил Старый мальчик.

— Это мое дело!

— Владимир Петрович, — поинтересовался членкор, — а почему об этом разговоре вы не сообщили следователю?

— Зачем вытаскивать на белый свет эту грязь? Он за нее жизнью заплатил.

— Значит, вывод таков: Максим Максимович отравился, после того как Нина объявила ему о разрыве. Ведь он признался вам, что не может без нее жить?

— Признался, и совершенно искренне, — Флягин помолчал. — Странное ощущение осталось у меня от нашего диалога (потому я его и записал). Реплики совпали, но… знаете, будто бы я говорил об одном, а он — совершенно о другом. Должно быть, чувствовал, как смерть надвигается.

— И вы, посулив ему адские муки, сразу ушли?

— Ушел.

— Разглядев, однако, пастушью парочку на часах?

Флягин криво усмехнулся.

— Вы воображаете, будто я влез в окно, всыпал сопернику яду в стаканчик, заставил написать записку и выпить? Так вот, где-то в середине диалога послышались шипение и гул, Макс вздрогнул и обернулся, воскликнув: «Пиковая дама!» А я заглянул в окно: раздался бой часов, три удара. И жизнь его кончилась.

— Нина, — обратилась вдруг Дарья Федоровна к актрисе, — тебе Макс дарил драгоценности?

— Да что ты! У меня, можно сказать, их вообще нет, ну, цепочка, перстень… серьги — это Володины.

— Я, я дарил, сообразуясь со своими средствами. Назвать эти пустяки драгоценностями — дать простор игре воображения.

— Макс отдал те серьги, что ты здесь забыла?

— Отдал. В спальне, когда мы ходили за гитарой.

— Кстати, о серьгах, — заметила Загорайская вскользь. — Александр Иванович принес их вместе с ядом. Помните, Дарья Федоровна? Подарок на день рождения?

— Я все помню. — Она в упор поглядела на заведующую сектором. — Марина Павловна, а почему ваша докладная директору так никогда и не была написана?

— Потому что в ней отпала надобность, — угрюмо ответила Загорайская.

— Это почему же?

— Максим Максимович скончался.

— И какая здесь связь?

— Я писала на него характеристику.

— Зачем?

— Его собирались назначить секретарем ученого совета.

— Вместо вас, Виктор Андреевич?

— Совершенно верно, — Загорайский отхлебнул наливки. — Дело сугубо конфиденциальное, поскольку у руководителей института не сложилось единого мнения по данному вопросу и не хотели, так сказать, возбуждать коллектив. Вообще все должно было решиться в понедельник. Муж вам ничего не говорил?

— Нет. Я поинтересовалась по приезде, как дела в нашем заведении, он отшутился: «Там из-за меня полыхают страсти, а я отстранился и ухожу в отпуск». Я спросила, уж не собираются ли его увольнять, он сказал: «Кажется, наоборот».

— В понедельник откроется тайна, — пробормотал членкор. — Может, об этом он намекал Нине по телефону?

— Вполне вероятно. Он был в курсе. Директор с ним беседовал, а также я. Я был рад свалить с себя тяжкое бремя.

— Все сходится! — закричал Лукашка. — Он сказал по телефону, что взвалил на себя непосильное бремя, так ведь? Не любовная тайна, а служебная. Вы-то хоть это бремя свалили?

— Не на кого. Максима Максимовича я действительно уважал…

— Вы его ненавидели, — холодно возразила Дарья Федоровна. — И завидовали во всем, — она подчеркнула последнее слово. — Вы меня понимаете?

— Я не…

— Вы частенько повторяли, что Максу слишком везет.

— И на этом основании вы смеете утверждать…

— Не только на этом. Вы недооцениваете силу коллектива, Виктор Андреевич. Ходили слухи, что кое-кто вовремя умер, а секретарша Валечка донесла мне про ваше заявление директору: «Он влезет в это кресло только через мой труп». К сожалению, я узнала об этом слишком поздно, иначе вам пришлось бы повертеться перед следователем.

— Подобные намеки… — Загорайский побагровел и встал. — Марина, пошли отсюда!

— Никуда я не пойду, — черные глазки сверкнули злобно. — И тебе не советую.

— Грехи наши тяжкие, — вздохнул Лукашка. — Успокойтесь, Витюша, сядьте, успокойтесь. Неприглядная, конечно, картинка, но ведь не из-за этого Макс отравился, дураку понятно.

— Это абсурд! — закричал Загорайский, падая на венский стул. — Да, признаю, я считал, что ему везет не по заслугам. Но действительно, не из-за меня же он покончил с собой — неужели вы не понимаете? Казалось бы, должно быть наоборот. Перед ним, а не передо мной открывалась блестящая карьера, с выходом, может быть, в международные сферы… Он, а не я выходил победителем. Я мучился над этой загадкой весь год — и сегодня узнаю́… — Загорайский захохотал нервно. — Ведь я оказался прав: не по заслугам! Беспечный и беспутный человек. Проклясть все и всех и собственную жизнь из-за какой-то шлюхи!

— Вы имеете в виду свою жену? — с улыбкой уточнила актриса, невинный маленький паж. — Любопытно было бы почитать ту самую характеристику на Макса… Она не сохранилась?

— Она сохранилась, — глухо ответила Загорайская. — А под шлюхой подразумевается…

— Никто не подразумевается, — сухо перебил ученый секретарь — на одно мгновение приоткрылся темный подвальчик подсознания и тут же закрылся намертво; перед ними сидел корректный чиновник. — Я увлекся, забылся и от всего сердца прошу прощения — инцидент исчерпан. А что касается характеристики, все они на один лад. Зачем ты ее хранишь?

Жена не ответила, членкор заговорил задумчиво:

— Я уже старик, и все моложе сорока кажутся мне юношами. Дашенька, сколько лет было вашему мужу?

— Тридцать пять.

— Молод. Для такого назначения и в таком институте молод. Надо думать, он был действительно талантливым человеком. Или у него была протекция?

— Как ни странно, не было, — ответил Загорайский. — Вот уже год, как я…

— Как вы разыгрываете весьма пошлый вариант «Моцарта и Сальери».

— Во всяком случае, — Загорайский усмехнулся, — яду я ему не подсыпал.

— Так ведь никто не подсыпал? — задал Лукашка риторический вопрос и прищурился, словно подмигивая. — Записка ведь настоящая? Он сам писал?

— Записку написал он, — сказала Дарья Федоровна. — И все же не исключено, что среди нас находится убийца моего мужа.

9
Гости переглянулись, украдкой, с соболезнующим видом поглядывая на вдову.

— Вы хотите сказать, что я этого Моцарта… — начал Загорайский угрожающе, но старший Волков перебил с ласковой укоризной:

— Дашенька, вам надо встряхнуться и осознать, что жизнь все-таки прекрасна. Съездить, например, на курорт…

— В Пицунду?

— Ну зачем вы так. Маниакальные идеи…

— А может, мне закурить сигарку и поплыть на «Пьяном корабле», а, Лукаша?

Лукашка вздохнул и опустил голову.

— Ну что ж, — пробурчал он, — Рембо у тебя есть.

— Правильно. Рембо есть. А вот Брюсова нет. Роман «Огненный ангел». Или есть? Как ты думаешь?

— Засекла все-таки. Ну женщина! Я всегда тобой восхищался.

— Дарья Федоровна, — вмешался членкор, — объясните нам, непосвященным…

— Охотно. На прошлом дне рождения Лукашка пожаловался, что Макс не захотел сменять своих «Аполлонов» на «Огненного ангела». Не захотел, Лукаша?

— Увы.

— Так каким же образом этот «Ангел» оказался в столе у Макса?

— Промашка вышла. Я тебе, Дарья, хотел все объяснить, помнишь, звонил осенью? А ты сказала, что видеть никого из нас не хочешь.

— Помню. Вы мне все звонили. Я бы тебя выслушала, если б ты не начал с дурацкого предложения руки и сердца.

— Ишь Лукаша наш какой прыткий! — изумился старший Волков.

— Не прытче других! — огрызнулся Лукашка, желтые глазки блеснули фанатичным огоньком. — Подумал: какая женщина пропадает.

— И библиотека, правда? Лукьян Васильевич мечтал объединить наши библиотеки. Так объяснись насчет Брюсова.

— Господа, вы должны меня понять. Во-первых, этих самых четырех «Аполлонов» мне как раз не хватало для комплекта. Во-вторых, я был выпимши. Теперь судите меня: я провернул обмен самостоятельно.

— Когда переносил мышьяк в кабинет?

— Именно тогда. «Ангел» у меня в портфеле обретался, в прихожей. Я его прихватил, а также яд. Ну, открыл верхний ящик стола — туда при мне Максимушка бедный «Аполлонов» спрятал, — папку с журналами вынул, а «Ангела» подложил. Все законно. Я же не украл?

— Ладно, ты не вор. Так почему бы не рассказать обо всем этом следователю?

— Э, нет. В уголовщину я не впутываюсь никогда — это мой принцип.

— Разве самоубийство — уголовщина?

— Я ничего не знаю. Но когда я увидел труп, моим первым порывом было переиграть, разменяться обратно. Не сумел, народу тут толклось.

— Но теперь-то, надеюсь, ты обменом доволен?

— Да как тебе сказать…

— Да так и скажи: обмена не было, «Аполлоны» остались тут же в столе. А?

Говорю же: промашка вышла. Я впопыхах не ту папку взял. Забавно, правда? — Лучистые глазки Лукашки бегали, он торопился покончить со скользкой темой. «Аполлоны», непереплетенные, в распаде, лежали в зеленой папке… в точно такой вот, — он нырнул под стол к своему портфельчику, вынырнул с папкой зеленого цвета в голубых накрапах. — Видишь, я привез, мне чужого не надо.

— А что в этой папке?

— Видимо, какая-то научная работа. Да я и не читал, почерк скверный.

— Здесь наверняка черновики докторской Максима Максимовича, — заговорила Загорайская. Я лично дала ему эти папки для работы. Три штуки.

— Точно! — заверил Лукашка. — Черновики: зачеркнуто, перечеркнуто. На последней странице подпись: Максим Мещерский.

— Дай-ка сюда, — Дарья Федоровна открыла папку: рукописный хаос, в котором мог ориентироваться только Макс; обычно из такого хаоса, сбрасывая леса, вырастало стройное здание доказательств и выводов. Она рассеянно заглянула куда-то в середину рукописи — вдруг буквы поплыли у нее перед глазами и давешний страх (он сутки не отпускал ее, он год не отпускал ее) вспыхнул с новой силой. Она вздрогнула, закрыла папку и услышала пронзительный голос Загорайской:

— Дарья Федоровна, в память о Максиме Максимовиче необходимо издать монографию. Ведь труд почти закончен, я в курсе. Оригинальная концепция, великолепный подбор материалов, успех обеспечен. Особенно сейчас, когда пересматриваются и уточняются магистральные экономические установки. Правда, Витюша? Давайте черновики, мы поможем, разберемся. Его смерть…

— Я во всем разберусь сама, — стремясь побороть страх, Дарья Федоровна оглядела обращенные к ней тревожные лица. Почему они так смотрят на меня? Они думают, что я сошла с ума. Но я запомнила страницу. 287-я. Среди хаоса нервных строчек четко выписаны и подчеркнуты черной чертой четыре слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Я ничего не скажу им. Это опасно. — Я во всем разберусь сама, — повторила Дарья Федоровна, поднялась, прижимая папку к груди, подошла к двери, взялась за ручку. Членкор сказал:

— Не покидайте нас надолго, Дашенька.

— Я сейчас вернусь.

— Может, ты мне отдашь «Аполлончиков», ну, ту, другую папку, а, Дарья?

— Все может быть, — отозвалась она неопределенно, отворила дверь, миновала темную прихожую и шагнула через порог. Все на месте. Тикают часы с пастушком и с пастушкой. Металлическая коробочка посередине стола, лист бумаги в машинке. «Иначе — берегись!» Вновь представилась та женщина, разложившийся труп — что от него осталось через год?.. Господи, ну время ли тревожить давно исчезнувшие тени! Сегодня, сейчас, опасность, угроза, смерть… Окно! Она оставила открытое окно — точь-в-точь как год назад. Флягин подал идею: он перегнулся через подоконник, чтобы взглянуть на часы. Но ведь достаточно протянуть руку к столу, открыть коробочку… Сегодня кто-нибудь выходил в сад? А тогда? Не помню… я ничего не помню! Следователь выяснял, кто бывал в доме, а ведь подобраться к яду можно и другим путем, но я не помню. В глазах пляшут стремительные нервные буквы, и есть какая-то странность, что-то не то в этом тексте… Ладно, это потом. Гости съезжались на дачу — пушкинский пароль, таинственный отрывок… Ладно, потом, я разберусь, я тоже кое-что понимаю в экономических проблемах Общего рынка, куда затесались эти самые съехавшиеся на дачу гости. Кто-то поставил на стол коробочку с ядом, напечатал загадочную записку, затеял загадочную игру. Никакой мистики! Она разберется, если… Дарья Федоровна усмехнулась… если кто-то не успел еще спуститься в сад, подойти к окну, перегнуться через подоконник и протянуть руку… Она положила папку в верхний ящик стола, заперла окно и вышла на веранду.

Гости рассматривали, передавая друг другу, фотографии и негромко, подчеркнуто спокойно переговаривались. Очевидно, установка такова: отвлечь «безумную вдову» от маниакальной идеи. Старший Волков провозгласил жизнелюбиво:

— Здоровье Дарьи Федоровны!

— Вы присоединяетесь духовно?

— Увы!

Все потянулись к ней с серебряными стаканчиками, она взяла свой, заботливо наполненный до краев; внезапно всплыла фраза следователя: «Мышьяк — яд легко растворяющийся, не имеющий ни запаха, ни вкуса». Помедлив, она пригубила густую, отливающую багрянцем почти безалкогольную, но в избранных случаях обладающую смертельными свойствами, бабушкину наливку. Пусть будет, что будет! Она пойдет до конца.

Дарья Федоровна подняла глаза от стаканчика, почувствовала чей-то упорный, испытующий взгляд. Но разве разберешь, откуда идет опасность? Придвинула к себе пачку фотографий, вгляделась. Веселая компания, очевидно, запечатленная Лукашкой сразу после разговора о Пицунде. Она, как и сейчас, во главе стола (на противоположном от входа на веранду и в дом конце; на этом настоял Макс: «Удаляю тебя от кухни — сегодня твой праздник»). На другом конце, почти рядом с дверью в дом, располагался Лукашка, его, естественно, на фотографии нет. Зато все остальные налицо. Слева от нее, вдоль перил веранды, сидят соответственно: Загорайская, Макс и братья Волковы; справа — Старый мальчик, Нина с Флягиным и ученый секретарь (супруга его подсела к Максу). Стол уставлен розами, блюдами и тарелками; напротив старшего Волкова графин с наливкой и два стаканчика: один Макса, другой — самого виночерпия, так и неиспользованный. Отчаянным усилием она заставила себя взглянуть на мужа. Улыбается, со лба откинуты густые русые пряди, светлые славянские глаза глядят со странным выражением. Отстранился, ушел в себя. Рука протянута к пепельнице, сигарета в длинных пальцах, прозрачный дымок поднимается вверх, чуть косо (сквознячок из каких-то подпольных щелей). «Шире улыбки, господа! Входите в образ!» — приказал Лукашка: каждый создал свой образ и улыбнулся. Загорайская — с угрюмым торжеством; Ниночка — умоляюще, с опаской: шалунишка, побаивающийся наказания. В добродушном неведении относительно скрытого смысла Пицунды улыбаются старики братья (впрочем, не такие уж и старики: ну, старший — еще туда-сюда, толстый, лысый, а младший — «профессорская» бородка, глаза застланы стеклянным блеском очков — наверное, ровесник Загорайского, из тех, кто пошел в гору в шестидесятых: «Мы — шестидесятники», — подчеркнул он). Грузный, весь в нервных морщинах ученый секретарь и худой сутулый рыцарь рядом пытаются улыбнуться — и это им почти удается, только улыбочки отдают оскалом (волчья борьба за существование, за кресло, за женщину). Старый мальчик словно застигнут врасплох, словно в ту же секунду отпрянул, отвернулся от нее, от Дашеньки, и, рассеянно прищурившись, взглянул в объектив. И она — еще не вдова… нет, уже вдова («Даша, — заметил как-то драматург, посягнувший на трагедию, — инфернальная женщина»; она не поленилась посмотреть в словаре: «инфернальная», с латинского: «находящаяся в аду», «демоническая»; ужасно, но ведь не про нее?), итак, она, уже вдова, с легкой, дразнящей и непреклонной улыбкой вступает в свой одинокий ад.

Лукашка — настоящий художник. Замечательная фотография, нет, картина: «пир во время чумы» на сумеречной, в тенях от навеса веранде, открытой в шелестящий, пронизанный светом, покоем и жизнью сад.

Далее — целая стопка индивидуальных портретов. Те же неестественные праздничные улыбки, сквозь которые Лукашка сумел чуть-чуть проявить истинные лики. Нет Макса и Нины… ну да, они ушли за гитарой. Загорайский стоит, слегка наклонившись над стулом жены со стаканчиком в руке, значит, он по требованию фотографа подошел к их краю стола. Членкор на ступеньках с трубкой. И последний снимок — групповой, перед цыганскими романсами: все, кроме нее, тянутся к Максу со стаканчиками; он приподнял свой с ядом и вопросительно глядит на нее — она отвечает молча; все в движении, в смятении, которое вскоре перейдет в ужас мертвого тела подле письменного стола.

— Дарья, — сказал Лукашка нетерпеливо, — ну так как же насчет «Аполлончиков»?

— Бери.

— Где?

— Тебе лучше знать.

— Лучше… — проворчал Лукашка, встал и шагнул к двери. — Один раз уже напоролся… — Исчез в прихожей, и не успел никто слова вымолвить, как его вынесло обратно.

— Ну, знаешь! Ну, ты даешь!.. Или ты вправду…

— Да что такое? — воскликнул кто-то.

— Там на столе коробка эта самая с ядом стоит!

— С ядом? — переспросил Старый мальчик и вскочил. — Тебе следователь отдал мышьяк? Быть не может!

— Нет, пустую коробку. Она находится сейчас в Москве в кухонном шкафу.

— А… эта откуда?

— Не знаю, — Дарья Федоровна оглядела притихшие лица. — Кто-то из вас принес сюда и поставил.

В грозном, чреватом взрывом молчании членкор произнес сакраментальную фразу:

— Так посылали яд античным аристократам духа для самоубийства.

— Или я сошел с ума, или все тут… — начал его брат, а Старый мальчик поспешно двинулся ко входу в дом.

— Не пускать! — крикнула Загорайская. — Не подпускать его к яду!

— Я хочу только убедиться, действительно ли это мышьяк.

— Вам не хватило прошлого отравления, чтоб убедиться?

— Прошлого отравления, повторил Старый мальчик, на глазах присутствующих преображаясь в мужчину: схлынул розовый румянец детства и лицо затвердело. Вы на что намекаете?

— Это вы достали для него яд! Именно вы!

— Для крыс.

— Да замолчите вы оба! — оборвал Загорайский перебранку и вскочил. — Идиоты! Если среди нас опасный маньяк, мы, очевидно, все уже отравлены! Все, кроме одного!

Кто-то ахнул в наступившей мертвой паузе, старший Волков пробормотал:

— Что вы так на меня смотрите?

— Вы все еще за рулем? — гремел Загорайский. — В прошлом году за рулем, в этом году… А графинчик — вот он, на столе. И кому какие дозы вы отливаете… всем кроме себя!

Старший Волков потерял дар речи, гости с ужасом уставились на свои стаканчики. Членкор раскурил трубочку и заговорил:

— Пока мы еще не умерли, давайте хладнокровно рассмотрим ситуацию. Все сели, ну? Дарья Федоровна предъявила нам обвинение в убийстве своего мужа. Пусть она объяснит, на чем основаны ее подозрения.

Она молчала, стараясь связать воедино мысли свои и ощущения. Флягин спросил отрывисто:

— Даш, если, умирая, он открыл тебе тайну, почему ты спохватилась только год спустя?

— Потому, — взвизгнула Ниночка, — что она собрала нас всех, чтобы отравить меня!

Лукашка хохотнул нервно, Старый мальчик спросил:

— Какую тайну, Володь? Ведь Макс умер молча.

— Он умер не молча, — ответил Флягин, и все вздрогнули. — Был разговор.

— С тобой?

— С женой.

— О чем?

— Не подслушал.

— Даша не стала бы скрывать.

— Однако скрыла.

— Не выдумывай.

— Трагедия моей жизни заключается в том, — заметил драматург, — что я не способен ничего выдумать. Даша, я уважал твою волю: умолчать о последних словах мужа. Но теперь, обвиняя нас в убийстве, ты должна объясниться. Я слышал ваши голоса, когда отходил от окна.

10
Актриса пела о цыганской любви, остро пахло свежескошенной травой из сада, Старый мальчик прошептал:

— Ты сама не своя! Что ты собираешься делать?

— Я уже сделала.

— Даша, можешь располагать мною как угодно, что бы ни случилось, ты знаешь.

Она поглядела на него долгим взором и усмехнулась.

— Может быть, ты и пригодишься.

Вокруг закричали «браво», Флягин поплелся за розами, Макс исчез в дверном проеме. Нарастала странная тревога, вытесняя постепенно другие, более жгучие и жестокие чувства. Тревога заставила ее подняться, пройти по веранде, окунуться во мрак прихожей, бесцельно заглянуть в столовую, спальню и наконец отворить дверь кабинета.

Макс стоял у раскрытого настежь окна, обернулся на звук шагов и сказал, задыхаясь:

— Ты все-таки пришла!

— Что с тобой? — закричала она.

— Ничего. Я счастлив.

— Счастлив? Ты еще свое получишь.

— Я на все согласен, только не уходи… Черт, голова так кружится и тошнит! А я хотел… Даша, ты ведь ничего не знаешь.

— Я все знаю.

— Разве? — удивился он, потер рукой лоб и пошел от окна навстречу. — Только не уходи… — Вдруг он согнулся напополам, и его вырвало. — Господи! — Лицо страшно исказилось, он начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол и забормотав в бессвязном бреду: — Ты не знаешь, не уходи… предательства нет, эти драгоценности… — вдруг задохнулся, судорога прошла по телу… раз, другой третий… Он затих.

— Да, мы разговаривали в кабинете, — подтвердила Дарья Федоровна и холодно отчеканила странные реплики предсмертного диалога.

— Кто-нибудь что-нибудь понимает? — беспомощно вопросил старший Волков.

— Перед нами разыгрывается спектакль, — произнесла Загорайская. — Только я не знаю, с какой целью. Весь год я была уверена, что Максим Максимович покончил с собой, но если он действительно убит… нетрудно догадаться, кто это сделал.

— Ну, ну? — выдохнул Лукашка.

— Его жена.

— Мариша, тебе голову напекло или ты…

— Ничего мне не напекло. Когда актриса тут распевала, Дарья Федоровна сама призналась своему так называемому другу, что она «уже сделала», а тот ответил, что она может им располагать как угодно, что бы ни случилось. Я это слышала своими ушами. Убийцы! — глухо вскрикнула Загорайская, на миг обнажилась неукротимая натура ученой дамы.

— Вы за всеми своими сотрудниками следите или только за Мещерскими? — поинтересовался Старый мальчик.

— Только за нами, — объяснила Дарья Федоровна. — Марина Павловна так же любила Макса, как ее муж ненавидел его. И, заводя разговор о Пицунде, все рассчитала точно.

— Интересно! — протянул ученый секретарь, угнетенный безупречностью жены. — Интересно! — воскликнул он в предчувствии перспектив. — Очень интересно!

— Ничего интересного, — отозвалась Дарья Федоровна, загоняя Загорайских обратно в семейную камеру. — Чувство сильное, безответное, скорее материнское.

— Материнское? — недоверчиво уточнил старший Волков, но Загорайский, очнувшись от мечтательных перспектив, рявкнул:

— Так что же она рассчитала?

— Что после ее намеков я с Максом жить не стану. Он собирался якобы в Крым, и, конечно, я сразу догадалась зачем — точнее, с кем — он отбывает в Пицунду. И Марина Павловна знала, что я догадаюсь.

— Какая коварная женщина… — начала актриса печально, и Загорайская уже открыла рот, чтоб достойно ответить, но членкор заговорил властно:

— Все мелкие счеты — потом! Сейчас о главном. Дарья Федоровна, ваш муж тоже знал, что вы догадались?

— Конечно. Мы поняли друг друга, как всегда понимали — с первого взгляда. Он хотел, видимо, объясниться… или оправдаться. Словом, он предложил мне заняться чаем, чтобы поговорить наедине. Я отказалась. Все было кончено.

— Вы, Дарья Федоровна, опасная женщина. Вы не умеете прощать.

— Не умею.

— Значит, он покончил с собой из-за жены, а не из-за любовницы, — протянул старший Волков с недоумением. — Так получается, Дашенька?

— Не получается.

— Но предсмертная записка…

— Да почему «предсмертная»! Да, мы так решили, я целый год считала, что он запутался во всей этой пошлости и в порыве отвращения… к себе, вообще к жизни, все проклял и умер, тем более что его мать умерла так же. А между тем в записке речь идет не о смерти, а о прощании.

— Смерть и есть прощание, — заметил драматург.

— Володя, у меня осталось такое же ощущение от последнего разговора с ним, как и у тебя: мы говорили о разном, он об одном, я о другом. То же и с Ниной по телефону.

— И вы на основании каких-то ощущений… — начал Загорайский, но Старый мальчик выпалил, словно выстрелил:

— Коробка с ядом в кабинете! (Загорайский осекся). Макс прислал с того света?

Все вновь со страхом уставились на серебряные стаканчики с двуглавыми орлами. Незабвенный тринадцатый год — и крысиная возня на чердаке. А ведь кто-то из них  з н а е т. Вот в чем ужас: кто-то знает все. Раздался слабый, но четкий, «профессорский» голос членкора:

— Прежде чем идти дальше, позвольте мне, как человеку со стороны, восстановить более или менее известный ходсобытий. Итак, гости собрались на дачу…

— Гости съезжались на дачу, — неожиданно для самой себя произнесла Дарья Федоровна вслух загадочную фразу.

— Простите?

— Кажется, у Пушкина, Лев Михайлович, есть рассказ или повесть с таким названием?

— К сожалению, только начало повести. Таким образом, мы съехались на дачу. Марина Павловна заводит речь о Пицунде, и кое-кто из присутствующих понимает истинное значение ее намеков.

— Я лично ничего такого не понял, — процедил Загорайский, на что старший Волков заметил назидательно:

— Муж всегда понимает последним, Виктор Андреевич. Такова логика любви.

Актриса с ученой дамой отозвались немедленно и разом:

— Любовь не поддается логике.

— Уж в этом вы спец.

— Да помолчите вы все! — воскликнула Дарья Федоровна. — Лев Михайлович, я прошу вас продолжать. Наверное, вы единственный из нас способны рассуждать бесстрастно.

— Попробую. Я говорил следователю, что в смерти Максима Максимовича кроется страшная тайна, что кто-то довел его до самоубийства. Сейчас дело принимает иной, даже более трагический оборот. Давайте разбираться. Итак, кто догадался о Пицунде?

— Например, я, — сказал Старый мальчик. — Марина Павловна постаралась.

— Кто еще? Лукаша?

— Ни-ни. Я в любовных шашнях ничего не смыслю, а на курортах только деньги зарабатываю.

— Значит, мы с братом, Лукаша и Загорайский глядим и не видим, слушаем и не слышим, какие события разворачиваются перед нами. Муж разоблачен, жена дает понять ему, что между ними все кончено; то же самое, по ее словам, делает и любовница. Он уходит в кабинет, где пишет отчаянную записку и имеет два интересных разговора, с соперником и женой. Пошлая, извините, мелодрама неожиданно кончается смертью. Через год жена заявляет (и, видимо, имеет на это право), что среди нас находится убийца Мещерского. Я пока выдвигаю грубую схему, не касаясь множества деталей, по-видимому, очень важных. Исходя из этой схемы, можно следовать двумя путями. Первый: искать лицо, заинтересованное (или виновное) в гибели хозяина по мотиву преступления, если таковое имело место. Путь психологический. Второй, так сказать, технический: восстановить картину происшествия и тем самым выяснить, кто имел возможность украсть мышьяк и подсыпать его в стакан покойного. Мы все, в том числе и жена, уверовали в самоубийство, как вдруг она находит в кабинете Максима Максимовича коробочку с ядом, так, Дарья Федоровна?

— Вчера впервые после того дня рождения я приехала в Опалиху для встречи с покупателями дачи. В кабинете на письменном столе, точно на том месте, что и год назад, я обнаружила коробку с белым порошком. В пишущую машинку вставлен лист бумаги с отпечатанным текстом: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»

— Очень любопытно, — пробормотал Флягин.

— Очень, — подтвердил членкор. — Что вы по этому поводу можете сказать, Дарья Федоровна?

— Ничего. Никаких драгоценностей у меня никогда не было. Насколько мне известно, у Макса тоже.

— Тут фигурировали какие-то серьги…

— Да вот они, на мне! — закричала Ниночка. — Бирюза в серебре… вот, глядите!

— Я подарил Даше серьги, — решительно вмешался Старый мальчик, — в виде очень тонких золотых колец. Они целы?

— Так и лежат в спальне на комоде. Это все не то. «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает». Можем договориться, потому что не хватает? Что значит «не хватает»? Бессмыслица. Я не понимаю текст. А ведь кто-то из нас понимает.

— Идиотская шутка, — пробормотал старший Волков. — Розыгрыш.

— Так ведь нет же! Не розыгрыш. Макс дважды перед смертью употребил это слово: в разговоре со мной и с Володей. Драгоценности! Что вы об этом думаете, Лев Михайлович?

— Дело представляется все более фантастическим. Дарья Федоровна, ваш муж в тот день употребил это слово трижды. Да, да, и в разговоре со мной, когда мы мыли яблоки на кухне. Но тогда я не придал этому значения. Мы рассуждали о прелести жизни в деревне, он пожаловался, что ремонт будет стоить кучу денег, вдруг спросил: «Вы не интересуетесь драгоценностями?» Я ответил отрицательно, он сказал вскользь, что они с каждым годом растут в цене, и заговорил о садовом участке. Что все это значит? Допустим недопустимое: Максим Максимович был связан с какой-то бандой, спекулирующей драгоценностями. Он умирает, однако за ним остается должок, о чем предупреждают вдову, думая, что она в курсе. Но… коробочка с ядом. Вполне прозрачный намек на прошлый день рождения. Или кто-то из членов банды сидит тут, среди нас? Абсурд!

— Да уж! — возмутился ученый секретарь. — Значит, для ремонта дачи Максим Максимович хотел продать какие-то драгоценности?

— Ничего подобного у нас не было!

— Дарья, не скажи, — возразил Лукашка. — Покойник правда был везунчик, земля ему пухом. Несколько книг у него — настоящие драгоценности, поверь, в этом я кое-что понимаю.

— Наследство, — неожиданно высказался Старый мальчик. — Получил драгоценности от бабушки вместе с дачей.

— Это мысль! — воскликнул членкор. — Ведь не исключено, Дашенька?

— Не знаю. При мне она ни о чем таком не упоминала. Она жила на крошечную пенсию и почти до конца работала уборщицей на станции.

— Да ведь она могла продать хотя бы часы с пастушками! — закричал Флягин. — Видимо, старческий маразм.

— Да нет, не сказала бы. Правда, она иногда заговаривалась, но ведь ей было уже под девяносто и перенести гибель сына, исчезновение внука… а мать Макса отравилась.

— Мышьяком? — вскричала актриса.

— Не знаю. Бабушка, выйдя тогда через год из больницы, не смогла оставаться в Москве и приехала в Опалиху. Здесь, в этом самом кабинете, она и нашла труп невестки.

— О Господи! — ахнул кто-то.

— И все равно она сохранила ясность ума и память, как это ни удивительно. Мне кажется, потеряв всех, она тем более дорожила этим старым хламом и надеялась сохранить его для внука. Все тридцать лет надеялась. Но драгоценности… откуда? Не верю. Ведь не из князей же Мещерских они в самом деле! Средняя интеллигентная семья. И потом: зачем бы Максу это скрывать от меня?

— Он еще и не то от вас скрыл, Дашенька, — вставил старший Волков. — В его жизни готовился какой-то переворот. Помните? Тайна откроется в понедельник.

— Кто-то узнал про эту тайну и убил его, — прошептала она.

11
В наступившей паузе запела сизая птица в розовых кустах, не заглушив, однако, крысиную возню; их игры то затихали, то возобновлялись, образуя постоянный тревожный фон. Странный контраст сияющего, такого живого сада и «пира во время чумы».

— Тайна понедельника, — сказал членкор, взявший на себя по просьбе хозяйки бремя следователя. — Поговорим в связи с этим о мотивах преступления, то есть пройдем первый путь.

Как известно, в понедельник решалась судьба одного служебного кресла. Об этой тайне знали супруги Загорайские. Вот вам первый мотив. Его психологические корни: зависть. Не перебивайте меня, Виктор Андреевич, уповайте, что будут затронуты все. Если не ошибаюсь, Марина Павловна, вы посулили Мещерскому отпуск с понедельника, то есть намеревались устранить конкурента мужа с поля брани.

Второй мотив: любовь, ревность. Именно с понедельника Максим Максимович, по его словам, собирался «начать новую жизнь», раскрыть тайну или, попросту говоря, сменить семью. Тут замешано много участников: жена покойного, его любовница, его начальница, товарищ драматург и друг жены, принесший яд. Выражаясь романтически, клубок страстей, который, возможно, был разрублен одним смертельным ударом.

Не могу обойти и еще один мотивчик: патологической страсти к обладанию. Да, да, Лукаша, патология. Закоренелый холостяк готов войти в семейную клетку ради, например, «Аполлонов», украсть и, кто знает, может быть, убить.

И последние соучастники — мы с братом. С мотивами я затрудняюсь. Но при уме изощренном и тонком…

«Соучастники! — словно прозвенело в голове неожиданно остро и уместно. — Мы все соучастники. «Гости съезжались на дачу» — зачем он написал это… предупреждение? Да, я схожу с ума. Братья-то уж совсем ни при чем, мы их и не ждали…» Она прислушалась к словам членкора:

— …Каковой я считаю вас, Дарья Федоровна. Прошу!

— О чем?

— Найти мотив для нас с Евгением.

— Пожалуйста, — она приняла вызов. — Например, когда вы мыли яблоки, то узнали от Макса о драгоценностях гораздо больше, чем сказали сегодня нам. Вы сообщаете об этом Евгению Михайловичу, тот, под предлогом ремонта осматривая дом, похищает часть потаенного и подсыпает яд хозяину. Психологические корни: алчность. Довольны?

— Превосходно!

— Ладно, это не игра. Если вы с братом не спекулянты драгоценностями, вас можно исключить из числа подозреваемых: тайна понедельника возникла, когда Макс и не подозревал о вашем существовании.

— Хоть Лев Михайлович и обозвал меня патологическим типом, — заявил Лукашка, — и холостяком (Дарья, на заре туманной юности я ведь был женат, продержался почти год, подумай!), так вот, член-корреспондент не спекулянт. Ручаюсь. Строительный босс также. О Максе они ничего не знали и не слыхали до самого дня рождения, равно как и он о них. Я просто пообещал ему пошукать насчет ремонта среди своих клиентов.

— Цицероновская речь, — членкор усмехнулся. — Что ж, нас пока опустим, а если надо — вот мы, перед вами, всплывем. Значит, круг сужается до семи человек: Дарья Федоровна и зубной врач, супруги Загорайские, актриса с драматургом и Лукаша.

— Даша разыскивает убийцу своего мужа, — вмешался Старый мальчик. — Зачем вы ее включаете в этот круг?

— А вот зачем, — слабый профессорский голос незаметно затвердел. — Ревность — чувство сильное и зачастую неуправляемое, согласны? Например, она стремится выведать, кто из нас проник на дачу с ядом и отпечатал записку, то есть кто-то догадался и шантажирует ее, требуя своей части за молчание. Как там: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Я правильно запомнил? Натура смелая и страстная, она не затаивается, а идет напролом. Нравится вам такой вариант?

— Нет.

— Мне тоже. И все-таки мы проверим всех. Итак, коснувшись мотивов, двинемся дальше и постараемся восстановить наиболее полную картину. Дарья Федоровна отдыхает в Крыму, Максим Максимович занимается докторской, да, Марина Павловна?

— Именно здесь, — зловеще подчеркнула Загорайская. — Я смотрела сквозь пальцы (время отпускное, дачное), но он… все забросил, каждый день рвался сюда, в этот проклятый дом.

— Понятно. Ученый горел творческим огнем или… и даже вероятнее всего — другим. Ниночка, вы часто бывали здесь?

— Ах нет, что вы!

— Ваши серьги…

— Один раз, всего только раз.

— Профессиональная память дает сбой! — фыркнула Загорайская. — А Максим Максимович по телефону упомянул, что она в «последний раз» забыла серьги. Значит, был еще и первый… раз, еще раз, еще много-много раз — цыганские романсы.

— Ну да, два раза… я забыла… я так люблю природу, ну и любопытно: старинный дом. Знаете, он сказал: «Я принял на себя проклятие».

— Проклятие, — повторил членкор. — То есть измену, прелюбодеяние?

— Но, но… выбирайте выражения! — зеленые глаза актрисы блеснули русалочьей усмешечкой. — И не колыхайте классических трагедий. Все гораздо проще.

— Бывает простота хуже воровства. И Максим Максимович, судя по всему, был не такой уж простак, да и вас никакой Пицундой не запугаешь. Зачем вы явились сюда сегодня, догадываясь, что вдове все про все известно?

— Я… — актриса запнулась, но тотчас нашлась: — Попросить у Даши прощения.

— Простите, что-то непохоже. Одним словом: для меня неясны ваши отношения с покойным, и я должен сказать…

— Я боюсь! — вдруг заявила Ниночка. — Я зря приехала, я боюсь находиться в этом доме. И Макс боялся, честное слово!.. То есть не боялся… Он жутко нервничал.

— Он нервничал с «Пиковой дамы», — объяснила Загорайская. — Не все, как видите, могут жить двойной жизнью. У некоторых есть совесть.

— И вы и ваша совесть…

— Проклятие! — воскликнул драматург, и все уставились на него. — Он сказал «проклятие»… проклятый дом. Просто поразительно, что мать и сын погибли в одной комнате.

Членкор спросил:

— А Ольга Николаевна — бабушка или прабабушка, так, Дашенька?.. — сообщала какие-нибудь подробности о смерти невестки?

— Бабушка? Нет. Очевидно, не могла об этом говорить.

— Я думаю! Ладно, пошли дальше. В пятницу, за день до смерти, Максим Максимович намекает актрисе по телефону на какую-то тайну, которой он живет с весны (то есть с «Пиковой дамы»), тайну, которая вызывает в нем и страх и счастье и которая откроется в понедельник. Я правильно запомнил, Марина Павловна?

— Правильно.

— И вы решаетесь действовать по евангельскому принципу: пусть все тайное станет явным. Однако мотивы ваши отнюдь не христианские. Что лежит в их основе: опасение за кресло мужа или подавленные чувства к своему подчиненному?

Загорайская молчала горестно, муж отрубил:

— Требую оградить нас от клеветы!

— Вы пытаетесь сохранить лицо, и я вам сочувствую… если вы не убийца, конечно. Я ведь проглотил «спекулянта». Посему ставлю условие: или каждый терпит любую клевету до конца или разойдемся. Не хотите? Вы все захвачены? Я тоже. Аморалка — словцо вульгарное, но всеобъемлющее — может послужить, как вам известно, Виктор Андреевич, серьезным препятствием для перспективной карьеры. Да, любопытно было бы ознакомиться с той неоконченной характеристикой… впрочем, уверен, в высшей степени положительной. Ведь так, Марина Павловна?

— Он был настоящий талант, и я…

— Вот-вот! Я склоняюсь к тому, что вами двигало чувство любви.

— Оригинальный вывод, — заметил Флягин.

— Владимир Петрович, вы же драматург, инженер, так сказать, человеческих душ. Женщина до сих пор хранит никому не нужную казенную бумажку, в которой как могла выразила свои чувства, — это очевидно. Итак, в порыве любви Марина Павловна одним махом — изящный, но опасный ход — разводит Максима Максимовича и с женой и с любовницей. Он идет в кабинет и пишет роковую записку. Кардинальный вопрос: прощание — смерть или прощание — уход?

— Уход, — ответила Дарья Федоровна — «Я ухожу, — сказал он Володе, — прямо сейчас». Это в его духе. Я знаю его самолюбие и стремление во всем идти до конца. Он решил расстаться со мной первым.

— Нет, после того как вы с ним уже расстались.

— И он пришел в бешенство, я почувствовала. Он никогда не написал бы такую безобразную записку, он бы раскаялся, прощаясь с жизнью.

— Ведь это что получается! — воскликнул Лукашка. — Убитый подыграл убийце?

— Не уверен, — возразил Флягин. — Даш, он обозвал себя подонком и признался, что жить без тебя не может.

— Без меня? — лицо ее вспыхнуло. — Или без твоей Нины?

— Без тебя — и ты это прекрасно знаешь.

— И он знал, что предательства я не прощу.

— Он же сказал перед смертью, что предательства нет.

— В том-то дело! Оно есть. Ведь есть, Нина? Есть. Все раскрылось, врать не имело смысла, он это знал. Он говорил о другом предательстве, неужели вы не понимаете? Он вообще говорил о другом. Володь, повтори, как он упомянул про драгоценности.

— Ну, я спросил: «Вы спутались на «Пиковой даме»? Он вдруг будто очнулся и воскликнул: «Пиковая дама»! Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями».

— Добиться драгоценностей?

— Нет, «добиться с драгоценностями». Я отметил машинально, что, видимо в возбуждении, он употребил странный оборот.

— Тут все странно. Должен чего-то добиться, когда знал, что вот-вот умрет. Если уж его так волновали какие-то бриллианты, он упомянул бы о них в предсмертной записке. Нет, он не собирался умирать. Его мучило что-то другое, помимо «любовных шашней», по удачному выражению Лукаши. Лев Михайлович, вы правы: разыгрывалась пошлая мелодрама, но за ней скрывалось что-то еще. Тайна исчезла вместе с ним, через год всплыла, кто-то из нас ее знает.

— Ваши соображения звучат убедительно, — согласился членкор, — и если не отменяют совсем, то сильно колеблют версию о самоубийстве. Только хочу заметить: «шашни» и «пошлость» — слова, не определяющие, Дашенька, ваших отношений с мужем. По-моему, все гораздо серьезнее и глубже… ну, это в скобках. И каков вывод? С мотивами явный перебор: психологически Максима Максимовича могли убить все (даже мы с братом, как вы остроумно заметили). Теперь давайте пройдем второй путь: кто из нас имел, так сказать, физическую возможность подсыпать яд в стаканчик погибшего. Александр Иванович, как специалист, скажите, какая доза мышьяка требуется для отравления взрослого мужчины?

— Я не специалист. — Старого мальчика и вообще-то было трудно назвать «душою общества», а сегодня он замкнулся напрочь.

— Я всего лишь имел в виду, что вы медик. Стало быть, не знаете?

— Знаю. Минимум тридцать миллиграммов на один килограмм живого веса. Для Макса требовалось не меньше 2,15 грамма.

— Видите, как вы все славно рассчитали. А говорите — не специалист!

— Рассчитал. После убийства.

— Вы знаете, что произошло убийство?

— Я верю Даше.

— Во всем?

— Во всем.

— Вам известно, в какое время Максим Максимович был отравлен?

— Примерно с половины второго до половины третьего.

— Вы и это рассчитали?

— Это данные экспертизы.

— Но если яд обнаружен в стаканчике, можно предположить, что Максим Максимович принял его с последней порцией наливки?

— В остатке последней порции яд слабой концентрации, сильно разбавлен. Выходит, принят раньше. Володя слышал три удара — часы в кабинете. Макс умер в 15.07.

— Ладно, будем исходить из этих данных. Дарья Федоровна, во сколько мы сели за стол и появился ваш друг с мышьяком?

— В двенадцать.

— И почти сразу же коробочка была унесена Максимом Максимовичем. Надо установить, кто за полтора часа — с двенадцати до полвторого — заходил в дом, то есть мог взять яд. Кажется, я первый. Мы с хозяином мыли яблоки. Лукаша, откуда ты взял коробочку?

— С кухонного стола. Она вроде за миской с огурцами стояла, я не сразу нашел. Еще там хлеб лежал, салфетки, посуда… В общем, весь стол был заставлен.

— Совершенно верно. Я на эту коробочку внимания не обратил.

— Хоть бы и обратили, — вставила Дарья Федоровна. — Стол вплотную придвинут к умывальнику. Вы не смогли бы на глазах у Макса открыть коробку, взять яд и стереть отпечатки.

— М-мда, рискованно, пожалуй.

— Лева, не отпирайся, — наставительно заметил старший Волков. — За те полчаса, что ты был знаком с покойным, ты успел возненавидеть его до такой степени, что заманил на кухню и отравил. Это очевидно. Прошу только помнить, товарищи: ни я, ни мой брат на учете в психдиспансере не состоим.

— Евгений, не смешно. Если не преступление, то какая-то тайна во всем этом кроется: откуда через год всплыла коробочка с ядом?

— Вот я пойду сейчас и посмотрю, действительно существует в кабинете коробочка или это плод воображения вдовы, потрясенной…

— Там она, Евгений Михайлович, — Лукашка зажмурился. — Прям посередине стола. Я своими глазами…

Но старший Волков не дослушал.

— Дашенька, а вы нас не разыгрываете? Вы не сами ее сюда привезли?

— Я на учете также не состою.

— Скоро все встанем. Чем-то таким, знаете, замогильным тянет, противоестественным от нашей игры, чем-то…

— Какая игра, Евгений! Речь, возможно, идет о преступлении, очень смелом, очень подлом и очень удавшемся. Итак, номер второй — Лукаша.

— А что Лукаша? Ничего не скрывал, отпечатков не стирал…

— Только воровал.

— Обменял! Товарищи, есть же у вас здравый смысл! Ну хорошо, я отравил старого доброго друга за «Аполлонов». Но я же своего «Ангела» оставил — такую улику. Да что Дарья, неграмотная, что ли? Не знает, какие книги у нее есть, а каких нет?

— Дурачком-то не прикидывайтесь! — вставил Загорайский. — Не знаю ценности этих «Аполлонов» и никогда декадансом не интересовался. Но отлично помню, как у вас глазки заблестели, когда вы коробочку с ядом увидели. А что вы заявили, когда Максим Максимович ушел яблоки мыть? Что он еще крепко пожалеет, да поздно будет. А?

— Ну вы, Сальери доморощенный…

— Уголовный тип! Наверняка на учете состоит, не видите, что ли? Другую коробку на дачу подбросить и записку идиотскую отстучать — вполне в его духе. Да я больше никого из нас в этой роли не представляю, а его — просто вижу. Драгоценности — это книги, сам признался. Шантажирует Дарью Федоровну. Жених!

Однако Лукашку не так-то легко было сбить с панталыку.

— Если б я на дачу проник, я бы тогда Брюсова своего забрал и папку с докторской назад положил. Что, не так?

— Нет, Лукаша, ты бы этого не сделал, — возразил членкор задумчиво. — Ты не сумасшедший, а человек весьма смышленый и рассудил бы так: а если Дарья Федоровна уже была на даче и видела в столе Брюсова? Потом она вдруг замечает пропажу. Кто владелец «Огненного ангела»? Ты!

— Да где б я взял яд? Это только Старый мальчик…

— Какой мальчик? — удивился членкор.

— Какой, какой… перед вами сидит, медик наш. Все до миллиграмма рассчитал, и рука не дрогнула. Это его Макс Старым мальчиком прозвал… больно уж они любили друг друга. Взаимно!

— К медику мы еще вернемся. Думаешь, сумел перевести разговор? Учти: ты остаешься под подозрением. Дальше. Яд уже перенесен в кабинет. Кто следующий заходил в дом? Если мне не изменяет память, Загорайские и ты, Евгений.

— Понесла ж меня туда нелегкая! К сожалению, я ходил отдельно, сам по себе. Супруги сразу направились в кабинет, а я прихожую осмотрел, столовую…

— В кабинет заходил?

— И заходил, и коробочку на столе видел, и яд мог достать, и отпечатки стереть. Объясни мне только — зачем?

— Евгений Михайлович, вы ведь крупный специалист в своем деле? — вмешалась Дарья Федоровна.

— Кое-что смыслю.

— К вопросу о наследстве Макса… если бабушка что-то скрыла от меня… — Она вдруг запнулась, задумавшись: «Бабушка скрыла… бабушка!» — это слово вызвало какое-то неясное подспудное беспокойство… кто-то что-то сказал… что-то осело в подсознании и не вспоминается… Дарья Федоровна очнулась — гости пристально смотрели на нее — и продолжала. — Так вот, в связи с наследством. Евгений Михайлович, как вы думаете, в доме может быть тайник?

— В этом доме может быть все. Но заверяю вас честным словом, я тайник не обнаружил и драгоценностей не крал. Однако… в такой ситуации честного слова, должно быть, мало?

— Для публики, Евгений, мало. Давай походим в подозреваемых, покуда не найдем настоящего убийцу.

— Вы уверены, что найдете? — поинтересовался Старый мальчик.

— Не уверен, но… кто знает. После того как Лукаша отнес мышьяк в кабинет, Марина Павловна выразила желание осмотреть дом и позвала с собой мужа.

— А ведь так и было, — заметил драматург. — Ну и память у вас.

— Пока не жалуюсь. Виктор Андреевич, если вы не состояли, извините, в сговоре с женой, смогли бы вы тайком от нее взять яд?

— Что за вопрос!

— То есть нет? А вы, Марина Павловна, что скажете по этому поводу?

— Мы были все время вместе, и я не понимаю, каким образом…

— Ну, это понять нетрудно. Например, вы осматривали часы в кабинете?

— Да. Дорогая вещь.

— А вы, Виктор Андреевич?

— Осматривал.

— Вдвоем?

— Что «вдвоем»?

— Одновременно с женой?

— Ерунда какая-то!

— Часы стоят в углу кабинета, при осмотре надо повернуться спиной к столу, а в это время…

— Ерунда! Объясните лучше, как вы это себе вообще представляете? Каким образом можно украсть мышьяк? Допустим, открываю крышку, беру щепотку — а дальше? В пальцах порошок держу? В карман сыплю? Ответьте!

Ответила Дарья Федоровна:

— На письменном столе лежала — и сейчас лежит — стопка писчей бумаги. Один лист из нее взял Макс для записки, другой — убийца, напечатавший предупреждение. Щепотку яда можно завернуть в бумажку и спрятать в карман.

Членкор кивнул одобрительно.

— Ну вот, а иронизируют над женской логикой! Тут вам и логика и интуиция. С такими данными, Дашенька, вы могли бы блестяще провернуть преступление. Однако насчет «убийцы» — повремените. Возможно, вас предупреждает друг, а не враг. А вот с карманами надо разобраться. Ну, с мужчинами нет проблем: все в брюках. Марина Павловна, сегодня вы в трауре…

— Не в трауре, а…

— В черном платье. А что на вас было надето в прошлом году?

— Я была в летнем брючном костюме.

— То есть при карманах, так? Ниночка? Что-то такое яркое, как факел…

— Да, да, в алом платье без единого кармана.

— Но широкие обшлага на рукавах, — заметила Дарья Федоровна. — Три грамма яда туда поместятся.

— Я вообще не заглядывала в кабинет! Мы ходили в спальню…

— И отсутствовали почти пять минут, — не выдержала долго молчавшая Загорайская. — И чем там занимались, неизвестно. К тому же она бывала на даче и отлично знает расположение комнат.

— Вот вам еще один пример женской наблюдательности, — одобрил членкор. — Дашенька, если не ошибаюсь, вы были в этом же прелестном сарафане?

— Да.

— Ну, с ним все прозрачно и ясно.

— Даша не могла украсть яд еще и потому, — вставил Старый мальчик, — что она вообще не поднималась с места.

— Подведем резюме: теоретически к яду причастны я, Лукаша, Евгений, Загорайские (в сговоре или по отдельности) и Ниночка. — Членкор вздохнул. — Слишком много соучастников. Исключение: хозяйка и драматург.

— Алик также не входил в дом.

— С вашим Аликом, Дашенька, дело обстоит сложнее. Ведь он привез мышьяк? И если задумал преступление, то мог держать часть порошка при себе.

— И отравить давнего счастливого соперника, — вставила Загорайская с неиссякаемой энергией. — Или передать яд Дарье Федоровне, сидевшей рядом, чтоб она, по ее словам, «уже сделала».

— Таким образом, непричастным остается один Флягин, — подытожил членкор.

— Володя, — заговорила Дарья Федоровна, — когда тебя послали за розами, кажется, ты сказал, что знаешь, где они растут. Ты спускался перед этим в сад? Я не помню.

— Спускался в туалет. Ну и что?

— Значит, ты мог подойти к раскрытому окну кабинета, протянуть руку и взять мышьяк. Это реально — я проверила.

— Так-то вот! — воскликнул членкор уныло. — И второй путь ничего не дал. Каждый имел мотив и мог украсть и отравить.

Его брат с усмешкой оглядел присутствующих и заявил:

— Самое забавное заключается в том, что никто этого сделать не мог.

12
Начальственный благообразный старик произнес многозначительную фразу так спокойно и уверенно, что все вдруг бездумно расслабились, словно высвобождаясь из кошмара в реальный, такой прекрасный мир. Предзакатные лучи, звон кузнечиков, тихий зеленый шелест, терпкий аромат летнего исхода. Только вот не стихала крысиная возня (кто это предложил поджечь одну тварь и очистить дом?)… Но ведь сказано же: среди них нет убийцы. Эта безумная вдова держала всех под гипнозом пять часов, а благородный мудрый старик освободил. Он продолжал:

— Мне всегда это было ясно, но я не прерывал. Подумайте, какие захватывающие, леденящие душу переживания! Ну о чем бы мы с вами беседовали? О погоде да о политике — а тут? Всё на нервах, обнажаются подкладки, изнанки, помыслы и замыслы. Потрясающе!

— Так объясните же, почему никто из нас не мог убить Макса.

— Потому, Дашенька, что я был за рулем и, следовательно, возглавлял застолье. Как известно и как я доложил следователю, мне довелось покинуть компанию всего лишь раз. В мое отсутствие подсыпать яд в стаканчик Максима Максимовича не могли, поскольку к наливке, в которой он обнаружен, еще не приступали. Стаканчик стоял рядом с графином — вот как сейчас (проверьте по фотографиям), то есть перед моими глазами — зрение у меня дай Бог, — а главное, перед глазами самого хозяина. Или находился у него в руке. Так объясните же, каким образом могло быть совершено злодеяние? Никаким — клянусь своей жизнью!

— Сильно сказано, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Находясь под столь неусыпным наблюдением, и сам Макс не смог бы себе подсыпать яду?

— Я думал над этим вопросом в свое время, поскольку следователь пришел к выводу, что хозяину проще было бы отравиться в доме в одиночестве, чем подвергаться риску при гостях (вообще тащить из коробки яд на веранду — абсурд!). Однако человеческая душа, Дарья Федоровна, жуткие потемки. Может быть, он хотел совершить этот акт именно в вашем, например, присутствии, на ваших глазах. Своеобразное извращение. А физически, так сказать, совершить это возможно. Ведь стаканчик был в его руках: хозяин — барин. Самоубийство, Дарья Федоровна. И причины у него, как выяснилось, были: он потерял вас… или, пардон, актрису. Как сказал бы поэт: перед нами развернулась трагедия любви!

— Сказано еще сильнее. Итак, вы клянетесь своей жизнью, что никто из гостей подсыпать яд Максу не мог?

— Клянусь.

— Так что же значат отпечатанная записка и коробка на столе?

— Это какое-то недоразумение.

— Так почему же оно не разрешилось сегодня? — Дарья Федоровна тяжелым взглядом посмотрела на каждого — и каждый отвел глаза. — Кто-то зачем-то раздобыл мышьяк и металлическую коробочку, ехал сюда тайком, взял ключ в сарае, открыл чужой дом и вошел в кабинет. Враг или друг? Если друг — отзовись, объясни, расскажи, что ты знаешь о тайне моего мужа, об этих ужасных драгоценностях, о которых Макс трижды упомянул перед смертью и из-за которых, видимо, погиб.

Она говорила тихим, монотонным голосом, с каждым словом возвращая гостей («Гости съезжались на дачу» — предупреждение?) в давешний кошмар, в свой одинокий ад.

Она говорила, в то же время лихорадочно соображая: «Глупо, безнадежно… он не заговорит при всех — тот, кто прислал мне яд. Он придет один, ночью, может быть, сегодня — за драгоценностями. Надо выпроводить их всех и ждать. Ночью? Я боюсь!.. Неправда! Я уже давно ничего не боюсь…» Так она уговаривала себя, между тем продолжая с усмешкой:

— Ну? Кто смелый? Молчите?.. Никогда не клянитесь жизнью, Евгений Михайлович, — это опасно, особенно когда гости съезжаются на дачу. Отравить Макса было невозможно — и все же он был отравлен. Значит — возможно. Легче всего это было сделать вам.

— Идя на допрос к следователю, я продумал этот вариант… в качестве, так сказать, соседа за столом и виночерпия. Но у меня есть свидетель: мадам Загорайская, которая, извините, добровольно следила за вашим мужем.

— Да, Марина Павловна — надежный сыщик. Однако ее внимание раздваивалось: она вынуждена была, подслушивать наши разговоры с Аликом. И — не исключено — между делом подсыпать яду. Или вы, или она могли это проделать, когда Макс уходил за гитарой. Вы — когда Лукаша фотографировал Загорайских и они смотрели в объектив, она — когда фотографировали вас.

— Слушай, Лева, ты заметил бы, как я подсыпаю мышьяк своему соседу?

— Успокойся, заметил бы. Ты не отравитель.

— Лев Михайлович, вы ничего не могли заметить: вы в это время курили трубку на ступеньках веранды.

— Ага! — вставил Загорайский. — Фотограф крутился вокруг стола с сигарой и стряхивал пепел в пепельницу возле стаканчика Максима Максимовича. То же самое проделывал Старый… простите, Александр Иванович.

— Я не курю сигар.

— А сигареты? Я вот вообще не курю.

— Вы! — не оставался в долгу Лукашка. — Вы когда подходили к жене фотографироваться, то самостоятельно угощались наливкой из графина и могли поменять стаканчики.

— О господи! — простонал членкор, раскуривая трубку. — Опять эта чертова круговерть, в которой все соучастники…

— Кроме вас, — вставила Дарья Федоровна. — Когда муж уходил, вас просто не было за столом.

— Ну слава Богу, хоть ты оправдан! — беспечно откликнулся старший Волков. — Ерунда все это! Я был абсолютно трезв и видел все, что у меня под носом творится!

— Но, Евгений Михайлович, — не сдавалась Дарья Федоровна, — вы не можете утверждать, будто в течение часа не сводили глаз со стаканчика Макса. Например, вы обращали активное внимание на женщин. Наверняка оборачивались, чтобы взглянуть на сад, хоть раз…

— Не оборачивался, Дашенька, честное слово, не взглядывал, мне хватало пунцовых роз на столе. Я был занят своими обязанностями. Я… — старик внезапно побледнел, покачнулся и прошептал: — Что-то с головой… кружится…

Среди гостей пронесся то ли вздох, то ли вскрик.

— Что с тобой? — закричал членкор и, резко повернувшись к брату, схватил его за руку. — Он же ничего тут не пил?.. Ты ведь не пил?

— Нет, не пил… я… — забормотал тот со страхом. — Почему ты спрашиваешь?

— Да потому что в этом проклятом доме…

— Я не пил… я только… вон у Дашеньки водички попросил, как мы приехали…

— Дарья Федоровна, вы что, всерьез считаете моего брата убийцей?

— Не более, чем всех.

— О Боже! — вскрикнула актриса истерично. — И ты нас всех… Ну да, он старик, он умирает первый! Алик, какое есть противоядие?.. Впрочем, ты наверняка с ней в сговоре… Что делать?

— Тошнота и рези в желудке — похоже на симптомы холеры, — поставил диагноз Старый мальчик, затянулся сигаретой и стряхнул пепел в пепельницу. — Тошнота и рези. Кто-нибудь ощущает? Никто? Я так и знал.

Тут и остальные вышли из оцепенения, и жутковатый галдеж заглушил было крысиную возню, как вдруг умирающий огляделся затравленно, вырвал руку и поспешно спустился в сад.

— Не нравится мне все, — угрюмо сказал членкор и отправился вслед за братом.

Оставшиеся перед лицом смерти вели себя по-разному: невозмутимо продолжал курить Старый мальчик; золотистый паж рыдал на плече рыцаря-неудачника, повторяя: «Я приехала сюда только из-за тебя», — и тот гладил ее руки; ученый секретарь вскрикивал бессмысленно и безостановочно: «Сумасшедший дом… сумасшедший дом… сумасшедший дом…»; Лукашка бегал взад-вперед по веранде, глубоко дыша по системе йогов; Дарья Федоровна сидела в задумчивости; Загорайская (вот кто не потерял хладнокровия) не сводила с нее глаз; наконец Старый мальчик поднялся, пробормотав:

— Однако пойти успокоить стариков?

— Одного, должно быть, успокоили навеки! — заорал ученый секретарь.

— Не те симптомы, — отозвался Старый мальчик со ступенек. — Просто нервы.

— Куда? — крикнула Загорайская. — Он подойдет к открытому окну и достанет мышьяк!

— Окно закрыто на шпингалеты, — рассеянно объяснила Дарья Федоровна.

Старый мальчик скрылся, Загорайская тотчас придвинулась к хозяйке и зашептала на ухо:

— Вы действуете глупо. Членкор прав: вам предложили сделку за молчание. Отдайте эти чертовы драгоценности, не жадничайте — иначе кто-то потеряет терпение и заговорит.

— Кто?

— Я же говорю: глупо! Надо было с каждым из нас связаться по отдельности и договориться. Кто ж публично признается в шантаже?

— Это вы напечатали записку?

— Нет. Если б у меня были твердые доказательства вашей виновности, я бы рассказала о них следователю. А у шантажиста, очевидно, они есть.

— Как вы думаете, кто это?

— Да хотя бы этот нищий Флягин. Может быть, он подслушал ваш действительный разговор с мужем перед смертью, а не то, что вы нам преподнесли. Впрочем, что гадать? Закругляйте это бестолковое следствие и ждите. Он придет. Или она.

— Она?

— Крокодиловы слезы и хватка крокодила, не видите, что ли? Если драматург знает — знает и она. И неизвестно еще, что ей сказал Максим Максимович, когда они ходили за гитарой. Эта шлюха крутилась тут без вас целый месяц и мало ли что могла пронюхать. Мой совет: отдайте все, что потребуют.

Почему вы заботитесь обо мне?

— Вы страшный человек, Дарья Федоровна, и никогда не любили его. Но я не хочу скандала.

— Боитесь?

— Не хочу, чтоб трепали имя Мещерского.

— Как благородно! Вы не хотите, чтоб трепали имя Загорайских.

— Эх, Дарья Федоровна, если б вы знали, что такое любовь и кого вы потеряли.

Едва закончился этот разговор, как братья Волковы с зубным врачом поднялись на веранду. Старый мальчик повторил:

— Нервы, — и сел рядом с хозяйкой.

— Значит, есть надежда, что мы не отравлены? — Лукашка встряхнулся. — Тогда я пошел! — и подхватил свой портфельчик с пола. — «Ангела», Дарья, я тебе дарю в честь сегодняшнего… Что сегодня было-то? День рождения или поминки? В общем, дарю. Без «Аполлонов» перебьюсь, жизнь дороже. Прощайте, дорогие мои, надеюсь, мы больше не увидимся.

Поднялись Загорайский и Флягин с актрисой.

— Крысы первыми бегут из проклятого дома, — заговорил членкор, загораживая выход. — Однако я хочу добиться истины, и я ее добьюсь.

— Без меня, без меня…

— Прошу по местам!

Было в его голосе, в его глазах что-то такое, что не давало ослушаться; Лукашка покорился, и все расселись в прежнем роковом порядке; и так же шуршали крысы и зиял пустотой венский стул незримого хозяина.

13
Истина надвигалась исподволь, сквозила легчайшим сквознячком сквозь щели и лазейки, шуршала истлевшей соломой на чердаке, отзывалась жалобным, почти неслышным боем бабушкиных часов в недрах старого дома.

Членкор заговорил настойчиво:

— У моего брата, как справедливо заметил наш медик, сдали нервы. Он прогулялся по саду и пришел в себя. Так, Евгений? Тогда ответь при всех (раз уж ты отказался отвечать мне): что с тобой случилось?

— Старость, Лева, вот что со мной случилось.

— Ну, ну, здоровьем тебя Бог не обидел. И ты единственный из нас смотрел на это опасное следствие как на игру и забавлялся. Я не боюсь спрашивать при всех, потому что уверен в тебе, как в себе самом. Ответь: ты что-то вспомнил?

— Лева, не надо.

— Надо. Произошло убийство.

— Никогда не клянитесь жизнью, — забормотал старик глухо и бессвязно, — жена убитого права. Убитого — вот в чем ужас! И тогда на столе цвели розы вот такие же, пунцовые… нет, пышные, оранжерейные. Мы ж с тобой привезли, помнишь? А меж ними и стаканчиком Максима Максимовича вдруг появилась бумажка… Как же я забыл про нее? То есть не забыл, я и внимания не обратил, не придал значения… А ведь потом она исчезла. На фотографии ее уже нет, на той последней фотографии, когда пили здоровье покойника. Дарья Федоровна, дайте мне карточки! Он вгляделся: руки, державшие снимок, дрожали. — Ну да, ее нет… и в пепельнице нет, кто-то взял.

— Какая бумажка? — прошептала Загорайская. — Я ничего не видела.

— Бумажка… не салфетка, нет!.. клочок писчей серой бумаги, мятый… — Евгений Михайлович помолчал. С белым налетом порошка.

— Евгений!

— Да, да, ты прав — убийство… страшное, непостижимое. У меня на глазах! Дарья Федоровна, вы видели эту бумажку?

— Нет.

— Товарищи, кто-нибудь видел? Серая, мятая… ну?

Молчание.

— Может, кто ее выбросил? Вспомните!

Тяжелое, затаившееся молчание.

— Никто из нас ничего подобного не видел, — заявил Старый мальчик с напором, а Загорайский подхватил:

— Ну, если Евгений Михайлович настаивает на своем, значит, сам Мещерский всыпал себе под столом яд, положил эту бумажку, а потом убрал.

— Не мог он этого сделать! Он уходил за гитарой, а она исчезла, когда фотографировали меня, а Лева курил на ступеньках… нас отвлекли. Вот, глядите, — старший Волков лихорадочно листал стопку фотографий. — Вот следующий после моего снимок — Загорайские; возле стаканчика ничего нет, видите?

— «Нас отвлекли», — задумчиво повторил членкор. — Почему в саду ты мне отказался отвечать? Чего ты испугался?

— Мы с тобой среди чужих людей. Мы здесь никого не знаем, а там в кабинете стоит…

— Ты хочешь сказать… Погоди! Медик привозит яд, ученая дама разыгрывает эпизод с Пицундой, жена требует цыганских романсов, актриса увлекает хозяина за гитарой, фотограф организует суматоху и поднимает меня из-за стола, Загорайские позируют, драматург спускается в сад… Любопытный хоровод. Ты помнишь, когда увидел эту чертову бумажку?

— Кажется, после ухода Максима Максимовича с Ниной… Ну да! Я хотел положить ее в пепельницу: стол был так чист и красиво убран! — но тут Лукашка приказал нам улыбаться.

— И мы улыбнулись. Дарья Федоровна, какого сорта бумага лежит на письменном столе? Ну, на чем написана предсмертная… то есть прощальная записка?

— Дешевая, тонкая.

— Серая?

— Серая.

— Марина Павловна, вы такой бумагой снабжали Максима Максимовича?

— Да, низшего сорта, для черновиков докторской.

— Так. Дарья Федоровна, к вам съезжались всегда одни и те же гости?

— Да, уж пять лет, по праздникам.

— Зачем ты привез нас, Лукаша?

— Я хотел с ремонтом…

— У тебя опять промашка вышла. Товарищ драматург, вы точно записали последний разговор с Максимом Максимовичем?

— Точно.

— Сомневаюсь. Кому еще и в каких выражениях говорил хозяин о драгоценностях? — Пауза. — Ну? Он ведь общался со всеми вами перед смертью. По службе, по любви, так сказать, по обмену книг, приглашал на день рождения, жаловался на крыс, проклинал какую-то тайну и считал ее позорной. Кто кого предал — вы его или он вас? Или «предательства нет»? Что он знал о вас или вы о нем? На празднике в присутствии стольких людей незаметно подсыпать яд в серебряный стаканчик невозможно. Да, нас с братом отвлекли, однако он успел заметить серый клочок с налетом порошка.

Гости молчали, и странно прозвучал в этом странном молчании голос хозяйки:

— «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок», — сказал Макс, встречая своих гостей, свою смерть.

Открытая веранда выходила на запад, тень навеса отступала, вот исчезла совсем, и предзакатные лучи — золото с багрянцем — сквозь деревья старого сада вдруг ярко и пронзительно озарили «пир во время чумы», обнаженные застывшие лица без праздничных улыбок. И она сама сыграла свою зловещую («инфернальную») роль. Весь год Дарья Федоровна чувствовала и сознавала себя убийцей — не освободиться от этого ощущения, вспоминать детали и слова, оттенки интонации, смех, жест, поворот головы. Да и как освободиться — «пир» снился почти каждую ночь; и во сне и в бессоннице муж уходил в темный вечный провал — и напрасно гадать, воображать другой исход: если б она могла простить? Не было бы мертвого тела в кабинете. «Даша, пойдем чаем займемся?» — «Нет». — «Я тебя прошу». — «Нет». И все же я не выдержала, пошла, переступила порог. «Я счастлив, только не уходи», — сказал он, пошел мне навстречу и умер — слишком поздно я пришла! Ты не подонок, и я не могу без тебя жить. Разве это жизнь?Это сон. Продолжается бесконечный сон, в котором гости-соучастники продолжают съезжаться на дачу.

Последние слова она нечаянно — отчаянно! — произнесла вслух и нарушила застывшую тишину. Поднялся гул и ропот — крысиная возня, — но она продолжала упрямо:

— Мне кажется, в этих словах — ключ к убийству.

Ропот усилился; Дарья Федоровна не слушала: сейчас они совместно сплетут новую словесную сеть недомолвок, вранья и оправданий; они не знают, что Макс предупредил меня, подчеркнув четыре слова в черновиках своей докторской. И Лукашка не знает, иначе он не отдал бы мне папку. И я им ничего не скажу, я во всем разберусь сама.

— Мистика какая-то, — растерянно протянул ученый секретарь. — Мракобесие какое-то.

— Удивительно удачное словцо вы подобрали, Виктор Андреевич, — заметил членкор. — Мрако-бесие. Нет, не совсем удачное. То бесы во мраке. А у нас: как крысы, средь бела дня, на солнце, прилюдно и безнаказанно — вот в чем оригинальная особенность нашего преступления. И жертва не сопротивляется, напротив охотно идет навстречу. И бумажку с ядом отчего-то никто не замечает. Ах, кабы не ремонт да не два старых дурака — это мы, Евгений, с тобой, — как бы гладко все сошло!

— Лев Михайлович, — спросил Старый мальчик резко, — какая тайна, по-вашему, может объединять нас всех? Ученого секретаря, например, фотографа и актрису? Меня и мадам…

— Вам виднее, вы медик и можете рассчитать миллиграммы. Возможно, тайна смерти. Иногда мне кажется, это единственное, что объединяет людей вообще.

— Ладно, — Дарья Федоровна встала. — Когда виновны все виновного нет: так получается. Считаю наше следствие законченным.

— Ничего никогда не кончается, Дашенька, запомните, — сказал членкор задумчиво. — В пушкинском отрывке, так полюбившемся вашему мужу, все стремительно идет к катастрофе. Любовь, страсть, отчаяние. Концовки, к сожалению, нет.

— Концовка наступит в понедельник, — ответила Дарья Федоровна с усмешкой. — Ведь речь идет о тайне понедельника?

14
Гости уехали наконец, она осталась одна. «Мне надо прибраться, прощайте», — твердила она на предложение «поехать вместе» или «остаться вместе» Волковым, Старому мальчику, Загорайским, всем, всем, не желающим покидать «безумную вдову» на даче. Дарья Федоровна глядела с веранды вслед: молчаливая компания продефилировала вдоль забора и скрылась, взревел мотор, умчались братья. Выждав еще бесконечные пять минут, она бросилась в прихожую и вдруг остановилась во тьме перед закрытой дверью кабинета. «Я не боюсь!» — повторила вслух назойливую фразу. Да, там яд, там умерли мать с сыном, и, возможно, туда придет он. Или она! Или они? Но если я не узнаю истину, будет длиться и длиться этот мерзкий сон, темный провал, вечный упрек.

Дарья Федоровна понимала, конечно: надо бы остаться с верным человеком, свидетелем и защитником, — да где ж его взять? Она отворила дверь и шагнула через порог. Вот и та женщина давным-давно, после гибели мужа, так же отворила дверь, вошла и не вернулась. В прозрачных сумерках былую старинную прелесть обрел пыльный прах эпох, уютно тикали часы с возлюбленной пастушьей парой на бюро драгоценного дерева, кушетка в углу… здесь лежал истлевший труп, когда бабушка… Хватит! Надо заниматься делом. Бабушка… Что я хотела? Сюда вошла бабушка и увидела… нет, не то! За столом кто-то что-то сказал о бабушке, что-то странное… меня задело какое-то слово, не могу вспомнить… Ладно, потом, может быть…

Она выдвинула верхний ящик письменного стола и достала зеленую папку в голубых накрапах. Сегодня никто не мог войти сюда и украсть, подменить, перепутать. Развязала тесемки. Разберет она что-нибудь в гаснущем закатном огне? Включать свет опасно: заметно с улицы — он, она, они могут не войти. Нет, пока видно: сумбурное нагромождение строк… Дарья Федоровна поспешно нашла 287-ю страницу — и вновь безумьем и абсурдом отозвались четыре быстрых роковых слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Она глаз не могла отвести от подчеркнутой строчки, и чем больше вглядывалась, тем более необычным, несуразным казалось ей написанное. В чем необычность? Ну, ну, сосредоточься… Никакой мистики: это  н е  е г о  рука, это писал не Макс… Что писал? «Гости съезжались на дачу» под таким условным названием нам известно начало повести, при жизни Пушкина не публиковавшееся. Изменения, внесенные в текст автором…» Да что такое? Что же это? Держа раскрытую папку, она подошла к окну. Да, почерк похож, но это не его почерк! И бумага скорее желтая, чем серая. Как же она могла обознаться за столом? Дарья Федоровна торопливо перелистала таинственную рукопись. Вот начало. Совершенно верно, она не обозналась: знакомая серая бумага, которую выдавала в институте Загорайская, знакомые нервные буквы… Это Макс! Зачеркнуто, вставлено, переставлено, но разобраться можно.

«Сын за отца не отвечает? Кажется, так в свое время выразился Ваш вождь (чувствуя усмешечку под знаменитыми усами)? Ладно, не Ваш. — Вам самим крепко досталось, и почти весь семинар погиб по вине моего отца-предателя. Вы не пожелали в 57-м разговаривать с моей бабушкой Ольгой Николаевной. Помните? — Дарья Федоровна вздрогнула, во тьме сверкнул просвет… Бабушка Ольга Николаевна! Как же я не сообразила сразу? Кто это сказал?.. Не может быть! Мне просто померещилось… Дальше! — Мещерский недостоин реабилитации — пусть так! А если не так? Вы лично читали его показания? Между ним и Вами проводились очные ставки? Я прошу у Вас истины, какой бы «позорной» (Ваше словечко) она ни была: на каком основании существует столь тяжкое обвинение? Все это стоило жизни моей матери и в корне изменило мою собственную жизнь.

Да, я обрел отечественные «корни» но какие! Скажут: такое было время, ломались и самые смелые, кто имеет право судить и т. д. Я не сужу (я — благополучный и беспечный человек), не сужу, а безумно жалею их — и Вас — и хочу знать: как, почему были истреблены мои близкие? И другие близкие? У бабушки — годы молчания и страха, у меня — полного забвения. Тотальный страх и забвение — вот чего Вы хотите добиться своим молчанием (уверен, и отца народов частенько трясло от страха).

Впрочем, простите, я Вас понимаю: возвращаться к прошлому тяжело и больно. Почти месяц я занимаюсь бумагами и письмами нашей семьи (начиная с 13-го года) — жестокий и грозный мир. Но поверьте мне, и там я чувствую любовь и жалость. Это главное, это открылось мне раз и навсегда.

После ареста Мещерского и изъятия части архива мама собрала оставшееся, отвезла в Опалиху и сложила в сундук на чердаке. И на даче она покончила с собой: отравилась мышьяком. Сейчас я сижу в этой комнате, пишу Вам, а потом продолжу разбирать отцовскую рукопись — кажется, единственную цельную рукопись, оставшуюся от него (да и то страниц не хватает, все перепутано). Не знаю, издавалась ли она, я не специалист. Рассчитываю все закончить к понедельнику и передать Вам с надеждой и верой. Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца».

Далее были записаны телефон и ничего ей не говорящие фамилия, имя, отчество: Бардин Алексей Романович.

Тайна понедельника! Позорная тайна, которую они с бабушкой скрыли от нее. Дарья Федоровна глубоко вздохнула и перевернула страницу. Пожелтевшая от времени хрупкая бумага, черные чернила, заглавие:

«Драгоценности русской прозы»
(сравнительный анализ рукописных вариантов и окончательных редакций прозаических произведений Александра Сергеевича Пушкина)

Пушкин как «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа…».

Едва слышно застонали ступеньки веранды, половицы… медленные осторожные шаги, тяжкий скрип входной двери, тишина… кто-то стоит в прихожей. Она пошла от окна навстречу… кому? чему?.. «Как, почему были истреблены мои близкие?» Дверь внезапно открылась — и в густом вечернем сумраке Дарья Федоровна, Дашенька, с нетерпением и ужасом увидела такое знакомое с детских, школьных лет постаревшее лицо.

15
Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную затхлую комнату. Потаенная реальность «пира во время чумы» постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле окна. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:

— Дарья Федоровна!

— Да! — Она вздрогнула и выглянула в окно.

— Тихо! За нами могут следить.

— Как хорошо, что вы…

— Да, да, счел своим долгом, вернулся на электричке.

— Проходите в дом, дверь не заперта.

— Как вы неосторожны. Ладно, устроим западню… если он не здесь уже, конечно. Ничего подозрительного не заметили?

— Нет.

— Немедленно закройте окно.

Придвинувшаяся тень отдалилась, исчезла в ночи, едва слышно простонали ступеньки, половицы, двери. Тень надвинулась с порога и сказала:

— Окно закрыли? Свет не зажигайте. Опасно.

— Вы уверены, что он придет?

— Куда ему деваться? Вы ж объявили, что тайна откроется в понедельник. Понедельник надвигается.

Они стояли посреди кабинета друг против друга.

— Вам известен такой человек: Бардин Алексей Романович?

В неплотной звездной тьме она уловила движение его правой руки, скользнувшей за борт пиджака, и отскочила за стол, успев крикнуть:

— Знаю не только я, вы себя губите бесповоротно!

— В доме никого нет. — Он медленно приближался. — Но я не хочу пользоваться этим. Вы знаете, что мне нужно.

— Вам не найти, я спрятала.

— В таком случае… — Он вдруг схватил ее за руку и рванул на себя.

— Я согласна на сделку, — сказала она быстро, вглядываясь в блеснувшие безумным огонечком глаза.

— То есть?

— Я отдам, но сначала хочу понять, как погиб мой муж.

— Дался вам этот подонок!

— Ах, дело не в нем, — она пошевелила пальцами, освобождаясь из мертвой хватки. — Я просто хочу определить степень своей вины перед ним и получить наконец свободу.

— О господи! — Он засмеялся, пошел и сел на кушетку между нею и дверью; пружины жалобно взвизгнули. — Никто ни в чем не виноват. И я не виноват. Естественный отбор, понятно?

— У меня есть доказательства.

— Их просто не существует в природе! — отрезал членкор. — Иначе я б тут с вами не церемонился, хотя… в своем роде, Дарья Федоровна, вы меня восхищаете, как выразился этот придурок Лукашка. Было бы жаль. Ладно, поэзию в сторону. Что за доказательства?

— Сначала несколько вопросов.

— Никаких вопросов.

— О, совершенно невинных. Вы кончали университет?

— Да.

— В каком году?

— В 52-м.

— Учились на семинаре Мещерского?

— С чего вы взяли?

— Вы себя нечаянно выдали: сегодня за столом назвали бабушку Ольгой Николаевной. Я никогда не звала ее по имени-отчеству — просто «бабушка»; Макс тоже. Стало быть, вы знали Мещерских раньше.

— Это не юридическое доказательство. Его не подтвердит никто из гостей, потому что никто ничего не заметил.

— Это подтвердит университетский архив. Да и Бардин, думаю, не откажется засвидетельствовать, кто был вашим научным руководителем.

— А я и не скрываю: Мещерский. Ну и что?

— Так почему же год назад, появившись у нас в Опалихе, вы это скрыли?

— Что значит «скрыл»! Я был здесь впервые и случайно, мне и в голову не пришло, что хозяин — сын моего учителя.

— Пришло, Лев Михайлович, пришло! Я уверена. Вас не могли не поразить такое удивительное совпадение фамилии, имени и отчества: Максим Максимович Мещерский. Сочетание редкое, и Макс упомянул, что это имя — родовое. Однако вы заговорили о князе, издателе «Гражданина», а не о своем учителе, что было бы естественней. Кроме того, по словам бабушки, Макс был вылитый отец.

— И это все ваши доказательства?

— Есть еще кое-что. Вы утверждаете, что, когда мыли с Максом яблоки, он спросил, не нужны ли вам драгоценности, и добавил, что они растут в цене. Так? Вы направили меня по ложному следу. Не о золоте и бриллиантах шел у вас разговор.

— А о чем?

— О «Драгоценностях русской прозы». Эх, Лев Михайлович, неужели вам неизвестно, что рукописи не горят? И не вы ли сами заметили, что ничего никогда не кончается?

— Сегодня сгорят — и все кончится.

— Вы — убийца!

— К счастью для вас, Дарья Федоровна, вам никогда этого не доказать.

— Не доказать? Вы были с Максом в кабинете, и он показывал вам папку с рукописью и письмом к Бардину.

— Из чего это вытекает?

— Из того, что папки оказались перепутанными. После разговора с Лукашкой перед обедом Макс положил «Аполлонов» в ящик стола, конечно, сверху, — верхнюю папку Лукашка и украл, то есть был уверен, что в ней журналы. Он подтвердит. Между несостоявшимся обменом и кражей никто в дом не входил, только вы с Максом. И, несомненно, переложили одинаковые папки.

— Никто ничего не подтвердит. Рукопись и письмо будут уничтожены, останутся три папки: с «Аполлонами», черновиками докторской и пустая — Загорайская засвидетельствует. Вам надо было раскрыть карты при всех, но вас заворожила фраза «Гости съезжались на дачу» — и вы сочли их соучастниками.

— Вы постарались.

— Я сделал все, что можно. Нет, не все! Как ни старался, до темноты задержать их не смог, и вы успели ознакомиться с папкой.

— Значит, вы сознаетесь в преступлении?

— Нет. И никогда не сознаюсь, не рассчитывайте. Бредом безумной вдовы сочтут ваш лепет в милиции… если вы, конечно, отдадите папку и останетесь в живых.

— Бред? А ведь я догадалась, когда вы подсыпали яд в стаканчик Макса.

— Вот что, дорогая моя. Вся эта комедия с «соучастниками» была рассчитана на женские нервы, чтобы оттянуть время. Я не мог отравить вашего мужа: когда он ушел за гитарой, я по просьбе Лукашки позировал ему на ступеньках, курил трубку и присоединился к компании после возвращения хозяина. То есть в отсутствие Максима Максимовича меня за столом не было. Вот это подтвердят все.

— Я помню — это правда. Вы подсыпали яд в присутствии Макса.

— Я же говорю: экзальтация, связанная с навязчивой идеей, дамский лепет, не имеющий никакой юридической силы. Кто видел, как я подсыпал яд? Никто. Вы видели?

— Нет.

— Ну вот. И наконец, главное: мотив! Вас прежде всего спросят о мотиве: из-за чего я пошел бы на убийство?

— Из-за рукописи — это очевидно.

— А зачем, по-вашему, мне чужая рукопись? У меня своих полно, тома.

— Чужая… — повторила она задумчиво. — Чужая! — мгновенный проблеск, молния в черных потемках. — Вы присвоили, украли! Ну? Скажите!

— Дарья Федоровна, — угрюмо отозвался членкор, — об этой рукописи знают только умершие. Смотрите не присоединяйтесь к ним раньше времени. Я не хочу идти на это: мне вас жаль.

— Жаль? — Она усмехнулась. — Жалость, любовь — вся эта, как вы говорите, «поэзия» вам недоступна. Вы явились из тех времен, когда подобные чувства успешно истреблялись. И не трогаете меня из-за одной моей фразы: «Знаю не только я». А вдруг это правда? А вдруг кто поймает вас на втором убийстве?

— В доме никого нет: я проследил за компанией до самой электрички, а потом наблюдал за улицей из рощи.

— Да, никого нет: можете проверить! — произнесла она громко, раздельно и твердо. — Но вдруг я успела что-то кому-то сказать, например, о бабушке Ольге Николаевне? Итак, у нас у обоих нет выхода — остается сделка. Вы раскрываете картину преступления — я вам отдаю папку. Отдам, не бойтесь: я хочу жить, как ни странно. А бреду безумной вдовы никто не поверит.

— Сначала отдайте.

— Нет, вы тогда уйдете.

— А, черт! Вам надо работать в органах.

— Я вас слушаю, Лев Михайлович.

16
Какое-то время они молчали, лишь слышались шорохи, скрипы, возня в кромешной тьме.

— Такое впечатление, — сказал членкор задумчиво, — что кто-то ходит.

— Крысы. Кажется, вы посоветовали поджечь одну тварь во имя борьбы за существование?

— Вот что. Давайте-ка осмотрим комнаты. Нет, нет, вместе, я вам не доверяю.

Они прошли по старому дому — прихожая, столовая, спальня, кухня, — включая на мгновение свет: вспыхивал прах эпох в грозовой атмосфере двадцатого века… желтый комод и учтивое зеркало… овальный стол, канапе и кресло… дубовый гардероб… Ни души — только серые тени, исчезающие в норах и лазейках. Вернулись, Дарья Федоровна присела на подоконник, убийца, как прежде, на кушетку.

— Да, я знал их всех. Я, любимый ученик, был вхож в дом. Ольга Николаевна — крепкая старуха, породистая, и Верочка, невестка Вера Васильевна, совсем еще молоденькая, — меня подкармливали. И младенца помню — вашего Макса. Так кто ж виноват? Он, только он, — мой учитель. Атмосферка-то была отнюдь не пушкинская, смертная, обличали космополитизм, преклонение… не перед тем, перед кем действительно надо было преклониться. На время, чтоб потом взлететь. Так и делали. Он не захотел. Он продолжал твердить о русском гении — «всечеловеке», об Александре Сергеевиче, который сумел — черт возьми! — охватить и отразить всю вселенную. И мы, молодые дураки, вместе с ним горели… как выяснилось впоследствии, синим пламенем. Я писал диплом по стилистике, то есть на грани литературы и языка. Диплом был почти готов, а у него окончена работа — семь лет жизни — «Драгоценности русской прозы». Он мне сам предложил — заметьте, сам! — свою рукопись в помощь… ну, вроде методического руководства… ну и, конечно, ему хотелось, чтоб хоть кто-то ее прочел. Дал на неделю, а за неделю много чего случилось. Короче говоря, его взяли, и он мгновенно всех заложил. Кроме меня: любимый ученик, так сказать, надежда. Я остался в аспирантуре, а через год стало известно, что Максим Максимович скончался где-то под Магаданом. Потом пошли реабилитации, Бардин вернулся, но никто не собирался заниматься предателем. Его имя сделалось табу. Вы не представляете, что творилось, какие горизонты внезапно открылись — расправляй крылья и лети!

— И вы полетели с чужими «Драгоценностями».

— Мой учитель, на которого я молился, предал. Ученик — пожиже, помельче — украл. Все хороши, круговая порука, виновных нет. Я переписал рукопись, сжег оригинал и на всякий случай изменил название.

— Однако вы человек рисковый.

— Никакого риска: о «всемирном гении» он писал тайно. Близких, в сущности, не осталось. Ольга Николаевна впала в детство.

— Жена, очевидно, тоже? Кстати, вы сидите на кушетке, на которой нашли ее труп (членкор шевельнулся, пружины взвизгнули, но с места не встал). Вся эта поэзия, то есть любовь, как видите, Лев Михайлович, неистребима ни в пушкинские, ни в сталинские времена.

— Я не виноват в ее смерти. Итак, женщины не в счет, младенец сгинул, чтоб всплыть как кошмар, как последний ужас через тридцать с лишком лет! А тогда — головокружительный успех, премия, докторская степень — все сразу. Ну, полетел, лечу до сих пор.

— Год назад вы не знали, к кому едете?

— Если б знать! Когда я увидел вашего Макса, что-то где-то во мне дрогнуло, но я не осознал. Осознал только, когда ученый секретарь пошутил, помните? «Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…» Я вдруг вспомнил, что у них была дача в Опалихе, именно в Опалихе! Но дело не в даче… Я увидел живого покойника. Похож — не то слово: со мной разговаривал мой учитель (только помоложе), сейчас он скажет: «Какими же средствами, Левушка, притча о блудном сыне отражена в «Станционном смотрителе»? Страх. Страх обретал реальность — да еще какую! — самую что ни на есть уголовную, как выяснилось впоследствии, когда мы удалились мыть яблоки. Я прямо приступил к делу и спросил: «Ваш отец случайно не покойный филолог Мещерский?» Сын сразу замкнулся, я, вопреки всякому благоразумию, настаивал: «Ведь Мещерский погиб при культе?» Внезапно он сказал с отчаянием: «Я не верю, что отец — предатель, и добьюсь реабилитации. Вы слыхали о «Драгоценностях русской прозы»? Нет? Тем лучше! Вы все, и Бардин в том числе, узнаете, что такое настоящий талант!» Ну, тут я понял, что он пойдет на все.

— И он пошел на все с убийцей! — отчаянно закричала Дарья Федоровна.

— Я понял и решил… да нет, в ту минуту еще нет. Дело, видите ли, шло к баллотированию меня в члены…

— Член-корреспондент! — она рассмеялась, как помешанная. — Человек погиб из-за… Член-корреспондент! О господи!

— Нет, нет, вы не понимаете. Меня убили эти «Драгоценности», я понял, что погиб. Я погиб! Да, борьба за выживание, да, естественный отбор… да! Ведь он и не осознал, что умирает, в конце-то концов…

— Ладно, продолжайте.

— Коробка с ядом стояла за миской с огурцами, я чисто машинально отметил это. Идея не сформировалась, нужен был толчок. Знаете, — прошептал он вдруг доверительно, — человека убить не так-то просто: нужны идея и толчок. Я сказал: «Разрешите взглянуть на рукопись, я в этом кое-что понимаю». Мы прошли в кабинет, он достал папку, открыл, объяснил: «Тут записка к Бардину, а вот…» Я увидел то, что сжег, сам лично сжег тридцать лет назад. Воистину рукописи не горят! Ведь и тот сожженный экземпляр был весь в помарках и вставках, вроде бы черновик! И я решился. Покуда младенец-мститель прятал папку в стол, я быстро вернулся в кухню, оторвал кусок бумажной салфетки, с помощью носового платка открыл коробку и прихватил щепотку, крошечную… Да ведь и нужно-то всего три грамма, — членкор вдруг хохотнул и словно захлебнулся. — Три грамма, три секунды, открыть, схватить — и нет ничего, пустота, нем как могила, понимаете? Бумажный комочек с ядом я спрятал в кисет, в карман. Тут за столом разыгрался роковой треугольник… или четырехугольник?.. или пяти?.. Словом, эта самая пошлая мелодрама, которая прикрыла трагедию. Как вы все мне подыграли — как по дьявольским нотам! А я-то не догадывался, я мучительно соображал: как, как, как подсыпать? Украсть папку невозможно, в понедельник он едет к Бардину — как подсыпать?

— Вам помог брат.

— Помог — совершенно невольно. Я все рассчитывал, рассчитывал. Сидящие напротив, Лукашка, вы и медик не заметят: мешают розы и графин с вином. Но брат, сам Мещерский и влюбленная мадам — невозможно!

— Вы все время возились с трубкой.

— Да, набивал, раскуривал, выбивал пепел в пепельницу рядом со стаканчиком — словом, к моим манипуляциям все привыкли. И все-таки — невозможно! Как вы догадались?

— Вспомнила. Был только один момент, один-единственный, когда внимание сидящих рядом с вами отвлеклось. Именно трубка, косой дымок-сквознячок сквозь крысиные щели и норы. Ваш брат сказал мужу что-то вроде: «Видите дым? Тянет откуда-то из подпола, старое дерево подгнило». Тут он отвернулся к перилам, постучал, заставил Макса взглянуть на скобы. Загорайская тоже заинтересовалась. Так?

— Точно!

— Когда Евгений Михайлович вспомнил сегодня про вашу трубку, ему стало плохо. Он что-то тогда заметил, да?

— Заметил, но не отдал себе отчета, настолько поверил в самоубийство… да и с какой стати мне убивать незнакомого человека? Заметил краем глаза, что я вынимаю под столом из кисета комочек бумажки.

— Вы с ним договорились в саду?

— Да. Исходя из вашего наваждения — «Гости съезжались на дачу»…

— Эту фразу я прочитала за столом в рукописи.

— Я видел, что с вами делалось. Так вот, исходя из этого, мне удалось на время создать иллюзию всеобщего соучастия. Я спустился в сад за братом, надеясь унести из кабинета папку, чтоб спрятать в кустах до лучших времен. Вы меня перехитрили — закрыли окно. Заявляю сразу: против меня брат показывать не будет.

— Ну, вы себя со всех сторон обезопасили, не сомневаюсь. Но рассказываете с увлечением, любуясь на дело рук своих — безукоризненное и бесследное!

— А разве не так? Именно безукоризненное, законное, неподсудное самоубийство. Однако требовалось уничтожить вторую рукопись — и в ту же ночь я вернулся в Опалиху. Ключ в сарае, хозяйка в Москве, все в порядке — только вот папка исчезла! На несостоявшийся обмен Лукашка жаловался, именно когда мы мыли яблоки на кухне. Я бы сообразил, помню «Огненного ангела» в столе. Промашка вышла. И все же я подумал на него: он единственный покинул дом с портфелем — в дамские сумочки «Драгоценности русской прозы» не поместятся. На время следствия я затаился: ничего не всплыло. Значит, кто-то собирается раскрывать тайну понедельника самостоятельно или шантажировать меня? Книжного маньяка я прощупал тщательно, обзвонил вас всех, намекал и разыгрывал роль; несколько раз будто случайно встречался и беседовал со стариком Бардиным — безнадежно! А между тем кто-то, как и я, возвращался в Опалиху той же ночью и сумел опередить меня, украв папку? С какой целью? Покойный кому-то рассказал? Дело представлялось все более серьезным и чреватым: член-корреспондент (меня уже избрали, и Бардин поздравил, и я тщетно искал на его лице зловещую усмешечку), член-корреспондент — уголовник, вор, может быть, убийца! В каком аду я горел, Дарья Федоровна, вам и не снилось…

— Мне снилось, — сказала она глухо. — Но у нас с вами разные адские отделения — круги, так кажется? — мы друг друга не поймем. А впрочем, что тут понимать? Вы тряслись за свою шкуру.

— Почему столько презрения? Этой самой тряской — инстинктом самосохранения — и жив человек. Отдельные аномалии (самопожертвование за идею, за отечество, например) только подтверждают всеобщее правило. Вы скажете: любовь к детям, к родным — это любовь к себе. Святая, неистребимая и единственная! Вот истина, о которой, однако, не принято говорить, чтоб зверье щипало травку в стаде, а не собиралось в хищные стаи.

— Вы хищник.

— Я-то? Всю жизнь трясся — с детства, с юности постоянный страх. Но этот год… я больше не мог, психически не мог. И решил пойти навстречу… черт его знает кому! Обыскать дом во второй раз было необходимо: может, по каким-то причинам сам хозяин перед смертью перепрятал злосчастную папку. Кроме того, имелась одна зацепка. Еще в ту, первую, ночь в нижнем ящике стола я нашел бумаги, исписанные рукой моего учителя. Целый ворох, оставшийся, очевидно, после обыска в 52-м. Среди них семнадцать разрозненных страниц из «Драгоценностей русской прозы» — мне ль не знать! Естественно, я сразу забрал их и уничтожил. Однако шантажист (образ борца за истину в моем сознании постепенно померк, поскольку рукопись не всплыла ни на следствии, ни у Бардина), так вот, шантажист, возможно, обнаружит недостачу и вернется за ней. Я решил предупредить его запиской и, так сказать, намеком на расправу: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Шантажист должен был меня понять и, если он в курсе, связаться со мной. Или просто испугаться: кому охота рисковать жизнью из-за давно позабытого профессора Мещерского, к тому же еще предателя?

— В этой коробочке, — Дарья Федоровна указала на стол, — обыкновенная сода.

— Откуда вы узнали? — Он насторожился. — Вы не специалист.

— Ну какая ж хозяйка не узнает соду?

— Да? — Чувствовалось, как напряженно он раздумывает. — А не бродит ли где-нибудь в окрестностях наш знаменитый медик?

— Вы ж следили за улицей и осмотрели дом.

— Следить-то следил, но… он мог подкрасться задами, каким-то кружным путем, а спрятаться в этом антиквариате нетрудно.

— Вы боитесь?

— Дарья Федоровна, вы очень опасная женщина. Признаться, год назад из-за всех этих перетрясок я вас толком не рассмотрел и не оценил. Прелестная, слегка капризная дама, убитая горем вдова — все банально, все можно предсказать заранее. Черта с два! Я не считал вас замешанной в кутерьму с папкой: в ту ночь мы с братом оставили вас на руках соседей почти в невменяемом состоянии. И вы, конечно, предъявили бы рукопись с письмом на следствии, объяснив, что мучило вашего мужа перед странным самоубийством. Ну а если б не шантажист, а вы напоролись на записку и коробочку и отнесли их в милицию, вас бы вежливо выпроводили с этой содой. Проделки безумной вдовы. Одним словом, я не считал, что иду на риск, и не принимал вас в расчет, а зря! Вы не побежали с содой в органы, а умудрились собрать всех оптом и блестяще провернуть следствие, хотя я всеми силами, как только мог, сворачивал вас на ложный след. Вы — и никто другой — прицепились к этим уголовным драгоценностям; вы поняли, нет, почувствовали, что в незабвенной пушкинской прозе («Гости съезжались на дачу») — ключ к разгадке. Именно вы еще засветло прервали следствие и выпроводили гостей, чтобы заняться папкой. И я не мог по оживленной воскресной улице невидимкою добраться до вас. И наконец, ловким ходом вы вынудили меня пойти на сделку. Я восхищен, однако учтите: меня здесь нет, брат устроит алиби, а ваши так называемые доказательства я сумею обратить в дамский лепет и безумный бред. Давайте папку.

Она подошла к бюро драгоценного черного дерева, бабушкины часы с возлюбленной парой принялись отбивать двенадцать ударов. Тайна понедельника. Две крысы внезапно выскочили из потаенной лазейки и закружились в яростной схватке посреди комнаты.

— Проклятый дом, — пробормотал членкор. — Здесь трупы. Разделайтесь с ним поскорее.

— Нет. Теперь нет. Он умер здесь.

— Повторяю: я восхищен. Одно для меня непостижимо: как вы могли полюбить такое ничтожество?

Она отозвалась холодно:

— Я вас вижу насквозь. Вы стремитесь возбудить ненависть к убитому, чтобы я простила убийцу.

— Вас не надо возбуждать, возразил членкор вкрадчиво. — После упоминания о Пицунде вы мгновенно возненавидели его. И сумели взглянуть в лицо истине: он променял вас на маленькую дрянь. Как говорится, по Сеньке и шапка, собаке — собачья смерть.

— Это не истина, — прошептала она, слезы любви и жалости подступили к горлу. — То есть не вся истина. Да, я чувствовала, что мы с ним погибаем в житейской пошлости, захотелось остренького, запретного… «Пиковой дамы». Он очнулся первый… несчастный ребенок, сирота, сын предателя, лишенный и детства, и юности. Я ничего не поняла! Себя я ненавижу, я ничтожество, у меня не хватило души простить… или хотя бы проститься с ним, когда он умирал вот здесь, на глазах… Алик! — закричала она, и впервые заплакала, и бросилась к двери, и вспыхнул свет, и старый школьный товарищ поспешил ей навстречу. — Алик! Я никогда его больше не увижу!

— Даша, милая… — он гладил ее по голове, словно ребенка. — Дашенька… гляди!

Старик зашевелился, достал из-за пазухи гаечный ключ (таким при желании вполне можно проломить череп), повертел его в руках, вдруг растянулся на кушетке — пружины в последний раз протестующе взвизгнули — и застыл, как покойник.


Вопрос следователя: «Таким образом, вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Мещерского?» — «Признаю», — «Вы пошли на это из-за вероятного публичного обвинения в плагиате?» — «Да». — «Это единственный мотив преступления?» — «Единственный». — «В архиве Верховного Суда СССР я ознакомился с материалами по «делу» отца покойного, профессора и доктора филологических наук Максима Максимовича Мещерского, начатого в марте и законченного в августе 1952 года. Там я нашел один любопытный документ: письмо, направленное в прокуратуру учеником обвиняемого Львом Волковым. Вы помните это письмо?» — «Тогда все писали. Такое было время». — «Время никого не оправдывает. Именно по этому доносу и было начато «дело» против вашего учителя, а также против ряда его коллег и студентов. Что вы на это скажете?» — «Я только защищался. Ходили упорные слухи, что Мещерского вот-вот посадят за Александра Сергеевича Пушкина и мы загремим как соучастники. Я всего лишь опередил события». — «Какие же мотивы двигали вами?» — «Страх».

17
— Алексей Романович, значит, вы разговаривали с моим мужем летом в прошлом году?

— Мне позвонил какой-то человек и представился как сын Максима. Второе явление из прошлого. Первое — в 57-м, когда я отказался встретиться с Ольгой Николаевной… Я только что вернулся из лагеря. Но меня ничто не оправдывает. Мы тогда, в пятидесятые, не довели дело до конца, не освободились духовно — и расплачиваемся сейчас. Если б я поспешил навстречу вашему мужу, убийства не было бы. Вот она, невыносимая истина!

— Но как же вы могли поверить, что ваш друг — предатель?

— Мне об этом говорил следователь, называл фамилии арестованных ребятишек с семинара Максима… Но дело не в этом! Я был готов поверить во что угодно: мы жили в искаженном мире, когда вековые законы и заповеди изгонялись и вытаптывались. Друг поверил в предательство друга, ученик предал своего учителя. К счастью, Дарья Федоровна, вам этого уже не понять.

— К счастью? Благодаря вам всем, вместе взятым, погиб мой муж. Здесь его письмо к вам.

Она протянула зеленую папку в голубых накрапах старику — глубокому старцу, высокому, изможденному, — в чем только держится его душа?

— Простите меня, — сказала она тихо.

Он прочитал медленно, шевеля губами, повторив концовку вслух:

— «Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца». И ведь он ответил.

Они долго молчали. Старик принялся листать рукопись, лицо преобразилось, засияли из-под седых бровей — сочувствием? жизнью? слезами? — ослепительно-синие глаза: однако есть еще огонь, есть!

— Боже мой! Ведь это Максим, я узнаю его… Блестящий, бесценный труд. Понимаете, он проследил по черновикам весь ход работы Пушкина над прозой… как бы это попроще?.. Словом, каким образом наш гений, изменяя компоновку предложений, убирая союзы и связки, создавал свою знаменитую краткую динамичную фразу. Неповторимый стиль, единственный в своем роде, — подражание невозможно. Да, русская проза началась с недосягаемого образца — воистину драгоценности!

— Вы ведь читали эти «Драгоценности»?

— Конечно, тогда же, в 57-м. Это была сенсация, все говорили: школа Мещерского. Лев Михайлович, еще почти юноша, сразу пошел в гору.

— Убийца!

— Да, да… И сам Максим с помощью своего сына разоблачил его. «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок, ключ к тайне понедельника.

Гелий Рябов ЧЕЛОВЕК С ФОТОГРАФИИ

…вы ничего не знаете. И не подумаете, что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб.

От Иоанна, XI, 50
Сергея Петровича выпустили летом 55-го: «Ваше доброе имя восстановлено, полагаем, обиды держать не станете?» Что он мог ответить этому майору в привычной глазу фуражке с ярко-голубым верхом? Удивительный цвет… В последние лагерные годы все время одолевала какая-то странная ассоциация: бесконечное темно-желтое ржаное поле и васильки, васильки…

Но пришел день — незадолго до свободы, и разделилось царство само в себе: «васильковые» фуражки остались в МВД вместе с безобидными и самонужнейшими «внутренними» делами и проблемами, а госбезопасность вновь обособилась, в который уже раз, и связь времен порвала. Фуражку взяла армейскую, с темно-синим, как у прежней кавалерии, околышем, и высшую награду, традиционную, возникшую еще при Дзержинском — знак почетного чекиста, — тоже изменила: и щит, и ленточку, и меч. Ведь сущность стала иной — как писали газеты, «Органы государственной безопасности освобождены от несвойственных им функций». Раз и навсегда, надо полагать, и если так — все сначала, с нуля, благостно и праведно, и нет больше вопросов, а косых взглядов — и подавно…

Квартиру дали неожиданно быстро, гораздо быстрее, чем он рассчитывал, — в пятиэтажном блочном доме-новостройке на окраине Москвы. Это обетованное место именовалось «Хорошево-Мневники» и, видимо, означало хорошее мнение о чем-то (о себе, наверное?) или нечто мнительное, но, конечно, в положительном смысле. Выделили однокомнатную, на пятом этаже. «Вид-то какой! — восхищался накануне замнач КЭЧ*["20], — лес, озеро, поля необозримые… Завидую, брат, но — выстрадал, чего уж…» Когда в первый раз поднялся по лестнице (с одышкой, сердце начало сдавать еще в сороковом, на лесоповале), подумал безразлично: «Трудно немного… Ну и что? Долго ли ножки бить? Потерплю…» Полы были крыты линолеумом (прогрессивно и чисто, о неприятном статическом электричестве он еще ничего не знал), в кухне — трехконфорочная газовая плита «Заря», и стена над ней выложена бледно-розовым кафелем, раковина аккуратно заключена в крашенную масляной краской коробку. А в комнате (шестнадцать и пять десятых квадратных метра) широкое и высокое, вровень с потолком окно и балкон за ним открывали невиданную перспективу, о которой с таким восторгом говорил замнач КЭЧ. Теперь надо было приобретать мебель и устраиваться как следует, несмотря ни на что. В конце концов он теперь уже не бывший заключенный, а уважаемый ветеран своей бывшей организации. Пенсионер. На удостоверении в серой обложке стояли непривычные литеры и аббревиатуры, но означали они все то же, хотя и оставшееся в далеком теперь уже прошлом…

Вот только потолок огорчал (невозможно было привыкнуть): наваливался на голову; на второй день Сергей Петрович начал непроизвольно поднимать руку и тыкать пальцем (не может быть, чтобы так низко!), испортил побелку и палец перепачкал, а ночью дважды проснулся в холодном поту — показалось, что крышка гроба вот-вот захлопнется…

Недели две ушло на привыкание («район» здесь произносили «рыон»), на беготню по комиссионным — приобрел кое-что в комнату и на кухню, потом начались воспоминания, разные и о разном, более всего о далеком и, как теперь ему казалось, счастливом прошлом… Взглянул на пустые стены, и сразу предстали перед глазами скромные деревянные полки и книги на них ровными стройными рядами… Сколько книг у него было в прежней жизни! Их собирали в семействе чуть ли не с XVIII века, редкие книги, запечатлевшие историю возникновения и становления человеческого духа…

Решив выяснить судьбу библиотеки, Сергей Петрович направился в компетентное подразделение своей бывшей организации, здесь его сразу же принял несколько обвислый, но весьма любезный и предупредительный полковник. Выслушал внимательно, сочувственно покачал головой и заметил, горестно вздохнув, что с подобными просьбами многие теперь обращаются — времена-то как изменились, а вот удовлетворить товарищей не представляется возможным, и дело тут не в обструкции какой-никудь (не дай бог!), но в причинах вполне объективных. Ну в самом деле: кого-то постигла злая участь (так выразился полковник), кому-то повезло чуть больше, но все равно: старинный сервиз или ковер «Хорасан» с мебелью в стиле рококо поступили на склад, а оттуда распределились, естественно… Но ведь и следующего владельца постигла злая участь (такое время было, увы!), и следующего (зачастую) — тоже. Где и что теперь искать? Взглянув на Сергея Петровича долгим печальным взором, полковник приглушил голос: вот, жена ушла к другому (писателишка какой-то, фантаст), забрала все серебряные чайные ложки, принадлежавшие свекрови (то есть матери, пояснил полковник), и что тут поделаешь? Пришлось взыскать деньгами, через нарсуд…

Зачем он это рассказал? Бог весть, от огорчения, должно быть. Но бумаги и документы семейные пообещал вернуть и действительно вернул на другой же день — с приятной улыбкой. А Сергей Петрович, возвратившись домой, положил огромный пакет на кухонный столик и долго смотрел, не решаясь вскрыть: прошлое, по которому столько лет тосковал и мечтал о встрече, вдруг обернулось отчаянием, слезами, едва дотронулся до пачки писем (папа писал из Берна). Вспомнилась открытка с каким-то швейцарским видом, кажется, то был Шильонский замок, раскрашенный от руки акварелью. Она лежала в кабинете на письменном столе под стеклом… Но больше всего жалко было аптечки, которую папа привез из каких-то заоблачных далей (он любил путешествовать): на дверце искусно сделанная сцена — сон Франциска Ассизского. Бог с ним, с прошлым этим, не созрела еще душа и нервы не вылечились, как-нибудь в другой раз…

Собрал разложенные на полу пакеты и пачки и начал перевязывать шпагатом. Когда же повел крест-накрест, пальцы вдруг ткнулись в твердый картон — что-то вроде прямоугольного паспарту, и услужливая память сразу же подсказала: фотография, конечно же не семейная, а та самая, с которой все началось. Только почему она не в деле? Да-да, конечно, ее же жена Мерта подарила, поэтому она и сохранилась в личных вещах. А в деле другая, меньшего размера… С грустной усмешкой развернул бумагу. Действительно, большая старинная фотография, хорошо отпечатанная и вид такой, словно вышла из бачка с проявителем каких-нибудь полтора часа назад. «Тогда в бумаге было много серебра… — сказал он вслух. — Так вот ты где, моя погибель…» В лагере он часто вспоминал эту фотографию, она снилась по ночам — ряды матросов в бескозырках с георгиевскими лентами и золотой надписью, офицеры в первом ряду, грозные орудийные башни — «главный калибр». Но теперь все выглядело непохоже, сидели не так и по-другому стояли, и даже пушки почему-то усохли, их калибр не выглядел таким уж грозным. «Св. Михаилъ», что означало не «Святой», как могло бы показаться непосвященному, а «Святитель». Это ведь совсем разные вещи… И вдруг возникла мысль, показавшаяся поначалу дикой: а что, если повесить? Над кроватью? Чтобы просыпаться и засыпать, а перед глазами лучшее твое дело и высокая награда за него. Впрочем, «высокая награда» остается как бы за кадром, но ведь это только «как бы». Одно от другого не отделить…


Как же все было? Помнится, в портовом заводе возник некий чудак-конструктор, на него никто не обращал внимания, все над ним смеялись. Таня познакомила с ним (как его звали? Качин, кажется…) совершенно случайно, в заводском клубе, где она вела литературное объединение «Сейнер». Качин прибился к ней от отчаяния, худой молодой человек в футболке с цветными манжетами и клетчатой кепке с огромным козырьком. Он писал стихи — под Есенина:

Поманила и обманула,
Изломала и стерла в пыль.
Вот гляжу я в черное дуло
И кончаю житейскую быль.
Он был безнадежно влюблен в самую красивую девушку на заводе… Как она билась и кричала тогда, на берегу… Ну да бог с ним. Это случилось позже, а в тот раз Качин сбегал по просьбе Тани домой и принес нечто вроде подзорной трубы, втроем сели в лодку и подгребли к Острым скалам,там глубина была метров сто, опустил окуляр в воду, сказал равнодушно: «Глядите». И вдруг темное, едва различимое дно рванулось навстречу, и мелкая галька на нем будто ударила по глазам. На песке шевелилась камбала, и можно было вполне уверенно сказать, что весит она все два кило или даже больше.

Он был непризнанный гений, этот Качин, и Сергей горячо пообещал ему всевозможное содействие и помощь. Но Качин пожал узкими плечами: «Не надо. Директор сказал, что аттракционов не требуется, а я скорее лопну, чем преподнесу свой оборонный сюрприз этому непатентованному идиоту. Дело в другом. Татьяна Николаевна обещала познакомить с вами, так как вы работаете в определенном месте». — «Хотите, чтобы мы привлекли директора к ответственности за вредительство?» — Сергей бросил на Таню осуждающий взор. Она не должна была рассказывать постороннему, где он служит. Это было оговорено раз и навсегда. Таня поняла: «Я должна была бросить Качина на произвол судьбы?» Эх, Таня, Таня… Всегда одна и та же, во всем, до мелочей… Что ж, с этим, верно, уж ничего не поделаешь. «Вам надобно обратиться к Сцепуре, — жестко сказал Сергей, — это по его части». — «Незачем мне, — буркнул Качин. — За мной следят». И Сергей понял, что инженер не шутит. «Кто?» Качин развел руками: «Это ваше дело узнать. Разве можно, чтобы такой прибор попал в руки врага? Пусть директор и дурак!»

Конечно, это было невозможно. Ведь будущее — за подводными лодками, это Сергей знал твердо, и не только потому, что служил в ОГПУ, но и потому, что очень увлекался техническими журналами. А они все утверждали: подлодки и дирижабли. Третьего не дано.

Но ведь этот прибор сможет обнаруживать и дирижабли — требуется только усовершенствовать его!

Нужно было принимать срочные меры.

Ах, как все непросто…


Райцентр у моря, в котором Сергей оказался в 1929 году из-за своего соцпроисхождения и «неразборчивых» знакомств или «связей», был обыкновенным южным городком — пыльным, скучным, одноэтажным. До революции такие именовались заштатными. По улицам бродили стаи собак (при этом они совсем не были бродячими, у каждой имелся хозяин, просто здесь испокон веку бытовало правило: зверь должен не только охранять дом, но искать себе пропитание сам) и продавцы мороженого. В наскоро сколоченных (в незапамятные времена) деревянных будках дремали торговцы домашним вином. У одних оно было перекисшим, то есть «сухим», у других слегка закисшим, то есть «полусухим», — в дело шло все, потому что с апреля и до ноября по грязным тротуарам дефилировали «отдыхающие» в белых панамах и коломянковых штанах или креп-жоржетовых платьях — в зависимости от пола. Сонные милиционеры в плантаторских шлемах поддерживали общественный порядок, который, впрочем, никогда не нарушался (разве что Сеня выгонял из дома Соню — по подозрению в адюльтере с соседом Борей или Иван Сергеевич бил спьяну Маланью Титовну — без всяких подозрений). Вспомнил: сразу же после Нового года вызвал начальник управления, секретарь пропустил мгновенно, это было из ряда вон и предвещало неприятность. Так оно и произошло. Посмотрев тяжело (будто выстрелил темными глазками, стремясь поразить наповал), начальник спросил медленно, с наслаждением, будто свою любимую простоквашу ел (он был горячим поклонником Мечникова и считал вслед великому ученому, что дрожжевой грибок, возникший естественно, без участия человеческих рук и ума, в сочетании с утренней гимнастикой и ежегодным курортным лечением «на водах», продлит драгоценную жизнь если и не навсегда, то надолго — так надолго, что можно сказать и навсегда): «Слушай, что это у тебя за фамилие такое? — И, заглядывая в анкету, прочитал раздельно: — Бо-де? Ты что, не русский, что ли?» — «Русский. Предки в России с конца восемнадцатого века». — «Ты вот пишешь, что твой прадед — барон? Это как?» — «Предки эмигрировали из-за Великой французской революции». — «То есть они были врагами народа, великого и талантливого французского народа?» — «Совершенно верно. Но уже мой отец был всего лишь школьным учителем, позже — членом партии». Начальник прищурился: «Знаешь, Боде, я впервые в жизни вижу перед собой живого барона. Ты, значит, как Врангель? Забавно… А что у тебя с… этой?» — он снова заглянул в «дело». «Если вы имеете в виду Татьяну Николаевну, — ровным голосом сказал Сергей, — то ничего. Два года назад она отказала мне, мы даже не переписываемся». Начальник вздохнул: «Но ведь она дочь действительного статского советника и начальника порта. Ты что же, не мог найти социально равного товарища?» — «Это трудно. Я ведь барон», — брякнул Сергей и тут же горько пожалел о своей несдержанности. Глаза начальника потемнели еще больше и слились с глазницами. Две черные впадины взирали холодно-непримиримо: «Твое фамилие дважды упомянуто в энциклопедии «Брокгауз и Ефрон». Пролетариев и сочувствующих в этот царский список не помещали и потому…» — «Помещали, — перебил Сергей (однова́ живем, — подумал он горько, — чего уж теперь…), — том 85-й, страница 421-я. Плеханов. Ленин признавал его своим учителем». Глазки оживились: «Это мы знаем. Сегодня за Ленина многие прячутся. Только что завещал нам великий Ленин, уходя от нас? То-то… Ты как оказался в органах?» — «В восемнадцатом со мною беседовал товарищ Уралов и препятствий не нашел. Мне кажется, что свою верность партии я доказал делом». — «Это тебе только кажется. В Тутутский райотдел старшим о пером поедешь? Это все, что я могу для тебя сделать. Мы сегодня не можем игнорировать классовый принцип подбора кадров. ЧК — штука особая…»

Но главный сюрприз начальник преподнес напоследок (он был большой мастер этих сюрпризов, «штук», как он их называл): «Мы решили подвергнуть тебя испытанию. На прочность и выдержку. Как ты на это смотришь?» Что можно было ответить на подобный вопрос? Сергей служил не на театре. «Готов!» — ответил он кратко, полагая, что все это обычные «штуки» начальника. Игрун. Все играет, играет… «Понимаешь, Боде, к твоему несчастью, получилось так, что имеет место совпадение: Татьяна Николаевна служит в Тутутах и тебе тоже придется там служить. Что отсюда следует?» У Сергея начало ломить в ушах. «Я уже объяснял: мы разошлись». — «Это — твое дело. А вот наше общее дело в том, чтобы ты — как бы это понятнее выразиться? — не встречался с нею, что ли? Во всяком случае, мы тебе этого не рекомендуем. А там — посмотрим. Может, я первый буду ходатайствовать перед наркомом, чтобы тебя вернули к нам». — «Значит, испытательный срок?» — хмуро усмехнулся Сергей. «Ты, Боде, всегда любишь уточнять, — начальник загадочно улыбнулся. — Это большое подспорье в нашей профессии. Будь здоров».

Сергей вышел из кабинета и остановился перед столом секретаря. Сердце вдруг упало, а потом начало проталкиваться к горлу такими тугими и резкими скачками, что потемнело в глазах. Секретарь вскочил, торопливо наполнил стакан: «Плохо? Вызвать врача?» — «Не надо…» На другой день он уехал к месту службы.

Позже он часто спрашивал себя: зачем? В конце концов, филологическое образование всегда могло прокормить, дать кусок хлеба и даже с маслом… Он сразу вспомнил Ленинград, Университетскую набережную, лекции Веселовского по литературе Возрождения и Таню — она всегда садилась рядом и задавала вопросы громким шепотом. Однажды ему показалось, что он влюблен, вышли на набережную, незаметно добрели до сфинксов у Академии художеств, он все хотел и не решался спросить, как она к нему относится, и вдруг Таня заглянула ему в глаза: «Сережа, а где вы служите на самом деле?» Он пробормотал что-то нечленораздельное — неужели догадалась? А с другой стороны — чего бледнеть? Он служит в ГПУ, органе пролетарской диктатуры, он полностью разделяет все основополагающие позиции своего учреждения — чего стыдиться? Рудиментарные всплески так называемой дворянской совести. Да и совесть ли это?

Но он ничего ей не объяснил — подумал, нельзя, невозможно, ведь выслушает, улыбнется печально или отчужденно и скажет: «Прощайте, Сережа». Но ведь невозможно это, совершенно невозможно!

Проводил ее, она жила на другой стороне Невы, в доме, примыкающем к бывшему Сенату, «бывший графини Лаваль» — так именовался этот немного вычурный, с его точки зрения, особняк, в котором некогда прятался от государя императора Николая Павловича диктатор Трубецкой. Бывший, бывший, почему-то подумал он, — сколько бывших… Постояли у парадного, светлая летняя ночь — бледное подобие угасающего дня — опускалась над затихшим городом, золотые блики ползли, покачивались и сливались друг с другом в благородно мерцающие пятна, и вода была живая, и он снова подумал: «живая вода» — это ведь символ какой-то, это так прекрасно, неужели эта странная девушка, незнакомка эта, вдруг возникшая за хрустальным стеклом, не понимает, не чувствует того, что с ним сейчас происходит…

— Я подумала, — вдруг сказала она, — теперь слишком поздно или очень рано, и это, конечно, все равно, но, может быть, вы хотите чаю? Я бы не отказалась…

— Это удобно?

— Моя комната в начале коридора, а соседи давно спят.

…Через три часа, когда он, осторожно ступая босыми ногами по скрипящему паркету, вышел на пустую еще кухню, чтобы напиться из-под крана, увидел: перекипевший чайник залил керосинку и погасил ее. И слава богу, а то какой бы пожар мог случиться…

А вот с ним этот пожар случился и все набирал и набирал мощь и силу, и однажды он решился и рассказал Тане все: и где служит, и что делает. Она выслушала спокойно и едва заметно качнула головой: «Сотри случайные черты…» — «Ты о чем?» — «Так…»

Но с того вечера их отношения стали прохладнее, а когда он попытался сделать официальное предложение, она грустно улыбнулась: «Ты хоть знаешь, кто мой отец? Кем он был?» И все развалилось, едва начавшись…


Зачем он поехал? Смутные, вялые мысли не складывались в формулу. Все крутилось вокруг «категорического императива», долга, чести и прочих старорежимных понятий. Пресловутый «императив» и вообще был придуман Кантом для оправдания бытия божьего и поэтому являлся чем-то бесконечно чуждым и даже враждебным. И тем не менее… «Ладно… — сказал себе Сергей. — Обойдется как-нибудь…»

В городок он приехал весной, вовсю цвели черешни, вишни и яблони, на базаре торговали ранней, парниковой клубникой «царица». У самого бойкого частника это название было перечеркнуто жирным красным крестом и вместо него написано другое: «комсомолка». Клубника была сочной, сладкой и ароматной, и Сергей подумал, что дело не в названии. Подумал и тут же выругал себя за такие несвоевременные мысли. С базара он отправился к месту службы: райотдел помещался в старинном здании — здесь до революции «функционировала» частная гимназия мадам Эпшиц, теперь же вместо сторожа в галунах и бороде медленно прохаживался часовой в фуражке с васильковым верхом. Вошел, молоденький дежурный проверил удостоверение и предписание и объяснил — значительно и с толком: «Кабинет товарища Сцепуры находится на втором этаже, там увидите…» В здании царила тишина, и это означало, что либо контрреволюция в Тутутском районе изрядно поутихла, либо наоборот — все разъехались на задания. На дубовых дверях с многочисленными штапиками и филенками сверкала бронзовая ручка с мордой льва (Боде подумал, что раньше именно за этими дверьми восседала мадам Эпшиц) и чернела стеклянная табличка с золотыми буквами: «Начальник Тутутского районного отдела ОГПУ при СНК СССР тов. Сцепура В. Г.» Постучал, строгий голос пригласил: «Войдите», — дверь поползла легко и непринужденно — наверное, петли смазывали тщательно и каждый день, — и Сергей увидел владельца кабинета. То был человек лет сорока в коверкотовой гимнастерке без петлиц и знаков различия, белый воротничок подпирал крепкую жилистую шею, белесовато-голубоватые глаза смотрели пристально и твердо. Под крупным носом «бульбой» слегка топорщились небольшие, тщательно подбритые усы квадратной формы. «Боде? Я предупрежден сверху. Функции наших органов представляете? Ну и хорошо, это я пошутил по-дружески, по-товарищески, надеюсь, будем товарищами? И прекрасненько! Дело ваше я просмотрел, учились на филологическом? Что надо! Я учусь на рабфаке, нынче без образования — сторожем на кладбище и то не возьмут! Что такое нулевая морфема, представление имеете? Ну и молодцом! А теперь — шутки в сторону и слушайте сюда, я объясню, какое направление и что конкретно мы намерены вам поручить… Да, вот еще что: меня зовут Валерианом Грегориановичем, в условиях службы — «товарищ Сцепура». «Направление» уложилось в три слова, конкретика заняла больше времени, она была совсем не такой простой и безмятежной, как показалось Боде поначалу. По словам Сцепуры, в районе действовали и белогвардейские недобитки, и кулачье, и даже националисты — из числа проживавших в немецких колониях. «Национал-социалистская рабочая партия день ото дня приобретает в Германии силу и популярность», — заметил в связи с этим начальник РО.

Работать с товарищем Сцепурой было непросто. Был он взбалмошен, нетерпим, нахрапист, от раз принятого решения не отступал никогда. С ним никто не спорил (сотрудники давно убедились: себе дороже), и когда Сергей попервости попытался в каком-то пустяке настоять на своем, получил ответ: «Не для того меня сюда поставили руководство и партия, чтобы я сначала принимал решения, а потом думал». «Партия и руководство», — поправил Сергей скорее машинально, нежели принципиально, но Сцепура разразился гневной речью, и Сергей понял: для начальника эта очередность не пустой вопрос. «Как ты не понимаешь? — вещал Сцепура. — Партия — она совсем другим занята, ее дело промышленность и там сельское хозяйство, не забывай и того, что нынче в партии скрытых и явных оппозиционеров пруд пруди, и прочих разных гадов — тоже, и именно нам, Госполитуправлению, доверено товарищем Сталиным всю эту нечисть выводить на чистую воду. Нет, Боде, ты окончил свой университет еще под сплошным влиянием царской профессуры, и потому твоя красная интеллигентность у меня под большим сомнением, скажу тебе прямо. А зачем тебя из центрального аппарата к нам спустили? За неразборчивые связи, так? Кстати, предупреждаю, не вздумай. А теперь скажу тебе мечту: окончу рабфак, буду дальше разрабатывать теорию великого и могучего русского языка, чтобы, к примеру, доказать: одушевленность существительного «мертвец» — проклятое наследие царского режима и опиум для народа. Ведь что утверждается? Почему одушевленное оно? Потому что была вера в загробную жизнь, воскресение мертвых и живую душу».

Сергей молча вышел из кабинета. Сцепура под любое возражение неотвратимо подводил политическую базу, и у Сергея хватило и ума и опыта, чтобы понять: спорить бесполезно. Пушкин осуждал Чацкого за страстные речи перед глупцами. Уроки классики следует помнить. Но жизнь не укладывалась в инструкции. Таня была здесь, рядом, и теория вероятности безжалостно предсказывала встречу. Она и случилась неделю спустя, на улице, Таня шла по противоположной стороне с хозяйственной сумкой, откуда торчали перья зеленого лука и округлый бок огромного огурца; первым побуждением было перебежать через дорогу и взять эту сумку из ее напрягшейся (это было видно!) руки, но Сергей вспомнил разговор с начальником управления и предупреждение Сцепуры и с горечью подумал, что именно из-за Тани его перевели на самую что ни на есть низовую работу, если же сейчас все начать сначала, куда переведут потом? И он не окликнул ее, проклиная себя за трусость, слабость и нежелание ссориться с начальством. «Да и зачем? — успокаивал он себя. — Она меня не ищет, расстались мы холодно, не нужен я ей, нет, не нужен…» Но заползла невесть откуда взявшаяся горькая мыслишка или — кто знает — надежда: а может быть, нужен? И не все потеряно еще?

Он проводил ее до дома — по другой стороне улицы, тайком, она жила на третьем этаже старого, обшарпанного особняка, одного из немногих здесь чемпионов по этажности. Окно опознать было нетрудно: Таня сразу его открыла. «Ничего, — утешал себя Сергей. — Теперь я знаю, где ты живешь, и, если что, найду мгновенно». Этой детской своей наивности он тут же улыбнулся раздраженно-печально: «Никого и ничего ты не найдешь. Ибо ты — оппортунист самой чистой пробы…»

Прошло много дней, случившаяся невзначай встреча сидела в сердце тупым гвоздем — бывало, правда, что подзабывал в суете, но приходил воскресный вечер, оставляя позади выезды на происшествия, спешку, столкновения со Сцепурой и нудные препирательства с машинисткой («Я пишу доклад товарищу Сцепуре для выступления на исполкоме». — «А у меня срочное сообщение в край». — «Поте́рпите»), и входила в его унылую холостяцкую комнату Таня, садилась у стола и молча смотрела своими большими синими глазами. Это было невыносимо, и однажды утром Сергей решил было подать рапорт о переводе или даже об увольнении, но, дойдя до службы, передумал…

В одно из воскресений, направляясь в кооператив за мылом, он обнаружил на афишной тумбе красочное объявление:

«Все к нам! Рабочие поэты читают новые стихи. Хор исполнит кантату «Господа капиталисты, не дергайтесь!», наши талантливые художники порадуют вас красочным обличением мирового империализма!»

Он решил пойти. Зачем? От скуки — так он объяснил себе.

Вечером, надев черный костюм-«тройку» и свой лучший галстук, он направился в клуб портового завода. Первой, кого он встретил на пороге, была Таня… «Пойдем, — она взяла его за руку и повела по черной лестнице вверх, вверх, под самое небо, здесь у нее была малюсенькая каморка с табличкой: «Литобъединение «Сейнер». «Как вы тут размещаетесь? — повел головой Сергей. — Здесь и одному тесно». — «Вековая народная мудрость, — усмехнулась Таня, — в тесноте, да не в тюрьме. Пришел развлечься?» Она совсем не изменилась (а собственно, почему она должна была измениться? Всего полгода прошло), и, словно угадав его мысли, она сказала: «В моем возрасте женщины начинают быстро стареть. Не заметил?» — «Нет. Послушай… Ты ведь могла бы преподавать?» — А почему ты здесь, а не в Москве? Давай пить чай, у меня китайский, отменный…» Она открыла шкаф и начала расставлять посуду. «Ты не… искала меня? (вот уж глупый вопрос…)», — «Нет. А ты?» — «Не я был причиной, ты ведь знаешь…» — «В самом деле? А мне показалось, что ты сделал выбор тогда». Он пожал плечами: «Таня, все не так просто». — «Я знаю. Давай пить чай».

«Вот так… — думал он. — И самое печальное в том, что она права. А если рассказать ей, как не решился перейти на другую сторону улицы, и объяснить, что не сделал этого только потому, что сжился со своей работой, считал ее нужной и полезной, был убежден, что именно здесь, на этом участке борьбы, приносит максимальную пользу и государству и себе самому?.. Конечно, рассказать! Она все поймет, все простит, и тогда…»

— Знаешь… — начал он нерешительно и натужно, но вдруг она перебила:

— Знаю. Ты видел меня и не решился подойти. Сергей, по-моему, любовь как честь, она не терпит лжи. Ты прости, что я вынуждена напомнить об этом…

— О чем? — он почувствовал, как вспыхнули щеки, — незнакомое или, скорее, утерянное давным-давно ощущение, с детства, наверное.

— О любви. Разве мы не говорили об этом?

— Таня… Но разве… только говорили?

— Вот видишь… Но ты предпочел быть честным у себя, там… Это твое право, разве не так?

Она никогда не понимала, никогда. Есть работа, тяжелая, опасная работа, которая делается для блага страны. В этой работе нет компромиссов и недомолвок, в ней все прямо: кто не с нами — тот против нас. Когда речь идет о кадрах — это абсолютно. В ЧК никого и никогда не подозревают. Человека либо принимают, либо нет. И если в воздухе повисло нечто — даже предположительное, недоказуемое, — все равно. Расставание неизбежно. Потому что не о производстве консервов идет речь и даже не о станках. О таком невероятно важном деле идет речь, в коем из-за нюанса может рухнуть нечто очень важное в пролетарском государстве, а этого нельзя допустить. И оттого он, Сергей Боде, не обиделся и не раскис, когда предложили ему из-за «неразборчивой связи» (уже разорванной, бывшей, правда) покинуть центральный аппарат. Но разве возможно объяснить это Тане — дочери действительного статского советника, нежной, сверхинтеллигентной, воспитанной на Карамзине, одах Горация и акмеистах? Вот она как ставит: любовь как честь и не терпит лжи. Ведь понятно, что она имеет в виду: честность перед партией, перед ОГПУ… «Что ж, ты права… И объяснить тебе я не могу ровным счетом ничего. Прости…»

Он снова с головой окунулся в изнурительную, выматывающую работу. Иногда спал всего лишь несколько часов в сутки. И дело тут было не в том, что на Тутуты обрушился шквал контрреволюции и вредительства, — этого не было, но реально возникал в том или другом колхозе или совхозе падеж скота, ломались трактора и сеялки, в Портовом заводе не желал сходить со стапелей после очередного ремонта рыбацкий утлыш, а на афишной тумбе пионер вдруг обнаружил поздравление с тезоименитством старшей дочери Николая Второго Ольги — со всем этим нужно было досконально разбираться, потому что во всем видел Сцепура происки мирового империализма и реакции. Реже действовали недобитые белогвардейцы, здесь реалий было больше (реалий ли?), бывшие охотно группировались, обсуждали срок и вероятность возвращения на престол Романовых и выпускали рукописный журнал. Раскрытие этой группы было одной из самых значительных и успешных операций Сергея. Судебный процесс по этому делу проходил в краевом центре при открытых дверях и огромном стечении публики. Все участники организации получили максимальные сроки лишения свободы. Для одного из них, восьмидесятилетнего статного старца, а в прошлом секретного сотрудника охранки, прокурор попросил высшую меру социальной защиты, но суд, руководствуясь свершившимся фактом победы пролетарской революции на территории бывшей Российской империи и ожидаемого в скором времени свержения власти капитала в других странах, решил сохранить жизнь старому негодяю и приговорил его только к 25 годам заключения.

Работа работой, а мысли посещали Сергея самые что ни на есть недозволенные и даже преступные. Газеты писали о том, что Бухарин выступил с антиленинской теорией мирного врастания кулака в социализм и выдвинул не менее кулацкий лозунг «обогащайтесь!», что несомненно могло привести к реставрации капитализма, тем более что лозунг этот породил в XIX веке контрреволюционер и монархист Франсуа Гизо; начался процесс о вредительстве на электростанциях, и многое, многое другое бешено пульсировало и расползалось по стране, вызывая страстный накал борьбы, неприятие, стремление противостоять, подавлять, громить, расправляться и отрицать, но только не у Сергея. Он просыпался по ночам, и шел на кухню пить чай, и сидел до утра, не в силах уснуть и разобраться: что, разве плохо, если самый дееспособный производитель товарного хлеба «врастет» в социализм и Россия сможет еще тысячу лет кормить своим хлебом не только себя, но и половину человечества, а может быть, и больше? Разве погибнет от этого социализм и трудящиеся лишатся своих завоеваний? Но кулаков (впрочем, какие это были «кулаки»? Миф…) начали выселять, а когда они оказали сопротивление — уничтожать, не ведая при этом, что до тех коллективных идеалов, о которых мечтал Ленин, государству пробиваться еще сто лет, а может быть, и гораздо больше, ибо для коллективного труда нужна и психология коллективная, а вот ее-то как раз и не было, и она в ближайшем будущем возникнуть никак не могла — это Сергей понимал лучше других. Откуда ей взяться? Тысячу лет властвовал не принцип даже, а инстинкт: «мое!», невозможно было за десять — пятнадцать лет переделать общественное сознание настолько, чтобы человек трудился прежде всего для других, а потом уже для себя. Привести эта кавалерийская атака могла только к одному: хаосу, анархии, развалу. И почему нельзя «обогащаться»? Ведь это означало всего-навсего нормальную, человеческую жизнь для всех без исключения членов общества, — всем по кровати, как об этом когда-то сказал Ленин, всем по квартире или по дому, вдоволь продуктов и вдоволь досуга — вот и все. Почему же надобно страстно клеймить, осуждать, протестовать? Похоже, Бухарина ждала судьба тех, чьи косточки вот уже второй год мокли в водах Беломорско-Балтийского канала… А вредительство? Да есть ли оно? Или реальные поломки и сбои на электростанциях объявляются сцепурами «вредительством» только для того, чтобы «награжденья брать и весело пожить»? И можно ли верить, что члены руководства Рыков и Томский — контрреволюционеры? А «Шахтинское дело», «Промпартия»? Неужто вокруг, как твердит Сцепура, сплошь шпионы, недобитые агенты охранки? Где миф и где реальность? Сергею было трудно и плохо…

Однажды вечером он принес из кооператива бутылку «Московской» и, давясь, выпил два стакана залпом. Именно в этот момент и позвонила Таня и пригласила встретиться и поговорить с Качиным еще раз. В нормальном состоянии Сергей наверняка бы не пошел — отговорился бы, оттянул, но сейчас ему море было по колено, все обиды и несправедливости выползли разом, вдруг и слились в тугой, болезненный ком где-то под ложечкой.

Он пришел к Тане домой, она занимала маленькую комнату в коммунальной квартире на третьем этаже (Сергей даже выглянул из окна, чтобы убедиться, что это то самое). Качин уже ждал с авоськой в руках, долго развязывал ее, еще дольше разворачивал газеты, в которые был наглухо закручен прибор, потом протянул короткую трубку с толстыми отсвечивающими синевой линзами. «Вот, я усовершенствовал… — сделал какое-то неуловимое движение, и возник еще один окуляр. — Как видите, теперь это бинокль, — произнес он торжественно. — Глядите!» Сергей навел «бинокль» на противоположную сторону улицы и вскрикнул от удивления. Показалось, что стоит в чужой комнате. В это просто не верилось. И смотреть — по сравнению с прошлым разом — стало гораздо удобнее. Невероятно, но Качин изобрел, открыл, соорудил нечто совершенно невозможное, немыслимое, вполне очевидно противоречащее законам физики (тем, которым обучили Сергея в гимназии еще до революции).

Можно было представить, что получится из этой заготовки, если передать идею в руки военного конструктора! У Сергея захватило дух. Подводно-надводное ви́дение обещало неуязвимость Красному воздушному и морскому флоту, преимущество в надвигающейся схватке с мировым империализмом и огромное душевное спокойствие и удовлетворение ему, Сергею Боде…

…Качин долго сомневался, раздумывал (мол, ничего не выйдет, никто всерьез не отнесется), но в конце концов согласился послать чертежи в Наркомат обороны. Ввиду особой секретности Сергей, после долгих и мучительных раздумий, решил направить чертежи фельдсвязью. Сцепуру он пока в известность не поставил — знал: ничего, кроме скандала, не выйдет. Что касается слежки, в нее он не верил изначально, полагая, что это кто-нибудь из знакомых подшучивает над Качиным. На заводе о приборе знали все, а может быть, кто-то из соперников выбирает момент, чтобы намылить счастливому влюбленному шею (Качин ухаживал за самой красивой девушкой на заводе). Однако проверить надо было, и Сергей решил не откладывать дело в долгий ящик. Утром следующего дня, когда до начала работы оставалось полтора часа, он занял позицию напротив дома Качина.

Это была рыбацкая хибара на берегу моря, неказистая, несклепистая развалюха. Сергей пристроился в тени огромного платана и делал вид, что читает газету, — древнейший прием всех сыщиков мира был уже настолько скомпрометирован кинематографом, что Сергей почти не опасался. Профессионал человека с газетой не заподозрит. Не дураки же в ОГПУ, да еще до такой степени!

Без пяти восемь во дворе появился Качин, он был в трусах. Распевая во весь голос «Мы кузнецы, и дух наш молод!», сбежал к воде и плавал ровно десять минут. Потом выбрался на берег, вытерся махровым полотенцем, умчался в хибару и тут же вышел в неизменной футболке с манжетами и клетчатой кепке. Заметив пылящий неподалеку фаэтон, окликнул извозчика и укатил, напевая: «Вздымайся выше, наш тяжкий молот…» Никакой слежки не было. Сергей сложил газету и сунул ее в карман, и здесь…

Из-за угла дома на сваях — он принадлежал артисту местной эстрады Зурабу Кули-оглы-заде, человеку неизвестной национальности и огромного таланта, — вывернул еще один фаэтон; несмотря на ощутимую уже жару, верх был опущен, в тени промелькнуло мужское лицо с усами, ничего больше Сергей заметить не успел, фаэтон набрал скорость и умчался.

Слежка? Возможно… Но пока не было доказано обратное, Сергей не мог себе позволить спать спокойно. Придя на работу, он вызвал оперуполномоченного Ханжонкова — этот молодой человек вот уже год пытался освоить таинственную японскую борьбу, чем вызвал почтительную зависть сослуживцев и помоперуполномоченного Малина.

Молодые люди вполне кимовского возраста и напора носили галифе в сапоги и толстовки и отличались друг от друга только «модусом вивенди»: Ханжонков был обременен семьей и детьми, а Малина опекала любящая мама солидного уже возраста. Сергей объяснил задачу, рассказал детали, теперь «усатому» — как окрестили фигуранта — деваться было некуда. Когда ребята ушли, Сергей направился к Сцепуре. Тот выслушал молча и лишь в конце обронил как бы между прочим: «Обложку завел?» — «Нет. Проверить надо». — «Чертежи экспертировал?» — «Отосланы». — «Ладно». Сцепура почему-то не сделал замечания за то, что все произошло без его ведома, и Сергей даже пожалел о своих нетоварищеских мыслях в адрес начальника. «Докладывай регулярно, — приказал напоследок Сцепура. — Враг не дремлет». В общем, все пока развивалось нормально.

На следующий день Ханжонков и Малин положили на стол Сергея дневник наблюдения:

«8.00. Качин купался. 8.15. Качин оделся и вышел из дома. 8.15—8.30. Видимо, ожидал фаэтона, но не дождался и пошел на завод пешком. Из-за дома на сваях, принадлежащего Зурабу Кули-оглы-заде — артисту местной эстрады, появился фаэтон с опущенным верхом № 13-Е под управлением Арнаутова Ивана Ельпидифоровича, состоящего на учете конной биржи в качестве частного владельца (номер выдан гормилицией в прошлом году). В фаэтоне находился мужчина на вид лет тридцати пяти, с черными усами, вроде как у товарища Буденного С. М., и панаме пляжного типа. На ногах у фигуранта имелись шлепанцы, издали опознанные как произведенные на Тутутском резинокомбинате (мастерской). Одет: белые брюки холстяные, такая же рубашка в виде пиджака…»

Сергей поднял голову: «Как это — в виде пиджака?». — «Понимаете, — объяснил Ханжонков, — она сначала была как рубаха, а потом, на наших, можно сказать, глазах, превратилась в белый курортный пиджак» — «И черные очки появились», — добавил Малин, плохо скрывая распирающую гордость. Что ж, рубаха-пиджак — это и в самом деле было похоже на профессиональную экипировку, очки же… А что? «Усатый» ведь не догадывался пока, что за ним следят профессионалы, и поэтому мог применять в целях маскировки и изменения внешности и очки. Для ОГПУ эти очки — чепуха, а для сосунка Качина… Вполне сойдет. Что ж, посмотрим. С этим Сергей своих помощников отпустил.

На следующее утро все повторилось в точности, за исключением финала. Он был печальным: Малин предстал перед Сергеем с перекошенной физиономией и заплывшим глазом. В дневнике было записано:

«…Когда Качин скрылся в проходной, фигурант вышел из фаэтона и направился к распивочному ларьку, где с 9.01 до 9.20 употреблял пиво, опорожнив при этом восемь полных кружек с пеной. Полагая возможным и необходимым осмотреть объект вблизи, мы с Ханжонковым подошли к фигуранту вплотную, и Ханжонков велел две кружки с отстоем. После чего продавец отказался отстаивать, ссылаясь на очередь (за нами встали еще двое), и тогда я сказал, что за нарушение правил советской торговли полагается домзак. При этих словах объект, повернувшись ко мне, произнес по-русски: «Сопляк». После чего Ханжонков завернул ему руку за спину и потребовал извиниться. Но объект вывернулся (Ханжонков очень при этом удивился) и нанес мне молниеносный удар, который я парировал, но не смог. После чего объект на наших глазах спокойно допил пиво, сел в фаэтон и уехал, а мы за ним не поимели никакой возможности. Обращаем внимание руководства на крайне слабую физическую подготовку личного состава».

Далее стояли неуверенно сделанные подписи.

— Дело провалено, — подытожил Сергей.

— Нисколько! — уверенно парировал Малин. — Он ведь — что? Он уверен, что нарвался на двух уличных забулдыг, вот и все! Товарищ Боде, фигурант появится завтра точно и в срок!

…Сколь ни странным это было — он и появился. Либо не догадался о наблюдении, либо…

— Либо он откровенно считает нас идиотами, — мрачно заметил Сергей.

— Отнюдь, — покачал головой Малин. — Во всяком случае, я не могу принять ваше замечание в свой лично адрес. Весь вечер я провел в архиве. И вот результат. — И Малин положил перед Сергеем справку и фотографию. Это был краткий обзор о взрыве на рейде в 1916 году броненосца «Святитель Михаил». Поручик из военной контрразведки при главном штабе в Петрограде высказывал предположение, что имела место диверсия немецкой агентуры, и в доказательство ссылался на целый ряд обстоятельств. Наиважнейшим из них было то, что посторонний не смог бы пронести взрывное устройство на корабль. А на фотографии (это была небольшая копия) застыли в парадно-памятном расчете матросы, боцмана и офицеры броненосца. В центре улыбался молодой капитан первого ранга, командир…

— В какой связи этот взрыв с делом? — слегка раздраженно осведомился Сергей, и Малин торжествующе улыбнулся: — Броненосец взорвался на рейде нашего городишка, во время первой мировой войны, здесь была одна из ремонтных баз флота.

Это была яркая мысль. Если агент немцев (или целая резидентура) не были обезврежены в свое время русской контрразведкой (а они не были обезврежены, какие тут могли быть сомнения?) и перешли на службу к новым хозяевам, то кто знает… Возможно, что инженер Качин сделался объектом именно их наблюдения и интереса…

Но Сцепура принял выкладки Сергея в штыки: «Аллюзия… Ты марксо-ленинскую изучал? Ты известен о том (сам того не зная, он употребил оборот восемнадцатого века), что наука учит нас: идея выявляется через пре́дмет (он сделал ударение на первом слоге), а где он? Тебе из Москвы ответили? А может, вся эта качинская ерунда — истинная чушь на постном масле? А ты хочешь, чтобы я тебе под такие про́центы (Какие «про́центы»? — хотел перебить Сергей, но промолчал) разрешил тратить оперсостав и автопарк отдела? Нет уж, дорогой товарищ! В нашей службе главное не талан (он так и произнес), а могучее большевистское терпение, понял?» Здесь Сергей уже не сдержался: «При чем тут большевики?» — «Как? — округлил глаза Сцепура. — А кто, как не большевики, искренне прошли царскую каторгу и ссылку и научились терпеть, как Фома Аквинский?» — «Фома Аквинский?» — «Ну да! Он же столпником царским был, стоял всю жизнь на столпе и кушал акриды с диким медом».

Спорить было бесполезно, Сергей решил временно отступить. Тут, на счастье, подошло время его очередного отпуска, и он выписал себе проездное в Москву — решил совместить приятное с полезным. Малину и Ханжонкову велел быть начеку, но самостоятельных шагов не предпринимать. А Татьяне Николаевне после долгих и мучительных размышлений и сомнений все же позвонить не решился… И сразу ночи стали бессонными, и все время одна мысль: что, если позвать Таню с собой, в Москву? Пропадаем ведь оба без всякой пользы, а какая может получиться поездка… Упоительная! Поселиться в одной гостинице, в одноместных номерах и — целый месяц вместе! Блистательная возникла идея, но он тут же вспомнил, что эти номера в московских гостиницах — проблема, паспортный режим строг, хотя и подкупен, но не ему же в самом деле покупать? А за нравственностью проживающих следят портье, дежурная по этажу, буфетчица и работник рабоче-крестьянской милиции при гостинице. Не получится упоения, выйдет один скандал. И Сергей отказался от своего проекта. Хотя весь день после этого печального решения ходил словно в тумане, и выплывала из этого тумана Таня с чайником в руке, тем самым, что распаялся в ту незабвенную летнюю петербургскую ночь…

Ночью он проснулся от сжигающих сомнений или даже стыда и отправился на кухню пить чай. «Как, — думал он, — я хотел предложить Тане дешевенькое развлечение, я осмелился мечтать об этом, это я-то, последователь Канта и Блаженного Августина, моралист и ригорист… Неужто все в прошлом? Неужто конец идеалам и проза жизни, жалкая и ничтожная проза, вытеснила безжалостно последние остатки порядочности?»

И вдруг он с ужасом подумал, что из истинно порядочного человека ничего и никогда вытеснить невозможно. Просто что-то изменилось в нем, надломилось, а может быть, и исчезло совсем… Но так было жаль несостоявшейся мечты и времени, не отданного безраздельно чувству, смыслу, тому единственному в жизни, что было в конце концов ее сущностью… «Как глупо, — думал он. — И Блаженный Августин тут совсем ни при чем. Я просто-напросто трус…»

Что ж, он по-прежнему любил Таню, этот главный вывод из случившейся вдруг слабости он сделал непреложно, все же остальное… Бог с ним. Об этом никто, кроме него, не знает и не узнает никогда.


…А Москва встретила трелями трамвайных звонков, шумом и гамом, рвущимися в небо гирляндами разноцветных шаров. Перед вокзалом маршировала колонна в футболках и кепках, самые мускулистые несли на вытянутых руках соломенное чучело Муссолини в черной рубашке. Старший, с красной повязкой и латунной трубой, хрипел простуженным голосом: «По моей команде роняем дуче вниз головой и дружно выкрикиваем пламенный привет итальянским рабочим! Внимание, раз-два-три!» И колонна напористо скандировала: «До-лой! Да-ешь! При-бьем! Как вошь!» О, как просто опрокидывался и упразднялся фашизм, каким смешным и беспомощным выглядел главный враг… Всего лишь набитая соломой кукла, которую можно без труда повалить и даже сжечь…

В трамвае задремал на мгновение (две бессонные ночи в поезде взяли свое, а не спалось из-за горьких и даже горестных мыслей — вот предстоит встреча с Москвой, молодостью, начальством, а что толку? Слабо он верил в возможный толк…), а когда очнулся, в грязноватое трамвайное окно уже вплывала знакомая площадь с затейливым фонтаном посередине: среди вздымавшихся к небу струй суетились путти (сейчас струй не было, но у Сергея взыграло могучее профессиональное воображение). К этому фонтану он часто приходил в былые годы — подумать, помечтать, просто отдохнуть…

И показалось на мгновение, что окончился заурядный служебный день — без побед и без особых поражений (не вечно же плакать из-за измены резидента на Ближнем Востоке Агабекова?), и трамвай везет домой, на Арбат, в бывший дворянский особняк хороших кровей, а ныне коммунальную квартиру упорядоченного соцбыта. И охватило неясное томление… Попервости Сергей даже не понял, что именно его томит, но, наткнувшись взглядом на огромную зеркальную витрину, в которой плыли кучевые облака, различил за ними нескончаемые круги сыро- и просто копченой колбасы и вдруг ощутил ее резкий пряный запах, неведомо как проникший сквозь толстое стекло, поймал взором благородно-желтоватый сыр, истекавший зрелыми, добротными слезами, а уж от бадеек с разного рода икрой (салфеточной, паюсной, зернистой, красной и всяко еще иной) оторваться не смог совсем. И здесь Сергей понял, что голоден и следует немедленно запастись всей этой роскошной провизией. Он вошел в гастроном…

Тут никого не было, упитанная продавщица колбасного отдела оживленно переговаривалась с воблообразной кассиршей неопределенного возраста. Эта неопределенность заметно усиливалась изрядно повытертой горжеткой из чернобурой лисы, кокетливо переброшенной через плечо и небрежно закрученной вокруг тонкой и длинной шеи. «И жакет забрал? — услышал Сергей. — Тот самый? Заграничный?» — «На спине три разреза, подбит тибетским горностаем, я даже не успела спороть пуговиц», — задыхалась кассирша. «Господи…» — «Марлена Виленовна носила одну в ювелирный, — они позолочены!» — «С ума сойти…»

Сергей кашлянул, потом, пробиваясь сквозь нескончаемый поток, произнес длиннейшую тираду, суть ее сводилась к тому, что все надобно тщательно порезать и упаковать и конечно же не забыть пару свежих французских булок и приправу: горчицу, соль, перец и соус провансаль. «А буженина сочная?» — «Не пробовала». — «Но глаза-то у вас есть? Я вижу, что сочная. Не нужно. Я люблю сухую. Сколько с меня?» — «Двадцать сорок». — «А попить что-нибудь?» Давясь возмущением, продавщица начала перечислять сорта водки и коньяка, но Сергей неумолимо покачал головой: «Ситро». Здесь в магазин ворвалась с воплями и гиканьем стайка пионеров в сакраментальной униформе: белый верх, черный низ, на красных галстуках зажимы с пламенем костра; самый длинный и тощий тоненько выкрикивал: «Тянучки, тянучки, тянучки!», маленький и толстый с никелированным горном в руке уставился на черный костюм Сергея, словно на саван, потом сжал губы: «Что в Германии, знаете?» — «Нет». — Сергей еще не читал утренних газет. «Только что передали по радио: Гитлер и другие руководители НСДАП обещали классовый мир, а сами строят новые концлагеря и загоняют в них всех несогласных с режимом! Угроза фашизма становится реальной!» Он втиснул в мундштук толстые губы и издал совершенно неприличный звук. «Какой ужас… — прошептала продавщица. — Мальчик, а разве Гитлер за социализм?» — «Он поработитель-тиран. А тянучки тянутся? А то в тот раз одна ка-ак прилипла. У меня кариес, мне надо твердые».

Сергей вышел на улицу, у него разболелась голова. Что ж… дети тоже жили активной политической жизнью, они готовились к будущим классовым битвам, это было главным и в их школьном бытии, да и во всей последующей жизни, пожалуй… Откуда только взять потом платонов и невтонов… Кто станет Пушкиным? Да и в прочих безднах познания совершенно явно не намечалось уже ничего, кроме «Будь готов!» — «Всегда готов!». Печально это. Очень печально…

И словно в подтверждение грустных размышлений рядом с магазином остановился грузовик, на котором чернел постамент с черепами, а на нем — огромный гроб красного цвета с белым кругом посередине и жирно нарисованной свастикой. Пионеры выскочили из магазина, окружили грузовик, крики восторга сделались неистовыми, старший пионервожатый с тщательно уложенным зачесом выбрался из кабины и захлопал в ладоши:«Тихо-о! Равняйс-сь! Построилис-сь! Начали-и!» «Марш ле-евой, два-три-и, марш ле-евой, два-три-и, — дружно взвились голоса. — Встань в ряды-ы, това-арищ, к на-ам…» — «Нажимайте-е, нажимайте-е!» — кричал между тем старший шоферу, который взобрался в кузов и манипулировал у гроба. «Не открывается!» — «Вы не умеете-е! — Вожатый прыгнул через борт и навалился на гроб, крышка щелкнула, в гробу сел манекен, разделанный под Гитлера. Косая челка доставала до подбородка. — Ги-итлер рабо-отает, прекраасно-о, дети-и, ко мне-е!» Еще четверо перебрались через борт и попытались поставить крышку на место, но Гитлер продолжал сидеть как ни в чем не бывало. Старший утер пот и безнадежно посмотрел на Сергея: «Что посоветуете?» — он ужасно растягивал окончания. «Это приобретает нежелательную политическую окраску», — значительно проговорил шофер и тоже посмотрел на Сергея. Если бы они знали, кто стоит перед ними…

Между тем Сергей уже входил в будку телефона-автомата и набирал номер своего бывшего начальника…


…В кабинете Ивана Ивановича (так звали начальника) Сергей аккуратно распаковал покупки: «Тарелки у тебя есть? Ах, не принято? Ну и прекрасно, разложим в блюде от графина. А чай?» Чаю Иван Иванович приказал незамедлительно — с некоторым, впрочем, недоумением: «Могли бы потом и в ресторан, ей-богу… Ну что за нетерпение, право…» — «Оголодал, — кратко объяснил Сергей и с хрустом впился в булку. — А ты чего ждешь? Икра наисвежайшая, такую Шаляпин обожал во время оно…» — «Ты приехал говорить со мной о Шаляпине? — Иван Иванович нехотя окунул ломоть пышного белого хлеба в икру и еще более неохотно сунул его в рот. — Не трать времени. Оно принадлежит не нам». — «Кому же?» — «Сергей, я совсем не расположен шутить. Ты оторвался от жизни центрального аппарата и многого теперь не поймешь. Оставим это. Излагай».

И Сергей рассказывал часа полтора, он умел быть кратким, если того требовали обстоятельства. «Н-да… — протянул Иван Иванович, тщательно подбирая с пергаментной бумаги крошки сыра. — Удружил, нечего сказать…» — «Чем же?» — «Вчера нарком подписал решение коллегии: Сцепура награжден знаком «Почетный чекист». А это тебе не «Ворошиловский стрелок», если ты разбираешься… Ну что ж… Формально Сцепура прав. У тебя нет фактов, основы нет. Мы привыкли работать по старинке, и ты тоже не избежал всеобщей участи, не спорь… — Иван Иванович мечтательно вздохнул. — Верю: придет время, и мы будем работать иначе. Математическая формула, на кончике которой — вражеский агент».

— Ну, до этого еще надо дожить, — снисходительно улыбнулся Сергей. — А много ли нас доживет? Задай себе честный вопрос и так же честно ответь на него. То-то… Сегодня определяет все та же печенка, Ваня… У кого-то она лучше, у кого-то хуже, но интуиция — в основе нашей работы, да и всегда будет в основе, даже при твоей формуле. Только знаешь, что я тебе скажу? Интуиция эта — не только сумма эмпирического и дискурсивного познания, это еще и категорический императив. Знаешь, что это такое?

— Отчего же, отвечу: мозг класса, дело класса, сила класса, слава класса, — и попробуй оспорь… Чего ты хочешь?

— Уйми Сцепуру.

— Как? Нужны доводы.

Сергей положил на стол фотографию:

— Немцы взорвали этот броненосец на нашем рейде летом 16-го. Погибло триста человек.

Иван Иванович надел очки.

— Наслышан. Произошло случайное замыкание электропроводки в крюйт-камере. Это было в докладе контрразведки царю.

— Ему побоялись сказать правду, его жена — немка, Александру тогда травили все газеты. Ваня, один из этих трехсот — агент. Адскую машину пронес на броненосец он. Я его установлю, а он выведет на разведгруппу или резидентуру, может быть. Позвони Сцепуре, я тебе дело говорю.

Иван Иванович взглянул сквозь очки, потом вынул из ящика стола и перелистал небольшого формата справочник. Набрал номер:

— Николаев? Клемякин здесь… У тебя наш пакет — из Тутут, не вспомнишь? Вспомнил? Ну и что? А-аа… — Прикрыл мембрану: — Он говорит, что экспертиза Наркомата обороны завалена изобретениями советских граждан, все хотят помочь обороне страны… — Вздохнул в трубку: — Не обещаешь раньше сентября? Ладно… — Щелкнул рычаг, свалился в ящик справочник, Иван Иванович отрицательно покачал головой: — Что теперь скажешь?

И Сергей начал все сначала. Его страстная речь сводилась к тому, что Сцепура хочет жить в привычном мирке понятных ему вредительств и контрреволюции, без осложнений катиться по накатанной дорожке раскрытий и наград. Подобное же дело очевидно требует и неординарного мышления и специальной подготовки, чего у Сцепуры нет да и быть не может. Откуда? Зато все это имелось у него, Сергея Боде, и он согласен взять ответственность на себя. А кто сегодня готов ее брать? Таких нет. Сегодня время больших ожиданий: пусть другие рискнут, а я погожу. Не рухнет пролетарская диктатура…

— Но она и в самом деле не рухнет, — усмехнулся Иван Иванович.

— Тогда чем ты рискуешь?

— Ладно, убедил… — Иван Иванович поискал глазами по блюду, но на нем уже ничего не осталось. — Одно условие: действовать личным сыском, в свободное от службы время, Сцепуре не надоедать. Если экспертиза подтвердит ценность прибора — вернемся к разговору… А пока — я ничего не знаю. Понял?

Чего же не понять… Все яснее ясного. И отпуск должен окончиться, едва начавшись. Глупо двадцать девять дней ходить в театры и осматривать музеи, когда враг, вполне очевидно, не дремлет. Где еще (да и когда?) удастся найти столько «свободного от службы времени»? Решил ехать сейчас же…

Но Семеновское кладбище, где были похоронены родители, он посетил. Нежаркое лето исходило обильными дождями, вековые деревья разрослись пышно, свободно, среди травы (местами она доходила до пояса) торчали разрушенные надгробия, чугунный крест над могилой отца и матери возвышался неподалеку от плиты художника Перова (он никогда не нравился Сергею — по-немецки сухо-педантичный, литературный — типичный передвижник, ценность которого заключалась только в обличительной дидактике, живописи же, с точки зрения Сергея, не было ни на гран). Плоха оказалась родительская могила, и сердце уколола горькая и странная мысль, сентенция скорее, вычитанная когда-то у Некрасова: «Могила заросла кругом; не сыщешь… Не вели́ко горе! Живой печется о живом, а мертвый спи глубоким сном…» Прежде казалось, что этот цинизм или столь любезный демократическому XIX веку разумный эгоизм пробивался сквозь элегию, теперь вдруг понял: да оно так и есть, правда сказана, не стоит оспоривать… Когда он придет на эту могилу еще раз? И придет ли? Риторические всё вопросы…

…Через двое суток он уже шагал по тутутскому перрону мимо грязных фонарей и выбитых стекол в парадных дверях вокзала, но это не приводило его в смущение, как когда-то, а, наоборот, умиляло до слез. Вышел на привокзальную площадь, брусчатка была разобрана и возвышалась аккуратными пирамидками, беспорядочно брошенные, топорщились и выгибались ржавые трамвайные рельсы, на вагончике строителей безнадежно краснело полотнище: «На трамвае — в светлое завтра!» Что ж, все это отдавало изрядной глупостью, если не хуже, но ведь стоял за этим и героизм, и самоотверженность, и любовь, наверное… Не чужое ведь все это, думал Сергей. Нет, не чужое. Ведь всего лишь в ста шагах живет Таня, и пусть она даже не догадывается, что он близко, рядом и любит ее по-прежнему, — это все равно имеет самое решающее значение и для них двоих, и для города, и даже для всего государства. Сколь ни странно…

Растворялись в неверном свете фонарей и исчезали в ночи деревья, бульвар был пуст и казался театральной декорацией, из Таниного окна струился мягкий розовый свет. Не помня себя, Сергей поднялся на третий этаж и долго стоял перед дверьми, прислушиваясь к собственному сердцу, оно отзывалось нервными, тяжелыми толчками, за грудиной нарастала тупая боль. «Только этого нам и не хватало… — подумал он равнодушно. — А вообще-то — хорошо бы: выходит Таня, а я уже бессильно прислонился к перилам и сил хватает только на то, чтобы тихо сказать: Та-неч-ка…» Он даже плечами передернул от этой грустной картинки. Любопытно, что бы сказал Фрейд о темных глубинах подсознания чекиста Боде…

Наверное, удивился бы. Слабости и безликости, конечно. Картинка-то — из провинциальной пьески, ай-ай-ай…

А может, и нет?

Всю ночь он ворочался с боку на бок, выпил столовую ложку валерьянки, но так и не уснул. Вернее сказать — то было некое просоночное состояние, и фигуры какие-то мелькали на фоне светлой от уличного фонаря стены, и он декламировал вполголоса давно забытые стихи, которые звучали как иронический комментарий:

Не обещалась она,
Но я думала, вдруг придет.
Так долго я ждал.
О если бы всю ночь не смеркалось
От белого света до белого света!*["21]
Утром с больной головой и помертвевшим лицом Сергей явился к Сцепуре. Тот был при полном параде: сверкающие сапоги, синие галифе, гимнастерка с красными петлицами и тремя «шпалами» (Сцепура был капитаном госбезопасности*["22], на левом рукаве — шитый золотой канителью щит с мечом. «Не считаешь, что все это пустая трата времени?» — «Это мое личное время». — «В твоем алфавите «я» выпирает как больной зуб. Мы не принадлежим себе. Нужна только та деятельность, которая продвигает нас в завтра». — «Завтра» отделено от «вчера» вратами мгновения… «Сегодня» проходит сквозь эти врата и становится «вчера». И уже нет «вчера», но еще нет «завтра». — «Что же есть?» — «Только «сегодня». — «Поповщина». — «Вы правы. Эту теорию придумал епископ Гипонский, Августин». — «Гипонский? А где это?» — «В Алжире. На этом месте теперь новый город».

Сцепура покачал головой и тяжело вздохнул. Капитан госбезопасности Боде представлялся ему тяжело больным или не совсем нормальным. «Ты живешь в мире сплошных аллюзий, — изрек Сцепура. — Выбирайся из этого кошмара, лучше будет». Сергей пожал плечами: «Вы уточните семантику и этимологию структуры «аллюзия». Мне представляется, вы имели в виду иллюзию, нет? — Встал: — Какие будут указания?» Сцепура улыбнулся: «Давай подискутируем, и я положу тебя на обе лопатки. Из кого набирались матросы царского флота?» — «Из рабочих и крестьян». — «Ты считаешь, что рабочий или крестьянин пронес немецкую мину на корабль?» — «А почему нет?» — «Потому что это — неклассовая позиция, и она ведет в тупик. — Сцепура открыл ящик письменного стола и с торжествующей улыбкой положил на стол старинную фотографию: группа матросов и офицеров на фоне орудийной башни главного калибра. — Да-да, та самая… Я затребовал список команды, разослал запросы и получил ответы. Среди них все как на подбор — бедняки! Вот уж сошлось, правда? И часть рабочих с Путиловского и Металлического заводов из Петрограда. Да кто тебе поверит, Боде? Такие люди — опора Октября и пятилетки! Ты, очевидно, заблудился». Сергей взял фотографию и долго смотрел: у матросов и офицеров были красивые, одухотворенные лица, невозможно было даже предположить, чтобы кто-нибудь из них поддался немецкой агитации и даже деньгами прельстился, предав своих товарищей, присягу на кресте и Евангелии, совесть, наконец… И тем не менее, увы, это было именно так. «Вы забыли офицеров». — «Нет. Я проверил их всех. Среди них не было ни одного немца — даже с русской фамилией. А русские морские офицеры были, как правило, убежденные монархисты и такого сделать не могли. Возрази, если сможешь…»

Что ж, Сцепура подготовился основательно, настолько основательно, что Сергей брякнул в обиде и раздражении: «Значит, приказ немецкой разведки исполнил святой дух». Сцепура широко улыбнулся: «Я рад, что ты признал свое поражение». — «Я его не признал». — «Ты упрям. Ну хорошо, ты найдешь агента. И что с ним делать? Он совершил преступление до революции и теперь неподсуден». — «Не в этом цель. Я хочу спасти Качина и его изобретение». — «А если это фантастика?» — «Фантазия? Пусть. Все равно. Пепел Клааса стучит в мое сердце». — «Пепел не может стучать, он легкий». — «Но триста погибших матросов снятся мне по ночам».

Сцепура долго молчал, глаза его были широко раскрыты, и он ни разу не мигнул, это заставило Сергея напрячься из последних сил, чтобы тоже не мигнуть, — не мог же он уступить Сцепуре в подобном пустяке. В это время тот снял трубку и вызвал Ханжонкова и Малина, одновременно достав из нижнего ящика стола старинные конторские счеты и положив их на стол — между собой и Сергеем.

Первым вошел высокий, худосочный Малин, за ним — маленький, борцовского склада Ханжонков, оба сели, и здесь началось не столько обсуждение затеи Сергея, сколько филологическое состязание: рабфак Сцепуры давал себя чувствовать на каждом шагу. «Я наитщательнейше исследовал Качина-человека», — начал Малин, но Сцепура перебил: «Человек — не анализ крови. Человек — это звучит гордо. Выбирай слова». — «Я проник в его биографию». — «Не выбираешь. «Проник» — не из нашего лексикона». — «Качин не обладает чувством локтя и коллективизма. Товарищества — тоже». — «Факты?»

Для Сергея все это было тяжелейшим ударом. Он отсутствовал всего лишь неделю, и за эту неделю произошли такие события… И это при том, что он распорядился ни во что Сцепуру не посвящать. Это был удар. И словно бы угадав мысли Сергея, Малин посмотрел на него прозрачными, совершенно ясными глазами и пожал плечами: «Товарищ капитан государственной безопасности, мы все на службе. Наш разговор мы с Ханжонковым, посоветовавшись, немедленно изложили товарищу начальнику. А как же?» — «Никак, — кивнул Сергей. — Вы поступили правильно». А как они могли еще поступить? Наивность неизбывная, с такими взглядами на мир и взаимоотношения людей надобно служить в крайсовпрофе, а может, и эскимо на улицах торговать… Между тем Малин продолжал напористо и уверенно: «Факты в том, что с пионерского еще возраста…» — «Он не был пионером», — подсказал Ханжонков. «Ну да, со школьного, хотел я сказать…» — «Гимназического», — снова подсказал Ханжонков. «Вот! Он дружил с одной одногимназисткой», — Малин посмотрел на Сцепуру, желая убедиться, что правильно образовал слово. Сцепура кивнул, но Ханжонков снова поправил: «Одноклассницей». — «Вот именно! — подхватил Малин. — Тут страшная трагедия, товарищи, совершенно дикий буржуазно-эротический индивидуализм Качина! Дело в том, что с этой одно… как ее там, дружил Леша Светиков, из реального, так вот: гимназист Качин отбил девушку у реалиста Светикова и увел ее!» — «Куда?» — сурово сдвинул брови Сцепура. «Правильный вопрос», — одобрительно кивнул Ханжонков, а Малин закатил глаза под веки так, что остались одни белки, и произнес трагическим шепотом: «В церковь Параскевы Пятницы, венчаться! А? Каково? Хорошо еще, что девушка оказалась комсомолкой и сбежала из-под венца. Я думаю, под воздействием первичной организации, другого объяснения у меня нет!» Сцепура встал и прошелся по кабинету, потом потянул штору, она оборвалась, и в раздражении начальник РО ГПУ оторвал ее совсем и, аккуратно сложив, убрал в ящик стола. Потом вздохнул: «Безбытные мы все, неухоженные… А у тебя, Малин, не факты, а мелочевка какая-то. Ты ведь не по поручению месткома вел проверку». — «Мы не можем пренебрегать нюансами». — «А вот слов, значения которых не понимаешь, никогда не употребляй. Ханжонков, что у тебя?» Быковатый Ханжонков вышел на середину кабинета: «Начну с того, что Качин систематически опаздывает на работу, в общественной жизни участия не принимает — тут собирали в фонд МОПРа*["23] по три рубля, так он дал всего пятьдесят копеек и при этом сослался на материальные затруднения! Неискренний он человек, это главное в нем. Что касается прибора — прожектор. Это мнение руководства завода». — «В чем же он прожектор?» — «Прожектер. Это у Некрасова, в стихотворении «Вот парадный подъезд, по торжественным дням…». — «Стихотворение мы знаем. Продолжай». — «Прибор комиссией завода зарублен. Предлагаю проверку считать оконченной». — «А тот, с пивом?» — «Случайность». — «Теперь главный вопрос: немецкая разведка в городе работает?» Малин и Ханжонков переглянулись. «Товарищ начальник, — начал Малин проникновенно и с придыханием, — под вашим руководством мы раскрыли и обезвредили…» — «Подбиваем бабки, — перебил Сцепура. — Ни изобретений, ни разведки. — Он щелкнул счетами и посмотрел на Сергея, в его глазах мерцало вполне очевидное сожаление, даже не торжество. — Но поскольку товарищ Боде имеет свое особое мнение, предлагаю: в свободное от службы время вы оба оказываете товарищу Боде посильную помощь в этом тухлом мероприятии. И это справедливо: во-первых, никто не упрекнет нас в том, что мы не прислушались к мнению опытного сотрудника. Во-вторых, мы, хотя, ночуем, но все равно работаем — специфика службы, так что потом наверстаете, после мировой революции. Свободны».

Сергей сидел в продолжение этой дискуссии молча, и казалось ему, что все происходящее ненатурально, сон какой-то, фарс, и достаточно ущипнуть себя за руку и наступит пробуждение. Но нет… Лица у всех были серьезны, голоса — проникновенны, с модуляциями, все обсуждалось реально, всамделишно, и это было страшнее всего. «К чему же мы идем и куда придем? — с тоской размышлял Сергей, вглядываясь в богатырскую спину Ханжонкова. — Ведь эдак и до абсурда недалеко… До ерунды какой-нибудь…»

Из райотдела он направился на Малую Арнаутскую, в фотоателье фотографа Розенкранца, — знакомство с этим грустным немцем произошло на третий день приезда в Тутуты и вскоре превратилось в дружбу по телефону: на личные встречи времени не было. Причиной же знакомства послужило то, что Сергей явился на службу, минуя краевой центр, поэтому сразу возникла необходимость в фотографии на новое служебное удостоверение. Райотдельский фотограф был в отпуске, и пришлось в порядке исключения обратиться к городскому. Когда Сергей вошел в мастерскую, две небольшие комнаты на первом этаже старинного двухэтажного дома, в котором раньше располагался полицейский участок, первое, что бросилось ему в глаза, была витрина-стенд с лучшими работами Розенкранца. В центре красовался большой портрет Гумилева, и это было очень странно, потому что все любители его поэзии давно знали о его трагическом конце и о том, что по нынешним меркам он отъявленный контрреволюционер и враг народа, а вот же, поди же, висит как ни в чем не бывало.

Перехватив удивленный взгляд Сергея, Розенкранц грустно улыбнулся: «Я снял его в двадцатом, незадолго до несчастья… Вы не находите, что мой портрет лучше, чем наппельбаумовский?» — «Нахожу. Но вы знаете, что я из отдела ГПУ?» — «Нет. Ну и что? Вы меня арестуете за этот портрет? Прекрасно! А Гумилев все равно останется великим русским поэтом, это я, немец, вам говорю! Не согласны?» И, вытянув вперед правую руку, Розенкранц продекламировал:

Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести,
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.
Странный человек, на что он надеялся… Ну, не Сергей, так любой другой посетитель рано или поздно опознает Гумилева, и тогда… Об этом не хотелось думать. «Вы петербуржец?» — «Да. Когда началась революция — снимал, снимал… Получилась целая летопись. А в двадцать первом кому-то не понравилось, у меня все конфисковали, вот только Гумилева и спас…» — «Вы, наверное, не ту революцию снимали? Или, скорее, не то в революции?» Розенкранц сузил глаза: «А разве бывает та или не та? И то или не то? Бывает потрясение народной жизни, и человек в этом потрясении, и некто, желающий все запечатлеть. Иначе разве смог бы сказать Пушкин: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые?» Нет, не смог бы он этого сказать…»

И началась телефонная дружба. Сергей звонил редко, еще реже читал стихи. Чаще слушал: Розенкранц был ходячей антологией, особенно хорошо он знал акмеистов:

«И опять к равнодушной отчизне дикой уткой взорвется упрек, — я участвую в сумрачной жизни, где один к одному одинок!»

Сегодня он шел к фотографу, чтобы попросить о помощи. Истинного смысла того, что предстояло ему делать, Розенкранц не должен был знать, однако Сергей был уверен: никаких вопросов фотограф не задаст. Что бы сказал или, скорее, сделал бы Сцепура, узнай он, что Сергей привлек к охоте за немецкой резидентурой не просто немца, а ТАКОГО немца, с ТАКИМ прошлым?.. Наверное, и Иван Иванович Клемякин не одобрил бы такого поступка, и это очень мягко сказано. Но что было делать? Ведь штатного фотографа Сцепура никогда бы не дал под такое «тухлое мероприятие», а других в городе не было. Во всяком случае, Сергей их не знал.

Договорились мгновенно: в определенные дни Сергей будет ходить на городской пляж (он же в отпуске, слава богу!), а Розенкранц снимать всех, кто проявит к Сергею хотя бы малейший интерес. Если у моря появится инженер Качин, нужно сделать то же самое.

Расстались дружески, Сергей хотел было предупредить, что разглашать содержание разговора ни в коем случае нельзя, но, заглянув в выцветшие и очень спокойные глаза Розенкракца, передумал. Зачем? Он и так ничего и никому не скажет. На прощание фотограф прочитал стихи:

«Я знаю правду! Все прежние правды — прочь! Не надо людям с людьми на земле бороться! Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь. О чем поэты, любовники, полководцы? Уж ветер стелется, уж земля в росе, уж скоро звездная в небе застынет вьюга, и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давал уснуть друг другу».

…Но был ли смысл в его походе на пляж и кого он собирался там искать? Вставши утром рано, Сергей вдруг поймал себя на той совершенно несомненной мысли, что вся его затея отдает пещерами Лейхтвейса (была такая глупо-завлекательная книжечка в его гимназической юности), и ироническая фраза Ивана Ивановича о «личном сыске» есть не что иное, как насмешка, ведь этим «личным сыском» занимался исключительно уголовный розыск, и если в ГПУ кто-нибудь хотел посмеяться над незадачливым опером или непродуманной операцией, говорил так: сработано на уровне милиции.

Бедная милиция, как уж ей доставалось… И неумелая она, и бездарная, и сила ее не в головах, а в ногах оперсостава, и вообще — отсталая организация. Только и способна, что вылавливать карманников на трамвайных маршрутах, а уж там, где затесался какой-нибудь квалифицированный скокарь или домушник, там фиаско, увы…

И когда кто-нибудь пачкал себя не слишком тяжелым проступком (за тяжелый полагался трибунал), его отправляли все в ту же милицию, «на исправление», а точнее — навсегда засылали в бездонный отстойник, откуда проштрафившемуся уже не было выхода и где до конца своих дней обречен он был заниматься «личным сыском».

С такими неприятными мыслями Сергей и отправился, предварительно отыскав среди вещей покойного отца пляжный костюм образца 1910 года. Со дня смерти родителей вещи эти аккуратно были сложены в кожаном чемодане французской работы, и было их совсем немного: кроме пляжного костюма четыре старомодных галстука и булавка с маленьким алмазом, жокейские брюки и сапоги (отец увлекался выездкой), толстая пачка писем от мамы, хранившихся с той далекой поры, когда мама была невестой, а папа — женихом. Эти письма, перевязанные алой лентой, Сергей нашел после смерти родителей и попытался просмотреть, но сжало горло и потемнело в глазах… Ночь просидел он над ломкими, выцветшими листочками, читая листок за листком. Только тогда и ощутил он всем сердцем и всею душой, какие были у него родители — с редкостным и страстным мироощущением, религиозной любовью к людям, желанием всегда и безусловно творить добро и жертвовать ему всем. Они и погибли в один день и час — спасали во время шторма тонущих людей: не было в те времена на ялтинском берегу спасательной службы ОСВОД… И он почувствовал свое несовершенство, свой неизбывный эгоизм, прикрытый красивой фразой, неумение да и нежелание помочь ближнему в ущерб себе и наоборот — острое желание протянуть руку напоказ, на аплодисменты; вдруг обнаружилась старательно запрятанная трусость, опять-таки тщательно завернутая в многометровую ленту общепринятых объяснений, и сухость какая-то и странный тон в разговоре с товарищами по работе и просто знакомыми, и удивительная способность произносить правильные слова, складывая их в длинные, вызывающие тоску и боль под ложечкой речи. Обо всем этом размышлял он, неторопливо шествуя к морю.

«Плохой я человек, — сказал он себе, — дрянь и несуразица вылезают, как вата из драного матраца». Он еще подумал, что, видимо, все его недостатки связаны с образом жизни, но тут же с негодованием отбросил эту сомнительную мысль и процитировал себе под нос: «Имей душу, имей сердце, и будешь человек во всякое время». За немногим дело стало, как горько…

И вот пляж; здесь, как и всегда поутру, жарились под раскаленным солнцем сотни людей — ногу некуда было поставить, черный громкоговоритель выкрикивал правила купания, многочисленное семейство, облепившее старого еврея с длиннющими пейсами, напряженно следило за подрумянивающимися сосисками — старик их жарил на костре, рядом кто-то кипятил яйца в алюминиевой кастрюльке, дама неопределенного возраста священнодействовала над своими ногтями — они были длиннее пальцев, стайка пионеров в красных галстуках, надетых прямо на голое тело, азартно гоняла тряпичный мяч.

Сергей скрылся в кабинке и через мгновение появился в полосатом, как матросская тельняшка, трикотажном купальном костюме, который обтянул его столь неприлично, что дама сразу же забыла про свои ногти и яростно округлила глаза: «Вы соображаете? Гражданин, я к вам обращаюсь!» — «А что? — удивился Сергей. — Очень модный купальник. В 1910 году в Ницце все носили, разве плохо?» — «Вы тут не валяйте дурака, вам здесь не Ницца, и вообще теперь не девятьсот десятый, вы поняли? Я милицию позову!»

— Я сейчас умру… — физкультурного вида парень в черных сатиновых трусах до колен громко проглотил слюну и тоненько засмеялся.

— Это вызов общественной морали, — тихо сказал старый еврей, пробуя пальцем поджаристую корочку.

И девушка, купальник которой напоминал испанский воротник шестнадцатого века, тоже проговорила с укором:

— Куда смотрит профсоюз…

И здесь началось: «Нас эпатируют». — «Не смейте выражаться!» — «Глупости, словарь иностранных слов надо чаще читать!» — «А я не шпионка, чтобы вы знали, мне иностранных слов не надо!» — «Милиция! Милиция!» Но юный милиционер, ослепительно белый и очень красивый, изрек непререкаемо: «Он же не голый!» — и величественно удалился. Дама бросила маникюрный набор и вприпрыжку помчалась за милиционером: «Но мы все в трусах! Как он смеет выделяться!» — «Наша сила в единстве!» — поддержал кто-то. «Куда мы идем…» — безнадежно проронил еврей, раздавая сосиски семейству, толстый мальчик в панаме капризно дрыгал ногами и требовал сельтерской у веснушчатого молодого человека лет двадцати пяти.

Здесь Сергей снова включил сознание и поискал глазами, куда бы сесть. Рядом оказался огромный зонт, а под ним соломенные кресла и прилавок с кружками и краном — здесь торговали пивом, с вывески словно свисал засохший краб, погребенный под немыслимым слоем пушистой пены. «Наисвежайшее, наипенистое, наивкуснейшее!» — кричала вывеска. Сергей сел и попросил три кружки, от молодого человека он не отводил взора — то был Качин, собственной персоной. Сразу же появился Розенкранц: «На меня, на меня… — приговаривал он, устанавливая треногу. — Возьмите ребенка на руки». — «Зачем? — удивился Качин. — Я его караулю, сейчас придет его мать — вот ее и снимайте на здоровье!» Но Розенкранц уже взмахнул рукой: «Спокойно, снимаю, раз-два-три! Готово, фотография завтра здесь в двенадцать». Вежливо приподняв канотье, он ушел, оставив Качина в изрядном сомнении.

— Вы позволите? — к столику приблизился старичок в белом полотняном костюме и широкополой фетровой шляпе, на вид ему было далеко за семьдесят, он дружелюбно улыбался и все время пришаркивал левой ногой.

— Садитесь. — Сергей с трудом отвлекся от Качина. — Жарко?

— Очень жарко! — подхватил старичок, присаживаясь на край плетеного стула. — Голова раскалывается!

— Так ведь — шляпа? — широко улыбнулся Сергей.

— О нет, какой от нее толк… — еще шире улыбнулся старичок. — Впрочем, этого Стенсона я купил в девятьсот десятом в Техасе, он многажды спасал мою бедную голову, а на вас, я смотрю, отменный «коко», помнится, такие были в моде в начале века?

— Странное совпадение: тоже в девятьсот десятом папа́ (Сергей сделал французское ударение) купил его в Марселе, прямо на пляже, вы говорите «ко-ко»? Как забавно, я и не знал… — Сергей подвинул старичку одну из своих кружек.

— Что вы, что вы! — закудахтал тот, аккуратно отодвигая кружку. — Все в прошлом, ушло, исчезло, отзвенело на том берегу… Я как старушка с картины художника Максимова, пейте, пейте, я наслажусь — странное какое слово — вашим удовольствием, по-христиански. Хорошее пиво? Поди, с баварским не сравнить? Ну конечно же… Баварское — единственное в мире! — Он озорно подмигнул. — У вас хорошее лицо, не в духе времени, таких лиц раньше было множество, а теперь они исчезают одно за другим, увы…

— Где же их было множество?

— На Невском, в Петербурге, например. Вот, вспоминаю, скажем, тезоименитство государя наследника цесаревича Алексея Николаевича… По всему Невскому флаги, музыка, штандарт скачет, красота… Не помните?

— Увы, почти ничего, — развел руками Сергей. — Но вы не сказали: почему они исчезают?

— Ах да! — снова приподнял шляпу старичок. — Певский. Гурий Гурьевич Певский, так сказать, доживающий свой век бывший человек. А на них, — он повел шляпой над толпой, — не обижайтесь. Сменилась общественно-экономическая формация, сместились взгляды и критерии. Диалектика, именно поэтому исчезает в лицах доброта… — Он поклонился и протянул руку, Сергей протянул свою, запоздало называя имя, отчество и фамилию, и вдруг ощутил мощное, совсем молодое пожатие и, переведя машинально взгляд на запястье старика, увидел гладкую, без единой морщины кожу, и бугорки третьей фаланги на кулаке были сглажены, едва видны, а такое бывает только у тренированных кулачных бойцов — это Сергей знал очень хорошо.

Между тем старик (кем же он был на самом деле?) уже уходил, все время кланяясь, как китайский болванчик, улыбаясь и пришептывая: «Не беспокойтесь, Сергей Петрович, не беспокойтесь…»

А беспокойство не просто нарастало, оно наваливалось давящим комом, предчувствием катастрофы. Из пляжной кабинки Сергей появился в совершенно дурном настроении, и даже привычный черный костюм (нечто родное и удобное после этого дурацкого «коко») не принес ни малейшего облегчения.

На автобусной остановке (в Тутутах недавно открыли первую городскую линию — от вокзала до пляжа) скучала небольшая очередь — движение пока было нерегулярным, так как два новеньких автобуса постоянно ломались, — женщина с авоськой, набитой всем необходимым для борща, рабочий в спецовке, из кармана которой торчала початая бутылка в обнимку с хвостом селедки, и парень с удочками. Пригромыхал автобус (это громыхание было не столько следствием плохого качества автобуса, сколько от того возникало, что мостовую у пляжа не ремонтировали еще со времен проклятого царского режима — исполком строил стадион на двадцать пять тысяч зрителей, и хотя все население Тутут составляло только двадцать, считалось, что к моменту окончания строительства оно возрастет), Сергей сел последним, увешанная билетными рулонами кондукторша оторвала ему три билета по пятачку, и он стал смотреть в заднее окно: его всегда занимало странное ощущение, возникающее от выскальзывающей из-под ног дороги. Вот и теперь слегка закружилась голова и замелькало в глазах, но Сергей взял себя в руки и сразу же увидел знакомую пролетку с опущенным верхом, лошадь ходко шла рысью, стараясь не отстать от автобуса. В то же время она не приближалась к нему — это была вполне очевидная демонстрация силы и наглости, иначе Сергей расценить действия своего невидимого противника не мог, если, конечно, не ошибался и пролетка эта имела хоть какое-нибудь отношение к созданной им оперативно-розыскной конструкции. Выйдя из автобуса, он направился в центр города, пролетка упрямо цокала сзади, нужно было что-то предпринимать (а зачем, собственно? Но эта спасительная мысль в голову Сергею не пришла), и он решил встретить опасность лицом. Верх пролетки был по-прежнему опущен, и хотя жара все усиливалась и усиливалась, пассажира это почему-то не беспокоило, он вальяжно откинулся в глубине, и рассмотреть его лицо было невозможно. И Сергей с горечью подумал, что на этот раз (как и вообще до сего времени) противник его переиграл. И сразу ухватился за соломинку: а есть ли он, этот противник? Может, голову напекло и мерещится? Но в глубине улицы пролетка остановилась, и знакомый номер 13-Е обозначился явственно, и старичок появился, и, приподняв любезно канотье, улыбнулся и исчез в подворотне…

Когда Сергей добежал до нее, увидел: старичка нет, а длинный проходной двор ведет на соседнюю улицу. «А ведь он — факт, — с мрачной усмешкой пожал плечами Сергей. — И ведь не остановить, не проверить — какие основания? Он меня переиграл…»

Еще через пять минут Сергей уже входил в кабинет Сцепуры. Тот сидел за столом, подперев лоб ладонью, и встретил его молчанием. «Они клюнули. Кажется…» — Сергей сел, вглядываясь в ничего не выражающее лицо Сцепуры. «Вы с птичьего двора?» — Сцепура поднял голову и внимательно посмотрел. Вид у него был участливый, он словно спрашивал, нет ли у Сергея температуры. «При чем тут птичий двор?» — удивился Сергей. «Так ведь вы утверждаете, что кто-то кого-то клюнул?» — «Вы напрасно иронизируете, товарищ капитан государственной безопасности». — «Я? Отнюдь. Просто вы не совсем точно употребляете слова. Я слушаю». И Сергей начал рассказывать. Сцепура не перебивал, в глазах у него застыло вечное безразличие (а может, и спокойствие — кто знает?), когда же Сергей закончил, начальник РО достал из кармана гимнастерки расческу и начал тщательно укладывать шевелюру. «Боде, я тебя, честно говоря, не понимаю, — подул на расческу и посмотрел ее на свет. — Какая-то пролетка, какой-то пожилой идиот, ты тоже, прости — какой-то… не из нашей конторы словно, а где толк? Результат где? И почему ты решил, что этот старик тебя срисовал? И ты — объект его внимания? Не логичнее ли предположить, что старику с руками юного теннисиста интереснее смотреть за Качиным, если ты, конечно, не прожектер? И все твое построение не есть некий бессмысленный прожект. Обнаружение шпионов. Иди думай, даю тебе два дня, чтобы составить подробную записку — для анализа. Помнишь? Тезис, антитезис, синтез! Вот суть, ядро диалектики. Иди».

В дверях Сергей столкнулся с дежурным — над его ростом подшучивал весь город; Сцепуре, который совсем не отличался богатырским телосложением, Рукин (так звали дежурного) не доставал и до плеча. «ЧП, — бодро доложил он с порога. — Утром в совхозе «Рассвет» совершился падеж быка-производителя…» — «Почему сразу не донес? — вскочил Сцепура. — Ты знаешь, что этого быка прислали из Москвы и он куплен за золотые деньги?» — «Так точно, только я хотел суммировать, так сказать…» — «Рукин, ты не кассир, понял? За сто километров курица чихнула…» — «Как?» — «Ну кудахтнула, не перебивай, так вот — она подала голос, а я должен об этом знать, ты понял? Ты помнишь, где служишь?» — «Так точно! Без полной информации не может быть надежной охраны мирного труда граждан и страны, азы дела…»

Сергей сочувственно улыбнулся Рукину и вышел. Настроение было тяжелое, просто дрянь, ни одной мысли в голове. И Сергей решил заняться запиской по Качину завтра, а сейчас пойти к Тане. Вот так просто — взять и пойти, наплевав на все. По дороге он заглянул на извозчичью биржу и сразу же увидел знакомый номер 13-Е и владелец, Иван Ельпидифорович Арнаутов, узрев слишком пристальный и даже несколько растерянный взгляд Сергея, понял неправильно и широко улыбнулся: «Что, дорогой? Ехать надо? Всем надо, и тебе надо, и мне тоже надо лошадку кормить, поехали!»

Кивнув, Сергей сел и начал озабоченно осматривать сиденье, и спинку, и даже пол, в связи с чем Иван Ельпидифорович еще более сочувственно скосил сразу оба глаза: «Потерял? Деньги? Часы золотые фирмы Павел Буре? Нет?» — «Кого вы везли примерно час назад?» — «Я? Вез? Я стоял, уважаемый, как броненосец «Потемкин», понимаешь? Автобус провели, трамвай проводят, тает золотое время извоза, вот что я тебе скажу!» Судя по всему, Арнаутов говорил правду…

Сергей расплатился, вошел в клуб и сразу же очутился в окружении пионеров. Все они были традиционно белыми сверху и черными снизу, полыхали костры на зажимах, и галстуки прибавляли немыслимое количество красного цвета, шум и гам стоял, как на большом вокзале. Пионервожатый с зачесом, в тапочках и косоворотке бегал, по-женски всплескивал руками и кричал что-то неразборчивое. Заметив Сергея, замер: «Здравствуйте-е, мы ждем вас ууже полчаса-а, вы видите-е, что де-елается!» — «Здравствуйте, — кивнул Сергей, — какими судьбами?» — «У-у нас была экску-урсия по-о заводу-у». — «Разве в Москве мало заводов?» — «При-и чем зде-есь Москва-а?» — «Молодой человек, мы же с вами неделю назад разговаривали около чучела Адольфа Гитлера?» Пионервожатый испуганно отодвинулся: «Мы-ы? У-у… Гитлера-а? Шутите-е…» Надо же… Лицо, зачес, тапочки и даже манера произносить слова, растягивая окончания — все совпадало. Но ведь это был совершенно другой человек. И ожидал он не Боде, а другого и тоже обознался.

Как странно все это, как странно… Между тем пионеры припустили в сторону заводской проходной, и пионервожатый, стеная во весь голос и бодро взбрыкивая длинными ногами, помчался следом.

…Перед знакомыми дверьми с табличкой «Литобъединение «Сейнер» Сергей простоял долго — все не решался войти. «Ну зачем это, зачем… — бессильно вопрошал он лестничное пространство. — Ну войду, ну здравствуйте, как поживаете, хорошо, а вы, я тоже хорошо. И что дальше? Нет. Не пойду», — решил он твердо, но за дверьми послышался знакомый бас: «Когда подхожу я к вагранке и льется прозрачный металл, с тоской вспоминаю о пьянке, в которой мозги растерял. Не пить мне мечталось — работать. Чтоб мускул твердел и густел. Чтобы до кровавого пота. Свершение доброе дел прибавило счастья народу и мне оказало бы честь! Такую дурацкую моду решил я отныне завесть!» Сразу раздались бурные аплодисменты и чей-то восторженный голос выкрикнул: «Качин! Ты наш Некрасов, виват!» И голос Тани: «Юрий Иванович, вы сочинили прекрасную пародию». — «Татьяна Николаевна, что вы! Это крик души! На заводе — в металле и стекле, здесь — в чеканном слове». — «По поводу первого один мой знакомый так и считает. А вот стихи…»

Сергей вошел и увидал взъерошенного Качина. Тот стоял напротив Тани и пытался что-то выскрести из нагрудного кармана холщовой толстовки. «Вот я вам это сейчас прочту, слушайте! — И, развернув листок из ученической тетрадки, начал: — Ненавижу дурдомов решетки! И словесную одурь дешевки! Провалитесь! Исчезните! Сгиньте-ка! От болта до последнего винтика! — Он обвел присутствующих помутневшими от ярости глазами и, столкнувшись взглядом с Сергеем, грустно улыбнулся: — Здесь случайно нет контрреволюции? А то давайте… Составим протокол, благо народу много…» Сейнеровцы, переглядываясь, начали подниматься и молча исчезать в дверях.

«Юра, Юра…» — укоризненно проговорила Татьяна Николаевна. «Извините…» — Качин ушел. «И часто он так?» — «Всегда. Если талант зажать в тиски, он превращается в злую бесполезность». — «Почти афоризм». — «Нет, просто наблюдение». — «Таня, ты вправе думать обо мне все что угодно. Но за мной стоит государство, у которого не все гладко… — Таня усмехнулась, и Сергей повысил голос: — Да, не все, и ошибок много». — «Гораздо больше, чем хотелось бы». — «Пусть, но разве не понимаешь ты, что слишком много разных мерзавцев на нашей земле и вокруг, и все же…» — «ГПУ — это нашей диктатуры кулак, — перебила она. — Сжатый. Ты это хотел сказать?» — «Послушай, мы оба хотим, чтобы ГПУ работало этично, чтобы в нем служили образованные, одухотворенные люди, чтобы место человека в обществе определяла не должность, а вклад в общее дело. И мы работаем для этого». — «Ты уверен?» — «Твоя ирония неуместна. Это может плохо кончиться». — «Для тебя?» — «И для меня тоже. О наших встречах знают. Я нарушил предупреждение руководства». — «Бедненький… Давай я пожалею тебя. Иди ко мне…» Он встал: «Таня, Таня… Откуда столько раздражения, зачем…» — «Зачем? Вчера меня вызывали в исполком. Товарищ из отдела культуры сказал, что мои слушатели мало пишут стихов о труде, революции и партии. И слишком много — о личных переживаниях. Он сказал, что дает мне месяц сроку. И если мы не создадим эпохальных произведений о тутутской партийной организации — нас просто-напросто закроют. Вот и все». Кольнув Сергея непримиримым взглядом, она выбежала из комнаты.

Сергей осмотрелся: Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин. «А вот тебя-то повесили здесь совершенно зря, — Сергей снял портрет. — Кулацкий подголосок, воспеватель черных человеков и беспробудной пьянки — таким считают тебя где надо, а Тане придется отвечать». Сунул портрет за шкаф и подошел к окну. Автобус уже отъезжал от остановки, за ним неторопливо двигалась знакомая пролетка… Сел к столу и стиснул голову ладонями… Ситуация из скверного анекдота, разведчики так не работают, издевательство какое-то… Но, может быть, именно в этом издевательстве и спрятан глубокий смысл? С этим тяжким вопросом Сергей направился к морю, здесь его должен был ожидать Розенкранц.

Он и ждал, пунктуальный и аккуратный, как все немцы, с потертым кожаным портфелем под мышкой, сквозь очки подслеповато щурились бесцветные глаза. Заметив Сергея, направился к Острым скалам — место вокруг было открытое, незаметно подобраться сюда никто не мог. Розенкранц протянул острую, как щучья голова, руку: «Сергей Петрович, чем вы объясняете, что национал-социализм есть чисто германское изобретение?» — «А вас гнетет?» — «Ну а как же? Я все же немец, мне стыдно и страшно за собственный народ». — «У нас считают, что немецкий народ тут ни при чем…» — вяло произнес Сергей, заранее зная, что сейчас ответит Розенкранц. Тот нахмурился: «Извините, но сколь же беспочвенно и схоластично звучат ваши выкладки: «НСДАП есть партия оголтелой буржуазной диктатуры впериод кризиса капитализма и обострения угрозы пролетарской революции. Она толкает немецких рабочих к классовому миру, лишая их тем самым элементарных прав на защиту своих экономических и политических интересов…» Так говорят ваши теоретики?» — «Примерно так…» — еще более вяло кивнул Сергей, и Розенкранц продолжал напористо и убежденно: «Так ведь в том и фокус-покус, что рабочие и крестьяне Германии согласны на такую программу! Она всем им дает работу и устойчивую перспективу: немцы получат дивиденды от будущей войны. А у вас жуют словесную жвачку, не замечая, что боевая, монолитная Дойчланд вот-вот начнет тяжко ступать к вашим границам!» — «Обманутый народ». — «Тем больше чести Гитлеру и тем меньше тем, кто рассчитывает победить прицельную демагогию политической болтовней!»

Они не в первый раз спорили. Сергей, конечно, тревожился развитием событий в Германии, но был уверен: придет час, и коммунисты разоблачат Гитлера — даже из подполья. Мерзость концлагерей, всесилие политической полиции, бесправие и бесконечные фигуры умолчания, наслаивающиеся друг на друга в интеллектуальной жизни, — такая Германия скорее рано, нежели поздно, должна будет взорваться. Но Розенкранц был другого мнения. Немцы, за исключением отщепенцев, именуемых Германской коммунистической партией («Я излагаю не свою, а общепринятую в Германии концепцию»), встретили Гитлера «на ура», поверили ему, пошли за ним. А это прежде всего опасно для Советской России — ненавидимого фюрером форпоста марксизма…

Потом они обсудили фотографии, которые удалось сделать Розенкранцу: «Сергей Петрович и старичок», «Качин и ребенок», «старичок около пролетки»… «Я прошу теперь обратить главное внимание на Качина: круг знакомых, необычные ситуации…» — «Что это значит?» — «Драка, например». На этом расстались.


Сеня Малин родился в 1910 году в День международной солидарности трудящихся в интеллигентной по теперешним меркам одесской семье. Его отец Семен Исаевич был гардеробщиком в знаменитом одесском театре и однажды помог революционерам, спрятав под вешалкой пачку прокламаций. Это не забылось — после окончания гражданской войны один из этих революционеров, Зиновий Трушкин, оказался в должности уполномоченного ГПУ на Нежинской и сразу же заявился к Малиным с цветами и огромным шоколадным тортом — его отобрали у греков-контрабандистов, привезших на своих фелуках партию изюма, корицы и рыбных консервов, которые на черном одесском рынке шли по баснословной цене. Когда Малин-старший, узнав о происхождении торта, выразил робкое сомнение, «революционэр» из ГПУ показал протокол, в котором было записано, что означенный торт уничтожен в присутствии понятых. «Вы и будете понятыми, — улыбнулся он. — А уничтожение произведем все вместе путем пробы».

С того памятного вечера уполномоченный зачастил к Малиным, а еще через полгода красивая Софья Сигизмундовна, забрав юного Малина и сундук с платьями и тарелками, переехала на Еврейскую к новому мужу. Еще через год, во время перестрелки с бандой Эфраима Перепелкинда, отчима убили, и Софья Сигизмундовна возвратилась к тоскующему супругу. Измена была в одночасье забыта, в семье воцарились мир и покой, но, к несчастью, Малин-старший вскоре подхватил дизентерию и скончался, оставив вдову без всяких средств к существованию. Выручило то, что осторожная Софья успела свой брак с уполномоченным Зиновием Трушкиным зарегистрировать в загсе (ее брак с Малиным-старшим, совершенный раввином в синагоге, новой властью признавался без особого восторга), и ведомство погибшего супруга сочло себя обязанным принять участие в дальнейшей судьбе вдовы и пасынка.

Софью Сигизмундовну приняли на должность буфетчицы в городской аппарат, и таким образом все проблемы пищевого довольствия были решены. Что касается Сени, то его определили в школу второй ступени, которую он благополучно и окончил в 1928 году. После этого его взяли курьером, а через два года, когда открылась вакансия в Тутутах, помощником оперуполномоченного. Софья Сигизмундовна, естественно, переехала к сыну и сразу же устроилась в Портовый завод заведующей Комплексом питания рабочих и служащих, который состоял из столовой на сто мест, фабрики-кухни из тридцати рабочих и управленческого аппарата в количестве тридцати служащих.

С работы Малин неизменно возвращался домой (девушки у него не было, работа не оставляла времени для знакомств и ухаживаний). Софья Сигизмундовна встречала сына у порога скромной трехкомнатной квартирки, которую она снимала на втором этаже особняка, бывшего мадам Сухимзон*["24], Сеня надевал бархатную куртку с брандербургами, купленную по случаю покойным еще отцом у заезжего турка, и садился за тщательно накрытый стол: еда была культом в доме Малиных всегда и без всяких исключений. На этот раз, едва только Малин расправил крахмальную салфетку и взял в правую руку нож, а в левую вилку (Софья Сигизмундовна менялась в лице, если он позволял себе перепутать), в дверь начали колотить ногами. Ханжонков прокричал трагически: «Малин, ты дома?» — «Он дома, — открыла дверь Софья Сигизмундовна, — но он ест, и я прошу тебя, Степан, не мешать, в конце концов, у вас у всех будет катар желудка от этой цыганской жизни! Если бы моего любимого второго мужа, товарища Трушкина З. С, не убили бандиты, он все равно бы скончался в ближайшее время от колита или полипов, потому что с голодного 18-го привык есть только раз в двое суток или даже меньше!» — «Малин, ты наешься после того, как мы выловим всех причастных каэров*["25], — грустно пошутил Ханжонков. — Вкусный салат?» — «А ты покушай! — обрадовалась Софья Сигизмундовна, накладывая на чистую тарелку тонко нарезанные помидоры, перемешанные с красным перцем, малосольными и зелеными огурцами и кинзой. — Это безумно вкусно!» Ханжонков проглотил слюну: «Живут же некоторые… Смотри, чтобы Сцепура не узнал, не простит». — «Шутишь?» — «А он кушает ложку овсянки и одно куриное яйцо в день. Называется «рациональное питание ответственного работника». Пошли…» — Ханжонков направился к дверям.

Здесь Софья Сигизмундовна попыталась всунуть Малину в рот огромный бутерброд из черного хлеба, яичницы и помидора и, конечно, промазала, заляпав рубашку помидорным соком. Малину пришлось срочно переодеваться, у новой рубашки не оказалось пуговиц, наконец все утряслось, и приятели вышли на улицу. Ханжонков оглянулся по сторонам и тихо сказал: «Сцепура приказал помогать Сергею Петровичу. В то же время… — он притянул Малина и зашептал ему в ухо: — Велел докладывать о каждом шаге, о каждом мероприятии… Что бы это значило?» — «Не знаю. А по-твоему?» — «Я тоже не знаю. Посмотрим…» На другой стороне улицы улыбался с огромного рекламного плаката Дуглас Фербенкс. «Показать?» — Ханжонков победно взглянул на Малина. «Неужто освоил?» — «Гляди…» — Неторопливо подошел к щитку и, завизжав как поросенок, которого режут, нанес удар в пупок Дугласу и сразу же взвыл от нестерпимой боли: кулак стал похож на свежую печенку. «Надо было из позиции «всадника». — «Заткнись!» — Ханжонков так завертелся от боли, что стал похож на штопор. «Демонстрируете каратэ-шу? — Старичок лет семидесяти в черном смокинге и ослепительно белой рубашке стоял сзади и дружелюбно улыбался. — Означает по-японски «пустая рука». Безоружный противостоит вооруженному — в том числе и огнестрельным оружием. У вас, молодой человек, неправильная позитура. Вот как надо… — Он отодвинул Ханжонкова, фигура неуловимо изогнулась, ноги словно вросли в землю, кулаки сжались и чуть вывернулись. — Йй-а… — Повернулся, словно в танце, и кулак с треском прошел сквозь живот великого артиста. — Извините…» — Приподняв шляпу, старичок удалился. Малин завернул за щит и вставил нос в дыру: «Ты меня видишь?» — «Вижу…» — Ханжонков замотал разбитую руку носовым платком, ткань сразу же набухла. «В больницу надо». — «Обойдется. Занятный дед». — «А то… Пошли к Боде». — «Пошли». Малин засмеялся: «Извини, Степа, только ты сейчас похож на плакат МОПРа: «В застенках сигуранцы». — «Дурак ты…»

…Сергея они нашли в кабинете, он стоял перед планом города и выстукивал пальцем тему судьбы. Заметив разбитый кулак Ханжонкова, улыбнулся: «Все учишься?» — «Это он с одним стариком поспорил…» — хмыкнул Малин. «Не с этим ли? — Сергей протянул фотографии — просто так, по неизбывной оперативной привычке и без малейшего предчувствия, но, когда и Ханжонков и Малин начали кивать, переглядываясь, вдруг понял, что возникла тоненькая, прерывистая ниточка… «Он сам к вам подошел?» — «Сам». — «Понимаете, что это означает?» Ханжонков уныло кивнул: «Чего же не понимать… Играет, гад». — «Считает нас идиотами», — преданно посмотрел Малин. «А вы сами кем себя считаете? Взрослые люди, ей-богу…» — «Но, Сергей Петрович, — жалобно начал Малин. — Если этот дед тот самый, что ездил в коляске Арнаутова за Качиным и за вами, то какой ему резон? Ведь Качин — сутяга, человек с не нашей психикой. Изобрел два болта и судится, чтобы ему заплатили. Наш человек все отдает бесплатно, меня так учили». — «Верно! — Ханжонков рубанул ладонью воздух, от себя — словно отсекал голову невидимому противнику. — Качин — барахло. Директор мне прямо сказал: изобретение Качина — монокль для рамоликов. Что такое рамолик, можете объяснить?» — «Погоди… — перебил Малин. — Давайте начистоту. Сергей Петрович, вы верите Качину?» — «Я видел его прибор, это только модель, но даже она позволяет различить мелкие камни на огромной глубине!» — «Тогда чего психует Сцепура?» — удивился Ханжонков. «А он психует?» — «Еще как! Он убежден, что вы хотите его обскакать и подсидеть. Я вам больше скажу: у нас многие так считают». — «Невозможно… — Сергей схватился за голову. — Но… почему? Почему?» — «Потому что вы спущены из центра — раз. Манжеты — два. И слова выговариваете — три, а гражданская война, если с исторической точки зрения, не так давно и кончилась, и у нас еще многие не имеют высшего образования!» Сергей опустил голову и развел руками: «Значит, если я начну говорить «куды» вместо «куда» и «надоть» вместо «надо» — меня поймут и признают?» — «Тогда вам вовсе не поверят… — печально заметил Ханжонков. — Сергей Петрович, если по-честному, я даже не знаю, чем вам и помочь…» — «Если коллектив засомневался или, не дай бог, ополчился — жди беды, — поддержал Малин. — Но лично мы со Степой вас уважаем. Правда, Степа?» — «Правда». — «Оставим это, — вздохнул Сергей. — Я хочу знать ваше мнение: почему старик ведет себя столь вызывающе? Точнее: чего добивается?»

Они разговаривали долго, в доме напротив засветились окна, заглянул Рукин: «Не забудьте запереть кабинет и опечатать сейф». Постепенно вырисовывалась правдоподобная версия: старик нагличает, прекрасно понимая, что в игре взаимных проверок и финтов значительно превосходит провинциальных чекистов. Что формальных поводов для задержания у ГПУ нет. Что запросить помощь из края райотдельцы не смогут — нет разумных оснований, все выглядит чепухой, глупостью. В основе всего — полусумасшедший изобретатель и поэт, мнение о котором однозначно: ни доверия, ни внимания не заслуживает. Смысл же — предположительно — в том, что подобной игрой фигурант отвлекает внимание от истинной группы, интересующейся Качиным. Эта группа (или один человек) действует осторожно и конспиративно. «Поэтому, — подытожил Сергей, — делаем вид, что ничего не подозреваем, и продолжаем ввязываться в предложенную нам игру. Я знаю: у них невысокое мнение о нашей организации, тем более — о провинциальном ее аппарате…» — «Докажем, что это не так!» — крикнул Малин, а Ханжонков сжал кулак и поднес его к уху: «Рот фронт! Они еще убедятся…» — «Вот и прекрасно! — согласился Сергей. — А пока не станем их разочаровывать. Решим так: вы, Малин, устано́вите этого Певского и доло́жите мне».

Они уже прощались, когда Малин глубокомысленно заметил: «А если все это ваша, Сергей Петрович, фантастика?» — «Тогда коллектив прав… А я — хотя и не произношу слово «гузно» вслух, но таковым являюсь по сути». — «Замечательное слово! — провозгласил Ханжонков, вглядываясь в Сергея ясными глазами. — У нас в Вятской губернии оно означает «живот» — жизнь то есть». С этими словами они расстались.

Степан Ханжонков действительно был родом из Вятки. Дом его родителей стоял неподалеку от Успенского Трифонова монастыря. Из поколения в поколение его предки служили этому монастырю, и, может быть, поэтому Степан так возненавидел религию и все, что было с нею связано. В 1929-м, когда на основе сплошной коллективизации началась ликвидация кулачества как класса, он порвал с религиозными родителями, вступил в комсомол и уже через месяц возглавил летучий комсомольский отряд по раскулачиванию. Носились на заморенных лошадях по уездам, арестовывали кулачье, дома и хозяйство раздавали беднякам.

Однажды в Глазовском уезде кулак поджег свой дом с двором и заперся с семьей — женой, пятерыми детьми, тестем и тещей. Пожар потушить не смогли, сгорели все. Когда растащили головешки и начали выносить трупы, в погребе наткнулись на обгоревшего главу семейства, он еще дышал и, всматриваясь в Степана ненавистными глазами, прохрипел на исходе жизни: «Передохнете все, и господь вас проклял…»

Комсомольцы стояли потрясенные, Ханжонков, стиснув зубы, произнес непримиримо: «Кто заколебался — пошел вон! В нашем деле слабости быть не могет. И поэтому закопать их всех ночью за околицей, дабы память стерлась навсегда!» По возвращении в Вятку он явился в губернский отдел ГПУ и попросил направить в самые горячие точки раскулачивания. Желание исполнили, за примерную работу полномочный представитель наградил его именным оружием. Ханжонков шел в гору, но беда уже подкрадывалась к нему: однажды вечером, возвращаясь с очередного задания, Степан Степанович встретил около общежития девушку с узелком, за ней семенили две упитанные монахини; на глазах изумленного Ханжонкова они догнали несчастную девицу и попытались засунуть в мешок. Конечно же Степан вмешался, девушку освободил, а монахинь задержал. Выяснилось, что сестра Меланья (так звали девушку) забеременела от монастырского истопника и бежала куда глаза глядят, а монахини преследовали ее по приказу игуменьи, дабы вернуть стыд в монастырь. Естественно, монахинь под конвоем милиции водворили по месту жительства, а Меланья (в миру Нина) осталась на произвол судьбы. И тогда Ханжонков, влюбившись без памяти и окончательно потеряв голову, зарегистрировал с Ниной брак. Это была столь яркая выходка, что видавший виды полпред смутился. Приказ об увольнении Ханжонкова за неразборчивые связи он отменил и даже поставил его поступок в пример — как проявление новой, нарождающейся морали, но тем не менее посодействовал переводу образовавшейся семьи в иные края. Так Ханжонков с семейством (жена к тому времени родила сына — копию истопника, как утверждали злые языки) оказался в Тутутах…

…Насвистывая «Марсельезу», он взлетел по грязной лестнице на четвертый этаж и оказался в бесконечном коридоре с множеством дверей, которые хлопали в странном ритме «там-там, бум-бум»; из разноцветных почтовых ящиков торчали газеты и журналы — больше всего здесь любили многотиражку «У причала» и научно обоснованный «Безбожник»; женщины разного возраста и обличья сновали взад-вперед, как матросы военного брига во время уборки палубы; с кухни наносило ароматом свежеподжаренных драников и продуктов жизнедеятельности кур и петухов с соседней птицефермы «Красный луч»… Кухня — прекрасное коммунальное прошлое с черным потолком и щербатым полом, клуб по интересам, источник государственной информации, полезный всем: от бабушки Дуси до милиции, ристалище обобществленного времени, в коем человек достиг непостижимой высоты и наконец-то превратился в отполированную гайку налаженного социального механизма, устремленного в жизнеутверждающую бесконечность познания; коллекция нравов и темпераментов, музей мебельного искусства, в коем всегда можно было отыскать кассон XVI века ломбардской работы, наполненный толченым кирпичом для чистки посуды, среди которой тоже было немало фарфоровых шедевров ушедшего столетия. Именно сюда и вошел Степан, чтобы выяснить, где пребывает его драгоценное семейство: теща (ее Нина перевезла из Вятки на следующий же год), дети (Нина родила Ханжонкову еще двоих сыновей, так что теперь у него было трое; правда, к похожему на истопника два раза в год приезжала бабушка, но Степан позиций не сдавал: не тот отец, кто родил, а тот, кто вырастил) и кот Балтазар. Сделать это было непросто: во всех направлениях кухню пересекали полуголые дети — они играли в атаку Первой конной на корпус генерала Мамонтова, громко лакали молоко из блюдечек котята и щенки (Балтазара среди них отыскать было просто немыслимо), в углу у окна, пытаясь освоить концерт Паганини, терзал скрипку мальчик лет восьми в кружевном жабо: смычок подбирался к чему-то невероятно прекрасному, но каждый раз срывался, ввинчиваясь в мозг и уши зубным нервоэкстрактором. «Я его сейчас ошпарю, и пусть меня имеет нарсуд!» — женщина с повязкой «Старшая» затянула махровый пояс на шелковом халате, шитом золотыми попугаями, и сняла с плиты шипящий чайник. Мальчик равнодушно покосился и пожал плечами: «Берта Моисеевна, вы недалекая женщина, мне важно иметь реакцию в зале». «Нины здесь нет?» — вклинился Ханжонков. — «Она кормит». — «Боря, идем к нам. Мои младшие перестают плакать, когда ты исполняешь». Через секунду они уже входили в комнату. Здесь над диваном золотели иконы (предмет особой гордости тещи и иссушающих нравственных терзаний зятя), напротив висели портреты Дзержинского и Менжинского. Рядом с огромной никелированной кроватью стояли еще две, детские. Нина сидела у окна и читала журнал «Математические досуги» — на будущий год она собиралась поступать на рабфак. Когда Ханжонков встретил ее, бегущую от сестер-монахинь, была она тоненькая тростиночка с бледными щечками и опущенными глазками. Теперь же, родив троих детей, взбодрилась и растолстела совершенно невозможно: теща перешивала ей платья и халат раз в месяц. Ханжонкова это вначале раздражало и даже злило, но потом знакомый врач объяснил, что у жены «такая конституция» и лет через пять она достигнет удивительных размеров. Каких, впрочем, врач не сказал, и Ханжонков не терял надежды на лучшее. «Можно Боре поиграть у нас? У него верхнее си срывается». — «Меня пгедупгеждали, что мегзавец, — гвардейски грассируя, проговорила теща, — но что до такой степени… — она бессильно развела руками. — Нина, почему ты молчишь?» — «Потому что, мама, я люблю его. И во-вторых, детя́м нужен отец. Поймите и то, что, если мы разойдемся, Степу уволят за неморальное разложение». — «Дайте поесть». — «А ты жалованье пгинес?» — «А пятьдесят рублей?» — «За такое жалованье коту молока не купишь». — «Значит — нет?» — «Степа, прислушайся к маме, перейди в рыбтрест, тебе же предлагали…» — «А всякая нечисть будет мешать нашей счастливой жизни? Ну уж — нет!» — хлопнув дверью, Ханжонков выскочил в коридор. Деваться было некуда. Проклиная свое несчастное существование и тот ужасный день, когда изменило ему классовое чутье и втрескался он в беглую монахиню, Степан Степанович направился на пляж.

Настроение у него было дурное, ощущение неудавшейся жизни и несостоявшейся любви растеклось, как зубная боль, нужно было избавиться от этого, и он начал посвистывать арию, которую недавно слышал по радио. Настроение сразу улучшилось — вот и слух абсолютный, и голос вроде неплохой. Чтобы убедиться, он сомкнул пальцы на груди (однажды видел выступление певца на эстраде) и запел, растягивая рот на гласных: «Вот то-то же, упрямы вы, одно и то же надо вам твердить сто раз!» Вышло похоже, от удовольствия Степан закатил глаза и унесся в заоблачные выси: вот он оканчивает музучилище имени товарища Либкнехта и Шаляпин вручает ему диплом (других великих Ханжонков не знал), приговаривая голосом тещи: «Далбогдар, вотуждал, крадости, ксчастию!» — и переводят его в Москву, в центральный аппарат (он было засомневался — зачем после консерватории? Но махнул рукой: надо); и квартиру дают в буржуйском особняке — с водопроводом и раковиной (видел такую, когда был у приятелей, в крае), и Нина поступает воспитательницей в приют (призрение беспризорников Ханжонков ставил превыше всего, как и его высшее руководство, впрочем), и так все становилось хорошо, что и мечтать о лучшем не приходилось…

Но если бы он отвлекся на мгновение от радужных видений, непременно узрел бы, как на скамейке у причала расположился, закинув ногу на ногу, человек в макинтоше. Еще через минуту рядом с ним опустился Качин, и они начали разговаривать. Но Ханжонков ничего не видел…

Из центрального аппарата он поступал переводом в Институт красной профессуры и продолжал образование на философском отделении. Названия этого он конечно не знал, просто предполагал нечто в этом роде — развлекательное и несложное… Зато — какая должность потом!..

…Домой вернулся, когда над морем высыпали звезды; Нина укоризненно покачала головой: «Постыдился бы, башибузук, троих, поди, нарожал…» — а теща добавила: «Кобель бестудной!» На ужин выдали помидор и кусок брынзы с черным хлебом, запил эту хилую трапезу стаканом сыворотки, оставшейся после изготовления творога для детей, после чего, старательно развесив носки на подоконнике, улегся под бочок к любимой жене. Здесь и ворвался в комнату бледный Малин и прямо с порога начал хватать себя за горло и стучать по окну, это должно было означать, видимо, что Ханжонкову следует поспешить на улицу. Вышли, шофер Петя сказал, давясь: «Убивство», — и замолчал, кося на Малина испуганным глазом, потом — от нервности, должно быть, дернул поводок сирены, и «фордик» помчался по ночным улицам…

Въехали во двор, под желтым светом керосиновых фонарей заплывала кровью черная булыга, лиц не различить, рядом валялись васильковые фуражки, а над ними замер скукоженный Сцепура, сгорбился Сергей Петрович…

— А… а судмедэксперт? — глупо спросил Малин.

— Вызвали… — Сцепура даже не повернул головы. — А то ты сам не видишь… Эксперт тебе нужен.

— Вижу… А… Кто это?

— Боде, Ханжонков, Малин, — приказал Сцепура. — За мной. Рукин, ожидаешь эксперта, остальные — по местам.

В коридоре он побежал, Малин и Ханжонков понеслись следом, Боде (возраст все же…) поотстал. В кабинете Сцепура раздернул шторку и ткнул в оперативную карту района: «Стреляли в Журавицах, из маузера. Фамилия фигуранта — Николай Николаевич Мерт, служил счетоводом в артели, там у них бык-производитель Яшка подох. Да, кажись, Рукин при вас докладывал? Ну вот… Анисимов и Емышев выехали по быку. Сегодня утром звонок из Журавиц: у нас, мол, пальба, в милицию мы уже сообщили, вам, мол, — на всякий случа́й… Я приказал передать Емышеву и Анисимову срочно прибыть на место — мало ли что, наш глаз — золотое дело, только, когда они добежали, там этот «личный сыск» уже вовсю палил из своих самовзводов — Мерт их встретил маузером, так они его штурмом брали… Ну, наши буденновцы, слыхали, поди, про их славное прошлое? Вперед, даешь — и каждому по пуле…» — «Чего там понадобилось милиции?» — «Вот рапорт начальника УГРО». — Сцепура подвинул листок из ученической тетради: «Сего 10 августа 1934 года поступил звонок доверенного лица из Журавиц о том, что некий счетовод Мерт П. П. прячет у себя на чердаке бежавшего, согласно сводке Управления РКМ, Шиманского, отбывавшего в Якимовском ИТЛ за растрату и растление малолетней. Человек, которого я лично не знаю, поскольку состоит в распоряжении участкового, ныне пребывающего в курорте по случаю очередного отпуска, назвал себя правильно, отчего я и не засомневался ни в малейшей степени и отдал распоряжение о проверке и задержании — в случае необходимости. Данными на Мерта РОМ не располагает, так что и опасения не было. Когда опергруппа вступила в перестрелку, подоспели ваши и сразу были убиты, поскольку шли в атаку на преступника в первых рядах. По прибытии на место я встретился со звонившим и получил от него донесение, что звонка в УГРО по поводу Шиманского он лично никогда не делал. Поскольку данное происшествие нарушает неприкосновенность государственной безопасности, полагал бы: передать весь материал в Ваше личное распоряжение…»

Боде поднял глаза: «По нашим учетам Мерт не проходит. Убежден, что звонок — провокация, и точно рассчитанная, надо сказать… Кому-то потребовалось не только ликвидировать Мерта чужими руками, но и нас впутать в эту историю, факт! Это очевидная наводка на ложный след!» — «Подстава?» — «Уверен». — «Ну а уверен — бери этот узел на себя и распутывай. Сразу, считаю, не лезь, завтра похороним, и с богом. — Сцепура покачал головой: — А вообще-то, Боде, скажу тебе при мо́лодежи: он почему не попал на учет? А потому он не попал, что даже самые стажные сотрудники ворон и рябчиков в небе ловят, времени же на дело дельское у них, получается, нет. Самые простые события выпадают из поля зрения. Выясни мы вовремя лицо этого Мерта, сорви с него маску счетовода — были бы живы наши боевые товарищи. Я так резюмирую: их смерть — на твоей, Боде, совести. Слушать приказ: с этой минуты из-под моей воли — ни на шаг! Под угрозой предания суду военного трибунала, поняли? Не отвлекаться! Докладывать. Учет и контроль, контроль и учет, поняли? Беллертистика…» — «Беллетристика, — машинально поправил Боде. — Разрешите идти?»

…У дверей своего кабинета он остановился — вдруг стиснуло сердце, откуда-то со спины поползла, пересекая позвоночник, острая боль.


— Броненосец взорвался на нашем рейде. Книгу об этом печатали в городской типографии… Кто сделал фото? Оно ведь профессионально в высшей степени, не так ли? А если фотограф… жив?

— Сергей Петрович, Сцепура ведь запретил, — тоскливо проговорил Малин. «Зачем вы, право… — убеждал он взглядом. — Вон и сердце уже сдает, чего переть на рожон?»

«А ведь это перение, — тоже взглядом отвечал Сергей, — свидетельствует о том, что я так устроен, видишь ли… Не могу по-другому».

— Ты подчиняйся, — непримиримо взглянул на Малина Ханжонков. — А я рискну. Трибунал все же свой, рабоче-крестьянский, разберется, если что… Ты, Сеня, я вижу, и старика забыл, и дырку в Дугласе Фербенксе, а я — помню. Сергей Петрович, я с вами, таким вот образом.

— Спасибо, Степа… — Он в первый раз назвал его так, стало непривычно тепло на душе, и боль в сердце сразу прошла. Есть ведь люди, слава богу… — А вы, Сеня (ну ладно, ну пусть, все равно)… Это дело вашей совести, я никогда не заставляю никого.

— А такие слова произносите, — обиженно возразил Малин. — Что ж, Сергей Петрович, я человек военный и не скрываю, что трибунала боюсь. У меня мама, она не переживет. И я к вам, товарищи, прямо скажу: буду молчать, пока не спросят. А уж если спросят… Не обижайтесь, все скажу — по долгу службы и той самой совести, Сергей Петрович, которую вы только что поминали всуе. Я в комсомол заявление подал, меня агитатором назначили, я вчера впервые производил с населением читку местных и центральных газет. Не могу.


…К дому Сергей пошел окружным путем, захотелось стряхнуть наворот событий, усталость. В кооперативе продавали шампанское Абрау-Дюрсо, вспомнилась уютная родительская столовая с овальным столом под абажуром и буфет с посудой, а на мраморной столешнице — несколько бутылок… «Кордон-вэр…». Их осторожно устанавливают в мельхиоровые ведра, водружают на крахмальную скатерть, сверкает хрусталь — модный «баккара», поблескивает столовое серебро, рассаживаются гости — у отца день ангела Петр, его справляют каждый год в четвертую неделю июня… Вот впервые за долгие годы — чуть было не забыл.

Купил две бутылки — зачем? Ни малейшего желания пить не было, нести неудобно, в кооперативе завернули кое-как, и бутылки все время норовили выскользнуть из рук. Грех, да и только… Когда остановился у порога, увидел Ханжонкова, тот осторожно поднимался по лестнице. «А я веду за вами наблюдение, думаю — когда заметит? А вы — ноль внимания. Что ж, я понимаю, обижать Сцепура умеет, обижать — не врагов ловить, факт. Помочь? — Не дожидаясь ответа, поднял бутылки, улыбнулся застенчиво: — Сроду не пробовал, вкусный, говорят?» — «Сейчас попробуем, — повеселел Сергей, пропуская Ханжонкова вперед. — Располагайся, а я пока все устрою…»

Ничего, кроме книг на простых деревянных стеллажах, в комнате не было, у окна стояла офицерская раскладушка времен русско-японской войны, некрашеный стол и две табуретки, детекторный приемник на тумбочке в углу. «Книг-то, книг… — покрутил головой Степан. — Я столько один раз и видел — в монастыре Трифоновском, у нас, в Вятке. А вы, Сергей Петрович, правда дворянин?» — «Правда, ты открывай, не стесняйся, закуски, извини, нет, но ведь это вино очень легкое, приятное, вот шоколадка нашлась…» Тут случился казус — Ханжонков скрутил проволоку и не придержал пробку, и она выстрелила в потолок, а шампанское вырвалось, как из брандспойта, обдав незадачливого Степана с ног до головы. «Эх, новый костюм из шевиота, теща убьет…» Сергей, давясь смехом, выговорил, перемежая слова глухим кашлем: «Оно сухое, следа не останется». — «Вы с меня смеетесь! — зашелся Степан. — Ничего себе — сухое. Я же наскрозь».

Дитя природы, конечно, и не в шампанском дело — плевать на него… Только как медленно, как лениво набирают они темпы, как не торопятся отвыкать от «мы академиев не кончали», гордятся сохой, деревней, город презирают, интеллигенцию, особенно старую, просто ненавидят… Ну, в этом еще хоть есть какой-то резон, не вся эта интеллигенция двинулась навстречу простому люду. В последние годы позабылась и революция, и гражданская, нэп вон только-только закончился, и снова деньги выползли на первый план — кто посытнее живет, поуютнее, тот и человек, тому и уважение, к тому и зависть, чаще болезненная, вон Маяковский как влепил: «Он был монтером Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан». Лучше не скажешь… «Пей медленно, небольшими глотками, — посоветовал Сергей, — и цени революцию: до нее это вино вкушали только богатые, бедные рылом не вышли».

Конечно, о том, что нынешнее Абрау было не того качества, что дореволюционное, Сергей не сказал. Такую тонкость Степан вряд ли бы понял, а ведь цена за бутылку зависела именно от этого…

— А книжек зачем столько? Вы ведь не монах? И потом, я думаю, в каждой книжке — разное? Это ведь может идеологицки сбить?

— У человека, Степа, должно быть право выбора.

— Так ведь выбрали уже? Лучшее из лучших, разве нет?

— Да. Но ведь и за лучшим следует еще более лучшее. Жизнь неисчерпаема, Степа…

— Этого нам не понять. Все равно — книги красивые. Золотятся, серебрятся, кожи много… Смотрится, одним словом. Но я, Сергей Петрович, к интеллигенции отношусь с прох… проф… Ну, вы меня поняли, слово больно мудреное — подозрительностью (Сергей понял: он хотел сказать — с профессиональной). Все они, за малым исключением, бывшие белогвардейцы или сочувствуют. Оттого что никак не могут расстаться с роскошью — квартирами там, граммофонами… У нас верная линия: стол, стул, борщ, картошка с селедкой, «Капитал» Маркса и указания товарища Сталина, а также «Месс-Менд» товарища Шагинян. Жениться, само собой, чтобы было кому постирать, а в воскресенье, если нет службы, в синему или на рыбалку. Абсолюдный, по-научному сказать, идеял. И конечно же жить только коллективом, чтобы локоть, чтобы не отрываться, чтоб вовремя поправить. Вам, поди, и побеседовать не с кем?

— Отчего же… Вот — Еврипид, Софокл, Ювенал… их мысли волнуют меня, это вечные мысли…

— Они иностранцы… А мы для своего народа боремся. Чтобы счастья всем поровну! Драться за это надо с мировым капиталом, а не о себе думать! Если мировая революция победит — счастье придет и к китайскому кули и к американскому негру, разве нет?

— Они не иностранцы, Степа, — Ювенал и Софокл… Они принадлежат всем. Пусть это и прошлое, все равно…

— Э-э, Сергей Петрович, что нам прошлое — прах… Отрясем с ног своих! Мы ведь для будущего живем!

Сергей хотел было сказать, что жить для будущего — это то же самое, что жить для прошлого, демагогическая красивость… Но промолчал. Подумал: если когда-нибудь поступит Ханжонков в академию, там «потенциальные белогвардейцы» все ему объяснят. А сейчас еще не пришло время.

…Оставшись один, Сергей набрал номер. Таня ответила сразу: «Сережа, это ты? Я же знаю, что это ты». Он долго молчал, не решаясь повесить трубку. Но и сказать не решился ничего. Что говорить? «Люблю», «твой», «навеки»… Пустые все слова. Недели две назад, поздно вечером (он уже засыпал), в дверь тихо постучали. Он выдернул из-под подушки малый маузер, спросил враз севшим голосом: «Кто там?» — «Это я…» Прыгающими пальцами повернул ключ и сбросил крючок. Таня стояла на пороге — простоволосая, босая, туфли она держала в руке. «Ты как вошла?» — «Вот…» — она показала согнутый гвоздь. «Ты… им открыла?» — «У меня же нет ключа». — Она бросила гвоздь в угол, он тихо звякнул. «Хорошо, что…» — Сергей запнулся. «Что не вышли соседи, ты это хотел сказать? Как ты ко мне относишься?» — «Я люблю тебя». — «Скажи еще раз…»

Он говорил до утра, говорил и тогда, когда она уснула у него на плече. Около шести разбудил: «Тебе пора». — «Соседи увидят?» — «Я беспокоюсь о тебе». — «Разве?» — «Танечка, любовь, конечно, изгоняет страх, но ведь эта пламенная сентенция родилась в древней Иудее, там все было по-другому… К нам бы апостола Павла, на пару часов…» — «И что же?» — «Он бы отрекся от этих слов». — «А ты? — она словно проколола его насквозь мгновенным взглядом. — Можешь не отвечать. Прощай». И ушла. Отношения снова стали натянутыми. Таня была ригористкой и максималисткой от рождения. Любимое ее изречение — обрывок пошлого стихотворения — приводило Сергея в ярость: «Жить не уныло и не тайком, подобно горной нестись лавине, мне счастье нужно все, целиком, и мы не сойдемся на половине!» Какая гадость, гимн провинциальных девиц, мечтающих удачно выйти замуж… Он нажал рычаг.


Похороны Анисимова и Емышева состоялись на другой день на Завальном кладбище — это неблагозвучное название возникло оттого, что кладбище появилось в незапамятные времена за давно уже не существующим городским валом. При огромном стечении народа — собрался почти весь город — провожали погибших чекистов в последний путь. Красные гробы вынесли и поставили на грузовой автомобиль с откинутыми бортами, оркестр заиграл траурный марш Шопена, и грузовик медленно тронулся под неровные, неслаженные звуки. Следом шли сотрудники райотдела, потом работники горкома и исполкома, потом все остальные. Родных и близких у погибших не было, время, жестокое и непримиримое, мало кому из чекистов позволяло обзавестись семьей. Любовь требует душевной отдачи, цветов, свиданий, походов в кино, но не до этого было, и чекистские браки, как правило, были случайными и странными — вроде ханжонковского…

Но вот впереди обозначились тяжелые чугунные ворота с коваными венками, они были наглухо закрыты; когда-то, лет пятьдесят назад, какой-то шутник заклепал их в канун похорон городского головы, и того пришлось вносить на кладбище через специально сделанный пролом в стене. С тех пор никому и в голову не приходило распилить заклепы на воротах, и тысячи последующих процессий так и вносили своих покойников через пролом. Внесли и Анисимова с Емышевым — дорожка здесь была широкая, еще дореволюционная, современная исполнительная власть запрещала занимать ее под новые могилы, так что поначалу высоко поднятые на вытянутых руках гробы неторопливо и величественно, как и приличествовало печальному обряду, плыли над толпой, багровея среди не увядших еще листьев. Но потом дорожка сузилась, здесь запрет уже не действовал и могилы подступали вплотную, заставив большую часть провожавших разбрестись среди оград и крестов. Но и эта дорожка понемногу исчезла, превратившись в узенькую тропочку, — здесь и оркестр отошел в сторону, продолжая надрывно всхлипывать, впрочем, уже достаточно глухо: листва гасила звуки труб. Гробы понесли цугом, провожающих осталось с десяток, не больше, а когда и тропинка вдруг уперлась в высокую могильную ограду с острыми пиками на каждом штыре, процессия остановилась окончательно. Одни перелезли через ограду, другие передали им гробы, потом тоже перелезли и снова приняли погибших на руки, и так продолжалось до тех пор, пока оба гроба не оказались на крошечном пятачке возле двух вырытых рядом могил. Постепенно оркестр и провожающие сосредоточились в близлежащих оградах и просвечивали сквозь них светлыми плащами и белыми рубашками, путаница обелисков и крестов вдруг упорядочилась. Сцепура снял фуражку (по траурному случаю он надел форму) и, приведя свое излишне подвижное лицо в состояние окаменения, произнес слова, известные задолго до рождения не только погибших чекистов, но и той власти, которую они представляли и защищали.

— Смерть вырвала из наших рядов преданнейших из преданнейших, лучших из лучших товарищей наших, лишила нас образца, на который равнялись мы все, независимо от званий и должностей. Но вопрос, товарищи, не в этом. Он острее и глубже, как вы все понимаете. Мировой империализм душит нас, провоцирует. Существование самого справедливого в мире общества, в котором есть место всем, независимо от нации, зарплаты, должности и цвета кожи, не дает жить спокойно не только Гитлеру и Муссолини, но всем остальным! Еще бы, товарищи… У нас нет несправедливости, неравенства, эксплуатации человека человеком. На вашей памяти — ликвидация последних кровососов, пивших кровь бедняков и пытавшихся уморить голодом Страну Советов! Нету их больше, нету, и все! И ныне погибшие наши товарищи вложили свою золотую долю в эту последнюю битву с отрыжкой старого мира!

Сергею стало скучно, он повернул голову и увидел Малина. У того было приличествующее печальному обряду выражение лица, но, перехватив взгляд Боде, он сразу же вспомнил о поручении установить Певского и понял, что сейчас ему зададут вопрос, на который надо что-то отвечать, а он еще не придумал, что именно…

Дело было в том, что Сеня поначалу твердо решил задание Сергея Петровича выполнить и узнать про Певского все, что возможно, но потом засомневался: а если что? Сцепура ведь вполне очевидно не хочет, чтобы Боде тянул эту ниточку — с резидентурой и Качиным, а значит, он будет резко против. Не дай бог, узнает он, что Малин бежит в одной упряжке с Боде, презрев намеки и прищуры руководства. Это же что будет, даже подумать страшно…

И Малин не только не пошел устанавливать Певского, но просто выкинул разговор с Сергеем Петровичем из головы — как несущественный. И вот теперь нужно что-то объяснить, черт бы побрал этого дотошного Боде, пусть скажет спасибо, что он, Малин, не доложил обо всем в нужных словах и выражениях товарищу Сцепуре!

— Певский установлен? — шепотом спросил Сергей.

— Есть обстоятельства… — также шепотом отозвался Семен, на ходу соображая, что бы соврать поубедительнее. — Я вам после доложу, вы ахнете!

— Хорошо, — обрадовался Сергей. — Встретимся у ворот, я тебя там подожду…

Сцепура еще продолжал говорить, но Боде вдруг поймал себя на совершенно неприличной мысли: ему не хотелось больше слушать. И более того — ему почему-то стало совершенно не жалко Емышева и Анисимова. То есть не то чтобы совсем уж и не жалко — просто речь Сцепуры сразу поубавила чувств и вывела на первый план суровые факты. Суть их заключалась в том, что сразу после приезда в Тутуты Сцепура однажды приказал выехать на задание вместе с Анисимовым и Емышевым. То была близлежащая деревушка — поселок, скорее, в сельсовете взяли понятых и направились к околице, здесь стояла изба главного кулака — богатея, как определил его Сцепура.

Что ж, хозяин встретил действительно неласково — начал палить из обреза. Вызвали на подмогу милицию, постреляли, а когда у кулака (да был ли он им? Дырявая крыша над покосившейся избой, в стойлах две овцы и десяток кур на дворе) кончились патроны, спокойно вошли. Злодей сидел на ступеньках крыльца, подперев голову здоровенными кулачищами, и спокойно протянул руки, когда Анисимов вынул наручники. За спиной кулака выстроились в ряд жена и двое сопливых детей, из дома доносился вой и плач; потом участковый вывел двух старух, то были сватьи — матери арестованного и его жены. Всех посадили на телеги и повезли в район под конвоем. И все это было не так уж и страшно (и не такое видывал Сергей!), но Емышев вдруг оглянулся, посмотрел равнодушно на воющего у будки пса, вернулся и застрелил его, дважды пальнув в упор. Поймав недоуменный взгляд Сергея, хмыкнул: «А зачем он? Все равно сдох бы…» Унылая история, и конец ее был еще более унылым: кулака через месяц расстреляли, а старух, детей и жену отправили на Соловки. Вспомнив все это, Сергей побрел по вдруг обозначившейся дорожке к пролому…

Печально здесь было — покосившиеся кресты, надгробия из ракушечника, осевшие холмики, которые совсем уже скоро должны были исчезнуть без следа; Сергей подумал, что жизнь и смерть человеческая испокон веку непознанная загадка, странная бессмыслица, которую наделяют смыслом и целью, потому что иначе человеку просто незачем жить… Ну вот, к примеру, он, Сергей Боде, зачем явился в этот мир, что делает в нем, и кому это нужно, и утешит ли в этом горьком раздумье проникновенная речь Сцепуры, утверждавшего, что ГПУ, конечно, не производит сеялок и паровозов, но надежно обеспечивает это производство от происков мирового империализма и, значит, стоит во главе угла. А ведь тупой это угол, ох тупой, нет в нем сущности, как нет ее во всяком насилии, пусть даже и остро необходимом кому-то и оттого вроде бы и праведном… Это странное слово из лексикона священнослужителей заставило Сергея улыбнуться. Черт-те что лезет в голову, устал смертельно, Таня без конца и края демонстрирует высокие духовные качества, трудно стало жить. И вдруг простая-простая мысль хлестнула, будто тонкий извозчичий кнут, грубо и больно: а почему демонстрирует? Зачем? Она просто живет этим, у нее в этом смысл, цель — остаться человеком, не сдаться, не оправдать себя всеобщей целеустремленностью, которая, как Мессинский водоворот, затягивает в свою круговерть и правых и виноватых, а потом безжалостно процеживает и разделяет: одних — в новую счастливую жизнь, других — куда того кулацкого пса…

И вот попробуй уклонись… Опасные, дурные мысли. Если бы был верующим — в старое время надо было бы прийти к священнику покаяться и получить отпущениегрехов. Но нет веры и священника нет, а к Сцепуре с этим не пойдешь, с товарищами по работе, как того требует секретарь ячейки Рукин, не поделишься, увы…

Незаметно он оказался в глухом углу кладбища, у высокой кирпичной стены, здесь была всего одна могила с надгробием из огромного валуна, поперек которого кто-то проскоблил корявыми печатными буквами: «Приходи сюды скорей, истомился твой Евсей». И вдруг мелькнула среди листвы знакомая шляпа-канотье, и силуэт неугомонного старца возник на повороте дорожки, словно призрак из рассказа Вашингтона Ирвинга. Это не могло быть случайностью, совпадением, — старик посмотрел на Сергея усмешливо и даже как-то вызывающе и неторопливо шагнул в кусты. И здесь Сергея подвели разгулявшиеся нервы. Вместо того чтобы добежать по тропинке до того места, где только что стоял неуловимый фигурант, и уже отсюда вести дальнейший поиск, Сергей как мальчишка рванул напрямик и сразу же зацепился полой макинтоша за ржавую ограду. Все было как в кошмарном сне — не сдвинуться, не шевельнуться даже, и, понимая, что старик сейчас исчезнет навсегда (тут обожгла слишком поздно пришедшая мысль о том, что старик на кладбище не на прогулку пришел и не родственников навестить), Сергей напряг последние силы, послышался треск, будто провели пальцем по зубьям расчески, и половина макинтоша осталась на ограде. Горестно разведя руками и охнув, Сергей шагнул в сторону — ему сейчас было решительно все равно, куда шагать, и угодил левой ногой в яму, неизвестно откуда взявшуюся, удержать равновесие здесь не смог бы и цирковой артист, и он со всего маху плюхнулся наземь. Это был конец…

И вдруг послышалось деликатное покашливание, кто-то старался обратить на себя внимание. Оглянулся и увидел старика, тот стоял с рваной полой макинтоша в руках и улыбался. «Огорчились? — улыбнулся еще шире. — Не стоит, чепуха, я осмотрел шов, он в порядке, подвели гнилые нитки, сейчас так ужасно шьют… Я вам скажу: покупайте изделия швейных фабрик Германии и вы получите вещи, которым нет износа! Смотрите! — Он зацепил край своего плаща за зубец ограды, рванулся изо всех сил, но даже не сдвинулся с места. — Понимаете теперь? Даже если бы я хотел убежать — у меня ничего бы не вышло!» Сергей принял обрывок макинтоша, кивнул, пытаясь что-то сказать, но не нашел подходящих слов. Сразу привычно вырвалось: «Прошу предъявить документы». Странные эти слова, возникшие вроде бы совсем не к месту и не ко времени, старичка вовсе не удивили, он словно был готов к ним. «Конечно, конечно, — он начал торопливо кивать, словно китайский болванчик. — Вы из местного ГПУ, хороните товарищей, а я тут мелькаю, и это, безусловно, подозрительно». — Словно фокусник, он махнул рукой, и перед глазами Сергея возник обыкновенный советский паспорт. Наверное, выражение лица у Боде в этот момент было несколько разочарованным, потому что старик вдруг улыбнулся невозможно широко и развел руками: «Я понимаю, иностранный паспорт вас устроил бы гораздо больше, но… — И он снова развел руками. — Я живу здесь недалеко, на Лиственной, 22, собственный домик, словно бонбоньерка, и палисадник из китайских роз — как в песенке, слыхали, может быть? «С палубы английской канонерки к нам туда зашел один матрос…» — пропел он приятным тенором. — Прошу на чашку чая или кофе, что вы предпочитаете?» — Он вполне очевидно издевался, а может быть, мозг Сергея, изрядно возбужденный всеми этими дурацкими событиями, так воспринимал — бог весть, в конце концов дело прежде всего, и значит — вопрос: «Вы владеете японской борьбой, где научились?» Старик обнажил два ряда великолепно сохранившихся зубов, впрочем, желтоватых, сейчас его улыбка напоминала рекламную афишу: «Помните, Достоевский сказал, что мы, русские, принесем миру новую религию и спасение? Так вот: чтобы выдумать новую, нужно хорошо усвоить старые, в том числе и японскую. Каратэ-шу — физический эквивалент высокого религиозного духа японцев, как просто, не правда ли? Так как же насчет чаю?» Он улыбался, а Сергей лихорадочно соображал — идти или нет? Пить чай? Бросил оставшуюся часть макинтоша, вернул паспорт (там слово в слово все соответствовало: фотография, штампы, подпись начальника 28-го отделения милиции Ленинграда — Канал Грибоедова, 101; зачем же идти, куда он денется) и отрицательно покачал головой: «В другой раз». — «Если он будет, — приподнял шляпу Певский. — Я желаю, дорогой товарищ, чтобы вас похоронили на этом или другом каком-нибудь кладбище как можно позже», — с этими странными словами исчез в глубине дорожки, а Сергей остался один на один со своими сомнениями: может быть, все-таки следовало пойти?

Только за оградой кладбища он вспомнил: тогда, на пляже, у старика были молодые руки, с кулаками бойца. Как же так! Сергею показалось, что он сходит с ума. Как наяву увидел он оторванную полу макинтоша, и пальцы Певского, и запястья, и тыльную сторону ладоней с набухшими склеротическими венами и дряблой кожей. Наваждение…

Эх, Малин-Малин, дребедень ты, а не чекист… Да и сам хорош — дальше некуда… У автобусной остановки он поймал пролетку и велел ехать на Лиственную. Странное дело, дом 20 был на месте — одноэтажный, из потемневшего от времени кирпича, с палисадом, в котором алым цветом разливались кусты роз, нумера же 22 не было и в помине… Не веря глазам своим, Сергей выпрыгнул из пролетки и решительно шагнул на то место, где несомненно должен был находиться дом; наверное, в этот момент у него было достаточно странное выражение лица — словно он ощупью пробирался сквозь туман и каждую минуту ожидал увидеть в этом тумане нечто ошеломляющее. На крыльце дома 20 появилась старушка в черном, приложила ладонь ко лбу козырьком и сочувственно крикнула: «Вы, господин хороший, чего ищете?» — «Номер 22», — очнулся Сергей. «Да что вы… — удивилась старушка и, видимо обрадовавшись внезапному развлечению, задом сползла с крыльца и заковыляла к забору. — Наш особняк последний. При городском голове Туруладзе хотели было продолжить улицу, да революция долбанула, а советвласть дальше строить не пожелала. На стадион бросили средства».

Это был удар, и хотя вполне ожидаемый (в пролетке Сергей несколько успокоился и пришел к выводу, что его обвели вокруг пальца, как мальчишку), но все равно очень тяжелый. Что теперь скажет Сцепура? Продекламирует, наверное: «Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней. — Потом прищурится: — Мы, чекисты, тоже люди военные, и, стало быть, слова песни относятся к нам в полной мере. А вы, Боде, подрываете…» И ведь не возразишь.

Сергей тяжело опустился на мягкое сиденье и велел ехать в Журавицы. По дороге его одолевали мрачные мысли. То ли стар стал (хотя какая старость, сорок лет всего…), то ли теряется вкус к работе. Последнее было очень похоже на правду, и Сергей даже испугался: неужели? Но отчего? Отчего он, профессионал, убежденный борец, большевик, наконец, отчего он теряет этот самый вкус? Ну конечно, в последнее время все больше и больше формализма в работе, все меньше и меньше творчества, деятельность органов государственной безопасности по нарастающей подчиняется воле и беспрецедентному давлению одного человека, поверить в гениальность которого Сергей при всем желании не мог, да и не хотел, если уж быть честным до конца… Он вдруг вспомнил давний разговор с одним из руководителей ОГПУ. «Довлеет муштра, нетерпимость, — убито сказал тот, — предаются забвению элементарные человеческие нормы, мы гонимся за фантомом, который придумал этот ловкий семинарист… Это тупик, ты меня еще вспомнишь…» Вот и вспомнил, и попробуй отбрось ТАКИЕ сомнения… Хорошо этому товарищу, взял да и умер вовремя. А мне что делать? И, защищаясь, подумал: но ведь и настоящих шпионов мы ловим. И настоящих врагов разоблачаем. Значит, надо служить настоящему делу, вот и все! Но нет… Идейная борьба, подорванная ложью и погоней за демонами, скорее всего, обречена… Про кого это сказал Некрасов? «Вынесет все и широкую, ясную грудью проложит дорогу себе…» Не про него сказал. Разве что заключительные строки: «Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется…» Как печально все, как безысходно…

Когда пролетка въехала в Журавицы — небольшой поселок, вытянувшийся вдоль моря длинной и узкой полосой (улицы в привычном понимании здесь не было, разве что в центре, где напротив частных домов скучились постройки совхозного управления и почта), — стало быстро темнеть, но дом Мерта Сергей нашел мгновенно — у калитки прохаживался милиционер в белой гимнастерке. Внимательно прочитав удостоверение, он откозырял и почтительно дернул головой: «Там одна хозяйка осталась, она от случившегося поехала крышей, так что вы, товарищ начальник, поосторожней. Ее ваши было забрали, да она все поет, поет, и как-то странно: «Ты един еси бессмертен сотворивый и создавый человека» — и еще что-то — я не разобрал. Это на каком же языке?» — «На русском. Никого не пускайте». Боде направился к дому. «А ваши сказали, что на белогвардейском!» — крикнул вдогонку милиционер.

Двери были открыты, в прихожей с заметными следами недавнего обыска горела тусклая лампочка, россыпью валялись какие-то фотографии. Сергей подобрал одну, это был снимок октябрьского парада на Красной площади в Москве. Стеклянная дверь привела в столовую — типичную, буржуазную, с большим круглым столом посередине и розовым над ним абажуром. На диване сидела, зябко кутаясь в легкий прозрачный платок, красивая женщина лет тридцати пяти с опухшим от слез лицом. Сергей с сожалением и невесть откуда взявшимся сочувствием подумал, что предстоит нелегкий разговор, но женщина подняла глаза от альбома и спокойно спросила: «Разве еще не все?» — «Разрешите осмотреть комнаты, вот, пожалуйста», — Сергей раскрыл удостоверение. «Это не нужно, — перебила она. — Меня зовут Евгения Юрьевна Мерт. Мой муж, Петр Петрович Мерт, работал в здешнем советском хозяйстве бухгалтером. В прошлом — до 1917 года, морской офицер. Потом служил в Крыму — сначала Антону Ивановичу Деникину, а после смены командования — Петру Николаевичу Врангелю. В Турцию не ушел, оставался здесь, по убеждению…» — «По какому же, если не секрет?» — «Петр Петрович желал продолжать службу России, — Евгения Юрьевна улыбнулась. — А как же иначе? Мы всегда служим России. Вы по-своему, мы по-своему. Разве нет?» — «Подробности вам известны?» — «Нет. Я не вникала. Поверьте — если бы знала, что вам понадобится…» Она виновато развела руками. Что ж, милиционер, по-видимому, был прав…

Между тем она подвинулась и мягким жестом пригласила сесть рядом.

— Здесь альбом, вам будет интересно…

В углу на столике с гнутыми ножками стоял граммофон с никелированной трубой, Евгения Юрьевна повела головой и улыбнулась:

— Опустите мембрану, если вас не затруднит… Это не помешает.

Сергей включил механизм и сел. Альбом и впрямь был интересным: морские офицеры, улыбающиеся дамы, старик и старуха, одетые по моде середины XIX века, у старика через плечо широкая орденская лента, здесь же у трапа военного корабля Николай II и Александра Федоровна…

— Почему у вас не взяли этот альбом?

— Не нашли… — Сергей понял, что вопросы ее совсем не занимают и вся она безраздельно во власти того, что доносилось с пластинки. То была запись заупокойной службы.

«Молитвами рождшия тя, Христе, и предтечи твоего, апостола, пророков, иерархов, преподобных и праведных, и всех святых оусопшего раба твоего оупокой… — пел высокий и сильный голос, и густой бас дьякона вторгался, где требовалось по чину: — Помилуй нас, боже, по велицей милости твоей, молим ти ся, оуслыши и помилуй…»

Забавно, забавно… Старший оперуполномоченный, капитан госбезопасности не пресекает, не останавливает и вроде бы даже соучаствует. В отпевании Мерта, и его прошлой жизни, и всех, кто эту прошлую жизнь наполнял…

Между тем распевный голос священника продолжал:

«Еще молимся о оупокоении души усопшего раба божия Николая и о еже проститися ему всякому прегрешению, вольному же и не вольному…»

В этом месте Сергей Павлович хотел было спросить, о каком Николае идет речь, но вдруг мелькнула очень знакомая фотография, и Боде мгновенно отвлекся: большой, почти ин фолио картон, на котором застыли матросы и офицеры «Святителя Михаила»… Вот оно, главное…

— Мерт служил на этом корабле?

— Нет. Он был старшим офицером на крейсере «Император Павел» — до самой революции.

Неужели хочет обмануть? Непохоже…

— Откуда у вас эта фотография?

— Господи, да это Петин приятель подарил на память, вот он, в центре!

Еще не все потеряно… Дамочку нужно профессионально подловить.

— Капитан крейсера? А где он теперь?

— Я не знаю… Я не видела его с октября 18-го… Наверное, ушел в Турцию, со всеми… — Она заплакала: — Петю вернут? Чтобы похоронить?

— С кем дружил ваш муж?

— Ни с кем… Какие нынче друзья… Того и гляди донесут. Впрочем… Был один… Из города… Я забыла, ваши взяли какое-то письмо, вы спроси́те у себя на службе, вам скажут, должно быть… А Петю, значит, не вернут? А как же теперь говорят, что все люди братья? Это так прекрасно, так бог учил… Я не обижаюсь, прощайте… — Она встала и, поклонившись Сергею Петровичу в пояс, скрылась в темных дверях, напевая: — Гудели пушки недалеко, и за грехи своих отцов шли дети к смерти одиноко, а впереди их — Чернецов…

Это был марш полка Чернецова, самого ударного среди прочих ударных полков контрреволюционных вооруженных сил юга России…

И что бы это все значило?

Сергей аккуратно написал расписку, забрал альбом и поехал в отдел.

…Здесь на лестнице его поймал Ханжонков и, схватив за руку, затащил за постамент, на котором белел бюст Карла Маркса. «Где вы пропадаете, ей-богу! Тут такое… — зашептал он жарко. — Я вас обыскался! У Мерта изъято письмо некоего Дудкина. То есть оно без подписи, но почерк, почерк… Сцепура сразу вспомнил, что этим почерком был написан приветственный адрес от руководства Портового завода по случаю пятнадцатилетия наших органов! Сцепура трясется, сказал, что вашей… нашей с вами лавочке конец, что больше не потерпит, и вообще — кипит, как распаявшийся самовар! Вы, Сергей Петрович, с ним не спорьте… Не ярите его. Обойдется, а?» Он рубанул ладонью, потом сжал кулак, обозначая тем самым свою непреложную солидарность, и умчался. А Сергей направился в кабинет Сцепуры. Нельзя сказать, чтобы ноги его несли. Напротив, они сделались совершенно непослушными, почти ватными. В «предбаннике» встретила недобрым взглядом секретарша: «Пройдите, ждет… — И добавила вслед: — И чего вам неймется?» — «Вы, собственно, о чем?» — у Сергея явно начали сдавать нервы. «Я-то знаю, о чем, — покачала головой секретарша. — И вам бы тоже не мешало. Идите уж…» — она горестно-сочувственно махнула рукой. И Сергей переступил, приволакивая правую ногу, высокий порог.

Сцепура сидел за столом гордо, прямо, правую руку он картинно отставил в сторону и опирался кулаком на зеленое сукно, левая лежала на подлокотнике кресла. Он долго рассматривал Сергея заинтересованно-злыми глазами, заметно, впрочем, стараясь справиться с разгулявшимися эмоциями. А Сергей мгновенно разобрался в душевных переливах начальника, и ему стало смешно, а потом спокойно — до полного безразличия. Что Сцепура… Продукт неумолимого времени, эпохи, так сказать… Побочный, конечно, потому что, сколь бы ни заблуждались люди, творящие свою эпоху, она, эпоха эта, неотвратимо все расставит по местам и рано или поздно каждому отведет законное место. Вот и Сцепуре тоже. А пока терпеть надобно. Сформулировав эту несложную позицию, Сергей подошел к приставному столику и сел, закинув ногу на ногу.

Но Сцепура оказался не столь однозначен и прост. Он вдруг грустно улыбнулся, вышел из-за стола и сел рядом с Сергеем Петровичем: «Нравишься ты мне, Боде. Профессионал, интеллигент, тебе бы звезды с неба хватать… Знаешь, что тебе мешает? Откровенно?»

Не ожидавший подобного поворота, Сергей растерялся: «Не понимаю… Вы меня вызывали? Прошу по делу». И Сцепура раунд выиграл. Покачал головой, как бы сочувственно-дружески не принимая раздражения Сергея Петровича, и положил ему руку на колено. Изумившись еще больше, Сергей, однако, руки не снял, и тогда Сцепура печально произнес: «Поставь себя на мое место и решай сам. Как решишь, так и будет, слово чекиста. А теперь слушай факты. Ты затеял так называемую борьбу за прибор Качина…» — «Почему так называемую?» — резко перебил Сергей, сбрасывая с колена руку Сцепуры, но тот, мягко улыбнувшись, снова положил ее — на этот раз чуть ниже и даже слегка обнял ладонью коленную чашечку Сергея: «Потому что прибора нет. Да-да, нет… Вот заключение Наркомата обороны. В нем сказано, что «так называемый прибор обнаружения подводно-надводных объектов, сконструированный инженером товарищем Качиным Ю. И., не отвечает самым элементарным техническим условиям и обнаруживает полнейшее забвение автором основ школьного курса физики…» — прочитал безразличным голосом Сцепура. «Но я видел камни на стометровой глубине! — взорвался Сергей, снова забывая, что нужно сбросить ладонь Сцепуры. — Это заключение противоречит здравому смыслу!» Сцепура вздохнул: «Я надеюсь, ты понимаешь: оборона страны строится не на пресловутом «здравом смысле», что, согласно классикам, не более чем мещанско-усредненное восприятие бытия, а на научном потенциале! И потом, нам ли с тобой оспоривать Наркомат обороны?» Машинально отметив, что Сцепура не только не сделал ошибки в слове «потенциал», но и слово «оспоривать» произнес в лучших традициях девятнадцатого века, Сергей открыл рот, чтобы возразить, но так и застыл, вдруг поняв, что правота Сцепуры бесспорна и на данном отрезке пространства-времени — абсолютна. А Сцепура, заметив, как мгновенно сник Сергей Петрович (словно воздух из него выпустили), продолжал еще более проникновенно: «Вижу, что понял… Ну и хорошо. Идем дальше. Вольно или невольно, умышленно или по недоразумению — в этом мы еще будем разбираться — ты отвлекал и без того незначительные силы РО от действительных акций контрреволюции, в результате чего погибли два наших товарища и ушел от заслуженной ответственности ярый враг; ты и собственные силы транжирил на какой-то цирк, по-другому не скажешь, на какую-то мифическую разведгруппу или даже резидентуру, на какую-то дурацкую, извини, фотографию дурацкого старика, который только и умел, что морочить тебе голову, и что в итоге? Вот это письмо мы изъяли в квартире Мерта… — Сцепура открыл сейф и положил перед Сергеем Петровичем мятый листок из ученической тетрадки, две строчки, написанные каллиграфическим почерком: — «Все идет, как ты и предполагал, думаю, что в самое ближайшее время удастся поставить последнюю точку». Писал Дудкин, из отдела главного инженера, а изъяли мы это у Мерта! — Сцепура смотрел стальными глазами: — Теперь ты понимаешь, откуда дул ветер и где была главная опасность? Сегодня вечером в клубе Портового завода праздничный вечер и маскерад по случаю дня солидарности с китайскими кули, я продумал операцию по выявлению вредительской организации. Хочешь принять участие?

С какой-то отчаянной безнадежностью подумал Сергей о том, что, согласится он сейчас на участие в операции или нет, ничего не изменится. Качин отныне полностью предоставлен самому себе, и помочь ему теперь не сможет никто, крах…

— Будет служебное расследование?

— Ну, Сергей Петрович, ты нас даже унижаешь… — поморщился Сцепура. — При чем тут это? Просто я призываю тебя исправить ошибки, как и учит нас партия, вот и все. А ты упрямишься. Иди подумай…

В коридоре ждал Ханжонков:

— Ну что? — Он съежился и стал в два раза меньше ростом, а может, это показалось Сергею…

— А-а… — вяло махнул он рукой. — Пойду домой…

— А в клуб?

— Не знаю… Нет.

— Сергей Петрович… — Ханжонков снова затащил его за бюст Карла Маркса. — Вы ошибку совершаете. Не ссорьтесь со Сцепурой, он не простит.

Не простит, это верно… И что же теперь — юлить, заискивать, делать то, во что не веришь, ходить по собственному «я» ногами? И, словно догадавшись о горьких мыслях Сергея Петровича, Ханжонков произнес полувопросительно:

— Мы ведь люди военные и обязаны выполнять приказы.

— А он не приказал, — пожал плечами Сергей. — Приказал бы, так я, может быть, и спрятался бы за его приказ.

— Как так? — изумился Ханжонков.

— А вот так. Он попросил… Зная, что откажусь. А этой лазейки, приказа этого — не отдал. Судьба, значит… — Сергей ушел, оставив Ханжонкова в изрядной растерянности.

Дома ждал Розенкранц, он что-то писал, старательно склонив голову набок и высунув кончик языка. Под локтем, плотно прижатые, лежали фотографии. Сергей развернул их веером. На камне у моря сидели и о чем-то разговаривали инженер Качин и моложавый, спортивного вида незнакомец в свитере.

— Кто это?

Розенкранц протянул мелко исписанный лист — запись разговора незнакомца с Качиным.

— Фантастика… — заволновался Сергей. — Как удалось?

— Пляж был пуст, полный штиль, они стояли метрах в тридцати и не стеснялись, а я сидел на скамейке спиной к ним и слушал. У меня феноменальный слух! Не верите? Идите в коридор, закройте дверь и негромко скажите что-нибудь.

Покачав головой, Сергей прикрыл дверь и, повернувшись к стене, произнес по-немецки два слова из стихотворения Гейне «Силезские ткачи»: «Вирвейбен, вирвейбен…» И сразу донеслось из-за дверей: «Мы ткем, мы ткем». Розенкранцу можно было верить…

Вот что он услышал: «Какое вам дело до моего настроения?» — «Я хочу вам помочь. Вы талантливы, а талант следует питать. Вам нужно поехать на стажировку». — «Куда?» — «Туда, где высока культура производства и технологии». — «За границу?» — «Именно». — «Бросьте… Кто меня пошлет…» — «Но ведь посылали же Аникеева и Мутазяна?» — «Один предзавкома, второй — племянник директора». — «Неважно. Я позабочусь, и фирма пришлет вызов». — «Фантазия… Зачем мне надо, чтобы этим вызовом заинтересовались компетентные органы? Нет. Не поеду». — «А вы подумайте. Иногда по недомыслию мы совершаем трагические ошибки». — «Что значит «трагические»?» — «Трагические — это значит ведущие к трагедии». — «Это как понимать?» — «Как сказано…»

— Спасибо… — Сергей улыбнулся и кивнул Розенкранцу. — Ничего не скажешь, молодец… Какое дело сделали… Только вот не следовало приходить ко мне.

— Я подумал, что это крайне важно.

— Вы правильно подумали, но в дальнейшем соблюдайте осторожность.

Осторожность… Она больше не понадобится. И эта запись — тоже ни к чему. Правде надо смотреть в глаза. Может быть, отнести Сцепуре? Да он рассмеется в глаза. Скажет: очередную чушь выкаблучиваешь? Чудишь? На своем настоять желаешь? Выводов не сделал? Какой-то психопат подслушал какие-то глупости, а ты опять отвлекаешь от дела? Ведь в основе-то — чистая туфта! Заключение эксперта из Наркомата обороны непреложно…

Но старику всего этого знать не нужно…

— Спасибо, Адольф Генрихович, до встречи…

Розенкранц церемонно поклонился, с достоинством пожал протянутую руку и ушел, а Сергей перечитал запись разговора. Ценный разговор… Но ведь воистину зря. Как объяснить Сцепуре роль Розенкранца? Откуда он взялся, этот Розенкранц? Без ведома и санкции руководства, авантюрно, в неизбывном самомнении и уверенности, что избранный путь верен. А если не верен? Если и в самом деле допущены ошибки, в результате которых погибли товарищи? О господи, Тане, что ли, позвонить…

Но едва он протянул руку к телефону, раздался звонок, и глуховатый голос Ханжонкова изрек с незнакомыми интонациями:

— Татьяна Николаевна арестована… — Трубку швырнули на рычаг, послышались короткие гудки, а Сергею показалось, что потолок рухнул на голову…

Что делать, куда бежать, с кем говорить, кого просить?.. Клемякина? Чепуха… Он начнет выяснять, а Сцепура не дурак, нет, не дурак, это он только кажется таким, это ты, интеллигентик, таким его воспринял, это твое глупое самомнение, самовлюбленность твоя, и вот — расплата… Ах, какой удар, какой точный и неотразимый удар… А может быть, к Сцепуре? Так, мол, и так, за что, почему, я имею право, Князева мне не чужой человек и так далее…

Но Сцепура ответит просто: тебе не рекомендовали с ней встречаться? А ты? И ведь не пожелание то было со стороны руководства (но ведь пожелание руководства обязан рассматривать работник системы как приказ!), а категорический императив. Хотя при чем здесь это? Это же о нравственности, а совершена безнравственность. Разве Таня враг? Нет… А собака, которую убил Емышев, — враг? А бывшие белогвардейцы, которых отправили в лагерь за то, что пили чай, молились и пели приглушенно «Боже, царя храни», — враги? Странно как… Вроде бы по всем меркам враги. А вроде бы и нет… Как посмотреть… Ну и как же посмотрят на просьбу о Тане? И вообще: кто тебе Таня? Жена? Нет. Любовница? Тоже нет. Так чего же ты лезешь?

Он снял трубку (смотреть в глаза Сцепуре не было сил, невозможно было лицом к лицу обсуждать с ним Таню, видеть, как ползут уголки рта в мерзкой, самоуверенной, убежденной в собственной непогрешимости ухмылке, а главное — зачем? Дать еще один повод для насмешки? Еще раз продемонстрировать слабость? Слабость… А что, Боде, ты ведь и слаб, признайся честно, без пользы, без уверток. Слаб. Смертный приговор…), Сцепура ответил сразу:

— Ты, Сергей Петрович? Я знаю, что это ты. Чего молчишь?

— Я… по поводу Татьяны… — Сергей проглотил густую слюну. — Николаевны Князевой. Что… случилось?

— А что случилось?

— Но… она арестована?

— Задержана. Мы еще не получили санкцию.

— Валериан Грегорианович… — Вдруг показалось, что в горле застряла голова Горгоны. — О какой санкции вы говорите?..

— Прокурора. Закон один для всех.

— Оставьте. Мы действуем в порядке охраны государственной безопасности, и санкция нам дается формально, вы это знаете не хуже меня…

— Послушай, Боде… — Голос Сцепуры стал жестким, не утратив при этом, сколь ни странно, доброжелательности. — Ты же все прекрасно понимаешь… Да, мы охраняем государственную безопасность Союза Советских Социалистических Республик, и это означает, что задержание или арест гражданки Князевой нами продуман. Есть еще вопросы?

— Что… она совершила? Какие основания?

— От тебя секрета нет. Она была в близких отношениях с Мертами. Еще с дореволюционных времен. Извини, у меня народ. — Сцепура положил трубку.

Вот и все… Эх, Таня-Танечка, угораздило же тебя… Или обстоятельства так сошлись, кто знает… А ведь никогда, ни разу не рассказала, что знакома с Мертами… А собственно, чего тут рассказывать? Да и кто спрашивал?

И вдруг нечто ужасное, нечто совершенно невозможное пришло в голову Сергею: господи, да что же происходит? Кто-то кого-то знал при прежней власти. Кто-то с кем-то дружил, ходил в гости, получал и дарил подарки, оказывал услуги и даже протекцию. И что же, всех их теперь к ногтю? Зачем это нужно сильному и мощному государству, которое о своей мощи и силе заявляет всему миру в каждом номере центральной газеты, по радио, в кино и на театре? Кому помешали бывшие? Здесь, в стране, большинство из них замерло, усохло, испугалось насмерть. Неужели они действительно опасны? Или наша сила и мощь — это не на самом деле? Это только декларация? И декорация? Нет, конечно… Разве не победили мы? Не выстрадали?

Но тогда разве допустимо репрессировать за классовую принадлежность? Только за то, что дед, или отец, или сын был князем, графом, офицером? Почему не требует закон конкретного преступного деяния? Разве «посредственное вменение»*["26], чрезвычайные суды и законодательство — проявление цивилизованного, культурного государства? Написавшего на своих знаменах самые великие и самые добрые слова во всей истории человечества?

Что делать, господи, что… Вразуми, если ты есть…

…Ночь у Сергея прошла, что называется, безумно: до пяти утра ходил он из угла в угол, не находя себе места, и в груди замирало что-то, и руки были холодные, и потолок все падал, падал…

Забылся около шести — золотые часы, подарок Уралова с надписью «За беспощадную борьбу с контрреволюцией», лежали на тумбочке, около кровати, и, уже совсем валясь с ног, успел по привычке бросить взгляд и заметить время, и сразу же проснулся: показалось, что стукнула входная дверь. Начинался рассвет — алый, яркий, солнце лучом прямо в порог, и Сергей, проведя восхищенным взглядом по этой полной жизни и энергии ослепительной полоске, вдруг отрешился от ночных дум и страхов и почувствовал себя легко-легко, будто вернулся на мгновение в юность, в Петроград, на набережную Академии художеств, к двум сфинксам и лестнице, на которой уже ждет Таня, юная, красивая, улыбающаяся…

Вот она, стоит на пороге.

— Ты плохо выглядишь, Сережа.

— Не спал. Таня, я так рад тебя видеть, я с вечера думаю о тебе, какая это, в сущности, гадость…

— Что, Сережа?

— Как посмел Сцепура, как посмел… Ты же абсолютно честный человек…

— Только я? Знаешь, а мне показалось, что таких, как я, много… И будет еще больше. Я хочу спросить тебя: что ты намерен делать?

— Делать? Разве я могу что-нибудь делать? Иллюзия… Запущена машина, страшная, беспощадная, она как молох… И противостоять этому не может никто…

— Люди шли на костер…

— Когда это было… Теперь не XV, а XX век, увы… Но наш дух и мышцы были высоки и крепки в борьбе с белым врагом. Сегодня мы потеряли эту крепость. Нас сломали, смяли, вытерли о каждого грязные ноги и каждому доказали, что это не грязь, нет, совсем не грязь, а могучая идея, которая спасет мир и нас всех в нем…

— Сережа, это только призрак идеи, искаженный и страшный. Прощай, мне пора.

— Ты уходишь? А как же я?

— А ты остаешься. Теперь каждый пойдет своим коротким путем.

Луч солнца погас, Таня осторожно закрыла дверь, Сергей бросился к порогу: какая глупость, куда она, зачем, этого нельзя допустить… Толкнул створку, она не поддалась, из замка торчал ключ, соседка прошаркала по коридору, остановилась: «Чего стучите?» — «Я? — растерялся Сергей. — Нет, ничего. Извините…» В полном изнеможении вернулся к постели и тяжело опустился на нее. Сдают нервы, совсем сдают…

Между тем события шли своим чередом — Сцепура собрал оперативное совещание и четко распределил обязанности. Поскольку маскарад (Сцепура упорно называл это мероприятие «маскерадом», в духе XVIII века) исключал возможность открытых контактов друг с другом во время выполнения задания, было установлено, кто в какой маске будет танцевать и веселиться (маски эти поручили изготовить женам сотрудников), кто и с кем будет выходить на связь для обмена информацией. Задачу Сцепура сформулировал просто: не спускать глаз с Дудкина, выявлять и устанавливать его связи (попросту сказать — всех его знакомых, друзей и даже тех, с кем он хотя бы заговорит), по окончании же операции у всех подозреваемых нужно будет провести внезапные обыски, а самих фигурантов — задержать.

Когда совещание закончилось и все стали расходиться, Сцепура попросил Малина остаться.

— На тебя я полагаюсь особо… — Сцепура нажал ладонью на плечо Малина и усадил рядом с собой. — Смотри в оба и помни: удача нужна, во-первых, нашей Родине — ведь мы обезвредим опасных врагов. Удача нужна и нам с тобой: нарком щедро оценивает беззаветную преданность кадров. Удача нужна и тебе лично, Малин, и знаешь почему? Да потому, что ты подпал под влияние Боде, а это в наши суровые дни чревато… Ты знаешь об аресте его подружки Князевой?

— Знаю… — Малин смотрел в глаза Сцепуре так преданно, как только мог. — Я еще раньше хотел вам сигнализировать, но…

— Но посчитал, — подхватил Сцепура, — что чувство дружбы — не отрекайся, именно так — и более того — ложно понятое чувство товарищества не позволяют тебе сделать это. Разве не правда? Малин, я жду от тебя искренности…

— Правда… Валериан Грегорианович, я давно уже хотел посоветоваться с вами по этому вопросу. Только стеснялся. Вот в чем, по-вашему, состоит истинное чувство дружбы и товарищества?

Сцепура встал и, жестом заставив Малина остаться на месте, начал неторопливо расхаживать по кабинету, засунув правую руку за ремень гимнастерки.

— Хороший вопрос, деловой… — Он бросил на Малина острый взгляд из-под вдруг насупившихся бровей: — Только не «по-вашему», а по-нашему, по-чекистски. Да, мы товарищи. И даже друзья. Мы должны выручать друг друга во всем: на службе, в быту…

— А как это — в быту? — перебил Малин. — Делиться продуктами?

— И это тоже. Но не это главное. Главное — всегда и безусловно выполнять свой долг: беспощадно, отрешаясь от личных чувств и переживаний, подавлять любые проявления контрреволюции и всего того, что с нею связано.

— Но нас учили сочетать беспощадность с милосердием и добротой.

— Верно, на первом этапе… А сейчас борьба обострена до предела. Либо мы их, либо… Впрочем, «либо» не будет. Не допустим. Поэтому сегодня — никаких сомнений! Никаких фиглей-миглей! Мы — стальная гвардия рабочего класса, карающий меч диктатуры пролетариата!

— И нашей родной ВКП(б)! — радостно вставил Малин.

Сцепура тяжело посмотрел:

— А ты знаешь, что партия наша все более и более засоряется разного рода оппортунистами, оппозиционерами, скрытыми и даже полускрытыми врагами? То-то же… Так что партия тут пока ни при чем. Вот очистим ее от скверны, тогда другое дело… А пока знай: почувствовал, что я, Сцепура, гну не туда — немедленно сообщай вышестоящему руководству!

— Как это «не туда»?

— Не туда и есть не туда… Вот, скажем, я Князеву арестовал, а Боде упросил освободить. Что будешь делать?

— Сообщу немедленно!

— Понял, слава труду… И вообще: приятель или друг твой высказался вражески, рассказал анекдот про руководство, даже местное, это не принципиально, — немедленно принимай меры! Даже если самые близкие родственники позволили себе как бы в шутку высказаться не в установленном порядке — тем более! Скажу тебе так: отец или мать уклонились в контру — задави чувства! Пересиль! Мировая революция важнее! И если мы не совершим ее по своей слабости или слюнтяйству, будущие поколения нам никогда не простят! А теперь ступай и подумай над моими словами и знай: лично я считаю тебя перспективным работником!

Малин выкатился из отдела на крыльях, в груди нарастала песня или что-то очень похожее на нее, окружающее вдруг стало восприниматься в черно-белом цвете: кто не с нами, тот против нас — эту великую истину только теперь осознал Семен по-настоящему и полной мерой. Дома, уплетая за обе щеки яичницу из шести яиц (предстоял трудный вечер), рассказал матери о разговоре со Сцепурой и добавил, торжественно и мрачно усмехаясь: «Я думаю, что сегодня и отец и отчим перевернулись в своих гробах. Отец — от ненависти, и я этим гордюсь, а отчим — от фешенебельной радости и счастья — каков пасынок, а? Обскакал… И я тоже счастлив, мама…» Софья Сигизмундовна вытерла слезы, отрезала толстый ломоть хлеба домашней выпечки, густо намазала его желтоватым маслом с рынка (она любила свежие продукты), поверх прилепила шмат розовой телятины (собственно, зачем служить в центре рабочего питания, если не питаться оттуда семьей?) и поднесла ко рту сына. «Как ты талантлив, Сенечка… Я вся замираю от ужаса, как ты талантлив… И какой умный человек твой начальник товарищ Сцепура, чтоб он был здоров с женой и детками!» — «Он не женат», — с трудом выговорил Семен, пытаясь проглотить слишком большой кусок бутерброда. «Правда? — радостно всплеснула руками Софья Сигизмундовна. — Это палец судьбы!» — «Перст», — поправил Семен, справившись с бутербродом. «Пусть перст, это даже лучше. Ты помнишь, как фамилия начальника Экономического управления ГПУ?» — «Еще бы! Кацнельсон»*["27]. — «Ну так вот: сюда приехала его племянница Циля, которая, представь себе, по дедушке дальняя родственница твоего отчима Зиновия! Красавица, нет слов! Ты только представь себе, какой это будет полезный брак!»

Чмокнув мать в щеку, Малин примерил перед зеркалом маскарадный костюм (наволочку с прорезями для глаз и длинным красным клювом, похожим на морковку, и хвост из гусиных перьев, скрепленных нитками и гуммиарабиком) и восхищенно закрутил головой: «Во мне есть нечто орлиное, правда?» — «Да-да, — согласилась мать. — Ты — моя птичка!» И Малин умчался в клуб Портового завода.

Здесь уже собралась огромная толпа, многие были в масках, шла оживленная торговля билетами (весь сбор поступал в фонд вспомоществования китайским кули, которых нещадно эксплуатировала и собственная, компрадорская, и, главным образом, японская империалистическая буржуазия), Малин надел наволочку и хвост и встал в очередь — на оперативном совещании у Сцепуры было условлено, что конспирация должна быть абсолютной.

Играл оркестр, пионеры пели: «Наш паровоз, вперед лети!» — группа ветеранов в буденовках и гимнастерках с «разговорами» грозно вздымала охрипшие еще со времен взятия Перекопа голоса до немыслимо заоблачных высот: «Но от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!» — чуть в стороне парень с желтым бантом (такой же был и на его гитаре) выводил странным тенором: «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской…» Отстояв очередь, Малин получил билет и направился к парадному входу мимо Сергея Петровича, который мрачно разглядывал толпу и размышлял о том, что победа революции и гражданской — полная и бесповоротная, отчего у людей хорошее настроение и много надежд, а врагов практически нет и даже нет мыслящих иначе — все устремлены в едином порыве в светлое завтра, все согласны за него жизнь положить, а уж отдать физические и нравственные силы — об этом нечего и говорить! Не может быть двух мнений, как сказал бы Сцепура.

Но вот — досадная частность: Сцепура все же организовал опермероприятие, чтобы выловить банду контрреволюционеров.

А они есть? (Немаловажный вопрос.)

Но ведь Мерт стрелял, убил двоих и письмо еще получил от этого незадачливого Дудкина. Это — факт.

Но правильно ли объясняет этот факт Сцепура?

Нет, неправильно.

Не в попытке свержения социализма здесь дело.

А в том (наверняка, наверняка!), что у государства хотят отнять Качина! Гениального военного изобретателя…

А так называемая «контрреволюция» — это только дьявольская игра, задуманная ловким семинаристом и теми в ГПУ, кому выгодно паразитировать на фантомах. Как просто все…

А цель?

Она тоже проста, как все великое. Абсолютная и единоличная власть — вот эта цель. Диктатура. Только не пролетариата, а одного человека, узурпировавшего все прерогативы революционного класса — гегемона.

Ну что ж, ну что ж… Понять — не значит исправить, но это уже много, это — путь.

И все же какая антиномия: песни, пляски, искренний и беззаветный порыв и… концлагеря.

…Между тем Малин уже препирался с дежурным у входа, тщетно пытаясь доказать, что он, Малин, птица, а не ехидна, как утверждал дежурный. «Эммануэль Евгеньевич! — позвал дежурный. — Кто это?» — он дернул Малина за клюв. «Это? — задумался Эммануэль Евгеньевич, ероша пышную и очень жесткую шевелюру. — Я думаю, что это птеродактиль. Нет?» Малин покраснел, потом сделался серого цвет: «Вон не то кисель, не то медуза, а вы ничего!» — «Потому что это супруга начальника Первого отдела, — резонно объяснил Эммануэль Евгеньевич.. — А вы кто такой?» Малин решил было предъявить служебное удостоверение, но вовремя спохватился: «Я — водопроводчик второго участка!» — Тогда другое дело! — обрадовался дежурный. — У нас в женском туалете течет, так что пойдемте». Схватив Малина за руку, он поволок его через вестибюль. Проклиная свой необузданный язык, Малин мчался за ним вприпрыжку, предчувствуя нечто ужасное… Что будет, что будет… Сцепура с цепи сорвется. Мгновенно сменит милость на гнев. И тогда… Ох, лучше не думать.

У женского туалета выстроилась огромная очередь, хвост ее исчезал за колоннадой и терялся в толпе принарядившихся работниц. «Эх, бабы… — с тоской произнес дежурный. — Взяло вас не ко времени. Будто бездомные вы… — Он посмотрел на Малина: — Ладно, иди. После концерта сделаешь». И Малин поплелся в зал.

Здесь, сверкая новенькими трубами, лихо выдувал польку духовой оркестр, на эстраде выстраивали пирамиду юные пионеры под руководством тощего вожатого с политическим зачесом, кто-то тронул Малина за плечо: «Не оборачивайся. Что делает Дудкин?» — «Не знаю, — искренне признался Малин. — Меня дежурный забрал». — «Какой дежурный? Ты что мелешь?» — «Да в женском туалете вода прорвалась!» — «Ты, Малин, пьян? Признавайся — пьян?» — «Да трезвый я, трезвый, а у них там течет и очередь огромная, не верите — посмотрите», — Малин обернулся, слон с маленькими свинцовыми глазками раскачивал хоботом и огромными ушами, продолжая шипеть: «Я, Малин, рассматриваю твой поступок как удар ножа в спину мировой революции и лично мне!» Слон приподнял маску, и Малин узнал Сцепуру. Тот был гневен и красен, как вареная свекла. «Товарищ начальник, — жарко зашептал Малин. — Клянусь вам! Слово революционэра! Так стеклись обстоятельства! А я — под салютом товарища Карла Либкнехта и Розы Люксембург — не виноват! Я кровью смою! Только позвольте!» — «С Дудкина не спускать глаз. Прошляпишь — пеняй на себя», — слон-Сцепура затерялся в танцующей толпе.

…Дальнейшие события были с ювелирной точностью воспроизведены в рапортах сотрудников оперативной группы.

Малин:

«После совещания на месте с начальником РО ОГПУ тов. Сцепурой я направился в буфет, полагая, что фигурант обретается именно там. Сев за столик в углу, я продолжил наблюдение. Буфетчик Зюзин выдавал пиво без отстоя и с недоливом, кроме того, он норовил подсунуть посетителям тощую воблу, тогда как жирная пряталась им под прилавком. В другом углу сидел пьяненький инженер Качин и стучал рыбиной об стол, после чего к нему подсел фигурант, и они вдвоем стали пить восемь кружек, которые стояли перед ними. Потом к ихнему столику подсел третий, в саване под покойника, и сказал: «Дудкин, смотри лопнешь». На что Дудкин ответил трагицким голосом: «Ну что за народ? Насладиться не дают! Умереть мне, что ли…» Здесь саван нахмурился (зачеркнуто «нахмурился» и сверху написано: «суровым голосом»), сказал: «Когда надо будет — умрешь, алкоголик». И ушел, а к столику подсела неизвестная мне красивая девушка, установить которую за неимением времени не смог, и велела Дудкину идти в сад при клубе для интимного разговора. Дословно помню: «Приходи в беседку и надень бога, — при этом она подала Дудкину лицо бога с золотым кольцомвокруг и добавила: — Не надо, чтобы нас видели, а то может выйти драка, а я этим по горло сыта». После чего Дудкин надел маску и пошел в зал, а я за ним. И здесь коварный замысел врага был мною обнаружен полностью: Дудкин включился в пляску, а там было еще четыре таких же бога, и я спутался, а когда попытался попросить оперативной помощи у маски «медведь», то есть у старшего оперуполномоченного Симушкина, и для конспирации дал ему эскимо, оказалось, что этот медведь не Симушкин, а посторонний, и тогда мне пришлось вытащить из танца всех пятерых богов по очереди, но Дудкина среди них почему-то не оказалось…»

Симушкин:

«Я опознал Малина по его наволочке с морковкой и направился к нему на связь, но он упорно не желал меня замечать, а дал мороженое незнакомому медведю, чем поставил меня в оперативно-безвыходное положение, и я должен был пассивно наблюдать, что будет дальше. А дальше Малин начал выдергивать из кадрили всех Саваофов подряд, причем последний Саваоф — а им являлся известный заводской боксер Зуев — был Малиным оскорблен словом «гад», за что и получил кулаком слева (профессионально называется «хук»), после чего Малин растопырил ноги, присел, завизжал как поросенок и ткнул Зуева, но не достал и упал, а так как пол был специально натерт и оттого скользок, Малин проехался на спине до стены и сбил со стульев пенсионеров завода, ожидавших приглашения на танец…»

Рукин:

«Когда Симушкин и Малин обратились ко мне за помощью, было уже поздно. Осмотром сада и беседки Дудкин обнаружен не был, дома его не оказалось даже рано утром. По своей линии докладываю, что после ухода Дудкина из буфета пресловутый Качин о чем-то беседовал с маской «звездочет», который обнаружил наблюдение и скрылся в толпе. О чем и доношу».

Утром собрались на совещание, Сцепура обвел всех тяжелым взглядом, вздохнул:

— Мы оказались несостоятельными. Убийство наших работников есть, письмо есть, Дудкин был, да сплыл, и что теперь прикажете делать? Что касается вас, Боде… — Сцепура пожевал губами. — Я даже не знаю, что сказать… Неразборчивые связи, Князева эта… Вас в центре предупреждали?

— Предупреждали.

— А вы?

— А я счел это предупреждение глупостью.

— Вы… Вы понимаете, что говорите? Понимаете?

— Понимаю. Князева тут ни при чем. И вы это хорошо знаете.

Сцепура вдруг улыбнулся — похоже было, что он уцепил себя мизинцами за уголки рта и растянул до отказа:

— А с какой целью, Боде, вы пытались отвлечь силы оперсостава от истинных фигурантов и увести эти силы в бесперспективную сторону?

— Я и сейчас считаю версию «Качин — резидентура» наиболее перспективной. Еще не поздно все исправить.

Сцепура встал и начал расхаживать вдоль стола заседаний, потом открыл ящик письменного стола и достал трубку. Понюхав ее, вынул из того же ящика пачку табака «Капитанский», неторопливо набил трубку и сунул ее в рот. Малин трясущимися руками выскреб из кармана коробок со спичками и, сломав три, зажег четвертую и дал Сцепуре прикурить. Закашлявшись, Сцепура выпустил облако голубого дыма и продолжал:

— Товарищи, я желал бы знать мнение коллектива по вопросу. Возможно, мы и не правы, завихряемся, так сказать, возможно, опыт товарища Боде подсказывает ему верный путь, а мы некоторым образом заблудились. Не стесняйтесь, друзья…

Сергей опустил голову, сгорбился, он все понял. Не найдется среди его бывших товарищей ни одного, кто бы поддержал его сейчас или даже просто ободрил, нет, не найдется… И в самом деле, оперативники по очереди вставали и коротко, в три-четыре слова, пригвождали его к позорному столбу: он и зазнался, и чувство локтя и взаимовыручки растерял, он высокомерен, нетерпим, высказывает подчас сомнительные взгляды и суждения, зарвался, так что итог закономерен: провалена наиважнейшая операция и враги остались неразоблаченными. Что же касается гибели Анисимова и Емышева — это и вообще полностью на совести старшего оперуполномоченного капитана госбезопасности Боде.

Долго молчали, наконец Сцепура развел руками и сделал губы трубочкой, что, видимо, должно было выразить его личное отношение к случившемуся. Потом бросил коротко: «Все свободны, вас, Боде, прошу остаться». Здесь Малин, выходивший последним, остановился на пороге и, лучезарно улыбнувшись, поднял руку и воскликнул: «Это войдет в века!» — а Ханжонков, угрюмо молчавший на протяжении всего совещания, высунул голову из-за его плеча и крикнул: «Сенечка же дурак, неужели не видите?» Когда двери закрылись, Сцепура подвинул Сергею Петровичу стул и пригласил сесть, потом поставил рядом еще один и сел сам, всматриваясь в лицо Сергея Петровича долгим, проникновенным взглядом.

— А у тебя, смотри-ка, нашлись союзники… Н-да…

— Я думаю, это ничего не изменит.

— Правильно думаешь. Но шанц у тебя есть.

— Шанс, — поправил Сергей. — Шанц — это окоп.

— Пусть так, — кивнул Сцепура. — Слушай сюда, Боде…

Его речь была напористой и краткой. Суть ее сводилась к тому, что Сергей Петрович получит возможность побеседовать с Таней. И если ему удастся убедить ее сознаться и раскрыть контрреволюционную организацию, — последствия еще могут стать управляемыми.

— Что это значит?

— Да боже мой, проще пареной репы! — лучезарно улыбнулся Сцепура. — Князевой дадим только ссылку, а ты отделаешься строгачом, вот и все. — Он помолчал, выжидательно заглядывая Сергею Петровичу в глаза, и добавил тихо и внятно: — Соглашайся, парень, потому как дело твое — табак…

А что, и вправду табак, деваться некуда. Однако же и предложение принять невозможно. Безвыходно…

— Ты сейчас спокойненько ступай домой, — снова улыбнулся Сцепура, словно угадав мысли Сергея Петровича. — Попей чайку, подумай и реши, чего тебе в самом деле надо: идейки всякие сомнительные или служение нашему общему делу, за счастье всех трудящихся и угнетенных, так сказать… Иди, я тебе вызвоню.

Сергей вздрогнул: какой неподдельный пафос, да уж не снится ли ему все это? Но нет, Сцепура, который, как все слабонервные и слабохарактерные люди, никогда не смотрел в глаза собеседнику (так считал Сергей), на этот раз не только не отвел взгляда, но улыбнулся и слегка прищурился. Как бы там ни было, сейчас он был силен, этот Сцепура, очень силен, ведь за ним стояли целеустремленные, напористые люди, и их было не так уж мало…

Сергей направился домой. По лестнице он спускался, ничего не видя, в мозгу колотило, пульсировало что-то, может, сердце из груди рвалось, а может, и страх донимал, если не ужас: как с Таней разговаривать? О чем? Предложить сознаться? Да в чем, господи ты боже мой… И зачем, зачем — вот вопрос…

И вдруг его обожгло, ударило: эх, милый, а ведь ты в прятки играешь с самим собой, напустив на простой и ясный вопрос детского туману: Сцепура дал шанс выскочить. И не просто выскочить, он ведь, поди, и славой поделиться готов, в случае, значит, успеха…

А Таня?

А что Таня… Очередная маленькая жертва локомотива истории, как это именует ловкий семинарист. Сколько их, Тань этих, легло уже под неумолимый пресс? И сколько еще ляжет… Независимо от его, Сергея Петровича Боде, решений и свершений, действия и бездействия.

Так что же, согласиться? Ведь все равно ничего не изменится. А жизнь — одна.

А как же это:

«Надо мною звездное небо, в груди моей — нравственный закон»?

Да это поповщина, облаченная в философские одежды.

А это:

«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друга своего»?

И это поповщина, проповедь евангельская, ерунда…

Так что же, сдаться?

Он представил себе Таню в тюремной камере, среди грубых, дурно пахнущих женщин-уголовниц, развращенных и способных на все…

И еще представил, что надзирательница вдруг забывает запереть дверь в камеру Тани (если Сцепура прикажет содержать Таню в одиночке), а надзиратель на мужской половине, вроде бы напившись пьяным (за что непременно потом будет с позором изгнан!), отопрет камеру с ворьем. Поздно будет тогда искать справедливости и возмездия…

Страшные мысли, никакой надежды… Уж лучше сразу — «В.М.С.З.»*["28] — и конец!

И тут же рассмеялся нервно: этой «В.М.С.З.» ждут иной раз по многу дней, и ночей, и даже месяцев, а бывает, что и лет. И седеет приговоренный или сходит с ума, и нет ему помилования ни от людей, ни от бога…

Нужно что-то предпринять, сделать что-нибудь, как-то помочь.

Э-э, чушь… Тане теперь не поможет даже ловкий семинарист. Ей никто не поможет. Ибо порожденная семинаристом организация сильнее его самого.

…Откуда-то появился Ханжонков, молча пристроился рядом, Сергей его не замечал. Вдруг пришли облегчение, ясность, угрызения совести исчезли. Надо соглашаться, иного выхода просто нет. Не тот уже возраст, чтобы в казаки-разбойники играть…

— Я что хотел… — оглядываясь, начал Ханжонков. — Я тут по отделу дежурил, так что в тюрьму выезжал для проверки числящихся за нами…

— И… что же? — Сергей напрягся, бросило в жар, Ханжонков еще ничего не сказал, а все уже стало ясно и понятно, и поэтому, когда услышал: «Она велела передать, что вы свободны говорить и делать все, что считаете нужным. Она понимает, что ей никак не спастись, а вам незачем», — подумал словами Сусанина: «Горька моя судьба…»

А Ханжонков добавил отчужденно:

— У меня все, бывайте, Сергей Петрович.

— Что мне делать? — Боде взял Ханжонкова за руку. — Как ты скажешь, так я и сделаю.

Степан вырвал руку, отодвинулся:

— На меня хотите переложить? Ждете, что пожалею? Зря… Ведь Татьяна Николаевна, как я понимаю, жизнь свою вам пожертвовала.

— Да что «пожертвовала»! — вдруг закричал Сергей. — Что вы все давите! Ты реально, реально скажи, что бы ты в такой ситуации сделал, что?

Ханжонков смотрел не мигая.

— Я? — повторил он, как бы раздумывая. — Я бы Сцепуру расстрелял и ввиду полной и несомненной безысходности покончил бы с собой.

— Но… Таню-то это… не спасет? — в полнейшей растерянности прошептал Сергей.

— Не спасет. Но она до самой смерти вами гордиться станет, поняли? А вы что же, на справедливость рассчитываете? — Ханжонков ушел, размахивая руками, словно маршировал.

А Сергей сгорбился у кромки тротуара, будто в ожидании извозчика, и они один за другим подъезжали к нему и предлагали свои услуги, но он не слышал, не до того ему было, слова Ханжонкова поразили, ударили в самое сердце: как, думал Сергей Петрович, этот малограмотный служащий, бывший монастырский крестьянин, неразвитый индивид советует ему, филологу и философу, сделать то, что еще лет сто назад в подобной ситуации просто обязан был сделать каждый порядочный человек; как печально, господи, как печально… Осмысление приходит черт-те кому, но не мыслящему интеллигенту. Вот ведь странность…

И тут же понял, что это не странность, потому что революция, которая принесла много несчастий, взметнула все же прежние «низы» столь высоко, что никакой цивилизации не снилось, и лучшие из этих «низов», такие, как Ханжонков, обрели или даже открыли в себе высочайшую нравственность.

Что ж, когда-нибудь издержки исчезнут и на первый план выйдет то, ради чего совершаются революции: справедливость. А ее великие гаранты — правда, совесть и честь — перестанут наконец быть чудом, уделом избранных…

Размышления прервал Малин, который появился из-за угла, насвистывая модный мотивчик; заметив мрачно застывшего Боде, Сеня широко улыбнулся, но, наткнувшись на яростно-непримиримый взгляд Сергея, сник и понес такую чепуху, что Боде даже рассмеялся: «Помнишь, как Лука говорил? Есть, мол, люди, а есть и человеки. Ты-то к кому себя причисляешь?» — «А это зависит, какой Лука, — подобрался Малин. — Они разные бывают». — «Это ты прав, — махнул рукой Сергей. — Существительна да прилагательна, такое, брат, дело…» — «Да ну вас…» — и Малин ушел, держа руки по швам, отчего сразу стал похож на оживший манекен.

Нужно было идти домой, только зачем? Там никто не ждал, и последний кусок хлеба в корзинке давно засох и покрылся плесенью, и горькие мысли одолеют, и даже нельзя будет набрать номер и помолчать… Один, теперь уже до конца дней своих, навсегда; какое отвратительное, пустое слово, как высохшая личинка, из которой ушла недолгая ее жизнь.

Внезапно послышался вой сирены, рядом притормозил «форд». Сцепура крикнул, задыхаясь: «Садись, разыскивать тебя надо, понимаешь вот! — Усмехнулся нервно: — Качин пропал. Улавливаешь? — Повернулся к шоферу: — Ты чего, кобылой управляешь? Быстрее!» — «Она не аэроплан, — обиженно возразил шофер. — А запчастя вы обеспечили? Я вас сколько перед фактом износа поршневой ставил?» — «Не бережешь, вот и износилась», — менторским тоном изрек Сцепура. Потом подхватили Малина — тот стоял перед витриной магазина игрушек и упоенно следил за прыжками механического парашютиста с полосатой вышки; Сцепура рассмеялся грудным смехом: «Вы, Малин, в детство впали? Надоело работать?» — «Что вы! — испуганно выкрикнул Малин. — Я в порядке контроля!» — «Игрушки в контроле ОГПУ пока еще не нуждаются!» — изрек Сцепура и начал излагать историю исчезновения Качина. Ровно в десять ноль-ноль Качин, попив чаю, ушел на завод. Чай был крепкий, китайский, первого сорта — к такому выводу пришел начальник уголовного розыска, поскольку первым обнаружил стакан, а в стакане — следы заварки.

В свойственной себе манере Сцепура произнес «в стакане́», с ударением на последнем слоге, но Сергей был так расстроен, что не вступил в обычную полемику и молча кивнул. «Зачем начальник УГРО приходил к Качину?» — «Связь с народом, — коротко объяснил Сцепура. — Как и всегда в таких случаях, народ оказал содействие. К Качину зашла молочница, она ему носит молоко дневного удоя…» — «Дневного? — вскрикнул Малин. — Молоко, товарищ начальник, бывает только утреннего и вечернего! Мама покупает у соседки, я все тонкости изучил!» — «Ладно, — мирно улыбнулся Сцепура. — Так вот: молочница нашла на столе записку и побежала в милицию, а уж милиция прибежала ко мне. Да мы приехали».

«Форд» повернул к дому, то была покосившаяся рыбацкая хибара, лихо подскочил брыластый человек в милицейской форме, бросил ладонь к козырьку и уныло доложил, что на работе Качин не появлялся, в злачные городские заведения не заходил. «А почему он, собственно, должен заходить? — раздраженно осведомился Сцепура. — Он же советский человек!» Но начальник УГРО объяснил, что Качин в разводе, поэтому половой вопрос всегда решал посредством внебрачных и даже просто уличных связей, за что и приглашался на беседу в УГРО неоднократно. «А что, беседа помогает от венерических?» — удивился Малин, и начальник прочел краткую лекцию о том, сколь опасны венерические заболевания: самое простое из них болезненно, а уж в итоге непростого человек напоминает покойника, эксгумированного через полгода после похорон. «Плохо борешься», — кратко резюмировал Сцепура, но начальника уголовного розыска не так-то просто было одолеть. Он пошевелил брылами и заметил, что бороться надобно не с притонами и проституцией, а с причинами и условиями, порождающими явления, и тогда Сцепура взъярился: «Какое «явление», что ты мелешь? У нас нет и не может быть никакой социальной почвы для подобных явлений! Эта почва сгнила вместе с проклятой романовской шайкой, ты понял?» — «Нет, не понял, — набычился начальник. — Маркс учит, что…» — «Разъясняю, — перебил Сцепура тяжелым голосом, — Маркс не мог предусмотреть всех эксцессов революции. Это смог сделать только товарищ Сталин — великий теоретик эпохи империализма и пролетарских революций. А он учит, что при социализме нет асоциальных явлений, а есть только отдельные недостатки, с которыми мы успешно боремся! Если же ты бороться с ними не умеешь или не можешь, мы тебя уволим и назначим другого! Всё!» — «Нет, не всё, — еще упрямее произнес начальник. — Если бы было всё, то вместо одного закрытого притона не возникало бы два новых! И потом, где это вы прочитали у товарища Сталина, что социализм в СССР уже построен? А? Ну и нечего. Заходите в дом…» — Он сделал шаг в сторону, пропуская сотрудников ГПУ. Сергей заглянул Сцепуре в лицо и прочел в глазах Валериана Грегориановича такие страшные слова, что даже оглянулся и сочувственно похлопал начальника УГРО по плечу: «Не огорчайтесь, Ивакин… Построим социализм, и исчезнут притоны и проститутки, да и в оценке вы правы: не в болезнях дело…»

Пригласили понятых — старичка со старушкой под восемьдесят. Из уха старичка, заросшего густым и курчавым волосом, торчала медная слуховая трубка; долго кричали, надрываясь, пока наконец престарелые понятые поняли, что от них требуется…

Качин жил бедно, но интеллектуально: над покосившейся раскладушкой торчала книжная полка, сплошь заставленная собраниями сочинений и отдельными томами, заголовки были больше иностранные. Сцепура вытянул двумя пальцами фолиант, прочитал: «Лемниската Бернулли». Надо же, а буквы — русские, бросил острый взгляд на Сергея Петровича. «Я думаю, мы в гнезде. Где лежала записка?» Начальник УГРО ткнул пальцем в стол, тот закачался и скрипнул. «Вот что значит быть неженатым и вести неправильный образ жизни, — заметил Малин. — Я считаю, что Качин погиб именно из-за этого…» — «Положите записку на точное место, — приказал Сцепура, осекая Малина взглядом, — а потом разверните и прочтите вслух». Ивакин положил записку в центр стола. Сцепура присел на корточки и долго всматривался: «Сергей Петрович, положение записки по центру вам ни о чем не говорит?» — «Ни о чем». — «Вы невнимательны. Оно говорит о том, что Качин, ло́живши ее, был совершенно спокоен. Читайте вслух». — «Ухожу из жизни, — начал Малин глухо, — поскольку потерпел могучее фиаско в любви. В смерти моей прошу никого не винить, а чертежи, которые так раздражали лично директора товарища Аникеева, я предал сожжению. Я ушел навсегда, без возврата, надо мною прозрачная высь, а внизу, от зари до заката, вы, друзья, без меня остали́сь. Ничего, не горюйте, не надо, я погиб в социальном бою, и теперь ни мольба, ни награда не вернет гениальность мою!»

Малин опустил листок, Ивакин хмыкнул, а Сцепура проговорил скрипучим голосом: «Гениальность… Тоже мне, понимаешь вот… Какие будут соображения?» Сергей улыбнулся и снял с полки томик Есенина. На последней странице темнело багровое пятно, а слова «В этой жизни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей» были отмечены красной кляксой. «Вот, — Сергей протянул томик Сцепуре. — Кто-то хочет нас убедить, что мы имеем дело с восторженным идиотом». — «А вы, Малин, что скажете?» Семен поднял глаза на потолок: «Все ясно: Качин покончил с собой, как и его идеолог Есенин». — «Значит, Качин — кулацкий подголосок?» — «Не спрямляй, Боде, партия учит нас в каждом явлении обнаруживать не прямую, а диалектическую связь. Я согласен с Малиным, банальный случай пережитка в сознании. Ивакин, закончишь проверку сам. Малин, ты со мной, а ты, Боде, если интересуешься пережитками, окажи Ивакину помощь. У тебя все же опыта побольше», — козырнув, Сцепура удалился, а Малин развел руками, как бы оправдываясь перед Сергеем Петровичем, и нырнул в дверь вслед за начальником. Ивакин вздохнул: «Согласен с ними?» — «Вот что… — начал Сергей, вглядываясь в багровое пятно. — Поручи установить группу крови — если это кровь. И поищи в лечебницах историю болезни Качина». — «Это дело вашей подследственности, — угрюмо изрек Ивакин. — Сцепура дурака валяет…» — «Возможно… — Сергей обезоруживающе улыбнулся: — А может, это к лучшему? Никто не висит гирей на ногах, разве нет?»

Вышли во двор. Ивакин поджег сургуч и, послюнявив печать, старательно приложил ее, и тут же послышался истошный женский крик, и толпа человек в двадцать вломилась во двор, сорвав калитку с петель, кто-то крикнул тонким голосом: «Там на Бочкаревской дырке Качин всплыл!»

…Когда подъехали к берегу, уже собралась огромная толпа, люди стояли молча, плотной стеной, Боде и Ивакин протиснулись к воде, милиционер в белом пробковом шлеме — тот самый, что некогда наводил порядок на пляже, — и здесь пытался быть полезным, но, когда осводовец подцепил что-то багром, а второй начал загребать к берегу, толпа подалась вперед, кто-то ахнул: «Качин…» — и все увещевания милиционера остались втуне. «Точно, Качин», — молодой человек со спортивными значками, которые украшали его футболку в два ряда, вошел в воду и подтянул труп к берегу. Накатилась небольшая волна, тело пошевелилось, красивая девушка рухнула с воплем: «С лицом-то, с лицом что сделали, Юра. Юрочка, что же ты мою любовь разбил!» Сергей посмотрел на Ивакина: «Нет лица, странно, правда?» — «Ничего странного, — отозвался Ивакин, — здесь скалы острее острого, напоролся — и вот результат!» Пока разговаривали, осводовец принес аккуратно сложенную одежду, протянул заводской пропуск: «Все на месте, пропуск тоже, так что на действия сигуранцы*["29] или ОВРА*["30] непохоже…» — «Как его нашли?» — «Всплыл головной убор, — охотно начал рассказывать милиционер, — а Катя здесь случайно шла и увидела». — «Я пришла купаться, — подхватила Катя, размазывая слезы вместе с черной краской для ресниц, — вижу — одежда Юрина. Я: Юра, Юра, где ты? А он молчит, и тут вижу: на воде кепи плавает…» — она зарыдала. «Какие у вас были взаимоотношения?» — «Как какие? — удивилась она. — Интимные. Весь город знал: Юрка обещал на мне жениться!» — «Там нашли что-то…» — прервал Ивакин, и точно, к берегу рулил водолазный катер, на корме стоял водолаз без шлема и держал в каждой руке по двухпудовику. Выйдя на берег, он поискал глазами и, наткнувшись взглядом на Ивакина, поставил гири перед ним: «Разбирайся, УГРО… Хотя для меня, непонимающего, все яснее ясного… Приклеил эти гири к ладоням, чтоб, значит, не оторвались, — и сиганул». — «Приклеил?» — удивился Боде. «Ну да, именно так, — кивнул водолаз. — Юра — он ведь изобретатель был. У меня, скажем, костюм продырявился. По инструкции их положено списывать, ну в крайнем случае вулканизировать, так он дал мне своего клея, ну, я заплату наложил — никто не отодрал! Надежно! — Нахмурился и тихо добавил, вглядываясь в лицо Сергея: — Он с ними, бедолага, так и лежал, в обнимку, понимаете? Я их с кожей вместе…» — «Он от испуга их приклеил, я полагаю, — кивнул Ивакин. — На клею надежнее… Так-то и отпустить можно, а на клею этом…» — он безнадежно махнул рукой.

Сергей распорядился отправить труп в морг, на исследование, Ивакину приказал еще раз и самым тщательным образом осмотреть берег, дом Качина и сарай на территории — отыскать клей и поехал к Розенкранцу.

Это была первая, после долгого перерыва, встреча в фотографии: Сергей предпочитал, вполне обоснованно впрочем, свои отношения с Розенкранцем не афишировать. Условились еще накануне: Адольф кратко сказал (разговоры по телефону требовали известной конспирации), что удалось добиться сенсационных, как он выразился, результатов. И объяснил, что постичь их сущность можно только при помощи специальных фотографических приборов. Только это и заставило Сергея Петровича согласиться.

И тем не менее аккуратного, точного Розенкранца на месте не оказалось, дверь мастерской была безнадежно заперта, на дверном стекле висела изнутри табличка: «Закрыто по техническим причинам». Недоумевающий Сергей взглянул на часы — стрелки показывали пять минут лишнего времени, это было совершенно невероятно и невозможно даже и означало только одно: беда рядом. Необъяснимое, неотвязное чувство давило, пригибало к земле, по спине полз холодок, по рукам противные мурашки. «Полно… — попытался успокоить себя Сергей, — это просто нервы разгулялись, старик опаздывает, вот и все…» Но Розенкранц не приходил, а стрелки часов двигались, и наконец стало ясно, что случилось непоправимое…

И когда послышался знакомый вой сирены и перед входом в мастерскую притормозил «форд», у Сергея потемнело в глазах: за рулем сидел Петя, на заднем сиденье — между Ханжонковым и Малиным сжался маленький, сухонький Розенкранц. Заметив Сергея, он покачал головой и отвернулся, явно давая понять, что не знаком. Это было совершенно невозможно и настолько страшно, что в первую секунду Сергей хотел даже броситься к Розенкранцу и сразу все выяснить, но сработал профессиональный инстинкт, и Сергей Петрович внешне спокойно шагнул навстречу Ханжонкову и Малину: «Что случилось?» — «Вскрыта белогвардейская организация», — торопливо шепнул Ханжонков, а Малин слегка раздулся и взглянул с прищуром: «Мы взяли вдову Мерта, а она показала, что Мерт был знаком с этим…» — он повел головой в сторону фотографа. «Как… знаком? — обомлел Сергей. — Что ты мелешь, Малин?» — «Мелю? — Малин надулся еще больше. — Выбирайте слова, товарищ капитан государственной безопасности. Установлено, что Мерт дважды был в фотографии, товарищ Сцепура лично возглавляет следствие!» Розенкранц пожал плечами и улыбнулся (он еще мог улыбаться, этот Розенкранц…): «Ну конечно, это правда: один раз гражданин Мерт пришел и заказал фото кабинетного размера, а второй раз, когда я приготовил отпечаток, зашел и получил его. Я признал это сразу, ведь это чистая правда, товарищи… То есть господа… Я оговорился, простите великодушно, граждане начальники».

— По-моему, я сплю… — вяло проговорил Сергей. — Сеня, Степан, что происходит?

— А вот мы сейчас войдем и узнаем, — Малин поковырял в замке ключом и открыл дверь. — Товарищ Ханжонков, — продолжал он высоким голосом. — Я как назначенный товарищем Сцепурой старшим данной опергруппы приказываю вам следовать за понятыми, а мы пока осмотримся…

Вошли, Малин включил свет, обвел взглядом стены с фотографиями, Сергей посмотрел на Розенкранца и открыл рот, чтобы начать длинную тираду, и вдруг увидел, что Розенкранц совершенно явственно, не таясь, приложил палец к губам.

— Вы что? — вскинулся Малин.

— Ничего, — пожал плечами Розенкранц. — Я объясняю самому себе простую истину: молчи больше — проживешь дольше.

— Замечательно! Но в таком случае позвольте вам напомнить, что только чистосердечное признание облегчит вашу участь и, возможно, сохранит жизнь!

— Э-э… — махнул рукой Розенкранц. — Я свое прожил. А дело еще не сделано. Это главное.

— А это как понимать?

— А никак. Кому надо — тот поймет…

— Послушай, Малин… — начал Сергей Петрович. — Ты что же, всерьез думаешь, что принять заказ и выдать — контрреволюционное преступление? Это же глупость.

— Ну вот и скажите это товарищу Сцепуре, — насмешливо улыбнулся Малин. — Не понимаете вы диалектики, товарищ Боде… Я за вами не в первый раз замечаю.

Вот так, не в первый раз… А старик сидит спокойно и отрешенно, похоже, он уже закончил счеты с жизнью. Что же. Пусть так. Но мы поборемся, ибо точка еще не поставлена.

Между тем Малин вышагивал вдоль стены с рекламным набором и тыкал пальцем в одну фотографию за другой:

— Это кто? А это?

Розенкранц объяснял: это купец первой гильдии Кузякин, самый красивый мужчина на Пороховых в Петербурге; а эта дама — актриса Волохова, приятельница поэта Александра Блока, который написал поэму революции «Двенадцать»… Здесь Малин начал выяснять, где родился Блок и кто его родители, и, узнав, что дворяне, пришел в негодование: «Какая это поэма — надо еще поглядеть, а соцпроисхождение, как учит товарищ Сцепура, есть этим-мология души и первый показатель принадлежности! — Потом он ткнул ногтем в лоб Гумилеву, и Сергей Петрович увидел, как враз помертвело лицо фотографа. — А это кто?» — «Это… — замялся Розенкранц, нервно потирая руки. — Это… — Он встал, лицо его стало строгим, будто на иконе, глаза запали и превратились в два черных пятна. — Это величайший русский поэт Николай Степанович Гумилев, вечная ему память…» — «Чем же он велик? Тоже воспел революцию?» — «Слушайте: «Но забыли мы, что осиянно Только слово средь земных тревог, И в Евангельи от Иоанна Сказано, что слово это Бог!» Нужно еще?» — «Не нужно. Ваша сущность мне ясна. Он кто, этот ваш… гений?» — «Бывший офицер. В 21-м году был безвинно обвинен в принадлежности к белогвардейскому заговору и расстрелян. Да пусть даже и по вине… Гениальный русский поэт нужен был новой России, а она убила его. Разве есть такому прощение?» — «А нам вашего прощения не надо. Но если вы честный человек, а я вижу, что вы человек честный, подтвердите ваши показания, когда придут понятые». — «Хорошо».

Малин торжествующе взглянул на Сергея Петровича:

— Вот видите, товарищ Б оде… Прав товарищ начальник. И скажу прямо: сейчас я как никогда рад своей неразрывной связи с товарищем начальником. Эх вы… Одно слово — интеллигенция…

Пришли понятые, и пока шел обыск, Сергей сидел на стуле, не в силах пошевелиться, и размышлял о том, что Розенкранц не просто честен и порядочен, предан и верен, но он еще и религиозно чист и прекрасен, велик даже — не захотел уклониться, соврать, даже для спасения жизни не захотел, своей, впрочем, а его, Сергея Петровича, жизнь даже не приблизил к опасной черте…

Очнулся, когда подошел Ханжонков и тронул за плечо: «Здесь набор фотографий, Адольф Генрихович велел показать вам… Только поторопитесь, пока этот больной в подвале золото ищет… — Степан включил настольную лампу и разложил фотографии веером: — Вот Белобрысый, он, помните, встречался на пляже с Качиным. А вот — Каратист. Старик считает, что это один и тот же человек, экспертиза установит». — «Почему он тебе доверился?» — «Я сказал, что я — ваш друг, до конца и несмотря ни на что. И он мне поверил. Дальше. Фотографии матросов и офицеров «Святителя Михаила» подделаны. Здесь видно, что был монтаж. Он открыл это способом… Мокро, кажется?» — «Макро, то есть крупно», — Сергей схватил фото, приблизил к лампе. Вот она, разгадка… Третий ряд в фотографии заменен. На бескозырках матросов отчетливо читается: «Стремительный». Кто же был в настоящей? И словно отвечая на мысли Боде, Степан прошептал: «Вот это и надо узнать». — «Если успеем», — отозвался Сергей Петрович и поднялся навстречу Малину — тот торжествующе вплывал в приемную.

— Тайник, — провозгласил он, вздымая к потолку небольшой чемодан. — А в нем…

— Там старые пластинки, — вмешался Розенкранц. — К тому же вы оставили меня за дверьми подвала, это незаконно!

— А понятые засвидетельствуют, что вы в подвале присутствовали! — провозгласил Малин. — Понятые!

Две женщины-дворничихи растерянно переглянулись:

— То ись… Ага. Он был, и мы, значит.

— Ну вот… — Малин откинул крышку, сковырнув замок ножницами, и снял промасленные тряпки. Под ними лежали три браунинга и несколько полных обойм. — Ваши? — Малин поднес чемодан к лицу Розенкранца.

— Вы же отлично знаете, что там лежали пластинки, — вдруг улыбнулся Розенкранц. — Если мы сейчас все спустимся в подвал, там наверняка валяется пластиночный бой!

Ханжонков взял Малина за локоть и отвел в угол:

— И оружие это, сдается мне, я уже видел…

Малин сузил глаза, его лицо закаменело:

— Ты не мог видеть, мы нашли это здесь. А вообще-то подумай, христосик: не давит ли на тебя твое монашеское прошлое? Ты ведь монахом был?

— Не сподобился. Только печки топил.

— Вот и подпал под влияние. Нет? Слушай сюда: идет локомотив истории, и ты остерегись. Я тебе это как твой бывший товарищ говорю…

…Потом погрузились в «фордик». Сергей Петрович хотел было уйти, но Малин буркнул, нахмурившись: «Сцепура приказал, буде мы вас найдем, незамедлительно явиться. Так что прошу с нами…» Ехали молча, Сергей Петрович сидел рядом с Розенкранцем, все больше и больше осознавая себя не сотрудником, а арестованным, и вдруг почувствовал, как по коленям ползет рука Розенкранца и ищет его руку и пожимает крепко, по-дружески, без малейшего упрека.

— А что, — тихо сказал Розенкранц, — ничего… Философ Бердяев учит, что самое страшное в этом мире — только контрреволюция, и я с этим совершенно согласен…

— Это как же понимать? — вскинулся Малин.

— А это так понимать, Семен Семенович, — отозвался Ханжонков, — что революцию другой раз, к несчастью, сменяет контрреволюция, и все революционные завоевания рушатся, и революция погибает. Но вот пока мы с Сергеем Петровичем живы, мы вам этого не дадим, ты не сомневайся…

— Зазнался ты, Степан, — протянул Малин. — Лишнее грузишь на чахоточную грудь. А в жизни вашей волен отныне один товарищ Сцепура, так-то вот…

…Увы, он оказался прав. На коротком совещании Сцепура объявил, что организация контрреволюционеров, окопавшаяся в районе, раскрыта, в крайуправление и в Москву направлено спецсообщение, дело и арестованные этапируются в Центр, поскольку нити заговора наверняка тянутся по всей стране; что касается судьбы старшего оперуполномоченного Боде, ее решит Особая инспекция, сотрудник которой со дня на день прибудет из Москвы. А пока Боде должен находиться под домашним арестом. Роль же помоперуполномоченного Ханжонкова в данной неприглядной истории выясняется, и посему Ханжонков считается отстраненным от должности. «Справедливость и классовая позиция — прежде всего», — закончил Сцепура.

…Тяжелые мысли одолевали Сергея Петровича. Рухнула жизнь, он это понимал, но не это было главным в его размышлениях. Серьезнейшая преступная группа осталась вне поля зрения ГПУ, осталась резидентура — подмена лица или нескольких лиц на фотографии в книге о гибели броненосца свидетельствовала об этом непреложно. Агент (а может быть, и сам резидент, и скорее всего, именно он) работал здесь с предреволюционных времен и оставлен после революции и гражданской, служа уже не развалившейся кайзеровской монархии, а новоявленному национал-социалистскому рейху. И он был на грани провала, этот резидент, а Красная Армия — на грани получения великолепного оборонного прибора, и вот все это рухнуло…

Но почему, почему…

Да, прав Розенкранц: самое страшное, когда на смену революции идет контрреволюция, облаченная в одежды мрачной подозрительности и топчущая ни в чем не повинных…

Когда на смену политической работе приходит палач.

Когда эта страшная роль отведена организации, родившейся в огне Октября и призванной служить ему верой и правдой.

И мгновенно сменившей эту веру и эту правду на лакейскую ливрею верных слуг Диктатуры.

Это конец…

Сергей Петрович уже хотел уйти, когда взгляд его вдруг упал на фотографии Белобрысого и Каратиста. Что ж… Нужно сделать последнее — так велит совесть.

— Сцепура… — сказал он и замолчал надолго. Зачем? Этот мерзавец (а как его еще назвать?) все равно ничему не поверит и ничего не поймет… Никогда не поймет. Зачем сотрясать воздух? Ведь этот оборотень наверняка все воспримет как слабость и трусость, как желание во что бы то ни стало заслужить прощение. Это же стыд и гадость, ей-богу… Эх, Сцепура, Сцепура, пришло твое время, годы и десятилетия твоего торжества, гибель пришла… — Я хотел только предупредить: Качин жив. Он похищен резидентурой немцев и теперь на пути в Германию. Дудкин же убит и сыграл роль Качина. Роль трупа. Ибо найденный нами труп на берегу моря — Дудкин. Начугро Ивакин представит доказательства в самые ближайшие часы. И хотя ты, Сцепура, — негодяй и предатель, — твою жизнь должна закончить пуля по приговору военного трибунала, а не вражеский выстрел. Поэтому я предупреждаю тебя: человек с фотографии — резидент. Он же — вот этот Белобрысый. И он же — вот этот Каратист. Есть такая японская борьба… — Сергей Петрович направился к дверям.

Когда он спустился с лестницы и подошел к вахтеру, путь ему преградили Малин и Рукин.

Сеня начальственно бросил вахтеру: «Минуточку», — потом протянул руку в сторону Сергея Петровича: «Оружие…» Сергей Петрович расстегнул ремень и отдал кобуру с кольтом — то был еще подарок Уралова, за беспощадную борьбу с контрреволюцией, как значилось на серебряной пластинке. «Я по-прежнему под домашним арестом?» — безнадежно спросил он, уже понимая, что вопрос никчемен. «Вас сейчас доставят в тюрьму, — изрек Малин. — Таков приказ начальника райотдела. Ответственность за это начальник, до прибытия уполномоченного из Москвы, берет на себя».

Когда Сергея Петровича выводили из здания райотдела, был уже вечер и вдоль улицы зажглись редкие фонари, мимо неторопливо шли прохожие, и никто из них пока даже не подозревал, что до рокового выстрела в Смольном остаются считанные месяцы…

И до всех последующих событий, о которых так емко и так страстно сказал яростный контрреволюционер и удивительный человек Николай Бердяев: хуже революции может быть только контрреволюция.

Она была уже на пороге: ползучая, беспощадная, лживая, с ловким семинаристом во главе.

…Вот некоторые последующие факты:

«Качин» был торжественно похоронен через три дня.

На четвертый день краевая «тройка» приговорила Боде С. П., Ханжонкова С. С., Князеву Т. Н., Мерт Е. Ю., Розенкранца А. Г. к расстрелу с заменой первым двум десятью годами заключения в исправительно-трудовом лагере специального назначения и последующим поражением в правах сроком на пять лет.

На шестой день Сцепуру вызвали в Москву для доклада, и он был убит выстрелом из револьвера в поезде Новороссийск — Москва. Стрелявшему удалось скрыться. (После освобождения Сергей Петрович ознакомился с делом «группы Мерта» и пришел к выводу, что Сцепура все же внял предупреждению о Каратисте-Белобрысом и фотографию его запомнил; вероятно, обнаружив его в поезде вместе с Качиным, Валериан Грегорианович попытался задержать их обоих, но потерпел поражение.)

Исполняющим обязанности начрайотдела назначили Малина и утвердили его в этой должности еще через полгода.

Дудкина так и не нашли, но в том, что его убили и он мертвым «сыграл» роль Качина, Сергей Петрович был убежден.

А настоящий Качин?

Вероятнее всего, что немцам удалось переправить его в Германию. Его следы там затерялись навсегда.


Вот, собственно, и все.

…А вид из окна и в самом деле был прекрасным, и просыпаясь, Сергей Петрович выходил на балкон, жадно вдыхал прохладный утренний воздух, любовался голубоватой дымкой, в которой таял далекий лес, и напевал вполголоса любимый романс Татьяны Николаевны:

— Я по первому снегу бреду…

ИЗ ПРОШЛОГО

А. Ф. Кошко ЗАПИСКИ НАЧАЛЬНИКА МОСКОВСКОЙ СЫСКНОЙ ПОЛИЦИИ*["31]

Предисловие
Тяжелая старость мне выпала на долю. Оторванный от родины, растеряв многих близких, растеряв средства, я после долгих мытарств и странствований очутился в Париже, где и принялся тянуть серенькую, бесцельную и никому теперь не нужную жизнь.

Я не живу ни настоящим, ни будущим все в прошлом, и лишь память о нем поддерживает меня и дает некоторое нравственное удовлетворение.

Перебирая по этапам пройденный жизненный путь, я говорю себе, что жизнь прожита недаром. Если сверстники мои работали на славном поприще созидания России, то большевистский шторм, уничтоживший мою родину, уничтожил с нею и те результаты, что были достигнуты ими долгим, упорным и самоотверженным трудом. Погибла Россия, и не осталось им в утешение даже сознания осмысленности их работы.

В этом отношении я счастливее их. Плоды моей деятельности созревали на пользу не будущей России, но непосредственно потреблялись человечеством. С каждым арестом вора, при всякой поимке злодея-убийцы я сознавал, что результаты от этого получаются немедленно. Я сознавал, что, задерживая и изолируя таких звероподобных типов, как Сашка Семинарист, Гилевич или убийца девяти человек в Ипатьевском переулке, я не только воздаю должное злодеям, но, что много важнее, отвращаю от людей потоки крови, каковые неизбежно были бы пролиты в ближайшем будущем этими опасными преступниками.

Это сознание осталось и поныне и поддерживает меня в тяжелые эмигрантские дни.

Часто теперь, устав за трудовой день, измученный давкой в метро, оглушенный ревом тысяч автомобильных гудков, я, возвратясь домой, усаживаюсь в покойное, глубокое кресло, и с надвигающимися сумерками в воображении моем начинают воскресать образы минувшего. Мне грезится Россия, мне слышится великопостный перезвон колоколов московских, и под флером протекших лет в изгнании минувшее мне представляется отрадным, светлым сном: все в нем мне дорого и мило, и не без снисходительной улыбки я вспоминаю даже и о многих из вас, мои печальные герои.

Для этой книги я выбрал 20 рассказов из той плеяды дел, что прошла передо мной за мою долгую служебную практику. Выбирал я их сознательно так, чтобы, по возможности не повторяясь, дать читателю ряд образцов, иллюстрирующих как изобретательность уголовного мира, так и те приемы, к каковым мне приходилось прибегать для парализования преступных вожделений моих горе-героев.

Конечно, с этической стороны некоторые из применявшихся мною способов покажутся качества сомнительного; но в оправдание общепринятой тут практики напомню, что борьба с преступным миром, нередко сопряженная со смертельной опасностью для преследующего, может быть успешной лишь при условии употребления в ней оружия если и не равного, то все же соответствующего «противнику». Да и вообще можно ли серьезно говорить о применении требования строгой этики к тем, кто, глубоко похоронив в себе элементарнейшие понятия морали, возвел в культ зло со всеми его гнуснейшими проявлениями?

Писал я свои очерки по памяти, а потому, быть может, в них и вкрались некоторые несущественные неточности.

Спешу, однако, уверить читателя, что сознательного извращения фактов, равно как и уснащения для живости рассказа моей книги «пинкертоновщиной», он в ней не встретит. Все, что рассказано мною, — голая правда, имевшая место в прошлом и живущая еще, быть может, в памяти многих.

Я описал, как умел, то, что было, и на ваш суд, мои читатели, представляю я эти хотя и гримасы, но гримасы подлинной русской жизни.

Кража в Успенском соборе
Эта дерзкая кража произошла весной, в 1910 г.

Среди сладкого сна, часа этак в 4 утра, я был разбужен телефоном. Дежурный чиновник мне сообщил об известии, только что переданном ему квартальным надзирателем из Кремля. Сообщение было весьма тревожное, а именно: часовой, дежуривший у Кремлевской стены, близ Успенского собора, услышал звон разбиваемогостекла и в одном из окон собора заметил силуэт человека, по которому и выстрелил, но, видимо, безрезультатно. Духовные власти уже оповещены и сейчас приступят к открытию и осмотру собора.

Я в минуту оделся и на автомобиле помчался в Кремль. К собору я успел как раз к открытию дверей. С несколькими чинами полиции вошел я в храм и, приступив сначала к беглому, поверхностному осмотру, обнаружил сразу кощунственное злодеяние: слева от царских врат на солее, вплотную к иконостасу, находилась икона Владимирской Божией Матери в огромном киоте, вернее божнице. Божница эта была в сажень высотою, аршина полтора шириною, с дверцей и видом своим походила несколько на шкаф. Икона Владимирской Божией Матери была древней святыней Руси и любимейшей царской семьи, так как иконой этой был благословлен на царство первый из дома Романовых — царь Михаил Федорович. Золотая риза образа была богато изукрашена драгоценными камнями, но особую стоимость представлял собою огромный квадратный изумруд, величиной чуть ли не со спичечную коробку, зеленеющий среди сверкающих бриллиантов. При осмотре иконы оказалось, что камни эти вместе с кусками золотой ризы были грубо вырезаны каким-то острым инструментом и исчезли бесследно. Живопись самой иконы не была повреждена. На дне киота виднелись золотые обрезки и пыль, тут же валялся окурок. Вор, видимо, свершал свое дело в самой божнице, прикрыв за собой дверцу для уменьшения шума.

Едва я кончил этот осмотр, как храм стал наполняться представителями властей предержащих. Кого-кого тут только не было, и градоначальник, и прокурор, и митрополит Владимир, и представитель дворцового ведомства, и проч., и проч. Такой необычайный интерес к случившемуся объяснялся, конечно, не только размером и дерзостью кражи, но также и живой заинтересованностью в происшедшем государя императора и всей царской семьи.

Я решил приступить к тщательному осмотру собора, дабы точно установить, не скрылся ли преступник или не скрыл ли он награбленного в самом храме. Так как Успенский собор велик, то мне пришлось вытребовать до пятидесяти агентов и во главе со следователем по особо важным делам К. приступить к обследованию. Осмотр этот оказался нелегким и занял весь день. Трон Бориса Годунова, гробница патриархов, купол, крыша, равно как и самые потаенные уголки собора, были нами обследованы, но, увы, безрезультатно. Особенно много времени занял иконостас, строго говоря, не иконостас, а та сплошная масса икон, что тянется во много рядов вдоль южных и северных стен собора. Иконы эти прочно скреплены друг с другом и стоят сплошными щитами, причем между задними сторонами икон и стенами храма находится пустое пространство, с пол-аршина шириною. Пространство это внизу шире, так как перед нижними иконами проходит сплошная полка, или, скорее, широкая и высокая ступень, высотою примерно в аршин и шириною вершков в десять. Все это пустое пространство сверху донизу и вдоль всех стен было тщательно обшарено нами с помощью длинных шестов, но тщетно.

На правом подоконнике узкого окна, расположенного над иконами, а следовательно, на значительной высоте от пола, были обнаружены следы потревоженной вековой пыли, но весьма неясные и малоговорящие.

Стекло левого окна было разбито, несмотря на полувершковую толщину. Окно это, впрочем, как и все окна собора, было до того длинно, но узко, что напоминало собою скорее бойницу, и вряд ли человек мог из него вылезти. Однако для большей достоверности я отправил самого тощего и маленького агента с чисто детским телосложением для осмотра его, и оказалось, что и его комплекция вдвое шире окна.

Вечером, к концу осмотра, в храм приехал опять митрополит Владимир и, обратясь к следователю К., спросил: кончен ли осмотр и может ли храм быть открыт для обычных богослужений? К., не спрося моего мнения, ответил владыке утвердительно, заявив, что грабитель, конечно, выбрался из храма. Я был решительно обратного мнения. Ведь раз из окон вылезти нельзя, двери же храма с момента выстрела часового по силуэту в окно и до нашего прибытия не расставались со своими пудовыми замками и засовами, следовательно, вор должен находиться в храме, и надлежит поставить засаду. Эти соображения я высказал высокопреосвященнейшему и категорически просил на время отменить богослужения, в противном случае я снимал с себя ответственность за исход дела. Мои настояния возымели действие, и митрополит хотя и неохотно, но согласился их уважить.

В Петербург были посланы тотчас же телеграммы о случившейся краже, и вскоре был получен ответ от министра внутренних дел, что государь император приказывает приложить все силы и средства как к разысканию похищенного, так и к обнаружению виновного.

Итак, я оставил в соборе засаду из двух надзирателей и двух городовых.

Прошла ночь — ничего. Прошел день — тоже. Прошла еще бесплодная ночь, и митрополит Владимир прислал мне сказать, что храм необходимо открыть. Я воспротивился, и он уступил. Прошли еще сутки безрезультатно, и высокопреосвященнейший возобновил свои настояния. С огромным трудом мне удалось выпросить у владыки еще сутки, по прошествии которых он решительно потребовал снятия засады, причем мне вежливо было дано понять, что в сущности не я, а следователь К. руководит следствием и находит со своей стороны засаду излишней. Кое-как мне удалось выпросить у владыки еще несколько часов.

Тяжелые минуты настали для меня. Неужели же дело, волнующее самого императора, приковавшее к себе внимание обеих столиц, будет мною провалено? Обыски, организованные на Хитровке, Сухаревке и прочих обычных местах сбыта краденого, не дали также ничего. Допрос профессиональных зарегистрированных воров не был успешнее. А тут как на грех случилось за эти же дни два крупных происшествия: это убийство 9 человек в Ипатьевском переулке и получение 300 000 рублей по подложной ассигновке из губернского казначейства, что, конечно, дробило силы сыскной полиции.

Мрачно сидел я в своем кабинете. Служебное самолюбие страдало. Встревоженное воображение рисовало самые безотрадные перспективы.

Вяло зазвонил телефон, и я неохотно взял трубку:

— Кто говорит?

— Это вы, господин начальник?

— Я, конечно, я, боже мой!.. — был мой раздраженный ответ.

Это звонил надзиратель, стоявший на наружной охране собора, и сообщал, что в соборе слышна стрельба. Я пулей полетел в Кремль, пригласив с собою и своего помощника, В. Е. Андреева. В дверях храма нас встретил один из дежуривших в нем надзирателей, Михайлов, расторопный и довольно интеллигентный малый.

— Ну что у вас, Михайлов?

— Да все слава богу, вор пойман.

— А что означает ваша стрельба, неужели оказал сопротивление?

— Какое там, господин начальник, он с голодухи чуть жив.

— Почему же вы стреляли?

Михайлов конфузливо помялся и спросил:

— Прикажете рассказать подробно?

— Говорите.

— Видите ли, господин начальник, сменили мы наших ночных товарищей, и те тут же, под троном царя Бориса, завалились спать. Они спят, а мы с Дементьевым караулим. Как приказано, сидим смирно, не разговариваем. Кругом мертвая тишина. Спокойно смотрят на нас лики святых угодников, да где-то вдалеке мерцает синий огонек неугасимой лампады. Лишь изредка нарушит тишину треск сухого дерева, да заскребет иной раз мышь у свечного ящика. Сидим мы и молчим, а в голове проносится былая жизнь на Руси, протекшая в этом храме. Сидишь под троном Годунова да думаешь: неужели было время, что царь Борис восседал именно здесь, на этом самом месте, над твоей головой? Или представишь себе те десятки тысяч отпеваний, что пропеты были здесь за минувшие столетия. Смотришь на царское и патриаршее место, и мерещатся тебе то Грозный-царь, то Никон патриарх, и жутко становится как-то на душе. Сижу я это да поглядываю на своего соседа, а у того на лице те же чувства написаны.

В таком напряжении прошел час-другой, как вдруг ясно послышался стук, и еще, и еще. Мы встрепенулись, растолкали спящих товарищей и вчетвером принялись слушать. Непонятный шум продолжался: не то кто-то скребет, не то бьет в стену. Смотрим кругом, а никого не видно, и понять не можем, откуда эти звуки. А они все сильнее и сильнее. Я перекрестился, Дементьев стал шептать молитву. Мы прижались друг к другу и впились в иконостас глазами. Но вдруг случилось нечто ужасное: с самого верхнего ряда икон сорвался образ и с грохотом упал на плиты каменного пола. От этого грохота пошел гул по всему собору и замер где-то в куполе. Шум временно затих, и наступила гробовая тишина. Наши сердца стучат, горло сжимается, во рту пересохло. Как вдруг на том месте, откуда упала икона, появилось нечто. Что это было — разобрать мы не могли, но нечто ужасное, какой-то серый ком, по форме вроде человека, но без глаз, носа, рта и ушей. Мы дико вскрикнули и не целясь открыли беспорядочную стрельбу из маузеров по страшному призраку. При первом же выстреле он, цепляясь и хватаясь за иконы, соскользнул на пол и на нем растянулся. Тут мы только разглядели, что перед нами человек. Наши пули его не задели, да только грех большой приключился: одна пуля пробила икону святителя Пантелеймона. Но тут мы упавшего схватили, а вы и подъехали.

Войдя в самый храм, я отправился к вору. Вид ею меня поразил: поистине он походил скорее на призрак, чем на живого человека. Его голова, лицо руки, платье были окутаны толстым, пушистым слоем вековой пыли. Этот «некто в сером» едва держался на ногах и производил самое жалкое впечатление.

Весть о поимке вора-святотатца быстро разнеслась по Москве, и толпы народа, горя жаждой мщения, хлынули к собору, желая самосудно разделаться с дерзким осквернителем святыни. Об этом донесли мне мои люди, уверяя, что вывести вора из собора главным выходом через гудящую толпу немыслимо: он неизбежно будет разорван негодующим народом. Поколебавшись, я решил вместе с В. Е. Андреевым вывести вора из храма задним ходом, через Тайницкие ворота, и увезти его на извозчике, а не на автомобиле, что дожидался нас со стороны Кремлевской площади. Этот маневр удался, и преступник благополучно был нами доставлен на Малый Гнездниковский переулок.

Здесь я тотчас же велел принести белье и платье моего старшего сына. Вора вымыли и переодели. Он назвался Сергеем Семиным, по ремеслу — ювелирным учеником.

— Что, Сережка, есть хочешь?

Он вместо ответа задрожал от одного представления о еде и принялся глотать слюни.

Из ближайшего ресторана ему были принесены две порции щей, две отбивные котлеты и огромная булка.

Мне впервые в жизни пришлось воочию наблюдать процесс насыщения поистине голодного человека. Он с жадностью глотал щи, запихивал в рот невероятные куски мяса, рвал хлеб и минут через пять уничтожил все без остатка.

— Хочешь еще?

— Да, если будет ваша милость!

— А не помрешь ли с голодухи-то сразу?

— Ничего-с, в лучшем виде-с съедим-с!

Ему принесли еще котлету и хлеба.

— Ну а теперь, Сережка, попьем чайку?

— С превеликим удовольствием, господин начальник!

Нам принесли чаю, и я с ним выпил стаканчик.

Между тем за это время ко мне в управление пожаловали московские власти, желающие взглянуть на редкую птицу. Каждый из них подавал мне советы, какие меры и способы применить при допросе. Через градоначальника, генерала Андреянова, мне удалось наконец их вежливо сплавить. Но лишь представитель прокуратуры, товарищ прокурора В. В. Ш., настоял на своем присутствии при допросе.

— Ну, Сережка, поел-попил, а теперь поговорим о деле. Где камни?

— Да я передал их Мишке, с Хитрова рынка.

— Ну и дрянь же ты, Сережка. Вот ваш брат про сыскную полицию брешет небылицы: и пытают, и бьют будто бы вас. А ты видишь, как тебя приняли в сыскной полиции? Одели, накормили, напоили, а ты за это в благодарность врешь, как дурак. Ну и свинья же ты!

Сережка потупил голову, подумал, посмотрел исподлобья на В. В. Ш. и, обратясь ко мне, спросил:

— А кто они будут? — И он кивнул в сторону Ш.

— Это товарищ прокурора.

— Господин начальник, — неуверенно сказал Сережка, — позвольте им выйти вон.

Я смущенно повернулся к Ш. Он поспешно и утвердительно закивал головой и с натянутой улыбкой, подобрав портфель, вышел из кабинета.

Сережка облегченно вздохнул и принялся рассказывать. Оказалось, что все эти трое с лишним суток Семин скрывался за иконами. Когда мы обшаривали шестами пустое пространство, то его не нащупали лишь потому, что ему удалось забиться в нижнюю выступающую часть сплошной иконной стены, так сказать, под ступеньку, или полку, о которой я уже говорил. Шест, опускаемый сверху, доходил до полу, но, конечно, не мог проникнуть круто в сторону и зацепить укрывавшегося.

Семин в своей засаде пережил муки голода и жажды, так как за все время он съел лишь одну просфору и выпил бутылку кагору, найденные им в алтаре. Пытаясь выбраться, он полез наверх по иконной стене и случайно выдавил икону, падением своим столь напугавшую моих агентов.

План действия у Семина был заранее выработан и состоял в том, чтобы по совершении кражи спрятать в надежном, заранее облюбованном месте драгоценности и выбраться, разбив окно, наружу. За похищенным же он намеревался явиться через месяц-другой, словом, тогда, когда горячка уляжется. Все, очевидно, так бы и произошло, если бы законы перспективы не обманули Семина. Вырабатывая план и осматривая будущее поле действия, он ошибся в размерах окна и, глядя снизу, нашел его достаточно широким, выполняя же преступление и разбив стекло, он тщетно пытался просунуть в окно голову и пролезть: окно оказалось чересчур узким. Просвистевшая над головой пуля часового оповестила его о тревоге, и он кинулся искать убежища. Опустившись с разбитого левого окна, Семин принялся бегать по собору, и, увидав толстый шнур вентилятора, висящий у правого окна, он быстро поднялся по нему, влез на окно, а затем порешил наконец спуститься за иконную стену на пол. Отсюда и следы потревоженной пыли на правом окне.

— Куда же ты спрятал вещи?

— Да там же, в соборе, в одной из гробниц.

— Что ты врешь! Мы все гробницы осмотрели.

— Да вам не найти: так ловко запрятано! Видали вы две гробницы рядом под общим мраморным чехлом? Промеж них в мраморе у самого пола большая как бы отдушина, так, с пол-аршина шириной. Вот ежели на животе в нее залезть, то очутишься между двумя металлическими гробами; затем, перевернувшись на спину и подняв правую руку, нужно запустить ее на первый же гроб; там, между ним и мраморным чехлом, — пустота. Тут-то и положены мною снятые драгоценности, завернутые в пиджак. Разве вы не приметили, господин начальник, что меня взяли без пиджака?

— А не врешь ли ты, Сережка? Как же это мои люди не достали их?

— Да окромя меня никому и не достать! Нужно умеючи.

— Ну вот что, Сережка! Едем в собор, ты и достанешь.

Хотя я и боялся использовать его услуги, так как, мало ли что, он мог еще там удавиться, но решил рискнуть. Однако все обошлось благополучно, и Сережка добыл вещи.

Я обратился к прокурору, прося вместо К. назначить другого следователя для избежания каких-либо трений со мной в дальнейшем течении следствия. Просьбу мою прокурор уважил, и был назначен следователь Головня. Лишь только вещи были найдены, начались поздравления и приветствия со всех сторон. Митрополит Владимир, лично приезжавший благодарить меня, чувствовал себя сконфуженным и горячо извинялся за свои сомнения в моих розыскных способностях. Из кусков стекла разбитого соборного окна я приказал сделать овальные стеклышки, прикрывающие крошечные фотографии Успенского собора, и в виде брелоков подарил их на память каждому участвовавшему в раскрытии этого дела, причем и следователь К. не был мною забыт.

Вскоре ко мне явилась делегация от церковных властей и поднесла благословенную митрополитом Владимиром копию иконы Владимирской Божией Матери, в кованой серебряной ризе с соответствующей надписью. Эта икона была передана моему сыну-стрелку и погибла в Царском Селе при разгроме большевиками его квартиры.

На суде, приговорившем Семина к восьми годам каторжных работ, защитник его пел долгие дифирамбы по адресу Московской сыскной полиции, указывая на вздорность слухов о жестоком якобы обращении в ней с преступниками, ставя ее на один уровень с европейскими полициями (чем я, впрочем, был не особенно польщен). Сам подсудимый в последнем слове, ему предоставленном, кратко заявил:

— Одно могу сказать, господа правосудие, что ежели бы не господин Кошкин, то не видать бы вам бруллиантов!..

И эти слова были для меня, конечно, лучшей наградой.

Убийство в Ипатьевском переулке
В дни нашумевшего дела о краже в Успенском соборе в Москве произошло другое событие, глубоко взволновавшее население первопрестольной. Сыскная полиция была извещена об убийстве 9 человек в Ипатьевском переулке.

Переулок этот представляет собой узкий, вымощенный крупным булыжником проезд с лепящимися друг к другу домами и домишками и ничем особым не отличается.

В одном из полуразрушившихся от ветхости домов, давно предназначенном на слом, в единственной, относительно уцелевшей в нем квартире ютилась рабочая семья, состоящая из 9 человек. Четыре взрослых приказчика и пять мальчиков составляли эту семейную артель. Все они были родом из одной деревни, Рязанской губернии, и работали в Москве все сообща на мануфактурной фабрике. Злодейство было обнаружено после того, как жертвы не явились на работу. Встревоженная администрация предприятия в то же утро послала одного из своих служащих справиться о причине этой массовой неявки, и последний, войдя в злополучную квартиру, был потрясен видом крови, просочившейся из-под дверей ее комнат и застывшей бурыми змейками в прихожей. На его зов никто не откликнулся. В доме царила могильная тишина. Администрация нас тотчас же известила, и я лично немедленно направился в Ипатьевский переулок.

Старый, облезлый дом с побитыми окнами, с покоробленной крышей, с покосившимися дверями и покривившимися лестницами напоминал заброшенный улей. Никто, разумеется, не охранял этой руины. Ни дворников, ни швейцара в нем, конечно, не было. Поднявшись во второй этаж, я приоткрыл дверь единственной квартиры, еще недавно населенной людьми, а ныне ставшей кладбищем. Спертый, тяжелый дух ударил мне в нос: какой-то сложный запах бойни, мертвецкой и трактира. Волна воздуха, ворвавшаяся со мной, уныло заколебала густую паутину, фестонами висящую по углам комнаты. Это была, видимо, прихожая. Открыв правую дверь и осторожно шагая по липкому, сплошь залитому застывшей кровью полу, я увидел две убогие кроватки, составлявшие единственную обстановку этой комнаты. На них лежали два мальчика, один лет двенадцати, другой — лет четырнадцати на вид. Дети казались мирно спящими, и если бы не восковая бледность их лиц да не огромные, зияющие раны на их темени, — ничто бы не говорило об отнятой у них жизни. Та же картина была в левой, от прихожей, комнате, с той лишь разницей, что вместо двух там спали вечным сном три мальчика того же примерно возраста. В соседней с нею комнате с той же раной лежал на постели взрослый человек, очевидно, приказчик. Из прихожей прямо вел коридор в две смежные комнаты — первую большую, а за ней маленькую. В большой лежало два взрослых трупа. Из маленькой, до моего приезда, был увезен в больницу пострадавший, подававший еще некоторые признаки жизни. Посреди задней большой комнаты стоял круглый стол, на нем недопитые бутылки водки и пива, а рядом с ними вырванный листок из записной книжки, и на нем ломаным почерком было нацарапано карандашом:

«Ванька и Колька, мы вас любили, мы вас и убили…»

Поражало обилие крови, буквально наводнившей всю квартиру. Не только пол был ею залит, но подтеки и следы ее виднелись повсюду: и на стенах, и на окнах, и на дверях, и на печках.

Осмотр помещения привел к обнаружению в печке кучи золы, в которой оказался полуистлевший воротник от сгоревшей мужской рубашки, а из самых глубин печки была извлечена десятифунтовая штанга, с отпиленным вместе с шаром концом. Этой своего рода булавой, видимо, и орудовали преступники, проламывая черепа своим жертвам.

Имевшиеся в квартире сундучки — обычная принадлежность простого рабочего человека, хранящая обыкновенно его незатейливый скарб, — были взломаны и говорили о грабеже.

Чувствовалось, что записка с дикой надписью не есть тот конец, ухватясь за который удастся распутать кровавый клубок. Несомненно, это была лишь наивная попытка направить розыск по ложному пути. Я говорю — наивная, так как для чего же было убийцам оповещать уже мертвых любовников о своем авторстве? Для чего было рисковать и оставлять чуть ли не визитные карточки? Наконец, представлялось маловероятным, чтобы две женщины могли запросто осилить и убить 9 человек.

Как я говорил уже выше, дом был необитаем, следовательно, не у кого было справиться ни о жизни, ни о привычках убитых. Не представлялось возможным выяснить, хотя бы даже приблизительно, обстановку не только в день убийств, но и за неделю, за месяц до него.

Прежде всего я обратился в лечебницу, куда был перевезен оставшийся в живых приказчик. Но он оказался при смерти, в полном забытьи и лишь бессвязно бредил. Я просил медицинский персонал внимательно следить за его бредом. Но результат от этого получился ничтожный и довольно странный: мне сообщили, что среди бессвязного лепета раненый часто и отчетливо повторяет слово «Европа».

Почему «Европа»? Почему эта часть света так полюбилась вдруг этому несчастному, в лучшем случае только грамотному человеку?

Но через неделю и он умер, а с его смертью еще больше потускнела и надежда добиться истины.

Одновременно я обратился и в мануфактурное предприятие, где навел подробные справки о покойных служащих. Там я получил хотя и туманные, но все же кой-какие указания, а именно: некоторые из товарищей скончавшегося в лечебнице приказчика мельком слышали, что покойный намеревался открыть в сообществе с каким-то земляком какое-то торговое предприятие.

Так как земляка этого никто никогда не видел, то разыскать его представлялось далеко не легким делом. Между тем земляк этот представлялся мне если не ключом к загадке, то, во всяком случае, единственным имеющимся шансом к ее растолкованию.

Следовательно, он должен быть разыскан. Я послал агента в Рязанскую губернию, чтобы составить в волостном правлении точный список всех крестьян волости, к которой принадлежал покойный, проживавших за последний год в Москве. Их набралось до 300. Я разбил Москву на участки, и десятки моих агентов принялись порайонно допрашивать всех помещенных в списке рязанцев. Их подробно расспрашивали о жизни и работе в Москве, будто ненароком справляясь и об убитом земляке. Конечно, предпринятая работа могла оказаться стрельбой по воробьям из пушки, но иного способа у меня не было, и волей-неволей я остановился на этом.

Неделя прошла, не дав ничего. Как вдруг на второй неделе при опросе рязанцев, проживавших в Марьиной роще, выяснилось, что одна из чайных этой части города была недавно продана старым владельцем, рязанским крестьянином Михаилом Лягушкиным, новому, причем чайная эта носила громкое название «Европа».

Европа — это было уже ценное указание, принимая во внимание бред умершего приказчика.

Я принялся за поиски Михаила Лягушкина. В районе Марьиной рощи его знали почти все и в один голос говорили, что, продав чайную, он уехал на родину, в деревню. Но агент, снова посланный в Рязанскую губернию, выяснил, что Лягушкин туда не появлялся.

Однако недели через две по Марьиной роще, где продолжали дежурить мои люди, пронесся слух, что Лягушкин приобрел трактир в Филях и, отремонтировав его, открыл под той же вывеской — «Европа». Это подтвердилось, и Лягушкин в Филях был немедленно арестован и привезен в сыскную полицию. Он оказался крошечным человечком с птичьей физиономией и с черными бегающими глазками. Конечно, вину свою он упорно отрицал. Обыск в Филях ничего не дал, но детальный осмотр его белья, платья и обуви лишь усилил мои подозрения, так как в рубце между заготовкой и подошвой сапога были обнаружены следы старой, запекшейся крови. Присутствие ее Лягушкин объяснил своими нередкими посещениями бойни. Между тем химический и микроскопический анализы показали, что кровь человеческая. Полуистлевший воротник рубашки, найденный в печке, несмотря на свой крохотный, чисто детский размер, приходился Лягушкину впору.

Наконец сравнение почерков хитроумной записки и торговых книг трактира «Европа» подтвердило их тождество. Но, несмотря на эти улики, Лягушкин продолжал все отрицать.

Потребовав точного отчета о его местожительстве со дня убийства до дня открытия трактира в Филях, мы получили адреса трех углов, последовательно им перемененных за этот промежуток времени. Сделав в них обыски, мы ничего не нашли. Однако в первой квартире хозяйка указала, что, до того как поселиться у нее, Лягушкин жил месяца три напротив, у сапожника, снимая там комнатку.

Сделали обыск и у сапожника.

Здесь мы обрели ценную находку.

В чуланчике, примыкавшем к комнатушке, некогда занимаемой Лягушкиным, была найдена отпиленная короткая часть штанги с шаром, которой недоставало у орудия преступника, обнаруженного в печке, на месте убийства.

Под тяжестью этой новой неопровержимой улики преступник наконец сознался.

Оказалось, что убитый приказчик давно уже решил купить у него чайную «Европа» в Марьиной роще и в день смерти взял 5000 рублей, накопленные за долгую службу, намереваясь на следующий же день свершить купчую. Вечером к нему зашел Лягушкин, не раз навещавший его за эти месяцы.

Сделку заблаговременно «вспрыснули», и Лягушкин угостил, кстати, и проживавших в той же комнате двух других приказчиков. В этот вечер он не раз бегал в соседний трактир за «подкреплением». Наконец, когда хозяева отяжелели от вина, он распрощался и ушел, но… через час вернулся, прошел по коридору опять в большую комнату и, подкравшись к спящим приказчикам, уложил их обоих на месте; затем в следующей комнате покончил (вернее, смертельно ранил) и покупателя. Со дна его сундука он извлек злополучные пять тысяч и намеревался скрыться, как вдруг его взяло сомнение. Я привожу дословно его дальнейшее показание:

«Нет, Мишка, — сказал я себе, — не валяй дурака, покончи и с остальными. Ведь все они мне земляки, стало быть, и по деревне молва пойдет, да и полиции расскажут, что вот, мол, такой-то вчерась водку вместе с ними пил, и будет мне крышка. Тогда я взял свою культяпку и прошел обратно в прихожую, а из нее сначала в одну, а потом и в другие две комнаты. Жалко было пробивать детские черепочки, да что ж поделаешь? Своя рубашка ближе к телу. Расходилась рука, и пошел я пощелкивать головами что орехами, опять же вид крови распалил меня: течет она алыми теплыми струйками по пальцам моим, и на сердце как-то щекотно и забористо стало.

Прикончив всех, я заодно перерыл сундуки, да одна дрянь оказалась. Кстати, переодел чистую рубаху, а свою, кровавую, пожег в печке для верности; туда же и гирьку запрятал».

Жутко было слушать исповедь этого человека-зверя, с таким спокойствием излагавшего историю своего кошмарного преступления.

Суд приговорил Лягушкина к бессрочной каторге.

Дело Гилевича
Многолетний служебный опыт заставил меня выработать в себе привычку терпеливо выслушивать каждого, желающего беседовать лично с начальником сыскной полиции. Хотя эти беседы и отнимали у меня немало времени, хотя часто меня беспокоили по пустякам, я не только выслушивал каждого, но и конспективно заносил на бумагу все, что казалось мне стоящим малейшего внимания. Эти записи я складывал в особый ящик и извлекал их оттуда по мере надобности. Надобность же эта представлялась вовсе не так редко, как может подумать читатель. Как ни необъятен, как ни разнообразен преступный мир, но и он имеет свои законы, приемы, обычаи, навыки и, если хотите, традиции. Преступные элементы человечества связаны более или менее общей психологией, и для успешной борьбы с ними весьма полезно отмечать все яркое, необычное, что поражает внимание. Словом, краткие отметки и записи, собираемые мною, не раз сослуживали мне верную службу.

Это особенно сказалось в деле Гилевича.

Началось оно так.

— Господин начальник, там какой-то студент желает вас видеть по делу, но, смею доложить, он сильно выпивши, — докладывал мне дежурный надзиратель в моем служебном кабинете в Москве, на Малом Гнездниковском переулке.

— Ладно! Зовите!..

Через минуту в комнату вошел студент. Неуверенным шагом он приблизился к письменному столу и тотчас же схватился руками за спинку кожаного кресла. Это был здоровый малый, в довольно потрепанной студенческой форме, с раскрасневшимся лицом и с всклокоченными волосами. Он уставился на меня помутневшими глазами и улыбался пьяной улыбкой.

— Что вам угодно? — спросил я.

— Извините, господин начальник, я пьян, и в этом не может быть ни малейшего сомнения, — отвечал студент. — Позвольте по этому случаю сесть?..

И, не ожидая приглашения, он плюхнулся в кресло.

— Что вам от меня нужно? — спросил я.

— И все… и ничего!

— Может быть, вы сначала выспитесь?

— Jamais!*["32] Я к вам по срочному делу.

— Говорите.

— Видите ли, господин начальник, я просто не знаю, как и приступить к рассказу, до того мое дело странно и необычно.

— Ну-ну, раскачивайтесь скорее: мне время дорого.

Студент икнул и принялся полузаплетающимся языком рассказывать:

— Прочел я как-то в газете, что требуется на два месяца молодой человек для исполнения секретарских обязанностей за хорошее вознаграждение. Прекрасно и даже очень хорошо! Я отправился по указанному адресу. Меня принял господин весьма приличного вида и, поговорив со мной минут десять, нанял меня, предложив сто рублей в месяц. Сначала все шло хорошо, но затем многое в его поведении мне стало казаться странным. Он как-то подолгу всматривался в меня, словно изучая мою внешность. Однажды же, поехав со мной в баню, он особенно внимательно разглядывал мое тело, а затем, самодовольно потерев руки, чуть слышно прошептал: «Прекрасное, чистое тело, никаких родимых пятен и примет…» Да-с, господин начальник, никаких пятен и примет, т. е. rien*["33], не правда ли, удивительно? Через несколько дней мы поехали с ним в Киев, остановились в приличной гостинице в одном номере. Весь день мы бегали по городу по разным делам и покупкам, и когда к вечеру вернулись в гостиницу, то я, устав, пожелал отдохнуть. Разделся и лег. Патрон мой сел было писать письмо, а затем говорит мне вдруг: «Примерьте, пожалуйста, мои пиджак, и если он вам впору, то я охотно его вам презентую».

Я примерил, и, представьте, пиджак оказался сшит как на меня. Мой патрон остался очень доволен и тут же подарил его мне. Наконец я заснул. Сколько я спал — не знаю, но вдруг просыпаюсь под тяжестью устремленного на меня взгляда. Приоткрывая глаза, вижу, что патрон мой пристально на меня смотрит. Я снова зажмурился, но настолько, чтобы иметь все же возможность наблюдать за ним. Прошло минут десять, в течение которых он не отрывал от меня взора. Тогда я принялся нарочно похрапывать, и он решил, видимо, что я сплю, тихонько встал, подошел к чемоданчику, стоявшему у его кровати, и вынул из него пару длинных ножей. Понимаете ли, господин начальник, пару длинных ножей, вот таких (он показал размер руками). Все это он проделал тихо, осторожно, по-прежнему не спуская с меня взгляда. Меня объял дикий ужас, и я, раскрыв глаза, приподнялся на постели и спустил ноги на пол. Увидя это, он быстро спрятал ножи, а я, схватив брюки, быстро напялил их на себя, не надев даже кальсон и едва застегнув тужурку, и под предлогом расстройства желудка выбежал из номера. Я прямо помчался на вокзал (к счастью, деньги были) да в поезд. И вот сегодня, прибыв в Москву, я отпраздновал свое избавление от несомненной опасности и явился к вам, чтобы рассказать этот более чем странный случай.

— Чего же вы бежали? Чего вы опасались?

— А ножи?

— Какой же расчет ему было вас убивать?

— Да черт его знает! Но он так глядел на меня, так глядел на меня, господин начальник, что мне все казалось, что он хочет, чтобы я был он, а он — я.

— Ну голубчик, вы, кажется, зарапортовались. Что за чушь… «Я был он, а он я»? Просто это вам приснилось.

— Какое приснилось, когда я и багаж свой там оставил!

— А какой у вас был багаж?

— Да, например, серебряная мыльница.

— А еще что?

— Опять же полотенце, кальсоны и подаренный пиджак.

Подумав, я спросил:

— Где вы живете здесь?

— Пока нигде, а жил там-то, — и он назвал адрес и свою фамилию.

Я навел справку по телефону, и она подтвердила его слова.

— По какому адресу ходили вы наниматься в секретари?

— Вот этого припомнить я не могу, разве просплюсь и завтра вспомню.

— Хорошо, если вспомните, то приходите. До свидания!

Студент как-то помялся, а затем проговорил:

— Господин начальник, конечно, мои сообщения малоценны, но а все-таки, может быть, вы одолжите три рубля, а я припомню адрес и сообщу вам.

— Извольте, получите! — И я протянул ему трехрублевку.

Студент схватил ее и рассыпался в благодарностях:

— Вот за это спасибо, ну и выпью же я сейчас за ваше здоровье. Vivat господину начальнику! Gaudeamus igitur! — Сделав неуверенный поклон, он вышел из кабинета.

Я набросал кратко на бумажке сообщенные им данные и спрятал ее на всякий случай в заведенный для этого ящик.

На следующий день он не явился, и я вскоре забыл о его существовании.

Дней через пять после этого звонит мне по телефону начальник Петроградской сыскной полиции Владимир Гаврилович Филиппов:

— У нас тут, Аркадий Францевич, на Лештуковом переулке случилось весьма загадочное убийство. В меблированных комнатах найден труп без головы, одетый в новый пиджак, хорошей работы. Голова трупа обнаружена в печке, в сильно обезображенном виде (вырезаны щеки, отрезаны уши, содрана кожа на лбу). Голову пытались, видимо, сжечь, но неудачно. Из осмотра пиджака выяснено, что он работы московского портного Жака. Не откажите, пожалуйста, послать к нему агента с теми данными, которые я вам продиктую сейчас. На всякий случай образчик материи привезет вам сегодня со скорым поездом посланный мною чиновник; он же доложит вам все детали осмотра.

И Филиппов продиктовал мне ряд цифр и терминов, данных ему «экспертизою» портных.

Я обещал ему, конечно, полное содействие и откомандировал немедленно агента к портному Жаку. У него выяснилось, что пиджак этого размера, качества и цвета был сшит недавно некоему инженеру Андрею Гилевичу за 95 рублей.

Услышав имя Гилевича, я сразу встрепенулся, так как тип этот мне был хорошо известен по недавнему ловкому мошенничеству с дутым мыльным предприятием, в которое Гилевич успел втравить много лиц и немалые капиталы. Фотография этого крупного афериста, равно как и образец его почерка, имелись у нас, при московской полиции. Гилевич в свое время произвел на меня самое отвратительное впечатление и рисовался в моем воображении типичным «героем» Ломброзо.

Я тотчас же позвонил Филиппову и сообщил полученные от Жака сведения. Вместе с тем я добавил, что имею основания полагать, что убит вовсе не Гилевич и что, как мне кажется, дело пахнет инсценировкой. Принимая во внимание, что у Гилевича было большое родимое пятно на правой щеке, факт обезображения лица усиливал мои подозрения.

В. Г. Филиппову обстоятельства, сопровождавшие убийство, казались тоже странными, и он решил пока тело не хоронить и энергично приняться за расследование.

Человек, приехавший из Петербурга с образчиком материи костюма, был мною расспрошен, и из его рассказа выяснилось, что в комнате убитого при обыске было найдено два длинных ножа и серебряная мыльница с вензелем «А».

Услышав о ножах и мыльнице, я тотчас вспомнил о пьяном студенте. Порылся в ящике и, найдя записку с его показанием и адресом, я полетел к нему. Застав его снова в безнадежно-пьяном виде, храпящим в беспробудном сне, я велел привести его в сыскную полицию. Здесь, на диване, он проспал несколько часов. Когда он пришел в себя, его накормили и напоили, после чего он предстал предо мною.

— Вот что, опишите-ка вы мне вид вашей мыльницы, забытой вами в Киеве.

— Ах, господин начальник, я так виноват перед вами! Честное слово, я все вспоминал адрес этого типа, но никак не мог припомнить.

— Хорошо, об этом после. Как выглядела ваша мыльница?

— Да самая обыкновенная, коробка с крышкой…

— На крышке был какой-нибудь рисунок?

— Нет, имелась лишь буква.

— Какая буква?

— «А».

— Почему же «А»?

— Да это, видите ли, не моя мыльница, а моего приятеля; впрочем, я собирался ее вернуть, да вот не пришлось.

— Теперь извольте припомнить адрес, куда вы ходили наниматься в секретари.

— Да я, ей-богу, и сам бы рад вспомнить, и как назло память отшибло.

— В таком случае я вас отсюда не выпущу. Извольте припомнить.

Студент стал напряженно соображать, тер себе лоб, закатывал глаза, и вдруг лицо его расплылось в улыбку.

— Да, да, кажется, вспомнил! — сказал он радостно. — Третья Ямская-Тверская, номера дома не знаю, но по виду укажу.

— Ну вот и отлично. Едем сейчас же!

На Третьей Ямской-Тверской студент тотчас же указал на какие-то меблированные комнаты. Их содержала некая Песецкая. Узнав моего спутника и справившись даже о его компаньоне, она рассказала мне подробно, как в ее комнатах проживал некий Павлов, что к нему ходило по объявлениям много молодежи, что, наняв наконец «вот их» (она кивнула на студента), он вместе с секретарем через несколько дней выехал от нас. Через неделю примерно Павлов вернулся, но уже один. Опять к нему стали ходить разные студенты, и, наняв одного из них, он с неделю как уехал с ним вместе в Петербург. «Впрочем, я по книге могу вам сообщить все сроки их отъездов и приездов».

— Посмотрите на эту карточку, не господин ли это Павлов? — сказал я, предъявляя ей фотографию Гилевича, захваченную мной из служебного архива.

— Он, он и есть! — убежденно сказали Песецкая и студент.

Теперь для меня не оставалось сомнения, что убийство на Лештуковом переулке — дело рук Гилевича. Однако мотив убийства оставался для меня неясен. Что могло побудить Гилевича пойти на это страшное дело? Казалось, ни корысть, ни месть не руководили им. Какие же стимулы двигали его преступной волей? Половое извращение, садистские наклонности? Но зачем же тогда это переодевание трупа в собственный пиджак? Для чего же это старательное искажение лица убитого?

В это время мне позвонил по телефону В. Г. Филиппов.

— Знаете, — сказал он мне, — ваше предположение относительно Гилевича не оправдалось: я вызвал к трупу мать и брата Гилевича, и они оба признали в убитом сына и брата Андрея. Мать рыдала над покойным, ни минуты не сомневаясь в личности убитого. Придется, видимо, направить розыск по другому пути.

В ответ на это я сообщил В. Г. Филиппову добытые мною сведения и убеждал его не полагаться на мать и брата Гилевича.

Теперь на очереди стоял вопрос о выяснении личности жертвы. Я обратился ко всем ректорам московских высших учебных заведений, прося дать мне сведения о студентах, которые за последние две недели брали долгосрочные отпуски. Вместе с этой просьбой я сообщил им некоторые приметы убитого студента, т. е. его высокий рост и плотное ширококостное сложение. Вскоре канцелярии учебных заведений прислали мне соответствующие списки, по которым набралось фамилий тридцать. По всем полученным адресам я разослал агентов и лично принялся рассматривать их рапорты.

Из 30 рапортов лишь два обратили на себя мое внимание. В первом говорилось, что студент Николай Алексеевич Крылов такого-то числа выехал в Петроград, а во втором, что студент Александр Прилуцкий, найдя занятия, выехал на два месяца в Петроград, оставив в Москве за собой комнату. Я кинулся по последнему адресу.

Квартирная хозяйка дала о Прилуцком хороший отзыв: смирный, кроткий человек, небогат, но платит аккуратно. Говорил, что нашел место в отъезде на два месяца. Комнату оставил за собой, заплатив за месяц вперед. Вещи свои он запер в комнате, захватив с собой лишь небольшой чемоданчик.

Я вызвал агентов и приступил к тщательному обыску. Из хранившейся у Прилуцкого переписки выяснилось, что он сирота и имеет лишь одного близкого, родного человека в лице тетки, живущей в небольшом имении Смоленской губернии.

Я немедленно командировал в это имение агента, снабдив его фотографиями трупа и мертвой головы.

Агент по возвращении доложил, что тетушка Прилуцкого получила от последнего около двух недель тому назад письмо из Москвы, в котором он ей радостно сообщал, что нанялся секретарем к некоему Павлову и уезжает с ним в Петроград. Тетушка была глубоко потрясена и опечалена мыслью о возможности гибели племянника. По предъявленным фотографиям она не могла категорически признать в убитом своего племянника, но по строению и расположению зубов усмотрела в фотографии большое сходство с ним. Тетушка рассказала, что отец покойного, заботясь об образовании сына, положил на его имя 5000 франков в один из парижских банков, надеясь, что сын со временем приедет в Париж для усовершенствования в науках.

По получении этих сведений стало ясно, что убит Прилуцкий.

Но меня продолжал мучить все тот же проклятый вопрос: для чего понадобилось Гилевичу это убийство? Не 5000 франков соблазнили, конечно, его. Прилуцкого он до этого не знал. Очевидно, Прилуцкий стал жертвой благодаря лишь своему сходству с Гилевичем. И все чаще и чаще мне вспоминались слова пьяного студента: «Он хочет, чтобы я был он, а он — я!»

Сообщив полученные мной дополнительные сведения Филиппову, я узнал, что и у него есть новые интересные данные по этому делу.

Он запросил все страховые общества, и в результате выяснилось, что жизнь Андрея Гилевича была застрахована в 250 000 рублей в страховом обществе «Нью-Йорк», и оказалось, что мать Гилевича предъявила уже полис для получения страховой премии. Филиппов отдал, конечно, приказ арестовать мать и брата Гилевича, но в тюрьме брат повесился, и за решеткой осталась сидеть лишь мать.

Так вот для чего понадобилось это таинственное превращение мертвого Прилуцкого в «убитого Гилевича»!

Теперь оставалось разыскать убийцу. Это являлось, однако,делом нелегким, так как за это время он мог легко скрыться за границу.

Самые тщательные розыски не приводили ни к чему. Я стал уже терять терпение, как вдруг получил из Смоленской губернии от тетки Прилуцкого следующее письмо:

«Милостивый государь,

Господин начальник!

Считаю своим долгом довести до Вашего сведения нижеследующие обстоятельства, могущие, быть может, помочь Вам разобраться в крайне тревожном для меня деле исчезновения моего племянника, Александра Прилуцкого. Вчера я получила из Парижа письмо, при сем прилагаемое, якобы от Саши, где он просит меня выслать нужные документы в главный парижский почтамт до востребования. Они необходимы ему для получения из банка вклада, положенного на его имя отцом. Хотя почерк в письме и походит на Сашин, но меня берут все же сомнения в его подлинности. Кроме того, я не допускаю мысли, чтобы Саша, всегда державший меня в курсе своих дел и предположений, мог уехать в Париж, не предупредив меня о том заранее. Ведь, уезжая из Москвы в Петербург, он тотчас известил меня об этом. Разберитесь, господин начальник, в этом сложном и, может быть, страшном для меня деле, и да поможет Вам в этом Господь!»

По моему приказанию была сейчас же произведена экспертиза почерков пересланного мне письма и автографа Гилевича, хранящегося у нас в архиве, и идентичность их была вполне установлена; особенно сходными оказались заглавные буквы «А».

Итак, Гилевич в Париже!

Переговорив с В. Г. Филипповым, мы решили командировать в Париж для задержания Гилевича чрезвычайно способного и дельного чиновника особых поручений М. Н. К-а, каковой, получив мои инструкции, отправился в Париж для задержания Гилевича.

Какова была, однако, моя досада, когда на следующий день после его отъезда в «Новом времени» появилась заметка, сообщающая об отъезде М. К-а в Париж и о цели его командировки. Я немедленно послал срочную шифрованную телеграмму ему вдогонку, сообщая о заметке и предлагая скупить все парижские номера «Нового времени» за такое-то число.

Получив мою телеграмму, М. Н. К-в по приезде в Париж успел скупить все номера газеты на Северном вокзале, и лишь 2 или 3 из них успели проскочить в продажу. Прежде всего М. Н. К-в кинулся в главный почтамт, где узнал, что по соответствующему номеру до востребования вчера еще была получена каким-то господином корреспонденция из России. Оставался, следовательно, банк. Тут, к счастью, деньги, положенные на имя Прилуцкого, еще никем не были взяты. К-в предупредил кассира, прося тотчас же его известить, как только явятся за ними. На второй день кассир дал ему знать о соответствующем требовании, и К-в увидел незнакомого человека, вовсе не похожего на Гилевича. Он дал ему получить деньги и арестовал незнакомца с помощью французской полиции при его выходе из банка. Арестованный был отвезен в полицейский комиссариат, где и оказался искусно перегримированным Гилевичем. Когда с него были сняты приклеенные борода и парик, когда грим был смыт с его лица, в личности арестованного не оставалось никакого сомнения.

Убийца пытался было уверить французскую полицию, что русские власти преследуют его как преступника политического, но словам его, конечно, не придали значения.

Видя наконец, что игра проиграна, Гилевич признался во всем. Из банка он был препровожден в комиссариат вместе с ручным чемоданчиком, с которым он приехал, очевидно, прямо с вокзала. Теперь, принеся повинную, он попросил разрешения еще раз тщательно помыться, ввиду недавней гримировки. Ему разрешили, и он в сопровождении полицейского отправился в уборную, захватив из своего чемоданчика полотенце и мыло. В уборной он незаметно сунул в рот отколотый кусочек мыла и, набрав в руки воды, быстро запил его. Не успел полицейский его отдернуть, как Гилевич уже пал мертвым.

Оказалось, что в мыле он хранил цианистый калий, который и проглотил в критическую минуту.

По распоряжению Филиппова тело Гилевича было набальзамировано и отправлено в Петербург.

Так покончил земные счеты один из тяжких преступников нашего времени.

Умелый адвокат, защищавший мать Гилевича, добился ее оправдания. Но что значит для этой матери суд людской с его оправданием или карой, когда она, по возмездию небес, лишилась двух взрослых сыновей, вырванных из жизни петлей и ядом?!

Кража в Харьковском банке
Это дело мне особенно врезалось в память, может быть, потому, что им замкнулся круг моего долголетнего служения царской России. Оно памятно мне и потому, что сумма похищенного из банка была настолько велика, что в истории банковского дела в России подобных прецедентов не имелось.

Итак, 28 декабря 1916 года, т. е. ровно за два месяца до революции, я, уже в качестве заведующего всем розыскным делом в империи, получил в департаменте полиции шифрованную телеграмму от заместителя начальника Харьковского сыскного отделения Лапсина, сообщавшего о краже, произведенной в банке Харьковского приказчичьего общества взаимного кредита. Похищено было на 2 500 000 рублей процентных бумаг и некоторая сравнительно незначительная сумма наличных денег. Лапсин сообщал, что воры, устроив подкоп со двора соседнего с банком дома, проникли через него в стальную комнату банка и с помощью невиданных им (Лапсиным) доселе инструментов распилили и распаяли стальные несгораемые шкафы, откуда и похитили вышеуказанные ценности. Следов воров обнаружить ему не удалось, но один из служащих банка, заподозренный в соучастии в преступлении, задержан и временно арестован. Эта телеграмма была получена мною утром, часов в 11, а в 4 часа директор Департамента полиции А. Т. Васильев передавал мне, что министр внутренних дел, только что вернувшийся с высочайшего доклада, заявил о желании императора, прочитавшего в утренней газете сообщение о харьковской краже, видеть это преступление открытым в возможно близком будущем, почему министр находит необходимым поручить ведение этого дела непосредственно мне самому.

Выехать в этот же день мне не удалось, так как харьковский курьерский поезд уже ушел, и я отложил отъезд до завтра, т. е. до 29 декабря.

Эта дерзкая кража тревожила меня во всех отношениях: не говоря уже об исключительно крупной сумме похищенного, обратившей на себя внимание императора, но и обстоятельства дела не давали уверенности в успехе моих розысков. Дело в том, что воры воспользовались рождественскими праздниками, т. е. двумя днями, в течение коих банк был закрыт, а следовательно, с момента свершения и до момента обнаружения преступления протекло 48 часов. За этот промежуток времени воры могли основательно замести следы, а то и скрыться за границу.

Общая картина преступления заставляла думать, что в данном случае орудовали так называемые «варшавские» воры.

Эта порода воров была не совсем обычна и резко отличалась от наших, великороссийских. Типы «варшавских» воров большей частью таковы: это люди, всегда прекрасно одетые, ведущие широкий образ жизни, признающие лишь первоклассные гостиницы и рестораны. Идя на кражу, они не размениваются на мелочи, т. е. объектом своим выбирают всегда лишь значительные ценности. Подготовка намеченного предприятия им стоит больших денег: широко практикуется подкуп, в работу пускаются самые усовершенствованные и весьма дорогостоящие инструменты, которые и бросаются тут же, на месте совершения преступления. Они упорны, настойчивы и терпеливы. Всегда хорошо вооружены. Будучи пойманы, не отрицают своей вины и спокойно рассказывают все до конца, но не выдают по возможности сообщников.

В числе двух миллионов фотографий с дактилоскопическими оттисками и отметками, собранных в департаменте с преступников и подозрительных лиц, имелась особая серия фотографий «варшавских» воров. Из этой группы карточек я захватил с собой в Харьков на всякий случай штук 20 снимков особенно ловких и дерзких воров.

Вместе со мной, по моему предложению, выехал весьма способный агент Линдер, молодой человек, польский уроженец, обладавший, между прочим, истинным даром подражания манере говорить по-русски всяких инородцев. Этому второму Мальскому особенно удавались евреи и чухонцы.

Итак, 29 декабря мы выехали с Линдером в Харьков и благодаря некоторому опозданию поезда прибыли туда 31-го вечером. Я немедленно вызвал к себе Лапсина, каковой в устном рассказе передал дело. Он повторил, в сущности, содержание своей шифрованной телеграммы, добавив лишь подробности, на основании которых был арестован банковский служащий. Оказалось, что подкоп под стальную комнату велся из дровяного сарайчика соседнего с банком двора, принадлежащего к квартире, занимаемой банковским служащим. Этот господин пользовался вообще неважной репутацией. В момент совершения кражи его не оказалось в городе, откуда он выехал с женой на два праздничных дня куда-то в окрестности Харькова. Но, несмотря на это алиби, судебный следователь счел нужным его арестовать, так как подкоп, несомненно, прорывался недели две, не меньше, и велся у самой стены занимаемой им квартиры, так что представлялось невероятным, чтобы стук кирок и лопат не обратил бы на себя внимание чиновника.

На следующий день я пожелал лично осмотреть место преступления. Осмотр подкопа подтвердил соображения следователя. Стальная же комната банка являла весьма любопытное зрелище: два стальных шкафа со стенками, толщиной чуть ли не в четверть аршина, были изуродованы и словно продырявлены орудийными снарядами. По всей комнате валялись какие-то высокоусовершенствованные орудия взлома. Тут были и электрические пилы, и баллоны с газом, и банки с кислотами, и какие-то хитроумные сверла, и аккумуляторы, и батареи — словом, оставленные воровские приспособления представляли из себя стоимость в несколько тысяч рублей.

Опрошенный мною арестованный чиновник оказался заядлым поляком, все отрицавшим и жестоко возмущавшимся незаконным, по его мнению, арестом.

Так как прорытие подкопа, равно как и подготовка к краже, вообще должны были занять немало времени, то воры, надо думать, прожили известное время в Харькове. Посему, взяв Линдера и местных агентов, я принялся объезжать гостиницы, захватив как привезенные с собой из Москвы 20 фотографий «варшавских» воров, так и карточку арестованного чиновника.

Мне посчастливилось! Из десятка гостиниц, нами посещенных, в одной опознали по моим карточкам неких профессиональных воров Станислава Квятковского и Здислава Горошка, в другой — Яна Сандаевского и еще троих, фамилии коих не помню, всего шесть человек. Оказалось, они прожили в этих гостиницах с месяц и уехали лишь 26-го числа.

Вместе с тем выяснилось новое обстоятельство. По фотографии арестованный чиновник был опознан лакеем той гостиницы, где проживали Квятковский и Горошек. Лакей этот, шустрый малый, не только сразу же опознал обоих воров и чиновника, но со смешком поведал о тех перипетиях, косвенным участником коих он являлся за время проживания этих господ в его гостинице. По его словам, к Горошку, а особенно к Квятковскому, часто захаживал арестованный чиновник, и более того, Квятковский был, видимо, в любовной связи с женой ничего не подозревавшего чиновника. Эта женщина не раз навещала в гостинице Квятковского, и нередко ему, лакею, приходилось относить записочки то от него к ней, то обратно. Из этих тайных записок любопытный лакей и убедился, к своему удовольствию, в их связи.

Этот первый день нового года казался мне не потерянным напрасно, и я заснул покойно.

Между тем дополнительные сведения, собранные об арестованном чиновнике, не говорили в его пользу. До Харькова он служил в Гельсингфорсе, в отделении Лионского кредита, откуда и был уволен по подозрению в соучастии в готовившемся покушении на кражу в этом банке.

Мои дальнейшие вызовы и допросы арестованного чиновника ничего не дали. Он все так же продолжал отрицать всякую за собой вину. После долгих размышлений я решил попробовать следующее.

— Вот что! — сказал я моему Линдеру. — Сегодня же переезжайте в другую гостиницу подальше от меня; а завтра, под флагом дружбы с Квятковским и по причине предстоящего якобы отъезда вашего из Харькова, зайдите к жене арестованного чиновника и передайте ей фотографию последнего, будто бы вам данную, с дружеской надписью на обороте. Надпись по-польски вы сфабрикуйте сами. Образцом почерка Квятковского послужит его факсимиле, имеющееся на полицейской карточке. Было бы крайне желательно при этом получить от указанной дамы какое-либо письмо или записку, адресованную Квятковскому.

Линдер блестяще выполнил поручение. На следующий день он был принят этой особой. О своем визите он мне так рассказывал:

— Я пришел к вам, пани, от Стасика Квятковского, моего сердечного друга. Пан Станислав просит передать свой привет и сердечную тоску по пани.

— Я не розумем, цо пан муви! — смущенно сказала она. — Какой пан Станислав, какой пан Квятковский?

Я снисходительно улыбнулся.

— Пани очень боится! Но чтобы вы не тревожились, Стасик просил меня показать пани вот этот портрет. Не угодно ли? — и я протянул ей карточку с надписью.

Взглянув на нее, моя барынька просияла, видимо, успокоилась и стала вдруг любезнее.

— Ах, прошен, прошен, пане ласкавы, сядать!

После этого все пошло как по маслу. Она призналась мне, что сильно соскучилась по Квятковскому, и поставила меня в довольно затруднительное положение, пристав с вопросом, где теперь пан Станислав. Я вышел из затруднения, сославшись на легкомыслие женщин.

— Пан Станислав, любя и доверяя вам всецело, тем не менее просил не называть пока его адреса, так как боится, что вы случайно можете проговориться. А ведь тогда все дело, так благополучно проведенное им и вашим супругом, может рухнуть.

— Напрасно пан Станислав во мне сомневается! Ради него, ради мужа, наконец, ради самой себя я обязана быть осторожной. Впрочем, пусть будет, как он хочет!

В результате Линдер был всячески обласкан, накормлен вкусным обедом, а вечером, покидая гостеприимную хозяйку, он бросил небрежно:

— Быть может, пани желает написать что-либо Стасю, так я охотно готов передать ему вашу цедулку.

Пани обрадовалась случаю и тут же написала Квятковскому нежное послание, заключив его фразой:

«…Как жаль, коханы Стасю, что тебя нет со мной сейчас, когда муж мой в тюрьме!»

Поблагодарив Линдера за хорошо исполненное поручение, я на следующий день вызвал арестованного чиновника.

— Ну что же, вы все продолжаете отрицать ваше участие в деле?

— Разумеется!

— Вы отрицаете и знакомство ваше с Квятковским?

— Никакого Квятковского я не знаю!

— И жена ваша не знает пана Квятковского?

— Разумеется, нет! Кто такой этот Квятковский?

— Любовник вашей жены!

— Ну, знаете ли, этот номер не пройдет! Жена моя святая женщина, и в супружескую верность ее я верю, как в то, что я дышу!

— И напрасно! Я могу вам доказать противное.

— Что за вздор! Ведь если бы и допустить недопустимое, то есть что жена изменяет мне с Квятковским, то как бы вы могли доказать мне это? Ведь не держали же вы свечку над нею и паном Станиславом?

— А откуда вам известно его имя?

Чиновник сильно смутился, но, оправившись, ответил:

— Да вы как-то на одном из допросов так называли Квятковского.

— Я что-то не помню. Во всяком случае, у вас недюжинная память! Но оставим пока это, поговорим серьезно. Я делаю вам определенное предложение: я обещаю вам доказать как дважды два четыре неверность вашей жены, а вы обещайте мне помочь разыскать Квятковского, замаравшего вашу семейную честь. Идет, что ли?

— Нет, не идет! Так как я, не зная Квятковского, не могу вам помочь и разыскать его. Но заявляю, что не пощажу любовника моей жены, буде таковой оказался бы!

— Ладно! Довольно с меня и такого обещания. Вы, конечно, хорошо знаете почерк вашей жены?

— Ну еще бы!

— Так извольте получить и прочесть письмо ее, написанное вчера на имя Станислава Квятковского! — и я протянул ему переданный мне Линдером запечатанный розовый конверт.

Чиновник схватил конверт, вскрыл его, извлек бумагу и жадно накинулся на нее. Я наблюдал за ним. По мере чтения лицо его все багровело и багровело, руки начали трястись, дыхание становилось прерывистым. Наконец, кончив чтение, он яростно скомкал бумагу, метнул бешеный взгляд и, хлопнув кулаком по столу, воскликнул:

— Пся крев! Ну ладно, пане Станиславе, не скоро пожалуешь ты сюда! А если и пожалуешь, то не для свидания с моей женой! Ах ты, мерзавец, подлец ты этакий! Ну, теперь держись! Хоть и сам погибну, но и тебя потоплю! Господин начальник, — обратился он ко мне, — извольте расспрашивать, я теперь все, все скажу, рад вам помочь в поимке этого негодяя Квятковского!

— Хорошо! Где он теперь?

— Должно быть, в Москве, у любовницы Горошка, на Переяславльской улице.

— При нем и похищенное?

— Да, при нем. Он должен будет обменять процентные бумаги на чистые деньги и заняться дележом их среди участников.

— Так, быть может, он уже все обменял и поделил?

— Ну нет! Это не так просто. Квятковский и Горошек крайне осторожны. Для предстоящего обмена должен приехать из Гельсингфорса в Харьков некий делец Хамилейнен, мой личный знакомый, каковой, получив от меня препроводительное письмо, здесь, в Харькове, выедет с ним в Москву, где и сторгует бумаги примерно за полцены их номинальной стоимости.

— Можете ли вы сейчас написать мне это письмо за вашей подписью и на имя Квятковского?

— Горю желанием скорее это сделать!

— И прекрасно! Вот вам конверт и бумага.

Через 10 минут письмо было готово, подписано и адресовано Квятковскому в Москву, на Переяславльскую улицу.

— Вот вам письмо, действуйте! — и чиновник радостно потер руки. — Ну, пан Станислав, держись! Будет и на моей улице праздник!

Чиновник откровенно признал свое участие в деле, выразившееся в предоставлении сарайчика для подкопа и обещании выписать из Гельсингфорса Хамилейнена. Вместе с тем он назвал имена и всех участников «предприятия». Их вместе с ним, Квятковским и Горшком набралось 9 человек.

Тотчас же выслав начальнику Московской сыскной полиции Маршалку (меня заменившему) фотографии пяти воров, опознанных в харьковских гостиницах, я просил его приложить старание к обнаружению пока трех из них, поставив вместе с тем на Переяславльской улице крайне осторожное наблюдение за Квятковским и Горошком.

Призвав к себе Линдера, я рассказал ему о признании чиновника и добавил:

— Отныне, Линдер, вы не Линдер, а Хамилейнен!

— Ридцать копеек, перки-ярки, куакола! — ответил он, скорчив бесстрастную, сонливую чухонскую физиономию.

Я невольно расхохотался.

За откровенное признание и оказанное тем содействие розыску я приказал ослабить до пределов возможного тюремный режим арестованному чиновнику. Ему было разрешено получать пищу из дому, иметь свидания, продолжительные прогулки, собственную постель и т. д. Но вместе с тем я пояснил начальнику харьковской тюрьмы все значение преступления арестованного, преступления, которым заинтересовался сам государь император. А потому, при всех послаблениях, я приказал установить строжайшую изоляцию для арестованного, внимательнейший контроль над его передачами и т. д. Работа в Харькове мне показалась законченной, и я с Линдером выехал в Петроград. Всю дорогу Линдер тренировался в финском акценте и к моменту приезда в столицу достиг положительного совершенства.

По дороге из Харькова я простудился, а потому не мог немедленно выехать в Москву, между тем дело не ждало. По этой причине я командировал туда временно вместо себя Л. А. Курнатовского. Курнатовский — бывший начальник Варшавского сыскного отделения — после эвакуации Варшавы был прикомандирован к департаменту, в мое распоряжение. Я знал его за весьма ловкого и дельного чиновника. Вместе с Курнатовским отправился в Москву и Линдер, чтобы сыграть там роль гельсингфорсского Хамилейнена. Одновременно я послал подробные инструкции и Маршалку, поручив ему ежедневно по телефону держать меня в курсе дела.

Через сутки после отъезда Курнатовского и Линдера Маршалк звонит мне и сообщает, что двое из остальных трех воров, опознанных в харьковских гостиницах, находятся в Москве и за ними установлено уже осторожное наблюдение.

Итак, из девяти участников один сидит в харьковской тюрьме, а четырех, считая Квятковского и Горошка, московская полиция не упускает из виду.

Я предложил Маршалку не форсировать событий до моего приезда, каковой состоится на днях, так как самочувствие мое уже улучшалось.

Перед отъездом Линдеру было мною приказано остановиться отдельно от Курнатовского, и притом непременно в «Боярском дворе». Эта гостиница имела то преимущество, что в каждом номере находился отдельный телефон. Моему «Хамилейнену» было приказано вести широкий образ жизни, каковой подобает миллионеру (это, впрочем, его не огорчило), раздавать щедрые чаевые, обедать с шампанским и т. д.

Дня через два я приехал в Москву. Пора было действовать.

По моему предложению Линдер, закурив трубку, отправился к любовнице Горошка на Переяславльскую улицу, захватив, разумеется, и рекомендательное письмо арестованного харьковского чиновника. Для удобства дальнейшего изложения буду называть этого чиновника Дзевалтовским.

Линдеру было строжайше запрещено не только видеться со мной, но и близко подходить к М. Гнездниковскому переулку, т. е. к зданию сыскной полиции, где я проводил целые дни у Маршалка, руководя делом. По прежнему опыту было известно, насколько осторожны и осмотрительны «варшавские» воры. И не подлежало сомнению, что за Хамилейненом будет устроена ими слежка.

Итак, я с нетерпением стал ожидать телефонных сообщений Линдера о его визите к даме Горошка. Часа через три он звонил и докладывал:

— Явился я на Переяславльскую улицу, позвонил; открывшая мне дверь субретка впилась в меня глазами.

— Барыня дома? — спросил я ее.

— Пожалуйте, дома…

Я передал ей новенькую визитную карточку, на каковой значилось:

«ЮГАН КАРЛОВИЧ ХАМИЛЕЙНЕН», —

а внизу петитом:

«маклер Гельсингфорсской биржи».

Ко мне в гостиную вскоре вышла красивая молодая женщина и, подняв удивленно брови, промолвила:

— Вы желаете меня видеть?

Я, ломая русскую речь на финский лад, сказал:

— Мне дали ваш адрес и сообщили, что у вас я могу повидаться с господином Квятковским.

— Квятковским? А кто это такой?

— Это господин, к которому у меня имеется письмо из Харькова, и нужен он мне по важному делу.

Барынька пожала плечами и ответила:

— Я, право, ничего сказать вам не могу. Впрочем, эту фамилию, кажется, я слышала от моего брата. Будьте любезны оставить ваше письмо. Брат часа через два вернется, а за ответом не откажите зайти завтра часов в 12.

Я несколько подумал, как бы в нерешительности, поколебался, а затем все же передал ей письмо Дзевалтовского. Во время нашего разговора входила горничная помешать печку, и я заметил, что последняя усиленно меня разглядывает.

«Эге! Будет слежка!..» — подумал я.

И действительно: надев пальто и дав горничной синенькую на чай, я вышел на улицу и вскоре же заметил закутанную фигуру, упорно следовавшую по моим пятам. По пути в гостиницу я зашел, как богатый человек, в дорогой ювелирный магазин, пробыл в нем минут пятнадцать, купил довольно объемистую серебряную солонку с эмалью и футляром в руках отправился в «Боярский двор».

— Отлично, Линдер! Жду вашего завтрашнего рапорта.

На следующий день Линдер докладывает:

— Явился я на Переяславльскую ровно в 12. На этот раз меня приняли двое мужчин и, назвавшись Квятковским и Горошком (это действительно были они), заявили, что брат хозяйки, передав им письмо Дзевалтовского, предоставил эту квартиру для деловых переговоров со мной.

— Вы давно прибыли из Гельсингфорса? — спросили они меня.

— Сейчас я из Харькова, где пробыл трое суток, — отвечал я. — Все это время я провел с Дзевалтовским и его супругой, три раза у них обедал. Господин Дзевалтовский предложил мне купить у вас на два с половиной миллиона процентных бумаг и снабдил для этого письмом к вам, господин Квятковский. Кстати, его супруга, узнав, что мне предстоит видеться с вами, два раза настойчиво просила передать пану Станиславу ее искренний и дружеский привет.

Тут я взглянул на Квятковского и лукаво улыбнулся. Он, видимо, обрадовался поклону и окончательно успокоился на мой счет, признав во мне «неподдельного» Хамилейнена. После этого разговор принял чисто деловой характер. Я пожелал видеть товар. Мне ответили, что его сейчас нет, и ограничились лишь образцами, показав их тысяч на сорок. Я долго и внимательно их рассматривал, одобрил и приступил к торгу. За два с половиной миллиона с меня запросили сначала два. Я стал протестовать, уверяя, что организация сбыта мне обойдется дорого. В России продать бумаги невозможно, так как они, конечно, уже давно зарегистрированы всеми банками и кредитными учреждениями как «нелегально» приобретенные. Между тем, ввиду войны, Россия блокирована и переправить их за границу нелегко. Наконец мы в принципе сошлись на 1 200 000 руб. Договорившись до цены, Квятковский и Горошек заявили, что желали бы иметь уверенность и гарантию в моей покупательской способности, прежде чем доставят товар на Переяславльскую. Я вывернул было им бумажник, туго набитый «куклами» (пачки прессованной газетной бумаги, обернутые с наружной и внутренней стороны пятисотрублевками), но они на это лишь снисходительно улыбнулись и сказали:

— Этих денег, конечно, далеко не достаточно!

— Разумеется! — ответил я. — Но не могу же я носить при себе 1 200 000 рублей!..

— Как же вы думаете быть? — спросили они.

Я ответил, что подумаю и постараюсь доставить им назавтра ту или иную гарантию.

— Если ничто меня не задержит, то буду у вас завтра, в это время, — сказал я, покидая их.

Какую же гарантию мог им представить Линдер?

Я долго ломал себе голову и наконец остановился на следующем: я отправился в одно из почтовых отделений, возглавляемое моим знакомым, неким Григорьевым, и находящееся неподалеку от Переяславльской улицы.

— У меня к вам просьба, — сказал я Григорьеву. — Завтра, между 12 и 4 часами дня, явится к вам в отделение некий господин Хамилейнен, может быть, в сопровождении знакомого и подаст телеграмму в Гельсингфорс, в отделение Лионского кредита, с требованием перевода 1 200 000 рублей на текущий его счет в московское отделение Волжско-Камского банка. Будьте добры лично принять эту телеграмму, но, конечно, не отправляйте ее, а передайте потом мне.

Григорьев обещал все выполнить в точности, а я поставил Линдера в курс его дальнейшего поведения. Для большей убедительности Линдер должен был в своей телеграмме указать адрес на Переяславльскую улицу, куда надлежало гельсингфорсскому банку направить ответную телеграмму, извещавшую о состоявшемся переводе.

На следующий день Линдер в точности выполнил всю программу: в присутствии Квятковского дал телеграмму и просил последнего немедленно известить его по телефону в «Боярский двор» о получении ответа из Гельсингфорса.

Направившись снова к Григорьеву, я прочитал телеграмму Линдера, составленную в выражениях, выше мной приведенных, и тут же написал ему ответ:

«Москва. Переяславльская улица, 14. Хамилейнен. Согласно вашему требованию, 1 200 000 (миллион двести тысяч) рублей переводим сегодня Московский Волжско-Камский банк ваш текущий счет № 13602 (тринадцать тысяч шестьсот два). Правление отделения Лионского кредита».

Григорьев любезно отстукал на бумажной ленте текст этой телеграммы, наклеил его на телеграфный бланк, пометил сбоку место отправления (Гельсингфорс), число и час, заклеил телеграмму и передал ее мне. На следующее утро агент Паганкин, переодетый почтальоном, полетел на Переяславльскую улицу, передал телеграмму и получил даже трешку на чай.

Линдер принялся ждать обещанного извещения по телефону.

Однако день кончился, но никто ему не позвонил. Я стал уже волноваться, плохо спал ночь; но вот наутро звонит мне Линдер:

— Меня, господин начальник, известили о телеграмме, переслав ее, и просили быть завтра к двум часам на Переяславльской для окончания дела.

Линдер сообщил мне это каким-то упавшим голосом.

— Что это вы, Линдер, как будто испугались?

— Да не скрою, что жутковато! Ведь вы подумайте, господин начальник: являюсь я туда, по их мнению, с миллионом двумястами тысячами: а что, если этим мошенникам придет мысль меня убить и ограбить?

— Ну, вот тоже!.. Точно вы не знаете, что воры-профессионалы их калибра на «мокрые» дела (убийства) не пойдут! Разве — в случае самообороны.

— Так-то оно так, а все-таки боязно! Почем знать?

— Не падайте духом, Линдер, и помните, что внеочередной чин не дается даром! Вы вот что скажите мне: прихожая на Переяславльской близко расположена от гостиной, где обычно вас принимают?

— Да совсем рядом, они смежны.

— Из окон гостиной можно видеть улицу и подъезд дома?

— Да, крайнее окно выходит к самому подъезду.

— Прекрасно! Через час к вам явится агент, под видом приказчика ювелирного магазина, где вы на днях покупали солонку. Он принесет вам футляр с заказанной якобы вами вещью и непременно пожелает передать вам ее лично. Запомните его наружность. Этот агент будет завтра в 11 часов 30 минут утра стоять справа от подъезда вашей гостиницы, переодетый лихачом; на нем вы поедете в банк и на Переяславльскую. Я сейчас с этим приказчиком пришлю вам написанную диспозицию завтрашнего дня. По телефону о ней говорить и долго, и небезопасно. Кроме того, этим способом исключается возможность ошибок: у вас будет достаточно времени изучить ее в точности. Ну, до свидания, Линдер, желаю вам полного успеха, и не забывайте о предстоящей награде.

Повесив трубку, я принялся писать.

«Ровно в 12 часов выходите из дому и усаживайтесь на поджидающего Вас лихача справа от подъезда. Едете на нем в Волжско-Камский банк, выходите у подъезда, держа под мышкой небольшой, заведомо пустой портфельчик. В банке Вас встречает агент, что явится сегодня к вам в 8 часов вечера под видом знакомого (запомните хорошенько его лицо), и где-либо в уборной банка набьет Ваш портфель двенадцатью пятисотрублевыми «куклами», изображающими 100 тысяч рублей каждая. Пробыв в банке не менее часа, Вы выходите из него, озабоченно озираясь и демонстративно таща набитый портфель под мышкой. Лихач вас доставит на Переяславльскую, где и станет вас ожидать у подъезда. Если, паче чаяния, «товара» на этот раз не окажется на месте, то выругайтесь или держите себя сообразно с обстоятельствами, но, не поднимая тревоги, уезжайте не в духе домой. Если товар на месте, то, убедившись в этом, начните приемку, что должно с проверкой бумаг и купонов занять у Вас примерно около двух часов. Во время приемки, как бы опасаясь, чтобы извозчик не уехал, подойдите к окну, громко постучите в стекло и обернувшемуся на стук лихачу строго погрозите пальцем и мимикой передайте ему приказание дожидаться Вас хоть до вечера. Лихач, как бы озябнув, примется бить себя рука об руку и по плечам, что послужит сигналом для дежурящего напротив Курчатовского. Ровно через полчаса после этого сигнала (по часам) Курнатовский с дюжиной агентов ворвется в квартиру и переарестует всех. Было бы желательно, но не необходимо под каким-либо предлогом пройти Вам в прихожую и незаметно приоткрыть дверь, выходящую на лестницу, что облегчило бы Курнатовскому с людьми моментально ворваться в гостиную. Впрочем, при наличии заготовленных заранее приспособлений дверь в случае чего будет в минуту взломана. Предписываю Вам строжайше придерживаться этой программы, предоставляя Вам лишь право менять по собственному усмотрению только несущественные детали своего поведения, однако не нарушая ни на йоту общего намеченного плана».

Эту своего рода диспозицию я направил тотчас же к Линдеру в «Боярский двор», с агентом.

На следующий день к двум часам Переяславльская улица была запружена агентами: 4 дворника с метлами и ломами скалывали и счищали лед, тут же сновали три извозчика, на углу газетчик выкрикивал названия газет, на другом — нищий просил милостыню, какой-то татарин с узлом за спиной обходил, не торопясь, дворы и заунывно кричал: «Халат, халат!..» Л. А. Курнатовский сидел напротив наблюдаемого дома в пивной лавке и меланхолично потягивал из кружки пиво. Все люди, разумеется, были вооружены браунингами.

Ровно в 2 часа к подъезду подлетел лихач, едва осадив рысака. Из саней вышел Линдер с портфелем под мышкой, пугливо огляделся кругом и наконец вошел в подъезд особняка. «Прошло, пожалуй, около часу, — рассказывал мне потом Курнатовский. — Я не спускал глаз с лихача. Наконец я с облегчением увидел, как наш возница принялся хлопать рукавицами сначала друг о дружку, а затем и крестообразно по плечам, мерно раскачиваясь туловищем взад и вперед. Я взглянул на часы: было без пяти три. Ровно 25 минут четвертого я вышел из лавки, мигнул моим людям, и быстро, в сопровождении десятка подбежавших агентов я ворвался в подъезд. Дверь квартиры оказалась открытой, и мы, пробежав прихожую, ворвались в гостиную. Не успел наш Линдер вскрикнуть с деланным изумлением что-то вроде «Тер-р-риоки!» — как столы были опрокинуты, бумаги рассыпаны, а Квятковский и Горошек оказались поваленными на пол, обезоруженными и в наручниках. В общей потасовке досталось и Линдеру, продолжавшему выкрикивать какие-то чухонские ругательства.

Обыска делать не пришлось, так как все похищенные процентные бумаги оказались налицо».

В большом волнении сидел я в сыскной полиции, ожидая исхода линдеровской покупки. Время тянулось бесконечно долго. Я пытался представить себе происходящее: вот 2 часа — Линдер не звонит, следовательно, «товар» оказался на месте. Вот четыре — возможно, что лихач дал сигнал, и Курнатовский готовится нагрянуть. Может, уже и нагрянул?!

Около пяти часов послышался шум, топот многих шагов, и в кабинет ко мне взошли и Курнатовский с агентами, и арестованные — Квятковский, Горошек, — и Линдер. Курнатовский нес в руках отобранный чемоданчик с бумагами.

— Что, Людовик Антонович, деньги все налицо?

— Да, Аркадий Францевич, все.

— Ну, слава богу!

Горошек и Квятковский все время конфузливо глядели на Линдера, словно извиняясь за невольное вовлечение его в беду. Впрочем, это продолжалось недолго, так как Линдер, оборотясь ко мне, сказал:

— Прикажите, господин начальник, снять с меня эти проклятые наручники! У меня от них затекли руки.

Я, улыбнувшись, приказал освободить Линдера и предложил ему сесть. Увидя это и услыша чистую речь Линдера, поляки опешили и, раскрыв рты, впились в него изумленными глазами.

Выслушав краткий доклад Курнатовского, я предложил Линдеру рассказать о своем последнем визите.

— Приехал я, господин начальник, ровно в 2 часа на Переяславльскую, снял пальто, но в гостиную вошел обмотанный вот этим бело-зеленым вязаным шарфом. Извиняясь за него, я сказал: «Ну и Москва ваша! Едва приехал, а уже простудился, и кашель, и насморк!» — «Москва — не Варшава, и климат здесь не наш!» После этого Горошек и Квятковский усердно стали предлагать мне выпить стакан вина за предстоящую сделку. Они тянули меня к здесь же стоящему столику, на котором виднелись несколько марок шампанского, дорогие фрукты и конфеты. Я решительно отказался, заявив, что прежде всего дело, а потом уже и вспрыски. Они очень не настаивали, и вскоре мы заняли места, я — с одной стороны двух сдвинутых и раскрытых ломберных столов, а Квятковский и Горошек — с другой. «Прежде чем приступить к приемке и расчету, для меня было бы желательно видеть весь товар, а для вас, очевидно, — деньги. Вот почему прошу вас выложить все продающиеся бумаги на стол, что касается денег, то вот они». Я раскрыл свой портфель, быстро высыпал его содержимое и еще быстрее спрятал пачки обратно. Квятковский вышел и принес из соседней комнаты чемоданчик и выложил из него на стол кипы процентных бумаг. Мы вооружились карандашами, бумагой, и началась приемка. Я тянул сколько возможно: осматривал каждую бумагу, подробно записывал наименование, проверял купоны и т. д. К счастью, бумаги были не очень крупного достоинства, все больше в 5 и 10 тысяч, таким образом, число их было велико. Приняв их на 500 тысяч, я откинулся на спинку кресла, раскашлялся и, взглянув на часы, деланно ужаснулся: «Господи! Уже три часа, а проверено меньше четверти! — Затем, словно спохватившись: — Как бы не уехал мой дурак!» — И встав, я поспешно подошел к окну, громко постучал в стекло и выразительно погрозил лихачу пальцем. Затем снова уселся и продолжал приемку, не забывая время от времени кашлять. Минут через 20 я симулировал новый и жестокий приступ кашля, что называется, до слез, и полез в карман за носовым платком. Его якобы не оказалось. «Наверное, он в пальто», — сказал я и, не дав опомниться моим продавцам, быстро встал и, не расставаясь ни на минуту с портфелем, прошел в прихожую. Оглянувшись и не видя за собой никого, я поспешно отщелкнул французский замок на двери и, вынув из кармана платок, вернулся в гостиную, прижимая его к губам и отирая глаза. Мы опять принялись за дело; но не прошло и 10 минут, как из прихожей неожиданно ворвались наши люди, и мы оказались поваленными, обезоруженными и скрученными. Кстати, господин начальник, прикажите вернуть мне мой браунинг!

Поляки, не отрывая глаз от Линдера, слушали его рассказ, после которого Квятковский воскликнул:

— Як бога кохам, ловкой сделано! Что и говорить! Я готов был бы об заклад биться, что пан не русский, а финн! Да наконец, поклон от пани Дзевалтовской, телеграмма, деньги, сегодняшняя поездка за ними в банк! Ведь пан не знал, что люди мои следили за вами?

— Все, все знал, пан Квятковский! — ответил Линдер. — На то мы и опытные сыщики, чтоб все знать! Вы, варшавские гастролеры, работаете тонко, ну а мы вас ловим еще тоньше.

Квятковский поцокал языком и недоуменно покачал головой из стороны в сторону.

— Вы не сердитесь, господа, если при аресте вас несколько помяли, — сказал я, — но вы сами понимаете, что при данных обстоятельствах это было неизбежно.

— Помилуйте, господин начальник, мы нисколько не в претензии. Что же делать? Мы берем, а вы ловите, каждый свое дело делает. Жалко, что сорвалось все так неожиданно. Но мы свое наверстаем, будьте уверены!..

— Скажите, не укажете ли вы мне адреса остальных семи человек, участвовавших с вами?

— Нет, господин начальник, не укажем. Мы пойманы, деньги вами найдены, ну и бог с ними! А выдавать мы никого не будем.

— Это ваше дело, конечно! Но я надеюсь, что и без вашей помощи мы их разыщем.

Я приказал немедленно арестовать и тех двух воров, о которых мне телефонировал Маршалк еще в Петроград и за коими все эти дни был установлен надзор. К вечеру было арестовано еще трое участников, нарвавшихся на засаду, оставленную нами в квартире на Переяславльской. Таким образом, считая с чиновником Дзевалтовским, нами было задержано восемь человек из девяти. Девятый скрылся бесследно и до февральской революции не был обнаружен.

По ликвидации этого громкого дела на работавших в нем посыпались награды: Лапсину (харьковскому помощнику начальника сыскного отделения) дана денежная награда, Линдер получил чин вне очереди, Курнатовский украсился Владимиром 4-й степени.

Так были отмечены наши заслуги царским правительством. Временное правительство отметило их несколько иначе. При нем двери тюрьмы широко раскрылись для выпуска из тюремных недр всякого мазурья и для помещения туда нашего брата. Бедный Курнатовский, встретивший революцию в должности начальника харьковского сыскного отделения, на каковую был назначен через две недели после раскрытия вышеописанной кражи, был посажен в ту же харьковскую тюрьму, где встретился и с Горошком, и с Квятковским, и прочими участниками банковской кражи. К чести последних должен сказать, что ни мести, ни злорадства они к Курнатовскому не проявили и вообще поведением своим в этом отношении резко отличались от наших российских воров. По моему ходатайству перед князем Г. Е. Львовым Курнатовский был освобожден и, промаясь с год в России, эмигрировал наконец в Польшу, где и поныне состоит не то начальником, не то помощником начальника варшавского уголовного розыска. Маршалк и Линдер, тоже протомившись известное время в Совдепии, перебрались в Варшаву, где, насколько мне известно, занимаются ныне коммерцией. Что касается вашего покорного слуги, то осенью 1918 года он чуть ли не в одном пиджаке пробрался к гетману, в Киев. С падением Скоропадского и при нашествии Петлюры я дважды порывался выбраться из Киева, но оба раза меня высаживали петлюровцы из поезда, и таким образом я застрял и пережил в Киеве большевистское нашествие.

В эту мрачную пору я брел как-то по Крещатику. Вдруг слышу голос:

— Никак пан Кошко?

Поднимаю голову и вижу пред собою Квятковского и Горошка. Я так и обмер! Ну, думаю, пропал я: сейчас же выдадут большевикам! Но Квятковский, видя мое смущение, сказал:

— Успокойтесь, пане Кошко, зла против вас не имеем и одинаково с вами ненавидим большевиков.

Затем, взглянув на мое потертое платье, участливо предложил:

— Быть может, вы нуждаетесь в деньгах? Так, пожалуйста, я вам одолжу!..

На мой отрицательный ответ он, улыбнувшись, заметил:

— Вы, быть может, думаете, что деньги ворованные? Нет, мы теперь это бросили и занимаемся честной коммерцией!..

Я, разумеется, отказался и от «честных» денег, но не скрою, что от души был тронут, что, впрочем, и высказал. Из Киева я перебрался в Одессу, оттуда — в Крым, затем — в Константинополь и, наконец, в Париж. Но о периоде моей крымской деятельности в роли заведующего уголовной полицией, равно как и о моем частном бюро уголовного розыска в Константинополе, я, может быть, расскажу вам во втором томе моих служебных воспоминаний.

Начальник охранного отделения
Мой надзиратель Сокольнического участка Швабко мне как-то докладывает:

— Сегодня, господин начальник, я получил в Сокольниках довольно странные сведения. Зашел это я в трактир «Вена» поболтать с хозяином, что я делаю часто, так как трактирщик поговорить любит и нередко снабжает меня сведениями. Как раз сегодня он рассказал мне любопытную историю. Кнему в трактир частенько захаживает некий Иван Прохоров Бородин, человек лет пятидесяти, местный богатый владелец кирпичного завода. Иван Прохоров пользуется в Сокольниках большим весом. Знакомством с ним трактирщик дорожит и, видимо, гордится. Так вот, с этим Иваном Прохоровым третьего дня приключилось неприятное и странное происшествие. Сидел он в «Вене» и мирно пил с трактирщиком чай. Вдруг подъезжает автомобиль, из которого вылезает жандармский офицер с двумя нижними чинами и каким-то штатским. Войдя в трактир, они без всяких объяснений арестовывают Бородина и увозят его неизвестно куда. Однако через сутки, т. е. вчера, Бородин в сильно подавленном настроении опять появился в «Вене» и по секрету рассказал трактирщику, что его жандармы отвезли в охранное отделение, обыскали, припугнули высылкой из Москвы, отобрали находившийся при нем пятитысячный билет ренты и выпустили до завтра, под условием доставления в управление еще 5 тысяч рублей; в противном случае арест и высылка в Нарымский край неминуемы. Иван Прохоров очень напуган и собирается завтра внести требуемые 5 000, лишь бы уцелеть. Такой испуг и покорность трактирщик объясняет тем, что прошлое Ивана Прохорова, согласно молве, не совсем чисто. Как уверяют, богатство его пошло от «гуслицких денег».

Выражение «гуслицкие деньги» давно стало нарицательным. Дело в том, что лет 25—30 тому назад нашумело на всю Россию дело шайки фальшивомонетчиков, занимавшихся выделкой фальшивых кредитных билетов в селе Гуслицы Московского уезда.

Я приказал Швабко сейчас же отправиться к Бородину и в самой мягкой форме пригласить его для переговоров к начальнику сыскной полиции.

Как выполнил мое поручение Швабко, мне точно неизвестно, но, надо думать, не очень дипломатично. Сужу я об этом по словам Швабко, который, привезя часа через три Бородина в сыскную полицию, зашел доложить о выполнении поручения.

— Сообщив Бородину о вашем, господин начальник, предложении немедленно явится, я поверг его в ужас. «Господи! — воскликнул он. — Да что же это такое? Вчера начальник охранного отделения, сегодня начальник сыскной полиции! Да ведь этак никаких денег не хватит!..» Но, видимо, спохватившись, он быстро оделся и, не сказав ни слова больше, приехал со мной.

— Позовите, пожалуйста, его!

Ко мне вошел высокий плотный человек, с красивым, умным и симпатичным лицом, с седоватой бородой и висками. На лице его я прочел какую-то окаменелость, отражавшую не то горе, не то старательно скрываемую тревогу.

— Садитесь, пожалуйста! — сказал я возможно приветливее.

— Благодарим покорно! — И он не торопясь сел.

— Расскажите, пожалуйста, что за странная история произошла с вами? Почему отобрали у вас 5 тысяч, да и намереваются отобрать еще столько же?

— Какие 5 тысяч? — спросил Бородин, делая изумленное лицо. — Я даже в толк не возьму, про что это вы изволите говорить! Никаких пяти тысяч у меня не брали, да и вообще я ни на что не жалуюсь и всем премного доволен.

— Да полно, Иван Прохорович, говорить-то зря! Я вызвал вас для вашей же пользы. Ясно, что вы налетели на мошенников, они чем-то запугали вас, — вы и отпираетесь от всего. Если бы вас в «Вене» арестовали настоящие жандармы, то так скоро не выпустили бы, да и денег не потребовали бы. Раскиньте-ка умом хорошенько и расскажите откровенно и подробно, как было дело. Я же добра вам желаю!

Пока я говорил все это, лицо моего собеседника из бледно-желтого постепенно превратилось в багрово-малиновое и пот мелкими каплями выступил у него на лбу. Он стал дышать тяжело и, хрустнув вдруг пальцами, взволнованно и торопливо заговорил:

— Ваша правда, господин начальник! Что я буду в самом деле скрывать? Мне и самому показалось, что тут дело не совсем чисто. Ежели можете — защитите; но Христом-богом молю — не выдавайте, а я все, все по совести расскажу. Вчерашний день меня арестовали в «Вене» какой-то жандармский офицер с двумя солдатами и одним вольным человеком. Посадили в машину и отвезли в Скатертный переулок, как сказали мне, в охранное отделение. Номера дома не помню, но на вид признаю. Поднялись мы на третий этаж. Там меня сейчас же обыскали и отобрали бумажник; в нем была пятитысячная рента да 300 рублей денег. Бумажник с деньгами обвязали шнурками и запечатали печатями. Затем посадили меня в прихожую и говорят: «Подождите здесь! Начальник сейчас занят». Сижу я так полчаса, сижу час. Мимо меня провели какого-то человека в наручниках, потом прошли два жандармских унтер-офицера. Наконец пришел жандарм и повел меня к начальнику. Вхожу: большая комната, посредине письменный стол, заваленный бумагами, а за ним господин в штатском платье. Я остановился. Он даже не взглянул на меня, а продолжал что-то быстро писать. Прошло этак минут 10. В кабинет вошел жандармский офицер, положил на стол огромный портфель и передал какую-то бумагу. Начальник пробежал ее глазами и говорит: «Я сейчас распоряжусь». Затем взял телефонную трубку, назвал какой-то номер. «Это вы, Савельев? — говорит начальник охранного отделения. — Немедленно берите людей и арестуйте Петровского, и, пожалуйста, поживее!» Наконец он поднял голову и обратился ко мне: «Так вот ты какой гусь! Давно мы за тобой следим да в старом твоем разбираемся. Ну, теперь полно! Погулял — и будет! Давно пора под замок». — «Помилуйте, господин начальник, — взмолился я. — Да за что же это? Я живу, слава богу, смирно, по-хорошему, зла никому не делаю. За что же меня под замок?» — «Ну, брось дурака валять да невинность разыгрывать! — крикнул он мне. — А «гуслицкие дела» забыл?» Я так и обмер.

— А что это за «гуслицкие дела»? — спросил я у Бородина самым невинным тоном.

— Да что уж тут таить, господин начальник! Случилось это лет 25 тому назад. Был я тогда еще мальчишкой, и сбили меня с толку фальшивомонетчики, выделывавшие деньги в селе Гуслицах. За это я отбыл наказание и с той поры живу по-честному. Как вспомнили мне про «гуслицкие» деньги, вижу, дело плохо! Начальник приказал принести мой бумажник, сорвал с него печати, вынул билет и деньги и говорит: «Много к твоим рукам прилипло «гуслицких» денег, да черт с тобой! Тут у нас завелось благотворительное дело, и деньги нужны, а их нет. Предлагаю тебе следующее: я под эти 5 тысяч освобождаю тебя до послезавтра с тем, чтобы к 2 часам дня ты доставил сюда еще 5000 рублей. Принесешь — я отпущу тебя на все четыре стороны; не принесешь — пеняй на себя! Ты будешь немедленно арестован и выслан в 24 часа из Москвы в Нарымский край доить тюленей». С этими словами начальник отпустил меня, оставив, однако, у себя ренту и три сотенных билета.

— Вот что, — сказал я Бородину, — идите с моим агентом и укажите в Скатертном переулке дом, куда вас возили, а завтра, в 11 часов утра, приходите опять ко мне.

Бородин указал дом, и мы навели у дворников справку о жильцах 3-го этажа. Они оказались людьми смирными, не внушающими подозрений. Узнали мы и номер телефона квартиры. Но что же было делать дальше? Нагрянуть с неожиданным обыском мне не хотелось, так как мошенников могло случайно и не оказаться дома. Взятая у Бородина рента могла быть тоже унесена, да, наконец, Бородин и не помнил номера своего билета, следовательно, даже при захвате аферистов последние смогут от всего отпереться, тем более что свидетелей не имелось. Поэтому я остановился на ином плане. За домом и особенно за квартирой третьего этажа было установлено наблюдение. Я же стал ждать завтрашнего ко мне визита Бородина.

Через несколько часов по установлении наблюдения прибегает один из агентов и докладывает, что из квартиры 3-го этажа вышел Василий Гилевич, хорошо известный нам по ряду мелких мошенничеств. Василий был родным братом Андрея Гилевича, убийцы студента Прилуцкого, громкое дело которого я уже описал в одном из предыдущих очерков. Очевидно, Бородина шантажировал этот «достойный» представитель не менее «достойной» семейки.

Я пригласил к себе в кабинет стенографа и дворника в качестве будущих свидетелей и усадил их к отводным трубкам моего телефона. Когда явился Бородин, я побеседовал с ним минут 10, стараясь уловить его манеру говорить, его язык, интонации голоса и т. п. После чего заявил ему: сидите смирно и слушайте! Агент-стенограф, сидевший у одной из отводных трубок, приготовил лист бумаги и карандаши; дворник деликатно взял свою отводную трубку двумя «пальчиками». Когда все было готово, я подошел к аппарату.

— Барышня, дайте номер такой-то!

— Готово!

В трубке послышался женский голос:

— Я вас слушаю…

— Нельзя ли попросить к телефону господина начальника?

— Хорошо, сейчас!

Вскоре раздался мужской голос:

— Алло, я вас слушаю!

— Это вы, господин начальник?

— Гм… Кто говорит?

— Это я, Иван Прохоров Бородин, которому вы сегодня приказали явиться.

— Ну что, мошенник, деньги готовы?

— Не серчайте на меня, господин начальник! Ей-богу, к двум часам не достать, обещаны они мне в четыре. Вот я и звоню. Уж вы позвольте мне опоздать на два часа, ранее никак не справиться! Ведь 5 тысяч — капитал, его сразу не соберешь!

— Ах ты, растяпа! Ах ты, сонная тетеря! Ну, черт с тобой! Но помни, что если в четыре не явишься — в 24 часа вылетишь из Москвы. А откуда ты телефон мой узнал? Разве на станции сообщают номер охранного отделения? (И в голосе его послышалась тревога.)

— Никак нет, господин начальник! Я третьего дня, стоя у вашего стола, покуда вы писали, приметил номер вашего телефона, стоящего на столе.

— Ну ладно, проваливай! И помни: в 24 часа!

Затем послышалось глухо: «Ротмистр, установите опять немедленно наблюдение за Бородиным!» После чего трубка была повешена.

— Вы успели все записать? — спросил я своего агента-стенографа.

— Так точно, все.

— А ты все слышал? — спросил я у дворника.

— Известное дело, все! А только, господин начальник, я понимаю, что тут без убивства не обойтиться! — отвечал глубокомысленно дворник.

— Ну и понимай на здоровье! — сказал я смеясь.

Бородин, наблюдавший всю эту сцену, сидел ни жив ни мертв. В нем, видимо, боролись разнородные чувства. С одной стороны, еще прочно сидел страх перед грозным начальником охранного отделения, с другой — он видел, что во мне нет и тени сомнения в наличности мошенничества; вместе с тем ему думалось: а что, если начальник сыскной полиции ошибается? Всю эту сложную гамму переживаний я прочел на его взволнованном красном лице.

К четырем часам я откомандировал моего помощника В. Е. Андреева с четырьмя агентами в Скатертный переулок для ареста всех людей, находящихся в охранном отделении. Я рекомендовал ему пригласить с собой и участкового пристава с нарядом городовых, но В. Е. Андреев нашел, очевидно, это лишним и, понадеясь на собственные силы, отправился один исполнять поручение.

Через час он мне звонит и сообщает:

— Тут, Аркадий Францевич, получается неожиданное затруднение. Дело в том, что мы арестовали трех мужчин, переодетых жандармами, и женщину, находившуюся в квартире; но недоглядели за Гилевичем, который успел проскочить в заднюю комнату, заперся там на ключ и забаррикадировал дверь. Он заявляет, что при малейшей с нашей стороны попытке форсировать его убежище он пристрелит нас как собак из имеющегося якобы при нем револьвера. Что прикажете делать?

Ничего не оставалось, как ехать самому. Зная, что Гилевичи люди довольно «предприимчивые» и не останавливаются ни перед чем, я вытребовал из полицейского депо непробиваемый панцирь, в каковой и облачился. В руки я взял портфель со вложенной в него пластинкой из того же, что и панцирь, состава, и, приехав в Скатертный переулок, я прикрыл голову портфелем и подошел к дверям, за которыми находился Гилевич:

— Эй, вы там, осажденный портартурец, сдавайтесь! Не заставляйте понапрасну выламывать двери!

Гилевич сразу узнал мой голос и злобно отозвался:

— Что, за третьим братом приехали?

— Да уж я и не помню, за которым по счету. Одно знаю, что все хороши!

— Собственно, что вам от меня нужно?

— А вот выйдете, господин начальник охранного отделения, тогда и поговорим.

— Не советую вам, господин Кошко, подходить к двери, а то получите пулю в лоб!

— Полно, Гилевич, дурака валять. Не заставляйте меня прибегать к крайним мерам, вам же хуже будет. Сами знаете, чем пахнет вооруженное сопротивление властям.

Последовала длинная пауза. А затем щелкнул замок, дверь быстро распахнулась (баррикады оказались лишь в воображении Андреева), и на пороге предстал Василий Гилевич.

— Сдаюсь! — было первое его слово. — Ваше счастье, что не было со мной Андрюшиных капель (это был намек на цианистый калий, коим отравился его брат, убийца Прилуцкого), а то не взять бы вам меня живым!

Ему тотчас же надели наручники и повезли в сыскную полицию.

Обыск на квартире решительно ничего не дал.

— Ну-с, Гилевич, а теперь поговорим! — сказал я ему у себя в кабинете. — Прежде всего где те 5000 рублей, что отобраны вами у Бородина?

— Какие пять тысяч?

— Скажите! Не знаете? Быть может, и Бородин вам не знаком и не был у вас третьего дня?

— Бородина я знаю, и третьего дня он действительно у меня был. Я беседовал с ним о заказе на кирпичи, но о пяти тысячах слышу впервые.

— Ну, уж это даже глупо! Вы сами понимаете, что в вашем положении лишь чистосердечное признание может облегчить вам предстоящее наказание, а вы вдруг вместо этого несете какую-то ерунду! У меня же есть живые свидетели против вас.

— Послушайте, господин Кошко, вы, кажется, принимаете меня за болвана и пытаетесь наивно ловить! Повторяю вам, что о деньгах слышу впервые, а кроме того, вообще все разговоры с Бородиным я вел с глазу на глаз, а не перед свидетелями.

— Вы так думаете?

— Не только я так думаю, но и вы думать иначе не можете.

Я нажал кнопку звонка.

— Позовите ко мне свидетелей! — приказал я.

В кабинет вошли стенограф и дворник.

— Будьте любезны, — обратился я к стенографу, — прочтите то, что вы слышали и записали.

Агент прочитал запись моего утреннего разговора по телефону с Гилевичем, воспроизведенного им с абсолютной точностью. Я обратился к обоим свидетелям:

— Готовы ли вы принять присягу в том, что собственными ушами слышали этот разговор?

— Да хоть сейчас, господин начальник!

Гилевич долго сидел с раскрытым ртом и выпученными от изумления глазами. Наконец он произнес:

— Ну-у-у?! Если так, то, конечно, мне ничего не остается, как рассказать правду. Но, ради бога, удовлетворите мое любопытство, откройте мне эту изумительную тайну!

— Хорошо! Но предварительно дайте ваше откровенное показание.

Гилевич во всем признался, рассказав и о своем самозванстве, и о переодевании своих друзей в жандармскую форму. Квартира ему была предоставлена его приятелем техником, уехавшим на 28 дней в отпуск и не подозревавшим ничего дурного. Гилевич заявил мне, что, получи он дополнительные пять тысяч рублей от Бородина, и след его простыл бы, так как на следующий же день он намеревался уехать за границу, где, по его словам, подготовлялось им дело мирового масштаба.

— А ваша тайна? — спросил он меня.

— Вот она! — и я указал ему на телефон и две отводные трубки. Гилевич шлепнул себя по лбу и с горечью в голосе расхохотался. Суд приговорил его к полутора годам арестантских рот с лишением права состояния. К сообщникам его присяжные заседатели отнеслись милостиво: они были оправданы.

Гамаюнов И. Оганесов Н. Молчанов А и другие авторы Повести о милиции. Сборник.


Игорь Гамаюнов, Валерий Чиков Я СКАЖУ ВАМ ВСЮ ПРАВДУ…

Вторую неделю донимала старуха Кирпичникова следователя Игнатова. Подстерегала она его обычно в гулком вестибюле областной прокуратуры, у столика вахтера, возле стены, где стоял унылый ряд стульев с вертящимися, как в кинотеатре, скрипучими сиденьями. Увидев в дверях Игнатова, старуха тут же вставала, стул под ней громко хлопал сиденьем, будто выстреливал, и Игнатов замедлял шаг, понимая, что разговора не избежать.

Кирпичникова вцеплялась ему в рукав и смотрела снизу маленькими голубенькими глазками из паутины подвижных морщин, из-под седых, торчком стоявших бровок — из какой-то своей непонятной жизни, в которой успела девчонкой на оккупированной территории побыть связной у партизан, медсестрой в действующей армии, потом, в мирные годы, сменить множество разных работ и родить, наконец, в сорок лет единственного сына, а на тридцатом году его жизни узнать, что за страшное преступление он осужден на «не жизнь».

Узловатые ее пальцы, державшие рукав Игнатова, были странно крепкими, а прокуренный, с хрипотцой голос словно бы выпевал привычный уже вопрос:

— Гражданин следователь, миленький, узнал, где могилка моего сына?

Игнатов осторожно отцеплял от рукава костлявые пальцы, вел старуху к стульям и, сев рядом, начинал со вздохом повторять заученное вранье: запрос идет долго, дело-то не простое, инстанций много. Говорил он обстоятельно и монотонно, это и на старуху и на него самого действовало успокаивающе. Врал же потому, что язык не поворачивался сказать правду. Ну как скажешь, что никакой «могилки» нет и не было, что, после того как приговор привели в исполнение, сына ее сожгли в крематории, с другими такими же, и вот поэтому-то выполнить ее просьбу — перезахоронить «его косточки» на городском кладбище — невозможно.

Нет, не мог Игнатов сказать ей всего этого еще и по другой причине. Совсем недавно вел он следствие по делу человека, который почти десять лет по вечерам у дорог насиловал и убивал женщин, и все эти годы ловкие оперативники арестовывали вместо него других людей. И их осуждали потом за то, что они никогда не делали. Сын Кирпичниковой был одним из таких, и, рассказывая старухе о сложной работе разных инстанций, Игнатов злился на себя и свое вранье и, подавляя в себе злость, убеждал Кирпичникову побыть дома, подождать месяц-другой — он сам, как только придет сообщение, вызовет ее письмом или телеграммой. Старуха торопливо кивала, благодарила, но от письма и телеграммы отказывалась:

— Спасибо, гражданин следователь. Я завтра сама зайду.

В конце концов пришлось Игнатову прятаться от Кирпичниковой — проникать в здание прокуратуры со двора, где у распахнутых ворот служебного гаража он смешивался с небольшой толпой водителей прежде, чем направиться к заднему крыльцу.

В этот день у гаража он столкнулся с рыжим Лехой, водителем «рафика», оборудованного под передвижную «криминалистическую лабораторию». Узнав, что «рафик» наконец-то вышел из очередного ремонта, Игнатов предупредил Леху: сегодня они с Лосевым, молодым следователем, проходящим стажировку, должны съездить в пригородный поселок Заречный по поручению прокурора. Леха поморщился, потому как знал — дороги там гравийные, придется мотать только что починенную машину по колдобинам, но сопротивляться не стал: с транспортом в облпрокуратуре всегда было туго, да и протесты его обычно ни к чему хорошему не приводили.

За окном были сумерки, когда Игнатов наконец освободился. Громыхнув дверцей сейфа, сунул туда собранные со стола бумаги, надел плащ и шляпу, поморщился, увидев в оконном стекле свое отражение: был невысок, плечист, с крупным, почти квадратным лицом, потому полагал, что шляпа ему не идет, но жена заставляла носить, уверяя, что «так интеллигентнее», и он в конце концов смирился.

Заперев кабинет, Игнатов спустился на второй этаж, зашел за Лосевым. Тот обрадованно засуетился, тут же натянул куртку, жикнув «молнией», пристукнул каблуками: «Готов, товарищ начальник!» Было в нем еще что-то мальчишеское. Это вначале раздражало Игнатова, потом стало забавлять.

Спешно проехали городскую площадь со светильниками, источавшими яркий мандариново-желтый свет, миновали кинотеатр «Звездный», у подъезда которого в голубовато-красных неоновых отблесках шевелилась толпа, мимо длинного гастронома и кафе «Русский чай», здесь давно уже было пусто и на витринах и внутри, въехали на мост и увидели на мгновение плавный изгиб набережной, обозначенной цепочкой фонарей, пробившихся расплавленными пятнами сквозь дымку мелко моросящего дождя.

В Заречном гравийная дорога и в самом деле была вся в ухабах и колдобинах. Улицы и переулки, освещенные тусклыми лампочками под проржавевшими абажурами, казались необитаемыми. Только окна одноэтажных домов, отгороженных от дороги штакетными заборами и тощими палисадниками, обнадеживали: жизнь здесь все-таки теплилась. «Рафик» петлял в поисках Коптевского переулка, и Леха всякий раз замысловато ругался, заехав не туда. Резко разворачивал машину и приговаривал: «Вот ты мне еще в кювет сползи». На ухабах Игнатова и Лосева мотало, бросая друг на друга, они хватались то за поручень сиденья, то за угол столика, на котором подпрыгивал, норовя соскользнуть, «дипломат» Игнатова, и кричали Лехе, чтоб вез полегче, но не было в их голосах ни досады, ни усталости — лишь нетерпеливое ожидание: скорее бы!

Лосев, появившийся в прокуратуре месяц назад, выспрашивал у Игнатова подробности его, теперь знаменитого, дела: как он, Игнатов, по косвенным, третьестепенным данным, собранным из двух десятков уголовных дел, однажды вычислил местожительство, профессию и возраст того, кто десять лет вел свою страшную охоту; как группа захвата однажды, вот таким же дождливым вечером, подъехала к нужному им дому метров за триста — ближе из-за слякоти было нельзя; как Он, наводивший ужас на всю область, шел к машине, окруженный толпой, пристегнутый наручниками к руке одного из оперативников, — шел, дрожа от страха, и трижды останавливался, прося разрешения «отлить»; как толпа чуть-чуть расступалась, и он долго возился — заедала «молния», а одной рукой было неудобно, другая же, в стальном кольце, была чугунной, неспособной шевельнуться.

В группе захвата Игнатов не был и знал все это со слов, и потому, наверное, самым сильным его впечатлением были первые минуты допроса, когда увидел Его — высокого, кудрявого, с подковой усов, с длинными, почти до колен, рычагообразными руками. Он был почти до мелочей таким, каким Игнатов однажды его себе представил, собрав из уголовных дел косвенные свидетельства о его внешности.

Но все-таки самой потрясающей подробностью этой истории было другое: за Его преступления в лагерях отбывали наказание невинные, оговорившие себя люди, и их предстояло как можно быстрее освободить. Всех, кроме одного — сына Кирпичниковой…

Сейчас они ехали по поручению прокурора к человеку, с которым Игнатов мысленно не раз говорил и даже заготовил для него специальные слова и целые фразы. Правда, сейчас, вспоминая их, он все больше и больше в них сомневался, — здесь, в этом сумрачном поселке, затянутом дождевой мглой, они начинали ему казаться неубедительными и даже нелепыми.

Наконец они нашли Коптевский переулок, и Леха теперь вел «рафик» медленно, высматривая на воротах и калитках размытые дождем номера. Остановились у щелястого забора. «Кажется, приехали». Леха выключил зажигание. Калитка была не заперта. В тесном дворике, под навесом, в сумраке угадывались ряды дров. У крыльца, из будки, глухо поворчав, тявкнула собака. Постучали в дверь. Постояли, подняв воротники, — сверху по-прежнему сеял мелкий дождь. И, не дождавшись приглашения, вошли.


— Есть кто дома?

В слабом свете горбилась скособоченная, обитая войлоком дверь, слышалось бормотание телевизора. Игнатов взялся за ручку, потянул. Раздался чмокающий звук, и они оказались на кухне. Здесь сипел на плите чайник, пахло отсыревшей известкой, углем и дымом. Дверь в комнату была отворена. В ее проеме они увидели троих: щуплый, с редким пушком на голове старик, старушка с седым узелком на затылке и рослый мужчина неясного возраста, сидевший впереди, в шаге от экрана, как-то очень уж прямо, будто спина у него не гнулась, смотрели программу «Время».

— Можно?

У телевизора зашевелились. Старушка встала, кивая, застегивая быстрыми пальцами пуговицы на кофте.

— Захо́дьте, будьте до́бры.

Игнатов и Лосев вошли, остановившись у дверей. Комната была перегорожена шкафом, в зеркальной дверце которого мелькал отраженный экран. Под низким потолком тянулась бечевка, на ней висела цветастая, сдвинутая сейчас занавеска, открывшая металлическую кровать с блестевшими по углам шарами, и мужская рубашка.

— Садитесь, будьте до́бры, — говорила старушка, выдвигая стулья из-за круглого стола и проводя по ним рукой, будто смахивая невидимую пыль.

— Да мы ненадолго, — сказал Игнатов, раздумывая, проходить или оставаться у дверей. — Мы из прокуратуры.

Человек с прямой спиной повернулся, и, увидев его напряженное, как бы слушающее лицо с неподвижными глазами, Игнатов понял, что он слеп.

— Вы Иван Тимофеевич Горелов?

Слепой, ухватившись за спинку стула, стал медленно подниматься.

— Да, я Горелов, — подтвердил он и по-солдатски вытянулся у стула. — А что надо?

Голос его был глухим, и старушка, заторопившись к нему от шкафа, забормотала:

— Ванечка, сынок, не бойся, здесь я, здесь…

Старик, тоже встав, убавил звук телевизора. На экране мелькали груды строительного мусора, неподвижные башенные краны, пузырящиеся под дождем лужи, и какой-то человек в плаще, под зонтиком, что-то отвечал корреспонденту.

— Да вы садитесь, — сказал старик, напряженно разглядывая гостей. — Устали с дороги-то. — И добавил: — У нас тут второй день маршрутный автобус не ходит, так что в город только пешком.

— Мы на машине.

Игнатов, поставив «дипломат» на ближайший стул, щелкнул замками и вытащил листок со штампом областной прокуратуры.

— Иван Тимофеевич, мы вам привезли постановление прокурора о вашей реабилитации.

— Какое постановление? — еще больше встревожился слепой. — Зачем?

— Не бойся, Ванечка, — старушка гладила его по плечу. — Они люди добрые, тебе ничего не сделают.

— Понимаете, найден настоящий преступник. И следствие неопровержимо доказало, что это он убил Татьяну Семенову. И не только ее одну.

— То есть как так «найден»? — не понимал слепой. — Живой найден?

— Живой.

Слепой стоял по-прежнему неподвижно и ровно, будто окостенев, но мелкая дрожь сотрясала его всего, сверху донизу.

— Вам прочесть постановление? — спросил Игнатов.

Слепой молчал.

— Вы его извините, — ответила за него мать. — У него, когда очень волнуется, голос пропадает. И зрение там, в колонии, потерял от переживаний. Он там шесть лет промаялся.

— «В связи с вновь открывшимися обстоятельствами, — стал читать Игнатов, — уголовное дело Горелова Ивана Тимофеевича проверено… Выявлен ряд нарушений Уголовно-процессуального кодекса РСФСР… Установлено, что бывший следователь по особо важным делам В. С. Жавнеровский сфальсифицировал доказательства вины И. Т. Горелова, оказал психологическое давление на подследственного, угрожая исключительной мерой наказания, вынудил его написать «явку с повинной»… Невиновность И. Т. Горелова доказана повторной проверкой, а также добытыми вещественными доказательствами, в частности сумкой погибшей, обнаруженной с помощью подлинного убийцы… Дело в отношении Горелова Ивана Тимофеевича прекратить за отсутствием состава преступления… Все принятые ранее по этому делу решения отменить…»

Игнатов прочитал фамилию подписавшего постановление прокурора, назвал дату и замолчал. Молчали и остальные. Только приглушенный телевизор бормотал что-то неразборчивое.

— Это, значит, как? — прервал наконец молчание отец Горелова, все еще не осознавая происходящего. — Теперь, значит, другой берет на себя, будто Татьяну Семенову погубил?

— Да нет, папаша, нет, — нетерпеливо вмешался Лосев. — Никто уже на себя не «берет», это доказано. Преступник показал, куда сумку убитой спрятал. И сумку эту нашли.

— Сумку… — эхом откликнулся слепой.

— Сядь, сынок, — мать подвинула ему стул.

— Сумку… — снова произнес слепой и, нащупывая дрожащей рукой стул, стал медленно опускаться.

— Это, значит, шесть лет, пока наш Ваня сидел, тот был на воле? — медленно соображал отец Горелова.

— Семь, — уточнил Лосев. — Ведь ваш сын уже год дома.

— Это как же так? Зачем так? — не мог до конца понять отец, переводя взгляд с Игнатова на Лосева…

Год назад привезли ему сына Ивана из далекой колонии, навсегда ослепшего и беспомощного, «утратившего опасность для общества», но все-таки виновного. А сейчас выходит, что он не виноват?

— Это что ж теперь будет? — спросил отец.

— Судью накажут, а против бывшего следователя Жавнеровского уже возбуждено уголовное дело по фактам нарушения соцзаконности, — сказал Лосев и посмотрел на Игнатова вопросительно: не сболтнул ли лишнего?

Игнатов протянул отцу Горелова постановление.

— Возьмите, это вам.

Отец не двигался. Недоверчиво щурясь, он всматривался в лица гостей.

— Значит, это как? Теперь — следователя в тюрьму? — Он отмахнулся от листка, отступил даже на шаг, отстраняясь.

Положив на стол лист, Игнатов произнес те, заготовленные заранее слова:

— Мы виноваты перед вами. Просим у вас извинения от имени прокуратуры. И от имени государства.

Слова эти, видимо, потрясли Гореловых. Они молчали, и Лосев снова решил объяснить им:

— Понимаете, государство очень виновато перед вами и готово возместить нанесенный ущерб.

Старики по-прежнему молчали, не понимая, как можно исправить то, что случилось, и только слепой опять откликнулся эхом:

— Ущерб…

Он, кажется, хотел еще что-то сказать, зашевелился, подавшись вперед, но стоявшая рядом мать положила ему на плечо руку, и он успокоился.

— Может, чая попьете? — неуверенно спросила она.

— Нет-нет, спасибо, не беспокойтесь. — Игнатов представил, как она хлопочет вокруг стола, покрытого старой, загнувшейся в местах порезов клеенкой, как стесняется скудости угощения, и ему стало не по себе. Казалось, будто везет людям облегчение и радость, а вот привез на самом деле лишь новую боль. — Так чем мы вам могли бы помочь?

Мать качнула головой:

— Да чем тут поможешь?.. — И, прерывисто вздохнув, добавила: — Вот только не знаем, кто за ним присматривать будет, когда мы умрем. Он же один не может. Без нас только вдоль стеночки ходит.

— Вы… Это самое… Извиняйте, если не так скажу, — вдруг заволновался отец Горелова. — Вы, к примеру, могли бы эту бумагу соседям показать? А то нам от соседей стыдно. Так покажете?

— И это все? — спросил Игнатов.

— О пенсии, наверное, нужно похлопотать, — подсказал Лосев.

— Пенсия пенсией… Это уж как получится… — мотнул головой отец. — Да и Ваня наш никуда не ходит, ни во что не рядится, ну а на крыльце с собакой во всем старом посидеть можно: пиджак есть, стеганка тоже. А вот к соседям-то… Зайдете — нет?

— А к кому нужно? — поинтересовался Лосев.

— Значит, так: вначале к Петровне, она рядом живет. — заторопился отец. — Потом к Хитяевым, Смоляковым и Рукавишниковым…

Лосев записывал фамилии. Отец, глядя на его блокнот, на блестевшую металлом шариковую ручку, продолжал диктовать, припоминая:

— К Синцовым обязательно. И к Голубевым.

Слепой жадно слушал, приоткрыв рот, и после каждой фамилии чуть заметно кивал.

— К Чебряевым и Сотниковым, к Тимонихе, она у колонки живет, к Сливенцовым… Вы не обижайтесь. Это справедливо будет.

Слепой продолжал кивать, мать стояла рядом, не снимая руки с его плеча и завороженно вслушиваясь в перечень знакомых фамилий. Оба они своей позой напоминали старинную фотографию.


Игнатов и Лосев вышли на улицу, аккуратно притворив скрипнувшую калитку. Моросило по-прежнему. В «рафике» Леха крутил ручку приемника, вылавливая легкую музыку. Игнатов кинул «дипломат» на пластиковый столик и, повертев головой, стал растирать ладонью затылок. Лосев сел напротив и, держа в кулаке сложенный вдвое блокнот, следил за Игнатовым. Потом сказал:

— Странно. Я думал, они обрадуются…

Леха приглушил музыку и, включив верхний плафон, повернулся, всматриваясь в них.

— Вы что смурные? Что-нибудь не так?

— Так, — тихо сказал Игнатов. — Все так.

Помолчали. Леха выключил приемник. Спросил:

— Ну что, поедем?

— Поедем. Вот по этим домам.

Игнатов кивнул на зажатый в руке Лосева блокнот. Лосев, раскрыв его, стал диктовать Лехе номера.

— Да вы что, ребята? Да это ж нам до утра ездить, — слабо сопротивлялся Леха.

— Поехали, — сказал Игнатов.

Они и в самом деле проездили по улицам и переулкам поселка до глубокой ночи. А утром следующего дня Игнатов снова увидел на заднем крыльце прокуратуры Кирпичникову. Она сидела, постелив на влажную ступеньку разорванный полиэтиленовый пакет, которым во время дождя повязывалась, как косынкой, и смотрела с надеждой и недоверием. Игнатов встретился с ней взглядом, и вдруг мелькнуло в памяти давно забытое, со школьных еще времен, слово: справедливость. «Да ведь это Горелова вчера произнесла, — окончательно вспомнил он. — «Справедливо будет…» Странно соединяются слова, очень даже странно: «было», «будет»… А «есть»? Где оно, это «есть»?»

— Идемте, — он помог старухе встать. — Я скажу вам всю правду…

Николай Оганесов ВИЗИТ ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ В ПУТИ

Двадцать три часа двадцать минут
Мы идем по пустынному перрону навстречу еще движущимся вагонам скорого пассажирского поезда. Мокрый, с матовыми от тумана окнами, он блестит стальными рифлеными боками в мертвенно-белом свете фонарей. Вдогонку, через спрятанный где-то в вокзальных сумерках транслятор, диктор объявляет о прибытии и причине опоздания. Встречающих мало, не больше двадцати человек на всю платформу. Они прячутся под зонтами, оглядываются с любопытством на нашу группу, но поезд замедляет ход, и встречающие теряют к нам интерес, переключают внимание на катящиеся мимо вагоны.

У сержанта из дорожного отдела милиции — паренька лет девятнадцати — сапоги подбиты подковками. Они отчетливо и звонко чеканят по мокрому, отражающему вокзальные огни асфальту.

— Который час? — спрашиваю у идущего рядом эксперта. Моя «Электроника» капризничает, самое время проверить — потом будет не до этого.

— Двадцать три двадцать, — односложно отвечает Геннадий Борисович, и голос выдает его состояние: конечно, раздражен поздним выездом на место происшествия, небось проклинает в душе сырость, ночь, дующий в лицо холодный ветер и все то, что проклинают в таких случаях эксперты — люди, которым выпало сомнительное удовольствие сопровождать нас. В отличие от него мне погода безразлична: снег, дождь — не все ли равно? Разумеется, я тоже предпочел бы смотреть на него в окно, сидя у телевизора в теплых носках и свитере, а не ежиться от стекающих за воротник струек воды, тем более что до конца моего дежурства оставались считанные минуты, каких-то четверть часа. Но это, как говорится, уже детали…

Мимо проплывает пятый вагон — тот самый, что нам нужен. На ступеньке у входа стоит высокий грузный мужчина, — судя по форменной фуражке, проводник. Он замечает нашу группу, ждет, когда состав окончательно остановится, потом неуклюже соскакивает на платформу и, зажав под мышкой сигнальные флажки, пропускает меня и моих спутников в вагон.

В коридоре нас встречают несколько пассажиров. Они стоят в проходе, настороженно смотрят на идущего первым сержанта. Тот останавливается, вежливо просит их разойтись по своим местам и ждет, пока не задвинутся все двери. Узкий коридор пустеет, становится видна малиновая ковровая дорожка, старенькая, местами вытоптанная до серой волокнистой основы.

— Где? — спрашиваю у проводника.

— В восьмом, — понимает он с полуслова. — Я запер.

Отмечаю, что его голос совершенно спокоен, даже равнодушен, будто нет ничего будничней, чем везти в закрытом купе труп.

Волобуев, следователь прокуратуры, просит отпереть дверь. Проводник возится с замком, потом отступает в сторону и замирает с тем же каменным выражением лица.

На тесном прямоугольнике пола лежит человек. Его лицо уткнулось в лужу крови. Она кажется почти черной и похожа на пролитый мазут.

Мы с Волобуевым переглядываемся. Он вместе с экспертом склоняется над трупом, а я отзываю проводника к окну.

— Кто его обнаружил?

— Пассажир из седьмого купе.

— Когда?

— С полчаса назад.

— Он здесь?

Проводник кивает на соседнее купе. В эмалированный ромбик на двери вписана семерка.

— Сколько пассажиров в вагоне?

Он беззвучно шевелит губами — пересчитывает.

— Семеро. — И, угадывая мой следующий вопрос, поясняет: — Все как сели, так и едут. Никто не сходил.

Хорошо, на всякий случай беру эти сведения на заметку. Жестом отпускаю проводника и заглядываю в восьмое купе.

Туда не войти. Видны только спины, за ними — пляшущий свет переносной лампы. Приглушенные голоса. Щелканье затвора фотоаппарата. Осмотр в разгаре. Вспышки блица отбрасывают на стены резкие голубоватые сполохи. Внизу — мне видна лишь нижняя половина тела — распростерся мужчина с неестественно подогнутыми в коленях ногами. Несчастный случай? Смерть от сердечного приступа? Или совершено преступление? Интуиция, которая считается чуть ли не обязательной для людей нашей профессии, молчит, ни звука. Не исключено, что через пять — десять минут все мы отправимся восвояси. Дай-то бог…

Чтобы не терять времени, стучу в седьмое купе. Дверь мгновенно открывается: похоже, меня ждали.

На пороге мужчина лет пятидесяти пяти, с ярко-розовой, в оправе рыжеватых волос, лысиной и таким же ярким румянцем на одутловатых щеках. По беспокойному, бегающему взгляду не поймешь — пьян он или взволнован, а может, и то, и другое вместе.

Я здороваюсь, представляюсь, задаю вопрос:

— Это вы обнаружили труп?

— Да… То есть нет, — отвечает владелец розовой лысины, и запах спиртного снимает сомнения — выпил, причем недавно.

На нижней полке, в углу, сидит женщина. Лица ее не видно — она демонстративно отвернулась к окну, в котором мутно отражаются полки с постельным бельем, спина моего собеседника и сама пассажирка, ее руки и плечи, укутанные теплым шарфом. Если меня здесь действительно ждали, то, уверен, не она. Мое присутствие явно ее раздражает.

— Пройдемте со мной, — приглашаю я мужчину.

Мы выходим, у поворота к тамбуру я вижу открытую дверь двухместного служебного купе. Оно свободно, и я приглашаю своего спутника войти. Тут тесно. Мы садимся в разных концах полки вполоборота друг к другу.

— Ваше имя, фамилия?

— Жохов Станислав Иванович.

Он не настолько пьян, как показалось сначала. Есть такой тип людей: при всех внешних признаках опьянения они сохраняют способность трезво мыслить, а иногда и действовать.

— Степан Гаврилович вас дезинформировал, труп обнаружил не я, — продолжает Станислав Иванович, и у меня возникает ощущение, что он присутствовал при нашем с проводником разговоре. — В восьмом купе уже был Эрих.

— Кто это — Эрих?

— Эрих? — Жохов делает неопределенный жест рукой, совсем как экспансивные герои итальянских фильмов. — Эрих тоже из восьмого купе. Они с Рубиным вместе ехали.

— А кто такой Рубин? — спрашиваю я, потому что… потому что каждая история должна иметь начало.

— Рубин? — Интонация и жест повторяются. — Рубин это тот… — Он морщится, затрудняясь объяснить. — Ну, тот, что лежит там…

«Тот, что лежит там». Понятно.

— Расскажите, как все произошло, — прошу я.

— Я же говорю, что там уже был Эрих. При чем здесь я? Ему лучше знать, что и как там у них произошло.

— А как вы сами оказались в восьмом купе?

— Как оказался? — переспрашивает Жохов. — Да очень просто… Пошел в туалет, вдруг слышу какой-то шум. Мне показалось, что там что-то неладно. Ну я и заглянул…

— Что это был за шум?

— Да как вам сказать…

Он снова задвигал руками, будто нащупывая в воздухе определение поточнее, а я подумал, что лишние движения при его небольшом росте, видимо, объясняются желанием обратить на себя внимание. С малоприметными людьми это бывает.

— Ну, шум как шум, — так и не подобрав нужных слов, продолжает он. — А может, мне показалось, кто его знает. — И доверительно сообщает: — Я, понимаете, не прислушивался, так что вполне мог ошибиться.

Собственная непоследовательность Жохова нисколько не смущает. Покопавшись в кармане, он вытаскивает пачку сигарет, просит разрешения закурить, и, хотя я не переношу табачного дыма, ради интересов дела приходится смириться.

— Значит, так… — Мой собеседник выпускает струйку дыма, деликатно направляя ее вверх, и лишь после этого переходит к изложению интересующих меня обстоятельств: — Когда я вошел, Виталий Рубин уже лежал на полу. Без движения. Под головой лужа крови. А рядом с ним на корточках сидел Эрих. Я в общем-то не из трусливых, но в тот момент, признаться, растерялся. Что делать? Решил звать на помощь. Крикнул что-то, уже не помню, что именно. Сразу сбежались люди, ну и пошло-покатилось. Вот и все. Кажется, ничего не пропустил.

— Вы не заметили, что делал Эрих над трупом?

— Как — что делал? Просто сидел на корточках.

— Он успел вам что-нибудь сказать, прежде чем вы начали звать на помощь?

— Ничего. Это точно. — Станислав Иванович провел ладонью от лба к затылку, приглаживая несуществующую шевелюру. — Когда собрались пассажиры, Эрих всем нам объяснил, что он спал и что разбудил его какой-то шум, что это Рубин упал с верхней полки и разбился. Так он говорил. Это могут подтвердить все.

— Вы не заметили, который был час?

— Точно не скажу, но все произошло совсем недавно, с полчаса назад, не больше. Значит… — он отдернул манжет рубашки и глянул на часы, — значит, приблизительно в одиннадцать.

— Вы заходили в восьмое купе или все время продолжали стоять на пороге?

— Конечно, заходил. И я, и все остальные. Мы же не были уверены, что Рубин мертв. Проверяли пульс, слушали дыхание.

— Сдвигали труп с места?

Жохов неопределенно жмет плечами:

— Да нет вроде. Проводник предупреждал, чтоб ничего не трогали до прибытия на станцию.

Я чувствую, как катастрофически быстро тает запас времени, но и вопросов у меня почти не осталось.

— Что вы можете сказать об Эрихе?

— Чтосказать? Ну, познакомились в поезде. Вроде вежливый молодой человек. Интеллигентный…

— Не знаете, где он сейчас?

— Кажется, у Тенгиза.

— Ясно, — говорю я, но ясности-то как раз нет. Как, например, они успели перезнакомиться: Степан Гаврилович. Эрих, Рубин, теперь еще и Тенгиз? Если б речь шла о соседях по купе — куда ни шло, а тут — сплошные знакомые. Паспорта они, что ли, друг другу предъявляли? Или едут одной компанией?

Я поднимаюсь. Следом за мной поднимается Жохов.

— Станислав Иванович, вы еще можете нам понадобиться, чтобы уточнить кое-какие детали. Не возражаете?

— Конечно, конечно, — соглашается он. — Мы с женой едем до конечной остановки. Если что — добро пожаловать.

Мы вместе возвращаемся к седьмому купе. Когда дверь отодвигается, я вновь вижу сидящую у окна женщину — очевидно, жену Станислава Ивановича. Она нервно вскакивает с места, и за секунду до того, как дверь отрезает меня от супружеской пары, я успеваю заметить ее искаженное гневом лицо.

Коридор по-прежнему пуст. Только у восьмого купе продолжают стоять понятые. Где мне искать этого самого Эриха? Проводника не видно, и разыскивать его нет времени. Придется еще раз потревожить Станислава Ивановича, хотя и рискую, судя по всему, стать свидетелем бурной семейной сцены.

Я стучу в дверь, отодвигаю ее и слышу обрывок фразы:

— …Ты хуже убийцы!..

Сильно сказано.

Они растерянно смотрят на меня. Жохов поднимается с полки, куда успел забраться с ногами. Голос его срывается на дискант, а руки непроизвольно взмывают вверх:

— По какому праву вы врываетесь?! Кто вам позволил? Стучать надо…

— Простите, я стучал. — Совесть моя чиста, это соответствует действительности. — Станислав Иванович, вы сказали, что Эрих у Тенгиза. Я забыл уточнить, в каком это купе?

— В четвертом. — Он в упор смотрит на меня, и, даже отвернувшись, я все еще чувствую его неприязненный взгляд, направленный мне в затылок.

Поезд стоит на станции уже лишних полторы минуты. Диспетчер обещал десять, максимум пятнадцать, и ни секундой больше. Его можно понять — у нас разные ведомства…

Двадцать три часа тридцать две минуты
В четвертом купе навстречу мне поднимается рослый молодой человек. Отгороженный его широкими плечами, я не сразу различаю лежащего на полке второго пассажира, который дает знать о своем присутствии голосом с характерным южным акцентом:

— Заходи, дорогой. Заходи, пожалуйста.

— Спасибо. — Я обращаюсь к молодому человеку: — Вы — Эрих?

— Да, Эрих Янкунс, — отвечает он, возвращаясь на свое место. — Если нужен документ…

— Пока не надо…

В купе полумрак, пропитанный табачным дымом и едва уловимым ароматом цитрусовых. На столике — пепельница, переполненная окурками. В руке Янкунса дымит сигарета.

— Извините, — говорит он, проследив за моим взглядом. — Я сильно накурил.

— Ничего. — Я подворачиваю край матраца и присаживаюсь на освободившееся место. — В вашем вагоне умер человек. Что вы можете сказать о случившемся?

— Нехорошо получилось, — вступает в разговор второй пассажир. Это, как я понимаю, и есть Тенгиз. — Человека дома ждут, встречать будут, а он… Нехорошо!

Справедливое замечание, но времени на эмоции у меня не осталось, и я снова обращаюсь к Янкунсу:

— Есть сведения, что первым труп обнаружили вы. Так ли это?

— Наверно, так.

— Наверно? Как это произошло, расскажите.

— Я спал. Около одиннадцати часов проснулся от шума. На полу увидел Виталия Рубина, соседа по купе. Встал посмотреть, что с ним. В это время вошел пассажир из седьмого купе.

— Жохов?

— Да. Так, кажется, его фамилия.

— Что за шум вы слышали?

— Как это? — удивляется Янкунс. — Виталий упал с верхней полки. От этого я и проснулся.

— В купе, кроме вас, никого не было?

— Да, мы вдвоем занимали восьмое купе.

— Вы знали своего соседа раньше?

— Нет. Познакомились в поезде.

— Когда обнаружили его лежащим на полу, он был еще жив?

Эрих отвечает, тщательно подбирая слова, словно боясь что-нибудь спутать. Возможно, это связано с нетвердым знанием языка, а возможно, причина совсем другая.

— Когда я проснулся, в купе было темно. На полу кто-то лежал. Я нагнулся, но ничего не успел рассмотреть. Открылась дверь. Вошел Жохов. Стал кричать. Собрались пассажиры. Только тогда мы увидели, что этот человек мертв.

— После случившегося вы перенесли свои вещи сюда?

— Да, я перешел на свободное место.

— До какой станции едете?

— Мне выходить на конечной. Завтра днем.

— Хорошо. Оставайтесь здесь…

Я не без облегчения покидаю сильно прокуренное купе.

В коридоре меня встречает Волобуев.

— Ну как у тебя, розыск? С уловом?

— Пока ничего определенного, — уклончиво отвечаю я.

— На вот, почитай, — он протягивает мне протокол осмотра. — Эксперт еще там, не закончил, просил подождать. Внутри духотища — не продохнуть.

Мы пропускаем мимо себя понятых, фотографа, криминалиста и возвращаемся к восьмому купе. Стоя у двери, я осматриваю то, что теперь официально называется местом происшествия, читаю протокол. Он составлен подробно и тщательно, как всегда, когда дело ведет Юрий Сергеевич.

Слева на полке, застеленной для сна, я вижу чемодан с откинутой крышкой. В нем беспорядочной кучей свалено мужское белье и одежда со свежими бурыми пятнами. Такие же, еще не успевшие высохнуть пятна на наволочке и простыне. Рядом с чемоданом — небрежно брошенный пиджак, из которого в ходе осмотра извлечены документы, принадлежавшие умершему. Из них следует, что фамилия его — Рубин, звали Виталий Федорович. Родился 10 сентября 1939 года, уроженец города Свердловска, русский, не женат, судим в 1965 году за хищение государственного имущества, наказание отбыл, с последнего места жительства выписан три месяца назад.

Этим информация о покойном исчерпывается.

Судебно-медицинский эксперт продолжает осматривать перенесенный на правую нижнюю полку труп. На полу толстой меловой чертой обведен контур тела. Поза нарушила его пропорции, и кажется, что этот след оставил уродливый карлик с короткими кривыми ногами.

Еще раз перечитываю протокол осмотра.

На вещах Рубина, на двери, столике и полках следов, пригодных к обработке и идентификации, не обнаружено. Дверные ручки полны смазанных отпечатков пальцев, поверхность пола затоптана десятками пар ног.

Я возвращаю протокол Волобуеву. Бумагу, которую он, подписав, передает мне, можно и не читать, я уже понял, что теплые носки и телевизор переносятся до лучших времен. Сегодняшнюю ночь мне придется провести здесь, в вагоне.

— Юрий Сергеевич, позвони жене, — прошу я. — Прямо из отдела.

— Конечно. Езжай спокойно, я ей все объясню, — обещает он.

В коридор, надевая на ходу плащ, выходит эксперт.

— Пошли, пошли, товарищи, — торопит Волобуев. — До отправления четыре минуты.

Мы покидаем вагон и вместе с экспертом идем вдоль состава.

— Что скажете, Геннадий Борисович? — спрашивает Волобуев. Зная щепетильность эксперта, он задает вопрос мягко, без присущей ему напористости.

— Итоги подводить рано. — Эксперт поддерживает воротник плаща у горла, бережется от сырого осеннего ветра. — Кое-что можно сказать уже сейчас, но при условии, что мое предварительное мнение будет использовано только в оперативных целях…

Наше молчание принимается им за полное согласие.

— Смерть наступила больше часа назад, а точнее — около двадцати двух часов. Не позже. Возможно, даже чуть раньше, в пределах, скажем, пяти — десяти минут. Причина — непроникающее ранение в височной области. Нанесено тупым предметом. Рассечен кожный покров на затылке, кровь оттуда…

Геннадий Борисович сверхосторожен в оценках и выводах, но тем надежней полученные от него сведения.

— Скажите, а могли образоваться такие повреждения при падении с верхней полки? — спрашиваю я, но в этот момент из вагона выносят носилки с трупом.

Эксперт ждет, пока санитары установят их на тележку, а я тем временем замечаю, как занавески на нескольких окнах вагона раздвигаются. За стеклами видны размытые белые пятна — лица пассажиров. Наконец тележка отъезжает, и я повторяю свой вопрос. В ответ эксперт демонстрирует свои способности по части дипломатии.

— В данном случае утверждать это я бы не стал, но и полностью исключить такую возможность было бы ошибкой.

Мне приходится менять тактику:

— По показаниям свидетелей, смерть наступила от падения с верхней полки в двадцать три часа. Из ваших же слов получается, что на час раньше.

— Хотите сказать, что с полки в одиннадцать часов упал уже труп? Едва ли такое возможно.

— Почему? Это очень важно.

— Дело в том, что под труп натекло много крови. Такое количество могло излиться только сразу после падения, а смерть наступила в десять. Повторяю, в десять, а не в одиннадцать. Ошибка в шестьдесят минут исключена. Если он и упал, как утверждают ваши свидетели, то только в двадцать два часа.

— Как быстро наступила смерть?

— Мгновенно, — не задумываясь, отвечает эксперт.

— А кровь на вещах?

Я понимаю, что сморозил глупость и что Геннадий Борисович не замедлит этим воспользоваться.

— А это, извините, уже в вашей компетенции, — ехидно щурится он. — По-моему, ясно, что человек, получивший смертельную рану, за которой последовала мгновенная смерть, не может копаться в собственном чемодане. Или у вас другое мнение?

Я признаю свое полное поражение.

— На сегодня, к сожалению, все. — Он разводит руками. — Добавить мне нечего. Остальное завтра — после вскрытия.

Последние его слова перекрывает дребезжащий удар гонга, за которым следует объявление об отправлении поезда. Пассажиров просят занять свои места. «Будьте внимательны и осторожны», — советует диктор. «Постараюсь», — мысленно отвечаю ему я.

— Ну, с богом, — говорит Волобуев и пожимает мне руку.

Я хочу напомнить о звонке домой, но он уже подталкивает, обещает, что будет поддерживать связь по поездному радио.

Состав плавно трогается.

Вместе с сержантом из дорожного отдела милиции мы прыгаем на подножку пятого вагона.

Двадцать три часа пятьдесят минут
Гаврилыч — проводник пятого вагона — сидит напротив меня и разливает свежезаваренный чай. Темно-янтарная жидкость заполняет тонкостенные стаканы, ее верхняя кромка покачивается в такт движению поезда, превращается поочередно то в правильную окружность, то в эллипс: окружность — эллипс, окружность — эллипс…

Мы молчим уже несколько минут. Мне необходимо собраться с мыслями и привести в систему противоречивые данные, которые успел собрать за время стоянки.

Итак, первое: смерть Виталия Рубина наступила не позже двадцати двух часов. Это установлено.

Второе: труп обнаружен в двадцать три часа, то есть спустя час после смерти Рубина. Обнаружили его двое с разницей, по их словам, в пределах минуты. Возможно, часы Янкунса отстают? На целый час? Но даже если это действительно так, часы Жохова не могут отставать тоже ровно на один час. Да и сообщение о случившемся поступило в милицию сразу после одиннадцати.

Третье: смерть наступила мгновенно. Однако на вещах Рубина, на подушке, простыне и наволочке — следы крови.

Четвертое обстоятельство: и Жохов, и Янкунс, обнаружившие труп, утверждают, что непосредственно перед этим слышали шум. Эта версия не выдерживает критики: кровь на полу под трупом свидетельствует, что покойник лежал там с двадцати двух часов.

Но если Рубин не падал с полки в двадцать три часа, то какой шум могли слышать Янкунс и Жохов?

Если Станислав Иванович ослышался — зачем тогда он заходил в восьмое купе? В то же время, если Янкунс в самом деле спал, то почему он не проснулся в десять, почему не дал знать о случившемся несчастье?

И главное: кто рылся в чемодане и постели погибшего? Что там искали? Из протокола осмотра видно, что ничего особенного, заслуживающего внимания среди вещей покойного нет. Может, потому и нет, что кто-то успел взять?

Как всегда, любое дело начинается с вопросов. Они кажутся сложными, неразрешимыми. Правда, в конечном счете ответы, как правило, найти удается, но в том-то и особенность, что гарантий нет никогда, каждый раз начинаешь с ноля: ждет ли тебя удача или ты потерпишь сокрушительное фиаско — этого не знает никто, в том числе и ты сам…

Проводник достает горсть пакетиков с сахаром. Я вскрываю один из них, опускаю в стакан два белоснежных кирпичика и жду, когда они растворятся и осядут на дно, — пить чай, не размешивая сахара, научил меня один знакомый медик: никакого вреда и полная иллюзия, что ни в чем себе не отказываешь.

— Гаврилыч, — спрашиваю я, отхлебывая обжигающую пахучую жидкость, — а правду говорят, что вы в заварку соду добавляете? Для цвета.

— Ежели кто экономит, так и добавляет, — философски отвечает Гаврилыч, — особенно в общем вагоне. — И уточняет: — Не сомневайтесь, я вам хороший заварил — «Бодрость» называется. В Москве для себя покупаю.

— Ну, спасибо. А что так мало пассажиров в вагоне?

— Так ведь южное направление. Да и октябрь уже на излете, — охотно объясняет он. — Это летом вся страна на колесах. Студенты, школьники, детишки с родителями. Солидная публика — та в сентябре отзагоралась, ну, может, октябрь чуть зацепила. А теперь вот почти порожняком гоняем — последних с курортов развозим. Так, середняк в основном, неудачники. Большому начальству поздно, а крестьянству рановато вроде, те зимой в основном.

Любопытные наблюдения, но пора переходить к делу.

— А что, все ваши пассажиры сели на одной станции?

— Да, как сели вместе, так и едут: от конечной до конечной. Если интересуетесь, билетики могу показать.

Он вытаскивает из ящика раскладную парусиновую сумку с множеством маленьких карманчиков и отдает ее мне. Я поочередно рассматриваю прямоугольники билетов, потом возвращаю в сумку. Все сходится.

— Постарайтесь вспомнить, что происходило в вагоне с девяти до одиннадцати часов.

Общительный и контактный Гаврилыч как-то сразу скучнеет, теряет интерес к разговору:

— А ничего особенного не происходило. Кто чай пил, кто спал, кто что…

— Так и запишем в протокол? — спрашиваю я.

— Протокол, протокол, — бурчит он, — чуть чего — сразу протокол. Я и так расскажу, скрывать мне нечего… Видно, скучно им было, пассажирам-то. Так они карты затеяли. Сели играть. Не положено, конечно. Азартные игры. Я им замечание сделал раз-другой, а им как с гуся вода.

— Ну вот, а говорите, ничего. Кто же играл в карты?

— Да все и играли.

— А где?

— В восьмом купе. До девяти резались. Ну да, до девяти, а потом разошлись.

— Виталий Рубин тоже играл?

— Это который того?.. — Проводник хмыкает: — А как же. Без него не обошлось. И парень этот, как его? Эрих, сосед, тоже, значит, там был. И грузин из четвертого, и муж дамочки из седьмого — фамилии, извините, не знаю — лысый такой.

— Жохов?

— Во-во, Жохов. Они вместе с Эрихом и пассажиром из пятого купе после карт в ресторан пошли ужинать.

— А остальные?

— Остальные по местам своим разошлись, куда ж тут еще денешься. У нас ведь не погуляешь, тесно.

— И когда эти трое вернулись из ресторана?

— Поздненько. — Гаврилыч пожевал губами, вспоминая. — Около одиннадцати. Как раз перед тем, как бедолагу этого, Рубина, значит, обнаружили.

— Давайте посчитаем, кто оставался в вагоне с девяти до одиннадцати, — предлагаю я и начинаю перечислять: — Рубин Виталий — раз, Тенгиз из четвертого купе — два. Кто еще?

— Жена этого лысого, — подсказывает Гаврилыч.

— Жохова — три. Еще?

— Ну и Родион. Вообще-то билет у него в седьмое купе был, с Жоховыми то есть, но он с самого начала попросил меня перевести его в свободное: неудобно, мол, с супругами, зачем мешать. А мне что — жалко? Если есть свободные места, я не против, пожалуйста. Открыл ему второе купе, постель выдал, там он и лег.

— Давайте-ка еще разок, что-то я совсем запутался. Значит, во втором купе едет Родион. В четвертом Тенгиз. В пятом кто?

— Не знаю, как его кличут. Тихий такой. Он в ресторан вместе с лысым и Эрихом ушел. В девять.

— Так, дальше. В седьмом — муж и жена Жоховы, — продолжаю я. — В восьмом — Эрих и Рубин. Правильно?

— Правильно. Больше никого. Посторонних в вагоне с самого отправления не было, только свои.

Я допиваю остатки чая и прошу проводника позвать ко мне Эриха Янкунса.

После разговора с Гаврилычем я окончательно убедился, что этот человек говорил мне неправду. Во всяком случае, не всю правду…

Ноль часов семь минут
В дверном проеме появляется Эрих.

Некоторое время мы молча смотрим друг на друга. Проносящаяся за окном цепочка огней отбрасывает на его фигуру резкие блики света, и, будь у меня фантазия побогаче, я назвал бы эту немую сцену зловещей… Его лицо трудно назвать красивым: узкий лоб, прямой крупный нос, капризно сжатые губы. Ему не больше тридцати — тридцати трех. Чисто выбрит, аккуратно подстрижен. Я не большой физиономист, но о таких людях почти безошибочно можно сказать, что они скрытны, самолюбивы, обидчивы и легко ранимы.

Однако молчание затянулось, и я приглашаю его войти.

— Проходите, Эрих, садитесь. — «Электроника» на моей руке показывает семь минут первого. Начались новые сутки. — Расскажите, пожалуйста, чем вы занимались между девятью и одиннадцатью часами.

— Спал, как все нормальные люди, — отвечает он с вызовом, давая понять, что беседа в столь поздний час не доставляет ему удовольствия.

Что ж, мне тоже.

— Если я вас правильно понял, вы легли в девять и спали все это время?

— Не совсем так.

— Уточните.

— До девяти мы играли в преферанс. Вас это тоже интересует? Могу рассказать о ходе игры.

— Пока в этом нет необходимости, — говорю я и, чтобы он не обольщался, повторяю: — Пока нет. Когда вы сели за карты?

Кажется, он сообразил, что от него требуется.

— Хорошо, я скажу. Сели мы в шесть. Играл Тенгиз, вы его видели. Играл еще Лисневский…

— Как зовут Лисневского, не знаете?

— Как будто Родион, но я не уверен.

— Продолжайте.

— Играл Виталий Рубин и я. В начале десятого закончили. Я вместе с Квасковым…

— Кто такой Квасков? — вновь перебиваю я.

— Он из пятого купе.

— Так. И что же вы сделали вместе с Квасковым?

— Пошли в вагон-ресторан поужинать. Вместе с нами пошел Жохов. Около десяти я ушел и лег спать. Остальное вы знаете: услышал шум, проснулся, увидел на полу Рубина.

— Когда вы вернулись из ресторана, он был еще жив?

Задавая вопрос, я не рассчитывал застать собеседника врасплох, однако это случилось. Он опустил голову, пробормотал что-то на незнакомом мне языке, потом неуверенно, запинаясь, ответил:

— Я не знаю… то есть я не знаю, жив он был или нет…

— Он лежал неподвижно?

— Не знаю.

— Но он находился в купе?

— Там было темно.

— А свет? Вы что, не включали свет?

Он отрицательно мотнул головой.

— Стало быть, вы хотите сказать, что после возвращения из вагона-ресторана вы не видели Рубина?

— Я думал, что он спит на верхней полке.

Очень оригинально: пассажир раскладывает постель на нижней полке, а спать ложится на голой верхней!

Но самое интересное другое: Рубин в это время был уже мертв. Выходит, Эрих перешагнул через труп и лег спать?!

Конечно, можно уличить Янкунса во лжи, можно зажать в угол вопросами, апеллировать к совести, но я чувствую, что есть что-то, что в данный момент сильнее любых моих доводов, сильнее его самого, и что прояви я настойчивость, он окончательно замкнется, а мне надо выудить из него еще очень многое.

— Ладно, — поразмыслив, сдаюсь я, — а вы не допускаете, что Рубин просто вышел из купе? Вышел, а потом, когда вы уже заснули, вернулся.

— Я думал, что он спит на верхней полке, — повторяет Эрих и отводит свои голубые с примесью серого глаза, похожие сейчас на холодные скользкие льдинки.

— Вы быстро заснули?

— Сразу.

— Получается, что могли не услышать, если кто-то входил в купе в этот промежуток времени?

— Я спал крепко.

Делаю паузу, чтобы осмыслить услышанное, а может, чтобы дать ему еще один шанс сказать правду. Но Янкунс этим шансом не пользуется — молчит.

— Итак, вы проснулись от шума?

— Да, от шума, — подтверждает он и тут же поправляет себя, в точности повторяя интонации Жохова: — В общем, были какие-то звуки… Но я не утверждаю… Как это сказать по-русски? Может, мне привиделось… да-да, привиделось во сне…

Сказав это, Эрих вымученно улыбается и, желая придать своим словам больше убедительности, добавляет:

— Жохов ведь тоже слышал шум. Я и подумал…

— Так вы слышали или подумали, что слышали? — пытаюсь шутить я, но ирония на него не действует.

— Не знаю, скорее всего, не слышал…

В наступившей тишине я слышу какой-то посторонний звук. Уж мне-то он точно не «привиделся». Быстро подхожу к двери, резко ее открываю и вижу метнувшегося в сторону проводника. Подслушивал!

Я подзываю его к себе. Гаврилыч неохотно, виновато понурясь, приближается и останавливается в двух шагах.

— У вас есть ключ от тамбура?

— Есть.

— Закройте двери между вагонами. Ключ отдайте сержанту и оставайтесь с ним до моего особого распоряжения. Ясно?

Он поспешно кивает и исчезает за дверью, а я возвращаюсь к Янкунсу.

— Эрих, почему вы ушли из ресторана раньше, чем остальные?

— Меня не устраивала компания.

— Кто именно? Жохов или Квасков?

— Оба. Жохов выпил много пива и вел себя несносно. А Квасков молчал, будто немой.

— А в чем конкретно выражалось несносное поведение Станислава Ивановича?

— Ну, не знаю… Просто неприятный человек. Жалобы, какие-то угрозы…

— А если еще конкретней?

Янкунс внимательно смотрит на меня, точно взвешивая, стоит ли посвящать меня в свою тайну. Потом, решившись, говорит быстро, заметно волнуясь:

— Вы — сыщик. Вы должны хорошенько в этом разобраться. — В спешке он пропускает предлоги, но все так же тщательно подбирает слова: — Это очень темная история. Я не хочу наговаривать напрасно. Жохов угрожал подраться Виталием. Он очень ревнивый. Как Отелло.

— У него что же, были основания ревновать?

И снова реакция моего собеседника заставляет подозревать, что он не готов к ответу. Одно из двух: или он ведет сверхтонкую игру, смысла которой я пока не понимаю, или проговорился и теперь постарается увести разговор в сторону.

— Наверно, были, — наконец решается сказать он, и у меня возникает ощущение, что в этот момент он кого-то предал. — Когда мы играли преферанс, — продолжает Эрих, — Рубин выходил из купе. А в ресторане Жохов сказал нам, что потом нашел у жены зажигалку Виталия. Вы не сомневайтесь. Это чистая правда.

Последние слова косвенно подтверждают то, в чем я успел убедиться раньше: у Янкунса две правды — чистая и нечистая. И та, что нечистая, — самое настоящее вранье.

— Вы не помните, на какое приблизительно время Рубин выходил из купе во время игры в карты?

— Всего на несколько минут.

— Какие именно угрозы высказывал Жохов?

— Он ругался, угрожал, сказал, что разделается с «этим щенком»…

Я чувствую, что продолжать разговор бессмысленно: любой мой вопрос будет теперь работать на уже определившуюся версию — версию, которую подбросил мне Янкунс, а ее сильные и слабые стороны еще предстоит проверить.

Я отпускаю Эриха и выхожу следом за ним.

Вижу, как переглядывается он со стоящим в проходе проводником. Гаврилыч, словно его застали на месте преступления, смущается, делает вид, что рассматривает расписание движения поездов, висящее на стене вагона. Когда я прохожу мимо, он втягивает живот и пропускает меня в тамбур.

— Возвращайтесь к себе, — говорю я ему.

Веснушчатый сержант вскакивает с откидного сиденья и вопросительно смотрит на меня.

Ноль часов двадцать минут
Я сижу на откидном сиденье. Мне есть о чем подумать.

Проводник подслушивал наш разговор. Даже если допустить, что это простое любопытство, то взгляды, которыми они обменялись с Эрихом, на любопытство не спишешь. Такие взгляды иногда говорят больше слов, тем более если это слова Янкунса.

Какая связь может существовать между ним и проводником? В том, что их что-то связывает, я почти не сомневаюсь. Но что?

Я думаю об этом и тогда, когда объясняю сержанту задачу: глядеть в оба и ни под каким предлогом без моего ведома не выпускать пассажиров из вагона.

В окнах по обе стороны отражается внутренность тамбура, наши с сержантом лица. За толстыми двойными стеклами, покрытыми с внешней стороны дрожащими каплями дождя, темно. Изредка сквозь густую мглу проглядывают мутные, едва различимые просветы между деревьями, но они проносятся так быстро, что кажется, будто состав несется между двумя высокими глухими стенами по бесконечному черному тоннелю. Мрачноватая картина, что говорить, но и положение отнюдь не блестящее, это тоже надо признать.

Ритмичный стук колес напоминает о времени. Его крайне мало — каждая минута на счету. В нашем распоряжении одна только ночь. Завтра, по прибытии поезда на конечную станцию, пассажиры разойдутся, разъедутся кто куда, и тогда ищи ветра в поле…

«Кто из них? — думаю я. — Кто?!»

Мысли возвращаются к Янкунсу. В его показаниях при всей их сомнительности есть рациональное зерно: Жохов, вернувшись в свое купе после карточной игры, обнаружил у жены зажигалку Рубина. Не бог весть какая улика, но ее оказалось достаточно, чтобы приревновать Виталия, угрожать ему расправой…

Интересно, если бы Эрих подслушал мои мысли, обрадовал бы его ход моих размышлений? Хотел бы я это знать…

Ноль часов двадцать пять минут
На этот раз я стучу гораздо громче и терпеливо ожидаю, когда кто-то отреагирует на мой приход. Дверь седьмого купе отодвигается. Ко мне выходит Жохова — ошибка исключена, она — единственная женщина во всем вагоне.

— Вам мужа? — спрашивает она.

— Нет, я хотел побеседовать с вами, — как можно любезней отвечаю я. — Всего несколько вопросов.

— Я вас слушаю.

— Здесь не совсем удобно. Давайте выйдем.

Она послушно следует за мной в служебное купе.

При нашем появлении проводник демонстрирует свои телепатические способности по части взглядов: без слов понимает меня — выходит, плотно притворив за собой дверь.

Я представляюсь по всей форме, предъявляю свое удостоверение, которое, впрочем, мою собеседницу явно не интересует.

— А теперь назовите ваше имя и отчество, — прошу я.

— Жохова Татьяна Николаевна, — отвечает она сухо.

— Скажите, вы знали раньше пострадавшего из соседнего купе?

— Нет.

— Его фамилия Рубин, имя — Виталий. Может, слышали?

— Нет, я его не знаю, — повторяет она. — Видела мельком при посадке, потом в вагоне, а знакома не была.

Вагон слегка тряхнуло. Доносится короткий гудок, поезд замедляет ход. Мимо проплывает скопище огней, станционные постройки. Состав останавливается, и мы оба смотрим в окно на освещенное прожекторами здание вокзала.

— Татьяна Николаевна, что за история произошла у вас с зажигалкой, расскажите, пожалуйста.

— С зажигалкой? — делает она удивленное лицо, не особенно при этом удивляясь.

— Ну да, с зажигалкой, — я прощаюсь с надеждой на легкую, непринужденную беседу.

— Какая ерунда. Кто вам сказал?

В свою очередь я тоже делаю вид, что не слышал вопроса.

— Не пойму, о чем вы? — настаивает она.

И мне приходится объяснять, хотя сам довольно смутно представляю, о чем идет речь:

— Я говорю о том предмете, который обнаружил ваш супруг после того, как вернулся из восьмого купе. Это было в двадцать один час.

— Ах вот оно что?! — Ее тонкие, оттененные карандашом брови хмурятся. — Эту зажигалку подарила мне приятельница.

В подтексте звучит: «Охота вам заниматься такими мелочами?»

«Неохота, — мысленно отвечаю я, — но что делать, работа».

А вслух спрашиваю:

— Фамилия, имя и отчество приятельницы, ее адрес?

Татьяна Николаевна бросает на меня полный презрения взгляд, прикусывает нижнюю губу. Сейчас она соврет, это точно. «Но если подруги не существует, — думаю я, слегка опережая события, — то кто принес зажигалку в купе? Рубин?»

— Фамилия ее Лаврова, — выдавливает из себя Жохова. — Зовут Надя. Отчества, простите, не знаю. Адреса тоже.

— Из какого она города?

— Кажется, из Ленинграда, но это неточно.

— Она отдыхала вместе с вами?

— Нет, мы отдыхали по путевке, а она — без.

— Опишите ее.

— У меня неважная зрительная память. Ну, она такая… ну, худенькая… — На этом ее фантазия иссякает, взгляд становится беспомощным, просящим.

— Вы можете показать зажигалку?

Жохова отрицательно качает головой:

— Она куда-то пропала.

Только этого не хватало!

— Я все вещи перерыла, — продолжает Татьяна Николаевна. — Она будто сквозь землю провалилась. Даже не знаю, что и думать…

Я тоже. В отличие от мифической подруги, заявление о пропаже выглядит довольно убедительно, во всяком случае, похоже, что моя собеседница искренне расстроена потерей этой вещи.

— Как она выглядела?

— Очень изящная вещица. Из старинных. Корпус из слоновой кости, а сверху серебряный футляр, витой, из стеблей и цветов. Я оставила ее на столике в купе, и вот…

— Скажите, а Станислав Иванович — он что же, не знал о подарке вашей ленинградской приятельницы?

— Я не успела ему сказать. Она подарила зажигалку перед самым отъездом. Муж ее увидел и…

— И на этой почве вы поссорились?

Она небрежным жестом поправляет прическу, и это движение говорит мне о ней больше, чем все, сказанное до сих пор. Ей лет под сорок, и, по-видимому, она страдает той же болезнью, что и супруг, — старается произвести впечатление, с одной лишь разницей: Станислав Иванович хочет выглядеть значительным, а Татьяна Николаевна — моложе и привлекательней. Эффектно и не без кокетства она закидывает ногу на ногу, показывая мне обтянутые узорными колготками колени.

— Итак, между вами произошла ссора?

— Вы, я вижу, хорошо осведомлены? — парирует она.

Скромность украшает человека, но в данном случае я предпочитаю обойтись без украшений:

— Возможно, больше, чем вы думаете.

Она опускает ресницы, чтобы погасить вспыхнувшую во взгляде неприязнь.

— Не понимаю, зачем в таком случае вам я?

— Хочу знать еще больше.

Она морщится, как от зубной боли, но все же отчасти удовлетворяет мое любопытство:

— Мужчины ревнивы, и Станислав Иванович не исключение. — Жохова вздыхает: мол, что делать, приходится терпеть. — Он выпил лишнего, с ним это случается, и когда вернулся… Бог знает что пришло ему в голову. Придрался к зажигалке, стал упрекать меня в неверности. Ему, видите ли, показалось, что эту вещь оставил в нашем купе Рубин — так, кажется, вы его назвали. Станислав Иванович начал фантазировать, будто он, Рубин, приходил ко мне, ну и так далее…

— Скажите, подобные сцены имели место раньше?

— Станислав Иванович, — она упорно называет мужа по имени и отчеству, — ревнив сверх меры, но столь острого объяснения я не припомню. — Татьяна Николаевна меняет наклон головы, и я вижу мелкую сетку морщин у переносицы, искусно скрытую слоем косметики. — Он говорил всякие гадости и вообще… не заставляйте меня повторять этот бред.

— В котором часу ушел из купе ваш муж?

— В начале десятого. Как раз в то время, когда в соседнем купе находился грузин.

— Вы имеете в виду восьмое?

— Да, восьмое.

— Откуда вы знаете, что в купе у Рубина кто-то был?

— Они так ругались, что голоса были слышны через перегородку.

— А почему вы думаете, что вторым был грузин?

— Один из них говорил с сильным акцентом.

— Как долго это продолжалось?

— Несколько минут. Я легла спать и заснула. Проснулась уже около одиннадцати…

Я подвожу итог нашему разговору:

— Значит, между девятью и десятью вечера Виталий Рубин к вам в купе не заходил?

— Нет, — твердо отвечает она.

Поблагодарив Татьяну Николаевну, я еще несколько минут сижу молча, переваривая то, что услышал. Потом выхожу в тамбур.

Поезд трогается с места, медленно набирает скорость.

Гаврилыч уткнулся в стекло входной двери и пристально смотрит на уплывающее в темноту здание вокзала.

Я прошу открыть мне свободное купе.

Мы возвращаемся в вагон и останавливаемся у двери с цифрой три. Щелкает замок. Гаврилыч быстро проходит к столику и резким, сильным движением поднимает оконную раму.

— Вот вам купе — устраивайтесь.

— Позовите ко мне Тенгиза, — прошу я и прибавляю: — Пожалуйста.

— Из четвертого? — уточняет он. — Сей момент.

Через минуту ко мне заходит полный мужчина в майке с мультипликационным волком на груди и в спортивных трикотажных брюках. Его загорелое лицо добродушно, слегка заспано, а губы, растянутые в улыбке, обнажают ослепительно белые зубы. Впрочем, один из них в блестящей золотой коронке.

— Ваша фамилия? — спрашиваю я.

— Зачем, слушай, фамилия? — удивляется он. — Тенгиз меня зовут. Я тебе без фамилии все скажу. Надо будет — всю ночь буду рассказывать…

Я беру протянутый им паспорт. Читаю.

— Скажите, Чаурия, — это его фамилия, — вы ссорились с пассажиром из восьмого купе?

— Виталием, да? — Он грузно опускается на противоположную полку, пожимает плечами, отчего волк на его груди строит мне уморительную гримасу. — Знал, что спросишь. Ругались мы, да, ругались. Как мы могли не ругаться? Играли в карты, понимаешь, а он спекулянтом называет. За что?! Я не вор, свои фрукты везу, не чужие. А он говорит: «Миллион с трудового народа сдирать едешь». Какой миллион?! Какой сдирать?! Своими руками копаю, своими руками ращу, какой, слушай, спекулянт, а?! Я и есть трудовой народ, понимаешь. Два мешка мандаринов везу — у меня справка сельсовета есть. Я честный колхозник! Чаурию каждый знает, он не спекулянт! Сейчас справку покажу…

Мандарины меня не интересуют, поэтому я останавливаю Чаурию, когда он лезет в задний карман за справкой.

— Этот разговор был во время игры?

— Да.

— А что вы делали после?

— Что делал? Ничего не делал. Чай пил.

— В восьмое купе заходили?

Стыдливо потупив взор, Чаурия подтверждает:

— Да, слушай, заходил. А ты бы не зашел?! Объяснить человеку надо? Справку сельсовета показать надо? Дорогой, говорю, зачем обижаешь? Зачем спекулянтом называешь? Я не спекулянт, я колхозник! У меня, говорю, справка есть, свои фрукты везу…

— И чем закончился ваш разговор?

— Извинился, — небрежно отвечает Тенгиз. — Сказал, что неправ был.

— В котором часу это происходило?

— Может, в девять, может, позже. Я ушел от него, а он в седьмое купе пошел.

— К Жоховой?

— Откуда я знаю: к Жоховой, не к Жоховой! Кто такой Жохова? Муж и жена там едут. Родион едет. Виталий зашел туда, а я пошел к себе чай пить. Потом в ресторан пошел — кушать захотел. Пришел оттуда, не успел спать лечь, как закричал кто-то. Выскочил я, а тут такое творится!

— Получается, что после девяти вы Рубина не видели?

— Совсем не видел. Скажу по секрету — нехороший человек Виталий. Со мной ругался, с Родионом ругался. Скандальный человек, не мужчина…

— С Родионом он тоже ссорился?

— А как же! Конечно, ссорился. Когда в карты играли.

— Из-за чего — не знаете?

— Вот этого, дорогой, не знаю.

Больше вопросов у меня нет, и я провожаю Чаурию.

Гаврилыч встречает меня в коридоре и приглашает выпить чаю. В надежде получить заодно и печенье я захожу в служебное купе и устраиваюсь на застеленной матрацем полке.

Только теперь я чувствую, как устали глаза от тусклого вагонного освещения, как хочется спать, а конца все еще не видно.

— Вы уж покрепче заварите, — прошу я. — И печенье, если можно. Утром рассчитаемся за все сразу.

— Обижаете, какие счеты.

Он неуклюже двигается в тесном купе. На столе появляется стакан в традиционном эмпээсовском подстаканнике и пачка печенья «Привет». Я делаю большой глоток и застываю с открытым ртом — обжегся. Перестарался Гаврилыч, но, что ни делается, все к лучшему: сон как рукой снимает. У меня назревает вопрос, и я задаю его в оплату за оказанное мне гостеприимство:

— Вчера вечером вы разносили чай по купе?

— Разносил, — отвечает проводник.

Я молчу, надеясь на его догадливость, и он не обманывает моих ожиданий, начинает рассказывать сам.

— Как положено. В половине десятого. Родиону подал во второе купе — я вам уже говорил, он хотел спать отдельно. Грузину принес в четвертое. Зашел в восьмое, оставил там два стакана. В седьмое тоже заходил. Там была дамочка — жена лысого гражданина — и этот, пострадавший.

— Рубин? — переспрашиваю я как можно равнодушней, чтобы не спугнуть удачу.

— Он самый.

— И что они делали?

— Что делали? — Гаврилыч морщит лоб. — Да ничего. Сидели. Я поставил чай и ушел. Сколько он там оставался — не знаю. Когда я стаканы собирал, его уже там не было.

— А когда вы собирали стаканы?

— Вроде десять уже было.

Вот оно! В десять Рубин был уже мертв.

— Расскажите, кто и где находился в это время, — прошу я, не меняя тона.

— Грузина в купе уже не было, стакан стоял пустой, и я его забрал. В седьмом дамочка была одна, а восьмое было закрыто. Я постучал — не отвечают. Ну, думаю, завтра и стакан заберу и за чай получу. Вот, стало быть, и получил.

— А Родион из второго купе где находился?

— Чай выпил и ко мне пришел. Скучно, видно, стало, не спится человеку. Я пошел стаканы собирать, и он со мной за компанию. Потом посидели с ним минут пяток, еще чайку выпили, и он спать отправился…

Ноль часов пятьдесят семь минут
Дверь открывает худощавый, неопределенного возраста мужчина. Ему можно дать и сорок и все шестьдесят: гладко зачесанные назад волосы подозрительно черного цвета — вероятно, крашеные, — щеки гладкие, розовые, но на лбу и в углах рта глубокие, словно шрамы, морщины.

Несмотря на поздний час, его костюм в полном порядке. Пестрый галстук, жилетка, видавший виды, но чистый пиджак, и даже краешек платка из кармана выглядывает.

— Лисневский Родион, — представляется мужчина. Вместо «р» он произносит мягкое «в», отчего получается забавное «Водион».

— А отчество? — спрашиваю я.

— Не слишком ли официально для заполуночной беседы? А впрочем — Романович.

Знаменательное совпадение!

— Вы, наверно, по поводу несчастного случая? — продолжает он.

Я киваю и задаю ставший традиционным вопрос:

— Меня интересует, чем вы занимались между девятью и одиннадцатью вечера.

Он улыбается и вытаскивает из кармана пиджака портсигар из слоновой кости, покрытый тонкой серебряной вязью.

Про себя отмечаю, что в таком портсигаре пристало держать дорогие сигареты, может быть, даже сигары, но уж никак не «Астру», которой угощает меня хозяин этой шикарной вещицы.

— Вы спрашиваете, чем я занимался? Чем обычно занимаются мужчины, дабы скоротать свободный вечер? — «Вечер» он произносит без последнего «р», зато «скоротать» звучит интригующим «сквотать». — Играл в преф, побаловался чайком, потом баиньки. Сами понимаете, в пути выбор развлечений невелик.

Лисневский щелкает портсигаром и прячет его в карман.

— Меня интересуют подробности.

— Какие подробности?

— Всякие. В частности, ваша ссора с пострадавшим.

— Ага, — говорит Лисневский.

И с этого момента наши едва зародившиеся отношения вступают в новую фазу. На смену светской улыбке, как и следовало ожидать, приходит легкое раздражение. Он вытаскивает огромные часы-луковицу, недвусмысленно смотрит на ажурные стрелки, намекая на время.

— Пусть это вас не смущает, — говорю я. — В экстренных случаях мы имеем право беспокоить свидетелей в ночное время.

— Да-да. — «Водион» рассеянно смотрит куда-то поверх моей головы, скорей всего на свое собственное отражение в зеркале. — Случай, безусловно, экстренный…

— Итак, Родин Романович?

— Вас, наверно, смущает совпадение имен? — делает он следующую попытку уйти от вопроса. — Просто покойный родитель чрезмерно увлекался Федором Михайловичем…

— Родион Романович, меня интересует, при каких обстоятельствах произошла ваша ссора с Виталием Рубиным.

— С усопшим? — уточняет Лисневский и чешет висок длинным ногтем указательного пальца. — Собственно, ссора ли это? Он действительно вел себя вызывающе. Оскорбил Тенгиза, назвал меня мошенником, но, согласитесь, не вызывать же мне его на дуэль, а драться по такому поводу интеллигентному человеку просто глупо. К тому же мы с ним в разных весовых категориях.

— Так и не выяснили отношений?

— После игры я его не видел. Вас, кажется, интересует именно это? — Лисневский поправил узел галстука, хотя необходимости в этом не было. — В девять я вернулся к себе в купе. Там застал семейную сцену. Я, признаться, не любитель острых ощущений, поэтому попросил проводника перевести меня в свободное купе, что он и сделал. Милейший человек. Далее: я перешел во второе купе, побаловался чайком и лег спать.

— В котором часу баловались?

— Увы, не засек. — Он разводит руками. — Не имею привычки.

— Когда проводник убирал стаканы, вы уже спали?

— Ах да, совсем упустил. После чая я решил совершить нечто вроде вечернего моциона. Зашел к проводнику, поболтал с ним, так сказать, на вольные темы, а уж потом пошел к себе.

— Рубина, конечно, не видели?

— Только мельком. — Лисневский изящным щелчком сбивает невидимую пылинку с лацкана пиджака. — Он направлялся к себе, но, откровенно говоря, у меня не было ни малейшего желания общаться с этим типом.

— Кто, кроме вас, играл в карты?

— Рубин, Эрих и Тенгиз.

— А кто присутствовал при этом?

— Квасков и мой сосед Жохов.

— В каком купе едет Квасков?

— Володя? В пятом.

— Скажите, Родион Романович, почему вы не пошли вместе со всеми в ресторан?

— Я, знаете ли, поиздержался за время отпуска. В настоящее время, что называется, стеснен в средствах.

— Понятно. Ну а в период между десятью и одиннадцатью никуда из купе не отлучались?

— Спал, как сурок. — Он натянуто улыбается, но тут же улыбка сбегает с его лица, и, подавшись вперед, он проникновенно заглядывает мне в глаза: — Я вас очень прошу, бога ради, не вмешивайте вы меня в эту историю.Поверьте, что я не имею к ней ни малейшего отношения.

— А кто имеет? — спрашиваю я тем же тоном. — Может, подскажете? Время-то позднее.

Он выпрямляется, и мы некоторое время слушаем перестук колес, думая каждый о своем.

Когда я выхожу, на щеках «Водиона Вомановича» горит яркий румянец.

Один час десять минут
Мои попытки сдвинуть с места оконную раму ни к чему не приводят. А жаль — глоток свежего воздуха мне бы не помешал. Выхожу в коридор и стучу в пятое купе.

— Квасков? — спрашиваю у заспанного мужчины, появившегося на пороге.

— Так точно, — отвечает он, массируя веки пальцами. — Владимир Квасков.

— Разрешите войти?

— Конечно, — он пропускает меня к себе в купе.

Постель смята — хоть один человек в вагоне спал спокойно. На откидном столике стоит початая бутылка боржоми.

— Где брали? — спрашиваю у Кваскова.

— В ресторане. Хотите?

— Не откажусь.

Я наполняю стакан и жду, пока в нем прекратится извержение пузырьков.

— Вы догадываетесь, по какому я поводу?

— Догадываюсь, — отвечает он.

— Расскажите, чем вы занимались между девятью и одиннадцатью часами вчера вечером.

— Одну минуту, дайте припомнить. Значит, так: до девяти смотрел, как в восьмом купе играли в преферанс. Пошел в ресторан ужинать. Сидел один. Минут через десять пришли соседи по вагону: Станислав Иванович и этот, что из Прибалтики.

— Эрих?

— Не знаю, кажется, Эрих. Он посидел с полчаса и ушел, а мы остались. Так… Постойте, около десяти в ресторан пришел еще один. Тенгиз из четвертого купе, но он сел отдельно. В одиннадцать мы со Станиславом Ивановичем вернулись в вагон. Не успел я раздеться, как услышал крики. Вышел узнать, что случилось. Оказывается, мужчина из восьмого купе разбился.

— Не помните, с кем он ссорился во время игры?

— Ну, поругался с Тенгизом и с тем… пижоном.

— Лисневским?

— Да, с ним. Назвал его мошенником — не знаю почему. Я ведь за игрой не очень-то следил, сидел так, за компанию, от скуки. А с Тенгизом он сцепился из-за мандаринов, которые тот везет с собой.

— Вы долгое время находились в ресторане со Станиславом Ивановичем. О чем говорили?

— Это целая история. — Квасков показывает на бутылку: — Будете еще?

— Спасибо, — отказываюсь я.

Он делает несколько глотков прямо из горлышка.

— Значит, так. Станислав Иванович нашел у себя в купе зажигалку, вроде бы не свою, а этого… Рубина. Ну, закатил жене скандал, заподозрил, что, пока его не было, Рубин заходил к его жене. В ресторане только об этом и говорил. Обещал расправиться с ним, жене своей угрожал и всем на свете. Мне, знаете, даже надоедать стало, тем более что он солидно под градусом был, пива набрался, а пьяный человек, сами понимаете…

— Почему же вы не ушли, как Эрих, например?

— В том-то и дело. Он ведь попросил меня удержать Станислава Ивановича в ресторане как можно дольше.

— Кто, Эрих?

— Да.

— А чем он это объяснил?

— Сказал, что нехорошо получится, если Станислав Иванович в таком состоянии вернется в вагон. Начнет, дескать, приставать к пассажирам, скандалить…

На короткий промежуток времени я перестаю слышать Кваскова. Все, что касается Янкунса, вдруг выстраивается в одну логическую цепь. Оказывается, в ресторан пошли не втроем, а сначала Квасков, а уж за ними Эрих с Жоховым. Следовательно, Эрих привел Станислава Ивановича, Эрих оставил его на попечение Кваскова, Эрих попросил, чтобы тот задержал Жохова как можно дольше. Очень любопытно!

— Вы знали Рубина раньше?

— Вроде нет.

— А других пассажиров?

— Тоже.

— Станислав Иванович не показывал вам зажигалку: ту, что нашел у себя в купе?

— Нет, не показывал, но я видел ее во время игры. Она лежала на чемодане, и все, кто там был, прикуривали от нее.

— Это была зажигалка Рубина?

— Откуда же я знаю, чья она. Может, и его, но пользовались ею все курящие.

— Вы выходили из ресторана между десятью и одиннадцатью?

— Да, на пару минут. Вместе со Станиславом Ивановичем. Он, я уже говорил, был сильно пьян, и я отвел его в туалет.

Я желаю Кваскову спокойной ночи и выхожу в тамбур.

Сержант — его зовут Сережа — ни о чем меня не спрашивает, но я вижу, что ему не терпится узнать, продвинулся ли я за полтора часа непрерывных поисков.

Что ж, можно и рассказать.

— Попробуй-ка решить такую задачку, — начинаю я, предварительно убедившись, что за дверью нет любознательного Гаврилыча. На всякий случай я оставляю ее открытой. — Возвращаются из отпусков семь человек. Друг с другом незнакомы, но в пути завязываются какие-то отношения: разговоры, мелкие ссоры, карты, ужин в ресторане. И вдруг одного из них находят мертвым.

— Я читал этот детектив, — прерывает меня сержант. — В Англии дело было.

— Да ну?! И ты, значит, решил, что в поездах убивают только англичане?

— Да нет, — смущается он.

— Ладно, слушай дальше, — продолжаю я. — Смерть наступила от раны, нанесенной тупым предметом в висок. В десять вечера. Установлено, что в вещах убитого кто-то рылся. Таковы факты. Теперь о пассажирах. Заметь, Сережа, ни одного англичанина, все наши. В четвертом купе…

О том, кто едет в четвертом купе, я сказать не успел.

В вагоне раздается душераздирающий женский крик.

Мы выскакиваем в коридор и бежим к седьмому купе, у которого стоит Жохов. Его белое, цвета алебастра, лицо выражает крайнюю степень испуга. Увидев меня, он делает шаг назад и шепчет едва слышно:

— Я убил человека…

На полу, охватив голову руками, неподвижно лежит Родион Романович Лисневский.

Я нагибаюсь, переворачиваю его на спину и вижу, как из его ладони выскальзывает инкрустированная серебром зажигалка.

Веки Лисневского вздрагивают. Он приоткрывает глаза, силится что-то сказать, но ему это не удается. Из уголка рта выкатывается тонкая струйка крови.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВИЗИТ ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ

Один час тридцать минут
Я оставляю Лисневского на попечение сержанта, а Жохова увожу с собой в третье купе.

Станислав Иванович пассивен, его плечи безвольно опущены вниз. Сейчас особенно заметно, что ему далеко за пятьдесят.

Усаживаю его, выжидаю минуту-другую. Постепенно к нему возвращается присутствие духа. Он осмысленно смотрит на меня, делает несколько судорожных вздохов и начинает говорить, по привычке жестикулируя руками:

— Мы легли спать… я уже заснул… вдруг слышу Танин крик… Меня как подбросило… вскочил — вижу, мужчина… В купе темно, лица не разглядеть… Я ударил что есть силы, он упал…

Я выжидаю еще минуту, пока он окончательно придет в себя.

— Вы верите мне? — Его рука прочертила в воздухе что-то, отдаленно похожее на вопросительный знак. — Верите? Я не хотел, но жена… Она так сильно кричала… После того, что с нами со всеми было, нервы на пределе…

— Я вам верю, — успокаиваю я Станислава Ивановича. — И потому постарайтесь припомнить, что происходило в восьмом купе во время игры в преферанс. Это очень важно.

— Преферанс? — Жохов обеими руками гладит свой лысый череп. — Ах, преферанс… Я не играл. Я наблюдал… Вы серьезно интересуетесь?

— Вполне, — заверяю его я.

— Ну что происходило? Очко было по две копейки. Постепенно игра захватила, игроки стали нервничать. Один мизер раз десять играли, не говоря уже о восьмерных. Сели после обеда, а пуля была до пятисот. Закончили в девять. Не обошлось без эксцессов. Лисневский не снес карты, играя в мизер, а Виталий, когда разложили, заметил это и обозвал мошенником.

— А Тенгиз? — подсказываю я.

— Да-да, Тенгиз. Когда стали подсчитывать, оказалось, что больше всех проиграл он. Тогда Рубин сказал: «У спекулянтов денег много, не обедняешь». Ну, Тенгиз, естественно, взорвался. В общем, стычка была основательная, они ругались даже после того, как все разошлись.

— А вы ссорились с Рубиным? — осторожно спрашиваю я.

— Я с ним не ссорился, — отвечает Жохов. — Если хотите знать мое личное мнение — он неприятный человек.

— Почему?

— Эти стычки во время игры, придирки, эти его анекдоты… Не сочтите меня ханжой, но должен же быть предел цинизму! Его сальные шутки вызывали тошноту.

— Что вы делали после, когда ушли из восьмого купе?

— Во время игры все мы выпили, и, когда вернулся к себе, я повздорил с женой. Настроение испортилось, чувствовал себя скверно и решил пойти в ресторан, тем более что меня пригласил туда Эрих. Там мы подсели к Кваскову и пробыли до закрытия. Верней, Эрих через полчаса ушел, а мы с Квасковым остались.

— Вспомните, о чем вы говорили?

— О разном, — уклоняется от ответа Жохов.

— Станислав Иванович, мне бы хотелось, чтоб вы были более откровенны.

— Но я действительно не помню.

— Вы о многом умалчиваете. Ведь вы угрожали Рубину. Ругались с ним. Мало того, причиной вашей ссоры с женой было не плохое настроение, как вы меня только что уверяли. Положение более чем серьезно, и мой вам совет: будьте правдивы.

Он вскидывает руку, очевидно собираясь доказывать что-то, но тут же бессильно ее опускает. Возможно, в этот момент он вспоминает о Лисневском.

— Хорошо, слушайте… Когда я вернулся в свое купе, то увидел на столике зажигалку этого подлеца. Ну и вспомнил, что во время игры он выходил на несколько минут из купе. Связав эти два факта, мне не оставалось ничего другого, как сделать вывод… — В его голосе появляется трещинка. — Если бы Таня хоть как-то объяснила мне эти совпадения. Она могла бы сказать, что Рубин действительно заходил к нам в купе по какому-нибудь делу или еще что-то. А она порола явную чушь. Про какую-то подругу, про подарок, и это в то время, как я лично видел эту самую зажигалку в руках у Рубина каких-то полчаса назад! Вы говорите, что я с ним ругался. Да, я обязательно поговорил бы с этим подонком, но, к сожалению, когда я хотел зайти к нему в купе, там был Тенгиз. Они кричали так, что их было слышно даже через стенку. Я хотел подождать, но Эрих тянул в ресторан. Мне надоело ждать, и мы пошли. Да, я был зол на Рубина, но не помню, чтобы угрожал ему расправой.

— Станислав Иванович, а вы уверены, что зажигалка, от которой прикуривал Рубин, и та, которую вы нашли у себя в купе, одна и та же? Может быть, они просто похожи, мало ли одинаковых зажигалок. И почему вы думаете, что к вам заходил именно Рубин? Разве он один выходил во время игры?

— Из купе выходил и Эрих, и Лисневский, — соглашается Жохов, — но зажигалка принадлежала Виталию, я это точно знаю. Она очень понравилась Лисневскому, и он спросил у Рубина, откуда у него такая красивая вещь. Тот ответил, что она досталась ему в наследство.

Я вытаскиваю зажигалку, которая выпала из руки Родиона Романовича.

— Это она?

Станислав Иванович берет ее в руки, внимательно рассматривает и возвращает мне.

— Как она к вам попала? Татьяна говорила мне, что она куда-то исчезла.

— Я взял ее у Лисневского, а вот как она у него оказалась — не знаю. Может быть, вы…

— Понятия не имею. Когда я уходил в ресторан, то оставил ее на столе. Спросите у жены.

— Ну что ж, дельный совет. При случае обязательно им воспользуюсь. А пока… Скажите, почему все-таки вы зашли в восьмое купе? Тогда, в одиннадцать часов?

Он слегка вздрагивает.

— Вернувшись из ресторана, я зашел к себе. Моей жены в купе не было. Ну и… Я подумал, может, она… может, она в восьмом?

— Там ее не оказалось, — закончил за него я. — И позже вы, конечно, спрашивали у нее, где она была в это время?

— Да, я спросил. Она сказала, что в туалете.

— Значит, никакого шума в восьмом купе вы не слышали, верно?

— Вы меня правильно поняли.

Я прошу Станислава Ивановича еще некоторое время оставаться на месте, а сам иду в седьмое купе.

Один час сорок одна минута
Справа у окна в той же самой позе, в какой я увидел ее первый раз, сидит Татьяна Николаевна.

Лисневский лежит на левой нижней полке. Голова его запрокинута, пестрый галстук приспущен и съехал в сторону.

При моем появлении сержант встает и, придвинувшись вплотную, сообщает, что Родион Романович в сознании, но чувствует себя пока еще неважно.

— Свяжитесь с бригадиром поезда, — тихо говорю я. — Узнайте, нет ли радиограммы от Волобуева. Ждите меня у проводника.

Он уходит.

— Ну-с, Татьяна Николаевна, — обращаюсь я к Жоховой, — вы ничего не хотите мне сообщить?

Она поворачивает ко мне свое недоброе, почти злое лицо — усталость наложила на него свой отпечаток.

— Лучше бы сказали, когда закончатся эти безобразия! Вопрос законный, и я знаю, как на него ответить.

— Они закончатся, когда вы начнете говорить правду.

— Как это понимать? — с вызовом спрашивает она.

— В прямом смысле, самом что ни на есть прямом, — отвечаю я. — Почему, например, вы скрыли, что Виталий Рубин посетил вас около девяти вечера?

Она обиженно поджимает губы:

— Я не думала, что это имеет какое-то значение. Да, он заходил, это правда, но не в девять, а немного позже, и не ко мне, а к этому, — Жохова кивает на Лисневского. — Сказал, что он взял у него зажигалку. Я ему сообщила, что наш сосед перешел в другое купе. И все. Больше не было сказано ни слова. И это вы считаете важным?

— Право решать, что важно, а что нет, я оставляю за собой. С вашего разрешения, конечно.

Мое предупреждение, кажется, подействовало. Жохова рассматривает свое отражение в зеркальце, которое вытащила из сумки, и, обращаясь к нему, говорит:

— Я постараюсь не давать вам повода повторять это.

«Обмен любезностями» пошел на пользу — с этого момента Татьяна Николаевна отвечает на вопросы односложно, но вполне определенно.

— Вы утверждаете, что Виталий Рубин был у вас в купе после девяти?

— Да, утверждаю.

— Уже после того, как ваш муж ушел в ресторан?

— Да, после.

— И, кроме Рубина, к вам никто не заходил?

— Нет. Только он. Рубин искал зажигалку и подозревал, что ее украл у него наш сосед.

— Это она? — спрашиваю я, протягивая ей вещицу, которую уже опознал Жохов.

— Она.

— Значит, к Лисневскому она могла попасть только от убитого? — Я смотрю на лежавшего на противоположной полке человека, но он не подает никаких признаков жизни, что, впрочем, не мешает появлению яркого румянца на его щеках.

— Об этом спросите у него. — Татьяна Николаевна тоже смотрит на Лисневского.

— Вы выходили куда-нибудь в это время?

— Нет, — отвечает Жохова.

— А ваш супруг утверждает, что в двадцать три часа, вернувшись из ресторана, он не застал вас в купе.

— Я выходила только на несколько минут — умыться…

— Это неправда! — раздается голос Родиона Романовича. Он резко поднимается с полки и возмущенно выкрикивает: — Она вас обманывает! Ее не было, не было! И зажигалку я взял не у Виталия… Я вам все расскажу, только пусть она выйдет…

Начну по порядку, — продолжает он, когда Жохова покидает купе и плотно задвигает за собой дверь. — Все началось с этой проклятой зажигалки, будь она неладна… Вещь оригинальная и очень подходит в пару к моему портсигару. Смотрите…

Лисневский достает свой портсигар. Действительно, две эти вещи очень похожи, словно сделаны одним мастером, — обе покрыты тонким, витиеватым узором из серебряной нити.

— Я собираю подобные редкие вещицы, коллекционирую их. Захотелось приобрести и эту, но Виталий, хозяин зажигалки, наотрез отказал: самому, говорит, нравится. Может, я все же уговорил бы его, но за картами мы поругались. Я сыграл невнимательно, и он обозвал меня мошенником. Инфернальный тип, я вам говорил, — судя по словцу, которым украсил свою речь Родион Романович, расположение духа к нему вернулось. — Потом, как вы знаете, — продолжает он, — все ушли в ресторан, а я остался. Нелепая ссора с Виталием меня, признаться, очень расстроила. Я пошел к себе, но там выясняли отношения супруги Жоховы. Мне же хотелось отдохнуть, расслабиться, и я решил перейти в другое купе. Проводник открыл мне второе, выдал постель. Я выпил чай, попытался заснуть, но ничего не получилось, и я пошел к проводнику. И вот тут увидел то, что вас заинтересует. Сначала, так сказать, диспозиция. Гаврилыч сидел в служебном купе, а я стоял у двери, вполоборота к коридору. Вдруг вижу, как из седьмого купе вышел Виталий Рубин. Он вернулся к себе, в восьмое, а немного погодя в вагон с противоположной от меня стороны вошел Эрих. Он заглянул в восьмое купе, потом в седьмое. Оттуда появилась Жохова, и они вместе перешли в третье…

В памяти мгновенно всплывает Гаврилыч и то, как он поспешно кинулся закрывать окно, когда открыл нам третье купе. Несколькими часами раньше он уже открывал его по просьбе Янкунса. По-видимому, именно здесь кроется разгадка отношений, связывающих проводника и Эриха.

— Я решил перенести свои вещи, — продолжает тем временем Родион Романович, — ведь часть из них оставалась в седьмом купе. Вместе с Гаврилычем вошел туда, а когда он забрал пустые стаканы и вышел, я увидел на столике зажигалку… — Лисневский делает паузу, потом, собравшись с духом, заканчивает историю своего грехопадения: — Что тут объяснять. Стыдно… Поддался минутной слабости, соблазн был слишком велик… Я взял ее. И уже через пять минут пожалел об этом. Решил все же переговорить с Рубиным, упросить его продать мне эту вещь, а если откажет — возвратить. Когда подошел к восьмому купе, услышал там голоса. Что было делать? Я постоял, подождал и вынужден был вернуться к себе, отложив разговор до утра… Проснулся от криков Жохова. Вышел и увидел Виталия. Сами понимаете, тут было уже не до зажигалки. Потом появились вы, стали всех расспрашивать, я понял, что рано или поздно заинтересуетесь пропажей, ведь она принадлежала покойному. Поэтому решил: когда все улягутся спать, положу ее на место, туда, откуда взял, в седьмое купе. Я постучал, но мне никто не ответил. Дверь оказалась незапертой. Я подумал, что Жоховы спят, и вошел. Если бы оказалось, что они не спят, я бы извинился и сослался на то, что забыл свои вещи. Но не успел я и шага сделать, как раздался крик, а дальше ничего не помню — потерял сознание…

Возбужденный собственным рассказом, Лисневский заканчивает гораздо уверенней, чем начал:

— Теперь вы все знаете, судите сами. Конечно, я виноват, так порядочные люди не поступают. — И, помедлив, произносит то, что уже говорил в прошлый раз: — Поверьте, никакого отношения к несчастному случаю с Рубиным я не имею.

Если он рассказал правду, а похоже, что так оно и есть, то многое меняется. Очень многое! Значит, Янкунс не был в восьмом купе в двадцать два часа! Но кто же в таком случае там был?! Чьи голоса слышал Лисневский?

— Вы уверены, что человек, с которым Жохова ушла в шестое купе, был именно Эрих, а не кто-то другой?

— Не в шестое, а в третье, — не ловится в мою западню Родион Романович. — Несомненно, это был он. Зрение у меня хорошее, а память просто исключительная. С Татьяной Николаевной был Эрих. И вошли они в третье купе.

Звучит довольно категорично, быть может, даже слишком. И все же лучше подстраховаться, решаю я.

— Вот что, Родион Романович, давайте-ка проверим вашу наблюдательность. Могли бы вы описать внешность пассажиров нашего вагона? Хотя бы приблизительно.

— Нет ничего проще, — заверяет Лисневский. — С кого прикажете начать?

— Начните с проводника.

— Гаврилычу лет около шестидесяти. Мужчина видный. Плотный, если не сказать толстый. Брови густые, сросшиеся, прямые. Нос небольшой, остроконечный. Пиджак с эмблемой МПС. Поношенный. Рукава лоснятся, на обшлагах пятна. Брюки сравнительно новые, коричневого цвета.

— Квасков?

— Володе лет тридцать с небольшим. Среднего роста, физически развит. Лицо удлиненное, глаза карие. Одет в серый костюм и розовую рубашку. Темно-вишневый галстук. На руке, кажется правой, с тыльной стороны ладони — татуировка, якорь с цепью. Наверно, служил во флоте.

— Так, теперь Эрих.

— Высокий. Спортивного вида. Блондин. Прическа короткая. Возраст — тридцать три — тридцать четыре года. Ходит в джинсах, голубой рубашке, спортивной куртке…

— Достаточно, — останавливаю его я. — Память у вас действительно завидная.

Он польщен и отвечает мне легким полупоклоном.

— Вот и скажите, — продолжаю я, — кто был в купе у Рубина. Чей голос вы слышали и о чем там говорили?

Лисневский разводит руками:

— Увы, здесь я бессилен. Голоса были едва слышны. Я не разобрал ни единого слова. Одно могу сказать: оба голоса принадлежали мужчинам.

— Сколько времени вы простояли у двери?

— Минуту, может, полторы.

— И сразу ушли?

— Да, время позднее, неудобно было человека беспокоить.

— А если точней — который был час?

— Ровно десять. Не сомневайтесь — мои часы идут точно: Павел Буре, поставщик двора его величества…

— Еще вопрос. Вы видели, как Эрих вошел в вагон. Заходил он к себе в купе или только заглянул?

— Нет, только заглянул, потом сразу в седьмое, а оттуда, уже вместе с Татьяной Николаевной, ушел в третье.

— Он вас не заметил?

— Исключено. Я стоял у поворота…

Один час пятьдесят две минуты
Татьяна Николаевна успела подкрасить губы и наложить новый слой пудры, но от этого ее лицо не стало ни свежей, ни моложе. Она просит у меня сигарету, разминает ее, и, когда прикуривает от протянутой мной зажигалки, я замечаю, как мелко подрагивают ее пальцы.

— Задавайте свои вопросы, я устала и хочу спать, — говорит она глухо, разгоняя рукой табачный дым.

— Я тоже. Поэтому давайте говорить начистоту.

— Я уже все сказала.

— Все, кроме главного. Вы скрыли свои отношения с Эрихом Янкунсом. Простите, но нам придется обсудить и этот вопрос.

Она не подает вида, что удивлена. Огонек на конце ее сигареты пожирает тонкую белую бумагу, замирает, покрываясь серым налетом пепла, вновь вспыхивает. Сделав несколько глубоких затяжек, Жохова тушит окурок.

— Теперь мне все равно…

Она задумчиво смотрит в черный экран окна, и мне в голову приходит мысль, что она с удовольствием поменялась бы местами с кем угодно, только бы оказаться сейчас подальше отсюда, подальше от мужа, от меня, от назойливых вопросов, от грубого вторжения в ее личную жизнь. Конечно, жаль эту женщину, но чем я могу ей помочь?

— Зачем скрывать, это всегда обходится дороже…

По ее тону я догадываюсь, что все, что она сейчас скажет, будет по существу не продолжением разговора, а обращенным к себе самой монологом, и ей действительно все равно, будут ее слушать или нет, я сижу рядом или кто другой.

— Наш брак со Станиславом Ивановичем не сложился. Мне было восемнадцать, а ему за тридцать. Я была наивна, он упрям и энергичен. Конечно, он мне нравился, и на первых порах все шло вроде хорошо. Но вскоре я поняла, что его упрямство граничит с глупостью, забота обо мне — с эгоизмом. Детей у нас нет. Особых забот — тоже. Жили вместе, а фактически врозь. У него произошли какие-то неприятности на работе, потом понижение в должности, новый круг друзей, новые увлечения, но все это, как бы точнее сказать, ниже качеством, что ли. Я стала раздражительной, сварливой. Он тоже что-то чувствовал, но не подавал вида, верней, делал вид, что все нормально, все идет так, как нужно. Этакий грошовый оптимизм. Наверно, ему было выгодно, удобно притворяться слепым. В конце концов совместная жизнь стала невыносима, и я ему все сказала… Мы решили не торопиться, попробовать что-то склеить, исправить. Вот, договорились поехать вместе отдыхать, надеялись, что это хотя бы на время сблизит. Но, может быть, оттого, что ждали этого, ничего не получилось. Он еще больше отдалился от меня… А может, это я отдалилась, не в этом суть… Как-то на пляже, когда он увязался за подвыпившей мужской компанией, ко мне подошел Эрих. Как-то так получилось, что мы сразу нашли общий язык. Он был мягок, ненавязчив, предупредителен. Я так отвыкла от всего этого, что, не задумываясь, согласилась на встречу. Понимала, что поступаю легкомысленно, что он моложе меня, что нас со Станиславом все еще связывают привычка, прожитые годы… В общем, не смогла отказать. Наверно, потому, что Эрих воспринимал нашу встречу не как приключение, а как что-то серьезное, пожалуй, даже слишком серьезное. Бывали минуты, когда я думала, что, если бы не это, нам обоим было бы легче…

Дверь плавно отодвигается, и в купе заглядывает Жохов. Он смотрит на меня, потом на жену и исчезает бесшумно.

— Когда пришло время отъезда, — продолжает Татьяна Николаевна, — Эрих решил ехать вместе с нами, взял билет в наш вагон, несмотря на мои просьбы не делать этого. Он успокаивал меня тем, что они со Станиславом Ивановичем незнакомы, что он будет осторожен… И не сдержал слова. Дождался удобного момента, зашел ко мне. Муж в это время был в соседнем купе, с картежниками. Эрих стал умолять меня о последнем свидании, говорил, что нам надо поговорить, проститься… Я снова не смогла ему отказать, но про себя решила: это свидание должно стать последним. Он сказал, что уведет мужа в вагон-ресторан, а сам вернется. Вскоре пришел Станислав Иванович. Он обнаружил зажигалку — я не заметила, как Эрих оставил ее на столе, — устроил сцену, накричал, стал грозиться, что посчитается с каким-то Виталием, которого я вообще не знала. Мне не удалось его успокоить, он так и ушел вне себя от ревности, а через несколько минут в купе появился тот самый Виталий. Он о чем-то спрашивал, искал свою зажигалку, интересовался, где наш сосед, но я была в таком состоянии, что ничего толком не поняла и выпроводила его. Почти следом за ним пришел Эрих. Он успокоил меня, сказал, что Жохов в ресторане под присмотром надежного человека, сказал, что лучше всего нам поговорить на нейтральной территории. Мы ушли в третье купе. Пробыли там долго, до тех пор, пока не услышали в коридоре голос мужа… Эрих вышел первым, я за ним…

Два часа девять минут
С помощью Татьяны Николаевны и Родиона Романовича я установил еще одно алиби. Янкунс не был в восьмом купе в двадцать два часа. Он вместе с Жоховой находился в третьем. И Лисневский, и Жохова не очень удивили меня, рассказав об этом. Они скорей подтвердили то, что до сих пор было предположением, догадкой… Но кто убил Рубина? С какой целью? Вопросы оставались, и мне необходимо ответить на них сегодня. Точки над «и» предстояло поставить в оставшиеся часы — завтра в моем распоряжении останутся только фамилии, адреса, номера телефонов…

Я выхожу в коридор, стучу в нужную дверь, жду, когда ко мне выйдет Янкунс.

— Спали? — спрашиваю у него.

— Нет.

Я почти физически ощущаю дефицит времени, чувствую, как мало его осталось. Спрашиваю напрямую:

— Как получилось, что вы оставили зажигалку в седьмом купе?

Эрих, как и следовало ожидать, молчит, и мне приходится сказать, что я знаю о его отношениях с Татьяной Николаевной. Он смотрит на меня без всякого выражения, но принимает мои слова как пароль, дающий ему право отвечать на вопросы.

— Я вышел во время игры, чтобы повидаться с ней, — едва слышно говорит он. — Перед этим закурил и автоматически прихватил зажигалку с собой, а у Татьяны забыл ее на столе…

Я иду в служебное купе и застаю там Сережу.

— Радиограмма, — докладывает он. — Только что получили.

Он протягивает сложенный вдвое листок. Разворачиваю, читаю:

«…ОСМОТРОМ ВЕЩЕЙ РУБИНА ВИТАЛИЯ ФЕДОРОВИЧА УСТАНОВЛЕНО: ЧЕМОДАН, ИЗЪЯТЫЙ ПРИ ОСМОТРЕ МЕСТА ПРОИСШЕСТВИЯ, ИМЕЕТ ДВОЙНОЕ ДНО. ИЗ ТАЙНИКА ИЗВЛЕЧЕНЫ ДЕНЬГИ В СУММЕ 24 437 РУБЛЕЙ. КУПЮРЫ, РАСКЛЕЙКА И СУММА СОВПАДАЮТ С ДАННЫМИ ВЧЕРАШНЕЙ ОРИЕНТИРОВКИ ОБ ОГРАБЛЕНИИ. УСТАНОВЛЕНО ТАКЖЕ, ЧТО КРОВЬ НА ВЕЩАХ ИЗ ЧЕМОДАНА И ПОСТЕЛЬНОМ БЕЛЬЕ СОВПАДАЕТ С КРОВЬЮ РУБИНА В. Ф.

ПОКА ВСЕ. ЖЕЛАЮ УДАЧИ. ВОЛОБУЕВ».

И в конце:

«ЗВОНИЛ. ПОРЯДОК».

Маленький листок содержит ценнейшую для меня информацию: становится известен мотив убийства. Преступник рылся в вещах покойного в поисках денег… Ориентировка, о которой идет речь в радиограмме, была скупа и лаконична. Двое суток назад при выезде с последней точки инкассатор Государственного банка был убит, шофер машины тяжело ранен. Грабителей было двое, вооружены огнестрельным оружием. Никаких примет в сообщении местного отдела внутренних дел не приводилось…

Я пытаюсь сосредоточиться. Чувствую, что какая-то неоформившаяся до конца мысль ускользает от меня, словно я только что стоял на верном пути к разгадке и в последний момент забыл самое важное, потерял нить…

Мы с сержантом выходим в тамбур.

— Ты читал радиограмму? — спрашиваю я.

Он кивает утвердительно.

— Ну и как? Какие соображения?

Он трет свой курносый нос — вид у него бодрый, и я немного ему завидую.

— Уверен, что Рубина убили из-за денег.

— Гениально. Это тоже из английского романа? — интересуюсь я и смотрю на пляшущие по насыпи пятна света. Если хорошенько приглядеться, можно различить и свою тень, которая вприпрыжку несется наперегонки с поездом…

— Есть хотите? — спрашивает Сережа. — Я у бригадира булочки достал и сыра кусок. Не очень свежий, но есть можно.

И вдруг меня осеняет! Я вспоминаю — ресторан. Ну конечно же ресторан! Это же так просто…

Стоп. Никакой спешки. Надо быть предельно внимательным и не совершить ошибки. Сейчас главное — не спугнуть убийцу. Он наверняка не спит. Психологически наиболее вероятное его состояние — тревога и ожидание…

Итак, Чаурия в четвертом, Квасков в пятом, а Жохов в седьмом…

Я иду вместе с сержантом по пустому коридору и почти зримо представляю, как за одной из дверей кто-то настороженно вслушивается в доносящиеся из коридора звуки. Проходя между четвертым и седьмым купе, я достаточно громко и отчетливо говорю:

— Возьмите у проводника постели. Пора отдохнуть. Займем третье купе, там и постелите…

Сережа удивленно смотрит на меня, но молчит.

Мы проходим в конец вагона. Тяжелым ключом, который я взял у сержанта, открываю дверь между вагонами. Сережа остается в тамбуре, а я оказываюсь в проходе между вагонами, где особенно остро ощущается бег поезда. Крошечное пространство буквально дрожит от лязга и скрежета. В щели дует холодный ветер. Прохожу через соседний вагон, открываю еще одну дверь, потом снова вагон, тамбур, изогнутый отрезок коридора. Следующий — вагон-ресторан. На переходном трапе сильно качает, и я с трудом попадаю в замочную скважину. Наконец дверь остается позади. Передо мной просторный салон, разделенный на две секции.

В полумраке белые скатерти и стеклянная посуда на пустых столах выглядят непривычно и даже чуть жутковато.

Стараясь не задеть стулья, прохожу в самый конец вагона, сворачиваю у буфетной стойки и оказываюсь перед тремя обитыми белым пластиком дверьми. Стучу в одну из них и почти сразу слышу возмущенный женский голос. Прошу открыть и называю себя.

На пороге появляется девушка. Показываю ей удостоверение. Она внимательно его изучает в слабом свете ночника, горящего над дверью.

— Скажите, кто обслуживал посетителей вчера между девятью и одиннадцатью часами вечера?

— Я обслуживала, — отвечает она и пытается шутить: — А что, обсчитали, что ли, кого?

Я прошу ее выйти со мной в зал.

Мы устраиваемся за ближайшим столиком. Она включает настольную лампу, накрытую желтым шелковым абажуром.

— Как вас зовут? — спрашиваю я.

— Лида.

— Скажите, Лида, много было посетителей вчера вечером?

— Нет, человек десять — двенадцать. А что все-таки случилось?

— Вспомните, обслуживали вы двух мужчин — один невысокий, лысый, лет под шестьдесят, он еще много выпил, а второй — в сером костюме и галстуке вишневого цвета. Сидели они вместе.

— Кажется, я знаю, о ком вы говорите. Они заказали по отбивной и бутылке пива, потом еще несколько раз заказывали пиво.

Я понятия не имею, что заказывали Жохов и Квасков, но поощряюще киваю в знак согласия.

— Да, один был в сером костюме, а другой маленький, все руками размахивал…

— Выходил кто-нибудь из них из-за стола?

— Да, выходили, — отвечает девушка. — Оба выходили. Ровно в десять. Я боялась, что они уйдут не расплатившись, но тот, что помоложе, сказал, что они из соседнего вагона, что выйдут на несколько минут, так как его товарищу плохо. Люди вроде приличные, но я на всякий случай засекла время. Если, думаю, не вернутся через десять минут, то буду принимать меры. Напрасно беспокоилась. Ровно через десять минут они пришли и больше уже не выходили. Сидели до закрытия.

— А когда вы закрывали?

— Зал начали освобождать без четверти одиннадцать.

Я подробно описываю ей Эриха, и Лида подтверждает, что его тоже видела, но, когда он ушел, не заметила.

— Может быть, заметили еще одного посетителя: полный такой, с усами, он пришел около десяти?

— Он сидел вот за этим столиком. — Лида разглаживает ладонью скатерть на столе, за которым мы расположились. — Я ему еще замечание сделала — в майке пришел и в спортивных брюках.

— Майка с волком?

— Ага, «Ну, погоди!».

— Так вы его не впустили?

— Впустила. Посетителей немного, а план делать надо.

— Он никуда не выходил?

— Кажется, нет… Точно сказать не могу, не заметила.

Два часа двадцать три минуты
Двое выходили из ресторана и отсутствовали, по словам официантки, десять минут. Десять минут… Немного, но все же…

Я смотрю на светящиеся цифры своей «Электроники», медленно выхожу в тамбур и, не спеша, двигаюсь через наполненное грохотом пространство, пустые коридоры, мимо дремлющих проводников. Возвращаюсь в свой вагон, осторожно открываю двери восьмого купе и вхожу, стараясь не наступить на очерченный мелом контур.

Прошла минута и двадцать семь секунд.

Не включая свет, подхожу к окну. Сажусь.

По двойному стеклу, оставляя за собой змеящиеся неровные бороздки, ползут капли. Там, за окном, снова идет дождь.

Поезд врывается на мост. От металлических ферм рябит в глазах, но я успеваю увидеть сверкнувшую под зеленоватым лунным светом реку. Мост остается позади. Стук колес после этого кажется не таким громким. «Кто из них? — монотонно стучат они на стыках рельсов. — Кто из них?»

Убийца искал деньги. Никем не замеченный, он проник в восьмое купе, говорил с Рубиным — его голос слышал Лисневский. Потом убил и приступил к поискам. Ищет упорно. Переворачивает вещи, чемодан, осматривает постель и одежду. А время идет. Текут минуты. Он боится, что его застанут на месте преступления, и уходит. А часом позже вместе с остальными пассажирами пытается привести в чувство остывший труп…

Он хладнокровен — не бежит, не скрывается. Остается в вагоне. Почему? Ну, во-первых, понимает, что исчезновение одного из пассажиров сразу привлечет к себе внимание, тем более что, согласно билетам, все едут до конечной остановки. Кроме того, он оставил бы после себя шесть свидетелей, общавшихся с ним, запомнивших его внешность, манеру вести себя, другие приметы. Поимка в такой ситуации — вопрос времени. И во-вторых. Убийца не нашел того, что искал, из-за чего убил Рубина. Это основное. Но если так…

Я выхожу в коридор и по мягкой дорожке иду в тамбур, где меня ждет Сережа.

— Ну как, товарищ капитан? — спрашивает он почти шепотом. — Есть новости?

— Навалом, — вполголоса отвечаю я. — Слушай, сержант, внимательно. Отопри девятое купе — да так, чтоб ни одна душа не слышала. Приведи ко мне сюда пассажира из второго купе и проводника. С ними будь особенно осторожен — чтобы ни единого шороха. Сможешь?

— Конечно.

— Ну, дуй…

Не знаю, что говорил им мой помощник, но и Гаврилыч, и Лисневский возникают передо мной неслышно, точно привидения, и не произносят ни звука. Я коротко объясняю задачу, после чего сержант, а за ним Гаврилыч уходят в девятое купе. Родион Романович задерживается, пытается что-то сказать, но я слегка подталкиваю его в спину и посылаю вслед за ними.

Коридор по-прежнему пуст. Ощущение, что пассажиры давно спят, но я знаю, что это не так. Где-то, за одной из этих дверей, притаился человек, которого я ищу…

Осторожно прикрываю за собой дверь девятого купе. Сажусь слева, ближе к перегородке, отделяющей нас от восьмого купе.

Во тьме едва проглядывается грузная фигура Гаврилыча. Лисневский сидит рядом, а сержант у двери в позе человека, в любую минуту готового к прыжку. Думаю, что в таком положении ему вряд ли удобно, а ждать, возможно, придется очень долго.

Наступившую тишину можно было бы назвать полной, если бы не стук колес да поскрипывание деревянной обшивки…

Два часа тридцать минут
Я собираю все силы, чтобы не дать себя убаюкать размеренному покачиванию вагона, сонной атмосфере в купе.

Надо сосредоточить на чем-то внимание. Перевожу взгляд на светящийся циферблат часов. Еще и еще раз взвешиваю все, что мне известно, и снова прихожу к выводу, что преступник обязательно постарается вернуться, чтобы продолжить поиски. Он убежден, что в вещах и чемодане убитого денег нет. Значит, не может не предположить, что они спрятаны где-то в купе. Он обязательно вернется. Если алчность одержит верх над осторожностью. Судя по всему, так оно и будет. Весь вчерашний вечер он ждал случая проникнуть туда. Сейчас он нетерпелив, бдительность его притупилась. Утром и днем он в купе не войдет. Значит, ночью! Важно не пропустить этот момент. Временами мне начинает казаться, что он уже там, за стеной, уже ищет…

Сержант осторожно меняет позу, опирается согнутыми в локтях руками о колени. На этот раз он устроился лучше и может ждать хоть до утра, чего не скажешь обо мне. Чем больше проходит времени, тем сильней давит тревога, тем больше сомнения…

Бесконечно долго тянутся минуты. Кажется, мы сидим здесь целую вечность. Меня снова клонит ко сну. Веки наливаются свинцом. Сейчас бы подставить голову под струю холодной воды. Или встать, размять затекшие ноги. Но эта роскошь нам недоступна.

Три часа тридцать семь минут
«Конечно же, — думаю я, — он решил, что риск слишком велик, и давно спит. А утром, когда состав загонят в тупик, он спокойно…» Я не успеваю закончить свою мысль.

Какой-то звук доносится сквозь перегородку. Напряженный до предела слух старается уловить еще хотя бы один шорох. Тщетно. Никто из сидящих не подает признаков беспокойства. Неужели показалось?.. Так или иначе надо принимать решение. Если сейчас блокировать восьмое купе и там никого не окажется — вся моя затея летит к чертям. Если же преступник там, а мы будем ждать и дальше, то можем упустить его, дать уйти.

Еще раз взвешиваю все «за» и «против».

Нет, надо ждать.

Бесшумно придвигаюсь к перегородке. Кожей лица ощущаю ее шершавую поверхность, прижимаюсь к ней, выжидаю, притаив дыхание. Мгновение спустя отчетливо слышу, как по стенке ящика под нижней полкой провели рукой. Потом осторожно закрыли крышку…

Он там! На этот раз никаких сомнений.

Выпрямляюсь. Достаю из наплечной кобуры пистолет, снимаю его с предохранителя. Вижу, что сержант последовал моему примеру.

Мы выходим в коридор. Сергей, обойдя меня справа, стремительным рывком отодвигает дверь восьмого купе. В образовавшемся проеме темно.

— Сопротивление бессмысленно! — слышу я свой собственный голос. — Поднимите руки и выходите спиной вперед!

Секунды тянутся долго, очень долго. Затем раздается звон разбитого стекла. Вместе с порывом холодного промозглого воздуха из купе вылетает короткая, как блеск молнии, вспышка. Потом резкий звук выстрела. Одновременно с сержантом бросаюсь вперед, в темноте натыкаюсь на чью-то спину. Толчок от второго выстрела отдается в моем теле. Пуля с визгом рикошетит о металл, вспарывает обшивку.

Свет заливает купе, и я встречаю яростный взгляд лежащего на полу Кваскова…

Три часа пятьдесят пять минут
Лисневский шепчет мне на ухо:

— Это он, товарищ капитан. Я узнал его голос. Это он был в купе у Рубина.

Сержант, успевший надеть на Кваскова наручники, протягивает мне паспорт, бумажник, ключи. Пистолет лежит на откидном столике. Рядом — пустая обойма и четыре желтых тупорылых патрона. Сам Квасков сидит напротив, рассматривая свои порезанные стеклом руки. Его узкое лицо лоснится от пота, опухшие веки почти полностью закрывают глаза, оставив лишь узкие, как амбразуры, щели, — как видно, сержант немного перестарался.

Я разъясняю Кваскову его права и объявляю, в совершении какого преступления он подозревается. Он молчит, и говорить приходится мне:

— Вчера в двенадцать часов десять минут вы вместе со своим сообщником Виталием Рубиным сели в пятый вагон скорого пассажирского поезда. Рубин вез с собой деньги, которыми вы два дня тому назад завладели, совершив разбойное нападение на инкассаторскую машину…

Смотрю на реакцию Кваскова. Он все так же молчит.

— Я могу только предполагать, но, кажется, вы с Рубиным не поделили деньги, а может, он пытался скрыться с выручкой, чтобы присвоить себе вашу долю.

— Законную долю, — вставляет Квасков слегка охрипшим голосом.

— Весь день вы искали возможность поговорить с сообщником наедине, но он избегает встречаться с вами. Рубин специально затеял игру в своем купе, он делает все, чтобы окружить себя людьми. Конфликтует с Чаурия, ищет ссоры с Лисневским… Вы терпеливо ждете. Идете в ресторан. Туда же приходят Эрих с Жоховым, а потом и Чаурия. Около десяти вечера Эрих уходит. Следом за ним выходите и вы. Ведете Жохова в туалет, а сами, оставив его там, возвращаетесь в вагон. Заходите к Рубину. Он один. Происходит короткий разговор. Он грубо отказывает вам, не хочет делиться. Вы возмущены поведением сообщника и…

— Неправда, — снова прерывает Квасков, но по выражению его лица я вижу, что мой рассказ близок к истине. — Я не убивал его. Он вообще не хотел говорить со мной, ударил в лицо… Я удержался на ногах и тоже его толкнул. Он не ожидал толчка, потерял равновесие и ударился головой сначала об откинутую верхнюю полку, а падая, об острый угол стола. Когда я нагнулся над ним, все было кончено…

Я краем глаза наблюдаю, как сержант торопливо заполняет линованный лист бумаги.

— Продолжайте, продолжайте, Квасков.

— Нечего мне продолжать, — огрызается он.

— Вы забыли рассказать, как рылись в вещах убитого.

— А зачем мертвому деньги? — криво улыбается он.

— Вы не нашли их. Перебрали все вещи, но время шло, и вы испугались, что вас застанут. Вышли, вымыли руки и вернулись в вагон-ресторан. На все это ушло меньше десяти минут. Жохов был еще в туалете. Вы увели его за столик и просидели там до закрытия. А ночью решили продолжитьпоиски.

— Этой глупости никогда себе не прощу…

Сержант протягивает мне протокол, а я совсем некстати вспоминаю о булочках и куске сыра, которые он раздобыл у бригадира поезда. Не очень свежие, но есть можно…

Андрей Молчанов КТО ОТВЕТИТ?

Эту могилу он уже видел. Стандартную, ничем не примечательную: черный мраморный обелиск с выпуклым овалом фотографии, не отмеченный ни христианским крестом, ни звездой; имя, даты рождения и смерти, вытесанные резцом; у подножия надгробия — фиолетово-блеклые, понурые анютины глазки и жирно окрашенная грубой кистью светло-зеленая решетка ограды.

Здесь он оказался случайно. Таксист, попутно решив заправить бак, свернул с магистрали к колонке; дорога шла как раз в объезд кладбища, и, глядя на рябившую в оконце дощатую ограду с выглядывающими из нее купами лип, прореженными холодными ножницами осени, он — мучительно для себя, на усилии воли — попросил остановить машину и вышел из нее. В конце концов, торопиться все равно было некуда. До отправления поезда еще оставался час, томиться в зале ожидания, в толкучке и суетном гомоне, среди таких же, спешащих отсюда прочь людей, не хотелось и провести это время, вероятно, следовало здесь, на кладбище, ибо единственное, что связывало его с городом, раскинувшимся вокруг, был именно этот черный стандартный обелиск…

Впервые он увидел его несколько лет назад, мельком бросив рассеянный взгляд, когда проходил мимо, но с тех пор стали видеться сны о нем — частые и всякий раз страшные. Порою он попросту боялся уснуть, удерживая себя на зыбкой, качающейся грани дремы, — только бы вовремя очнуться, не сорвавшись, словно со склона, туда, где будет прошлое, спрессованное в мраморную тяжесть могильного камня, наваливающегося, преследующего, доводящего до отупелого, тоскливого сумасшествия.

Накрапывал дождь: редкий, невидимый, он, казалось, висел в воздухе — горько-пряном от первых запахов осени. Сентябрьский, еще не промозглый дождь, но от поникшей листвы кладбищенской сирени уже веяло застойным холодком, и сумерки были черны и угрюмы по-осеннему, и случайный ветерок вороват и остр.

Ступив на утоптанную песчаную тропинку, он направился к могиле, однако раздумал и зашагал прочь, к выходу.

Он заметил их.

Непонятно, что делали в поздний час девочка и женщина здесь, на кладбище, у  э т о й  могилы.

Когда-то он знал и женщину, склонившуюся над бессильно увядающими цветочками, и девочку, скучающе стоявшую рядом, жавшуюся в тонком плащике. Уходя же, расслышал голос девочки — родной до мучительной боли:

— Мама, смотри, как он похож на папу…

— Кто? — донеслось устало.

— Дядя… Вон пошел.

— Танечка, не говори глупостей…

— Ну, мам… Пойдем в машину. Дядя Толя ругаться будет. Поздно ведь… Вторая серия скоро начнется, а ему еще в гараж заезжать, не успеем… Весной все здесь приберем. Темно же, мам…

Он ускорил шаг. Он повторял механически, что-то трудно сглатывая в перехваченном судорогой, как петлей, горле:

— Вот так бы оно и было… Вот так бы…

Взглянул на часы. До отправления поезда оставалось сорок минут. Как раз, чтобы успеть приехать на вокзал автобусом. Такси решил не брать. Еще предстояли дорожные траты.

В серой «Волге», одиноко торчавшей на площадке возле кладбищенских ворот, томился, очевидно, «дядя Толя». Не без труда, как персонажа из давно забытого фильма, он припомнил этого человека. То ли из внешней торговли, то ли из иностранных дел… Основательный, неглупый чиновник. Вероника выбрала надежный вариант. Без особенных претензий, зато…

— Зато! — произнес он очень серьезно. И подумал с досадой: я допустил ошибку. Мертвым нельзя приходить к живым: это напрасно, больно, и все места заняты… навсегда!

Из оперативных и следственных документов, телефонограмм
На Ваш запрос сообщаем:

Преступная группа, действовавшая на железнодорожном направлении «Юг-Т», специализировалась на хищениях из контейнеров, прибывающих из-за рубежа по валютным поставкам. В числе прочего похищены крупные партии пушнины, видео- и аудиоаппаратура, запасные части к автомобилям «Жигули», контейнер сигарет «Парламент». Засада, организованная на дистанции «31/2», ожидаемых результатов не принесла: двое преступников, застигнутых на месте совершения преступления, открыли огонь по группе захвата, воспрепятствовав ее спланированным действиям. Один из преступников скрылся на автомобиле «ВАЗ-2103», имевшем фальшивый, как выяснилось, номер. Второй преступник убит. При убитом обнаружен автомат «шмайссер» с запасным магазином, початая пачка сигарет «Парламент», зажигалка. Личность убитого установлена: Будницкий С. Г., дважды судимый, сцепщик вагонов. Результаты дактилоскопирования квартиры, где ранее проживал Будницкий, отрицательные — числящихся в картотеках пальцежировых отпечатков не обнаружено. Скрывшийся преступник вел огонь из пистолета «Вальтер PPK».


…Органами ГУБХСС задержаны скупщики-спекулянты в г. Баку и г. Ашхабаде, признавшие факт скупки в целях спекуляции трехсот и четырехсот блоков сигарет «Парламент» у неизвестного лица, чью внешность описать они не смогли. Контакт, по их утверждениям, произошел случайно, без долгосрочных обязательств…


…сообщаем: два видеомагнитофона «Панасоник», чьи номера (см. детальное приложение) совпадают с номерами из партии, похищенной на ж/д дистанции «31/2», обнаружены у частных лиц, однако первоначальный источник приобретения аппаратуры не выяснен…

Из жизни Алексея Монина
Тетка была сварливой, толстой, от нее пахло прокисшим борщом, хозяйственным мылом и рыбой; соседки по большому пустынному двору — общему на три мазанки, скрытых в тени старых шелковиц, каждодневно переругивались с ней по всякому поводу, как и едва ли не полгорода, открыто враждовавшего с этой издерганной, крикливой женщиной; а она, взвинченная бесконечными стычками, вымотанная стиркой, возней с чахлым, страдающим от недостатка воды огородом, срывала все на нем, мальчишке.

— У, поганец! — теребила его выгоревшие до белизны на южном солнце вихры распаренными, в морщинах пальцами, словно сочившимися бессильной ненавистью. — Всю жизнь сломал! Ты, мать твоя, гадина, из-за нее все! За что только крест тащу!

Он не хныкал, не старался ни вывернуться, ни огрызнуться, терпеливо пережидая ее истерику. Выместив злость, она уйдет в дом, выглянувшая во двор соседка поинтересуется у него опасливо: опять, дескать? А он, покривившись, ответит:

— Да это — как радио… — И отмахнется худой мальчишеской рукой взрослым, усталым жестом.

Ребенком он себя и не помнил. Он всегда был взрослым. Потому что родился незадолго до войны, а после войны становиться маленьким было поздно и невозможно. Война же вспоминалась как самое первое осознание жизни. Голос ее — рокот самолетов, далекая стрельба — его не пугал, представляясь чем-то естественным и обычным, сродни звукам природы: шуму дождя, моря, ветра. Пугало другое: настороженные улицы, ползущие по ним громоздкие грузовики-фургоны с брезентовым верхом и подслеповатыми глазницами лобовых стекол; ропот вполголоса взрослых и растворенный в воздухе страх, невнятный и липкий. Страх тех, кто являл для него защиту и утешение. Страх и затаенность. Везде и во всем. Может, именно страх и пробудил в нем рельефное, словно бы черно-белое восприятие жизни, без пестроты и полутонов — подобное звериному, когда добро должно быть проверено и испытано, а зло — постоянно ожидаемо; когда интуиция опережает рождение чувства и мысли, подменяя их.

Отец — рабочий в порту, погиб при первой же бомбежке, оставшись безымянным ощущением чего-то сильного и надежного в его детском сознании, а мать вспоминалась, оживая в памяти какими-то угасающими озарениями, однако, когда он смотрел на фото ее, припрятанное теткой в комод, образ вдруг обретал постоянство, пространство и перспективу, будто где-то в зазеркалье фотокарточки жил, как в заточении, человек: миловидная, с застенчивой улыбкой женщина… Волосы, уложенные «корзиночкой», тихая, извиняющаяся улыбка… И слышался голос, вернее, интонация — неясная, ускользающая, но ее, материнская… Он понимал это нутром… А после всплывали слова — далекие, как бы приснившиеся: «Лешенька, сынок, если увидишь дядю Павла… Кукла… Передай: мама наказывала отдать тебе куклу…» И отчетливо виделось последнее из того самого страшного дня: ситцевая занавесочка, опасливо отодвинутая рукой матери, напряженно-окаменевшее лицо ее в перекрестье оконной рамы, а там, за окном, — пятнистый кузов машины, из которого беззвучно и ловко выпрыгивали, поправляя каски, большие, сильные солдаты с такими же напряженно-окаменевшими лицами… И первый, захолонувший душу ужас беды…

С треском ударили в дверь.

Она вывела его через черный ход.

— К тете беги. Быстро беги, Леша…

И все. Больше он мамы не видел. Прибежал к тете, расплакался; картавя, рассказал о страшной машине и заснул в слезах. А когда проснулся, была другая жизнь. Без мамы.

Поговаривали, будто мать увезли в гестапо, но поговаривали всегда неопределенно и сухо, подразумевая некий, лежавший на ней грех. Лишь однажды, вскользь тетка буркнула: дескать, мать была связана с партизанами, после ее ареста пошли провалы, и… кто знает, не повинна ли в них она? Толком же никто ничего не ведал. Но слушок креп, и, взрослея, он, Алексей, каждодневно и все отчетливее ощущал поле отчуждения взрослых и сверстников вокруг своего мирка, где была мазанка, дворик, занавешенный бельем, одинокий абрикос у ограды, чьи плоды, обрываемые мальчишками, никогда не успевали вызреть; голая солнечная пустошь перед покосившимися дощатыми воротами и куцый огородик с колдовавшей над ним теткой. В этом мирке было покойно, сонно и необыкновенно скучно. Так он и жил: один на один с теткой, сестрой отца, которую не любил и побаивался; и еще — со своим взрослым детством. Жил у синего моря, зовущегося Черным.

В подвале малограмотной тетки хранилась уйма книг — остатки библиотеки, растащенной с пожарища, и друзей он находил в книгах: отважных пиратов, благородных рыцарей, отчаянных ковбоев; а когда чтение надоедало, любил уходить куда-нибудь подальше: то на карьеры, то на скалистое взморье — ловить крабов, нырять за рапанами, подкалывать острогой ленивых ершей-скорпен либо искать нежно-розовые, намытые волной сердолики среди шуршащего мониста влажной прибойной гальки. И всегда при этом сочинять разные сказочные истории, героем которых — самым сильным и удачливым — был он.

И вот наступил День. День Второй. День Первый принес разлуку навсегда с матерью. День же Второй… предварял жизнь. Он часто возвращался после к тому дню — главному рубежу; знойному дню штиля и одуревшего в покое моря со стеклянной, покорной водой; вспоминая мягкий, мучнистый, прах пыльной дороги, высоченные пирамидальные тополя по краям ее и себя — возвращающегося домой с пляжа с кошелкой, полной крабов: зеленых «песчаников» и золотисто-коричневых «каменщиков», — в предвкушении, как будут они вариться на костерке в настоящей фашистской каске, найденной накануне в кустарнике; как начнут краснеть колючие панцири и как, отколупнув ногтем пленочку на сгибе клешни, он обнажит горячее, сладкое мясо и выдернет зубами первое нежное волоконце. А потом сварит мидий, наловленных еще утром, — целое ведро, набросав в отвар мяты. Вот и обед! И тетка будет довольна — как-никак, а сэкономили! А чтобы вовсе подобрела, принесет он ей к вечеру четыре ведра воды, пусть колонка почти за километр от дома. Ничего, на пользу. Он же хочет стать самым-самым сильным, и он станет таким! Кто из мальчишек доныривает до дна у старого пирса, где затопленная баржа? Только он! А там мало кто из взрослых сподобится, пятнадцать метров там глубина… А он — хоть бы что! Сглотнет слюну раз-другой, когда уши заломит, и все дела!

Тетка встретила его какой-то внезапной, пугающей лаской. Преувеличенно восхищалась крабами, обнимала за плечи, целуя в макушку; тут он заметил на ней выходное платье; волосы, обычно прихваченные грубым гребнем, обрели некое подобие прически; на ногах — узкие, с трудом втиснутые на толстые лодыжки туфли аспидно-черной лакировки — при такой-то жаре! Жгуче-малиновая помада на губах и легкий, неприятный запашок вина… А затем, войдя в дом, он узрел маленького человечка с насупленным узким личиком, коротко и деловито, как равному, кивнувшего ему. И пробежал внутри холодок пугающего предчувствия.

— Ты взрослый… — слышал он теткины слова, доносившиеся сквозь ее сентиментальные всхлипы. — Я тебя взрастила… Пора и свою жизнь устроить, Леша. И тебе в люди выходить надо…

— Детдом? — спросил он, зная — да, детдом.

— А нет, нет! Там… интернат называется. Хорошо там, ребятишки, весело. В Харькове это… Вот дядя Павел договорился уже. Директор — брат его, в обиду не даст…

«Никогда!» — кричало в нем все с болью, яростью и обреченностью, но он покорно выслушивал ее слова, сознавая: вот и конец маленького его счастья… Там тоже будет город, но другой — не в наступающих на море холмах, а на скучной, ровной земле. Да и не увидит он города за казенными стенами, где царят распорядок, учеба, зубрежка, злые подростки… А море останется здесь, и холмы, и крабы в расселинах скал, и раковины на прозрачной глубине, и старые шелковицы с гроздьями белых и сиреневых ягод… А потом словно ударило: дядя Павел… Кукла… Ситцевая занавесочка, серая громоздкая машина, солдаты, горохом посыпавшиеся из кузова…

— Хорошо, тетя, — сказал он. — В Харькове интересно.

Ах, какой восторг начался после этих слов, какой восторг! Даже тот, с узким личиком, хлопнув его по плечу, высказался: ты, мол, не теряйся, где наша не пропадала, вообще — умный пацан! А после мигнул тетке, и тетка, засмущавшись, сообщила вдруг, что постелет ему сегодня на улице — больно уж душно в доме… Он поначалу удивился: чего это она о ночлеге? — день еще стоит, жара… Ну да.

— Конечно, тетя, — сказал он.

Чинно пообедали. Втроем.

— А вы… — набравшись смелости, спросил он у узколицего, — в войну где были?

— В войну? — с неудовольствием оторвавшись от тарелки, переспросил тот. — Ну… далеко. А чего?

— А раньше бывали здесь?

— В Крыму? Ну… до войны когда-то…

Не тот дядя Павел… Тот не пришел. Кукла… Да, с куклой он пришел тогда к тетке; с куклой — ныне разломанной, распотрошенной, валяющейся в пыльном углу сарая. Какой-то выцветший, без руки клоун… Конечно! Еще несколько лет назад, следуя какому-то наитию, он распорол куклу, пытаясь найти в ней что-то… И нашел, кажется, клочок бумажки с непонятным рисунком. А где клочок? Выброшен?

Он встал из-за стола, поблагодарил тетку за обед и отправился к сараю. Стряхнув липучие, свалявшиеся нити паутины, взял клоуна. И в разрезе ветхой материи тут же увидел съеженную бумажку, облепленную опилками и обрывками линялых ниток.

Внезапно во дворе раздался голос тетки. Он отшвырнул останки куклы обратно в угол, сунул бумажку под майку и, отодвинув доску в стене, шмыгнул прочь. Привычно перемахнул через забор и улицей побрел к морю. У парапета железной дороги, проходившей вдоль городских пляжей, остановился. Достал из-под майки влажный от пота листок, развернул его. И увидел план: поселок, три дороги, расходящиеся от него, лес, кружок с надписью «валун», от которого вверх шла пунктирная черточка с обозначением «3 м» и стоял крестик. Все.

Для чего же нужен был так и не пришедшему дяде Павлу этот клочок бумаги? И что означает он? Поселок находился неподалеку от города, он, Алексей, бывал в нем. Знать бы раньше — наведался, посмотрел бы, что за валун… Но не пробуждалось сознание, не звало к действию, а теперь — времени нет, кончилось оно — время забав и бездумия…

Домой он вернулся к вечеру. Тетка, порядком уже захмелевшая, сменила навязчивую ласку на высокомерное снисхождение.

— Прошатался до ночи?.. А мне стелить? Ну-ка… Вон топчан под яблоней, одеяло… Сам давай устраивайся, не маленький, здоровенный лобище… Собирать тебя завтра еще весь день!

Завтра?!

— Почему завтра?! — вырвалось у него с ужасом. — Три дня еще до сентября…

— Завтра, — отрезала тетка и ушла.

Он лежал на топчане словно окаменев. Лежал долго. А потом расплакался. Беззвучно, всем нутром. Звезды ходили хороводами в глазах, мысли были ни о чем, и вспоминалось лишь сегодняшнее утреннее море — светлое, обновленное и тихое. Вспухал и мягко опадал песок под ногами, солнечные змеи переплетались, уходя в синь глубины, и он тоже шел за ними, как зачарованный.

Нет! Он встал, отогнав подступающий сон. Сон означал покорность. И если он заснет, то завтра утром будет бесповоротно поздно. Он подчинится. А разве так поступали сильные, прекрасные люди, о которых он читал? Нож у него был. Настоящий немецкий штык. Завернутый в тряпицу, хранившийся под скатом крыши. Вот он — грозно-тяжелый, остро отточенный… Он сунул его под цветастую подушку. Затем спеленал шерстяное одеяло в тугую скатку — пригодится.

Дверь в дом была заперта на внутренний крючок, но с крючком он справился легко, поддев его через щель заржавленным обломком ножовочного полотна.

Вошел, чутко прислушиваясь к дыханию спящих, раскрыл шкаф. Свет луны резко и бело отразился в зеркале, укрепленном на тыльной стороне дверцы.

Замер на миг, ощущая не страх, нет, — ожесточенное, расчетливое спокойствие умелого вора. Вытащил лежавший в самом низу старенький рюкзачок, взял свой свитер, куртку, пару носков и белье. Собрал со стола продукты. Методично и тихо. На тумбочке лежали часы узколицего, мутно зеленевшие фосфоресцирующим циферблатом. Он прихватил и их — украв в первый раз, но так, словно бы крал до этого все время. После, обшарив пиджак благодетеля, выгреб все деньги — шестьдесят рублей с мелочью. Раньше такая сумма показалась бы ему сущим богатством, теперь же — мелочью, бумажками, необходимыми для жизни. Чтобы поддержать свою маленькую жизнь, не унижаясь перед жизнью большой.

Постоял, раздумывая: все ли? Кажется, да, все.

Не скрипнув половицей, ступая с пяток на кончики пальцев, пригнувшись, прошел в горницу. Выпил крынку козьего молока — не хотел, но выпил. Впрок.

У ворот задержался. Знакомый двор, погруженный в ночь, обрел неизвестные, отчужденные черты. Три мазанки размыто белели в отдалении. Захотелось плакать. Снова. Но с этим он справился. К тому же надо было спешить. Через шесть-семь часов проснется тетка; и, как только ею будет осознан его побег, город станет ловушкой. Он должен успеть… Он должен сделать все, чтобы воплотилась дремлющая его мечта, властно пробудившаяся сегодня и позвавшая прочь отсюда. Он обязан как-то попасть в порт и сесть на корабль. И в трюме приехать в какие-нибудь расчудесные страны, где тоже обязательно будет море, и скалы, и крабы, но только все лучше, и люди лучше, и уж там он будет всем обязательно нужен…

В тени уличных деревьев он пробрался к набережной, нырнул в кустарник, заполонивший приморский газон, и начал пробираться к порту. А когда подобрался близко, застыл, пораженный внезапным открытием… Совершить задуманное оказалось невозможным. Днем порт выглядел иначе — доступным, шумным… Ночь же беспристрастно обозначила все выверенные границы его…

В порту сиял свет, высветляя подходы к сетчатой ограде, вдоль которой прохаживались какие-то люди… А корабли стояли далеко, и море вокруг них тоже ровно и продуманно освещалось, а пограничные прожекторы, бороздившие небо, вдруг неожиданно и коварно бросали свои лучи то на воду, то на берег.

Неуклонно занимался ранний рассвет; улицы серели, пустыми и равнодушными глазницами смотрели окна домов, море казалось холодным и жестоким…

Он натянул куртку, привстав из-за куста.

— Ты… что тут делаешь, мальчик?

Милиционер вышел словно из ниоткуда, тут же уверенно направившись к нему. Красное, синее, черное. Околыш, китель, сапоги. Цепкий взгляд ухватил рюкзачок:

— Куда собрался? В Грецию, поди? Или в Турцию?

Он ловко поднырнул под расставленные руки, а после, подгоняемый нудно повисшей в воздухе трелью свистка, долго бежал по переулкам. Ужас давил его; ужас и ненависть — что он сделал этому милиционеру, что?!

У кинотеатра стояла грузовая машина. Двигатель работал, шофер, взобравшись на бампер, ковырялся под раскрытым, как гигантский клюв, капотом.

Он прислонился к стене дома, вдавившись в нее; затем короткими прыжками, приседая, подобрался к кузову, закинул в него рюкзак и, подтянувшись, перевалился через борт. Затаил дыхание. Сейчас шофер заглянет в кузов, обязательно заглянет — ведь он так громыхнул башмаком по дощатому настилу, так неудачно!

С тяжелым лязгом замкнулся замок капота. Чиркнула о коробок спичка — водитель закурил. Хлопнула дверь. Заверещали шестерни стартера. Машина содрогнулась на месте и поехала. Выехали за город, началось шоссе с голыми степными обочинами; затаенно полыхнуло солнце из-за далекого пригорка, и тут к нему пришла вязкая, безнадежная усталость. И он заснул. Проснулся от надсадного, с хрипом рева мотора; старый грузовичок с трудом взбирался в гору по крутой грунтовой дороге. Вокруг стоял лес. Машина тяжко дернулась — водитель включил нижнюю передачу. В этот момент мелькнул дорожный указатель со знакомым названием поселка…

Чисто интуитивно, мало что соображая одуревшей от случайного сна головой, он перевалился через задний борт, ухватив под локоть рюкзак, и спрыгнул на дорогу. Упал, перевернулся в пыли и юркнул в упругие заросли кизила, больно хлестнувшие по лицу розгами веток, ослепившими.

Когда он протер саднящие веки, разболтанно вихлявшийся кузов машины уже скрывался за гребнем подъема.

Неподалеку нашел родник. Умылся, съел кусок хлеба. Утро постепенно набирало силу, солнце начало припекать, пора было идти… Но куда?

Он вспомнил дорожный указатель, следом — бумагу с планом, где обозначался тот же самый поселок… Пойти разведать что-либо согласно рисунку? А собственно, что еще оставалось делать? В порт — окончательно ясно — не проникнешь. В город нельзя — там его ищут… Ну, что же, он пойдет по маршруту, начертанному на бумажке. Неизвестно на что надеясь, но пойдет.

Холмистым лесом он обогнул поселок. Дорога, указанная на схеме как основная, была давно заброшена: порой на нее наступал кустарник и колючая трава, иногда ныряла она в разломы выветренных скал, теряясь в них, переходя в едва приметную тропку.

Когда-то здесь шли бои. Прошло уже одиннадцать послевоенных лет, но еще не ушли в землю стреляные гильзы, дырявые каски; из-под россыпи камней он вытащил прогнивший остов автомата, сразу отбросив его в сторону. Такие находки не удивляли: снаряды, патроны, части оружия он и другие мальчишки обнаруживали в округе частенько, относясь к ним с равнодушием. Валун выступил из-за поворота внезапно и массивно — как бы поджидал его… Даже и не валун — остаток скалы, разрушенной дождем и ветрами, сгладившими ее ребра, отполировавшими податливую породу, как яичную скорлупу. Но и в ней уже наметились глубокие трещины — предвестники новых разломов.

Он сверился с планом. Тот валун, определенно тот. Обошел его, оскальзываясь на неверной осыпи рыхловатого песка и мелких камней. Вот расселина, чертой указанная на схеме, «3 м» конечно же означает три метра. Он старательно отшагал их и остановился, прислушавшись… Никого. Ни шороха, ни ветерка. Опустил взгляд под ноги. Неужели что-то там есть, в земле?

Вытащил штык. С силой вонзил его под корень какого-то дикого цветка. Еще раз, еще. Лезвие легко уходило вглубь, до «уса» рукоятки. Если тут «что-то» и было, то наверняка требовалась лопата. Он понимал это, но все же, стоя на корточках, продолжал упорно, со всего размаха кромсать штыком землю.

Глухой удар. Свело соскочившие, врезавшиеся в упор пальцы.

Он вырезал кусок дерна, просунул осторожно руку в прохладу сухой почвы, обмирая в неожиданном подозрении: вдруг мина?! — и ощутил влажный холод металла… Аккуратно начал поддевать земляные пласты, складывая их рядом. И вскоре увидел люк. Тяжелый чугунный люк с рычагом ручки.

Собравшись с силами, отодвинул его. В лицо пахнуло колодезной застоялой прохладцей. Чернота — и уходящая вниз деревянная, в мучнистом налете плесени лесенка.

Зажег спичку, склонившись над провалом и щурясь от медленно разгоравшегося огонька… Бревенчатые стены и пол, какие-то ящики…

Робко ступил на лесенку, сошел по ней вниз.

В первом ящике хранились мины — в пушистой, как мох, ржавчине. Во втором — несколько изъеденных коррозией винтовок. Третий был набит патронами — целехонькими. Густо промасленная бумага надежно сохранила металл.

Он копался в подземелье около часа, понимая: перед ним — заброшенный партизанский тайник. Нашел пару немецких «шмайссеров» — новеньких, в масле; пять гранат, десяток тщательно законсервированных пистолетов. Многое другое безвозвратно сгнило.

Прихватив тяжелый, в жирной смазке парабеллум, он выбрался наружу. И словно попал в иной мир — странный своей спокойной обыденностью и отстраненностью от него — лихорадочно возбужденного, потрясенного… Разверстый зев люка виднелся преддверием какой-то ирреальности, полной мрачных чудес.

Он оторопело смотрел на оружие — грозно-красивое, надежное, и его захлестнула сумасшедшая, воспаленная радость. Даже не представлялось, что те полуистлевшие металлические остовы, которые он находил раньше, могли иметь что-то общее с волшебным совершенством вороненой гладкой стали и рубчатой, твердо вжимающейся в ладонь рукоятью, заключавших в себе послушную ему мощь, право на власть и бесстрашие…

Закрыв лаз, он аккуратно переложил куски дерна, подогнав их — один в один, без зазоров. После, утрамбовав землю, придирчиво оценил: заметны ли какие-либо следы? Нет, здорово все замаскировано, надежно таятся его сокровища…

Изнеможенно, как после тяжкой работы, опустился у подножия валуна. Механически достал из кармана план-схему, поджег…

Глядел на огонь, болезненно морщась, едва не плача… Почему? Лишь потом, многими годами позже уяснил: в огне том горело прошлое… Прошлая война, память о маме, грузовая машина, солдаты, так и оставшийся неизвестным дядя Павел…

Но от слез удержался, хотя и запомнил их — невыплаканные. И пронес их через десятилетия — тогда неведомые.

Бумажка сгорела; растоптав ее, он вытащил из рюкзака чистую майку и любовно протер парабеллум. Выгреб из куртки патроны, набив три обоймы. После кончиками пальцев ласково погладил шероховатую рукоять пистолета. Стрельнуть бы… Хотя к чему лишний шум? Ствол к тому же надо прочистить… И сегодня же, сейчас же, выбираться отсюда на материк. Там много городов, много людей… Много денег. Их у него сейчас кот наплакал, но они будут.

Исподволь точивший его страх оказаться пойманным ушел. Он уже не боялся ничего. И не из-за того, что держал в руках оружие. Теперь у него была тайна… Своя большая тайна, которую нельзя доверить никому и с которой он будет сильнее всех!

— Я вернусь, — прошептал он скрытому в земле арсеналу, — вернусь, слышь? Вот стану взрослым, и… Ты меня подожди…

И, сжимая парабеллум, побрел через лес. Ему была нужна железная дорога.

Из оперативных и следственных документов
29.03 …при производстве ремонтных работ в траншее теплотрассы обнаружен труп мужчины. Смерть, по заключению судебно-медицинской экспертизы, наступила около недели назад от проникающего пулевого ранения в грудь. Есть основания полагать, что время смерти совпадает с датой заполнения траншеи грунтом. Необходимость ремонтных работ была вызвана расхождением сварного шва на магистральной трубе. Личность убитого не установлена, отпечатки пальцев в дактилоскопических картотеках не имеются. Одежда — импортного производства. В карманах обнаружены табачные крошки, совпадающие по своему составу с набивкой сигарет «Парламент» (производство США). Результаты трасологической экспертизы: выстрел был произведен в упор, из пистолета «Вальтер PPK», в настоящее время находящегося в розыске.


22.03 …на 21 километре шоссе обнаружены два трупа мужчин с огнестрельными ранениями. На трупах — форменная одежда работников ГАИ. Согласно результатам дактилоскопирования, убитые — жители Ростовской области, ранее судимые: Семенов В. В. (кличка «Шило») и Скурин Д. И. (кличка «Псих»). Экспертиза показала: выстрелы были произведены с близкого расстояния, из пистолета «Вальтер PPK», в настоящее время находящегося в розыске. По оперативным данным, убитые связаны с преступной группой, возглавляемой жителем г. Ростова-на-Дону Овечкиным М. П. (кличка «Равелло»), неоднократно судимым за разбойные нападения и квартирные кражи.

Версия: Семенов В. В. совместно со Скуриным Д. И. встречали на шоссе известную им машину, перевозившую ценности, захват которых не удался. Около места обнаружения трупов выявлены следы белой «Волги». Результаты экспертизы микрочастиц краски, оставленных на кустах при въезде в лес, проб масляных пятен на грунте и отпечатков протектора прилагаются.

В двух километрах от места обнаружения трупов, в лесу, найдена автомашина «ВАЗ-2106» без номерных знаков. На дверных ручках и рулевом колесе — отпечатки пальцев убитых Семенова В. В. и Скурина Д. И. Личность владельца автомобиля выясняется.

Алексей Монин. Кличка «Матерый»
Дорога подходила к концу. Скоро он будет дома, где можно наконец отоспаться — сутки, двое, времени он не пожалеет. Отоспится же он не в городе — не в квартире законной и не в коммуналке конспиративной, а на даче Машиной — сосны, апрельский озоновый воздух, мягкий велюр дивана… Выпьет коньячку, чтобы снять стресс, — хоть и не выносит алкоголь с детства, но позволит себе, ладно, лучше ведь, нежели димедрол какой… А после в небытие, перемежающееся редкими всплесками осознания себя в сладкой дреме. В высоком окне — синее небо, хвоя, а вокруг — уют теплой спальни… Быстрее бы! Устал…

Одно точило: что ждет по возвращении? Вдруг — завал в делах? Вдруг что-то с Хозяином, с шестерками? Вечное, вошедшее в кровь ожидание неожиданного, страх неизвестности.

Не терзайся, убеждал он себя, еще какой-нибудь годик, и все. Дальше будет лишь море, Маша, дом, где и короля не стыдно принять: с оранжереей, балконом, каминным залом и холлом… Он запнулся на этой мысли — не надо, ты вымотан, отстранись от всего, от мечтаний тоже. Будь частью машины, ее следящей системой, а думы и переживания оставь на потом… И лучше всего — до того дня, когда приедешь к Маше. Навсегда приедешь. Со слегка измененной после пластической операции физиономией, с новой фамилией в паспорте… благо фальшивомонетчик Прогонов документики справил замечательные. Надо бы, кстати, на всякий случай и еще у него чистыми бланками поразжиться… А вообще — опасный Прогонов свидетель, Вольдемарыч этот. Убрать? Не сегодня, не сейчас, конечно. Сейчас ты — следящая система машины, так выражается Хозяин. Разметка, скорость, встречные, обгоны, запас по дистанции — вот твоя проблематика.

А все же хорошо, что не поленился, заехал на Азов, хоть крюк вышел немалый. Зато душа не ноет: освоилась Машенька на новом месте, обжилась. Садик-огородик, фрукты-овощи… Даже тархун с анисом в рассаду вывела… ох, баба! Бриллиант! А в доме? Дворец! Музей! Машенька! Вот странно-то как… Никогда никакой любви для него и в помине не существовало. Женщины? Их было множество великое. Порой увлекался даже, да. Но чем кончалось? Или истериками, жаждой властвовать над ним, или попросту бытовой скукой… Просто было лишь с проститутками. Он платил, они работали. Красивые создания ценились дорого, но тут уж, по его убеждениям, жалеть денег представлялось… порочным. И вот как-то, в дымном гомоне интуристовского бара, размышляя о девочке на ночь, шепнул он шестерке своей, ведавшей здешними шлюхами: кто, мол, такая там, за соседним столиком?.. Э, Матерый, ответила шестерка бархатно, то не в продаже. То само по себе. Она свободу отработала, она и тебя перекупит. Назвала шестерка и двух бывших мужей незнакомки — отошедших в мир иной согласно судебным приговорам. И понял Матерый: жизнь этой женщиной наизусть выучена, все открытия позади, равно как и надежды с восторгами, а потому приглянуться ей — задача практически без решения… Но — приглянулся. Годы убил, а добился ее. И вот настало утро, когда проснулись вместе, посмотрел он ей в глаза, и ответила она ему на невысказанный вопрос: «Буду верной».

Так появился друг и партнер. Любовь? О ней не говорилось, не думалось. Пусть любят другие, кто о том ведает, решил он. Меня же устроит кондовая надежность битой бабы. Э-эх, дурак! Не знал любви и знать не хотел, доступность случайных, ветреных попутчиц выхолостила душу, а любовь все равно пришла, пробилась сквозь коросту сердца, и теперь нет у тебя ничего, кроме любви; все остальное — белиберда, текучка, поденщина…

Машенька! Как бы быстрее возле тебя очутиться, ведьма; как бы быстрее, родная моя…

Стоп! Ты — следящая система… Прочь все воспоминания, прочь! И события дней последних, оставшиеся там, за спиной, и фрагменты их, назойливо всплывающие: клювы нефтяных насосов под Баку, постовые со смуглыми лицами, прохладный подвал караван-сарая с вишневыми скатертями на столах и хрусталем; штормящий Каспий, браконьерские ладьи, осетровые и белужьи туши в звездных костяных шипах, чаны с черной, липкой икрой, бледно-розовые потроха рыб, чем-то напоминающие поросячьи… Точно: в Иране осетровых не едят: рыба — свинья… Ну, чудаки! А мы лопаем! И слава богу, что пока лопаем! Икры же этой в «Волге» — две трети багажника! Одна треть — балык. Ах, Прогонов, спасибо за специальный документик… Гореть бы без него на этом маршруте, причем по-дешевому, за копейки. Но как не урвать? Хозяин бы, конечно, от возмущения лопнул, узнай, на какой риск иду… Грешим за его спиной, грешим… Ох, будет концерт, как проведает… Хотя куда он без нас? Он — мозг, а мы — руки. Шаловливые. Плохо это! От начала до конца плохо. Жадность фрайера… Ну, ехал бы сейчас порожний, скучающе, чинно… Сколько вся икра стоит? Тьфу! Нет, надо лишний червонец сорвать с куста! Ну, лишние тысячи… Чуть больше их или чуть меньше, какая разница? Жлоб ты, Матерый! Нет у тебя кругозора, нет широты, прав Хозяин! А погоришь — его подведешь… Все, кончай, Матерый, с такой мелочевкой, кончай! Икорку через Леву сплавишь в последний раз, и пусть Лева из игры рыбной выходит. Ненадежен он, торгаш, продаст в полкасания, хоть и есть у него с блатными своя линия по всей стране. Да и тебя Лева опасаться начал, по всему видно. Сдрейфил. Силу за тобой почувствовал, масштаб; а страх перед компаньоном — чревато это, склизко. Тем более — повязал ты Леву когда-то на серьезных кушах, на погромах железнодорожных; через него, барыгу, много чего ушло, а сейчас прикидывает Лева: какой срок за то самое «много»? Ведь не в архиве то самое; да и вещички еще в обороте; вдруг, не ровен час, вылезет для сыщиков кончик? Занервничал Лева, задергался. А почему? Дна у него нет, лечь некуда. Грянет час страшный, протрубят трубы или фанфары, и загремит под их завывания Лева в преисподнюю, потому что воровал без оглядки, текущим днем жил, а будущего себе не сочинил, да и деньги никогда не умел вкладывать — или проматывал, или копил. Их удел, торгашей. И твой когда-то удел был, Матерый. Помнишь? А помнишь, как года три назад славно посидели ночку у Хозяина за разговорами? Что тебе Хозяин напоследок сказал? Время, сказал, ныне разухабистое, пей-лей, народное — значит, твое; но настанет момент, и другая демократия поспешит сменить нынешнюю, и всех перепивших и переевших она опохмелит. Знаю: обманываете вы меня, в люди я вас тяну, а вы обманываете… И за обман поплатитесь. Вместе со мной. Потому если спастись хочешь — готовь отступной вариант. Срочно: гуляночка на закате…

Крепко ему, Матерому, эти слова в душу запали, отрезвили. К тому же имелось, чем дорожить: Машей — случайно и счастливо встреченной, первой  ж е н щ и н о й, смыслом всего.

Нашедшейся, как драгоценный камень среди пляжной гальки. И ради нее стоило подготовить то будущее, где место лишь цветам, морю, любви и солнцу. И так — до конца. Покуда сон блаженный — как тот, что предвкушаем сейчас — с соснами и березками за синим дачным окном в кратких моментах пробуждения, — не сменится мраком навсегда, ничем.

…Груз полагалось оставить на перевалочной базе в Подольске, в одном из гаражей.

Он открыл багажник, механически надел перчатки и подумал: глупо… Сколько людей хваталось за эти канистры с икрой, за фольгу, которой обернуты балыки… Да и в гараже этом наверняка есть отпечатки пальчиков тех, кто знал либо видел его. Если суждено, так или иначе найдут…

Вновь колко сжала горло обреченность. Быстрее бы… Гараж был ангажирован Левой у директора местного ресторанчика, кормившегося на браконьерской рыбке и икре с самого начала «предприятия». Крепкий гаражик, снабженный тремя внутренними замками повышенной секретности; литыми, будто чугунными, воротами; оформленный дальновидно на дядю директора — инженера, вышедшего на пенсию, — то есть человека с нейтральным, неассоциативным общественным статусом… Конспиративную цепочку Матерый просчитал точно: бармен, правая рука директора, в случае возникающих у шефа неприятностей, оперативно связывался с шестеркой Матерого, и, пока милиция выходила бы извилистыми путями на гаражик, содержимое бы его перебазировалось. Директору тоже внушили: горишь, гори один. Купил икру или рыбу случайно, продавца помню смутно: лысый, в очках. Чистосердечное признание — штука хорошая, но учти: идешь на срок в одиночку — часть первая; с компанией — вторая, а то и третья.

Закрыв гараж, Матерый снял номера с машины в поросшем кустарником закутке возле гаражей и, достав лопату, закопал их. Номера «светились», долой! Рукастый Толик-мастер отштампует новые, а техпаспорта Прогонов рисует как дружеские шаржи.

Взглянул на часы. По времени он укладывался точно, несмотря на проделанный крюк к Азову… Успел. До Москвы — рукой подать, а там — первый же телефон, контрольный звонок Леве: «Привет. На уху есть…» Он выехал на магистраль. И прислушался к себе, к неприятному, тягостному чувству, непонятно отчего крепнувшему с каждой минутой… Впервые оно пришло к нему, когда выезжал из Ростова. Будто следил за ним некто всевидящий и коварный. Нервы? Здоровая настороженность? Или смертельно устал?

Попытался вспомнить цифры новых номеров; не вспомнил. Стянув зубами перчатки, бросил их на сиденье, прошептал, успокаивая себя: не психуй, если бы что — брали бы у гаража, на горячем. Однако тревога не отпускала. Тренированное чутье словно талдычило: не так что-то, что-то не так…

— Черт! — не удержался он. — Отпусти… Всю жизнь меня крутишь; я-то знаю: есть ты… Ну, отпусти! Сыграй на руку, хоть не из твоей я гвардии, не люблю тебя…

Обновленное свежим асфальтом шоссе полилось под колеса туго, широко и свободно.

Двое в форме. ГАИ. Полосатый жезл, белые перчатки… Машины рядом нет. Останавливают… Проскочить? Сзади — лабух в желтых «Жигулях», догонит навряд ли… Эх, рация у них…

Тормознем. Наверняка не по нашу душу, так захват не производится. Хотя… В любом случае — попросят подвезти. По выражениям лиц видно. Чуть проедь… Вот. «Вальтер» из-под сиденья под ногу, предохранитель спусти… Безразличие, легкая усталость… Зеркало подправь — один сзади сядет, горло пережмет, если всерьез это… Не по-хозяйски бредут, семенят, как фрайера, вприпрыжку… Лейтенант и сержантик. Ну, рожи! Лимитчики? Первый, лейтенант, еще ничего так, а… Ну-ка соберись. Не по этим ли сволочам тревога тебя ела? Напрягись, как струна; не ублажай душу, что без груза; номера — липа, техпаспорт — липа… Матерый приспустил стекло.

— До поста довезешь? — наклонившись, спросил лейтенант — молодой приземистый парень с рысьими, зеленоватыми глазами.

— Можно.

Уселись. Лейтенант — на переднее сиденье, сержант — позади. Чем-то они не нравились ему, эти милиционеры. Было в них что-то неестественное, шедшее от примет даже внешних: дурноватое, чуть отекшее лицо лейтенанта — без режима живет, разбросанно; а сержант — жесткий мужик, таких на плач и сердобольность не прикупишь — только силой, властью. И озабочен сержант как-то мрачно, целеустремленно, до ломоты в скулах.

Нет, не гаишники они… Может — оперы? Тоже нет. У оперов — печать на печати, сразу видать… Да и не стали бы оперы вымученных сюжетов накручивать, взяли бы на посту, чего мудрить? А может, ряженые? Похоже! Деньги… Везу деньги. У гаража выследили и, пока копался там, чуток опередили. Кто-то навел, значит. Так. Сейчас я еще вполоборота к тому, «сержанту», сейчас не его момент, опасно, а их капитально насчет меня предупредили! Стало быть, ждут, когда отвлекусь. Тут — нож в спину, молодой сразу к рулю потянется, если тронуться успею — скорость мала, но все же… Но кто знал, что с деньгами я буду? Друзья восточные? Так они же и отстегивали, им не резон… Левка? Но ведь ему же деньги везу… Неужели нервы? Спокойно. Попроси «сержанта» дверцу покрепче захлопнуть — и газу резко, вот так. А, не готовы были? Ну, теперь давайте, теперь если имелась схема, то она сломана: на спидометре — сорок, шестьдесят, восемьдесят… поздно! На ходу кончать — риск. Четвертая передача. Упущен момент, сявки. А «сержант» думает… Боковым зрением Матерый наблюдал за ним в зеркало.

«Лейтенант» с угрюмой сосредоточенностью смотрел куда-то вдаль. Руки его, лежавшие на коленях, были явно напряжены. Жезл он положил на сиденье рядом с дверцей.

Губы «сержанта» шевельнулись… молчит, подбирает слова.

— Слышь, может, до поста сойдем? — неуверенно спросил он «лейтенанта». — А то вдруг — начальство? Проверка сегодня… Переждем, а? Сколько времени-то натикало?

«Лейтенант» оголил кисть. Часы «Ориентил» — массивные, с уймой красивеньких излишеств, — шантрапа такие любит, «хапужные» часы — мясников, кладбищенских деятелей, автослесарей — словом, удачливых кусочников, на мелких точках подворовывающих, знак их касты; но часы — ладно, а татуировочка вот у тебя на запястье, дружок любезный…

Заплясали мысли, встраивая фрагмент татуировки в известные схемы… Есть! Не ошибка молодости, не любительщина армейская или флотская, не блатная даже, а с «кичи», в тюряге наколот этот крест, обвитый змеей; ряженые!

— Вот тут тормозни, — произнес «лейтенант» сдавленно.

Матерый принял вправо.

Рука «сержанта» скользнула под полу кителя.

Резко пошла вниз стрелка спидометра.

«Лейтенант» инстинктивно подался ближе к рулю.

Сзади блеснула сталь лезвия.

Матерый с силой вдавил педаль тормоза в пол.

«Лейтенант», растопырив руки, всем телом навалился на «торпеду». Фуражка слетела с его головы. В то же мгновение Матерый, распахнув дверцу, выбросился наружу. Нож вонзился в край клавиши звукового сигнала, соскочив затем в паз поперечины. Резкий, внезапный звук оглушил; по лицам «милиционеров» скользнули испуг и растерянность. Матерый тоже замешкался, но лишь на секунду, а потом увидел как бы все сразу: лес по обочинам, жало лезвия, плотно застрявшее в пластмассе; ошеломленных, торопливо соображающих «гаишников», сзади — далекое желтое пятнышко приближающихся «Жигулей», пустую встречную полосу, мушку «вальтера» — и когда он его выхватить-то успел…

Выстрел прозвучал негромко и безобидно, будто хлопнули в ладоши. На лбу у «сержанта» словно раздавили клюкву. Закатились глаза, открылся рот, обнажив редкие, прокуренные зубы; и устало, как после тяжкой работы, он отвалился спиной назад.

«Чехлы менять — точно», — рассудил Матерый, целясь в «лейтенанта». Тот громко икнул от ужаса. Рука его, потянувшаяся было за пазуху, застыла в воздухе, как бы сведенная параличом.

— Будешь вести себя хорошо, эта штука не выстрелит, — процедил Матерый, усаживаясь за руль и вытаскивая из него нож.

Желтые «Жигули» пронеслись мимо. Проводив их взглядом искоса, Матерый тронулся следом. «Лейтенант» дрожал, затравленно глядя на него. Шептал как заклинание:

— Не убивай… только не…

Приметив ближайший съезд в лес, Матерый свернул с дороги. Брезгливо отпихнул потянувшегося к рулю «лейтенанта», почувствовавшего, видимо, недоброе в таком маневре.

— Не дергайся, гнида…

Остановился на краю поляны, куда вывела узенькая лесная тропка, окаймленная почернелым, истаявшим снегом.

— Ну, — вновь направил пистолет на ряженого, — теперь говори: кто, что, как, почему…

— Левка это… — прозвучал едва слышный ответ. — Левка. Ростовские мы…

— Ростовские, псковские… Что — Левка?! Концы резать хотел?

— Не знаю… Мы — нанятые, бойцы; я, он… — Опасливо зыркнул на мертвеца. — Равелло послал, он у нас пахан. Подсобите, сказал, человеку. Он заплатит. Левка, значит. Ну, мы сюда, в стольный град. Свиделись. Десять кусков за тебя посулил. С монетами ты, знаю. Там, у гаража, тебя ждали, но там стремно показалось. Ну, пока разгружался ты, Левка сюда нас довез, а сам в город подался.

— Ну, кончили бы меня, — равнодушно кивнул Матерый. — Дальше?

— Тачку в ельник, деньги к Левке… Он нам свои колеса оставил — неподалеку тут, в лесу… Показать?

— Не надо. Лева ждет?

— Сегодня, — с готовностью пояснил «лейтенант», не отрывая взгляд от пистолета, — в девять часов, вечером…

— Дома у себя?

— Ну да!

— Предварительно звонить надо?

— Не… Подъезжаем на хату, расчет — и разбежались.

— А ежели без расчета?.. И привет Леве?

— Ты что! Петля! Равелло удавит… Мы ж блатные, закон понимаем…

Матерый не удержался, фыркнул: закон!

— Ходки есть? — спросил резко. — Тянул?

— У меня — две, у него… — «лейтенант» вновь оглянулся на труп, — у Шила — четыре…

Матерый сунул «вальтер» за пояс.

— Помоги вытащить его, — приказал озабоченно.

Тело грузно опустилось на землю.

— Говорил же! — причитал «лейтенант», отирая ладони о брюки. — Зачем на мокруху идти? Не, чесалось у Шила! За десять-то кусков, тьфу! Если бы не Равелло…

Снова легкий хлопок. «Лейтенант» повалился на труп напарника, не застонав, словно в рот ему с размаху всадили кляп.

Матерый неторопливо осмотрелся. Вокруг стоял голый, тусклый весенний лес, превозмогающий прение трав и засилье глинистой, талой воды — пиши для своего воскресения.

Перевел взгляд на трупы. Это мясо надо упаковать в багажник: после придумать, где зарыть его; затем с машиной Левкиной разобраться — от нее многое потянется… не было печали!

И вдруг — голоса! Он ушам не поверил… Точно. Голоса. Люди. Идут сюда. Что им делать-то здесь в пору такую? С ума посходили? Слова… Что-то про подснежники, про сморчки… Ну сколько же на свете белом идиотов праздношатающихся! И все, как назло, там норовят очутиться, где дьявол бал правит…

Он влез в машину; газуя на раскисшей почве, развернулся и ринулся обратно, к шоссе. После, выбравшись на асфальт, рванул вперед, выжимая из двигателя весь ресурс мощности. Исподволь утешал себя: правильно, свидетелей убирать не стоило, да и не получилось бы, — тут пулемет нужен, а так — кинутся врассыпную, и… Но зато теперь — труба! Ненависти к Левке не было. Не деньги Левке нужны были. Деньги — гонорар этим ублюдкам дохлым. Концы Лева резал. Занервничал, трус, так и есть!

Теперь. Трупы, считай, уже найдены. Машину Левину тоже обнаружат, без вопросов. Дальше — просто. Выяснить личности ряженых — чепуха. Ситуацию поймут: неудачно нарвались. А зачем на гастроли пожаловали? Тоже, в общем, не тайна тайн. Преступный мир секреты хранит, как дырявый мешок — змей. Сведения из него просачиваются куда надо, руслами многочисленными и налаженными. Выйдут конечно же на Равелло, от него — к Леве, и начнется! Вся железнодорожная эпопея раскрутится, каналы сбыта, а далее — сопутствующие дела Хозяина, а на тех делах большие люди… А причиной — пугливенький Лева… Скотина, мразь!

Он с силой ударил кулаком по рулю. И тут пронзительно уяснил всю логику ситуации, ее закономерность и неотвратимость. Он не мог не убить ряженых, а ряженые не могли отказаться от убийства его, Матерого, ибо подчинялись закону шайки, где главенствовал наверняка деспотичный бандюга. А над бандюгой царил Лева, за которым стояли слишком большие деньги и связи, чтобы отказать Леве в мелкой услуге перерезать кому-то горло. Лева же нуждался в безопасности, иначе грозило бы ему лишь одно: смерть. Высшая мера. В лучшем случае — пятнадцать лет, означавшие ту же гибель, но куда более мучительную, долгую и страшную для него — изнеженного и праздного, нежели мгновение полета пули, вгрызающейся в сердце или мозг. Вот почему надлежало убрать тебя, Матерый. Твоя смерть, именно — смерть, являла залог безопасности Левы, равно как его смерть — залог твоей безопасности. Это не месть, не свара, не дележ добычи, это — деловые отношения. Ты еще лишь в общем понимал сущность происходящего, когда убивал «лейтенанта», но понимал верно, пусть и подумывал: не горячусь ли, вдруг да использовать гаденыша в качестве контактного звена, через которое выдернешь на свидание Леву? Нет. Покуда в шоке, быдло покорно, но после за него не поручишься. К тому же исчезновение Шила незаметным бы не осталось. Все ты грамотно сделал. Если бы не людишки в лесу, вообще бы… Так. Дальше думаем. К Равелло милиция притопает, ее таланты принижать не будем. Не сразу, не наскоком, но расколют они пахана. А тот? Сдаст Леву? Но ведь и только, насчет меня он — ни гугу, Равелло этот. А если гугу? Вряд ли. Хорошо: допустим, ни гугу. Тогда выход на меня исключительно через Леву. Вернее, через труп Левы. А здесь — прикинь. Где, когда видели тебя с ним, какая информация о тебе могла уйти по его знакомым — этого не существующего уже в принципе Левы? Вспомнилась дача, велюр дивана, мечта о сладком сне…

— Забот-то теперь, забот… — Он озадаченно посмотрел на часы. — До вечера надо что-то обязательно придумать, надо успеть… «Волгу» в порядок привести: кровь сзади на чехлах замыть, от пистолета освободиться… А как освободишься, если к арсеналу триста верст пилить, далеко тайник, а без оружия куда? Придется рисковать, придется и таскать с собой улику, и воспользоваться ею. А если ножом Леву? Но неизвестно еще, какая обстановочка сложится. Да и ненадежно ножом…

Неужели все кончено? Неужели сейчас начало краха? Тогда, в перестрелке на путях, он думал: финиш, приплыл к водопаду — ан обошлось вроде… Вдруг и здесь обойдется? Одно несомненно: предстоит разговор с Хозяином. Трудный разговор. Боязно и подумать о нем. Ведь предупреждал Хозяин, тысячу раз наказывал: не лезь в уголовщину, делом занимайся, зарабатывай, помогая людям и государству… Кивал ты, соглашался, а сам… В шестнадцатом бы веке тебе родиться, Матерый, был бы ты там к месту: большая дорога или широкое море, твоя любовь. Пиратом ты на свет явился, вольным разбойничком, и никак не мог приладиться к бумажно-компьютерному, жестокому веку, где убивают, душа в объятиях, а зарабатывают на резолюциях, связях и визах. Да, придется объясниться с Хозяином. Ибо: выйдут на тебя, выйдут и на него. А если его прижмут — все побережья всех морей обшарят, и уж про Азов не забудут…

А… убрать Хозяина? Еще хуже. Тогда точно на тебя выйдут.

— Ох, забот-то, — стиснул он зубы. — Ну, забот!

Неудача Льва Колечицкого
Он уехал, не дождавшись развязки. Страшась увидеть то, чего столь страстно желал все последнее время. Смалодушничал. Ведь там, у гаража, где разгружался Матерый, все бы могло и завершиться. Но — дрогнул, перевел стрелку на запасной вариант, чтобы не стать свидетелем бойни, убедив и себя, и наймитов — убийц то есть, да-да, именно — убийц! — и сам ты тоже убийца! — с ленцой убедив — чтобы авторитет не занизить: дескать, не стоит здесь, слишком людно, да и «Волгу» с трупом перегонять… Работайте «милицейских попутчиков». И смотался трусливо, скрывая ужас надменностью киношного мафиозо, — мол, времени нет, чтобы на пустяки его транжирить, дела ждут, сами разбирайтесь, шестерки… А теперь — жди! Жди, взвинчивая себе нервы, томясь в неизвестности. А если прикарманили наймиты деньги и — на вокзал? Вряд ли… Да и пусть бы так, пусть! Лишь бы…

Неужели положили Матерого? Весь этот комок мускулов, расчетливого ума… Даже если сразу в сердце попали, умирал он наверняка тяжело, до последнего вздоха борясь за жизнь, исходя кровью, ненавистью, вычислив все, и его, Льва, тоже…

Он вздрогнул. Звонок в дверь. Кто? Эти шакалы? А если засыпались, если милиция?

Судорожно выпил рюмку водки. Оглядел комнату. Картины, стильная мебель, видео, компьютер для телеигр, гобелены… Этого хотел всю жизнь? Ну, вот и… решается. Или твое, или…

Подошел к двери, ткнулся лбом в пухлую кожаную обивку.

— Кто? — проронил грубо.

— К Леве я, к Леве, — ответил приглушенно развязный, прокуренный голос.

Накинув цепочку, он открыл дверь. В узком просвете увидел незнакомого парня: кожанка, кепочка, скуластое лицо, стылый взгляд много разной погани видевших глаз; крупные черты лица.

— Привет от Шила…

— Где он?

Парень ногтем потрогал цепочку. Хмыкнул снисходительно:

— Так и будем… беседы беседовать?

— Именно, — отрезал Лева.

— В общем, — хмуро сказал гость, пальцем подняв козырек кепочки, — Шило передать просил: дело подняли большое, у тебя долю делить — стремно, езжай к ним, получи. Или у Равелло возьмешь, как знаешь. Я — кореш Шилов… На тачке я, таксер. Решай. Едем — едем. Нет — покеда. Все. Выдохся. Думай, свет очей моих. И еще — стольничек за визит. Я не курьер из конторы в контору. Отработал — отдай.

— С чего это я тебе… — начал Лева.

— А… с вас всех трех по стольничку, — с невозмутимой угодливостью разъяснил таксер. — И я — могила. Наворотили ведь? Значит, тоже рискую, не общественник-энтузиаст…

— А ехать куда? — Лев соображал: провокация? Не похоже. А если против него что-то ребятки замыслили? У сброда ведь логика путаная… Но тоже — какой резон?

Вот она — плата за трусость! А не дергался бы, не финтил, не стоял бы сейчас перед тобой этот подонок, никто бы не принуждал мчаться в неизвестность; сиди, пей водку да смотри телик — приключения разных там брюсов и джеймсов бондов…

— Так куда ехать? — повторил он.

— Ко мне. В Перово. Хата у меня там. — Таксер вздохнул: — Ты… быстрее прикидывай, голова, недосуг мне.

— Иди… — сказал Лев. — Внизу обожди. Я сейчас…

Закрыл дверь. Уперся в отчаянии лбом в косяк. А что, если таксист — мент? Нет. С такой рожей и с такой стрижкой? А вдруг стукачок? Ладно гадать. Не дрейфь. В случае чего — был пьян, поехал по инерции… А Матерый? Мог вывернуться и свою игру начать, перекупив наймитов? Ну… то из области фантазий, больного воображения. Похоже, шизиком ты становишься от излишних нервных нагрузок, которыми жизнь твоя обременена каждодневно…

Он оделся. У порога перекрестился на темноту комнаты, в которой висели иконы. Тщательно запер дверь.

Таксист включил счетчик.

— Только учти, — предупредил, как бы извиняясь, — стольник стольником, а что на счетчике — отдельно.

— Двигай, крохобор, — обронил Лев, превозмогая невольную дрожь.

— Двинуть-то я двину, но учти…

— Учел, учел! — обернулся Лев к таксисту с яростью. — И еще сверху пятьдесят своих копеек получишь, успокойся!

— Ну и… поехали, — откликнулся таксист миролюбиво. — Отличное обслуживание гарантирую.

Город уже засыпал, пустые улицы были сухи от ночных апрельских заморозков; шины шелестели по асфальту гудяще, тягуче… Поежившись, Лев оглянулся назад. Затем, отогнув кисть, осторожно вытряхнул из-под рукава куртки нож — обыкновенный, столовый нож… Подумал: кретин… Трусливый кретин. И чего маешься? Чего грозит тебе? И кто? Выдернула тебя шпана, потому как не поверила в честный расчет, — провинциалы, дуболомы…

Машина въехала в район новостроек, дорога пошла ухабистая, узкая, петлявшая среди пустырей, загроможденных строительным хламом: кирпичным, бетонным боем и искореженной арматурой.

— Тэк-с, — сказал таксист, тормозя. — Прибыли. Вон тот дом. Тележку уродовать не будем, сплошные колдобины, мать их, пешком дойдем, тут две минуты. Счетчик выключать? Или обратно тебя доставить?

— Обратно, — буркнул Лев, вылезая из машины.

Двинулись вдоль стены строящегося дома, поминутно попадая то в грязь, то в лужи. Таксист, злобно матерясь, шагал впереди.

— Во, хату где дали, — сетовал он. — Еще век пройдет, пока тут асфальт проложат…

— От таксопарка получил? — спросил Лев, тревожно всматриваясь в темноту.

— Ну, конечно, от парка! Дождешься! Кооператив… Тут вот осторожнее, бочком, а то — траншея, не ровен час…

Лев крепко сжимал рукоять ножа. Сердце ныло от алкоголя, страха, безвестности унизительного пути в темноте и в грязи…

У штабеля бетонных плит, вплотную лежавших к краю траншеи, он замешкался; провожатый обогнул штабель, канув в темноту, Лев, поразмыслив, шагнул за ним и вдруг почувствовал, как грудью наткнулся на какой-то выступ, и, прежде чем сообразил, что не выступ это, упал навзничь, отброшенный сильным, упругим толчком. Ноющая боль в сердце сменилась жгучей пустотой, внезапно образовавшейся где-то внутри, словно взорвалось там что-то, разметав все по сторонам — жестоко, навсегда разметав… И он закричал. Закричал изо всей силы, как бы вслед уходящему от него самому дорогому существу, — не в состоянии остановить его, задержать даже на мгновение… И чем громче кричал он, погружаясь в вечность этого крика, тем более казался ему крик немым и беспомощным, а стеклянная темная вечность все надвигалась и надвигалась, а после из нее выплыла какая-то огромная, однако невидимая рыба, и, кося сумасшедшим глазом, тоже, словно в крике, открыла безгубый, разверзнутый в ничто рот, и…


…— Карманчики пустенькие, — сказал Матерый. — Выстрел в упор, как шарик, лопнул. Точно в исстрадавшееся сердце.

— Легкая смерть, — скорбно вздохнул таксист. — И не пикнул, гражданинчик.

— У, смотри-ка, ножичек он с собою нес! — Матерый смешливо качнул головой. — Дорого готовился в случае чего…

— Кухонный… Фрайер, — констатировал таксист.

— Все, чистый он. — Матерый еще раз проверил внутренние карманы. — Теперь давай без суеты, но по-скорому… Под плечи его бери, не измажься смотри…

— Впервые на мокрое иду. — Голос у таксиста неожиданно пресекся. — Противно… Как бы не повязали еще…

— Десятку плачу! — прорычал Матерый сквозь стиснутые зубы. — За эту шваль…

— Вот десяточку и дадут, — заметил таксист, с кряхтением приподнимая труп.

— Покаркай! Лопата где?

— Рядом, под ногой у тебя, гляди лучше…

— К осыпи его давай! Точно траншею завтра заровняют?

— Ну, сам же слышал! Видишь, и бульдозер оставили. Этот малый клялся бригадиру: прямо с утра, говорил, наглухо канаву заглажу, сегодня отпусти, переэкзаменовка какая-то там…

— А у нас — экзамен! Посвети, кровища есть? Вот тут присыплем, понял? А завтра проверишь насчет бульдозера и вообще…

— Ну! Дело общее, серьезное…

— Вот то-то! Если что — звони. Ботинки выбрось, одежду проверь: не замарался ли?

— Матерый, слышь, а точно он тебя сдать хотел?

— Х-хэ… Меня! Думаешь, только свое дело отмазываю? И тебя за дурика держу?

— Да нет, я верю…

— Спасибо, доверчивый ты мой! Кто «Волги» ваши угнанные через него сплавлял? Я! А молчать бы ему не позволили — хищение в особо крупных… Дальше — дело техники. Через моих знакомых — на тебя, рецидивиста. А у «Волг» этих ты крутился. Вот тебе и тормоз на долгие лета! С гидравлическим усилением!

— Профилактика, выходит?

— Выходит.

— А если боком выйдет? Вышак?

— Вышак, пятнашка, какая разница? В зоне не жизнь, сам знаешь.

— Ну нет, Матерый, лучше уж в зоне…

— Да ты вон на покойничка посмотри… Тихий, смирный, никаких головных болей — все за чертой… Ботинок присыпь. Ты чего, слепнуть начал?

— Знаю. Помолчи, будь другом, понял? Вырвет сейчас…

— Я те вырву! Вещественные доказательства не оставлять!

— Да глохни же ты! — раздалось сквозь стон.

Хозяин
Старинные часы в узорчатом саркофаге футляра долго и настойчиво гудели томными ударами: полдень.

Он с трудом поднялся с кровати. Обычное утро, пустая квартира. Жена давно на работе, дочь скоро придет из школы. Прозрачный алый шелк штор, свет, застывшими полосами пробивающийся в спальню, и мягкий ковер, где, царапая ворс, тянулся, покачивая пушистым хвостом, ангорский кот.

Ярославцев выпростал из-под одеяла ногу и медленно провел голой стопой по теплому, чистому кусочку меха, нежно и шершаво лизнувшего его палец. Встал, кривясь от надсадной боли в затылке и растопыренной пятерней массируя макушку.

«Спиваюсь, — подумалось обреченно и равнодушно. — Надо кончать… Каждый день… Каждый ведь день, скотина!»

Умылся, прошел на кухню. Есть не хотелось. Выпил, давясь, бутылку холодной «пепси», закурил. Провел ладонью по щеке — неопрятно колкой, в щетине… Мог ли он предположить, что когда-нибудь станет вкладывать в понятие «работа» то, что никак не вяжется с понятиями, ей сопутствующими: «зарплата», «трудовой коллектив», «общественные обязанности», «сверхурочные»… Впрочем, официальный статус у него имеется: как-никак, консультант министерства, а точнее, министерств; и зарплата есть, причем не одна; одна — с учтенным подоходным налогом, другие же более схожи с гонорарами, получаемыми сразу за год, в пухлых конвертах — в высоких кабинетах: за труд того же самого незаменимого консультанта. И существует, наконец, з а р а б о т о к, перед которым меркнут все эти зарплаты и гонорары, но цена заработку — адский труд, нервы, здоровье и… вероятно, голова, как он понимает сейчас.

Потянулся за второй сигаретой, но в пачке осталась лишь упаковочная фольга… Все. Кончился «Парламент», классное курево. Надо заглянуть в валютный бар, не зря же пристроил там человечков, пусть уж на табачок расколются.

Вставил телефонный штепсель в розетку. День сегодня выдавался сравнительно легкий, половина вопросов решалась по проводам.

— Милочка? Это Ярославцев. Звонили, никто не отвечал? Естественно, с шести утра на ногах… Вот именно, потому, Милочка, и вечно бодр. Наш грозный шеф, надеюсь, на месте?

Грозный шеф снял трубку незамедлительно.

— Ты не присутствовал на утреннем совещании, — в голосе его звучало трудно скрываемое раздражение, — а зря! Я же тебя просил, обсуждались планы…

— Не зря, — оборвал он. — И не кипятись. Если я буду участвовать в твоих совещаниях, дело встанет. А если встанет дело… В общем, присылай машины. Документы подписаны, стройматериалы будут сегодня же у заказчика.

— Володечка… — резко переменился тон. — Володечка… Когда успел?

— А! И куда чиновный раж делся? Успел… Вчера, в двадцать пятом часу. Но материалы — не за просто так…

— Да? — настороженно спросил голос.

— В твоем подчинении имеется один интересный учебный полигон. Грошев там директор, так? Ну, вот. У Грошева этого на пятом складе пять лет лежит законсервированный дизель.

— Откуда я знаю, чего есть у какого-то там…

— Очень плохо, что не знаешь. Прояви осведомленность, повысь тем самым авторитет среди подчиненных. Это еще тебе, считай, и презент от меня… в смысле моральной поддержки штанов. Далее. Заявится сегодня к вашей милости человечек от наших стройматериальных благодетелей. Потоми его в прихожей, сколько положено согласно рангу, потом подпиши ему бумажку. Там, в бумажке, просьба о передаче дизеля, гарантия об оплате, полный набор формальностей. Заодно избавишь своего Грошева от барахла, а народному хозяйству — польза.

— Но вдруг…

— «Вдруг» с дизелем не наступало пять лет. Но пусть «вдруг». Новый дизель тогда за мной. Без задержек и без всяких вспомогательных потуг с твоей стороны.

— Идет. А как с бензином на этот квартал?

— Завтра после коллегии к тебе пожалует человечек. Его в прихожей не томи.

— Понял.

— У меня все.

— У тебя точно — все! Все на свете! Когда будешь?

— Когда будет нужда. У тебя или у меня.

Он положил трубку. Еще два-три таких звонка, и, кажется, свою непосредственную работу на общество он на сегодня завершил… Задался внезапно вопросом: а когда ты работал только на себя, на собственные нужды, ради наживы, наконец? Есть грех: открыта с твоей легкой руки чертова уйма всяких промыслов: легальных, полулегальных и нелегальных; однако на них производится то, что необходимо людям, то, за что люди охотно готовы платить, причем не интересуясь ни суммой прибыли, ни ее распределением…

Он отогнал от себя дальнейшие мысли — как праздные и одновременно тягостные; оделся и вышел на улицу.

Из жизни Владимира Ярославцева
Внезапно потеплело, асфальт стал влажен и черен, морось порывами осыпала стекло, мелкой грязью пылили грузовики, серая и дымная магистраль, заполоненная машинами, жила какой-то угрюмой, механической жизнью индустриальной повседневности, а он, следуя в этом тумане промозглого дня, выхлопов и громыхающего, в липкой грязи железа, вспоминал будни иные, прошедшие; вспоминал, как просыпался по звонку будильника, как дорог и сладок был растревоженный этим заливистым трезвоном сон, однако расставался он с ним не усилием воли, не властным приказом самому себе: «Надо!» — надо тянуть лямку, надо не опоздать, надо не получить выволочки; нет, его поднимало другое — желание труда, желание видеть людей, разделяющих с ним этот труд — порой нудный, изматывающий, но всегда необходимый.

Труд не пугал его, напротив, был в радость, и он тянулся к нему, тем более что взрослые отвечали на это неизменно благодарностью и уважением, а гонять с полудня до вечера мяч во дворе, где сушилось белье и простыни на канатах, протянутых меж старыми липами, не хотелось, хотя никто вроде бы и не неволил, — иди, двери открыты, и мяч есть собственный, и уроки сделаны, иди… Но — не шел.

— А это — тебе. — Отец достал пять рублей. — Вместе пахали, получай.

Тогда он помогал отцу ставить новую дверь на петли в соседнем доме, обивать ее дерматином.

— Да ты что, пап, я ж так…

— Не за так, а за работу. За так, сынок, денег не платят. Ну, чего покупать будешь? Мороженое небось?

— Не, я на куртку денег коплю… Кожаную. Как у летчиков.

— Пилотом, стало быть, хочешь?

— Хочу, в общем… Теплая она, куртка… Да и чувствуешь в ней себя как-то… Ну… таким.

— Мужиком, понятно. Ну-ну.

Куртку он себе вскоре купил. Но походил в ней всего два дня. Вечером третьего дня куртку с него сняла в подъезде компания подвыпивших подростков. Помахали ножами, угрожая и неумело матерясь; разбили губу… Зачинщика он знал. Знал и других — шпана с соседней улицы, но никому ничего не сказал. Украли, мол, когда в футбол играл, — бросил на краю площадки, разиня… Ну и забегался. Утром следующего дня навестил зачинщика, подняв его с постели. Зачинщик был голубятником.

— Куртку поносил? — спросил он с порога.

— Какая… Да иди ты…

— Голубков не жалко?

— Че?

— На лестницу выйди, в окошечко глянь…

На тусклой утренней улице, у обшарпанной стены дома из красного кирпича, жалась непроспавшаяся троица: уже взрослая шпана во главе с Мишкой Сухарем — хулиганы отпетые, побывавшие в колониях, гроза мелкой шпаны, блатные. Нанятые за червонец постоять утром на углу дома. Такая легкая задача Сухаря устраивала, он и объяснений не потребовал.

— Голубки твои на вертел пойдут. Шашлык ребята с утра любят, — заметил Ярославцев и помахал Сухарю рукой.

— Да пошутили мы, че ты… Ща вынесу…

— И два червонца с тебя.

— Да ты че?! За што?! — выдавил зачинщик из сухого со сна горла сорванный возмущением крик.

Ярославцев молча указал на вспухшую губу.

— Да откуда двадцать рублей я те найду, откуда?!

— Пока!

— Э, ну до вечера потерпи, до вечера…

— Где живу, знаешь.

— Принесу, ей-бог… Голубков не трогай, а? Куртку я щас… пошутили, чего ты…

— Небось на понт мелкоту брал? — Осоловелый с похмелья Сухарь миролюбиво прищурился. — Ну, халява…

— Будь здоров, — коротко попрощался Ярославцев.

…— Куртка-то… неужто нашлась? — спросил отец.

— Вещь приметная, — сказал он.

Он всегда был серьезен, деловит, прилежен и сдержанно-дружелюбен со всеми — со сверстниками, родственниками, учителями, и, может, поэтому, хоть и не ходил в рубахах-парнях, сторонился шумных компаний и молодежных забав, единогласно был избран в комсорги. Воздержавшихся не имелось. Объяснялись же подобные выборы просто: он всегда и всем помогал по  д е л у, помощью своей не спекулируя, не кичась; бескорыстно.

В райкоме комсомола его заметили сразу, пригласили на работу; затем экономический факультет университета, куда поступил на вечернее отделение; перевод в горком — там он познакомился с Вероникой; первый его поход с ней в театр, ее рука в его руке, темный зал, актеры на сцене — что-то говорящие, но он не слышал их, а видел только ее, Вероники, профиль и ощущал со сладкой тревогой в сердце нежное, покорное тепло ладони ее…

Наконец, разговор с будущим тестем.

— Значит, вы и есть тот самый Володя, — иронически констатировал тесть, поднимаясь из большого кожаного кресла, массивно стоящего за письменным, тоже весьма основательным столом — со столешницей, окантованной витиеватым узором бронзы.

— Да, я самый, — подтвердил Ярославцев, робея про себя в просторе такого огромного домашнего кабинета, где полки, вплотную доходившие до четырехметрового потолка, были заполнены собраниями энциклопедий, мемуарами политиков и трудами экономистов — беллетристикой хозяин не увлекался.

— Тогда, Володя, будем знакомы. — Он вышел из-за стола, пожал руку и вернулся обратно в кресло, указав ему на изящный стул с гнутыми ножками, хрупко ютившийся в уголке кабинета. Как просителю указав, в приемные часы пожаловавшему. — Хотел бы, — продолжил глубокомысленно, — поговорить с вами наедине, без Вероники. Разговор же, как понимаю, назрел. Итак, без преамбул: расцениваю ваш брак как несколько ранний, однако вам, молодым, виднее… И я близок к тому, чтобы намерения ваши благословить. Но сначала желал бы задать несколько вопросов. Можно на «ты»?

— Конечно, — смущенно замялся Ярославцев и вдруг испытал стыд перед собою, будто пришел сюда клянчить нечто у сильного, от которого только-то все и зависело. Благоволящего к нему сильного, да. Это мирило, но это и унижало.

— Ну, так кем же ты представляешь себя? В перспективе? — вздернулся в мягкой усмешке волевой подбородок.

— Организатором, — рассудительно молвил он нелепое слово, в интонации передавая всю подспудную и, по его мнению, весомую значимость его. — Партийным. — Выдержал паузу. — Советским. Хозяйственным… Каким — решится, естественно, не мною.

— Организатором! — удивленно, но и одобрительно прозвучал отзыв. — Научились выбирать обтекаемые формулировки, молодой человек! Руководителем — нескромно, да?

— Наивно, я бы сказал.

— У вас, у тебя вернее, все задатки дипломата. Не привлекает такая стезя?

— Предлагаете мне протекцию?

— Я выясняю твои устремления. — Голос зазвучал жестко. — Я вправе выяснять устремления человека, претендующего на роль моего зятя.

— Хорошо, отвечу. Дипломатическая работа, видимо, не для меня. Я бездарен в иностранных языках, неуклюж, из довольно простой семьи…

— Ну, коли о происхождении, то все наши дипломаты…

— Во-первых, не все. Во-вторых, у меня нет тех высоких соображений, благодаря которым жизнь можно было бы прожить в чужом, что называется, доме. Материальные же соображения такой жертвы, по-моему, не стоят. В-третьих, мне проще и… интереснее работать с создателями… материальных ценностей. Я, конечно, молод, резок в суждениях…

— А вот резкость-то эта — достоинство обоюдоострое. Начинай становиться мудрее. Меньше давай конкретных ответов. Затем, учти: не все собеседники заранее искренни… А потому, — усмехнулся, — особенно для… организатора, необходима тактика разоружения партнера по переговорам, раскрывающая его планы, сомнения, умозрения… Не стремись опередить ход чужих мыслей, демонстрируя свою логику и провидение, — это удел не организатора, а уже руководителя… Прости за нотацию. Что же касается дипстези, будем считать, в начале твоего пути я сделал тебе любопытное предложение. Ты от него отказался. Хотя… есть еще время подумать. Однако если твердо не жаждешь о спланированной не тобою карьеры, то позволь предупредить: на данном, самостоятельном этапе один опрометчивый шаг будет стоить тебе… ну, скажем, много времени, ибо выведет тебя с широкой дороги на тропинку окольную, а по ней придется долго блуждать… чтобы выйти в лучшем случае — на то место, где оступился. Ты хочешь делать судьбу сам? Достойно сильного и думающего человека. Но все же советую чаще обращаться ко мне, когда принимаешь решение… Большое решение. Или — малое, влекущее за собой большие последствия. Особенно когда решения подобного рода диктуют тебе эмоции, принципиальность, нетерпимость и прочая…

— Вот я и обращаюсь, перебил он. — Представьте: я принял решение жениться на вашей дочери. Решение принципиальное и прочая…

— Ну, это мы уже обсудили… Вы же понятливый человек, Володя.


…Мудрый покойный тесть, думал он; ты старательно вытаскивал меня из передряг, помогал, сначала пылко отчитывая за промахи — как мальчишку, сына; затем — терпеливо, без упреков: дескать, таков уж крест, судьба… Ты мог бы рассорить меня с Вероникой, вообще смешать с прахом, отлучить от всего, но ты не делал этого, наоборот, ты всегда протягивал руку, ты если не ценил, то прощал людям их искренность и убежденность, как дар редчайший, воистину — божий… Может, поэтому и не сумел ты достичь высоких вершин, а ведь стремился к ним, хотя ни мечты свои, ни разочарования не поверял никому.


Не было тестя на том злополучном собрании, где в президиуме восседало начальство из центрального аппарата, не было! И когда отзвучали первые ударные речи о победах и доблестях, бодро и взахлеб зачитанные по согласованным шпаргалкам, и слово было предоставлено ему, Ярославцеву, дабы и его голосишко грянул в общем благолепном хоре, он, дрожа от дерзости, сказал незаученное: о бумаготворчестве, о высиживании гладенькими юными чиновниками с комсомольскими значками «взрослых» мест, о лжи, о большой лжи, пестующейся здесь, в молодежи, где ее не должно быть по самому естеству и определению.

И сквозь недоуменный ропот в президиуме кто-то четко и властно потребовал:

— Примеры, пожалуйста!

Он выложил «примеры». И — прокололся. Взаимосвязь людей, их поступков, отношений — все перепуталось; он боялся обидеть невиновных и показаться банальным склочником, обвиняя заведомых недругов; очевидно вопиющие факты вдруг обрели себе оправдание, а сам запев обличительной речи увиделся нелепым до сумасбродства…

Аплодисменты, правда, прозвучали. Разрозненные, квакающе-испуганные и невероятно глупые…

А после была комиссия, пожелания и впредь занимать позицию, активную к недостаткам; затем комиссия завершила работу, и его, как «принципиального, политически грамотного, непримиримого к негативным явлениям», отправили в огромное, разваливающееся от неорганизованности и пьянства автохозяйство.

— Ты, Володя, теперь дипломированный экономист, прошедший серьезную школу комсомола, — с теплой улыбкой напутствовал его автор замечательной характеристики, — и уж на месте, уверен, сумеешь проявить всю боевитость своего характера. Со своей стороны готовы поддерживать тебя ежеминутно и по любым вопросам.

— Ну, Володя, — сказал тесть, — не обессудь: устроен тебе лучший вариант из всех грозящих… Теперь — так: ты в школе учился, знаешь термин «большая перемена». Вот она и грянула. Идешь ты ныне в другой класс, золотой медали не видать… Впрочем, есть шанс сменить школу… Давай-ка, дружок, покуда я жив: в дипакадемию, послушай старого человека.

Не послушал. Ринулся в атаку на автохозяйство. Уже не помнит, что руководило им в таком выборе, — кажется, желание сохранить в себе целостность; да, наверное, так. Целостность и убежденность. И стало хозяйство передовым. Выбил сотрудникам квартиры, новую технику, пьянь если не перевоспитал, то подтянул, сам не пил, брезговал, но к падшим как к больным относился — не на улицу же, не в отчаяние и погибель: давайте выздоравливайте, граждане алкоголики, избавляйтесь от порока, к дисциплине его примеряйте, а не получается — извольте лечиться, только так. И порядок стал идеальный, и план выполнялся, и решались все проблемы каждого, но — какой ценой? Какими приемами? С них и начался его первый шажок в то никуда, в котором он сейчас: в день сегодняшний, когда он едет в сумраке индустриального города на жалкой и грязной собственной машинке — движок подымливает, резина лысовата, краска пооблупилась… А в глазах — не черный, сырой асфальт, не стальные коридоры из грузовиков и рефрижераторов, истекающих мутной влагой, не морось и едва угадываемое ощущение царящего над миром унылого неба, а прошлое: зимний тихий вечер, свет в заснеженной конторке, столик с бумагами и — Матерый, то бишь Лешка Монин: в кожанке, только что сбросивший доху на стул, молодой, сил — как у быка, шоферюга — ас, стоит, усмехается…

И вновь — конторский стол. Запомнил он его. И бумаг вороха на нем запомнил — все его же, Ярославцева, запросы, и все резолюции на них, в лучшем случае — уклончивые. Ни одной — чтобы: «поддерживаю», «отпустить», «не против». Обычно: «изыскать по возможности».

— Товарищ Монин, — поднимает он отчужденные глаза, — поступил сигнал, будто вы регулярно сливаете из государственной, закрепленной за вами машины бензин… В канистры. Для собственной, вероятно?

— Агентурная брехня. Бездоказательно. Выжить хотят. Думают, раз сидел…

— Сидели вы не раз. Это — раз. Теперь — два: в прошлое воскресенье вы проводили в третьем боксе ремонт своей «Победы». Сторож признался, вот его объяснительная…

— Ну и проводил ремонт. Зима же, куда зимой без ямы, гражданин начальник? Ямы жалко? Пустого места? Въехал человек, сделал дело, выехал. Кому урон нанес? Или в снегу обязательно надо? Хвори належивать, заслуженный бюллетень?

— Непорядок. Могли бы подойти ко мне, согласовать.

— И по всякому такому пустяку кланяться? У себя время красть, у вас?

— Монин, вы всего год как из заключения. Откуда машина, можно полюбопытствовать?

— Кровно нажитое на лесоповале, — прозвучало глумливо. — Там ведь расходов нет, все в копилку идет…

— Монин… да, вот стул, что вы тут, как… при высочайшей особе… У вас множество нарушений трудовой дисциплины. Множество! И…

— Так. План перевозок я выполняю?

— План… да. Но кроме плана…

— Резину так и не выбили?

— То есть?

— Не выбили, начальник… — Монин присел на стул. Подмял зажатую под мышкой ушанку. — Вот что. Хорошо меня слушай, внимательно. Я, конечно, для тебя — тьфу, уголовник… но скажу! Итак, договоримся: если после разговора этого в обиду полезешь, то сразу заявление пишу и — пока! Идет? Так вот. Прошлый хозяин наш — пустой человечишко. Выпивоха, краснобай. Ну, коли сам пьешь, чего со слесаря спросишь? Да тебя открыто пошлют… Но держался он. Покуда совсем дело не развалил. А почему держался? Бумажки умно сочинял для плана, ремонты для нужных людей организовывал да затягивал с ними умело, на нервах играл, чтобы в пиковый момент — извольте: шик, блеск… Все секреты. А ты с начальством как? По правилам. И они с тобой строго. Ну, а резины-то у кого нет? У нас, водил, не у тебя! А кому ты нужен, чтобы выделять ее, опальный деятель комсомольский? И мы кому? И побежали бы мы отсюда, как тараканы от мора, если бы не бензин дармовой, не яма для халтуры и спидометры без пломб! А отними это — привет, друг! Я — на другую базу, другой — на третью, а тебя в итоге — домоуправом. Хорошо, если в крепкий дом! Не болеешь ты нуждами нашими…

— Неправ ты, Монин. Фактор материальной заинтересованности я учитываю…

— Чего ты по-газетному-то мне? И какой фактор? Червонец к зарплате? Да я тебе этот червонец сам каждый день отдавать буду, только не лезь со своими нарушениями… трудовой дисциплины! Ты мне, конечно, красиво возразить желаешь. А ты умерь пыл. Мы одного поколения, ровесники, давай хоть сегодня на равных… Тебе же выбираться отсюда надо, иначе — каюк. Не надоело, как киту в луже, пузыри пускать среди шелупени, килек всяких? В винном соусе… Кого пугнешь, кого сожрешь, а толку? Выбираться надо! Ищи сподвижников, верных, деловых. И начальников ублажай по мелочам, а проси у них по-крупному. Чиновников не знаешь? Они тебе за комплект резины для личного тарантаса, не моргнув, казенный миллион на счет базы переведут. А к народцу не цепляйся, масштабно с него спрашивай, не размениваясь, он тогда даже в ерунде тебя не подведет — не то чтобы побоится — посовестится. А жандармом быть — как истуканом — последнее дело: перекрестятся на тебя перстами прямыми, а в кармане персты в фигу сложат…

И понравился ему Лешка Монин. Открытостью, напором, силой. И сдружились они. Не теми приемчиками, какими Монин советовал, хозяйство он поднял, хотя и те порою в ход шли… На министерские нужды начало работать автохозяйство, на хозрасчетные заказы, ну и на серьезных людей, у которых тоже много хлопот имелось, — как государственных, так и сугубо личных. И становились отношения с серьезными людьми доверительными, и где дружба, а где служба часто не различалось… Отсюда пошли и квартиры работникам, и оборудование, и фонды, и в итоге — новое подчинение автохозяйства, расширение его.

Кучи мусора на дворе волшебно трансформировались в клумбы, исчезли пыльные залежи заезженных покрышек; покосившиеся бараки-мастерские сменились чистенькими кирпичными постройками, и машины выезжали из сияющих свежей краской ворот чистыми, сыто урчащими… А на лицах людей появилось осознание своего дела, своей работы и… негласного устава своего монастыря, за неукоснительным соблюдением которого надзирал — на общественных началах, разумеется! — профсоюзный лидер Леша Монин.

Вскоре окольная тропа, предреченная тестем, кончилась. И вывела она его вновь на магистральный путь: присмотрелись сверху к мелкому хозяйственнику, на удивление всех защитившему диссертацию по экономике, хотя не наукой хозяйственник занимался, а шоферюгами да моторами, и выдвинули его в крупные руководители районного масштаба, а затем и городского…

Леша Монин автоматом-переводом перекочевывал из одной его персональной машины в другую и уже редко когда позволял себе напутствовать шефа — разве в порыве несдержанности, да и то предварительно за порыв извинившись…

И тесть качал головой в недоумении; на пенсии уже тесть был, не у дел, пусть и с прочными старыми связями; однако тоже поучениями не злоупотреблял, говорил как с равным, умным, лишь изредка сомнение выказывал: не случайность ли возвысила? Не остался ли юношеский максимализм? Не собьют ли на взлете?

Сбили…

Из оперативно-следственных документов и телефонограмм
…подтверждаем: характерные следы, оставленные бойком и затворной частью оружия на стреляных гильзах, совпадают со следами, выявленными трасологической экспертизой на гильзах, выпущенных из пистолета «Вальтер PPK» в перестрелке с группой захвата на дистанции «31/2».


…На Ваш запрос: имеющиеся приметы лиц, находящихся в розыске по фактам исчезновения, не совпадают с личностью убитого, найденного в траншее теплотрассы…


…Согласно данным экспертизы, Семенов В. В. (кличка «Шило») был убит в салоне автомобиля «Волга», где могут остаться следы выстрела, пятна крови, что необходимо проверить.

Дополнение к рабочей версии: неопознанный убитый, чей труп обнаружен в траншее теплотрассы, возможно, был связан, как наводчик, с Семеновым В. В. и Скуриным Д. И. Тот факт, что на трупе были легкие летние туфли, дает основание полагать: убитый на место совершения преступления был завлечен обманом, не зная, куда именно он следует, — в район новостроек с неблагоустроенной территорией, без асфальтового покрытия. Преступники были уверены в скором завершении работ по заполнению траншеи грунтом: лицо трупа деформациям не подверглось, пальцы не отчленены.


…Рабочий-бульдозерист, производивший заполнение траншеи грунтом, на допросе показал: накануне он отпросился у бригадира на коллоквиум в вуз, где учится на вечернем отделении. Непосредственных свидетелей разговора не было, однако неподалеку стояло такси синего цвета, в багажнике которого прибирался водитель. Слышать данный разговор водитель мог. Бригадир показания бульдозериста подтвердил и дополнил: таксист был одет в клетчатые брюки, на заднем же стекле автомобиля имелся явно самодельный обогреватель в виде неровных полос серебристого цвета.


…сообщаем: работники таксопарков, проживающие в указанном районе, с приметами, данными в розыск, не совпадают…


Автомобиль «ВАЗ-2106», обнаруженный в лесу на 23 км, принадлежит жителю г. Москвы Колечицкому Л. А., адрес прилагается. Дополнительной экспертизой установлено: общее состояние автомобиля не соответствует году его выпуска. Автомобиль произведензаводом-изготовителем шесть месяцев назад, серийные же знаки на стеклах и пр. указывают на четырехлетнюю давность его изготовления. Особо критический анализ позволил выявить: номера на блоке двигателя и кузове вварены с окружающими их кусками металла, вырезанными из другой автомашины. Метод подобной фальсификации высокотехнологичен и аналогов не имеет. Изложенное позволяет предположить, что данный автомобиль — из числа угнанных и в настоящее время находится в розыске.


…установлено: работник таксопарка № 5 Коржиков М. П., имеющий клетчатые брюки и соответствующий указанным свидетелями приметам, 22.03 действительно подвозил гр. Соколову Е. В. к ее дому, расположенному рядом с местом обнаружения трупа. За Коржиковым М. П. закреплено такси № 12-34 ММЛ синего цвета, оборудованное самодельным обогревателем заднего стекла. Следы протектора и микрочастицы краски, оставленные автомобилем «Волга» на 21 км, не совпадают с данными по автомобилю № 12-34 ММЛ. Личных связей гр. Соколовой Е. В. с Коржиковым М. П. не выявлено.


…Коржиков М. П. дважды судим за спекуляцию автомобилями. Согласно оперативным данным, по характеру Коржиков патологически алчен, однако незаконного приработка на непосредственной службе избегает. Дополнительные доходы извлекает за счет производства ремонтных работ над частными автомобилями в кооперативе «Мотор». Основное увлечение — случайные связи с женщинами. Фактов выезда Коржикова М. П. в другие города не зафиксировано, круг привходящих лиц не установлен. Дополнительные запросы посланы в ИТК, где Коржиков М. П. отбывал наказание.

УВД г. Баку сообщает:
Фотография убитого, высланная Вами в наш адрес, опознана лицами, находящимися в настоящее время под следствием. Фамилия — Колечицкий, имя — Лев. Житель г. Москвы. Поставлял в Азербайджан бытовую радиоаппаратуру, сигареты производства США, импортную одежду; связан с браконьерами, промышлявшими осетровыми породами рыб, снабжая большую преступную группу необходимой снастью, покрышками от шасси «Ту-154», которыми оборудовались специальные платформы для перевозки рыбы от причалов по труднопроходимой скальной и песчаной почве к подпольным цехам переработки продукции. Номера покрышек — в приложении.

Из жизни Владимира Ярославцева
Сбили? Нет, сам он себя тогда сбил. Сам! Вспомни: раннее утро, персональная «Волга», из которой ты вылезаешь — непроспавшийся, раздраженный, в модном пальто, купленном в недавней поездке по Европе; наодеколоненный, в хрустком крахмале рубашки, с шелковым галстуком… И попадается ненароком на глаза дворник, и начинаешь ты отчитывать его — съеженного, покорно кивающего; мол, почему образовались сосульки на карнизе представительного учреждения? Позор! Немедленно… Знать не знаю, какая еще там оттепель ночью была! Совещание сегодня, высокие люди приезжают, чтобы через пятнадцать минут…

Мялся дворник боязливо, сказать что-то пытался, да к чему только слушать, о чем лепечет этот серый человек в черной телогрейке? Отвернулся, повторив гневный наказ, и пошел, плечи расправив и подбородок вздернув, по скользкой от гололеда лестнице, — вверх, к массивным дверям с бронзовыми ручками.

А дворник на крышу полез. Март, подтаявший наст едва держался на скатах и под тяжестью человека рухнул… И не стало человека.

Конечно бы обошлось, нашлись бы оправдания — и, чего греха таить, пытался он извернуться, но не учел: всегда есть любители профессионально сбивать на взлете, и, коли попал на их мушку, не спасешься… Впрочем, мог он спастись… Мог! Если бы не отправился на похороны. Увидел лицо человека в гробу: незнакомое, он ведь и не разглядел тогда, утром злополучным, это лицо; близких увидел, семью — простых людей, простое горе их… И сломался. Не пошел выклянчивать милости, валяться в ногах; муторно вдруг стало, вечностью потянуло, и вспомнились понятия самые что ни на есть отвлеченные: совесть, грех, суета, выбор… И он сделал выбор, очистив совесть от греха и суеты, пусть выбор объяснялся минутной слабостью, но она-то и предрешила судьбу, ибо просить о милости тоже надо своевременно, не затягивая с колебаниями…

А после состоялся разговор с тестем — одряхлевшим, поблекшим, слабеньким, уходящим… И в глазах старика он увидел не разочарование, не презрение, не осуждение, а лишь легонькое, схожее с нежностью сожаление… Старик уже мыслил иным, к чему он, Ярославцев, прикоснулся в этом своем выборе — либо унизиться, либо принять понижение; старик понял суть суеты, ее внешний блеск и тягостную пустоту скрытого за блеском… И потому не осуждал. Но старик не мог постичь истины до конца, он способен был лишь приблизиться к ней, ибо путь его тоже шел мимо, и только на последних шагах открылся ему горизонт — далекий, очаровывающий, но чуждый по естеству… И отчасти поэтому заставил себя старик что-то привычно-ловко сообразить, кого-то нужного припомнить и, сняв трубку телефона, твердить в нее заученные фразы, справляясь поначалу о здоровье и семье этого нужного, болтая о разных разностях и уж после, в конце разговора, прося об одолжении для зятя…

И следующим же днем приехал Ярославцев в огромное, на века отстроенное здание с остроконечной макушкой, скромненько принял пропуск из амбразуры окошечка и поднялся, шалея от бликов света на мраморе, от простора коридоров, помпезности ковров, в кабинетик-клетушку, где желтый, сухой человечек в роговых очках, основной характерной чертой облика которого была абсолютная лысина, принял от него анкету, лапидарно притом сказав: «Я позвоню… Сам».

Позвонил. И месяц спустя в некоем министерстве обменяли паспорт Ярославцева на иной, заграничный, и очутился он как по волшебству в чужедальней тропической стране, на большой стройке — в качестве начальника с ограниченными полномочиями. Бытие зарубежное шиком не отличалось: тесный гостиничный номер в провинциальном отеле, труд от зари до зари, хлопоты с женой, ожидавшей ребенка, отъезд ее… Из развлечений же — фильм по воскресеньям в местном кинотеатре на открытом воздухе.

Но работал он самозабвенно, тем более — окрыляющее чувство значимости такой работы захлестнуло его всецело. Экзотические восторги улеглись через несколько дней, и проявилась явь: жуткая нищета и невежество, царящие вокруг; голод, болезни, социальный разброд… И стало ясно: здесь он нужен. И не в роли наблюдателя преобразований, а их вершителя.

Затем — долгожданный отпуск, родина, семья, ребенок; уже привычные коридоры здания, где хранился его зелено-серый паспортишко, знакомые лица чиновников…

— Послушайте, — сказал он одному из них, казавшемуся более-менее инициативным, — зачем нам покупать за валюту материалы, которые мы вкладываем в эту стройку? Материалы отнюдь не худшие выпускаются и у нас. Только мы упустили из поля зрения заводы, их выпускающие, не договорились с ними, не помогли им, наконец. И гоним в итоге импортные контейнеры…

— Крепкая идейка, — ответил чиновник. — Но возникает масса проблем со всякими согласованиями, заказами, транспортом… Живите проще, Вова!

— Я, — сказал он, — второй день как в отпуске. То есть у меня полно времени. С поставщиками договорюсь. Обещайте лишь пяток поездок их людям. Как экспертам. Понимаю. Сложно. Но прикиньте разницу по валютным суммам… Командировочных жалко?

Прикинули. И отправились на тропическую стройку материалы из холодной Сибири, и сетующих на их качество не было.

Внезапно — отзыв.

— Товарищ Ярославцев! С фирмой-поставщиком мы устанавливали контакты, исходя не из купеческих амбиций. Вы что же, взяли на себя не только оценку целесообразности в международной торговле, но и проблем международных отношений в принципе?

— Но меня не поддержали…

— Да, по недальновидности. Некомпетентные лица, введшие в заблуждение руководство. Однако даже их не следует впутывать в планы, продиктованные вашей личной, весьма сомнительной инициативой. Еще предстоит разобраться, что за нею стоит, кроме безграмотного понимания…

Что стояло за этой нотацией сурового дяди, выяснилось позже: дядя определял целесообразность сотрудничества с той или иной фирмой на основе банальных взяток, что выяснилось позже, увы, много позже, когда Ярославцев о дяде уже и забыл и реабилитацию свою из-за давности посчитал бы делом никчемным. Но так или иначе — был Ярославцев уволен.

Какие-то деньги у него имелись. Во всяком случае, существовала возможность спокойно обдумать свое положение, не тяготясь отсутствием зарплаты и не лихорадя себя в поисках относительно пристойной службы. Хотя служить не хотелось… Устал. Но искать работу было необходимо, жизнь не кончалась с последней его неудачей, пусть очевидно сознавался крах устремлений глобально-честолюбивых и тщетность их воскрешения. Основная игра была проиграна без надежд на реванш.

Пытался искать поддержки у тестя, но тот однозначно и твердо дал понять, что взрослый человек обязан устраивать судьбу сам, а ошибки простительны лишь несознательно их совершающим. Отец, вышедший на пенсию и служивший вахтером на родном заводе, вполне серьезно пообещал устроить его мастером в механический цех… Это увлекательное предложение вызвало поначалу у Ярославцева неудержимый смех, но, отсмеявшись, он почувствовал внезапную тревогу… Радужные прожекты проваливались один за другим, круг сужался; жена уже искоса поглядывала на праздношатающегося мужа, деньги таяли, как снег на солнышке, и предложение отца начало восприниматься не столько с иронией, сколько с досадой полнейшей беспомощности…

И вдруг появился Монин… Матерый. Весело, беспечно вошел в квартиру: с цветами, шампанским, свертками; запоздало поздравил с рождением дочери… Затем посидели, попили-поели, послушали рассказы гостя о новой нелегкой его профессии начальника автоколонны таксопарка, и, когда ночью тот уходил из кухни, где они остались наедине с хозяином попить чайку, продолжив ни к чему не обязывающую беседу, вытащил Матерый из кармана пиджака небольшой, туго свернутый пакет, перетянутый резинкой. И веселость его безмятежная вдруг куда-то ушла, как явно наигранная и чуждая самой природе его.

— Здесь, — он положил пакет на стол, — три штуки. Или тысячи — по-интеллигентному. Месяца два проживешь без забот, хватит. Но тут — и на работу: приемы, визиты… Давай. Налаживай связи. Не удастся, не встанешь на ноги — пустой ты парень тогда. Встанешь — опять в шоферы к тебе готов. То, что в начальники не попадешь, ясно, но  м е с т о  найди! Это не в долг, так… Надеюсь на тебя, Хозяин.

Последнее слово он подчеркнул. После оно превратилось в некую кличку. Хотя чего уж… В кличку.

Он просидел за кухонным столом до утра. Тусклым, больным взором глядя на деньги. Были ли они подачкой? Нет… Скорее — жестом сильного и благодарного человека по отношению к равному себе или же к более сильному, но в какой-то момент оступившемуся, проигравшемуся по крупной, однако способному перекрыть проигрыш удачей в другой игре. Обязанному перекрыть!

Полистал записную книжку. Над каждой фамилией задумывался долго, не пренебрегая никем: ни мелкими людьми при мелком деле, ни случайными знакомцами — давно, вероятно, и подзабывшими его. После составился список — довольно длинный. Наутро объяснил жене: пойми правильно — хлопот у тебя хватает, но, несмотря на них, предстоит тебе еще более хлопотный месяц. Потрудись воспринять его как должное. Как аврал.

Одно празднество сменяло другое. Гости приходили и уходили. Квартира стала являть не то салон, не то ресторан. Вечером поднимались тосты, крутился магнитофон, менялись блюда и велись разговоры, а утром он мчался на рынок и по кулинариям в поисках продуктов. Денег не жалел.

Однако приемы, чья пышность в соответствии с наличными неуклонно увядала, оказались мероприятиями напрасными. «Нужные» люди, охотно поднимающие бокалы, с аппетитом закусывающие и яро обещающие поддержку на любом уровне, на следующий день исчезали в никуда: в казенность выстраданных ими кабинетов, за заслон секретарш, занятости, телефонного нивелирования жизненных проблем и уклончивых ответов типа: «Нужно время… Ситуация непростая. Как только — так сразу…»

И однажды, осенним мрачноватым деньком, отмеченным унылой непогодой, когда мир воспринимается эскизом некоей декорации, скелетом сути, в дожде и смоге брел он по улице после пустого визита к пустому влиятельному лицу, в очередной раз что-то пусто ему пообещавшему, и вдруг припомнил: вот в том министерстве, вклиненном коренастым монолитом среди облезлых домишек дореволюционной постройки, говаривали, служит в больших начальниках один толковый малый, некогда его подчиненный…

Надо было переходить дорогу подземным переходом, а вдалеке показался нужный троллейбус, чей маршрут отличала крайняя нерегулярность; в министерстве же, как сознавалось, предстояло еще объяснить: кто, к кому, по какому вопросу; звонить, получать — в лучшем случае! — пропуск… Да и о чем ты?.. Даже если предложат место, понимаешь ли ты сколь-нибудь в какой-то там обрабатывающей промышленности?

Когда двери троллейбуса заскрипели, захлопываясь, он вышел из них.

В министерство удалось проскользнуть, не вдаваясь в объяснения с вахтером, но знакомый чиновник находился на совещании, и полтора часа Ярославцев бесцельно шатался по коридорам, стараясь возбудить в себе интерес к здешней суете, что-то осмыслить и проанализировать…

Потом же вместе они вспоминали времена ушедшие, вспоминали тепло; Ярославцев пригласил в гости — поехали; скромно поужинали на кухне (деньги приходилось уже всерьез экономить); и за чаем, взглянув на часы, чиновник молвил:

— Пора мне… И вот что скажу, Володя. Ты — толковый человек. Но у тебя нескончаемая полоса невезения. О последних твоих неприятностях не знаю, но они, чувствую, есть. Не ошибусь, если обозначу их причину: ты неосторожен в решениях генеральных. Ты слепо веришь в очередную правоту той или иной необходимости. Ты не политик в конъюнктуре. Ты политик вообще, по натуре, но, чтобы выйти на уровень признанного «политика вообще», надо успешно окончить все классы школы… Знаешь, как фигуристы? Лучше всех отплясал, всех поразил, а в скучном, профессиональном тесте на школу, в умении хрестоматийных телодвижений и фигур дал маху. В итоге — зарезал все. Так и с тобой. За исключением: у тебя нет перспективы следующего чемпионата. Я к чему? Твое место — советник. Серый кардинал. И я готов помочь тебе с местом. Для дела ты человек незаменимый, и, если не против, на службу тебя возьму. Консультантом. Ну, придумаем какую-нибудь должность согласно имеющимся ставкам — не машинистки, конечно. И будешь при мне помогать достраивать коммунизм в сфере обрабатывающей промышленности. Завтра в первой половине дня оформишься. Анкета, фото у тебя наверняка готовы. Так? Во второй же половине дня запремся, отключим телефончики, и расскажу я тебе очень подробно о проблемах министерства. А послезавтра ты активно начнешь данные проблемы устранять. Если начнешь устранять как дурак, выкину вон — сразу и без жалости. Все. Мне пора. Спасибо за чай, очень вкусный.


Для начала ему дали опробовать силы в одной из головных организаций министерства, работа которой шла откровенно наперекосяк. Спустя четыре месяца организацию посетил известный комментатор, специализирующийся на пропаганде передовых методов ведения экономики. Анализируя внезапные достижения, комментатор, вдумчиво подбирая слова, высказался так:

— Характерной особенностью предприятий, подчиненных организации, является то, что конструкторскими вопросами на них занимается конструкторский отдел, а технологическими — технологический…

В министерстве эта фраза прозвучала как развеселый, надолго всем запомнившийся анекдот. Неулыбчивый министр тоже хохотал от души, а отсмеявшись, попросил подготовить приказ о премировании некоего консультанта Ярославцева, телекомментатором не упомянутого.


Сколько людей впоследствии предлагали ему эту роль: консультанта… И сколько таких ролей он исполняет сейчас — в разных министерствах, ведомствах, департаментах, — координируя, увязывая, пробивая, внося коррективы и вынося готовые решения…

Предлагалось и другое… Влияние росло, о старых ошибках вспоминали — если уж позволяли себе вспомнить! — неизменно с юмором и наперебой звали занять посты. Он был уже необходим многим именно на  п о с т у. Но — отказывался. Пост — даже звучало скучно, казарменно; пост — нечто конкретное, обязательное и… опасное. Ибо за что-то необходимо отвечать, существуя в замкнутом пространстве должности. А как замечательно не отвечать ни за что, пребывая извне и везде! И пусть его скромное общественное положение не блещет в иерархии чинов и званий. Главное — не в чине, а в том, кто есть ты сам… И другое пугало, то, с чем столкнулся он, будучи большим начальником: изоляция от тех, кому служил. И еще: узость круга знакомых, продиктованная самим статусом, неукоснительное соблюдение ритуалов и правил, подобных корсету; наконец, одиночество и оторванность… Будто в пламени неналаженной газовой горелки, в пламени, что коптит отдельно, само по себе, находился он тогда, и главным было — не оторваться ни в копоть, ни в то безвоздушное пространство возле форсунки, где витало неразличимо поступавшее к плазме топливо…


«А что есть я ныне?..» Он часто задавал себе такой вопрос, не подыскивая ему ответы упрощенные, поскольку задавался вопрос с тревогой и болью…

Конечно, можно занять пост, зарыться в бумаги, играть роль безупречного гражданина, семьянина, но… зачем лгать себе? Ведь не ради приобретения внешних благочестивых атрибутов он живет, а живет жизнью самим же созданной системы, ее духом и идеологией. Эволюция этой идеологии была долгой, многоступенчатой, сложной в анализе, но, состоявшись, она обрела весьма незатейливую суть. Поначалу он упрощенно полагал, будто в обществе существует лишь две категории людей: деловых и неделовых. Неделовые сидят на зарплате или же на пенсии, в домах умалишенных и прочая, деловые своими поступками и идеями двигают общество вперед. Поступками и идеями. Зарплата для них — фактор необязательный, но зарабатывать они должны много, естественно, принося ощутимую пользу окружающим, и в первую очередь неделовым. Удовлетворяя их спрос. Деньги в таком процессе извлекаются исключительно за счет личного вклада сил и энергии, а исходное сырье приобретается законно.

Вот и создавались им артели, скоро и качественно доставлявшие и возводившие на садовых участках летние и зимние домики; сервис при гаражных кооперативах, бригады по превращению открытых автостоянок в закрытые; после началось увлечение кооперативным строительством, едва не обернувшееся судимостью благодаря алчным компаньонам, решившим поманипулировать со стройматериалами. Тогда-то им остро уяснился конфликт между устремлениями к обогащению и государственной системой обеспечения сырьем. Сырье — основа прибыли, с трудом приобреталось и без труда кралось, ибо вели к нему не лазейки, а широкие врата без запоров… В канализацию спускались миллионы, пропадали вагоны с готовой продукцией, ниагарами лился налево госбензин, к припискам относились едва ли не как к политически оправданной акции; успехи производства определялись фактором количественными очень мало где — качественным; понятие «зарплата» приобрело оттенок анекдотический, и, конечно, деловые своего тут не упускали. Они драли бешеные деньги за то, чего жаждали неделовые, то есть за дефицит. Созидались состояния. И начал Ярославцев понимать: деловые обществу никак уже не полезны; умные и предприимчивые люди ухватились за простенькие методы обогащения: спекуляцию, взятки, рэкет, хищения. Ценностей ими не создавалось. Ценности либо умело добывались и перепродавались, либо наживались непосредственным паразитированием на государстве — то есть на людях неделовых, служащих за зарплату, но тоже стремящихся к благам дня современного, завидующих удачливым лихоимцам и в итоге призывам к ударному труду не внемлющих. Образовывались круги, касты, шайки, присасывающиеся к дойной корове державы и лихорадочно набивающие карманы, причем в уверенности своей безнаказанности, ибо стоящие выше или контролирующие охотно «брали», а значит, молчали. Задача была, таким образом, проста: нахапать в расчете на все взлеты цен в течение, по минимуму, полувека. И с ними, с этими зажиревшими деловыми, Ярославцеву приходилось сталкиваться изо дня в день, ибо  с и т у а ц и е й  владели лишь они, и приходилось идти частенько на поводу у них, чтобы выжить, удержаться на ногах. Внутренне же им исповедовался иной принцип: надо зарабатывать, создавая товар доступный, конъюнктурный, высшего качества. И он пытался делать это, что само по себе было не так уж и сложно; куда труднее оказывалось обуздать жадность исполнителей, держать их в узде, тем паче, свирепея от узды, они видели в нем своего врага, едва ли не прокурора, не дававшего расхищать.

Можно ли создавать экономику внутри экономики, не нарушив закон? Поначалу он думал и верил: можно. Оказалось — нельзя. И в один прекрасный день вдруг уяснил себе всю мощь гигантской машины, что была умозрительно выкрашена им в привлекательную красочку якобы высоконравственных принципов, а внутри же машины чавкали в липком, вонючем масле шатуны и крутились шестерни. И кпд машины падал день ото дня, и поднять его Ярославцев не мог: машина стала неуправляемой, а он превратился в символического ее Хозяина, а вернее, в уважаемого ею создателя, получавшего свои пенсионные блага в любом желаемом размере. Он предпочитал размер более чем скромный, но время шло, и перед законом этот размер достиг высших пределов… И тогда пришел страх. А в середине восьмидесятых грянули перемены, и посыпались с насиженных мест «деловые» с ожиревшими мозгами — перепуганные, ничего не соображающие: почему, как? — и казавшееся незыблемым рухнуло, и канули в никуда покровители, сметенные свежими ветрами, столь желанными. Покровители, в том числе с милицейскими расшитыми погонами и прокурорскими лычками с крупными звездами. Он, Ярославцев, искренне переменам радовался, хотя понимал: и для него тоже настала развязка, предтеча краха. Да, желал он наступления нового времени, но когда время настало, открылось: не его это время, он там — в прошлом, с людьми прошлого. Ступив в болото, он поначалу ловко лавировал по кочкам и вдруг, оглянувшись, увидел позади себя сплошную трясину… Такая же трясина лежала и впереди… Куда? Виделись еще несколько кочек, он вовремя приметил их, но что будет там, за ними, не знал. Возможно, трясина еще более страшная…

И о сегодняшнем своем крахе он знал заранее. Думая о нем как о некоей вероятности, но все же выстраивая свои комбинации через Матерого — основное связующее его с машиной звено. Полной конспирации такой метод, конечно, не гарантировал. Вокруг крутилось множество людей, сверхзадачу связующего звена пусть до конца и не уяснивших, но о предназначении его в общих чертах догадывающихся. Множество людей, кому в мысли не заглянешь, за чьи поступки не поручишься. И потому оставалось одно: уповать на судьбу и в любой момент быть готовым перескочить на спасительную кочку… Спасет ли? А если без аллегорий, то завяз ты, Ярославцев, незаметно, но прочно в компромиссах, противоречащих с законодательством, и, вероятно, очень скоро придут в твою квартиру люди с серьезными и враждебными лицами и скажут тебе: собирайтесь, гражданин… А этого произойти не должно. Вот почему в последнее время все чаще задумываешься ты о деньгах, борец за идею… Чтобы не голым уйти да прихода непримиримо настроенных к тебе людей. Вот и вся сущность твоя: не просто спастись, а сытеньким, благополучным… Плохо это, скверно, хотя и логично… Да как склеишь нравственность с социальными проблемами? И ради кого? Не ради же тех, кто придет за тобой, не ради же механизмов…

— Какая досада! Нагрешил не ко времени… — сказал он и пошел на обгон по встречной…

Из оперативной информации, телефонограмм
…Овечкин М. П. (кличка «Равелло»), житель города Ростова-на-Дону, в настоящее время работает ночным сторожем в розарии. По оперативным данным — возглавляет преступную группу через цепь особо доверенных лиц. Прямых доказательств противоправной деятельности Овечкина М. П. не имеется. Связь с помощниками осуществляет внезапно, по неустановленным телефонам. Убитые Семенов В. В. («Шило») и Скурин Д. И. («Псих») — подручные Овечкина, специализировались на рэкете. Согласно Вашим указаниям, за Овечкиным М. П. установлено наблюдение с привлечением дополнительных средств…


…докладываю: обыск места жительства Колечицкого Л. А. результатов не дал. Экспертизой установлено: все следы пребывания в квартире каких-либо лиц тщательно уничтожены, ценности вывезены. Перспективным материалом для дактилоскопирования представились две порожние бутылки из-под напитка «Байкал», обнаруженные в правом углу лоджии. Выявленные на бутылках пальцевые отпечатки отосланы для экспертизы.

…УВД г. Ростова-на-Дону сообщает:
Сегодня, в 15.00, гр. Овечкин М. П. задержан при совершении им квартирной кражи. При задержанном найдены инструменты, использующиеся для квартирных взломов, а также пятьсот английских фунтов стерлингов в банковской упаковке.

Из жизни Алексея Монина
…— Ну, и что делать будем, товарищ воспитатель? — Человек в форме, сидевший на рассохшемся стуле с облезлой дерматиновой обивкой сиденья, вытащил папиросу, замял узловатыми пальцами ее мундштук. — Два побега, драки нескончаемые — этого вот, Котова, сегодня изувечил: поведение вызывающее…

— Ну да и Котов не херувим! — Собеседник — полный, с залысинами и редкими рыжеватыми остатками волос, в мешковатом костюме, замасленном, тоненьком галстуке, являющем какую-то нелепую и одновременно необходимую деталь в общей гармонии его облачения, — выдернул глубоко скрытый под рукавом пиджака манжет рубашки, севшей от многих стирок. — А Монин… Наша тут вина, кажется. Ключа не подберем.

— Чи-истый! — протянул человек в форме не то насмешливо, не то раздумчиво. Черенком потухшей спички сковырнул присохшую к голенищу ялового сапога капельку грязи. — Вы что, его личное дело забыли? Ограбление магазина, вооруженное сопротивление милиции… сержанта ранил! В пятнадцать-то лет!

— Ну, а детство какое? Война…

— А у меня какое детство? — Человек в форме резко поднялся со стула Машинально оправил гимнастерку под ремнем. — Отца в гражданскую убили, нас у матери пятеро… Деревня, голод, я — за старшего… А у вас?

В дверь постучали. Вошел подросток: крепкий, большеголовый, насупленно-сдержанный, в громоздких, с побитыми мысками ботинках. Враждебно-затаенный взгляд скользнул по комнатке, ушел в себя, глубоко.

— Присаживайся, Монин, — вздохнул человек в форме, внимательно рассматривая дымящуюся папиросу. — Куришь, поди?

— В рот этой отравы не беру, — прозвучал ответ. — Не дурак, чтобы потом гноем отплевываться.

— А я, выходит… — начал военный изумленно.

— Ну, вот что, Алексей, — вступил человек в гражданском. — Я, как воспитатель, должен в последний раз тебя предупредить: если…

— Если, если… — Парень вскинул яростно блеснувшие глаза. — За дело я Котову впечатал, гниде! Кого хотите спросите… Разжирел на кухне, силы от харчей понабрался, куролесит, падла, в миски харкает, кто ему слово скажет; обирает всех… И чтобы я ему койку заправлял и пятки чесал…

— Вывернул ему стопу, избил зверски, — констатировал военный. — Табуретом! Сотрясение мозга, губу зашивали, два ребра… сломаны, врач говорит — в больницу надо везти, в город. Это же преступление! Он тебя… хоть пальцем тронул?

— Других тронул.

— Монин! — Воспитатель коротко оглянулся на военного. — Дай слово, что больше такого не повторится. Слово мужчины.

— Не дам.

— Почему?

— Потому. Котов — мразь, — убежденно повторил парень. — Выйдет отсюда, вырастет, точно — завмагом станет. Крыса жирная. Его пусти, где сытно, все сожрет. Давить таких буду.

— Пойдешь в изолятор, — тяжело дыша, сказал военный, стиснув плечо воспитателя, — мол, помолчи. — Понял? Пойдешь… если не понимаешь человеческого…

— Испугали! — Парень сплюнул в угол. — Мне и в карцере есть чем заняться.

— Ты у меня поплюйся! — угрожающе вздыбил плечи военный.

— Чем же ты собираешься заниматься в изоляторе? — тихо спросил воспитатель.

— А я там бегаю. — Парень зевнул. — Бегаю, приседаю… Отжимаюсь. — Помолчал. — Сплошная физкультура. Устану — посплю. Могу и с открытыми глазами… А проснусь — по новой…

— Спортсменом хочешь стать? — спросил военный неожиданно миролюбивым тоном.

— Неа, — лениво сказал парень. — Хочу таких, как Котов ваш, с одного удара валить. Без табурета.

— Дурак ты, — проронил военный устало. — Думаешь крепким кулаком все в жизни решить?

— Вы — умный… — отрешенно парировал парень.

— Погоди, Алексей. — Воспитатель неуклюже прошелся по комнате, внимательно осматривая потеки масляной краски на стенах, хлипкие стулья, решетку на окне, будто запоминая все это. — Вот ограбил ты магазин. Кому хуже сделал, ежели из голого принципа исходить? Продавцам, которых за жуликов посчитал?

— Ну. — Парень поднял на него уверенный взгляд. — Ревизия там потом была, одного посадили, точно знаю.

— А в милиционера зачем стрелял? Милиционер-то — не чета жуликам, верно?

— Оборонялся. Или я его, или он меня… Чего непонятного?

— Так. — Воспитатель с силой потер затылок. — А награбленное куда бы дел?

— Себе бы взял. — Парень не раздумывал. — Заработанное.

— Заработанное? Чем же? Трудом великим?

— Шкурой. — Ответ прозвучал резко. — Риском. Кто как умеет. Один — руками, другой — башкой, а третий — и тем, и другим, а еще — волыной. Так вот!

— Слабенькая у тебя позиция, Монин, — сказал воспитатель. — Слабенькая и плохонькая. Один ты против всех. А вокруг либо жулики, по твоему разумению, либо враги заклятые. Ну, а ты в мечтах своих — самый из жуликов сильный, самый отважный, да? И потому есть у тебя право стрелять, людей калечить… Котов же ведь никого не…

— А трус потому что, — лениво перебил парень. — Срока боится, карцера, фрайер…

— Ты слова подбирай, слова, — сказал военный напряженно.

— Ну, чего, макаренки? — весело спросил парень, поднимаясь. — Спать хочу, организм требует… Куда мне? На койку отпустите или в изолятор на нары?..

— У тебя наряд сегодня, Монин, — сказал военный. — Вне очереди. В ночь. Так что с койкой обождать придется.

— Сортир, значит, драить? — Парень потянулся. — Не, другого ищите. Котов вот с больнички возвратится…

— Ты себя что… лучше других считаешь? — Воспитатель повысил голос.

— Лучше.

— Монин! Ты сейчас же отправишься в наряд… — отрывисто, на звенящей ноте приказал военный.

— Ясно, — кивнул парень утомленно. — Значит, в изолятор… — И вышел за дверь, пискнувшую провисшей петлей.

— Во — экземпляр! — обреченно качнул полысевшей головой воспитатель. — Никак… Ну… придется… ужесточить меры.

— Страха в нем нет, — отозвался военный задумчиво. — Стенкой закончит, до упора пойдет, знал таких…

— Так мы же его остановить должны…

— Должны-то должны… — Военный перевел взгляд на серую, растрескавшуюся штукатурку потолка. — Да попробуй переломить его… Ты читал, как он на следствии себя вел? Ведь насчет оружия серьезно его крутили, без скидок, что малолетка, а ничего не вышло: нашел и нашел, где — не помню.

— Он действительно в изоляторе это… отжимается? — недоуменно спросил воспитатель.

— Угу, — угрюмо подтвердил военный. — Как заведенная машина. На хлебе-воде, а все равно — до трех потов. Воля! Не на то дело употреблена только. Кабы в другое русло ее…

Дела повседневные
Забавная была карикатура в газете, веселенькая. Два дружка шагают по улице мимо пиццерии, и один говорит другому, в подтексте выделяя итальянское наименование учреждения: не ходи, мол, Вася, туда, в пиццерию, — там мафия!

Он свернул с дороги прямо на тротуар, обогнул здание и поставил машину сбоку от пиццерии. И подумал: до чего же счастливо-обманчиво мироощущение обывателя. Как падок он на некие тайны, в основном — мрачные, витающие якобы где-то совсем рядом; как увлекают его термины «мафия», «бизнес»; слухи о дерзновенных преступлениях, вообще все подпольное. Обыватель живет сказкой, придуманной им же самим. И получает подтверждение этой сказки в боевичках с лихо закрученным сюжетом, в домыслах и сплетнях своего окружения, байках «бывалых», не зная главного: зарабатывать деньги преступным путем — с к у ч н о. Ибо заработать много можно не на разбойно-хулиганской стезе, а на хозяйственно-экономической, где нет никакой романтики и ничего выдающегося, а попросту существуют люди, умеющие широко, но с толком тратить средства, извлекая из затрат прибыль. Обыватель же тратить боится. За кровный рубль он держится мертвой хваткой. Да и вообще тратить — романтика. А романтика опасна… Куда лучше посудачить о ней, пофантазировать на темы мира противоположного восприятия ценностей… На самом деле таких миров, исключая мир обывателя, два. Один, вовсе обывателя не интересующий, — истинно духовный, далекий и от денег, и от усердных их накопителей; другой же — скучно и обыденно деньги делающий… В чем скучно и в чем обыденно? В том, что все заранее распределено: кому, за что, каким образом. В том, что иного занятия нет, И, наконец, не остановиться на этом пути никогда и никак. Обыватель представляет цифры: украденный, например, миллион. Ой, как много! Ой, если бы у меня… да миллион, я бы… Но не представляет иного: философии и психологии самых талантливых, а потому и самых несчастных «деловых». Они могут заработать или украсть пресловутый миллион с трудностями или без оных; всласть искупаться в роскоши, но они сравнительно легко воспримут полную потерю и миллиона, и роскоши. Рвут на себе волосы либо корябают лысину ногтями жулики, крупные по недоразумению, да и то — рвут и корябают не из-за осознания материальных потерь — свободы… Или в преддверии казни. А миллионов не жалко, они — наживное. В этой пиццерии, Ярославцев был уверен, не погорит никто. Каждый здесь зарабатывал в день столько, сколько без смущения мог бы предъявить при выходе отсюда кому угодно. Не наглея, на излишках излишков. И того хватало. Коллектив был дружный, на авантюры не падкий, работающий во благо клиента. Люди нормально трудились, и он с удовольствием помогал им. Помогал практически на общественных началах.

Невзирая на томившуюся у входа очередь, он подошел к двери, постучал. Толпа не пикнула, разгадав в нем начальственную стать… Не привнесенное барство, не пижонство, не игру…

Человек в униформе помог снять пальто.

Ярославцев прошел к стойке бара. Виталий коротко посмотрел на него; поправив «бабочку» на белоснежной, с короткими рукавами рубашечке, кивнул в корректном приветствии:

— Перекусишь?

— Обязательно.

— Тогда утоляй аппетит, и заодно поговорим. Пиццу сейчас принесут. Такую испекут — в Риме не попробуешь…

Пиццу и впрямь принесли отменную: ароматную, с грибами… Он завтракал, в неторопливой беседе с Виталием обсуждая дела.

— Барменом в валютный бар мальчика пристроим? — спрашивал Виталий уважительно-вкрадчиво. — Документы в полном порядке, опыт есть, классный люмпен-пролетарий… Я слышал, в «Интуристе» освободилось местечко…

— И почему ты меня обижаешь? — Ярославцев медленно отер рот салфеткой. — Что, сам не способен решить эту проблемку? Не надо… обращаться ко мне по подобным кадровым вопросам. Или… у тебя есть еще кандидатура уборщицы в Совет Министров?

— Извините… Просто хороший парень… Ладно. Другой вопрос. В тресте туго с поставками. Дефицит идет по чайной ложке. Фирменных напитков мало, а клиент капризный пошел, венгерское сухое за оскорбление принимает, кьянти ему подавай; с ветчиной баночной перебои… Я не от себя прошу, поймите, мне начальство намекнуло: пусть бы твой друг подсобил бы… Ну, а что потребуется — через меня…

— Решим. Но в течение следующей недели. Все у тебя?

— Пиво есть баночное. «Карлсберг». Загрузить упаковку?

— А сигарет найдешь приличных? Не лицензионных…

— Блок найду. Я сам через Матерого хотел… — Виталий осекся.

— Сколько сигарет он тебе поставлял? — спросил Ярославцев сухо. — Ну? Только не ври, это плохо влияет на мое отношение к людям.

— По мелочи… Пять коробок… Сто блоков. Семечки… да и когда было!

— «Парламент»?

— Ну… да.

«Вот что значит знакомить коммуникабельных негодяев», — отрешенно глядя в лицо собеседника, размышлял Ярославцев.

— Я пока дожую, — сказал, поморщившись. — А ты… вот ключи, пиво забрось в багажник. Сколько денег надо?

— Меня тоже не стоит обижать, — с достоинством ответил Виталий и, подхватив ключи в воздухе над бокалом, удалился.

Питательная пицца приободрила… Дальнейший хлопотный день, казавшийся невероятно тяжким, легко выстроился в схему: сейчас на станцию, переобуть две покрышки, зайти к директору — ящик контактных групп для замков зажигания прибудет к нему, осажденному сотней заявителей, требующих гарантийного ремонта, послезавтра. Это — начало, первая партия, которая пошла в производство в подсобном цехе одного из захудалых заводиков. И уж эти контактные группы будущих хозяев не подведут — технология их изготовления куда выше пусть импортной, но безобразно халтурной. Заводик же с данного подпольного цеха способен начать свое второе рождение — лишь бы духу у директора хватило, да только вряд ли хватит — слабенький хозяйственник, без инициативы, трусоват… И жаден, что в итоге его погубит. Мог бы ведь выпускать продукцию на кооперативных началах, но не станет — с кооператива какой профит да и налоги, учет сырья… К тому же зарабатывать будет не он, кооператоры, а если и урвет он что-нибудь с них, то на первом этапе, за помощь в организации дел, то есть элементарную взятку…

Он вышел из пиццерии, хлопнул по плечу Виталия, дожидавшегося его у машины, уселся за руль.

Визит в автосервис решил отложить на часок. Неподалеку была еще одна «контора». Он закусил губу от досады. Каждый день, каждый час с недавних пор словно демонстрировали ему его же загнанность в созданной им ловушке. Ведь не хотел он знакомить Виталия с Матерым, знал: порознь надо держать их, и на коротких поводках. Но… Дела навалились, за всем не уследишь, пришлось сконтактировать людей напрямую. И вот сегодня выплыли коробки с сигаретами… «Парламент». Откуда? Врал Лешка, будто перекупили по сказочной дешевке (госцена) списанные излишки «представительских»… Врал! А он не одернул, пропустил мимо ушей — без того проблем с выяснениями отношений хватало… И вот сто блоков только у Виталия… Излишки? Но дело не столько в сигаретах… Через блоки эти паршивые на другое ведь выйдут… на то, что творят эти деятели за его спиной!

Он остановил машину у старого московского дома, прошел в высокий, с мемориальной доской у входа подъезд.

Звонок. Желтая точка врезанного в двустворчатую дверь «глазка» на мгновение потемнела, потом осторожный голос вежливо осведомился: «Кто?» — видимо, личность посетителя как следует разглядеть не сумели.

— Открывайте, Эдуард, пока — свои…

— Тсс… — Лысый сутулый Эдуард, поправив очки — огромные, стрекозиные, приложил к тонким губам палец. — В комнату тихо идем, переводчик там…

Мрачно усмехнувшись, Ярославцев покачал головой. Снял пальто. Тихо, как и просил хозяин, проследовал в комнату.

То, что ожидалось…

Респектабельного вида переводчик в галстуке, с пухлыми наушниками фирмы «Сони», удобно расположившись в кресле с бокалом аперитива, бубнил в микрофон фирмы «Акай»:

— История мира? Да чего ее изучать, сначала были динозавры, после они сдохли и превратились в нефть. А потом появились арабы, начали нефть продавать и покупать себе «мерседесы».

Телевизор фирмы «Джей-Ви-Си» демонстрировал очень сомнительный фильм, а десять видеомагнитофонов, расставленных на полу в паучьем переплетении проводов, копировали продукцию. Тут же грудами теснились кассеты — фирм разнообразных, но Ярославцев уловил еще один нехороший симптом: наклейки указывали на приобретение в магазине, торгующем на живую валюту…

— Пройдемте на кухню, Эдуард, — шепнул он хозяину на ухо. — Оторвитесь… Времени мало.

На кухне работал лазерный проигрыватель и копировали с крутившегося на нем диска еще парочка магнитофончиков.

— Ну, я все понял, — сказал Ярославцев. — Аппетиты, Эдик, у вас выросли изрядно.

— Ой, не надо праведных нотаций, — отозвался тот. — На плачевный финал намекаете? Ну… если суждено, не судьба.

— Позвольте объяснить вам элементарные вещи, — продолжил Ярославцев, чувствуя, что говорит впустую. — Я понимаю: кассета без записи стоит одно, а с записью — совершенно другое… Наклейки, кстати, сдерите — тут еще и валютными операциями попахивает… Дело выгодное, ясно. Но у каждой кассеты есть свой покупатель. Кассет — сотни. Вероятность провала…

— Я все сдаю через скупщика.

— Поздравляю. Вероятность уменьшается. Но не исчезает. Потом. Что ты пишешь? Я видел названия…

— Людям как раз нравится, — со вздохом перебил Эдуард. — Затем… в данный момент такие поставки, пляшем от печки: какой оригинал, такая копия. Еще замечу: основную массу не увлекает ни Феллини, ни Антониони…

— Может быть. Но зачем же сознательно идти на статью? Или думаешь, все шито-крыто? Разочарую: уже идет информация о создании тобой сети радиоперехвата… На частных посудинках в Балтийском море, на сухопутных государственных станциях дальней космической связи… Мне импонирует такой размах, но органам — едва ли. Если тебя коробит мой переход на «ты»…

— Наоборот. Весьма лестная для меня форма общения.

— Спасибо. Так вот. Я же, казалось, убедил тебя: появились видеотеки, тебя хорошо пристроили, развивай дело на государственных принципах…

— Знаете… — Эдуард выдержал скорбную паузу. — Я — не подвижник. Пробовал — не получилось. Каждый фильм согласовывай, нервы трепи, всякие худсоветы… А цены? Кому нужна пленка на вечер за такую цену? В кино десять раз можно сходить!

— А твои цены?

— Мои? Практически… бесплатно. Человек покупает пленку. За сумму куда меньшую, чем в магазине. С дивной к тому же коммерческой картиной. Она у него пусть год в обороте, а через год онотдаст ее либо за те же монеты, либо в обмен… Одно слово: клад! С видом на проценты, кстати. А мне — доход. Да и чего за зарплату ломаться? Вон лазер работает… круглосуточно. Чистейшее воспроизведение. Полсуток — уже зарплата! Так что не надо душеспасительных бесед. Вот если бы со своими связями в дело включились…

— Порнографию распространять?

— Мы распространим… Нам материалы нужны: пленка, техника. Знаю: вы смотрите на меня как на дешевку, но каждый живет своим, и не приставляйте мне собственную голову.

— Сколько магнитофонов пришло к тебе через Матерого? — внезапно спросил Ярославцев.

— Ну это… — Эдуард явно замешкался, — это… наши дела, простите, конечно…

— Эдик, — произнес Ярославцев с нажимом, — я понимаю: ты человек независимый, самостоятельный, не любишь, когда тебя поучают, у тебя своя очень умная голова, но обязан заметить, что тебе изменяет чувство меры, мой мальчик, в смысле демократии по отношению к старшим.

— Да я ведь… — отозвался Эдик с ноткой испуга, и глаза его за гигантскими стеклами очков непроизвольно моргнули. — Я-то чего? Ну… двадцать, может, тридцать магнитофонов… Только — между нами…

— Именно. — Ярославцев отправился в прихожую.

— Правы вы. — Эдик задумчиво поджал губы. — Понимаю — правы! А… не в состоянии на тормоз нажать! Тут приятеля свинтили… Ну, а жена сдуру и дала показания: да, кое-что смотрела… Не жена даже, сожительница. Центровая девка, понравилась, поселил возле себя… В общем, семейка: если он налево ходил, то она — и налево, и направо. А суд влепил по полной заготовке. За развращение супруги! Она как услышала, так ржать начала. Я думал, плохо ей будет…

— Плохо будет, Эдуард, плохо. — Ярославцев затворил дверь.

«Ах, Матерый, ах, Лешка… Главное — откуда? Магнитофоны, сигареты, ондатра… С честным взором лгал о «чистых» источниках — с напором лгал! — а я, дурачок, если и не верил, то принуждал себя верить, хотел! И пристраивал эти «излишки», это якобы списанное, бракованное, бесхозное… А икра? А рыба? Неодобряемое перевыполнение плана рыбозаводом: или в море выбросить, или… Пошел ты на это? Пошел! Деньги получил? То-то».

Подумай! Эдик, Виталий — вот уже двое за сегодняшний день, кто, может, не зная истинную цену тебе, верно о ней догадываются. Первым, конечно, скрутят Матерого, и уж потом только начнется перебор звеньев цепи, так что запас по времени тебе обеспечен. Но каков он, запас? Вопрос ныне неотвязный, несущий страх, ставший уже частью существа, въевшийся в душу.

Ну-ка, давай холодно, отстраненно. Кое-что тобою приготовлено — но так, с ленцой, на всякий случай… А не пора ли подготовиться основательно и детально, чтобы достойно встретить свой самый черный день?

Однако еще вопрос: при чем здесь ты и такое высокое, благородное наречие «достойно»?

Из материалов следствия, телефонограмм
…На Ваш запрос о подробностях задержания Овечкина М. П. сообщаем: гр. Овечкин М. П. задержан хозяином подвергшейся взлому квартиры, неожиданно пришедшим с работы. Угрожая преступнику антикварным мечом, хозяин вынудил его поднять руки и оставаться на месте, сообщив о происшествии в райотдел милиции, где на поступивший сигнал не отреагировали, — полагаем, хозяин ошибся номером, попав к недобросовестному абоненту… Оперативная группа из УВД города прибыла на место происшествия только через два часа по повторному вызову…

Из магнитной записи допроса Овечкина М. П.
— Ну, Равелло, соблазнился шикарной квартиркой?

— Чего ликуешь? Случайность вам помогла. Вы ж думали, я дома, чай-кофе пью, не так? Меня ж не проведешь — обставили вы мою личность наглухо в последние деньки… Почему вот — не знаю, но выгорело бы сегодня — полное алиби бы вышло…

— А вышло — с особой дерзостью.

— Не юридическое понятие… Воды можно?

— На здоровье. Итак. При задержании у тебя обнаружена валюта. Откуда, интересно?

— Нашел.

— Так уж и нашел…

— Ну, купил.

— У кого купил, где, когда?

— Х-ха! У неизвестного лица на железнодорожном вокзале, находясь в состоянии опьянения. За три рубля.

— Дешево.

— Нормально. Да! Вспомнил! Слышь, начальник, пиши: номер купюры этой трехрублевой: 335 333. Прошу занести в протокол как факт, способный помочь следствию.

— Подпишитесь. Вот тут, тут и тут…

— Не учи ученого, съешь дерьма печеного…

— Чего уж… учить! Ладно. С фактом проникновения в квартиру мы покуда повременим. И вернемся к убедительным твоим показаниям насчет фунтов стерлингов, не возражаешь?

— А там тоже факт: купил за трояк. А против фактов, как известно, не попрешь…

— А мы и не будем идти против фактов, мы пойдем от них. Судя по показаниям — подписанным! — ты совершил деяние, предусматриваемое законом как нарушение правил о валютных операциях. Кодекс показать?

— Три рубля — операция? Будет лапшу-то…

— Важно событие незаконной скупки валюты, родной. Ты его подтвердил. А суд… он поймет, чего стоят твои три рубля. И мы постараемся, чтобы понял… Теперь прикидывай — прошлые судимости, нынешний прокол, а там — часть третья: рецидив, тайное проникновение, использование технических средств… Да плюс к тому — статья о валюте… Какой срок в итоге? По валюте ведь срок начислят, мы постараемся, повторяю…

— Ну… попал! Ну… на ровном месте! Ладно, готов я… Давай договариваться. Я — правду горькую, а ты протокольчик этот — в корзинку. Идет?

— По крыше воробей. Все от тебя зависит…

— В общем, наколол я две квартирки… Взял первую. Худо взял: золотишка нет, две сотняги в сервизе и пачка фунтов этих в столе письменном. Ну, думаю, кисло, а отстреляться надо, красиво ведь на дело вышел, все ваши хвосты обрезал… Ну, а на второй хате нестыковка по времени вышла, вернулся фрайер, когда на работе сидеть должен был, ан удрал, сачок. Я вообще скажу: самурай! Два часа с поднятыми клешнями на карачках…

— Знаем. Адрес первой квартиры?..

— Пиши: Ленина, пять, четыреста два… Тюрин фамилия…

Из магнитной записи допроса гр. Тюрина Э. Б.
— Эдуард Борисович, по нашим данным, в вашей квартире вчера побывали воры… Вернее, вор.

— Да нет… Как?

— Эдуард Борисович… Вы — профессор, уважаемый человек, вам не к лицу говорить неправду…

— Я… искренен… Никаких воров…

— Так. Ознакомьтесь. Это — собственноручно начертанный преступником план вашей квартиры с указанием расположения мебели, описанием деталей интерьера, того, что хранилось в письменном столе по соседству с валютой… План составлен в присутствии понятых.

— Э-э… Предметы обстановки совпадают, но ограбления…

— Э… Эдуард Борисович! Пачка фунтов стерлингов лежала в левом ящике письменного стола под серой картонной папкой с бумагами. Если вы станете запираться далее, мы совершим два мероприятия: немедленно проследуем на место вашего жительства с понятыми, где установим соответствие протокольных данных с реалиями, а после — сопоставим отпечатки пальцев на фунтах стерлингов с вашими отпечатками… Об уголовной ответственности за дачу ложных показаний вы, напомню, предупреждены…

— Был грех… Неделю назад вернулся из Англии, кое-что получил за лекции… ну, привез, сдать не успел…

— В декларации, конечно, ничего не заявили?

— Нет…

— Мероприятия отменяются, распишитесь в протоколе…

— Товарищ следователь… Это… уголовное дело?..

— Ну… поздравить вас не с чем, так скажем…

Из магнитной записи допроса Овечкина М. П. Продолжение
— …Ох, невезуха, невезуха-то!..

— Ладно убиваться, Равелло… «Трехрублевый» свой протокол видишь?..

— Начальник, мы ж договорились…

— Ага. И пакт заключили.

— Ну ты и…

— Продолжай, продолжай… Не хочешь? Тогда продолжу я. Мне, Равелло, очень усердно поработать надо, чтобы хозяин фунтов во всем признался, понял? А стимул какой?

— Бабки надо? Плачу, какие дела…

— Дела такие. Вот тебе фотографии дружков твоих. Узнаешь? Шило и Псих. В фас и в профиль. Зачем в Москву их намылил?

— Э-эх! Стукачики вы мои, стукачики, все-то вы ведаете, кто бы о вас проведал… Знать ничего не знаю, начальник! Валюта, говоришь, мне шьется? Плевать хотел! Ничего не выжмешь, в камеру давай, буду там перестукиваться, этому научен, а стучать — никогда, как на понт ни кидай…

— Не выступай, голубь ты мой идейный, гляди лучше, еще что покажу… Вот тебе трупик Шила со звездой кровавой во лбу, вот Псих убиенный, а вот и Лева Колечицкий… Приветов, как понимаешь, от них не передаю… Колись, Равелло, помогай, за нами не заржавеет…

— Ну… и какие предложения?

— Самые серьезные.

— Та-ак. Левку знал. Дружили мы с ним… Но не наш он, не блатной, из деловых щук… Мы у него на подхвате работали, на перевозках — ну, шмотки он возил, то-се, — об этом, правда, помолчать имею желание… Ну, а нам надо что — Лева завсегда делал. Любой заказ по дешевке. От телика японского до машины. Учти: я не для протокола, да и вижу — тебе сам смысл важен… Ну, короче. Дел его не знаю, но человек был полезный, повторяю, уважительный… и вот просит он у меня двух бойцов. Ну, я нашел… Ан, вижу, напоролся Лева на рифы с моими матросами. Чего там Лева мудрил — не ведаю, ей-бог.

— Чем занимался Колечицкий?

— Говорю же: Лева — мужик на товаре. Техника, меха, шмотки… Знаю, икоркой, рыбкой баловался: подбрасывал нам кое-что в Ростов — по кабакам, по базам… Мы в тех делах шестерками состояли — грузчиками, охраной… шелупенью, в общем. За кости работали. С завязанными глазами — подай-принеси.

— Круг знакомых Колечицкого. Смелее!

— Никого не знаю. Мы с ним один на один… Все! Больше ни слова, начальник. Хватит от меня. В камеру мне пора, обживаться. И думать там. Крепко. О чем тебе наговорил, о всяком-разном… Жду теперь новостей от тебя. Шабаш. Зови конвой.

Из жизни Вани Лямзина
Судьба Вани Лямзина поначалу ничем не отличалась от судеб тысяч его сверстников: детсад, семья и школа. Мама — зав. буфетом на автовокзале, папа — механик в гараже НИИ, дом крепкий, достаток и благополучие. С троечками окончив десятилетку, был Ваня пристроен на службу в НИИ, где трудился отец. На должность лаборанта в головную лабораторию. Нелегко доставались блага бытия юному Ивану в ту пору: зарплата была мизерной, работать заставляли много, и стонал лаборант, размышляя, где бы иное местечко найти — хлебное да вольготное, но суровый родитель, мечтавший о сыне-ученом, любые заикания о таких мечтах пресекал, жестко заставляя Ваню трудиться, где указано. Так и трудился Ваня — с вдохновением раба под ярмом, через пень-колоду, замечая между тем интересных вокруг себя людей, в частности шефа лаборатории — ловкача и пройдоху, не вылезающего из-за границ, с «Волгой» и прочими атрибутами благополучия, умело подчиненными распоряжающегося и научные изыскания лихо обращающего на безусловную пользу себе лично.

И как-то поймал шеф этот ловкий Ваню на гнусненькой краже, когда залез тот в сумку одной из чертежниц, откуда похитил четвертной билет. Ну, подумал Ваня, вот и конец: выгонят и посадят: шеф был не только ловок, но и жесток… Однако не выгнал и не посадил Ваню шеф, даже отцу не нажаловался, то ли потому, что Ванин папа машину ему починял регулярно и бесплатно, то ли перевоспитать Ваню шеф решил, а то ли пожалел, ибо младшего неразумного собрата своего в нем узрел; так или иначе, но стал с тех пор Иван секретарем-машинисткой возле сильного шефа, мотивировавшего, впрочем, назначение такое, как изоляцию преступного молодого человека от коллектива беззащитных тружеников. А Ване — что! Пошла у него жизнь праздная при редко появляющемся начальнике, независимая. А после поступил Ваня в институт не без помощи шефа — с тайным желанием подобной же карьеры. Так и расстались они навсегда. Вскоре папа умер, но мама зав. буфетом семью содержала, крепилась; учеба в институте нелегко, но продвигалась, и смутные мечты Вани начали принимать характер конкретный: влезть в доверие к академику, директору какого-нибудь КБ, а после, будучи при дипломе, действовать по усвоенным схемам бывшего шефа-благодетеля. Но грянула беда. На краже модных замшевых перчаток попался Ваня в институтском гардеробе и немедленно из вуза был выдворен. И ждала Ваню армия — искупающая и воспитывающая. Но до призыва предстояло трудоустроиться… А так не хотелось, так не хотелось!..

И тут, словно по заказу, возник возле Вани толстенький, деловитый человечек с лысинкой. И имя человечку было Сема. Сема распахнул перед Ваней горизонты ослепительные. Прошлая жизнь в их сиянии предстала перед Ваней ничтожной и ошибочной, понятой в корне неправильно и искаженно. А разбитые перспективные планы на будущее — наивными и жалкими. Он во всем оказался неправ. И в том, что рисковал шкурой за четвертной и модные перчатки, и в том, что стремился достигнуть высот какого-нибудь зав. лабораторией или даже академика…

Сема — человек широкой натуры — предложил Ване зарплату — пятьсот рублей в месяц плюс квартальная премия. Работа же — пустяк: раз в недельку, получив дополнительные командировочные, летать по маршруту Москва — Баку. С «брюликами». На Ванин недоуменный вопрос: что есть «брюлики»? — Сема, мудро усмехнувшись, достал маленький пакетик из плотной коричневой бумаги и высыпал из пакетика в свою пухлую ладошку мелкие, слабо мерцающие камушки. И Ваня понял: «брюлики» — означало бриллианты.

— Тащи трудовую, на работу, чтоб участковый не цеплялся, устрою, — говорил Сема, щедрой рукой наливая Ване алкоголь и подавая вилку с куском семги. — Истопник, герой труда, устроит? Зарплату начальнику, сам — свободен… Мнешься? Трусишь? Напрасно. Ты кто? Спецкурьер. Пакетик взял, пакетик передал. Вот я — да, должен бояться. И знаешь чего в первую очередь? Длинного твоего языка. Вдруг кому-либо брякнешь…

Ваня оскорблялся: неужели он похож на дурака?

— Нет-нет, — качал лысиной Сема, как бы извиняясь, — ты очень умный, я сразу понял…

И через несколько дней Ваня, с тайным страхом в груди, однако гордый до высокомерия ответственной и таинственной миссией, вылетел с первой партией «брюликов» в город Баку.

Работа ему понравилась. Самолет, комфортабельное кресло, красивый город с пальмами и приморским бульваром, шашлыки из севрюги, дешевое сухое винцо, фрукты… И — полминуты на процедуру передачи пакетика в обмен на дензнаки условленному лицу в условленном месте. Сказка! Жизнь обрела сладостный оттенок и глубочайший смысл, состоявший, по мнению Вани, в том, что довелось ему наконец-то горделиво возвыситься над суетой.

В модной рубашке, импортном костюмчике, он уже по-хозяйски входил в прохладный салон самолета и, со скукой наблюдая за манипуляциями стюардесс, заученно демонстрирующих пассажирам правила обращения со спасательными жилетами под комментарии из динамика: «…так как наш полет проходит над значительной территорией водной поверхности…» — притрагивался к карману пиджака, где лежал очередной пакетик с очередными «брюликами», думая о программе развлечений: пляж, бар, знакомство с дамой, ресторан…

Д У Р А К И  В С Е!

Так думал Ваня.

В семь часов утра долго позвонили в дверь. Ваня, уже привыкший спать до полудня, очумело вскочил с кровати; даже не спрашивая — кто? — открыл дверь…

И  о н и  вошли. И все кончилось. Авиарейсы, пятьсот в месяц, премия, шашлыки и возвышение над суетой — последнее было для Вани особенно трагично. Жизнь показала фигу.

Механика расследования, известная Ване, сложностью не отличалась: взяли Сему, тот заложил курьера, то бишь Лямзина; взяли курьера, обнаружив в квартире его партию «брюликов».

— Ничего не знаю! — отбивался «наученный» Ваня. — Милиция подкинула! Требую прокурора!

— Ах, милиция… — вдумчиво сказал прокурор. — Ах уж эта милиция! Но да ознакомьтесь сначала с актами экспертиз.

Бриллианты оказались меченными изотопами, Ваня, кое-что разумевший в науке — НИИ чего только стоило! — признал вину… Впрочем, не отчаявшись. Ну, курьер — взял пакетик, передал пакетик… Авось неизвестные коллеги-истопники возьмут на поруки, а добренькие дяди из органов примут во внимание молодость, естественно связанные с ней ошибки, и, надеясь на армейское перевоспитание, отпустят Ваню по-доброму в солдаты.

Но дни шли, КПЗ уже начало становиться привычным местом обитания, и надежды на добреньких дядь потихонечку улетучивались. Тем паче были бриллианты не только мечеными, но и ворованными — причем из одного весьма серьезного источника — и, кроме того, ненастоящими… Толстый Сема, прекрасно осведомленный об истинной цене бриллиантов, не ведал, однако, главного: кому именно они предназначались, введенный в заблуждение выступавшим в роли покупателя человеком из Баку, которому в качестве жертвы он подставлял Ваню — на случай разоблачения искусственного происхождения камней и последующих за тем разборов, — Ваня играл роль буфера, должного принять на себя первый удар и дать возможность Семе кануть в безопасное местечко от расплаты одураченных клиентов. Лицом же истинно в бриллиантах заинтересованным был служащий одной из японских фирм, он же — опытный промышленный шпион, с дальним прицелом создавший сложную цепь подставных лиц и перекупщиков. Толстый Сема и не подозревал, что является всего лишь марионеткой наихитрейшего японца, кого именно искусственные бриллианты и привлекали… Водили же за нос Сему не без умысла: ибо иметь какие-либо отношения со статьей «Измена Родине» он бы, конечно, не пожелал, да и Ване бы не посоветовал…

В итоге же хитрости хитрых кончились пшиком. Компетентные лица, гуманно настроенные даже к иностранцам лукавого нрава, с позором выслали шпиона из страны пребывания, а лысый Сема и остриженный, с оттопыренными ушами Ваня предстали перед судом. И тут-то судьба нанесла удар вероломнейший. Змей-искуситель, Сема проходил по делу как мошенник, выдавший заведомо фальшивое за истинное, получил три года. Услышав такой приговор, Ваня оттаял сердцем: может, обойдется условным сроком — ведь кто он? — мелочь, дурачок лопоухий. И в диссонанс этим его справедливым по существу мыслям из уст строгого прокурора прозвучало: «Прошу восемь лет…» Суд дал семь.

Так Лямзин столкнулся с превратностями закона. Превратности же заключались в том, что бриллианты курьер считал настоящими, а потому совершал преступление, карающееся не как мошенничество, а как нарушение правил о валютных операциях.

Верховный суд, вняв апелляции гражданина Лямзина, скостил три года, но посидеть все-таки пришлось…

Прибыв по месту жительства, Иван тотчас занялся своим здоровьем: лег в больницу, откуда с диагнозом «язва желудка» явился в медкомиссию военкомата, спасаясь от действительной покуда еще угрозы армейской службы…

Четыре года исправительного труда выработали у Вани стойкое к труду отвращение, и никому, кроме как самому себе, служить Ваня уже не намеревался. Кроме того, отведав сладко-горький плод нетрудовых доходов, Лямзин, как и подобные ему «гурманы», тянулся исключительно к нему. Однако заработать большие деньги путем безнравственным — с точки зрения официальной морали, разумеется, — идея заманчивая, но и абстрактная. А все абстрактные идеи — стратегические и без конкретных тактических идеек, их подкрепляющих, не приносят ни гроша, — это Ваня уяснил. Так что вопрос «сколько заработать?» был не менее важен, чем и вопрос «каким образом?». Вопроса «зачем?» для Ивана не существовало.

Поначалу устроился поближе к дефициту — грузчиком в магазине, после, когда раздобыл на совесть сработанный умельцем дипломчик, — официантом в поезде… Вскоре последовала удачная своим разводом женитьба: супруга, получив компенсацию, прописалась к новому мужу, а Ваня очутился один-одинешенек в просторной двухкомнатной квартире. Пришла пора обустраиваться. По счастью, взяли «халдеем» в хороший столичный ресторан, и начал жить-поживать Лямзин под крылышком по-доброму относившегося к нему директора, очередного покровителя. Бегал Ваня по приватным директорским делам, выбивая себе тем льготы по службе; держал язык за зубами — этой науке он выучился на «отлично» и потому авторитетом и доверием у патрона заслуженно пользовался. Но хорошее, увы, проходит быстро. Грянула в стране кампания за трезвый образ жизни, оскудел поток чаевых, днем клиент сидел смурной, — да и какой клиент? — все комплексный обедик норовит заказать, ибо деликатесы под компот — баловство и… безвкусица.

Борьба за трезвость сильно Ивана смутила. Но поначалу. После заметил: начали с самым открытием ресторана приходить особо смурные — приходить как к оплоту последней надежды и, доверительно дыша перегаром, совать мятые червонцы — выручай!.. И выручал Ваня: нес в нарзанных бутылках прозрачный напиток, куда более целебный для смурных, нежели богатая полезными минеральными солями газированная водичка. И куда как с большим энтузиазмом ходил теперь на работу Иван! Ящики спиртного штабелями стояли в его квартире, и не оскудевали запасы: благо имелись «концы» в трех магазинах с уютными туда лазейками для избранных.

Счастье, однако, привалило и отчалило. При проверке ресторана органами ОБХСС был Ваня обезврежен буквально «на лету», когда нес в зал, красиво держа мельхиоровый поднос, емкость с псевдоессентуками.

Помотали нервы, погрозили ответственностью, но обошлось легко: увольнением по статье.

Благодарный директор, тоже получивший по шапке за нерадивого подчиненного, все-таки снизошел к проблемам его нового трудоустройства. В приличные места, сказал директор, хода тебе в настоящий момент нет, но так чтобы на хлеб хватало, пристрою. Есть и у меня патрон, Ваня. Ищет себе он надежную шестерку. Пойдешь в шестерки? Тогда замолвлю словечко.

— Хоть шестеркой, хоть джокером, — отозвался Иван. — Только чтобы платили как валету по крайней мере.

Так встретился Ваня с Ярославцевым. Не прошло и первых пяти минут разговора с этим человеком, но уже прочно Лямзиным уяснилось: вот — босс! И какой! Куда до него прошлому вертопраху ниишному и идолам ресторанным, не говоря уж о хитреньких семах… И потому изложил Иван всю правду о своей жизни, со всеми ее неудачами и разочарованиями.

— Значит, Иван, так, — выслушав без смешков, сопереживаний и вопросов, молвил босс — Дам я тебе зарплату: триста рублей. Будешь бегать по министерствам с бумажками. Свободного времени гарантирую тьму, гонорары тоже устрою от случая к случаю, только работай честно. А дальше, проявишь себя, другое занятие подыщу. Но учти: финтить станешь, в самодеятельность потянет — петля! С гарантией.

И бегал Ваня полгода с бумажками, и зарплату получал исправно, и гонорары перепадали, и зарекомендовал он себя человеком исполнительным и неболтливым.

— Что ж, Ваня, — сказал босс через полгода, — отбегался ты, хватит. Зарплату не урезаю, но дело теперь будет иное… Вернее, два дела. Ты, как понимаю, по складу характера лентяй и домосед. Любишь, нежась на диванчике, глазеть в телевизор и мечтать о жизни лучшей, не выходя из дома… Не спорь, замечал. Вот и получишь работку в соответствии с природными наклонностями. Одно «но»: надо, Ваня, научиться немного шить… Это — первое дело. Одновременно — новая, полезная профессия. И доходы от нее к «зарплате» отношения не имеют. А то, что за «зарплату» делать придется, — через месяц расскажу.

Срочным порядком выучился Лямзин шить зимние ушанки, законно приобретя на то лицензию. А с сырьем — в частности с ондатрой — крупно подсобил босс, благодаря чему застрочила машинка чистоган. Сколько настрочишь — все твое. Минус, конечно, естественные вычеты и проценты, но сумма прибыли все равно набиралась изрядная.

— Теперь — второе дело, — заявил вскоре босс, — за «зарплату». Одну из комнат в твоей квартире на время займет мой человек. Живи с ним мирно и дружно, к тому же не так часто будет он тебе досаждать своим присутствием… но помни: каждое слово человека этого, каждый жест должен знать я — твой… шапочный знакомый, понял? Комнатку твою оборудуем соответственно: поставим некоторые механизмы на телефон, на прочее… И все-то ты, Ваня, строча шапочки, обязан фиксировать… За что и платится тебе зарплата. Идет?

— Мне нравится, — сказал Ваня. — Только одно «однако»: как бы не сесть за шпионаж?

— Исключено, — отрезал босс. — Время пройдет, поймешь: тут дела не внешние, а внутренние, причем не просто внутренние, а мои внутренние… Ты же — в роли частного детектива. А за это не сажают. Не учтено пока законом.

Вскоре в квартире появился здоровенный коренастый мужик, представившийся Алексеем. На жизнь Ваня не сетовал: шапки шились, деньги текли, а квартиру сосед навещал изредка, и замки на запертой теперь двери коммунального сожителя Лямзина не смущали. Когда же тот появлялся — бывало, что не один, врубал Ваня хитрую звукозаписывающую аппаратуру, а после его отбытия — из автомата брякал боссу: материал есть!

В сущность вмененных ему функций Иван вник, руководствуясь элементарной логикой, и вник верно: коренастый Леша, видимо, ходил в ближайших подручных у общего их руководителя, которому надлежало знать о всех телодвижениях особо доверенных подчиненных… Потому комнатка эта коренастому Леше устроилась неспроста… Мысли свои по данному поводу Ваня откровенно высказал Ярославцеву, и ответил тот: «Да».

— Значит, я — Ваня-филер, — резюмировал Лямзин. — Одновременно — содержатель конспиративной квартиры. Во, дошел, а? Так! Возникает вопрос. На шапочках, спасибо вам, проживу я теперь без страданий всю жизнь. Так зачем искать приключений за дополнительных триста рублей? Отвечу сам: я вас уважаю, начальник. И знаю: вы выручите, когда фортуна повернется задницей. Это держит… Но мне нужны гарантии. За придурка я уже отработал с «брюликами».

— Ты — не подставка, Иван, — ответил Ярославцев серьезно. — Ты — страховка. Я ее выплачиваю, я ее и сохраню. За одно не ручаюсь: за лично твои безграмотные начинания…

Иван поверил. Удивительно, но впервые поверил: тут он имеет дело с честным человеком.

Из телефонограмм
Сегодня на допросе Овечкин М. П. показал: у Колечицкого Л. А. был знакомый по имени Толя, легко достававший дефицитные запчасти к любым автомобилям и качественно производивший сложнейшие кузовные работы. Лично Овечкиным М. П. при встрече с Толей в Москве, в районе метро «Первомайская», был приобретен два года назад ящик с шаровыми опорами для «Жигулей». Толя подъехал на автомобиле марки «вольво» синего цвета.


…установлено: Коржиков М. П. производит ремонты частных автомобилей в кооперативе «Мотор» совместно с Анатолием Матвеевичем Вороновым, владельцем синего «вольво», № 00-04. Место работы Воронова — завод «Октябрь», должность — слесарь.

Матерый
Мучили дурные, тревожные сны и тяжкое предчувствие беды. Болезненно саднило сердце — видимо, от нервной перегрузки последних дней. Как нечто недостижимо-иллюзорное вспоминалось: дом на море, Маша, но путь туда, в мечту, покуда был перекрыт преградами дел, часть которых предстояло завершить, часть попросту свернуть, а часть еще и начать…

Проснулся он поздно, время шло к одиннадцати часам утра, но вставать не хотелось: в доме стояла уютная, теплая тишина; пахло печью и смолистым деревом.

Хвойный лес за окном сливался в пасмурную, присмиревшую декорацию; белесое, заполоненное моросью небо словно стлалось над соснами, и вылезать из постели пришлось на усилии воли.

Он сделал несколько резких махов руками, разгоняя вялость, и вновь ощутил саднящее беспокойство где-то глубоко в груди… Неужели сердце? Нет, скорее невроз… Сердце здорово: не курил никогда, не пил, спорт ставил превыше всего… Определенно какая-нибудь дистония… или как ее там…

Прошел в ванную — огромную, как зала: черный кафель с матово-белым узором, зеркало во всю стену… Сколько он сил угрохал, чтобы помочь Маше отстроить все это… Ладно ванная, а дом? Князю в таком жить не зазорно. Хорошо — покупатель достойный нашелся: с большими деньгами человек, уважаемый композитор, хотя, пройдясь по дому, и он задумчиво губу кусал, а после напрямик попросил: дайте срок сумму добрать, сразу не потяну… Но уверил клятвенно: покупаю! Такой дом, сказал, мечтой всей жизни был, потому: умоляю, потерпите… Работает небось композитор сейчас на износ, торопится; каждый день звонит: не изменились ли обстоятельства? Не изменились, есть еще время, благодаря делам, что наперекосяк и вразброд… Надел кроссовки, тренировочный костюм, прошел в гостиную. Колченогий Акимыч, опираясь на палку, почтительно привстал из кожаного кресла возле камина, пробурчал, кряхтя:

— Завтрак, барин, разогревать? Чай, кофе?

— Чай. Зеленый.

— Опять бегать идешь? Тю, прям пацан…

— Иди, старче, чайник ставь. И не выступай. Физкультура — залог… всего, в общем. Не дано тебе пенять. Всю жизнь лакаешь, табак содишь, и гляди какой — еле ползаешь, а всего-то — шестьдесят пять…

— Да ты еще до таких-то лет доживи! — с напором возразил Акимыч, отправляясь, стуча палкой, на кухню. — Доживи еще со своей гимнастикой, бегун-беглец…

«Это ты точно, старый павиан…» Матерый постоял на крыльце, глубоко вдыхая влажный воздух. И опять легонько укололо в груди, будто иголочкой кто ткнул. Вот незадача…

Он размашисто прыгнул вперед, побежал по тропинке в осиннике — густом, мокром… Ветхая прошлогодняя листва шуршала под ногами, вминаясь в осклизлый налет начинавшей оттаивать почвы.

С каждой секундой приходили бодрость и ощущение силы, однако иголочка в сердце, существуя как бы независимо, покалывала все настойчивее и чувствительней… Матерый остановился.

«Ну к черту! — подумал испуганно, утихомиривая дыхание. — Лучше прогуляюсь, а то в самом деле — как шандарахнет, так и останешься тут подыхать, — здоровеньким, что обидно…»

Неторопливо побрел обратно к дому. Мысли крутились неотступно возле одного и того же: каким образом остановить дела? А может, не стоит останавливать, обойдется? Вряд ли… Да и Мишка Коржиков вчера сообщил: разрыли траншею… Значит, извлекли пулю из Левы… И почему не ножом он его?.. «Вальтер» ныне в болоте, но толку? Леву опознают, в Ростове публику тряхнут, и выплывет, конечно, многое… То-се, следствие, бумаги; запас по времени, конечно, есть…

Знать бы, кто ведет дело… Знать бы, что они знают — сыщики, прокуроры. А если бы еще и договориться с ними… Нет. Свой народ остался в органах, но сидит ныне тихо, насмерть перепуганный чистками. А засветиться на покрытии организованной преступности… Из новых же, молодых, редко кто покроет убийцу, тут они безжалостны, как роботы: главное — схватить и уничтожить, иных задач нет. И попробуй докажи, что убивал, ибо не существовало выбора, попробуй объясни, что покоя хочется и искупления — хочется ведь, правда! — смешно для них будет все это, из анекдота просто… Все, между прочим, хотят. Но не все, скажут, убивают и наживают миллионы преступным путем! Да, но эти «не все» расплачиваются скромным, сереньким существованием… Правильно, ответят. Зато вы — дырками в теле от пистолетных выстрелов в камере исполнения приговора, где уткнетесь носом в присыпанный опилочками цементный пол… Впрочем, Матерый, у тебя что, очень яркое существование было? Ну, курорты, бабы, ресторанные блюда, вещицы… Сон! Не задалась жизнь! Все ведь теперь готов отдать, все, лишь бы сидеть в яме какого-нибудь автохозяйства слесарем, крутить гайки, радоваться левой трешке за честные труды и ни о какой камере исполнения не думать…

Он грузно ступил на крыльцо. Погладил резные, из дуба, перила. Навек строил, для себя… А теперь — чужому дяде-композитору. Хоть и за деньги, а чужому. Ради чего тогда суетился?

— Вскипело там, — коротко сообщил Акимыч.

Матерый вскользь оглянулся на старика. Вот тоже проблема! Этот анахронизм куда девать? С собой не потащишь, да и проку от него… Но верный барбос, просто на улицу выкинуть жаль, да и человек ты все же, Матерый, помнишь, как в зоне еще мальчишкой возле него очутился — старого вора, с авторитетом, с властью по тем временам непререкаемой… Тут бы, согласно логике, прилепившись к нему, отправился бы ты вместе с ним под откос со всей рухлядью блатной морали и законов, но от природы был мудр старичок, дальновиден, завидным чувством современности обладал, мимикрии, желанием выжить, а потому и сам от гнилых устоев отказался и его, волчонка, уберег — кормил, пестовал и умного волка в нем взрастил — чтобы потом возле него же на старости и кормиться — пусть крохами, но надежно… Так и вышло. Получает Акимыч зарплату, несколько тысчонок на черный денек скопил, жильем обзавелся, и теперь в самый раз пристроить его швейцаром в хорошее заведение, вручив одновременно кое-какую сумму, чтобы укрепить бюджет старика на случай все того же черного дня.

Чай был крепок. Старик не жалел заварки — очевидно, сказывалась тюремная привычка… Матерый, сплюнув, долил в чашку кипятка, надкусил бутерброд с толстым ломтем пресной баночной ветчины.

— Акимыч, — позвал негромко.

Припадая на хромую ногу, изувеченную автоматной пулей при попытке побега из лагеря, старик вошел в кухню.

— Акимыч, — Матерый увлеченно жевал, — придется нам вскорости расстаться. Сыграна игра, на отдых пора, на дно, а на нем знаешь как отлеживаться: друзья по прошлому — без надобности, стремно.

— Спалился, значит, — угрюмо молвил старик, громоздко усаживаясь на изящную кухонную табуреточку.

— Не спалился еще, но тяжело в природе, грозу ощущаю близкую. — Матерый сел к нему вполоборота, уставившись взглядом в пол. — Дачу продаю. Не хочу, душой болею, но — надо…

— Дно-то… надежное, мутное? — глухо спросил старик.

— Э… — болезненно покривился Матерый. — Кто ж знает? Вроде… Ну да ты мне тут не советчик, о другом давай толковать… Жилье в городе у тебя есть, на работу тебя приткну. К надежным людям, на хорошее место — и не Христа ради, и не бедным родственником… Теперь. Сколько денег надо, скажи? Вообще — какие проблемы? Без связи будем, а я не хочу, чтоб…

— Вот чего боялся я, Лешка… — Старик надсадно закашлялся. — Вот чего… Надеялся я… крепко надеялся: на верные ты стежки вышел, с большими людьми отношения заимел, — ну, думал, пронесет… Машка тут появилась — ладная деваха, уважительная. Ну, мечтал в дедах походить…

— Приметный ты больно дед, в том и беда, — сказал Матерый откровенно горько.

— Точно. Не набиваюсь. Ну, а срок-то какой набрал?

— Выше крыши. И еще раз. И еще раза два. А то и вовсе со счета собьешься. Астрономию в самый раз изучать… чтобы, по Млечному гуляя, не заблудиться.

— Сегодня отрываешься? — Старик встал.

— Да нет… Так, готовлю тебя, чтоб по чести…

— Ясно. — У двери Акимыч обернулся. Сказал: — Денег не надо. Или пусть они залогом станут — те, что дать хочешь. Залогом, что навестишь еще, не забудешь. Ты ж мне сын, Лешка… Беда в пахане твоем: вор я был, вором и остался, хоть пятнадцать лет уже не грешу. А тебя жизни научить не мог, не знал я ее, жизнь. А когда узнавать случай сподобился, поздно было, мозги уже закаменели в дерьме… Так что не серчай на меня, хотя… из-за меня же все это…

Он еще постоял у двери — спиной к Матерому, будто размышляя о чем-то… Сгорбленный, с палкой под мышкой, разведя локти рук, неловко засунутых в карманы пиджака. Затем ушел.

Матерый поднялся в спальню. Грустно усмехнувшись, оглядел тщательно заправленную стараниями старика кровать…

Переоделся. Из погреба взял три бутылки коллекционного вина, балык. Сегодня в последний, вероятно, раз он ехал в гости к Хозяину. Для разговора, в котором вино и балык ничегошеньки не решали. Как бы только за издевку не принял Хозяин эти гостинцы… Он бы, Матерый, такому вот визитеру за его новости балык навроде кляпа в пасть заправил, а бутылками — по башке! В ответ на соблюдение правил хорошего тона…

И вдруг возникла надежда: что, если не все проиграно? И ни к чему Акимыча было дергать, и самому мучиться, и к Хозяину ехать, нервы трепать обоим… Если не так и страшно все? Бывают же нераскрытые преступления… Глянь, да и закроют прокуроры провисшее дело, и он дела закроет, вообще — мир и дружба с этим охотящимся за ним миром…

Нет. Он не страус, прячущий головенку с куриными мозгами в теплый песочек от опасности. Он — волк, опасность упреждающий, чующий само ее рождение, и обманывать себя не вправе. Его природа против безмятежности и иллюзии, против достоинства и инстинкта. Пусть волчьих, но таким бог создал… А люди все довершили. В соответствии с тем, что положено свыше.

Или детство виновато? Вряд ли… А если и да — какая разница, он уже ни о чем не жалеет. Он уже привык… Так.

Из материалов следствия
На Ваш запрос сообщаем:

Житель г. Баку Гаджиев А. Т. убил на глазах у свидетелей своего напарника по браконьерскому промыслу осетровых, в чем сразу же сознался, явившись в органы милиции. Убийство мотивировал сильным душевным волнением, ответом на глубокое оскорбление. После вынесения судом приговора об исключительной мере наказания опроверг свои показания, заявив, что убийца — его дядя Султанов И. И., который воспитывал его с детства и в доме которого он проживал. За ложное признание в убийстве дядя заплатил ему полмиллиона рублей, гарантировав досрочное освобождение из колонии, где Гаджиев якобы будет находиться на привилегированном положении, что подтверждалось ему компетентным официальным лицом, также склонявшим Гаджиева к самооговору. Следствие велось поверхностно, недобросовестность свидетелей не вскрылась, что привело к судебной ошибке.

После ареста Султанов И. И. признался в совершенном убийстве. Далее следствием установлено: Султанов — глава преступной группы, имеющей мощные плавсредства, оригинальную снасть, огнестрельное и холодное оружие. Балычно-икорный цех, в котором производилась обработка осетровых туш, добытых браконьерскими способами ловли, был замаскирован под филиал судоремонтного завода на побережье. Как утверждает Султанов И. И., убийство браконьера он совершил в ответ на попытку шантажа со стороны последнего, нанеся ему пять ножевых ран. Официальное лицо, подтверждавшее Гаджиеву гарантии Султанова и покровительствовавшее действиям преступников, покончило жизнь самоубийством. Свидетели, давшие ложные показания, предварительно подверглись убедительным угрозам об убийстве их в случае неповиновения и противостоять Султанову И. И. не могли.

Колечицкий Л. А., чье фото опознали и Султанов и Гаджиев, снабжал преступные элементы в г. Баку дефицитными промышленными и продовольственными товарами, реализовавшимися на черном рынке города. Также Колечицкий Л. А. скупал икорно-балычную продукцию, перепродаваемую им неустановленным адресатам.

Согласно показаниям Султанова, действиями Колечицкого Л. А. руководило неизвестное лицо, заинтересованное в промысле осетровых, расширявшее масштабы промысла и обеспечивающее браконьеров необходимой снастью, в том числе покрышками от шасси «Ту-154». По описанию Гаджиева — это невысокий, коренастый блондин с серыми глазами, физически развитый, лет сорока, одет изысканно, держится уверенно, неулыбчив, строг… Фоторобот «блондина» высылаем.

Из магнитной записи допроса Султанова И. И.
…— Этот блондин… контактировал только… с упомянутым официальным лицом?

— С ним, лишь с ним! Его спроси! Его, шакала, он меня подбивал… Риба, сказал, давай, большим людям надо! От самолет колеса достанут, мотор от «Чайка» для лодка, дизель…

— Вы показали, что этот человек очень развит физически… Как вы в том убедились?

— Что убедились — сплошной мускул, видно. Одын платформа без шасси в море затащит!

— Вы утверждаете, что «блондин» просто подставлял Колечицкого как якобы самостоятельного скупщика икры и рыбы?

— Да. Рэфрижратор приехал… грузим, после — до свидания…

— Рефрижератор?

— Э, для отвод глаз рэфрижратор! В военный часть тут же, в Азербайджан, а дальше самолет… Туркмения через море, Грузия через гора… Милиция гонится, а как милиция в военный часть попасть? У КП солдат с автомат, проход командир запретил… Где командир? А нет командир, занят, политико-воспитательный работа ведет… Пока с военной прокуратур связь, самолет улетел…

Из жизни Алексея Монина
Когда появилась у него эта кличка — Матерый? Он уже и забыл… Вспоминая себя прежнего, сравнивая и оценивая через призму опыта разочарований устремления и поступки юности, он, как бы ни пытался, не находил никакой разницы в своей былой и нынешней духовной сущности, мироощущении и решениях. И с горечью сознавал, что всегда поступал единственно для себя возможно, приемлемо и верно. Но почему с горечью? Потому что верными или же выверенными были поступки по отношению к тем или иным обстоятельствам жизни; он ловко проводил контрприемы, не упуская ни одного нюанса направленной против него атаки, реагируя на нее мгновенно и безошибочно, но вот подняться над обстоятельствами или минуть схватку — не умел. Он всегда шел напролом сквозь стены, неспособный преодолеть их на каком-либо взлете. Но мечта и тоска об этом неведомом ему способе покорения бытия и судьбы через прыжок, полет глодали, точили, унижали, как сильную птицу, лишенную крыльев. А если, часто спрашивал он себя, я просто родился в курятнике, где перышки повыщипывали, прежде чем чувство крыла осозналось? Кто ответит?

В зоне, на втором сроке, он встретил Акимыча. Старый вор, знавший всю подноготную  д е л а , тюрем и малин, тот сразу приметил озлобленного, крепкого паренька, взял к себе — и на выучку, и «столоваться возле тех, кто в законе», и порученцем — вначале по мелочам… Через год Алексей знал о том, что именуется «преступной средой», практически все. Уроки порока и зла, которые преподал ему Акимыч, он усвоил блестяще. Вот и второй срок — тяжко и муторно тянувшийся в голой оренбургской степи — подошел к концу, и открылись решетчатые двери вахты, и ухмыльнулся долговязый солдатик-контролер куражливо, поздравляя его, Монина, со свободой — наверняка, по мнению солдатика, недолгой: через месячишко, мол, вновь войдешь ты в такой же закуток, составленный из наглухо сваренной строительной арматуры, — с другой, правда, стороны… А он, Леша, долгой и мертвой улыбочкой ответил солдатику-мудрецу, запомнив и физиономию его на всякий случай… Нет, солдатик, зря губки кривишь, мудрец ты казарменный, последний раз шмонают меня, последний раз справочку с кислой фиолетовой печатью тебе вручаю, чтобы ознакомилсявнимательно…

Но в чем-то и прав был солдатик. Неуклонно притяжение тюрьмы для тех, кто хоть один раз изведал ее. Свобода означала те же стены, решетки, колючую проволоку — сплошными заслонами, только имена им были иными: людская подозрительность, безденежье, отчуждение и — в противовес этому — самое радушное гостеприимство ворья… Что выбирать?

Выбрал таран: крушились стены, синяки оставляя; колючка, внатяг лопаясь, в душу отточенными своими завитками впивалась… Но — выдержал. И настал-таки восхитительный миг: он, человек с паспортом и пропиской, токарь четвертого разряда, сидит на диванчике в собственной комнате, предоставленной ему заводом, и все в комнате — его! Собственное! И диван, купленный по дешевке у бабки-соседки, и стул — пусть с помойки, но хороший, крепкий, ножку ему он сам вытесал и спинку укрепил; трат теперь, правда, предстоит: будильник, чайник, вилки-ложки, телевизор — но это пока мечта…

Пришло счастье, нашло его. Обошлось даже без конфликтов с прежними дружками, хотя и недоумевающими по поводу его рабочей профессии и нового стиля жизни, но вражды не выказывающими. Им он разъяснил ситуацию лаконично: мол, есть  с в о й  расклад, а кому не по нраву — от винта! Так и порешили.

В работу на заводе он втянулся не сразу, однако ремеслу учился прилежно, норов старался наружу не выставлять, и заладилось. Смена, отдых, полностью посвященный спортзалу; новые приятели — все шло своим чередом.

А после встретил Марину… Странно встретил. Шел после тренировки поздним вечером через парк в летний ливень, запахнувшись в курточку, и вдруг в темном, простеганном дождем пространстве различил на одной из скамеек бесконечно одинокую, понурую человеческую фигуру. Подошел ближе. Какая-то женщина. Безучастно-немая. И дождь ей был безразличен, и ночь эта сырая, и бормочущий шелест измокшей листвы…

— Девушка, что… сложности какие-то? — Слова произнеслись сами собой.

Она не отвечала, замерев в одном ей ведомом раздумье; не убирала прижатых судорожно к лицу ладоней. Вода стекала со слипшихся ее волос на колени, на юбку…

Взяв за кисть, он отвел руку ее в сторону. И встретил безразличный взгляд смотрящих в никуда глаз. Она была смертельно пьяна, эта девица. Уже собрался идти дальше, но тут расслышал, как еле дрогнувшие губы шепнули: «Помогите».

— Где живешь-то, а, поддатая? — спросил он, поднимая ее со скамьи, но ответа не дождался.

Буквально на руках, отдуваясь и матерясь, он донес ее до дома, переодел в свою чистую рубаху и уложил в постель.

Всю ночь ее рвало, она бредила, косо, безумно глядя на него, отчаянно проклинавшего и эту негаданную встречу, и глупое свое сочувствие; огрызавшегося на любопытных соседей, бдительно шаставших мимо двери… Но главное из бессвязных ее слов он уяснил: девчонку подпоили какие-то ребята, подпоили с целью определенной, а после вышвырнули на улицу.

— Ну, — сказал он утром, не без труда разбудив гостью, — вставай, будешь завтракать рассолом.

— Можно… я останусь… немножко? — прошептала она.

— Только на глазах соседей не мельтеши, — угрюмо согласился он, собиравшийся на работу. — Итак, теперь на неделю шорохи за спиной обеспечены… — Помедлил. — Ты… из вчерашнего-то помнишь чего-нибудь? — спросил с презрительным состраданием.

— Помню… Спасибо тебе, — сказала она.

Отвернувшись, он молча вышел. А затем, весь день глядя на вьющуюся под упрямым натиском резца ленту стружки, привычными движениями вытаскивая и заправляя в барабан станка детали, он думал о ней и почему-го, сам себе раздражаясь, хотел встречи, пусть и понимал, что вряд ли таковая состоится… А когда вернулся, открыв дверь комнаты, то не знал, радоваться или ругаться: жилище было прибрано, мебель переставлена — причем довольно мило, а гостья, похоже, уходить так никуда и не собралась.

— У тебя замок не захлопывается, — произнесла она виновато.

— Значит, собирай ужин, кивнул он.

После ужина проводил ее к дому. Зная уже все. О помолвленном с ней, Мариной, мальчике Игоре — сыне влиятельных родителей, долго и издавна друживших с ее отцом и матерью; о недавнем пьяном вечере, когда, упоив свою «невесту» до бесчувствия, Игорь поделил ее с товарищем…

— Ничего история, да? — спросила она Алексея. — Вот что случается, когда навязывают в жены нелюбимых девушек…

— Ну, и чего делать будешь? — хмуро полюбопытствовал он. — В милицию с заявлением?

— Куда? — Она вымученно рассмеялась.

Однако смысл такого ее смеха он не понял, да и не мог тогда понять…

Она помолчала. А после на убежденном выдохе заявила:

— Убью его.

Тут настал черед рассмеяться ему. От души. Отсмеявшись, спросил:

— Дома у тебя сейчас есть кто?..

— Нет… Родители в отпуске…

— Тогда позвонишь своему Игорю… Так и так, ничего не помню, люблю и хочу встречи… Не перебивай! — Отмахнулся. — Главное, чтоб пришел… А я тоже кой-кого приглашу… Есть тут у меня корешок. Колей кличут. Мамонтом.

Мальчик Игорь, человек с перспективами заграничных скитаний, на встречу согласился легко, — видимо, все-таки был озабочен последствиями гуляночки и своих диких поступков, продиктованных раскрепощающим подсознание алкоголем… С другой стороны, беспечный тон Марины обнадеживал. Все сошлось: и любопытство, и испуг, и желание выйти сухим из воды… Мальчик Игорь заглотил наживку.

В гости он пожаловал с шампанским и с цветами. Букет и бутылки приняла, однако, не Марина, а какой-то небритый верзила в клетчатой байковой рубашке и в клешах, встретивший его на пороге знакомой квартиры.

Обреченно щелкнул за спиной замок.

— Ну, чего застыл? — обдавая гостя ароматом пива и чеснока, изрек тип в клетчатом, возвышаясь едва ли не до потолка в тесном для его гигантского телосложения пространстве коридорчика. — Проходи. Не зря же газировку принес и лютики-гвоздички на закусь…

— Я-я… — промычал Игорь, пытаясь сделать обратный маневр по направлению к двери, но тут же и осекся: мощная рука, легшая на его плечо, тяжестью своей однозначно дала понять — сопротивление бессмысленно.

Прошли на кухню, где вместо Марины мальчик Игорь застал еще одного бандита, высоким ростом не отличавшегося, но шеи у бандита была бычья, подбородок квадратный, а кулаки словно из камня высеченные, рельефные. И если тот, что за спиной стоял, напоминал скалу, то в кухне сидевший — хищную кошку.

— Садись, — сказал второй, со взглядом пантерьим.

Вновь тяжело опустилась на ключицу Игоря длань человека-скалы, и вот уже гость оказался на стуле.

— Пей, — сказал все тот же, что за столом сидел, наполняя стакан водкой и Игорю стакан придвигая.

Ох, не хотелось Игорю прикасаться к стакану этому, но лапидарное «пей» прозвучало инструкцией по выживанию в данной нехорошей обстановке.

Давясь, он проглотил тепловатый алкоголь; с души воротило, рвота поднималась неудержная, но заботливый компаньон по застолью тут же, сочувственно кивнув, шампанского в стакан плеснул — запей, мол, все полегче…

Нахлынула отупелость. Ощущение себя жертвой, предназначенной на заклание, постепенно и страшно постигало Игоря, но смысл вершившегося ритуала оставался неясен, к тому же мысли непоправимо спутала водка, а оба бандита таинственно и упорно молчали. Паузу же их гость не прерывал пустыми расспросами, нутром понимая: пауза — это еще жизнь…

Время будто остановилось. Неподвижны были лица, пусты глаза, душен и тяжек воздух.

— Пей, — внезапно и резко произнес человек за столом, вновь наполняя стакан.

Гость было издал протестующий звук, но тут что-то легонько вспорхнуло над его головой, и краем расширенного ужасом взгляда он увидел скользнувшую по воротнику рубахи шелковую нить, накинутую тем, кто стоял за спиной; нить, что в следующий миг крепко и жестоко перехватила такое нежное, беспомощное горло.

— Пей, — повторили безучастно. — Каплю прольешь — петля.

— Запить бы… — позволил себе реплику Игорь.

— Это да.

И густо запенилось в чайной кружке шампанское, стекая с краев ее на клеенку кухонного стола.

За вторым стаканом последовал третий, за третьим еще два, но как осилил их, Игорь уже не помнил. Не помнил он и дальнейшие события, а было так.

Стараясь не испачкаться, Коля-Мамонт выдернул наружу рубаху бесчувственного гостя, надел на него пиджак задом наперед, аккуратно, впрочем, застегнув на спине пуговицы. Затем же, принеся с лестничной клетки старую, кривую швабру, легко, пальцами, отломил от нее истертую, измочаленную щетку. Достигнув таким образом подобия кола, продел его в рукава пиджака, и раскрылись руки безвольные Игоря, как крылья у птицы.

Дождавшись, когда забытье начало отступать и гость предпринял инстинктивные попытки передвижения к свободе, друзья, нахлобучив на него мятую соломенную шляпу с пришпиленными к ее тулье гвоздиками, вывели жертву на улицу. И крякнули удовлетворенно, глядя, как странное крестообразное существо, вихляя и спотыкаясь, напоминая прохожим ожившее чучело, тронулось в слепой и неведомый путь свой, должный — по коварным расчетам Коли-Мамонта — закончиться в вытрезвителе: чучело брело аккурат к отделению милиции, так что финал такого маршрута никаких положительных перспектив Игорю не сулил.

Подняв голову, в окне на третьем этаже Алексей увидел лицо Марины.

— Ну, как там зрители на галерке? — перехватив его взгляд, спросил Коля-Мамонт.

— Наблюдают, — ответил Алексей хмуро.

— Нда? Ну так иди, присоединись. А я потопаю… Дельце у меня сегодня. Хватит радостных забав. Бывай.

— Спасибо.

— Чего там… Хоть улыбнулся сегодня — в кои-то веки… Иди-иди, ждет тебя баба, верняк. А я нашего распятого проконтролирую, чтоб куда надо доплыл.

И он, Алексей, пошел обратно, к Марине. Шел, зная, что ждет его, угнетенный определенностью этого знания…

Он и хотел и не хотел близости с ней; случайная их встреча так и осталась случайной для него по самой своей сути; но желалось женщины, желалось разрушить монотонность бытия и одиночества, разорвать замкнутый круг окружившего его мирка, в который он заключил себя сам — пусть против своей воли, на голом решении, с маетой по прежней разгульной жизни, но навсегда и не иначе — так было приказано…

И он поднялся туда, наверх, на третий этаж. Скучно раздумывая о том, что, может быть, для полного несчастья надо еще и жениться… Это — тоже продолжение той работы, в которую он втянулся, тот же конвейер. Но и способ выжить, ибо не желающий служить конвейеру будет смят им.

А через неделю домой к нему пожаловал незнакомец. В скромном, но складном костюме; лицо грубоватое, с крупными чертами; взгляд — сонливо-ироничный…

— Я — отец Марины, — коротко представился он с порога, глядя мимо Алексея и морщась, — словно с каким-то заранее укрепившимся отвращением к собеседнику.

Прошли в комнату.

О родителях Марина не говорила ничего, разве что констатировала их существование как данность. Алексей тоже разговора о них не заводил, да и не в его характере было допытываться о том, о чем, чувствовал, рассказывать ему не хотели. А она не хотела… Это он уяснил сразу — по интонации ее, скороговорке с резкой переменой темы… Теперь же секрет недомолвок раскрылся: ни Алексей, ни Маринин папа симпатий друг к другу испытывать не могли, поскольку служил папа в милицейских начальниках, о чем кавалера дочери, имеющего уголовное прошлое, уведомил с многозначительной неприязнью.

— Зла тебе не желаю, добра тоже, — сказал он, продолжая кривиться гадливо. — Чего там с Игорем у них вышло, не знаю и знать не хочу. А ты парня подставил, как сволочь… — С силой сжал кулак. — Но ладно, забудем, проехали. Теперь так… Они разберутся. Сами, понял? А ты по своей дорожке иди, на чужие не забредай…

— Разберутся? — спросил Алексей утвердительно, испытывая озноб неудержной ненависти.

— Да. С гарантией. И еще гарантию тебе дам: пойдешь против меня…

— Уже иду, — сказал Алексей, поднимаясь. — И если через три секунды не испаришься, ни одна гарантийная мастерская тебя в починку не примет…

Вечером того же дня Алексей Монин, ранее неоднократно судимый, нарядом милиции был препровожден в отделение, где ему сообщили, что задержан он в связи с поступившим заявлением гражданина Кузохина Игоря Мартыновича, студента, в отношении которого им, Мониным, совершены злостные хулиганские действия.

Через трое суток, дав подписку о невыезде, Алексей вернулся домой. Не заходя в комнату, из прихожей, где висел приколоченный к обшарпанной стене коммунальный телефон, позвонил Марине. Отозвалась не она, а ее милицейский папа.

— А! — сказал папа с радостным удивлением. — Вот и хулиган объявился… Ну, как настроение, хулиган? — И, не дожидаясь ответа, продолжил: — Могу тебе, кстати, его, настроение-то, поднять: заявление свое гражданин Кузохин согласен забрать обратно… Согласен, понял? Марину позвать? Что ж… — Голос зазвучал глуше. — Иди, дочка, тебя…

— Леша… — донеслось на каком-то прерывистом всхлипе, — я… — Она замолчала, видимо, дожидаясь, когда выйдет из комнаты отец. — Леша, милый… пойми меня правильно: все сложилось очень непросто… Мы должны забыть… то, что было…

— Как?!. — вырвалось у него с болью и недоумением.

— Да. Должны! — на выдохе повторила она.

— Ты… за меня, что ль, боишься? — Он внезапно даже обрадовался такому своему предположению. — Да отобьемся, не дрейфь, чего там…

— Я не хочу и не буду тебе объяснять, но… Мы квиты с ним, с Игорем… Мы.

— Да скажи толком! — перебил он с яростью. — Мы, вы…

— У нас не выйдет с тобой, Леша, — тихо произнесла она. — Не выйдет… Отец… ну… он прав.

Он мог бы еще расспрашивать, выяснять причины, подоплеку ее слов, всякое разное, но делать этого не стал. Скука обморочная одолела и усталость. Повесил захватанную жирными пальцами коммунальных хозяек трубку на вилку рычага, ковырнул пальцем рассеянно лоскут облезлых обоев, исписанных телефонными номерами, и отправился в свою комнату.

«То ли я рехнулся, то ли она… — Размышлялось лениво и равнодушно, будто бы о чем-то мимолетном и давнем, уже навсегда и ничего в судьбе не решавшем. — То ли папаша-чародей накудесничал… А может, гражданин Кузохин свой козырь про запас имел… Тьфу-ты, бывает же…»

Вспоминалось с апатией: сегодня надо идти на завод… Ударным трудом отстаивать свое право на пребывание в обществе. И следом стены КПЗ вспомнились: бетонные, в рябчатых потеках масляной краски… Неотступно-знакомые. Во всех КПЗ, что ли, они такие?.. Э, осенило, да на заводе же в раздевалке — точь-в-точь… А он-то все соображал: откуда они — словно бы недавние; или из сна, или из яви, в суете промелькнувшей?

Нет, идти на завод не мог… Просто — не мог. И объяснений тому не находил — вздор, да и только; и на себя же злился и взвинчивался, а все равно знал в глубине убежденно: не пойдет!

Отправился к Коле-Мамонту.

Коля как раз садился за завтрак: пол-литра, шпроты, головка чеснока, лук и почему-то ананас.

Выслушав Алексея, Коля, чавкая, пустился в комментарии.

— Насчет меня, значит, ни гугу? — уточнял он, подцепляя вилкой со дна консервной банки масляное рыбное крошево. — Ну, ясен божий мир: пугнуть тебя хотели, матч-реванш… А баба скуксилась, матрешка. С другой стороны, — дополнил он глубокомысленно, — там — семейка… С традициями, усекаешь? И расклады там, Леха, темные, навроде как в зоне: пока самолично не прокантуешься — хрен до чего допрешь. А вдруг и сломал ее батя, как нас ломает; да и девка — кость хрупка…

— Как бы вот я не сломался… — неохотно произнес Алексей. — На работу вроде как надо, а ноги, вишь, не идут…

— А это как против проклятой лечение — завод твой… — Коля кивнул на бутылку, финкой полосуя ананас. — Вот я однажды… хоть и на воле, а год трезвенником, с ампулой бродил, деньги откладывал; все, думал, завязка мертвая, скоро милиционером буду, верняк; а поди ж ты — пошел раскрут, да еще настроение… и хлебнул! С ампулой. Откачали. А уж как откачали, ради чего дальше страдать?.. Понеслось! — Он обреченно вздохнул, — Бери овощ, закусон богов… Так и ты. Да и сдалось тебе в фрайерах околачиваться?.. Не твое. Мука одна.

— Выходит, так и шататься? — испытующе прищурился Алексей. — Между делом и зоной?

— А ты стоящие дела поднимай. — Коля с прилежным сопением обгладывал ананасную корку. — Чтоб было за что в зону! Чтобы и там такую же овощь трескать! — Бросил корку на стол. — И не на пустое место вернуться. Вот пришьют вашему благородию со дня на день хулиганку, типун мне… Ну, куда после денешься? Ни шиша в кармане, кирза, телогрей да волчий билет… А?

— Отобьемся, — сказал Алексей. — Не стращай пуганого.

— А я не стращаю. — Коля опустил кулаки на стол. Поежился, словно в раздумье. — Есть, Леха, моментик… — произнес с расстановкой. — Не ах, не золотая жила, но, коли подзалетишь сейчас из-за любви и дружбы на годик-два, вернешься не к разбитому причалу… Докладывать? — Вскинул настороженные глаза.

— Ты меня на живца не отлавливай! — огрызнулся Алексей. — Приходили! Еще подписку о неразглашении вручи…

— Ша, — кивнул Коля покладисто. — Слушай. Едет завтра один человечек на Кавказ. Гастролер. Побомбил по столице, собрал сто кусков наличными, теперь погулять решил… А переночует сегодня с монетами и охранником своим по указанному мне адресу…

— Что от меня надо?

— Ты нужен. — Коля встал из-за стола, потянулся, рыгнув. — Ты! И оружие… У тебя есть, знаю, не отбрехивайся. Доля твоя — половина. Но мне даешь еще на год волыну в прокат… Калибр желательно посерьезней. Ты думай… — скосился он мельком на бесстрастное лицо собеседника. — Умолять не стану, охотники найдутся, другой вопрос — каменный тут подельник нужен, не дешевка. Думай. Но до семи вечера брякни, сообщи.

— Каменный! Елей-то где лить научился?! — Алексей направился к двери. — Я понял… Обойдешься дешевками.

— До семи часов, — прозвучало вслед вдумчивое напутствие.

На улице Алексей остановился, как бы споткнувшись. Зажмурив глаза, тряхнул головой ошарашенно. Мысли и образы путались: стены КПЗ, разговор с Мариной, жирные, в шпротном масле губы Коли-Мамонта, изрекающего блатные премудрости, неосознанная тяжесть чего-то обязательного и несвершенного… А, завод! На завод же сегодня… Иди! В сторону все, сцепи зубы и — вперед, как под конвоем, — ни влево шаг, ни вправо…

К началу смены он опоздал и потому допуска к станку не получил. Начальник цеха, относившийся к нему с откровенной неприязнью, холодно и учтиво, как следователь на допросе, проанализировал время выхода из КПЗ, время пути к дому и от дома к заводу; затем же подвел итог: допущено нарушение трудовой дисциплины, ступайте в кадры… С вами тем более там жаждут поговорить.

Беседа в отделе кадров с седовласым человеком с орденской колодкой на штатском пиджаке была коротка: проступок, дескать, без внимания не останется, как не останется без внимания моральный облик бытового хулигана Монина. Вскользь высказалось замечание о неучастии в общественной жизни коллектива, припомнилось какое-то критиканство в адрес администрации, прозвучавшее год назад то ли в раздевалке, то ли в умывалке… Однако — нездоровое критиканство! Резюме: место ли такому типу в здоровой рабочей среде?

— Телефоном воспользоваться могу? — выслушав кадровика, спросил Алексей. И, набрав номер, деловито сообщил: — Коля, до семи я у тебя. С аппаратурой.

В полночь, аккуратно вскрыв дверь в одном из старых деревянных домиков, ютившихся возле Сокольнического парка, Коля и он с пистолетами, засунутыми за ремни брюк, вошли в затхлую, глухо зашторенную комнатку с бархатной продавленной мебелью, драными гобеленами и линялым паркетным полом. Напялив маски, заняли оговоренные позиции: Коля встал в углу прихожей, у дверного косяка, Алексей — у входа в комнату, за стеной.

— Значит, бьешь первый… Звонче, в лоб, рукояткой, — сдавленным голосом повторил Коля-Мамонт инструкцию. — А второго я сзади… Если еще кто с ними — в сторону прыгай, я палить буду…

— Не учи кита нырять! — оборвал его Алексей. — Сам, гляди, не потони! Глохни вообще! — Он прижался щекой к стене, затянутой скользким шелком, пропитанным прогорклыми запахами парфюмерии, табака и еще какой-то душной мерзости, — вероятно, подумалось, духом тех, кто проживал и гостил в этом притончике…

— Прощай, Марина, — прошептал он в пыльную темноту, вернее, прошепталось само по себе — отчетливо и… глупо. Он даже хохотнул растерянно.

Коля-Мамонт стеснительно кашлянул. Понял.

Тогда еще живой Коля-Мамонт. Любитель ананасов и шпрот. Через пять лет в Новочеркасской тюрьме он примет положенные ему приговором пули. Добьет его восьмая, последняя в обойме исполнителя.

— Просто слон, — скажет врач, констатируя смерть.

— Мамонт, — угрюмо подтвердит прокурор. — Но да им положено вымирать…

Из протокола допроса сотрудника МГА Курдюмова П. С.
Вопрос. Петр Сергеевич, подтверждаете ли вы тот факт, что распорядились через отдел снабжения передать покрышки от шасси «Ту-154» лицу, которое прибудет с данным поручением от вас лично?

Ответ. Такого не припоминаю…

Вопрос. Вы не против и данном случае ознакомиться сейчас же с показаниями ваших подчиненных?

Ответ. Конечно, давайте…

Вопрос. Согласны с показаниями?

Ответ. Н-не совсем… Я в общем-то уже и забыл… Однако заявляю: речь шла о негодных шасси, которые мы безболезненно могли отдать представителю Министерства рыбного хозяйства, если не изменяет память… Я не стал вникать, для чего именно они потребовались, материал все равно шел на списание…

Вопрос. Петр Сергеевич, вы внимательно изучили представленные вам показания? В них наглядно подтверждается факт вашего распоряжения о выдаче новых покрышек.

Ответ. Да, внимательно. Однако речь шла о покрышках списанных. Да и зачем рыбному хозяйству новые шасси? То есть вообще зачем… мда. Кстати, могу дать объяснение вашему начальству на любом уровне… А за действиями кладовщиков, знаете ли, я уследить не в силах — какие там они покрышки выдают и какими соображениями при том руководствуются… С этим вопросом будем разбираться, виновных накажем.

Вопрос. Кто именно получал покрышки?

Ответ. Работник из рыбного хозяйства, вероятно… Не знаю.

Вопрос. Узнаете ли вы кого-либо по данному фотороботу? Ваши подчиненные утверждают, что это был именно получатель…

Ответ. Н-незнаком… Просил меня Ярославцев Владимир Иванович об этой услуге — консультант министерства, бывший партийный работник… Вот, кстати, визитная его карточка, можете взять… Да и просил вскользь… По-моему, наши сотрудники проявили чрезмерное усердие, но повторяю: мы разберемся…

Вопрос. Петр Сергеевич, понимаете, вам… повредит, если информация о нашем разговоре будет передана Ярославцеву?

Ответ. В этом вопросе… я… на вашей стороне, нет сомнений… Только и вы…

Из оперативно-следственных материалов
…Срочно требую данные по гр. Ярославцеву В. И., проживающему по адресу…


…Квалификация Воронова А. М. как специалиста по авторемонтам достаточно высока. Обладает большим набором импортного оборудования и инструмента. Замечен в мелких хищениях ценных материалов с завода, где работает, однако меры по пресечению таковых действий руководством цеха и завода, чьи личные автомобили Воронов обслуживает, не предпринимаются…


…сообщаем: в машине «ВАЗ-2106», обнаруженной на 23 километре, отпечатки пальцев Воронова А. М.

…Данные по угонам автомобилей, числящихся в розыске, совпадают с фактами появления транспортных средств аналогичных марок (по приблизительным датам) около ремонтного бокса Воронова А. М. Два автомобиля с фальшивыми номерами кузовов и двигателей обнаружены, адреса владельцев — в приложении.

Объяснение
Вначале он решил заехать в коммунальное логово: проверить, все ли на месте, кто звонил, — «сосед» Ванька Лямзин за четвертной в месяц исправно выспрашивал у абонентов, кто есть кто, получая, естественно, имена-пароли: Иваном Ивановичем мог быть Петр Петрович; но дело он делал, а как уж распорядиться информацией, Матерый знал.

По дороге от дачи к городу он тщательно проверился: нет ли хвоста? Вдруг… Напряженно всматривался в постовых: не сообщают ли, глядя вслед его машине, указания иным постам по рациям или же телефонам из своих прозрачных будочек? Впрочем, не спасешься ведь, если до такого дошло, не спасешься…

В дверь «логова» позвонил, как условлено, четыре раза. Дверь открылась, оказавшись предусмотрительно замкнутой на цепочку, — Ваня был человеком опытным, к тому же грешил самогоноварением… Так что излишняя осторожность ему не мешала.

После приветствий и пустых вопросов типа «как жизнь, как дела?» услужливо передал Матерому листок абонентов: имя-отчество, день, час.

Матерый молча вытащил из бумажника два четвертных билета.

— Спасибо, — кивнул коротко. — Сразу: за текущий и за последующий месяцы.

— Советую, — Ваня поднял палец, — облегчиться еще на одну бумажку. За идею, бумажку определенно окупающую.

— Чего-чего?

— Излагаю, — невозмутимо продолжил вымогатель. — Я, простите, многие превратности на себе испытал, так что с понятием, хотя в чужие вопросы и не суюсь… Итак. Представляем: приходят вдруг… Нет, дел я ваших не знаю, не сочтите за грязные намеки…

— Ну, валяй-валяй, — сказал Матерый.

— Ну, а вдруг в натуре?! — повторил Ваня с вызовом. — Приходят люди в серых шинелях и в штатском барахле, и что характерно к вам… Я, естественно, могу пострадать за домашний алкоголь…

— По кумполу желаешь, темнила? — миролюбиво спросил Матерый.

— Буду конкретнее, — покорно согласился собеседник. — У вас — шмон, ко мне — вопросы; я, конечно, что вообще знаю, кроме таблицы умножения?.. Ась? Когда будет? Не докладывал… Ну и так далее. Ушли посторонние лица, а я… тоже вслед за ними. И когда из двери подъезда выходить буду… Впрочем, — Ваня задумался, — может, и не ушли… понимаете? Но я-то — личность свободная, надеюсь?

— Надейся, — сказал Матерый. — Надежда умирает последней.

— Во-от. Беру я мелок и, выходя из подъезда, закрывая дверь, так сказать, чирк им по двери этой… Вертикальную полоску под самой ручкой… Незаметно. Если «наружка» сечет, все равно не увидит, точно рассчитано. И в магазин за кефиром… После — обратно, гостей потчевать. Не желаете молочнокислых продуктов? А вы на машинке мимо проезжаете и… на дверцу подъезда рассеянный такой взглядик, между прочим…

— На. — Матерый протянул деньги. — Конспиратор. Заработал. — И, открыв дверь своей комнаты, тут же захлопнул ее перед Ваниным носом.

Осмотрелся… Все «секретки» на месте, не входили сюда. Ванька, сволочь проворная, конечно, влезть может, сукин сын, но крепится — боится, видать, стукачок… Хозяин его выставил в осведомители, наверняка… А почему? Эх, прост вопрос. Тоже обезопаситься желает, тоже за шкуру трясется, тоже не уверен… И винить тут некого, закон таков. Сказать ему, может, что раскусил я фокус с Ваней, с комнатухой этой, с истинными целями благотворительности, — мол, сюда не придут, дублирующий вариант… Нет, не стоит. Неприятно обоим будет, вот и все.

Матерый с тоской оглядел пыль и грязь на свертках и коробках, заставивших комнату. Все это надо переправить Маше, это — капитал. Раньше оттягивал с отправкой, лень одолевала, теперь необходимо поторопиться, время не ждет… Сейчас загружайся, немедленно. Сколько увезешь, но загрузи.

Коробки к машине таскали вместе с Ваней, выклянчившим пару дисков для компьютерных игр — основного его увлечения.

С грузом Матерый поехал к Хозяину. Жил тот в аристократическом районе — на широком и гладеньком Кутузовском проспекте, в доме с высокими потолками и длинными коридорами, — квартира эта досталась ему в наследство от некогда высокопоставленного тестя — ничего, впрочем, замечательного, кроме квартиры, потомкам своим не оставившего. За исключением разве всякого модного в былые эпохи барахла… Да и что он мог оставить еще после себя?

Встретила гостя жена Хозяина — Вероника.

Точно и мило разыграли ритуал встречи: комплимент даме, улыбка, передача пакетика с вином и рыбой; общие вопросы с необходимой толикой юмора; наконец, рукопожатие с Хозяином, твердые, доброжелательные взгляды — глаза в глаза, все — фальшивое!!!

Посидели у телевизора, ругая штампы массовой культуры Запада и восхищаясь вкусом вина, принесенного непьющим гостем; посудачили о последних новостях внутренней и внешней обстановки, прошлись насчет ядерной угрозы; затем Вероника, сославшись на трудный завтрашний день в НИИ, где работала начальником отдела, отправилась спать, и мужчины остались наедине.

По старой привычке сели на кухне, располагавшей к разговору тихому и доверительному.

— Чувствую, с проблемами гость явился, — улыбнулся Хозяин, заваривая чай. — И с крупными. Такое вино… как в последний раз…

— Точно, — согласился Матерый. — Оставь чайники, присядь и слушай, чего я натворил. Внимательно. Хотя… насчет «внимательно» — само собой, иначе нельзя.

Он рассказал все. О кражах на железной дороге, об уголовничках-подручных, об оружии, некогда найденном в тайнике партизан, о Леве, попытавшемся обрезать концы, о «гаишниках»; о том, наконец, как обманывал его, Хозяина, манипулируя на «честных» начинаниях: от дачных строительств до сбыта икры, мехов, сигарет, напитков, убедительно обосновывая всякий раз легальную добычу товара…

Рассказал. Все.

— Я не хочу тебя обижать, — сказал Хозяин, нарушив долгое молчание, воцарившееся после последних слов Матерого. — Но. Твоя трагедия заключается в том, что всю жизнь был ты, во-первых, романтиком, а во-вторых, мелким жуликом — жалким и недалеким. И пытался одурачить тех, вернее, того, кто желал тебе добра; желал верить тебе, трудиться с тобой, строить какое-то будущее, искать перспективы совместно и для нас же обоих… Я безуспешно и глупо стремился перевоспитать бандита. Вижу: Макаренко из меня — никакой… Хотя сравнение идиотское — и по возрасту воспитуемого, и по возрасту века, и конъюнктуры его, и идеалов… Кое-что, однако, мне удалось: ранее для полного счастья и умиротворения ты мечтал красть в день по четвертному, затем — сотню, две, три. Из жулика мелкого стал жуликом средненьким. Вот результаты роста личности и плоды, увы, всей воспитательной работы. Наглядный примерчик перехода количе… Виноват: никакого перехода количества в качество не состоялось. Одни лишь голые расценки… Рвач и разбойник.

— Давай без ярлыков и поучений, — сказал Матерый уныло.

— Давай, — безучастно согласился Хозяин. — Ну, что ты хочешь услышать? Что-либо оптимистичное, как я понимаю по уровню твоей откровенности? Нет, ситуация плохая, неуправляемая и, уверен, безнадежная. Следствие идет, воспрепятствовать ему по нынешним временам сложно, хотя есть некоторые… нет, нереально. Одно скажу: попить чаек спокойно мы сегодня еще в состоянии. Механизм тут вступил в противодействие нам ржавый, неважно оснащенный технически, с провалами в организационной структуре, однако, поверь, хорошо информированный! Это поставлено, как радио, как телевидение: хоть что-нибудь, но каждодневно и в заданном объеме. Сетовать не приходится: такова их система, и, согласись, оправданность такой системы несомненна. Вообще-то, — покривился, — беседа с тобой удовольствия мне не доставляет. Ты ведь под крах меня подвел… Но да ладно, истина такова: мы — две главные крысы на одном тонущем судне: я — умная, ты хоть и сильная, но дурная, взбалмошная.

— Мы же договорились… насчет ярлыков, — привстал Матерый.

— Это аллегории, — отмахнулся Ярославцев. — И не корчи, прошу, оскорбленных физиономий… Вспомни лучше эволюцию своего бизнеса: сначала — грабежи в духе вестернов, затем — шантаж жизнью-смертью богатых жуликов; после, когда уяснил, что себе дороже такое занятие, перешел в авторыночные «кидалы» с одновременным открытием школ каратэ. А когда шуганули твоих сэнсэев и дурачков под их началом, начал девок заезжей публике выставлять. Хороша карьерка!

— А куда мне еще было? С биографией такой? — зло спросил Матерый.

— Дела с наркотиками налаживать, — сказал Ярославцев. — Логически оправданный, последний этап. Губить души, как травушку выкашивать, грести сказочные барыши, становиться исчадием ада. И самое страшное — получилось бы у тебя… Хорошо, я удержал. Для людей хорошо, не для меня. Я ведь, прости за наивность, стремился научить тебя жить и поступать честно. Может, порой и вразрез с формальностями юридическими, но честно по внутренней сути. Чтобы и сам зарабатывал, и другим заработать давал, но главное — чтобы способствовал процветанию, не побоюсь обобщить, общества в целом. Но тебя не устраивал ограниченный, хотя и приличный, заработок. Ты хотел хапнуть побольше. А я, дурак, тебе верил… Не скажу чтобы очень, но на поводу у тебя шел… Внимал легендам и мифам об обреченных на гниение фондированных материалах, о контейнерах, якобы потерявшихся и запоздало, когда уже списаны, обнаружившихся… Многому другому. Врал ты искусно, доказательства приводил идеальные, аргументы конъюнктурные, хотя, начни я оправдываться ими перед коллегией по уголовным делам, был бы выставлен как жалкий лгун, оскорбляющий интеллект судей… Короче. Ныне со всеми благими намерениями я очутился коренным в одной упряжке с уголовным сбродом. А в общем-то… — добавил тихо, — признание твое — не открытие Фактура любопытна и в чем-то внезапна… Но да что она решает? Тем более под сенью начинаний наших много тебе подобных. Грешат они самодеятельностью и так же сводят счеты. Так что не с новостью ты явился, а с подтверждением известного вывода: надо бежать… Об этом мы уже как-то деликатно друг другу намекали.

— Я отдам тебе деньги. Всю твою долю, — сказал Матерый.

— Все зажуленное? — перевел Ярославцев. — Леша, да разве это главное? Жизнь мы с тобой профукали, а ее не компенсировать. Ты как убить-то смог? Ужель и не дрогнул?..

— А просто это, — Матерый поднял на него больные, искренние глаза. — Это в первый раз: то в жар, то в озноб… Да и чего оставалось? Не я, так они…

— А почему бы и меня заодно не…

— Думал. — Матерый опустил голову. — Но не ты ко мне ведешь, а я к тебе… Несправедливо.

— Гляди, а жизнь-то… страшненькая штука… Быт то есть, — сказал Ярославцев. — Ну да все равно — спасибо. И тебе я благодарен. Не смалодушничал, не смылся а пришел и рассказал. Пусть страх тобою двигал, поддержки ты искал, совета, как глубже в ил зарыться, но все же… Совет, кстати, я тебе когда-то дал. В шутку, но ее ты, по-моему, воспринял всерьез… Как, стоит уже домик на морском берегу? — Хмыкнул.

— Не пахнет там морем, — отрезал Матерый.

— Хорошо. Значит, в тайге. Но, как бы там ни было, туда не спеши. Паниковать не стоит. Нам надо завершить массу дел.

— То есть, ты считаешь, не все еще…

— Погоди. — Хозяин встал, прошел в коридор, настороженно прислушался. — Тише, жена спит… Я считаю, в бега подаваться — рано. Худо-бедно, но превентивные меры всяк по-своему мы продумали. Их надо попросту укрепить уже тем, что диктует ситуация конкретная. Спросишь, почему именно так рассуждаю? Потому что бежать — стыдно. Мы ведь феномен политический, хотя и с уголовным оттенком… А знаешь, в чем ошибка наша? Не верили мы в перемены, лгали себе: приближаем их, а сами отодвигали… А наступили перемены, мы — как символ всех прошлых заблуждений — и выявились. Лично же моя ошибка — не с теми дело начал, не то дело и не так. Теперь — реалии: есть бандиты — ты да я, пытающиеся избежать возмездия. Каким образом? Надо методично сжигать за собою мосты… Все не скроешь, но хотя бы масштабы…

— Сжигать! Огня не хватит! — вырвалось у Матерого.

— Да, — кивнул Ярославцев. — За каждым из нас тянется шлейф, сотканный из забытых нами мелочей, которым мы и внимания не уделяли. А Лев… знал тех, с кем мы встречались каждодневно. То есть умный следователь выйдет на нас обязательно. Но ошибки бывают и у умных. И счастье бывает у дураков… Улыбнется оно — езжай в свой домик на берег тайги спокойно и чинно, а я тоже что-нибудь себе придумаю. Новое, скажем, занятие. Но сначала закроем все точки, где Лева как-то фигурировал…

— Известные нам точки, — поправил Матерый. — Да, думал.

— Через Леву, — продолжил Ярославцев, — должны выйти на тебя. Наверняка без хитростей: пожалуют на место постоянной прописки… Соседа своего, надеюсь, завербовал?

— И сосед предупредит, и на другом месте жительства Ваня твой тебе стукнет, — усмехнулся Матерый.

— Вот и чудесно. А на даче как? Чисто?

— О даче знаешь только ты.

— Значит, будет с кого спросить… — Ярославцев рассмеялся — нервно, принужденно: щека еще долго подергивалась, словно в болезненном тике.

— Ну, а закрыть точки? — спросил Матерый. — Как? Подъехать и распорядиться об окончании работ? Кто послушает? Многие своего еще недобрали, многим просто понравилось…

— Перекроем кислород, — сказал Хозяин. — Не будет сырья, механизм застопорится. Не будет лазерных дисков и дешевых оригиналов, конец видеописателям. Не будет леса и кирпича, бросят шабашники пилы.

— Теперь они умные, сами источники найдут… в прогрессивные кооператоры подадутся, переродятся…

— Источники они найдут, — сказал Хозяин. — Но не сразу. А насчет кооперативов — вряд ли… Те, кто развращен воровством исходного сырья, трудностей искать не станет, на потери не пойдет. Их-то ты и пугнешь — боевичков, кстати, своих, каратистов привлеки: кому-то про закон напомнишь, благо юридически подкован; кого-то материала лишишь или базы… Надо пустить машину хотя бы на холостые обороты… Ясно?

— Теория, идеализм, — покривился Матерый. — Но да иного не дано. Скажи, — спросил, — а чего ты за привычное цепляешься? Семьей дорожишь? Но у тебя же все… прожитое, в золу обращенное. И семья, и работа… все. Тебе заново надо. Это мне — на покой. Потому что есть еще порох… И другой вопрос: ты ж как поп был, проповедуя идейность мероприятий наших… Неужто и впрямь в нее верил? Или просто утвердиться хотел, когда за бортом оказался и в одиночку за кораблем поплыл?

— Да не за бортом, — протянул Ярославцев раздраженно. — Вцепился, понимаешь, в сравнение… Просто меня разжаловали. И даже не столько люди, сколько обстоятельства.

— Ошибаешься, — возразил Матерый. — Разжалован — значит, шестерка, а шестерка все равно в колоде. А ты откололся. Напридумывал иллюзий и начал жить ими. Нас, сброд, призывал работать на государство! Причем нам — крохи, государству — куски. Мы не перечили, да, ты для нас олицетворял то, чему мы подчинялись беспрекословно с детства! И радовались, гордились даже, что такой дядя из партейных начальников нам патронирует. И оставался нам лишь обман — привычный, обыденный: соглашаясь с одним, втихую творить другое… А нынче ты тоже наш, уголовный, хоть и с завихрениями некоторыми… Потому долю тебе я верну. Долю, понял? За обман же — прости, если сможешь. Так воспитали… Как понял, призываешь ты в ил в последний момент уходить, чтобы, в нем будучи, дерьмом собственного страха преждевременно не захлебнуться? А не кажется, слишком велик риск? Нет? Тогда повинуюсь, лады. Ну, все. — Матерый встал. — Прощай — человек с будущим в прошлом. А в случае чего — связь через Ваньку-встаньку. И еще. Есть у меня оружие. Подарить пистолетик на память?

— Ну я же взрослый человек… — сказал Хозяин. — О чем ты? Какие пистолетики?

— Смотри. А то я как раз в свой ружпарк собираюсь. Мне, в отличие от тебя, пистолетики нужны, без них я — будто моллюск без ракушки. Хотя чушь это, моральная подстраховка…

— Хороши грезы… А три трупа — тоже грезы? — заметил Ярославцев. — Прощай, Леша… Если ты переселился в данную оболочку из флибустьера, то в следующей жизни быть тебе космическим пиратом. Каким бы лучезарным не явилось будущее. По крайней мере, место нам в нем найдется. Тебе уж — точно. Волк нужен стаду, он его санитар.

— Для выездной сессии это законспектируй, — буркнул Матерый. — Как обоснование высшей меры. Особый цинизм, скажет прокурор, ярая антиобщественная позиция, гнилая философия подсудимого дает мне полное право просить у суда… И так далее. Ну, пока!

Из рапорта
…следует полагать, что Коржиков М. П. в сговоре с Вороновым А. М. многократно совершал угоны новых легковых автомобилей, которые после соответствующей фальсификации «возвращались» якобы по исполнении ремонтных работ хозяевам автотранспортных средств. Установлено место хранения и захоронения материала, предназначенного в лом. Обычно материал вывозится от гаража Воронова А. М. Коржиковым М. П. в крытом кузове автомобиля «ЗИЛ-130». предоставляемого по поддельным документам начальником РСУ-3.

Из оперативной информации
…сообщаю: вчера, в 17.05—17.30, Воронов А. М. осматривал в присутствии владельца поврежденную в ДТП автомашину «ВАЗ-2107», имеющую сложные деформации кузова. В 17.58 данный автомобиль был вывезен в кузове автомашины «ЗИЛ» Коржиковым М. П. в направлении Ярославского шоссе.

…сообщаю: сегодня, в 7.02, Воронов А. М. поставил в ремонтный бокс исправный автомобиль «ВАЗ-2107», имеющий номерные знаки автомобиля, вывезенного в направлении Ярославского шоссе…


…подтверждается угон автомобиля «ВАЗ-2107», происшедший сегодня, около четырех часов утра, в Красногвардейском районе г. Москвы.


…всем оперативным группам быть готовым к проведению операции…


…сообщаю: в 16.00 Коржиков М. П. посетил базовую точку в районе Ярославского шоссе, где, загрузив в багажник такси некоторые детали, оставшиеся от расчлененного автомобиля «ВАЗ-2107» и имеющие, вероятно, характерные признаки, отправился обратно в Москву.


…Докладываю: в 17.30, согласно плану «ОСМ» по делу №…, оперативная «Волга» бампером задела заднюю дверцу такси Коржикова. Разбор ДТП начался в 17.35.


…сообщаю: в 18.00 Воронин вошел в ремонтный бокс, закрылся изнутри и включил газовую горелку.


…сообщаю: около таксопарка Коржиков перегрузил сумку с «характерными деталями» из багажника такси в свой личный автомобиль, на котором в 19.02 направился в сторону гаражного кооператива…


…Задержите автомобиль с Коржиковым в районе Преображенской площади. Предлог — проверка документов. Если не будем успевать по времени, направьте Коржикова в центральное ГАИ для освидетельствования на трезвость…


…сообщаю: сварочные работы в боксе Вороновазавершены. Началась окраска.


…Группе два! Отпустите Коржикова. Извинитесь…


…Внимание! Группа захвата может приступать к действию.


…Докладываю: группа захвата вошла в ремонтный бокс. Воронов сопротивления не оказал. Улики налицо. К боксу приближается Коржиков.

Из рапорта
…Свое посещение гаража Воронова Коржиков мотивировал тем, что ему необходима краска для служебного такси, попавшего в аварию. Сумка Коржикова досмотру не подвергалась. На наше предложение быть в группе понятых при обыске гаража Коржиков с готовностью согласился. Расписавшись в протоколе и покинув гараж, Коржиков сел в личный автомобиль и незамедлительно уехал. Ближайший телефон-автомат оставил без внимания. Вторым — на углу, возле пересечения с главной дорогой, воспользовался. Номер абонента установлен. Абонент — Лямзин И. З., ранее судимый за нарушение правил о валютных операциях.

Техническая запись разговора Коржикова М. П. с неизвестным
— Матерый, приветик… Хорошо — застал…

— Ну?

— Толик сильно приболел. На тачке продуло. Прихожу, а там доктора. Диагноз поставили — один в один!

— Откуда звонишь?

— Да тут все тихо. Из автомата. С улицы. Ни души, даже страшно, хе…

— Похекай-похекай…

— От нервов, ладно те…

— Как было?

— Как, как… Залетаю к нему, там доктора. Меня заодно прослушали. А потом — слышь, потеха — в ассистенты записали… А Толик крепился. Четко. Как дуб под ветрами.

— Вот что… Коржик-бублик… Боюсь, заразит нас Толя, злокачественная у него хвороба. Завтра давай к двенадцати дня греби к Виталику на набережную. Пожуем там и… увидим.

Гудки.

Из магнитной записи допроса Воронова А. М.
— …не знаете его? А гражданин Власов вами доволен… Из праха, говорит, собрал новую машину… Ну, а Виталик с набережной? Чего насчет него скажешь? Тоже — не знаю, не ведаю?

— А он-то при чем? Да, рихтовал я пару раз «форд» его по пустякам: крыло, капот… По-дружески, чтоб пиццей приличной угостил при случае…

— Да откуда у него приличная…

— Не, у них в пиццерии нормально готовят!

— На набережной?..

— Ну. Где ж еще…

— А Коржиков? Он вроде Виталию друг?

— Кто?! Так. Спать хочу. Права вы не имеете в это время…

Перелом
Телефон звонил долго, нудно, безжалостно буравя непрочный сон, пришедший к Ярославцеву лишь под утро, — всю ночь он промаялся в беспокойстве и безысходности воспаленных мыслей, прочащих скорую беду… И — сбылось предчувствие!

— Это я, — прозвучал голос Матерого, вклиниваясь в парализованное дремой сознание. — Слышь? Все плохо! В Баку гроза, а в Ашхабаде вовсе тайфун… Тольку Воронина помнишь? В клинику отвезли… Началось, в общем. С шасси этими прокол, точно, номерные они… Не случилось чуда! Пора в поход…

С минуту он лежал с закрытыми глазами, думал. Искал хотя бы тень надежды. После отрезвленно осознал: чуда не будет.

Встал, запахнувшись в халат, прошел в ванную.

«Идешь воровать, один иди! — тупо ударила в висках зазубренная мудренькая истина. — Стоп… Я же не воровать хотел, не воровать!»

Очередное утро, столь похожее на все предыдущие. Привычные, милые мелочи повседневного быта. Все кончается. Кончится и это.

Он пил свой утренний, до черноты заваренный чай, рассеянно глядел на кота, дурачившегося с мотком шерсти, гонявшего его из угла в угол, и слушал мягкое, переливчатое треньканье телефона, чья упорная электроника пробивалась, согласно программе, к плотно занятому номеру нужного абонента.

— Зинаида Федоровна? Ярославцев беспокоит… У нас на ближайшее время в министерстве никаких турпоездок? Румыния? Был, знаете ли… ФРГ? Большая группа? Так, вообще — любопытно… Что, осенью круиз? Увы, Зинаида Федоровна, дорого. К тому же до осени еще дожить надо, а вот ФРГ… Ну, запишите. За мной подарок, богиня вы моя… И — без возражений, а то обижусь. Договорились?

Положил трубку. Турист… Авантюрист. Какая еще, к чертям, турпоездка! Прошу политического убежища, спасаюсь от преследования как идейный уголовник или же бандит по недоразумению? А может, от нечего делать звякаешь? Соломинки в бушующих волнах под руками нащупываешь? Нервный ты, оказывается.

Он отставил чашку. Внезапно обхватил голову руками. Неужели все-таки придется сделать этот шаг, неужели?.. Ты уже много раз мысленно совершал его, ты уже пробовал, насколько прочны нити, и знаешь, как болезненно будет рвать их — соединяющие тебя и все, чем жив: прошлое твое, землю твою, близких. Инстинкт самосохранения — волчий, безоглядный, сильнее… Гибнет растение, вырванное ветром и унесенное прочь, но ведь бывает, приживается оно на иной почве, бывает…

Да и что тебя соединяет с этой страной? Люди? Какие? Сослуживцы? Да у тебя их и нет — они статисты в театре, где ты актер и единственный зритель. Друзья? Их вообще никогда не существовало. Были  т о в а р и щ и. По работе, по делу, по делишкам. Затем — друзей выбирают. А ты раньше выбрать не мог. Тебе вменялось дружить исключительно со своим кругом. Либо с кем-то из круга повыше. Но не с верхним, ибо тому кругу с тобой тоже дружить не положено было. Отчасти поэтому и тянулся ты к Матерому, и помогал ему, и наставлял, вопиющим образом нарушая правила игры и наивно полагая, будто нарушение ненаказуемо…

Жена, дочь? Тут ясно. Вероника выйдет замуж, сохранив туманное сожаление о бывшем супруге-неудачнике и весьма конкретное сожаление о своей загубленной якобы жизни, — им, неудачником, конечно, загубленной… А дочь — та вовсе под чужим созвездием родилась, дочери вообще папа на данном этапе без надобности, ей связи его нужны и наследство. И странно, и страшно чувствовать в маленьком, хрупком человечке, не определившемся ни в социальных, ни в нравственных ориентирах, железную хватку и волю уже бесповоротно состоявшегося потребителя. Дочь себя пристроит, за нее волноваться — пустое, ген выживаемости здесь доминирующий, хотя и дурно мыслить так о собственном, любимом — да, именно любимом — ребенке…

Теперь — о себе. Уже никуда никогда не подняться. И лучшее, что он мог совершить во имя собственных амбиций после изгнания из рая, совершено: стать консультантом тех, кто сколь-нибудь решает, суфлером десятка театров. Но да и только. Он ничего не значил сам, он исполнял, грамотно корректируя, чужую волю, а проявление воли собственной свелось к уголовщине. Он… прожил жизнь!

В сознание неожиданно ворвались какие-то знакомые интонации голосов и маршевые звуки, доносившиеся из радиотранслятора. Он повернул рычажок регулировки громкости до упора, и кухню буквально заполонил, гремя барабанной дробью и пронизывая звонкой медью горнов, пионерский парад, вдохновенно комментируемый взволнованным гласом диктора, призывающего «быть достойными… гордо нести…».

Он выдернул шнур ретранслятора из сети; наспех допил чай и спустился к машине. С обреченной решимостью, словно гвоздями распявшей сомнения и трепет души.

До фирмы Джимми доехал Ярославцев быстро. Машину бросил в переулке неподалеку; подняв воротник пальто, пошел к офису.

С Джимми он познакомился в той злополучной заграничной командировке, на стройке. Фирма, где тот тогда служил, специализировалась на выпуске облицовочных материалов, и именно эту фирму Ярославцев когда-то крупно надул, выхватив у него из-под носа большой заказ — и погорев на том заказе…

А после, спустя пять лет, Джимми объявился в Москве, позвонил и сказал:

— Я приехал сюда учиться твоей деловой хватке, Володя.

Встречались они редко, но неизменно сердечно, говорили всегда откровенно, не темня, и цену друг другу знали прекрасно. И сейчас, шагая к подъезду офиса, Ярославцев знал, что здесь может говорить без околичностей, и поймут его здесь.

— Дорогой гость… — Джимми, улыбаясь, встал из-за стола, протянул руку. — Какими ветрами и судьбами?

— Слушай, — сказал Ярославцев, всматриваясь в его лицо. — Удивительное дело: иностранца видно сразу. И даже не в одежке дело. У вас чужие лица и непостижимо отстраненные глаза…

Джимми степенно поправил темно-синий галстук в мелкую белую звездочку. Застегнул лощеный, с «плечиками», пиджак.

— Отстраненные… от чего?

— От наших проблем. Вы живете здесь во имя благ жизни там, может, поэтому… Ты не против прогуляться?

— Буду через час, — кивнул Джимми симпатичной секретарше, холодно и приветливо улыбнувшейся шефу, гостю и тотчас спрятавшей лицо в бумаги и в ухоженные рыжеватые локоны.

Медленно побрели по тротуару узенькой старой улочки.

— Боже, — искренне вырвалось у Ярославцева, озиравшегося потерянно на церкви, колонны купеческих особняков, лепку карнизов. — Все — знакомо, и все — как впервые. Да и пешком идти, как впервые… В основном — за рулем же, в глазах — асфальт, выбоины-колдобины, разметка, а по сторонам — размытый фон: дома, камни-кирпичи… Ну, думается, и бог с ними, камнями, быстрее бы к дому, к телевизору…

— Ты, увы, неоригинален, — поддакнул Джимми натянуто.

— Я приехал к тебе по серьезному делу, — упредил Ярославцев недомолвки.

— Я рад.

— Джимми… — Он помедлил. — Однажды, год, да, кажется, год назад, будучи у меня в гостях, ты посетовал на нехватку денег, так?..

— В тот раз был неоригинален я, — отозвался Джимми. — Ибо у денег всего два состояния: или их нет, или их нет совсем…

Сдержанно рассмеялись.

— Джимми, — оборвав смех, с нажимом повторил Ярославцев, — в тот раз ты… намекал о необходимости не абстрактных денег, а рублей, за которые ты готов платить валютой. Коэффициенты не обозначались, фраза вообще была проходной… Я же понял тебя так: в то время подобная операция виделась актуальной для решения незначительных бытовых проблем. Проблем не острых, сиюминутных, сугубо личных; прибыль от операции тоже носила характер бытовой, в рамках улучшения бюджета месяца…

— Со стороны виднее, — неопределенно ответил Джимми. — Однако ныне проблема исчерпана.

— Значит, — сказал Ярославцев, — или ее, проблему, ты решил достаточно долгосрочно, или…

— Владимир, выкладывай дело.

— Извини… У меня есть сумма. Б О Л Ь Ш А Я  сумма. Я заинтересован в ее обмене на иные денежные единицы.

— Ты серьезно? — Джимми замедлил шаг. — Впрочем… ты серьезно. Но ты же…

— Да, Джимми, — согласился Ярославцев. — И… я все объясню. Только сначала — ответь.

— Реально… — Джимми узко прищурился, — реально, в долларах, ты можешь рассчитывать на сумму в семь-восемь раз меньшую. Это уже бизнес, Володя. И я должен что-то заработать.

— Сроки?

— То есть?

— То есть я не о законодательстве.

— В течение трех недель.

— Хорошо. Три недели. Завтра я назову тебе точную сумму, предлагаемую для обмена. Паспорт у тебя с собой?

— Да… — Джимми удивленно скосился на него. — А…

— Джимми, — прошептал Ярославцев, глядя куда-то мимо него, — я должен бежать из страны, поэтому мне нужна валюта и нужен паспорт… На реальное имя. Иначе не приобрести билет.

— Но паспорт… мой!

— Твой, Джимми, твой, и никто его не отнимает. Ты просто дашь мне ею на неделю. Всего-то. Через неделю паспорт вернется. Конечно, не исключены неприятности… Но мы знакомы. Я мог выкрасть паспорт, причем незаметно; ты, в конце концов, сподобился оставить портмоне у меня… был в гостях, портмоне выпало, не обратил внимания, ну и так далее… Риск? Но это же бизнес, Джимми.

— А что случилось? — В голосе собеседника прозвучала сочувственная тревога. — Я всегда считал тебя… не обижайся… цельным и честным человеком. Я знал: у тебя хватало недоразумений с властями, но предавать страну… Володя, я не сказал еще одной вещи: да, я в состоянии обменять твои деньги. Но, как ты понимаешь, внушительная сумма вряд ли заинтересует частных лиц… Она заинтересует организацию… Не стану скрывать: мне от того — лишь набранные очки но службе и финансовый профит… А тебе? Это же пойдет против… твоей страны.

— Прости, Джимми, — оборвал его Ярославцев. — Прости, что пришлось тебя столь разочаровать… Я просто спасаю жизнь. Ничего больше. Итак — паспорт. Думаю, данная услуга войдет в оговоренный, как полагаю, нами процент.

— Услуга! — Джимми хмыкнул невольно. — Да без нее же бессмыслен весь предыдущий и дальнейший разговор… Но — условие. Объяснения со всякого рода властями следующие: паспорт ты выкрал…

— Да. Да. Да.

Простились у машины. Отъезжая, Ярославцев подумал с радостью: все складывается чертовски удачно! Для… покушения на те преступления, за какие по совокупности, в лучшем случае, максимальный срок… Одно успокаивает: через Джимми — выход на серьезный канал. Связываться же с валютчиками в таких играх опасно: слишком велики суммы, да и по срокам не уложатся валютчики с обменами; к тому же они — шушера, а Джимми будет посредником, с интересом хоть чужедальним, неведомым, однако, безусловно, масштабным…

Представилась бумажка: один чек, который можно сунуть в карман пиджака как сугубо личный документ мистера такого-то…

— Смертельный номер, — пробормотал он себе под нос. — Лица со слабой нервной системой обречены на инфаркт. — И поддал газку, спеша пересечь перекресток на зеленый мигающий свет. Следующий адрес вырисовывался теперь очевидно.

Имя адресата: Виктор Вольдемарович Прогонов. Весьма одаренный художник-график, реставратор и попутно — цинкограф. Волей судьбы — неудачник. Художественных открытий Виктор Вольдемарович не совершил, а в узкие врата доходных сфер, где плотно отирались преуспевающие бездари, втиснуться не сумел, несмотря на целую палитру дарований. В то же время один из знакомых Прогонова, способный лишь разнообразно вырисовывать на том или ином фоне профиль вождя революции, занимал ответственные посты, имел две мастерские, учеников и великое множество благ, нисколько не стесняясь ремесленностью скудного своего кредо. С другой стороны, в основе такого процветания лежал тоже своеобразный талант, начисто у Прогонова отсутствующий. И потому жил Виктор Вольдемарович скромно — до той поры, покуда не уяснил, что государственная служба с его специальностями дает доходы куда более скромные, нежели те, что можно извлечь, используя специальности приватным образом.

Первые заработки, не обремененные вычетом подоходных налогов, были вполне безвинны: воссоздание старинных полотен состоятельным клиентам. Все шло ровно, хорошо, но вскоре один из состоятельных был задержан как спекулянт отреставрированными художественными ценностями… Так, пусть в роли свидетеля, но довелось посетить Прогонову и кабинет следователя, и народный суд, где со всей очевидностью ему дали понять о его специальностях и талантах как о факторах, способных представлять узкоуголовный интерес. Но круг состоятельных вырос, вырос уровень жизни Прогонова, выросли соответственно и запросы, а потому уже приходилось сознательно рисковать… Впрочем, риск по мелочи Виктора Вольдемаровича более не устраивал. Жаждалось крупного дела, дабы единым махом разрешить проблемы финансовые и обеспечить себе уход в жизнь спокойную, праздную, добычей хлеба насущного не омраченную. И такое дело Прогонова нашло. Вернее, сначала нашел Прогонова один очень энергичный человек по имени Алексей, имевший к тому же многозначительную кличку Матерый.

За внушительный гонорар Прогонов исполнил заказ на достовернейшую копию знаменитого итальянского мастера… Фальшивку изготовили правдоподобную фантастически. Затем еще одну, еще… Дурные сны начали сниться Прогонову, нервная экзема обметала руки, но наркотик наживы намертво въелся в кровь, не отпускал. Сны снились не напрасно: вскоре вспыхнул скандал. Возмутился кто-то из одураченных иностранцев, раскрыв — нелогично, себе же в ущерб — источник покупки, и затрепетал искусник Прогонов в преддверии краха… Чудом пронесло. Имя копииста в показаниях обвиняемых не прозвучало, но волк Матерый, приписав сотворение чуда себе, надел на Виктора Вольдемаровича ярмо раба, тотчас потребовав — якобы в оплату за чудо — разного рода услуг: изготовления паспортов, водительских документов и многого прочего — в частности, создания произведения псевдо-Фаберже, — из-за которых вновь пришлось Прогонову обливаться холодным потом дикого страха, но в итоге оценить и ум детально знающего преступную среду шефа: подделки сбывались на фоне действий большой группы иных аферистов, громко прогоревших и тем самым в бурной широте потока своей продукции скрывших маленький, однако поистине золотой ручеек прибыли, вырученной Прогоновым и Матерым.

Каждодневный риск становился привычкой, но неблагополучные издержки его неизменно обходили Виктора Вольдемаровича стороной, и хотя пули отчетливо свистели рядом, прикрытием от них с фронта и с тыла выступал дальновидный Матерый, кому Прогонов теперь верил слепо, — впрочем, ничего иного просто не оставалось… Осторожность, естественно, соблюдалась неукоснительная: ни денег, ни орудий производства, ни толики продукции дома Виктор Вольдемарович не держал, а на конспиративную квартиру-мастерскую, снятую у надежного человека, где созидались старинные фламандские и французские полотна, ездил, соблюдая утонченнейшие нюансы секретности. Не ведал Прогонов одного: не ведал о существовании некоего Ивана Лямзина, тщательно фиксирующего все переговоры своего соседа с «рукодельником Вольдемарушкой» — в те времена, когда сосед в случайном присутствии возле себя Вани не сомневался.

— Разрешите пройти, Виктор? — спросил Ярославцев, встав в проеме двери.

— Простите, не имею чести… — низким бархатным голосом отозвался Прогонов.

— Я — от Матерого. — Ярославцев напористо шагнул в квартиру, снял пальто, мельком в зеркале уследив за выражением лица Виктора Вольдемаровича.

Это длинное лицо, характерными чертами которого были седые бакенбарды, крупные зубы и длинный, как бы позаимствованный из голландской портретной живописи нос, выражало немалое удивление, но вместе с тем дружелюбие и любезность. Внешний вид хозяина отличался респектабельностью: белая сорочка без галстука, легкие, на тонкой подошве штиблеты, халат с серебряной и золотой ниткой узора…

— Прошу… — Рука Прогонова указала путь в комнаты, где в прозрачном блеске паркета отражались чинно расставленные в горках изделия фарфоровые и хрустальные.

Посреди же комнаты, очень не к месту, стояло чучело пингвина, обутое зачем-то в домашние тапочки без задников.

— Птичка, ласточка моя, — произнес Прогонов, взял пингвина за крыло, — ну-ка, проснись, ну-ка, ванну пойди прими…

Тут глаз птицы внезапно раскрылся: живой, блестящий… И пингвин, переваливаясь, вышел вон.

— Живу один, холостяком, — поделился Прогонов, затягивая ловкими, холеными пальцами узел на поясе халата. — Вот… завел фауну. Экзотика, понимаю ваше…

— Мда, — согласился Ярославцев, — чего-чего…

— Ходит сам в туалет, спускает за собой воду, любит принимать душ и обожает тяжелый рок, — гордо доложил хозяин. — Спит стоя. Очень удобно.

— Признаюсь — поразили, — сказал Ярославцев, усаживаясь в изысканный уют кресла карельской березы. — Готов отплатить вам тем же. Не возражаете?

Любезное выражение лица Виктора Вольдемаровича преобразилось, став настороженным, но настороженность эту он легко трансформировал в благожелательную озабоченность.

— Коньяк? — вопросил галантно.

— Товарищ Прогонов, — начал Ярославцев, предложение о коньяке игнорируя, — разрешите, наконец, представиться. Я — Хозяин. Такой пошлой кличкой, увы, меня окрестили дурные люди. То есть я — тот самый человек, на которого неоднократно ссылался ваш друг Матерый как на избавителя якобы от прокурорских напастей и милицейских происков.

— Якобы… — вдумчиво повторил Прогонов. — Та-ак. А нельзя ли разъяснить, в чем суть прокурорских напастей и ваших намеков в принципе?

— Извольте, — кивнул Ярославцев. — Разъясню.

Процедура разъяснений оказалась для Прогонова весьма неприятной: от слов собеседника он морщился, как от болезненных уколов, однако в глазах его ощутимо проявлялась готовность, отбросив ложную дипломатию, вести дальнейшие переговоры без затей, напрямик.

— Ну-с, довольно, кажется. — Ярославцев перевел дух. — Теперь — хорошие новости: надеюсь, первая наша встреча окажется и после… нет, предпоследней. Также надеюсь, что на последней встрече получу несколько необходимых документов. Два-три чистых бланка советских паспортов, клише печатей к ним, то же — относительно водительских удостоверений с десятком-другим запасных талонов, а то мои, ваши, вернее, — он вытащил из бумажника зеленые, с красной полосой карточки, — уже на исходе… Не люблю, знаете ли, заискивать перед всякой сволочью…

Мрачная тень какого-то смутного подозрения легла на лицо Прогонова.

— Нет, — сказал Ярославцев. — Адрес секретного цеха на Пресне мне известен… там просто музей вещдоков… так что это не провокация, а деловой разговор, означающий: за услуги вы получите солидные деньги. Шантажировать же вас своей осведомленностью я категорически не намерен. Она, осведомленность, — лишь залог и подтверждение моей благожелательности.

— А что означают, в свою очередь… солидные деньги? — спросил Прогонов с мягкой сатирой в голосе.

— Тысяч восемь… десять.

— Солидные? — переспросил Прогонов вежливо. — Вам не откажешь в чувстве юмора, гость дорогой.

— Бросьте паясничать! — Ярославцев приподнялся из кресла.

Облезлые брови Прогонова вздернулись, и он засмеялся:

— Ну, право… Что за манеры? Вам-то уж не к лицу терять лицо… Такой респектабельный господин…

— Вы правы. Извините. — Ярославцев вновь уселся в кресло. — Нервы. И вот еще… Главное. — Он вытащил паспорт Джимми. — Нужна копия. Один в один. Только с иной фотографией.

Прогонов достал из черепахового футлярчика небольшие, в позолоченной оправе очки. Полистал паспорт. Положил его на столик. Затем грустно и коротко заявил:

— Невозможно.

— Не принижайте высоту своей квалификации, — возразил Ярославцев. — И… не вынуждайте меня прибегнуть к грубым приемам.

— Кстати, Матерый тоже сегодня меня навестил, — неожиданно поделился Прогонов. — И тоже — заказы впрок… Не такие, конечно… Ординарнее, попривычнее… Значит, где-то запахло горелым. — Оживился. — А почему бы Леше не представить вас мне в официальном порядке? И каким образом вы…

— Потому что вы — его капитал, — ответил Ярославцев. — Тайный и неделимый. А каким образом?.. Оперативная работа. А ее методы огласке не подлежат. Хотя какие там методы? — сплошная импровизация…

— То есть вы совершаете воистину грабительское покушение на чужую собственность? — подытожил Прогонов. — Отличненько. Но почему десять тысяч? Таким, кажется, обозначен гонорар, не ослышался? — Ладонью он бережно накрыл паспорт.

— Постыдитесь, Виктор Вольдемарович, — укорил Ярославцев. — Я ухожу из вашей жизни, оставляя вас в спокойствии и благоденствии. Вам бы уместно мне приплатить!

— Довод. Тогда простите, вопрос сугубо гуманитарного свойства: зачем вам именно  т у д а? Я, к примеру, очень и очень вскользь наслышан, будто у Леши есть один карманный челюстно-лицевой хирург…

— Мне нравится их пестрая, буржуазная жизнь, — сказал Ярославцев. — Я безоглядно романтичен. Достаточно?

— Надо же как… — позволил себе порассуждать Виктор Вольдемарович, не принимая во внимание подчеркнутую сухость ответа. — А мне вот их жизнь… не нравится. Смотрю ее каждодневно по видеоканалам — собственным, разумеется… не нравится. Все деньги, деньги… Еще замечу: бездуховность и наплевательство на ближнего. Так это, так, права наша контрпропаганда. И преступность там — кошмар беспросветный! Не говорю о гангстерах и мафии; армия шпаны! Если бы нашей доблестной милиции на денек бы такую нагрузочку, как тамошней…

— А вот мне как раз не нравится наша доблестная милиция, — сказал Ярославцев. — И прочие органы. Когда надо, а может, когда и не надо, работать они умеют. И возмездие неотвратимо — наслышаны, вероятно? Знаком афоризм?

— К делу. — Прогонов взял паспорт в руки. — Что значит ваше предложение? Побег за границу, измена Родине. Статья за нумером 64, до смертной казни включительно. Это — о вас. Теперь обо мне, рабе божьем. Соучастие в упомянутом преступлении — раз. Изготовление документика — два. Тоже прилично… А я — старый человек и хочу остаток дней…

— Вы старый мошенник, — перебил Ярославцев. — И извольте мыслить сообразно своему статусу. Да, между прочим: напоминаю об одном придурке, месяц назад купившем немыслимую сумму западногерманских марок вашего производства… Очень грубо, извините, но вы меня вынудили… Теперь уясните: я уеду, и все оборвется. Останется достаточно средств, чтобы жить честной жизнью обывателя и испустить последний вздох… не в больничке на зоне, без возврата трупа родственникам, хотя у вас вроде один пингвин — истинно заинтересованное лицо…

— Вы невыносимы! — произнес Прогонов со стоном. — Но вам надо сфотографироваться… И не в ателье, что на углу…

— Когда?

— Думаю, послезавтра.

— Мы очень плодотворно провели разговор. — Ярославцев направился в прихожую. — Срок вам — неделя. Удачи!

— Мне приходится, — Прогонов погладил по голове пингвина, любопытно высунувшегося из ванной в коридор, — пожелать удачи и вам. Удачи и… безвозвратной дороги.

— Одновременно мечтая: эх бы да сверзился лайнер вместе с тобою из высей поднебесных на самую твердую почву планеты!

— Не секрет: люди греховны в своих помыслах, — сокрушенно развел Прогонов широкие рукава халата. — Вы чудовищно правы…

С тем и расстались.

Из оперативных материалов
…Установлено: на бутылке из-под напитка «Байкал», обнаруженной на месте жительства Колечицкого Л. А., выявлен отпечаток пальца, совпадающий с имеющимся в картотеке — Монина А. М. (кличка «Матерый»), неоднократно судимого.


…Для сведения: приметы фоторобота «блондина» совпадают с приметами Монина А. М. (кличка «Матерый»).


…докладываю: в 12.05 в пиццерии произошел контакт Коржикова М. П. с Мониным А. М. Магнитная запись разговора данных лиц прилагается. Разговор шел о необходимости скорейшего уничтожения вещественных доказательств по угонам автотранспортных средств, а также — к выражению тревоги по поводу расследования убийства Колечицкого Л. А. Затрагивалось то обстоятельство, что «ВАЗ-2106», обнаруженный на 23 км, может фигурировать в деле Воронова А. И.

Монин А. М. рекомендовал Коржикову М. П. скрыться с имеющимся у последнего фальшивым паспортом, предварительно изменив внешность с помощью знакомого им челюстно-лицевого хирурга. Имя и место проживания хирурга не упоминались.


…докладываю: покинув пиццерию, Коржиков отправился к месту складирования негодных для восстановления автомобильных кузовов, где был задержан оперативной группой.

Из рапорта
…после контакта с Коржиковым М. П. объект наблюдения — Монин А. М., на автомобиле «Волга» белого цвета, № 14-35 МЕЧ, отправился в сторону улицы Арбат. Объект держался настороженно, автомашиной управлял резко, превышая скоростной режим и совершая нарушения правил ДД, что затруднило наблюдение за ним. В дальнейшем просим постоянной поддержки группы наблюдения сотрудниками ГАИ города, области, а также иными службами…

Адреса, которые навещал Монин, прилагаются.

Из оперативных материалов
…приметы автомобиля № 14-15 МЕЧ (номерные знаки сфальсифицированы) совпадают с данными по автомобилю «Волга» белого цвета, находившемуся в месте обнаружения трупов двух мужчин на 21 км…


…Справка: первая судимость Монина А. М. связана с разбойным нападением на кассира продовольственного магазина и применением в сторону работника милиции огнестрельного оружия марки «парабеллум», источник приобретения которого остался невыясненным. Данное уголовное дело запрошено из архива.


…Докладываю:

Адресаты, которых навещал Монин А. М. после встречи с Коржиковым М. П., следующие:

Адресат № 1. Прогонов В. В. — несудим, художник, цинкограф, реставратор. Инвалид, пенсионер. По неподтвержденным данным — изготовитель поддельных художественных ценностей, фальшивых дипломов. Предпринимавшиеся ранее попытки установить с Прогоновым перспективные отношения успеха не имели. Живет замкнуто, холост. По месту жительства предметов и инструментов, уличающих его в преступном промысле, не хранит.

Сразу же после отбытия Монина от дома Прогонова к последнему прибыл Ярославцев В. И., что зафиксировано фотосъемкой. Ярославцев пробыл у адресата сорок минут.

Необходимо отметить: на протяжении нескольких лет Монин — персональный водитель Ярославцева Выписки из трудовых книжек обоих лиц прилагаются.

Адресат № 2. Лямзин И. З. — установленный абонент Коржикова М. П. после операции по задержанию Воронова А. М. Установлено: Монин А. М. временно проживает (без прописки) на квартире Лямзина, используя данный адрес как запасное, видимо, убежище. По оперативным данным, Лямзин И. З. — спекулянт видеоаппаратурой, кассетами, персональными компьютерами. Аппаратуру приобретает мошенническим путем у комиссионных магазинов, обманывая частных лиц, идущих на сделку с ним, при денежных расчетах.

Подробности в отношении трех последующих адресатов выясняются. Источники утверждают, что все трое — главы преступных групп, связанных с теневой экономикой. Один из адресатов — Переверзев К. А. — председатель кооператива по выращиванию свеклы, на базе которого создан подпольный завод по производству водки — с собственным сырьем и высокопроизводительной технологией. Данные получены из органов ГУБХСС, готовящих реализацию дела, требующуюся из-за вновь открывшихся фактов согласования. Считаю необходимым подключить к расследованию сотрудников ГУБХСС, т. к. обозначился выход на лиц, занимающихся незаконной хозяйственно-экономической деятельностью.

Из рапортов
…исходя из установленных контактов Монина А. М. и успешной разработки связей Ярославцева В. И., задержание их полагал бы преждевременным, тем более что откровенно «лобовые» действия Монина А. М. указывают, вероятнее всего, на его предположения о всего лишь начальном этапе следственной работы по делу об убийстве Колечицкого Л. А. и не связанном с ней разоблачении Воронова А. И. Отсутствие дальнейших контактов Монина с Коржиковым будет в глазах первого оправдываться логикой сложившейся ситуации.


…докладываю: гр. Лямзин И. З. задержан при попытке путем мошенничества приобрести у частного лица видеомагнитофон «Шарп-799» за сумму, составляющую половину требуемой, которая, в свою очередь, соответствует цене реализации данного товара через комиссионный магазин.

Из магнитной записи допроса Лямзина И. З.
— Гражданин Лямзин… Установлено: путем мошенничества вы…

— Ничего не установлено! Клиент жулик! Деньги пытался у меня отобрать, вот и потасовка… А чтобы оправдаться — клевещет! На голый крючок не ловите, свидетелей нет, я — одно, он — другое… Доказывайте!

— По-хорошему, значит, Лямзин, не хотите…

— Чего? Дождешься от вас хорошего!

— Ладно. Давайте иначе… Вчера в магазине «Березка» вами был приобретен телевизор «Тошиба». Номер его, ваша подпись фигурируют как в документах, оставшихся в торгующей организации, так и в гарантийном талоне… А талон покуда изъят у установленного лица, показавшего, что телевизор вы ему продали по спекулятивной цене. Опять валюта, Лямзин. Через бытовую радиоаппаратуру, но по сути…

— Беллетристика. Гнилые привязки. Это раз. Теперь два: ничего не знаю. Понастроили всяких «березок», теперь хватаете кого ни попадя… Подпись в талоне… ха! Веская улика! Там что Лямзин, что Чарли Чаплин — никакая экспертиза не установит!

— Ну вы и тип…

— Не нравлюсь? Готов уйти. Кстати, начальник, вы Библию хоть раз на сон грядущий почитывали? Я так чувствую — нет. Заповедей не знаете, не по-божески инкриминируете. Может, Моисей и кокнул часть скрижалей, покуда нес их с горы Синай, но в тех, что донес, не сказано: «Не продай». Вы сами загляните, убедитесь… А в Библии все есть… что надо!

— Лямзин, истинно говорю вам: не спекулируйте тем товаром, которого у вас нет в наличии. Имею в виду вашу набожность. Поехали лучше домой. К вам домой… Вот постановление о проведении обыска, ознакомьтесь…

Ярославцев
— Миша, сердечно рад видеть тебя… — Ярославцев жестом пригласил присесть рядом с собой в машине полного дородного мужчину с загорелым, в резких морщинах лицом. — Рассказывай, как живешь, дорогой, какие проблемы…

— Все по-прежнему, — обреченно вздохнул Миша. — По-прежнему нет главного: ума, здоровья и денег. Но… все завидуют.

— Понимаю тебя, как никто, — рассеянно улыбнулся Ярославцев. — Э… Ты, конечно, удивлен нашим прямым контактом? Тогда сразу развею двусмысленность: есть срочное дело, Матерый вне его, а мне… остро и быстро необходимы деньги.

Миша важно кивнул, подчеркивая полное осознание значимости слов собеседника.

Ярославцев тронул пальцем брелок, прицепленный к связке ключей, торчавших в замке зажигания.

— Знаешь, что за брелочек?

Миша, вытянув губы, мелодично посвистел. Тотчас брелок отозвался переливом маршевой мелодии.

— Очень хорошо, — констатировал Ярославцев. — Теперь слушай. Часть пластмассы и микросхем можно приобрести официально. Для подстраховки. Вдруг: откуда, что?..

— Азбука Буратино, — прокомментировал Миша.

— Пластмасса есть. Микросхемы есть. Макет брелка есть. Люди, задействованные на производстве — будущем, естественно, тоже есть. Всю эту макросхему я готов продать. Ты — цыганский барон, рынок сбыта у тебя свой, надежнее любой сицилианской мафии… По вокзалам и поездам побредут бесчисленные…

— …пестрые соплеменники мои, — закончил Миша, раскуривая сигару. — Сколько стоит макросхема? Людишки твои… проверенные, а?

— Ручаться я привык исключительно за себя, — мягко ответил Ярославцев. — О цене же так: много не надо, тысяч пятьдесят.

— Столько с собой не ношу… — Лицо Миши озарилось мрачноватой улыбкой. — Куда желаешь, чтобы калым принесли? Когда желаешь? Какого человека желаешь, чтобы принес? Может, симпатичного желаешь?

— Завтра. В два часа дня. У меня дома, — отчеканил Ярославцев. — С людьми к тому моменту договорюсь. Координаты их тебе передадут. Послушание гарантирую безоговорочное.

— Ох, — вздохнул Миша. — Умная у тебя голова, Хозяин. Сколько брелков подарил этих, как спички дарил — не думал…

— Да если бы и думал. Не в брелках деньги, а в людях. До свидания, Миша.

— Прощай, Хозяин.

Склонившись понуро над рулем, он стылым взглядом исподлобья провожал грузную, в клетчатом, модного покроя пальто, фигуру цыганского барона, усаживающегося на заднее кожаное сиденье своего заграничного лимузина, фыркавшего выхлопом двухсот шестидесяти лошадиных сил.

Все. С мелочами сегодняшнего дня он покончил. Теперь предстояло главное: предстояло совершить насилие над собой… Впрочем, не было ли насилием над собою то, что совершено им сегодня? Да, но совершено-то на технике сухих переговоров; он ни перед кем не играл, действовал искренне и открыто, а вот сейчас начиналось тягостное и порочное…

Анна. Женщина, существующая как некий объект… чрезвычайного, стратегического назначения. Объект, требующий неусыпного контроля, вклада средств и точной нацеленности на запланированную функцию.

Операция «Анна» началась год назад, когда он впервые ощутил неминуемость приближающейся грозы… Ощутил, но не отмахнулся легкомысленно, не пошел на поводу расхолаживающего благоденствия сиюминутности, наоборот: начал жить встречей катастрофы. Заставил себя.

Заставил себя встать однажды ранним утром, поехать на противоположный конец города, дождаться, когда из подъезда жилого дома выйдет малопривлекательная сорокалетняя женщина, сядет в «Жигули» и отправится привычным маршрутом на службу. А он последует за ней и на очередном перекрестке «неловко» перестроится из ряда в ряд, покорежив крыло ее автомобиля.

С этого началось «знакомство». С ее истерических упреков, поползновений немедленно вызвать ГАИ, сильного душевного волнения, вызывавшего в нем едва сдерживаемый смех…

— Как вы думаете… во сколько обойдется ремонт? — терпеливо спросил он, выслушав ее возмущенные причитания.

— Да тут… на двести рублей…

— Очень хорошо. Вот двести рублей. За моральные издержки. Расходы по ремонту тоже беру на себя. Через три часа подъезжайте на станцию в Нагатино и там заберете свою машину.

— Я не могу через три… только вечером!

— Как скажете. А пока моя машина к вашим услугам.

Вечером, получив идеально отремонтированный автомобиль с попутно устраненными дефектами, дама позволила себе, наконец, представиться Ярославцеву как Анна, смущенно возвратив двести рублей. Тот долго отнекивался, а после весело предложил:

— Данный конфликт заслуживает того, чтобы его отметить где-нибудь, скажем в «Арагви». Деньги мои, платите вы… Идет?

Отметили. Познакомились.

Так и появился объект… стратегического назначения.

Анна отличалась вздорным характером, благодаря которому растеряла все былые привязанности к ней мужчин и замкнулась в работе, обретя в ней смысл и опору. Занимала Анна определенную должность в финансовом ведомстве Внешторга; должность ответственную, связанную с крупными валютными операциями.

Отношения с любовницей развивались именно так, как Ярославцев и предполагал: в Анне все более крепла привязанность к нему, и все острее желалось ей женского, обычного — надежного мужа, детей, — при полном, впрочем, понимании неосуществимости такого желания, — возлюбленный имел семью, устоявшийся быт, прочный достаток и ничего иного, помимо тайной связи, не мыслил. Но и тем дорожила увядающая Анна: наконец-то в чистенькой квартирке ее с разнообразными половичками, салфеточками и целой коллекцией гипсовых статуэток появился настоящий мужчина — щедрый, тактичный, с положением — как-никак, а близок к одному из министров: а может, и не к одному…

С блистательной небрежностью преподносились им сногсшибательные но ценам подарки, играючи разрешались острые житейские проблемки… Одно угнетало Анну: нечасто, как о том мечталось, навещал ее любимый, а мечталось… да, о многом мечталось Анне! И как-то, превозмогая страх, рискнула она все-таки спросить его: могут ли они быть вместе? Как муж и жена. Ответа она ожидала любого, но услышала более чем внезапное…

— Не хочу тебе лгать. — ответил Ярославцев. — А правда же такова: в этой стране я не добился ничего. О сути моих неудач ты знаешь… Короче. Страну я собираюсь покинуть. Ты же со мной не поедешь. Так?

Покинуть страну… Она не могла вымолвить ни слова. На том разговор и окончился. А после были бессонные ночи и какая-то деформировавшаяся реальность повседневности, в которой думалось ей больно и ясно о ценностях сегодняшней ее жизни. Привыкла она к Ярославцеву; привыкла как к наркотику, утрата которого лишала жизнь всей прелести и аромата, всей радости и надежды, оставляя лишь голую, накатанную схему ее прошлого, пустенького бытия. А что было в нем? И не вспомнить…

И разговор возобновился. И сказала она: готова идти за тобой куда угодно…

— Милая, — ответил он, — но и это не все… Я тоже еще о многом должен подумать. Ведь сломать судьбу себе — одно, а любимому человеку — другое.

…Сейчас, поднимаясь пешком по узким лестничным пролетам типовой пятиэтажки, он старался настроить себя на бесстрастное продолжение игры, напрочь подавив какие-либо эмоции; отбросив прочь как розовенькие понятия жалости и милосердия, так и мрачный — подлости, жестокости… Он обязан воплотиться в робота, в автомат. Падение случилось, теперь ему предстояло быть бесконечным, а попытка затормозить его означала разбиться сразу, о первый же выступ стены бездны, куда он летел…

Всю чепуху этих размышлений он оставил за дверью. Начиналась игра. В любовь и трудно скрываемую озабоченность житейскими передрягами. И то и другое Ярославцев в течение двух часов изображал довольно-таки убедительно.

В итоге сели пить чай на кухоньке, способной по чистоте своей соперничать с операционной.

— У тебя неприятности, да? — посочувствовала она, с нежностью целуя его в шею.

— Присядь… — Он легонько отстранил ее. Выдержал паузу, напряженно и искательно глядя в глаза напротив: преданно-испуганные, как у собачки. — Я начал собирать чемоданы.

— А я?.. — вырвалось у нее растерянно.

— А тебе предстоит решать.

Но я же решила… Я… Да, но каким образом? — озадачилась она. — Я ведь не подавала никаких заявлений…

— И слава богу. — Ярославцев невольно усмехнулся. «Заявлений»! — Аня… Заявлений попросту не примут. А билет и паспорт ты получишь… в неофициальном порядке. Это как раз несложно. Сложность в ином: нужны деньги. Уезжать туда голым смысла не имеет.

— Я все продам… — пробормотала она.

— Глупость. Золото и деньги не вывезешь. Но имеющиеся у тебя под рукой валютные документы… — Он помедлил. — Да, это очень некрасиво с точки зрения закона и морали… от которых ты уедешь.

Ее глаза были стеклянно-безумны от страха, сомнений и тысяч вопросов.

— Я понимаю, — кивнул Ярославцев. — Те бумажки, что проходят через твои руки каждодневно, не более чем бумажки. И только усилием изощренной фантазии они представляются воплощенными в жизнь: в дом, машины, путешествия, прислугу… Но та, слишком другая для твоего понимания жизнь есть. И тебе в ней тоже найдется место.

Он замолчал. Муторный осадок всех предыдущих встреч неожиданно поднялся, комом встав в горле.

«Что ты делаешь?! — вырвалась из-под спуда бездумия обжигающая стыдом и болью мысль. — Опутал бабу, перевернул ей мозги, держишь ее под гипнозом, как удав мышку… Зачем? Это  т в о е  падение, не увлекай других».

— Я пойду. — Ярославцев встал. — Тебе надо остаться одной и подумать.

Она не ответила, замерев оглушенно, как после удара.

— Это горько и нехорошо, Аня, — вымолвил он на прощание. — Но все иное… нецелесообразно. Пойми.

Из рапорта
…При проведении обыска в квартире гр. Лямзина И. З. тот, разыграв замешательство при обнаружении следователем прокуратуры потайной кнопки, находящейся внизу самодельного серванта, спровоцировал нажатие последнимданной кнопки, что привело к падению серванта, представлявшего собой дно убирающейся к стене кровати, декоративно оформленное под место хранения посуды. Следователь госпитализирован с сотрясением мозга и мелкими порезами лица…


…При препровождении гр. Лямзина И. З. от места жительства к оперативной машине им была предпринята попытка оказания сопротивления сопровождавшим его сотрудникам УУР. При анализе мотивов такого поступка выяснилось: Лямзин, идя на подобный конфликт, имел намерение незаметно провести на двери подъезда меловую черту, представляющую, видимо, своеобразный знак. Мелок обнаружен в салоне оперативной машины спустя тридцать минут после вышеизложенного инцидента. Меловая черта, согласно докладу участкового инспектора, уничтожена.

Из магнитной записи допроса Лямзина И. З.
— Гражданин Лямзин, на одной из дверей комнат вашей квартиры имеется замок…

— Понял, можно не продолжать. Человек у меня живет. Попросился и… живет. Зовут, кажется, Гена. Или Петя… запамятовал. Познакомился с ним по пьянке, кто, чего — не в курсе, в отличие от вас в чужие дела не суюсь.

— Так… А что скажете об обнаруженных у вас видеокассетах порнографического содержания?

— Мое. Чистосердечно признаюсь: я — патологический тип. Но факт распространения отсутствует, а на личные увлечения карательная сила кодекса не распространяется.

— В шкафу обнаружена коробка с патронами от мелкокалиберной винтовки. Ваши?

— Э…

— Коробка — на дактилоскопической экспертизе.

— Ну… еще со школьных лет осталась…

— Хранение боеприпасов. Думаете, никчемные придирки? Напрасно. Пусть от «мелкашки» — все равно статья.

— Понял. Сидел со мной один… Тоже — за два патрона. Тоже — найдены при обыске. Искали, конечно, другое… Но за неимением… В общем, знакомо. Понятны ваши задачи.

— Вы полагаете?

— Чего уж… Цель оправдывает средства… Цель — я.

— Гражданин Лямзин… А зачем вам подслушивающая система? Соседом интересовались?

— Законом не карается. Природное любопытство. Оставшееся неудовлетворенным, кстати.

— Лямзин… хватит, а? Призываю вас к откровенности. Вы сели… в лужу, по крайней мере. Патроны, спекуляция… Самогон к тому же обнаружен… Три литра. Хорошо очищенный, судя по запаху.

— Спасибо за комплимент. А вообще — лажа все. Спекуляцию придется доказать. Самогон? Впервые вляпался, значит, штраф. Заплатим, не обеднеем. Насчет патронов — подкинули.

— Ярославцева знаете?

— Нет.

— Номер его телефона в вашей записной книжке.

— Может быть. У меня много народа шапки покупает… Всех не упомнишь.

— Что хранил ваш сосед в своей комнате?.. Какие вещи?

— Пауза будет бесконечной.

— Тогда, Лямзин, придется вам надолго у нас задержаться…

— Хотите, скажу банальность?

— Ну.

— Ненавижу вас.

Ярославцев
Он запер машину, прошел в подъезд, вытащил почту из ячейки общего шкафа и, на ходу перебирая газеты, направился к лифту. Внезапно остановился, вглядываясь в конверт, попавшийся среди прочей корреспонденции. Прочел: «УВД горисполкома…»

Повестка. Такого-то числа зайти в отделение милиции в комнату номер шесть.

Он почувствовал нервную тошноту, как от удара под дых. Заскакали мысли: «Ну, повестка… Наверняка по ерунде… Если что — не вызывали бы… А может, хитрый ход?»

Сунув бумажку в карман пальто, открыл дверь квартиры. Первой его встретила дочь.

— Пап, принес что-нибудь посмотреть? — Имелась в виду конечно же видеоинформация.

— Танюша, деточка, завтра, не до того… — Он разделся. — Да и зачем тебе этот видиот? Жизнь куда более прекрасна…

— Ну, а музыкалки? — Имелись в виду эстрадные программы. — И уму и сердцу!

— Ну ладно… завтра. Только напиши, что именно.

— Ой! — И радостная дочь помчалась за бумагой и ручкой. — Я записалась на курсы английского, — прозвучало уже издалека. — Чтобы… Ну, в общем, стюардессой хочу стать… на международных линиях. У них там пенсия знаешь какая?! И всего до тридцати лет работаешь. А потом… — Сколько мечты, восторга, надежды было в последнем слове…

Ярославцев вздохнул. Не хотел он слышать этого от дочери, другого желалось. А чего другого? Не житейской мудрости, а наивных ребячьих разговоров? Но не ты ли пестовал в ней мудрость эту обывательскую? Может, не целенаправленно, но личным примером наверняка.

— Ужинать будешь? — Появившаяся в прихожей Вероника, повязывавшая цветастый накрахмаленный передничек, чмокнула его в щеку. Красивая, энергичная, сразу видно: все знает, все умеет; а если насчет милых женских слабостей, то и их сыграет в нужный момент безупречно. Партнер надежный.

— Сыт я, — сказал Ярославцев.

— Можешь поздравить: через неделю твоя супруга — начальник отделения института, — поделилась она игриво. — Собственные темы, три поездки в год… А? Ты не рад?

— Видишь, только я у вас иду мимо жизни, — ответил Ярославцев, с удовольствием сдирая тесную петлю галстука. — Потому на вас, женщин с будущим, вся надежда.

— Кстати, о будущем невредно бы и тебе подумать, — заметила она. — Пока поступают предложения, во всяком случае.

— Выбираю лучшее, — ответил он.

— Володя, дорогой, ты посмотри на свою жизнь… — Она говорила доверительно, мягко, как хороший друг; она всегда, впрочем, так говорила — на воркующей какой-то ноте участия и совета, не назидательности. — Спишь до полудня, сплошные мотания, заработки непонятные, вообще — неизвестно, кто таков…

— И все же, полагаю, высокая зарплата министерского чиновника устроила бы тебя в меньшей степени, — возразил Ярославцев, улыбнувшись.

— Ошибаешься. Устроила бы. Я скоро буду доктором, диссертация на подходе… У нас все есть, деньги нужны лишь на текущие расходы…

Разговор велся без накала, как бы между прочим, покуда закипал чай и Вероника выставляла на стол печенье, конфеты и орешки: Ярославцев же безразлично размышлял: что же его связывает с женой? Взрослеющая дочь? Квартира и мебель? Постель? Или попросту привычка каждодневных встреч друг с другом за чаем и такие вот разговоры, чья цель — большее либо меньшее обозначение перманентных ее претензий к нему?

— Сегодня, надеюсь, пить не будешь? — спросила она с очаровательным юмором в интонации.

— Как изволите приказать, — ответил Ярославцев сухо, сам же подумав: «А выпил бы… Повестка эта… Завтра к десяти утра тащиться — вот, черт… испытание. Физическое и моральное. Кстати. В тюрьме встают рано. И ложатся рано. Привыкай. И затей там никаких… Нет, не пережить тюрьмы. Лучше из окна вниз головой!»

— Слушай, мне надо все-таки сделать подарок шефу, — ворвался в сознание голос жены. — Мое назначение — исключительно его заслуга.

— И сделай, — пожал плечами Ярославцев.

— Не так-то просто… Не дай бог, сочтет за взятку! Он знаешь какой!

— Не берет? — вопросил Ярославцев с иронией.

— Да о чем ты!..

— Ну, положим, дать взятку можно любому. Другое дело: как дать?.. — Он поднял на жену глаза испытующе. — Может, в чем-то нуждается твой шеф? Услуги, связи?..

— Кто знает? — Она озабоченно размышляла. — Слышала, двухкассетник он сыну ищет…

— Возьми наш, — сказал Ярославцев. — Тот, новенький, что Лешка Монин подарил.

— Да ты что, он же… Не так расценит…

— А ты скажи: знакомые привезли. Цену посмотри по каталогу, там долларов сто… И поясни ему: знакомые эти — люди сродни вам, кристальной честности, хотят за кассетник строго по курсу, так что гоните… сколько там ныне доллар в пересчете на рубли? Ну, девяносто, скажем, рублей. Вот и клюнул твой шеф. Все чинно-благородно до безобразия, даже противно.

— Мысль! — согласилась Вероника, наливая чай мудрому мужу. — Шеф, конечно, не дурак, но…

— Милая жена, а теперь вопрос к тебе, — неотрывно глядя на ловкие, ухоженные руки ее, сказал Ярославцев. — Как ты считаешь: что в принципе нас с тобой связывает на день сегодняшний? Уверяю: вопрос без прицела, праздный.

— То же, что и всегда… любовь, дорогой. — Она поцеловала его в макушку. И засмеялась — легко и беззаботно.

— Точно, — усмехнулся он. — Очень ты правильно… подметила. И главное — я рад, что наши мнения совпадают.

Из рапорта
…Предполагается, что подслушивающая и звукозаписывающая аппаратура, обнаруженная в квартире Лямзина И. З., использовалась с целью фиксирования телефонных разговоров, а также бесед, которые вел Монин А. М. со своими гостями. Убедительна версия о передаче записанной информации Ярославцеву В. И., заинтересованному в контроле за действиями Монина А. М.


…Основное место пребывания Монина А. М. не установлено. Сложность задачи в данном случае заключается в самом маршруте, по которому объект следует к месту жительства. Маршрут проходит через лесные объезды и пустынные участки, на которых группа наблюдения может быть легко выявлена. Целесообразна установка на автомобиль Монина А. М. радиомаяка.

Матерый
Чувство опасности не подводило его никогда. Вот и сейчас, противным холодком цепенящее все тело, в которое будто бы целились невидимые штыки, оно овладело им, и как бы ни убеждал он себя: чушь, нервы — убедить не мог. Никакой слежки он не заметил, да и как заметишь: если дело крутят по существу, занимаются им, Матерым, гвардейцы, а у них и техническая база, и гибкая, без пошлых «хвостов» тактика с секретами и вывертами неведомыми… Да и знай тактику, все равно не спасет…

Интуиции он верил слепо. Начал вычислять: если прицепились, то когда? Много он успел проколоть адресов? С ужасом постиг: невероятно много… И вдруг решил для себя: все, надо резать концы. Одним махом.

Притормозил у дома Прогонова. Подхватив атташе-кейс, прошел в подъезд, гадая: «засветил» ли он адрес Виктора Вольдемаровича или покуда нет? Как бы там ни было — лишь бы не взяли тут, сейчас…

Он расстегнул пиджак, сдвинув легким движением пальца предохранитель парабеллума, засунутого за пояс. Будут играть милицейские оркестры на похоронах, если затеяли в данную минуту что-нибудь граждане сыщики…

Нет, осадил себя, давай без излишней уверенности… Вспомни одного большого мастера каратэ, которого на уголовщину потянуло… Предчувствовал мастер арест, но хвастался, кичась силой: мол, поглядим, как они меня брать будут… Я их… в кисель… в компот… А они защемили пустозвона дверью в метро и повязали, как бобика, тявкнуть не успел. Так что — скромнее, Матерый, утихомирься, ты не ухарь-пижон.

Позвонил в дверь. «Глазок» — желто-горящий — на секунду потемнел. Затем щелкнул замок, и показалось лицо Прогонова.

— Один? — спросил Матерый, впиваясь холодным взором в лживые глаза Виктора Вольдемаровича.

— Пока… один.

Матерый прошел в комнату; положив на стол кейс, раскрыл его, вытащил несколько пухлых пачек денег, перетянутых резинками.

— Документы, — потребовал кратко.

Прогонов, вкрадчиво улыбаясь, провел ладонью над деньгами, и те исчезли, словно растворились в пространстве.

— Минуточку! — попросил учтиво и скрылся в смежной комнате, вернувшись оттуда с небольшим свертком. — Прошу, — протянул сверток. Затем сообщил сокрушенно: — Как понимаю, твой последний заказ. Выполнен заказ на совесть, сомнениями не обижай. Мда. Что-то мы все о делах… Может, чаю?

Матерый, не слушая его, сунул сверток в карман пиджака, подошел к окну, вгляделся в темноту; покачал головой, глубокомысленно что-то прикидывая…

— Слышь, Вольдемарыч, — сказал не оборачиваясь. — Надеюсь, хвост я за собой не привел, но рисковать не стану. Чую: паленым несет… Гаси свет, открывай окно — тут пожарная лестница вроде рядом…

— У меня там гортензия! — озабоченно всплеснул руками хозяин. — На подоконнике… Ради всего святого — осторожнее… Да, учти, здесь пятый этаж…

— К черту гортензию, — на выдохе процедил Матерый. — Свет гаси, сказал же! Отрываться надо. Портфель себе оставь!

Под причитания Прогонова он встал на подоконник; стараясь не смотреть вниз, легко прыгнул в темную пустоту, тут же ухватившись руками за перекладину из ржавой арматуры; повис, нащупывая занывшей от удара о железо ногой опору…

Улица освещалась слабо, стена дома терялась в темноте, и это его немало порадовало.

Стараясь не шуметь, спустился вниз. Отер ладонь о ладонь, стряхнув ржавчину и прах старой, облезлой краски.

Затем, скрываясь в кустах шиповника и жасмина, разросшихся на широком газоне, двинулся параллельно улице прочь.

Ну и все. «Волгу» пришлось бросить — плевать! «Волга» ворованная, техпаспорт фальшивый; три года к тому же машине — пусть пойдет на запчасти нуждающимся. Через месяц-два от нее останется лишь остов — народ наблюдателен, точно угадывает бесхозное… А может, и выплывет эта «Волга», как довесок к деяниям Анатолия…

Он перевел дыхание, глубоко и радостно ощутив внезапное чувство свободы и раскованности… В воздухе было разлито торжество вступившей в нрава весны: запахи молодой травы, первых цветов мая; росистая, бодрящая свежесть…

Он перебрался через железнодорожную насыпь, поблуждал переулками какого-то незнакомого района, поймав, наконец, «левака».

— В центр, — сказал коротко.

— Центр большой, — ответили справедливо.

— Москва, Кремль, — сказал Матерый. — Двигай.

У Манежа действительно стояла «дежурная» «трешка» — то бишь третья модель «Жигулей» — одна из самых первых криминальных халтур Толи; машинка старенькая, но надежная. Вот на ней он и уедет на дачу. А дачу он не провалил: очень правильно себя вел, не терял головы.

Из рапорта
…оставив машину у подъезда дома, где проживает Прогонов В. В., объект — Монин А. М. — поднялся в квартиру последнего, откуда скрылся в неизвестном направлении по пожарной лестнице.

В целях восстановления наблюдения за объектом необходимо усилить контроль за квартирой гр. Лямзина И. З., где находятся вещи, принадлежащие гр. Монину А. М.

Ярославцев
В комнате за номером шесть, куда, руководствуясь повесткой из отделения, Ярославцев зашел, сидел молодой человек в легкой спортивной куртке и джинсах и оживленно разговаривал по телефону. Узрев посетителя, человек спешно разговор завершил и представился оперативным уполномоченным Курылевым.

— Тэк-с, — начал он, скорбно изучив протянутую повестку. — Ярославцев… Неприятности у вас, товарищ… — И устремил скучающий взгляд куда-то в окно. Продолжил: — Навещали ли вы три дня назад известного вам гражданина Докукина?

— То есть? — не понял Ярославцев.

— Заходили ли вы три дня назад к гражданину Докукину домой? — внятно и медленно произнес Курылев.

Ярославцев вспомнил… Действительно, существовал среди его окружения работник мясокомбината Докукин, с кем связывали его деловые отношения по мелочам, в основном, быта. И три дня назад действительно заехал он к этому Докукину за своим компьютерным дисководом, одолженным тем на время. Дверь в квартире оказалась незапертой, Ярославцев вошел, кликнул хозяина, но тот не отозвался. Дисковод между тем стоял на виду, в нише «стенки». Поскучав минут пять, Ярославцев, куда-то торопившийся, решил выйти из положения следующим образом: написал записку хозяину, — мол, все в порядке, технику я забрал, а дверь зря открытой держишь, — и отправился восвояси, далее дожидаться Докукина не собираясь. Ну, вышел, вероятно, человек к соседям, задержался там… Уже через час Ярославцев и думать забыл об этом эпизоде. И вот…

— Ваша записочка? — Курылев вытащил из папки, лежавшей на столе, клочок бумаги.

— Моя.

— Когда, при каких обстоятельствах…

Ярославцев рассказал.

— Значит, об ограблении вам ничего не известно? — выслушав, спросил Курылев. — Квартирку-то потрясли, — сообщил он грустно. — Потому и дверь открыта была. А украли ценную картину. Целенаправленно, значит.

— Но при чем здесь… — начал Ярославцев.

— А при том, — перебил Курылев. — Странно вы как-то все объясняете, товарищ. Чудно… Я, конечно, не следователь — тот болен, я по его поручению тут с вами… беседую; но — чудно… Входите в чужую квартиру, не удивляясь отсутствию хозяина, тому, что дверь настежь… Берете аппаратуру…

— Так свою же аппаратуру!

— Правильно. Насчет нее состава нет…

— Спешил я, поймите!

— И доспешились. — Курылев насупился. Помолчал, крутя в пальцах авторучку. — А гражданин Докукин, между прочим, утверждает, будто на картину вы неоднократно и напряженно заглядывались, купить картину предлагали также — неоднократно… Есть свидетели.

— Ну… крепостной художник, помню… Портрет девушки; милое лицо, живые глаза… Да, предлагал… и что же?

— А то, что гражданин Докукин на вас очень серьезную бочку катит, — сообщил Курылев.

И тут Ярославцев припомнил: Докукин был должен ему три тысячи. С долгом тянул год… Может, посчитал экспроприацию картины как акт погашения долга и оскорбился, накляузничал?

— Но я же не брал, клянусь! — воскликнул Ярославцев с горячностью и замолк, потрясенный нелепостью всего происходящего здесь, унизительностью обстоятельств и неимоверной их глупостью. И еще — невольным смятением своим. — Ерунда какая-то, — произнес, озлобляясь.

— Хорошенькая ерунда… — усмехнулся Курылев. — Сейчас задержим вас из-за нее на трое суточек, а после посмотрим, о какой такой ерунде вы речь поведете… На работу сообщим…

— Доводы! — признал Ярославцев. — Потому давайте думать, согласен. Итак. Картину похитили. Полагаю, и в самом деле — с прицелом и с умыслом. Значит, возвратить ее силами вашего отделения будет нелегко, так?

— Интересно излагаете, — с апатичной хитринкой в голосе произнес Курылев. — С удовольствием послушаю дальше.

— Докукина я знаю довольно поверхностно, — продолжил Ярославцев и замолчал: в памяти всплыла забавная сценка: он и Докукин едут по какому-то пустяковому дельцу на машине Докукина; заворачивают на заправку гостранспорта, и Докукин, прихватив батончик ворованной с мясокомбината колбасы, идет на переговоры с заправщицей, повергая Ярославцева в беспросветную удрученность от своей сопричастности к какому-то жалкому ливерному расхитителю…

— …знаете поверхностно, — напомнил Курылев.

— Да. Но кое-что в характере его для меня очевидно: жаден, расчетлив и, видимо, используя ситуацию, желает из меня что-нибудь да выжать. Так?

— Ну, на такие вопросы мы ответов не даем, — важно отозвался Курылев, выпятив нижнюю губу. — Но бочка катится, учтите.

— А если так: я ему компенсирую и… с концом дело! — взвинчиваясь, предложил Ярославцев. — Не до того мне, чтобы еще в склоку со всякой сволочью лезть… Пусть назначает цену.

— Героически вы! — одобрил Курылев не без удивления. — Только… дело-то не с концом! В начале дело, в периоде расследования. И закрыть его могут лишь в следственном отделе района — при отсутствии, дополняю, состава преступления или его события… Что решает исключительно прокурор. Дошло? — Он пристально вгляделся в Ярославцева, как бы постигая сущность собеседника и характер его. — А может, — произнес полушепотом, опуская глаза, — у вас с Докукиным договоренность имелась о продаже картины, а? Он вам доверял, а потому и ключи у вас были… там замок чистенько вскрыт, нда. Ну, а про договоренность Докукин подзабыл или на всякий случай милицию вызвал, поскольку к вам дозвониться не сумел… А после все утряслось. Поговорите с Докукиным, авось вспомнит чего… Следователь — женщина благожелательная… В общем, зайдите ко мне сегодня вечерком после разговора с потерпевшим…

С гудевшей от злости головой Ярославцев от отделения позвонил потерпевшему домой. Тот, хорошо, оказался на месте.

— Ты что же творишь, пакостник? — начал Ярославцев.

— А ты чего творишь? — донесся грубый ответ. — Чего по квартирам шастаешь?

— Короче, ищешь крайнего, на милицию не надеешься?

— Почему? — раздалось в трубке лениво. — Я заявление подал, пусть разбираются, у них служба такая.

— Но меня-то зачем приплел? — Ярославцев закусил губу. — Возможность договориться есть. Сколько ты хочешь за мазню?

— За старинное полотно я хочу десять тысяч советских рублей, — молвил рассудительно и чеканно.

— Подумаю.

Он повесил трубку. А потом словно очнулся. Да о чем он заботится, в конце концов! О сохранении престижа — как бы на работе не прознали, в какое дело ненароком вляпался? Или следствия испугался? Да эти же волнения — из прошлого, из другой, навсегда другой жизни. Да, можно и на своем стоять, можно и договариваться как-то… Опер Курылев и женщина-следователь, которым выгоднее списать дело в архив, конечно же поймут его, не поверят, что способен на такую дешевку, да оно и видно: сразу, вполглаза, и играть не надо в честного и благородного, — образ убедителен сам по себе, а масштаб образа тоже виден издалека… Остановись в суете, Володя. Прояви хотя бы немного уважения… к собственной личности. И договариваться с хищненькой крыской Докукиным, равно как и с милицией, вынужденной охранять интересы потерпевшего, не стоит; когда-то стоило, теперь — нет. Только бы потянуть время… Вообще, конечно, некстати, ох как некстати все!

И — еще раз о суете… Куда теперь-то ты собрался, мил человек? В министерство? А зачем? Инерция, да? Общественное ты животное, Вова, и даже когда все законы общества для себя сломал, пытаешься им следовать, смешной человек… Другой вопрос — неудобно, ждут тебя там…

Он опустил в паз телефонного приемника еще одну монету.

— Привет, старина, — произнес механически. — Как вы там без меня, не скучаете?

— Ты где? — донеслось с оттенком испуга.

— Пока на свободе, — сказал Ярославцев грустно.

— Слушай, брось дурака валять! У нас неприятности…

— О чем ты?.. — насторожился Ярославцев.

— Ну, приезжай, не по проводам же…

Разговор в министерстве подтвердил истину: беда не приходит одна. Сигналы были тревожны: вся документация по «цеховым» производствам изучалась ОБХСС, кое-кто из знавших механику создания цехов приземлился на нары следственного изолятора, но самое главное — им, Ярославцевым, интересовались…

Он вышел из министерства и вдруг заметил ту же машину, что стояла в отдалении около милиции, — «Москвич»-фургончик с окрашенным черной нитроэмалью бампером. Или совпадение?

Сел в «Жигули», тронулся с места. «Москвич» следом не поехал. Совпадение наверняка…

И вдруг снизошло дремотное безразличие. Предстоящая кутерьма дел представилась настолько тягостной и беспощадно опустошающей душу, что ввязываться в нее он не мог просто физически. И вместо того, чтобы ехать в центр, круто развернулся на сплошной линии, а после, бросая машину из ряда в ряд выверенными, с запасом маневрами, двинулся в сторону кольцевой автодороги, за город.

С шоссе свернул на бетонку, проложенную через сосновый бор; въехал на пригорок, и оттуда вольготно и радостно открылась знакомая картина: излучина реки, скопление домиков за одинаково крашенным в зеленый цвет штакетником — он завез сюда и штакетник, и краску… Для всех. Вернее, Матерый по его поручению.

Дачи у него не было. Считал, не стоит вклада нервов и сил в пустое. Матерый — тот да, обстоятельно сооружал себе загородные хоромы — с бильярдной, винным погребком, облицованными мрамором каминами и бархатной мебелью, — зачем только, спрашивается? И для кого? Он же, Ярославцев, купил дом в деревне — просторный, крепкий, с русской печью; перевез туда старую мебель, холодильник, утварь и тем ограничился. Правда, отдыхать здесь так и не пришлось… Дорогу помог совхозу заасфальтировать, водопровод соорудить, теплицы… Это по личной инициативе. А после начали донимать просители: кому лесоматериалы достань, кому цемент, кому инвентарь. И доставал — соседи, как не уважить…

Ворота он открывать не стал; остановил машину напротив ограды, прошел через калитку в сад, поднялся на крыльцо.

Дом встретил его стылой затхлостью: вымерз за зиму в шубе снега и льда, отстоял нетопленым…

Открыв закопченные заслонки печи, сложил шалашиком дрова, плеснул керосин из бутылки… Пламя с шипением пыхнуло; пелена дыма, качнувшись, нехотя устремилась в трубу — не ослабла тяга за зиму, не сдала печь. Грустно стало до боли. Чего топить… да и зачем он приехал сюда? Говорят, перед смертью люди обходят дорогие им места… Правильно говорят, наверное, есть в том необходимость… А какая? Чтобы вспомнить и осознать? Пройти от истока к устью? Вновь? Отдать дань прожитому перед судом себя самого? Но к чему судиться даже и с самим собой перед обращением в ничто? Или… есть перспективы?

Он как бы осекся на этой мысли. Перспектива. Какая же перспектива у него?

Прогнувшись, скрипнули половицы в сенях.

— Наше почтение! — На пороге, ухватившись натруженными пальцами за выступ притолоки, стоял Константин — местный житель, молодой плечистый парень.

— Привет, — выдавил Ярославцев, отрываясь от мыслей.

— А я гляжу — пропал. — Константин шагнул в избу. — Ну, думаю, завертелся, значит, в делах…

— Дела, дела, — подтвердил Ярославцев механически.

— Ну, думаю, огород вскопаю, посажу там… ну, как в прошлом году — огурчики, помидорчики, понимаешь…

Константин, согласно заключенному с Ярославцевым соглашению, ухаживал за его огородом.

— Спасибо, Костя. Если какие расходы…

— Во! — Костя со скрипом почесал крепкий затылок. — Рассада, то-се, в общем, вышел из бюджета. Поможешь?

— Сколько? — Столь же механически, как и говорил, Ярославцев достал бумажник.

— Ну, замена полиэтилена на теплице, семена… Огурцы, между прочим, отборный сорт! Потом киндза эта, как заказывал… Чего ради только? Она ж вонючая, дух такой, аж…

— Спасибо, Костя. Сколько?

— На стольник за все про все потянет, верняк! — выпалил Костя с торопливой убежденностью.

— Сто рублей. — Ярославцев положил на стол деньги.

— Премного благодарствуем. — Деньги исчезли в Костиной телогрейке. — Да, бензинчик тут есть по дешевке… — Он смущенно закряхтел. — Смотри, я б договорился… А то туда-сюда ездишь как заведенный, а тут вроде за полцены…

— Ворованный?

— А? Ну… естественно, не свой же. Не, ну цены заделали, да? Будто у нас расстояния, как в Монте-Карло каком!

— Не надо, Костя. На бензине не сэкономишь. Мазаться… в канистры переливать… противно. Да и канистр нет.

— Ну… — Костя помялся, подыскивая предмет для дальнейшего разговора. — Это… Я тут с бабой-то своей вспоминал… Помнишь, телик ты привозил с приставкой, кино глядели… Так я того, соображаю: может, подсобишь приобрести?

— Костя. Это дорого. И пленки дорогие.

— Да мне б пару всего… позабористее, понимаешь? Я б… — Костя присел на скамью. — Ты б одолжил мне, а? Ну, не за бесплатно, ясное дело. Я б… в момент… в общем.

— Окупил бы, да? — кивнул Ярославцев. — Мужичков бы собрал, с каждого по десяточке…

— Да если стоящее чего — и по четвертному бы отвалили!

Ярославцев почувствовал запойную какую-то усталость. О чем говорит этот человечек? О чем?! Ведь был же парень как парень. Щедрый, работящий, любящий землю и крестьянское дело. А кто сейчас? Хам, рвач, сволочь в самом естестве. Что по замашкам, что по сути. А кто сделал его таким? Ты, Ярославцев, ты! Платил, не считая денег, Косте за мелкие услуги и за восхищение его перед интеллектом твоим, широтой и возможностями… Да еще и учил его, но не как хозяйство вести, а как дензнаки заколачивать. Бросил после такой науки Костя трактор и, отстроив теплицы, растит не помидоры-огурцы для города, невыгодно, а тюльпанчики для рынка! Корову продал, у соседней бабки молока взять можно, а тюльпанчики куда меньше времени отнимут, чем рогатые да хвостатые. Знай считай барыши… А уж на молочко хватит, чтобы раскошелиться…

— Из бюджета, значит, вышел, — вздохнул Ярославцев.

— Ну да: То-се, баба шубу купила… из норки. Ну, как насчет телика-то?..

— С теликом, Костя, тебя посадят, — ответил Ярославцев. — И выбрось из головы свои… забористые идеи.

— Кхэ, — Костя обиженно крякнул. — Коли отказываешь… другие есть… люди. У лесника у сына тоже имеется… Но дорого просит, черт!

Ярославцев, отдернув занавеску, поглядел в окно. В деревне было тихо, солнечно и как-то по-особенному уютно. И еще: мудро. Раздражал только деловито бормочущий голосок Кости.

— Так что тут с тебя еще пятерочка, — донеслось до Ярославцева.

— Ну, запиши в долг. — Он встал. — Давай. Поехал я. Дом цел, убедился… слава богу. Поливай грядки. Счет оплатим.

— Карбонадику бы… — заскулил Костя. — А? Я б тебе тоже удружил, знаешь меня…

«Вот бы кого с Докукиным свести…» — подумал Ярославцев.

— Самому надо карбонадик сочинять, — отрезал он, с силой вгоняя печные заслонки обратно в пазы. — Подумай, кстати. Хорошее дело. Денежное.

Такой идеей Костя не проникся, сказал: «Чересчур трудоемко», — но дальнейшие его слова Ярославцев уже не воспринимал. Он был захвачен иным: видом этой деревенской улицы, ее вековой тишью и убогой красотой, таившей в себе некую непознанную тайну… Но почему убога она? Почему покосились дома? Почему кривыми жердями отгорожены усадьбы? Отчего смертной тоской вырождения веет? Не так все надо, не так!

И вспомнились предместья Праги и Берлина, Брюсселя и Лондона: просторные коттеджи, где каждый цементный шов в кладке выверен до миллиметра, где за фасадом ощущался простор интерьера; где, наконец, вспоминалось о больших городах как о чем-то весьма непривлекательном… Малые страны? Уклад другой? Культура? И в этом дело. Но главное — в инерции страны-гиганта, в торопливости ее скроить что-то и якобы лишь бы успеть в основных «показателях» — подчас голых до схематизма…

Так размышлял он, подъезжая к городу, немыслимо разросшемуся в одинаковости белых коробок зданий на пустырях. И снова подумал: ну, уеду. Вольюсь в жующее стадо среднего звена… И приветик? Все.

Решение. Оно полыхнуло зарницей, высветив в кромешной тьме безнадежности единственное для него приемлемое.

Из первого же телефона-автомата он позвонил Анне. Сказал:

— Слушай внимательно. То, что я говорил, — бред. Полный бред! Не делай глупостей, поняла? И… прости меня. Тогда я был… сумасшедшим.

Она радовалась, пыталась что-то выяснить, уточнить, но он оборвал поток ее слов и возбужденных эмоций:

— Я спешу. Извини. Звонков в ближайшее время не ожидай. — И повесил трубку на лапку рычага.

Задумался. «Москвич»-фургончик. Началось, продолжается или мерещится? Будем считать — началось. И продолжается.

Он нанес три визита. Три бесполезных, пустых визита к серьезным людям. Выпил пять чашек кофе и поболтал о пустяках. Так было надо.

Вечером заехал в отделение.

— А-а, вы… — поднял тот на него равнодушные, но в глубине чем-то обеспокоенные глаза. — Говорили с Докукиным?

— Пробовал, — сказал Ярославцев. — Он не против… — Замолчал, выжидая, что ответит оперуполномоченный.

Покрутив вокруг да около, оперуполномоченный заявил, что в невиновность Ярославцева верит, с Докукиным более никаких переговоров вести не стоит, вора они найдут и, когда возникнет необходимость, его, Ярославцева, вызовут. Живите спокойно.

Выйдя из отделения, Ярославцев сказал сам себе:

— Кажется, продолжается… А когда началось?

Из материалов инспекции по личному составу
…таким образом, показания гр. Докукина на гр. Ярославцева носят характер шантажа в целях получения денег за похищенную неизвестными лицами картину, что не принимается во внимание оперативным уполномоченным Курылевым С. Д., работающим по данному факту квартирной кражи. Курылев С. Д. строго предупрежден о служебной ответственности в случае недобросовестного ведения оперативно-розыскных мероприятий.

Матерый
Дачу новым ее владельцам передавали вдвоем с колченогим Акимычем. Законный уже хозяин — известный композитор — стеснительно предлагал отобедать, затем, спохватываясь, выспрашивал упущенные подробности относительно эксплуатации отопительной системы и водопровода, после снова возвращался к предложению перекусить в честь, так сказать… Композиторская жена, без колебаний осознавшая вступление в права собственности, вела себя иначе: подчеркнуто отчужденно; обеда не предлагала и к общению не стремилась.

— Достал ты ее ценой, — шепнул Акимыч Матерому.

Тот снисходительно усмехнулся.

Наскоро попрощавшись с покупателями, сели в машину, и вот в последний раз мелькнула за ветвями яблонь знакомая крыша…

— На квартиру-то меня подбросишь? — спросил Акимыч, жавшийся на заднем сиденье к своему скарбу — двум потертым чемоданам и холщовому мешку с одеждой.

Матерый мимолетно обернулся в сторону старика.

— Акимыч… друг! — сказал с чувством. — Есть просьба. Не хочу тебя подставлять… сам еле вроде ушел от ментозавров, чтоб они повымерли. Но кой-чего в городе осталось. На одной квартиренции. Просто жаль терять, Акимыч.

— А квартиренция простреливается? — ожесточенно проскрипел старик.

— Вот не знаю… Телефон у соседа молчит, а почему?.. Вдруг уехал, вдруг запой… Ваней его кличут, соседа. А задача, Акимыч, такая. Дам я тебе ключики, войдешь в квартирку; если Ваню застанешь, скажи: просил тебе Матерый передать: все барахло, что в комнате, в коробках, твое, Ваня, в подарок. А если нет там Вани, а другие люди околачиваются, скажешь: человек на улице за троячок намылил меня вернуть ключи хозяину…

— Как лысого причесывать, не учи, — огрызнулся Акимыч.

— Прости, родной. — Матерый засмеялся. Ему в самом деле было весело и отдохновенно — будто всю предыдущую жизнь выделывал он какую-то затейливую, изматывающую работу, а теперь — конец работе, ну разве часок еще последний остался, а там, дальше, долгий век беспечности, свободы и солнца. — Войдешь в комнатку, — продолжил. — На подоконнике — кактус. А возле кактуса — леечка. Маленькая, пластмассовая… Худая — по шву разошлась. Моя фирма делала, — цокнул языком, припомнив. — Возьмешь ты леечку, бросишь ее в пакетик, а после поблуждаешь по городу, отрываясь от возможного…

— Камушки в леечке? — спросил старик. — В пластмассу заварил? Ясно… Боюсь: стар я стал…

— Акимыч… Сделай, родной. Я бы тебе леечку на сохранение оставил, но чего уж — давай откровенно: не двадцать тебе годиков… А я в этот город теперь ни ногой. На риск, думаешь, толкаю? Есть такой момент, да. Но так он всегда есть — вон на машинке сейчас катим, а колесико вдруг да отскочи…

— Тьфу, дьявол, типун тебе… — заерзал старик. — Ну, а коли засыплюсь? — спросил осторожно.

— Да тебе-то что? — отмахнулся Матерый. — Криминала на тебе никакого. И, по-моему, — посерьезнел он, — чисто там. Вчера проезжал — чисто. Знак на подъезде в случае провала должен быть: меловая черта. Ан нет черты.

— Э-э, где наша не пропадала! — согласился Акимыч. — Только домой сначала давай, барахло сброшу.

Матерый кивнул, насвистывая разухабистый мотивчик.

Через три часа на условленном месте Акимыч вручил ему заветную леечку.

— Квартира пустая, — доложился старик. — Ну, взял вот… А после по городу… до седьмого пота петлял, аки лис от гончей стаи. Но вроде от страху петлял, не от нужды.

— Спасибо, Акимыч. — Матерый стиснул его плечо. — Не поминай лихом. Будет судьба — свидимся.

— Да уж… простились, Лешка! — Старик толкнул дверь машины. — Чего там… Осторожно езжай только, спеши в меру… Далеко ведь собрался, знаю…

Матерый проводил его взглядом — старого, хромого, такого одинокого в оживленно спешащей, обтекающей его толпе…

Прощай, непутевое детство… Прощай, Акимыч!

А теперь уходи прочь, пролетай за стеклом город-капкан, город страха и тягостных будней, город-кошмар — да, ты вернешься еще во снах и не раз заставишь вскочить среди ночи с постели с испуганно бьющимся, как птица а силках, сердцем…

На выезде из города у поста ГАИ стояло пять машин — шла какая-то проверка. Двое инспекторов на обочине пристально высматривали в потоке машин одним им только ведомые цели.

Пронесет? Нет… Лейтенант указал жезлом — принять вправо! Матерый стиснул зубы. Город, город, ты не хочешь выпустить меня, ты издеваешься надо мной, выкручивая последние нервы… Отстегнул ремень безопасности, сунув палец под куртку, привычным движением спустил предохранитель с парабеллума. Некстати вспомнился перевод названия пистолета: «готовься к войне».

— Ваши документы… — козырнул лейтенант. Принял водительское удостоверение и техпаспорт, бегло просмотрел их. Вернул. — Идите на пост, отметьтесь, — буркнул, отворачиваясь.

— Зачем? Не ночь же…

— Идите на пост, отметьтесь, — раздраженно повторил инспектор. — Ночь, день… какая разница? — И вновь отвел в сторону жезл, останавливая теперь уже «Волгу».

Ну, гады! Матерый прошел в стеклянный куб помещения, осмотрелся — коротко и чутко: двое, очевидно водители, стояли за спиной капитана, сидевшего возле пульта и переписывающего их данные из документов в журнал. Трое сержантов толклись посередине, обсуждая со смешками и прибаутками какой-то эпизод из служебной практики. Еще один — пожилой, в штатском, но по всему чувствовалось — не гаишник, опер — битый, опытный, — сидел на стуле в углу, листая невнимательно брошюрку.

Больно, невыносимо больно кольнуло в груди… Что-то горячее медленно обволокло сердце, прошибло потом… Но не это занимало Матерого, другое: в том, к а к  стояли и сидели здесь люди, в том, к а к  беседовали, возились с бумажками, открыл он голую, беспощадную  с х е м у.

— Вы тоже с документами? Давайте… — едва обернувшись в его сторону, произнес капитан, оторвавшись от журнала.

Вот пальцы капитана, вот касается их серая книжечка техпаспорта, а вот его, Матерого, кисть, а к ней стремительно приближается ловко выпорхнувшая из рукава одного из «водителей» клешня наручника…

Он видел все происходящее в каком-то замедленном, ватном темпе, и точно так же неторопливо и густо окутывала сердце жгучая, скручивающаяся волна…

А после время сделало скачок и словно пустилось в галоп.

Щелк — наручник плотно охватил запястье. Милиционеры разом бросились на Матерого сзади, «водители» повисли на руках…

— Черта с два… — прохрипел он, наливая все мышцы не силой, уходящей уже, сломленной, — ненавистью.

Обвиснув на «водителях», ударил ногами сержантов, целя каблуками в переносицы. Двое рухнули. Капитан за столом выхватил пистолет из кобуры, потянул затвор, но капитан Матерого не пугал: пока еще успеет пальнуть… Локтями отбился от сержантов, настырно устремленных к нему, не то угрожавших, не то увещевавших… Или увещевал тот, пожилой, главный? Мир потерял все звуки. Матерый бил — беспощадно и точно; бил этих коварных врагов, а они цеплялись и цеплялись, а ненависть уходила и уходила, лишая его шансов, а в груди уже была какая-то холодная, погасшая пустота, будто вырвали оттуда все начисто, и теперь ничего, кроме пустоты, там не существовало.

И вдруг в сумятице лиц, рук, милицейских погон он отчетливо, как в фокусе, различил лицо пожилого — жесткое, неумолимое. Он, пожилой, наверняка и рассчитал, как его, Матерого, брать — чтобы все чисто произошло, без зазоринки; он — главный волкодав. И, последним усилием сбросив с себя тяжкую, пригибающую к полу массу, он перекатился к стене и, изловчившись, выхватил парабеллум.

Мир окончательно сузился. Ныне в нем было лишь напряженное лицо главного врага, мушка и… неуловимо дрогнувший от выстрела ствол оружия. И мысли: вот вам — хитрые, организованные овчарки, идущие по следу, истребляющие меня — санитара этого стада, выгоняющие неизменно на флажки закона, не дающего ни двигаться, ни дышать, ни жить… Мне! Да, пусть только мне, но я тоже целый мир, тоже! И стреляю сейчас в ваш мир — всегда меня изгонявший и не приемлющий мой…

А после ничего не стало.

Из рапортов
Успешное наблюдение за лицом, навестившим квартиру Лямзина И. З., позволило вновь выйти на Монина А. М., пытавшегося скрыться из города. При задержании Монин А. М. оказал вооруженное сопротивление. Начальник оперативно-розыскной бригады Лузгин И. М. убит, двое оперативных уполномоченных госпитализированы с тяжкими телесными повреждениями. Монин А. М. скончался на месте задержания. Смерть, по заключению судебно-медицинской экспертизы, произошла от обширного инфаркта миокарда.


…установлено: гр. Ярославцев В. И. по паспорту представителя инофирмы Д. Солборна приобрел авиабилет по маршруту Москва — Лондон. Знакомство Д. Солборна с Ярославцевым В. И. произошло вне СССР, когда Ярославцев В. И. находился в длительной служебной командировке за рубежом. Наличие документов у Д. Солборна позволяет предположить использование Ярославцевым В. И. паспорта-дубликата, изготовленного гр. Прогоновым В. В.

Задержание гр. Ярославцева В. И. в настоящее время считаю нецелесообразным, т. к., во-первых, объекту перспективно предоставить возможности сбора материальных ценностей, а во-вторых, контролируемое пересечение Государственной границы СССР, что позволяет дополнительное применение к нему ст. 64 УК РСФСР.

Из магнитофонной записи допроса Прогонова В. В.
— Виктор Вольдемаревич, вам предъявляются бланки обнаруженных у гражданина Монина паспортов, водительских документов, фальшивых печатей…

— Любопытно, но никакого отношения к данным предметам…

— Каковы ваши отношения с Мониным?

— Ну… просил несколько раз за бутылку-другую расчистить не представляющие художественного интереса иконки… На чай заходил, побеседовать об искусстве…

— Знакомо ли вам понятие: измена Родине?

— Никогда…

— Значит, вы добросовестно заблуждаетесь. Возьму на себя труд повысить ваш уровень правовых знаний. Так вот. Недавно некто Ярославцев принес вам заграничный, в полном смысле этого слова, паспорт…

— Какой еще…

— Вы уж не перебивайте. Итак. Вами был изготовлен дубликат. И вы… стали соучастником государственного преступления. Суть преступления — именно что побег за границу в целях избежания наказания за преступления иные… Контрабандой Ярославцев не занят, любимой девушки или же родственников в странах с иной общественной системой не имеет…

— Хм. Такую, с позволения сказать, лекцию я мог бы прочесть и вам. Увы, ни одного юридического открытия.

— Ярославцев еще в стране, под нашим плотным контролем. Авиабилет Москва — Лондон им уже заказан. Посему… вам имеет полный смысл повиниться…

— Очень хорошее слово! Но… представим теперь идеальный, хотя и отвлеченный, вариант: я оказываю — причем добровольно! — как жертва шантажа этого ужасного государственного преступника — помощь следствию… Более того! Никакие причины в дальнейшем не побудят меня к совершению аналоги…

— Виктор Вольдемарович, вы чересчур многого хотите. Нет. С паспортом разберемся подобру-поздорову, обещаю, за остальное придется пострадать. Ярославцев же покрывать вас не станет, не надейтесь. Да и мы ему не позволим, вы же понимаете… Затем, кто вы для него? Так, эпизод. Вы для Матерого — клад сокровищ, учитывая специфику его откровенно бандитского статуса.. Кстати, с подоконника следы стерли?

— Паспорт… было! Очень нехорошо, понимаю… Э-э… у меня просьба… Звонок любимой женщине, чтобы присмотрела за пингвином. Родное существо.

— Существо придется сдать в зоопарк. По крайней мере, до окончания следствия.

— Не надо столь лукаво обнадеживать… Следствия… До окончания сроков!

— Сожалею, Виктор Вольдемарович, принес вам несчастье. Такая работа.

Из оперативной информации
…докладываю: Ярославцев не выходит из квартиры уже третьи сутки. На телефонные звонки его супруга отвечает, что у мужа приступ повышенного давления, он отдыхает и в переговоры вступать не намерен.


…группе захвата следовать в аэропорт Шереметьево-2. Согласно операции обеспечить Ярославцеву свободное прохождение таможенного и паспортного контроля. Учитывать все вероятные контакты Ярославцева в аэропорту. Арест произвести на подходе объекта к трапу самолета.


…докладываю: из дома объект по-прежнему не выходит…


…докладываю: на посадку в самолет объект не явился. Все улетевшие пассажиры проверены с особой тщательностью.

Из рапорта
Согласно показаниям супруги Ярославцева В. И., за два дня до его отлета в Лондон, о котором она не знала, муж сообщил ей, что ночью он должен отбыть в командировку в Сибирь. Всем, кто будет звонить, просил отвечать, будто у него приступ повышенного давления, мотивируя просьбу такого рода служебными интригами с начальством. Предполагается, что вышел из дома Ярославцев в гриме, введя в заблуждение группу наблюдения. Справочные данные Аэрофлота подтверждают: Ярославцев вылетел в Красноярск, где остановился у своего товарища, с кем ранее учился в институте. Цель своей поездки Ярославцев объяснил необходимостью посещения некоторых местных предприятий. Затем через день сообщил, что свои задачи он выполнил и предлагает на выходные дни сходить компанией в тайгу, в поход, на берег притока Енисея. Так как по притоку идет молевый сплав, Ярославцев предложил вспомнить бытовавшую ранее в компании традицию, проследовав на самодельном плоту к месту впадения притока в Енисей.

При следовании по реке на одном из порогов произошел крен плота, и Ярославцев очутился в воде. По показаниям свидетелей, его скрыли следовавшие за плотом бревна. Внезапность происшедшего, а также высокая скорость плота сказались на невозможности оказания помощи Ярославцеву.

Районной прокуратурой возбуждено уголовное дело, однако, по утверждению следователя, обнаружения трупа может не состояться, если тело прибьет в отстойники с многометровой толщей древесины на поверхности воды.

В чемодане Ярославцева, изъятого из квартиры его знакомого, у которого он останавливался, обнаружен авиабилет Москва — Лондон, паспорт на имя Д. Солборна и крупная сумма советских денег и иностранной валюты.

Целесообразно объявить Ярославцева В. И. в розыск, так как последние его действия, полагаю, предназначались для введения оперативно-следственной бригады в заблуждение, что в итоге позволило Ярославцеву В. И. скрыться.

Из телефонограммы
Объявление гр. Ярославцева В. И. в розыск считаю нецелесообразным, что подтверждается обнаруженными ценностями, объективностью свидетельских показаний об утонутии*["34] и отсутствии новых оперативных данных. Версия о введении оперативно-следственной бригады в заблуждение неоправданна, поскольку степень риска в последних зафиксированных действиях Ярославцева В. И. крайне велика и расценка их, как заведомых контрмер, нереальна.

Из оперативной информации
…В трех километрах от места впадения притока в Енисей обнаружен труп неизвестного мужчины. Причина смерти — утопление. Выяснить личность не удалось. Установлено: труп по своим признакам не совпадает с имеющимися приметами и медицинскими данными на Ярославцева В. И.


…докладываем: тело сильно пострадало от долгого нахождения в воде. Похороны возможны только в закрытом гробу.

Из телефонограммы
…доставленный труп неизвестного лица захоронить в обозначенном месте с одновременным разъяснением ситуации сторожу кладбища, чья кандидатура на проведение долгосрочной операции согласована. Исходя из анализа личностных качеств Ярославцева В. И. в случае его жизнедеятельности в настоящее время, посещение им кладбища вероятно.


…Он вошел в купе, забросил чемоданчик наверх, а после отправился покурить в тамбур. Поезд тронулся — неслышно и плавно. По вагону проводница разносила чай, приглушенно играла музыка в динамиках, неслась в оконцах синяя темнота подступавшей ночи, редко прорезанная огнями. Дела он сделал, поездка оказалась выработанной, удачной, им будут довольны.

Задумался о предстоящих хлопотах: холодильник надо, что ли, купить; но хороший — дорого, а потом достань…

Исподволь вспомнил могильный обелиск. Чего-то в нем не хватало… Эпитафии, может быть? А какой? Какой именно?

— Кто ответит? — пробормотал он, отгоняя от себя пустое, ненужное раздумье.

Кто ответит?


1986—1987

Борис Руденко ДО ВЕСНЫ ЕЩЕ ДАЛЕКО…

— Вот твой стол, — Костин звучно хлопнул ладонью по блестящей поверхности. — Бумагу и всякие принадлежности возьмешь в канцелярии. Знаешь, где канцелярия?

— Нет! — решительно сказал Сокольников. Тоном своим он намеревался показать готовность самостоятельно и немедленно решить любую проблему, но Костин этого не оценил.

— Викторов тебе покажет, — проговорил он, выходя из кабинета. — Со всеми вопросами к нему. Он твой начальник.

Старший группы, Александр Семенович Викторов, в данный момент говорил по телефону. Услышав свое имя, рассеянно кивнул, так и не поняв, кажется, о чем идет речь.

Вот таким образом у Сокольникова начинался первый рабочий день. Вообще он начался чуть раньше — в кабинете начальника отдела БХСС Чанышева. Туда собрались на утреннюю пятиминутку все сотрудники, и Чанышев — молодой, но уже изрядно располневший человек с малоподвижным лицом — сказал:

— Это наш новый коллега. Олег Алексеевич Сокольников. Будет работать в группе Викторова.

Сокольников догадался, что нужно встать, когда разговор пошел уже совсем на другую тему — о каких-то заявлениях и сроках, которые никак нельзя нарушать. Он постоял еще немного и сел, багровый от своей неловкости. Никто вокруг, правда, этого не заметил, все были заняты другим. Чанышев листал большую тетрадь и называл по очереди фамилии своих подчиненных. Те отвечали, объясняли что-то, а Чанышев крестообразными движениями карандаша делал в тетради пометки. Как видно, тетрадь эта в жизни отдела значила не так уж мало.

Едва Сокольников пришел к этой мысли, как круговой опрос закончился. Все разом встали и пошли из кабинета, и тут Сокольников спохватился, что, собственно, не знает, куда идти. Кто такой Викторов, он просто не запомнил. Сделал несколько растерянных шагов по опустевшему коридору. Стало жарко. Неудачно получалось.

Из кабинета вышел Костин — заместитель начальника. Только его, кроме Чанышева, Сокольников тут и знал. Костин хмыкнул добродушно: «Пойдем покажу твой кабинет», — и Сокольников поплелся, страшно переживая собственную бестолковость.

На самом деле он не был ни бестолков, ни излишне застенчив. Но ощущать свою принадлежность к романтическому, таинственному миру сыщиков было слишком необычно. Требовалось время, чтобы привыкнуть и осознать свое место в нем.

…А Викторов все говорил по телефону. Собственно, он больше слушал, отвечая коротко, так, что понять, о чем идет речь, было совершенно невозможно. Видно, собеседник попался из болтливых.

Чтобы не сидеть истуканом за пустым столом, Сокольников попытался найти себе занятие. Открыл дверцу тумбы и выдвинул все ящики. Там было пусто, дно ящиков аккуратно застилали чистые листы бумаги. Викторов все вел свой непонятный разговор. Тогда Сокольников задвинул ящики и снова выдвинул, уже в обратном порядке.

— Ты чего ящиками гремишь? — спросил Викторов, положив трубку. — Ты извини, что я сразу убежал после пятиминутки: очень ждал звонка, боялся, что не застанут меня.

— Ничего, — с жаром сказал Сокольников, — я понимаю!

— Раз понимаешь, значит, хорошо.

Викторов внимательно поглядел на него и улыбнулся одними глазами. Было ему года тридцать два. Симпатичное смуглое лицо привлекало не столько правильностью черт, сколько совершеннейшей невозмутимостью. Наверное, с таким выражением Викторов однажды появился на свет и даже не закричал. Да и теперь казалось невозможным, чтобы он повысил голос или начал ругаться. В разговоре Викторов пришепетывал. Не сильно, а так, немного совсем, воспринималось это не как дефект речи, а словно некая особенность, не лишенная приятности.

— Александр Семенович, а где канцелярия? — спросил Сокольников.

Викторов задумчиво провел рукой по курчавым волосам.

— Давай-ка, брат, на «ты» переходить. Меня Саша зовут. А канцелярия на втором этаже. Одиннадцатая комната.

В канцелярии за деревянным барьером сидела молодая женщина.

— Тоня, это наш новый сотрудник, — сказал Викторов, — выдай ему письменные принадлежности. Пожалуйста.

Тоня мгновенно поджала губы и на Сокольникова даже не взглянула. Новые сотрудники ее не интересовали. Сокольников воспринял этот факт с некоторой обидой, но тут же злорадно подумал: «Да ведь и ты, матушка, мне до лампочки». Тоня была некрасивая, с маленькими глазками на толстом лице, и одевалась к тому же как-то странно. Все на ней было широко, ярко, красно, зелено и даже в голубой ударяло. У Сокольникова зарябило в глазах.

— Бумаги много не дам.

Тоня шваркнула на барьер тоненькую стопочку, несколько карандашей, линейку и ластик. Подумав, добавила еще и авторучку. После этого она ушла в угол комнаты и спряталась за сейф. Оказывается, там у нее специально был поставлен стол. Но все равно яркая раскраска ее выдавала, всякий вошедший в канцелярию мог ее тут же заметить.

Вернулись, у кабинета их ждали. Высокий представительный старик в сверхстаромодном костюме не спеша расхаживал по коридору.

— Здравствуйте, Александр Семенович, — степенно поздоровался он, и Викторов ответил в тон:

— Здравствуйте, Марк Викентьевич.

Разница в возрасте у них была изрядная, но Сокольников видел, что два этих человека знакомы давно и относятся друг к другу очень уважительно. Сокольникову захотелось, чтобы Виктор представил его старику. Тогда бы он, Сокольников, сдержанно наклонил бы голову и негромко произнес: «Оперуполномоченный Сокольников»… или лучше просто: «Сокольников», вступив тем самым на равных в деловой разговор серьезных людей. Но Викторов представлять Сокольникова не торопился, провел старика к своему столу и усадил в кресло напротив. Они негромко заговорили, не таились, но смысл все равно был непонятен. Сокольников делал вид, будто разговор его не интересует, но, конечно, прислушивался. Беседа действительно шла о бухгалтерских документах.

Потом зазвонил внутренний телефон, и Викторов пошел к начальнику, оставив старика и Сокольникова вдвоем. Сидели молча, и если старику было все равно, с кем и сколько молчать, то Сокольников вновь почувствовал себя неловко. Он принялся за ящики, но сразу же перестал, показалось, что уловил усмешливый взгляд старика.

«Черт знает что! — напряженно думал Сокольников. — Совершенно неправильно ставить своего товарища по работе в дурацкое положение. Сиди тут как истукан! Разве о погоде поговорить?..»

Но тут вернулся Викторов и с порога сказал:

— Одевайся, Олег, сейчас едем.

Этого момента Сокольников ждал с самого начала. Даже не с сегодняшнего дня, а гораздо раньше — едва только переступил порог управления кадров. Шутка ли — первый выезд на дело! Странное чувство охватило его, какая-то смесь гордости, робости и восторга. Он отправлялся на выезд, как самый настоящий герой детективных романов.

— Значит, мы едем на завод «Стройдеталь», — объяснял Викторов. — Снимем остатки и изымем документацию за последние три года.

— Ясно. — Сокольников кивнул как профессионал профессионалу, но не удержался и спросил: — А зачем?

Прежде чем ответить, Викторов посмотрел на старика, потом на Сокольникова и легонько подмигнул. Впрочем, может, Сокольникову это просто показалось, а то бы он очень обиделся.

— Чтобы жуликов поймать, — сказал Викторов.

* * *
Стоял мартовский день, пропитанный солнцем и холодом. С карнизов и крыш уже вовсю капало, но горожане не торопились расставаться с зимней одеждой.

На завод они добирались не на оперативной машине с сиреной, как рассчитывал Сокольников, а на трамвае номер тридцать девять. Потом еще долго шли по раскисшему снегу, перебирались через железнодорожные пути, усыпанные вкусно пахнущей щепой и обрывками коры, пока не очутились перед воротами в длинном голубом заборе. Рядом была маленькая дверь в проходную. Туда и вошли.

За окошечком обозначилось строгое лицо сторожа.

— Кто, куда, зачем? — без особого интереса осведомился он.

— Из милиции, — ответил Викторов, и Сокольникова это немного покоробило.

Лучше бы Викторов сказал: «Из ОБХСС»… И вообще, как жаль, что нельзя пройти молча, значительно и с роковым оттенком.

Сторож взял из рук Викторова удостоверение и поднес к очкам. Сокольников вдруг обратил внимание, какие у него странные очки. Толстенные линзы чуть не на сантиметр выступали из оправы. Глаза сторожа сквозь них казались совсем маленькими, словно перевернутый бинокль. Удивительно было, как он вообще с таким плохим зрением мог что-либо разобрать. Читал он долго, сделался еще неприступнее.

— К кому идете? — сурово поинтересовался он.

Тут бы его и одернуть, но Викторов мирно ответил, что к директору, и не спеша пошел дальше, а Сокольников, когда прикрывал за собой дверь, заметил, что сторож резво накручивает телефонный диск.

— Предупреждает… — Сокольников тронул начальника за плечо.

Но странно. Викторов почему-то улыбнулся.

Дирекция размещалась неподалеку от проходной, в древней деревянной халупе. Впрочем, изнутри она выглядела несравненно более пристойной, а кабинет директора, отделанный панелями под красное дерево и обставленный мягкой мебелью, вообще мог при желании сойти за министерский.

Хозяина кабинета звали Шафоротов В. И. — так значилось на табличке. Непонятно, зачем Шафоротов В. И. носил на верхней губе короткие усики щеточкой, какие обычно надевал Аркадий Райкин, изображая дремучих бюрократов. Уже только из-за этих усов Сокольников не мог испытывать к Шафоротову никаких теплых чувств. К тому же сейчас Шафоротов сидел в своем директорском кресле страшно бледный, с трясущимися руками. Сокольников даже был разочарован. Он ожидал трудной борьбы, словесного поединка, а Шафоротова можно было брать уже сейчас и вести в тюрьму, стенографируя по пути чистосердечное признание и раскаяние. Но самым удивительным было то, что Викторов, казалось, совершенно не чувствовал этого удобного момента. Не спеша сел за стол, долго расстегивал пуговицы на куртке, снял шапку и лишь после этого спокойно сказал:

— Мы у вас должны провести проверку.

— Проверку? Так! — судорожно повторил Шафоротов, а трясущаяся рука его схватила крышечку от чернильного прибора. Неясно, к чему здесь был этот прибор: рядом в стаканчике торчали штук шесть отличных шариковых авторучек. Прибор же стоял сухой, но красивый.

— Сделаем инвентаризацию лесоматериалов, — неторопливо говорил Викторов.

— Так! — отрывисто повторил директор и добавил, судорожно сглотнув слюну: — Пожалуйста!

— …ну и бухгалтерию нужно будет свести. Сравнить книжный остаток с фактическим.

— Хорошо! Так… Пожалуйста!

Без стука распахнулась дверь, и в кабинет уверенно, как к себе, вошел человек лет пятидесяти.

— Здравствуйте. Чем обязаны? — спросил он, окидывая всех быстрым и внимательным взглядом.

— Эдуард, это милиция, — сказал Шафоротов и снова сглотнул.

— Простите, а вы кто? — спросил Викторов, но смысл был таков: «А чего, собственно, вы вмешиваетесь?»

— Я — главный инженер, Зелинский. Из милиции? И с чем связан ваш визит, если не секрет?

Зелинский был совершенно спокоен, и Сокольников догадался, кому звонил сторож. Рядом с махровым бюрократом Шафоротовым Зелинский смотрелся очень выигрышно. Густая седая шевелюра, породистое, крупное лицо: профессор консерватории, да и только. Одет был весьма скромно: темный костюм, джемпер. Только на запястье высверкивали иностранные часы на широком металлическом браслете.

— …Будем проводить у вас инвентаризацию, — терпеливо объяснил Викторов.

— Инвентаризацию? — Зелинский красиво вскинул брови. — А на каком основании?

— Эдуард, перестань, — промямлил Шафоротов.

Он уже не трясся, а как-то обмяк и растекся по своему шикарному креслу.

— Подождите, Владимир Иванович, — резко и жестко одернул его Зелинский, словно это он был директором, а не Шафоротов. — У вас что, постановление прокурора?

Викторов сидел молча, но всем своим видом показал, что не склонен отвечать на всякие пустяковые вопросы. Впрочем, Зелинский не стал настаивать.

— А почему именно к нам? — зашел он с другого бока. — Почему, к примеру, не в магазин напротив?

— Магазинами у нас другие занимаются, — сказал Викторов. — Может, не будем тратить времени?

— Позвольте! — Зелинский насмешливо склонил голову набок. — Но ведь именно теперь мы будем тратить все свое рабочее время… На вас. Могу я хотя бы узнать причину?

— Можете, — согласился Викторов. — Вот закончим проверку, и все узнаете. А теперь составим комиссию. От нас в нее войдет товарищ Глан Марк Викентьевич — очень опытный специалист. А от вас нужен представитель руководства и двое понятых. Тем временем пусть главбух начнет выводить книжный остаток. Возражений нет?

Сокольникову очень хотелось поговорить с Викторовым, обменяться впечатлениями, но до самого вечера так и не случилось побыть наедине. Весь остаток дня он ходил с комиссией по пахнувшему свежей древесиной лесоскладу и считал кругляк, брус, тес и прочие материалы. Это было неинтересно, ужасно скучно. Вначале он старался быть начеку, чтобы Зелинский, который вошел в состав комиссии, их не обманул. Однако весьма скоро он убедился, что с его знаниями в этом деле остаться обведенным вокруг пальца несложно. Зато обмануть опытного Марка Викентьевича было совершенно невозможно. Поэтому Сокольников просто переходил вместе со всеми от штабеля к штабелю, заботясь лишь о том, чтобы удержать на лице выражение деловитости и понимания. Со временем, впрочем, и это стало удаваться с трудом: Сокольников совсем замерз, лицо потеряло подвижность, к тому же из носа начало течь.

Только и прервались — на обед.

Когда закончили, стало совсем темно. Распрощавшись, Марк Викентьевич пошел к метро, а Сокольников с Викторовым поехали на трамвае — им оказалось по пути. Только тут и удалось перемолвиться словом.

— Саша, ты заметил, как директор перепугался?

Викторов кивнул довольно равнодушно, чем Сокольникова несколько удивил.

— Но как же, — растерянно сказал он, — совершенно же ясно, что у него совесть не чиста.

— Еще бы, — согласился Викторов, — с чего же совести быть чистой, если ворует.

— Так, может быть… — Сокольников постеснялся высказать свою мысль до конца.

— Хватать его надо было, верно? — подсказал Викторов.

— Ну, не хватать, а… поговорить, что ли… Он ведь мог признаться.

Викторов отрицательно помотал головой:

— Нет. Не признался бы. Он трус, конечно, изрядный, но не дурак. Да и Зелинский не дал бы. Но даже если бы и признался — что толку? На одном признании в наших делах далеко не уедешь. Сегодня признался, завтра отказался. Слова словами. Доказывать надо. Документально. Сначала установим, на какую сумму недостача, а дальше видно будет.

Все это говорил Викторов очень спокойно, отстраненно даже, будто он не оперативный сотрудник, а счетовод. У Сокольникова такое отношение вызывало активный протест, но он помалкивал, пасуя перед старшинством и опытностью Викторова и в общем-то подсознательно признавая его правоту. Но все равно было обидно. Совсем не так он представлял себе борьбу с расхитителями.

Дома, конечно, своего разочарования он показывать не стал. От расспросов матери отделался односложными ответами и многозначительным отмалчиванием. Поужинал и лег спать — с непривычки усталость навалилась. Все же целый день на воздухе да на ногах!

На следующий день опять считали лес, теперь на другом дворе. А потом Сокольников под присмотром Викторова изымал в бухгалтерии документы — толстые переплетенные тома отчетности за три года. По правилам, нужно было нумеровать все страницы — просто адская работа. Хорошо еще, что Викторов привел с собой общественника — народного дружинника с соседнего предприятия, очень старательного очкастого инженера, добросовестно зарабатывавшего отгул. Сокольников с инженером нумеровали страницы и записывали тома в протокол, как научил Викторов.

В бухгалтерии завода под началом главбуха работали еще трое. Одна девушка — серенькая, как мышка, совсем незаметная, — Сокольников даже не запомнил, как ее зовут. Зато другая — Света, настоящая красавица, длинноногая и стройная, — попала в бухгалтерию явно по ошибке. Настоящее ее место было конечно же где-нибудь перед кинокамерой. Света сама это хорошо понимала, поэтому общалась с окружающими лишь в случае крайней необходимости и весьма снисходительно. Сокольникова она совсем не замечала, и оттого он чувствовал невольную симпатию к третьему работнику бухгалтерии — некрасивому парню по имени Сева. Этот Сева был человеком добродушным и общительным, часто улыбался, и лицо его с близко посаженными глазами, тонким ртом и огромным носом скоро стало казаться Сокольникову даже не лишенным приятности. Тем более что сам Сева, судя по всему, комплексами по поводу своей внешности не страдал.

Он тут же сообщил, что окончил финансовый институт и работает на заводе второй год по распределению. В ответ Сокольников незаметно для себя тоже разговорился. Рассказал, что и он — недавний студент, тоже работал в КБ по распределению, а в ОБХСС попал по направлению комсомола. Сева стал допытываться, интересная ли у Сокольникова работа. Тому неудобно было признаваться, что трудится всего третий день. Приходилось отвечать сдержанно, напускать больше туману, — в общем, Сева скоро с уважением отступился.

Совершенно не был похож на расхитителя и главбух — худощавый, жизнерадостный и лысый. Он с веселым шуршанием перекладывал с места на место свои бумажки, порхал пальцами по клавиатуре счетной машинки, а говорил в основном о рыбалке. К тому же Сокольников скоро узнал от Севы, что главбух на заводе работал всего три месяца и вряд ли успел сделаться членом преступной шайки.

С Викторовым они виделись редко. Тот ходил где-то по заводу, приносил новые вороха документов, с кем-то разговаривал и лишь изредка появлялся в бухгалтерии, чтобы подсказать, что должен делать Сокольников и в какой последовательности. И все, что происходило в эти дни, было обыденным и скучным. Если бы Сокольникову вдруг сказали: иди получи зарплату, он, наверное, пошел бы в заводскую кассу потому, что за эти несколько дней привык ощущать себя работником бухгалтерии, в которой проводил весь рабочий день. Он все реже представлял себе сцену ареста с поличным, картину допросов, после которых матерые хищники раскаиваются и просят последнего свидания с мамой. Наверное, всего этого и в природе не было. Тянулась какая-то серая рутина. У Сокольникова даже к Зелинскому стало меняться отношение. Тот довольно часто забегал в бухгалтерию за разными справками, пошучивал с бухгалтером, Севой, Светой и самим Сокольниковым — причем все пристойно, без насмешечек и панибратства. Вполне нормальный дядька. Чем дальше, тем больше ощущал себя Сокольников истуканом, который ни с того ни с сего торчит здесь, мешая людям работать. Это было очень неприятно.

Тут пришел Викторов, сказал:

— Олег, пойдем изымем сторожевую книгу.

Сторож с линзами-очками как раз выпускал с территории машину, груженную досками. Он взял у водителя накладную и поднес вплотную к своим очкам. Подержал немного, вернул и пошел открывать ворота.

— Совсем ничего не видит, — сочувственно сказал Сокольников.

— В том-то и дело, — откликнулся Викторов, имея в виду еще что-то.

Фамилия сторожа была Скоробогатов. Когда Викторов попросил отдать книгу, лицо Скоробогатова сделалось гневным и обиженным.

— Без указания не могу, — заявил он.

— Есть, есть указания, — подтвердил Викторов, — директор лично распорядился.

— Я ничего не знаю.

— Ну, позвоните ему. — Викторов устал и не хотел препираться.

Сторож решительно снял телефонную трубку и внезапно согласился:

— Забирайте. Пожалуйста.

Викторов полистал толстую замусоленную тетрадь.

— Вы сюда все машины записываете?

Некоторое время сторож оскорбленно молчал. Казалось, вопрос так возмутил его, что он и речь потерял.

— А как же иначе? — сказал он наконец. — Как бы вы хотели?

— А груз проверяете?

Прошла, наверное, целая минута, пока Скоробогатов ответил:

— А вы как думаете?

Сегодня Сокольникова не задевал его тон. Сторож изо всех сил старался рассердиться, показать свое презрение, но получалось это у него неловко, даже смешно, как всегда бывает у робких, неуверенных в себе людей. Он пытался придумать слова пообиднее, поязвительнее, да выходило все невпопад. Сторож понимал это и волновался все больше.

— У вас какая группа? — тихо спросил Викторов.

— А это… к делу не относится. Вторая группа у меня. Вам это знать ни к чему! — нервно и отрывисто говорил Скоробогатов.

— Да я просто так спросил. Скажите, не может быть такого, чтобы в накладной было записано одно, а вывезли другое?

— Что другое-то? Компот с вареньем? Я все контролирую. Не может быть! Исключено. Есть еще вопросы?

— Нет, вопросов пока нет. Спасибо вам. — Викторов передал книгу Сокольникову. — Пойдем, Олег.

— Вторая группа инвалидности, — в сердцах сказал Викторов на улице. — Они его специально по всему городу искали, это точно. Какое там варенье — слона вывезти можно, если только под фанеру покрасить!

Оказалось, что главбух наконец закончил свой отчет. Оказалось также, что пиломатериалов и всяческого леса на заводе в наличии было на сорок шесть тысяч рублей меньше, чем по бумагам. Главбуха все это не очень беспокоило — спроса с него нет, но для вида он немного посокрушался, поахал, почмокал губами.

Пришел Зелинский, проглядел отчет и авторитетно заявил:

— Это ошибка. Быть такого не может.

Викторов равнодушно пожал плечами. Зелинский так же уверенно продолжал:

— Я вам скажу, в чем тут ошибка. Во-первых, мы считали очень приблизительно. Я просто не хотел спорить, когда ваш специалист таксировал штабели. Во-первых, в незавершенном производстве наверняка произошла путаница с расценками. Это, к сожалению, дело обычное — мы каждый квартал по десятку новых видов продукции выдаем. У нас такие объемы, знаете ли… Непосвященным трудно.

Он даже, кажется, сочувствовал Викторову и Сокольникову.

— Мы посмотрим, — только и сказал Викторов, засовывая бухгалтерский отчет в свою папку.

Сегодня Сокольников впервые в жизни ехал на настоящей оперативной машине с сиреной и рацией. Машину вызвали, чтобы перевезти изъятые документы: в руках такую кучу унести было невозможно. Водителя машины — крепкого, коренастого, уже в возрасте — все называли просто: Гена. Гена водил с показной лихостью — входил в повороты, почти не снижая скорости, резко тормозил и заставлял двигатель реветь при переключении передач. Весь колесный транспорт делился для него на «чайников» — так он называл владельцев личных автомашин — и «таксеров». В первую группу, впрочем, он иногда заносил и грузовые автомобили. И те и другие, по его убеждению, ездить не умели и только мешали нормальному уличному движению. Пешеходов он вообще не признавал, для них в его лексиконе обозначения не было. Однако, как скоро убедился Сокольников, покидая свое рабочее место, Гена становился нормальным человеком.

Когда все книги перетащили, кабинет стал похож на изрядно запущенный архив. На подоконнике, на сейфах, на телефонном столике и шкафу для одежды лежали тома.

— Ну вот, — удовлетворенно оглядел кабинет Викторов. — Теперь давай подумаем над тем, что мы имеем и что будем делать дальше.

— Имеем тонну макулатуры, — пробормотал Сокольников, ощутил строгий взгляд своего начальника и умолк.

— Неким работникам завода «Стройдеталь» перестало хватать зарплаты, — заговорил Викторов. — Тогда они стали договариваться со строительными организациями и выписывать фиктивные накладные на стройматериалы. Знаешь, что такое «фиктивные»?

— Это значит, что липовые, — тон у Сокольникова был мрачноватый. Он чувствовал себя в положении школяра, и это ему не нравилось.

— Не совсем. Они, эти жулики, люди не глупые и машины порожняком с завода не гоняли. Просто грузили поменьше, чем показывали в накладной. Или другим сортом, подешевле. А излишки, естественно, продавали на сторону. Понятно?

Сокольников кивнул.

— Все понятно? — допытывался Викторов.

— Все, все.

Викторов вздохнул:

— Хорошо тебе. А мне пока что очень многое не ясно.

Насмешки в его словах не было. Грустновато они прозвучали.

— А что именно не ясно? — осторожно спросил Сокольников.

— Да так… — Викторов легонько стукнул ладонью по столу. — Будем работать…

Сокольников уже хотел спросить, какая теперь будет у него задача, но в этот момент отворилась дверь и вошел старший опер Трошин. Его Сокольников успел запомнить. Дело в том, что Трошин был передовик. Его фотография, большая и цветная, висела на Доске почета. Мимо этой доски все по утрам шли на работу, что обеспечивало лучшим людям широкую известность даже среди новичков вроде Сокольникова.

На снимке Трошин получился очень удачно: русая шапка волос, внимательный, вдумчивый взгляд. По фотографии сразу было понятно, что старший оперуполномоченный Трошин человек надежный и положительный. Да и в жизни Трошин выглядел как настоящий отличник.

— Викторов, — сказал Трошин, — рыбный заказ брать будешь?

— Давай, — рассеянно согласился Викторов.

— А молодой твой?

Не успел Сокольников обидеться на такое обращение, как Викторов поправил передовика.

— Тут у нас все сотрудники, — сдержанно сказал он. — Олег, ты будешь брать заказ?

— Я не знаю, — ответил Сокольников, одновременно шаря в пустом кармане. — А что за заказ?

Трошин положил перед ним листочек со списком и снова повернулся к Викторову.

— Я слышал, ты «Стройдеталь» начал бомбить?

— От кого же ты, интересно, это слышал?

— Между прочим, я тоже в отделе работаю.

— Да ну? — спокойно удивился Викторов.

— Там все непросто.

— А что конкретно? Почему? По какой причине?

— Если хочешь, как-нибудь поговорим. — Трошин не принял насмешливого тона и в свою очередь решил уколоть: — Я тебе сочувствую, Викторов… После таких реализаций к дантисту ходят.

— Смотри ты… А зачем?

— Зубов недостает.

— Это хорошо. — Викторов выглядел задумчивым. Даже немного сонным. — Ты мне вот что скажи, Женя…

— Да?

— Деньги за заказ тебе отдавать?

Трошин ждал другого вопроса. Он внимательно посмотрел на Викторова и, поиграв бровями, сказал:

— Деньги принимает Тоня. Желаю успеха, Викторов.

Сокольников догадался, что в их отношениях не все было ладно, но причины не понимал. Ему казалось странным, что два таких значительных человека не дружны между собой.

— Пойдем к Тоне, Олег? — будто встряхнувшись, предложил Викторов. — Так что насчет заказа?

— Я бы взял, — сказал Сокольников, — только у меня с собой денег нет…

* * *
Деньги Викторов ему одолжил. Дома Сокольников с немалой гордостью выложил на стол содержимое большого полиэтиленового пакета. Чего тут только не было! Банка красной икры и банка черной, лосось в собственном соку, полкило кеты, копченая спинка осетра и даже килограмм дефицитнейшей воблы в отдельном бумажном кульке.

Осмотрев все это, отец тихо присвистнул и покачал головой.

— Смотри-ка, мать, — с непонятной иронией сказал он. — Олег-то у нас — добытчик.

— А чем плохо? — Мать тут же отреагировала на интонацию. — Ведь не крадено!

— Это у вас всем дают? — нейтрально полюбопытствовал отец.

— Всем.

— Здорово. А у нас в цехе такой заказ на пятнадцать человек разыгрывают. Но без воблы.

— Сравнил тоже, — сказала мать.

— И где же такие наборы приобретаются?

— Недалеко. — Сокольников понемногу начал обижаться. — В рыбном возле Новокузнецкой.

— Скажи пожалуйста! Недавно туда заходил, так кроме минтая только луфаря увидел. Вообще тоже рыба… с плавниками. Еще иваси была.

Отец пошел и лег на диван.

— Ну, а если, к примеру, завтра в этом магазине придется проверку делать? — спросил он через минуту.

— Я магазинами не занимаюсь, — сердито ответил Сокольников.

— Ну, не тебе. Сослуживцам твоим.

— Что ж, и сделают… Собственно, зачем это вдруг там делать проверку?

— Мало ли! Покупатели пожалуются. Или кто-то проворуется. Могут они провороваться?

— Нет. — Сокольников постарался вложить в свои слова как можно больше убежденности. — В этом магазине все в порядке. Иначе мы бы с ними связываться не стали.

— А-а! — глубокомысленно сказал отец. — Тогда другое дело.

Мать не выдержала.

— Прекрати! — цыкнула она. — Чего дурака валяешь? Люди вокруг не хуже живут. Все воруют, что ли? Оглянись, прежде чем вопросиками шпынять.

— Все-все. — Отец повернулся на бок, носом в стенку, а газету положил на затылок.

Мать засмеялась и звучно шлепнула по газете полотенцем.

— Вставай, еда на столе…

Они ужинали, смотрели телевизор, все было как обычно, а Сокольников думал, что вопросы свои отец задавал неспроста. Действительно, что, если?.. Ну так что ж! Пойдут и проверят. Хотя конечно же не очень-то удобно устраивать проверку симпатичной заведующей в тугом крахмальном халатике, которая лично отпускала товар с такой приветливой улыбкой. Во всяком случае Сокольников предпочел бы с проверкой к ней не ходить. С другой же стороны получается, что в магазин теперь вообще не зайди! В другой район, что ли, ехать?! Надо бы с Викторовым поговорить на эту тему.

* * *
Когда Сокольников возвращался с обеда, в коридоре его остановил Трошин.

— Как раз ты мне и нужен, — радостно сообщил он. — У тебя время есть? Тогда зайди.

В его кабинет Сокольников попал впервые. Ничего себе кабинет. Самый светлый, наверное, в отделе — угловой, окна на две стороны. На самом видном месте переходящий вымпел «Лучший оперативный сотрудник».

На столе у Трошина лежали какие-то бумаги, и он быстро перевернул их лицевой стороной вниз, чтобы Сокольников ненароком не прочитал, а на его недоуменный взгляд назидательно заметил:

— Это сопутствующий принцип нашей работы. Привыкай.

— Какой «принцип»? — удивился Сокольников. — Не доверять никому?

— Доверие тут ни при чем. Важен порядок. Кроме твоего непосредственного начальника, никому не положено знать, чем ты занимаешься. Это называется бдительность.

— И Чанышеву не положено?

— Чанышев и есть твой непосредственный начальник. Не валяй дурака. Ты все прекрасно понял.

Сокольников готов был с ним согласиться, но что-то мешало. Мало приятного было в такой бдительности.

— Ты садись, — сказал Трошин. — Как у тебя с общественными науками?

— Нормально, — пожал плечами Сокольников. — А в чем дело?

— Яснее ясного это дело… Ты у нас молодой, растущий… — Последние два слова он проговорил как бы привычной скороговоркой. — Есть мнение доверить тебе важное общественное поручение. Станешь у нас политинформатором. Раз в неделю будешь рассказывать о текущих событиях внутренней и внешней жизни. То есть международной. Мы считаем, что тебе такое поручение по плечу. К тому же надо заботиться о своем служебном будущем. Показать себя на общественной работе ответственным и размышляющим товарищем. Все понимаешь?

Сокольников кивнул, пожал плечами, сказал: «Ладно». Все ясно. Раз новенький, обязательно чем-нибудь загрузят. Хорошо еще, что не стенгазету выпускать. Интересно, есть тут стенгазета? Только непонятно, зачем Трошин так с ним разговаривает. Словно перед телекамерой. Мог бы и попроще сказать.

— Очень надеюсь, что ты нас не подведешь, — сказал Трошин в таком же неестественно-выспреннем тоне.

— Ладно, — повторил Сокольников. Ему стало неудобно.

— Вот и отлично. — Трошин встал и поправил на стене вымпел. — Ну, как у вас дела на «Стройдетали»?

Сокольников и сам не знал точно, как у них дела.

— Нормально. Работаем.

— А перспектива есть?

— Сейчас пока трудно сказать, — подумав, ответил Сокольников.

— Викторов-то как считает? — выспрашивал Трошин вроде уже просто из вежливости, чтобы не обрывать разговор. Сам он уже копался в своем сейфе.

— Кое-что интересное есть.

— Ну… хорошо. — Трошин вытащил толстую папку и разложил на столе. — Значит, договорились. Со следующего понедельника ты и начнешь. Готовься посерьезнее. Вполне возможно, будут проверяющие…

Спускаясь к себе, Сокольников вдруг вспомнил, что обещал купить матери почтовые конверты. Киоск был метрах в двухстах от управления. Накинув куртку, выскочил за ворота и едва не столкнулся с Севой. Тот стоял у газетного стенда, заложив руки в карманы очень модного плаща, только еще слишком легкого по такой погоде. На кончике большого носа Севы поблескивала капелька влаги.

— А! Олежек! — обрадовался Сева и простуженно швыркнул. — Какая встреча.

— Привет, — сказал Сокольников. — Ты как тут оказался?

— Вот бумаги относил, которые твой начальник затребовал. А как твои дела?

— Нормально, — сказал Сокольников в который раз за последние полчаса.

— Ты в какую сторону? — полюбопытствовал Сева.

— Конверты купить.

Сева пошел сбоку и швыркнул два раза подряд.

— Вот мне интересно, — сказал он, — наше дело сложное считается или как?

— Или как… — Сокольников пожал плечами.

— Ты знаешь, мне кажется, что вы ничего не найдете.

— Почему же?

— Так ведь нет ничего, — хитро сказал Сева. — Ты что же думаешь, там все жулики сидят?

— Я ничего не думаю.

— Если дело только в недостаче. Так это мура.

— Как сказать, — Сокольникову ужасно надоел Сева со своим разговором, и он был рад, что киоск уже рядом.

Пока он покупал конверты, Сева топтался рядом, изъявляя готовность сопровождать Сокольникова и далее.

— Я тебе точно говорю, — продолжил он, — недостача и хищение — разные вещи. Вот если есть еще что-то, тогда совсем другое дело.

— Есть, есть, не беспокойся, — сказал Сокольников, чтобы Сева поскорее отвязался.

— Ну, например, что? — с живым интересом спросил Сева.

— Секрет, — раздражаясь, ответил Сокольников.

— Да ты не торопись, Олежек, — засуетился Сева. — Я вообще с тобой хотел поговорить. Знаешь, все эти дела на заводе… Неприятно. Честно, неприятно. У нас руководство неплохое, я тебе точно говорю. Всегда могут войти в положение, понять человека… Такое не часто встретишь. А тут ходят люди, можно сказать, в неизвестности… Надо бы помочь, а, Олежек?

Только сейчас Сокольников вдруг сообразил, что не просто так Сева выспрашивает, что есть у него вполне определенная цель и что именно его, Сокольникова, избрал он, чтобы попытаться выудить информацию. Может, даже специально тут поджидал. Однако вместо гнева Сокольников испытал стыд за Севу, нахального и глупого. И за себя стало стыдно, за то, что показался Севе таким же дурачком. А Сева помаргивал без малейшей застенчивости своими маленькими глазками, а под носом у него наливалась прозрачная капля.

— Ты вот что, — мрачно сказал Сокольников, — будь здоров.

— Олежек, слушай! — уцепился Сева за его рукав. — Дай мне свой телефон. Встретимся, посидим. Тут Света о тебе спрашивала.

Вероятно, сейчас Сева казался себе очень ловким. А Сокольников никак не мог набраться решимости послать его подальше. Вместо этого он криво улыбнулся, пробормотал, как бы извиняясь: «Не получится, работы много», — и поспешил к себе.

Викторова на месте все еще не было — после обеда он отлучился куда-то по своим делам. От нечего делать Сокольников взял из стопки изъятых документов толстую книгу и принялся изучать. Это оказалась та самая, которую они забрали у сторожа Скоробогатова. Уголки листов были захватаны до черноты и скручивались трубочкой. Сокольников очень отчетливо представил себе, как Скоробогатов листает страницы, слюнявя палец и щуря почти совсем слепые глаза под огромными линзами. Почерк у Скоробогатова был неровный, корявый, но разборчивый. Как видно, он любил аккуратность и пунктуальность и подробно заносил в соответствующие графы название груза, его количество, номер машины и организацию-грузополучатель. Завод «Стройдеталь» производил брус, половую доску, вагонку, фанеру, а также двери, оконные рамы и многое другое. Все это отправлялось в различные строительные тресты и управления, которых Сокольников насчитал более десятка уже на первых страницах. Иногда в графе «Получатель» указывалась просто фамилия. В графе «Груз» тогда обязательно значилось: «обрезки». Сокольников принялся выискивать обрезки по всей книге и обнаружил, что обратной зависимости нет. Очень часто получателем обрезков оказывались некие КОТ-2 и КОТ-5. Сокольников попытался отыскатьеще какую-нибудь закономерность, но в эту минуту зазвонил внутренний телефон.

— Кто? — спросила трубка голосом Чанышева.

Сокольников ответил.

— Зайдите ко мне! — потребовала трубка.

Поскольку Чанышев впервые вызвал его к себе, Сокольников почему-то решил, что сейчас он непременно получит важное задание. Ну, не то чтобы решил, а так ему в душе очень хотелось. Потому он махнул четыре лестничных пролета на одном дыхании.

Кабинет у Чанышева был темноватый: окна выходили в узкий каменный колодец двора. На столе горела лампа.

— Садитесь, — Чанышев указал на стул. — Как работается?

Чанышев вначале смотрел на собеседника, потом отводил глаза и произносил фразу и снова смотрел в лицо. Такая у него была манера.

Сокольников кашлянул и ответил, что нормально.

Последовало еще несколько совершенно незначащих вопросов, на которые Сокольников отвечал с готовностью и некоторым недоумением. Ответы его Чанышев выслушивал, пожалуй, не особенно внимательно, только отчего-то все поглядывал на Сокольникова в упор.

— Скажи, пожалуйста, — Чанышев вдруг перешел на «ты», — с кем ты сегодня встречался?

— Ни с кем, — удивился Сокольников.

— Нда, — задумчиво сказал Чанышев, — около управления.

— А, с этим… — Сокольников только теперь понял, о ком речь. — Со «Стройдетали»?

— Как его фамилия?

— Не знаю даже… Зовут Сева. Он в бухгалтерии работает.

— Скажи, Сокольников, что у вас общего? — Чанышев так и впился в него взглядом.

— В каком смысле? — растерялся Сокольников.

— В самом прямом! Работник ОБХСС почему-то встречается с сомнительными личностями, рассказывает ему то, что знать не положено.

— Я ничего ему не рассказывал, — тихо сказал Сокольников.

— О чем же вы говорили?

— Ни о чем. — Сокольников ощутил, как охрип у него почему-то голос. — Он спросил, как у нас идет работа. Я сказал, что нормально.

— В каком смысле нормально?

— Ни в каком. Просто я так сказал.

— Дальше!

— Дальше ничего не было. На этом мы и расстались.

— Это точно?

— Да.

Чанышев медленно-медленно вытянул из стаканчика карандаш, попробовал острие пальцем, провел несколько линий на листочке перед собой и поставил карандаш на прежнее место.

— Я прошу запомнить, — заговорил он, уже не глядя на Сокольникова, — раз и навсегда. Никаких разговоров с посторонними людьми быть не должно. Никакого общения с подобными личностями. Ясно?

— Ясно… Но ничего…

— Если вы намерены работать в органах, прошу запомнить. Вы свободны.

Сокольников встал, шагнул к двери, потом повернулся:

— Вы мне не верите? Я могу и сейчас уволиться. Если вы считаете, что…

— Я ничего не считаю, — тон у Чанышева стал чуть мягче. — Просто прошу учесть все, что здесь говорилось. Идите работайте.

На свой этаж Сокольников спускался медленно. По ступенечке. Обида перехватила горло. За что его так? Разве когда-нибудь совершал он бесчестные поступки? Господи, как он вел-то себя у Чанышева! Будто и в самом деле виноват. Совсем не то говорил, не то делал. Если бы Чанышев его еще раз вызвал, он бы нашел что сказать! Какие, собственно, у него основания подозревать Сокольникова?..

Викторов, оказывается, уже вернулся, сидел на своем месте. Он тоже как-то странно, очень внимательно посмотрел на Сокольникова.

— Ты где был?

— У начальника. — Хмурый Сокольников прошел за свой стол. Сейчас он очень нуждался в сочувствии. — Ты знаешь, как страшно получилось… Я тут после обеда встречаю Севу со «Стройдетали». Он сюда какие-то документы привозил… по крайней мере, мне так сказал. Прошлись с ним до газетного киоска и обратно. Он все выпытывал, как у нас идут дела. Ну, естественно, я с ним распрощался. А Чанышев вдруг вызывает и говорит со мной так, будто я… — Сокольников запнулся, потом окончил: — И откуда только узнал. Но, Саша, если ты думаешь, что я мог что-то выболтать, то, знаешь…

— О чем именно этот Сева спрашивал, скажи, пожалуйста?

— Интересовался, что у нас есть да как дела идут. Телефон у меня еще просил, предлагал встретиться, посидеть.

— Это понятно, — кивнул Викторов. — Я так думаю, что это не последний заход. Ты это учти.

— Да я!.. — воскликнул Сокольников, но Викторов нетерпеливым жестом прервал его дальнейшие излияния.

— Успокойся.

Некоторое время они молчали. Сокольников сопел за столом, потихоньку отходя от обиды и волнений.

— Все-таки интересно, откуда Чанышев узнал? — сказал он.

— Оттуда, откуда и я, — грустновато усмехнулся Викторов. — Все очень просто. Тебя с этим Севой Трошин в окно увидел.

— И сразу доложил Чанышеву?

— Может, и не сразу. Может, сначала покурил. — Викторов открыл ящик своего стола и принялся раздраженно и бесцельно перекладывать там бумаги. — Он у нас бдительный.

— Может, так и надо, — нерешительно предположил Сокольников, — только мне кажется, что это как-то нехорошо.

Викторов молча ковырялся в ящике.

— Если не доверяете, не надо было на работу принимать.

— Успокойся, — сказал Викторов. — Я тебе доверяю.

Все равно настроение у Сокольникова было изрядно подпорчено. Он с грустью подумал, что сегодня для него открылась совсем неизвестная сторона жизни. До сих пор все было просто и ясно. Где-то проходила условная граница, разделяющая людей на честных и нечестных, но — где-то! — очень далеко от Сокольникова. Рядом же была учеба, друзья, родители — и никаких загадок, никаких темных углов. Нечестные люди таятся, прячутся, но не потому их Сокольников до сей поры не встречал. Суть в том, что их очень мало. Об этом ежедневно твердили газеты, телевидение и радио. Конечно, в компаниях возникали разговоры на интригующие криминальные темы, о том, что воров и взяточников пруд пруди, и такие разговоры Сокольников, бывало, с азартом подхватывал, припоминая фельетоны из «Крокодила» и «Удивительные истории» Пантелеймона Корягина на известинских страницах. Но попроси его назвать хоть одного знакомого взяточника — тут Сокольников бы и спасовал. Откуда взяться взяточникам среди знакомых студента технического вуза?

А теперь получалось так, что и безусловно честные люди, к которым относился и сам Сокольников, и Чанышев, и Трошин, должны друг друга в чем-то подозревать. Это было противоестественно и вообще неправильно. У Сокольникова вдруг появилось ощущение, что ему не известны какие-то элементарные вещи, о которых прекрасно осведомлен любой из его теперешних коллег. Он даже испугался своей неполноценности и задумался: не зря ли вообще пошел на эту работу?

— Саша, скажи, а могут нас послать проверять тот магазин, где мы получаем заказы? — неожиданно спросил Сокольников.

— В принципе могут, — после недолгого молчания ответил Викторов.

— Неудобно как-то…

— В принципе, — повторил Викторов. — Но, думаю, не пошлют.

— Ну а вдруг? Если там что-то не так?

Викторов усмехнулся. Но, кажется, не столько вопросу, сколько своим мыслям.

— Там все так, — сказал он. — Не сомневайся.

Однако он не вложил в свои слова должной убежденности. Да и не старался.

— В каждом районе есть хотя бы один магазин, где всегда все хорошо. Понял?

— Не совсем.

— Если каждый работник ОБХСС будет шастать по магазинам, чтобы достать вкусненького, — это не дело. Лучше уж получать заказы. Тем более, — он сделал паузу, — что не одни мы там питаемся.

— Что-то здесь неправильно, — упрямо сказал Сокольников. Вообще он уже сожалел, что начал этот разговор. — Не понимаю, зачем нужно вообще шастать по магазинам.

— Неправильно, — согласился вдруг Викторов. — Только так сложилось, и менять этого никто не собирается. Скажи-ка, разве ты заказом недоволен? Или твои родные?

— Заказ хороший, ничего не скажешь…

— Тогда на этом и остановимся. До времени. А сейчас вот чем займемся: со следующей недели, надеюсь, с документацией начнут работать ревизоры. Давай немного разберемся в этих книгах. Разложим их по годам, что ли. Это что у тебя на столе?

— Книга, которую взяли у сторожа. Саша, что такое КОТ?

— Животное такое. Мышей ест.

— Я знаю, — отмахнулся Сокольников. — Вот тут в книге обрезки иногда увозят на КОТ-5 или КОТ-2, а иногда в этой графе просто фамилия.

Викторов поглядел и немедленно заинтересовался. Забрал книгу и минут пятнадцать молча листал страницы.

— А ведь я эту книгу просто так изъял, на всякий случай, — признался Викторов. — Зато теперь могу точно сказать, что сторож Скоробогатов не в курсе дел на заводе.

Он закрыл книгу и хлопнул ею по столу.

— Молодец ты, Олег. Цены тебе нет!

Сокольников пока не понимал, в чем дело, склоняясь к мысли, что Викторов над ним просто подшучивает.

— Объясняю! — Викторов взял книгу, подтащил стул и уселся рядом. — КОТ — это котельные. Так их Скоробогатов обозначил. Туда вывозятся отходы производства. Вывозились они или нет — проверить уже невозможно. Все сгорело. Или как бы сгорело. Скоробогатов же по слабости зрения не мог проверить, что в машине. На это они и рассчитывали. Но книгу свою он вел тщательно.

— Ты хочешь сказать, что под видом обрезков вывозили хорошие материалы?

— Почти уверен. Тем более что обрезки можно в порядке исключения отпускать частным лицам. По символической цене. Теперь мы с тобой вот что будем делать. Выпиши все машины, которые были заняты вывозкой отходов. Опросим водителей. Работа эта, прямо скажем, долгая и нудная. Но другого пути пока не вижу. — Викторов еще немного подумал и добавил: — То есть другой путь, конечно, имеется. Но на нем нас ожидают трудности совсем иного порядка.

Но Сокольников не понял, что имел в виду Викторов, и значения последней фразе не придал. Его уже охватил охотничий азарт.

— А как насчет тех машин, против которых стоят фамилии? Это ведь покупатели. Их ведь тоже надо опрашивать.

— Надо, — мрачно сказал Викторов. — Но с фамилиями пока обождем. Фамилии пока выписывать не надо, и вообще об этом постарайся ни с кем не говорить.

Он пристально посмотрел на Сокольникова и повторил еще раз:

— Никому ни слова.

— И Чанышеву? — на всякий случай уточнил Сокольников.

— Ему я доложу сам.

Список получился очень длинным, но Сокольников скоро убедился, что многие машины в нем повторялись. Оно и не удивительно. Завод «Стройдеталь» обслуживался автокомбинатом № 3 — так объяснил Викторов. Это здорово сокращало объем работы. Однако в списке было немало машин и с других автобаз города. Ими Викторов решил заняться сам, а автокомбинат оставил за Сокольниковым.

Между тем пошел второй месяц, как Сокольников начал работать в отделе. Против его ожидания, домашние привыкли к его новой профессии, наверное, даже раньше его самого. Он, как и прежде, в одно и то же время уходил на работу и точно так же возвращался, не отличаясь ничем от представителей любой другой профессии. Отец, правда, некоторое время называл его «пинкертоном», но все реже и реже. А мать более всего интересовало, голоден ли он и почему так плохо ест.

* * *
Сегодня у Сокольникова был очень ответственный день. Он впервые отбирал официальное объяснение. Можно сказать — допрашивал. На стуле перед ним сидел первый из вызванных водителей — молодой парень в кожаной, истертой до невозможности тужурке. Наверное, тужурка ему досталась по наследству от дедушки. Парень чувствовал себя не слишком уверенно — все-таки вызов в милицию, в районное управление. Но Сокольников этого заметить не мог потому, что сам волновался ужасно. Он и не подозревал, что способен так волноваться. До крупной дрожи в пальцах, которые из-за этого все время приходилось держать под столом.

Конечно, рядом был Викторов, готовый всегда прийти на помощь и поддержать. Но лучше бы он ушел. Не хотелось Сокольникову перед ним оплошать. Особенно после того, как Викторов подробнейшим образом объяснил, что нужно спрашивать и как.

В общем, это был настоящий допрос, только бланк другой. А так все как в детективном фильме. Следователь задает умные неотразимые вопросы и быстро добивается признания. Точно так должно было получиться у Сокольникова, и он очень переживал, что не получится.

— Ваш паспорт, — как бы привычно, спокойно произнес Сокольников, но на последних буквах все же дал петуха.

От неожиданности водитель вздрогнул.

— Вот.

Сокольников долго перелистывал паспорт.

— Фамилия? — задал он следующий вопрос и покрылся испариной.

«Господи, что спрашиваю! Паспорт же держу в руках. Он меня за идиота примет!»

Но водитель не удивился. Наверное, тоже интересовался детективами и решил, что этот нелепый на первый взгляд вопрос может быть частью тонко продуманного плана.

— Шепитько Андрей Николаевич, — подумав, ответил он.

Сокольников записал. Волнение понемногу проходило.

— Так, — сказал Сокольников, — вы на автокомбинате работаете?

— Да.

— Хорошо.

Они немного помолчали, буравя друг друга взглядами.

— Ну, а куда ездите? — поинтересовался Сокольников.

Шепитько посмотрел с тревогой и непониманием.

— Куда путевку выпишут.

— Вы прямо отвечайте! — потребовал Сокольников, снова ощущая, что его несет не туда.

— На завод «Стройдеталь» приходилось ездить? — спросил Викторов, который незаметно оказался рядом.

— Ну, приходилось.

— Двадцатого ноября ездка была?

— Какого? Двадцатого? Я не помню, давно было, — выражение лица Шепитько заметно изменилось. Скорее всего, он уже понял, о чем пойдет речь, и размышлял, как поступить: то ли рассказать все как есть, то ли отказываться.

Сокольников совершенно успокоился. Жаль только, что Викторов вмешался и перехватил инициативу.

— Вот в путевом листе записано, что была, — без нажима сказал Викторов.

— Ну, значит, была, раз записано.

— А вы не помните? — с подозрением сказал Сокольников. — Странно.

— Чего же тут странного! — заволновался водитель. — Почти полгода назад, откуда же мне помнить!

— Ну, а что везли, тоже не помните? — У Викторова тон был мирный, домашний, и Шепитько сразу успокоился.

— Доски какие-то. Не помню я.

— А куда?

— Да кто его знает! — с отчаянием воскликнул Шепитько.

— Да вы не беспокойтесь. Сейчас мы вместе разберемся. Олег Алексеевич, что там у нас указано?

— В котельную номер пять, — прочитал Сокольников.

— Раз указано, значит, в котельную.

— Но в котельную-то вы ничего не привезли, — покачал головой Викторов.

— Как так?

— Очень просто. У них поступление досок не отмечено. Вот документ.

— А-а, — протянул Шепитько, то ли соглашаясь, то ли просто выигрывая время для раздумья.

В конце концов он ничего не украл. А калым — это семечки, решил Шепитько.

— Так куда вы ездили?

— Куда? Я честно не помню. За город куда-то. По Рязанке и налево, куда Гриша показывал.

— Гриша — это кто?

— Да мужик один, — Шепитько махнул рукой. — Гриша, Григорий Васильевич его зовут…

Этот первый опрос позволил выяснить очень интересные вещи. Гриша, или Григорий Васильевич, был посредник. Услугами водителей комбината он пользовался регулярно. Его хорошо знали человек шесть водителей — из тех, кто ездил на «Стройдеталь» более или менее постоянно. Гриша всегда был в курсе, кто и когда едет на завод, и заранее предлагал подхалтурить. Но чуть-чуть, вполне в рамках. Не в котельную везти, а куда покажет. Платил от червонца до двадцати рублей, в зависимости от расстояния. Накладные у Гриши всегда имелись и, по-видимому, были в полном порядке: пару раз машины по дороге останавливали работники ГАИ, проверяли. На завод Гриша не ездил, подсаживался обычно в обусловленном месте. Вот адреса его никто не знал. И фамилии тоже…

К концу второй недели, когда они закончили опрос водителей, набралось около двадцати загородных поездок. Сокольников был очень доволен. Викторов тоже доволен, но не очень.

— А что мы, собственно, имеем? — охладил он как-то восторги Сокольникова. — Гриши пока нет. Рано или поздно мы его найдем, я не сомневаюсь, но дело-то не в этом. По самой грубой прикидке с помощью Гриши похищено всего на четыре тысячи рублей. А недостача — на сорок. Но нам эти четыре тысячи рублей нужны как воздух, потому что с них мы и начнем раскручивать самое главное. Гриша — это факт, от которого уже не отпереться. Понимаешь?

О «самом главном» Викторов не хотел говорить даже с Сокольниковым. Это «самое главное» его немало тревожило, что не могло укрыться от Сокольникова. Будто Викторов, все время ждал, что в течение событий вот-вот вмешаются какие-то силы и все испортят.

* * *
Как-то ближе к вечеру, когда Сокольников в одиночестве перебирал документы, в кабинет зашел заместитель начальника Костин. Начал он с довольно неожиданной фразы:

— У тебя никаких срочных дел нет?

Даже если б были, разве бы Сокольников признался? Неловко же, в самом деле, говорить начальству: «Я занят». Поэтому он заверил, что срочных дел не имеется. Костин, разумеется, так и предполагал.

— Тогда сделай вот что…

Он вручил Сокольникову листок бумаги, тридцать рублей и объяснил, что надо сходить в магазин, где получали заказы, спросить Ольгу Аркадьевну — это директор — и отдать ей записку.

— А дальше?

— Дальше она знает, — заверил Костин.

По дороге в магазин Сокольников раздумывал: странное какое-то поручение… Уж не курьером ли его послали? С одной стороны, он не курьером сюда устраивался. Но с другой — это явное свидетельство доверия. Он ведь — куда ни кинь — становился в отделе своим. Да и Костин — не может же он сам свои записки разносить? Он должен блюсти свой авторитет среди работников торговли.

Рабочее место Ольги Аркадьевны было в маленькой, но уютной комнатке, куда Сокольникова провела одна из продавщиц. Трудилась Ольга Аркадьевна, как всегда, в белоснежном халатике, который лучше всякого платья облегал ее стройную фигуру. В этом халатике она была похожа не на работника торговли, а на врача-терапевта, притом очень хорошего. Она небрежно пробежала взглядом записку и позвала в открытую дверь:

— Люба!

Дисциплина, как понял Сокольников, была здесь на уровне. Где-то в конце длинного коридора немедленно подхватили в несколько голосов: «Люба! К Ольге Аркадьевне!» — а через несколько секунд появилась молоденькая девица со смешным маленьким носиком-пуговкой на круглой сонной мордашке. Девица была, в общем, ничего, только сильно накрашена.

— Вот, Люба, — Ольга Аркадьевна протянула ей записку Костина, — все сделаешь и отдашь молодому человеку.

Про Сокольникова она тут же забыла, принявшись звонить по телефону, а он, уязвленный невниманием к себе и в своем лице к своей службе, которую он представлял, не стал в отместку говорить ей «до свидания». Впрочем, Ольга Аркадьевна, кажется, этого не заметила.

Раскрашенная Люба повела его в подвал и там обронила небрежно: «Постой здесь, я сейчас» — и скрылась за тяжелыми, как в банке, дверьми. «А ведь там, наверное, бог знает что… — подумал Сокольников. — Почище, чем в заказе было». Только теперь он понял, что Костин послал его за пищевым дефицитом. Может быть, у него мама больна? Но, возвращаясь, Сокольников увидел у кабинета директора еще двоих весьма солидных мужчин, ожидавших с достоинством, привычным спокойствием и уверенностью, и ему стало неудобно.

Выходить надо было тем же путем — через торговый зал, до отказа заполненный обычными, рядовыми покупателями. И было неудобно протискиваться с набитой доверху сумкой. Показалось, что все смотрят на него с подозрением и осуждением. Хорошо еще, что сумка была плотная и банки не видны. Но все равно Сокольников постарался выбраться на улицу как можно быстрее.

Костин встретил улыбкой, впрочем, вполне уверенной:

— Ты уж, поди, догадался? Ну и ладно, секрета от своих нет. Дядька из Конотопа приезжает, хочу подкормить. У них там кроме частика в томате — днем с огнем…

* * *
Следователя Гайдаленка Сокольников уже не раз встречал в коридоре управления и успел запомнить. С виду Гайдаленок вполне тянул на начальника. Сокольников вначале так и решил, что это начальник. Именно Гайдаленку попала через канцелярию потолстевшая папка с аккуратно подшитыми материалами по «Стройдетали».

В теперешней жизни Сокольникова многие новые знакомства по работе начинались с телефонных звонков. Вот и сегодня зазвонил телефон, и мягкий баритон спросил:

— Кто?

— Это оперуполномоченный Сокольников.

— М-м, — сказал баритон, — а Викторов?

— Вышел он, — ответил Сокольников, немного заинтригованный бархатистым тембром, — сейчас придет.

На том конце секунду поразмыслили:

— Передайте, пусть зайдет к Гайдаленку.

Викторов был у начальника и вернулся чем-то раздосадованный. Услышав про звонок, кажется, разозлился еще больше.

— Так я и думал, — процедил он, а потом скомандовал: — Пошли вместе.

Следователи в управлении целиком занимали третий этаж. У каждого был хотя и маленький, но зато отдельный кабинет, потому Сокольников полагал следователей на более высокой ступени в милицейской иерархии. К тому же после недавнего ремонта коридор третьего этажа был отделан панелями светлого дерева, что еще более повышало престиж следственного отдела.

Они вошли в комнатку, и там сразу стало тесно. Мало что ее хозяин сам изрядно места занимал. Сокольников ожидал, что следователь станет разговаривать начальственно и свысока, но тот расплылся в улыбке.

— Александр, рад тебя видеть. — Глазки у него сузились и почти совсем пропали. — Садись, пожалуйста. А этот молодой человек, как я понимаю, твой новый коллега. Очень рад, коллега, прошу.

Манера общения Гайдаленка и весь его гладкий вальяжный вид вызывали у Сокольникова неясные ассоциации. Где-то все это он уже видел. Где-то это было.

— Ты понимаешь, какое дело, Александр, — сокрушенно начал Гайдаленок, — получил я материал и должен тебя огорчить. Не могу принять, то есть совершенно не могу! Ты уж не взыщи, дружище.

Викторов усмехнулся:

— Ты мне будто в личной просьбе отказываешь. Давай ближе к теме. Почему не хочешь возбуждать дело?

— Разве я сказал «не хочу»? — воскликнул Гайдаленок. В каждую фразу он вкладывал чуть больше эмоций, чем требовалось по ситуации. — Я сказал: «Не могу». Большая разница! А причина в том, что дело пока не имеет судебной перспективы.

— Что так? — жестко прищурился Викторов.

— Сам посуди: допустим, есть факт недостачи. Заметь — только допустим, поскольку официальной ревизии еще не проводилось. Ну и что? А где доказательства, что это хищение? Кто, собственно, похищал? Кому сбывал? Где, наконец, похищенное? Если хочешь, могу еще с десяток вопросов накидать.

— Послушай! — На скулах Викторова медленно заходили желваки. — Я эти вопросы тоже могу задать. Но ты ведь следователь. Ты отвечать на них должен. Вместе со мной. И ты не хуже меня знаешь, что на половину этих вопросов ответ уже есть! И оснований для возбуждения дела более чем достаточно. Ты полистай материалы. Что до ревизии — ее проводить без возбуждения дела не станут. Будут тянуть. А факты вывоза продукции налево мы зафиксировали, дело за тобой.

Гайдаленок вздохнул, с укоризной посмотрел на Викторова.

— Не поймут нас. Прокуратура не поймет. Кому вывозили? Кто перекупщик? А?

В глазах Викторова появился иронический блеск.

— Я не понимаю, Георгий, ты что, себе тоже дачу строишь?

На лице Гайдаленка появилось выражение праведного гнева, и голос затрепетал.

— Не ожидал я от тебя таких слов. Прямо тебе скажу, не ожидал! Помнишь Штирлица? Так шутят болваны, мой милый…

— Ладно, — Викторов устало махнул рукой, — перекупщика найдем. Но это матерый вор, его надо немедленно задерживать, ты его задержишь?

— Ну, сейчас говорить преждевременно. Посмотрим, подумаем…

Викторов молча забрал папку и поднялся. Сокольников, глядя на него, тоже встал.

— Пойми, Александр, — Гайдаленок говорил сейчас с проникновенной теплотой, — не всегда мы поступаем так, как нам хотелось бы. Обстоятельства, знаешь ли… Милиция работает среди людей.

— Не надо… — спокойно произнес Викторов. — Ты все понимаешь, и я все понимаю. Только неплохо бы еще и совесть иметь. Раз уж мы среди людей…

Он не стал слушать, как кудахчет обиженный Гайдаленок, и быстро вышел, едва не защемив дверью Сокольникова, который тоже поторопился выскочить в коридор вслед за своим руководителем. Сокольников все-таки успел взглянуть в последний раз на Гайдаленка. Тот сидел за своим столом, демонстрируя скорбь и обиду. Теперь Сокольников догадался, на кого он похож. Гайдаленок здорово напоминал водевильного персонажа, все время принимающего красивые позы. Только затемненные его очки в красивой модной оправе слегка смазывали это впечатление.

Викторов с молчаливой злостью шагал по коридору и размахивал папкой. Сокольников старался держаться подальше, чтобы не задел. Спустились на этаж. Тут Сокольников понял: идут к Чанышеву.

У самого кабинета Сокольников в нерешительности притормозил.

— Слушай, Саш, может, мне туда не надо?

— Идем!

В полутемном кабинете горела настольная лампа. Сокольников уже знал, что верхнего света Чанышев не любил и зажигал его только во время общих сборов. Викторов сказал: «Разрешите?» — но прозвучало это как: «Руки вверх!» Чанышев не удивился. Спокойно смотрел на него, будто давно знал наперед, с чем Викторов сюда заявится. Вид у него был слегка замученный.

— Следствие не хочет принимать дело к производству, — кратко сказал Викторов и выложил папку на стол.

— Я знаю, — меланхолически ответил Чанышев.

— Что будем делать?

— Работать. — Чанышев медленно помассировал веки. — Формально они правы. Если бы я не хотел брать дело, тоже нашел бы кучу возражений. И они были бы вполне обоснованны.

— Ладно, — согласился Викторов. — И что дальше?

Чанышев не спеша поднялся, пересек кабинет и зажег люстру. Потом вернулся и долго устраивался в своем удобном кресле.

— Ищите перекупщика. Будем добиваться проведения ревизии. А там будет видно.

— Все ведь кошке под хвост пойдет, — зло сказал Викторов.

Чанышев протянул пухлую руку, щелкнул выключателем лампы. Свет погас, лицо его сразу же потеряло резкость, сделалось размытым.

— На то ты и оперативник, чтобы этого не допустить.

* * *
Они сидели в своем кабинете и молчали. Викторов полез в сейф, пошуршал, вытаскивая начатую пачку сигарет и коробок спичек.

— Ты разве куришь? — изумился Сокольников.

— Не курю, — буркнул Викторов, зажигая спичку.

Сокольникову страшно захотелось что-нибудь для него сделать.

— Слушай, Саша, может, ты зря расстраиваешься? Неужели мы этого Гришу не найдем! Куда он денется!

Викторов невесело засмеялся, поперхнулся дымом и загасил сигарету.

— Да в Грише ли дело! К тому же найти его трудновато. Думаю, Гриша сейчас уже далеко. Где-нибудь у моря. А может, и не у моря — чего ему, собственно, бояться?

Он уселся на стуле верхом и принялся покачиваться.

— Хочешь расскажу, чем кончится наше дело? Ревизия начнется года через полтора. Зелинский ее постарается оттянуть, не сомневайся. Ему помогут — свет не без добрых людей. А к тому времени недостачу они уменьшат настолько, что и говорить будет не о чем.

— Как это уменьшат? — не поверил Сокольников.

— Как угодно. Докажет, например, что было списание материалов в связи с браком, или купит где-нибудь пару вагонов.

— Что-то я сомневаюсь, — сказал Сокольников. — Где он их купит?

— Шучу, — мрачно отвечал Викторов. — Хотя нет. Не очень шучу. Может, и купит, черт его знает. В Австралии, например. Он сумеет. Короче, даже если недостача останется прежней, за это время столько воды утечет…

Он выставил перед Сокольниковым ладонь.

— Водители изменят показания. Скажут, что возили отходы. Хоть бы и за город. — Викторов загнул один палец. — Сам Гриша исчезнет. Если уже не исчез, — он загнул другой палец, — …к тому времени Зелинский уволится и уедет работать в Армавир. Или на Камчатку… И если вдруг случится чудо и дело по факту недостачи все же возбудят, то только на Шафоротова, да и то ненадолго. Прекратят с передачей на товарищеский суд. Шафоротова переведут на другую работу и даже не обязательно с понижением. — Викторов сжал пальцы в кулак и внимательно его осмотрел со всех сторон. — Все.

— Но почему же так, Саша? — тихо спросил Сокольников. — Разве для них закона нет?

— Молодой ты, — казенным противным голосом сказал Викторов, — жизни не знаешь. Вот я тебе сейчас объясню. — Он сморщился и потряс головой. — Не хотел вообще-то говорить. Расстраивать не хотел. Рассчитывал: прорвемся. Но ты бы все равно потом узнал… Помнишь, в книжке у сторожа фамилии в графе получателей?

Сокольников кивнул. Тогда Викторов снова полез в сейф и вытащил книгу.

— Иди-ка сюда, смотри… Тридцатое ноября, машина такая-то, отходы. Получатель — Архипов. Это наш народный судья. Дальше. Январь. Получатель Фирзин. Этот из исполкома. Семнадцатое марта. Отходы. Получатель — Сливенков. Ну уж Сливенкова ты должен знать. Начальник нашей вневедомственной охраны. Неглупый, между прочим, мужик. Говорят, скоро станет заместителем начальника управления. И так далее… Все понял?

Чувство, которое Сокольников сейчас испытывал, было странным — будто пробуждение после долгого сна. Почему-то вспомнился старый фильм, некогда увиденный в нежном возрасте. Там толстый бухгалтер произносил сакраментальную фразу: «Все прогнило насквозь…» Ну, что… Разочарования или уныния — как не бывало. Даже наоборот. В мозгу начали рождаться огненные картины дальнейшей суровой борьбы за правду.

— Понятно, — отчеканил он. — Значит, будем бороться.

Викторов посмотрел с сожалением.

— С кем, собственно? И по какому поводу? Тебе что же, точно известно, что они вывозили не отходы? Сейчас многие дачи строят. Это у нас не запрещается, — он язвительно ухмыльнулся, — и все из отходов. Поди проверь. У Сливенкова, к примеру, я на даче не бывал. Но дело не в том. Проверять тебе не дадут. Их всех Зелинский в одну связку повязал. Теперь они с ним заодно. Как же им ему не помочь? Вот Гайдаленок сегодня перед нами спектакль разыгрывал — ведь ясно почему. Был звонок, не один, наверное. Вот и сказали Гайдаленку: не торопись, подойди объективно. Именно так и сказали — объективно. Мол, не нужно пороть горячки, многое еще не ясно. Намекнули. Гайдаленок — понятливый. Сразу все усек. А любое хозяйственное дело — ты еще в этом убедишься — можно очень спокойно развалить. Нужно только желание. И с виду все будет нормально. Конечно, только с виду, но глубже никто не полезет. В этом все дело. Вот так!

— Скажи, Саша, — осторожно спросил Сокольников, — а других фамилий в списке нет?

— Понимаю, о чем ты. Нет Чанышева в списке. Он в это дело бы не полез, надо отдать ему должное. Но это ничего не меняет. Обострять отношения Чанышев не станет, ты ведь убедился? Не нужны ему осложнения. Молодой, перспективный, — с гримасой проговорил Викторов, явно передразнивая манеру передовика Трошина, — к тому же Чанышев хорошо понимает, что от шума толку не будет.

— Ерунда какая-то получается, — сказал Сокольников, — черт знает что. Круговая порука. Мафия какая-то!

— Ну, ты скажешь, — хмыкнул Викторов, — мафия! Мафия горрайорганов не касается. Мы и без нее проживем. Я свой пистолет как на складе получил, так сразу старшине сдал и больше не видел. И слава богу, а то еще потеряю. Мафии нам не надо, ею пусть центральный аппарат занимается. А Сливенков, Фирзин и другие — какие они мафиози? Позволяют чуток больше, чем, к примеру, твой батя. Он ведь у тебя на заводе работает? Во-от! Ну и если надо — отчего не помочь друг другу в трудную минуту? Ведь ни в чем таком не замешаны. Так, чуток… А как без этого? Такая работа. Ответственная…

Тон у Викторова был бодрый и веселый, а глаза совсем грустные. Он начал собирать бумажки, не глядя закидывая их в сейф.

— А за халатность, за притупление бдительности их, конечно, накажут, — бормотал он. — Принципиально. Строжайшим выговором. Может, и двумя. Но без занесения…

— Саша! — воскликнул Сокольников, захваченный внезапной мыслью. — Откуда его Трошин знает?

Викторов прервал свое занятие и посмотрел на Сокольникова.

— Кого? Ты о чем это?

— Помнишь, Трошин донес Чанышеву, что я с Севой разговаривал, — торопясь, объяснял он ставшее для него очевидным, — с этим, из бухгалтерии завода?

— Ну!

— Он нас видел только из окна. Откуда же он знает, что Сева именно с завода?

Несколько секунд Викторов молча переваривал информацию. Потом сдержанно кашлянул:

— Да-а-а. Как-то это… Хм… Ты прав. Что тут сказать… Дачи как будто у Трошина нет… Дел на заводе — тоже…

Внезапно откуда-то из-под стола раздалась резкая трель звонка. От неожиданности оба вздрогнули. Викторов торопливо полез под стол, вытащил из портфеля будильник.

— Сегодня из ремонта получил, — несколько смущенно объяснил он. — Оказывается, неплохо починили. Даже звонит.

Этот дурацкий звонок совершенно сбил Сокольникова с мысли. Осталось только ощущение, что утеряно нечто важное.

— Скажи, Саша, а почему Трошин на Доске почета?

Прежде чем ответить, Викторов поиграл немного со своим будильником.

— Вообще он неплохой работник. Хваткий, энергичный…

Сокольников чувствовал, что начальник недоговаривает, однако расспрашивать не стал.

— Сам со временем разберешься, — заключил Викторов, и неясным осталось, в чем предстоит разобраться Сокольникову: то ли в процедуре выдвижения кандидатур на Доску почета, то ли в чем-то ином.

За окном потемнело. Хотя капель звонко и весело молотила по карнизу, погода была сырой и зябкой. Совсем не хотелось выходить из теплого кабинета. Но и задерживаться сегодня у Сокольникова желания не было.

— Черт его знает, — обиженно сказал он, собирая со стола вещи, — работаешь-работаешь… а для чего, собственно?

— Как для чего! — возмутился Викторов. — Да если бы нас совсем не было, знаешь что творилось бы! Все-таки жулики нас боятся. Не все, к сожалению… Нет, так вопрос ставить нельзя. Дело не в том, чтобы нас боялись. Нужно, чтобы воровать стало невозможно. А это не только от нас зависит. Но все равно ты носа не вешай. Вот разыщем Гришу, посмотрим, куда водители свой груз возили…

Однако с Гришей Сокольникову довелось встретиться лишь через несколько лет и совсем по другому поводу. А тогда Сокольникова отправили в Ленинград на трехмесячные учебные сборы. Никакого умысла тут не было, отправляться Сокольникову нужно было обязательно — таков порядок. Лишь по окончании курсов ему могли присвоить специальное звание лейтенанта милиции. Так что куда тут денешься…

За три месяца его отсутствия произошли изменения. Чанышев перешел преподавателем в высшую школу. Говорили, что он долго хлопотал о своем переводе, очень уж ему хотелось заниматься наукой, писать диссертацию. Викторова в отделе тоже не было. Его повысили, он теперь работал заместителем начальника отделения милиции.

Сокольников, конечно, сразу стал интересоваться, как дела со «Стройдеталью», и узнал, что материал по заводу заканчивал Трошин. Взялся он энергично, с присущей ему деловитой хваткой, и весьма скоро расставил все точки на «i». Удалось установить, что недостача на заводе была допущена по халатности прежнего главного бухгалтера, который незадолго до начала расследования ушел на пенсию по болезни и по старости. Привлечь его к уголовной ответственности за халатность у Трошина основания были, но он поступил гуманно, по-человечески. Все же бухгалтер был ветераном войны и труда и совсем старик, поэтому материалы о его проступке Трошин передал на рассмотрение товарищеского суда, Шафоротова с завода, разумеется, уволили. И, кажется, даже объявили выговор.

И жизнь пошла своим чередом…

Когда выпадает дежурство по отделу, нужно весь день сидеть на месте. Можно спокойно заниматься своими делами — приводить в порядок бумаги, которых всегда немало, писать разные справки о проведенных мероприятиях. Раньше все справки писала Люда Тарасова. У нее был особый талант и высшее библиотечное образование. Люда писала справки каждый день с утра до вечера, но с тех пор, как она ушла в декретный отпуск, ее обязанности разделили на всех поровну. Это было не только справедливо, но и разумно: в одиночку сладить со справками было совершенно невозможно.

Дежурному нужно сидеть на своем месте весь день на случай, если вдруг произойдет что-то непредвиденное по линии ОБХСС: обнаружатся где-нибудь расхитители или взяточники. Хотя такого, как правило, не случалось. Расхитители творили свои черные дела тихо, без бузы и скандала. Дежурство в ОБХСС совсем не напоминало будни уголовного розыска. Однако порядок есть порядок. Установленный очень давно неизвестно кем, он строго выполнялся, и если все в основном расходились по домам часов в семь, то дежурный сидел до одиннадцати.

К половине десятого Сокольников успел написать половину справки о борьбе со спекуляцией и торговлей с рук возле универмага «Заречный». Он перечислил предприятия района, с которых привлекались народные дружинники, проанализировал контингент задержанных, как того требовал руководящий документ, и уже готовился перейти к классификации предметов преступного промысла, как зазвонил телефон, который связывал его с дежурным по управлению.

— Алло, Сокольников, ты сегодня дежуришь? Это Цыбин говорит. Зайди в дежурную часть. Тут заявитель по вашей линии.

Цыбин был опытный дежурный, работал лет двадцать, знал всех, и все его уважали.

— Что-нибудь серьезное, Михалыч? — Сокольникову очень не хотелось задерживаться из-за какой-нибудь ерунды вроде жалобы на соседа по коммуналке.

— По-всякому может повернуться, — неопределенно ответил Цыбин. — Иди разбирайся…

На деревянном диванчике в дежурной части сидел невзрачный и довольно потрепанный мужичок со смятой кепочкой в кулаке. Он был небрит, да вдобавок под градусом, — это Сокольников сразу понял, едва вошел в помещение. Мужичок оценивающе осмотрел Сокольникова, потом поделился результатом с Цыбиным:

— Молодой товарищ-то.

— Старые все на пенсии, — строго обрезал Цыбин. Панибратства с сомнительными типами он не терпел, а глаз на посетителей у него был наметан.

— Да ведь это хорошо, — с энтузиазмом подхватил мужичок. — Молодой — значит принципиальный. Так или нет?

Цыбин отвечать не стал, но мужичка это мало смутило. Вид у него был такой, словно он только что разоблачил законспирированную сеть иностранных шпионов. Он взглянул на Сокольникова в упор, словно предлагая незамедлительно представиться.

— Моя фамилия Сокольников. Я оперуполномоченный отдела БХСС.

— Я хочу сделать заявление, — гордо сказал мужичок. — Азаркин моя фамилия.

— Я вас слушаю. — Сокольников обреченно приготовился выслушать любую чушь.

— Моя жена совершила опасное преступление. И я, как гражданин, обязан — что? Так или нет?

— Что же она такое совершила?

— Нарушение правил о валютных операциях, — очень квалифицированно выговорил Азаркин. — Рыжьем торгует. Золотом то есть. Вот до чего дошла. Это как называется? Я на такое смотреть не могу. И как гражданин…

— Сокольников, — мрачновато позвал Цыбин, — он тут все изложил. Вот возьми.

А когда Сокольников подошел, добавил шепотом:

— Если б не заявление, я бы его в вытрезвитель отправил. Очень алкогольная личность.

Сокольников попытался разобраться в нетрезвых каракулях, но убедился, что с ходу этого сделать не удастся. Поэтому вздохнул и проговорил:

— Ну что ж, пойдемте ко мне.

В кабинете Азаркин, не дожидаясь приглашения, сразу же уселся на стул нога на ногу и кепочку свою натянул на колено. Он был готов к долгой и откровенной беседе.

— Рассказывайте, — Сокольников с сожалением взглянул на часы.

— Ей наследство досталось. Ну, жене моей, — начал Азаркин. — Не знаю там, тетка, кажется, из Куйбышева померла. В прошлом году. Богатая тетка, я тебе скажу. Кольца разные, кулончики, браслеты и рыжье. Царские червонцы. Вот она и начала монетами торговать. Я ей говорю: ты что, паскуда, делаешь! На зону захотела! Так же нельзя, это ж восемьдесят восьмая. А ей все нулем. Но я ж не могу на все это смотреть, ты ж понимаешь! Вы извините, что я на «ты». Вообще меня Николаем зовут. А вас, извиняюсь, как?

По словечкам, что то и дело сквозили в речи Азаркина, определенной юридической подкованности да еще по полублатной тягучей интонации Сокольников догадался, что заявитель прежде «тянул».

— Меня зовут Олег Алексеевич. За что судимы?

Вопросу Азаркин не удивился. Привык, как видно…

— Было дело. Случайно. Но я не о том. В общем, я такого терпеть не стал и пошел сюда. Каждое слово — чистая правда.

— Хорошо, — сказал Сокольников. — Ну а кому она продавала — вы знаете?

— Золото, что ль? Какой разговор! — обрадовался Азаркин. — Очень хорошо знаю. Может, мне и в заявлении надо было указать? Да я где угодно подтвердю. Слово, ну!

Сокольников испытывал растерянность. Муж на жену? Нда… А впрочем, чему тут удивляться… И на родителей в былые годы доносили. По другому, правда, поводу…

— Вы посидите в коридорчике, — распорядился он. — Мне надо доложить руководству.

— Понял, — сказал Азаркин, с готовностью исчезая за дверью.

Никому Сокольников звонить не собирался. Просто захотелось минут пять поразмыслить спокойно. По-человечески Азаркина нужно было выгнать пинками. Но по правилам требовалось отобрать объяснение. Сокольников был в некоторой растерянности…

Придвинул телефонный аппарат и набрал «100». «Двадцать два часа семнадцать минут», — сообщил автомат. Сокольников держал трубку около уха, пока не раздались гудки отбоя, потом осторожно положил на рычаг.

— Заходите, Азаркин, — пригласил он, распахивая дверь. — Вы с женой совместно проживаете?

— Ну! — сказал Азаркин.

— И… дети есть?

— Как же! — Азаркин оживился, вопрос ему очень понравился. — Двое. Старший, ты понимаешь, угрюмый, чертенок. А младший — весь в меня. Палец в рот не клади.

Сокольникову хотелось спросить, как же это Азаркин додумался заявлять на мать своих детей, но вместо этого сухо объявил:

— В общем, так. Завтра к одиннадцати приходите сюда. Будем решать.

— Все понял, — с нетрезвой угодливостью кивнул Азаркин. — Буду как штык. А объяснение брать не станете?

— Завтра, — буркнул Сокольников. — И объяснение завтра… если потребуется.

В глазах Азаркина он прочитал снисходительность к своей молодости и неопытности.Заявитель нахлобучил кепочку на лысеющую макушку, отчего сразу сделался похожим на вредный, несъедобный гриб.

— До скорого, гражданин начальник, — сказал Азаркин.

* * *
Утром он обо всем рассказал Трошину.

— Ты объяснение у него отобрал? — нетерпеливо перебил Трошин где-то посредине рассказа.

Сокольников пожал плечами.

— Нет. Противно было.

— Ну, Сокольников, ты даешь. — Трошин заходил по кабинету взволнованными кругами. — Чему вас там, на курсах, только учат! Ему дело само в руки идет, а он ушами хлопает. А если этот тип от всего откажется? Или вообще больше не придет?

— Воздух чище будет, — мрачно сказал Сокольников.

Трошин не расслышал. Он был весь погружен в обдумывание дальнейших действий.

— Поглядим-поглядим, — озабоченно пробормотал он. — Заявление зарегистрировал?

— Нет еще.

— Дай-ка его мне. Я сам… Все должно быть как положено. Чтобы ни у кого не было повода обвинить нас…

— В чем это? — удивился Сокольников.

— Как в чем? — Трошин удивился. — Хотя бы в укрывательстве преступления. Совершено серьезное преступление. Имеется официальное заявление. А ты? Этак до первой прокурорской проверки не доработаешь. Ты слышал, что в двенадцатом отделении было? Нет? Как-нибудь расскажу. Не-ет, так работать нельзя. Зачем мы тут сидим, по-твоему? Зарплату получаем… Народные деньги проедаем…

Глубокая убежденность и справедливое возмущение звучали в голосе Трошина, и Сокольников почти готов был поверить в искренность его слов. Не хватало только маленького штришка. Самой малости — Сокольников ощущал незавершенность.

После возвращения с курсов он работал в группе Трошина. В общем, они поладили, хотя Сокольникову претило трошинское морализаторство. Впрочем, у каждого свои недостатки, этот — не из худших.

— Где же твой заявитель? — требовательно спросил Трошин, показывая на часы, и как раз в этот момент в дверь постучали.

В кабинет просунулась сначала кепочка, а потом и голова Азаркина.

— Я извиняюсь. Можно?

— Заходите, — сказал Трошин.

— Здрасьте, Олег… я извиняюсь, забыл, как по отчеству, — сказал Азаркин, а все свое внимание уже полностью устремил на Трошина, мгновенно разобравшись, кто здесь главный. — Меня к одиннадцати вызывали. — Он подобострастно посмотрел на Трошина.

— Я в курсе, — изрек Трошин. — Повторите, пожалуйста, вкратце.

А Сокольников смотрел на Азаркина, и более всего его удивляло, что сейчас Азаркин был небрит в точности по-вчерашнему. Та же двухсуточная щетина покрывала его щеки и подбородок. А вот голос с утра был гораздо более хриплым. Пока Азаркин пересказывал свою историю, Сокольников делал вид, что занимается документами.

— …Я же просто не могу на такое смотреть, — с чувством излагал Азаркин. — Это же серьезное дело. Так или нет?

— Все правильно, — согласно кивал Трошин, — все логично.

— Государственное преступление! Нет, мимо таких фактов проходить нельзя, правильно я говорю? — взывал Азаркин, и Трошин подтверждал:

— Совершенно верно.

Контакт у них установился полнейший, что было свидетельством богатого психологического опыта Трошина. Они оживленно беседовали около получаса, пока Трошин, выяснив все, что представлялось ему важным, не отправился к начальству.

Некоторое время Азаркин сидел спокойно и разглядывал кабинет. Особенно ему понравился вымпел «Лучший оперативный сотрудник». Высоко задирая голову на тощей кадыкастой шее, Азаркин целую минуту внимательно его изучал. Потом интерес к живому общению пробудился в нем с новой силой.

— Я так понимаю, вы недавно тут работаете? — деликатно кашлянув в кулак, спросил он.

— Допустим, — строго ответил Сокольников. — И что же?

— Да это… вы без обиды, ладно? Как бы это… хватки пока не чувствуется. Понимаешь, о чем толкую, да? Вот старший ваш — другое дело. Сразу чувствуется. Но — без обиды, ладно? Я — по-свойски. Вашего брата я повидал. Да. Знаю. Деловой начальник, это точно. Вообще это дело наживное.

Сокольников безразлично пожал плечами. Не хватало еще, чтобы этот тип учил его жизни.

— Я вот одного опера знал, из розыска. Вот был человек! Шкаф! — Азаркин широко развел руки, демонстрируя физические размеры знакомого. — Его урки уважали. И, между прочим, очень спокойно всегда разговаривал. Не нервничал, что в вашей профессии наиважняк, верно?

Слушать воспоминания Азаркина не хотелось, но Сокольников не знал, как их прервать. Может потеряться психологический контакт — так учили на курсах. По счастью, скоро возвратился Трошин.

— Ваша жена сейчас где? — спросил он с порога.

— Дома, — сообщил Азаркин. — На больничном. Опять симулирует. У нее врачиха знакомая.

— Вы ей ничего не говорили?

— Ну что вы, — оскорбился Азаркин, — мы понимаем.

— Подождите в коридоре.

Азаркин вышел, а Трошин, охваченный азартом, распорядился:

— Поедете к нему домой и привезете жену. Машина у подъезда. Только в темпе.

Когда Трошин давал указания, он всегда переходил на «вы». Сокольников не понимал, как это так легко удается разговаривать почти одновременно на двух совершенно разных языках. Ему это не очень нравилось, но он мирился. У всех свои причуды.

— Может, кого другого послать? У меня тут бумаг разных накопилось, — сделал Сокольников попытку увильнуть от неприятного поручения.

— Это распоряжение Костина, — холодно сказал Трошин. — Машина внизу. С ней никаких разговоров. Сразу сюда, ничего не объясняя.

На машине сегодня работал Гена. По обыкновению, он сразу рванул с места на второй передаче, однако ехать было недалеко, и продемонстрировать весь набор трюков Гена не успел, хотя все же обругал по пути одного таксиста за слишком быструю, по его мнению, езду, а также частника на «Запорожце» — за чересчур медленную.

Дом, где жили Азаркины, был старый, строился, наверное, еще до революции. Между вторым и третьим этажами по всему его периметру на прохожих скалились лепные черти. У многих были облуплены рожи, от круглых голых животов отлетели кусочки, но в целом гляделись они еще достаточно внушительно, особенно в компании.

Дверь квартиры тоже очень старая — тяжелая, дубовая, с массивной чугунной ручкой. Таких дверей, к радости квартирных жуликов, нигде уже не делают. Их не вышибить ударом плеча.

Сокольников позвонил и ждал довольно долго. Потом за дверью услышал легкие шаги и женский голос:

— Кто там?

— Из милиции, — ответил Сокольников.

Загремели замки, в дверном проеме обозначилась худенькая женщина в заношенном домашнем халате. Ей могло быть и тридцать, и сорок, и даже больше — очень уж усталой она выглядела, с синевой под глазами и выступающими острыми ключицами.

— Проходите, — сказала она равнодушно и пошла вперед.

Вероятно, квартира эта могла бы выглядеть шикарной. Все здесь для этого было — и высоченные потолки, и огромный коридор, и даже дубовый паркет. Однако стены были обшарпаны, и комната, куда Сокольников вошел вслед за хозяйкой, тоже казалась унылой и даже сырой, хотя такого, разумеется, быть не могло.

— Здравствуйте, — сказал Сокольников, прогоняя томительное, тягостное чувство. — Извините, я, наверное, не вовремя… — Он произнес эти странные слова и удивился: зачем?

В комнате сидела еще одна женщина, совсем старая.

— Это из милиции, — с прежним равнодушием проговорила та, что его впустила.

— Колька! Подлец! — внезапно сказала старуха. Голос у нее был негромкий, но ясный не по возрасту.

— Что? — растерянно переспросил Сокольников, но старуха на него и не взглянула.

— Мне нужна Азаркина Надежда Григорьевна, — сказал Сокольников.

— Зачем это она вам нужна? — строго спросила старуха. — Без нее вы не обойдетесь?

— Не надо, мама, — сказала молодая. — Я — Надежда Григорьевна. В чем дело?

— Нужно, чтобы вы поехали со мной… это ненадолго.

— Чего это она с вами поедет? — не отставала старуха. — Нечего ей там делать.

— Не надо, мама.

Чем дальше, тем большую неловкость ощущал Сокольников.

— Сейчас я переоденусь, — сказала Азаркина. — Николай у вас?

— У нас, — признался Сокольников с тягостным ожиданием.

— Опять забрали, — сказала старуха. — Колька — подлец!

Азаркина ходила по комнате, без нужды перекладывая с места на место какие-то вещи.

— Мама, сходите за детьми, если я задержусь.

— Он что натворил? — спросила старуха, когда Азаркина ушла одеваться.

— Ничего страшного, — торопливо проговорил Сокольников, — просто нужно кое-что выяснить.

Старуха кивнула.

— В прошлый раз то же самое говорили. Пропади он пропадом!

На том месте, где стоял Сокольников, пол поскрипывал при малейшем движении. Чтобы избавиться от этого навязчивого звука, Сокольников сделал несколько шагов к старому платяному шкафу. Все вещи здесь были старые, но совсем не такие, какие продают в антикварных магазинах любителям старины. Такие вещи держат дома, когда на новые нет денег.

— Вы — его теща? — осторожно спросил Сокольников, чтобы разорвать напряженную тишину.

— Мать я ему, — горько сказала старуха. — Что, не похожа?

— Я не знаю, — смешался Сокольников.

— Всех замучил. Столько лет… Одно и то же, одно и то же. Ее, — она кивнула на дверь, за которой скрылась Азаркина, — детей, меня. Всех. Мне жизнь испортил. И им теперь портит.

— Что, сильно пьет?

— А вы не знаете? — насмешливо сказала старуха. — Алкаш он. Вам зачем Надежда понадобилась? Двое детей на ней. Сама больная. Молодая, а больная. И без того мается…

— Уточнить надо… кое-что, — с трудом пробормотал Сокольников, осознав, какую беду принес в этот дом. — Вы не беспокойтесь.

«Хорошенькое дело… — повторил он про себя. — Не беспокойтесь».

Старуха посмотрела на него пристально, словно почувствовала, что за речами пришельца кроется совсем иное, и взгляд этот окончательно поверг Сокольникова в смятение. К счастью, в этот момент вернулась Надежда. Она переоделась в темное платье, сидевшее на ней неловко, словно чужое. Ясно было, что Азаркина уже давно махнула на себя рукой.

— Вы ее там долго не держите, — потребовала старуха. — Нечего ее там держать. Дети дома.

Молча сошли вниз и молча поехали в управление. Сокольников был рад, что Надежда не задает вопросов, на которые он не знал ответа. А ей, кажется, было все равно.

У Азаркина с Трошиным, как видно, все это время продолжалась оживленная беседа. Азаркин расположился в кабинете совсем как свой — развалившись на стуле, с потухшей папиросой во рту. Задержанные так не сидят. Надежда сразу почувствовала несоответствие, и тень недоумения появилась на ее маловыразительном лице. Азаркин же, завидев супругу, поднялся навстречу с довольным и злорадным видом.

— Здрасьте, — с издевкой в голосе сказал он и не спеша двинулся мимо нее в коридор.

— Я пока там посижу, да, Георгий? — объявил он свое самостоятельное решение.

Надежда непонимающе поглядела ему вслед, потом перевела взгляд на Сокольникова, и ему тоже захотелось немедленно выйти.

— Садитесь, — приказал Трошин, делаясь недоступным и жестким.

Надежда послушно села, где показали, положив на плотно сдвинутые колени свою потертую сумочку.

— Азаркина Надежда Григорьевна?

Она молча кивнула.

— Я вам сейчас задам несколько вопросов, — напористо и громко говорил Трошин. — Но хочу вас предупредить сразу: от того, как вы на них ответите, зависит очень многое. Для вас. Важно не сделать ошибки. Неискренность может очень дорого обойтись. Вам ясно?

Надежда снова кивнула. Недоумение так и не сходило с ее лица. Недоумение, к которому постепенно начала примешиваться тревога.

— Вы прошлым летом получили наследство, так?

— Так, — тихонько сказала Надежда.

— Что за наследство? Какое?

Надежда нервно затеребила ремешок сумки.

— Вещи всякие… Сережек три пары, кулончик, цепочки там…

— Что еще?

— Две картины, статуэтка… Это моя тетка мне завещала, — словно опомнившись, она возвысила голос. — Моя родная тетка!

— Мне это известно, — прервал ее Трошин. — Так что там еще было?

— Посуда, серебро…

— И золото?

— Да… и золото тоже.

— Какое золото?

— Ну… монеты.

— Сколько?

— Семнадцать… да, семнадцать монет.

— Очень хорошо! — Трошин поднял руку, как бы призывая к особому вниманию. — Значит, семнадцать штук золотых монет царской чеканки. Червонцы.

— Да, — подтвердила Надежда, — по десять рублей.

— Где они сейчас?

Надежда опустила голову и долго молчала.

— Дома, — сказала она, не поднимая глаз.

— Все семнадцать? Вы меня слышите? Я повторяю вопрос: сколько монет у вас осталось?

— Теперь мне все понятно, — Надежда горько усмехнулась. — Вот, значит, что. А я думала, Николай опять… Продала я их. Девять штук продала. А что, нельзя? Не краденое.

— Ну, ладно, — тон у Трошина сделался удовлетворенным и мирным. — Сейчас мы все запишем, а потом посмотрим, что у вас получилось. Правду ли вы нам сказали.

— Зачем же вы их продали? — неожиданно спросил Сокольников и осекся под мгновенным яростным взглядом Трошина.

— А что мне было делать? — печально удивилась Надежда. — Есть что-то надо, детей кормить. Николай из тюрьмы вернулся и в первый же день все деньги из дома забрал. Как раз после получки…

Лицо ее скривилось, губы затряслись. Она торопливо раскрыла сумку и достала платок.

— Я на руки сто рублей получаю, да еще свекровь пенсию шестьдесят… У старшего школьной формы нет. А этот вернулся и в первый же день все деньги до копейки…

Она судорожно всхлипнула и прижала платок к подбородку.

Сочувственно кивая головой, Трошин быстро заполнял бланк объяснения.

— А кому монеты-то продали? — как бы мимоходом поинтересовался он.

— Пять штук этому… со станции техобслуживания. А еще четыре Ольга купила.

— Кто это — Ольга?

— Из магазина, — Надежда сделала неопределенный жест рукой. — Николай их обоих знает. Чего ж вы у него до конца все не выспросили?

— Спросим еще, — скороговоркой произнес Трошин, — порядок просто у нас такой. Порядок… А этого со станции техобслуживания как зовут?

— Константин… или Эдуард. Инженер он там. Да я же его совсем не знаю!

Сокольникова сейчас очень удивляло то, что Надежда совсем не высказывает озлобленности против Азаркина. Словно сделался он для нее некоей данностью, неизбежной и неотвратимой бедой, с которой она смирилась настолько, что даже забыла о ее существовании.

— Ну и ладно, — ласково сказал Трошин. — Прочтите и распишитесь. Здесь и здесь. Теперь посидите, пожалуйста, в коридоре. Нет, постойте! Олег Алексеевич, проводите Азаркина на другой этаж. А потом возвращайтесь сюда.

Трошин не хотел, чтобы супруги Азаркины оказались вместе.

Происходящее невероятно тяготило Сокольникова, ему хотелось сказать Надежде что-нибудь ободряющее, хотелось, чтобы все это вообще прекратилось, но в следующий момент он уже почитал свои желания несерьезными и недостойными взрослого человека и офицера, выполняющего служебный долг.

Азаркина же он сейчас почти ненавидел и, когда тот этажом выше попытался фамильярно о чем-то спросить, резко оборвал, приказав сидеть тихо.

— Понимаю, — нахально отозвался Азаркин и подмигнул. Он все понял по-своему и решил, что Сокольников попросту завидует Трошину в его умении ладить с людьми.

Сокольников вновь подошел к своему кабинету. Надежда его будто не заметила, сидела неподвижно, уставясь в стенку ничего не выражающим взглядом.

— Ты что, с ума сошел? — напустился на Сокольникова Трошин, едва он закрыл дверь. — Захотел все дело развалить? Может, ты ей еще консультации будешь давать, как себя на следствии вести?

— Она же совершенно не понимала, что этого делать нельзя, — раздраженно возразил Сокольников. — Откуда ей знать, что продажа золота с рук — это преступление. Она и сейчас этого не понимает.

— «Незнание закона не освобождает от ответственности…» — процитировал Трошин. — Тебе это на курсах должны были объяснить. Слушай, ты вообще чем занимался? Тебя тактике оперативного мастерства учили? Наше дело разобраться. Следователь задокументирует. А решать будет суд. Ты же обязан сделать свое дело быстро и как можно лучше. — Он ухмыльнулся. — Быстро я ее раскрутил?

И поскольку Сокольников молчал, Трошин закончил в более спокойном, назидательном тоне:

— Этому, друг любезный, тоже надо учиться. Нужно уметь ориентироваться.

Такие науки Сокольникову совсем не нравились, но говорить об этом он не стал и только спросил:

— Дальше чем будем заниматься?

— Все по порядку, — заверил Трошин. — Сейчас следователь возбудит дело, он нам уже выделен, я позаботился, пока ты за Азаркиной ездил. Ты его, кстати, знаешь. Это Гайдаленок. Нужно искать монеты. Ты вот Азаркину жалеешь, и чисто по-человечески я тебя понимаю. Но подумай: кто у нее покупал золото? Тоже несчастные люди? Тоже будем жалеть? Вот когда мы их прижмем, ты на них полюбуешься. Понимаешь, о чем говорю?

В чем-то Трошин был прав. Но правота эта так тесно перемежалась с тем, что Сокольникову было чуждо и неприятно, что отделить, вычленить одно из другого, казалось, не было никакой возможности. Это и удручало Сокольникова более всего.

Трошин аккуратно вшил объяснение Надежды в новенькую картонную обложку и поднялся.

— Я займусь чем надо, а Азаркину приглашу сюда. Нехорошо, что она без присмотра у нас. Мало ли что! Ты с ней посиди. Лучше пока ни о чем не разговаривай. На отвлеченные темы — можно. Но готовься к тому, что домой мы с тобой сегодня не скоро попадем…

* * *
Тяжело было Сокольникову сидеть наедине с Надеждой. Он все старался отделаться от неподходящих мыслей, твердил себе, что поступает так, как предписывает закон, и по-другому поступить не вправе, но сомнения точили, как зубная боль, и, пожалуй, впервые Сокольникову захотелось снова оказаться в своем КБ перед кульманом.

Надежда сидела молча и только изредка поглядывала на часики и робко — на Сокольникова. Он чувствовал этот взгляд, напрягался и начинал ожесточенно шелестеть бумагами.

Всего раз она сказала негромко:

— Мама Сашеньку уже из садика привела…

События между тем развивались. Пришел Гайдаленок, чтобы допросить Надежду Азаркину. Пока он этим занимался, Костин собрал у себя в кабинете оперативную группу. Кроме Трошина и Сокольникова туда вошел Витя Коротков — медлительный, сонный с виду опер из продовольственной группы — и ветеран Демченко, который дохаживал до пенсии последний год и был очень недоволен тем, что ему придется сегодня работать допоздна.

Прежде всего предстояло сделать обыск в квартире Азаркиных. Трошин решил поехать туда сам, и Сокольников даже вздохнул с облегчением, поняв, что ему не придется выполнять это тягостное поручение. Сокольникову была поставлена другая задача.

Надо сказать, что в деле Трошин смотрелся. Он сейчас казался даже значительнее Костина. Говорил убедительно и лаконично и не более того, что следовало сказать в данную минуту. Фамилии покупателей золота, например, до сих пор не называл, хотя ясно дал понять, что они уже установлены. Одного из этих покупателей, как выяснилось, Сокольников и должен был вместе с Витей Коротковым привезти в отдел.

На обыск вместе с Трошиным выпало ехать старику Демченко. Собственно, стариком он был только по милицейским меркам — лет пятидесяти с небольшим, сухой и вполне крепкий. Демченко заданием был крайне недоволен и немедленно принялся бурчать в окружающее пространство, утвердился, что он не лошадь и не палочка-выручалочка и молодым не вредно побегать с его…

— Хватит, Михаил Федорович, — строго сказал Костин, и Демченко, надувшись, замолчал.

Он служил в милиции лет тридцать и дослужился до капитана. В общем-то он был невредным человеком, но каждое продвижение любого из сослуживцев воспринимал с большим подозрением. Некоторые считали его завистником, но Сокольников скоро разобрался, что не зависть это, а просто накопившаяся обида на несложившуюся судьбу и на службу, которая всегда шла у него с великими трудами, несмотря на то что никакого другого дела в жизни он не знал и не умел. Демченко часто брюзжал, но пакостей никому не строил. К тому же опыт имел немалый.

Первыми ушли собираться Трошин и Демченко. Тогда Костин выбрался из-за стола и усмехнулся:

— Сокольников, ты знаешь, за кем сейчас поедешь?

— Я думаю, какой-то работник станции техобслуживания?

— Представь себе, работник этот не кто иной, как известный тебе Зелинский.

— Здорово! — Сокольников был действительно ошарашен.

Витя Коротков истории со «Стройдеталью» не знал и смотрел на них непонимающе.

— Это мой хороший знакомый, — объяснил Сокольников. — Жулик один. У Викторова на него материал был. Значит, опять повидаемся. Есть все же правда на свете!

— А ты сомневался! — укоризненно сказал Костин. — Тут мне Трошин поведал о твоих колебаниях. Запомни, Сокольников, если все делается по закону, то ничего не делается зря. Только брать его нужно осторожно, потихоньку. Он с работы выйдет, вы его аккуратненько и пригласите, без лишнего шума, чтобы монеты от нас не уплыли. А может, там и еще что имеется кроме монет.

— Не понимаю, — сказал Сокольников. — Почему бы к нему сразу с постановлением на обыск не поехать? Насколько мне известно, основания для этого есть. Прямые показания Азаркиной и ее мужа.

— Не совсем прямые. Фамилии они его не знают. Азаркин показал, где он живет, и мы быстренько установили. Сначала нужно, чтобы Азаркина его официально опознала.

— А второй покупатель кто?

— Трошин сейчас окончательно выяснит. Какая-то продавщица. Есть домашний телефон…

Трошин отворил дверь без стука, стремительно подошел вплотную к Костину и что-то негромко сказал.

— Да-а! — Костин изумленно поднял брови и покачал головой. А потом еще почесал затылок. — Интересная новость.

Трошин снова заговорил с ним, склоняясь к самому уху. Костин слушал и сосредоточенно размышлял.

— Кое-что переиграем, — объявил он. — На обыск к Азаркиной поедут Демченко и Сокольников. Демченко старший.

— А как же Зелинский? — обеспокоился Сокольников, но Костин его утешил:

— Зелинский — утром. Возьмете его от дома, по пути на работу. До утра времени много, в самый раз успеете.

* * *
Очень невеселая эта процедура — обыск. Ни для обыскиваемых, ни для тех, кому приходится его проводить. Пусть это необходимость, работа. Пусть даже ведется обыск у самого закоренелого, самого матерого преступника. Они, закоренелые, тоже живут не в одиночку. У каждого, как правило, семья…

Надежда Азаркина не была ни закоренелой, ни матерой. Когда Демченко зачитал постановление и предложил предъявить и выдать «деньги, ценности, оружие, наркотические вещества», Надежда торопливо поднялась с диванчика, где сидела в покорно-отрешенной позе, и принесла пластмассовую коробку с остатками теткиного наследства.

— Вот, — сказала Надежда, — а никаких наркотических веществ нет.

Не Демченко и Сокольникову предназначались эти слова, а понятым — двум женщинам, которых пригласили поприсутствовать из квартиры напротив. Сильно смущенные и подавленные происходящим, понятые торопливо закивали головами, но произнести что-нибудь вслух не осмелились.

— Я понимаю, — заверил Демченко, — это так полагается говорить по протоколу. Надо соблюсти, так сказать, формальности. Вы вот что, женщины, — повернулся он к понятым, — хочу предупредить: никаких разговоров разносить не надо. В жизни всякое случается. Бывает, что и приходится нам потом извиняться. Разберутся — и окажется, что нет ничего такого. Так что попрошу воздержаться!

— Да мы и не собираемся, — замахала руками одна из соседок, — что мы, Надежду не знаем!

— Если ничего нет, то и приходить было незачем, — сердито сказала Надеждина свекровь. — Нашли преступницу!

Она сидела на стуле у окна и держала на коленях младшего внука — худенького малыша трех лет. Малыш сидел тихо, только глаза таращил на незнакомых людей, заполнивших вдруг их квартиру. Старший сын Надежды — десятилетний парнишка — торчал неприкаянным столбиком в уголке.

— Мы — исполнители, мамаша, — примирительно произнес Демченко. — Нас послали, мы пришли. Какой с нас спрос! Никто ее в преступницы не записывает. Выяснится все.

Он придвинул удобнее стул и принялся перекладывать копиркой бланки протоколов.

— Вы бы детишек взяли в другую комнату. Тут не место.

Надежда поднялась, но свекровь сказала с горьким вызовом: «Сиди, пусть смотрят!» И Надежда послушно опустилась на место.

— Зря вы так, — укоряюще покачал головой Демченко. — Не надо бы… Ну, дело ваше. Ты тут взгляни, Олег, а я протокол оформлять буду.

Смотреть в этой квартире было в общем-то нечего и не на что. Но все равно Сокольников был обязан провести обыск по всем правилам, как учили на курсах. Обойти каждое помещение по часовой стрелке, тщательно осматривая ящики, полки, шкафы и прочие места, пригодные для сокрытия «предметов, имеющих значение по делу». Таких мест в комнате было только два — старый шифоньер и облупленный письменный стол, за которым, наверное, старший сын Азаркиной делал уроки. Сокольников нерешительно двинулся к шкафу, но в этот момент громко хлопнула входная дверь, по коридору протопали шаги, и в комнату ввалился Азаркин.

— Привет компании! — Он приподнял кепочку и вежливо поклонился, удерживая равновесие изрядным усилием воли.

Из управления он ушел часа два назад и провел это время с большим для себя удовольствием. Настроение у него было приподнятое и изрядно подогретое. Оценив обстановку, однако, он счел нужным принять строгий и печальный вид. Азаркин ухватил свободный стул и уселся рядом с матерью.

— Ирод ты, — сказала старуха. — Скотина!

— Мать! Не надо этих слов! — убежденно возразил Азаркин. — При детях, понимаешь, на отца!.. Я тоже много всяких выражений знаю.

Нетвердый его взгляд упал на малыша.

— Сашка! Ну-ка, сынок, иди к папке!

Преодолевая сопротивление старухи, Азаркин перетащил малыша к себе на колени и принялся гладить по головенке нащупывающими, плохо скоординированными движениями пьяницы.

— Такие вот дела, Сашка. Мамка твоя — преступница. Да-а. Мамку твою в тюрьму теперь посадят.

Сашка вполне уже освоился с обстановкой и что-то весело лепетал, хитро поглядывая на незнакомых, но, по всей видимости, не злых теть и дядь.

Сокольников невольно перевел взгляд на Надежду и вздрогнул от неожиданности. Лицо ее вдруг переменилось, глаза расширились и налились гневными слезами.

— Преступница твоя мамка. Слышь, что говорю, Сашок?

— Отдай ребенка! — тонко и пронзительно крикнула Надежда, сорвалась с места, подлетела, выхватила сына.

Азаркин, испугавшись, отпрянул, потерял равновесие и едва не свалился со стула. Сашка тоже испугался и было затрубил негромко, но вспышка эта, отнявшая у Надежды остатки воли и сил, уже прошла.

— Ты прекрати мне! — запоздало цыкнул Азаркин, косясь на Демченко.

Он чувствовал себя неуверенно и не знал, как поступить.

— Спокойнее, граждане, — с невозмутимостью автоответчика сказал Демченко, до этой минуты ни разу не поднявший глаз от бумаг. — Теперь послушаем внимательно. Протокол. От семнадцатого сентября…

Возвращались пешком: машину вызвали по рации в управление и передали в распоряжение уголовного розыска — там закрутилась какая-то серьезная и хлопотная работа. Уже стемнело. Вечер был тихим и теплым. Уходящее лето отдавало последние свои щедроты. Ходить по пустым улицам такими вечерами покойно и приятно, поэтому ни Сокольников, ни Демченко не сделали попытки прокатиться на трамвае. Они просто пошли уютными переулочками, в которых и в дневное время почти никого не встретишь.

— Дрянное дело, — нарушил молчание Демченко и сплюнул: — Дуры бабы, подберут невесть кого, потом всю жизнь так расхлебывают.

— Неужели до суда действительно дойдет, Михаил Федорович?

— Это уж как твой приятель Трошин повернет. Да еще Гайдаленок. Хотя по сути, как ни крути, итог один. Монеты она продавала? Продавала. Показания есть, доказательства мы сегодня изъяли. Чистая восемьдесят восьмая. Поганое, в общем, дело.

— Хорошо хоть, позориться не стали с обыском, — сказал Сокольников. — Не хватало еще у нее в вещах ковыряться. Это вы правильно решили, Михаил Федорович.

Демченко остановился и круто развернулся к Сокольникову.

— Как это не стали? Ты что это такое говоришь, молодой? Может, тебе в органах работать надоело? Постановление на обыск есть. Как это можно его не выполнить? Конечно, я за тебя не отвечаю, мог и проглядеть, как ты сегодня работал. Мое дело документы оформить, а твое — квартиру осмотреть. Я тебе поручил. Так что ты смотри!

— Да что вы, Михаил Федорович, все в порядке, все как положено, — торопливо оправдывался Сокольников, не ожидавший от своего напарника такого всплеска сверхосторожности.

— Это другое дело, — успокоился Демченко. — И вообще языком поменьше чеши. Мой тебе совет.

Они снова зашагали рядом. Но Сокольников все-таки не угомонился и попытался еще поспорить:

— Михаил Федорович! Но если по-человечески посмотреть…

— По-человечески я буду жить на пенсии, а на службе — как положено, понял? И не дай тебе бог где-нибудь языком ляпнуть. Подведешь и себя и меня.

— Да я ж между нами.

— Вот я и говорю.

Демченко вздохнул:

— Ребят жалко. Детишек.

— Ну не посадят же ее, в конце концов!

— Всякое случиться может, — покрутил головой Демченко. — Черт его знает. Тут, видишь ты, вперед заглядывать не приходится.

Разговор этот, видно, пробудил в нем какие-то сокровенные мысли, потому что через пару минут он вдруг сказал:

— Раньше проще было. Люди порядок знали. Я-то с сорок шестого в органах. В то время такого себе не позволял.

— Что ж, тогда преступников не было? — усомнился Сокольников.

— Преступники были. Так то преступники. А сейчас каждый только и смотрит, где бы чего урвать. Ну кто ее, дуру, за руку тягал, скажи на милость? С голоду, что ли, помирала? Не помирала. Все оттого, что порядка нет. С пятьдесят третьего все и покатилось.

— Это когда Сталин умер, что ли?

— Ну! Я-то хорошо те времена помню, хотя и был почти пацаном. Не-е-ет, стране хозяин нужен.

Спорить на эту тему с Демченко было бесполезно.

— Жалко Надежду, — перевел Сокольников разговор в прежнее русло.

— Думаешь, надо было… — проворчал Демченко. — Гайдаленок вообще ее арестовывать хотел, чтобы следствию не мешала. А то откажется от показаний, потом побегаешь.

— Что он, с ума сошел! — возмутился Сокольников. — А дети на кого останутся? На алкаша этого? Бабка ведь совсем старая.

— С ума не с ума… А ты что думаешь? Алкаш, кстати, твой — сейчас первейший друг следствию. Главный свидетель. Дети — это верно, но их можно в крайнем случае и в спецприемник поместить, такое бывает, — по-деловому объяснил Демченко.

Теперь уже Сокольников остановился и уставился на него.

— Михаил Федорович, вы что, серьезно, что ли? Какой еще спецприемник? А если ваших детей в спецприемник?

— Моего не примут, мужик уже. Да ты не шуми. Не бойся, не арестуют твою Надежду. Он тоже, Гайдаленок твой, на рожон переть не станет. Я ему объяснил кое-что, вправил мозги. Он понятливый. Далеко пойдет. Вроде Трошина твоего.

— Чего это вы их всех моими называете? Какие они мои?

— Это у меня привычка такая. Пошли, что ли!

Управление было уже совсем близко. Только за угол свернуть.

— Можешь двигать домой, — объявил Демченко. — Костин велел передать, что завтра в половине шестого утра за тобой придет машина. Поедешь Зелинского отлавливать, — он сделал паузу. — Своего…

Трамвая Сокольников дожидаться не стал, дошел до метро пешком. Толкотни на станции по вечернему часу уже не было, но народа все же хватало — чувствовалась близость железнодорожного вокзала. Ступив на эскалатор, Сокольников увидел впереди женскую фигуру, вдруг показавшуюся поразительно знакомой. Надежда! Но спустился вниз на десяток ступеней и убедился в ошибке. Совершенно непохожа, разве что платье… Но еще раз за время недолгого пути ему чудились в окружающих черты Надежды Азаркиной, а потом он понял, что это уставший мозг тревожит память о происшедшем.

«Переработал, — объяснил он сам себе, — переутомился…»

Ему не хотелось сейчас ни о чем разговаривать, и он был рад, что дома все уже спали.

* * *
Принадлежавшие Зелинскому синие «Жигули» последней модели стояли на асфальтовой площадке метрах в пятидесяти от подъезда. Наверное, Зелинский часто смотрел на них из окна своей квартиры. Здесь и решили его дожидаться. Свою «Волгу» поставили неподалеку — прятаться пока нужды не было. Все втроем — Демченко, Витя Коротков и Сокольников — сидели в машине: выходить с недосыпа на утренний холодок не хотелось. Молчали. Смотрели на подъезд, откуда должен был выйти Зелинский, и на часы.

Минуло шесть. Мимо машины пару раз прошла дворничиха — молодая, крепко сбитая, с раскосыми темными глазами.

— Срисовала уже, — ухмыльнулся водитель Гена. — Ушлые пошли лимитчицы.

— Почему лимитчицы? — вяло возразил Коротков. — Может, студентка прирабатывает.

— Какая студентка! Лимитчица. Горьковская область, Краснооктябрьский район, село Мочалей, — безапелляционно заявил Гена, — все московские дворники оттуда. Спорим?

Спорить, однако, никто не пожелал. Тогда Гена скукожился на своем водительском месте и почти сразу засопел. Спать прошлой ночью ему пришлось меньше всех.

Двор постепенно просыпался, двери подъездов хлопали все чаще, выпуская на работу хмурых москвичей. Где-то высоко над землей из раскрытого окна внезапно, без всякого предупреждения, грянуло в сотню электронных децибелов:

— А-ах! А-арлекино! А-рлекино! — и тут же оборвалось, словно захлебнувшись собственной дерзостью.

Гена вздрогнул, пошевелился (почесал ухо) и засопел еще прилежнее.

Сокольников глядел на подъезд не отрываясь, как ему казалось, но появление Зелинского пропустил. А когда сморгнул набежавшую от напряжения слезу, оказалось, что Зелинский уже подходил к машине.

— Он!

— Пошли! — скомандовал Демченко, и они выскочили каждый со своей стороны, лихо хлопнув дверцами.

Зелинский повернулся на этот стук, и лицо его выразило тревогу.

— Прошу пройти, — Демченко взмахнул удостоверением.

— В чем дело? — сказал Зелинский без малейшего удивления и вдруг громко крикнул: — Что такое?! В чем дело!!

И Демченко, и Коротков, и Сокольников на секунду опешили, пораженные неспровоцированной силой звука этих вопросов.

— Не надо кричать, — сказал Витя Коротков.

— Оставьте меня в покое! — завопил Зелинский на весь двор. — Я никуда не пойду! В чем дело! Это самоуправство!

Даже не поднимая головы, Сокольников почувствовал, сколько сразу появилось в окнах дома любопытствующих лиц.

— Тэ-эк! — Крякнув, Демченко ухватил Зелинского под руку.

Но Зелинский не упирался, сразу начал послушно переставлять ноги в сторону оперативной машины, но вопить не переставал и делал это не столько с чувством, сколько очень громко.

— Хулиганство! — надсаживался он. — Оставьте меня в покое! Вы что, с ума сошли!

Его довели, как тяжелобольного, и усадили на заднее сиденье. В машине Зелинский успокоился и принялся шумно отдуваться — крик отнял у него немало сил. И тут Сокольников догадался:

— Михаил Федорович! Он же своих предупредить хотел!

По тому, как злобно дернулся Зелинский, стало ясно, что Сокольников попал в точку.

— Оставайтесь здесь, — распорядился Демченко. — Я его сам доставлю. Чтоб из квартиры никто ничего не унес!

Двигатель машины уже завывал на полных оборотах, едва закрылась дверца, она прыгнула вперед, как камень из рогатки, — Гена вступил в свои права.

Сокольников и Коротков с интересом поглядели ей вслед: машина домчалась до поворота, кренясь и скрипя, свернула и исчезла.

— Чтоб никто не унес, значит, — флегматично пробормотал Витя Коротков. — Легко сказать!

А в Сокольникове уже пробудился оперативный азарт, он тянул Витю, торопясь и переживая, что может опоздать.

Они взбежали на шестой этаж, не обращая внимания на ожидавший внизу лифт. Квартира Зелинского была закрыта. За дверью, обитой добротно и даже богато, с набором никелированных замков, стояла тишина. Наклонив голову, Сокольников прислушался и почувствовал, что с другой стороны двери кто-то тоже стоит и слушает затаив дыхание. Тогда оба тихонько спустились пролетом ниже и устроились на широком подоконнике.

— Что будем делать? — шепотом спросил Сокольников.

— Всех, кто выйдет из квартиры, будем задерживать и отводить в опорный пункт, — подумав, сказал Коротков. — Тут недалеко.

На площадке щелкнул замок, они сразу насторожились. Но отворилась дверь не Зелинского, а квартиры напротив. Оттуда, из образовавшейся темной щели на них сначала долго смотрели, а потом вышла старуха — грузная и седая, с растрепанными лохмами. Переваливаясь, стала спускаться к ним с помойным ведром в руках. Она что-то злобно бубнила на ходу, смотрела на них с сильнейшей неприязнью и вызывающе гремела ведром об откинутую крышку мусоропровода. Потом так же шумно поднялась наверх, а когда уже входила в свою квартиру, хрипло прокаркала:

— Пьянь! Сволочь! Собрались тут с самого утра! — и быстро захлопнула дверь.

— Ведьма, — тихонько сказал Сокольников.

Старуха приняла их за местных алкашей. А может, просто такая неприветливая по натуре была старуха.

Витя Коротков ничего не сказал. Покачал головой и достал пачку сигарет. Дверь старухи немедленно приоткрылась.

— Еще чего! Дымить тут удумали! Все табачищем провоняли! Сейчас я на вас милицию вызову, паразитов!

И тут же — бряк! — снова захлопнулась.

Теперь уже Коротков с досадой прошептал какое-то слово, но сигареты спрятал.

Словно огромный разбуженный улей, загудел лифт. Кабина миновала их площадку и еще долго ползла на самый верх. А из квартиры Зелинского вышел мальчишка лет девяти в школьной форме и ранцем за плечами. Дверь быстро закрыли изнутри, и мальчишка, робко взглянув на незнакомых хмурых дядей, развалившихся на подоконнике, поспешил укрыться за проволочным ограждением шахты, дожидаясь, пока лифт освободится. Он стоял там не шелохнувшись, затаившись, как мышонок, наверное, с пальцем на кнопке вызова, а Сокольников смотрел на его лопоухий силуэт и чувствовал, как в душе вновь поднимается тревожная волна, соединившая вдруг Надежду с ее детьми и этого мальчишку в единый источник томительного щемящего беспокойства. Но дело есть дело, сколь оно ни противно подчас. Подошел к мальчику: «Что в ранце?» Тот торопливо сорвал ранец со спины: «Учебники, бутерброд, вот…» И в самом деле, больше ничего в ранце не было. Мальчик спустился вниз.

Больше из квартиры никто не выходил, и, когда через несколько невероятно долгих часов наконец появилась смена, Сокольников вздохнул с облегчением оттого, что на этот раз оказался избавленным от участия в развязке…

Следующие два дня Сокольникова послали работать с оперативной группой возле комиссионного автомагазина. Вообще туда должен идти Трошин, но в связи с делом Азаркиной его оставили. Что происходило в отделе в течение этих двух суток, Сокольников не знал, потому что сам возвращался домой поздно. Работали удачно и поймали одного спекулянта частями и трех перепродавших только что купленные автомобили за две тысячи сверх цены.

Так что только на третий день Сокольников встретился с Трошиным. Это был день выдачи зарплаты. Сокольников уже привык к тому, что в милиции зарплату выдают раз в месяц. Это ему даже нравилось, поскольку делало этот день особенно приятным и ожидаемым — как же, «день чекиста», двадцатое число. Зарплату всегда выдавала Зина из канцелярии. Ей тоже это нравилось, потому что в этот день она была для всех самым уважаемым в управлении человеком, да к тому же еще получала какую-то прибавку к окладу за исполнение обязанностей кассира. Но вида она не подавала, напротив, считала нужным показать, что сильно этим тяготится.

Как и все, покорно и тихо Сокольников стоял в очереди к столу Зины, когда в канцелярию вбежал Трошин. Размахивая пачкой бумаг, приговаривая: «Мужики!.. извините, мужики!» — он протиснулся без очереди, схватил получку не пересчитывая, небрежно черканул в ведомости и убежал, успев на ходу бросить Сокольникову:

— Ты вечером меня обязательно дождись!

Он бегал где-то, но минут за пятнадцать до окончания рабочего дня действительно появился. Вместе с ним был и Витя Коротков, как всегда спокойный и немного сонный.

— Ты что же так себя ведешь, Олег? — с напускным возмущением заговорил Трошин. — Столько уже работаешь, а прописываться не собираешься! Пора уже, куда ж дальше затягивать.

— Что за вопрос! — солидно сказал Сокольников, стараясь не показать виду, что обрадован этим разговором.

До сих пор внеслужебная жизнь его коллег протекала от него как бы в стороне. На мероприятия сугубо мужского характера его пока не приглашал никто, хотя Сокольников уже знал, что в отделе имеются на этот счет кое-какие традиции. И ему всегда становилось неловко и обидно, когда такие мероприятия организовывались, а Сокольникову приходилось делать вид, что он в неведении и ни о чем не догадывается.

— Может, ко мне пойдем? — деловито предложил он.

— А что у тебя?

— Нормально. У меня своя комната, родители нам не помешают.

Взвесив это предложение, Трошин отрицательно покачал головой:

— К тебе как-нибудь в другой раз. Сегодня лучше в одно место сходим. — Он повернулся к Короткову: — К Панфилычу двинем?

— Давай, — флегматично согласился тот.

Это маленькое кафе стояло несколько в стороне от основных людских потоков и посещалось народом умеренно, чему способствовала в немалой степени сугубая скудость ассортимента. Выпивохи со своим продуктом сюда тоже не заглядывали: немногочисленный, но сплоченный персонал гонял их нещадно. Правда, тут продавалось в розлив марочное вино и коньяк, однако по причине высокой цены у алкашей они успехом не пользовались. По всем признакам, кафе было убыточным, и совершенно неясно, каким образом его до сих пор не ликвидировали.

Хозяин кафе, заведующий Панфилыч, сухой и крепкий еще человек, отчего-то прикидывался глубоким стариком. Он все время сутулился, семенил и подслеповато прищуривался, хотя в очках явно не нуждался. Гостей он встретил с большимрадушием. Тряс им руки и сетовал, что редко заходят. Гостям был немедленно предоставлен скромный, но отдельный кабинет с обшарпанным потолком, окнами, тщательно укрытыми занавеской, и массивным сейфом в углу. Здесь было рабочее место Панфилыча, которое он уступал дорогим гостям. Сокольников заметил на стене грамоту за победу в социалистическом соревновании. Грамота здорово пожелтела, чернила выцвели, и Сокольников даже приблизительно не сумел установить, когда ее вручали.

На общепитовском столе тут же появились двойные порции сосисок с кислой капустой, тарелка хлеба, пара бутылок лимонада, одна — водки и чистая посуда. Лимонад был высокого качества — предварительно охлажденный в личном Панфилычевом холодильнике, что также являлось свидетельством особого уважения. Сокольников впервые в жизни смог почувствовать, что подобное внимание приятно.

— Давай-ка с нами, Панфилыч, — предложил Трошин, но тот мелко затряс головой.

— Ни-ни-ни, ребятки, мне никак нельзя. — Но, однако же, дал себя уговорить: — На полпальчика!

Выпил, не дожидаясь общей команды, крякнул, тут же поднялся и убежал, сославшись на неотложные дела в заведении. Ни Трошин, ни Коротков уходу хозяина значения не придали, из чего Сокольников заключил, что это в духе сложившихся тут традиций.

— Ну, Олежек, — ласково сказал Трошин, — за твое вхождение в наш дружный и сплоченный коллектив. За твои будущие успехи.

Сокольников быстро начал жевать, стараясь перебить противный водочный запах во рту. Сегодня он толком не пообедал, и спиртное сразу ударило в голову. На душе сделалось тепло и покойно. Трошин и Коротков, почувствовал Сокольников, это замечательные ребята. Он испытывал к ним любовь и благодарность.

— Ну и как вообще? — спросил Трошин. — В моей группе интереснее, чем у Викторова было?

— И сравнивать нечего! — с готовностью отвечал Сокольников. — Тут работа живая — куда интереснее. Мне эти счета и накладные, честно, не нравились. Георгий, а как дела с Зелинским?

— О делах ни слова, — вяло возразил Витя Коротков, налегавший на капусту с сосисками. — И на работе наговорились. Надоело.

Но сейчас Сокольникову больше всего хотелось поговорить о работе, об общем большом и очень важном деле, которое они — профессиональные оперы службы БХСС — вершили рука об руку.

— Нет, серьезно. Как там Зелинский? А то я ничего не знаю.

— Нормально, — усмехнулся Трошин. — Повозиться, правда, пришлось порядком. Непростой он фрукт, Зелинский. Оч-чень непростой. На обыске-то мы у него ничего не нашли.

— Как?

— Очень просто. Когда он начал орать под окнами, жена быстро сориентировалась и монеты вместе с ценностями и деньжатами знаешь куда дела? Попробуй догадайся!

Догадываться Сокольников сейчас не пытался.

— Все драгоценности она спустила в мусоропровод в банке из-под оливок и тут же позвонила бабке — мамаше своей. Та приехала и забрала… Пришлось, разумеется, как следует поработать с ними. Но все нормально. Убедил. Отдали монеты, все как одну.

— У бабки тоже обыск проводили? — заинтересовался Сокольников.

— Зачем, — махнул рукой Трошин. — Старого человека беспокоить ни к чему. Мы на джентльменском соглашении. Съездили вместе с женой Зелинского, зашли, она у мамаши сверток взяла и мне вручила. Оформили протоколом добровольной выдачи. А Зелинского все же арестовали, — закончил он с удовлетворением.

— Да. — Сокольников задумался. — А чего же у Надежды так нельзя было? Я имею в виду добровольную выдачу.

— У кого? У Азаркиной? Ну что ты! Она же основная обвиняемая по делу. Нас бы не поняли. В руководстве, в прокуратуре… Мы не в вакууме живем, парень, пора понять…

— Обвиняемая! — сказал Сокольников, постепенно впадая в мрачное настроение. — Какая же она обвиняемая! Веришь ли, Георгий, не лежит душа ко всему этому.

— И напрасно, — строго сказал Трошин. — Во-первых, закон одинаков для всех…

При этих словах Витя Коротков поднял голову от своих сосисок и насмешливо хмыкнул.

— В основном, — не смущаясь, уточнил Трошин. — Во всяком случае, нас бы не поняли, если бы мы поступили иначе. Я тебе все это уже объяснял. А во-вторых, это лишний пример того, как пустяковое начало имеет солидное продолжение. Ниточки-то потянулись. Разве ты недоволен тем, что Зелинского удалось прижать? Твой Викторов, кстати, этого грамотно сделать не сумел. А мы — сумели!

— А что тут странного! — подал голос Коротков. — Зелинский в районе теперь всем чужой. Один раз его вытащили, а теперь все.

— Не трепи, чего не знаешь! — обрезал Трошин. — Кто его вытаскивал? Не было на него ничего, вот в чем суть.

— Мы знаем, — упрямо сказал Коротков, — на кого было, на кого не было…

— Знаешь и помалкивай… — Трошин попытался увести разговор в сторону. Сокольников видел, что такой разворот для него чем-то неприятен. — Дело не в этом. В нашей работе надо быть чуть-чуть политиком. Немного смотреть вперед, уметь оценивать перспективу.

Трошин даже руками показал, как нужно ее оценивать, — будто водосточную трубу огладил.

— Я прав, Витя, или нет?

Коротков тщательно прожевал и проглотил сосиску, а потом медленно наклонил голову.

— Вообще-то не очень… — осторожно возразил Сокольников, опасаясь нарушить теплую атмосферу застолья. — Нарушил — отвечай.

— С этим никто не спорит. Однако теория — одно, а практика — совсем другое. — Трошин задумчиво повертел в руке вилку. — Не учитывая этого, работать очень сложно, ты это скоро поймешь. Но главное все же, что Зелинский сидит. Это и есть результат.

— И Азаркина тоже сядет, — неизвестно с какой целью добавил Витя Коротков.

— Давай разберемся, — согласился Трошин.

От алкоголя щеки его порозовели, румянец очень шел к его лицу. Он был похож сейчас на ударника производства с плаката.

— Разве кто-нибудь принуждал ее продавать монеты? Может, у нее не было иного выхода? С голоду помирала? Во-первых, своего супруга она могла возвратить туда, откуда он совсем недавно пришел. Всего только и нужно было — вызвать участкового. Да с его двумя судимостями!.. А если тяжелое материальное положение, почему она не обратилась в профком на своей работе? Неужели не помогли бы?

Он откинулся на спинку стула и удовлетворенно оглядел собеседников. А Сокольников подумал, что Трошин опять в чем-то прав. Но все равно ему было очень жалко Надежду Азаркину.

По синей пластиковой поверхности стола давно уже ползала назойливая осенняя муха, Сокольников уже не раз пытался ее прогнать, но она вновь и вновь упрямо садилась почти на одно и то же место.

— Я одного не пойму, — сказал Коротков, — какого черта этот алкаш пришел заявлять на свою жену? Чего он от этого выигрывает? Ведь его самого, дурака, посадить могут, если окажется, что он участвовал в продаже.

— Я тоже вначале не понимал, — засмеялся Трошин, — пока не раскусил его психологию. Она проста, как орех. Азаркин тянул с жены деньги, сколько мог, а когда она наотрез заартачилась — хоть убей, не дам — у баб это бывает, я знаю, — ему стало обидно.

— Неужто от обиды он к нам поперся? — усомнился Коротков.

— Точно! Но это не все. Дружки-алкаши ему посоветовали: если жену в тюрьму удастся упрятать, то квартиру можно будет разменять и сорвать приличную доплату.

— Что-то не верится мне, что он такой идиот, — сказал Коротков. — С его-то тюремной квалификацией!

— Во-первых, он алкоголик, — пояснил Трошин. — У него мозги набекрень. А потом выгода-то какая! Вдруг проскочит! Ведь и в самом деле может проскочить. Кто знает, как все развернется!

— Ну, ладно, — Коротков посмотрел на часы, — мне пора.

— Не спеши, — удержал его Трошин, — успеешь. Сейчас вот минералочки у Панфилыча попросим…

Муха наконец убралась со стола, перелетела на плечо Трошину и уютно устроилась, оглаживая ворсинки отличного трошинского костюма из заграничной шерсти.

— В любом случае все, что мы делаем, вполне соответствует духу и букве закона, ты со мной согласен, Олег?

Букве может быть, а духу как-то не очень, подумалось Сокольникову, но вслух он вяло промямлил:

— Кто его знает…

Он, конечно, мог бы поспорить, но мысли растекались, как желе на солнце. К тому же очень мешала та самая муха, необъяснимым образом стакнувшаяся с Трошиным и безгласно выступающая на его стороне. Она ползала и путала мысли.

Зашел Панфилыч, мягко смахнул пустую посуду со стола и поставил еще пару бутылок минеральной. Коротков налил немного в свой стакан и вдруг засмеялся:

— А как он орал, Зелинский! Жалко, ты, Георгий, не слышал.

— Да уж, — сказал Трошин. — Не повезло.

— Ну ладно, мне домой пора, — объявил Коротков без всякого перехода и паузы. — Вы пойдете?

Он был человек серьезный, давно женатый. Трошин, впрочем, тоже был женат, но Сокольников еще ни разу не слышал, чтобы он как-то упомянул о домашних делах. И не от скрытности, а оттого, что Трошина эти дела в самом деле мало интересовали.

Они распрощались у трамвайной остановки. Сокольников зашел в вагон, и вновь ему почудилось, что на переднем сиденье в своем старушечьем платье сидит Надежда Азаркина. Он даже сделал несколько шагов в ее сторону, чтобы убедиться в своей ошибке наверное…

* * *
Утром зарядил дождь. Неподвижные тучи обложили небо. Дождь был холодный, какой-то вязкий, и сразу стало понятно, что лето кончилось.

Ужасно тяжело было вставать сегодня именно из-за погоды. Сокольников даже опоздал на работу, хотя и пытался изо всех сил наверстать минуты, сверх положенного отданные подушке. К счастью, никто из начальства на пути не попался, даже Трошина в кабинете не было, хотя какой-то кремовый плащ аккуратно висел на вешалке.

Вялость, сонливость вновь овладели Сокольниковым, едва он перевел дух и опустился на свой стул. Достав для вида и раскрыв какую-то папку, он бессовестно задремал, да так крепко, что едва услышал шаги Трошина в коридоре.

— А! Ты здесь! Хорошо. — В отличие от Сокольникова, Трошин был свеж и полон сил. — Есть для тебя кое-какая работа. Сейчас придет одна дама. Ты ее допроси. Бланк у тебя есть? На вот, возьми. Кстати, ты ее знаешь. Ратникова — директор рыбного. Азаркина дала показания, что ей тоже продала монеты. Вот по этому факту и допроси, считай, это поручение следователя. Опознание только что провели. Особо не нажимай, спокойно и сдержанно. Ты меня понимаешь? Хорошо. А я сейчас к Гайдаленку…

Все эти слова Трошин произносил как бы мимоходом, давая понять, что задание пустяковое и чем скорее с ним справится Сокольников, тем больше времени у него останется для настоящих важных дел.

И все же сон мигом слетел с Сокольникова. Ну, дела! Ратникова, та самая, оказывается. Вот тебе и симпатичный директор.

Она постучала негромко, деликатно, наверное, едва касаясь филенки тонкими пальчиками.

— Можно?

Изящно неся аккуратно постриженную головку, простучала по полу каблучками — стук-стук. Села и гладкую, без единой морщинки юбку оправила тоже очень изящно, демонстрируя, наверное, как это полагается делать по высшему классу.

А потом без тени робости посмотрела на Сокольникова, уверенная и гордая в своей зрелой, испытанной красоте.

— Здравствуйте. Мне сказали, в ваш кабинет…

— Все правильно, — подтвердил Сокольников, усиленно хмурясь. — Я вас должен допросить. По поручению следователя.

— Пожалуйста.

Обретая уверенность, Сокольников без нужды ворохнул на столе бумаги.

— Вы знакомы с Надеждой Азаркиной?

— С этой женщиной? — Ратникова слегка надула губки. — Нет. Хотя она меня, возможно, видела в магазине.

— А с ее мужем?

Она сделала брезгливую гримаску.

— Как-то приходил проситься на работу. Но я таких типов и на порог не пускаю.

— Нам известно, что вы приобрели у Азаркиной четыре золотые монеты.

Ратникова вскинула руку, предварительно изогнув ее в кисти и расслабив пальцы. Получилось очень грациозно.

— Ну что вы! И в голову бы не пришло. С какой стати?

— Напрасно вы так, — мрачно сказал Сокольников. — В деле есть прямые показания. Если мы найдем монеты…

— Ищите, пожалуйста, — любезно разрешила Ольга Аркадьевна Ратникова. — Даже странно как-то. Мы же интеллигентные люди…

— Вы только хуже себе делаете, — без особой убежденности сказал Сокольников. — Стоит ли отрицать очевидное?

Он понимал, что говорит не то и не так, догадывался, что Ольга Аркадьевна отчего-то подготовлена к этому разговору гораздо лучше, но перестроиться не мог.

— Ну, знаете, — повела плечиком Ратникова, — не вижу тут ничего очевидного. Два алкоголика меня чернят. Мне даже неудобно напоминать старую пословицу: муж и жена — два сапога пара.

— Азаркина не алкоголик.

— Да? — удивилась Ольга Аркадьевна. — А вы на нее повнимательнее посмотрите. Поверьте, уж в этом я разбираюсь. Повидала, знаете.

— Вы же говорили, что ее не видели!

— Отчего же? Я сказала: возможно. И вообще ищите сколько вздумается. Мне просто жаль вашего времени.

Сокольников сделал попытку зайти с другой стороны.

— Зачем же им вас оговаривать?

— Как вам сказать?.. — Ольга Аркадьевна чуть подалась вперед, отчего тонкая ткань платья натянулась, выразительно подчеркнув все, что было необходимо. — У меня все в порядке, все хорошо. И на работе, и дома. А у них? Думаете, они этого не понимают? Вот от этого все и происходит. Зависть, Олег Алексеевич, самая обыкновенная зависть. Я не впервые, к сожалению, это на себе испытываю. Ну, и, конечно, мой отказ взять его на работу сыграл не последнюю роль.

Она была так естественна, что Сокольников против воли признался себе: если б не показания Азаркиной, он бы, пожалуй, поверил. И все же директриса рыбного лгала, потому что не лгала Азаркина.

— Смотрите, — произнес он равнодушно, — ведь вас арестуют.

Он пристально заглянул в ее лицо и застал врасплох, хотя лишь краткий миг понадобился ей, чтобы отгородиться и спрятать мелькнувшее в глазах. Он не понял, что это было, но мог поручиться: не беспокойство и не страх.

— Вам, конечно, виднее, — с достоинством отвечала Ольга Аркадьевна, — хотя я не понимаю, почему вы так разговариваете.

Стремительно вошел Трошин. На Ольгу Аркадьевну он даже не взглянул. И она ни единым жестом не отозвалась на его появление.

— Как дела? — Трошин мельком заглянул в протокол. — Заканчивайте, Сокольников, у нас еще много чего…

Но Сокольников отложил ручку и вежливо попросил Ольгу Аркадьевну посидеть несколько минут в коридоре. С приветливой и равнодушной улыбкой она вышла, оставив в кабинете тонкий аромат духов.

— Ну, чего ты хотел? — нетерпеливо спросил Трошин.

— С ней нужно работать, — с недоумением ответил Сокольников. — Она все отрицает. Такое впечатление, что заранее готовилась.

— Может, и заранее, — легко согласился Трошин. — Шестые сутки пошли. За это время многое можно было узнать.

— Но откуда? С Зелинским она не связана, Азаркины ее предупреждать не стали бы.

— Откуда тебе известно? Ты что, их за руку водил? В общем, не о том сейчас голову нужно ломать. Подводи черту и отпускай ее.

— Как отпускай? — не понял Сокольников. — А обыск?

— Обыск Гайдаленок решил пока не делать.

— Почему?

— Об этом ты лучше у него спроси. Это его право, он ни перед кем отчитываться не обязан.

Сокольников пребывал в растерянности. И по закону, и по ситуации обыск был совершенно необходим. Чего же тут решать? Он так и сказал Трошину.

Тот задумался ненадолго и с улыбкой объяснил:

— Ты же сам говорить, что она заранее готовилась. Какой же тогда смысл в обыске? Все равно ничего не найдем. Может, напротив, целесообразней не торопиться. Пусть успокоится.

— Я бы с ней все-таки еще поработал, — упрямо сказал Сокольников.

— Не нужно. — Тон Трошина был непререкаем. — Заканчивай.

Удивление Сокольникова росло. Он не понимал, почему Трошин так скоро потерял интерес к делу.

— Может, все-таки…

Но Трошину надоело полемизировать.

— Хватит, поговорили, — с досадой сказал он. — Делай, что велят. Расследование ведет Гайдаленок, а не ты.

Сокольников обиделся:

— Пожалуйста. Поступайте, как знаете.

Расписываясь в протоколе, Ольга Аркадьевна держала авторучку, словно ликерную рюмку, — кокетливо отставив мизинчик. Может, потому подпись у нее выходила кругленькая, как зефирина с завитушками.

— Я могу идти?

Последняя улыбка и перестук каблучков. Ушла.

Как ни в чем не бывало Трошин уселся на свое место и принялся разбирать бумаги. Но Сокольников долго молчать сейчас был не способен.

— Ну, чем теперь займемся?

Звучали в его тоне недовольство и открытый вызов. Однако Трошин пропустил этот вызов мимо ушей.

— Теперь? Занимайся своими делами. Что у тебя с заявлением по универмагу?

— Все в порядке. Осталось троих опросить… С Азаркиной-то как дальше?

— Да никак, — равнодушно пожал плечами Трошин. — Наша работа закончилась, дело у следователя.

— И четыре монеты, которые мы так и не нашли?

— Пускай Гайдаленок сам с этим разбирается.

— Ты Костину докладывал? — не отставал Сокольников.

Трошин со стуком положил на стол шариковый карандаш.

— Все, кому положено, обо всем знают, — раздраженно произнес он. — Есть очень ценное правило: не высовывайся, пока не спросят.

— Нет, — упрямо произнес Сокольников.

— Хорошо: есть мнение не перегибать палку.

— Чье мнение? Какую палку? Ты яснее…

— Мнение руководства. А палка… Ты вот что: отстань.

— Костина мнение?

— Считай повыше.

— Начальника РУВДа?

— Какая разница! Руководства, и этим сказано все!

— Даже если это «все» противоречит закону?

Трошин глубоко вздохнул, откинулся на стуле, а ноги вытянул так далеко под стол, что Сокольникову сделались видны светлые каучуковые подошвы его ботинок.

— Слушай, Сокольников, ты прикидываешься, что ли? Я тебе вот что скажу: если собираешься работать дальше, не суетись. Искренний совет. И на этом кончим.

— Мнение это тех, кого она отоваривала, так?

— В ее магазине, — спокойно объяснил Трошин, — заказы получаем не только мы. Исполком и райком тоже. А может, и кто еще повыше. Так что не заносись. Сверху позвонили… ну и так далее… Уймись, лучше будет.

— Хотел бы я знать, откуда большие люди обо всем узнали… Кто позвонил, ты можешь сказать?

— Ты больной, Сокольников? — Трошин раздражался все больше. — Тот, чьи просьбы следует учитывать и выполнять.

— А если нет?

— Тогда сливай воду и ищи работу. Знаешь, Сокольников, ты мне уже надоел. Что за детский сад?!

Он помолчал немного, потом заговорил тоном ниже.

— Думаешь, мне все это нравится? Но нужно быть дипломатом, время такое, не будь дураком. Вообще Ольга — баба неплохая. Я ее знаю давно. Конечно, свой приварок она имеет — а кто его не имеет? Она хоть не рвет, не наглеет. Это я тебе точно говорю. Только в пределах естественной убыли. Ну, случилось с ней. Даже если и взяла она эти монеты себе на зубы — в чем я лично сомневаюсь, они у нее с рекламы, — что же, сразу ее запихивать в тюрьму? Это по-человечески? Другой вопрос: оснований действительно маловато. Откажется Азаркина от своих показаний — и все. Нет проблем.

— С какой стати ей отказываться?

— Откажется, — уверенно сказал Трошин. — Не сомневайся.

Его уверенность неприятно поразила Сокольникова. Не хотелось ему думать о Надежде как о безвольной кукле, которую вертят, как вздумается, люди и обстоятельства.

— Конечно, нужно немного постараться, чтобы отказалась, — многозначительно добавил Трошин. — А что делать! Есть мнение…

— А как же Азаркин? — вспомнил Сокольников. — Есть ведь еще и его показания. И заявление.

— С ним все в порядке. Ольга с ним прекрасно поладила.

Трошин подмигнул и по-особому, со смыслом, усмехнулся.

Сокольников понял его ухмылку по-своему.

— Она! С этим-то алкашом!

— С ним договориться несложно! Пообещала ему сотню, две, а он сейчас сидит у Гайдаленка и вносит необходимые уточнения.

— Какие, например?

— Например, что никаких монет не было. Был только разговор. Да и то — абстрактный. А он-де несколько погорячился и решил, что разговор действительно закончился сделкой. Словом, вариантов много.

— Как все просто, — с горечью сказал Сокольников.

— Несложно, — согласился Трошин. В голосе его появились нотки мягкой снисходительности. — Этому Викторов тебя не учил? Напрасно. Многое в нашей работе состоит из таких вот неуловимых нюансов. Нужно их чувствовать…

Он принялся обстоятельно развивать свою мысль, а Сокольников молча слушал, совершенно подавленный этой странной логикой неписаных законов, которые теперь, стало быть, определяли его жизнь. Он слушал тихо, не возражал, и Трошин, все более входивший в роль мудрого и опытного наставника, воспринял это как знак обращения в новую веру. Истинную…

— Ничего, — ободряюще закончил он, — все это ты постепенно постигнешь. Ты парень неглупый. Будет из тебя оперативник.

— А что, бывают такие, кто не постигает?

— Сколько угодно. Гибкости хватает далеко не всем. Ну и итог соответственный. Взять хотя бы Демченко — уже на пенсию готовится, а все капитан.

— Действительно, — сказал Сокольников. — Все капитан…

Трошин сладко потянулся и встал из-за стола.

— Ладно, пора обедать. Пошли в столовую.

Но на полпути попался Костин и увел Трошина куда-то за собой. В столовую Сокольников пришел один. Коллеги уже давно гремели тут ложками и подносами. Сокольников занял очередь за Демченко.

— А, это ты! — Демченко обернулся и почесал то место на затылке, куда Сокольников только что смотрел. — Уже знаешь новость?

— Какую?

— Трошин твой большим человеком становится. Утверждают его в должности зама. Я же говорил: далеко пойдет.

К обычному в таких случаях сарказму у Демченко примешивалась некоторая доля удивления. Как видно, он не ожидал, что Трошин пойдет так далеко и так быстро.

— А Ольгу — директоршу рыбного — привлекать не будут… — сказал вдруг Сокольников.

— Да, — откликнулся Демченко без всякого интереса.

— Если Азаркина от своих показаний откажется?

— Значит, откажется, — заключил Демченко.

— Это же неправильно!

— Подай-ка мне тот салат, — показал пальцем Демченко. — Сколько он стоит? Двадцать три копейки? И за что только деньги дерут!

— Так что вы думаете насчет этого, Михаил Федорович?

— А что мне думать! У меня своих дел хватает, — брюзгливо сказал Демченко. — Если каждый думать будет… Ты, Сокольников, тоже своими бы делами лучше занимался. И дай мне компот. Вон тот, с ягодами. Сколько стоит? Восемь копеек? Подумать только!

Вот и Демченко давал те же советы. Может, и вправду так надо? Сокольников медленно водил ложкой по тарелке и уговаривал себя. В конце концов, совесть у него чиста. Лично от него ничего не зависит. Да и стоит ли вообще переживать? Буква закона будет соблюдена. По большому счету говорить-то не о чем…

Но доводы отчего-то не убеждали, мутный осадок в душе не рассеивался. Наверное, он просто не годится для такой работы, уныло подумал Сокольников. Не умеет воспринимать жизнь такой, какая она есть, без всякой романтики. Это просто реальная повседневность. Трошин, Демченко, Костин, да вообще все кругом, умеют, а он — нет.

— Привет, стажер, — сказал вдруг над ухом знакомый голос. — У тебя свободно?

Рядом стоял Викторов, сосредоточенно смотрел на свой поднос, стараясь не расплескать чай, налитый вровень с краем стакана. В форме, белой рубашке — едва узнать. Сокольников обрадовался.

— Саша! Здравствуй! Давно тебя не видел.

— Дела, — лаконично ответил Викторов. — Сам как?

— По-всякому, — махнул рукой Сокольников, а потом с ходу принялся рассказывать о событиях последних дней.

Сбивался, то и дело перескакивая на второстепенные детали, но Викторов не перебивал, слушал внимательно, а к концу рассказа даже есть перестал. Помрачнел.

— Трошин, — сказал он. — Дело по «Стройдетали» он тогда лихо раскатал. По бревнышку. Раз-два — и словно ничего не было.

— Формально все вроде в порядке…

— Формально-то? — переспросил Викторов. — Может быть… Только если это формально хоть раз как следует копнуть… Но копать никто не будет. Никому это не надо. Разве можно! Директор лучшего в районе магазина — преступник. А куда смотрели районные власти? Как допустили? Где работа с кадрами? И там, выше этого, тоже не нужно. Назначал ее на должность торг — а это уже городское звено. И тоже просмотрели. Поэтому самое лучшее для всех — спустить дело на тормозах. А Трошин с Гайдаленком с этим прекрасно справятся. Квалификация у них есть.

— Трошина заместителем начальника отдела назначают, — сообщил Сокольников.

— Я уже слышал, — кивнул Викторов. — Быстро темп набрал.

Он покачал головой и грустно усмехнулся.

— Ты же этого не знаешь, позже к нам пришел, — сказал он. — Как Трошин в передовики вышел. Не слыхал? Я сейчас расскажу.

Оказывается, на Доску почета Трошин попал после того, как вскрыл хищение в особо крупных размерах, которое совершила бухгалтер районной поликлиники. Хищение это было не из самых изощренных. Бухгалтер — сорокалетняя одинокая баба — начала потихоньку приписывать часы совместителям и, подделывая подписи, получать за них зарплату. Понемногу вошла во вкус, принялась красть совсем уж без оглядки — эх, одну жизнь живем!

Появились у нее «мертвые души» в штате, двойные выплаты отпускных и многое другое, что элементарно вскрывалось любой мало-мальски квалифицированной ревизией. Так оно и случилось. Едва пришедший с плановой проверкой ревизор копнул документацию, бухгалтерша страшно перепугалась и побежала в ОБХСС с повинной. Попала на Трошина — так уж случай распорядился, — он с ней и разбирался. Принял от нее, как положено, заявление о явке с повинной, оформил все и отпустил. А потом вместе с Чанышевым они сочинили целый роман. По нему выходило, что Трошин уже давно держал на примете бухгалтершу-расхитителя. Негласно документируя доказательства и через своих определенных лиц проводя огромную психологическую работу, чтобы уговорить преступницу покаяться добровольно. Отдел тогда срочно нуждался в громком деле, хорошей реализации — перед тем на городском совещании Чанышева поругивали за ослабление работы…

В таком виде дело и ушло наверх. Очень скоро Трошина, Чанышева, а заодно с ними и Костина премировали. Трошин к тому же сделался передовиком местного значения.

— Здорово, — с некоторым почтением сказал Сокольников.

— Учись. — Викторов прихлебывал остывший чай. — Не так важно сделать, как показать. Великое умение. Мы-то посмеивались вначале. И Трошин, кстати, вместе с нами хохотал.

— И тебе так приходилось «показывать»? — спросил вдруг Сокольников.

— Вообще это у меня получается неважно, — признался Викторов. — Так, если по мелочи.

— Черт знает на что тратим фантазию.

— Не так уж ее много и требуется, — возразил Викторов и поднялся. — Мне пора. Я ведь тут на совещании…

— Так что же делать, Саша, как ты считаешь?

— Особо ничего и не сделаешь, — Викторов пожал плечами. — Можно, конечно, попытаться шум поднять. Обратиться в министерство, городскую прокуратуру. Но если трезво все взвесить — шансов ноль. Крупного шума не получится. Успеют все спрятать. А может, и прятать не станут… А тебя отсюда выпрут, это точно. Шумливые не нужны. Одному я все же рад: Зелинский попался наконец. Его-то уж теперь вытаскивать не станут. Так что хватит на первый раз и Зелинского…

* * *
Разговор этот не то чтобы совершенно успокоил Сокольникова, но на душе стало немного легче. В самом деле, не все так и плохо. Время покажет. Черт с ней, с Ольгой, если нельзя по-другому. Может, и ее черед когда-нибудь придет. Может, жизнь несколько переменится, что всем жуликам и в самом деле тошно станет. Только вряд ли это будет скоро…

* * *
— Сокольников, привет, это Гайдаленок! А Трошин где? Уехал в главк? Ах ты черт!

Телефонная трубка замолчала, и Сокольников уже собрался ее положить, как вдруг Гайдаленок сказал:

— Слушай, ты поднимись ко мне. Тут с вашей подопечной проблемы. Ты в курсе, как я понимаю.

— Ладно, — вяло ответил Сокольников, не успев толком понять, что Гайдаленок имел в виду.

Он запер в сейф документы и поплелся на третий этаж.

В кабинете у Гайдаленка сидела Надежда Азаркина. Все в том же, слишком свободном для нее платье, которое она безостановочно теребила на коленях.

— Проходи, садись, — показал на стул Гайдаленок.

Они расположились напротив Азаркиной словно трибунал в неполном составе.

— Вы поймите, Надежда Витальевна, — ласково заговорил Гайдаленок, — все это в ваших же собственных интересах. Зачем нам осложнять и без того непростое положение? К чему вам брать на себя лишние эпизоды? Ну, с Зелинским все ясно. И монеты мы у него нашли. Тут, как говорится, — он сочувственно повел руками, — из песни слова не выкинешь. А второй эпизод совершенно неясен. Кроме ваших слов, у нас фактически ничего нет.

— Я всю правду сказала, — слабо откликнулась Надежда.

— Это я понимаю, — заверил Гайдаленок. — Только ничем не подтверждается. И супруг ваш, — тут Гайдаленок сделал удивленное лицо, — говорит теперь совсем по-другому. А значит, этого эпизода могло и не быть. Ведь так?

— Я сказала все, что было, — механически повторила Азаркина, совершенно не воспринимавшая, кажется, построений Гайдаленка.

Тот нетерпеливо поерзал на стуле.

— Поймите, самое главное вот в чем: если у вас только один эпизод — решение суда может быть в одном аспекте. А если два — совсем в другом. Это уже гораздо серьезнее.

— Пусть, — равнодушно сказала Надежда. — Что будет, то будет. Надоело.

— Вот вы какая странная, ей-богу, — начал нервничать Гайдаленок. — Сокольников, может, ты ей объяснишь, в чем тут разница?

— Действительно, — неуверенно начал Сокольников, — чем меньше эпизодов, тем для вас лучше…

— Лучше не станет, — в голосе Азаркиной появился вызов. — Да и не надо мне лучше.

— А дети? — Гайдаленок привстал для убедительности и потянулся к ней ближе. — Надежда Витальевна! Дети вас что же, не волнуют? Что станет с детьми в случае чего?

— Дети… — Надежда тускло взглянула на него и опустила голову. — Что вам мои дети…

В молчании прошла минута.

— Так что же я должна делать? — спросила она без всякого интереса.

— Да ничего же, объясняю я вам, — облегченно вздохнул Гайдаленок. — Просто исключим этот эпизод с Ратниковой. Напишем еще раз протокольчик. С моей стороны это нарушение. Но я сознательно на него иду, учитывая ваше положение. Люди ведь мы…

Внезапно Гайдаленок замер под пристальным и напряженным взглядом Азаркиной.

— Люди? — с удивлением повторила она, а голос уже звенел надрывными нотами. — Врешь ты все! Плевать тебе на людей! Еще детей вспомнил! Торгашка вас всех купила. И тебя, и Николая. Он вчера весь вечер передо мной червонцами тряс, уговаривал. Все вы…

— Азаркина! — грозно возвысил голос Гайдаленок. — Думайте, что говорите! За такие речи, знаете…

— Всех она вас купила. — У Надежды на скулах пробились нездоровые красные пятна, силы ее иссякли, теперь она говорила тихо, но не менее твердо. — Все вы одного поля ягоды. Не буду ничего переписывать. Делайте что хотите. Я к прокурору пойду!

— У меня нет слов! — Гайдаленок повернулся за поддержкой к Сокольникову, но тот, кусая губы, глядел куда-то в пол. — Я к вам по-хорошему хотел подойти, вы понимаете? По-человечески. Но если дело принимает такой оборот, я еще посмотрю, как поступить. Неоднократная перепродажа валютных ценностей! Учтите, вам могут изменить меру пресечения.

— Делай что хочешь, — с тихой ненавистью сказала Надежда.

Сокольников понял, что и он, и Гайдаленок, и все, кто работал здесь, в этом доме, стали для нее вдруг причиной всех ее бед, всей ее неудавшейся, поломанной жизни. Надежда выплескивала всю свою горечь, копившуюся долгие годы, все отчаяние и в них же черпала силы, и оттого не существовало сейчас никого и ничего, что могло бы переломить ее решимость. Сокольников почувствовал это, понял и сейчас лихорадочно подыскивал подходящие слова, чтобы хоть как-то успокоить Надежду, прервать тягостную сцену.

— Ну, как желаете, — угрожающе проговорил Гайдаленок и подвинул к себе бланк задержания. С демонстративной тщательностью он принялся его заполнять, приговаривая: — Придется вас задержать, Азаркина. На основании соответствующей статьи закона. А как же?

— Ты что, серьезно? — изумился вполголоса Сокольников.

— Вполне, вполне. — Гайдаленок заполнил очередную строчку и полюбовался, как получилось.

— Что ты делаешь?.. — попытался остановить его Сокольников, растерянно улыбаясь, стремясь свести все к шутке, но Гайдаленок ответил таким сухим и пренебрежительным смешком, что Сокольников мгновенно, без всякого перехода пришел в ярость.

— С ума сошел! Совсем свихнулся?! — гаркнул он, позабыв, что этого не следовало бы делать в присутствии Азаркиной.

Гайдаленок удивился, но тут же взял себя в руки.

— Прошу выйти… — холодно произнес он. — Вы мне мешаете. Мы еще поговорим о вашем поведении у руководства.

— У руководства?! Поговорим! И немедленно! — Взбешенный Сокольников выскочил из кабинета, вихрем пролетел коридоры лестницы, проскочил мимо секретарши, сделавшей слабую попытку заступить ему дорогу, и рванул на себя дверь начальника управления.

* * *
Среди руководителей районных управлений Тонков был самым молодым. Не только по времени работы в районе, но и по возрасту. Это составляло предмет его гордости. Тонков не считал свою нынешнюю должность вершиной карьеры и делал все, чтобы показать: он способен на большее. Некоторые считали его склонным к карьеризму, но это было не так. Тонков, скорее, принадлежал к той категории неглупых рассудочных людей, которые способны весьма точно оценивать собственные возможности и в соответствии с такой оценкой выбирать кратчайшие пути к намеченной цели, не то чтобы пренебрегая при этом соображениями морального порядка, но отдавая предпочтение сиюминутной целесообразности. В общем, Тонков был прагматик…

Работа отдела БХСС интересовала его лишь во вторую очередь. И райком, и городское начальство судили о деятельности милиции прежде всего по уровню уличной преступности и количеству преступлений, оставшихся нераскрытыми, — на это их ориентировали листки сложившейся статотчетности. За выправление дел в районе именно с этой точки зрения и взялся Тонков, когда получил назначение. Он был опытным, способным работником и умел организовать дело не жалея ни себя, ни подчиненных. Несколько месяцев подряд уголовный розыск работал практически без выходных. Все сотрудники управления день и ночь патрулировали горячие точки — и кривая преступности медленно поползла вниз. Статистику, правда, сильно портила близость вокзала, но тут уж ничего поделать было нельзя.

О работе отдела БХСС Тонков знал: по общегородским показателям отдел находится где-то в золотой середине, и этого — плюс ежедневная информация на оперативках — ему было достаточно.

Оттого Тонков в общем-то не очень нажимал по этой линии, прослыл среди коллег Сокольникова едва ли не либералом.

Обладая профессиональной памятью, Тонков сразу же вспомнил и дело, о котором рассказывал ему этот похожий на мальчишку опер, и все сопутствующие обстоятельства. Он слушал, с трудом сдерживая досаду: к завтрашнему дню предстояло подготовить выступление в депутатской комиссии, времени оставалось в обрез. Теперь же приходилось отвлекаться и переключать внимание без всякой необходимости.

— Подождите, — прервал он Сокольникова на полуслове. — Вам разве неизвестно, что следователь сам выбирает меру пресечения? С какой стати вы вмешиваетесь?

— Я не вмешиваюсь, — запротестовал Сокольников. — То есть вмешиваюсь, конечно. Вернее, прошу вмешаться вас. Гайдаленок собирается арестовать Азаркину только потому, что она не желает по его указке менять своих показаний.

— Зачем ему надо, чтобы она меняла показания?

— Чтобы вывести из дела Ольгу… то есть Ратникову — директора рыбного магазина.

— Ратникову? — переспросил Тонков и посмотрел на Сокольникова внимательнее. — А как вы об этом узнали?

— Да я же сидел в его кабинете. А еще раньше Трошин сказал мне примерно то же.

— Трошин? Что вам сказал Трошин? Вы яснее выражайтесь.

Не зря ли он все это затеял, на мгновение мелькнуло в голове у Сокольникова, но отступать было поздно, и он рассказал все. Особенно про телефонный звонок насчет Ратниковой от какого-то высокого начальства.

— И кто же звонил? — поинтересовался Тонков.

— Я понял так, что звонили Костину…

— Это он вам сообщил?

— Нет, но…

— Не надо городить чепухи, — раздраженно сказал Тонков. — Нужно отвечать за свои слова и не пользоваться слухами.

Сокольников слегка смешался.

— Я отвечаю за свои слова, — с обидой сказал он. — Я не знаю, кто звонил и кому…

Он тут же почувствовал, как двусмысленно это прозвучало, но не особенно огорчился.

— …Зато мне известно, что следователь Гайдаленок сам или по чьему-то указанию совершает явную несправедливость. Этого нельзя допустить.

— У вас все? — холодно поинтересовался Тонков.

— Все.

— Идите. — И, увидев, что Сокольников не трогается с места, добавил чуть мягче: — Я разберусь с этим вопросом. Идите.

Сейчас Тонков испытывал нечто вроде сочувствия к этому зеленому парню. И на несколько секунд даже пожалел, что самому ему до выслуги еще остается целых шесть лет и приходится постоянно об этом помнить. Однако такие мысли мешали сосредоточиться, и Тонков их прогнал. Впрочем, нет. Вначале он еще раз отложил ручку и вызвал по селектору начальника следственного отдела и Костина. Вопрос этот следовало решить не откладывая.

* * *
Давным-давно Трошин усвоил одну очень важную истину: быть искренним можно только наедине с самим собой. Искренность, обращенная вовне, не что иное, как слабость, ибо стремление излить душу и покаяться возникает, как правило, в состоянии неуверенности и в период неудач. А посему искренность — первейший признак того, что носитель ее — неудачник.

Трошин пришел в милицию после тщательного выбора профессии и никогда никому не признавался, что выбор оказался ошибочным. Воспоминания о детстве и отрочестве, проведенных в тесноте московской коммуналки, вызывали у него брезгливость. Он родился в семье неудачников. Отец — нервный неудачник инженер заштатного НИИ, ненавидевший свою работу, свой мизерный оклад и чужие успехи. Мать — болезненная, с коричневыми от никотина пальцами, и такая же нервная неудачница педагог, нашедшая последнее прибежище своему неудовлетворенному честолюбию в кресле инспектора роно. Оба они, сколько помнил Трошин, постоянно и сладострастно изливали друг на друга обвинения в несостоявшейся судьбе и загубленной жизни, неумении наладить быт, сэкономить семейные средства, починить неисправный утюг и разморозить холодильник без обязательной лужи на паркете.

К десятому классу Трошин окончательно понял, что самим фактом своего рождения обречен к продолжению скорбного рода неудачников: социальная ничтожность его родителей делала для Трошина недоступной массу жизненных ценностей — от престижного вуза до импортного костюма. Единственное, на что оказалась способна мама-инспектор, это определить его в английскую спецшколу. Еще он твердо уяснил, что на жизненном пути вправе рассчитывать только на свои собственные силы.

Трошин был весьма симпатичным юношей и знал это. Тем более его тяготила хроническая нехватка денег, модной одежды и всех прочих свидетельств принадлежности к избранному кругу, чьи отпрыски подъезжали к школе на отцовской персоналке, лето проводили в черноморских пансионатах, а уик-энды в веселой компании на обширных дачах с городским телефоном.

Одно время он всерьез прикидывал: не заняться ли фарцовкой, гарантировавшей легкий и быстрый финансовый успех. Пересилили опасения конфликта с милицией, а также привитого-таки родителями-неудачниками недоверия к сомнительным гешефтам.

Он решил не искушать судьбу и после неудачной попытки штурмовать МИМО отправился служить в армии, отложив все серьезные решения на будущее.

Служил хорошо. Одним из немногих сумел наладить паритетные отношения со «стариками» и удостоиться благосклонного внимания батальонного начальства. Его даже избрали секретарем комсомольской организации — сказалась тут в немалой степени и представительная, располагающая внешность. А к концу службы Трошин получил возможность выбирать, по какой стезе ему двигаться в дальнейшем. В качестве альтернативы военному училищу имелось еще милицейское.

После короткого колебания первое он отверг — в памяти накрепко сохранилось презрение к «солдафонам», культивируемое недостижимым кружком школьной элиты. Милиция — это то, что надо, решил Трошин. Это немалая власть, престижная профессия, уважение и даже страх окружающих. К сожалению, характер своей будущей работы он представлял себе в основном по детективам и уже на втором курсе Высшей милицейской школы должен был признать, что неведение его изрядно подвело. Истинная власть исходила совсем из других сфер. Насчет престижности вопрос тоже был весьма спорным. Работа же предстояла каторжная и неблагодарная. Но менять что-либо было уже поздно. Трошин закончил школу милиции и вернулся в отчий дом.

К тому времени родители все же получили двухкомнатную квартиру, и, хотя напряженность в отношениях супругов существенно упала, Трошин не стал долго обременять их своим присутствием. В тот же год он женился на бывшей однокласснице — дочери солидного торгового работника, отвалившего молодым в качестве свадебного подарка вполне приличную кооперативную квартиру, притом полностью обставленную. С женой Трошину повезло. Девчонка не в пример своему папаше попалась скромная и тихая, к тому же она была по-настоящему влюблена в своего рекламно-красивого мужа.

Кружок школьной элиты давно распался. Все его члены перекочевали в новые кружки, разбрелись по городам и весям, но в памяти и сознании Трошина кружок этот продолжал существовать как некий эталон, как витринный восковой фрукт, пробуждающий у покупателя вожделение и одновременно напоминающий о своей недостижимости.

И все же Трошин не терял надежды. Реальный путь был только один — неудержимый служебный рост. Любой ценой. И онработал не за страх, а за совесть. И одновременно приглядывался, прислушивался, вникал и подмечал, определяя мельчайшие тонкости служебных отношений и свое в них точное место.

Наибольшая опасность его планам исходила как раз от искренних. Искренний, не ощутивший взаимности, имеет полное основание тебе не доверять. Этого Трошин допустить не мог. Довольно скоро он научился стопроцентно имитировать надлежащую степень искренности. Почти. С некоторыми, вроде Викторова, это не проходило.

Движение наверх — это результат тончайшей и сложнейшей политики, сложившейся даже на таком примитивном уровне, как районное управление внутренних дел. Слишком много нитей — внешних и внутренних — определяют его существование. Одни нити тянутся наверх и вниз, другие следуют параллельно почве, но кто может догадываться об их истинных точках где-то там, за горизонтом… Нужно очень хорошо разбираться в этом кружеве, чтобы ненароком не потревожить то, что не положено по рангу. Трошин считал, что разбирается неплохо.

И вот теперь некто Сокольников, несмышленыш и романтик, перся, словно бегемот в посудную лавку, угрожая все перепутать и принести не столько неприятности, сколько утомительные и ненужные хлопоты. Сокольников тоже принадлежал к семейству искренних. Только был еще молод и глуп. Не то чтобы Трошина всерьез беспокоила буза, которую тот поднял, — все это элементарно гасилось своими силами. Но досаду Трошин испытывал. Сокольников портил первые впечатления от деятельности Трошина в качестве руководителя. Он мог вызвать неудовольствие и раздражение многих, от кого зависело продвижение Трошина по служебной лестнице. Поэтому Трошин решил принять кое-какие меры, надеясь, что решение это получит хотя и негласное, но высокое одобрение.

Лучше всего было бы убрать Сокольникова из отдела. Выгнать или вынудить уйти. Но как? То, что с иными проскакивало гладко, с Сокольниковым легко пройти не могло. На редкость и возмутительно наивен Сокольников и вызывающе чист. Не обзавелся знакомцами в торговых точках и на работу не является с запахом алкоголя. Посему нажимать без повода либо создавать повод искусственно — опасно. Не знающий удержу Сокольников может поднять шум. Наверняка поднимет. Толку от шума, разумеется, будет ноль, но шум есть шум. Лишнего шума следует избегать. Значит, нужно ждать случая.

Трошин не стал излагать свои соображения Костину — тот не политик. Даже отговорил его, разобиженного выволочкой от начальника управления, давать Сокольникову втык за инициативу.

А Сокольников, по правде говоря, чувствовал себя эти дни неуютно. Его не оставляло ощущение беспокойства, с ним он засыпал и просыпался. Даже мать приметила, уже дважды приходилось отговариваться усталостью и чем-то там еще. Сокольников понимал, что оказался нарушителем неписаного закона, согласно которому не полагалось ставить своих руководителей в неудобное положение перед вышестоящим начальством, даже если они этого заслужили. И хотя Тонкову он жаловался на следователя Гайдаленка, выходило так, что заодно подвел и Костина, и Трошина. А ведь если они и делали что-то не так, то ведь не по своей воле.

Арестовывать Азаркину никто не стал. Но Сокольников не считал это своей победой. Возможно, размышлял он, Гайдаленок и не собирался ее арестовывать. Только хотел припугнуть и переборщил. Тогда в действиях Сокольникова вообще не было никакого смысла.

Ни Трошин, ни Костин словом не обмолвились о происшедшем. Вообще внешне как бы ничего не случилось. Только в отношениях с Гайдаленком появилась некоторая натянутость, но на это было наплевать, встречались они разве что в столовой, да и то не каждый день. Единственно, что по-настоящему переменилось, — так это степень участия Сокольникова в деле Азаркиной. Сейчас он знать не знал, что там происходит. Никто с ним об этом не разговаривал и никаких поручений не давал. Честно говоря, Сокольников был даже рад. Ему вообще больше не хотелось ничего слышать об этом деле.

К тому же сейчас он был сильно занят. Костин передал ему для проверки анонимное заявление на спекулянтов с колхозного рынка. Таких заявлений в отдел уже поступило штук пять, предыдущим проверяющим поймать спекулянтов не удавалось, и заявления списывались как неподтвердившиеся. Однако факты в заявлениях, по всей видимости, излагались верно, — писал некто хорошо обо всем осведомленный — то ли недовольный конкурент, то ли работник рынка. Факты, правда, были безадресные и трудно проверяемые.

Вот и в этом заявлении вновь говорилось, что некие люди по кличкам Тофик, Али-баба и Рачик торгуют на рынке овощами и фруктами, которые сами не выращивают, а скупают на других рынках. Работают они со «своими таксистами», хорошо им приплачивают за это, а гуляют обычно в ресторане на Новом Арбате.

Тщательно изучив заявление, Сокольников ничего другого придумать не смог, как только пойти на рынок. Два дня кряду, с утра до вечера, он болтался там, но никаких преступников, естественно, не обнаружил. Тем не менее на третий день ему повезло. Познакомился со старушкой, что каждый день продавала семечки в крытом ряду у самых ворот. Познакомился потому, что сам у нее семечки не раз покупал. Собственно, это она с ним познакомилась. «Я смотрю, ты все ходишь, все ходишь, сынок, — сказала она как-то весьма сочувственно. — Из милиции, наверное?»

Оказалось, знает она многих на этом рынке, и Тофика, и Рачика, и Али-бабу тоже знает. По словам старушки, давно уже подмечавшей скуки ради многое вокруг себя, спекулянты предпочитали сравнительно небольшие партии товара подороже, вроде ранних помидоров, мандаринов или гранатов. По масштабам эти трое не являлись особо крупными дельцами, работали ежедневно не покладая рук.

Еще через пару дней Сокольников выяснил, что товар они завозят на рынок по утрам и главная трудность разоблачения заключается в том, что обязанности они между собой предусмотрительно делят. Если двое только скупали, то третий исключительно продавал. Доказать, таким образом, связь «скупки» и «перепродажи с целью наживы» становилось весьма затруднительно, на что спекулянты и рассчитывали.

Торговал Рачик. Часов в семь утра он занимал свое постоянное место на главной «площади» рынка. К этому времени за прилавком уже стоял десяток ящиков плодов и овощей, заботливо подготовленных его партнерами. Тофик и Али-баба к прилавку близко не подходили, весь день сидели в шашлычной напротив рынка и только изредка наведывались посмотреть издали, как идут дела. Часам к четырем товар расходился. Рачик присоединялся к своим компаньонам, и все вместе они отправлялись отдыхать.

По просьбе Сокольникова милиционер из местного отделения в два приема проверил у всей троицы документы. Тофик, Рачик и Али-баба как один предъявили военные билеты и справки, поясняющие, что они приехали с берегов Каспийского моря на лечение сложных желудочных болезней. По их упитанным загорелым лицам трудно было сделать вывод о слабости их здоровья, но справки были совсем свежие, — видимо, их регулярно обновляли спекулянтам какие-то верные друзья. Разумеется, они приехали в Москву «только вчера и ночевать будут в га-астынице или на вокзале».

На самом деле их штаб-квартира располагалась на Селигерской улице. Там они снимали комнату у одинокой старушки, которая обеспечивала прибавку к своей скромной пенсии за счет таких вот гостей столицы — не слишком приятных, но безусловно денежных. Однако выяснить это Сокольникову удалось лишь на четвертые сутки почти непрерывной работы. Вместе с приданным ему в помощь Коротковым Сокольников по всему городу таскался за друзьями-спекулянтами в отдельской машине, уточняя их излюбленные маршруты, терпеливо дожидался окончания гуляний у ресторанов, пока наконец не убедился, что дом на Селигерской улице и есть та исходная точка, с которой Тофик, Рачик и Али-баба начинают свои коммерческие походы. Туда Сокольников и приехал еще засветло утром пятого дня.

Поднимались трудолюбивые спекулянты рано. В пять утра вся троица появилась на пустынной улице в ожидании такси. Очень многое сейчас зависело от того, кто из них уедет первым. Если Тофик с Али-бабой, то есть опасность, что Рачик может заметить устремившийся в погоню за компаньонами «хвост», — на улице движения никакого, только дурак не поймет, что за «Волга» отчаливает вдруг из скверика напротив.

Тем не менее повезло. Сначала укатил все же Рачик. Оставшиеся двое ждали машину еще минут пять, а когда их такси «пикап» подъехало, направились в сторону Ленинградского шоссе. Стало ясно, что они нацелились сегодня на какой-то пригородный рынок — в Химках или Калининграде. Поэтому можно было не маячить у них за спиной и двигаться на максимальной дистанции.

На машине сегодня работал Гена — невыспавшийся и хмурый, но вполне собранный. Дорога была пуста, ругать Гене было некого, и он в основном молчал, так что Коротков на заднем сиденье даже задремал. Вместе с ними в машине ехали два паренька — члены комсомольского оперативного отряда, привлеченные загодя к завершающему этапу операции, — очень серьезные и взволнованные.

Сокольников вспомнил, как волновался точно так же каких-нибудь два-три года назад, участвуя в подобных операциях. Вспомнил и усмехнулся с ощущением превосходства и одновременно ностальгической грустью по утраченному прошлому.

Светало. Машина со спекулянтами действительно свернула к Химкинскому рынку. Пока все шло как и предполагалось. Гена остановился за квартал. Сокольников и Коротков в сопровождении своих помощников парами пошли к воротам. Такси «пикап» стояло здесь с включенным счетчиком. Водитель дремал в ожидании своих клиентов. Рынок был еще закрыт, но калитку в воротах никто не охранял, и попасть на территорию удалось без всякого шума.

Лучшие места за прилавками конечно же были заняты еще с вечера. Хозяева излишков личной сельхозпродукции готовились к встрече покупателей, распаковывали ящики, наполненные дарами солнечных краев и республик, вскрывали мешки с плодами Нечерноземья, устанавливали весы и наряжались в белые фартуки.

Тофика и Али-бабу Сокольников сразу приметил. Азартно жестикулируя, они вели торг с мрачным колхозником-грузином. Тот молча слушал, кивал, вроде бы соглашался, потом произносил короткую фразу, вызывавшую взрыв возмущения, новый поток слов и бурю жестов. Так продолжалось минут десять. Али-баба и Тофик поочередно порывались уйти в знак несогласия с позицией оппонента, но дело, как видно, шло к соглашению. В конце концов мрачный колхозник плюнул, махнул рукой и удалился с Тофиком в глубину прилавка для окончательного расчета. День у спекулянтов начался удачно.

Сокольников послал своего паренька-комсомольца с ответственным заданием накрепко запомнить в лицо того, с кем спекулянты торговались, а во-вторых, посмотреть, нет ли на его ящиках каких-нибудь специальных меток.

Паренек попался толковый. Возвратившись, доложил, что все в порядке, видел даже, как хозяин деньги пересчитывал, а ящики действительно помечены буквами «В. К.». Скорее всего, таковы были инициалы владельца.

Тофик и Али-баба тем временем уже резво таскали откупленный товар за ворота. Вначале они намеревались подать такси прямо к прилавку, однако сторож по утреннему часу не нашелся, и это тоже было Сокольникову на руку — проще ящики пересчитать. Четырнадцать ящиков с мандаринами миновали калитку — килограммов двести, не меньше, прикинул Сокольников. За счет разницы рыночных цен да непременной скидки за оптовую покупку сегодняшний навар спекулянтов может составить рублей триста.

Теперь можно было не спешить и не гоняться за такси по московским улицам — товар поедет на рынок к Рачику. Коротков и один из коодовцев остались побеседовать с продавцом, а Сокольников со вторым комсомольцем поехали за «пикапом». Впрочем, на магистрали Гена не выдержал. В два счета догнал и обставил такси так, что к месту они подкатили первыми.

Теперь уже Тофик и Али-баба вылезли из машины за квартал и независимо зашагали к рынку. Груз встречал у ворот Рачик. Показал водителю, к какому прилавку подъехать, бережно выгрузил товар. Весы и халат, разумеется, были у него уже наготове. Компаньоны наблюдали издали. Убедившись, что все прошло гладко, отправились, как обычно, в шашлычную.

Здесь Сокольников начал немного волноваться. Для завершения операции надо было спросить пару-тройку покупателей, чтобы зафиксировать новую цену товара, а потом задерживать всех троих спекулянтов одновременно, чтоб не убежали. Коротков же все не появлялся. Но вот наконец прибыл на какой-то попутке вместе с тем самым колхозником, мрачность которого достигла той границы, за которой уже вообще ничего существовать не могло.

— На кого же товар оставили? — шепотом спросил Сокольников, однако Коротков его успокоил.

Оказывается, торговать из Колхиды в Химки колхозник-грузин приехал вместе с женой, она осталась там всем распоряжаться, а хозяин мандаринов — Важа Маглакелидзе — хоть и мрачный, но нормальный дядька, грамотный, все правильно понимает, хотя и клянет себя не переставая, что из-за спекулянта потеряет напрасно столько времени, тогда как, наоборот, надеялся время сэкономить, сбыв оптом добрую треть привезенного товара.

В шашлычную Сокольников пошел вместе с двумя милиционерами из местного отделения. Шашлыки поджарить с утра еще не успели. Тофик и Али-баба лениво пили импортный рислинг, закусывая ломтиками вчерашней, подсохшей за ночь ветчины. Очередной проверке документов они не удивились и не напугались и, когда Сокольников объявил, что для выяснения придется ненадолго пройти в отделение, только плечами пожали и быстренько доели свою закуску. Сокольников боялся, как бы они не смылись по дороге, но спекулянты были убеждены, что у них все чисто, и бежать не собирались. Впрочем, милиционеры были ребята спортивные и крепкие и удрать бы им не дали.

Только в отделении, увидев составленные под лестницей ящики с мандаринами, они с тревогой переглянулись.

Конечно же они немедленно принялись все отрицать, иного ожидать было трудно. Ну и пусть их. Нужно было быстренько записать все, что они наплетут, провести опознание их личностей Маглакелидзе и комсомольцем-оперативником, затем сделать опознание ящиков и еще кучу всяких дел, сопровождая каждый шаг обильной перепиской. Словом, только успевай.

Тофик — его Сокольников начал опрашивать первым — сразу предложил взятку, а после того, как Сокольников с досадой отказался, подробно изложил легенду про внутренние болезни. Али-баба, наоборот, начал с болезней, но в конце все равно перешел на более близкий и понятный язык денежных знаков. В соседнем кабинете Коротков беседовал с Рачиком. Тот был не так эмоционален, как его коллеги, руками не размахивал и не горячился, на каждый вопрос томно поднимал к потолку глаза, вздыхал и лишь после этого грустным голосом начинал врать.

Но все это сейчас было несущественно. Гораздо важнее проделать кучу всяческих процессуальных мелочей — найти понятых и «фон» для опознания, составить протоколы, опросить общественников…

Важа Маглакелидзе показал, что Алекперов (Тофик), расплачиваясь с ним за мандарины, доставал деньги из бумажника ярко-желтой кожи. Обыскивать пока нельзя, надо попросить предъявить личные вещи, зафиксировать бумажник соответствующим протоколом и снова провести опознание, теперь уже бумажника.

— Ребята, вы бы побыстрей закруглялись, — уже второй раз сказал Сокольникову зам. начальника отделения. — Вы же нам работать не даете, все кабинеты позанимали!

Действительно. Надо перебираться в отдел. Вот только мандарины сдать в магазин. Стоп! Ящики-то не опознали еще!

Сокольников вновь побежал искать понятых, выскочил на улицу к остановке трамвая и вдруг застыл на месте, сразу обо всем позабыв. Сразу все вспомнив.

Мимо него трудной старческой походкой шла свекровь Надежды Азаркиной.

— Здравствуйте, — пробормотал Сокольников.

Старуха остановилась, взглянула на него прямо и строго, затем обошла, как если бы Сокольников был телеграфным столбом, и зашагала дальше. Сам не зная почему, Сокольников пошел с ней рядом. Шли так целый квартал. Наконец старуха снова остановилась.

— Что вам нужно, молодой человек?

— Я просто хотел узнать… Вы меня помните?

— Я все помню, — ясным голосом сказала старуха. — Что вы хотите?

— Как ваши дела? — брякнул Сокольников. Старуха пожевала губами:

— Вам лучше знать.

— Понимаете, я сейчас занимаюсь другим делом и…

— Надежда в больнице, — объявила старуха и опустила голову. — Третьего дня себя жизни решить хотела.

— Как! — ахнул Сокольников. — Почему?

Старость лишает лица подвижности, но все, что хотела высказать старуха, отразилось в ее взгляде. На Сокольникова излились скорбь, жалость, гнев, презрение — и он в смятении отшатнулся.

Медленно побрел в отделение. А там уже командовал Трошин. Он прибыл вместе со следователем, руководил уверенно, всем сразу стало понятно, кто тут самый главный и ответственный товарищ.

* * *
Надежда лежала на койке у стены. Под глазами синее с желтым, туго перебинтованные в запястьях руки поверх одеяла. Сокольников взял стул и тихонько сел у изножья. Надежда безразлично повела на него взглядом и снова уставилась в потолок.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Сокольников, не надеясь особо на ответ.

— Нормально.

— Зачем же вы так, Надя!

— Вам-то не все равно!

— Нет.

Она искоса посмотрела на него и недоверчиво усмехнулась:

— Почему?

Сокольников не знал, что ответить. Вернее, не знал, как объяснить Надежде все, что происходило за эти дни, все, о чем пришлось передумать.

— Нельзя, нельзя так, — сбивчиво заговорил он. — У вас дети, вы не одна. Нельзя одной решать за всех.

— Вы зачем пришли? — перебила его Надежда. — Уговаривать? Не стоит. Я и так все скажу, как надо. Не беспокойтесь. На вашу торгашку показывать не буду.

— Я совсем не из-за этого! — Сокольников протестующе затряс головой, пугаясь, что Надежда ему не поверит. — Просто я хотел навестить… Мне не все равно, поверьте, если человек вдруг так… Всякое в жизни случается. Я вам помогу… Пойду к прокурору города, в конце концов… Вы не должны так ко всему относиться…

— Что вы от меня хотите, я не пойму? — со странным детским недоумением сказала Надежда. — Это, — она приподняла руки, показывая Сокольникову свои бинты, — это так, глупость. Не знаю даже, как получилось. По слабости. Навестить пришли? Да разве так навещают? Навещают с апельсинами. Или с цветами хотя бы.

Только сейчас Сокольников ошеломленно сообразил, что действительно пришел с пустыми руками.

— Ну а если без цветов, значит, по делу, — продолжала Азаркина. — Из-за торгашки. Но я уже сказала.

— Наоборот! — горячо возразил Сокольников. — Я убежден, что она должна получить по заслугам. И я вам обещаю, что добьюсь этого. Я не хочу, чтобы вы думали обо мне, будто…

Изумленный взгляд Азаркиной остановил его на полуслове.

— Да вы что! Зачем мне это? Мне ведь еще в тот день знающие люди все объяснили. Чем меньше я продала монет, тем для меня лучше. Что ж я, не понимаю?

Теперь пришел черед удивиться Сокольникову.

— Тогда… — растерянно сказал он, — зачем же вы это сделали?..

— Зачем? — Надежда растянула губы в усталой улыбке. — Надоело все. Одна грязь кругом, без просвета. Все одним миром мазаны. И те, и эти… По слабости характера, наверное…

— Не надо так думать, — быстро проговорил Сокольников. — Я действительно хочу вам помочь. Пока еще не знаю как…

— Передачки в тюрьму носить будете? — В глазах ее мелькнула на мгновение слабая тень кокетства. И тут же исчезла. — Да ладно вам. А вообще, если хотите знать, те монеты Николай торгашке продавал. Он у меня монеты отнял и сам продавал. Все при мне происходило. Он бы и без меня ей продал, да побоялся, что с ним она не станет дела иметь. И денег мне отдал всего двадцатку…

— Так что же вы молчали? — поразился Сокольников. — Это же все совершенно меняет!

— А, меняет — не меняет! — Она вяло шевельнула рукой. — Может, жалко его стало. Ему в следующий раз из тюрьмы не выйти. Он же насквозь больной. Язва у него, печень… В общем, так.

— А детей разве не жалко? — допытывался возмущенный Сокольников. — Себя не жалко?

— Всех жалко, — согласилась Надежда и внезапно с раздражением: — Да что вы ко мне привязались! Какое вам дело!

В палату заглянула медсестра.

— Товарищ, вам пора на выход. У нас обед.

Сокольников поспешно поднялся.

— Вы поправляйтесь, не падайте духом, — бормотал он незначащие фразы. — Я к вам еще зайду, если вы не против…

— Пожалуйста, — в присутствии медсестры Надежда мгновенно и неуловимо переменилась. — Мне не жалко, заходите…

Интонацией, взглядами, движениями она словно бы вела давний женский спор, пыталась доказать, что и у нее не все еще потеряно, что не кончилась жизнь, — вот и молодые люди даже приходят навестить. Она старательно играла эту простенькую, но очень важную для нее партию и не видела, что медсестра — красивая и рослая девчонка, ко многому еще равнодушная в своей безмятежной молодости, — просто не замечает игры Надежды, как не замечают пассажиры скорого поезда массы мелких и не очень важных деталей, из которых складывается пейзаж, поминутно меняющийся за окном…

* * *
Азаркину и Зелинского судили в конце октября. Погода стояла славная — теплая и без дождей, хотя по ночам понемногу примораживало.

Районный народный суд располагался в старом трехэтажном доме на тихой улице. Зданию требовался изрядный ремонт, да и вообще поговаривали, что нарсуд скоро должен перебраться в другое помещение. Но пока судебные заседания по уголовным и гражданским делам проходили в этих маленьких залах, похожих на игрушечные. Посетителей на процессах обычно было немного. Два-три любопытствующих пенсионера, немногочисленные родственники подсудимых. А для случаев посложнее был в здании зал и побольше.

Надежду и Зелинского судили в маленьком — на третьем этаже, со сплошь скрипящим паркетом. Сокольников пришел рано и занял место в самом уголке. Тут же к нему подсел пенсионер — из постоянных посетителей. Пенсионер был не прочь блеснуть своей юридической подкованностью, но Сокольников прервал начавшуюся было беседу довольно невежливо. Пенсионер обиделся и пересел на другой стул.

Робко открыв дверь, вошла Надежда в темном платке со старой хозяйственной сумкой. Не решаясь присесть, остановилась у стенки, только сумку поставила на краешек стула. Вслед за ней свекровь и адвокат — молодой человек в больших очках и с черными, гладко зачесанными волосами. Адвокат сильно припадал на одну ногу, испорченную детским параличом, но держался очень уверенно, на подзащитную свою едва смотрел, все время встряхивал высоко задранным подбородком и цедил короткие фразы. Сокольников сразу же испытал к нему неприязнь.

Высокий и осанистый прокурор в ладной темно-синей форме, напротив, вызывал к себе уважение и доверие. Он сразу сел за свой стол, углубившись в бумаги.

В зале появились еще какие-то люди, и последним — Азаркин. Сегодня он был непривычно чисто выбрит и, безусловно, трезв. Даже белую рубашку надел. Он тоже чувствовал себя в суде уверенно. Осмотрелся, небрежно кивнул Сокольникову и уселся у окошка.

Из неприметной боковой дверцы вышла секретарша. Тугие ее бедра были оправлены в узкую черную юбку. Белая блузка при каждом движении налитого тела угрожающе натягивалась и едва не звенела от напряжения. Секретарша проверила по списку наличие свидетелей и сказала Надежде:

— Подсудимая, займите место.

Надежда, не выпуская сумки, послушно зашла за барьерчик.

— Сумку оставьте, подсудимая!

Надежда, съежившись, вернулась и отдала сумку свекрови.

Два милиционера ввели Зелинского. С виду он ничуть не переменился. Разве что немного побледнел. К нему тут же подошел его адвокат, и они принялись о чем-то негромко переговариваться.

— Встать! — скомандовала секретарша. — Суд идет!

И Азаркина, и Зелинский, с одинаково настороженными лицами, смотрели, как в зеленые кресла под большим, выкрашенным бронзовой краской гербом Российской Федерации рассаживаются те, кто должен будет решить их судьбу.

Судью — маленькую женщину с профессионально строгими чертами — Сокольников уже знал. Она рассматривала как-то одно его дело по спекуляции автомашинами и обошлась с подсудимым весьма сурово. Сокольникову было известно, что судья пользовалась плохой репутацией у районных уголовников, хулиганов и тунеядцев.

Судебные процедуры тем временем протекали своим чередом.

Свидетелей отправили за дверь и приступили к чтению обвинительного заключения.

— …Азаркина продала принадлежащие ей пять золотых монет царской чеканки гражданину Зелинскому, совершив тем самым деяние, предусмотренное частью первой статьи восемьдесят восьмой Уголовного кодекса РСФСР…

— Зелинский купил у гражданки Азаркиной пять золотых монет царской чеканки, совершив тем самым деяние, предусмотренное частью первой статьи восемьдесят восьмой…

Слегка наклонив голову, Зелинский внимательно и мрачно вслушивался в каждое слово. Надежда смотрела прямо перед собой округлившимся взглядом пойманного зверька и нервно теребила складки платья.

— Подсудимая Азаркина! Расскажите суду, что произошло пятнадцатого июля этого года.

— Пятнадцатого? — Надежда поспешно поднялась.

— Когда вы продали монеты Зелинскому, — пояснила судья.

Надежда крепко ухватилась за барьерчик.

— Продала, — произнесла она и замолчала.

— Как это происходило?

— Николай сказал: едем к нему… К Зелинскому. Мы приехали к автобазе…

— К станции техобслуживания, — довольно благожелательно поправила Поливанова.

— Да, — мотнула головой Надежда. — Николай взял монеты и ушел. Потом вернулся и отдал деньги.

— Сколько?

— Двести пятьдесят.

— По пятьдесят рублей за каждую монету?

— Да… наверное.

— Подсудимый Зелинский! Сколько вы заплатили за монеты?

Тот не спеша поднялся, произнес, выговаривая каждое слово отчетливо и тщательно:

— Семьсот пятьдесят.

— Ого! — восхищенно сказал из зала пенсионер.

Поливанова строго посмотрела на него и постучала карандашом.

— Значит, по сто пятьдесят рублей за каждую монету?

— Точно так, — подтвердил Зелинский.

— Кому вы передали деньги?

— Мужу этой женщины. Из рук в руки.

Таких подробностей Сокольников не знал и слушал очень внимательно. Выходило, что Азаркин захапал на этой сделке пятьсот рублей чистоганом. Если, конечно, Зелинский не врал.

Прокурор спросил Надежду, продавала ли она кому-нибудь еще монеты, на что получил немедленный ответ:

— Никому.

А адвокат вообще не стал ничего спрашивать. Сидел, опустив голову, будто происходящее его не касалось.

За свидетельским барьерчиком появился Азаркин. Его фигура заранее приняла знакомые Сокольникову изгибы, с помощью которых тот демонстрировал всемерную готовность помочь следствию.

Первые же вопросы о сумме сделки вызвали у Азаркина чувство глубокого возмущения.

— Что вы, граждане судьи! — надрывался он. — Какие семьсот пятьдесят! Этот жулик врет без стыда и совести!

Зелинский фыркнул и презрительно отвернулся.

— Вот ведь люди, а! — обращался Азаркин за сочувствием к залу. Аудитория для него была явно маловата.

— Сам врет, подлец! — выкрикнул нестерпевший пенсионер.

— Я сейчас удалю вас из зала, — возвысила голос судья, и пенсионер испуганно зажал рот рукой.

Впервые с начала процесса пошевелился адвокат Надежды. Поднял карандаш, привлекая к себе внимание суда, потом встал, навалившись обеими руками на стол.

— Прошу вызвать свидетеля Кротова, — прозвучал его высокий, скрипучий голос.

Этого свидетеля тоже ввел милиционер и остался стоять у двери. Свидетель выглядел довольно уныло. Испитое, одутловатое лицо его выражало тоску и равнодушие. Впрочем, заметив секретаршу и немного приглядевшись к ней, свидетель явно приободрился.

— Назовите свою фамилию, место жительства и род занятий.

— Кротов Сергей Дмитриевич, — представился свидетель, с усилием отрывая взгляд от секретарши. — Насчет места жительства — так я сейчас в элтэпэ. В профилактории. Там же и работаю. На принудлечении от этого дела, — он совершил характерный жест рукой.

— Расскажите, что вы делали пятнадцатого июля этого года, — потребовал адвокат.

— Как что? — удивился свидетель. — Выпивал, наверное. Я сильно в последнее время злоупотреблял, — признался он. — За что меня супруга определила.

— Выпивали? С кем? — равнодушно спрашивал адвокат.

— А кто его знает. С кем только не приходилось. — Свидетель задумчиво потянул воздух и покосился на секретаршу.

— Вы знаете Азаркина?

— Николая-то? Ну!

— Пятнадцатого июля вы с ним встретились возле станции техобслуживания. Так?

— Было, — подтвердил Кротов.

— С какой целью?

— Так ведь… известно с какой. Я тогда пустой был. Без денег то есть. А Николай — он сказал, что достанет.

— Откуда?

Свидетель задумчиво потрогал мясистый, в синих прожилках нос.

— Да я как-то не спрашивал. Чего-то продал вроде. Они туда с женой пришли, а я в стороне, чтоб не у нее на глазах… У меня с ней отношения, сами понимаете, были натянутые.

— И много он достал?

— Ну-у! — с уважением сказал свидетель.

— Сколько конкретно, — требовал адвокат.

Кротов подумал, пару раз дернул себя за нос и объявил:

— Пятьсот.

— Что ж ты брешешь, паскуда! — крикнул Азаркин. — Ты видел?

— Видел! — обиженно отреагировал Кротов. — Кто передо мной червонцами тряс!

— Врет он, граждане судьи, я вам клянусь. Это же алкоголик!

— Я — алкоголик! — сокрушенно сказал Кротов. — А он — трезвенник. Дружок называется!

— Откуда вы знаете, что именно пятьсот? — спросил один из народных заседателей — крупный пожилой мужчина с обветренным лицом строителя.

— Да он сам сказал, — ответил Кротов. — Пачка такая солидная. Одни червонцы.

— У защиты еще есть вопросы к свидетелю? — спросила Поливанова.

— Вопросов нет. — Адвокат опустился на стул и задрал подбородок.

* * *
В общем, адвоката Сокольников недооценил. Тот вовсе не собирался давить на жалость и взывать к родительским чувствам членов суда. Методично и настойчиво адвокат доказывал, что Надежда Азаркина не преступница, а самая настоящая жертва мужа-алкоголика, потерявшего совесть и человеческий облик. Причем он не только вынудил Надежду пойти на преступление закона, но фактически сам стал исполнителем и главным лицом преступления. Адвокат доказывал это настолько успешно и убедительно, что судебное разбирательство завершилось еще до обеда и самым неожиданным для Азаркина образом.

После десятиминутного уединения в совещательной комнате судьи заняли свои места, и председательствующая зачитала определение, из которого следовало, что в свете вновь открывшихся обстоятельств суд возбуждает уголовное дело в отношении Николая Азаркина и направляет его для производства следствия. При этом суд, с учетом тех же обстоятельств, избирает для Азаркина в качестве меры пресечения содержание под стражей.

С этими словами в зал немедленно вошли два милиционера и встали по обе стороны от Азаркина.

Он как-то суетливо и растерянно задергался, принялся приговаривать вполголоса: «Вот, значит, как!», «Значит, так, да?» Возглас от возгласа в его тоне появлялись какие-то жалобно-угрожающие нотки, но слушать его было уже некому — суд удалился, прокурор тоже собирал свои бумажки.

Один из милиционеров слегка подтолкнул Азаркина в спину: пошли, мол. Азаркин поперхнулся и тут же замолчал. Заложив руки за спину и опустив голову, он съежился, сделался маленьким и беспомощным. Жалко, испуганно взглянул на мать и Надежду.

— Коля! — простонала вдруг старуха.

Слезы покатились по ее лицу. Она шагнула к Азаркину, видимо желая его обнять, но молодой румяный милиционер преградил дорогу.

— Не положено, мамаша, — произнес он твердо, но все же со смущением.

И у Азаркина тоже лицо задергалось и искривилось.

— Мама! — всхлипнул он, помотал головой и крикнул конвоирам: — Ведите! Хватит душу мотать!

Надежда все так же сидела за барьерчиком для подсудимых и смотрела на происходящее с тупым безразличием.

* * *
К ноябрьским праздникам ударили морозы. Лужи прочно схватило льдом, порывистый холодный ветер гнал по асфальту редкие снежинки. Холод застал горожан врасплох. На улицах меховые шапки соседствовали с кепочками, теплые сапоги с осенними туфлями.

В управлении шло предпраздничное собрание. Мероприятия этого ждали: по сложившейся традиции, в конце собрания отличившихся награждали премиями и ценными подарками.

Речь с трибуны держал начальник управления Тонков. Умеренно похвалив коллектив за достигнутые успехи, он перешел к недостаткам и задачам. Недостатки, как обычно, были серьезные, а задачи ответственные. Предстояло усилить и совершенствовать, осуществить и добиться. Тонков громко и размеренно читал странички доклада, немного копируя хорошо знакомые всем интонации и обороты речи… Мероприятие было традиционно ответственное, и хотя Тонков не сказал ничего нового, все сидели тихо и слушали очень внимательно.

Наконец, поздравив подчиненных с годовщиной Октября, Тонков завершил свое выступление. На трибуну один за другим двинулись представители отделов, которые говорили примерно то же, но покороче. Зал немного расслабился, пошел легкий шумок, и замполит в президиуме несколько раз постучал карандашом по графину с водой.

От отдела БХСС выступал Трошин. В ослепительно белой рубашке, отлично сшитом сером костюме он смотрелся на трибуне очень эффектно. Даже разговоры на минуту слегка приутихли. Изредка встряхивая аккуратной — волосок к волоску — прической, Трошин тоже говорил о необходимости решительного усиления, высокой принципиальности и ответственности, которые требуются от каждого из сидящих в зале. Он назвал передовиков отдела. Среди перечисленных фамилий Сокольников услышал свою и не мог не признать, что это приятно. Проявляя самокритичность и принципиальность, Трошин, естественно, сказал и об имеющихся недостатках, пожурил отстающих, в числе которых оказался старик Демченко. Тот сидел от Сокольникова за два стула и сразу же принялся возражать, правда вполголоса. Но вот и Трошин, заверив, что выполнит и оправдает, вновь уступил трибуну Тонкову.

Началась самая приятная часть собрания. Награжденные и поощренные выходили поочередно к столу президиума. Тонков вручал награды, зал благожелательно аплодировал. Сокольникову не дали ничего, зато Демченко, напротив, вручили какую-то грамоту. Это примирило Демченко с отзвучавшей критикой, он выглядел почти довольным. Наконец собрание объявили закрытым.

Сокольников был сегодня дежурным. Не повезло ему под праздник. Впрочем, на сегодняшний вечер у него специально была припасена интереснейшая книжка — современный английский детектив. Так что сидеть будет не скучно.

Однако долго читать не пришлось. В пустом и тихом коридоре внезапно раздались шаги, и вошел Демченко.

— Значит, дежуришь, — сказал он явно для завязки разговора. — Что читаешь?

Сокольников показал. Демченко с одобрением покивал головой и вдруг спросил:

— Ну как там дела с твоей Азаркиной?

— Никак, — пожал Сокольников плечами. — Дело на доследовании.

— Да-а, — подтвердил Демченко. — А знаешь, как оно дальше пошло?

— Мне не докладывают, — сказал Сокольников.

— В общем, ее муж — ну, алкоголик который, опять на директрису из рыбного дал показания.

— Вот как! — оживился Сокольников.

— Так.

В разговоре образовалась пауза. Сокольников ждал продолжения, а Демченко дальнейших расспросов. Нарушил ее все же Сокольников.

— В общем-то я чувствовал, — сказал он осторожно. — С судом такие штуки не проходят. Теперь она точно загремит.

— То, что дело на доследовании, ни о чем не говорит. Любой судья так бы поступил. Дело-то все гнилыми нитками шито.

— Этот твой алкоголик должен сидеть в первую голову. Вот ведь накрутил! Договориться с ним хотели. Чтоб и нашим, и вашим.

Демченко замолчал и некоторое время только качал головой.

— Ну и что же будет дальше? — спросил Сокольников.

— А ничего. Показания алкоголика — это мура, семечки. Никто твою Ольгу не тронет. Если надо — судье подскажут, что к чему.

— Не понимаю, зачем вы все это мне рассказываете, — сдержанно сказал Сокольников.

— Да так просто. — Демченко посмотрел на часы и вдруг заторопился: — Для образования. Будь здоров!

Он вышел в коридор, но тут же вернулся, словно вспомнив нечто важное. Дверь при этом он плотно прикрыл да еще придержал ручку для надежности.

— Вот что я тебе хотел сказать. У меня есть сведения, что Ольга сегодня будет распродавать кое-какой дефицит. Сам понимаешь, с наваром. Но не через магазин. И не сама. Через лоток на улице. Ну а товар хороший. Разойдется вмиг, сколько ни запроси. Понял?

Сокольников кивнул.

— И вот одна девчонка — из новеньких там — тоже будет торговать с лотка. Девчонка еще не обтертая, но знает уже немало. Если, к примеру, ее зацепить, можно будет с ней потолковать о многом.

— Где этот лоток? — спросил Сокольников.

— Ну, дорогой, — Демченко развел руками. — Откуда же я знаю? И ты, кстати, в случае чего на меня не ссылайся. В общем, сиди спокойно. Читай. Может, граждане позвонят. Пожалуются. Вообще я бы тебе советовал дежурить вместе с внештатными. Мало ли чего, все же перед праздником, время ответственное. Ты меня понял? Ну пока!

* * *
Позвонили Сокольникову ровно через час после ухода Демченко. Возмущенные покупатели. Мужским голосом. Незнакомым или намеренно измененным. Сообщили, что возле трамвайной остановки торгуют говяжьей тушенкой по сумасшедшей цене, немилосердно обманывая население.

Сокольников ждал звонка с нетерпением, потому что был к нему готов. Два паренька-дружинника ждали вместе с ним — их Сокольников вызвонил из районного штаба дружины.

Все правильно, все точно. Торговала тушенкой девица из магазина Ратниковой. Та самая, что когда-то отпускала Сокольникову для Костина дефицитнейший товар. Сокольников сразу признал ее кругленькую сытенькую мордашку с пуговичным носиком. А она его до сих пор не узнавала, и этому Сокольников был немало рад.

И вот сейчас перед Сокольниковым на столе стояли две сумки с контрольными закупками. В каждой — по десятку банок той самой говяжьей тушенки, которой так лихо торговала Бочкова.

— Ну и как нам быть, Валентина Игнатьевна? — сурово говорил Сокольников. — Нужно дело возбуждать.

Бочкова потянула воздух носом-пуговкой, хлопнула раз-другой зачерненными сверх всякой меры ресницами.

— Может, не стоит, — возразила она. — Может, договоримся?

В тоне ее, во взгляде, хотя и слегка опасливом, была разлита такая бесхитростная наглость, такая уверенность в том, что все проскочит как по маслу, — Сокольников даже изумился.

— Как же мы с тобой договоримся? — печально спросил он. — Уж не взятку ли ты мне предлагаешь, Валентина Бочкова?

Бочкова шевельнула круглыми коленками и на пару секунд смущенно потупилась.

— Нет, милая, — продолжал Сокольников, — не о том ты сейчас думаешь. Если честно, мне просто по-человечески интересно, почему тебя подвели?

— Уж и подвели, — кокетливо сказала Бочкова. — Чего подвели-то?

— Как это чего? — удивился Сокольников. — Это накануне всенародного праздника! Перед таким событием! Дерзко, без всякого смущения творить обман! Ты что же, не соображаешь, на что это тянет?

— На что? — В голосе Бочковой появилось легкое беспокойство.

— Как минимум, сто пятьдесят шестая, часть два. Обман покупателей в крупных размерах.

— Почему это в крупных? — возмутилась Бочкова. — Вы что, считать не умеете? Десять банок да десять банок. Откуда в крупных?!

— Давай вместе считать, — вздохнул Сокольников. — Госцена банки сколько? Восемьдесят семь коп. Ты продавала по рублю двадцати. Так? Тридцать три копейки навара с каждой банки.

— Предположим, я ошиблась, — безмятежно сказала Бочкова. — И все равно получается шесть шестьдесят. Откуда в крупных-то?

Сокольников вздохнул еще тяжелее. Потом не спеша открыл сейф и достал уголовный кодекс. Раскрывать его не стал, просто положил между собой и Бочковой.

— Хочешь расскажу, как тебя подставили? Когда послали тушенку продавать, наверное, сказали: не бойся, милиция сегодня гуляет, а если что случится, скажешь, что ошиблась. Все равно много не насчитают, а мелочевку всегда можно замять. Так или нет?

Бочкова молчала и разглядывала носки своих светло-коричневых — в тон дубленке — сапожек.

— Но мы тоже кое в чем понимаем, — доверительно говорил Сокольников. — Не случайно мы контрольные закупки брали не сразу. Сначала опросили нескольких покупателей. Вот их объяснения. Из них выходит, что не ошиблась ты, а с самого начала по этой цене тушенку и гнала. У тебя в накладной восемьсот банок. Общая сумма обмана получается под триста рублей. Чистая часть вторая. До пяти лет с конфискацией. Да ты смотри сама. В кодексе все написано.

Все еще недоверчиво, но с нарастающей тревогой слушала его Бочкова. И носом уже не швыркала.

— А ведь Ольга тебя предупреждала, наверное, — как бы между прочим сказал Сокольников. — Говорила небось, не зарывайся.

Бочкова хлопала ресницами и готовилась плакать. Носик ее капелюшечный покраснел, а глаза до краев налились влагой.

— Как же, предупреждала, — возразила она. — Сама же велела двести рублей отдать с выручки.

У Сокольникова от волнения немного перехватило дух. Чтобы себя не выдать, он поднялся и отошел к окну.

— Это несколько меняет дело, — сказал он не оборачиваясь. — Даже сильно меняет, я бы сказал. Получается, что тебя принудили к обману, ситуация иная. Но ведь это еще надо доказать.

— Как же я докажу? — всхлипывала Бочкова, размазывая по румяным щекам угольно-черную тушь. — Она же от всего отопрется!

— Когда ты ей деньги должна передать?

— Да сегодня же. Как кончу торговать. Она сказала, что будет ждать в магазине.

Сокольников вернулся к столу, достал и положил перед ней чистый лист бумаги.

— Пиши. Прокурору района. Заявление…

* * *
На остановке возле метро трамвай разом опустел. Вместе с Викторовым ввагоне осталось всего с десяток пассажиров. Да еще какой-то паренек запрыгнул в последний момент на переднюю площадку. Он прятал лицо в поднятый воротник зябкой синтетической куртки, и все же, приглядевшись, Викторов его признал.

— Олег! Сокольников! — окликнул он.

Тот обернулся, обрадовался:

— Саша! Здравствуй!

Он подошел и сел рядом. Выглядел уставшим. К тому же, кажется, похудел.

— Ты с работы? — спросил Сокольников. — Что так поздно?

Викторов неопределенно махнул рукой:

— Дела всякие… А ты сейчас где?

— Да, видишь, в КБ свое вернулся, — смущенно сказал Сокольников. — Из отдела-то я уволился.

— Я знаю. Слышал кое-что.

— А что именно? — Сокольников с острым интересом заглянул ему в лицо, и Викторов отчего-то смутился.

— Всякое говорят, — пробормотал он. — Язык-то без костей.

— Понятно.

Холодок неловкости и отчуждения повеял между ними, и оба прекрасно понимали причины его появления. Сокольников был уже чужой, бывший. Бывшими редко становились по своей воле, и потому их не стремились узнавать при встречах прежние сослуживцы.

Викторов поспешил исправить положение:

— Что же все-таки произошло?

Сокольников усмехнулся одними губами. А глаза оставались невеселыми.

— Я ведь, Саша, Ратникову с поличным поймал. Задержал с понятыми, как полагается, когда она от своей продавщицы получала взятку. И заявление в прокуратуру заранее имелось. А дальше все очень странно получилось…

Он замолчал и снова невесело усмехнулся.

— Привез ее в отдел и только после этого позвонил Костину. Он тут же примчался. Вместе с Трошиным, кстати. Поначалу даже похвалили меня за то, как грамотно я все проделал. Наверное, от растерянности. И домой отправили. Сказали, что сами разберутся. Это случилось как раз накануне Октябрьских. А когда после праздников я пришел на работу, оказалось, что все с ног на голову…

Девчонка эта, которую Ратникова заставляла народ обманывать, оказывается, заявила, что я ее запугал, обманул и все такое. Угрозами, дескать, заставил заявление на Ратникову написать и деньги ей сунуть. К тому же Ратникова написала на меня жалобу, будто я тогда был пьян. Вот эту жалобу почему-то и стали разбирать в первую очередь. Костин, назначил служебное расследование, а проводить его взялся Трошин. Доказать однозначно я ничего не мог, хоть все сплошная глупость и подлость. В общем, я сорвался, накричал и заявление на стол. Подписали мое заявление мгновенно. В неделю рассчитали — вот скорость-то!

— А что Ратникова? — спросил Викторов, хотя ответ ему был известен.

— С ней все в порядке. И девчонку ту передали на воспитание коллектива. Правда, Ратникова, я слышал, от нее все же скоро избавилась. Слышал я еще, что сама Ратникова собирается в другой район переходить. Вроде даже с повышением, чуть не директором торга…

Сокольников поежился и глубже сунул руки в карманы.

— Может, ты поторопился, Олег? — Викторов снова ощутил, что говорит не то.

— Может, и поторопился. А ты бы на моем месте как бы поступил?

Трамвай резко затормозил. Из кабины выскочила женщина-вагоновожатый, пробежала по салону, вытаскивая из касс билетные катушки.

Вагон идет в депо, — объявила она на ходу и повторила еще раз: — В депо идет вагон.

— Я не знаю, — запоздало ответил Викторов. — Так сразу и не скажешь.

— И я не знаю, — согласился Сокольников. — Иногда думаю — зря. Надо было бороться, шуметь… Правду говоря, вначале я собрался жалобу написать. Вплоть до самых верхов. Начал и остановился. Думаю: зачем? Поезд уже ушел, все упрятано. Даже если какой честный человек проверять мое письмо возьмется — все равно концов не найдет. Да и станет ли искать!.. Верно ведь?

За окном вагона проплыли огромные цифры, сложенные на глухой стене какого-то учреждения из разноцветных лампочек. Только что закончились новогодние каникулы, и оформление в городе убрали еще не везде.

— Ну, мне выходить, — Сокольников поднялся. — Счастливо тебе!

— Счастливо! Ты забегай, — скороговоркой произнес Викторов. — Знаешь ведь, где я сижу…

Он смотрел, как Сокольников трусцой семенил по тротуару, не вынимая рук из карманов. Пошел небольшой снежок, но мороз все равно держался крепкий, потому что задувал ветер, до весны еще было далеко…

Инна Булгакова СОНЯ, БЕССОННИЦА, СОН

«…Ибо крепка, как смерть, любовь…»

Песнь Песней

ЧАСТЬ I

«Черный крест»
(Судебный очерк)
Черная лестница, зыбкая вонючая тьма, один пролет, другой, третий… тяжелая дубовая дверь, негромкий стук… тишина… неожиданно с протяжным скрипом дверь сама по себе открывается. Путь свободен!

Год назад Москва была возбуждена слухами о зверском убийстве.

Это случилось субботним утром 26 мая 1984 года в угловом доме номер семь по Мыльному переулку. Сияло солнце, дети играли в песочнице. Василий Дмитриевич Моргунков гонял голубей, еще трое соседей следили за стремительной стаей… вдруг этот безмятежный мир раскололся криком с третьего этажа, из квартиры Неручевых. Соня Неручева, восемнадцатилетняя студентка, кричала из раскрытого окна что-то бессвязное («как будто безумное», по позднейшим воспоминаниям свидетелей, запомнивших слово «убийца») и внезапно исчезла в глубине комнаты.

Соседи (среди них жених Сони — Георгий Елизаров) бросились на помощь.

Рассказ Моргункова: «Я крикнул: «Ребята! Бегите через парадное!» А сам рванул по черной лестнице. На площадке первого этажа столкнулся с соседом Антошей Ворожейкиным (тот возился с дверным замком своей квартиры), взбежал на третий этаж. Дверь к Неручевым приоткрыта, чуть-чуть покачивается, постанывает, как живая. Стало, знаете, не по себе. Вошел. Ну, картинка! За кухонным столом лежала Ада (Сонина мать), лицо в крови. На столе топор, к обуху пристали рыжие волосы, рядом полотенце, тоже в крови. Словом, кадр из фильма ужасов, мороз по коже, а в парадную дверь звонят, колотят — Егор с Ромой. Кинулся в прихожую, темно, споткнулся обо что-то на полу, упал. Человеческое тело, под руками что-то липкое — кровь. Поднялся весь в крови, отворил дверь, ворвались ребята, кто-то включил свет — мы увидели Соню. Только что она кричала из окна. И вот — изуродованный труп, вместо лица — кровавое месиво. Что творилось с Егором! Я крикнул, вдруг вспомнив: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» На площадке темновато, но пятно на белой рубашке заметно, просто я не отдал себе отчета, не до того было. И вдруг вспомнил. Рома побежал к Ворожейкиным. Егор сидел неподвижно на полу возле убитой. Я стал звонить в милицию и Сониному отцу…»

Роман Сорин. «Убийство на улице Морг» Эдгара По дает некоторое представление. Везде кровь, все в крови, два обезображенных трупа. Кошмар. Как во сне я спустился на первый этаж, звоню, долго никто не открывает. Наконец дверь распахнулась. Антоша, по пояс голый, босиком. Я спросил почему-то шепотом: «Ты сейчас был у Неручевых?» Он смотрит как безумный. Вдруг побежал от меня прочь по коридору и заперся в ванной. «Открой! Открой! Открой!» Молчание. Только шум воды. Я разбежался, высадил плечом дверь, схватил его за ремень брюк и потащил наверх к Неручевым. Отвратительная сцена, я был на пределе. Увидев Соню, он закричал: «Нет! Нет! Нет!» — словно в истерике. Вскоре подъехала милиция, и мы сдали старого друга… Друг детства… Да, перед этим в квартиру поднялась Алена, Сонина подруга, соседка, — мы только что вчетвером у голубятни стояли. Ну, реакция ее понятна… Слегка опомнившись, она рассказала любопытную вещь. Картина начала проясняться. Однако до сих пор для меня непостижимо главное: как он мог пойти на это?..»

Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и алой ленте в волосах (у нее волосы рыжие, редчайшего медового оттенка), а лицо!.. искаженное от ужаса. Она кричала так дико, что… в общем, непонятно, страшно. Хотя я и не из пугливых, честно сказать. Мужчины побежали в дом, а я не могу. Бедная Соня. И Ада Алексеевна. Зачем я только пошла туда? Трупы, кровь… Василий Дмитрич с Ромой кричали на Антошу, а тот, полуголый, молчал. Зверь. Таких надо расстреливать безо всякого суда. И тут я вспомнила. Накануне, в пятницу, праздновали помолвку Сони с Егором, я помогала накрывать на стол и нечаянно услышала, как Антоша просил у Ады Алексеевны денег взаймы: очень срочно, жизнь зависит. «Приходи завтра утром», — ответила она. И вот он пришел…»

Соседка Серафима Ивановна Свечина. «Я вязала во дворе на лавочке. Детишки в песке возились, а Роман с Егором и Аленой возле Васиной голубятни стояли. Вдруг вижу: из тоннеля, что на улицу ведет, выглядывает Антоша (в белой рубашке и с черной «бабочкой», — стало быть, с работы отлучился, он официант в ресторане). Осмотрелся внимательно, шмыгнул за кусты, пробежал и скрылся в подъезде. Я удивилась… как вдруг крик: Сонечка Неручева с третьего этажа. В словах ее смысла не было, впрочем, не берусь судить, нет. Такое впечатление, будто она помешалась, видя, как смерть приближается…»

Герман Петрович Неручев. «Я появился в разгар следствия. И был вынужден опознавать трупы жены и дочери. Нетрудно представить мое состояние… нет, пожалуй, трудно — это надо пережить. Тем не менее я тогда же машинально отметил, что убийство (особенно Сонечки) было совершено с исключительной, граничащей с садизмом жестокостью — это просто бросалось в глаза. Мне предложили осмотреть квартиру: не пропало ли что-нибудь? Все оказалось на месте за исключением одной вещицы — любимого украшения жены: довольно большой серебряный крест на серебряной же цепочке, выложенный черным жемчугом. «Черный крест» — так называла его Ада…»

Старинная драгоценность почти сразу была найдена при обыске у Ворожейкиных: в кармане старого плаща в коридоре на вешалке. На месте преступления обнаружены отпечатки пальцев Антоши (как задушевно звучит, не правда ли?); по его же собственным словам, он пытался стереть их с орудия убийства полотенцем — и все же один-единственный отпечаток (кровавая мета!) на топорище остался.

Итак, преступник полностью изобличен, справедливость восстановлена, наши нравственные чувства, казалось бы, удовлетворены. Ну а вопрос, высказанный Романом Сориным: как он мог пойти на это?

Как он мог?.. «…Боже! — воскликнул он. — Да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором?.. Господи, неужели?..» Санкт-Петербург, Родион Раскольников, старуха процентщица и Лизавета — аналогия напрашивается сама собой. Но — другие времена, другие нравы: наш «сверхчеловек» (нет, «тварь дрожащая»!) не раскаялся, он даже не сознался в убийстве беззащитных женщин. Последнее слово подсудимого перед вынесением приговора: «Я невиновен. Улики против меня неопровержимы, я не могу опровергнуть их. Я ничего не понимаю и прошу об одном: поверьте мне. Я хочу жить!» А из зала суда неслись крики: «Смерть! Смерть убийце!» В разговоре с ним я спросил: да разве ваши жертвы не хотели жить? Я видел перед собой слабого (не физически, нет!), жалкого человечка-садиста, бормочущего: «Я не убивал, нет, нет, я не убивал…» Любителю покера, проигравшему две тысячи и отдавшему в счет долга дневную ресторанную выручку, грозило разоблачение. Он просит взаймы у соседки и приходит в субботу утром за деньгами. Объективности ради приведу показания и самого преступника, которые убедительно опровергаются фактами. «Да, в субботу я должен был вернуть деньги в кассу. Ада сказала прийти утром. Я отпросился с работы — ресторан в десяти минутах ходьбы от дома. Боясь, что меня увидит жена — о карточном долге она не знала, — я постарался войти в дом незаметно…» Следователь — майор Пронин В. Н.: «Тогда логичнее было бы пройти через парадное, а не по двору, рискуя столкнуться с соседями и вашими собственными детьми». — «Совершенно верно. Но Катерина собиралась на рынок, я боялся встретиться с ней на парадной лестнице или в переулке». — «А не потому ли вы выбрали черный ход, что надеялись: авось кухонная дверь не заперта?» — «Мне это даже в голову не приходило». — «Но ведь она действительно оказалась незапертой?» — «Да. Я постучался, дверь внезапно распахнулась. Увидел кровь, мертвое тело — и застыл на пороге. Вдруг померещилось, будто труп шевельнулся. (Заметим в скобках: преступнику, по его словам, явилось и «натуральное привидение», но я не специалист в «черной магии», пусть останется эта очередная выдумка на его совести. — Е. Г.) Бросился к Аде, задел лежащий почему-то на столе топор, тот упал с грохотом, я подобрал его и тут сообразил, что оставляю следы. Схватил полотенце, начал вытирать… внезапно возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия». — «Что конкретно вы увидели и услышали?» — «Не могу объяснить. Как будто неуловимое движение…» — «Вам же померещилось, будто труп шевельнулся?» — «Нет, это вначале, а потом… словно нечто сверхъестественное… невыносимое ощущение. Нервы сдали, я выскочил на черную лестницу, ощутил кровь на руках, побежал к себе. Замок заело, никак дверь не могу отпереть. Тут снизу сосед Моргунов кричит: «Соня Неручева! Что-то случилось!» А ведь Сони не было! Поверьте мне, ее не было…» — «Но вы слышали ее крик?» — «Нет. Не слышал и вообще не видел ее в квартире». — «Значит, вы признаете, что побывали не только на кухне, но и в других комнатах?» — «Нет, только на кухне, я неточно выразился». — «И ящик в настенном шкафчике не взламывали?» — «Я в комнату Ады не входил». — «Однако накануне, на помолвке, вы видели, откуда хозяйка достает украшение?» — «Все видели». — «Продолжайте». — «Бросился в ванную отмывать одежду. Звонок в дверь. Я боялся открывать…» — «Почему же? Ведь вы утверждаете, что ваша совесть чиста?» — «Я этого не утверждаю: я опустился… проигрался, проворовался…» — «То есть вы признаете себя виновным хотя бы в краже драгоценности?» — «Нет, нет и нет!» — «Так. Сейчас вы сочините сказку, будто подобрали мешочек на месте преступления». — «Не подбирал, не прикасался, вообще его там не видел». — «Каким же образом крест очутился в вашей квартире?» — «Не представляю!» — «Хватит. Опять сверхъестественная сила? Некая чертовщина убивает двух женщин, крадет крест и подкладывает в карман вашего плаща». — «Зачем вы так? Ведь настоящий убийца действительно существует». — «Существует. Это вы. По многочисленным свидетельствам очевидцев, с момента появления в окне Софьи Неручевой никто не выходил из дома; ни по парадному, ни по черному ходу. В доме всего три этажа, шесть квартир. И по роковому для вас совпадению в то субботнее утро никого из жильцов дома не было, алиби проверены. То есть никто не мог спрятаться, скажем, в своей квартире. Присутствие постороннего также исключено: побежав на крик девушки, соседи, так сказать, прочесали оба подъезда, никого не обнаружив, кроме вас». — «Но ведь это невероятно! Этого не может быть!» — «Это есть. Вы напрасно упорствуете. Советую сознаться». — «Не в чем! Неужели вы не понимаете?» — «Не понимаю». — «Тогда мне больше нечего сказать».

Убийце больше нечего сказать! Нет, аналогия с тем давним петербургским преступником беспочвенна, в нашем случае деградация личности необратима.

Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.


Наш спец. корр. Евгений Гросс».

* * *
Егор уронил газету (вчерашнюю «Вечерку») на пол, сам остался лежать на диване неподвижно, глядя в оконный проем, распахнутый в майское небо. Было невыносимо лежать, ходить, говорить — было невыносимо жить. В дверь позвонили, он не шелохнулся… еще звонок… еще… Наконец встал, прошел, шаркая разношенными тапками, в переднюю, открыл дверь. Катерина. Вся в черном. Какое-то время они молча смотрели друг на друга, она сказала шепотом:

— Это вы погубили Антона.

— Кто — мы?

— Ты, Ромка и Морг.

— Он убийца.

— Нет.

— Катюш, — заговорил он бессвязно и беспомощно, — голубушка, я для тебя на все готов, так жалко, но… разве я смогу простить ему Соню?

— Егор, — отвечала она тоже мягко, даже нежно, — ты знал Антошу с детства, он любил тебя. Скажи мне, ради бога, разве он мог?

— Если б ты видела их трупы!

— И он уже труп! — закричала Катерина и заплакала. — Даже страшнее — горсть пыли в жестянке!

— Он бил ее по голове, — отозвался Егор деревянно. Вот уже год он жил как во сне. — Бил по лицу и по голове до тех пор…

— Замолчи! — Она пошла к ступенькам, толстая тетка в черном, на секунду сердце дрогнуло чужой болью, вот обернулась и прошептала отчаянно: — Будьте вы все прокляты!

Егор вернулся на любимый свой диван, уставился в окно в ожидании блаженного безразличия. «Напрасно я все это читал. Надо забыть — но как?» Встал, прошел на кухню, выпил воды из-под крана, подошел к окну, выходящему во двор. Сирень цветет неистово и жадно, Серафима Ивановна вяжет на лавочке, ребята играют в мяч. Среди них беленькие, в голубых штанишках дети Антона: мальчик и девочка — смеются беззаботно. Отец — горсть пыли в жестянке… А ведь вправду мальчик был тихий и застенчивый… к черту! все к черту!

Егор заставил себя умыться, одеться для выхода (а ведь уже четвертый час, но жизнь остановилась, и житейские условности казались нелепыми, впрочем, он просто забывал о них). Но эту условность он исполнит. Спустился по парадной лестнице в милейший Мыльный переулок, зашел на рынок, купил за непотребную цену белые розы и поехал трамваем на кладбище. У Ады (урожденной Захарьиной) там спит вечным сном родня, и Герману Петровичу удалось (ему всегда все удается) пристроить в старые могилы новопреставленных — жену и дочь.

Сквозь зеленую прохладу дубов и кленов сияло равнодушное солнце; пустынная аллея, поворот, еще поворот, покрашенная охрой ограда, низкая лавочка. Он сел, встретился взглядом с Соней и застыл, всматриваясь в черные глаза — черные очи, отвечавшие ему веселым любопытством. Нет, фотография в овальном медальоне на высоком кресте из дорогого камня лабрадор (Герман Петрович размахнулся) — фотография не могла передать всей прелести любимого лица, заключавшейся в игре красок: темно-рыжие волосы, ослепительно белая кожа при черных глазах, бровях и ресницах. Под фотографией дата: 1966—1984 годы. У Ады соответственно: 1946—1984. Восемнадцать лет и тридцать восемь лет. Ада тоже хороша, очень, смотрит гордо и улыбается слегка загадочно. Обольстительная гадалка. Егор вспомнил про розы, которые так и продолжал держать в руках, склонился к могильной плите. Последний раз он был здесь поздней осенью: голое кладбище, не преображенное молодой зеленью, точнее соответствовало пустоте душевной. Он и тогда принес розы, ага, вот останки букета… Егор взял двумя пальцами засохшие стебли, чтобы выбросить за ограду, — внезапный «нездешний» холодок прошел по спине, жутковатая дрожь; тотчас, без перехода, к нему вернулась жизнь, утраченная год назад, с ее отчаянием, ужасом и тайной.

Рассыпающийся в прах, истлевший букет был перевязан алой лентой. Трясущимися руками он развязал узел, выбросил цветы, разгладил атласную ткань. Рассудок отказывался воспринимать происходящее, но память… — «о память сердца! ты верней рассудка памяти печальной…» — лихорадочно заработала. Это ее лента: вот, концы подшиты небрежно, более темными нитками… я помню, я целовал душистые волосы — горьковатый, девичий аромат лаванды, лента упала, я подобрал и спрятал в стол, на другой день Соня ее забрала. И еще: лента, которую я держу в руках, свежая и чистая, она не лежала здесь, на могиле, долгую зиму и бурную весну, нет, она принесена только что… да, на рассвете шел дождь… Господи, да что же это такое? Кто-то пришел сюда с Сониной лентой, перевязал мои засохшие цветы и сейчас, может быть, стоит и смотрит, как я…

— И вы здесь, сударь? — послышался за спиной глуховатый, чуть-чуть картавящий барственный голос.

Егор вздрогнул, оглянулся: Герман Петрович с тюльпанами и нарциссами подкрался бесшумно, стоит, смотрит на крест из лабрадора. Егор инстинктивно сунул ленточку за ремень джинсов.

— Да, сегодня год. Вы давно тут были, Герман Петрович?

— Давно. — Старик разделил цветы на две охапки, положил на плиты и присел рядом с Егором на лавочку — не старик, а статный пожилой джентльмен с благородной проседью и военными усами-щеточкой. — Осенью сжег венки, ограду красил, под Новый год приходил, потом в апреле.

— Герман Петрович, когда вы опознавали трупы, на Соне была алая лента?

— Я предпочел бы этот момент не вспоминать.

— Я вас прошу! Когда мы стояли возле голубятни и она закричала в окно, на ней было американское платье… сафари — так называется? Волосы распущены и повязаны лентой, низко у лба. Вы помните?

— Как я могу помнить, если меня там не было?

— Нет, потом, потом!

— Я вам признаюсь: я ничего не видел, я был в шоке.

— Я тоже.

— Да, сафари помню, все в крови.

— А лента?

— Да какая там лента!

— Но куда она делась?

— Кто?

— Лента.

— О господи! — Неручев пожал плечами. — Мне б ваши заботы.

— А потом вы ее не видели? В прихожей, когда убирались?

— Что с вами, Георгий?

— Меня страшно интересует эта лента.

— Прихожую вымыла Серафима Ивановна. — Старик внимательно вглядывался в лицо Егора. — А что касается ленты…

— Говорите тише, — перебил Егор, — нас могут услышать.

— Та-а-ак, — протянул Герман Петрович, поднял руку, приказал: — Посмотрите на мои пальцы, вот сюда… теперь взгляните вправо, влево…

— Да что вы…

— Реакции нормальны… положите ногу на ногу… так… — резкий удар по колену ребром ладони. — Нормально… Вы никогда не проверялись у психиатра?

— А, я в норме, не беспокойтесь. Можно к вам сегодня зайти?

— Сделайте милость. Уже уходите?

— Да.

На повороте аллеи Егор оглянулся: пожилой джентльмен сидел, закрыв лицо руками, очевидно, почувствовал взгляд, меж пальцами блеснули льдистым блеском совсем не стариковские, полные жизни и муки глаза.

Предвечерние, еще жгучие лучи, воскресные тишь и безлюдье старинных улиц и переулочков, Егор шел пешком, останавливался, озирался, ожидал — напрасно… «Вечерка» так и валялась на полу. Ага, Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и с  а л о й  л е н т о й  в волосах…» «Мне не померещилось, лента была на ней в то мгновение. А потом?.. Не могу вспомнить, не надо! — защищался Егор. — Надо! Здесь — тайна».

Итак, в прихожей вспыхнул свет (я включил, а Рома закричал что-то, затрясся, вцепившись в меня пальцами). Мертвая Соня. Какие-то секунды душа отказывалась воспринимать видимое. Вокруг бесновались, орали Ромка с Моргом. Он подошел к ней и сел рядом, охватив колени руками, глядеть на нее он не мог, просто сидел, отчужденный ото всего, и от нее тоже. «Этого не может быть! — твердил он про себя страстно и убежденно. — Это не может быть она, такая живая и такая любимая…» Медовые волосы намокли в крови, это он помнит, а вот лента… Егор разжал ладонь — алый клубок вспыхнул, распрямляясь, — спрятал непостижимую находку в верхний ящик письменного стола, встал, прошел на кухню и выглянул в окно: ребятишки по-прежнему играли в мяч, и вязала на лавочке Серафима Ивановна. Не верится, что прошел всего час с небольшим, но этот час он жил, а не умирал, как целый год.

* * *
— Добрый вечер, Серафима Ивановна. — Егор сел на лавку, следя за сверканьем, звяканьем спиц — крошечных рапир.

— Здравствуй. Ты помнишь, что сегодня год? Я заказала панихиду по убиенным.

— По Аде с Соней?

— И по Антону.

— Я был на кладбище. Серафима Ивановна, вы ведь у Неручевых убирались после убийства?

— Всю квартиру вымыла.

— Вам не попадалась на полу или еще где Сонина лента — красная, она ею волосы повязывала?

— Нет.

— И милиция не находила, не знаете?

— Знаю только, что ключ и тетрадку возле Сони в луже крови нашли, на экспертизу взяли. А на убитой ленты не было, что ли?

— Кажется, не было.

— Егор, что случилось?

— Погодите, пока не соображу. Мрак.

— Мрак, — согласилась старуха. — Про Антошу читал?

— Читал.

— Если б я своими глазами не видела, как он в кустах крадется, — ни за что бы не поверила. Кроткий отрок.

— Кроткий отрок из ресторана. Не смешили б вы меня.

— Тебе, вижу, не до смеха. А ресторан — детей кормить надо?

— И в покер играть надо.

— Егор, не ожесточайся. Он заплатил. И все мы грешники.

— Однако топором черепов не разбиваем.

— Он был больной. Умопомрачение.

— Совершенно здоров был ваш кроткий отрок — со всех сторон проверяли.

— И все равно, — упрямо возразила старая дева, друг всех детей и его друг, — убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать.

— Ох, Серафима Ивановна, и без того тошно.

— Ладно хоть ожил. А то боялась за тебя.

До визита к Герману Петровичу Егор успел поговорить с действующими лицами прошлогодних событий, благо все соседи под рукой.

Алена Демина — девятнадцать лет, продавщица из универмага.

— Ален, во вчерашней «Вечерке»…

— Так ему и надо, гаденышу! — отрезала милая девочка. — Жалко, просто расстрел, еще бы пытки перед этим.

— Прекрати! В статье твои показания: ты запомнила Сонину алую ленту. А потом, в прихожей, на мертвой ее не было?

— А ты сам не видел?

— Не знаю. Я ощущал что-то странное, но… не знаю. Я был не в себе.

— Я тоже. Я вообще старалась не смотреть.

— Ну да, мы были оглушены внезапностью, ведь только что она кричала из окна, а лента…

— Вся голова размозжена, а ты о какой-то… — Алена вздрогнула. — Кончим об этом.

— Я хочу тебя спросить… — Егор замолчал. Порядочный человек о таких вещах не спрашивает, но словно какая-то сила извне уже властно распоряжалась им, и он покорно подчинялся этой власти. — Вы очень дружили. У нее был кто-нибудь?

— В каком смысле?

— Мужчина.

— То есть как! — Алена глядела изумленно. — Разве не ты был ее мужчиной?

— Нет.

— Но ведь ты…

— Я соврал.

— Но ведь вскрытие показало…

— Да, да.

— Ну и ну!.. Дай-ка закурить. Может, этот подонок ее тогда изнасиловал?

— Следов насилия не обнаружено.

— А чего ты, собственно, в этом копаешься? Бедная Сонька. Теперь-то не все равно?

— Не все равно…

— Эх, ты! — Сколько презрения, да ведь он заслужил. — Ревнуешь, что ли?

— Мне надо знать.

— Поздновато спохватился. Ну, был, ну, спала с кем-то, такая, как и все, понял? Такая, как и все.

— Не верю.


Василий Дмитриевич Моргунков — сорок два года, голубятник, клоун из Госцирка, выступающий под псевдонимом «Василий Морг».

— Егор, «Черный крест» в «Вечерке» читал?

— Читал.

— А ведь это я ему расстрел устроил.

— Все помогли.

— Э, нет. Мои, лично мои показания.

— Ну и что?

— А ничего. Забавное ощущение… щекочет нервы. Знаешь, я в ту минуту и не понял, что это кровь… ну, на его рубашке.

— Ты и сам был весь в крови. Почему ты так долго не открывал?

— Разве?

— Рома звонил, я стучал… какие-то крики противоестественные.

— Это я взревел, когда на труп упал. Ведь предупреждал! Доигралась.

— Кто доигрался?

— Ада — кто ж еще? Цыганка-дворянка. Деньги очень любила и драгоценности — соблазн для окружающих.

— А если кто из ее клиентов…

— Не было у нее никаких клиентов — проверено. Просто нравилась роль роковой женщины — вот и все.

— Чего ты злишься?

— А, очерк этот чертов, и тут ты еще. Думаешь, с Антошей промашка вышла? Нет, брат, я все до секунды рассчитал. Убийца просто не успел бы скрыться. Ведь мы после Сониного крика и парадный и черный ход перекрыли. Сразу! А ему еще надо было ее убить. Не поспел бы.

— Антон дал показания, будто чье-то присутствие ощущалось в квартире.

— Соврал покойничек. Я ведь, пока вам с Ромой открывать шел, во все комнаты заглянул: никого. Чердак заперт, вековая нетронутая пыль. А черный крест у него в плаще? Ничего умнее не придумал, как и такую очевидность отрицать. Наврал, запутался, с детства был дурачок.

— Зачем, не надо…

— Затем, что правильно расстреляли! — заорал Морг.

— Успокойся. Ты помнишь, как Соня появилась в окне — с алой лентой в волосах?

— Ну?

— Куда она потом делась?

— Кто?

— Лента.

— А она куда-нибудь делась?

— Но ведь на мертвой ее не было?

— Не помню. Я покойников боюсь. Я был…

— Ты был в шоке. Морг, тебе не кажется, что тут не все тайны раскрыты?

— Что там было на самом деле, — процедил клоун, — мы уже никогда не узнаем. Все умерли.


Роман Сорин — ровесник Егора, тридцать один год, журналист.

— Ром, во вчерашней «Вечерке»…

— Знаю я этого Гросса — дурак дураком.

— Да обычно, банально… впрочем, одно место меня как-то задело, надо бы у него уточнить.

— Что именно?

— «Натуральное привидение» — что это значит?

— Ничего. На эффект бьет. Обратил внимание, как цитата выделяется на фоне этой серости?

— Ну, понятно, не гений. Так и Ворожейкин наш — не Раскольников. — Егор болезненно поморщился: — Тот по царским законам десятку получил, наш — вышку.

— Антошу жалеешь? — В светло-карих, почти желтых глазах Романа промелькнуло страдание. Он сказал умоляюще, по-детски. — Но ведь Антоша убил? Или… не он? Что молчишь? — И тут же усмехнулся, пересиливая себя: — Нет, ты скажи, скажи, а то наши нравственные чувства, как пишет Гросс, никогда не будут удовлетворены.

— Не притворяйся, — отозвался наконец Егор. — Да, жалко… вопреки всему. И много непонятного.

— Например?

— Ада была щедра, при всей своей любви к деньгам. Она бы дала Антону две тыщи, она нас всех выручала. Ты ведь не будешь это отрицать?

— Но если не Антон — кто ж тогда?

— Больше некому… кажется. Но — мотив! Неужели только за крест?

— Убивали и по более мелким причинам, как это ни странно. Она его застала врасплох, на воровстве.

— Это первое, что приходит в голову. Но вот тебе и загадки. Всеми отмечено, что преступление совершено с патологической жестокостью. Мы ли с тобой не знали Антошу, а?

— Да! — воскликнул Роман. — Я думал, все время думал, все перебрал… Наверное, никто никого не знает до конца, даже себя. Испугался, озверел.

— Чего испугался? Ада не стала бы связываться с милицией. Отобрала бы крест и послала куда подальше.

— Егор, что произошло? Ты год молчал, уединился, ни с кем не общался, а сегодня…

— Сегодня все изменилось.

— Неужели Евгений Гросс так расстроил?

— Знаешь, Ром, я ведь считал себя противником смертной казни… теоретически, покуда меня самого не коснулось. Ну, тут взыграли языческие струны: око за око, зуб за зуб. Подлое удовлетворение. И сомнение.

— Сомнение?

— Представь себе склеп…

— Не надо.

— Нет, подходящий образ: гладкие серые стены, низкий потолок, нет пространства, внизу погребенные, все ясно и безнадежно. И вдруг!..

— Да что случилось?

— Даже боюсь тебе признаться, настолько все это абсурдно и противоестественно.

— Что такое?

— Был сегодня на кладбище. На Сониной могиле лежит мой прошлогодний букет, перевязанный ее лентой.

— Ты перевязал букет лентой?

— Не я — в том-то и дело! По некоторым признакам могу поручиться, что лента именно ее. И принесена она на могилу только что — свежая и чистая.

— Егор, ты серьезно? — прошептал Роман, потрясенный.

— Очень серьезно.

— Но… кто? Может, старик с ума сходит? Герман Петрович?

— Кто его знает… вообще-то на редкость здравый тип. Но тут и другая странность. Мы все видели Соню в окне с этой лентой, а в прихожей ленты на ней, кажется, не было. Ты не помнишь?

— Что ты! Я был…

— Все были в шоке.

— Ну, лента упала на пол.

— Следователь подобрал бы, ведь они прибыли до Неручева. А когда мертвых увезли, Серафима Ивановна полы вымыла. Я ее спрашивал: не находила.

— Кошмар! — Рома передернулся. — Убийца срывает ленту с убитой, уносит, через год подкладывает на могилу… так, что ли?

— Откуда я знаю! Я сообщил тебе факт. Кстати, только тебе, никому не рассказывай.

— За что такая честь?

— Ты вне подозрений. Ты был со мной.

— Что-о? Ты Морга, что ль, подозреваешь? Или Германа?

— Никого… правда, никого, но… Морг нам дверь долго не открывал, помнишь?.. А психиатр в это время совершал моцион по бульвару.

— У него есть свидетель.

— Знаю. Да, конечно, все это невероятно!

— Невероятно. Какой убийца принесет на могилу ленту? Зачем?

— Может, не убийца, а свидетель?

— Натуральный призрак, сверхъестественная сила, о которой Гросс пишет?.. Там никого не было, кроме нас.

— Не было. Но ведь кто-то принес!

— Сумасшедший.

— Не спорю. Но кто он? Кто украл ленту, с какой целью… кто убил?.. а вдруг судебная ошибка?

— Поздно, Егор. Смерть — процесс, необратимый.

— Истина не бывает ранней или поздней. Она абсолютна.

* * *
Он вышел от Романа и позвонил в соседнюю дверь с медной табличкой: «Неручев Г. П.». Нежная мелодия, серебряный перезвон колокольцев, сейчас дверь распахнется, и Соня скажет: «Это ты? Пойдем!» И они пойдут куда глаза глядят. Послышался шорох, потом щелканье японского замка новейшей системы. В разноцветных световых пятнах венецианского фонаря возник Герман Петрович. В домашнем костюме из черного бархата и вельветовых сапожках кофейного цвета в тон рубашке (в этих одеждах доктор обычно выносил мусорное ведро, ухитряясь не казаться смешным). Шестьдесят два года, но, как всегда, бодр, свеж, подтянут («Уж не померещилось мне, как на кладбище он закрыл лицо руками?»). Не опустился после ужасной смерти близких, держит себя «в струне».

— Прошу, — хозяин сделал учтивый жест, и Егор впервые после похорон вступил на место преступления.

Квартиру, бывшую коммуналку, уже много лет занимал целиком знаменитый психиатр. В обширную прихожую выходило, не считая кухонной, три двери: кабинет Германа Петровича, комнаты жены и дочери. В противоположном от входа конце — дверь в кухню, откуда по черной лестнице можно спуститься прямо во двор (парадная же ведет в Мыльный переулок). Трехэтажный особняк был построен в середине прошлого века и на протяжении нынешнего величественно ветшал — опустившийся аристократ в окружении домов тоже старых, но попроще. Предназначался он когда-то для одной семьи, и после классового уплотнения и возведения перегородок богатые лепные украшения высоких потолков не складывались в цельные картины, часть орнамента непременно оказывалась в другой комнате, а то и у соседей; навек разлученными существовали белокрылые младенцы-купидоны, Венера с Марсом, безобразный сатир со своею нимфой и тому подобное.

Егор окинул взглядом пушистый красный ковер, обои с шахматным рисунком: светло- и темно-красные квадраты под цвет ковра (во всем чувствовался вкус Ады, слегка экстравагантный, слегка капризный), трехстворчатое зеркало, телефон на подзеркальнике…

— Прошу! — повторил хозяин, указав на раскрытую дверь кабинета.

— Одну минутку!.. Я посижу тут в прихожей немного, ладно, Герман Петрович?

— Посижу?

— Ну да, на полу.

— Что за причуды!

— Хочу все вспомнить в деталях.

— Вам сколько лет, молодой человек?

— Тридцать один.

— Учтите, подобные эксперименты опасны для психики, — и Неручев удалился в кабинет.

Егор сел на ковер, охватив колени руками. Вот здесь в углу лежала Соня… точнее, полулежала, прислонясь к стене. Надо думать, от ударов топором она медленно сползала на пол, стена была в крови (Герман Петрович заменил кусок обоев), на полу лужа крови, в ней тетрадка и ключ. Ковра не было, накануне кончился ремонт. На ногах у нее были итальянские кроссовки, это я помню… и еще: сквозь острый душок крови — сильный запах лаванды, ее французских духов. Он не глядел тогда на убитую, а сидел бесцельно и бессильно, погрузившись в абсолютный ужас. Нет, не абсолютный… что-то мешало отдаться отчаянию целиком, что-то в ее облике настораживало, раздражало (о, проклятый, бесконечный, еженощный сон!)… кровь, ошметья мяса и мозга… нет, помимо что-то цепляло сознание, не давало полностью сосредоточиться. Может быть, тогда подспудно я отметил отсутствие алой ленты? Господи, до того ли было!

— Так и будем сидеть? — угрюмо вопросил хозяин, бесшумно возникнув в дверях кабинета.

Егор вошел в просторную комнату. Стены от пола до потолка уставлены книгами, аскетическая кожаная кушетка, немецкий письменный стол у окна, в углу низкий столик (на нем бутылка коньяка, две рюмки, ломтики лимона на тарелке, дымящаяся сигара в пепельнице), массивные кожаные черные кресла.

— Присаживайтесь. Что ж, за упокой души… вернее, двух душ.

Выпили, слегка расслабились, Герман Петрович взял сигару двумя пальцами, Егор закурил сигарету. В прозрачных, зеленовато-золотистых (от тополей в Мыльном переулке) сумерках тускло отсвечивали корешки книг, благородная французская жидкость в пузатой бутылке, хрустальные рюмочки; струйки дыма смешивались над столиком, поднимались к потолку, к лепному, тяжеловесному, словно погребальному венку, и медленно уплывали в приоткрытую балконную дверь. В комнату заглянул, потом зашел, брезгливо перебирая лапками, огромный черный кот — дюк Фердинанд, — мягко вспрыгнул на колени к хозяину и застыл в угрожающей позе, не сводя с Егора изумрудного взгляда.

— Не делайте резких движений — может броситься, — нарушил психиатр сумеречную тишину. — Итак, почему на кладбище вы спрашивали про Сонечкину ленту?

— Вдруг вспомнил, что на убитой ее не было.

— Не было, — подтвердил Герман Петрович. — Мне бы отдали после вскрытия вместе с остальной одеждой. Я сейчас осмотрел ее вещи: ленты нет. Удивительно. Если ленту — непонятно зачем — украл преступник, то при обыске у Ворожейкиных ее бы нашли. Руки официанта были в крови, соответственно запачкалась бы и лента. Страшная улика… — Он помолчал. — Еще одна загадка.

— Еще одна?

— Официальная версия стройна и убедительна, признаю. Так, микроскопические мелочи. Например, Ада ушла в прачечную, не заперев кухонную дверь. Подобная забывчивость совершенно не характерна для моей жены, одержимой порядком. Совершенно не характерна.

— А если Антон соврал, если она уже вернулась и сама ему открыла?

— Ему открыла бы. Незнакомому — никогда.

— Но к ней, должно быть, ходили гадать?

— Только свои, ее так называемое гаданье — блажь, чудачество, как теперь говорят, хобби. Безобразное словцо для русского уха.

— Как Аде пришло в голову этим заняться?

— При всем ее блеске в ней была некоторая ущербность, нервность, перепады настроения, в общем, она жаждала тайны. Так вот, она открыла бы соседу, да, но и дала бы ему денег — несомненно. Или ваш друг был одержим страстью к драгоценностям?

— Никогда не замечал.

— Да, кстати, вторая загадка. В шкафчике в шкатулке обитали и другие украшения, не менее ценные. Однако похищен только черный крест. — Герман Петрович встал, вышел из комнаты, почти сразу вернулся, держа в правой руке (в левой дымилась сигара) вышитый разноцветным шелком мешочек. — Вот он.

На полированной столешнице засверкало серебро, замерцали черные жемчуга.

— Я подарил его Аде пятнадцать лет назад…

— Позвольте, — перебил Егор, — она же получила его в наследство, это фамильная дворянская драгоценность.

— Это легенда. Так же как и фамильный склеп — слышали про склеп? Ее родня похоронена за той оградкой, где мы сегодня встретились. Каждый забавляется чем может: Ада обладала своеобразным «черным юмором». Таинственная гадалка — в глазах окружающих. Помните, на помолвке она сказала: «Пропадет крест — быть беде»? Дворянский талисман, приобретенный мною в антикварном на Арбате.

— Ее фразу я помню.

— Все это манерно, конечно, отдает мелодрамой… ну, как если в индийском фильме, к примеру, мелькнет сиротка — будьте уверены, она окажется дочерью раджи, на худой конец, миллионера. В отечественном варианте — князя. Бульварный роман — так выразился следователь, когда я доложил ему про талисман. И я с ним полностью согласен. Однако — так ведь оно и случилось.

— Вы действительно верите, что Ада обладала каким-то мистическим даром?

— Да ну! Человеческую природу она знала превосходно — вот ее дар.

— То есть в отношении жены у вас не было никаких иллюзий?

— Ну как же. И были, и есть. Все эти «чары» — женское очарование, сильное и опасное, особенно для мужчин. Но всерьез поверить в талисманы, склепы и индийские гробницы способен только неврастеник, с психикой обостренной, надломленной.

— Вы хотите сказать, — Егор пытался уловить самую суть, — что драгоценность украл человек, поверивший в ее фразу: «Пропадет крест — быть беде»? То есть желающий Аде зла?

— Мы знаем, кто его украл. Подходит ваш официант-картежник под такую категорию: восторженный, мстительный, экзальтированный, верящий в чудеса и проклятия?

— Нет, не подходит. Антон был прост, уравновешен, вполне земной. А покер — так, от скуки жизни.

— Так я и думал. Крест украден просто как вещица, первой попавшаяся под руку.

— А вы как будто нарисовали портрет женщины.

— Да, похоже.

— Но ведь женщине, наверное, не под силу нанести такие удары?

— Не сказал бы. Во-первых, смотря какая женщина, я имею в виду — физически. Во-вторых, при сильнейшем нервном возбуждении все жизненные силы собираются в единую силу.

— Герман Петрович, вы первый отметили, что преступление совершено с исключительной жестокостью.

— Да, да, да. Что это значит? Или убийца внезапно охвачен бешенством — безумием, или ненавидит свою жертву такой ненавистью, которая переходит также в своего рода безумие. Помните мысль Достоевского, что преступление — это болезнь? Впрочем, патология характеризует именно убийство Сонечки, он наносил удары уже по мертвой. Ада убита, если можно так выразиться, обычно, с одного удара, хотя ограблена именно она, а Соня — всего лишь свидетель. Послушайте, — психиатр проницательно посмотрел на Егора — серые, ледяные, лишенные чувства глаза, — почему именно сегодня вы заинтересовались алой лентой?

— Вдруг вспомнил Соню в окне, ее странный крик. Слишком много загадок, хотелось бы разобраться.

— Зачем?

— Не могу объяснить. Подсознательное стремление.

— Понятно: таким образом у вас постепенно пробуждается воля к жизни. Но я не советую. Решительно не советую, Георгий, вступать в этот круг. Переключитесь на что-то… жизнерадостное. Женитесь, например, и успокойтесь.

— Не могу.

— Что ж, вольному воля, а спасенному рай. Как правило, человек выбирает волю, не веря в рай.

— Герман Петрович, — начал Егор, поколебавшись, — за три дня до случившегося вы бросили жену, съехали с квартиры…

— Бросил — слишком сильно сказано, — перебил психиатр. — Таких женщин, как Ада, не бросают. Мы просто поссорились.

— Простите, я спрашиваю не из любопытства, я должен разобраться… Из-за чего?

— Не знаю. Не из-за чего. Я вернулся с работы, она разговаривала по телефону. «Я на все готова! — кричала она. — На все!»

— На все готова?

— Не удивляйтесь. Зная ее страстность… например, я на все готова ради «Шанель № 5» — вполне в ее духе. Увидела меня, бросила трубку, я поинтересовался чисто машинально, из простой любезности, ради кого она на все… Вдруг начался скандал. Она набросилась на меня и оскорбила… как только женщина может оскорбить мужчину, то есть смертельно. Я собрал кое-какую одежду и ушел. К старому приятелю, он как раз уезжал за границу, жилплощадь освобождалась.

— Это ведь неподалеку от Мыльного?

— Неподалеку.

— И не вернулись бы?

— Вернулся бы. Если б позвала. Вы не поверите: мы прожили с Адой девятнадцать лет, ни разу не поссорившись. Она женщина вспыльчивая, но всегда умела держать себя в руках. — Герман Петрович наполнил рюмки. — Ну, как говорится, мир праху, земля пухом, царствие небесное.

Егор готовился к следующему вопросу, он сегодня уже нарушил свой запрет — и все же тошно, невыносимо, мучительно в этом копаться.

— Герман Петрович, экспертиза установила, что Соня была женщиной. Вы знали об этом?

— А вы знали? — угрюмо откликнулся отец. — Этот вопрос я должен был бы задать вам.

— Я тут ни при чем.

— Следователю вы заявили обратное.

— Заявил. Но обстоятельства переменились: мне нужна правда.

— Вы уверены в том, что утверждаете?

— Господи, да чего бы мне скрывать это теперь!

— Вы меня поразили, — признался Герман Петрович с отвращением. — Чтобы впредь не возвращаться к этой теме, скажу, что Соня была чистой девочкой, как это ни старомодно нынче звучит, доверчивой и простодушной. Больше я ничего не знаю.

— Ада была против нашей женитьбы.

— Естественно. Я тоже. А вы бы мечтали о таком муже для своей дочери?

— Вы правы. Вас не устраивало мое социальное лицо.

— Ваша поза. Вы ведь не просто работаете сторожем, — психиатр усмехнулся, — нет, вы бросаете вызов нам, обывателям и конформистам, развращенному обществу, брезгливо отворачиваясь от его тяжких проблем. Старо, мой друг, старо. Ребячество, инфантильность в тридцать лет — какой вы муж?

— Да никакой. Вы напрасно подозреваете такие аристократические мотивы — вызов, поза, — так, скучно и неинтересно.

— Пролежите всю жизнь на диване?

— Может быть.

— Нет, серьезно, что вы вообще-то делаете?

— А ничего. Думаю. Спасибо, Герман Петрович, за вечер и за разговор. Что ж, вы так вот и живете — совсем один?

— Да. Серафима Ивановна приходит убираться. Ничего не поделаешь, — он улыбнулся угрюмо, — за все приходится платить. Ну да это теории. На самом деле, как и вам, — все скучно и неинтересно.

Егор поднялся, заждавшийся Фердинанд очнулся от дремы, пушистым комком обрушился вниз, вцепился в джинсы гостя и сладострастно зашипел.

— Милейший зверь, — заметил Егор, отдирая разъяренного кота от вожделенной добычи — своей собственной ноги, — вышел за дверь, начал спускаться вниз, остановился… всегдашний укол в сердце на лестнице перед площадкой, где она стояла, облокотясь о перила, и сверху, из слухового оконца, на ее рыжую голову падал одинокий луч с порхающими золотыми пылинками.

* * *
Это случилось год назад, двадцать второго мая, во вторник. Он сидел у Романа, только что вернувшегося из командировки в литературную провинцию. Ромка, Антоша и Егор — друзья старинные, чуть не с рождения, из одного двора, дома, класса. После школы каждый пошел своим путем, но близость осталась. Например, ребят не шокировало, что, окончив истфак, Егор валяется на казенном диване в качестве сторожа, — значит, так надо, чего приставать к человеку? Антоша из бедных, Рома из богатых (с точки зрения обывателей Мыльного переулка), Егор — ни то ни се, интеллигенция: отца нет (ранний развод), зато мама — профессор-искусствовед. В качестве покорного сына своей матери он пытался пройти унылый благовоспитанный круг детства и юности: музыкалка, худкружок («Жора, заниматься!» — «Сейчас доиграем!»), медаль, институт, аспирантура, в ближайшей перспективе — диссертация (церковный раскол). Смерть матери потрясла тоской и бессмыслицей, благопристойная жизнь окончилась, он сказал: «Хватит» — и зажил как хотел. Ромка делал журналистскую карьеру, Антоша зарабатывал чаевые для семьи и поигрывал в покер, Егор лежал на диване, почти притерпевшись к тоске, как вдруг из обломовского состояния его вырвала — всего на несколько дней — любовь.

Итак, они сидели у Сориных (обширная квартира находилась в полном распоряжении Ромы, чьи «старики» трудились за границей), болтали, конечно, о проблемах глобальных, о судьбах нации: братья-славянофилы, рассуждал Рома, всегда следящий за новейшими веяниями… памятники преступно разрушаются… вот напишу разгромную статью… Егор слушал вполуха, не выспался на дежурстве… Потом он пошел к себе. «Пойти к себе» — значит спуститься с третьего этажа на второй. Дубовая парадная лестница с отполированными за столетие поручнями и резными столбиками перил, истертыми пологими ступенями, нишами (вместительными углублениями для канувших в вечность статуй и фонарей) на каждой площадке была также и лестницей социальной, иерархической. На третьем этаже, «наверху», обитали граждане счастливцы, не считавшие каждую копейку: Сорины и Неручевы. На втором — пожиже, помельче: сторож с дипломом Георгий Елизаров и Моргунковы (муж, жена, ребенок — клоун, акробатка, мальчонка уже помогал папе) — Морги, вносившие в особнячок элементы карнавала. На первом — в одной квартире ютились Демины (токарь, уборщица, Аленушка, процветающая в парфюмерном отделе универмага) и Серафима Ивановна Свечина, бывшая машинистка, и сейчас иногда подрабатывающая на монументальном «Ундервуде». И наконец — семейство Ворожейкиных: родители-пенсионеры, Антон с Катериной, двое ребятишек. Из традиционной экономии, ведущей начало из «военного коммунизма», эта прекрасная старая лестница — парадный подъезд (как, впрочем, и черный кухонный) — была почти всегда темна; густую, застоявшуюся ночь чуть рассеивал зыбкий свет из восьмигранного маленького слухового оконца (единственного, еще два были заколочены фанерой).

На площадке между вторым и третьим этажами стояла Соня Неручева, привычно не замечаемый соседский ребенок. Егор вдруг остановился. Игра света, лучей, тьмы и теней, грозное сиянье черных глаз, милый отблеск волос, бирюзовая майка без рукавов, голые тонкие руки, поддерживающие лицо, — ослепительная картинка, бессмертные детали, вырванные из мрака. Это — Соня? Неужели? Юная, белая, рыжая, она задумчиво глядела на него снизу вверх. Егор спросил:

— Что ты тут стоишь?

— Дома скандал, — отвечала она небрежно. — Сумасшедшие все какие-то. Жду, когда кончат.

— Всегда считал брак добровольным несчастьем, — пробормотал он, и внезапно стало стыдно за эту жалкую пошлость неудачников. — Впрочем, ничего я не знаю.

— Совсем ничего? — спросила она серьезно, без улыбки.

— Совсем. — Он спустился по ступенькам, остановился рядом, уже отлично зная, что стоять вот так, ощущать едва уловимый чистый запах духов, глядеть на нее и слушать — счастье. — Соня, ты не хочешь стать моей женой?

Спросил словно против воли и сам удивился безмерно.

— Ты правду говоришь?

— Правду, — подтвердил он и действительно почувствовал, что говорит истинную правду; удивительно, но слова будто опережали чувство.

— Стало быть, ты меня любишь?

— Люблю, — опять с восторгом подтвердил он.

— И давно?

— Что давно?

— Давно любишь?

— Только что, сию минуту. Вот вышел на лестницу, увидел — и вдруг…

— Только что? — прошептала она в каком-то отчаянии. — Что же это за любовь?

— Не знаю. Я люблю тебя.

— И я. Только я по-настоящему, давно, с детства.

— Сонечка! Не придумывай.

— Я никогда не придумываю! — воскликнула она вспыльчиво. — Вот тебе доказательство: я пошла на твой истфак.

— Ну ладно, ладно, пусть так, допустим на минутку…

— Почему на минутку? Я принимаю твое предложение.

— Какое предложение?

— Уже забыл?

— Все на свете позабыл…

В черной нише на площадке метнулась тень, они вздрогнули, раздался сладострастный шип.

— Ах, это наш дючка-злючка, дюк Фердинанд.

Она взяла кота на руки, засмеялась, прижала мохнатую мордочку к лицу, потерлась щекой о лоснящуюся шерстку; а он любил ее все больше — хотя куда уж, кажется, — весь этот год с каждым невыносимым днем, с каждой бессонной ночью он любил ее все больше, как это ни безнадежно, как это ни безумно: любовь после смерти.

Он тоже погладил кота у нее на руках, еще не смея прикоснуться к ней, Фердинанд мгновенно зарычал, наверху хлопнула дверь, Герман Петрович быстро спускался по лестнице с большой дорожной сумкой, вот миновал их, гневно бросив на ходу:

— Иди домой!

— А ты куда? — спросила Соня рассеянно.

— Куда надо. Я тебе позвоню.

Два дня, среду и четверг, они почти не расставались (у нее наступила сессия, он сторожил через ночь), неутомимо ходили по Москве куда глаза глядят (глаза глядят в глаза) и говорили. В пятницу он дождался ее утром на лестнице (ни одна душа ни о чем не догадывалась, разве что дюк Фердинанд), они сходили в загс, заполнили анкеты и пошли бродить по звонким улицам, где бензиновый чад, весна, суета и сирень. Под вечер вернулись в Мыльный переулок. Предстояло объяснение.

Дверь открыла Ада, проговорив рассеянно:

— Ну где ты ходишь, Соня?.. Привет, Егор. Всё, ремонт окончен.

Переступая через какие-то тряпки и ящики, они прошли на кухню. Ада — впереди. Внезапно она обернулась, окинула взглядом их лица и спросила:

— Что случилось?

— Мама, я выхожу замуж за Егора.

— Глупости! — отмахнулась Ада. — Егор, ты-то, надеюсь, с ума не сошел?

— Сошел, Ада, прости ради бога.

— А, делайте что хотите, не до вас!.. Нет, это невозможно. Отец знает?

— Я звонила, пригласила отпраздновать. Он так рад.

— Не ври. Что он сказал?

— Рассвирепел. Но придет.

— Куда?

— Сюда. Ведь мы устраиваем помолвку?.. Представляешь, какое счастье: Егор наконец обратил на меня внимание.

— Я тебе этого, Егорушка, никогда не прощу.

— Чем он так плох?

— А чем он хорош?

— Всем! Всем, понимаешь? Егор, я не могу без тебя жить и не буду.

— Я тоже. Ну, убей меня, Ада, ничего не могу поделать. Ну нет во мне ничего хорошего, сам знаю, — он вдруг испугался. — Сонечка, а ведь это правда. Ты еще как ребенок…

— Ты от меня отказываешься? — перебила она и заплакала.

— Господи, никогда!

— Ну и все. Кончили. Все. Я так испугалась. — Она бросилась к матери, обняла: — Ты молчи! А то Егор передумает.

— Нет, я умру! — Ада засмеялась, гнев и растроганность боролись в ней, поцеловала дочь. — Он передумает! Дожидайся. Когда вы решили… сочетаться?

— Через два месяца — так положено.

— Два месяца… — протянула Ада задумчиво и стукнула кулаком по столу; звякнули, подпрыгнув, гвозди. — Безнадежно! Егор, смотри! Она ведь серьезно, покуда ты на диване лежал и крутился со своими… ведь сколько женщин у тебя было!

— Да какие женщины!

— Всякие.

— Да я не помню ничего, никого…

— Главное, как не вовремя. — Ада потерла ладонью лоб. — На редкость не вовремя… Ладно, что надо? Шампанское у нас есть, так?

— Я сбегаю. За вином и за цветами.

— Деньги есть, жених?

— Есть!

* * *
Кто попался под руку, про кого вспомнил, тех он пригласил по дороге — Морга, Антошу, Алену, Романа. Серафимы Ивановны поблизости не оказалось (теперь, вспоминая в подробностях, чувственных и ярких, тот последний вечер, он так жалел об этом: старуха на редкость проницательна и памятлива). У Неручевых клубился послеремонтный хаос, собрались в комнате Ады за овальным столом драгоценного красного дерева. На блестящей поверхности проступают древесные срезы, карты ложатся в мистической последовательности — неизменный эффект, начинаешь верить в судьбу. Сейчас на столе светились ландыши и гиацинты; влажные гроздья персидской сирени и легкий сквознячок в открытую балконную дверь напоминали, что жизнь прекрасна, небесный младенец умилялся с потолка, высокие бокалы ожидали шампанское. Ада в чем-то прозрачно-лимонном («Женщина моей мечты!» — высказался Морг) собирала на стол, профессионал Антоша и Алена помогали. Незаметно появился Герман Петрович (значит, открыл замок с японским кодом своим ключом), наконец сели, Ада воскликнула:

— Мой крест!

Вскочила, подошла к резному шкафчику в углу, поколдовала над замочком, выдвинула верхний ящик (крошечный ключ обычно хранился в тумбочке, как выяснилось впоследствии; преступник же воспользовался гвоздодером — фомкой из инструментов, сложенных на кухне в связи с окончанием ремонта; там же дожидался своего часа топор).

— Ненавижу беспорядок, — сообщила хозяйка, — не выношу. Ты завтра с утра заниматься?

Соня кивнула.

— Ну а на мне уборка, прачечная… — Черный крест замерцал на белоснежной коже, она пояснила с едва заметной усмешкой. — Фамильная драгоценность. Черный крест — чувствуете символику? Черный. Пропадет крест — быть беде.

— Оставим псевдонародный фольклор, — процедил Герман Петрович, он сидел прямой и сдержанный — «чопорный», безукоризненно одетый, на жену не глядел. — Кто мне объяснит, что тут происходит?

— Ну папа! — закричала Соня. — Я же тебе все сказала. Мы с Егором…

— Внимание! — объявил Антоша, виртуозно открывающий шампанское. — Залп!

Раздался тихий выстрел, бокалы наполнились, клоун — лысый, маленький, но с мошной мускулатурой, с хищным обаянием, душа компании, — провозгласил:

— За любовь! Жизнь есть любовь!

Нежно зазвенел хрусталь. Ада заметила с иронией:

— Это у них в цирке так условились. А в сумасшедшем доме, а, Гера? Что там думают про любовь?

— А ты что думаешь?

— Мы живем на кладбище. Хороним и сами ждем. Кажется, чем скорее, тем…

— Нет, нет! — перебила Соня испуганно. — Ты же так не думаешь, ты очень добрая и любишь людей.

— Каких людей? — поинтересовался Герман Петрович в пространство.

— Людей. Она отдала столько вещей бедным, мои платья и…

— Ты теперь бесприданница, что ль? — вставила Алена.

— Да нет, мне купили взамен, не в этом дело! Вы никто ее не знаете по-настоящему.

— Сонечка, что за чушь! — Ада засмеялась. — Не разрушай образ колдуньи, а то и вправду подумают, что я добрая.

— Терпеть не могу кладбищ, — заявила Алена и закурила. — Тоска.

— Нет, я люблю. — Ада тоже закурила. — В юности одно время я постоянно ходила на кладбище…

— В свой склеп, — пояснил Герман Петрович и отпил из бокала. — В свое дворянское гнездо.

— Не иронизируй. — Ада задумалась, пробормотав рассеянно. — Дворянское гнездо — это бывшая усадьба. — Вдруг оживилась; она то оживлялась, то сникала. — Господи, если б можно было все вернуть.

— Усадьбу вернуть?

— Молодость.

— Ада Алексеевна, расскажите про склеп, — попросила Алена.

— Этим скептикам рассказывать… Ну ладно. Представь, весна, деревья распускаются — и так тихо, так хорошо. От дворянского гнезда надо пройти по старой улице, свернуть налево — видны липы за оградой, — войти в узкую калитку, справа церковь, слева звонница, маленькие колокола к обедне звонят. А прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… ну, этот…

— Василий Теркин? — подсказал психиатр.

— Нет, дорогой мой, — отвечала Ада с ледяным терпением. — Знакомый Пушкина, к нему Пушкин заезжал… в общем, неважно. Дальше липовые аллеи, темные, влажные. Однажды иду, вижу — склеп…

Муж вздохнул и выпил из бокала.

— …навес, весь заржавевший, из кованого железа с узорами, — продолжала Ада, не обратив внимания на вздох; говорила она с глубокой грустью, а лицо действительно помолодело. — Вошла. Под ногами на плите наша фамилия: Захаріины. Представляете? Я даже не знаю, почему это меня так поразило. Мой прадед женился на цыганке, оттого у нас у всех глаза и брови черные, а волосы рыжие, гадать умеем. — Она помолчала и заключила неожиданно: — Именно там мне хотелось бы лежать. А что, сигареты кончились?

— Я сбегаю, Ада Алексеевна, у меня дома есть, — вызвалась Алена и выскользнула из комнаты.

— Замок на предохранителе, — пояснила Ада вслед, а Морг проворчал:

— Косточкам все равно, где лежать.

— Твоим все равно, а моим…

В прихожей зазвонил телефон, она осеклась, Герман Петрович вышел, проговорил что-то невнятное, вернулся, сел на свое место.

— Кто звонил? — спросила Ада.

— Похоже, кто-то из моих пациенток… или из твоих клиенток. Нечто бредовое.

— Вообще в этом что-то есть, — заметил Рома. — В наше героическое время мечтать о склепе — оригинально.

— Я лично предпочитаю кремацию, — сообщил Морг. — Во-первых, никаких отходов, никакого гнилья…

— Нет, лучше в гробу, — перебила Ада, тут вошла Алена с сигаретами, Егор не выдержал:

— Товарищ Морг, господа! Все это увлекательно, конечно, но давайте о чем-нибудь попроще. Антоша, милый друг, открывай вторую.

— Наши ряды редеют, — констатировал Рома весело. — Мне, что ль, жениться? — Красавец Ромка и официально, и неофициально женат бывал.

— Есть кандидатура? — поинтересовалась Алена.

— А как же! Егор меня восхищает, настоящий мужчина, Георгий победоносный: пришел, увидел, победил. Ада, Герман Петрович, поздравляю с зятем!

— Да, нам чертовски повезло, — кратко подтвердил Неручев.

Соня улыбнулась жениху так нежно, смягчая сарказм отца, так пылко, что он тотчас забыл обо всем и на какое-то время из общего круга выпал. Хороша она была невыразимо в будущем своем смертном наряде, в американском платье чистейшего небесного цвета с кармашками, погончиками, нашивками; тяжелые длинные волосы распущены и повязаны низко у лба алой атласной лентой; тонкие пальцы с продолговатыми розовыми ногтями теребят ветку сирени; черные глаза сияют ярче материнского жемчуга. «Господи, за что?» — в который раз со счастливым страхом подумал Егор, к нему потянулись чокаться, он очнулся.

— …счастья и радости!

— А я и не сомневаюсь, — заговорил Морг. — Это Герман Петрович почему-то хмур и сер… О доктор, что это у вас торчит из кармашка?.. Вон, из пиджачного! Никак черный крест? Глядите, ха-ха!

— Ты эти штучки брось, — хмуро заметила Ада, застегивая на шее цепочку. — Фокусник несчастный.

— Это он сейчас к балкону подходил. Ада Алексеевна, а вы нагнулись.

— Продолжаю, — клоун поднял бокал, — и уверен, что молодые наши будут редкостно счастливы…

— Не надо, — перебил Егор, а Алена воскликнула:

— Ой, это легко узнать! Ада Алексеевна, разложите карты.

— Ну, ну, это не шутки, это дело серьезное, требует определенной атмосферы.

— Ада, цыганочка! — взмолился Антоша. — Загадай на меня карту, ну хоть одну, пожалуйста!

— Официант проворовался! — провозгласил Рома. — Курицу украл.

— Антош, намеков не понимаешь? — Клоун ядовито засмеялся. — Нужна определенная атмосфера — деньги на стол!

— Мама и без денег… ну, мам!

Ада обвела жестким взглядом разгоряченные лица.

— Вы же не верите.

— Неверующий человек, как правило, суеверен, — сказал Герман Петрович.

— Я верю, — заявила Алена. — Ведь сбывается?

— А, редко, совпадение, — проронил Морг.

— Нет, внушение, — возразил Роман. — Человек якобы узнает про свое будущее и поступает в соответствии с тем, что узнал.

— Тонко подмечено, — одобрил психиатр, — и очень верно.

— Ада Алексеевна, покажите им класс. Все сбудется!

— Да вынь каждому по карте, чтоб отвязались, — предложил Морг.

— Ладно, вы этого хотели. — Ада достала из тумбочки колоду карт — пестрые роковые фигурки, разноцветные пятна на черном фоне — перетасовала. — Антон. Крестовый туз.

— Крестовый туз, — повторил Антоша с тревожным недоумением в голубых глазах; голубоглазый, светло-русый добрый молодец. — Казенный дом.

— Тюрьма, что ли? — заинтересовался клоун.

— Любой казенный дом, — пояснила гадалка. — Например, Антош, у тебя хлопоты в твоем ресторане. Кто следующий?

— Я! — вызвалась Алена нетерпеливо.

— Предстоит нечаянный интерес.

— Как интересно!

— Гера…

Герман Петрович вздрогнул.

— У тебя пиковый валет — пустота.

— В каком плане?

— Во всех. Пусто. Роман… дама пик.

— Ведьма! — закричал Рома в упоении. — Ну, спасибо, Ада, женюсь!

— На этой не советую — злоба. Ну, Морг, не веришь — держись… Странно, семерка — к слезам. Не подозревала, что ты такой чувствительный.

— Говорю же, вранье. По роду профессии я — рыжий, лысый, добрый и веселый человек.

— Да ну? Однако гнусная карта идет — сплошь пики. Молодым не буду.

— Ну, мам! — воскликнула Соня в азарте.

— Сонечка, не надо, — быстро сказал Егор.

— Давай рискнем, а? — Она беспечно улыбнулась, готовая к счастью.

— Хорошо, рискнем.

— Напрасно потакаешь, — заметила Ада недовольно. — Вот видишь, я на нее загадала: девятка пик — больная постель. Будем надеяться: простуда… Ну, Егор, ты единственный из всех счастливец — червонная любовь. — Ада вытянула из колоды еще одну карту, взглянула, пробормотав: «Я сегодня в ударе», — и резким движением прекрасных белых рук сгребла разбросанные по столешнице картонки. — Все правильно.

— Мама, что у тебя?

— Что положено.

— А что?

— Счастье, — пояснил клоун. — Дочь пристроена удачно, ремонт окончен. Где только люди таких мастеров находят! Потолок, взгляните, идеальной райской белизны.

Все поглядели наверх.

— Правда, у вас лепнины немного. У меня, к примеру, нимфа смеется и маленькие такие дьяволята за нею, за нею…

Ада вдруг рассмеялась:

— Антон, налей шампанского. Все ужасно, мне все не нравится.

— Да что ты, в самом деле! — воскликнула Соня.

— Не нравится! — Ада залпом осушила бокал. — Не хочу пить за счастье, потому что его нет и не будет.

— Будет!

Соня тоже вспыхнула гневным румянцем; какие у обеих черные очи — глубокие, цыганские… «Она не ребенок!» — подумал Егор с восторгом и страхом; все молчали.

— Не смей так говорить!

— Счастье бывает только на минутку, ты не понимаешь, за все надо платить.

— Заплачу! Пусть минутка — но моя.

— Как вы мне все надоели. Не позволю.

— Ада, что с тобой? — холодно заговорил Герман Петрович. — Что ты не позволишь?

— Ничего не позволю, пока я жива.

Муж пожал плечами, все переглянулись, и тут, к своему собственному изумлению, Егор пошутил (идиотская шуточка эта потом вспоминалась и мучила):

— Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить.

А что касается гаданья, прав оказался Морг. Ничего толком не сбылось, так, незначительные мелочи, вполне согласующиеся с теорией вероятности: у Аленушки нечаянных интересов было более чем достаточно; психиатр заглушал семейную пустоту обширной практикой; однако ведьма не потревожила жизнь журналиста, и никто как будто не видел даже скаредной мужской слезы у клоуна; Антошу и Соню ожидала смерть, а любовь… любовь не ушла — но разве золотоносной, медовой, червонной оказалась она? Свою же карту цыганка никому не показала.

* * *
Ночью после помолвки (попросив накануне напарника подежурить за него до двенадцати) Егор сторожил маленький дворец в центре Москвы, в котором вальяжно располагался научно-исследовательский институт уголовного профиля (дворец правосудия, как называл его сам сторож). Ночь полубессонная, в полудреме мелькали красно-черные карточные пятна, стояло ее лицо, беспорядочные голоса звенели, мешались в ушах… Он вернулся домой утром, не лежалось, не сиделось, так не хватало Сони. «Что же это? — спрашивал он себя. — Наверное, я любил ее всегда, но не осознавал». Он знал, что она отправилась к сокурснице заниматься — в понедельник экзамен; Ада приводила в порядок квартиру после ремонта; несчастный муж продолжал пребывать в бегах, может быть, он и рассчитывал, что Ада предложит остаться, но она не предложила.

Егор послонялся по комнатам, сел на диван — и вдруг провалился в сон, как в яму. Так же внезапно проснулся — без двадцати одиннадцать, — бесцельно спустился во двор, он ждал. На лавке под сиренью вязала Серафима Ивановна. Вскоре появился Морг в оранжевой майке и широченных клоунских шароварах в голубую клетку, за ним — Алена в сарафане, собравшаяся позагорать. Они подошли к голубятне, Егор оглянулся, увидел входящего под арку гулкого тоннельчика Рому со всегдашней фирменной сумкой — ремешок через плечо, окликнул, и вчетвером, запрокидывая головы, они встретили стремительный взлет освобожденных из клетки бело-сизых, лазоревых, розоватых птиц.

— Жара, — Рома вытер ладонью мокрый лоб. — Сил нет.

— Ой, ребят, давайте в Серебряный бор махнем, я уже в купальнике. Соня когда придет?

— Жду.

— Ну, ты вчера выдал. — Морг гикнул, ухнул, свистнул по-разбойничьи. — «Придется убить!» С Адой такие штучки не пройдут. Эта баба, пардон, дама…

Пышное позлащенное облако (единственное в нежнейшем, прозрачнейшем эфире) вдруг покрыло солнце, потемнело, и страшный крик раздался откуда-то сверху, с неба, нет, словно сразу отовсюду, отражаясь от каменных стен. Соня в оконном проеме во вчерашнем платье, лента в волосах, лицо искажено нестерпимой мукой. Всплеснула руками. Кричит: «Надо мною ангел смеется…» Глаза их встречаются, пауза в доли секунды, она кричит: «Убийца!» — и исчезает.

Во всем этом есть нечто противоестественное: в тот миг ни отчаяния не почувствовал он, ни опасности, которая ей угрожала… один ужас, непостижимый — от ее взгляда, от ее последнего слова, звучавшего как обвинение… но почему она не назвала имя? Побоялась Антона, который находился где-то там, за ее спиной?.. Это сейчас можно вспоминать (да и то невозможно!), анализировать, а тогда… Какое-то время они, все четверо, стояли как камни.

Наконец Морг взревел:

— Ребята, бегите через парадное! — и понесся к черному ходу.

Они с Ромой пробежали затхлый тоннельчик на улицу (необходимо отметить, что улица в обозримом пространстве была абсолютно пуста, спрятаться негде, и главное — нет времени!), пять шагов — прыжков — за угол (и переулок пуст), мрак парадной лестницы, один пролет, второй, третий… вот ниша (почему-то я обратил на нее внимание, так, скользнул взглядом — та самая ниша, из которой зашипел на нас дюк Фердинанд, когда луч падал на рыжую голову)… истертые ступени, дверь с медной табличкой, стук, крик, рев, свет, кровь…

Официальная версия действительно стройна и логична (даже слишком, арифметически логична — кажется мне теперь, в свете новых фактов… факт? лента на могиле — факт? безумие! Неужели кто-то на Антоше затянул удавку?). Во двор, небольшой, тенистый и уединенный, выходит только один подъезд, черный ход из нашего особнячка; два других дома окружают двор глухими стенами. Маляры, накануне закончившие ремонт у Неручевых, обладают стопроцентным алиби. Соседи. Пошли снизу. Ворожейкины: старики на даче (в этом году уже не снимают — не на что), детей Катерина привезла искупать, они играли в песочнице, а сама отправилась на рынок. Серафима Ивановна сидела во дворе. Демины: Николай Михайлович на заводе — «черная» суббота, Настасья Никитична мыла полы в школе. Именно она по дороге на работу встретила Аду с бельем, та пожаловалась, что прачечная закрыта. Марина Моргункова была на репетиции в цирке, психиатр прогуливался по бульвару. И наконец, мы четверо — те, что стояли возле голубятни. Четверка с совершенным алиби.

Итак, рано утром Соня уходит заниматься; одержимая порядком и энергией, Ада моет, чистит, прибирает (остаются отпечатки пальцев самой хозяйки — повсюду; Сони — в ее комнате на личных вещах, гребень, склянка с духами и т. д.; Антоши и Морга — на кухне и в прихожей; в прихожей, кроме того, «наследили» и мы с Ромой; взломанный ящик резного шкафчика, шкатулка и брошенная тут же фомка тщательно протерты, или преступник действовал в перчатках; мешочек с драгоценностью запачкан в крови, но на ткани идентифицировать отпечатки пальцев невозможно; на самом кресте установлены отпечатки, так сказать, вчерашние: Ады, Германа Петровича и Морга, проделавшего фокус; наконец, главная улика — на топорище след большого пальца Антона; в общем, эти данные работают на ту же логичную, стройную версию).

Ада собирает белье и идет в прачечную. Последняя суббота месяца — санитарный день. Возвращается, поднимается по парадной лестнице, открывает дверь своим ключом и сталкивается с Антошей, проникшим через кухонную дверь, которую хозяйка вроде бы забыла запереть. Убийство. Неожиданное появление Сони. Бросается к окну, кричит в невменяемом состоянии; очевидно, Антон преграждает ей выход из кухни в дворовый подъезд, она бежит в прихожую, где он и настигает ее. Вытирает топор полотенцем, спускается к себе (встретив Морга), прячет в плащ мешочек с драгоценностью, замывает следы.

Единственная версия, единственный мотив, единственный преступник. После казни (крики из зала: «Смерть! Смерть убийце!»), после очерка с претенциозным названием «Черный крест» — в реальный, застывший мир врывается, нет, осторожно проникает нечто… «Ну да, нечто сверхъестественное! — Егор усмехнулся во тьме, выйдя от Германа Петровича. — Натуральный призрак, что чудился Антоше на месте преступления… и труп шевельнулся…» Егор начал спускаться к площадке, где давным-давно золотой луч… вдруг показалось, будто в нише метнулась тень. Тогда был дюк Фердинанд, и Соня взяла его на руки. Егор остановился как вкопанный. Воображение разыгралось или действительно вспомнилось: когда они бежали с Ромой навстречу убийству, какое-то движение, шевеление почувствовалось в нише, уловилось боковым зрением?.. Да ну, это сейчас, задним числом, нагнетаются страсти. Егор подошел к нише — удивительное ощущение, будто он входит в тайну. На крюке — последняя деталь, оставшаяся от старинного фонаря, — висело, покачиваясь, поблескивая, что-то… и слышались осторожные шаги… ниже, ниже… негромко хлопнула парадная дверь. Он протянул руку, прикоснулся — что это? Как будто сумка? — сдернул с крюка и помчался вниз по лестнице, выскочил в Мыльный переулок. Тихо, пустынно, полная луна. Никого. Померещилось? Но вот же в руке — лаковая дамская сумочка. Пустая.

Егор одним духом взлетел на третий этаж, позвонил, хозяин возник на пороге мгновенно, словно стоял за дверью.

— Герман Петрович, взгляните, это не ваших сумка — Ады или Сони?

Психиатр взял сумочку, отступил в разноцветный круг венецианского фонаря, вгляделся.

— Совершенно не в их стиле. Нет, нет, исключено. Что внутри?

— Ничего. Пустая.

— Откуда она у вас?

— Сейчас в подъезде нашел.

— В подъезде?.. А почему, собственно, вы решили, что она могла принадлежать моей жене или дочери?

— Не знаю. Так… одно к одному.

— Молодой человек, — заключил психиатр, возвращая сумочку, — вы можете плохо кончить.

* * *
— То, что ты рассказываешь, Егор, совершенно неправдоподобно.

Они сидели с Серафимой Ивановной на дворовой лавочке, отгороженной от остального мира сквозной шелестящей сиреневой массой, томительным горчайшим духом. Худые руки со спицами праздно лежали на коленях, рядом на лавке черная сумочка.

— Неправдоподобно, — подтвердил он. — И все-таки это правда.

— Выходит, во всем этом мы не понимаем главного.

— Может быть, нам трудно понять логику сумасшедшего?

— Может быть. Только учти: по твоим словам, лента на могиле очутилась через год, день в день, когда, по обычаю, навещают покойных.

— Но какое извращенное воображение, предельный цинизм — трогать покой мертвых.

— Кто-то хотел, чтоб ленту увидели, подал знак.

— Какой знак? О чем? — воскликнул Егор в тоске. — Все умерли. Все!

— Значит, не все.

— Но почему через год? Почему целый год молчания?

— Газета… — произнесла Серафима Ивановна, словно ловя ускользающую мысль. — Сразу после газеты, на другой день.

— Я уже думал об этом. Но в очерке нет ни одного нового факта. Все, о чем пишет Гросс, выяснилось на ранней стадии следствия.

— А «приговор приведен в исполнение»?

— Так ведь еще в марте приведен, всем известно. Нет, это безумие! Свидетеля не было, физически не могло быть.

— Кто-то украл ленту, — напомнила Серафима Ивановна. — И Антоша кого-то почуял в квартире.

— Натуральное привидение, — пробормотал Егор. — Ночью увидел в нише сумку — и по ассоциации вообразилось, что когда мы к Неручевым бежали, я подсознательно засек какое-то движение в нише. Сегодня попробовал там спрятаться — не помещаюсь, ниша глубокая, но узкая, и крюк мешает… Антоша почуял, я почуял… игра воображения, нервы.

— Ты высокий, — заметила старуха. — А я, должно быть, помещусь.

— Серафима Ивановна, какой сверхъестественный ловкач стоял и смотрел, как женщин убивают? Допустил казнь невинного? Не объявился на следствии, на суде? А сейчас старается запугать меня?

— Его надо найти, — твердо сказала Серафима Ивановна. — Это опасно. Все больше укрепляюсь в мысли, что Антоша не мог убить Сонечку и Аду.

— А черный крест в его плаще?

— Да не пролил бы он кровь из-за драгоценности. Возможно — вон и следователь ему подсказывал, в очерке напечатано, — преступник обронил мешочек на кухне, Антон нашел, а признаться побоялся.

— Он здравый человек, уравновешенный. Унести такую улику с места убийства, возле трупа подобрать… и спрятать почти на виду? Бред!

— Бред, — тихим эхом откликнулась старуха.

— Серафима Ивановна, кто мог ненавидеть Аду?

— Что ж, она была женщина необычная.

— Герман Петрович пришел вчера к оригинальному выводу: кто желал Аде зла — тот украл ее талисман.

— Да, помню, она говорила: пропадет крест — быть беде. Да это все слова, ведьму из себя разыгрывала.

— Вот именно. Она врала, сочинила фамильную дворянскую драгоценность, а крест ей просто муж подарил.

— Ох, в ней было всего понамешано.

— Какая же она была?

— Ты, Егор, живешь — и ничего вокруг себя не видишь.

— Правда.

— Девочка была как девочка, только очень хороша, редкостно. Представь Сонечку, но более отчаянную, жадную к жизни. Школу окончила, в институт не прошла, ну, там-сям поработала, тут мать — жива еще была, медсестра из психиатрической больницы — ее к себе устроила. Мужчин она с ума сводила, а встречалась с Васькой…

— С Моргом?

— С Моргом. Удивляешься? Он привык шута горохового корчить, но что-то в нем есть… мужское, хищное, понимаешь? Вот если б тогда убийство произошло — я бы не удивилась.

— То есть она его бросила?

— Бросила. Васька рвал и метал, Ада сбежала, у родственников пожила, покуда он не уехал в Сибирь по распределению, училище кончил.

— Это все из-за Германа Петровича?

— Ну да. Он у себя в лечебнице царь и бог. Влюбился в красотку — так она и стала дворянкой, цыганкой, колдуньей, упокой, господь, ее душу.

— А Морг?

— Там, в Сибири, женился на своей циркачке — на Марине. Так все и кончилось.

— А может, не кончилось?

— Морг занимался голубями у нас на глазах, — ответила на это Серафима Ивановна, как всегда поняв собеседника с полуслова. — Во двор он вышел сразу после тебя по черному ходу.

Залитый солнцем двор, разноцветно-серебристые птицы в небесной вышине, комичная фигура «рыжего», майка, обтягивающая могучие мускулы, необъятные шаровары, — свистит, беснуется, подпрыгивает с шестом в руках… небеса потемнели. «Ребята, бегите через парадное!» И исчезает в подъезде. «А ведь это я его под расстрел подвел».

— Удивительно, — сказал Егор, — убийство произошло у всех у нас почти на глазах — и сколько в нем тайны.

— Ты бы, Егор, поосторожнее, — Серафима Ивановна взяла в руки лаковую сумочку. — Не нравится мне все это. Ты ясно слышал шаги?

— Ясно. Очень осторожные и легкие, ступеньки чуть-чуть поскрипывали — вы ведь знаете, какая у нас лестница скрипучая. И стук двери — тоже негромкий. И лунный луч мелькнул. Тут я сглупил — когда в переулок выскочил. Все эти знаки, намеки, загадки настроили меня… ирреально. Я не осмотрелся толком, переулок был залит лунным светом — и ни души. А между тем за углом, в пяти шагах от парадного, — наш тоннель. Там он наверняка и стоял. А я к Герману кинулся с сумкой.

— Чья ж это сумка…

Никто не признался из наших. Ни Алена, ни Катерина, ни циркачка — я всем показывал, говорю: нашел в подъезде, хочу отдать.

Серафима Ивановна вертела в руках сумочку, поглаживая, пощелкивая замочком в виде позолоченной раковины.

— Дешевая, отечественная, кожзаменитель, не новая, но и не изношенная. Просто ею давно не пользовались. Видишь, чистенькая, но пыль… видишь, в складках внутреннего кармашка?.. Нет, Егор, у наших дам я такой сумки не видала — точно. И все же я их проверю. Во сколько ты вышел от Германа Петровича?

— Без четверти одиннадцать.

— Проверю. О, Морг к голубям отправился. Ну да, понедельник, в цирке выходной.

Морг, в шароварах и майке, шел по двору, посвистывая, поднялся по лесенке к клетке на невысоких столбах, раскрыл дверцу — птицы с ликующим гамом вылетели на волю — и сел на перекладину, глядя в небо.

— Пойду пообщаюсь.

Егор подошел к голубятне, клоун сразу поинтересовался:

— Слушай, про какую сумку ты у Марины спрашивал?

— Дамская сумочка, черная, лаковая. Сегодня ночью в нашем парадном нашел.

— С деньгами?

— Пустая.

— Черная, лаковая, без денег? Не наша. Хороши турманы, а?

— Я наш двор без твоей голубятни не представляю.

— Ну, я, еще когда в цирковом учился, увлекся.

— Когда с Адой встречался?

— Неужели ты помнишь? — удивился Морг.

— Смутно.

— Отчаянная девочка была, прелесть! «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим». Тут Герман встрял — я уступил.

— Поэтому она к родственникам до свадьбы сбежала?

— А, ты в курсе. Правильно она сбежала — я был готов на все. — Морг помолчал, потом добавил с пафосом: — Они убили моего ребенка.

— Какого… ты что!

— А я ведь собирался жениться, благородно. Я человек благородный, не замечал? Хотя и не дворянин, склепа не имею. — Клоун засмеялся тихонько. — Никогда не прощу.

— Так она аборт, что ли, сделала?

— Ну. Ради старика…

— Ты думаешь, она за Германа Петровича по расчету пошла?

— А то нет! Он же на двадцать три года старше, развалина.

— Ну, уж развалина…

— Мерзкий старик, за деньги купил, — клоун хохотнул. — Любит девочек-пионерочек.

— Положим, Ада совершеннолетней-то была.

— Девятнадцать стукнуло. Как раз в феврале они закрутили и убили моего ребенка (рожать в августе собиралась), так в июне они уже поженились, в природе не существовало ребенка, а меня сослали в Сибирь. Славно все получилось, правда? Помнишь, вечером перед смертью она сказала, что за все платить надо? Вот и заплатила.

— В каком смысле?

— Ну не в буквальном — в широком, философском. Что и справедливо в конце-то концов!

— Справедливо? Неужели тебе ее не жаль?

— Нет. Соню жалко… Но Антошка-то как озверел — бить по мертвой… Эх, жизнь-тоска!

— А как ты думаешь, Ада с Германом хорошо жили? — Сам Егор, Серафима Ивановна права, жил настолько отъединенно, что про ближайших-то своих соседей ничего не знал.

— Великолепно — потому он и ушел, а? — Клоун подмигнул. — Или его выгнали?

— Выгнали?

— Ну, не знаю, что там у них стряслось, только семейка распалась. Ку-ку!

Поднявшись к себе, Егор долго стоял у окна, рассеянно глядя на голубятника, старую даму, гроздья сирени… Может, прав психиатр и не стоит вступать в этот круг патологии и ненависти? Страшно. Прошел к стеллажам — мамино наследство, — взял словарь, нашел слово «инцест» — кровосмешение, половая связь между ближайшими родственниками… «Любит девочек-пионерочек». Герман и Соня? Я с ума сошел! Мерзость, грязь, ангел смеется… Как я целовал ее волосы, и она сказала, что ни разу к ней не прикоснулся мужчина…

Егор швырнул словарь на пол.

— Любимая моя! — сказал он вслух. — Какая б ты ни была, что б ты ни скрыла от меня — я все равно тебя люблю.

* * *
Ночь прошла в привычной бессоннице во дворце правосудия. Вот уже год его мучили бессонницы, но он боялся и засыпать: всегда один и тот же невыносимый сон. Впрочем, сейчас не до этого. Главная загадка (он отдавал себе отчет, что в ней ключ ко всему): почему преследуют именно его? Я не свидетель, не преступник — почему такое внимание? Что хотят внушить мне? Просто испугать? Зачем? Угрожают? Но ведь я не представляю ни малейшей опасности ни для кого — я ничего не знаю: только то, что напечатал Евгений Гросс. А между тем чувствую, как суживаются круги — в этой тьме, на многолюдной улице, в зеленом дворике, — идет незримая охота.

Как бы там ни было, я готов. Друг, враг, свидетель, убийца («Назову его друг, — думал Егор, — ведь он вернул мне жизнь») должен как-то проявить себя — столь многозначительное начало требует продолжения. Главное, не растеряться, увидеть, услышать, понять, разрешить с ума сводящую загадку. Он спешил ей навстречу — безоружный, с открытым забралом, гуляя в одиночестве, заходя на кладбище, не запирая даже на ночь дверь черного хода, ожидая осторожные ночные шаги.

Вернувшись с дежурства домой, Егор быстро осмотрел все комнаты: мамину, свою и кухню (в силу социальной справедливости после смерти мамы его полагалось уплотнить, но, по слухам, особнячок обрекался на снос). Кажется, никто не навещал его ночью, никаких знаков, намеков… оставалось только ждать, хотя нервная энергия, жизненная сила требовала выхода.

До вечера он провалялся с книжкой на диване, и Смутное время в «Истории государства Российского» не казалось таким уж смутным в нынешних «сумерках богов». В сумерках прибыл Роман — прямо из редакции, продуманно небрежно одетый (эта «небрежность» стоит недешево), столичный журналист-проныра. Так хотелось бы выглядеть Роману (американский идеал) — и так он выглядел, хотя за внешним лоском «настоящего мужчины» (занимаюсь восточной борьбой), «своего парня» (пью водку с мужиками на равных) скрываются, Егор знал, мягкость, нежность и безволие, что так пленяют женщин, уставших от мужского самоутверждения. Ромка совершенно по-детски обожал своих друзей, бился в истерике при известии о казни Антона и в целом определялся одним словом: «Счастливчик!»

— Егор, — заговорил он оживленно, опустившись в дряхлое кресло у письменного стола, — возникла сплетня, будто ты нашел какую-то таинственную сумочку в парадном.

— Открой верхний ящик стола… видишь?

— Тут и лента!.. А что в ней?

— Ничего. Знакома тебе эта сумка?

— Откуда?

— У какой-нибудь твоей дамы…

— Мои дамы фирменные, а тут ширпотреб, — Роман содрогнулся. — Ужас, Жорка!

— Да неизвестно пока ничего.

— Ужас, — повторил старый друг. — На тебя ведется охота. А ты… идиотская беспечность, даже дверь не запираешь.

— Специально. Я иду навстречу с нетерпением.

— Кому навстречу?

— Не знаю.

— А вдруг это маньяк? Хочешь стать трупом?

— Ну, это мне все равно.

— Все равно? Так любил ее?

— Да.

— И как внезапно все у вас началось.

— Да.

— Тебе не кажется это странным?

— Что именно?

— Это наваждение.

— Это не наваждение. Наверное, это было всегда, просто я не понимал.

— Егор, очнись, она же мертвая. Поезжай куда-нибудь, развейся, давай я тебе устрою…

— Не хочу.

В сумерках без лиц (голова Романа на фоне раскрытого окна — вечернего небесного огня) разговаривать хорошо и вольно.

— Что же это происходит? — воскликнул Рома с силой. — Заворожила, околдовала… ведьма.

— Ну, ты, помолчи!

— Ведьма… и продолжает. Все эти штучки — с того света. — Он нервно рассмеялся. — Шучу, конечно.

— Все реально, Рома. Сумка висела на крюке в нише.

— В нише? В какой нише?

— Между вторым и третьим. А внизу слышались шаги. Одновременно, понимаешь? Увидел сумку и услышал… Да, вспомни, Ромочка, когда мы бежали на Сонин крик, ты ничего в этой нише не заметил?

— В каком смысле?

— Как будто шевеление в глубине.

— Не заметил. — Рома явно затрепетал. — Ты считаешь, там убийца переждал, пока мы…

— Мужчина в нишу не поместится, ну, если очень маленький и тоненький.

— Ага, злобный карлик или нежная фея.

— Ром, ты близок к Неручевым…

— Боже упаси!

— Самый близкий сосед — через стенку. Вот на твой взгляд, что это была за семья?

— С большими странностями семейка. Все трое. Про цыганку сам знаешь, ее весь Мыльный боялся. И муж все это терпел — крупный ученый, международного класса — все терпел. Это не странно? Да и сам он… всегда появляется вдруг, бесшумно, замечал? Глаза ледяные, пустые. Ну, если всю жизнь общаться с пациентами… — Рома замолчал в раздумье.

— Ты сказал: «все трое», — напомнил Егор.

— Разве? Оговорился. Соня… впрочем, я на нее и внимания-то особого не обращал. Красавица, конечно, но не в моем вкусе, детсадом отдает, прости, слишком наивна, слишком ребенок.

Егор жадно вслушивался в его интонацию, равнодушную, даже добродушную. Друг детства. Счастливчик, теоретически больше всех годится на роль…

— Ребенок? — переспросил он. — У нее был мужчина.

— Не знаю, что у вас с ней было…

— Того, о чем ты думаешь, не было.

— Серьезно? Так какого ж ты… а, понятно, сохранил репутацию.

— Не сохранил, как видишь. Противно. Самому на себя. Но меня это очень волнует.

— Жорка, ты — «рыцарь бедный», честное слово! Кого теперь волнует потеря девственности.

— Меня волнует убийство.

— Ты считаешь, есть какая-то связь…

— Не исключено.

— Намек понял. — Рома улыбнулся милой своей мягкой улыбкой. — Я ведь слабак, Жорка, не спорь, только тебе признаюсь. Меня волнуют женщины эмансипированные, не школьницы. А Соня — как будто сама невинность… что ж, я ошибся, она была дочерью своей матери.

— Ты помнишь ее глаза?

— Еще бы. Очи черные. Говорю же — ведьма, дочь своей матери. В Аде чувствовался огонь и очень сильный.

— Герман Петрович утверждает, что за девятнадцать лет они ни разу не поссорились.

— Не знаю, не подслушивал.

— Ну, невольно мог что-нибудь засечь… стены у нас не капитальные.

— Скандалов не помню, мата не помню. А сейчас вообще тишина, как в склепе. Тебя интересуют отношения Германа с Адой?

— Да. А также его отношения с дочерью.

— Ну, старик и поздний ребенок… оберегал, дрожал над ней, ясно. А вот с Адой… рассуждая теоретически: где страсть, эротика, деньги — там может быть все что угодно, вплоть до преступления.

— Герман Петрович гулял по Петровскому бульвару, — сказал Егор задумчиво. — И у него ключи от квартиры.

— Он мог по-тихому войти, но никак не мог выйти, — возразил Рома. — Он отнюдь не карлик.

Стало совсем темно, лишь уличный фонарь распространял слабый рассеянный свет сквозь листву, и зеленовато мерцала первая звезда — одинокая Венера. Егор сказал глухо:

— Кто-то предупреждает меня. О чем? Если расстреляли невинного, то где-то существует убийца. Как он существует? Как он вообще может существовать? Руки в крови, ты понимаешь, кровь кричит…

— Егор! — закричал Рома. — Успокойся!

— Я спокоен. Я найду его. И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…

Протяжно заскрипела дверь черного хода, шаги, силуэт на пороге, Рома грохнулся на пол. Послышался голос:

— Егор, ты дома? Что в потемках сидишь?

— Дома, — он протянул руку, включил ночник.

Серафима Ивановна стояла в дверях, журналист лежал навзничь, неподвижно возле стола.

— Что это с ним?

— Ожидал натурального призрака. Я и сам струхнул… Ром, вставай, перед дамой не позорься.

— Да он в обмороке!

— Как бы не так! — Рома сел, прислонясь к креслу. — Здорово разыграл?

— Разыграл! — проворчала старуха. — Мужчины называются. Верите, ни разу не пожалела, что замуж не пошла. Так вот, у наших подъездных дам алиби нет ни у кого.

* * *
— Чем обязан? — поинтересовался психиатр учтиво, придерживая, однако, сильной рукой входную дверь.

— Герман Петрович, можно с вами поговорить? — Хозяин поморщился, Егор добавил: — Только вам, знатоку человеческих душ, под силу разрешить загадку.

— На лесть вы меня не возьмете. Проходите.

Они сидели в холодных кожаных креслах, потягивали тот же коньяк (Егор отметил, что уровень французской жидкости в пузатой бутылке с прошлого раза не понизился, — видать, хозяин не спивается тут в одиночку).

— О какой загадке вы говорите?

— Убийство. Герман Петрович, вы знали, что в юности Ада была близка с Моргом?

— Разумеется. Как бы она могла скрыть что-то от меня. К сожалению, я узнал об этом после женитьбы.

— То есть вы не женились бы, если б знали…

— Что за пустяки! — отмахнулся Герман Петрович. — Что за хилая любовь, которая не одолеет такое препятствие? Я взял бы ее любую, но не позволил бы избавиться от ребенка. Это мерзость. Это они придумали с матерью.

— Вы усыновили бы чужого ребенка?

— Не чужого, а ее. Я замечал кое-какие странности, но не до того мне было.

— Какие странности?

Психиатр отхлебнул из рюмки, холодно улыбнулся.

— У меня никогда не было потребности излить душу, то есть вылить собственные задушевные помои на собеседника. Но вы так любознательны и несчастны… Итак, вас интересуют мотивы, по которым я мог бы убить жену и дочь? Ну, конечно, из ревности к клоуну.

— Герман Петрович, я ничего не знаю, но после расстрела Антона со мной и вокруг меня происходит нечто непонятное.

— И вы начинаете издалека. Что ж, по мере сил я удовлетворю вашу любознательность, потому что, — он опять улыбнулся ледяной улыбкой, — вы меня заражаете… или заряжаете нервной энергией. Что вами-то движет, не пойму.

— Я сам не пойму.

— Ладно. Когда я увидел Аду — такой, знаете, непорочный ангел в белых одеждах — некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия, — я сразу понял, что жизнь моя переменится. Отказа я не получил и в тот же день уволил ее из сумасшедшего дома — так она называла мою клинику. Тут бы заняться ею вплотную, но на мне висел бракоразводный процесс…

— Вы были женаты?

— Да. Ведь мне было уже сорок два. И хотя я сразу отказался от всего — имею в виду материальные дрязги, — дело требовало нервов и времени. Варвара Дмитриевна, будущая теща, — женщина ловкая, умница, я был к ней искренне привязан, — настояла, из каких-то преувеличенных приличий, не видаться с невестой до развода — как выяснилось впоследствии, Ада дожидалась отъезда клоуна, боясь скандала. Разумеется, я пошел на все, а они скрыли концы в воду. Ну, непорочного ангела я не получил, но я не мелочен. Месяца через три после женитьбы — пришлось переехать в Мыльный — я стал невольным свидетелем разговора жены с циркачом — тот приезжал на несколько дней в Москву, — разговора, который подтвердил мои подозрения.

— То есть вы поняли, что она любит Морга и что…

— Ничего подобного. Вас тянет на житейские схемы: старик муж, молодой любовник, коварная красавица. Нет. По заданию тещи я вышел с мусорным ведром, начал спускаться по черной лестнице, слыша ее голос снизу, из тьмы, и переживая минуту удивительную. Это было объяснение в любви: я безумно люблю мужа, не могу без него жить, мне не нужен никто, никто и так далее. А клоун твердил как попка: ты убила моего ребенка, ты убила моего ребенка… «Да, я пошла на все, — отвечала она, — я боялась, он от меня откажется». То есть мы с ней пошли на все навстречу друг другу. Вот тут-то, по вашей логике, мне и следовало их убить, вслед за ребенком. Представьте, как хорош я был, проходя мимо с мусорным ведром и с достоинством. Все разрешилось банально: я простил, Морг женился, а Ада прожила еще почти девятнадцать лет.

— Герман Петрович, извините, я как будто выражаю сомнение, но… вы говорили, что никогда не ссорились, — и вдруг бросили все и ушли.

— Повторяю: она меня оскорбила — и я до сих пор не понимаю из-за чего. Может быть, ее расстроил тот телефонный звонок, не знаю.

— А помните, на помолвке, тоже кто-то позвонил, вы сказали так странно: ваша пациентка.

— Я пошутил. Нечто забавное… или зловещее. Вероятно, ошиблись номером.

— А что сказали?

— Сейчас вспомню буквально… «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— Ангел! — закричал Егор. — Не может быть!

— Отчего же? — возразил психиатр невозмутимо. — Так и было. Вам это о чем-нибудь говорит? Мне лично нет.

— Герман Петрович, разве следователь не говорил вам о последних словах Сони?

— Что такое? — Психиатр нахмурился. — Ну да, бессвязный набор слов, она находилась в шоковом состоянии.

— Может быть, и в шоковом, но она крикнула: «Надо мною ангел смеется… убийца!»

Хозяин и гость уставились друг на друга, было очень тихо (тут бы к месту вспомнить старинную примету — тихий ангел пролетел, — да как-то не вспоминалось… нет, скорее чертик прошмыгнул).

— Что все это значит, черт возьми, — пробормотал психиатр машинально.

— Аде звонил убийца, — зашептал Егор, — по поводу тайны, связанной с этим, который смеялся. О нем узнала Соня и тоже погибла. Они обе убиты, потому что…

— Но позвольте! — Герман Петрович вышел из оцепенения. — Какой убийца? Звонила женщина.

— Ах да, пациентка… Вы уверены?

— Знаете, я еще не совсем в маразме…

— Голос незнакомый?

— Как будто незнакомый. Вообще я был взвинчен тогда… и с Адой и с Соней — все вместе. Постараюсь сосредоточиться. — Психиатр полузакрыл глаза. — Довольно молодой, несколько пронзительный голос, никаких дефектов, характерных особенностей, а вот интонация… вопросительная, эмоционально насыщена. Если можно так выразиться, вкрадчивая ненависть: «Надо мною ангел смеется, — пауза, — догадалась?» Ненависть и насмешка. В сочетании с красивым тембром и бессмысленным текстом произвело впечатление болезненное. И еще: звонили откуда-то рядом, словно из соседней комнаты.

— То есть из нашего дома?

— Не буду этого утверждать, но — рядом. Было слышно даже дыхание, слегка прерывистое.

— Алена сидела с нами за столом, — сказал Егор. — Остаются Катерина и циркачка… Да ведь Алена выходила! Помните? За сигаретами?

— Да, помню.

— Герман Петрович, вы бы узнали голоса этих трех?

— Наверное. Впрочем, повторяю, я был взвинчен, да и с соседками почти не общаюсь.

— Давайте проверим! Пожалуйста.

Они прошли в прихожую, Герман Петрович кратко побеседовал с каждой из «подозреваемых» о подписях против сноса особняка.

— Кажется, не они. Но утверждать не могу. Не голос мне запомнился — интонация, необычный текст, а тут… приличный светский разговор, никаких таких страстей.

За входной дверью требовательно мяукнули, Герман Петрович отворил, дюк Фердинанд проскользнул в прихожую, запел и потерся о ноги хозяина, игнорируя на этот раз гостя.

— Вот он, наверное, знает многое, — заметил психиатр, — наверное, видел убийцу. Да ведь не скажет.

* * *
Вновь наступило воскресенье, всего неделя прошла, как жизнь настигла его, солнце, отцветающая сирень, дети, лавочка, белое кружево и праздные спицы на коленях; они говорили вполголоса («натуральный призрак» не давал о себе знать, но мир вокруг неуловимо изменился).

— Все началось с телефонного звонка, — говорил Егор, пытаясь восстановить связь событий. — Ада кричала: « Я на все готова! На все!» — бросила трубку, и ни с того ни с сего они поссорились — впервые за девятнадцать лет. Может быть, Герман Петрович врет…

— Они вроде хорошо жили, — вставила Серафима Ивановна.

— …но второй звонок, на помолвке. Кому предназначалась странная фраза — глагол «догадалась» женского рода — Аде или Соне? Мне кажется, Аде. Во-первых, фраза звучит как продолжение недавнего разговора, а Соня с утра была со мной. Во-вторых, Ада нервно спросила у мужа: «Кто звонил?» Вообще она страшно нервничала, особенно в конце вечера, после гаданья, и не сказала, какую карту вытянула для себя. Что ж, по привычке именно в гаданье она находила подтверждение своим предчувствиям. Обратите внимание, как символический, несколько дурного тона антураж, которым окружала себя Ада — черный крест, роковая карта, дворянский склеп, — проявляется в реальности: кража, убийство, кладбище. И ангел. Кто или что скрывается за ним?

— Думаешь, шантаж?

— Похоже на то. Она умела держать себя в руках, но после звонков была на грани истерики и сорвалась оба раза: оскорбив мужа и поссорившись при посторонних с дочерью. Ангела упоминает Соня перед смертью, и «нечто забавное», как выразился психиатр, получает неожиданно страшный, ускользающий смысл.

— Ангелы не смеются, — пробормотала Серафима Ивановна, — они над нами плачут.

— Значит, здесь какой-то особенный. Женский голос спросил: «Догадалась?» А Соня как бы отвечает на другой день: «Убийца».

— Но если она догадалась, кто этот ангел-убийца, то почему не назвала имя?

— Я все время думал об этом. Выходит, убийца был ей незнаком, то есть она не знала его имени, а предупредила нас как смогла — этой странной фразой.

— Незнаком, — повторила Серафима Ивановна. — В дворовый подъезд никто чужой не входил: я сидела на лавке с восьми утра до момента убийства. Остается парадное.

— У Неручевых японский замок с кодом, — отозвался Егор задумчиво. — Следов взлома не обнаружено, все три ключа нашлись сразу: Сонечкин в луже крови возле убитой, второй — в хозяйственной сумке Ады с бельем, третий — у Германа Петровича. Правда, были открыты балконные двери, проветривалась квартира после ремонта.

— Ну, Егор! Поздним субботним утром на глазах у прохожих вскарабкаться на третий этаж по совершенно гладкой стене…

— Да, исключено. Дверь могли открыть только хозяева, и, по словам Германа Петровича, Ада не открыла бы постороннему. Ей, во всяком случае, преступник был знаком.

— Знаком-то знаком, — проворчала Серафима Ивановна. — Куда он потом делся — вот загадка. Или он — женщина, которая спряталась в нише, когда вы с Ромой бежали по лестнице.

— Как-то трудно представить женщину, способную на такое зверство, хотя примеры в истории имеются… и женский голос по телефону чуть не из нашего дома — ненависть, насмешка… Но женщина, которая смогла бы поместиться в нише, то есть очень тонкая и маленькая, вряд ли способна нанести такие удары.

— Не скажи. Циркачка наша мала и тонка — а мускулы? Каждый день тренируется.

— Вообще цирковой парой стоит заняться, — согласился Егор. — Но ведь у Марины алиби?

— В цирке была на репетиции.

— С сыном?

— Нет, он тут во дворе с ребятами играл. Катерина ходила на рынок, да она в нишу не поместится, очень крупная. Алена с вами у голубятни стояла.

— Разберемся с нами — с нашей четверкой у голубятни. У нас примерно одинаковые ситуации: каждый был у себя, потом вышел во двор. У троих есть алиби.

— У троих?

— Судите сами. Соня кричит в окно. Алена остается на месте. Мы с Ромой бежим через парадное к запертой двери. То есть мы трое не имели возможности убить Соню.

— Ты намекаешь, что Морг совершил преступление в два приема?

— Малоправдоподобно — и все же реально. На нем были старые клоунские шаровары, наверняка с потайными карманами. На помолвке он видит, где Ада хранит черный крест, и на следующий день около одиннадцати поднимается к Неручевым. Или Ада действительно забыла запереть кухонную дверь, или, уже вернувшись из прачечной, открывает соседу — не столь уж важно. Он убивает ее, крадет мешочек с драгоценностью (подготовившись заранее, действует в перчатках), кладет крест и перчатки в шаровары, затем спускается во двор, может быть, рассчитывая в голубятне спрятать драгоценность. Но тут подходим мы, и его настигает Сонин крик. Он-то понимает значение ее слов. Морг направляет нас с Ромой в парадное, сам бежит по черному ходу, зная, что кухонная дверь у Неручевых открыта. Встречает перепуганного Антошу и незаметно — фокусник! — засовывает ему мешочек, скажем, в карман брюк. Антон замывая одежду, обнаруживает опасную находку и впопыхах прячет в старый плащ. Морг врывается на кухню к Неручевым. Допустим, Соня узнала про «ангела» накануне от матери, она выдает себя, бежит от него в прихожую. Мы с Ромой колотим в дверь, слышим какие-то крики, клоун довольно долго не открывает, затем появляется перед нами весь в крови.

— А перед этим во дворе ты на нем пятен не заметил?

— Вроде нет. Но ведь Ада убита одним ударом, и кровь из раны натекла на пол позже, когда она упала. Упала навзничь, удар был нанесен спереди — так же, как и Соне. Последнее, что они видели в жизни, — это лицо садиста.

— Чье лицо… — пробормотала старуха. — Чтоб Васька девятнадцать лет такой ненавистью пылал — просто не верится.

— Может, он не мог простить ей убитого, как он говорит, ребенка?

— То грех для верующего, а для него одна болтовня. У вас аборт убийством не считается.

— А Соня — точно дочка Германа?

— Ты намекаешь на Ваську? Нет, по-моему, точно. Они поженились после отъезда Морга в Сибирь… в июне, да. А родилась Сонечка…

— Двадцать восьмого февраля, — сказал Егор.

— Ну вот. Отец ее очень любил, не сомневайся, это чувствуется. И воспитал он ее… да что я тебе говорю, — старуха взглянула выразительно. — Сам знаешь, кого потерял.

— Знаю. То есть… не знаю… — Тонкий луч зеленого золота падал сквозь листву… тот луч, в котором тогда в полутьме плясали пылинки, — и какая жгучая, какая невероятная тайна была во всем этом! Вдруг его прорвало — впервые за весь год: — Зачем она мне врала?

— Тут что-то кроется — или я ничего в людях не смыслю! — заявила Серафима Ивановна решительно. — Чистая, славная девочка. У Германа распорядок строгий, никакого ослушания он не терпел.

— Да, он рассвирепел, когда вдруг узнал, что мы решили пожениться.

— Естественно. С женой всякие страсти, а тут еще удар с другой стороны.

— Но зачем она-то врала? — повторил Егор; только с этой старухой, нянчившей всех детей в особнячке (и его самого), он чувствовал себя легко и свободно. — Как сказал Герман Петрович про жену: я бы взял ее любую. Я сам хорош — и она это знала…

— Ну, на себя-то не наговаривай.

— Хорош, хорош, чего уж там… Но она-то!.. Зачем — можете вы объяснить?

— Егор, ее кто-то изнасиловал и запугал.

— Ничего подобного! Мне любезно сообщил судмедэксперт, что она жила регулярной половой жизнью. Регулярной! — заорал вдруг он. — И спала с кем-то в те дни… нет, ночи, когда была моей невестой. Нет, я с ума сойду! Для меня она будто не умерла, она меня будет мучить до конца, всю жизнь… если это можно назвать жизнью!

— В те ночи… быть не может!

— Это так. Не хочу вдаваться во все тонкости экспертизы… но это так.

— Господи, Егор, ведь именно она была убита с патологической жестокостью!

— Именно она. Кто? Морг? Ромка? Антон? К кому она ходила по ночам, когда мы с ней расставались?.. Или Герман?

— Ты и вправду с ума сошел!

— Патология, извращение — неужели вы не чувствуете, чем несет от всего от этого? И при всем этом, — признался он в отчаянии, — для меня она сущий ангел. Можете себе представить такое раздвоение?

— «Надо мною ангел смеется», — Серафима Ивановна перекрестилась. — Страшно, Егор, и непонятно. Все непонятно. Ты, значит, следователю сказал, что с тобой она жила регулярной…

— Со мной, со мной… Ну, смешно, нелепо, согласен. О какой тут чести… А я говорю: честь. Ее, моя — все равно, я нас не разделял.

* * *
Егор шел по Страстному бульвару, сквозь июньские светотени, вечерний звон и гам, миновал «Россию», фонтан, Пушкина, спустился в подземелье — вокруг отпускная остервенелая толкучка, он ничего не видел — поднялся на белый свет, перешел на Тверской, побрел по пестро-желтой дорожке, остановился, оглянулся. Странное ожидание, когда чувствуешь чей-то упорный взгляд и должен убедиться… Нет, все тот же мир в древесных сумерках, ничего примечательного. Но ожидание не проходило.

Он поднялся во дворец по чудесным каменным ступеням, перебросился словами с уходящим вахтером, прошел в свою каморку-сторожку, лег на диван, закинув руки за голову на жесткий круглый валик, рассеянно глядя в окно. Как дома: диван — только обитый черной прохладной кожей; окно — только забранное стальной решеткой… что должен чувствовать смертник в настоящей камере? Скорей бы!.. Нет, нет, остановись, мгновенье, какое б ты ни было!

«Опять меня заносит, а я должен разработать версию Германа». Герман! Забавно. «Три карты, три карты, три карты», — и дама пик, и сумасшедший дом. Психологически (психически) он более подходящий претендент, чем Морг. Более глубокие, потаенные страсти. Итак, Ада узнает об отношениях мужа и дочери. «Однако я вправду с ума сошел — ведь быть не может!» Итак, она узнает, бурное объяснение, смертельное оскорбление… А мы с Сонечкой в это время стоим на лестнице в золотом луче. Муж переезжает на другую квартиру. Через три дня — нечаянный удар: дочь сообщила, что выходит замуж. Психиатр (сексуальный маньяк?) задумывает убийство.

Утром в субботу по парадному ходу он поднимается на третий этаж, отпирает дверь своим ключом (Соня у сокурсницы, Ада в прачечной). Зная, разумеется, где хранится ключ от шкафчика, он имитирует кражу со взломом, чтобы отвести подозрения от себя (возможно, действует в перчатках). Приход Ады. Ужасная сцена. Он убивает жену, в это время появляется Соня, кричит в окно (ангел-убийца? дьявол! она не смогла выдать отца), он настигает ее в прихожей, наносит удары, озверев, опьянев от крови, срывает алую ленту… хочет уйти — вдруг с протяжным скрипом открывается дверь черного хода, на пороге кухни возникает Антоша. Он не видит Германа в темной прихожей, но подсознательно отмечает некое движение, шевеление в темноте — «возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия».

Два момента в этой версии остаются загадкой. Как пришло в голову Антону забрать с места преступления оброненный, видимо, черный крест — страшную улику? И каким образом Герман Петрович скрылся из дома (в нишу он не поместится — высокий рост)? Если поведение Антоши еще можно объяснить полной растерянностью, невменяемостью, то исчезновение Германа сверхъестественно… а значит, от этой версии придется отказаться?.. Егор вздрогнул. Открытая балконная дверь! Все произошло с молниеносной быстротой. Соня закричала в окно, была убита, Антоша в ужасе побежал к себе, встретив по дороге Морга. Убийца чувствует приближение людей и выходит на балкон. Пока мечутся и кричат в прихожей, он перемещается к Сориным (что под силу даже инвалиду: перила не выше метра, балконы почти примыкают друг к другу и скрыты в густой тополиной листве от глаз прохожих). Затем из квартиры Сориных (замок английский, дверь изнутри можно открыть без ключа и захлопнуть за собой) проникает в парадный подъезд (вопрос: куда он дел окровавленную одежду? Например, прихватил из шкафа чистую и у Сориных надел прямо на запачканную, там же умылся). Далее: Мыльный переулок, трамвай, Петровский бульвар (где его действительно видел завсегдатай-пенсионер), квартира заграничного друга (обыск там не делали, вещички сожжены… нет, хлопотно… гниют, должно быть, где-то в сырой земле), звонок клоуна: убиты жена и дочь (Морг разыскал номер телефона, записанный Соней, в блокноте на подзеркальнике).

Таким образом, остается уточнить: была ли открыта у Романа балконная дверь? Если это обстоятельство подтвердится в пользу моей версии — поиск можно считать законченным.

Егор набрал номер телефона — длинные гудки, дома нет. Ну, конечно, «фирменные дамы»…

Могла ли им увлечься Соня?.. Как выяснилось, я очень мало знаю о ней, да, я поверил ей сразу и навсегда. «Не в моем вкусе, — сказал Рома, — слишком ребенок». А перед этим что он сказал? «Заворожила, околдовала — не его, меня — ведьма». Дама пик на помолвке. «Женюсь!» Как будто бы тончайшая, прерывистая связь слов и событий, но где тонко, там и рвется. (Егор, с цветами и шампанским в сумке, позвонил в дверь к Сорину: они стояли, разделенные порогом. Весть о предстоящей женитьбе Роман воспринял вполне жизнерадостно: «Ты и Соня? Забавно, старик, отлично! Прелесть девочка! Когда это ты успел? — Нервное возбуждение прорывалось в голосе, глазах, жесте, тонкие пальцы сжали руку друга. — Ну, я рад!» Радостное возбуждение, возможно, в пылу творчества. «Приходи сейчас к Неручевым, будет что-то вроде помолвки». — «Эх, черт, срочная работа — на завтра… обидно». — «О братьях-славянофилах?» — «В точку! Не обижайся, Егор, ладно?» — «Да ладно». — «Не обижаешься?» — «Да нет, нет»). Однако он пришел (дружба — дело святое), и, по-моему, они с Соней не обращали друг на друга особого внимания. И он не имел возможности убить ее — вот главное. Так с кем же она провела ночь перед смертью?..

Наконец в двенадцатом часу журналист отозвался:

— Слушаю.

— Привет. В то утро, когда убили Аду с Соней, у тебя была открыта балконная дверь?

— Дверь? Какая дверь?

— На балкон.

— На балкон?.. Не помню. А что?

— Мне пришло в голову, что убийца мог сбежать от Неручевых через твою квартиру… Алло! Что молчишь?

— Вспоминаю.

— Ты вспомни, как Алена предложила поехать в Серебряный бор.

— При чем тут бор?

— Было жарко.

— A-а… да, да, духота. Открывал, точно, в своем кабинете, когда работал.

— Кабинет граничит с комнатой Ады?

— Ну да. Егор, поздравляю. Потрясающе! И… кто, по-твоему?

— Наверное, не дальний, так сказать, а близкий: должен знать про смежные балконы, твою квартиру, замок… может быть, увидел из окна тебя с нами во дворе и сообразил, что путь свободен.

— Герман?

— Возможно. Спокойной ночи.

Стало быть, Герман? Стойко перенеся опознание, следствие, суд и расстрел невиновного, одинокий старик постепенно мешается в уме. А клиника, а обширная практика? Он помешался на одном пункте. Кровь убиенных не дает покоя — отсюда поступки, мягко выражаясь, эксцентрические: через год он приносит на могилу дочери ее ленту, вешает на крюк в нише сумку. Он говорит мне: «Решительно не советую вступать в этот круг», — но я вступаю в его безумный круг — и он врет, изворачивается, придумывает какой-то женский голос по телефону, а сам про «ангела» узнал от следователя, заметает следы… Лицо отца — вот что она видела перед смертью.

Мир за оконной решеткой темнел и сгущался — без просверка, без промелька — смертный мир, в который мы заброшены бог знает зачем. Зазвонил телефон, и знакомый женский голос сказал:

— Если б ты знал, как мне тяжело.

Такой безысходный, душераздирающий голос, что Егора буквально затрясло от страха.

— Кто это?

— Не узнаешь? Не можешь решиться?

— На что решиться?

— Умереть. Ведь Антон умер.

— Ради бога! — закричал он. — Не вешайте трубку! Кто убил Соню?

Где-то там, далеко, засмеялись, потом ударили тупые, короткие гудки.

ЧАСТЬ II

Надо пройти под каменной аркой ворот, прямая кленовая аллея ведет к церкви, справа и слева теснятся кресты и надгробья, свернуть, поворот, еще поворот… Егор вошел в оградку, сел на лавочку, встретился взглядом с Соней — невинное, почти детское лицо, — заставил себя посмотреть на плиту: увядшие цветы, розы, нарциссы, тюльпаны, больше ничего, никаких знаков и намеков. Он пришел сюда прямо с дежурства, после ночного звонка и бессонницы. Версии рушились, нет, усложнялись, Герман Петрович не выдумал женский голос: он был, он есть. Знакомый голос — пронзительный, искаженный полушепот, но что-то сопротивляется в душе, не дает признать… Во всяком случае, ясно одно: мне предлагают умереть. «Ведь Антон умер» — любопытная мотивировка. Что означает тогда лента на могиле — приглашение последовать за убитой? Какая-то загробная история, следы которой ведут на кладбище (или в сумасшедший дом, — может быть, меня преследует пациентка Германа Петровича… откуда она знает мой рабочий телефон… и я ее знаю, несомненно!) И здесь, где вечный покой, покоя нет. Бедная Ада мечтала лежать в дворянском склепе — грустная и нелепая выдумка, — и с каким чувством она рассказывала об этом. Все ложь. Егор вдруг заволновался. Все не соответствовало действительности, а между тем детали убедительны и реальны. Как она говорила?.. пройти в узкую калитку (калитки нет), справа церковь (церковь прямо против ворот), слева звонница (нет звонницы), липовые аллеи (клены и дубы)… Бесцельная ложь. Или она говорила о другом кладбище? Впрочем, легко проверить: возле церкви якобы похоронен герой Отечественной войны, знакомый Пушкина. Денис Давыдов?

Егор подошел к храму, доносилось тихое пение, какой-то служитель — юноша в черном облачении — спускался по ступеням.

— Простите, — обратился к нему Егор, — вы не знаете, возле этой церкви похоронен герой войны с Наполеоном?

— Знаю, — отвечал юноша учтиво. — Не похоронен.

— Благодарю.

— Не за что.

«Историк! — упрекнул себя Егор. — Не знаешь, где могила Дениса Давыдова… Всё — обман, выдумка…» Тем не менее он довольно долго ходил по прохладным аллеям, высматривая — глупейшее занятие — склеп Захарьиных с навесом из кованого железа. Такового не было.

Егор вышел за ворота как в другую действительность, с облегчением вдыхая автомобильный смрад, успел вскочить в трамвай, выскочил на своей остановке, впереди… да, Марина. Очевидно, ехала в соседнем вагоне. Откуда ехала?.. Егор пошел следом. Темноволосая женщина лет сорока, со стрижкой под мальчика, маленькая, гибкая, очень привлекательна. Она пересекла мостовую, завернула за угол. Мыльный переулок, парадный подъезд, рассеянный мрак, легкие осторожные шаги, на площадке она вдруг обернулась (Егор прижался к стенке), скользнула на третий этаж, коротко позвонила и скрылась за дверью психиатра.

Егор перевел дух. Скорбящий вдовец и прелестная циркачка. Бедный Морг — во второй раз. А может быть, отношения у них не любовные, а деловые? Что их связывает? И почему они эту связь скрывают? Да, скрывают: Герман Петрович говорил, что с соседками не общается. Егор прождал десять минут… двадцать… потом прошел к себе, привычно заглянул во все комнаты, на кухне пожевал кильки в томате, подошел к окну. Серафимы Ивановны на лавке нет, зато Алена в сиреневом купальнике дремлет на раскладушке в кустах. Видимо, почувствовав его взгляд, открыла глаза, потянулась изнеженно и крикнула:

— Привет! Какое солнце сегодня — блеск!

Егор напряженно вслушивался в голос. Вроде не похож… Во дворе показалась Катерина в трауре (мементо мори — помни о смерти — в сияющий полдень, в цветущей молодости, в горячке поиска) и исчезла под аркой тоннеля. Егор вышел на черную лестницу, постучался к Моргам (никого, — значит, Марина все еще у психиатра, суббота, в сумасшедшем доме выходной), спустился во двор, подошел, сел на край раскладушки, прошептал:

— Катерина устроилась на работу, не знаешь?

— Чего это ты шепчешь? — спросила Алена с удивлением, но тоже шепотом. — Ее Серафима Ивановна устраивает.

И шепот вроде не похож, хотя полной уверенности нет. «Вот так, постепенно у меня развивается мания преследования — помни о смерти, — и жгучий воздух тронут опасностью…» Егор усмехнулся… нет, соблазном. Юная обнаженная женщина, сильная, крепкая, с длинными, гладкими, загорелыми ногами, лежит перед ним и слегка улыбается уголками губ.

— Ален, ты хорошо помнишь нашу с Соней помолвку?

— Век бы ее не помнить. — Улыбка погасла, Алена села, поджав под себя ноги.

— Что так?

— Хочу забыть весь этот кошмар.

— Да как забыть?

— Все еще интересуешься, с кем Сонька крутила?

— Интересуюсь.

Нет, в роли сыщика, в этих выпытываниях и подвохах, есть нечто отвратительное.

— Она тебя любила: запомни и угомонись. Ни за что не призналась бы, но ведь заметно было. Вот сидим у нее, делаем уроки на кухне, чтоб двор видать, тут ты появляешься. И я уже знаю, что скоро она непременно скажет: ах, надоело, пойдем пройдемся… то есть во дворе на лавке будем сидеть и на тебя глядеть. Однажды идешь ты с женщиной…

— Ладно, Ален, не мучай.

— Какие мужчины чувствительные, прям на вас дивлюсь.

— Помнишь, на помолвке сигареты кончились и ты ходила за своими?

— Я все время бегала, на стол накрывала.

— Нет, мы уже сидели, и Ада как раз про склеп рассказывала.

— Конечно, помню. В этом-то весь и ужас.

— Что ты имеешь в виду?

— Она же сказала, что там хотела бы лежать, — и наутро умерла! Просто удивляюсь, как Герман Петрович ее последнюю волю не исполнил.

— Он не мог. Склеп выдумка.

— А ты, однако, циник. Такими вещами не шутят.

— Я все кладбище сегодня облазил — нету.

— Ты — все кладбище?.. Зачем?

— Нужно.

— Да, все кругом с ума посходили, честное слово…

— Кто — все?

— Вообще. Ну, снесли этот склеп, все сносят.

— И героя войны с Наполеоном снесли? Нет его могилы возле церкви. Она все придумала.

— Зачем?

— Ну, должно быть, ей нравилось воображать себя тургеневской женщиной из дворянского гнезда. Дворяне вновь входят в моду — сейчас их гораздо больше, чем было в Российской империи.

— Я читала, — сообщила Алена с усмешкой. — Красиво жили, красивые чувства, красивый интерьер. «Дворянское гнездо» шло по внеклассному чтению, но литераторша наша сочинение заставила писать.

— Пришлось одолеть?

— Знаешь, до сих пор помню: усадьба Калитиных в Орле — дворянское гнездо.

— Да все разрушено. Ада такая же дворянка, как мы с тобой.

— Ну и пусть. Зато гадала она здорово — все сбылось.

— Что сбылось-то?

— Все. У Антошеньки-садиста — казенный дом, тюрьма. Так? Герман Петрович в пустоте.

— Ты уверена?

«Интересно, рассталась уже циркачка с психиатром?»

— Но ведь один живет? У Сони страшная карта — больная постель, умерла в муках. У меня — нечаянный интерес. Все точно.

— Если не секрет — какой?

— Тебе скажу. Мы с Романом скоро поженимся.

— А, так ты и есть его ведьма? По картам?

— Ну, не знаю, похожа ли я на ведьму… — Алена улыбнулась польщенно и загадочно.

— Смотри, Ада сказала тогда: дама пик — злоба.

— Рома так не считает. Он называет меня сестрой милосердия.

— Странное прозвище для невесты.

— А мне нравится.

— Поздравляю, Алена, с первого этажа ты сразу махнешь на третий. Но учти: Ромку нетрудно завоевать, но трудно удержать, недаром он — Счастливчик.

— Никуда не денется, — Алена рассмеялась. — Дальше, Фома неверующий. Пиковая семерка — слезы Морга.

— Это нереально.

— Да? Когда я поднялась к Неручевым, ты сидел на полу рядом с Соней, Рома и Морг орали на Антошу, и лицо клоуна было в слезах.

— В крови.

— В крови и в слезах. Настолько необычно, что я даже в такой момент запомнила. Ну, — она улыбнулась, — Роману ведьма. И наконец, тебе выпала единственная червовая карта — любовь. — Алена близко заглянула ему в глаза. — В это ты веришь?

— Верю.

— Ну вот. А какая карта досталась Аде?

— Этого никто не знает.

— А я знаю. Она взглянула на нее и пробормотала: «Я сегодня в ударе». Что это значит, по-твоему?

— Подходящий настрой для гадания?

— Нет. Пиковый туз — нечаянный удар, что и подтвердилось на другой день. Убедился?

— Ален, — Егор глядел на нее в упор, — когда ты ушла за сигаретами, раздался телефонный звонок и женский голос сказал: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— О чем я должна догадаться… — пробормотала она ошеломленно. — Я не понимаю… ведь Соня это крикнула в окно, ты слышал?

— Слышал. Так чьи слова она повторила?

— Ты думаешь… это я звонила? С ума сошел!

— Тебе известен мой рабочий телефон?

— Нет! Откуда?.. А что? — Алена придвинулась вплотную, схватила его за руки. — Что, Егор?

— Мне звонили ночью.

— Тот самый женский голос?

— Да.

— И что сказали?

— Предложили умереть.

— Кошмар!.. Чей голос? Ты узнал?

— Я боюсь, — вдруг сказал он.

— Умереть?

— Нет, сойти с ума.

Он высвободил руки, встал, побрел к дому, в подъезде обернулся — Алена глядит вслед расширенными от любопытства или от ужаса глазами, — на третьем этаже хлопнула дверь, он устремился вверх и на общей площадке рядом с помойным ведром столкнулся с циркачкой.

— Добрый день, Марина.

— Здравствуйте. — Она проскользнула к своей двери, держа наготове ключ.

— Простите, вы случайно не от Германа Петровича? Он дома?

— Почему вы решили, что я от психиатра?

— Наверху хлопнула дверь, и я просто подумал…

— Странное любопытство. У кого я была — это мое дело.

— Прошу прощения.

Она вдруг рассмеялась:

— Нет, это я прошу. На меня иногда находит. Он дома. Я поднималась на минутку по поводу сноса нашего особняка. Надо же собирать подписи.

— Это было бы ужасно, — подхватил Егор, но Марина уже скрылась за дверью.

* * *
Он лежал на диване и думал. Как ни странно, из нынешнего, пестрого впечатлениями, дня запомнилась и волновала картинка: две девочки делают уроки и поглядывают в окно. «Ах, надоело, — заявляет Соня, — пойдем погуляем». Они выходят во двор, и я здесь же — и не вижу. То есть сто раз видел этих школьниц на лавочке под сиренью, смеются беспечно, беспечально — и ведь ни разу не ударило мне в сердце, какая необычная судьба ожидает нас всех.

«Она любила меня, да, я чувствовал — и обманывала очень нагло, проводя со мною дни, а с другим ночи, очень глупо, ведь обман должен был раскрыться, когда мы стали бы мужем и женой. Эта наглость и глупость никак не вяжутся с моей Соней, какое-то раздвоение личности. Шизофрения — расщепление ума; я приближаюсь к этому состоянию. Или Герман Петрович, в качестве психиатра, обладает гипнозом и не стесняется пускать в ход свой дар в своих целях? Опасный, страшный дар обладания над чужой душою… и над телом.

Помолвка кончилась на истеричной ноте («Ничего не позволю, пока я жива». — «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — чертовски остроумно пошутил я), гости начали расходиться. Первым ушел Роман кончать статью о братьях-славянофилах (об Аксаковых, что ли?). Затем Морг, Алена и Антоша — шумно переговариваясь. Герман Петрович докуривал сигару, медлил, чего-то ждал, пока мы втроем (Ада, Соня и я) убирали со стола. Нет, Ада не обижалась на мою кретинскую шуточку, она вообще ни на кого не обращала внимания — ни на нас, ни на мужа. «Егор, — сказала Соня на кухне, — пойдем бродить всю ночь?» — «Обязательно. Только не сегодня. Я напарника до двенадцати попросил за меня подежурить. Завтра, ладно?» — «А мне сегодня хочется. Я вообще не буду спать». — «Что ж ты будешь делать, девочка моя?» — «Думать». И она засмеялась, вероятно, над доверчивым дурачком, который действительно не будет спать, а ночь напролет думать о ней.

Мы вышли втроем, спустились по парадной лестнице, остановились на ступеньках подъезда. Соня привычным, детским каким-то, движением обняла отца, поцеловала в щеку со словами: «Папа, как хорошо!» Он погладил ее по голове, пробормотав: «Не задерживайся, мать беспокоится», — и ушел. Шаги его долго и гулко раздавались в ночи. А мы никак не могли расстаться. Она порывалась проводить меня, я не позволял, было невыносимо хорошо. Господи, как хорошо мне было с этой девочкой, в такие минуты ощущаешь, что смерти нет, не может быть. Наконец я оторвался от нее и побежал к метро на последнюю электричку. А куда пошла она? Непостижимое соединение (раздвоение) ребенка и шлюхи — вот соблазн, который я не разгадал в ней. Никто не разгадал. Даже подружка, ловко устраивающая свою судьбу (Алена — сестра милосердия! — видать, Роман такой же лопух, как и я). Так куда же она пошла той ночью — к отцу? Герман Петрович подозрителен во всех отношениях, но зачем он рассказал мне про женский голос по телефону? «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Если звонила его сообщница (Марина?), он должен был это скрыть. Или они сообща хотят запутать меня и довести… «Не дай мне бог сойти с ума». Кажется, теперь я понимаю, что имел в виду Пушкин: безумие — это постоянный, неотвязный страх. И я приближаюсь к нему, вхожу в него, когда вспоминаю голос,это страстное шептание: «Ведь Антон умер». Антон. Кого же, кого он чувствовал на месте преступления?

Я боюсь, поэтому лучше отдохнуть душой, отдаться созерцанию простодушному, прелестному: две школьницы делают уроки, например, пишут сочинение по внеклассному «Дворянскому гнезду». Красивые чувства, красивый интерьер (этим словечком можно убить любого классика… впрочем, они-то бессмертны) — «интерьер», который, видимо, завораживал и Аду. «Дворянское гнездо — это бывшая усадьба, — сказала она. — Господи, если б можно было все вернуть». Дальше про склеп. Бедные фантазии. Погоди… она как-то интересно употребила этот поэтический оборот: от дворянского гнезда надо пройти по улице и свернуть к кладбищу, где похоронен… А почему, собственно, Денис Давыдов? Разве не было других знакомых у Пушкина, к которым поэт заезжал… Куда заезжал?» Егор включил ночник, бросился к книжной полке. Третий том. «Путешествие в Арзрум». Начало: «…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом двести верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, подле коего находится его деревня». Совершенно верно: Ермолов был сослан в Орел, кажется, там и умер. Егор снял с полки старинный фолиант — биографии полководцев войны 1812 года. Ермолов… да, Троицкое кладбище в Орле.

Ну и что? При чем тут Ада с ее фантазиями? Но зачем она вплела в них такие реальные детали? Как я запомнил: церковь, звонница… а прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… тут Ада запнулась — забыла фамилию, муж съязвил, а она уточнила: к нему Пушкин заезжал. И… там склеп? Тьфу! Принимать светскую болтовню, разгоряченную шампанским, за что-то дельное! Но как она сказала — печально, но без горечи: «Именно там мне хотелось бы лежать».

* * *
На троллейбусной остановке в переулке возле привокзальной площади первый же орловец с позабытой в Москве готовностью, охотно и подробно объяснил, как проехать на «дворянку» — «дворянское гнездо» — место, оказывается, в городе знаменитое. Разумеется, никакого «гнезда», остатков, останков усадьбы в природе уже не существовало, но название осталось. Остался крутой обрыв, извилистая, узенькая речка Орлик в кустах и деревьях, частные домики на том берегу. На краю обрыва беседка — нет, не дворянская, хотя и с некоторой претензией (белые колонны), аляповатое советское сооружение. Егор постоял, покурил, облокотясь о перила, в самом сердце русской классики, потом пошел по улице Октябрьской мимо дома Лескова («от «дворянского гнезда» надо пройти по улице, свернуть налево — видны липы за оградой»), дошел до угла, огляделся (ничего похожего!), дошел до следующего (ничего! эх, Ада, Ада!), прошел еще квартал — и глазам своим не поверил. Улица, перпендикулярная Октябрьской, одним концом упиралась в каменную ограду, над которой зеленели вековые «бунинские» липы.

Егор ускорил шаг, почти побежал — пятиэтажки, кафе, какой-то сад, — пересек шоссе: узкая, старинной кладки калитка, ряд могил со старыми оградами, справа церковь, слева звонница… Ему казалось, будто он вспоминает давно прошедшее, будто он уже был здесь, настолько все сбывалось, сбывались слова Ады… Обошел кругом церковь — так и есть! В церковной стене ниша, сверху выбито «1812», под датой доска: лепные атрибуты воинской славы — лавровая ветвь, стволы орудий, знамя окружают барельеф — лицо в профиль. На каменной доске строки: «Герой Отечественной войны 1812 г. Генерал от артиллерии Ермолов 1777—1861». Чуть ниже цифр — черный чугунный венок. К нише примыкает ограда с могилой, отделанной белым камнем.

«В юности одно время я постоянно ходила на кладбище…» — «В свой склеп», — пояснил Герман Петрович с усмешкой. Егор огляделся: в тенистом влажном сумраке, в зеленоватой сквозной древесной глубине ощущается тайна, беспорядочно теснятся стародавние кресты и памятники, несколько уцелевших каменных и железных сводов… один — совсем недалеко от храма — покореженный навес на витых столбах из кованого железа. Егор пробрался меж могилами к склепу, дверцы нет, поднялся по трем ступенькам, ржавое кружево, пыль и паутина тления, высохшие листья, птичий помет… нагнулся, смахнул рукой сор забвения, Захаріины — явственно проступили выбитые на центральной плите буквы. А прямо посередине возвышается маленькая ребристая колонна с летящим грязно-белым ангелом из мрамора. Ангел не смеется, нет, детское лицо его кротко и печально, а два крыла за спиной устремлены ввысь — оттого и кажется, будто он летит.

Она говорила: весна, деревья распускаются, и так тихо, так хорошо. Уже лето, деревья входят в полную силу, тихо, но нехорошо. Тревожно, странно, словно сбывшийся сон. Он постоял на ступеньках, силясь обрести реальность. Неподалеку белоголовый старичок поливал цветы за аккуратной оградкой. Егор попросил у него веник — «голик», как выразился старичок, — тщательно вымел, выскреб плиты жесткими березовыми прутьями, погребальный текст проступил в полном объеме: здесь, в подполе, покоилось пятеро Захарьиных, последний — «отрок Савелий» — похоронен в 1918 году. «Приими, Господи, раба Твоего». Давно заброшенное место (таких тысячи тысяч на Руси); и какое все это — летящий ангел, отрок Савелий, старинный шрифт на плите — какое все это имеет отношение к зверскому убийству в Мыльном переулке?

Егор пошел отдавать голик, старичок спросил с интересом:

— Родственников нашли? Смотрю, прибираетесь.

— Не родственников, а… — Егор замялся. — Знакомых. То есть их предков. Не слыхали о таких — Захарьины?

— Нет, не слыхал. На Троицком давно не хоронят, только по особому разрешению. Жену я пристроил, а мне уж на новом лежать, некому похлопотать будет.

— Тут, я вижу, генерал Ермолов.

— Тут, тут. Это его уже в советское время к церкви перенесли. Кампания патриотизма. Вы не находите, — старичок смотрел на Егора выцветшими от старости, но очень живыми глазами, — что никак покойникам не дают покоя? Только и слышишь: прах такого-то перенесли туда-то. Правда, домик его уцелел.

— Чей домик?

— Ермолова. А вообще, сносят и сносят. Да я бы вам мог назвать… например, братьев Киреевских — за что?

— Снесли братьев?

— Особнячок ихний. А Грановский уцелел. Он какой-то прогрессивный был, да?

— Западник. Скажите, пожалуйста, а с какого времени на Троицком не хоронят?

— Хоронят — по знакомству. А официально… в начале семидесятых уже не разрешали, точно. А насчет склепа… затрудняюсь сказать. По логике вещей, при социализме дворянские усыпальницы должны были быть упразднены.

— Значит, Захарьины не могли уже пользоваться своим склепом?

— Мне кажется, нет. Потому как и для покойников требовалось равенство. Вот вы говорите: предок ваших знакомых похоронен в восемнадцатом, так? Что ж, с восемнадцатого никто из них не умирал?

— Но может быть, они просто уехали из Орла?

— Может быть? — удивился старичок. — Так вы спросите у своих знакомых, что сталось с их родственниками.

— Не у кого спросить: мои знакомые убиты, — ляпнул Егор в задумчивости.

— Убиты? — повторил старичок как-то обреченно. — Властями?

— Частным лицом. Но убийца неизвестен.

— Господи боже мой! — старичок близко придвинулся к Егору, их разделяла оградка. — И вы полагаете, что он спрятал убиенных в этом склепе?

— А вы полагаете, там что-то спрятано? — пробормотал Егор.

— Я ничего не полагаю! — Старичок огляделся с некоторой опаской. — Вы, простите, кто такой?

— Сторож.

— Кладбищенский сторож?

— Нет, караулю институт. Да я не сумасшедший, не бойтесь.

— А я и не боюсь.

— Убиты моя невеста и ее мать — не здесь, в Москве. И я из Москвы.

— А следы ведут на Троицкое кладбище?

— Видите ли, накануне, перед смертью. Ада — Сонина мать, то есть невесты, — описывала эту церковь, склеп, липы.

— То есть она встречала тут убийцу?

— Не знаю. Она в юности любила тут гулять.

— Гулять? Впрочем, вкусы бывают разные, — заметил старичок рассудительно, но чувствовалось, он захвачен. — Так что же случилось во время ее прогулок?

— Она нашла склеп Захарьиных.

— И все? Стало быть, вы собираетесь вскрыть захоронение?

— Да нет же. Убитые похоронены честь по чести, в Москве.

— Но какое отношение имеет этот склеп к убийству?

— Наверное, никакого. Наверное, я зря приехал, — признался Егор устало.

— Вы ищете убийцу своей невесты — это благородно. Органы не управились?

— Управились. Расстреляли моего друга.

— Вы рассказываете кошмарные вещи… Кажется, в мои годы меня трудно удивить, и все равно каждый раз удивляюсь. Как же попался ваш друг?

— Он был на месте преступления и ощущал чье-то присутствие. А теперь, через год, кто-то преследует меня… Я понимаю, — добавил Егор поспешно, — что все это звучит неправдоподобно. Но это правда.

— Давайте-ка я осмотрю склеп. — Старичок отворил дверцу в ограде, вышел. — Позвольте вам заметить, что юная девица вряд ли будет прогуливаться в столь скорбном месте просто так, без причины. Значит, юность ее прошла в Орле?

— Нет! В том-то и дело. — Егор пропустил старичка под ржавый навес, сам остался на ступеньках. — В сущности, ей и гулять тут было некогда. Мы из одного дома, вся ее жизнь на глазах, она рано вышла замуж, муж об Орле не подозревает, над склепом посмеивался…

— Это он зря. Кто он такой?

— Психиатр.

— Вообще-то в вашей истории есть что-то такое… простите… болезненное. Не в вас — нет!.. а вообще. Посмотрите… если кто и трогал плиты, то давно, видите, никаких следов. Когда была юность Ады?

— Ну, лет двадцать назад.

— Тоже давно. Но если она скрыла Орел, то как вы нашли склеп?

— По ее косвенным намекам. Ей не верили, а она сказала: «Именно там мне хотелось бы лежать». Наутро — убита. Я приезжаю сюда — все правда, все детали совпадают.

— И про ангела она говорила? — Старичок вынул из кармана тряпочку и осторожно протер фигурку — мраморное лицо словно засветилось. — Надо же, уцелел.

— Нет. Про ангела крикнула моя невеста — за секунды до смерти. Я сам слышал.

— Так ее убили в вашем присутствии?

— Почти. Она крикнула в окно: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Мы с соседями вбежали к ним в квартиру: они обе зарублены топором.

— Невероятная история. Ангел-убийца — здесь подмена понятий, образ древний, потаенный. Но этот ангел не смеется, он печалится. Взгляните вон на ту плиту с выщербленными краями — выщерблины очень старые. Если ее поддеть ломом, например, откроется люк в усыпальницу. — Старичок внимательно смотрел на Егора. — Будете тревожить прах?

— Не буду.

— Правильно. Все это было так давно. И если она и виновата в чем-то, то сполна расплатилась.

— Она — да. А убийца?

— Смотрите-ка! — Старичок указал на что-то за склепом. — Кажется, написано: Захарьина… ну-ка, у вас глаза молодые.

Егор быстро обогнул ржавое сооружение, осевший, заброшенный (да нет, анютины глазки высажены чьей-то заботливой рукой) холмик в розовых кустах, простой железный крест, на поперечной планке надпись посеревшей «серебрянкой»: «Екатерина Николаевна Захарьина. 1882—1965 гг.».

— 65-й! — воскликнул Егор. — Двадцать лет назад!

— Вот видите, как все просто объяснилось, — проговорил старичок, впрочем, с сомнением. — В юности Ада приезжала на похороны своей родственницы, может быть, бабушки. И наше кладбище, а уж тем более фамильный склеп, навсегда поразило ее воображение.

— Похоже, что так, — сказал Егор медленно. — Одно непонятно: почему она все это скрывала?

— Знаете что, — ответил на это старичок решительно, — дайте мне свой адрес. Попытаюсь что-нибудь раскопать про Захарьиных. Судя по всему, род богатый, именитый — не мог же он исчезнуть бесследно. Меня зовут Петр Васильевич.

Возвращаясь в Москву, ночью в поезде Егор вдруг проснулся, как от толчка, и не сразу сообразил, где он и что с ним. Интересный материал для психиатра — как работает подсознание. Разговор со старичком. Какой-то факт насторожил меня и сейчас всплыл во сне… надо немедленно уловить, покуда не заспалось, не перебилось сном еженощным. Домик Ермолова уцелел… нет, не то. Дальше, дословно: «…например, братьев Киреевских — за что?» — «Снесли братьев?» — «Особнячок ихний. А Грановский уцелел. Он какой-то прогрессивный был, да?» — «Западник».

В восьмом часу утра Егор появился в родном Мыльном переулке, вошел в парадный подъезд, поднялся на третий этаж, позвонил.

— Здравствуй, Рома.

* * *
Этим утром Егор имел три многозначительных, чреватых последствиями разговора: с Романом, психиатром и циркачом.

— Здравствуй, Рома.

— А, проходи. Кофе будешь?

— Ничего не надо. Тебе же на работу.

— Есть еще время.

— У меня нет. Рома, вспомни: в прошлом году перед гибелью Ады и Сони ты писал статью о братьях-славянофилах — о Киреевских?

— И о них тоже. Вообще о разрушенных мемориальных памятниках. Тебе интересно?

— Очень.

— Так у меня сохранился экземпляр журнала. Проходи, я сейчас…

— Некогда. Перед этим ты ездил в Орел?

— Конечно. Я ж тебе рассказывал, когда вернулся. Забыл?

— Забыл. Тут меня закрутило. Ада знала о твоей поездке?

— С какой стати!

— Может, в разговоре упомянул?

— По-моему, нет. А что?

— На Троицком кладбище был?

— Где Ермолов похоронен? Да. А откуда тебе про Троицкое…

— Я сейчас оттуда.

— Ты? Что происходит?

— И на «дворянское гнездо» ходил?

— Ходил… А при чем тут Ада? Егор!

— Я нашел ее склеп.

— Какой склеп?.. А! — Роман, как всегда в минуту волнения (привычка балованного ребенка), схватил друга за руку. — Так она не врала?

— Нет.

— И ты его вскрыл?

— Это склеп, Ромочка, а не сейф, не путай.


— Доброе утро, Герман Петрович. Вы на работу?

— Меня машина ждет. А вы неважно выглядите, типичное нервное истощение. Бессонница мучает?

— Да. Но еще больше один и тот же сон.

— Сейчас мне некогда, советую…

— Герман Петрович, скажите, пожалуйста, у каких родственников скрывалась Ада перед вашей свадьбой?

— Понятия не имею. Ни с какими родственниками, кроме ее матери, я не общался.

— А вы не помните, они не ездили на похороны в Орел?

— Куда?

— Вы когда-нибудь слышали от жены про этот город?

— Никогда.

— Там находится склеп Захарьиных. Вы, кажется, не удивлены?

— Нет. В ходе нашей последней беседы, Георгий, я убедился, что у моей жены была тайна.

— Она не врала, я проверил. В какое время она жила у родственников?

— Апрель — май.

— Все сходится. Помните, она говорила: весна, деревья распускаются…

— Да, да, я не верил. Про какие похороны вы упомянули?

— Какая-то Екатерина Николаевна Захарьина, скончалась в 65-м году. Я видел могилу на кладбище.

— В том самом году. Надеюсь, вы не подозреваете Аду в убийстве ее родственницы?

— Екатерина Николаевна умерла в восемьдесят три года.

— Так. Что ж, по-вашему, делала моя жена в этом самом Орле? Догадываюсь, в каком направлении работают ваши мысли. Так вот: аборт делать было уже поздно, рожать рано.

— Она гуляла возле склепа.

— Оригинально. Но самое оригинальное, что она все это скрыла от меня.

— Со стороны мне трудно судить о ваших взаимоотношениях, Герман Петрович.

— Вы как будто на что-то намекаете.

— В какое время вас видел пенсионер на Петровском бульваре?

— Георгий, вы идете по ложному пути. Моя, так сказать, версия тщательно проработана следователем.

— У меня есть другая версия, Герман Петрович.

— В которой мне отводится главная роль?

— Да.


— Морг, привет. У меня к тебе несколько вопросов.

— На репетицию опаздываю.

— Я тебя до метро провожу. Когда именно Ада убила твоего ребенка?

— Но, но… шуточки!

— Прости. Я только повторил тебя. Так когда же?

— Ты мне действуешь на нервы.

— Пожалуйста!

— В феврале. Сразу как с Германом познакомилась.

— А не позже — в апреле или мае?

— Мне ль не знать!

— Чем ты ее так напугал, что она скрывалась в Орле?

— В каком Орле? — Клоун резко остановился. — Ты что-то раскопал?

— Не стал копать. Но склеп Захарьиных нашел.

— Тебе по ночам кошмары не снятся, Егорушка?

— А тебе, Васенька? Так чем ты ее запугал?

— Натурально, смертоубийством, — Морг засмеялся. — Молодой был, горячий.

— А про Орел знал?

— Кабы знал — убил бы! — Морг захохотал. — Ты считаешь меня графом Монте-Кристо? Даже лестно, отомстить через девятнадцать лет. И рад бы тебе услужить — так ведь у меня алиби. Стопроцентное! Ты же и подтвердишь.

— Не подтвержу. Потому что алиби у тебя. Морг, нету.


— И ты не решился трогать захоронение, — заключила Серафима Ивановна, выслушав целый рассказ о событиях последних двух суток.

— Зачем? Жертву замуровывают в склеп только в романах ужасов. А Ада любила там гулять, ей было там хорошо. Тут что-то другое.

— Другое? Я этих романов не читала, — заметила старуха, — но что касается ужасов, то у нас…

— Да, да, все запуталось, перепуталось безнадежно. Меня поразило, что накануне убийства Рома ездил в Орел. Что за совпадение!

— А как он туда попал?

— Самым естественным образом: командировка от редакции. Пробыл три дня. Он мне рассказывал тогда же, как вернулся. Я запомнил что-то о братьях-славянофилах.

— Он был на Троицком?

— Был.

— Видел склеп с ангелом?

— Нет. Очень удивился, когда узнал от меня, что это не выдумка.

— А вдруг он упомянул при Аде об Орле и тем самым вызвал ее на воспоминания?

— Утверждает, что не говорил. Они с Аленой собираются пожениться.

— Я знаю, — Серафима Ивановна помолчала. — Странная пара.

— А циркачка с Германом — не странная? У меня голова кругом идет.

— У меня тоже. Надо идти от голоса, Егор. Женский голос — вот главная загадка. Если б ты мог вспомнить!

— Не могу, боюсь. Не угрозы, не опасности, а… сам не знаю чего. Бессознательный, инстинктивный какой-то страх. И Герман Петрович не смог вспомнить.

— Может, не захотел? Если звонила его сообщница… нет, — перебила сама себя старуха. — Тогда б он тебе вообще об этом не рассказал. Ну, давай рассуждать логически. Он говорит, что звонили из нашего дома — раз. Голос молодой — два. Только три женщины у нас…

— Их голоса не вызывают во мне ни малейшего волнения. Зато стоит вспомнить этот ночной полушепот…

— Ты был соответственно настроен, Егор.

— Наверное. Этот голос вызывает ассоциации ужасные… нет, не то слово… чудесные, сверхъестественные. А вот факты. Эта женщина звонила Аде, потом во время помолвки, продолжая прерванный разговор про ангела. «Догадалась?» Вы представляете? Она преследовала Аду, Антон чувствовал чье-то присутствие на месте преступления. Я — какое-то движение в нише. И теперь она занялась мною: лента, сумка… иду на работу — мерещится чей-то упорный взгляд. И наконец — мне предлагают умереть.

— Повтори дословно.

— «Если б ты знал, как мне тяжело», — сказала она. Я спросил: «Кто это?» — «Не узнаешь? Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер».

— Боже мой, — прошептала Серафима Ивановна, — Сонечку и Аду убила сумасшедшая.

— Не знаю я никаких сумасшедших! — закричал Егор. — А голос мне знаком, знаком!

— Но ведь она засмеялась, когда ты спросил, кто убил Соню. Засмеялась!

— Серафима Ивановна, — взмолился Егор, — давайте о чем-нибудь другом, что-то мне нехорошо. — И добавил после паузы. — Сегодня я объявил Герману Петровичу и Моргу, что у меня есть основания подозревать их в убийстве.

— И как они это восприняли?

— Клоун посмеялся, психиатр заявил, что готов принять меня без очереди, на дому.

— Все это не так забавно, как кажется, Егор. Ты раскрылся — и теперь должен ожидать всего.

* * *
На другой день, после дежурства во дворце правосудия, Егор с часок погулял по утреннему центру, наблюдая, как целеустремленные граждане спешат к своим местам под солнцем. Кишела будничная жизнь, в которой дворянский склеп, черный крест, летящий ангел и раздробленный череп кажутся немыслимыми. Потом он спустился в метро, уже полупустой электрический вагон помчал его сквозь подземную тьму (худое, сумрачное… «сумеречное» лицо — его собственное отражение в окне, черном зеркале, напротив). Обширная площадь со скульптурной группой борцов против царизма, стеклянный вестибюль, оживленный коридор. Егор потолкался среди газетчиков и жалобщиков, наконец ему указали на упитанного человечка неопределенного возраста, задумчиво стоявшего с дымящейся сигаретой возле урны.

— Здравствуйте. Вы — Евгений Гросс?

— Здравствуйте. Он самый.

— Вы не могли бы уделить мне немного времени?

— По какому вопросу?

— Убийство в Мыльном переулке.

Гросс вздрогнул и уронил сигарету в урну.

— Ага! — и тотчас закурил новую. — Узнаю, видел на суде. Вы — жених.

— Да.

— Сочувствую.

— Благодарю. Вас удивило мое появление?

— Не очень. Не вы первый — не вы, может быть, и последний.

— А что, к вам уже обращались по поводу прошлогодних событий?

— Обращались.

— Простите, кто?

— Некто.

— То есть вас попросили соблюдать тайну?

— Приятно беседовать с умным человеком.

— Взаимно. И все же вы позволите задать несколько наводящих вопросов?

— Валяйте.

— К вам приходила женщина? Или мужчина?

— Мужчина.

— Из тех, кто, как я, выступал свидетелем на суде?

— Из тех.

— Этот мужчина приходил недавно?

— На днях.

— И интересовался вашим последним разговором с Антоном Ворожейкиным?

— Интересовался.

— Краткость — сестра таланта, Евгений…

— Ильич. Я стараюсь.

— Евгений Ильич, если вы сейчас постараетесь и назовете имя этого человека, разговор наш станет образцом содержательности и законченности.

Гросс улыбнулся снисходительно.

— Потому что, — настойчиво продолжал Егор, — это имя, возможно, наведет нас на след убийцы.

Гросс перестал улыбаться, заметив меланхолично:

— Убийца уже в мирах иных.

— У меня другое мнение. А этот таинственный человек объяснил вам, почему через год интересуется подробностями преступления?

— Объяснил — и вполне удовлетворительно.

— Что ж, тогда поговорим о вашем творчестве? После опубликования очерка «Черный крест» в этом мире стали происходить интересные события.

— О моем творчестве — с удовольствием. Всегда. Но не сейчас. На выходе в шесть.

Евгений Гросс имел вкус к жизни, и уже около семи они сидели в полутемном, мрачно-уютном подвальчике, о существовании которого Егор до сих пор не подозревал.

— Итак. С кем пью пиво?

— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож.

— Фигуральный оборот? — уточнил Гросс. — То есть вы стоите на страже закона?

— Я работаю сторожем.

— Понятно. Вы — диссидент.

— О Господи!.. Просто работаю сторожем. Евгений Ильич, ваша аналогия с «Преступлением и наказанием»…

— Чисто внешняя, — перебил Гросс. — Я подчеркнул. Некоторые детали совпадают. Процентщица — гадалка. Лизавета — Соня: убиты как свидетельницы. Топором. Украденная драгоценность в мешочке. Даже фигурировали невинные маляры, делавшие ремонт. Как у Достоевского.

— И камень, под которым, может быть, окровавленная одежда лежит, — процедил Егор.

— Ваш Антоша одежду замыл. Я не ошибся, сказав «ваш»? Он был вашим другом?

— Да.

— Но ваш Антоша не годится в Раскольниковы. Сама по себе кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем роде, конечно. Словом, данный случай на роман не тянет. Так, на очерк. Хотите пари на ящик пива?

— Да я не собираюсь ничего писать!

— Тогда зачем вы собираете материал? Сторожа-интеллигенты все пишут.

— Егор с любопытством вгляделся в поблескивающие в полутьме глазки.

— Вы считаете нормальным заработать на гибели близких?

— Ах да, вы жених. Забыл. И что вы хотите?

— В показаниях Антона, приведенных в очерке, есть неясный момент. Как я понял, вы с ним разговаривали лично?

— И до, и после вынесения приговора. Знали б вы, чего мне стоило этого добиться! Использовал все связи, надеялся расколоть убийцу, выслушать исповедь.

— Исповеди не было?

— Не было.

— И какое он на вас произвел впечатление?

— Какое может произвести впечатление садист?

— Вы заметили в нем патологические черты?

— А вы видели труп своей невесты?

— Евгений Ильич, отвлекитесь от официальной версии. Вот перед вами человек. Вы знаете, что его ожидает скорая смерть. Как он вел себя? Что говорил?

— Знаете, — после некоторого раздумья сказал Гросс, — если отвлечься от пошлого мотива преступления — карточный должок… пожалуй, я готов признать, что ваш Антоша — личность незаурядная.

— В чем это выражалось?

— В упрямстве. До самого конца не сломался, не признал себя виновным, что при таких уликах нелепо, безрассудно… но нельзя отказать в своеобразном мужестве.

— Вы же писали: слабый, жалкий человечек.

— Я создавал тип. Привлекательные черты исключаются. Пресса должна воспитывать.

— На лжи? Вам не приходила мысль о судебной ошибке?

— У вас есть новые данные? — быстро спросил Гросс.

— Есть кое-что.

— За кордоном, — сообщил журналист, — я б вас накачивал пивом, выкачивая сенсацию. А у нас наоборот.

— Евгений Ильич, вы не могли бы повторить то, что вам рассказывал Антон?

— Я все могу, я профессионал. Но — все изложено в очерке. — Он помолчал. — Разве что одна деталь… слишком сюрреалистическая для газетного жанра.

— Натуральное привидение?

— Оно самое. У вашего друга это был какой-то пункт.

— Вы можете описать подробно его ощущение?

— Сказано же: я профессионал. Дословно: где-то в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое. Ну, как вам нравится?

— Тихий ангел пролетел, — шепотом сказал Егор, а Гросс подхватил жизнерадостно:

— Там чертик прошмыгнул. С топориком.

— Где в глубине — вы спрашивали?

— Спрашивал. Он не знает — был занят: стирал свои отпечатки с топора. Что-то якобы зацепилось боковым зрением.

— Евгений Ильич, вы помните, что крикнула в окно Соня Неручева?

— Только давайте без мистики. У девочки случился психический срыв, а мы здравые люди и пьем пиво. Я предупреждал — еще до приговора: придумайте правдоподобную версию. Еще лучше — покаяние. Со слезой, с надрывом. Отказался. — Гросс осушил полкружки. — Впрочем, не спасло бы. Зверское убийство. Вышка обеспечена.

— Обеспечена, — повторил Егор. — А убийца на свободе.

— Голубой ангел, — проворчал Гросс. — Что, у вас тоже пунктик?

— Мания преследования, думаете? Так глядите же: кто-то к вам ведь приходил и расспрашивал. История никак не кончится.

— Жуткая история. Жут-ка-я.

— Так кто же, Евгений Ильич? Отец или клоун?

— Он вне подозрений.

— Ошибаетесь. Я могу разбить их алиби вдребезги.

— Так разбейте.

— Этого мало. Я ищу… точнее, жду твердых доказательств.

— Кто ж вам их даст?

— Тот, кто меня преследует.

— Кто?

— Маленькая женщина с пронзительным голосом, мне знакомая.

— Тяжелый случай, — пробормотал Гросс. — Давайте лучше выпьем.

— Евгений Ильич, что вам сказал Антон на прощанье?

— «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого».

— Вы передали?

— Передал.

— И после этого написали свой очерк?

— А почему я должен был ему верить?

* * *
В глубоких сумерках Егор был уже дома на своем диване. События развиваются с катастрофической быстротой, кто-то отчаянно, судорожно (ритм судорог: пауза — вспышка) спешит к цели. К какой цели? Убийца, надо думать, достиг ее, подставив под расстрел невиновного. Так кому же нужна эта круговерть? Кто затеял игру? Свидетельница, молчавшая год? Вряд ли. Сообщница, не вынесшая тяжести преступления? «Эта женщина безумна, — с грустью думал Егор. — Она засмеялась, когда я ее спросил о Соне, — ужасный смех! Она меня как будто ненавидит — и все-таки ведет игру. Если Герман держит ее в своей лечебнице, то как она сбегает оттуда… Ну позвони! — умолял он незнамо кого. — Позвони, ведьма ты или ангел, назови имя!» Он уже приходил к Евгению Гроссу и расспрашивал, и просил молчать о своем визите. Журналист не принадлежит к разряду людей, неспособных нарушить слово. Гросс — способен. Хотя бы в обмен на мою информацию (он был заинтригован — и очень). Так что же его сдержало? Почему он не «заложил» человека, в сущности, ему постороннего? Очевидно, ему дали или пообещали дать нечто большее, чем могу предложить ему я. Ну и, разумеется, Гросс уверен, что к нему приходил не преступник: с уголовщиной такой тертый орешек связываться не станет. «Он вне подозрений», — сказал Гросс. Как бы не так! Своими намеками и прямым обвинением («У меня другая версия, Герман Петрович», «Потому что алиби у тебя. Морг, нету») я встревожил убийцу. Значит, он существует — до сих пор я сомневался? все-таки сомневался в Антоне? ни разу не взглянул ему в лицо на суде! — он существует, мы встречаемся во дворе, на лестнице, в Мыльном переулке, здороваемся, беседуем — и я ничего не чувствую. То есть чувствую, конечно, — помни о смерти, но не догадываюсь, от кого исходит опасность.

Я пытаюсь удержаться, так сказать, на реальной почве. Но что, если к Гроссу действительно приходил человек «вне подозрений»? Ну просто кому-то из «наших» («из свидетелей, выступавших на суде») неймется, любопытство, сомнение: вдруг судебная ошибка? Остается мистика, сюрреализм. Ангел-убийца. Голубой, смеющийся, летящий… натуральный призрак (пунктик) Антона. Это женщина. Она не побоялась снять с трупа влажную от теплой, еще живой крови алую ленту и принести ее на кладбище. Стоп! Сумасшедший дом, камера, склеп — и я безнадежно бьюсь головой о серые гладкие стены.

Серафима Ивановна права: в этой истории мы не понимаем главного. Хладнокровно, осмотрительно, не торопясь, пойдем сначала. Непорочный ангел (этот жуткий образ меня преследует) в белых одеждах, некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия (Алена — сестра милосердия, все-таки странное прозвище для невесты). Она убила моего ребенка. Это мерзость, это они придумали с матерью. Зачем Ада ездила в Орел? Скрыться от Морга или избавиться от ребенка? И что значит в наше время «избавиться от ребенка»? Не в склеп же его замуровывать — сдать в энергичные руки государства (о чем мечтали еще классики марксизма). Допустим, насчет сроков она Моргу соврала или сама ошиблась и родила в Орле. И вот через девятнадцать лет звонит ребенок-мститель… Тьфу, какая ерунда! Во-первых, звонили из нашего дома, во-вторых, голос мне знаком. Стало быть. Орел отпадает? Но почему она его скрывала? Заколдованный, про́клятый круг (Катерина: «Будьте вы все прокляты!»).

Известно одно: на следующий день после звонков той женщины Ада и Соня убиты.

Весь этот год мне снится один и тот же сон: я сижу возле мертвого тела в прихожей, вокруг кровь и пахнет лавандой. Но не это ужасает меня во сне (и наяву), а чувство отчужденности к моей любимой. И в этом чувстве — будто бы самая последняя, самая страшная тайна. Умом я понимаю, что все это, должно быть, наложилось позднее, когда я услышал, что в ней действительно была тайна греха, и, узнав ее, я узнаю все. Мне представляется слипшийся от крови клубок, из которого я вытягиваю отдельные нити, а клубок еще больше запутывается. Нити — версии Морга и психиатра, загадка женского голоса, Троицкого кладбища, посещение его Ромой перед убийством…»

Кто-то негромко постучался с черного хода. Он вскочил, бросился на кухню, включил на ходу свет, толкнул рукой дверь, едва не сбив с ног… из тьмы выступила циркачка, сказав с досадой:

— Как вы меня напугали. Можно войти?

— Да, конечно.

Они прошли в его комнату, Марина села в кресло у стола, он на диван. В красновато-тусклом свете ночника она вдруг показалась девочкой — маленькой, изящной, в голубых джинсах и мужской рубашке в голубую клетку (ее обычная одежда). Егор с жадностью вглядывался в некрасивое, но прелестное лицо.

— Жизнь артиста, — сказала она, — просто убийственна. Вы меня понимаете?

— Не… совсем. Морга что-то убивает?

— Почему Морга? — Она удивилась. Я говорю о себе. Я постоянно должна быть в форме. Вот мне хочется кофе…

— Кофе нет, — вставил Егор. — Если чаю?

— Я к примеру. Все равно не смогу себе позволить на ночь, у меня кошмарный сон.

— И давно у вас кошмары?

— Сколько себя помню. Впрочем, — испуг мелькнул в темных глазах, — я, конечно, преувеличиваю, по женской привычке. Просто заурядная бессонница.

— У меня тоже.

— Я знаю. Всегда ваше окно светится. Вы у нас бывали в цирке?

— В детстве.

— Осенью повезем в Швецию новую программу. Любимчики уже отобраны.

— А вы?

— Мы под вопросом.

Пауза; он напряженно ждал (не о бессоннице пришла она поговорить в одиннадцать ночи!); Марина продолжала светским тоном:

— А вы так и не нашли владелицу той лаковой сумочки, помните, вы меня спрашивали?

— Не нашел. — Егор говорил медленно, стараясь уловить неуловимый взгляд. — Сумка висела на крюке в нише между вторым и третьим этажами. Там может поместиться разве что дюк Фердинанд или маленькая женщина вроде вас.

— Где? — прошептала Марина; темный испуг уже вовсю полыхал в ее глазах.

— В нише.

— Как странно вы говорите.

— Со мной случались и более странные вещи. Хотите я вам доверю тайну? Морг не знает.

— Что? — выдохнула она.

— В тот день, как найти сумочку, я был на кладбище. Представьте себе, на могиле Сони оказалась ее алая лента. Хотите взглянуть?

— Я, пожалуй, пойду, — заявила Марина вдруг.

— Нет, давайте поговорим, пожалуйста, надоело одиночество. Расскажите о своей работе. Вы выступаете в группе?

— Нас трое.

— И репетируете всегда втроем?

— Как правило.

— А могли бы вы, например, отлучиться с репетиции незаметно?

— Куда отлучиться?

— В дом номер семь по Мыльному переулку.

— Хотите, я вам дам совет? — холодно отозвалась Марина. — Бросьте вы это дело.

— Какое дело? Убийство?

— Убийство? — переспросила она. — Я совсем не имела в виду… да, вы одержимы. Это опасно, поверьте мне.

— Вам? Или Герману Петровичу?

— Великолепный человек. Сильный и умный.

— Имеет власть над душами, правда? — подхватил Егор. — Во всяком случае, Ада предпочла его вашему мужу.

— Жуткая история. — Марина передернула плечами, словно вздрогнула.

— Юношескую любовь вы называете жуткой?

— Я говорю про убийство.

— Ну, у вас ведь алиби.

— К счастью. Мне не пришлось давать показания и видеть этого несчастного вурдалака.

— Вурдалак, — повторил Егор задумчиво. — Оборотень. Выходит из могилы попить кровушки… — Он потер рукой лоб. — Однако вы своеобразно выражаетесь.

— Антон и есть оборотень. Никогда бы на него не подумала.

— А на кого бы вы подумали?

— Из вас троих на эту роль больше всего подходите вы.

— А вы действительно своеобразная женщина. («Она выбрала нападение — лучший способ защиты»). Во мне чувствуется садист?

— Нет. Но страсть, безрассудство от вас просто волнами исходят, заражают.

— Опять повторяете слова психиатра?

— Ничего подобного! Вспоминаю. Вы были, как теперь говорят, лидером. Придумывали игры и играли в них главные роли.

— Я давно уже не способен ничего придумать.

— Ребята подчинялись вам безоговорочно, — продолжала Марина, — и по приказу пошли бы на все… особенно Рома — нежный, как девочка.

— Неужели вы помните?

Она ответила милой улыбкой воспоминания.

— Помню трех мальчиков во дворе… нет, подростков, вам уже по двенадцать-тринадцать было.

— Невинных отроков. — Егор усмехнулся, вспомнив Серафиму Ивановну: «Антон — кроткий отрок».

— Отрок — это красиво, — согласилась циркачка. — Насчет невинности вам виднее. Вы всё околачивались возле голубятни.

Вдруг вспомнилось: бессрочные каникулы, бездонное небо, птицы — серебряные стрелы в лазури, — и вся жизнь впереди. Один расстрелян, другой в очередной раз женится, третий разыскивает убийцу.

— Морг задушил голубя, — внезапно сказал он; иллюзия детского рая разрушилась.

— Приблудный вожак мог увести стаю, — пояснила Марина.

— Как же я забыл! Ваш муж…

— Это не он. Он нашел его уже задушенным, голова была оторвана.

— Не врите! Я вспомнил. Морг повторял: «Этого голубчика надобно придушить!»

— Мне он говорил…

— Еще б он сознался! В Морге есть жестокость.

— Не более, чем в каждом.

— Ада сбежала от него в Орел, она его боялась. И сейчас он признался, что не может простить, что ему не жалко…

— Мало ли что он буровит, он большой болтун. Но вы-то чего нервничаете?

— Вечером перед убийством клоун продемонстрировал нам свои таланты. Фокусник.

— Вы его в чем-то обвиняете?

— Он один из претендентов. Вас не интересует, кто второй?

— Кто? — выпалила циркачка.

— Ваш тайный друг психиатр. Претенденту — назовем его так — в преступлении помогала женщина. Вы следите за ходом моей версии?

— Егор, не надо. Это может плохо кончиться.

— Вы мне угрожаете? Так вот. Какая-то почти сверхъестественная женщина, она не оставила абсолютно никаких следов. Тем не менее она существует…

— У вас было слишком большое потрясение, я понимаю.

— Только не надо делать из меня сумасшедшего. У меня есть доказательства ее существования — вполне материальные. — Егор поднялся, она вскочила, метнулась к двери, но остановилась; он подошел к письменному столу, рванул на себя верхний ящик. — Смотрите!

Ящик был пуст. То есть лежали там старые тетрадки, письма, однако лента и сумочка…

— Она их взяла, — пробормотал он оторопело, роясь в ящике; ворох бумаг с тихим шелестом просыпался на пол. — Вы их взяли?

— Егор! Опомнитесь!

— Зачем вы приходили?

— Я хотела попросить вас…

— Ну, ну?

— Ни о чем никому не рассказывать.

— О вас с Германом не рассказывать?

— Да.

— Чего вы боитесь? Что вас с ним связывает, черт возьми!

— Я его пациентка.

— Так я и думал! «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Это вы положили Сонину ленту на могилу!

— Господи, какой кошмар! — закричала циркачка и исчезла.

Егор кинулся следом, голубой силуэт впереди проскользнул бесшумно и скрылся во тьме черного хода.

* * *
«Многоуважаемый Георгий Николаевич!

На другой день после нашего разговора в склепе я отправился к заутрене в Троицкую церковь с целью порасспрашивать прихожан по интересующему нас вопросу. И представьте себе, довольно скоро мне удалось (с помощью женщины, торгующей в храме свечками) познакомиться с некоей Марфой Михайловной — старушкой древней, но обладающей, как ни странно, памятью. Марфа Михайловна некогда была соседкой Екатерины Николаевны Захарьиной, умершей летом (точная дата не установлена) 1965 года.

Сообщаю сведения. Захарьины — род старинный, богатый, владевший под Орлом поместьем, в силу чего некоторые члены были расстреляны в эпоху «красного террора», некоторые рассеялись по Руси-матушке, остался же в Орле один юноша, почему-то нетронутый, кажется, Иван (говорит Марфа Михайловна). Иван и женился впоследствии на Екатерине Николаевне, дочери сапожника, имевшей полдома по улице Октябрьской, возле «дворянского гнезда» (во второй половине и сейчас проживает Марфа Михайловна). У Захарьиных родился сынок Алексей, который, окончивши школу, уехал учиться на рабфак в Москву, где, в свою очередь, завел семью. Иван погиб на полях Отечественной, и Алексей умер от ран в сорок шестом, успев, однако, родить дочку Аду. Как я понимаю, она и есть героиня нашего расследования.

Московские Захарьины (мать с дочерью) отношений с Екатериной Николаевной почти не поддерживали, ограничиваясь поздравлениями по праздникам. Как вдруг в шестьдесят пятом (Марфа Михайловна помнит точно, поскольку именно в тот год похоронила соседку), весной, кажется, в апреле, они обе явились в Орел. Причем мать (насчет имени тут у старушки провал — вроде бы Варвара) сразу уехала обратно. А Ада, молоденькая красавица, беременная (хотя с виду и незаметно; бабушка ее говорила Марфе Михайловне: в захарьинскую породу — рыжая, белокожая, глаза черные), Ада осталась рожать. Почему именно в Орел? Тут целый роман с любовными тонкостями и переживаниями. Изложу как смогу. Оказывается, Ада принимала ухаживания (и даже более того) соседа-студента Васьки, не задумываясь о последствиях, поскольку молодые люди собирались пожениться. Однако, на беду или на счастье, мать устроила ее санитаркой в психиатрическую больницу, где она, как говорится, встретила свой идеал. Нет, не больного, а самого главного врача, знаменитого доктора (надо думать, того психиатра, что не верил в дворянский склеп? — ученые часто неверующие в своей гордыне). Как бы там ни было, красавица рассказывала старушкам, что жить без него не может, что он называет ее «ангел мой», но, узнав про беременность, наверняка от «ангела» откажется. Такой, стало быть, высоконравственный господин. А спохватилась Ада избавиться от ребенка, когда аборт делать было уже поздно. Словом, простая история, обычная, и если б она не вспомнила наш город перед ужасной своей кончиной незачем было эти семейные тайны ворошить. Но я продолжаю с уверенностью, что все в мире имеет связи, причины и следствия.

Меж обитателями домика на Октябрьской все дебатировался вопрос: куда девать будущую малютку? Естественно, Ада в Орел приехала, чтобы подбросить дитя государству, но старорежимные старухи восставали против этого со страшной силой. Ко всему прочему, боялись покинутого Ваську, способного, по слухам, на все. Ото всей этой нервотрепки красавица наша с утра уходила как будто в одиночестве — куда? Вы, конечно, уже догадались, Георгий Николаевич: на Троицкое кладбище. Марфа Михайловна вспоминает, что Ада, барышня с волей и характером, была в непрерывном трепете и волнении, что в ее положении, впрочем, понятно. И в результате произошло событие печальное, которое, однако, развязало все и всех (а может быть, наоборот — связало и отозвалось через много лет): в начале июня Ада родила семимесячную девочку, тут же и скончавшуюся.

Похоронили ее вроде бы (говорю «вроде бы»: старушки на погребении не присутствовали, выносили гроб прямо из морга при роддоме, всё уладила срочноприехавшая мать), так вот, лежит она вроде бы на том же Троицком, но точное место неизвестно. Сегодня утром я туда наведался, могилку, разумеется, не нашел. Сколько их, безымянных, заброшенных, затоптанных видимо-невидимо. Неужто так атрофировалась наша «любовь к отеческим гробам»? Или уповать на диалектику: когда дела доходят до худшего они невольно поворачиваются к лучшему? Вам не кажется. Георгий Николаевич, что до худшего мы уже дошли? Где поворот?

Но — я отвлекся. Вот что запомнила Марфа Михайловна. Ада почувствовала сильное недомогание, и бабушка дала в Москву телеграмму (зашифрованную, так было условлено из-за изверга Васьки). Мать приехала в тот же день под вечер, наняла такси и увезла дочь в роддом. Вернулись они обе наутро с известием о смерти. Ада была в очень тяжелом состоянии, слегла и бредила, молоко у нее пропало. Оставлять ее одну было нельзя, поэтому старушки дежурили у постели (интересно, что визитов доктора Марфа Михайловна не запомнила). Мать быстро управилась с похоронами, Екатерина Николаевна просила показать могилку, и та обещалась, но, поскольку бабушка едва таскала ноги, договорились, что пойдут на кладбище, когда невестка приедет в Орел устанавливать младенцу памятник. Но этому не суждено было сбыться.

Через несколько дней после отъезда московских Захарьиных (на прощанье Ада заявила, что ноги ее больше в Орле не будет) Екатерина Николаевна скончалась от астмы и, по хлопотам соседки, нашла успокоение возле старинного склепа. Невестка приезжала ее хоронить и еще раз — продать наследственную половину дома. Больше никого из них Марфа Михайловна не видела и никогда о них не слышала.

Вот все, уважаемый Георгий Николаевич, что мне удалось узнать. Думается, памятник умершему ребенку так и не был установлен, иначе я бы его сегодня нашел (впрочем, неизвестно, под чьей фамилией похоронена девочка, похоронена ли она вообще и если да — то не в семейной ли усыпальнице?). Грустью и тленом веет от этой истории, но пока что ничего криминального я в ней не вижу. Однако что-то нехорошее чувствую, недосказанность, странную поспешность, горячечность и ложь.

Если жизнь сложится так, что придется потревожить прах мертвых (ведь мертвые продолжают тревожить живых), так и быть, я Вам помогу. И все-таки лучше сначала исчерпать все пути и средства на земной поверхности. Вы не находите? Итак, жду от Вас ответного письма. Дай Вам бог успеха.


Петр Васильевич Пушечников».


«Уважаемый Петр Васильевич!

Ваши изыскания удачливы и ценны, умозаключения проницательны. Особенно вот это высказывание: о печальном событии, которое развязало все и всех, а может быть, наоборот, — связало и отозвалось через много лет. Прекрасно понимаю, что у нас легче вскрыть склеп, чем навести нужные справки, — и все же большая просьба. Постарайтесь, пожалуйста, узнать в роддоме (или в месте, где располагается его архив) следующие сведения. Находилась ли там в начале июня 1965 года Ада Алексеевна Захарьина? Действительно родила она ребенка и ребенок этот умер? А если остался жив — то какова его дальнейшая судьба, то есть отражение ее в документах?

Если моя просьба окажется слишком затруднительной, приеду по первому Вашему зову. Пока же привязан к Мыльному переулку, где, вероятно, проживает убийца и происходят события странные.

Заранее благодарен. Всего Вам доброго.


Егор Елизаров».

* * *
Он вышел из дома опустить письмо в почтовый ящик на углу, наискосок от дома номер семь. В гаснущем свете июньской зари провизжал пустой багряно-красный трамвай. Электрический визг полоснул по сердцу. Поздно. Егор постоял на углу — все мерещился троицкий склеп в зелени — и медленно двинулся к подъезду.

Выходя с письмом, он включил электричество — выключатель внизу, в тесном тамбуре между уличной и внутренней дверьми, — сейчас на лестнице было темно. Значит, кто-то из соседей успел навести экономию. В глубокой тьме Егор начал подниматься — и вдруг остановился. Возникло ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия (как у Антона там, среди мертвых, мелькнула мысль), что-то мягкое, летучее коснулось ноги, он спросил хрипло: «Кто тут?» Молчание. «Кто тут?» В ответ — крик, исступленный, нечленораздельный, гибельным гулом пронзивший парадные покои, старый особняк, испуганную душу.

Он так и остался стоять столбом посреди лестницы. Здешний, земной шум — скрип двери, смутные голоса, шаги — заполнил пространство. Вспыхнул свет. Действующие лица застыли на ступеньках, на истертых плитах, словно застигнутые врасплох. В тамбуре возле выключателя — Серафима Ивановна, Алена в розовой пижаме у начала лестницы, Катерина (и ночью в трауре — помни о смерти) на своем пороге. Эксцентрическая пара: циркачка в джинсах — ближе всех к Егору, за ней замер клоун, сощурив острые глазки, руки в складках шаровар. Повыше: невозмутимый Герман Петрович в черном домашнем бархате и небрежно-элегантный Рома. А в нише между вторым и третьим этажами кружился на месте и нежно пел дюк Фердинанд.

— Кто кричал? — угрюмо спросил психиатр.

После паузы все заговорили бессвязно и разом — разноголосый звук, ничем не напоминающий давешний потусторонний крик.

— Кто? — повторил Егор, наконец встряхнувшись. — Кто выключил свет?.. Что же вы молчите? Я только что выходил, включил… потом темно. И кто-то пролетел, коснулся… — Взгляд упал на свирепого кота психиатра, продолжающего уютно урчать. — Может, дюк Фердинанд…

— Стало быть, это мой кот кричал?

— Герман Петрович, — сказала Серафима Ивановна, — творится что-то странное.

— Не могу не согласиться. С тех пор как этот молодой человек вообразил себя сыщиком, жизнь стала невыносима.

— И чертовски разнообразна, — подхватил Морг. — Разве вы не слыхали последней новости? Убийца-то не Антон, а я.

Катерина мгновенно исчезла, громко хлопнув дверью.

— Слушайте, вы, оба! — Егор перевел взгляд с клоуна на Германа Петровича. — Против моей воли я был втянут в тайну.

— Кем втянуты? — холодно поинтересовался Герман Петрович.

— Двадцать шестого мая кто-то принес на могилу Сони ее алую ленту и перевязал мой прошлогодний букет.

— Не может быть! — крикнула Алена, клоун ухватился за перила, словно боясь упасть, его жена озиралась с жадным любопытством.

— Покажите ленту, — сказал смертельно побледневший Неручев.

— Ее у меня украли.

— Да ну? Я предупреждал, что вы плохо кончите.

— Рома, скажи!

— Я видел ленту у него в столе.

— Кто сейчас кричал в парадном? — прошептал психиатр.

— Вы тоже улавливаете связь между… начал Егор напряженно, как вдруг Марина заявила:

— Мне страшно, — определив тем самым всеобщий настрой: страх иррациональный, бессознательный, который иногда всплывает во сне. В жидком свете просматривался тамбур, лестница, ниши без фонарей и статуй. Никого — кроме семерых свидетелей.

Психиатр заговорил властно:

— Вы скрыли от меня ленту на кладбище.

— Я боялся, нас там кто-то слышит или видит, а потом…

— Вы смеете подозревать меня?

— Герман Петрович. — вмешалась Серафима Ивановна, — успокойтесь.

— Я абсолютна спокоен.

— Давайте отложим на завтра.

— Нет! Карты на стол.

— Так кто убийца-то? — пробормотал Морг. — Я или Герман?

— Замолчи! — воскликнула его жена, а Неручев заключил, барственно растягивая слова:

— Кого происходящее интересует и касается, прошу подняться ко мне.

И все без исключения медленно пошли наверх, причем очнувшийся от непривычного умиления дюк Фердинанд сопровождал это шествие поистине змеиным шипением.

В прихожей под венецианским фонарем — радужные блики играют на створках трельяжа — Герман Петрович сказал:

— У меня в кабинете уже постель разобрана. Прошу сюда.

Приглашенные прошли в комнату Ады и расселись за овальным столом драгоценного красного дерева, на котором не благоухали ландыши, персидская сирень и гиацинты, не сверкал хрусталь и не притягивали глаз роковые карточные фигурки и пятна.

Герман Петрович открыл балконную дверь (она была открыта в день убийства, и кто-то, может быть, воспользовался… «Не суетись!» — приказал себе Егор, едва сдерживая лихорадку следствия), в комнату вошла ночная, утомленная гигантским городом свежесть.

— Можете курить, — хозяин положил на полированную столешницу, отражавшую искаженные лица, пачку «Золотого руна» и спички, поставил пепельницу, закурил, сел напротив Егора и произнес: — Вечером накануне убийства мы сидели за этим столом. Зазвонил телефон, женский голос сказал злорадно: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— Ангел! — Морг вскочил и опять сел. — Про него Соня крикнула перед смертью в окно, я отлично помню! Егор, ты же был во дворе!

— Мы все помним. Герман Петрович, после звонка вы сказали, что это ваша пациентка.

— Я неудачно пошутил.

— Вы набросали в разговоре со мной ее психологический портрет: мстительная, экзальтированная, надломленная, верящая в чудеса и проклятия.

— Принести на кладбище ленту мертвой… — произнес Неручев ледяным тоном. — Психоз, навязчивая идея… или предельный цинизм, вандализм — тоже, знаете, отклонение не из легких.

— Может быть третье объяснение: мне подан знак. Именно через год, когда навещают умерших.

— Кем подан? — тихонько вопросил Морг. — Умершей?

— Или вы ведете себя пристойно — или я вас удаляю, — заявил хозяин с неожиданно прорвавшейся холодной яростью.

Клоун ответствовал добродушно, но глазки блеснули ответным чувством:

— Я рыжий и нужный, я подозреваемый, черт возьми!

— Вась, угомонись, — вставила Серафима Ивановна. — Егор, ты догадался, что означает этот знак?

— Кажется, догадался. Она хочет призвать убийцу к покаянию и смерти.

— Убийцу? — переспросил психиатр. — Кого именно?

— Меня.

Присутствующие остолбенели, клоун пробормотал, упорно поддерживая репутацию весельчака:

— Ага, третий проклюнулся. «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — хороша шуточка! Надеюсь, ты этому призраку веришь и оставляешь нас с доктором в покое?

— Я ручаюсь за каждый свой шаг, но… Тогда на дежурстве я почти не спал и, когда вернулся домой, провалился в сон, как в яму… почти до одиннадцати. Вот этот двухчасовой провал…

— Егор! — воззвал Рома. — Мы ж вместе бежали на Сонин крик, у нас взаимное алиби!

— Да, мы бежали, а кто-то стоял в той нише.

Циркачка вздрогнула, заявив:

— Опять начинается этот бред. Я сегодня не засну.

— Да поймите же! — закричал Егор. — Меня преследует женщина, которая звонила на помолвке по телефону и недавно ночью… дала понять, что я убийца. Она была на месте преступления. В нише кто-то прятался… не кот. Я уловил движение на уровне человеческих рук, плеч, я вспомнил… Дальше: как к ней попала лента с головы убитой? И наконец — показания Антона: невидимое, неслышимое присутствие. И уточнение: где-то в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое. Сейчас в прихожей…

— Этого нет в очерке, — испуганно перебил Рома (настоящая «трепетная лань», самозабвенно поддающаяся чужим эмоциям). — Где ты разговаривал с Антоном?

— Эта деталь не попала в публикацию из-за своей мистической окраски. Мне о ней сообщил сам автор Евгений Гросс. Кстати, не мне первому: кто-то из вас («…из свидетелей, выступавших на суде», — подтвердил Гросс) приходил к нему и расспрашивал.

— Кто? — выпалил Рома.

— Он не выдал. — Егор оглядел взбудораженные лица; их отражения в столешнице кривлялись и дергались. — Предлагаю признаться и объясниться, чтоб, по крайней мере, покончить с этим обстоятельством.

Внезапная, все углубляющаяся пауза.

— Молчите?.. Вы понимаете, что означает это молчание?.. Среди нас — убийца.

Напряжение взорвалось междометиями, он спросил:

— Герман Петрович, можно мне пройти на кухню?

— А, идите куда хотите.

Егор прошел через прихожую в кухню, включил свет, отворил дверь на черный ход. Антон вошел, увидел убитую Аду, бросился к ней, по дороге задел лежавший на столе топор… К сожалению, в чистом виде эксперимент провести не удастся из-за другого освещения. А дело именно в освещении. Допустим, утренний луч падает из комнаты Ады в прихожую, отражается, играет в зеркале, еще более оттеняя, подчеркивая черноту пространства за ним. Егор встал у стола, слегка нагнулся (вот он будто вытирает окровавленный, с прилипшими к обуху волосами топор) и крикнул: «Марина!» Легкий шум, в прихожей мелькнуло что-то голубое, циркачка появилась на пороге.

— В чем дело?

Вы помогли мне проверить одно умозаключение. Пойдемте. — Их встретили нетерпеливые взгляды. Он сел и сказал: — В основе преступления лежит не бред, а реальность, голубой ангел — тоже реальность. Отражение отражений. Кто-то, стоявший во тьме возле двери, отразился на миг в створке трельяжа. Она, в свою очередь, отражается в створке напротив, видной из кухни. Антоша почувствовал кого-то. В голубой одежде.

— Я была в цирке. — Отмахнулась Марина.

Алена заявила:

— А я, слава Богу, во дворе. — Помолчала и добавила: — Катерина теперь всегда в черном, а ведь прошлым летом она носила голубое платье в белый горошек. Серафима Ивановна, вы не помните, кажется, в том платье она пришла с рынка?

— Не трогайте вы ее.

— Од-на-ко! — протянул Морг. — Она могла найти ленточку у себя в квартире, куда муж принес черный крест.

Егор перебил:

— Вот последние слова Антона журналисту: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого».

Должно быть, каждый из сидящих за столом ощутил вдруг близость бездны (расхожий оборот: все  т а м  будем) — ощущение невыносимое, от которого каждый защитился как мог: задвигались, заговорили, Серафима Ивановна перекрестилась, психиатр встал и подошел к балконному проему. Морг крикнул агрессивно:

— Он украл крест! На топоре его кровавый отпечаток! Рубашка в крови!

А Рома вцепился сильными пальцами в руки Егора (они сидели рядом) и застонал, задыхаясь:

— Друг мой! Антоша! Мой друг! Везде кровь, все в крови!

Алена подлетела к жениху, прижала его голову к груди, поглаживая густые каштановые волосы, приговаривая, как ребенку: «Ну, Ромочка, ну, успокойся, ты же не виноват… вспомни Серебряный бор…» Егор пытался освободиться от цепких пальцев, психиатр резко обернулся, уставившись на журналиста с профессиональным интересом.

— Спо-кой-но! — Ледяные глаза расширились, негромкий голос, но какая в нем сила! — Всем расслабиться! Всем хорошо… очень хорошо… хорошо… У вас, Роман, на редкость сильная внушаемость.

Цепкие пальцы разжались, Рома сказал слабеющим голосом:

— Когда он замывал одежду, а я тащил его наверх…

— Спокойно, Роман. Вы испытываете комплекс вины…

— Вины? Я не виноват!

— Разумеется. Комплекс — в данном случае иллюзию. Мы, здесь собравшиеся, невольно способствовали его гибели. И потому испытываем это чувство…

— А я нет! — вставил клоун.

— …в большей или меньшей степени, конечно. Вы — в большей. Вам такие стрессы не под силу.

— А вам под силу, Герман Петрович? — Егор внимательно наблюдал за статной фигурой в бархате в ночном проеме.

— Опять, Георгий?

— Не обижайтесь, ради Бога. Мне нужна истина. Вы могли скрыться с места преступления через соседский открытый балкон и квартиру Ромы.

— Это — истина? — Психиатр едко улыбнулся. — Что еще?

— Что вас связывает с Мариной?

— Это профессиональная тайна.

— Что-что? — С клоуна вмиг спала дурацкая маска. — Какая тайна?

— Однако, Егор, вы не джентльмен, — бросила Марина безразлично, а муж пообещал:

— С тобой мы дома разберемся. — И обратился к Егору: — Ты хочешь связать ее с убийцей?

— То есть со мной, — уточнил Герман Петрович задумчиво. — Георгий, назовите мотив преступления.

Егор молчал: он не мог выговорить слово «инцест».

— Этот мотив начался двадцать лет назад, — заявил Морг, — с убийства моего ребенка.

Алена ахнула, Серафима Ивановна заметила укоризненно:

— Вась, ты хоть выбирай выражения.

— Не желаю! Как же я не сообразил? Балконы были открыты, помню, я в комнаты заглядывал. Он смылся, пока мы обличали несчастного Антошу. Все ясно!

— Не все, — перебил Егор. — Как попал в плащ Антона черный крест?

— Ну, с пола подобрал. Какое это имеет значение!

— Очень большое. Или мы верим Антону до конца — или не верим вовсе. Почему именно в этом, безобидном в сравнении с убийством, пункте он солгал? Так вот: если он не лгал, крест ему подсунули.

— Кто?

— Подумай.

— Ты на что намекаешь?

— На фокус с крестом вот в этой комнате, помнишь? А наутро ты столкнулся с Антошей на лестнице.

— Ты… ты… ты… — забормотал Морг, но Егор продолжал, не слушая:

— Марина вроде была в цирке. А ты что делал до того, как спуститься к своим голубям?

— Чай пил.

— Миру провалиться, а мне чай пить, — Егор усмехнулся, — так, кажется, классик выразился? Раскольникова среди нас нет — согласен с Гроссом. Антон умер за кого-то другого. За кого, а? — Егор вгляделся в застывшие лица и спросил с трудом, шепотом: — С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь? Ну?.. Она лежала в углу у стенки… — Он говорил, как во сне, чувствуя, что где-то рядом истина, что невыносимые, жгучие детали и подробности вот-вот сложатся в картину потрясающую… — Запах лаванды, — сказал он. — Вы не чувствовали тогда в прихожей сильного запаха…

— Помню! — перебила Алена испуганно. — Ее духи. Французские.

— Да при чем тут… — начал психиатр с откровенным ужасом.

— Сейчас. Не могу сосредоточиться, — пожаловался Егор. — Сейчас… — реальность вернулась к нему, но пропало чувство озарения. — Нет, не могу. Словно подошел к какому-то пределу и испугался. Попробуем разобраться, ладно? Соня душилась чуть-чуть, слегка — так, скорее намек на аромат. А когда я сидел возле мертвой, она прямо благоухала лавандой.

После жутковатой паузы циркачка заметила глухо:

— Значит, перед этим надушилась.

— Перед чем? Она появилась в разгар такой сцены.

— Почему вы так уверены? — заговорил Герман Петрович медленно. — Она могла прийти чуть раньше. Или когда Ада была с этим «другим» на кухне. Соня могла пройти сразу к себе и надушиться.

— Герман Петрович, тетрадка по истории лежала в крови возле убитой. И ключ. Когда Соня кричала в окно, то всплеснула руками, я помню ее руки… — он вдруг сбился, — ее руки…

— Ну, руки! — Психиатр потерял обычную невозмутимость. — Дальше что?

— Все произошло внезапно. Мне представляется: она вошла, увидела или услышала что-то, выронила тетрадь с ключом, побежала на кухню, крикнула в окно, назад в прихожую, где он настиг ее. Тетрадь пропиталась кровью. Нет, ей было не до лаванды.

— Но ведь это нонсенс! — крикнул Неручев. — Кто-то вылил на мертвую духи, снял ленту… кто собрал нас сегодня в парадном?

— Не знаю. Ничего не знаю. Кстати, флакон с духами никто, кроме Сони, не трогал: на стекле ее отпечатки пальцев — и больше никаких следов.

Егор взял сигарету из пачки, закурил, отметив, как дрожат руки. Откинул голову на спинку стула, стараясь успокоиться. На белоснежном после прошлогоднего ремонта потолке в сплетении лепных гирлянд недвижно летел младенец с устремленными ввысь крыльями.

— Глядите, над нами ангел. Только он не смеется.

ЧАСТЬ III

«Впервые за этот год она приснилась мне живая. Она что-то говорила вспыльчиво, блестя черными глазами, вдруг рассмеялась — и как только сердце не разорвалось от восторга, от нежности и жалости? Проснулся в слезах, однако надо было зачем-то жить.

После сна и связанного с ним потрясения размышлять, с кем Соня спала перед смертью, казалось противоестественным. И все же: она могла уйти с отцом (если он ждал ее в полночном переплетении переулочков), подняться к Роману (да, он любит искушенных женщин, но может быть, он ее сделал искушенной?), встретиться в подъезде или во дворе с Моргом… нет, с Моргом, человеком семейным, не так-то просто… вот, кстати, мотив: циркачка застает мужа с соседской девочкой… Господи, как все это пошло и убого, как не соответствует бессонному свету в душе».

Он встал, натянул джинсы и футболку, бесцельно прошелся по комнатам, вышел в парадное. Свет не уходил, он сконцентрировался в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца на площадку между вторым и третьим этажами, где она стояла (в момент убийства единственное в небе позлащенное облако затмило солнце, тьма залила парадное и поглотила кого-то в нише). Итак, давным-давно она стояла, облокотясь о перила, и бессмертные детали в золотом луче ослепили его. Удивительно, но он помнил их диалог наизусть, каждое слово, движение лица и рук. Но не вспоминал, отгонял, спасаясь от боли. Как вдруг это пришло — своевольно и неотвратимо. «Я люблю тебя». — «И я. Только я по-настоящему, давно, с детства». — «Сонечка! Не придумывай». — «Я никогда не придумываю! Вот тебе доказательство: я пошла на твой истфак». — «Ну ладно, ладно, пусть так, допустим на минутку…» — «Почему на минутку? Я принимаю твое предложение». — «Какое предложение?» — «Уже забыл?» — «Все на свете позабыл…» В нише зашипел дюк Фердинанд, она взяла его на руки и засмеялась.

Господи, почему же так страшно? Но он уже знал почему, однако сопротивлялся этому знанию как мог и даже себе не посмел бы признаться. Внезапно обессилев в неравной борьбе, сел на ступеньку, прислонился к перилам.

Он не помнил, сколько просидел во тьме, пронзенной одиноким лучом. Человек разумный не может долго находиться в таком состоянии (это удел душевнобольных). Разум ищет лазейки, трещинки, щели в стене страха — и обычно находит. Вот вспомнилось, как они ребятишками играли здесь в шпионы и сыщики (существование в доме двух лестниц, парадной и кухонной, создавало неоценимые удобства для игры). «Должно быть, и для убийцы, — всплыла трезвая, отчетливая мысль. — Пока я тут впадаю в детство, близко, рядом бродит зло, и можно догадаться, кого выберут в этот раз!»

Егор вскочил, помчался по лестнице вверх, всматриваясь в потаенные уголки детства… вниз, в тамбур, в переулок, в тоннель, во двор, опять на улицу… наконец взял себя в руки; в душе, вопреки всему, восстановился давешний утренний свет. Не торопясь, оглядываясь, вглядываясь в лица, обошел близлежащие улицы и переулки — никогда никого он так страстно не искал! — прошелся по Тверскому, где в зеленых сумерках однажды ему померещилась слежка, миновал свой маленький дворец правосудия, вернулся в Мыльный и отправился на кладбище.

Каменная кладка сразу отрезала звон, гам, суету и жар живых. В зыбкой лиственной полупрохладе аллея, поворот, еще поворот, оградка, лавочка, никаких безумных знаков и намеков, черные глаза глядят с веселым любопытством. «Неужели я вправду отгадал твою тайну? Не отгадал, нет, всего лишь прикоснулся, вошел в твой минувший мир и вспомнил». Послышалась далекая, душераздирающая музыка, ближе, громче, музыканты фальшивили кто во что горазд, раздирая души, уши: красный гроб плыл над фигурами в черном. («Я ведь совсем не помню похороны; мамины — свежо и отчетливо; Сонины — клочки и обрывки»). Морг сейчас сказал бы с якобы шутливой улыбочкой: встреча с покойником — к счастью. А безутешный вдовец: спокойно, всем хорошо, очень хорошо…). Чтобы узнать тайны мертвых, надо заниматься живыми. Егор легко поднялся и ушел не оглянувшись.

Он соскочил с трамвайной подножки возле метро, выстоял очередь в Мосгорсправку, получил бумажку с адресом, нырнул под землю, вынырнул на другом конце Москвы, сориентировался… Каменная ограда, раза в два выше кладбищенской, ворота, турникет, проходная, вывеска «Психоневрологическая больница». Самого дома почти не видать из-за безнадежно-желтой ограды: от сумасшедших мы отгораживаемся еще плотнее, чем от мертвых. В стеклянной будке пожилой вахтер читал газету, за турникетом покуривали два амбала, санитара, по двору медленно прошла женщина в белом. Уилки Коллинз. «Женщина в белом». Некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия. Где-то в этих желтых недрах беременная Ада — непорочный ангел в белых одеждах — встретилась со своим Германом. Банальная история, окончившаяся совсем не банально (да ведь конца нет — вот в чем дело!). Вахтер оторвался от газеты, амбалы от беседы, все трое уставились на Егора, тот медленно двинулся вдоль стены: прочная, надежная крепость, в которой, по выражению Серафимы Ивановны, наш доктор царь и бог.

Она вязала свое бесконечное белое кружево в уютном, устоявшемся мирке игр и забав, куда хотелось бы вернуться навсегда, но он уже повидал и ощутил миры иные. Сел рядом на лавку и сказал:

— Здравствуйте, Серафима Ивановна.

— Что с тобой?

— А что?

— Какой-то ты… не такой.

— Серафима Ивановна, у меня такое ощущение, что надо спешить.

— Куда?

Он неожиданно рассмеялся:

— Снимать покровы с тайн.

— Ты знаешь, кто убил Соню?

— Понятия не имею. Разве что похитить Гросса? Перед пытками он не устоит.

— Да что с тобой?

— Молчу. — И тут же заговорил: — Вы мне не поверите, я сам себе не верю. У меня ничего нет — ни мотива, ни следов, ни улик. На чем ловить? На новом убийстве? — он наконец выговорил вслух мучившую его мысль. — Вот пока мы тут с вами сидим… Где Морг?

— Успокойся, вернулся с репетиции, сейчас к голубям выйдет. Циркачка в цирке пока. Герман Петрович в клинике, с утра отбыл, Рома сидит у себя, статью печатает. Катерина тоже печатает, на моей машинке учится. Алена в своем универмаге. Доволен?

— Ну, Серафима Ивановна, вы прямо «красный следопыт»!

— Приходится… на старости лет. — По лицу ее прошла тень. — Не могу забыть ночной крик. А ты еще все козыри перед ними выложил.

— Карты на стол! — подтвердил Егор и словно наяву увидел на полированной столешнице разноцветные картонки… точнее, одну из них. Ада нагадала!

— Всех сумел напугать, и меня в том числе, — продолжала Серафима Ивановна. — А улик действительно нет. Как Рома-то кричал: везде кровь, все в крови. Убийца был залит кровью.

— Морг и был залит, когда нам открыл.

— А до этого, как к голубям спустился? Сам говорил: ни единого пятнышка. А Герман Петрович на бульвар отправился с пенсионером общаться. Что-то тут не то.

— И тот и другой успели бы переодеться. — Егор помолчал, вдруг сказал машинально: — И камень, под которым окровавленная одежда лежит… кому это я говорил?.. Ах да, Гроссу. Вот великолепная улика, а?

— Возможно, где-то и лежит, — согласилась Серафима Ивановна. — Сжигать в наших условиях слишком хлопотно.

С черного хода появился Морг и направился к голубятне.

— На ловца и зверь бежит.

— Бестолковый я ловец… и, как назло, сегодня дежурю! Ладно, попытаюсь отвести опасность. Особняк оставляю на вас, Серафима Ивановна.

Дверца клетки распахнулась, нетерпеливая воркотня и хлопанье крыльев вырвались на свободу. Морг гикнул, свистнул, уселся на перекладину лестницы и запрокинул круглую лысую голову в небесные сферы с редкими, безобидными еще тучками. Самое время для задушевного разговора: в голубином гоне нрав клоуна несколько размягчается и можно вообразить — при наличии воображения, — что перед тобой добродушнейший шут.

* * *
— Здравствуй, Морг.

— Вот ты врешь, — начал Морг сварливо вместо приветствия, — будто я засунул Антоше мешочек с крестом. Ты ведь на это ночью намекал?

— На это.

— Я — профессионал высокого класса, будьте уверены! Но ты врешь.

— Докажи.

— Логика, батенька ты мой недоразвитый. Ло-ги-ка. Рассмотрим проблему с нравственной точки зрения. Если, по твоим словам, верить Антоше до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, а?

— Почему? — Вопрос Морга ударил в самую точку, как в солнечное сплетение.

— Егор опустился на нижнюю перекладину лесенки; клоун нависал над ним, затмив полнеба с птицами.

— Ну, побоялся, что в такую фантастику никто не поверит, — пробормотал Егор, сам себе не веря.

— Ага, ты сам нашел точное словцо: фантастика. И вообще: как можно верить до конца игроку?

— Страсть к игре, случалось, мучила и людей великих.

— И они крали казенные деньги.

— Он сказал: я опустился. Гросс пишет, помнишь? Перед смертью он…

— Ладно, нравственную проблему пока опустим. Далее. Ты забыл, что обнаруженный в плаще мешочек был запачкан кровью. Когда я спустился к голубям, кто-нибудь видел на мне хоть пятнышко? На руках или на одежде?

Да, клоуна голыми руками не возьмешь, он как будто подслушал их разговор с Серафимой Ивановной: и камень, под которым окровавленная одежда лежит.

— Морг, а ведь ты теперь ходишь в других шароварах.

— Нет, ты не увиливай: видел кровь?

— Не видел. Я как-то не обращал внимания… у тебя были шаровары в голубую клетку, да? А эти зеленые.

— Я те выбросил. Старье.

— И майку выбросил?

— И майку, — ответил клоун с усмешечкой. — И парусиновые туфли. Все пропиталось кровью, я ведь в лужу крови упал, забыл?

— Куда выбросил?

— В землю закопал и камнем придавил, чтоб скрыть следы, которые вы все видели! — огрызнулся Морг. — В мусорку — куда ж еще? Вон, полюбуйся!

По двору неторопливым шагом шел психиатр в бархатном пиджаке с пластмассовым ведром (что-то он сегодня рано покинул свой сумасшедший дом… катастрофа надвигается, дальновидные действующие лица концентрируются в Мыльном переулке, соблюдая античный принцип единства места, времени и действия, а я должен идти на дежурство), поклонился, сказал: «Георгий, зайдите ко мне, пожалуйста, когда освободитесь», — скрылся в тоннеле, где стоит бак для мусора, вновь возник и удалился в подъезд.

— Зачем он тебя зовет?

— Не знаю.

Морг размышлял, наморщив сократовский лоб.

— Будь с ним поосторожнее, жутковатый тип. Я б скорее скончался, чем доверился такому врачу. Ладно, черт с ним. Так я тебя убедил?

— В чем?

— В своей непричастности.

— То есть в причастности Антона? — уточнил Егор.

— А ты вдумайся в его прощальную фразу: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». За кого, а?

— Ну?

— За нее.

— Морг, ты ведь не в цирке.

— Да погоди ты! Мы загипнотизированы образом вдовы в черном — мементо мори, так сказать, — а в тот день она была в голубом. Алиби у нее, в сущности, нет: какое может быть алиби на базаре? Все несообразности в поведении и показаниях Антоши объясняются тем, что он покрывал жену. Именно она отражалась в зеркале в прихожей, пряталась на лестнице, а теперь…

— Ерунда! Как она могла поместиться в нишу, она крупная, высокая…

— Женщина все может, женишься — узнаешь. Съежилась, скукожилась… не в этом суть. Главное, она до сих пор не в себе, спроси у Серафимы Ивановны, спроси! Помешалась она еще тогда, на месте преступления… лента, духи (кстати, мертвая, благоухающая лавандой, — сильный образ) — так вот, женский антураж, женский почерк — разве не ясно? Ты ее видел в тот день, как на могиле ленту нашел?

— Да, она ко мне приходила.

— До или после кладбища?

— До.

— Ну, одно к одному! И что сказала?

— «Будьте вы все прокляты!»

Клоун засипел Егору прямо в ухо:

— После этого пассажа в нервном порыве она едет на кладбище, перевязывает твой букет лентой… Ты согласен, что на такие штучки способна только ненормальная?

— Не смей называть ее ненормальной! — сорвался Егор.

— Тихо, тихо, голубь, видишь, окно у Ворожейкиных открыто? После могилы она звонит тебе и намекает, что ты убийца. Может, даже искренне, поскольку — клоун покрутил пальцем у виска — все смешалось в доме Облонских. Все, Егор, прикрывай лавочку: не в милицию ж ее сдавать? Действовали супруги в сговоре или так уж совпало — не столь важно. Они между собой разберутся на том свете, адскими угольками поделятся. — Морг засмеялся злорадно.

Егор внимательно вглядывался в бегающие глазки. Спросил тихо:

— Так кто приходил к Евгению Гроссу?

— Это я могу сказать тебе точно. — Клоун выдержал эффектную паузу: — Герман.

— И зачем бы его туда понесло?

— Егор, у тебя неверный подход к этому моменту. Я сам сегодня ночью, когда мы под ангелом Ады сидели, тоже на него подумал. Он и приходил к журналисту, но не в качестве убийцы, а как психиатр. Если можно так выразиться, с научной точки зрения приходил. Знаешь, что его интересует? Изменение психики в экстремальных условиях. Так-то вот.

— Почему ж он не признался?

— Неудобно. Он — холодное чудовище, однако понимает: неудобно наживаться на смерти близких. Даже во имя научного прогресса. Негуманно.

— Морг, ты до сих пор его ненавидишь.

— Да, я в своих чувствах постоянен, — подтвердил клоун без гримас и кривлянья.

И Егор ему поверил, и холодок — озноб — охватил душу, как в приближении к тому пределу, к которому лучше не приближаться, за которым — зло.

— Господи, неужели все эти годы…

— А почему я должен был прощать? — Он вдруг рассмеялся хрипло. — Да не боись, это не я. Я не способен.

— Ты убил голубя.

— Неправда! — воскликнул Морг, нимало не удивившись странному повороту в беседе под сияющим сквозь тучки небом, у старой голубятни.

— Ты повторял: надобно придушить голубчика. Я слышал, мы с ребятами тебе клетку помогали чистить.

— Мало ли что я повторяю. Я вообще зануда. Мне он мешал, не спорю. Я не пустил его в клетку, он тут прикорнул на перекладине. Наутро смотрю: мертвый.

— Хочешь на чью-нибудь кошку свалить?

— Не хочу. Целехонький, необглоданный, невзъерошенный, просто голова оторвана. Да ты же помнишь, ты же подошел, в школу бежал, а?

— Да, я запомнил.

— Он, дурак, доверчивый был, — пояснил Морг, — на руки шел. А ты в каком мире живешь, Егорушка? Про естественный отбор слыхал?

— Убийство — отбор противоестественный. — Егор встал. — Кто посмеет ее тронуть — конец, крышка!

— Кого? Катерину?

— Я предупреждаю.

— Да у меня и в мыслях нет, ты что!

— Я все знаю. Морг. Новое убийство не поможет, понял?

— Не понял!

— Ладно, пока. Пошел к психиатру.

— Ты вот что, — сказал Морг быстро, — никому не рассказывай про Марину с Германом, хорошо?

— А что я не должен про них рассказывать? Просвети.

— А, ты прекрасно понимаешь. Все это так не вовремя.

— Что «это»?

— Да лечение это. В общем, я на тебя надеюсь.

— За границу собрались, да? Швеция — идеал свободы… — Егор пошел к дому, обернулся, спросил: — Как ты споткнулся о мертвую, если она лежала в самом углу прихожей, не на дороге?

— Сам не знаю. После Ады и топора меня так шатало и крутило… И все равно я сразу про Антошу догадался!

— Хочешь разговор перевести? Догадливый ты парень. Морг. Может, ты догадался, и кто ночью в парадном кричал?

— Отстань от меня, — прошептал клоун. — Сам же слышал… так перед смертью кричат.

* * *
Узкая черная лестница с крутыми поворотами на каждой крошечной площадке, где стоят ведра с отбросами для каких-то мифических свиней (призыв жэка: пищевые отходы — на подъем сельского хозяйства!), едва освещалась слабым рассеянным светом. Как там Гросс писал? Черная лестница, зыбкая вонючая тьма… негромкий стук, протяжный скрип… приговор приведен в исполнение!

Егор поднялся по разноголосым ступенькам, прошел к себе на кухню, постоял, вспоминая… кажется, на второй полке шкафчика… отворил дверцу, достал старый охотничий нож в потертом кожаном футляре, вынул — блеснуло хладнокровным блеском лезвие, — провел пальцем по кромке. Годится. «Неужели я решусь? («Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер». — «Ради бога! Не вешайте трубку! Кто убил Соню?») Решусь!» Вложил нож в футляр, засунул потенциально опасную безделушку за ремень джинсов, в прихожей надел солдатскую куртку — память о студенческом стройотряде, — вышел в парадное, поднялся на третий этаж, остановился на площадке. За дверью слева, с медной дощечкой, ждет психиатр. Справа от Сорина доносится еле слышный стук пишущей машинки. Сведения Серафимы Ивановны необычайно точны. Он поколебался и позвонил.

В кабинете журналиста (а ведь я год у него не был, с того дня, как он рассказывал о братьях-славянофилах) обстановка, атмосфера на должном «закордонном» уровне. Егор сел в вертящееся кресло у секретера с раскрытым бюро: телефон на кнопках, машинка с вставленным листом бумаги, кофейник, кофе в фарфоровой чашечке, пачка «Пел-Мел», стеклянная зажигалка. Одним словом, наш специальный корреспондент творит.

— Не помешал?

— Жора! Совсем меня забросил, вот уже год… — Рома исчез за дверью, вернулся с чашкой, налил Егору кофе, придвинул сигареты, сам расположился на широкой тахте, на зеленом ковре, как на лужайке. — Год не был!

— Ром, ты ведь говорил, что знаешь Евгения Гросса?

— Почти нет. Как-то в домжуре в одной компании пиво пили.

— Ах, пиво. Ну, конечно. Как ты думаешь, если на него поднажать, он выдаст ужасную тайну?

— Какую? — Рома с удивлением посмотрел на приятеля. — Ты сегодня странный. Что-то случилось?

— Да.

— Что?

— Давай не будем… пока.

— Ну хоть намекни!

— Все равно мне никто не поверит.

— Но с чем это связано?

— Червонная любовь. Помнишь, на помолвке мне выпала эта карта?

— Ничего не понимаю!

— Так как насчет Гросса?

— Черт его знает! Давай я с ним поговорю? Точно! Возьму за жабры. В общем, располагай мною во всем.

— Созрел, значит?

— Все время думаю об Антоше, — признался журналист с сильным чувством. — Смертная казнь — подлость.

— Особенно когда умираешь за кого-то другого, — заметил Егор.

— Но ведь какие улики были!

— Улики, алиби — вещь относительная, пуля абсолютная. — Егор помолчал. — Горсть пыли в жестянке.

— Но ведь мы найдем убийцу, Егор? — спросил Рома доверчиво, как ребенок у взрослого; темно-карие глаза глядели умоляюще.

— Найдем, если он забудет про осторожность и нападет на нее.

— На кого?

— Помнишь крик в парадном?

Рома кивнул горестно, в наступившей паузе Москва отозвалась трамвайным скрежетом, детский солнечный зайчик влетел в полуоткрытую балконную дверь, заскользил по косяку, по обоям в золоченый цветочек, Егор рассеянно следил за веселым круженьем… выше, выше… грустный голос Ромы словно оборвал полет зайчика:

— А помнишь, как мы в парадном играли в сыщика?.. Кстати, Егор, ты всегда был сыщиком.

— Ну нет, мы чередовались.

— Ты был сыщиком, — упорствовал Рома, — Антоша преступником, а я жертвой. «Сдавайтесь, сэр, ваша игра проиграна!» Антошка удивлялся, на чем ты его поймал.

— И с его простодушием идти в ресторан! — Егор стукнул ладонью, так что пальцы обожгло, по откидной крышке бюро, подпрыгнули «Пел-Мел», зажигалка, расплескался кофе в чашечках. — Он должен был плохо кончить, но не так, не так!

— Если б можно было туда вернуться, — заявил журналист.

— Куда?

— В детство.

— Не выйдет. Все пойдет на снос. Ведь ты у нас спец по охране памятников?

— Да ну! В прошлом году статью заказали, а так я все больше по моральным проблемам. Обличаю.

— Все на снос, — повторил Егор. — И кружевные балкончики, и лестница с нишами, и ангелы… Ангел Ада. Звучит. А у Морга нимфа… смеется. Одинокая — сатир ее у меня. Наш особнячок переполнен потусторонними силами.

— Неужели после всего тебе хочется здесь жить? — спросил Рома с тоской. — Здесь мертвые и убийца. Условная кличка — Другой. — Он проницательно посмотрел на друга. Каждый из нас должен сыграть свою роль в твоей версии.

— Нет у меня никакой версии.

— Но роли ты уже распределил. И затрудняешься насчет меня. Я знаю, о чем ты думаешь: «С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь?» Тут я чист, могу поклясться своей бессмертной душой, если она есть и если она, не приведи господь, бессмертна.

— Боишься бессмертия?

— А, пустяки, мне оно не грозит. Каждый получает по своей вере.

Рома говорил беззаботно и искренне — вечный Счастливчик. Егор заметил:

— Все-таки интересно: своей ли поездкой в Орел ты навел Аду на воспоминания?

— Кажется, нет. Хоть убей, не помню.

— Но с чего бы на помолвке дочери она стала вспоминать про склеп?

— Может, вспомнила себя невестой… на кладбище… — Рома задумался. — Задание я получил внезапно: коллега заболел. Заехал в Мыльный за зубной щеткой. Аду не видел — точно. Кстати, а как ты дошел до склепа?

— Классики помогли — Тургенев и Пушкин. Ада упомянула — зашифрованно.

— Я был там. И на «дворянском гнезде», и на Троицком, но никогда бы не связал… Знаешь, милый городок, но теперь из-за этого склепа вызывает ассоциации ужасные, как будто мимо загробной тайны прошел. Ну, вернулся, Аду, конечно, видел… вот мы курили, каждый на своем балконе… — Рома старательно вспоминал. — Говорил я или нет про командировку? Может, вскользь… А впрочем, какое это имеет значение?

— Меня интересует, вызваны ли воспоминания Ады внешним толчком — твоим путешествием, например, — или на то были более глубокие причины.

— Какие причины?

— Пока не знаю. Необходимы достоверные сведения о смерти одного ребенка.

— Смерть ребенка? — изумился Рома. — Какого ребенка?

— Не расспрашивай.

— Да что же это такое, Егор? В каком мире мы живем?

— В смертном. Здесь зло.

— Да, зло. — Рома вздрогнул, провел рукой по лицу, пожаловался: — После трупов у Неручевых, а особенно как я Антошу наверх, на смерть, тащил… у меня прям какие-то припадки, честное слово! Видал сегодня ночью? Дикое головокружение, будто в пропасть падаю.

— Ну, тебя спасает твоя сестра милосердия. «Вспомни Серебряный бор…»

— Она помогла мне пережить тот день. Мы встретились случайно… а может быть, нет? Может, не случайно именно в тот день… судьба!

— В день убийства?

— Ну да. Ты помнишь, как все было? Я работал, сигареты кончились, иду в киоск, смотрю, вы у голубятни. Алена говорит: поехали в Серебряный бор. Ты как-то сказал о Соне: это было всегда, но ты не осознавал. Похоже, у меня так же. Я не осознавал, но Серебряный бор где-то застрял в подсознании.

— И вы с ней поехали загорать?

— Какой там, к черту, загар! Что ты делал после того, как мертвых увезли на вскрытие?

— Смутно помню, как во сне. По улицам ходил, на бульваре сидел, какая-то дама вскрикнула: «Вы в крови!» Встал, пошел куда-то. Невозможно было домой вернуться.

— Именно невозможно. Необъяснимо, непостижимо. Может быть. Егор, ты и раскроешь загадку, тысильная личность, не спорь, но я все равно не пойму никогда: как можно убить? То есть как это происходит: только что ты был одним — и вдруг становишься другим. Ты смог бы?

— Не знаю. — Он все время ощущал чужеродный предмет у левого бедра за ремнем брюк.

— Покуда не подопрет, никто, наверное, не знает, — согласился Рома. — И наш Серебряный бор — наш, Егор, вспомни! — зафиксировался в душе как последняя реальность, как надежда. Вот почему я говорю — судьба.

— Ада нагадала тебе ведьму.

Рома рассмеялся:

— Я ее прошу уйти из магазина, там есть шанс стать… Ну ладно. Я находился под впечатлением: неужели наш Антоша?.. И вообще я крови боюсь. Не замечал, куда еду. Вышел из троллейбуса на конечной, пошел бродить, кругом толпы, суббота… И тут со мной случилось странное происшествие. Я оказался вдруг на совершенно безлюдной тропке, и чей-то голос позвал: «Рома!» Ну, конец света! Я чуть не упал, голова закружилась, уселся на траву, смотрю: Алена идет в своем сарафане. «Боюсь», — говорит.

— Как она туда попала?

— Именно об этом я ее и спросил. За тобой, говорит, слежу. Ну, шутит.

— Шутит?

— Егор, ты ведь понимаешь, мы все были в шоке. Напряжение разряжалось потихоньку — у каждого по-разному. Они с Мариной…

— С Мариной? — перебил Егор. — Может, там и Морг с психиатром в кустах сидели?

— Я видел только Аленушку. Они, оказывается, за мной ехали, в следующем троллейбусе, ну, она меня разыскала. Девочка, нуждается в утешении. — Он улыбнулся мягко, нежно. — Мы друг друга утешили.

— Положим, Алена не такое уж чувствительное дитя… — Егор осекся: поосторожнее, речь идет о невесте друга, нельзя чрезмерно увлекаться ролью сыщика. — Ладно, поздравляю, будьте счастливы, а я пошел на дежурство.

— Еще рано, Егор.

— Мне надо к психиатру заглянуть.

— А потом ко мне, я провожу тебя, — Рома легко вскочил с зеленой лужайки. — По-моему, ты ночью бросил вызов нашим потусторонним силам.

— Ни в коем случае. — Егор пошел в прихожую, хозяин следом, они остановились на пороге. — Я должен быть один, иначе она может не подойти.

— Та, что звонила по телефону?

— Да.

— Может подойти другой.

— Пусть попробует.

— Но я боюсь за тебя. Мы ведь имеем дело с силой сверхъестественной. Сам же говорил о показаниях Антоши.

— На меня гипноз Германа Петровича не действует.

— А на меня действует.

— Ну, ты же отличаешься особой совестливостью. Все мучаешься, как Антошу наверх, на смерть, тащил?

— Мучаюсь.

* * *
— «Дворянское гнездо» и «Путешествие в Арзрум», — повторил психиатр задумчиво. — Надо перечитать. Узкая специализация — считается, чем уже, тем глубже, — приводит, в сущности, к невежеству. В чем с горечью сознаюсь. Знай я получше русскую классику, может, и сам бы докопался до Орла.

Они сидели в тех же кожаных креслах в зеленовато-золотистом сумраке тополей милейшего Мыльного переулка и пили (допивали наконец) французский коньяк. Дюк Фердинанд на кушетке то ли спал, то ли подслушивал.

— А когда-нибудь раньше Ада вспоминала свою родословную?

— Всего лишь раз, давно. После смерти Варвары Дмитриевны дочери остались деньги. «От нашего дворянского гнезда», — сказала Ада с иронией. Я поинтересовался, почем нынче гнезда. Семь тыщ? Экая дешевка! Тут и всплыло какое-то поместье, дворянский склеп… словом, прелестный женский вздор. Дворянка-цыганка. Так склеп и остался семейной шуткой. Как и фамильный черный крест.

— То есть она не захотела привести какие-то факты и доказательства?

— Не захотела. Наоборот: сама же все обратила в шутку. И как я теперь понимаю, у нее для этого были основания.

— А именно?

— Она там избавилась от ребенка. Когда вы мне сказали, что Ада скрывалась в Орле, я сразу понял: не из-за клоуна. История с клоуном вскоре стала известна, но про Орел мне не проговорились. И не аборт она поехала делать в такую даль. С этим и в Москве нет проблем, тем более если мать медик. Однако здесь они не смогли бы скрыть от меня беременность. Нашу свадьбу Варвара Дмитриевна планировала на сентябрь, а поженились мы двадцать пятого июня — очевидно, ребенок родился недоношенным. Господи, что за проклятье!

— Она с ума сходила, что вы от нее откажетесь, она сама говорила.

— Вам, что ли?

— Своей бабушке — Екатерине Николаевне Захарьиной.

— Георгий! Вы меня поражаете.

— Я ведь ездил в Орел, кое-что удалось выяснить. Ребенок вроде бы сразу умер.

— Вроде бы?

— Могилу не нашли.

— Младенца замуровали в склеп, — Герман Петрович пожал плечами. — Индийский фильм.

— Удивительно, Герман Петрович, — заметил Егор после паузы, — в первом нашем разговоре вы упомянули про индийский фильм, про сиротку, которая непременно окажется дочерью раджи или миллионера.

— Или клоуна… — Психиатр отпил коньяку. — В нашей действительности сироток миллионы, на всех миллионеров не хватит. В общем, я не вижу связи между склепом и убийством Ады.

— Да, непонятно. Орловская история как будто обычная, житейская, отражающая наш нравственный уровень. Точнее, всеобщую безнравственность.

— Всеобщую? — переспросил психиатр с отвращением. — Вы намекаете, что ложь повторяется?

— Я не имел в виду Соню! — воскликнул Егор, и даже только звук имени — Соня, бессонница, сон — обжег душу.

— Имеете. Аналогия напрашивается сама собой.

— Не аналогия, а… тончайшая связь событий и лиц. Надо спешить, а я могу только ждать, потому что не уверен в главном, потому что…

— В главном? — перебил Неручев. — В чем?

— Серафима Ивановна как-то сказала, что во всем этом мы не понимаем главного. И если я правильно понял его, оно настолько страшно и невероятно, что… Готовится еще одно убийство. Я не позволю — предупреждаю всех.

Ледяные глаза напротив блеснули острейшим прозрачнейшим блеском.

— Вы знаете, кто убийца?

— Знаю. Но это не столь уж важно.

— Это не столь… — Психиатр задохнулся, произнес раздельно и с сарказмом: — Что же тогда важно, позвольте узнать.

— Разве вы не знаете?

— Я?

— Вы, вы! — Егор с жадностью вглядывался в суховатое, отчужденное лицо. — Вспомните в мельчайших подробностях, как вам позвонил Морг, как вы шли в Мыльный, вспомните прихожую в крови, мертвое тело…

— Я уже говорил вам, — отчеканил Неручев, — что предпочел бы этот момент не вспоминать.

— Почему, Герман Петрович? То есть я понимаю — тяжело. Но не примешивается ли к боли другое ощущение? Ну скажите правду! Ощущение иррациональное…

— Я не боюсь мертвых, — перебил психиатр, — по роду ли профессии или по черствости сердца… выбирайте сами. Но своих, особенно Соню, боюсь — вот вам подсознательное ощущение. Предпочитаю его не анализировать.

— Давайте попробуем?

— Что вам нужно от меня? Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!

— «Пропадет крест — быть беде». Кто-то услышал и исполнил.

— Да говорю же вам: крест, склеп — все это обыгрывалось давным-давно в качестве семейной шутки.

— Шутка, Герман Петрович, обернулась трагической реальностью. Все шиворот-навыворот, как в метафоре: «ангел смеется». Вас не поражает двуликость Ады? Ее образ двоится. Ведьма — ангел.

— Ну, она стремилась так выглядеть.

— Она была такой. В ее сумасшедшей любви к вам в основе — обман, может быть, преступление. Страсть к деньгам уживается с щедростью. Вот она отдала какие-то вещи бедным…

— Вот уж это действительно легенда! — отрезал Неручев.

— Герман Петрович, ее легенды слишком часто подтверждаются. Помните, на помолвке Соня похвалилась, что мама…

— Я готов поверить даже в склеп, но только не в бедных!

— Господи боже мой! — пробормотал Егор. — Вы не верите в бедных?

— Не верю! Никакой сентиментальностью моя жена не страдала.

— Но ведь это значит… вы понимаете, что это может значить?.. — Головокружительная истина приближалась, голова кружилась, детали и события складывались в картину потрясающую…

— Что это значит?

— Нет, не скажу, — прошептал Егор суеверно. — Мне надо подумать… Герман Петрович, ведь Ада была необыкновенно аккуратна?

— Да, в ней как-то любопытно сочеталась широта натуры с женским вниманием к мелочам. Знаете, все на своих местах, ни пылинки, ни соринки. Ремонт ее угнетал.

— Ремонт ее угнетал, — повторил Егор машинально. — Она встала спозаранок и принялась наводить идеальный порядок. А вдруг она отдала вещи малярам? — спросил он с отчаянием, на что психиатр ответил наставительно:

— Эти бедняки зарабатывают больше меня и уж гораздо, гораздо больше, чем вы, Георгий.

— Но ведь у вас и частная практика, Герман Петрович. Надеюсь, это кое-что дает?

— Кое-что давало. Я потерял вкус к жизни, я старик. — Неручев усмехнулся едко. — Ада объявила мне об этом прямее и грубее.

— После того телефонного звонка? Когда вы поссорились?

— Да. Тогда она была несправедлива. Я любил ее… как юноша, как в первый день. Теперь — да, теперь мне все безразлично.

— Она вам нагадала пустоту.

— Работа спасает.

— Герман Петрович, вы излечиваете психические болезни?

— Психоз? Нет.

— Никогда? Ни одного случая?

— Ну, помогаем более или менее адаптироваться, снять напряжение, смягчить страх. Психозы, в отличие от невротических состояний, захватывают самые глубинные слои психики.

— А у нашей циркачки что?

— Ничего страшного. Тривиальное переутомление, муж отнюдь не подарок, работа нервная. Там идет борьба за поездку в Швецию. Понимаете, что это значит для советского гражданина? Клоун совсем извелся.

— А вы можете загипнотизировать человека, чтоб он оказался в полной вашей власти?

— Я ж все-таки не в цирке выступаю, молодой человек. Я вообще не занимаюсь гипнозом, а провожу обычный психоанализ. Проще говоря, путем наводящих вопросов помогаю выловить, восстановить забытый факт, подавленный инстинкт, которые мешают жить.

— Вы когда-нибудь проделывали такое с Адой?

— Никогда.

— Вы бы выловили Орел.

— Тут другой случай, тут не болезнь, вытесненная в подсознание, а сознательная ложь. Могу сказать только: если за девятнадцать лет она не проговорилась про Орел, значит, это ее действительно мучило. — Психиатр помолчал. — Расскажите, как найти склеп.

— Зачем вам?

— Хочу разобраться наконец, с кем я прожил лучшую свою жизнь.

— От вокзала надо проехать на Троицкое кладбище троллейбусом номер три. Я же шел от «дворянского гнезда», по ее маршруту. Калитка, звонница, церковь. Метрах в тридцати от могилы Ермолова ржавый навес на витых столбах, три ступеньки, плиты над усыпальницей, мраморный столбик с летящим ангелом.

— Он не смеется?

— Нет, троицкий ангел не смеется. Кругом вековые липы, тишина и прохлада… и очень странно, что именно это место выбрала Ада для прогулок.

— Как раз ничего странного, — возразил Неручев. — Кладбище соответствовало ее настроению: она мечтала о смерти своего ребенка.

— Что-то есть ненормальное в нашем мире, где женщин одолевают такие мечты, — сказал Егор.

В уголке кожаной кушетки зашевелился дюк Фердинанд — черный комок на черном фоне, — потянулся, сверкнув изумрудным взором, поднапрягся и, описав изящную дугу, опустился на колени к хозяину.

— Герман Петрович, в жестокости к животным есть что-то патологическое?

— Безусловно, если пациент получает от этого наслаждение. Это показательный фактор.

В прихожей раздался серебряный перезвон колокольцев, хозяин и гость поднялись с кресел, дюк Фердинанд шипанул, Егор спросил:

— В вашей клинике режим тюремный или можно время от времени сбегать?

— Исключено.

Японский замок солидно щелкнул; в кабинет Неручева, отразившись в створках трельяжа, проскользнула циркачка, не взглянув на Егора: он шагнул на площадку, начал спускаться по лестнице, затылком чувствуя упорный взгляд. Не поддамся! Резко обернулся: психиатр стоял на пороге, отбрасывая гигантскую, до самого тамбура, гротескную тень.

* * *
Он шел в сиреневом сумраке от сгущающихся туч — охотник с охотничьим ножом в каменном фантастическом лесу, где знакомы каждая тропка, проулок, тупичок и перекресток, каждый фонарь и подземный лабиринт, — напрасная тревога прожгла на Тверском, и чей-то смех заставил вздрогнуть возле «Художественного», прохожие тени обгоняли, отставали в шуме и шелесте шин, истертые ступени, проходная, каморка, прохладный диван, оконная стальная решетка. Он лег, закинув руки за голову, и принялся ждать.

Все ли я сделал, что мог? Отвел удар или нет? Как я могу рассуждать хладнокровно (хладнокровия не было и в помине, каждый нерв обнажен в напряженье), как я могу рассуждать, когда в Мыльном переулке наступает ночь, в отдаленье гремит последний трамвай, между дверями в тамбуре гаснет свет, и ниши для канувших в вечность статуй и фонарей темнее самой тьмы, и старые ступени слегка скрипят под осторожными шагами… наш особнячок переполнен потусторонними силами?

Егор не выдержал, схватил телефонную трубку, набрал номер.

— Серафима Ивановна, что там у нас новенького?

— Пока все тихо, — отвечала старуха почти шепотом («Ах да, коммуналка, может услышать Алена!»). — Морги в цирке, Рома отправился в свой Дом журналистов («На поиски Гросса, что ли?»), Герман Петрович уже в халате, читает «Дворянское гнездо».

— Спасибо, Серафима Ивановна.

Неручев в кабинете на кушетке, в халате и с сигарой, читает «Дворянское гнездо» — картинка из давнопрошедших времен. В ногах дюк Фердинанд (Егор опять заволновался), черный кот, принадлежность ведьмы, свирепый сторож разгромленного очага. «Вот он, наверное, знает многое, — сказал психиатр, — наверное, видел убийцу. Да ведь не скажет»… Однако дюк Фердинанд сказал — по-своему, как сумел, заменив слова шипеньем и мурлыканьем, — помог мне вспомнить. А если я ошибаюсь? Ведь ни разу я не признался в своей догадке даже самому себе. Не уверен? Или догадка эта слишком фантастична и безумна, отдает мистикой?..

Июньская ночь — бедная, городская, искаженная электричеством и визгом моторов — прильнула к стеклам, к решетке; дохнула грозовым сквозняком в форточку, грохнула натуральным небесным грохотом, на мгновение покрывшим убогие шумы цивилизации… Хорошо! Нет, я не ошибаюсь, мгновенное озарение (золотой луч во тьме) подтверждается фактами — бесценными свидетельствами истины. Алая лента, запах лаванды (на склянке с духами только отпечатки пальцев Сони), «мы все были в шоке» — и страх… черный крест в плаще Антона (если верить ему до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ?), невидимое, неслышимое присутствие — в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое (не оставив, заметим, абсолютно никаких следов), одежда для бедных (психиатр не верит в бедных, это очень важно, это позволяет взглянуть на убийство под другим углом), открытый для проветривания квартиры после ремонта балкон в шелестящей тополиной листве… Кажется, в руках у меня все доказательства… нет, не доказательства, не настоящие, полноценные улики, а всего лишь мои догадки — вот почему я не могу его изобличить. Моя версия состоит из отдельных клочков (ниточек в слипшемся клубке), не связанных единой сквозной идеей — мотивом преступления. Двуликость Ады, раздвоение, двойник, подмена, ангел-ведьма. Неручев: «Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!» Из-за черного креста. Не из-за серебра и жемчуга, имеющих определенную денежную стоимость, то есть не из-за денег. Гросс прав: кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем, конечно, дьявольском роде. «Пропадет крест — быть беде», — небрежно повторяла Ада, входя в роль обольстительной гадалки; кто-то услышал и исполнил. Отомстил? За что? Орел. Тут у меня слишком мало данных, разве что фраза Морга: «Да, я постоянен в своих чувствах» — и незабываемое ощущение, что я приближаюсь к пределу, за которым — зло.

Было сказано слово о прощении врагам своим, но мы живем по куда более древнему инстинкту: «Око за око, зуб за зуб». Разве сам я не почувствовал мстительное торжество, правда сразу перешедшее в тоску и ужас — и все-таки торжество: «несчастный вурдалак», убивший топором мою Соню, наш запутавшийся, загнанный игрок, старый друг — расстрелян! И разве не я прихватил с собой охотничий нож — на всякий случай?.. Невыносимо смертный древний грозовой мир бушевал за решеткой, окружая сторожевую каморку (сторож — на страже закона!) молниеносными просверками, грохотом и погружением в ночь: молния — удар — ночь. Я соврал им, что все знаю, направил на себя потусторонние силы, текут ночные минуты, возможно, кто-то (условная кличка «Другой») тут, неподалеку от дворца правосудия, и стоит ему постучаться в окно, как я рвану навстречу — но он не решится. Меня охраняет мой ангел, я охраняю ангела, мы охраняем друг друга — вот почему, несмотря на то страшное (нечаянный удар), что меня ждет впереди, я ощутил вдруг блеск жизни.

Итак, продолжим продвижение к истине. Герман Петрович набросал психологический портрет своей, как он удачно пошутил, пациентки: верящая в чудеса и проклятия. Морг, в свою очередь, тоже пошутил: женский почерк, женский антураж — духи, лента… Однако мне был подброшен еще один, как говорят в судебной практике, вещдок, что я постоянно упускаю из виду, не представляя, куда, в какой разряд элементов его поместить: дамская лаковая сумочка — отечественный ширпотреб, которую никто в особнячке не признал за свою. А между тем эта сумка висела на крюке в нише, где в момент убийства (или сразу после него) кто-то прятался.

Сумка пустая. В такой обычно держат зеркальце, духи (нет, лавандой не пахло!), косметику, документы. Документы. Надо сосредоточиться, сделать усилие… без толку! Я не знаю даже имени того ребенка. Если сумка была украдена с места преступления… неправдоподобно, совершенно неправдоподобно. Какое ж хладнокровие надо иметь, чтоб в такую минуту, возле мертвых, остывающих тел рассчитывать на какие-то документы. Однако сумочка демонстративно пустая! Не обольщайся надеждами. Зачем красть, зачем сбегать и прятаться, допустить казнь Антона, обвинить в убийстве меня — зачем! Есть единственное объяснение — видение безнадежно-желтых стен и женщины в белом, медленно бредущей по двору.

И все-таки мне была подброшена пустая дамская сумочка, — упорствовал Егор, цепляясь за материальную реальность — вещдок. — Как же мне дожить до письма Петра Васильевича? Или рвануть в Орел? Нет, Другой живет в Мыльном переулке и, вероятно, готовится к новому убийству.

Кстати, о вещественных доказательствах. Они были украдены. Еще один непонятный ход. А почему, собственно, непонятный? Я обвинил циркачку, но куда логичнее проделать это Другому — убрать чудом доставшиеся мне улики. Хотя для настоящего следствия (если б начался пересмотр дела) эти «знаки» мало что значат — для меня, только для меня…

Да разве я веду следствие? Какое же это следствие (майор Пронин надо мной посмеялся бы)? Ожидание, движение жизни, история любви. Год назад там, в прихожей, я умер вместе с тобой — ну, я ходил на службу, лежал на диванах, казенном и домашнем, пробовал запить (не берет!) и так далее… душа умерла. Оказалось — нет: на кладбище (вот ведь парадокс!) жизнь вернулась, подарила мне вещественные доказательства, я ожил.

Известная истина: основа любви — духовное единение… да, да, любовь не кончается со смертью, с биологическим распадом плоти. И все же это не вся истина. Убеждая себя, что любовь моя чиста и духовна, я корчился от одной мысли, я носился с этой мыслью, покуда не посмел высказать ее вслух: с кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь? Вот она — главная тайна, в которой, однако, я боюсь признаться даже себе.

Три часа ночи. Гроза отбушевала и успокоилась в ровном гуле, прозрачном падении струй за окном. Скоро рассвет, молюсь и надеюсь, что в Мыльном переулке все по-прежнему, граждане спят… нет, одному, конечно, не до сна. И пора повернуться лицом к проклятой реальности и прямо ответить на прямо поставленный вопрос: что мне с ним делать?

«Я найду его, — похвастался я однажды. — И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…» Я не сумел тогда окончить, не умею и теперь. Ответить на удар — да! Поддаться инстинкту «око за око, зуб за зуб» — нет. И все же: не честнее ли, не мужественнее совершить мгновенный суд самому, чем отдавать несчастного оборотня в руки правосудия на куда более медленную казнь? Господи, что за смертный мир, в котором кроткий зов Серафимы Ивановны: «Убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать» — заглушается криками из зала: «Смерть! Смерть убийце!»

Вечная тоска человека: вернуться назад (детство, отрочество, юность), туда, в бессрочные каникулы, где серебряные стрелы в небесной лазури… и где убитый голубь — падаль с оторванной головой.

Сегодня я прощаюсь с детством навсегда, поздновато, конечно, но лучше поздно, чем… Никогда не пройти мне по парадной лестнице и по черной, по зеленому дворику и милейшему Мыльному переулку, с легким сердцем вспоминая шпионов и сыщиков, голубиный гон, купанье в Серебряном бору… Особнячок, очень кстати, идет на слом вместе с потусторонними силами, ну, Серебряный бор, возможно, пока и не вырубят (оно и надо бы для грядущих пятилеток — да куда девать иностранцев? — там по дачам они плотно сгруппированы и легко поддаются наблюдению: взрослая игра в шпионов и сыщиков).

Однако! — Егор задумался. — Какое-то подсознательное ощущение возникло у меня, когда я вспомнил… да, украденные из стола лента и сумочка… я обвинил циркачку… они с Аленой ездили в Серебряный бор в день убийства. Я хожу вокруг да около, боюсь — да, боюсь! — назвать вещи, события и лица своими именами.

Итак, я пройду вокруг да около. Вокруг прудов с утиными стайками и разноцветными лодками, заблужусь в трех соснах, выйду на безлюдную тропку, найду поляну. Я бы нашел поляну меж соснами, поросшую кустарником (дурацкий Гросс с его дурацкими аналогиями!). И все же: что бы я сделал, живя в центре столицы, в каменном лесу, где из-за многолюдья нельзя приткнуться для совершения дела необычного (кровь, все в крови!) и где по пятам, возможно, идет охота? Я бы нашел настоящий лес.

* * *
Утро встало прохладное и пасмурное, вверху столпотворение разодранных в клочья туч, на земле — невыспавшихся чиновников и секретарш. Егор шел по площади, где борцы с царизмом взмывали мощные кулаки к взметенным небесам, вошел в стеклянный вестибюль, потолкался, оттягивая неизбежное, по коридорам. Евгений Гросс, как в прошлый раз, стоял задумчиво с дымящимся окурком.

— Доброе утро, Евгений Ильич. Вы меня узнаете?

— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож-диссидент. Ну как, нашли убийцу?

— Нашел.

Гросс заволновался и прикурил от окурка новую сигарету.

— Сдали в органы?

— Нет. У меня улик нет, только подозрения.

— Детский лепет, — отрезал специальный корреспондент. — Дело закрыто, понятно? И заводить новую волынку возьмутся только в случае чистосердечнейшего признания преступника. И то если чистосердечие будет подкреплено железными уликами и вещественными доказательствами. Кто убил-то?

— Тот, кто приходил к вам за сведениями. Так тянет материал на роман, Евгений Ильич?

— Ну-у… — разочарованно протянул Гросс. — А я было вправду поверил, что вы Георгий победоносный, так сказать, «рыцарь бедный», мстящий за свою невесту.

— Она была не моей невестой.

Гросс отличался сообразительностью и с готовностью подхватил:

— Понимаю. Понимаю: показания экспертизы. Но я думал, она с вами…

— Не со мной.

— Ага, вы полагаете: с тем, кто приходил ко мне… Стало быть, по-вашему, мотив убийства — любовь?

— Наверное. Адская любовь.

— Сильно сказано. — Журналист помолчал. — Почему же вы не называете имя того, кто приходил за сведениями? Или хотите взять меня на понт?

— У меня есть сомнение, — признался Егор. — Ну, сотые, тысячные какие-то доли… а все-таки есть. Мне кажется, я назову, произнесу вслух — и эти доли улетучатся.

— Произносите хоть сто раз — ничего не изменится. Потому что вы ошибаетесь. Элементарно, так сказать, арифметически… психоз на почве ревности. Ну, валяйте! Я подтвержу. Ведь вы за этим пришли?

— За этим. Вы уже подтвердили.

Они поглядели друг другу в глаза сквозь голубой летучий дымок, сомнения улетучивались.

— Нет! — воскликнул Гросс.

— Да, — сказал Егор угрюмо и пошел прочь по коридору между дверями, за которыми в словах, словах, словах формировался сегодняшний газетный миф.

Надо было спешить — куда? Он сошел с трамвая — наискосок через мостовую дворовый тоннель с мусоркой, — перешел на противоположный тротуар, миновал два квартала. Приторный парфюмерный аромат проник в ноздри (даже свежий душок крови не смог заглушить то предсмертное благоухание). Подошел к прилавку, сказал рассеянно:

— А французская лаванда продается?

— Ты что, пьяный? — зашипела Алена — пышная фея в розовом, бесчисленные Алены отражались в зеркалах. — Напугал до смерти, черт бы тебя взял!

— Прости.

— Что надо?

— Расскажи, чем вы с циркачкой занимались в день убийства?

— Тише ты!

За соседним прилавком оживились, переглянулись еще две феи.

— Чем мы занимались… ничем!

— А Серебряный бор?

— Откуда тебе… Ромка, что ль, донес?

— Рома.

— Вот трепло!

— Чего ты злишься?

— А то, что из него веревки можно вить. Как ребенок, честное слово!

— Тебе это должно нравиться.

— Это почему?

— Прибрала молодца к рукам — и еще спрашиваешь?

Алена слегка улыбнулась, смягчаясь.

— Все равно он не должен был рассказывать про Серебряный бор. И вообще: чего ты ко мне пристал, если тебе все известно?

— Может, выйдем покурим?

— Зой, постоишь за меня? Я сейчас.

Одна из фей кивнула, подмигнув шаловливо. Они вышли через подсобку во дворик с нагромождением коробок и ящиков, закурили, Алена заявила вполголоса, но вызывающе:

— Любовью занимались — вот чем. Подробности интересуют?

— А Марина?

— Не знаю, она сбежала.

— Как вы вообще туда попали?

— На троллейбусе.

— Почему вы поехали в Серебряный бор? — спросил Егор раздельно.

— Неужели это так срочно, что ты прибежал как угорелый?..

— Срочно. Вспомни крик в парадном.

Она умерила агрессивность и принялась рассказывать:

— Мертвых увезли. Дома было страшно одной…

— Я всегда считал тебя смелой девочкой.

— Сама удивляюсь. Я покойников ведь не боюсь, но… страшно. В общем, я сидела на лавке во дворе. Тут Марина появляется… — Она помолчала многозначительно. — В голубых джинсах и рубашке, между прочим.

— Откуда появляется?

— С черного хода. Только что из цирка вернулась, говорит: Морг невыносим, орет, трясется над каким-то узелком…

— Должно быть, с окровавленной одеждой, — вставил Егор.

— Ну, я ее просветила, она перепугалась — нервы. И мы решили смыться. Сходили переоделись… я еще, кстати, Германа Петровича встретила, сумку с вещами волок — ну, думаю, вдовец занимает свою жилплощадь, торопится. А как кот выл, слышал?

— Нет, я по улицам ходил.

— Этот ведьмин кот все понимает! Под кровать Ады Алексеевны забился — еле достали. Ладно. Почему-то мы двинулись в Серебряный бор, — Алена пожала плечами. — С утра как-то в голове застрял. Знаешь, Соня любила, мы с ней…

— Любила? — переспросил Егор.

— Там одна полянка есть, поросшая кустами, и сосны на глиняном бугорке. Если по тропинке к лодочной станции идти, стоит избушка на курьих ножках, детская… свернуть на тропинку — вот там. Но мы туда не пошли, конечно. Да! Выходим из троллейбуса — Рома впереди идет, я окликнула — не слышит. Ну, мы у лодочной станции расположились. Тоска, неуютно, солнце палит, а Сони уже нет. Я говорю: пойти, что ль, Ромку поискать?

— Я еще на помолвке заметил твои маневры.

— Не твое дело. Почти сразу нашла, прям неподалеку от нашей избушки сидит, бедный, и решает проблему. Как ты думаешь — какую? Убийца Антоша или нет, то есть правильно он у него дверь в ванной вышиб и к Неручевым притащил. Из-за каждой ерунды готов на стенку лезть! Что тут думать? — Алена осеклась и все же добавила упрямо: Я ни в какого Другого не верю.

— Напрасно. А Марина на лодочной станции осталась?

— Представляешь, домой уехала. Я когда назад пришла — лежат мои вещички, полотенце с сумкой, никто не польстился. Я ей потом высказала, она говорит: ко второму отделению в цирк надо было ехать. — Алена вдруг замолчала, потом спросила жарким шепотом: — Ты думаешь, это она в парадном кричала?

— А ты как думаешь?

— Не знаю. Крик донесся сверху, не от входа. Я как раз по телефону в коридоре разговаривала, Серафима Ивановна может подтвердить. Прям мурашки по коже, забыть не могу.

— Ты сразу выскочила в парадное?

— Ну нет. Серафиму Ивановну дождалась, пока та халат надела. Мои уже спали. Мы с ней вышли: все тихо, только…

— Ну, ну?

— Словно бы лязг… или стук, тихий-тихий. И еще как будто свет мелькнул.

— Свет?

— Не свет, а… — Алена задумалась в поисках слова. — Луч. Лунный луч… нет, не могу назвать. Тут соседи зашуршали, на лестницу повалили, Серафима Ивановна включила электричество.

— Ты узнала голос? — спросил Егор напряженно.

— Какой голос! Жуткий вопль, так человек не кричит. Егор, что-то должно случиться.

— Не каркай!

— Я побежала.

— Пока.

Он пошел по улице куда глаза глядят. Лунный луч. Красиво. Лунный луч. Лязг или стук. Что-то мягкое, летучее касается ноги… так человек не кричит. Она права. Господи боже мой, за что? Почему я был так слеп? Раньше, гораздо раньше, когда две школьницы сидели на лавке под сиренью, а я в упор не видел, проходя с кем-то… с кем? Неважно. Не было, Соня, у меня никаких женщин, никого не было, кроме тебя, потому что я никого не помню, кроме тебя. И никогда не смогу тебе об этом сказать. Никогда. Разве так может быть: никогда?..

Он опомнился уже в троллейбусе, далеко от Мыльного переулка. Куда меня несет? Безрадостный, бессолнечный день летел в окне, вяло висели листы лип, круглая клумба кровавых настурций влачила борьбу за существование в бензиновом чаду на маленькой площади, на которой троллейбусы делают круг. Однако и у меня застрял в памяти Серебряный бор, где я не бывал с детства… точнее, с отрочества, далекого, короткого (как бы не так!) отрочества. Все не то, все переменилось, асфальт, только сосны хороши по-прежнему, но меньше их стало, и весь-то бор, необозримый, казалось, таинственный, можно обойти за… Нет, таинственный — по-другому… — Егор углубился в переплетенье тропок, клочья тумана висели меж кустами. — Здесь избушка на курьих ножках (в их детстве ее не было), Сонина полянка, здесь где-то и «камень, под которым окровавленная одежда лежит». Конечно, камень Раскольникова неповторим, таких совпадений не бывает, но кровь есть кровь, ее нужно спрятать. Вместе с одеждой, чтобы из вещдока она в конце концов превратилась в землю, влагу, траву.

Он сел в траву, влажную от ночной грозы, пахнувшую сырой землей. Достал из-за ремня джинсов охотничий нож (чужеродный предмет, который вот уже почти сутки ощущал физически и, если можно так выразиться, метафизически, который мешал жить). «Зачем жить, если впереди нет ничего, кроме нечаянного — отчаянного! — удара и тоски? Как пишет Петр Васильевич: грустью и тленом веет от этой истории, но пока ничего криминального я в ней не вижу (а я вижу!), однако что-то нехорошее чувствую, недосказанность, странную поспешность, горячечность и ложь. Чудовищная ложь, в существование которой невозможно поверить, как не верим мы в вурдалаков-оборотней. Хватит дожидаться улик и доказательств, сейчас я приду к нему и подарю охотничий нож».

* * *
Однако Серафима Ивановна, на своем посту во дворе, сообщила, что действующие лица в этот вечер (неужели уже вечер?) перестали блюсти единство места, времени и действия. Старая дева на своем старом «Ундервуде» составила трогательную петицию в защиту старого особняка (коронная фраза: «Можете «сослать» нас на далекие окраины, мы согласны, но пощадите красоту, ведь ее так мало осталось!»), но выяснилось, что подписать челобитную некому: особняк был пуст, словно вымер.

— Я час всего и провозилась-то, — оправдывалась Серафима Ивановна.

— Ничего, будем надеяться. — утешал Егор рассеянно. — Я до утра глаз не сомкну.

— Кстати, Герман Петрович до утра читал «Дворянское гнездо». Не знаю, что он там вычитал, но только утром, когда я убираться пришла, с ним творилось что-то страшное.

— Что-что? — Егор встрепенулся в предчувствии нечаянного удара.

— Я даже подумала, что он в уме тронулся. Увидел меня и говорит: «Могила вскрывается!» Вот ужас-то! Небритый, в халате, совсем, совсем старик… Правда, взял себя в руки, поздоровался, но когда я сказала, что сегодня пятница, полы буду мыть, он заявил твердо и как будто нормально: «Благодарю вас, Серафима Ивановна, я в ваших услугах не нуждаюсь».

— Он так сказал? — пробормотал Егор ошеломленно.

— Именно так, в этих самых выражениях. Я поклонилась и ушла. В качестве «следопыта» я стала самой назойливой и несносной старухой в мире. Так вот, сведения. Алена говорила, что с женихом сегодня в театр идут. У Моргов с утра пораньше скандал разразился, так что, кажется, дубовая дверь трепетала. Они ведь за границу собираются, слыхал?

— Слыхал. Значит, Герман Петрович из лечебницы так и не возвращался?

— Не возвращался. Или не хочет открывать. Это очень серьезно, Егор?

— Наверное. Да.

Проворные пальцы, сверканье спиц-рапир, бесконечное белое кружево — прощай, детство, навсегда.

— Серафима Ивановна, можно ли предположить, что я — убийца?

— Господь с тобой, Егор!

— На помолвке я так неудачно пошутил, так нелепо, по-идиотски!

— Шутка неудачная, правда. Но какому же здравому человеку придет в голову…

— Здравому, нездравому — где граница… Вон циркачка сказала, что из нас троих, отроков кротких, на эту роль больше всего гожусь я.

— Не понимаю, Егор, почему ты так волнуешься. Ведь совесть у тебя чиста?

— Серафима Ивановна! — взмолился он. — Ну, может, что-то в моем поведении, в словах или… не знаю в чем, со стороны виднее… есть что-то такое…

— Перестань! Я тебя знаю с детства. И если кто подумает такое, он просто ненормальный или тебя перед ним оговорили. Она болтает бог знает что, а ты с ума сходишь. — После паузы старуха спросила тихо. — Ты уверен, что это она тогда была в прихожей?

— Кто?

— Марина. Ангел в голубом.

— Ох, Серафима Ивановна, не спрашивайте ни о чем, ради Бога. Я просто проверил показания Антоши и убедился, что они реальны.

— Может быть, и реальны, только… Ты вот говорил, что Антону надо верить до конца либо не верить вовсе. Человеку в таком состоянии что не померещится! Вспомни: труп шевельнулся.

— Я забыл, — медленно сказал Егор. — Совсем забыл про эту деталь, настолько фантастичной она кажется. Если Ада была еще жива…

— Морг застал ее уже мертвой.

— Он плакал, представляете? Слезы на лице смешались с кровью.

— Ах, Егор, ты еще молод, ты еще не можешь судить…

— Уже не молод. И мне придется судить.

— Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким и вам отмерится.

— По-вашему, проявить великодушие и забыть?

— Величие души не в забвении. Сказано: не убий. Тяжкий грех. Только не становись судьею. Ты понял меня?

— Понял. Я знаю, что сделаю. Если у меня будет время.

А время шло к ночи, беззакатной, безлунной, бесшумной, ни одно окно не зажглось в особняке. Красные следопыты разделились, Серафима Ивановна, закутавшись в шаль, мужественно осталась на лавке во дворе; Егор сел на ступеньку в парадном возле знаменитой ниши в твердой решимости дождаться психиатра. Ни скрипа, ни шороха, ни просвета, не чувствуется потустороннего присутствия, плотную тьму не прорезает лунный луч, нечеловеческий крик. Даже обаятельный дюк Фердинанд, с давних пор облюбовавший нишу с крюком в качестве засады, откуда так удобно бросаться и пугать двуногих, — даже дюк Фердинанд находился в бегах или за дверью с хитроумным японским замком. Егор тихо поднялся на третий этаж, подошел к двери, прислушался: безмолвие, как в могиле. Уместное сравнение. Спускаясь вниз, заскочил на минутку к себе, вдруг сердце прихватило. В темноте, чиркнув спичкой, нашел в маминой аптечке столетний валидол, положил под язык, прилег — на одну минуточку! — на любимый свой диван и мгновенно, как после сильнейшего снотворного, провалился в глубокую, не проницаемую для сознания кромешную яму.

* * *
Боже мой! Жаркие лучи за окном сквозь легкий тополиный шелест. «Без двадцати одиннадцать! Да что же это такое? Да как же я мог? Мама предсказывала, что кончу Обломовым».

Егор вскочил с дивана, побежал на кухню, бросился к окну. Безмятежное субботнее утро, играют в песочнице дети Ворожейкиных и сынишка Моргов, Серафима Ивановна («красный следопыт», последний солдат в позабытом окопе — таким образом можно выразить ее преданность и чувство долга) вяжет на лавке под сиренью. Вот подняла голову.

— Никудышный я сторож, Серафима Ивановна.

— Да вроде все спокойно.

Егор посмотрел на охотничий нож в руке (ведь так и спал с ножом — как дико все это выглядит в свете дня), сунул за ремень джинсов под куртку и спустился по черной лестнице в уютный, зеленый, дышащий покоем (и выхлопными газами с улицы) двор.

Тут из подъезда показался клоун в ярко-зеленых клетчатых шароварах; наследственная лысина его сверкала, сверкали глазки; буркнув нечто нечленораздельное, он направился к голубятне. За ним, как по команде режиссера-демона, вышла Алена в розовом сарафане. Егор застыл, завороженный зрелищем. Все это уже было! Сейчас появится Рома. Нет! Сначала мы втроем подойдем к голубятне. Так, подошли; причем его партнеры явно не чувствовали горестной иронии, абсурдности происходящего. Егор оглянулся; не удивившись, увидел Романа с фирменной сумкой, подходящего к тоннелю, окликнул; тот подошел, сказал:

— Сигареты кончились. Вот жарища, а?

— Ален, что ж ты молчишь? — подал реплику Егор. — Ты должна сказать: поехали в Серебряный бор.

— Иди-ка ты со своим бором…

Зато совершенно необычно повел себя вдруг клоун: зажмурился, подпрыгнул, как мячик, и простонал:

— Покойница! Он ее выкопал…

Стоявшие у голубятни подняли головы и увидели картину, от которой воистину кровь застыла в жилах. За двойными стеклами кухонного окна Неручевых кто-то стоял недвижно, глаза закрыты на бледном, восковой, неестественной бледности, лице, однако драгоценные пряди распущенных темно-рыжих волос горели огнем и сияло чистым голубым цветом американское платье-сафари. Сейчас она закричит: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Закричала Алена, страшный рыдающий вопль, Серафима Ивановна медленно поднялась, сверкнули падающие оземь спицы-рапиры и белое кружево, Роман вцепился в клетку, а Морг взревел бессмысленно:

— Окружаем! Ребята, бегите через парадное! — и рванул на черный ход, за ним Серафима Ивановна, мрачно-страдальчески оглянувшись на Егора, а тот никак не мог оторвать от железных прутьев железные пальцы (голуби сбились в кучу, отчаянно воркуя), наконец оторвал последним усилием — и так, рука в руке, они пробежали затхлый тоннельчик, тротуар, пять прыжков, прохладный мрак парадной лестницы, ступени, ниша между вторым и третьим этажами. Остановились на секунду перевести дух, а сквозь все стены и запоры несся дубовый стук, звериный крик Морга: «Открывай! Вурдалак! Дверь разнесу!»

— Я хочу подарить тебе охотничий нож, — шепотом сказал Егор и протянул, вынув из футляра, старому другу старую безделушку; блеснуло лезвие в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца. Помнишь, играли в детстве?

— Ты что? — прошептал Рома, отталкивая дар друга, и всхлипнул, как ребенок. — Что ты?

— Можешь использовать его по своей воле, я перед тобой безоружный. Можешь убрать себя или меня. Мне все равно.

— Жорка, друг!..

— Помнишь плащ в прихожей? Старый, поношенный?

— Только в этом! — вскрикнул Рома страстно и искренне. — Только в этом! Перед Антошей! Перед ними — нет!

— Нет? А куда ты собрался? На поляну, где избушка на курьих ножках стоит?

— Я тебе говорил… это все она — ведьма!

Егор положил нож на ступеньку и медленно пошел наверх, ожидая удара в спину, — все равно! — ведь там, за дверью с медной табличкой, его ожидал удар сильнейший. Отчаянно зазвенели серебряные колокольцы, рев Морга нарастал, подкрепленный и другими голосами, — действующие лица концентрировались в едином месте, на грязной черной лестнице с отходами, где невинный, невидимый игрок — кроткий отрок в запачканной кровью рубашке — будет вечно открывать, не попадая ключом, свой замок.

Через долгое время совсем близко за дверью раздался негромкий голос:

— Это вы, Георгий?

— Я.

— Боюсь вас впускать.

— Смотрите сами, Герман Петрович.

И опять через долгое время нежно защелкал японский замок, засияли разноцветные пятна венецианского фонаря, он шагнул через порог, уже ничего не видя, не слыша. — Господи, как можно это пережить во второй раз? вторую смерть, еще более страшную? — и как-то вдруг сразу увидел ее на кухне в углу за столом, где год назад лежала Ада. Дубовая дверь сотрясалась, стук, крик, ропот только подчеркивали неестественную, запредельную тишину места преступления.

Он подошел к ней и сказал:

— Соня, я люблю тебя.

Она молчала, глядя в сторону, а в глубине глаз вспыхнул и тотчас погас блеск жизни.

— Бесполезно, Георгий, она все время молчит.

— Нет, нет! — прошептал он, вбирая душой бессмертные детали золота и лазури, вырванные из мрака (Орфей и Эвридика в маленьком кухонном аду, где замытая кровь). «Нет! — молился он про себя. — Это моя Соня, она не безумна, нет! Я знаю, почему она молчит!»

— Народ собирается вызвать милицию, — пробормотал психиатр и резким движением вздернул крючок — старинный кованый крюк.

Морг с багровым лицом ввалился первым и замер, за ним столпились остальные, созерцая и не веря в чудо. Меж чужеродных ног проскользнул дюк Фердинанд, запел, закружился, принялся тереться спинкой о ножки в стоптанных синих кроссовках. Тогда она нагнулась и взяла его на руки.

— Я знаю, почему ты молчишь, —заговорил Егор легко и свободно, никого, кроме нее, не видя и не чувствуя. — Ты считаешь меня убийцей.

Она наконец прямо взглянула ему в лицо, обожгла взглядом, в черных очах, вопреки всему, разгорался, разгорался блеск жизни.

— Если я просто скажу тебе, — продолжал он пылко, уже входя в ее жизнь, включаясь в любовный поединок, уже невольно испытывая ее, — скажу без доказательств, что я не виноват, ты мне поверишь?

Тут наконец пришел в себя, нет, напротив, — вышел за пределы здравого смысла Морг, заявив:

— Но ведь она знает, кто ее убил, черт возьми!

Легкое безумие взметнулось в кухонном аду, а ведь еще необходимо вывести ее отсюда.

— Морг, замолчи!

Клоун смотрел бессмысленно перед собой.

— Или Герман инсценировал похороны?..

Из глубины черной лестницы возникла Катерина в черном, как тень, прошла по кухне, взяла Соню за руку и спросила:

— Соня, Антон не виноват?

Губы ее дрогнули, она будто проглотила пересохший комок безмолвия и сказала первое слово:

— Нет.

— Ну слава Богу! — прошептал неверующий психиатр. — Я боялся, рецидив затянется. Теперь спать, спать… господа, прошу всех вон.

— Нет, — повторила Соня, не сводя глаз с жениха. — Я не могу тебе ответить, потому что я дала слово.

— Кому? — быстро начал Егор.

— Маме.

— Серафима Ивановна! — воскликнул он. — Труп шевельнулся, вы понимаете?

— Бедная ты моя девочка!

В выцветших глазах старухи стояли слезы, циркачка тоже заплакала, а Алена закричала истошно:

— Сонька! Ты жива?

— Герман Петрович! — заговорил Морг официально. — Вы обязаны объяснить этот казус, или я за себя не ручаюсь, то есть я на грани оказаться в вашем заведении.

Дальше Егор уже ничего не помнил, кроме любимого лица, юного, страстного, измученного. Из преображенного мира его грубо вырвал один вопрос, и он увидел себя и всех остальных сидящими за овальным столом в комнате Ады, где приоткрыта дверь на балкон, колышется прозрачная занавесь, отец крепко держит дочь за руку (какие у нее красные, огрубевшие руки), и светлый ангел умиляется с потолка.

Вопрос задала Алена:

— Егор, куда ты дел Рому?

— Я выпустил его на волю.

— В каком смысле?

— Он пошел за сигаретами.

— Нашел тоже время!

Банальный бытовой диалог, но потаенным холодком повеяло вдруг, все переглянулись, со страхом обходя взглядом Соню, помня, видя ее мертвое тело в прихожей, в луже крови, в итальянских кроссовках, в американском платье, ее волосы редчайшего медового оттенка, благоухающие лавандой. И она заговорила.

* * *
— Меня мама рано разбудила и отправила заниматься.

— Ты не взяла с собой никакой сумки? — спросил Егор, с удивлением ощущая в себе охотника, идущего по следу любимой, тогда как еще вчера считал, что не посмеет и взглянуть на нее.

— Мама собиралась абсолютно все мыть и чистить. Я пошла в этом сафари, тетрадку в карман засунула и ключ, тут ведь рядом. Но ничего не лезло в голову…

Она мельком взглянула на Егора, он возликовал, душа разрывалась: вот она — любовь, и смерть — там, на парадной лестнице; от последнего испытания ее надо уберечь во что бы то ни стало — он все взял на себя.

— Около одиннадцати я вернулась, позвонила, никто не открывает, думаю: мама в прачечной. Отворила дверь, захлопнула и остановилась. В прихожей было тихо и темно, только узкий луч падал из маминой комнаты и отражался в зеркале. Я остановилась, потому что вдруг услышала скрип и увидела, как медленно открывается в кухне дверь на черный ход. Стало как-то не по себе. И тут появился Антоша. Я хотела его окликнуть, подойти, но его лицо… Господи, что это было за лицо!

— Сонечка, — отец быстро погладил и поцеловал ей руку, — не останавливайся на подробностях, не вороши…

— Нет, я хочу, мне же надо все сказать! — Она опять мельком взглянула на Егора. Или не надо?.. Катерина, голубушка, не надо?

— Говори все.

— Искаженное ужасом-вот какое было у него лицо. Он бросился вперед в сторону, что-то грохнуло, нагнулся, поднял топор в крови, положил на стол, схватился руками за лицо, застонал, огляделся, как сумасшедший, взглянул на руки, взял полотенце и принялся вытирать топор. А лицо-то все в крови!

Она говорила, будто их не видела, будто стояла там, у зеркала, не в силах шевельнуться, осмыслить происходящее.

— Я хотела подойти, даже сделала шаг…

— Да, да, все так, — пробормотал Егор, — ты отразилась в зеркале, в створке трельяжа, и Антоша почувствовал голубого ангела.

Он говорил, но она не глядела на него, давно не глядела, она была вся там.

— Я сделала шаг, как вдруг Антоша исчез за дверью. Я побежала на кухню и увидела маму. Она лежала, на лице кровь — вдруг губы шевельнулись. Я наклонилась над ней и сказала: «Боже мой! Потерпи, я сейчас врача…» — «Не надо, я умираю, прости, и я прощаю тебя». Она говорила почти неслышно, с трудом, а глаза как будто подернуты пленкой. И она сказала… — Соня словно задумалась, опершись подбородком о ладонь, подняла голову, глядя прямо в глаза Егору. — Я не стану говорить.

— Я прошу тебя!

— Нет.

— Соня, я не виноват.

— Ах, не виноват! Так слушай. Она сказала: «Твой жених — убийца. Но никто не должен об этом знать. Поклянись!» Я поклялась, я ничего не соображала.

Егор чувствовал на себе тяжесть чужих глаз, чужих душ — соединенных отрицательных энергий, окружающих плотным охотничьим кольцом: «Ату его!» И Морг процедил злорадно: «Алиби-то, выходит, липовое!» Но она сказала, опередив Серафиму Ивановну:

— Я всегда знала, что ты убийца, но не верила.

— Знала и не верила?

«Да, да, это так, — думал он, — и я знал, арифметически знал, что ты жила регулярной половой жизнью, — и не верил».

— Да, — ответила она пылко и смело. — Мама сказала: «Ты беги… далеко, чтоб никто тебя не видел». И еще — последнее: «Надо мною ангел смеется». Она умерла, я подбежала к окну, ты стоял и смотрел на меня, веселый. Я сразу нарушила клятву и крикнула: «Убийца!» Потому что, — глаза ее утратили блеск, она все время колебалась между верой и неверием, — потому что ты, убийца, стоял спокойно…

— Сонечка, ангел мой, — заговорил психиатр властно, — все будет хорошо, вот увидишь.

— Сонь, ты ведь крикнула про ангела, мы все слышали, — вставила Алена боязливо, — мы стояли рядом с Егором возле голубятни.

— Он был один… то есть я его видела одного… и еще голуби. Они так страшно летали, кругами, так низко.

— А когда ты успела надушиться лавандой? — спросила Алена шепотом, все замерли, прахом и тленом потянуло вдруг, кровь, везде кровь. — Но ведь ее отпечатки на флаконе — что вы так на меня смотрите!

— Нет, я с ума сойду! — вскрикнула циркачка истерично. — Объясните же кто-нибудь… Егор!

— Соня, ты позволишь, я буду задавать вопросы?

— Задавай.

Черные очи глядели на него с надеждой, а за спиной — смерть на парадной лестнице… Долго ли я выдержу это раздвоение?

— У тебя были тетрадка и ключ. Куда ты их дела?

— Кажется, бросила на пол.

— Ты не заметила в прихожей ничего необычного?

— Нет.

— Ты крикнула в окно: «Надо мною ангел смеется. — Пауза. — Убийца!»

— Разве? Я не помню.

— Очевидно, ты просто повторила слова Ады. А что они означают, не знаешь?

— Нет. Я вообще почти ничего дальше не помню. Помню себя в парадном, снизу, из тьмы, голоса, и мне надо прятаться, мама велела.

— Ты спряталась в нише между вторым и третьим этажами?

— Да. Там был дюк Фердинанд, мимо меня кто-то пробежал.

— Мы с Ромой.

— Несколько человек. Я вышла из ниши и споткнулась обо что-то, подобрала.

— Черную лаковую сумочку?

— Да, сумку. Только я ничего не осознавала. Пошла по улице, шла, шла, вечер наступил, села на лавку.

— Нервный шок, — пробормотал психиатр, — сильнейший нервный шок.

— Ко мне пристал какой-то мужчина, я вырвалась и побежала. Оказалось, я на Садовом кольце, спустилась по Каланчевке к Казанскому вокзалу, там место нашла под землей и просидела долго — почти три дня. Как вспомню скрип двери и Антошу с топором, а во дворе стоит веселый жених. Только что он ударил маму, так что кровь…

— Сонечка, — перебил психиатр, — не надо, вернемся на вокзал.

— На третий день захотелось есть. Я вспомнила про сумочку, она так и лежала у меня на коленях. Открыла: косметика, духи…

— Лаванда? — не удержалась от вопроса Алена.

— Розовое масло. Еще документы и кошелек. Я решила занять немного денег, потом отдам вместе с документами. И тут меня как ударило, я очнулась и поняла, что не будет у меня никакого «потом». Я не смогу вернуться. Никогда. И не потому, что мама велела бежать. Просто я не смогу жить в одном доме, в одном мире с убийцей, молчать и при этом… — она вдруг расхохоталась, Егор похолодел, — при этом его любить! Вы когда-нибудь слыхали про такое раздвоение? Папа, ты рассказывал про раздвоение личности, про двойника — это шизофрения, да?

— Нет, радость моя, никакой шизофрении у тебя нет. У тебя реакция нормального человека, столкнувшегося с тайной невероятной, потрясающей.

— Так ты меня поймешь? — спросила она жадно; голос — пронзительный полушепот, как тогда, по телефону. — Ты поймешь, почему я не пришла к тебе, не дала о себе знать?

— Ты хотела умереть, исчезнуть.

— Я умирала. Но это не просто, нужно усилие… в общем, я оказалась трусом, не смогла. Вернулась с путей, села прямо на пол (мест не было) и услышала случайный разговор двух женщин, пожилых. Они ждали пригородную электричку и говорили, что вот на ферме работать некому, лимит дают, прописку дают, а молодые не хотят надрываться. «Вот погляди на них, — говорит одна и на меня указывает, — во всем заграничном, ручки нежные — разве она пойдет?» А вторая что-то почувствовала и спрашивает: «Что с вами?» Я говорю: «Мне плохо». Они меня спасли, электричку пропустили. Спрашивают: как тебя звать? Тут я поняла, что можно исчезнуть по-другому. Пошла в туалет, достала из сумочки паспорт, на фотографии незнакомое лицо, никогда не видела. И подумала, что эта девушка меня простила бы, кабы знала, что мне некуда пойти. Ну просто некуда!.. В общем, я поехала с ними, сказала, что скрываюсь от мужа: пьет и бьет. И если бы не очерк какого-то Гросса «Черный крест», я бы никогда…

— Как зовут ту девушку? — спросил Егор.

— Варвара Васильевна Захарьина.

— Герман Петрович, я бы не догадался про имя. Фамилия и отчество понятны.

— Я сам догадался только позавчера ночью. Догадался про подмену. Когда у нас родилась дочка, я хотел назвать ее в честь бабушки, в благодарность за все… имя теперь редкое. Однако обе они — и Ада и Варвара Дмитриевна — отказались так резко, с таким испугом, что… я удивился, не понял, но запомнил. Софьей была моя покойная матушка.

— А кто она такая вообще — эта Варвара Васильевна Захарьина? — поинтересовался Морг с напором.

Психиатр ответил сдержанно:

— Ваша дочь.

И клоун впервые в жизни не нашелся что ответить.

— Пресвятая Богородица, — пробормотала Серафима Ивановна, осенив себя крестом, — помилуй грехи наши тяжкие.

— Егор! — сказала Алена жестко. — Что ты сделал с Ромой?

— Подарил ему охотничий нож.

— Ты?..

— Я сейчас вернусь. — Егор встал. — За мной ни шагу, я этого требую.

* * *
На ступеньке возле ниши сидел Рома в какой-то немыслимой позе, голова между коленями, руки распластаны по дубовой половице. Конец! Егор замер. Да что же я, палач? Или надо было умыть руки и сдать друга куда подальше? Спустившись по ступенькам, встал напротив, коснулся руками плеч, безвольное туловище откинулось назад, ударившись об угол ниши. В золотом луче из оконца блеснуло красное пятно. Кровь. Тут только заметил он кровь на ступеньке, на руках, на лице. Рома открыл глаза и сказал:

— Не смог. Крови испугался. Видишь? — Поднял левую руку: запястье перевязано носовым платком, пропитанным кровью.

— Ты… вены вскрыл?

— Ты же велел.

Егор заплакал, как не плакал с детских позабытых лет.

— Ромка, беги! Беги, скройся, черт с тобой!

— Некуда, — он улыбнулся ужасной улыбкой. — Я больше не могу, надо сдаваться.

— Тебя расстреляют.

— Говорю же, я не виноват.

— Ну, в психушке будешь сидеть.

Господи, что за тоска! Егор поднял голову: конечно, они были здесь, стояли на верхней площадке и слушали. Раздался возглас:

— Вы убили мою жену?

И дальше с равномерной последовательностью упали беспощадные реплики:

— Мама! За что?

— Ты? Моего ребенка!

— Даже не отдали урну с прахом!

Рома поднялся перед обвинителями, твердя как заведенный: «не виноват… не виноват… не виноват…» Звенящий голос его «сестры милосердия» покрыл бормотанье:

— Да поглядите же на него! Он муху обидеть не способен! Он слабак. Что ж ты молчишь, Егор? Друг сердечный! А вы, Серафима Ивановна, куда подевалась ваша святость?

— Аленушка! Сестра… — И недоговорив, подсудимый грохнулся на дубовые половицы.

Она сбежала по ступенькам, положила его голову на колени, заявив буднично:

— Обморок. Это у него бывает. Ничего, пройдет.

Поколебавшись, психиатр спустился, взял руку Романа, подержал, слушая пульс, приподнял двумя пальцами веки, обнажив закатившийся, будто мертвый, зрачок.

— Давно это у него?

— Последний год.

— Как часто?

— Примерно раз в неделю. Теперь чаще. Теперь он будет спать несколько часов.

— Понятно, защитная реакция. И все же вынужден огорчить вас, Алена: он вполне вменяем, то есть отвечает за свои действия перед законом.

— Так что, органы вызывать? — спросил присмиревший клоун.

— Если у кого-то из вас есть улики и доказательства, если кто-то знает мотив преступления и как произошла подмена — возможно, потребуется эксгумация. — вызывайте. В противном случае майор Пронин поднимет вас на смех.

Все смотрели на Егора. Плюнуть бы на всю эту свистопляску, взять ее за руку и уйти куда глаза глядят. Но у ног валяется полумертвое тело… друг сердечный!

— Улик нет, доказательств нет. Точнее, есть одно, вещдок, но о его местонахождении знает только Роман.

— Давайте-ка, люди добрые, — заговорила Серафима Ивановна, — отнесем человека отдохнуть, пусть поспит.

— Отнесем на место преступления, — процедил Неручев. — Нам еще из него показания выбивать… Да он в крови!

— Хотел вскрыть вены, — пояснил Егор.

Минут через десять Рома спал как убитый на кушетке психиатра, запертый на ключ. Действующие лица, стражи закона, расположились за стенкой, за столом красного дерева, где вместо сирени, ландышей и гиацинтов лежал охотничий нож с пятнами крови.

— Соня, ты можешь продолжать? — робко спросил Егор: в глазах ее сиял черный свет, обращенный к нему.

— Ну что? Научилась доить коров, получила койку в общежитии.

— А где была прописана Варвара — твой двойник?

— Нигде. В паспорте стоял штамп выписки из города Орла. Она почти на девять месяцев старше меня, внешне мы не очень похожи, судя по фотографии, но и различий резких нет. В общем, паспортистка ничего не заметила. — Соня задумалась, и опять он почувствовал, что она уходит от него — в другую жизнь, в другую боль. — Я думала так и прожить в чужой жизни… как во сне. Но однажды, накануне маминой смерти, двадцать пятого мая. Наташа — доярка, мы в одной комнате четверо живем — привезла из Москвы «Вечерку»: вы, говорит, только послушайте, прямо детектив. Она читала вслух о том, как убили маму и меня… — Соня вдруг усмехнулась «взрослой», незнакомой ему усмешкой. — Странное ощущение. На мгновение подумалось: может, так и надо — меня нет. Но последняя фраза вернула и жизнь и ужас. Я ее помню наизусть: «Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение. Ваш спец. корр. Евгений Гросс».

Я почувствовала, что другая жизнь не удастся, история никогда не кончится, кровь за кровь, убийство за убийство. Ужас заключался даже не в том, что меня каким-то образом убили… Антоша! Не знаю, Катерина, сможешь ли ты меня когда-нибудь простить. Ведь требовалось всего лишь объявиться вовремя и дать показания. Но мне ни разу даже в голову не пришло, что на него подумают. Не пришло — потому что я не вспоминала и не думала. Только сны, один и тот же сон: кровь, топор, мама, мой жених — любовь моя! Так пусть же ответит! Сам, добровольно. Пусть знает, что я жива и буду преследовать его до конца. Ведь ты все понял там, на кладбище, когда нашел мою ленту?

— Нет, Соня. Я видел тебя убитой в прихожей, тебя каждый опознал, а потом мы тебя похоронили.

— Ты видел меня…

— Да, да! Видел, знал, как дважды два четыре… только душа моя тебя не признала. Подсознательно я ощущал странное отчуждение, раздвоение, не мог сосредоточиться на прощании с тобой.

— Сонечка, — заговорил психиатр, — лицо убитой опознать было невозможно: размозжено, раздроблено ударами топора — не меньше восьми — десяти ударов. Но твои рыжие волосы, намокшие в крови, белая кожа, твое платье, в котором тебя только что видели в окне… Пойми, мы все были в шоке. Могу сказать только, что я боялся вспоминать, меня что-то раздражало, пугало в тебе, то есть не в тебе…

— И меня, — пробормотала Алена. — А я ведь покойников не боюсь.

— А ты, Морг? — спросил Егор.

— Я плакал.

— Как странно. Ты плакал над своей дочерью.

В наступившей тишине тихий ангел пролетел… нет, чертик прошмыгнул с топориком.

— Если б там была Серафима Ивановна! С вашей необыкновенной наблюдательностью… Произошла подмена.

— Это она подстроила, — сказал Морг таинственно.

— Кто?

— Ада. Ведьма. Вспомните, что она нам нагадала накануне.

— Все точно, — зашептала Алена, — и казенный дом, и нечаянный интерес, и даму пик, пустоту, слезы, любовь… себе — удар! А Соне — пиковую девятку, больную постель… Рома не врет, он не виноват, тут силы потусторонние и ангел смеется…

— И чужая фотография на могиле, — начал клоун и умолк.

В тяжелой паузе Егор спросил:

— Соня, ты была на кладбище двадцать шестого мая?

— Да. Поехала маму навестить и посмотреть на свою могилу.

— Сонечка, ты с нами, — опять заговорил психиатр ласково и властно. — Все будет хорошо.

— Я хотела сорвать фотографию и вдруг увидела тебя за поворотом аллеи, — она взглянула на Егора, — ты шел, опустив голову. И решила подать тебе более существенный знак.

— Ты хотела довести меня до самоубийства?

— Я слишком любила тебя, чтоб терпеть в тебе убийцу. Я видела в руках у тебя белые розы и чуть с ума не сошла от твоего… извращения.

— Ночью ты повесила пустую сумочку Варвары на крюк в нише?

— А зачем тебе документы? Ты-то должен был знать, кого убил.

— Сонечка, — сказал отец терпеливо, — не забывай, что Георгий ничего не знал.

— Но в конце-то концов! — закричала Соня. — Неужели ты не узнал мой голос по телефону?

— Узнал. Но, конечно, не поверил. Я все время думал, что схожу с ума.

— Так когда же ты опомнился?

— Позавчера ночью ты была в парадном, так?

— Да, я стояла в нашем дворовом тоннеле, ты опустил на углу письмо. Вошла в парадное, погасила электричество… не в силах говорить с тобой при свете, видеть, а мне нужно было сказать все напоследок: я сдалась, кончила борьбу. Но когда ты приблизился ко мне, убийца, нервы сдали…

— Как ты закричала, Боже мой!

— Я убежала, чтоб никогда сюда не возвращаться.

— Лунный луч во тьме, — пробормотал Егор, — лязг или стук двери. Вспыхнул свет. В нише пел и кружился дюк Фердинанд. Почуял хозяйку. Но еще гораздо раньше я догадывался, что не кто-то из «наших дам», как выразилась Серафима Ивановна, меня преследует, все гораздо страшнее и чудеснее. Сообщница убийцы? Свидетельница? Но почему она так странно себя ведет?

— Ты пришел к выводу, что я сумасшедшая.

— Да! Я боялся, что предстоит еще одно прощание с тобой — а ты меня даже не узнаешь. Нет, это невыносимо! Детали и явления выстраивались в неизъяснимый абсурдный ряд. Алая лента, лаковая сумочка, чей-то упорный взгляд на Тверском, чей-то голос — зов к смерти, дюк Фердинанд, запах лаванды. И вдруг сон: ты живая, упрекаешь меня в чем-то и смеешься — впервые за этот год (обычный кошмар: я сижу в прихожей возле мертвой и силюсь понять, кто она). Проснулся, вышел в парадное, и началось словно продолжение сна — благословенная бессонница, — так явственно я услышал тебя и увидел в золотом луче, в бирюзовой майке, ты как будто снова взяла на руки черного кота и засмеялась. Мгновенное озарение: этот смех, этот голос по телефону — только отчаянный, далекий. Я сказал себе: этого не может быть, потому что не может быть никогда! С того света звонят пациентам Германа Петровича. В панике, в страхе бросился искать тебя. Ничего еще толком не осознав, я решил, что тебе грозит опасность. Наши улочки и переулки, кладбище: ты  т а м? или здесь?.. Ваше заведение, Герман Петрович: безнадежно-желтые стены и женщина в белом, проходящая по двору. Вот так моя Соня?.. Картина преступления начала постепенно проясняться, меняться, обрастать новыми подробностями. Если убитая — не Соня, а вдруг меня преследует ее сестра, ведь кто-то по телефону из нашего дома сказал Герману Петровичу про смеющегося ангела, когда моя невеста сидела за столом рядом? Но если убитая не Соня, то рушатся алиби. В первую очередь — мое. И Ромы. Фраза Морга: если верить Антоше до конца почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, — действительно, почему? Да потому, что он его не находил и не перепрятывал. Так кто это сделал? Кто побежал за Антошей, когда Морг сообщил об их встрече на лестнице?

Я пошел к Роману. Я думал раскрыть перед ним карты, застать врасплох или услышать разумное объяснение. Этот пунктик, маниакальную идею, комплекс вины перед Антоном я заметил в нем давно, но относил за счет известной чувствительности, культа дружбы и тому подобного. Я повторил ужасные слова Катерины: Антон — горсть пыли в жестянке. Сейчас убийца — если он вправду убийца! — забьется в припадке и выложит… Ничуть не бывало! Он говорил со мной искренне и доверчиво, он действительно не считает себя виноватым. Герман Петрович, попрошу вас объяснить этот феномен.

Психиатр пожал плечами.

— Могу повторить только, что он вменяем, никаких отклонений от нормы я не нахожу. Впрочем, говорю интуитивно — требуется более тщательное обследование. Никаких — кроме некоторой инфантильности и чрезвычайно редкостной внушаемости.

— Неужели можно внушить идею убийства?

— Все можно, как вам известно из мировой истории. И мы уже вспоминали гениальную догадку Достоевского, что преступление — в своем роде болезнь.

— Тогда как вы объясните… вот я думал, что Соне грозит опасность, недаром она скрывается. Чтобы отвести, переключить эту опасность на себя, я соврал вам всем, каждому по очереди, что знаю, кто убийца. Он, конечно, все понял, но не сделал даже попытки расправиться со мной — притом, что одержим восточной борьбой с детства. Почему?

— Вы же сами сказали: чувствительность, культ дружбы. И инстинкт самосохранения. Дома соседи, окна раскрыты. Наконец — и вы мужчина, прямо скажем, не хилый. Слишком рискованно. Но вот он мог пойти за вами на службу. Там, ночью…

— Нет, нет, исключено. Он знал, что меня преследует Соня и может увидеть… — Егор улыбнулся устало. — Меня охранял мой ангел…

И она с трудом и так же устало улыбнулась в ответ, лицо вспыхнуло той, бессмертной красотою в золотом луче — и он позабыл обо всем на свете.

Нет, не забыть! Запачканный нож на блестящей поверхности стола. Не надеясь на ангела, я прихватил его с собой и таскал двое суток. Но ведь я же боялся за Соню… Все забыть — вот она, передо мной. Но сварливый голос клоуна вернул из блаженных краев:

— Я не понимаю, как тут оказался мой ребенок.

— Не торопись. Морг. Орловская линия, в которой, очевидно, скрыт мотив преступления, почти не разработана. Герман Петрович, как вы разыскали Соню?

— Именно вы, Георгий, навели меня на ряд мыслей. Теория сновидений у нас исследована слабо, но известно, что во сне растормаживаются сдерживающие центры мозга, всплывают забытые, подавленные рассудком ощущения. Вы видели во сне убитую Соню и не верили. Что-то подобное творилось и со мной. Я ни на минуту не мог забыть жену. О Соне — не смел и подумать, боялся. На опознании я был почти в невменяемом состоянии, лицо неузнаваемо, но, видимо, что-то не то, какая-то деталь, особенность в ее облике застряла, как заноза, в мозгу. Вы просили меня вспомнить, возвращали к этому ужасному моменту. После нашей беседы, ночью, я вспомнил. Руки дочери — ухоженные, длинные ногти, маникюр… только что, на помолвке… ветка сирени в пальцах. И пальцы мертвой: ногти очень коротко, как говорится, почти до мяса, острижены. Как когда-то у добросовестных, настоящих сестер милосердия.

— И у машинисток, — вставила Серафима Ивановна, а Соня пробормотала:

— Теперь у меня такие же.

— Видите, Георгий, — продолжал Неручев, — и у меня был миг озарения. Страшный, очень. Но остановиться я уже не мог. Мертвая благоухала лавандой. Надушилась перед смертью? Абсурд. Дальше — важный момент: одежда для бедных. Я восстановил тот диалог за столом. Сонечка говорила о доброте Ады преувеличенно, с пафосом, которым обычно заглушают собственные сомнения о том, что та отдала вещи бедным, «мои платья» — ты сказала. Твоя подруга поинтересовалась: «Ты теперь бесприданница?» — «Нет, — ответила ты, — мне купили взамен». Что тебе мама купила взамен?

— Это сафари, летнее платье, джинсы и кроссовки.

— Все сходится, вещи фирменные, стандартные, легко подменяемые. А если действительно подмена? Фантастика!.. Но я не мог взять себя в руки, шел все дальше и дальше. Мы говорили с Георгием о необычайной аккуратности моей жены — ни пылинки, ни соринки, то есть ни следов, ни отпечатков… Чьи отпечатки на флаконе? Убитой. Но Соня не успела бы надушиться… Кто сказал мне по телефону: «ангел смеется»? Я сошел с ума или весь мир вокруг? Я держал в руках роман Тургенева «Дворянское гнездо» — страсти и события, разыгравшиеся в провинциальном городе, откуда Захарьины ведут свою родословную, и прадед моей Ады женился на цыганке, и женщины в этом роду имеют рыжие, редчайшего медового оттенка волосы, ослепительно белую кожу и черные очи, сводящие с ума не меня одного… Георгия, например. Может быть, Романа. А если мечты Ады возле фамильного склепа не сбылись и ребенок не умер? Допустим такую гипотезу: сиротка из индийского фильма, явившаяся мстить, как пишут в слезоточивых очерках, за поруганное детство. Мелодрама. И все же: каковы могут быть ее паспортные данные (не на диком Западе, слава Богу, мы процветаем, все при документах)? Фамилию я предположил дворянскую, родовую. Про отчество также нетрудно догадаться: вот он, отец, перед нами…

— Я и не отрекаюсь, — заявил Морг.

— Про имя я уже говорил. Итак, в нашем мире, возможно, существует Варвара Васильевна Захарьина. Вероятнее всего, в Орле, если жива (дворянские, а заодно и гражданские привилегии упразднены, каждый, как правило, сидит на том шестке, где прописан). Но — вдруг? Место и год рождения известны. В обычном справочном бюро мне дали адрес: подмосковный совхоз «Заветы Ильича». Там я нашел Соню. Ваша невеста, Георгий, ночь перед убийством, как и все свои ночи, провела одна.

— А кто-нибудь в этом сомневался? — бросила Соня надменно, гордо, до боли напомнив вдруг свою мать, обольстительную гадалку.

— Соня, я же говорю: произошла подмена. Под той плитой на кладбище, рядом с матерью, лежит другая.

— Что за проклятье! — крикнул Морг. — Кто приходил к Гроссу?

— Роман, — ответил Егор. — После алой ленты на кладбище в разговоре с ним я упомянул, что надо бы уточнить у Гросса показания Антона. Он меня опередил.

— И советский журналист покрыл убийцу?

— Гросс ни в чем Романа не подозревал. Они коллеги. Очевидно, тот предложил специальному корреспонденту написать совместно книгу, имея в руках такой сенсационный материал. Гросс прощупывал мои намерения на этот счет.

— Если вы все такие умные, — заговорила Алена с горечью, — объясните же доступно и по-человечески: кто убил, за что убил и кого?

— Говорю же, все подстроила ведьма… — начал Морг таинственно, как вдруг Егор крикнул:

— Рома!

В густеющих тополиных сумерках к стеклу балконной двери прижимался полумертвый сердечный друг. Страшное зрелище: расплющенное бесформенное лицо в крови. Вурдалак! Вдруг исчез.

— Сбежал через свой балкон, — констатировал психиатр. — Как же мы забыли про балконы?

— Далеко не убежит, — отмахнулся клоун. — Его песенка спета: столько свидетелей.

— Он ни в чем не признался, — сказал Егор медленно, уговаривая себя: «Я не палач!» И все-таки добавил: — Отправился уничтожать или перепрятывать единственное вещественное доказательство. Хочет жить.

— Он хочет жить? — Катерина встала. — Ты позволишь ему жить?

— Ладно. — Егор тоже поднялся. Все согласны с Катериной? Серафима Ивановна!

— Лучше пусть ответит здесь, — сказала старуха твердо. — На земле.

— Ален, ты передала своему жениху наш вчерашний разговор в магазине?

— Ну и что?

— А то! Поехали.

— Куда?

— В Серебряный бор.

* * *
— Я, Сорин Роман Викторович, прошу занести в протокол мое добровольное чистосердечное признание и раскаяние в содеянном.

— То есть вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Ады Алексеевны Неручевой и Варвары Васильевны Захарьиной? — спросил майор Пронин В. Н.

— Я раскаиваюсь, но виновным себя не признаю.

— Давайте не будем. Вас уже обследовали и признали вполне дееспособным.

— Я хочу все рассказать, а там уж решайте сами. Восемнадцатого мая 1984 года я получил срочное задание редакции, — кто-то «наверху» вдруг озаботился охраной памятников, требовалась оперативность. Перед поездкой заскочил к себе домой, вышел на балкон, там сушились носки — будь они прокляты! — и все началось, закрутилось и никак не кончится… На соседнем балконе стояла Ада и попросила у меня сигарету. Ну, такой женщине ни в чем отказать нельзя…

— Какой «такой»?

— Красавица и к тому же колдунья.

— Вы состояли с ней в интимных отношениях?

— Я на нее взглянуть-то лишний раз боялся. Итак, мы закурили, я сказал, что спешу, командировка в Орел. Куда? В Орел? Вдруг Ада схватила меня за руку и принялась умолять раз-искать в этом городишке одного человека, она не может уехать, ремонт и так далее. Нет проблем! Записал под диктовку данные в записную книжку…

— Вы можете представить запись?

— Я ее впоследствии уничтожил. Узнав, что сейчас поезд, Ада быстро собрала пакет с вещами, так, что под руку попалось.

— А именно?

— Американское платье-сафари голубого цвета, белое платье из шифона, джинсы фирмы «Лэвис» и итальянские кроссовки. Сонины вещи, почти новые. И еще триста рублей. Приказала никому об этом не рассказывать.

В Орле я устроился в гостинице «Россия» в отдельном номере. И на другой день в субботу, покончив с делами, очень легко разыскал Варвару Васильевну Захарьину, 1965 года рождения. Она жила в заводском общежитии и работала секретарем-машинисткой.

— Что вы молчите?

— Она была одна в комнате, и я понял, что погиб, — с порога, с первого взгляда, я себя полностью потерял, когда в ответ на мои действия — я выложил подарки, деньги — она расхохоталась, как Настасья Филипповна у Достоевского, и вышвырнула все — не в камин — в окно. Потом я подобрал вещи там, в садике. Она велела. Чего это я разбросалась, говорит, благородные порывы оставим классическим героям, пригодятся и обноски, и купюры. Да, это не тургеневская девушка, это новый тип, я таких еще не встречал.

— Она была похожа на Софью Неручеву?

— Чертами лица не очень, но захарьинская порода ярко выражена: волосы, кожа, глаза, прекрасное тело, гибкое, удивительно изящное. В ней было столько прелести, в старинном библейском смысле — соблазна. Азарт, безрассудство, цинизм… и что-то детское, как ни странно. Вот этим, пожалуй, она напоминала сестру, а вообще… свет и тьма, день и ночь, а я люблю ночь, тайну. Про мать она сказала так: испугалась, я ее слегка шантажирую по телефону. Просто так, мне от нее ничего не нужно. Оказывается, она сумела обольстить новую заведующую детдомом (она там росла), новую — потому что старая ее адскую натуру слишком знала. И сирота выведала мамочкин адрес — только что, на днях, — ведь как все совпало, и я, дурак дураком, бросился в эти женские страсти — да еще с каким наслаждением!

— Продолжайте.

— Разбросав фирменные тряпки, она ходила взад-вперед по комнате (а какая бедность, четыре железные койки, одежда под простыней на стене, потолок в потеках). Я сказал: «Поехали со мной в Москву?» По-моему, только тут она меня заметила по-настоящему. Вдруг села ко мне на колени… не развязно, нет, в ней вообще при всей раскованности не было ничего вульгарного, — а как благовоспитанный ребенок, маленькая, легкая. Говорит: «Может, ты и пригодишься. Иди в гостиницу, мне подумать надо, я приду». Она пришла — и два дня пролетели мгновенно. Мне кажется, именно тогда она задумала преступление.

— Поконкретнее.

— Она расспрашивала про мать, Соню, Германа Петровича — так, мельком, небрежно. Задаст вопрос и как будто сразу забудет, но на самом деле помнила все до мельчайшей мелочи. Например, я рассказал про крест Ады с черным жемчугом: «Пропадет крест — быть беде». Она вроде бы не обратила внимания, но на другой день спрашивает: а где Ада держит крест? Не знаю. Надо знать.

— Вы хотите сказать, что она разрабатывала план ограбления?

— Не хочу. Она не была корыстной: Ада ей предлагала и Москву, и официальное удочерение, и драгоценности, и деньги.

Стало быть. Ада Алексеевна не боялась разоблачения… перед мужем, например?

— Ада ничего не боялась… ну, в молодости — да. А теперь… ведь она пошла на разрыв с Германом. Ее, видимо, мучили какие-то запоздалые комплексы. Вообще с дочкой они друг друга стоили, как я теперь понимаю.

— Так что же хотела Варвара Васильевна?

— Странствовать.

— За границу, что ли?

— Просто ходить пешком и ничего не делать. Быть абсолютно свободной. И прежде всего освободиться от матери.

— Разве она не была от нее свободна?

— Нет, одержима. Это связано с каким-то детским кошмаром. Варя не рассказывала.

— Что значит «освободиться от матери»?

— Убийство.

— Она говорила вам, что готовит убийство?

— Что вы! Я и не догадывался. Но минутами, когда она задумывалась, уходила в себя, мне становилось с ней страшно.

— И вы не пытались бежать?

— Я без нее жить не мог.

— Продолжайте.

— Я просил ее уехать со мной в ночь вторника, но она отвечала, что еще не решила. Она колебалась, понимаете?

— Но ведь ей надо было уволиться, выписаться и так далее?

— Плевать она на все на это хотела… но и уволилась, и выписалась — то есть приготовилась к исчезновению, понимаете? Приехала в пятницу. Позвонила мне в редакцию, я сразу ушел, мы встретились у метро. И мне как-то тревожно стало, когда она предупредила, что ее никто не должен видеть у нас в Мыльном. Почему? Сегодня узнаешь. Аде я сказал по приезде, что вещи передал, видел Варю одну минуту.

— А у Варвары Васильевны были с собой какие-то вещи?

— Она их оставила на Курском, в автоматической камере хранения. С собой у нее была только черная лаковая сумочка, она была в том сафари и дареных кроссовках. Мы прошли через парадный ход ко мне. Тут я совсем голову потерял, она спрашивала: ты на все ради меня готов? На все! Действительно на все? Да, да, да! Я не то что странствовать — я б в преисподнюю с ней пошел. И ведь пошел! Господи, что ж это за сила такая, за мука такая! Она ходила по комнатам — шикарно живешь, — звонила матери: привет, мамуля! А на кухне — я за ней всюду ходил — сказала, глядя в окно: а вон идет моя сестра (да, шли Соня с Егором) и одета как я, забавно! Жаль, я не догадалась носить алую ленту, оригинально, блеск… скажи, напоминает рану, череп раздроблен, кровавые подтеки… Я любил ее все больше, и все страшнее мне с ней было. Вдруг звонок в дверь. Егор. Приглашает на помолвку. Я, естественно, отказываюсь: работы много. А он вдруг говорит: о братьях-славянофилах пишешь? Значит, я ему проболтался, куда ездил, город не называл, но… Он философ, интеллектуал, сам в своем роде славянофил.

— Вы имеете в виду сторожа Елизарова?

— Историка. Словом, он догадался, потом. Обо всем догадался. Ну, Варя подслушивала, тут же приказала мне идти на разведку. Зачем? Хочу немного растрясти мамулю, не на милостыню же мы будем существовать в странствиях. Я говорю: все продам, японское стерео и видик, сберкнижку опустошу, все тебе куплю. А она: мне нужен черный крест, обрати внимание, где хранит, и присмотри инструмент, ведь у них ремонт? Радость моя, да она тебе отдаст, только попроси по-хорошему. А я сама все возьму! Или ты боишься? Нет, нет, все сделаю. Когда она посмотрит на меня черными своими глазами, без блеска, я буквально терял волю. А подспудно чувствовал, что сам на пределе, какой-то протест в душе нарастал, и во что все это выльется… На помолвке Ада нагадала мне ведьму, даму пик, я все разведал, но Варя чуть не испортила дело, позвонив. Психиатр решил, что это его пациентка, — ну разве нормальный человек такое скажет: надо мною ангел смеется. После звонка Аду словно подменили, она и до этого взвинчена была… склеп, кладбище… а тут как с цепи сорвалась, на Соню наорала. Когда я ушел, кто-то в дверь, потом по телефону долго звонил — наверняка Ада. Варя сказала не отпирать, не отвечать. Ладно, думаю, возьму я этот чертов крест: не в суд же она будет на дочь подавать? Постранствуем во время отпуска — и с повинной вернемся. Зато она — на всю жизнь моя. Мы всю ночь не спали — что это была за ночь; опасность, неизвестность, переменчивость моей невесты только обостряли наслаждение. Я надеялся, но ведь знал, что впереди — бездна. Даже если все обойдется, жизнь с нею бездна! Какой-то психический надлом в ней был.

Утром я подслушивал в прихожей, когда у Неручевых хлопнет входная дверь. Ада собиралась в прачечную, она была одна в квартире. Наконец — стук. Я уже был готов, то есть в перчатках. Вышел на балкон, перелез на соседний — он у Ады всегда летом открыт, она много курит, — взял на кухне фомку, подошел к шкафчику, вижу, сзади надвигается тень — и Варя сюда перебралась. Я говорю: «Уходи, я сам справлюсь!» Она не послушалась и, напевая тихонько, прошла, кажется, в комнату Сони: судя по дальнейшему, она там перебрала флаконы, гребень, надушилась. Я взломал ящик, вынул мешочек с крестом, положил в карман трико. Пошли, говорю, дело сделано. Она отозвалась с насмешкой: «Пропадет крест — быть беде. Забыл?» — «Варя, пошли!» Вышел в прихожую, чтоб вытащить ее из комнаты Сони, — тут щелкнул замок, вошла Ада.

— Ну, ну, продолжайте, я вас слушаю.

— То, что произошло в дальнейшем, я могу объяснить только наваждением, колдовством. Не смейтесь! Какие-то потусторонние силы существуют — и вне нас и в нас. Я ведь не хотел, не собирался… какое-то мгновение мы с ней глядели друг на друга молча. «Ну-ка, убирайся отсюда!» — процедила Ада (она ведь видела меня в перчатках, догадалась) и прошла на кухню, где поставила сумку с бельем. Я бросился за ней, пробормотав: «Ада, это несерьезно, это розыгрыш!» — «Говорю, убирайся!» И она сняла крючок на двери черного хода. Тут на пороге кухни возникла Варя. «Это моя невеста», — сказал я поспешно. «Убирайтесь оба!» — «И не подумаем, мамуля!» Они уже были поглощены друг другом, на меня — никакого внимания, я был третий лишний, нет, орудие, игрушка в нежных женских руках. «Ладно, — сказала Ада с презрением, — грабьте что хотите, но чтоб я больше вас обоих никогда не видела». — «Мы не грабители». — «Так что тебе нужно?» — «Тебя, мамуля». — «Не посмеешь!» — «Мой жених посмеет». Она поглядела на меня пронзительно, а Ада произнесла роковые слова (она меня спровоцировала): «Этот жалкий трусишка? Этот слабак?» Я подошел к кучке инструментов в углу, взял топор, оглянулся на Варю, она смотрела выжидающе. Когда я шел к Аде, а она пятилась от меня, побледнев, но молча, я еще не верил, что смогу. Поднял топор и вдруг услышал крик шепотом (можно так сказать?): «Нет! Не смей! Мама!» Но было уже поздно — протест перешел предел, и бес вырвался наружу… их бес, не мой! Я действовал как под наркозом. Опустил топор с размаху, Ада упала. Варя закричала (все шепотом): «Я ее убила!» — и бросилась к окну, чувствовалось, что сейчас раздастся крик настоящий, на весь мир: «Я ее убила!» Оттащил ее от окна, она — в прихожую, я за ней: «Ты! Ты убила! Моими руками! Ведьма!» Она прижалась к стенке в углу, я ее ударил обухом по голове, а она не падает, стоит и смотрит, чувствую в темноте, не умирает, а ведь должна умереть. Я начал бить уже как попало, а она стоит, ведьма, кровь ручьями течет… наконец начала медленно оседать на пол.

— Как вы думаете, почему Софья Неручева не увидела, по ее утверждению, тело убитой сестры в прихожей?

— Так ведь прихожая метров двадцать, не меньше, это ж не современные клетушки. Она лежала в дальнем, темном углу, а Соня была невменяема… Мать, Антон…

— Продолжайте.

— Я кинулся на кухню, топор почему-то на стол положил — и к себе. Весь в крови, быстро переоделся, умылся, одежду с черным крестом в сумку сунул, пошел в прихожую, по дороге прихватил ее сумочку (на подзеркальнике лежала) — и в парадный подъезд. Вдруг на площадке между вторым и третьим этажами на меня что-то бросилось, из тьмы, из ниши. Я совсем с ума сошел, метнулся назад к себе в квартиру… дюк Фердинанд, конечно, черный кот, нет дороги! Пришлось идти по черной лестнице. Вышел во двор, ничего не вижу, подхожу к тоннелю, слышу голос Егора: «Рома!» А у меня такой финт в голове, будто все всем уже известно. И вот я иду к голубятне с повинной. Ничего подобного, разговор о жаре, что надо ехать в Серебряный бор. Я понимаю, что скрываться надо со своим жутким тряпьем, и внезапно вспоминаю: сумочку Варину не успел в свою сумку спрятать, тут кот напал — и я ее выронил. Что делать?

Как вдруг — крик, тот самый запоздавший крик на весь мир. Я их перепутал на мгновение, честное слово, решил, что не добил, что мертвая восстала… но лента на Соне! Алая — как кровь из раны. Егор хватает меня за руку и тащит в тоннель, в парадное, я думаю: на казнь, пусть, чем скорее, тем лучше. Я никого в нише не заметил, даже про сумочку забыл. Стучим, стучим, тут Морг открывает — весь в крови.Зажегся свет. Господи боже мой! Я в потемках-то не ведал, что творил! Месиво, крошево вместо лица, лужа крови. Тут начинается мистика: мой друг опускается на пол возле трупа и говорит одно слово: Соня. Этого я уже вынести не мог, забился в припадке — вот тут в первый раз на меня напало, что-то вроде падучей, головокружение, однако на ногах удержался, — да на меня никто внимания не обратил. Морг — фантастика! — плакал и вдруг как взревет: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» Какой еще Антоша? Какая рубашка? У меня даже припадок кончился. Я сказал: «Иду за ним!» Я не собирался за ним идти, просто невмоготу тут было и сумочку ведь надо подобрать. Однако ее нигде не оказалось — ни в нишах, ни на лестнице — разве что кот унес?

И тут из человека порядочного, хоть и поддавшегося демонскому внушению, я превратился в подонка и преступника. Как-то незаметно вкралась в голову мысль: а не навестить ли и вправду Антона? Тот сначала не открывал, потом появился полуголый и босой — неужели действительно замывает кровь? откуда она на нем? — увидел меня, бросился в ванную, заперся. Как-то само собой я расстегнул «молнию» на сумке, достал мешочек — тоже запачканный в крови, трико пропиталось, — положил его в карман старого плаща, прямо передо мной висел, руки вытер о край своей майки, ну, в сумке лежала, застегнул «молнию» и начал вышибать дверь ванной, нервная энергия требовала выхода.

Потом приехала милиция, явился Герман Петрович. Все, все без исключения опознали Соню! Я с ума сошел или весь мир? И где она? Когда явится разоблачать меня — убийцу с безукоризненным алиби? Увезли мертвых, увезли Антона. Я все время чувствовал у бедра сумку с одеждой. Как избавиться? Серебряный бор! Милый детский бор с утра застрял в голове, туда, скорее, там мне будет легче, я найду поляну, поросшую кустами, лягу в траву, прижмусь к земле… нет, сначала припрячу где-нибудь окровавленную одежду. Конечно, я не рассчитал, что суббота, толпы, но в конце концов все так и вышло: поляна, кустарник, огромный трухлявый пень, под него я и засунул вещественные доказательства. И вдруг почувствовал, что никогда уже не приду, не лягу, не прижмусь: Серебряный бор для меня загажен кровью. Как в детстве, когда я задушил голубя (клоун подговаривал), я никогда уже не смог гонять голубей, а ведь любил. И Варя — после всего этого месива и крошева ничего у меня к ней не осталось, кроме ужаса и отвращения.

И тут судьба подарила мне шанс, сначала до смерти напугав. Я свернул с поляны на тропку, там еще избушка на курьих ножках стоит. Сумрачно от сосен и уединенно. Слышу тихий голос: «Рома!» Думаю, она зовет.

— Кто зовет?

— Варя. И пошел навстречу, жить-то, в общем, незачем, да и разве я все это один вынесу? Господи, Алена! Тут у меня начался второй припадок, она не испугалась, успокаивала, уговаривала, целовала. Я так к ней привык, что потом уж и обходиться не мог. Сделал предложение — приняла. А жизнь обесцветилась, обеднела: о том не подумай, о том не вспомни, Антона я вообще из памяти вычеркнул, спал со снотворным, даже как-то притерпелся ко всему. Вдруг — расстрел. Удар первый. Устоял. Егор приносит с могилы алую ленту. Второй удар. Значит, Соня объявилась. Алиби — тю-тю! Значит, снова убивать? Какая, извините, скука, какой я запрограммированный болванчик: по кругу, по кругу, по кругу. Самоубийство? Так ведь это ладно — ничто, пустота, небытие — я согласен. А если что-то? И  т а м  мучиться? Я пошел к Гроссу, Егор сказал, какая-то тайна есть в показаниях. А вдруг человек перед смертью, законной, уже внесенной в списки, прозревает? Вдруг Антон что передал? Нет, все то же, земное: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». И — голубое видение в глубине, никуда от этого дешевого символизма не деться. Это Соня там стояла, конечно, и неизвестно еще, что она видела. Так я рассуждал.

То есть вы задумали убийство Софьи Неручевой в качестве свидетельницы?

— Да нет. Так, мелькала иногда мыслишка насчет нее… или Егора. Да ведь они счастливцы, избранные, они охраняли друг друга. Она — преследуя его как убийцу; он — в поисках мертвой. В сущности, его расследование — не настоящее, он все время ждал и искал свою любовь.

— С какой целью Георгий Елизаров передал вам свой охотничий нож?

— Он хотел предоставить мне выбор между убийством и самоубийством.

— Не слишком ли много этот человек на себя берет?

— Нет, он сам рисковал — значит, имел право. «Можешь использовать его по своей воле. Я перед тобой безоружный». И был моментик: я глядел ему вслед, как он поднимается по лестнице, медленно, ступенька за ступенькой… Он — человек. Нас трое было — Жора, Антоша и я. Мы там играли в прятки, в шпионов и сыщиков… У нас ведь две лестницы, знаете…

— Знаю, насмотрелся я на ваши лестницы, на ангелов этих, купидонов. Мне уже строгача из-за ваших штучек вынесли. Вы вот что скажите: почему, догадавшись, что вы преступник, Елизаров не сдал вас куда следует?

— «Сдал»… я все-таки не вещь, гражданин следователь.

— Не придирайтесь к словам. Почему он не сообщил в органы?

— Во-первых, он меня любит. Да, любит! Во-вторых, он сомневался. В-третьих, с чем бы он меня сдал? Улик не было.

— Зачем вы поехали в Серебряный бор?

— Сдуру. Испугался. Алена слишком много знала, она ведь меня почти у пня видела. Перепрятать захотел, на этом они меня и застукали.

— Вот опись вещей: майка, трико, кеды, перчатки — всё в пятнах застарелой крови. А также красная атласная лента и пустая дамская сумочка. Два последних предмета как туда попали?

— Мне их Егор показывал в ящике своего письменного стола. Я как-то зашел к нему под вечер. А он, с тех пор как на могиле ленту нашел, кухонную дверь не запирал — ее ждал, Соню.

— Кого?

— Подсознательно ждал. Его не было, я зашел к нему в комнату, открыл ящик и взял.

— Таким образом, вы украли вещественные доказательства?

— Можно и так сказать. Я б все воспоминания уничтожил, кабы мог.

— Однако вы ничего не уничтожили.

— Негде. Костер разжигать — морока. И опасно. Вообще я вам скажу: воспоминания неистребимы. Никак! Я все надеялся: вот-вот наш проклятый особняк снесут. Новая жизнь, знаете, на новой земле, под новыми небесами.

— Это я вам обещаю.

— Жизнь?

— Насчет жизни весьма проблематично, но в особнячок свой вы не вернетесь — это факт. Давайте-ка сформулируем мотив преступления, вы журналист, человек образованный.

— Кража — нет, отпадает. Не в драгоценности дело, там у Ады полная шкатулка… Месть. Но ведь она пожалела мать, в последнюю секунду пожалела. Колдовство, черная магия, ведьма.

— Давайте без этих штучек.

— Остается любовь. Я любил ее и возненавидел просто физически, когда пролил кровь. Кровь не соединяет, нет, нет, наоборот! И все равно я не понимаю главного: как он мог пойти на это?

— Кто?

— Я.

* * *
«Многоуважаемый Георгий Николаевич!

Согласно Вашему письму (и собственному желанию), я предпринял некоторые шаги по интересующему нас делу. Опуская все подробности моих похождений (в родильный дом, детский, в заводское общежитие), сделаю резюме. 7 июня 1965 года Ада родила девочку, названную, очевидно, в честь бабушки Варварой. Варвара Васильевна Захарьина — так она значится в документах. Ребенок родился столь слабым, что мать предупредили: если она оставит его в казенных руках, он почти непременно погибнет. Ада пошла на такой противоестественный для женской природы шаг (и как она потом жила девятнадцать лет?). А девочка, к несчастью, выжила. К несчастью: ребенок умненький, здоровый, красивый, в восьмилетием возрасте подвергся ужасному насилию (усугубленному еще тем, что извергов было четверо). Она долго болела, но в конце концов жизнь взяла свое. Страдания, как считал наш величайший гений, укрепляют, смягчают, даже возвышают человека — но только не в восьмилетием возрасте, нет, нет! Она не потеряла разум (надеюсь, и душу), но психический надлом произошел: во всем случившемся она стала винить свою мать, бросившую беспомощное дитя в нашу юдоль земную. Тут не мне судить, тут я отхожу со смирением. Предупреждаю только: она опасна — хотя и сознаю, что предупреждение мое наверняка запоздало. В прошлом году Варвара Васильевна уволилась с работы, выписалась из общежития. В домовой книге в графе «Куда и когда выбыл» зафиксировано: двадцать четвертое мая, г. Москва.

Что тут еще добавить? Молюсь и надеюсь, что у нее не хватило твердости следовать изуверскому принципу «око за око, зуб за зуб», что она не посмела, не захотела отплатить. И хотя наследственные черты (вспомним студента Ваську, которого боялись старорежимные старушки; Вы не замечали, что дети всегда отвечают за грехи отцов?), тяжелая наследственность могла способствовать, подтолкнуть на шаг непоправимый — она, может быть, опомнилась. Может быть, может быть… будет ли когда-нибудь разорван круг зла, где один грех влечет за собой другой — и так до бесконечности?

Остаюсь с уважением и с ожиданием ответа


Петр Васильевич Пушечников».


«…И она опомнилась, Петр Васильевич, в самую последнюю секунду, когда было уже поздно, и погибла. И все-таки эта секунда много значит! Во всяком случае, я так чувствую.

Итак, произошла подмена моей невесты. Происходит всеобщая подмена. Детей, ангелов, материнских чувств. Разброд, шатание, предательство. С равным усилием, в равном внушении мой друг сердечный пойдет на подвиг и на преступление.

А ведь эта история, Петр Васильевич, началась с любви — с непорочного ангела в белых одеждах милосердия. Любовь — любой ценой. Конечно, Ада думала, что девочка умерла. Тем бо́льшим нечаянным ударом — или счастьем и облегчением? кто знает! — явилось для нее воскрешение. А знаете, может быть, счастьем. Как она кричала по телефону: «Я готова на все! На все!» Действительно на все, раз без колебаний рассталась с любимым мужем (а вот в Орел ехать побоялась, вы писали: на прощанье Ада заявила, что ноги ее больше там не будет. Побоялась, только вспоминала «дворянское гнездо», церковь, звонницу, ангела на плите усыпальницы: «Именно там мне хотелось бы лежать»… Именно там, где мечтала о смерти ребенка). Она готова на все ради дочери — а та является воровать драгоценности. И все же у Ады была своя «секунда», когда кто-то в голубом склонился над ней и сказал: «Боже мой!» Она простила и попросила прощения.

Так как же разомкнуть, разорвать тот круг зла, о котором вы пишете? Легко, конечно, говорить, но прежде всего это должен сделать каждый в самом себе, и уж совершенно необходимо остановить беспощадный ход государственной машины. «Смерть! Смерть убийце!» — кричат из зала. Да разве пожизненное одиночное заключение — этот земной ад — не страшнее будет? И все-таки не горсть пыли в жестянке, воровски, тайно от близких (именно так совершаются неправедные дела), в землю закопанной.

Со страхом и надеждой жду предстоящего суда. И как хотелось бы верить, что не в какие-то там мечтания о светлом будущем, а сюда, сейчас — в мерзость запустения, в тоску и отчаяние, вернется заповедь «не убий».

* * *
Нежно и печально прозвенели колокольцы, легкие, бесшумные (душой услыхал) шаги, вспыхнули червонным золотом волосы в разноцветных венецианских бликах.

— Это ты? Проходи.

Быстро прошли в ее комнату, она села с ногами в кресло, он — на пол, на ковер, глядя снизу вверх в черные очи.

— Где ты был?

— Виделся с адвокатом.

— Зачем? — спросила она враждебно.

— Он просит кое-что передать.

— Кто? Убийца? — Она вскочила и заходила взад-вперед по комнате — от окна к двери, от двери к окну. — Если ты помогаешь  е м у — ты мне не нужен.

Но ничто — ни ее враждебность, ни непривычная «взрослость», ни горячка, в которой он жил сейчас, — ничто уже не могло поколебать бессонного света в душе.

— А ты мне нужна, — сказал он с робкой улыбкой, — прямо сейчас. Ты должна помочь мне совершить преступление.

Она остановилась против него.

— Что за юмор?

— Квартира Сориных опечатана. Родители его еще не приехали. Я хочу попытаться проникнуть туда через балкон. Можно?

Она опустилась на колени рядом с ним, слегка, едва касаясь, потерлась щекой о его плечо, словно вымаливая забвение и ласку. Он боялся шелохнуться, спугнуть. Господи, вот так бы и сидеть всю оставшуюся жизнь. Не выйдет! Захочется больше, больше, больше, начнется страсть, уже началась, уже невыносимое желание, бессонница и сбывшийся сон!

— Однажды вечером я шла за тобой по Тверскому.

— Да, я чувствовал.

— Солнце садилось, ты шел под липами в своих старых джинсах и вот в этой футболке. Вдруг остановился, оглянулся и посмотрел мне прямо в глаза.

— Сонечка, я не видел тебя.

— Ты посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что ты прежний, ну, не виноват. Почему мама так сказала?

— Она сказала истинную правду, но в предсмертном страдании она вас с сестрой перепутала: твой жених — убийца. Она запомнила, что тут, на кухне, Варя, как она кричит: «Нет! Не смей! Мама!» Она же не знала, что Варя убита.

— Вместо меня, — Соня помолчала. — Слышу, не верю, еду на кладбище. Моя фотография, еще школьная — кто ж там, под плитой? Ты идешь по аллее, папа, пришли ко мне…

— Девочка моя, ангел мой… — Егор осекся.

— Что надо делать? — спросила Соня после паузы.

— Тебе — ничего. Позволь мне пройти в комнату Ады.

Он открыл балкон, перелез через перильца, поддел охотничьим ножом нижний шпингалет (все ветхое, едва держится в распаде, в сломе, в наступлении бетонных башен), поддел дверь, верхний шпингалет услужливо опал сам по себе. Шагнул через порог, горячий ветер ворвался в духоту и затхлость. Подошел к секретеру, сзади надвинулась тень, надвинулся голос:

— Она была здесь, у него, да?

— Да.

— Она сидела вот в этом вертящемся кресле, — продолжала Соня неспокойным, вздрагивающим голосом, — и звонила маме. — Соня села в кресло, он взял ее за плечи, пытаясь удержать. — Не надо, я хочу понять, она тогда уже задумала убийство?

— Соня, — сказал он строго, — она была несчастный ребенок, замученный садистами.

— Я знаю, — она откинула голову на спинку кресла. — Вот он — ангел!

У самой стены в гирлянде из роз на потолке парил небесный младенец с крыльями и с какой-то кривой, похотливой ухмылочкой.

— Он смеется, посмотри! Я так и знала.

Егор молчал потрясенный, потом спросил с трудом:

— Знала? Ты бывала у Романа?

— Я все время думала над мамиными словами, последними. В ее комнате ангел тоже летит как-то нелепо, у самой стенки, может быть, есть парный?..

— Ну конечно! — воскликнул Егор. Небесные силы разделились после социального уплотнения. Она звонила за этим секретером, вот телефон, она сказала: «Надо мною ангел смеется, догадалась?» То есть она хотела предупредить: я здесь, совсем близко, рядом.

— И мама догадалась. — Соня глядела вверх, говорила задумчиво: — Морг стал восторгаться ремонтом, помнишь? Все посмотрели на потолок, и она сорвалась, закричала: «Ничего не позволю, пока я жива!» Но почему он смеется?

— Мистический эффект объясняется, по-моему, причинами реальными: потолок протекает, видишь трещину?.. многочисленные побелки, лучшие в мире советские белила, подвыпившие маляры и так далее… Этого ангела создали минувшие десятилетия.

— А как ты думаешь, убийца понял эту фразу?

— Думаю, понял. Во время нашего разговора здесь, у него, в окно влетел солнечный зайчик, трамвай загромыхал… Зайчик поднимался вверх, вверх, я следил — и тут Рома заговорил, отвлек внимание.

— А что он просил передать?

— Книгу. — Егор снял с верхней полки секретера старинный «Новый Завет» в потертом кожаном переплете.

«Оборотень
(возвращаясь к напечатанному)
Наше время, бурное, насыщенное событиями воистину эпохальными, стремительно уносит в прошлое день вчерашний. И все же внимательный читатель, человек чувствующий и думающий, помнит мою публикацию о таинственной трагедии, разыгравшейся почти два года назад в доме номер семь по Мыльному переулку (помнит — чему свидетельство: многочисленные письма, поступающие в редакцию в связи со слухами о состоявшемся прошлой осенью судебном процессе). Журналистская добросовестность, стремление к истине и мне не позволяют забыть об этом. Да и как забыть, если обвиненный в грабеже и убийстве Антон Ворожейкин оказался невиновен, что выяснилось в ходе нового расследования. Разумеется, и следователь, занимавшийся тем давним уже делом, и судья, вынесшая приговор, строго наказаны, что, однако, не избавляет нас от неизбежного вопроса: как это могло случиться, при каких обстоятельствах произошла судебная ошибка?

Тут не может быть двух мнений: и следствие, и суд, и общественность, наконец, были введены в заблуждение — и кем, вы думаете? Самым близким другом покойного (увы, покойного!) Ворожейкина, отца двух маленьких детей. Роман Сорин (с сожалением вынужден признаться — мой, так сказать, собрат по перу), человек с явно садистскими наклонностями (хотя и признанный психически полноценным), совершил бесцельное, немотивированное двойное убийство, а чтобы отвести от себя подозрения, подбросил в квартиру Ворожейкиных старинную драгоценность, принадлежавшую убитой. По несчастному стечению обстоятельств Антон Ворожейкин (с самыми мирными целями) оказывается на месте преступления и оставляет свои отпечатки пальцев. Нет, я не в силах вдаваться во все кровавые подробности вторично (интересующихся отсылаю к моей публикации в газете за 25 мая 1985 года). Конечно, материал в очерке «Черный крест» подан в несколько ином свете — что ж, все мы люди, все мы имеем право на ошибку. Тем более что обстоятельства происшедшего складывались таким роковым путем, оборотень в образе человеческом (оборотень — другого слова я не могу подобрать) вел свою игру столь хладнокровно и предусмотрительно, что не только майор Пронин В. Н., но и сам комиссар Мегрэ, вероятно, не смог бы подобрать ключ к этой тайне.

Антон Иванович Ворожейкин посмертно реабилитирован, его доброе имя восстановлено. Восстановлена, наконец, и справедливость: суд под председательством судьи Морковкиной А. А., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.


Наш. спец. корр. Евгений Гросс».

Гелий Рябов ALTER EGO*["35]

Рожденные в года глухие…

А. Блок
Ах, какой запах на кладбище весной, какой странный, волнующий запах! Это и не тлен вовсе, ничего общего с тленом, но все же нечто печальное и даже гнетущее: коротка жизнь… И дело тут не в крестах и засохших венках с оплывающими надписями на красных лентах и не в облупившихся куполах часовен со сбитыми набок крестами, нет… Только кольнет вдруг печальная мысль — и сразу другая: да ведь этот пряный и терпкий, с химическим привкусом, всего лишь запах черного лака, которым красят ограды по весне…

Печальный обычай: вдруг заполнится пустынное дотоле кладбище черными фигурами, и возникнут аккуратно закрытые баночки из-под варенья или майонеза и новенькие кисти, третьего дня купленные в «Хозяйственном», и вот уже усохшая ручка в синих прожилках (сколь реже — молодая!) трудится у решетки — «вжик-вжик», и исчезает ржавчина до следующей весны…

А надписи? Сколько их тут — от эпитафий в державинском вкусе до новейших: «Спи, родной. Твоя Тутти грустит без тебя». Или социально: «Врач-общественник и член…» — ну и так далее.

О, эти надписи, афористичные, тонкие, сколь много скрыто в них! Всего несколько слов, но каких! Целая жизнь и даже судьба. Вот был человек и оставил по себе память, то ли добрыми делами, то ли злодейством или прекрасными помыслами, и есть чему позавидовать или о чем вздохнуть горько — время-то какое многослойное…

На это кладбище Хожанов приходил по родственной необходимости, здесь были похоронены родители, покоились в стене две маленькие урны из обожженной глины, с прахом, похожим на мелкую, раздробленную гальку (он впервые увидел это очень давно, лет двадцать назад, — разбитое стекло, расколотая надвое урна, с треснувшей фотографии улыбалась совсем еще молодая женщина, и трещина — по смеющимся губам, по улыбке… А выше, ниже, справа и слева — еще и еще, много ликов и лиц, и детские среди них, — исчезая и вновь возникая, и еще — с другими глазами и другими мыслями, но всегда с непреложной сутью: суета сует и всяческая суета…).

Нет, он был не против похорон, не против предания праха земле или даже стене, просто научился понимать: в смерти есть нечто похожее на вечность только для мертвых. Для живых ее нет и не может быть никогда…

…Он неторопливо вышагивал по знакомой тропинке, отмечая новые холмики и кучи засохших венков, новые памятники на примелькавшихся аллеях, — доски из стали или латуни, мраморные плиты, ангелов, позаимствованных с исчезнувших могил, покосившиеся, а то и ушедшие в землю литые ограды XIX века и рядом — современные, сваренные автогеном из толстого железного прута — унылый соцреализм: все линии вертикальны, одна — горизонтальна, калитка — без замка, на проволочке, а площадка — максимально возможная — два на два, уж никак не меньше; запасливые родственники, бросив горсть земли на дорогую утрату, может быть, впервые в жизни начинали вымерять печальное пространство и для себя тоже…

Внезапно запах лака стал сильнее и вдруг сделался невыносимым; Хожанов увидел женщину средних лет в подчеркнуто траурном облачении: прозрачный кружевной платок черного цвета, скорее даже шаль («…гляжу, как безумный, на черную шаль…» — совсем некстати подумал он), элегантное, черное же, пальто подчеркивало тонкую талию и все, что отходило от нее вверх и вниз; рука — белая, с длинными пальцами и рекламно ухоженными ногтями — на секунду замедлила ровное и сильное движение, глаза равнодушно скользнули по Хожанову, и вдруг несколько капель упало на белый кружевной манжет, кокетливо высунувшийся из-под обшлага; незнакомка слегка вскрикнула и взглянула раздраженно: «Что же вы стоите? Вы разве не видите?» — «Конечно, конечно, — опомнился Хожанов, доставая носовой платок. — Позвольте…» Он тщательно вытер кружево, отчего оно мгновенно приобрело землистый, а местами даже антрацитовый оттенок, и растерянно произнес: «Извините, не сообразил». — «Что уж теперь… — махнула рукой. — Спасибо».

Он поклонился, бросив невольный взгляд на талию — уж слишком тонка она была, — и отметил про себя, что незнакомка красива: большие синие глаза, из-под платка — черные волосы с отблеском вороненой стали (в его оценке проскользнул некий оружейный оттенок, — видимо, потому, что его всего как год уволили из alma mater «за неразборчивые связи», и этот пресловутый «отблеск» преследовал его, хотя личного оружия у него никогда не было, не полагалось, — так, нечто детское или, скорее, мальчишеское), благородно-розовато-бледная кожа лица, которую во все времена принято было называть «бархатной» (пошлость, конечно, но других слов Хожанов не нашел — по растерянности, наверное), и в довершение всего невольное внимание привлекли огромные бриллиантовые серьги. Он даже спросил, не сдержавшись: «Фианиты?» И она, мгновенно поняв, так же коротко бросила: «Нет». Бриллианты, конечно, мог бы сразу догадаться… Эта глупая мысль вертелась у него в мозгу до тех пор, пока не мелькнула за разросшимся кустом доска с портретом родителей…

Здесь ничего не переменилось: слева хмурился академик Лапченко с орденом на лацкане, так носили до войны, справа — председатель Укоопинсоюза Сивоконев — брыластый, значительный, со значком «За отличную работу в комсомоле», а между ними — папа в военной форме и мама в легком, воздушном платье, которого никогда он на ней не видел или не помнил, может быть… На полочке лежали засохшие цветы, он положил их полгода назад; тогда — в тот хмурый, пасмурный день — вдруг стало невыносимо гадко, тяжело, безысходно даже, в такие минуты его всегда тянуло к ним, на это старинное городское кладбище, полузаброшенное почти… Вот и сегодня потянуло, хотя день был на удивление солнечный, яркий. Цветы… Белые и темно-красные розы, совсем уже потерявшие цвет и рассыпавшиеся, но это было все равно и даже хорошо, потому что по этим останкам определял он, приходила ли сюда она. Жена. Если цветы валялись на земле и были старательно и умело растоптаны, значит, была… Ведь приходила всегда с одной-единственной целью: показать, доказать, продемонстрировать, — но все было на месте, добрый знак…

Господи, какая скучная и беспросветная мука… На другой день после увольнения из alma mater она произнесла непримиримо-высоким голосом: «Даю три дня. Если не устроишься — пойду в милицию».

Глупость какая… При чем тут «менты»? Ведь человек рожден свободным. (Он тут же мысленно продолжил расхожий трюизм: а между тем он всюду в оковах.) «И чего ты добьешься?» — «Чего надо, того и добьюсь». Прелестно…

Что произошло, откуда пришла отчужденность, где и когда началось крушение?..

Вспомнил: однажды приехала теща — из далекого провинциального города с патриархальным кержацким укладом, беспробудным пьянством по престольным и советским праздникам, скандалами посреди улицы и сонмом родственников, разбросанных по полям и весям этой горнорудной столицы. А он только что внедрил некое изобретение, за что непосредственный начальник получил простой орден, начальник же вышестоящий — по иерархической лестнице — орден с красивыми накладками, а он — мозг, золотые руки — всего пятьсот рублей. С них даже не удержали подоходного налога. «Награда»… — значительно и сурово проговорила начфин. И тогда он решил — впервые в жизни — подарить странной своей супруге некое украшение (в alma mater украшения не то чтобы преследовались — нет, они просто не поощрялись. В конце концов, те, кто служит великому делу, не должны уходить в бытовизмы и мелкобуржуазное благополучие. Вовремя отдыхать, правильно питаться, иметь качественную, но незаметную в море житейском одежду и — никаких лишних вещей в квартире. Усреднение снаружи и гениальность внутри — вот эталон бытия, быта и прочих атрибутов существования) и практически впервые в жизни зашел в ювелирный магазин на некогда значительной городской улице.

Ах, какое пламя, какой огонь ударил ему в глаза! Россыпи рубинов, изумрудов, бриллиантов переливались всеми цветами радуги, будоражили воображение и нервы; только здесь по-настоящему и как-то вдруг ощутил он, что страна и в самом деле движется к вершинам благополучия и некогда обещанные нужники из благородного металла, ей-богу, очень скоро украсят и облагородят (а это — главное!) квартиры строителей и созидателей… Он представил себе — всего лишь на мгновение — этот сверкающий неброско и величественно нужник в уютном окраинном домике тещи, и ему стало сказочно хорошо и даже благостно. («Мысли, достойные функционера, — споткнулся он вдруг. — Ну и что? Функционеры тоже люди…»)

Между тем нужно было выбрать образчик овеществленных чувств к любимой (хотя и странной, странной, черт возьми, женщины, но ведь это выделяло ее среди других, выделяло ведь, не правда ли?), и он решил посоветоваться с продавцом. Милая девушка молча положила перед ним странное сплетение проволоки разного цвета с серым булыгообразным осколком посредине, и тогда, поняв, что его не принимают всерьез, он наугад ткнул в сверкающее стекло, за которым едва различимо выступали на маленькой этикетке три цифры: «500», — ровно столько, сколько вручили ему накануне. Девушка усмешливо глянула, терновый венец исчез, и появилось кольцо из желтого, редкостного оттенка металла с плоским прозрачным камнем, оправленным в тонкий каст. «Проба 750, бриллиант 0,5, огранен изумрудно, — скучным голосом проговорила девушка. — Берете?» — «Выписывайте». Он направился к кассе, она проводила его слегка растерянным взглядом…

Вечером он торжественно поднес предмет любимой, та доброжелательно улыбнулась, и глаза ее сузились: «А ты говоришь, не любит…» — «Посмотрим…» — отозвалась теща, зачем-то пожимая плечами.

Утром, за завтраком, выяснилось, что, пробегав накануне по ювелирным, он забыл внести квартирную плату и даже истратил из взноса какие-то рубли. Самое страшное заключалось в том, что объяснить достоверно и членораздельно, куда он их истратил, было совершенно невозможно. Ведь эта трата была связана, увы, с тем, что уже через три дня определили в alma mater сакраментальными словами: «неразборчивая связь»… И тогда любимая, усмехнувшись, как Мона Лиза, ударила его по лицу, и чашка кофе, которую он, ничего не подозревая, только что поднес ко рту, дабы сделать вкусный глоток, выпрыгнула из рук и разлетелась на мелкие осколки, залив красивый пол метлахской плитки отвратительной бурой лужей…

А «неразборчивая связь» — о, это была давняя история… Когда-то, в незапамятные времена, заканчивал он десятый класс одной из полных и вполне средних городских школ, и весенним теплым вечером пригласил его приятель к своей знакомой девочке в гости. «Там приятное общество, — объяснил с загадочной улыбкой. — Впрочем, увидишь сам…» Он и увидел: пять парней-десятиклассников и столько же девиц — и конечно же хозяйка — голубоглазая блондинка в розовом прозрачном платье, — затаив дыхание, слушали властителя дум с буйной шевелюрой, тот, ритмично взмахивая руками, читал Брюсова: «Фиолетовые руки на эмалевой стене…» Удивительно это было… У него в десятом преподавал литературу филолог из университета, и здорово, как ему казалось, преподавал — когда читал «На смерть поэта», у всех в глазах слезы стояли, — но чтобы «фиолетовые руки» — нет, не случилось, времени не хватало, очень уж обширна была программа (только что ее дополнили описанием бессмертного подвига молодогвардейцев с уточнениями, внесенными автором по указанию Первого лица, и, судя по всему, с большим плезиром), а собственного желания прочесть Брюсова, увы, не возникло… Почему? А бог его знает. Филолог филологом, а все равно скука.

…И вот патлатый закончил, и Хожанов с тоской поймал влюбленный взгляд блондинки, брошенный, увы, совсем в другую сторону…

Потом часто встречались — на вечеринках, и в театр ходили, и в кино, однажды мама красотки дала десять рублей от щедрот своих, и поехали в ботанический сад, отдыхать денег едва хватило на два пирожка с мясом и две порции мороженого, но все равно, поездка произвела впечатление неуловимо прекрасное, трогательное даже…

И «Осень, прозрачное утро…» часто певали хором, и слезы выступали — так, право, хорошо было… Но, посадив ее однажды к себе на колени и ощутив некую странную в ней дрожь, догадался, что не десятиклассница это, а женщина, и, мгновенно подавив вдруг остро вспыхнувшее с неведомой дотоле реальностью чувство, осторожно отстранился и сел на стул, рядом. И сразу понял, что она удивлена и разочарована, но — невозможно было нарушить нечто, пронизавшее душу и сердце странным и непостижимым запретом: в одну из встреч застал у нее мужчину лет тридцати на вид, «старика», как определил для себя, и успел услышать быстрые, путающиеся слова: «Прошу, я прошу тебя…», и красное потное лицо, и костыль в углу комнаты, и орденские планки на мятом пиджаке. Время было такое, война еще не была памятна, награды вызывали уважение.

А потом расстались — на долгие годы, как выяснилось позже. Правда, случилась одна встреча — лет через пять, он учился на последнем курсе, и она появилась на вечере и, жарко дыша ему в щеку, проговорила прерывающимся голосом: «Я ведь из-за тебя пришла… А это — мой муж, познакомься». Он увидел невзрачного молодого человека, мелькнувшего когда-то на одной из ее вечеринок.

И снова расстались, и встретились спустя лет десять, а то и все пятнадцать в гастрономе: он покупал селедку (ее обожала любимая — с лучком и вареной картошкой), а бывшая, мимолетная, ссыпала в старушечью сумку грязный картофель и корявую морковь. Узнала, вспыхнула, после взволнованных «что» и «как» взяла за руку железной хваткой, улыбнулась: «Я надеюсь, ты поможешь даме?» Что от нее осталось, от той девочки в розовом платье, тоненькой, с высоким и сильным бюстом и игривыми голубыми глазками. Увы… Но помочь не отказался, подумав, что ничего такого нет и не может быть. Но как заметил великий поэт: «Ты знала. Я тебя не знал»; он ошибся жестоко и непредсказуемо… После кофе Лена появилась в длинном халате и села, подняв полу значительно выше, чем следовало; улыбнулась: «Расскажи, как живешь? Женился? Кто она?» Долго и нудно излагал что-то, не замечая, как загораются подвыцветшие глаза странным мерцающим огнем, и вдруг почувствовал, как она властно и неудержимо тянет его к себе, и мелькнуло где-то далеко-далеко: ну и что? Разве дома рай Божий и очень ждут? Плевать… И, еще более вяло уклоняясь от ищущих губ, спросил: «А… он?» — «Он не придет…»

Так это началось и продолжалось довольно долго — до тех пор, пока однажды не попросила она помочь вынести клетку с волнистыми попугайчиками: собиралась отвезти их к маме, у мужа началась аллергия. До первого этажа все шло вполне благополучно, а в дверях он нос к носу столкнулся со своим участковым уполномоченным, или инспектором, как их стали теперь называть, и тот скользнул профессионально-удивленным взглядом сначала по его лицу, потом по клетке с немилосердно верещавшими попугаями и совсем потом, как бы на закуску, по ее лицу. Но вида не подал, прошел мимо. А Хожанов обмер, и сердце оборвалось, и мгновенно ощутил он его низко-низко — в земле, наверное. Сухо попрощавшись (она удивленно и обиженно пожала плечами — за что?), помчался домой. Весь вечер пытался быть добрым, покладистым и преуспел, так продолжалось дня три, той он не звонил и даже о ней не думал, но беда все же пришла, и катастрофа разразилась — впрочем, совсем с другой стороны…

Утром вызвал старший и, сдвинув брови, приказал идти к руководству. Там секретарь, горестно качнув красивой седой головой, пропустил вне очереди, и суровый № 1, подняв глаза от бумаг, жестом предложил сесть. «Как дела, как настроение?» — «Нормально». Он лихорадочно соображал, зачем вызвал «сам», и ничего не мог придумать. Между тем тот поджал губы, слегка дернул головой и развел руками — у него это означало крайнюю степень возмущения и недоумения. «Хожанов, где мы имеем место быть?» Риторический вопрос… «Вы понимаете, что знакомства наших работников («сам» был доктором наук и поэтому на профессиональном сленге никогда не изъяснялся) нам совсем не безразличны?» — «Но позвольте…» — начал было Хожанов уверенно и раздраженно и тут же оборвался, вспомнил: Лена — пассия — принадлежала к немногочисленной в мировом исчислении и славной национальности, некогда доставившей родине немало хлопот и забот разного рода войнами, восстаниями и противостояниями, что не искупалось даже двумя великими писателями и одним невероятно великим композитором, подаренным этими гордыми людьми миру. Конфронтации были обычным состоянием в далеком прошлом, недавнем (гражданская война, например), да и теперь в этом государстве длилось до невозможности долго нечто подобное. Как он мог об этом позабыть… И сразу вывернулся откуда-то из темноты совсем уже бесполезный вопрос: а как № 1 узнал?

Ах, как наивно и пошло… Проще простого: чертов участковый донес жене (сам курощуп первостатейный и оттого — невероятной силы моралист!), а та, по бессмысленной своей злобе и прямому наущению мамочки, сообщила на службу, дабы круто ему насолить. Да разве это «круто»? Вот сейчас он произнесет…

«Увы, мой друг… Мы вас ценим, вы внесли предложение, которое позволило завершить наиважнейший для всех нас, советских людей, труд, но… — И тут он снова развел руками, переходя на «ты»: — Ты подумай, милиция сообщает о твоих проделках! Сколько же можно предупреждать, наставлять, предостерегать? А если что?.. Ты ведь знаешь: мы обязаны думать не столько о реальном, сколько о гипотетическом ущербе. Именно он реален, мне ли тебе объяснять?»

«Но… Кто, когда предупреждал меня? Зачем этот ликбез?»

А-а… Будь что будет! Лучше умереть стоя…

«Мне доложили, что ты уже дважды предупрежден, но не внемлешь… И потом: ты гарантируешь, что ее знакомства чисты, как алмаз зимой?»

Шеф, вполне очевидно, разволновался и поэтому перепутал алмаз со снегом.

Нет, этого он гарантировать не мог — даже в том, впрочем, случае, если бы речь шла о самом близком друге. Не бытовая все же ситуация…

Через два дня ему вручили «бегунок», на медкомиссию не направили, «неразборчивые связи» исключали выходное пособие.

…Ну и что было делать ему, безработному? От тоски и скуки он начал путешествовать по кладбищам, постигая сущность жизни и смерти методом, так сказать, интуитивным. В крематории, например, его поразила торжественная процедура исчезновения гроба в провале, вдруг возникающем посередине зала; на старообрядческом (бывшем, конечно) кладбище — приверженность традициям: четверо почтенных пенсионеров провожали в последний путь подругу возраста вполне неопределенного и дребезжащим хором — когда опускался гроб в яму — выводили давно позабытое: «Вы жертвою пали…»

Много он перевидел и передумал, и даже жизнь вдруг вошла в какую-то непривычно накатанную колею — с философскими обобщениями и горькими постижениями и прочим хламом, который обыкновенно сопровождает смерть.

…И вот он проснулся посреди ночи, слева похрапывала и подсвистывала любимая, вдруг странное чувство, а вернее — воспоминание пришло к нему: тонкая, в черной сетчатой перчатке рука, синие глаза из-под кружевного платка (да-да, как безумный, глядел он тогда на этот платок!) и грудной, призывающий в неведомые дали голос…

Осторожно, чтобы не разбудить «сокровище», сполз с постели, достал из платяного шкафа одежду и вышел на цыпочках. Денег на такси не было (откуда?), до кладбища — невероятно (даже по широким городским масштабам) далеко, да ведь что ж… Пойдет пешком и, Бог даст, когда-нибудь придет…

Удивителен и таинствен был город на переломе ночи: мертвые дома без единого огонька, троллейбусы, беззащитно прижавшиеся к тротуарам, редкие фонари — так, не свет, а нечто призрачное. И — никого. А может быть, это ему повезло, потому что по ночам (ему зачастую приходилось в прошлой жизни возвращаться за полночь) всегда попадались прохожие, и немало, а здесь…

От дома и до самого кладбища не встретилось ни души, и это было как во сне или в сказке — в детстве он видел «Синюю птицу», и там, сквозь туман театральной кисеи, возникали вдруг фигуры дедушки и бабушки Тильтиль и Митиль, и тихое царство смерти звучало вокруг, а нынешний ночной город так напоминал ту грустную страну за призрачной дымкой, так напоминал…

А потом обозначились в зыбкой темноте кирпичная стена с прорезным орнаментом в виде креста и чугунные ворота, закрытые накрепко, но это не помешало: он знал лазейку (случайно заметил во время давних кладбищенских странствий) и, легко миновав ее, очутился среди крестов и надгробий.

Впервые в жизни случилось с ним такое; едва слышно шелестели вековые деревья, асфальтовая дорожка мутно струилась сквозь черные памятники, исчезая, едва начавшись, но странно, вместо такого естественного здесь тревожного чувства охватило его игривое настроение, как в детстве во время пряток или сражений казаков-разбойников: было совсем не страшно, даже любопытно: а вдруг и в самом деле качнется крест и появится некто или нечто — и что тогда? Экая чушь… И все потому, что не тверд в мировоззрении, ох, не тверд… А вот раньше все были тверды (только зачем — экая странная мысль…).

Он вспомнил печальную историю отца, погибшего в заводском цеху от случайного взрыва, завод был рядом с кладбищем, похоронили на нем, а мама присоединилась к отцу двадцать три года спустя. Странно, конечно… Лютеранское кладбище, на нем немцев всегда хоронили. Перепуталось все… Хотя какая, в сущности, разница — православное, лютеранское, даже еврейское, ей-богу… Несть еллин, ни иудей, но всё и во всем Христос — так, кажется, определил это некогда всё встреченный на волжском пароходе священник… И, честное слово, был прав — в отличие от бывших начальников, обнаруживших в его никчемной жизни «неразборчивую связь».

Христос… Любопытно, а он, Хожанов, верит в Бога? И есть ли Бог?

От этих странных мыслей его отвлек негромкий скрип калитки, среди оград мелькнула темная фигура и мгновенно растаяла в глубине кладбища. «Не один схожу с ума… — равнодушно пробормотал он. — В многомиллионном городе всегда отыщется несколько сумасшедших…» (Ах, если бы только несколько, но это позже, позже.)

Он вдруг увидел, что стоит около склепа пастора Грубера, погребенного в самом начале двадцатого века. Знакомое место… В былые годы простирал здесь руки Христос благословляющий. Но разве могли перенести это борцы с дурманом? И вот городские власти убрали бронзовую фигуру…

— Любуетесь? — тихо спросили сзади.

— Печалюсь, пожалуй… — не оборачиваясь, отозвался Хожанов.

Что же… Городской сумасшедший нумер два обрел-таки плоть и кровь.

— А что вы хотите… — Незнакомец вышел из сумрака и встал рядом. На вид ему было не более сорока, он ежился, сжимал ладонями предплечья и слегка пританцовывал. — Хамы. Разве нет? Сносят памятники, разравнивают кладбища — а ведь это часть культуры нашей, истории, и какая, согласитесь, часть… До живых-то им мало дела. В магазины, поди, регулярно ходите? Жрать-то нечего. Разве нет? А до мертвых дело всем. Здесь «инициатива» цветет махровым цветом. А вот, знаете ли, некий библиотекарь искренне полагал: чтя предков, человечество обретет бессмертие… Ну, наши-то истинно обретут — пустыми прилавками и уличными лозунгами. Да еще портретами, нет?

— Вы, я смотрю, окоченели совсем… Может, на вокзал и кофейку?

— Благодарствуйте, кофия организм не принимает по причине отравления алкоголем. Помните? Мой организм, говорит, совершенно отравлен алкоголем… А знаете, оголтелый-то филолог-революционер пьески-то не понял… Пьеска-то — про встречу смертного человека с апостолом Христовым… Не согласны?

С трудом догадавшись, о какой «пьеске»*["36] идет речь (школьная программа, пройденная много лет назад, никогда не отзывалась в душе даже похоронным звоном. Так, пробубнили что-то да и забыли за ненадобностью… «Сигнал к восстанию?» — так, кажется, определил «оголтелый революционер»? А черт его знает…).

— Не помню… А у вас и основания для подобной версии есть?Выстраданные, поди?

— Напрасно насмешничаете… Лука — он, по-вашему, кто?

— Вредный старикашка, — вдруг вспомнил Хожанов.

— Ошиблись… Он — Лука — Христов апостол и евангелист святой, если вдуматься, конечно… А помните, как Васька Пепел смотрит на него и… догадывается, помните? «Так, значит… ты…» — так говорит и ставит точку. Только открывшееся Ваське никому больше не открылось. Вот и вышел «сигнал к восстанию». А вы задумайтесь — двадцатый век скоро кончится, а по сути, по сути-то? То-то и оно… — Он приподнял вязаный колпак неопределенного (от темноты) цвета и растаял в ночи.

А Хожанов побрел к выходу, полный недоумения и сомнений, сомнений… Экий невозможный призрак — не то алкоголик вокзальный, не то бродячий философ на почве простого алкогольного опьянения…

Но была в его неясных, сбивчивых, нервных фразах отдаленная правда, намек странный, догадка…

У ворот хмурый сторож студенческого обличья бормотнул равнодушно: «Ходят тут всякие, а через день сопромат… Милицию вызову, понял?» Но выпустил без дальнейших осложнений. Уже занимался рассвет, перспектива длинного пешего путешествия в обратную сторону была до невозможности огорчительной. Хожанов вошел в садик напротив кладбища, сел на скамейку и, запахнув полы пиджака, задремал… Но тут же кольнуло: как же, ушел с кладбища, а та могила? Где красила ограду в кольцах узкая рука?

…Студент глянул со спокойным сочувствием: «Мама, значит? И папа? Цветы забыл положить? А времени сейчас сколько? Вот что, дяденька, я ведь и психушку вызвать могу!» И тогда Хожанова прорвало. Он рассказал про встречу с незнакомкой, про ограду, про краску, капнувшую на запястье. «Ты уж не влюбился ли?» — «Не знаю…» — «Ну и ну… Достоевского «Дневники» читал? «Бобок» — есть там такой рассказ… Я думаю, ты один из тех». — «Все может быть…» Что ж, действительно все может случиться, самое невероятное даже, но спросить у студента, в чем смысл пресловутого «Бобка», не решился, стало почему-то стыдно, подумал горестно: вот, образование вполне высшее, а толку что? Прав алкоголик, ох, прав…

Могилу, еще припахивавшую свежим лаком, отыскал мгновенно, ноги сами несли, за старинной оградой (у мадам здесь, наверное, родовое место, подумал о незнакомке с неожиданной завистью. Вот ведь как умирали когда-то… Как и жили, впрочем) сухо чернел на фоне рассветного неба высокий обелиск (надо же, не заметил в прошлый раз…), и таинственно проступал благородный профиль белого мрамора, и золотая надпись под ним будто отрицала земную суету… И бог с ним, с профилем, но вот надпись, надпись! Он яростно начал тереть глаза — не привиделось ли, но нет, буквы извещали, что под сим камнем погребен Строев Константин Захарович, член КПСС…

Он сталкивался с этим человеком в прошлой жизни. Константин Захарович возглавлял одну профессиональную организацию и как-то раз обратился за консультацией. Его интересовало: можно ли с помощью новейших достижений кибернетики и системного анализа бороться с преступностью? «На Западе уже долгие и долгие годы ребусы уголовников разгадывают компьютеры», — объяснил тогда Хожанов. Но взял ли хоть что-нибудь на вооружение Строев — не знал: помешало увольнение и все последующее…

Так вот с кем привел случай встретиться… Интересно-то как… Кто она ему? Жена? Дочь? Взглянул на дату рождения: 1930-й. Нет, на дочь не похожа, жена, наверное, а точнее — вдова. И найти ее будет очень и очень легко, между прочим…

Стоп. Как это «найти»? Зачем? Цель-то совершенно безнравственная… Он представил, а точнее — вспомнил глаза с поволокой, и овал лица, и кожу, и длинные стройные ноги, и модную одежду — выдающегося, между прочим, качества, стиль, столь украшающий женщину и столь возвышающий ее, если она и без того красива…

И здесь кольнуло — болезненно, уныло, безысходно. Не получилась жизнь, не сложилась… И любимая спит, разметавшись во сне, и нет ей дела, где ее Хожанов, плевать… А уж на мысли его и осмысления всякие и страдания… Чего там, все равно.

Он распалялся несчастностью и неустроенностью, возбуждая в себе сожаление и даже отчаяние, и вдруг снова кольнуло: ну а право-то, право на счастье это чертово у него есть? Ну несомненно же есть, оно у всех есть, у каждого, хотя это теоретически, практически же — только у тех, кого «сигнал к восстанию» и само восстание вывело ко «всему», прямо-таки по гимну… А что делать остальным? Наверное, ждать и надеяться. Или трудиться в поте лица, авось когда-нибудь и оценят… Уже уходя, заметил он в углу ограды аккуратно сложенные венки с засохшими цветами и зачем-то пересчитал их и даже надписи, те самые, полустертые, тоже прочитал, не поленился, благо рассвет уже начинался и кладбищенские птички заливались вовсю…

…Дома увидел на кухонном столе записку:

«Как тебе не стыдно, Алексей! Если по ночам ты желаешь общаться с непотребными женщинами — знай: моя любовь и чистое чувство подорваны безвозвратно! На работу ты не устроился, участковому все известно, поэтому я решила: мы чужие с этих пор!»

Ах, как все это было изначально бесперспективно. Ну — год еще, ну — два… Конец-то один… И что делать? Что?

Размышления прервал резкий телефонный звонок. С трудом отвлекаясь от горестных мыслей, снял трубку: «Да?» О Боже, это была она, невозможно было поверить, но и не узнать грудной голос, переливающиеся, словно старое благородное вино (из бурдюка — в бокал!), модуляции тоже было невозможно! С полминуты не мог прийти в себя и только бурчал что-то неразборчивое, и тогда последовал веселый (так ему показалось) вопрос: «Алексей Николаевич, вы меня слышите?» Вот это номер! Имя-отчество? Откуда? Как узнала? Зачем? Он рухнул под тяжестью этих пустых вопросов и, с трудом нащупывая смысл происходящего, забубнил в трубку: «Да… Я… А… Вы? То есть как вас называть?» — «Изабелла Юрьевна». — «Певица?» — «Какая певица, вы о чем?» — «Ну, была такая… До войны… А что?» — «Мне нужно вас видеть. Немедленно. Адрес…» И она стальным голосом проговорила улицу, номер дома, код парадного и квартиру. Это было не слишком далеко, но она вдруг добавила: «Возьмите такси, я встречу и заплачу». — «То есть… как? — обомлел он. — Как это «заплачу»? Вы за кого меня принимаете?» Голос у него сразу же сорвался на мерзкий фальцет, но это не произвело впечатления. «Я жду», — в трубке послышались короткие гудки.

Ошеломленный и растерянный, бормоча под нос нечто невразумительное, начал он выкидывать из платяного шкафа рубашки, интуитивно догадываясь, что нужно отыскать лучшую. Увы, лучших не было, каждая с дефектом: или пуговица оторвалась, или воротничок-вытерся и выглядел неприлично. Выбрав наиболее пристойную, начал завязывать галстук (у него был всего один) и обнаружил на нем жирное пятно. Но времени не было, и пятно пришлось презреть.

Натягивая изрядно помявшиеся за ночь брюки, он вдруг в ужасе увидал на себе трусы из разноцветного сатина и вспомнил фразу сослуживца, произнесенную некогда в сауне, куда он попал однажды совершенно случайно: «Ты с ума сошел, что ли? — искривил рот этот кандидат технических наук. — У тебя что, кроме жены — никого? — Ответ он прочел в глазах Хожанова и сочувственно покачал головой: — В черном теле держит? Они такие… Знают, стервозы: имея такие подштанники, мужик ничего с себя не снимет, кроме пиджака, да и то если рубашка позволяет…»

А у него сейчас ни рубашки, ни все остальное, увы, «не позволяли»…

И тут же устыдился: трусы, рубашка… Да пропади все пропадом, кто его приглашал раздеваться? И кто пригласит? Эта Венера, то есть Изабелла? Обхохотаться… С чего он взял?

Ох, ох, ох… Да ни с чего не взял. Просто слабым и весьма далеким отблеском промелькнула надежда. Ведь так интересно. Такая женщина. А вдруг? А если? Ведь никаких у него не было. Никогда. Лена-то — не в счет. Она «неразборчивая связь», всего лишь…

На такси не поехал «из принсипа» (черт его знает, еще одно словечко выпорхнуло неизвестно откуда. С чего бы это?), дотрясся на троллейбусе и дом нашел без малейшей заминки, и она стояла у кромки тротуара, жадно обыскивая взглядом проносящиеся мимо такси; заметив его, укоризненно покачала головой: «Я же попросила…» — «Это неудобно», — сухо отозвался он, давая понять, что скользкую тему развивать не намерен. «Как вам будет угодно. Пойдемте». Она пошла первой, показывая дорогу. Подъезд был с домофоном и кодом, она набрала несколько цифр, вошли. Как он ни волновался, но успел рассмотреть ее всю — от экстрамодных туфель до заколки в волосах — не очень модной, зато очень яркой — высверкнули разноцветные камни и матово — оправа из платины или серебра, но он тут же успокоил себя: бижутерия, наверное, даже наверняка. И где-то когда-то промелькнувшее всплыло в памяти: эгрет…

В лифте ехали молча, по отблеску света, ритмично врывавшемуся в зеркальные стекла, он насчитал семь этажей, потом лифт дернулся и заскрежетал. Вышли в холл, здесь стояли уютные кресла и столик на небольшом ковре; перехватив его взгляд, она слегка повела плечами: «У нас и консьержка внизу, разве не заметили?» — «Нет. А что?» — «Ничего. Просто я думала, что вы человек профессионально наблюдательный». — «Профессионально? Это как?» — «Это так, — она явно не принимала его излишне простодушного тона, — что я знаю о вас достаточно». — «Потому и пригласили?» — «А вы думали — почему?» — «Не знаю… Скажем, я действительно не заметил консьержки, потому что был целиком и полностью поглощен созерцанием… Еще с той встречи, на кладбище, помните?» — «Помню. — Она как-то слишком сухо усмехнулась и, достав всего лишь один ключ, легко повернула его в замке. — Прошу… — Провела через прихожую, зажгла свет. — Алексей Николаевич, договоримся сразу: если ваши сдержанно-пылкие слова — признание в любви, — этого не нужно, потому что цель и смысл нашего свидания совсем в другом». — «Жаль… А я так надеялся…» — не то пошутил, не то признался он, но она снова не приняла ни тона, ни слов: «Оставьте, это скучно. Скажите, вам совсем неинтересно, каким образом я вас нашла? И зачем?» — «Изабелла Юрьевна, интересно только то, что загадочно, а это… — В нем вспыхнула обида: за кого она его принимает, в самом деле?.. — В моей прошлой жизни, скажем так, я встречался с вашим мужем… По служебной надобности. Так что разыскать меня было не так уж и сложно. Остались ваши друзья, продолжающие служить в системе, и дальнейшее просто. Ну, а цель… Это еще проще: ваш муж не так давно умер и похоронен не слишком пышно — я пересчитал венки и прочитал надписи, свидетельство неоспоримое… Полагаю — встреча наша так или иначе связана с вашим покойным супругом?»

— Ну, что ж… Чай или кофе?

— Кофе, если нетрудно.

— Хорошо. Посидите, посмотрите, здесь есть на что… А я — сейчас… — Она вышла, тщательно прикрыв дверь.

Только теперь он спокойно огляделся и увидел, что комната была метров тридцати пяти — сорока, а может быть больше, стол, у которого он сидел, неказистый на первый взгляд, на самом деле являл собою образец усадебно-крепостного мебельного искусства начала XIX века — эдакий увесистый провинциальный ампир, кресла и стулья были под стать, под потолком плавно покачивалась люстра из хрусталя — несколько более ранняя — так, что-нибудь годы восьмидесятые, но уже восемнадцатого благородного века, на стенах в элегантном наклоне повисли два городских пейзажа, портрет вельможи в напудренном парике и несколько гравюр. В углу возвышался поставец с простой фарфоровой посудой: веночки, цветочки, не более… Но он догадался: посуда высокого качества, коллекционная.

Что ж, здесь действительно было на что посмотреть, но по мере того, как вглядывался он в очередное произведение, все более и более тревожные мысли одолевали его: как, думал он, у ее мужа, у ТАКОГО мужа ТАКИЕ вещи? Это же совершенно невозможно! Вспомнил: однажды его бывший начальник рассказал с негодованием о том, что жена другого начальника коллекционирует («Вы только подумайте!») старинный фарфор, стекло и даже — серебро! («Мы вырождаемся, еще пятнадцать — двадцать лет назад невозможно было и представить, чтобы НАШ работник надел обручальное кольцо! А сегодня?») Он еще о чем-то говорил — кажется, о том, что революционеру чуждо барство и все, что с ним связано… Но это — в сторону, в сторону, не в этом дело… А в чем?

Откуда-то из глубин памяти слабой струйкой вытекла не то формула, не то заклинание (второе лицо системы, он видел его тогда первый и последний раз): аппарат государства подвержен коррупции, она принимает подчас самые немыслимые, невозможные формы и оттенки, и не за горами день, когда именно нам (избранным) придется заняться этим… О, системный анализ коррупции — это было что-то очень новенькое и очень свеженькое и столь же, впрочем, немыслимое и невозможное…

И все же, и все же… Чем черт не шутит? А если? Вот он стоит в этой странной квартире (сел, чтобы удобнее было думать, — в прежней жизни он всегда думал сидя, так было и легче, и надежнее), и не просто стоит (уже сидит), а находится на пороге некоего ужасающего открытия!

Щелкнула дверь, Изабелла Юрьевна появилась с серебряным подносом (Хожанову показалось, что на красивой полированной ручке явственно обозначились клейма и проба), на котором исходил паром кофейник старинного фарфора и такой же молочник в окружении чашек с цветами…

— Ну, как? — Она повела взглядом по стене, очевидно гордясь и картинами, и всем остальным.

— Превосходное собрание, — сказал он сдержанно.

— Собрание? — Она улыбнулась. — Увы, это только интерьер. Собрания… Они другие, молодой человек. И у других… — В ее голосе прозвучала досада.

— Лучше — Алексей Николаевич, — привстал он со стула, не замечая ее раздражения.

— Ради бога. Что понравилось больше всего?

— Вот этот пейзаж. Петербург, кажется?

— Да, вид биржи. Это Патерсен, слышали это имя? Нет? Ну, неважно. А еще что?

— Да все, у вас прекрасный вкус. Вообще-то теперь эти вещи редки…

— Это в том смысле, как они ко мне попали?

— Да нет, просто мысль вслух.

— От родителей попали. Мой отец был режиссером театра и кино, — здесь она назвала весьма известный в прошлом исторический фильм, и Хожанов даже руками развел: «Так… это ваш отец?» — «Да. Эти вещи будут иметь отношение к нашему разговору, только весьма опосредованное».

И она начала рассказывать.


До революции все было просто: в принципе предметами искусства владели наследственно; многие собирали эти предметы, составляя роскошные коллекции; некоторые вполне серьезно вкладывали в антиквариат деньги. Например, великий князь Георгий Михайлович обладал редчайшими монетами царствования Николая I и был уверен, наверное, что две его дочери — Нина и Ксения — наследуют ему, собрание живописи Шереметевых и Юсуповых было известно всему миру; купцы и промышленники Третьяковы подарили Москве первоклассную живопись русских художников XVIII—XIX веков; Цветков, Ханенко, Щукин владели несметными сокровищами — после 25 Октября все это присвоило государство (Хожанов отметил, как непримиримо, ненавистно даже прозвучал глагол).

Но и позже (продолжала Строева) достояние более или менее серьезных коллекционеров отходило власти (та же интонация). Здесь и Смирнов-Сокольский, с его уникальной библиотекой, и врач Российский, имевший сумбурное, но от этого не менее ценное собрание живописи старых мастеров; Зильберштейн, презентовавший (по доброй воле, исключительно по доброй воле!) акварели, картины и прочее родному и близкому министерству (культуры, кажется? Есть у нас такое?), и многие другие, помельче, собиравшие вроде бы и для собственного удовольствия, но в конечном счете — исключительно для государственных музеев, для их запасников, точнее, а уж и совсем точно — то для получения свободноконвертируемой валюты (то были первые, пробные шаги).

— Помните, у Маяковского? «Пусть не вериг заграница, ошибется, дура…» Все наоборот, увы.

— Это… в каком смысле? — искренне не понял Хожанов.

— Это в том, что дура-дура-дура я, дура я проклятая… — не то пропела, не то продекламировала она.

И Хожанов запутался еще больше, но спросить не решился (черт знает что такое… Она полагает, что он обязан читать мысли. Дела…).

Потом, в конце пятидесятых, страсть к старинному искусству ослабела и даже вовсе испарилась, и следствием этого печального зигзага социальной психологии стало то, что уникальную миниатюру с портретом работы Боровиковского можно было купить в комиссионном за бесценок. Эти миниатюры и приобретались сонмом опытных или случайных людей, одни из которых радовались покупке и украшали ею свое жилище, другие накапливали — на будущее, догадываясь или даже зная, что благие времена вернутся и искусство вновь обретет свою цену на новом витке антикварной спирали, и немалую. Здесь еще можно было контролировать коллекционирование без специальных мер, но серьезные собиратели знали, что все они, без исключения, — под неослабным и неусыпным надзором.

Этот надзор проявлялся подчас достаточно жестоко — собирателя сажали. Давали срок — за спекуляцию или мошенничество, что греха таить, некоторые, пользуясь огромными практическими знаниями, — куда музейным теоретикам, им и не снилась такая палитра наблюдательности, тончайших нюансов в глазу и кончиках пальцев да и формальных знаний — тоже! — скупали у бабушек и дедушек бесценные сокровища, и принцип здесь сплошь и рядом бытовал такой: «Вот это у вас — шедевр! А все остальное — помойка, простите… Вы уж не портите свою коллекцию бездарными именами и холстами. Вот за это я вам заплачу, сколько скажете, а вот это, это и это — позор! — и чтобы вас не утруждать, возраст все же, — я отнесу просто эту гадость на помойку…»

…И проходило, в девяти случаях из десяти проходило, и возникали и росли, как грибы после дождя, ошеломляющие, уникальные коллекции… Но, отсидев или даже просто побывав на допросе, наученные горьким опытом, владельцы начали исхитряться: из вершины своего коллекционного айсберга они организовывали либо новый государственный музей — пусть совсем небольшой, это не имеет значения, — либо пополняли запасники старых музеев, остальное исчезало бесследно, проваливалось в небытие, а чиновники — по неизбывной своей некомпетентности — радовались, потому что иностранные эксперты оценивали пресловутую легальную макушку в миллионы инвалютных рублей…

Но времена менялись (Строева вздохнула), инфляция все жестче и жестче брала свое, и вот на рубеже 70-х годов начался бум: тысячи, десятки тысяч самых обыкновенных граждан обнаружили вдруг, что заграничная радиотехника стареет и дешевеет, и личные автомобили превращаются в ржавый порошок, и даже дачи ненадежны, потому что абсолютно и непреложно зависят от воли очередного правителя, который мгновенно может превратить любую из них в детский сад, пансионат или профилакторий…

И только живопись старых мастеров и старинное прикладное искусство нетленно (Строева улыбнулась) и всегда сохраняет некий минимальный номинал, абсолютный по отношению к зыбким деньгам, подверженным инфляции, и товарам, которые, как и люди, то и дело из престижных и дорогостоящих превращаются в грошовые и никому не нужные… (Да и тех совсем уже нет.)

И тогда антикварный бум — поначалу тихий, невнятный, но настойчивый и целеустремленный — превратился в неуправляемую и неконтролируемую лавину. В былые годы российских запасов антиквариата хватило бы на века — неисчерпаема Россия, как Клондайк, а здесь мгновенно начал исчезать с рынка даже самый незначительный мусор, предметы, которые незадолго до того и антикварными-то трудно было назвать…

Теперь и чиновники поняли: старинные вещи — могучий источник поступления инвалюты, и, для того чтобы поставить это дело на твердопромышленную ногу, государство учредило специальное внешнеторговое объединение… («Я забыла его название», — развела руками Изабелла.)

И вот — крах. То есть не совсем еще крах, но его предчувствие, что ли… Сначала исчезли иконы. То их без конца и края несли в специализированный скупочный пункт на одной из старинных улиц, а то вдруг — стоп, ни одной, и магазин, столь успешно работавший еще вчера, сегодня пришлось закрыть…

— А ведь это только начало, — говорили «умные люди». Что же дальше? — Изабелла Юрьевна закурила и жадно затянулась.

Из рассказа вытекало, что Строев думал над этим «дальше» очень долго. Ведь ясно было: в частных руках осели громадные богатства, несметные сокровища, и приобретены они путем недобросовестным (в этом Строев был, видимо, убежден!). А какая спекуляция антиквариатом развернулась на пустом дотоле месте (правда, не коллекционеры ею занимались, но что до того «компетентным органам»?).

И какая крылатая фраза появилась: «Коллекции не собираются на зарплату». И другая: «С определенного уровня коллекция сама себя воспроизводит и кормит своего владельца». (Эти перлы тоже родились в кабинетах холодного ума и горячих сердец.)

Но как выявить этих владельцев? И главное: как доказать, что их собрания нажиты нечестным путем? («Основа для экспроприации», — усмехнулась она горько.) Основа для подобной работы уже существовала. Государственный закон об использовании и охране памятников старины… Но здесь не годилась обыкновенная розыскная метода. Она ведь еще при рождении своем предназначалась для ситуации обыкновенной, знакомой, наработанной… Здесь же всплывали обстоятельства непредсказуемые, и методов они требовали нетрадиционных…

Тогда и пошел Константин Захарович к вам…

— Да, помню… Он хотел понять, возможно ли применить системный анализ и программирование для раскрытия «антикварной ситуации». Я сказал ему, что это возможно. Но потребуются колоссальные силы и средства, а главное — трезвый расчет: будет ли полученный результат — та же инвалюта — оправдан расходами? Были другие подробности, но это уже нюансы, так сказать…

— Они и не нужны, Алексей Николаевич, я пригласила вас вот зачем: имя моего покойного мужа втоптано в грязь.

— Хотите восстановить справедливость… Это я понял сразу.

— Это — во-вторых. Во-первых — виновные должны быть наказаны.

— Что ж… Задача понятная и даже благородная в некотором роде, но я-то при чем?

— То есть? — Брови у нее прыгнули вверх и застыли, обозначив крайнюю степень недоумения.

— Да что, в самом деле… Обратитесь, куда положено, там проверят. Другого пути не вижу.

— Странно, — она посмотрела, не отводя глаз. — Очень странно… А я думала, что это вас заинтересует…

— Что, простите, «это»?

— А то, что мой муж умер… Пока мы других слов употреблять не станем… Вы что же думаете… — она пожала плечами, — я не обращалась? Мне даже ответ пришел…

— Какой, если не секрет?

— Да уж какой секрет… — Не вставая, она протянула руку к секретеру и, прошелестев бумагами, положила перед Хожановым слегка смятый листок со знакомым штампом…

— «Ваши доводы самым внимательным образом изучены, — прочитал Хожанов вслух. — К сожалению, мы вынуждены констатировать, что никаких криминальных обстоятельств в смерти Строева К. З. не обнаружено. Еще раз выражаем Вам свое искреннее сочувствие».

Далее стояла весьма солидная подпись.

— Ну и что? — Хожанов вернул бумагу. — Напишите еще раз. И еще…

— Писала. И не раз. Ответы однозначны. Хотите взглянуть?

— А что, собственно, заставило вас думать о какой-то тайне, криминальных обстоятельствах?

— А что вас, профессионала, заставило не поверить в обоснованность вашего увольнения?

О господи, словно молния сверкнула… Только теперь в секунду вспомнил он тусклый взгляд своего начальника и острый — номера один, и бегающие глазки работника кадров, и неясные слова, и неприличные формулировки…

Ну, в самом деле, ну что такое его бывшая десятиклассница Лена со своей звучной фамилией, — ведь не подумали же они, что он способен сболтнуть лишнее? И, устраняя ее из его бытия, разве не понимали, что это навсегда, что никогда больше не вернется он к ней, не станет искать встречи… «А ведь — мерзавец я…» — подумал вдруг. Но тогда зачем же увольнять? Что ж, тут есть, как выражается доктор, вопрос…

И, словно угадывая его мысли, она хмыкнула:

— Вы влезли в ситуацию, мой друг… Как и Строев, впрочем…

— Я вас так понять должен, что… — Он замолчал, оглядывая углы и потолок, плинтуса и мебель, — там могло находиться «нечто»…

Она поняла:

— Ничего нет, я проверяла.

— Да? — Он насмешливо улыбнулся. — Тогда это надежно. Короче: что вам угодно?

— Мне нужна ваша помощь. Мне много хорошего рассказали о… вас.

— Кто же?

А в самом деле, кто мог сказать о нем хорошее? В конторе это не принято, да и не рискнет никто. Знакомые? Но сколько ни напрягался — общих знакомых с гражданкой Строевой Изабеллой Юрьевной не обнаружил…

— Неважно… Да и зачем? Суть в том, что я готова вам поверить. Справедливость нужна не только покойному мужу, но и мне… Она нужна и вам.

— Желаете, чтобы я занялся частным расследованием… Но ведь мы не в Америке, у нас это не принято… И все же почему не хотите обратиться к государственным органам? Не вышло пять раз, выйдет на десятый, сотый?

— Я им не верю. Или вы газет не читаете? Впрочем, что газеты. Бледный отзвук умирающей действительности…

Она была симпатична ему, очень симпатична (чего уж скрывать). И симпатия эта возрастала с каждой минутой. Красива до одури, а уж как элегантна, воспитанна, о Господи, помоги не заблудиться. И насчет «доверия» права сто раз…

— Спасибо, кофе был отменный, сервиз — превосходен, интерьер — выше всяких похвал. Я должен подумать. И взвесить. Видели старый фильм «Подвиг разведчика»? Это оттуда… Теперь по делу: у вас замечательная коллекция мебели, я впервые такую вижу…

Он продолжал идиотский монолог, изредка ловя ее недоумевающий взгляд, сам же в это время аккуратно выводил на листке из записной книжки угловатым, плохо выработанным почерком:

«Больше ни о чем говорить не нужно. Завтра позвоните мне из автомата и скажите, что тринадцатого или любого другого числа (это будет означать время) ждете меня у себя. На самом деле мы встретимся на кладбище, у могилы вашего мужа».

Когда она прочитала записку, придвинул пепельницу и поджег листок. Через несколько секунд бумага рассыпалась в прах, но Хожанов, не удовлетворившись, растер пепел в мельчайшую пыль. Потом запомнил номер, обозначенный на белой табличке телефона.

…Дома его ждала разъяренная супруга — кот Грациоз, которого оставила погостить соседка по случаю отъезда в трехдневный профилакторий, наделал в кухонную раковину, на немытую посуду. «Ты почему не убрал? И почему не заменил Грациозу песок? Плачет по тебе участковый, и ты не надейся на его благоволение, я это благоволение, если что, мигом пресеку!»

Ах, как это все надоело, какая усталость сразу разлилась по всему телу, какое отчаяние охватило, и, куда денешься, сразу начали глаза отыскивать крюк под потолком — пусть его и не было, но ведь роль крюка вполне могло сыграть и снотворное, и просто десятый этаж… Скучно жить на этом свете, господа… Великая фраза.

…Ночью он спал плохо, все думал о том, что сказать завтра Изабелле… А что, собственно, мог он ей сказать, кроме однозначного «да»? Правда, в этом случае сразу же наступала ситуация с непредсказуемыми последствиями, ну, да уж что поделаешь… Красивая женщина просит помощи, как отказать? Но, сказав «да», следовало предложить алгоритм и вслед за ним — программу; увы, ни того, ни другого у него пока не было…

Проснувшись окончательно (после увольнения он часто просыпался по ночам, томимый неясными предчувствиями и тревогой; полуоткрытый рот супруги, из которого вырывалось сильное, преисполненное свистов разного оттенка и тембра дыхание, сразу приводил в состояние умопомрачения, ненависть вспыхивала с такой пугающей силой, что он торопливо нащупывал тапочки, стремясь как можно скорее удалиться на кухню, здесь всегда следовал традиционный ритуал ночного чаепития…), побежал на кухню, включил плиту и выполоскал заварной чайник. Что он скажет Изабелле завтра, что предложит? Скорее всего, у нее обида за служебную несостоятельность супруга — ведь ясно же, как все это было… Тот выдвинул предложение — наверное, толковое и перспективное, это предложение сразу же начали утрясать и согласовывать, — известное было время, чего уж, потом Строев добился задуманного, и дело пошло — со скрипом, провалами, сбоями, глупостями и неизбывной перестраховкой, от которой сводит челюсти и возникает ощущение выпадающих волос и тупого отчаяния, — это он знал по себе… Пока хватало сил у Константина Захаровича — он тянул, то и дело поднимая телефонную трубку и прислушиваясь к полифонично звучащим голосам своих руководителей всех рангов, потом, когда вместо очевидных результатов косяком пошла мелкая, мало чего стоящая рыбешка, с него начали спрашивать строже, не принимая во внимание вечные «объективные причины», ну и не выдержал человек… Да еще на прощанье, в госпитале, шепнул, поди, супруге прерывающимся голосом, как некогда Петр Первый своим приближенным: «Отдайте все…» Или что-то в этом роде… А что «все»? А он, Хожанов, подпав под невозможное обаяние чаровницы, свалял дурака, повел себя некритично и необъективно, не совладал с эмоциями, и вот позор на пороге. Что он ей скажет?

…Чай закипел, он долго и старательно заваривал его, потом еще дольше пил привычно маленькими глотками, не ощущая ни вкуса, ни запаха, пил просто так, чтобы убить время. Надо отказаться. От всего. Бессмыслица. Глупость. Он просто обязан прийти и, честно и преданно… (Стоп. Что значит «преданно»? Зарапортовался)… глядя ей в глаза, сказать правду: «Изабелла Юрьевна, вы ошиблись, заблудились, вас ест обида. И это легко доказывается…» А чем же это, кстати, так уж легко доказывается? Что, в обществе не существует организованной преступности? Коррупции? Убийств, связанных с устранением опасных свидетелей? Да об этом центральные газеты пишут! Так… Ну, и что? Он-то при чем? Нет, следует быть честным: эти его размышления замешены на страхе, нежелании ввязываться в опасную историю… В том, конечно, случае, если Изабелла права. А вот это надо еще выяснить… Первое арифметическое действие лежало на поверхности: знакомства мужа. Она должна указать нескольких (один плюс один плюс один), которые согласятся поговорить на интересующую тему. Интересующую… Нет. Ничего не выйдет. На эту тему никто с ним говорить не станет. Не рискнут. Тогда — с нею? Но кто из приятелей мужа воспримет всерьез ее попытку? Любой спросит: зачем это вам? И что она объяснит?

Нет, здесь нужно другое… Она женщина. Очень красивая. Среди приятелей из прошлого наверняка отыщется один-другой, кто не прочь завести с нею легкий, ни к чему не обязывающий роман (если покопаться, наверняка отыщется и некто, уже пытавшийся!). И тогда, в ходе «романа», она сможет выяснить и главное, и детали. А уж он сумеет эти детали объяснить… И использовать.

Однако гадость получается. Несомненная гадость. Толкать женщину, которая тебе нравится, в объятия другого? Несусветная чушь…

Но ведь для ее же пользы. Иного-то пути нет?

И все равно…

…Под утро, когда допивал пятый чайник, появилось «сокровище», в папильотках и длинной, до пят, розовой ночной рубашке. «Как тебе не стыдно? Что за босячество? Что за манеру ты взял — глушить по ночам чай?»

— «Глушат» водку… — попытался он возразить, но она взбеленилась: «Ничтожество, ты загубил мою жизнь! Сколько было возможностей, и вот, надо же, какой мерзкий финал!» Он понял, что сейчас она полезет в драку, и поспешно ретировался, успев захватить с вешалки плащ. Уже на лестнице обнаружил, что двадцать пять рублей, старательно припрятанные в потайном кармане (он получил их за недоиспользованный отпуск и хранил на черный день), исчезли, и догадался не без горечи, что есть весьма изощренные жены, для которых и самые изощренные тайники не преграда. Предстояло идти на кладбище пешком, во второй раз, у него заломило в голове и сразу заболели ноги, но, вспомнив ошеломляюще-красивое лицо Изабеллы, взбодрился и легко, словно школьник, сбежал на первый этаж. Начиналось утро, Изабелла могла позвонить в любую минуту, надобно было ее опередить (ибо нарвись она на любимую — бр-р…), и, войдя в автомат, он набрал номер. Она сняла трубку и молча выслушала сообщение о том, что заказанный ею сантехник явится, как и было условлено, к двенадцати часам. «Вы поняли?» — на всякий случай поинтересовался он и, услышав в ответ, что к двенадцати ванную зальет и, если что, она напишет в жэк, удовлетворенно повесил трубку.

…Он был мечтатель по натуре, и это мешало ему всю жизнь. В школьном сочинении на сверхпатриотическую тему «Мой любимый литературный герой» он написал, что его наилюбимейшим является Никита Романович Серебряный, современник Иоанна Грозного и плод фантазии Алексея Толстого. На фоне соучеников, зафиксировавших свои чувства к Павке Корчагину, Алексею Маресьеву и Павлику Морозову, его выбор показался директору школы (он вел уроки литературы в их классе) весьма сомнительным, но интеллигентный Андрей Федорович предпочел не раздувать историю, а только спросил: «Что же тебя, Хожанов, привлекло в этом почти опричнике?» — «Он порядочный человек», — скорбно отозвался Хожанов под негодующие выкрики секретаря комитета комсомола и его ближайшего окружения. «Андрей Федорович, да что его слушать, надо немедленно сообщить куда следует! — орал секретарь. — Тут Родина в опасности, Венгрия продалась, а этот отщепенец, поганый пастернак, позволяет себе!» Но директор не внял, и Хожанов отделался легким испугом.

Через год позвонил бывший сослуживец отца, он теперь работал как бы на заводе, но на самом деле совсем в другой организации, и сказал, что в память друга хочет без промедления определить Алексея в хорошее учебное заведение без названия. «Окончит — человеком станет», — пообещал сослуживец.

…Вот он и окончил, и даже трудиться начал, но что-то подвело… Не то Лена, не то история со Строевым. Не угодил…

Все, долой отговорки, нужно начинать…


…И все же он не знал, что скажет Строевой, что посоветует. Мысль работала плохо, кроме накатанных, столетиями существующих методов и способов, в голову ничего не приходило. Но это было ничего, эту особенность он знал за собой, это как на экзамене: вроде бы знания на нуле, а вытащил билет — и как из пулемета.

Вошел к консьержке и скорбным голосом попросил три рубля, до понедельника. О его домашних делах знали, любимая не считала нужным скрывать от общественности свое горе, и поэтому Анна Филимоновна молча вытащила из сумки пять рублей и так же молча сунула мятую бумажку ему в ладонь. «Спасибо, вы не думайте…» Господи, какой все-таки удивительной роскошью были и автобусы, и троллейбусы, и даже трамваи! Как он этого не понимал раньше?

…В воротах кладбища шваркал метлой знакомый сторож-студент; узнав Хожанова, он широко улыбнулся: «Родственные чувства взыграли? Это хорошо, только почему без цветов?» В самом деле, надо цветов. В магазине напротив Хожанов купил три букетика: два — на могилу родителей, один — Строевой или ее покойному мужу, уж как получится. И ноги несли, словно не к могиле шел, а на свидание, и эта мысль — о свидании — была такой яркой, настоящей, что вдруг захотелось запеть или засвистать соловьем, слава богу, что не умел ни того, ни другого…

За поворотом возник памятник городскому коменданту времен наполеоновских войн, потом — известному поэту, убитому, по одним сведениям, бандитами, а по другим… Совсем другими людьми. Предшественниками. Он, конечно, этой версии никогда не верил — ну что такое поэт, даже известный? Что он, резидент или боевик, покушающийся на светлую жизнь главы государства? Нет, конечно… Чепуха.

…А Изабелла уже пришла и сидела в ограде своего боярского пристанища (не мог он отказаться от этой иллюзии, никак не мог!), слегка наклонившись к обелиску. Наверное, сажала или поправляла цветы. Скрипнув калиткой, он неприлично весело крикнул: «Изабелла Юрьевна, к вашим услугам!» — но она почему-то не ответила, и, недоумевая, он тронул ее за плечо.

И вдруг она поползла — медленно, как на рапиде*["37], и тихо — нет, не упала, а легла на цветник. Еще не понимая, потянул ее за руку — и едва сдержал крик, глаз у нее был стеклянный, не живой совсем, щеки белее мела и словно обсыпаны мукой…

Вот это номер… Так он сказал или подумал, не в силах поверить в случившееся. Судя по всему, ее настиг инфаркт, он видел такие лица в прежней своей жизни: умерли два сотрудника отдела, один за другим, с интервалом в два месяца, и оба от инфаркта, он стоял в почетном карауле и лица покойников рассмотрел хорошо. Сейчас было очень похоже… Он подумал: цветы. Идиот. Купил ей четное число роз. Дурак. Нельзя, нельзя было…

Нужно было что-то делать, сообщить милиции, например, или вызвать «скорую». Рванулся к калитке и остановился как вкопанный: инфаркт? У нее? Еще вчера вечером, еще сегодня утром, при разговоре по телефону, ничего, совсем ничего не обещало печального конца…

Но что тогда? Наклонился, обвел напряженным взглядом одежду, руки, аккуратно повернул отяжелевшее тело и положил на спину — никаких повреждений… Все, надо идти, иначе, если здесь, в такую минуту, застанет даже просто прохожий, долго придется объясняться… Любят у нас долгие объяснения, ох любят…

Выбравшись из ограды, помчался к воротам, студент еще подметал и, сразу поняв, что случилось нечто из ряда вон, вытащил из сторожки телефон, Хожанов набрал два коротких номера: «02» и «03»…

Сначала приехала милиция, два сержанта на газике, первый взглянул, не входя в ограду, второй привычно-лениво осведомился: «Вы обнаружили?» — «Я». — «И что?» — «Да ничего. Шел мимо, смотрю — прислонилась к обелиску, да странно так, неподвижно… Вошел, тронул — она и рухнула…» — «Понятно. Ваш адрес? Возможно, понадобитесь…» Записав его данные, они отошли к ограде напротив и закурили.

«Скорая» подкатила еще через минуту, врач — нервная худая женщина в очках с толстыми линзами — пощупала пульс у покойной, вздернула веко, махнула рукой: «От огорчения, наверное… Бывает. Муж похоронен?» — «Не знаю, — на всякий случай ответил Хожанов. — Я случайно…» — «Тогда отправляю. — Она властным жестом приказала санитарам грузить и повернулась к сержантам: — Документы у нее есть?» — «Вот разденете, обыщете и нам сообщите, если что…» Сержант назвал номер отделения милиции.

Потом Изабеллу запихнули в кузов, и «рафик» уехал, стрельнув голубым глазом. Всё…

Всё. Эта горькая мысль ввинчивалась ржавым шурупом, не давала покоя. Нелепо, глупо, неправдоподобно… Мечтал, планы строил (а ведь строил, чего уж теперь…), и вот, финал. Нарочно не придумаешь…

Вышел за ограду и только здесь вспомнил о цветах, оставленных у обелиска. Подумал: бог с ними, пусть остаются у Строева. Но тут же решил, что трех букетов одному Строеву много, два надо отнести родителям. Возвращался торопливо, волнение еще не прошло, и сердце колотилось прерывисто, замирая на вздохе, это пугало чуть-чуть, но ничего, взял себя в руки, убедил: случай-то какой, тут не только сердце прыгать начнет…

Цветы лежали на том же месте; уложив один букет к подножию обелиска и бросив прощальный взгляд на едва заметную вмятину на холмике, поднял два других и двинулся к стене с прахом родителей. Розы лежали в неприкосновенности, это сразу улучшило настроение, и все случившееся перестало смотреться в трагическом, сумеречном свете. Ну, была Изабелла, красивая женщина, ну, не стало ее в одночасье, так ведь счастливица, мгновенно распорядился Высший судия ее жизнью, безболезненно прибрал, позавидовать можно, да и только…

Положив букетики на полочку, он вновь направился к воротам и вдруг столкнулся взглядом с кем-то очень знакомым, таким знакомым, что невольно сдержал шаг и даже окликнул: «Простите, вы не меня ждете?» — «Нет, не тебя. — Из кустов вышел недавний ночной философ, столь яростно осудивший хамскую жизнь и все ее производные, на этот раз он был вполне трезв и даже побрит. Только одежда была прежней. — Я стою здесь просто так, а вы?» — «Да вот, к родителям приходил, а тут женщина на могиле мужа умерла, не видели случайно?» — «Нет. Случайно не видел. Случайность и могила — понятия несовместные… Вы подумайте над этим», — слегка поклонившись, он растаял в кустах. Нетопырь, нежить кладбищенская…

…И вот — узенькая при кладбищенская улочка, и такси, шмыгнувшее мимо с веселым громыханием (резонатор отвалился и скреб по асфальту), и сразу ушат холодной воды — ни копейки денег, даже на троллейбус или метро, — все отдал за цветы, все — сколь уныло это, сколь уныло… Он бессильно прислонился к дверному косяку цветочного магазина: пешком не дойти… Нет больше горения, энтузиазма, и вообще — никаких причин, чтобы бить ноги в кровь (накануне обнаружил на ступне кровоточащую вытертость). Плевать… Остановку — на автобусе, другую — на трамвае, это уже четвертая часть пути, а там посмотрим. Зайцем? Плевать, исполком богатый, в конце концов, сколько раз прежде бросал в кассу пятачок, а билетов не было? Вот и пришло время произвести взаимный расчет, не более…

Тут он почувствовал, как наливаются краской уши. Зайцем… Фи… Не дворянское это дело. (Он происходил из крестьян Саратовской губернии — по деду, а «недворянским делом» привык называть любой мелкий поступок.) Что ж, придется опять идти пешком. В память новопреставленной Изабеллы Юрьевны. В память… Грустно-то как… И какой глубокий смысл в словосочетании «новопреставленная»… Ожидание какое-то, даже надежда.

…Через час, подойдя к стене старинного монастыря (то была известная всему миру городская достопримечательность), он нашел обшарпанную скамейку и решил отдохнуть. В голове было пусто, и есть хотелось до одури, и все же, когда первая странная мысль выползла из небытия и обрела реальные очертания, он не прогнал ее, а, напротив, с удовольствием ощутил, что она всего лишь первая капелька приближающегося потока…

Итак, есть социальная группа, поставившая целью сочетание эстетического созерцания и материального обогащения, как бы вытекающего из этого созерцания, а то и порождаемого им. Весьма занятно…

Есть и другая социальная группа, цель которой — ликвидация первой как некоего отрицательного социума.

Первая — избранные, объединенные общей страстью. Впрочем, и разъединенные тоже. Социальная принадлежность каждого во многом случайна, палитра этой принадлежности (как определение животного мира в учебнике географии) — богата и разнообразна: интеллигенция, рабочие, военнослужащие. Внутри этихподразделений — десятки других.

Во второй группе проще: государственные служащие, в недрах служебных установлений которых вызрела идея борьбы с первой группой. И вот итог: те, кто ловит, и те, кого ловят. Как все просто: «мы» и «другие».

Однако вопрос: только ли страстью, только ли красотой, только ли эстетическими категориями плюс алчностью руководствуются участники первой группы? И только ли долгом и служебно-преобразованной личной нравственностью — участники второй? Или сюда примешивается и жажда наград и должностей, например? И какие связи и переплетения внутри каждой из этих групп? И их — друг с другом? Особенно друг с другом?

Что ж… Пока все это не более чем общетеоретическая постановка проблемы. Но без ответа на эти вопросы в истории Строевых не разобраться и ничего не понять.

Стоп… Так он все же собирается и разобраться и понять? Забавно…

…Следующий привал он сделал на небольшой площади, перед старинным дворцом еще петровских времен. Теперь здесь размещался какой-то архив и доживала перед полированной дверью хилая клумба с умирающими цветами и две облезлые скамейки перед ней.

Он сел: надо построить модель реальной ситуации. Выявить внутренние и иные взаимосвязи. Только тогда возникнет первый шаг к решению…

Пожилая женщина в черном платке остановилась перед ним, у нее было опухшее от слез лицо и черный платок на голове, в руке она держала букет гвоздик. «Где-то здесь морг… — робко начала она. — Вы не знаете?» Он встал: «Морг? Да-да, вон въезжает труповозка… Простите». У нее сразу помертвело лицо, и, проклиная себя за несдержанный язык, он предложил ей руку и повел через дорогу, к черным воротам. Здесь никого не было, они прошли свободно и оказались в маленьком, вымощенном булыгой дворе; стоял санитарный автомобиль, двое в грязных белых халатах небрежно вытаскивали из его недр носилки, на которых таинственно угадывалось под белой простыней нечто…

Женщина тихо ахнула и тяжело оперлась на его руку: «Мне плохо». — «Кто у вас?» — «Дочь, ужас, совершенно простой аппендицит, умерла на столе, у них не было нужной крови… Что делается, Господи…» — «Главное — участвовать, но не соучаствовать… — изрек он и вдруг налился яростной злобой. — А кровь… Плевать на кровь!» Вырвав руку, он шагнул в темный коридор, еще не зная, что сделает в следующую минуту, как поступит, но неясное предчувствие поступка уже охватило его. Толкнув дверь (здесь пила кефир миловидная сестра в косынке, она удивленно взглянула) и не давая ей опомниться, он брякнул: «Вам только что привезли Строеву Изабеллу Юрьевну (о Господи, сумасшествие…), где она?»

Сестра не удивилась: «Красавицу с лютеранского? Ее смотрят в третьем секционном. Вы из милиции?» Хожанов промолчал, но она не повторила вопроса. Удивительный случай и еще более непостижимое совпадение. Правда, пока неясно, зачем это может понадобиться, но ведь случай — знак закономерности, свидетельство верно выбранного пути…

В третьем зале было холодно и сумрачно, на мраморных столах застыли покойники, над одним из них под ярким светом бестеневой лампы манипулировал патологоанатом, и Хожанов догадался, что противный треск, разносящийся по залу, идет от скальпеля, секущего то, что еще четыре часа назад было Изабеллой Строевой…

— Милиция? — Врач выпрямился, отбрасывая прядь со лба (какой нелепый здесь жест…). — Значит, так: смерть наступила…

— Вы ничего особенного… не обнаружили? — Голос Хожанова прервался.

Патологоанатом удивленно взметнул брови:

— А что, собственно, я должен был обнаружить? Послушайте, вы из милиции? Нет? Ну и не морочьте голову!

— Но она умерла у меня на руках!

— Каким же это образом?

— Вскрикнула, я подбежал (ох, не надо бы врать…), а она похолодела уже…

— Скажите пожалуйста… — Врач иронически прищурился. — Ну, если учесть, что бежали вы несколько секунд, а температура тела у покойника уменьшается на один градус в час, и теперь, если не ошибаюсь, лето, то либо вы слишком долго бежали, либо просто врете, уж не взыщите. А зачем? Сейчас приедет следователь, ему будет небезынтересно…

Влип… И еще как… И что делать?

Ему показалось, что время остановилось. Он увидел, как солнечный луч медленно двинулся через пол и мраморные столы, на которых стыло белели лики, неярко высветил небрежно брошенную одежду. Он узнал черную шаль, платье, перчатки, добавилась еще кофта тонкой вязки, — он ее не помнил, что-то необычное было в ней, пригляделся: матово блеснул металл… Да, вот еще и чулки висят — через спинку стула.

На мгновение отвлекся, с отвратительной ясностью представилось, как ее раздевают — нетерпеливо, грубо (чего деликатничать?) — туфли, платье, белье…

А металл? Откуда здесь металл… Вон булавка видна, что это такое? И вдруг ровно толкнуло что-то… Да ведь это ключ. Ну да, ключ, вне всяких сомнений. Ключ от квартиры, где деньги лежат (Господи, пошлость какая…). Что делать, что… Они ведь наверняка не заметили этих ключей и в опись не внесли… А это значит…

В нем проснулись звериная хитрость, невероятная прежде самоуверенность и даже наглость. «Следователь, говорите? — Он сделал шаг и загородил стул спиной. — Плевать мне на следователя! Я ровным счетом ничего не сделал. Такого…» А вот сейчас делаю, молнией пронеслось в голове. Рука нащупала мелкую шерстяную вязку, потом добралась до изнанки — черт… не с той стороны… А врач? Стоит вполоборота, увлечен своим мясницким делом, что-то бубнит. Ну, бубни, бубни, это очень даже хорошо. «Что вы сказали?» — «Не храбритесь, говорю… Вы просто не имели дела с милицией. Это вам не роман «Петровка, 38». Это совсем другие люди, верьте на слово. Не советую связываться…» — «В самом деле?» Он нащупал связку из двух ключей (да, это были ключи, какая удача!.. Удача? Надо же так трёхнуться, это же полный и несомненный абзац, как говаривал кто-то на прежней работе…), осторожно раскрыл английскую булавку, проткнул себе палец до кости (так ему показалось) и положил ключи в карман. Что ж, первая в жизни кража совершена и первое преступление закона тоже. Вряд ли сейчас он смог бы объяснить свое состояние. Его томили неясные мысли и еще более неясные предчувствия. Войти в квартиру? Возможно. Но ведь это уже второе преступление, и весьма серьезное… Что ж, так… Сейчас ему было все равно. О последствиях он не думал.

— Ну? — Анатом сдернул перчатки и швырнул их в раковину. — Что будем делать?

— Давайте так: я вам все расскажу, а вы решите: нужен следователь или мы обойдемся собственными силами.

Он тщательно прикрыл дверь и в мельчайших подробностях изложил все, что случилось в последние три дня. Кроме некоторых нюансов. Видимо, доктор поверил. Он снял фартук и, окинув Хожанова долгим взглядом, по звал за собой. В кабинете открыл блокнот: «Ваш адрес и телефон… Спасибо. Заметьте, я не спрашиваю паспорт, а это значит, что я вам доверяю… Странный случай… Но, сколь ни прискорбно для ваших предположительных построений, она умерла от обыкновенного инфаркта миокарда… И ничего особенного я на ее теле не зафиксировал. Так-то вот…» — «Я прошу осмотреть еще раз и самым тщательным образом. И послать на анализ содержимое желудка и кровь». — «Хм… — Врач с интересом взглянул на Хожанова. О температуре ничего не знаете, а об этом… Странно… Увы, Алексей Николаевич… Чтобы провести эти исследования, потребуется постановление следователя, а они, милицейские, в таких случаях быстры и ленивы. Подумаешь, свалилась от пошлого инфаркта… Что тут исследовать?» — «И все же вы попробуйте». — «Попробую. А вы всегда такой романтик?» — «Нет. Просто она была очень красива, понимаете? Будто свет погас…»

Когда выходил, увидел милицейский газик, из которого неторопливо выбрался пухленький молодой человек в хорошо подогнанном и очень дорогом штатском костюме. Окинув Хожанова равнодушным взглядом, молодой человек скрылся в дверях морга.

Теперь предстояло решить главное: войдет он в ее квартиру или нет? Он вдруг понял, что шел к этому криминальному решению с первой секунды, с той самой, как увидел ее остекленевшие глаза и белую руку, перепачканную землей. Он все решил именно тогда, — ясно с этим, и не реминисценции теперь нужны, а действие. Войти в квартиру, и немедленно. Через час или два дознаватель милиции разыщет родственников и сообщит о случившемся. Но даже если родственников нет, все равно, квартиру опечатают, и тогда попасть в нее будет не то чтобы сложнее, но значительно опаснее — по последствиям. Их ведь тоже надо учитывать, что бы там ни было…

Итак, сейчас он сядет в такси и поедет. Он тут же вспомнил, что у него нет и пятачка, а нужно по меньшей мере рублей пять. Ничего, выход, кажется, есть…

Он вернулся в морг и уверенно постучал в дверь третьего зала, послышался голос анатома, потом недовольный возглас пухленького дознавателя, двери открылись, анатом с трудом сдержал возглас удивления, а когда услышал просьбу — одолжить десять рублей до завтра, — даже растерялся: «Вы, собственно, в уме? Я вас не знаю, мы первый раз видимся!» — «Не велика сумма, даже если и потеряете… — пробурчал Хожанов. — Вы же записали мои данные?» — «Но я не видел вашего паспорта! — парировал доктор. — Вы вообще похожи на авантюриста!» — «Здесь вы правы, — согласился Хожанов. — Я и есть самый настоящий авантюрист. Так дадите?» Оглядев Хожанова с ног до головы, врач вытащил из часового кармашка аккуратно сложенную вчетверо красненькую и вздохнул: «Плод трехмесячных накоплений, чтоб вы знали. Точно отдадите?» Хожанов кивнул и ушел — из зала уже доносился раздраженный зов пухленького.

Такси он поймал сразу и попросил шофера ехать самым коротким путем: «У меня всего червонец, а мне еще неделю жить, понял?» — «Ходи пешком, если такой бедный, — довольно дружелюбно улыбнулся шофер и тут же сообщил маршрут, которым собирался везти. — Рубля в два, ничего?» Это было вполне ничего, потому что отныне предстояло ездить много и часто, и каждый рубль был на счету.

Добрался быстро, дверь подъезда оказалась открытой. «Консьержка!» — догадался он. Это была неожиданность, и неприятная, он по опыту знал, что пожилые эти дамы, как правило, дотошны, въедливы и сварливы. Войти будет трудно, если удастся вообще.

И верно, женщина лет шестидесяти, усохшая, маленькая, в шелковом платье старинного покроя, стрельнула глубоко запавшими глазками:

— Ну-у? Расскажите, молодой человек, в какую квартиру и к кому именно? (С этим своим «Ну-у, расскажите» она была вылитая, хотя и постаревшая сильно, Чурикова — так показалось Хожанову.)

Дело выходило проигранным. Врать бессмысленно, ибо Строевой, увы, дома нет навсегда, и если последнее обстоятельство эта мумия еще не знает, то сам факт отсутствия непреложен… Н-да. Он уже собирался смущенно проговорить «Извините» и ретироваться, как вдруг вспомнил: «Никогда не предъявляю удостоверения. Взгляну вот так (доктор свел глаза в кучку, высматривая кончик собственного носа), и проход свободен! Сколько раз проверял…»

— Мне нужно осмотреть окна и чердак, — сухо произнес Хожанов. Стандартная фраза… В былые годы каждый праздник сидел он у окна гостиницы в центре города (имелись в виду возможные боевики, чьи действия обязан он был незамедлительно пресечь. Но разве нужна была хоть кому-нибудь бессмысленная жизнь смешных и нелепых рамоликов… Гумор, право…)

— Но… — она посмотрела недоуменно, — ваш товарищ уже был третьего дня?

Подозрение еще не материализовалось, но уже повисло в воздухе. Все зависело от его ответа. Он свел глаза в кучку, пытаясь увидеть кончик собственного носа.

— При чем тут это, товарищ?.. — Протянул руку, вспомнив, что ему должны дать ключ от чердака.

Консьержка закивала: «Да, да, конечно, сейчас», — и, получив увесистый ключ, Хожанов начальственно закрыл за собою дверь. Спасибо ALMA MATER…

Поднимался на том же самом лифте, и свет врывался и исчезал, обозначая пройденные этажи, как в тот день. Что ж… Он приближался к частице, отзвуку того, что единственный раз вспыхнуло в его жизни ослепительно радостным чувством, незнакомым дотоле, и по мере этого приближения исчезала тревога и пропадали сомнения…

Но он понял, что затеял опасную и, кто знает, совершенно бесполезную игру, даже бессмысленную, потому что нельзя осмысленно играть с призраками, фантомом, воображением, и все же что-то подсказывало: он идет по верному следу. И то, что сейчас предстояло ему совершить, он оценивал трезво. Вспомнилась вычитанная где-то фраза: нельзя достичь целей нравственных путями и средствами безнравственными, но он подавил возникшие было сомнения и успокоил себя тем, что иного выхода просто нет.

Что он собирался выяснить, что найти? Бог весть… Доказательства, наверное… Но хотя слова и складывались в понятные четкие фразы, формулы не возникало… Формулы, которая есть искомое.

Он остановился перед дверьми, прислушался. Было тихо, ни звука, ни шороха, в квартире напротив — тоже. «Звонко-звучная тишина», — вспомнил он. Ну да, это читал, подвывая, тогда, у Лены, тот эрудированный мальчик. Сколько лет, сколько зим…

Достал ключ и, вставив в замочную скважину, повернул. И вдруг обожгло: а если сигнализация? Через пять минут здесь будет милиция, и тогда… Пресловутый «абзац»? Ну да ладно, чего уж… Толкнул дверь, она легко сдвинулась, пропуская, словно Аладина в пещеру, и так же плавно закрылась. Мгновение понадобилось, чтобы увидеть и понять: сигнализации в квартире нет. И тогда он сразу вспомнил чей-то рассказ о том, что милиция, охраняющая квартиры, иногда ненадежна и даже преступна, — кому, как не Строеву, это было известно, наверное, лучше других, поэтому и не было в его квартире оповещающего прибора.

Запер дверь на защелку и включил свет. Что ж, первое, тогдашнее еще впечатление не обмануло: здесь жили состоятельные люди… Колонка из темного дерева в углу, на ней — ваза зеленоватого камня с золочеными ручками-змеями; напротив — зеркало в тускло мерцающей раме, и картины, картины — как много их здесь… Генералы в густых эполетах, кавалеры и дамы в напудренных париках, разноцветные ленты через плечо, орденские звезды…

Он подумал, что такие портреты вряд ли стоило держать в прихожей, но, видимо, этому существовало какое-то объяснение. Какое?

Дверь направо вела в кабинет — скромный, деловой, с книжными стеллажами и фотографией Дзержинского на письменном столе — около лампы с зеленым стеклянным абажуром. Здесь же стояла еще одна — в старинной рамке: Строев — он выглядел лет на десять моложе, чем там, на барельефе, — беззаботно смеялся, повернувшись к Изабелле Юрьевне. Она и вообще была похожа на десятиклассницу, и только очень взрослые и очень дорогие серьги — те самые (это фотография запечатлела точно) — несколько нарушали умилительное впечатление. Хожанов долго смотрел, забыв, зачем пришел, и об опасности, которая возрастала с каждой минутой…

Непостижимая метаморфоза… Еще воздух не остыл от ее присутствия. Жила, любила, страдала… Как это обыденно, но все равно — странно. Всегда странно: мгновение — и, как это сказано когда-то и кем-то, житейское лукавое разрушается торжество суеты…

Внезапно его мысли приняли иное направление (краешком сознания он контролировал себя и очень удивился: как? Снова реминисценция?): ну, в самом деле, а почему не пошел он со своими сомнениями в милицию или в прокуратуру? Почему не обратился к общественности — ее так много — разнообразной, жаждущей растолковать, разъяснить, помочь? В конце концов, газетные факты, обличающие власть в равнодушии, безразличии, безжалостности и нетерпимости, — что они такое, если вдуматься? Где-то, что-то, с кем-то…

Дело не в этом.

Отрезок времени, некое «от» и «до», пунктир, дискретная прямая, именуемая в обыденности весьма простодушно «жизнь», — пуста, увы (что бы там ни доказывали), завистлива, преисполнена ненавистью и злобой, лжива и лицемерна…

Годы и десятилетия прицельно и трудолюбиво выстраивалась монументальная пустота, нечто странное, напыщенное и безрезультатное, беспомощное, но очень воинственное. В этой структуре — все друзья, товарищи и братья, но всяк за себя.

Вот он, генезис недоверия.

Омут.

…Ну, и что он жаждет здесь отыскать? Улики, доказательства, которые удастся связать воедино и тем самым разоблачить (кого?), изгнать (зачем и куда?) и… начать новую жизнь? Ах, как хорошо… И как нелепо.

И все же: откуда такая уверенность, что совершено преступление?

Но ведь умер от чего-то Строев, молодым умер, во цвете лет.

Ну и что?

В еще большем «цвете» скончалась Изабелла.

Ну и что?

Безнравственно вспыхнувшую вдруг (и не угасшую еще, увы…) влюбленность превращать в некую базу криминального расследования и врываться на этом основании (воровски!) в чужую квартиру, искать чего-то…

Кстати: а чего он ищет (если отбросить общие слова — об уликах и доказательствах)? Письма, адреса, пароли, явки, связи (ч-черт… угораздило-таки… Ведь поклялся же: сленг — вон! Ну, да чего уж теперь… И вообще: долой игрища, к чертям собачьим мишуру эту, дурь…)?

Долой. Конечно же долой… Здесь на глаза ему попался томик с обтрепанными страницами и сломанной обложкой, он лежал на прикроватной тумбочке (вот незаметно и в спальне оказался), нетерпеливо (а почему, собственно? Предчувствие?) взял — это было Евангелие синодального издания 1911 года, раскрыл, и на ковер — он был сер от пыли, от его шагов она взлетела к потолку серыми облаками-хлопьями (или это показалось ему?) — плавно опустился листок, исписанный бисерным почерком.

Включил лампу (абажур желто-коричневый «Галле», он ничего в этом не понимал, но красота вещи поразила его), мелкие буковки сложились в слова:

«Костя, милый, родной, я понимаю, ничего теперь не изменить, не поправить — ты ушел далеко, и я пока не могу прийти к тебе, потому что человек не волен в своей грешной жизни, а только Бог един… И ты прости меня за это. Но я знаю, что настанет день, и мы снова встретимся, и ты скажешь мне: здравствуй, Белла. А я отвечу: здравствуй. Я буду молиться за тебя, безбожника и материалиста, но ведь ты был честным и добрым, и даже твоя служба не смогла изменить тебя. И поэтому я знаю, что Господь примет мои молитвы и даст тебе не черноту небытия, а новое небо и новую землю. Помнишь, я читала тебе об этом: при звуке последней трубы мы не все умрем, но все изменимся… Сейчас я опять поеду туда, где почивает твое разрушающееся бренное тело, — это ничего, потому что только через разрушение мы обретем новое, нетленное. Вернусь вечером, и мы продолжим разговор…»

Страниц было пять, на каждой Изабелла (ведь это она писала?) излагала наивные (так подумал Хожанов) религиозные догмы и притчи, никакой информации (кроме той, что она была верующей, а он нормален — то есть ни во что и ни в кого не верил) в этих листках не обнаружилось…

И вдруг Хожанов понял, догадался, он ничего и не найдет, потому что ничего нет. На всякий случай открыл ящик письменного стола, заглянул в корзинку с газетами, наудачу перелистал несколько книг, сняв их с полки, — в самом деле, ничего… Только в ее тумбочке, под ворохом старых газет, нашел маленькую иконку Спасителя и, поколебавшись, сунул в карман.

Наивный, дилетантский путь… Серьезные документы не держат дома! Только теперь начала доходить до него суровая правда: он подставил себя под удар невероятной силы (ведь каждую минуту могла появиться милиция) и даром потерял время.

Нужен другой ход (если он вообще нужен!), иной поворот в размышлениях, парадоксальный, может быть, и совершенно невероятный! Но пока ничего такого в голову ему не приходило.

Итак, хватит, он исчезает; последний, так сказать, ретроспективный взгляд на письменный стол (чем-то он все же задел): лампа (ах, какая лампа), прибор из старинного родонита, фотографии и… Календарь. Обыкновенный, без картинки, только числа и дни недели. Лежит под стеклом (мода давних лет, но ведь противно держать руки на холодном, как лоб покойника, стекле!), ничем не примечательный, скромный, но вот «отметки резкие ногтей» заметны, хотя и не очень явственны… Он понял, что привлекло его внимание: с определенной позиции отметки становились видны, и он их заметил, просто поначалу не среагировал.

Приподняв стекло (пальцы обмотал носовым платком, порвав его надвое), извлек календарь и, аккуратно сложив вчетверо, сунул в карман, к иконке…

У дверей долго прислушивался, все было тихо, и тогда, неслышно отведя ригель замка, выскользнул на лестничную площадку, спустился на два этажа и вызвал лифт. Зажглась красная лампочка, лифт бодро двинулся, и через мгновение ошеломленный, разом взмокший Хожанов (слабы, слабы нервишки-то…) увидел за стеклами кабины нескольких в милицейской форме, и среди них за их спинами явно обозначился некто в штатском. Это было внове и весьма угрожающе: alma mater? Возможно… Там, наверху, лязгнуло, он снова нажал кнопку вызова, влетел в кабину, не помня себя, внизу протянул ключ консьержке, выскочил на улицу и в три прыжка пересек, вызывая своим диким видом недоумение прохожих. Горько-то как… За такое дело взялся, а нервы — ни к черту, умение — на нуле. А если этого пресловутого дела не существует совсем и оно — так, мираж, воображение, истерика, — тогда и вовсе дурак: был без пяти минут в каталажке, положенные по закону трое суток (он ведь стал бы «подозреваемым») они бы его продержали не охнув!

Значит, дела не существует? А календарь с отметками? (Глупо. Тогда надобно и настольную лампу приплюсовать, — в ней тоже было нечто завораживающее, тайна какая-то, а это уже шизофрения.) Но разобраться с этими отметками все же надо будет. Ведь делал их зачем-то Строев? Ведь не дни же рождения друзей и знакомых отмечал он ногтями?

Так, так, так… Неразборчивые связи… (почему-то стукнуло ему в голову). И alma mater. Даже какая-то мысль по этому поводу только что мелькнула… Да! Вот: уволили мгновенно, не предупредив, не побеседовав профилактически, а ведь времена-то теперь настают другие…

Может быть, он им изначально «поперек»? И они просто искали и нашли предлог? А суть вопроса — в другом? (А предлог — известно, охотно предоставила мадам.)

Может быть, это «другое» каким-то образом связано с его консультациями Строеву? Но ведь они даны с разрешения руководства. Все…

Нет, не все. Была одна, совершенно случайная, они встретились в универмаге, он покупал себе брюки, а Строев мерил новый костюм и, увидев его, отвел за руку к окну, заговорил о своем предмете. Возможно ли проанализировать сопутствующие преступлению обстоятельства, мельчайшие нюансы и составить специальную программу, которая смогла бы безотказно срабатывать, достаточно четко выводя на фигуранта? Скажем, коллекционеры антиквариата не ординарные уголовники, их собирательская деятельность весьма нюансирована, и уж если бы удалось получить сведения об этих нюансах — то, скорее всего, на них и следовало все строить…

Да, поговорили со Строевым, ну и что? Разве в этом был служебный криминал?

Потемки…

Вспомнил, как рассказал Строеву сюжет американского фильма о стратегическом компьютере. Это был обыкновенный прокатный фильм, в Америке его показывали всем желающим, но то в Америке… А в ALMA MATER собрался избранный круг, после просмотра долго удивлялись: как это американцы рискуют высвечивать основополагающие принципы? Суть же заключалась в том, что обыкновенный школьник, в совершенстве умеющий обращаться со своим домашним компьютером (там у них все школьники это умеют, с некоторой горечью и завистью сказал доктор), случайно узнал кодовое слово, открывающее доступ к контакту со стратегическим компьютером Пентагона. Простое слово, имя погибшего сына конструктора, который собрал этот шедевр электроники. Если учесть, что в Штатах каждый может соединить свой ПК*["38] с любым другим (в некоторых случаях требуется все же пароль), — в этом не было бы никакой трагедии, но мальчик, включившись, стал посылать вводные, причем делал это как бы играя в войну, а компьютер решил, что советские подводные лодки, оснащенные атомным оружием, и стратегические ракеты на самом деле в пяти минутах от старта…

Смысл этой притчи был очевиден: получая со спутников информацию о мельчайших наземных нюансах (шум двигателей передвижной РУ*["39], например) и перерабатывая эти нюансы по специальной программе, компьютер легко сделал вывод о готовящемся нападении и еще легче указал противника.

Но война, к счастью, не началась.

…Утром Хожанов проснулся в дурном настроении. На столе лежала записка, клочок газеты с красным карандашным текстом (карандашом этим любимая подводила губы):

«Напоминаю: сегодня последний день. Если не пойдешь устраиваться — все твои нынешние неприятности покажутся тебе новогодним праздником. Ты знаешь, я не шучу».

Подписи не было, и это означало (по давно изученным признакам), что накал у любимой достиг апогея. Рядом с запиской, под сахарницей лежала купюра десятирублевого достоинства, и это было настолько невероятно, что поначалу Хожанов даже протер глаза. И тут же увидел еще одну записку — теперь уже на обыкновенном листке из блокнота:

«Муки — один пакет, сахару — 3 кило, сыру и колбасы граммов по двести, масло тоже кончилось, и не забудь про хлеб».

Подписи не было и здесь, но дело было уже не в этом: Хожанов ненавидел магазины и в пору еще верной и нежной любви (как ему казалось) выговорил себе право не ходить за продуктами, взамен же подрядился мыть полы, пылесосить, выбивать дорожки и выполнять всякую иную физическую работу. И то, что сегодня она приказала ему идти в магазин, означало только одно: в ее глазах он больше не существовал как личность. Им можно было помыкать, и она нисколько не сомневалась, что он не посмеет отказаться…

Ах, любимая, любимая… Ну разве не было объяснено тебе еще на заре туманной юности, что отказ от продуктового — это не каприз… Когда-то, давным-давно, был светлый праздник в родительском доме (он заканчивал десятый класс) и множество гостей, и мама послала за шампанским. Почему-то он всегда очень неохотно выполнял такие поручения, увиливая по мере сил. Теперь же все давно уже ждали, и следовало поторопиться, и он, купив двенадцать бутылок, сгибаясь от тяжести, побежал к автобусной остановке.

И здесь случился удивительный казус: дверь щелкнула перед носом, он подпрыгнул (как гиревик в цирке, который во время кульбита выпускает гири из рук и вдруг оказывается высоко-высоко, и публика восторженно ахает), сетка с тяжеленными бутылками вырвалась, и ему показалось, что он взлетает выше крыши уходящего автобуса, а бутылки… Как в кегельбане: вроде бы и мимо идет шар, а все кегли разлетаются и валятся со стуком… Вот и здесь — ни одной целой не осталось, лопнули с грохотом, пеной, кто-то сказал: «Так им и надо, алкоголикам проклятым!» С тех пор никогда не ходил в продуктовые. Глупо, но факт.

…Он долго смотрел на красную десятку, и чем дольше, тем меньше колебался: долги надо платить, а он должен анатому, и хотя в запасе 8 рублей и еще два дня, но такого невероятного случая не будет и через 222! О последствиях он не думал.

Уже стоя на пороге, вспомнил о календаре Строева и иконке Изабеллы — их следовало спрятать, завернул то и другое в обрывок газеты и сунул под вешалку. Потом спустился вниз, зашел к консьержке и с поклоном вернул пять рублей. «Несчастный вы человек, — вздохнула Анна Филимоновна. — Я ведь и подождать могу». — «Ценю, но не нужно».

…Когда трамвай остановился и он снова очутился на дворцовой площади, был уже полдень — летний, истекающий зноем и асфальтовым дурманом, исчезающим запахом скошенной газонной травы и еще чем-то, неведомым и грустным… Здесь все было как и вчера — спокойно, неподвижно: редкие трамваи, еще более редкие машины, — один из тех спокойных городских уголков, которые так редко встречаются теперь…

И вдруг он увидел за левым крылом, дворца краснокирпичный, сильно потемневший дом — такие строили в 30-е для общежитий и коммуналок, и смутное воспоминание коснулось его души, разбудило дремавшее дотоле чувство. Он вспомнил свой поход сюда с матерью, совсем еще молодой тогда, она тащила его за руку, заливаясь слезами и не пряча их перед прохожими, а те изумленно оглядывались…

Здесь жила подруга матери, тетя Зоя, она только что позвонила по телефону и проговорила, давясь рыданиями: «Ва-си-лий… за-стре-лил-ся…» Хожанов помнил эти слова и интонацию помнил — мать без конца повторяла их, зачем-то копируя манеру и голос Зои; поднялись на третий этаж, уже здесь, на лестнице, слышен был отчаянный вопль, потом открылась дверь, Зоя кинулась на шею матери: «Нина, Ниночка, да что же это такое, за что…»

Вошли в комнату, покойник лежал на диване, в бессильно свесившейся руке был намертво зажат маленький восьмизарядный «вальтер», дядя Вася называл его «горбатенький» — из-за ручки, наверное, косо отведенной от ствола…

Пока мать и тетя Зоя разговаривали, Хожанов тихо сидел в углу и совсем не прислушивался (так ему казалось), слишком уж подавила смерть человека, который дружил с родителями и которого хорошо знал. Игрушки на день рождения, книги, однажды даже фотоаппарат. Он не то чтобы любил дядю Васю, нет, но, принимая подарки, привык к нему и числил в своих друзьях. И вот — нет дяди Васи…

А женщины все говорили, говорили, взмахивая руками и резко пожимая плечами, иногда голоса поднимались до визга, и тогда в комнату просовывалась старушечья голова и укоризненно кивала на мертвое тело, и они сразу умолкали.

Что он тогда услышал?

Дядя Вася служил в одном из учреждений с какой-то бессмысленной для его детского слуха аббревиатурой — он ее не запомнил, — служил еще до войны, а когда она началась и немцы стали быстро продвигаться в глубь советской территории, был командирован в один из городов на западе, там он приказал собрать несколько тысяч заключенных — из двух тюрем и двух лагерей, потом прибыл взвод красноармейцев внутренних войск с ручными пулеметами, заключенных построили и по команде дяди Васи расстреляли всех до одного. «Он же подвиг, подвиг совершил! — рыдала тетя Зоя. — Понимаешь, Нина? Вот, посмотри!» Она рванулась к шкафу и начала лихорадочно рыться в бумагах и выбрасывать их на пол; листы порхали над столом, стульями, диваном, один опустился покойнику на лицо, прикрыв словно на пляже в жару, тетя Зоя схватила его, он-то и оказался искомым:

«Примите искреннюю благодарность руководства и всех сотрудников центрального аппарата за Ваш мужественный, героический поступок. Пусть он послужит примером всем нам в той суровой борьбе, которую сейчас ведет наш народ один на один с озверевшим фашистским гадом! Рады сообщить, что нами возбуждено ходатайство перед ГКО о награждении Вас орденом Красного Знамени».

«Вот он, орден…»

Тетя Зоя вынула из шкатулки потемневший, довоенного еще образца орден и осторожно положила на грудь дяде Васе…

…Он в последний раз посмотрел на знакомую дверь и на синюю табличку с белыми цифрами «25» и начал спускаться по лестнице. Интересно, что стало с тетей Зоей? С того памятного дня дружба матери с нею как-то привяла, а потом и вовсе прекратилась. Но на похороны мать все же пошла. Вечером она рассказывала: «Без оркестра, без военной формы, без знамени… Зарыли, как пса. А ведь он полковник, заслуженный ветеран!» — «Ему грозил суд, Нина… — как-то уж слишком спокойно произнес отец. — Наступили другие времена… Третьего дня застрелился бывший замминистра. Сейчас таких случаев много. Что вчера было геройством, сегодня…» Он безнадежно махнул рукой.

…Хожанов пересек площадь и вошел на территорию морга, безразличные санитары (ему показалось, что в этом дворе он был уже несчетное число раз, и поэтому все происходящее здесь — обычно) вытаскивали из труповозки носилки с чем-то прикрытым изрядно перепачканной простыней, из-за дверей кабинетов доносился смех (всюду жизнь, как заметил еще в XIX веке некий славный передвижник), симпатичная сестра из третьего секционного окинула его любопытным взглядом и подозвала к окну: «Георгия Ивановича нет, он на занятиях». — «Он еще плохо знает внутреннее наше устройство?» — попытался пошутить Хожанов, но она даже не улыбнулась: «Георгий Иванович человек особенный… Он изучает… — Она подняла к потолку очаровательные голубые глазки и произнесла по складам, словно вспоминая: — Фе-но-ме-но-ло-гию духа. Знаете, что это такое?» — «Наука, исследующая формы сознания». — «Это интенциональность нашего сознания, — посмотрела она с нескрываемым превосходством. — А интенциональность — в основе экзистенциального мира. Поняли? Ну, да все равно. Короче: Георгия Ивановича сегодня не будет. А он вам зачем? Из-за той красавицы?» — «Да» (а что тут скрывать, она, судя по всей этой зауми, совсем не идиотка). И, словно угадав его мысли, она улыбнулась: «Я подрабатываю здесь. Родители — бедные, в дореволюционном понимании, — представляете, что это значит? Ниже порога официальной бедности. Мать — инвалид второй группы, пенсия 70 рублей, отец умер. Канцер. А у меня почему-то проснулась жажда знания — интересует, как устроен мир и кто мы такие. Это, надеюсь, понятно? Я учусь на философском, третий курс. Анастасия Романова, к вашим услугам. Фамилия в сочетании с именем — не смущает? Вот и славно… — Она вполне очевидно посмеивалась над ним, впрочем, совсем беззлобно. — У вас какая была зарплата?» — «Почему «была»?» — «А мне кажется, вы теперь не у дел. Так сколько?» — «450 плюс… разное другое». — «Хорошая зарплата. Была. А у меня здесь на круг — рублей триста. И стипендия еще. Ну, ладно, оставим общее и перейдем к частному. Георгий Иванович ждал, и дело тут не в десятке, которую вы ему должны…» — «Он и вас посвятил? В качестве свидетеля, что ли?» — «У вас обманчивое лицо. Интеллектуальное. Ну, да ладно… Если вам срочно — то он ждет прямо сейчас…» И она назвала адрес, странный довольно. Это был нежилой дом в трех остановках от морга, нужно было отыскать какой-то подвал, потом пройти по нему сквозь хлам и только тогда постучать в железные двери условным стуком: «та-та-та-та…» Тема судьбы… Ну, что ж… У него — очень срочно. И даже очень-очень…

— Только не ошибитесь, а то будут неприятности, — она мило улыбнулась.

— Да? И что же?

— Побьют. — Лицо ее мгновенно закаменело, она приняла боевую стойку: ноги слегка расставлены, тело четко удерживает равновесие, расслабленные ладони готовы мгновенно сжаться и… — Ясно? Ну и ладно… — Она снова улыбнулась, принимая прежнюю позу.

Хожанов удивленно поймал себя на странной мысли: уходить не хочется. То есть это была еще и не сама мысль, не формула, а только ее предчувствие: разговор, общение следует продолжить. «Вот что значит длительно-мерзкие отношения с женой… — горестно подумал он. — Любая и каждая юбка — липучая бумажка. А я — муха». Но он уже понимал, что перед ним не «любая» и уж тем более — не «каждая»…

— А родственники приходили?

— У нее никого нет.

— Как… это? — обомлел он. — А со стороны мужа?

— Никого не было. Я думаю, что ее муж тоже был сиротой. Два очень подходящих друг другу человека… — Она чуть искривила нижнюю губу и ушла, взметнув полами халата, и Хожанову показалось, что она совсем не шутила.

Или шутила? Кто их поймет, современных девушек с философского факультета…

…Потом он долго искал подпольный клуб, спрашивать было нельзя, не хотел подвести доктора, наконец нужный подъезд нашелся, и Хожанов увидел лестницу, ведущую в подвал. Спустился, на двери висел огромный амбарный замок, запертый вглухую, и от этой очередной неудачи захотелось смачно выругаться. Но давняя семейная жизнь научила преодолевать себя…

Он уже собрался уходить, когда заметил, что замок поблескивает если и не первозданной металлической чистотой, то уж недавно возобновленной смазкой — несомненно. Дернул дужку, она, не размыкаясь, мягко отъехала в сторону вместе с запорным кольцом, и двери легко поползли. Однако ловко… Он вошел, в нос ударил запах нечистот, всюду валялись какие-то разломанные электроагрегаты, трубы, разбитые унитазы и шкафы без дверок. Чертыхаясь и проклиная ту минуту, когда взбрело ему в голову искать этот подпольный клуб, двинулся, спотыкаясь, через хлам и внезапно увидел еще одну дверь; она тоже открылась совсем легко. Здесь уже было вполне чисто, впереди маячила новая, обитая железом, из-за нее доносились характерные, много раз слышанные выкрики и взвизги. Хожанов понял, что искомое найдено. Подойдя к дверям, он осторожно постучал: та-та-та-та…

Крики сразу смолкли, будто выключили радио, из-за дверей послышалось осторожное покашливание: «Кто там?» Почтальон Печкин, захотелось ему ответить, но он удержал свой вредный язык и вежливо попросил патологоанатома из морга. «Он мне нужен». — «Как его зовут?» — «Георгий Иванович. Я должен ему 10 рублей и хочу возвратить». За дверьми воцарилось молчание. Хожанову было не до раздумий и осмыслений, иначе он бы сообразил, что возникла предельно идиотская, а потому и очень опасная для него ситуация: кто-то пришел, обнаружил запрещенное сборище, за это грозят серьезные неприятности, и бог его знает, как поступят эти кулачно-ножные бойцы. А если Георгий Иванович уже ушел? Но вот створка отлетела, и на пороге застыл молодой человек в белом кимоно с черным поясом, он, не мигая, смотрел мимо уха Хожанова и, казалось, готов был в любую секунду нанести неотразимый удар… «Следует не отводить взгляд», — вспомнил Хожанов уроки собственного преподавателя специальных видов борьбы. «Мне нужен доктор», — повторил он спокойно. «Георгий Иванович, это вас». Вспыхнул свет, Хожанов увидел человек десять — двенадцать мужчин и двух девушек, одетых в кимоно, по углам и стенам стояли тренировочные снаряды, посередине висела толстая груша, напоминавшая грузное тело. «Ребята, это надежный человек, не напрягайтесь, я сейчас переоденусь». Георгий Иванович ушел, все молча рассредоточились, не отрывая от Хожанова подозрительных глаз. И вдруг ему захотелось рассеять их сомнения (хотя — зачем? Детей не крестить…), подружиться (глупость, соплячество и фарс, но удержаться не мог, вспыхнуло непреодолимое желание, и отвага появилась, уверенность), мгновенно скинул рубашку и брюки, на него смотрели с изумлением… «Держите». Он ни к кому персонально не обращался, но тот, что открыл, и второй, помоложе, с обычным поясом, подняли, пожимая плечами, доску и встали в позицию, откровенно усмехаясь ему в лицо… «Ботинки…» — напомнил кто-то. «Они принимают меня за умалишенного, ну — да ничего…» Сбросил ботинки и приготовился. Поклонился, поднял руки и соединил пальцы, сделал несколько движений. Краем глаза он следил за ними, улыбки исчезли, они поняли: перед ними если и не профессионал, то уж крепкий дилетант несомненно…

А он легко и свободно повернулся через правое плечо (сколько лет прошло, а ведь помнил…), после отлично выполненного фуэте нанес удар пяткой — доска развалилась под восторженные аплодисменты. Бил-то левой, для начинающих это почти непреодолимый рубеж, да и позиция достаточно трудная…

— Однако… — Георгий Иванович покачал головой. — Где учились?

— В ALMA MATER… — Он улыбнулся. Все равно никто и ничего не поймет, а разъяснять он, естественно, не станет… — Вот десять рублей, спасибо. А откуда вы знаете, что я человек надежный?

— А вы не надежный? Идемте…

Во дворе доктор посерьезнел и взял Хожанова за локоть: «Я вас не спрашиваю — кто вы и откуда (бедный, если бы он знал…), — но факт состоит в том, что Изабелле Юрьевне нанесли удар в «точку», знаете, что это такое?»

Он знал. Легкая, безболезненная, мгновенная смерть. Вспыхивает в мозгу короткое пламя и — чернота… Легенда каратэ.

— Вы сообщили следователю милиции?

Георгий Иванович несколько секунд молчал, потом сказал, не опуская глаз, словно стоял в боевой позиции:

— Нет.

— Почему?

— Потому что этого не доказать. Не описано в учебниках, нет данных для сравнительного анализа. Меня бы посчитали душевнобольным.

— Тогда откуда вы знаете? Об этой «точке»?

— В былые времена я жил с родителями в коммунальной квартире, а одну из комнат занимал старый китаец, ему было лет девяносто, не меньше. Когда-то он был хозяином прачечной. Это он увлек меня древней борьбой. Он знал стиль кунгфу и считал его лучшим среди всех стилей каратэ… Он и рассказал мне о таинственном ударе в «точку», который и на месте убивает, а может уничтожить и через заданное время. Он же объяснил, какая картина обнаруживается на сердце при вскрытии, — я уже учился в медицинском и часто рассказывал ему об иных вскрытиях, уже тогда я выбрал именно этот путь…

— Почему?

— Потому что открывается бездна…

Он тоже был не вполне нормален, этот Георгий Иванович… но если он говорил правду (а Хожанову почему-то хотелось услышать именно такую правду, вот ведь странность…), тогда сразу возникало множество вопросов. ЗА ЧТО убили Изабеллу? И КТО ее убил? И ЧТО она хотела поведать ему, Хожанову? И что ему делать дальше?

Словно повинуясь какому-то наитию, он подошел к доктору вплотную и сжал ему предплечья: «Хотите помочь?»

Георгий Иванович долго молчал, потом хмыкнул:

— Не слышали такой романс — кажется, его пел Вертинский: «Я не знаю, кому и зачем это нужно…» Не слышали? — Он слегка нервничал, и Хожанов это заметил.

— Вы не отвечаете.

— Вы тоже. Зачем вам моя помощь?

— Чтобы найти и наказать виновных.

— Сами найдете и сами накажете? — очень быстро, торопясь, почти давясь словами, спросил Георгий Иванович, и Хожанов понял, догадался, что доктору эта тема не нова.

— Найду сам, а накажут… Найдется… кому… — неопределенно произнес Хожанов.

— Э-э, нет! — вцепился Георгий Иванович. — Давайте точно: милиция, прокуратура, госбезопасность?

— Ну, уж если быть абсолютно точным — все эти организации ищут и расследуют. Наказывает суд.

— И вы боитесь, что он не накажет. Я угадал?

— Это нетрудно… Наше с вами расследование и розыск суд не примет, а организации официальные этим розыском и расследованием заниматься не станут. Вы же сами сказали: об убийстве разговаривать бесполезно, не доросла еще судебно-медицинская экспертиза…

— И чего же вы хотите?

— Георгий Иванович, что мы хотим, давайте так, ладно? Системной работы, анализа и выводов. Нужно, чтобы вы по своим каналам посмотрели или лучше — изучили историю болезни Строева и, главное, заключение о его смерти. О причинах. И картину на вскрытии. А вдруг патологоанатом зафиксировал нечто очень понятное нам и неведомое ему?

— Забавно… — Георгий Иванович даже улыбнулся. — И как же, по-вашему,я это сделаю? Приду ночью в уважаемую организацию, подберу ключи к замкам, вскрою, украду и вам преподнесу? (Похоже было, что он такой вариант уже обдумывал!) И зачем? Для удовлетворения вашего псевдопредставления о справедливости? Вы что же, не знаете, что не может быть следователя, судьи и палача в одном лице?

— Когда найдем виновных — разделим обязанности. Палачом буду я.

— Вы сумасшедший.

— А вы? Не торопитесь. Задача имеет решение, и вы это знаете.

— Любопытно — какое?

— Георгий Иванович, вы думали над этим решением. Хватит меня проверять. Ваши однокашники наверняка работают именно там, где давалось заключение о смерти Строева, где лежит весь материал. Ну, а если и не непосредственно там, где-то рядом, на подступах… Стоит только захотеть, и мы будем располагать и информацией, и ксерокопией заключения о смерти…

— И сопоставим с Изабеллой… Не глупо. Ну, а если это ничего не даст?

— Даст. — Хожанов произнес это с таким зловещим спокойствием, с такой непоколебимой уверенностью, что Георгий Иванович ошеломленно покачал головой, и даже некоторый испуг вдруг мелькнул в его глазах.

— Однако… — он удивленно развел руками, — характер у вас… Но чего же вы добиваетесь? Если без полемических преувеличений?

— Я вас напугал… Ну, хорошо. Не будем предрешать, давайте проверим. Все, что сможем. Согласны?

— Но тогда, наверное, вы предполагаете, кто убил Строева и его жену?

— Предполагаю. Но об этом — позже. Знаете, есть вещи, о которых до поры до времени лучше не знать. Вы согласны?

— Допустим. Это все?

— Нет. У ваших товарищей по клубу, у всех причастных к этому духовному костоломству, — Георгий Иванович улыбнулся и согласно кивнул, — вы постараетесь очень осторожно, чтоб комар носу не подточил, выяснить: кто — хотя бы очень приблизительно — мог нанести такой удар — в «точку». И помните: защиты у нас с вами нет. Нарветесь — наше знание азов каратэ не защитит нас. Чаще вспоминайте, как погиб первоклассный мастер, Брюс Ли, пусть это тоже легенда…

…Из морга Хожанов поехал на кладбище — на трамвае, зайцем. У него оставался трояк, но он забыл его разменять, голова была не тем занята, а когда спохватился, было уже поздно, трамвай набрал скорость, да и двери уже закрылись.

Можно было, конечно, разменять у пассажиров, но вдруг возник совершенно непреодолимый комплекс неполноценности, и, скрипя зубами от бессильной злобы на себя самого, он отвернулся к окну и стал смотреть на улицу. Трамвай обгоняли машины — одна, вторая, вдруг показалось, что светло-серую «Волгу» с частным номером он уже видел. Проклиная себя за невнимательность, попытался запомнить номер, но автомобиль наддал и исчез за поворотом. Что же, урок… Глаза должны быть и сбоку, и на затылке, иначе и браться не стоит за такое дело. Итак — безденежье… Увы, оно, видимо, надолго и всерьез. И чтобы его прекратить (а главное — впредь не отчуждать незаконно от зарплаты любимой десятки и даже рубли), надобно продать какую-нибудь сугубо личную собственность — например, обручальное кольцо — в скупку, за полцены, это даст возможность достаточно долго пользоваться городским транспортом и кофе в булочной выпить — чтобы не упасть в голодный обморок.

Потом он стал думать о том, что вот, сорок уже миновало, и ни одного друга так и не появилось, — все больше знакомые, иногда — добрые, чаще — не очень. Связь со школьными приятелями оборвалась после поступления в заведение, со слушателями дружба не сложилась потому, что не принимал сухости одних и разнузданности других, к тому же никто из них не любил искусства и не интересовался им, и классической русской литературой тоже (правда, здесь больше была виновата безликая школа, формальное, построенное на постулатах образование, ну да ему-то разве легче от этого?), а он обожал проблемы и постоянно мучил себя, сравнивал, анализировал и… мрачнел.

Вот и остался один. А в заведении его считали крайним, ярко выраженным индивидуалистом.

А любимая… Чего не сделаешь в восемнадцать лет, когда бываешь дома два раза в неделю? Горячность, а не разум на первом месте тогда…

…Нет, решительно нельзя было ехать бесплатно. Вышел, поймал такси и велел везти к скупке, ее знали все таксисты, и уже через полчаса он, расписавшись в квитанции, получил свои двести рублей (кольца ему и любимой были подарены матерью, на них стояла высшая проба), наменял мелочи и снова сел в трамвай, вздохнув с облегчением: хоть здесь удалось…

Еще через час он уже входил в знакомые ворота, отделявшие жизнь вечную от жизни временной. Студента на месте не было, и просто так, походя, спросил он у старика с метлой: «А где ваш сменщик?» — «Петька-то? — повернул голову сторож. — Так отсыпается, поди… Вчерась набрался лосьону, дурак несдержанный, как бы не умер…» — «Так он пьет? Вот уж не подумал бы… Студент все же…» Глаза у сторожа вылезли на лоб: «Это кто «студент»? — почти завопил он. — Это Петька — студент? Ухохотал ты меня, парень… Да Петька с трудом в ведомости крестик ставит, ты понял? Хотя до сопития занимал изрядную должность. Помощником в исполкоме трудился. Ты ошибся, мил человек».

Ошибся… Хожанов медленно шел к бывшей кладбищенской часовне, здесь помещалась контора кладбища. Кем же был симпатичный студент-технарь на самом деле? Он тут же одернул себя: глупости… Нельзя так вот, сразу бросаться в подозрение, проверить надо. Старик мог всего не знать, мог наконец выпить лишнего, подобно своему сменщику Петьке.

На ступеньках грелись два кладбищенских пса — рыжий и черный, в коридоре царил полумрак и пахло мышами и чем-то еще, неуловимым и столь же неприятным. Постучав в массивную дверь, Хожанов вошел и оказался лицом к лицу с симпатичной девушкой лет двадцати — ему везло на хорошеньких девушек в последнее время. Быстро и кратко начал он объяснять, зачем пришел, но по мере того, как слова складывались в нужные фразы, на лице очаровательной кладбищенской служительницы проступали все явственнее отчуждение и скука. «У нас три сторожа, гражданин. Все они старше пятидесяти, поэтому я не понимаю, о каком студенте идет речь». — «О том, который одолжил мне 5 рублей. Что же, я теперь и вернуть не смогу?» — в интересах дела соврал Хожанов. «Вам повезло, ваши пять рублей вам пригодятся, — непримиримо ответила она. — У вас все? Мне нужно работать». Ошеломленный, он стоял перед нею, не зная, что сказать, наконец произнес неуверенно: «Но ведь вы ходите на службу каждый день. Неужели не заметили, что в воротах стоит другой человек?» — «Не заметила». Она покраснела, глаза источали ненависть. Вот это номер… И с чего бы?

Вышел в коридор, спустился по лестнице и сел на ступеньку. Рыжий пес мгновенно положил голову ему на колени и опрокинулся на спину, приглашая погладить по светло-розовому животу. Какая-то старушка в черном остановилась и, как молитву, произнесла: «А вы, молодой человек, душевный. Дерибас ни к кому и никогда не подходит. А к вам… Храни вас Господь…» И ушла, а Хожанов, почесывая Дерибаса, думал о том, что задача усложняется с каждой минутой. Сторож… Да никакой это не сторож, и теперь дай бог не наследить, потому что девица изначально все прекрасно знала и понимала (сейчас это ЯСНЕЕ ЯСНОГО) и могла сообщить о его визите заинтересованным лицам. Впрочем, подумал он, эти «заинтересованные» вряд ли ожидали какого-то (а тем более — подобного) интереса к своим делам. По их убеждению, все должно было пройти незамеченно, как бы обыденно-скучно, в лучших кладбищенских традициях. Но реакция девицы подтверждала: «студент» (или кто он там) — реальность, и весьма объективная притом… Ну, что ж: возьмем девицу на заметку, авось и пригодится когда-нибудь.

По знакомой дорожке неторопливо-равнодушно прошел он мимо обелиска, даже издали еще была видна вмятина на цветнике… И вдруг остановился: так, «студент»… Но ведь был еще, помнится, городской сумасшедший, симпатичный ниспровергатель авторитетов и постулатов. Он дважды мелькнул среди надгробий, а потом подошел, заговорил… Что он делал на кладбище ночью? Кто он?

Бегом помчался к воротам, старик с веселой усмешкой вздернул небритый подбородок: «Ну, как? Был студент или нет?» Хожанов отрицательно покачал головой и, изобразив некоторое смущение (как же, один раз вляпался, теперь надо быть осторожнее), спросил, стесняясь: «Мне сказали, что у вас тут обитает весьма интересный человек. Много знает, охотно рассказывает, но вот беда — все это только по ночам. Не поможете отыскать?» Старик поставил метлу и, приблизившись к Хожанову вплотную, приложил шероховатую ладонь к его лбу: «У тебя, парень, часом, не жар? Ты не болен? Да я век здесь обретаюсь, а не слыхал подобного. Отдохни или поешь. Ты, может, с голоду распух?» Махнув рукой, Хожанов отправился на улицу, потом, обернувшись, спросил с отчаянием: «Ну, а как секретаршу конторы зовут — можно узнать?» — «Это можно. Многие интересуются. Особенно в твоих летах. Мужчины. Сразу после похорон своих жен, между прочим. Неотразимая девка Капитолина…»

…Уже в трамвае, под плавное постукивание колес, пришел он к выводу, что необдуманными поступками поставил себя на грань катастрофы. Стоит «им» проверить, кто интересовался подробностями (все больше и больше убеждался он, что «слепая, жестокая сила» — он обозначал ее именно этими словами из старинного романса — существует совершенно реально), и с ним покончат так же просто, как покончили со Строевым и его женой: в «точку». Одна надежда: ОНИ пока спокойны. Волноваться им пока не из-за чего. И поэтому пока они ничего не станут проверять.

Они… Какое это пока тихое и безобидное местоимение…

…Когда открыл двери квартиры (ключ любимая почему-то не отбирала и даже не пыталась), наткнулся на такой яростно-непримиримый взгляд, что даже попятился. «Где продукты?» — «Не нервничай, я верну тебе десять рублей. — Достал из кармана скомканные десятки и двадцатипятирублевки и, наугад вытащив одну (даже не посмотрел, что отдает), протянул со вздохом: — Вот возьми и прости меня, дела, понимаешь? Совсем неотложные дела». — «Устраивался?» — сразу помягчела она. «Да. Устраивался». Ему показалось, что он сказал правду. В конце концов, в ее понимании работа всегда была результатом какого-то устройства, беготни, связей и «отношений». Но ведь он не баклуши бил. И тем не менее объяснить ей внятно, на доходчивом и понятном для нее языке, что сегодня, сейчас, это и есть искомая, желанная работа, — все равно не смог бы. Пусть будет: «устраивался». Не нужно идейных сложностей в собственном зыбком доме. Но как плохо, оказывается, знал он любимую после двадцати совместно прожитых лет! Окинув его настороженным взглядом, она по-собачьи потянула воздух и подозрительно усмехнулась: «По-моему, на тебе чего-то нет… Только чего? — Снова по миллиметру осмотрела его с ног до головы. — Так-так-так… Где обручальное кольцо?» — «Это подарок мамы, и я счел возможным…» — «Твоей мамы? Ска-ажите… Забыл, что имущество, нажитое в браке, совместная собственность?» — «Но это неверно… Кольцо купила мама…» — «А то, что ты в это время уже спал со мною в одной постели, не довод?» — «А регистрация?» — «Я тебе покажу регистрацию! Ты у меня сразу все вспомнишь. Короче: кольцо вернуть, иначе будет плохо. У меня все». Неприметно вильнув платьем (лет пятнадцать тому она призналась ему с глухим отчаянием: «Когда иду по улице — всем женщинам смотрю в спины. И радуюсь. Не я одна… А когда колыхнется — могуче, притягательно, основополагающе и незыблемо — горькая зависть»), она удалилась на кухню, и долго еще доносился оттуда смягченный дверьми и расстоянием визгливый ее голос. Как это у Толстого? Все счастливые семьи похожи, каждая несчастлива по-своему? На всякий случай он открыл седьмой том и на первой странице нашел подтверждение. Нда… Сколь сиюминутны подчас озарения даже гениев… Кончилась, ушла в небытие Россия Толстого, и все изменилось, перевернулось… Разве сегодня одинаково счастье? Оно ведь такая редкость, такая удача, такое произволение, Промысел высший, — как оно может быть одинаковым… А несчастье? Оно овладело умами и делами и естеством — разве оно может быть разным, если причины уныло-однообразны: безденежье, выматывающее душу, сердце и ум; плохая квартира, перенаселенная, холодная, с падающим на голову потолком; бессмысленная работа, по сравнению с которой потогонный конвейер Форда — невозможная мечта; дебильные дети, вырастающие в материал для уголовного розыска; отсутствие друзей; доносы и зависть, зависть… Одинаково и безысходно несчастье…

А может, это минутная слабость? И не все так мертво и черно? И на самом деле совсем не больше несчастья сегодня и счастья столько же, сколько всегда?

Кто знает?

Какое-то навязчивое воспоминание пришло и властно потребовало исхода: Строев, кажется? Ну да, именно он. Была одна шершавочка, заусеница одна, которая тревожила, заставляя вспоминать последовательно, детально, до запятой, до интонации. Тогда он не обратил на этот нюанс ни малейшего внимания, но теперь он всплывал и всплывал из глубин памяти темным, неразгаданным пятнышком и вот, кажется, всплыл совсем и приобрел реальные очертания — показалось, даже тембр голоса Строева обозначился явственно и четко — чуть глуховатый, с хрипотцой, такими голосами необыкновенно получаются старинные романсы типа: «Эх, друг гитара…» И лицо возникло как в стереоскопическом кино — сначала сдвоенно и смутно, будто без специальных очков, а потом — четко и объемно. И фраза, фраза — тогда совсем проходная, как бы между делом, а вот теперь…

«Понимаете, нам нужно получить такую программу к проанализированным фактам и такую модель построить — я правильно употребляю вашу терминологию?..» Здесь Хожанов увидел себя как бы в зеркале и сразу же некоторым мускульным напряжением снял с лица снисходительную усмешку профессионала, который вынужден слушать лепет непричастного интеллигента, а Строев в это время продолжал, ничего не замечая: «…которая позволит нам выявить не только всех существующих фигурантов, но и всех возможных, понимаете? Ну, даже тех, которые должны, так сказать, возникнуть в ближайшем будущем?»

Еще бы, конечно, он понимал. Им нужно построить модель «они» — «другие», вписать в нее реальные взаимосвязи и ситуации, спроецировать сюда связи и ситуации дополнительные и определить направление (их службы имели совершенно необъятный материал: связи, их характер, имена, адреса и многое, многое другое), потом системно отобрать факты, соединить их с реальными предположениями и составить программу, которая позволила бы компьютеру выдать на-гора́ всех: и фигурантов, и причастных, и просто собирающих старину, и вообще — всех возможных, имеющих возникнуть в будущем. И вот эта глобальность, не вызвавшая тогда ни малейших сомнений, сегодня не просто озадачивала — зачем? — а будила тяжелые подозрения… Ну, в самом деле: зачем демократизирующемуся государству держать на учете не только преступников (что понятно), не только потенциальных преступников (что допустимо), но и вообще всех, кто собирает антиквариат для собственного удовольствия и даже вкладывает в купленные вещи «капитал», но не нарушает при этом законов и даже инструкций и правил торговли, например. Что это за предположение такое: «отдаленно-потенциальный» фигурант? Зачем это? Профилактика должна направляться на лиц, обладающих реальной преступной потенцией, а острие репрессии — только на совершивших преступление…

Вспомнил: о своих размышлениях доложил доктору. «Ну и что? — не удивился тот. — Они должны смотреть далеко и копать глубоко. Или вы не знаете, как расплодились в последние годы эти рвачи, эти грязные людишки, эта ржа, разъедающая души подрастающего поколения… Оставьте, любезный мой, я не разделяю ваших опасений. И кроме того: все делается там, у них, под неусыпным и бдительным надзором. Чего же вам еще?»

Нет, доктор или не хотел видеть, или сознательно закрывал глаза на эту глобальность. А ведь он далеко не дурак…

Вошла любимая, остановилась на пороге, взглянула грустными глазами: «Зачем мы ссоримся? Жизнь коротка…» Он изумленно развел руками: «С чего бы это? Тебе так дорого кольцо? Я выкуплю его или достану такое же. Не переживай». — «Бог с ним, с кольцом. Ты меня любишь?» — «Я? Тебя?» О господи, что ответить, у нее такие искренние, глубокие, бездонные сейчас глаза… Темно-серые, редкий цвет, вот только через двадцать лет увидел он это…

— Не знаю… Много было всего… Но почему ты спрашиваешь?

— Потому что ты дорог мне, и я не могу видеть, как ты гибнешь. На моих глазах.

— Я? Но… почему, с чего ты взяла?

— Я знаю. И ты… Ты тоже знаешь, Алексей, Алеша…

Неподдельная нежность прозвучала в ее голосе, он хотел было ответить (что, что ей сказать, когда пусто в душе и не дрогнуло сердце…), но резко и длинно зазвонил телефон, он снял трубку: «Алексей Николаевич?» — «Да, это я, с кем имею честь?» — «Кто это?» — посуровела любимая. «Не знаю, — он зажал мембрану. — Какая-то женщина…» — «Ах, женщина…» Любимая сузила зрачки, Хожанову показалось, что глаза у нее превратились в два револьверных ствола, из которых одновременно, по старинному македонскому способу, вот-вот должны были грянуть смертельные выстрелы… «Говорите, говорите!» — закричал он, услыхав, как в соседней комнате сняли с рычага трубку параллельного аппарата, и тут же что-то щелкнуло, потом пискнуло, и все смолкло навеки. Когда он вошел в ее комнату, она стояла белая, прямая, в одной руке была оборванная трубка (разбитый вдребезги аппарат валялся на полу), в другой баночка из-под майонеза, которой пользовалась, когда поливала цветы. «С ума сошла? — спросил он с холодным бешенством. — До каких же пор, доколе…» Стиснув разрывающуюся голову ладонями, сел на ее кровать и начал раскачиваться, словно дервиш на молитве. «До каких пор? — повторила она каким-то стертым, мертвым голосом. — До этих самых. Ты — на пороге, Алексей. Уж извини…» Подойдя вплотную, аккуратно сняла с баночки пластмассовую крышку и сильным движением (словно копье метнула) плеснула ему в лицо белую жидкость. По резко ударившему в ноздри запаху понял, что это уксусная эссенция, в глазах полыхнуло светло-голубое пламя — он видел однажды такое, когда приятель проверял с помощью специального прибора уровень сгорания газов в цилиндре своего «Москвича», от резкой боли замычал и застонал утробно (орать было почему-то стыдно) и бросился на ощупь, наугад в кухню, к раковине. С трудом нащупав кран, пустил холодную воду, ощущение было такое, будто расплавленный свинец плещется в глазных впадинах… И вот, когда стало чуть легче (поток холодной воды смыл часть кислоты), почувствовал удар в бок, потом в спину, рубашка сразу стала набухать — липко, противно, он понял, что это кровь. Обернулся и, с огромным трудом приоткрыв один глаз (да я никак Вий, со смешком пробормотал, удивляясь, откуда берутся силы еще и на юмор), поймал ее руку с кухонным ножом — он в веселые годы, счастливые дни резал этим специально заточенным лезвием вырезку с рынка, — вывернул (она слабо ойкнула и заверещала тоненько, словно заяц), нож звякнул об пол, она закрутилась волчком и отлетела к стене. «На тебе ни одного повреждения, — срывающимся голосом произнес он, — а я изжарен эссенцией, как свадебный гусак. Договариваемся так: я вызываю «скорую» и милицию, они фиксируют «менее тяжкие», и ты благополучно получаешь ниже низшего предела — два года лагеря. Или я не звоню, но ты убираешься отсюда к мамочке в Талду, а я пока разменяю квартиру». Она отряхнула юбку и рассмеялась: «Ты безнадежный дурак… Давай я сама позвоню, хочешь? Я найду, что им сказать, а вот ты, изгнанный за недоверие и откуда? Безработный сверх допустимых сроков? Или забыл, что в нашем отечестве всегда правы дети и женщины? Раскинь мозгами, увечный…» Она, кажется, была права… Да, милиция зафиксирует драку (что еще?), а судмедэксперт — ожог от эссенции. Ну и что? Что и кому это докажет? А он привлечет к себе внимание, это в его ситуации крайне опасно. И потому — не нужно. «Черт с тобой… Уйду я». Он сбросил с антресолей чемодан, швырнул в него пасту и щетку, белье и несколько рубашек. Предметы различал с трудом, в глазах вспыхивало короткое пламя, и сразу начиналась невероятная резь, рукав взбух и источал отвратительный запах эссенции, кожа начинала саднить и ныть. «Мне нужно хотя бы одну простыню и подушку. И старое одеяло. Немного, не правда ли?» — попытался он пошутить, но она даже не улыбнулась: «Зачем… Да еще старое… Она тебе предоставит все». — «Она?» — «Не придуривайся. В наше время ни одна баба не станет тратить две копейки просто так. Всегда с прицелом. И дальним. Катись, миленький. И не забудь: возмездие впереди. Ключ!» — протянула руку. Он безропотно вложил в ее ладонь тихонько звякнувшее кольцо. «Была без радости любовь, разлука будет без печали», — высоким, звенящим голосом пропела она, и Хожанов, накинув плащ, натянув кепку, хлопнул дверью. Оревуар…

Куда идти? К кому? Все расхищено, предано… Ни друзей, ни знакомых, которые пустят переночевать, никого… «Я осужден быть сиротой…» Элегантный Дубровский, о ком сочинил столь проникновенные вирши либреттист, жил в умилительной семье своих пейзан и пейзанок, грабил, роскошествовал и между делом даже влюбился в дочь недруга…

Куда идти? Он увидел у ворот будку телефона-автомата, вошел, набрал номер: «Морг? Будьте добры Настю, из третьего… Завтра дежурит? Вы погодите, выслушайте… Я забыл шарф отца… — Его несло, там, в морге, могли мгновенно уличить, но он даже не думал об этом. — Да-да, третьего дня, синий с красным, мохеровый… Лето? А у него горло всегда болело… Так вот, я хотел условиться с сестрой, спросить, где искать… Вы не дадите домашний? Нет? А адрес? Говорите, я запомню…» Хриплый голос дежурного равнодушно продиктовал, и он положил трубку. Удивительно, она жила недалеко, через улицу всего, даже денег на такси не понадобится. Какое счастье…

Дорога заняла всего несколько минут, у подъезда на всякий случай оглянулся (вспомнил про серую «Волгу») и, не заметив ничего подозрительного, поднялся на второй этаж по невероятно узкой лестнице. Любопытно, как здесь спускают гробы… На повороте лестничного марша покойник просто обязан застрять навсегда… Но с другой стороны — люди переселились из подвалов и коммуналок и конечно же были счастливы… Проблема громоздких столов, шкафов и кресел из прежней жизни, которые не желали пролезать в жизнь новую, — это мало кого волновало…

…Она открыла сразу и совсем не удивилась. «Проходите, — слегка отступила. — Осторожно, не сорвите вешалку». Выцветший ситцевый халатик, мокрые волосы в беспорядке, девочка, совсем еще девочка, пятиклашка прямо. Но — прехорошенькая, черт побери… «Вы одна?» — «Одна, снимайте плащ, я повешу сама, а то вешалка все время обрывается. Есть хотите?» — «Это вежливость или на самом деле?» — «На самом деле, я слышала голос вашей жены. Яичницу будете? У меня все равно ничего больше нет». — «А… Где родители… Простите, мама?» — «Живет в своей квартире. Она не выносит моего… друга». — «Почему?» Она насмешливо улыбнулась: «Маме пятьдесят, моему приятелю двадцать два, мама любит Изабеллу Юрьеву и Козина, а Вася — рок. Еще автобиографические сведения? Нет? Тогда я сейчас…» С кухни послышался стук и лязг, характерно треснула скорлупа, ударившись о ребро сковородки. Да, есть на свете женщины без сложностей и извивов, и это при том, что они свободно читают классику, например «Науку логики» Гегеля… Забавно.

Через несколько минут она принесла шкварчащую сковородку с яичницей, и Хожанов проглотил тугую слюну: не ел почти сутки… Но надо было держать фасон, и он принялся элегантно ковырять вилкой. Она рассмеялась: «Миленький, вы же умираете, я вижу. Ешьте по-человечески!» И содержимое сковородки исчезло в долю секунды. «Извините, я в самом деле… того. Зачем вы звонили?» — «Дело в том, что сегодня утром Георгий Иванович разыскивал вас…» — «Зачем?» — «Ему удалось…» — «Найти пластинку, которую я просил? — почти взвизгнул Хожанов, перебивая ее. — Чубчик. Аникуша. Дымок от папиросы. Да? Вы прелесть, Настенька, это такая удача, вы даже не представляете!» Он покачал головой и постучал себе по лбу, давая понять, что нельзя быть столь легкомысленной, а она смотрела на него испуганной сочувственно одновременно, наверное, ей показалось, что он сошел с ума… Между тем, поискав глазами по столу и полке, обнаружил он блокнот и планшет с фломастерами и, выбрав темно-синий, написал на чистом листе: «Что выяснил Г. И.?» Видимо, она догадалась, чем вызваны его странные действия.

«Боитесь, что нас подслушают? У вас мания величия». — «Нет, — написал он в ответ. — Мы имеем дело с организованными людьми, и эти люди многое могут… Ставка велика: понимаете? Итак?..» — «В Теевке — это шестьдесят километров от города, есть школа, их школа, это ясно?» — «Вполне». — «Там есть инструктор Володя, он владеет «точкой», поняли?»

Он отодвинул листок, — ведь следует и разговаривать тоже, иначе затянувшаяся пауза может вызвать подозрение. Вряд ли, конечно, они установили наблюдение, а уж тем более — за Настей, но — береженого бог бережет, а не береженого — конвой стережет… Дурацкая поговорка… «Настя, вы когда-нибудь слышали Петра Лещенко?» — «Лещенко? Конечно! «За тебя и за того парня!» Румяный певец комсомола?» — «Я не про него. «Встретились мы в баре ресторана, как мне знакомы твои черты…» — запел он приятным баритоном, а когда прозвучали слова о любви и ушедших мечтах, вдруг заметил, как Настя ошеломленно покачивает головой: «Странно… Такие песни всегда называли пошлыми. Он белогвардеец?» — «Он русский, и он любил и понимал Россию». — «Где он теперь?» — «Погиб в пятидесятых, в Бухаресте. В концлагере…»

Она написала:

«Сегодня после обеда Георгий Иванович отпросился в горздрав по делам, а на самом деле уехал в Теевку. Вы должны ждать его звонка здесь, у меня, я поэтому и разыскивала вас».

Только этого не хватало… Втянул человека бог знает во что, а сам, получается, устранился.

— Настя, мне можно пожить у вас? Несколько дней хотя бы… Я потом найду квартиру.

— Выгнала? У нее ужасно неприятный голос. Хорошо, живите…

Вот ведь как просто…

— А… ваш друг?

— А это пусть вас не беспокоит.

— Хорошо, коли так… — Его мысли приняли другое направление. Мальчишество, глупость, тоже мне аналитик, элементарный алгоритм и тот провалился в трясину неразберихи и какой-то немыслимой суеты…

Ну, неужели нельзя было договориться, действовать последовательно и четко, и уж если по дурости своей (а почему, собственно, по своей? По всеобщей нашей дурости, по отсутствию учета и контроля, расхлябанности вселенской — вот они, истинные причины, в коих он — только частица ничтожная, не более…) он дал мерзавцам самое современное, мощное, самое перспективное оружие, а они обратили его в свою корыстную и алчную пользу (догадывается, догадывается он об этом, и весьма скоро исчезнут догадки и наступит великое прозрение), то сколь же серьезным и собранным надо быть теперь, вот с этой самой минуты…

Строев, Изабелла, а вот еще и Георгий Иванович прибавится к ним, не дай Бог… Впрочем, откуда и почему, на какой почве вызрел сей неприличный здравомыслящему человеку фатализм, слабость, неверие в собственные силы? И зачем было браться за дело, которое надобно оплачивать столь дорогой ценой? Зачем фанфаронить, бравировать, строить из себя рыцаря?.. Зачем, зачем, зачем?.. Глупые вопросы. Ведь есть у каждого некий странный долг на этой земле, вексель, который вроде бы и не существует и по которому тем не менее надобно платить. В одном-единственном, конечно, случае. Если ты полагаешь себя порядочным человеком. Порядочным… Слово-то какое странное… Из ушедшего прошлого слово. Не в моде и не в почете оно сегодня. «Передовик», «ударник», «советский человек», «интернационалист», «общественник», «преданный» и бог весть что еще в этом современном лексиконе имиджей и пустоты, но этого звонкого и мощного слова — нет… Везде и во всем одна только видимость, поверхность, скольжение…

Он вспомнил, какое ошеломляющее впечатление произвела на него первая и давняя серьезная публикация о преступлениях, совершенных группой офицеров милиции. Позже такие публикации участились, к ним прибавились преступники судьи и прокуроры, потом и министры пошли, в один из своих выходных он засел в библиотеке и просмотрел центральные и местные газеты за год. Удивительная возникла картина: по нарастающей представители закона нарушали основные заповеди, отправляли в тюрьмы, на скамью подсудимых, а то и к стенке ни в чем не повинных, били: пытали, издевались и… посмеивались. Максимальным наказанием за все был только выговор или увольнение — но это уже в самом крайнем случае.

И словно в насмешку одновременно выносились правильные постановления, и в обличительных речах и самоуничижительных признаниях не было недостатка, а воз не только не двигался к закономерному и справедливому финалу, но оставался на месте и сладострастно разбухал, раздувался, становясь все более и более неподвластным, неподсудным, неуправляемым…

Потом отвлекли дела, стало не до газет, и он постепенно забыл о своем ужасном впечатлении, стерлось оно.

…Словно из ваты пробился к нему ее голос: «Бытие, лишенное сущности, — видимость, Алексей Николаевич… Это романтическая классика, Гегель. А как вы считаете — лишено наше бытие сущности?» — «Не знаю… Философские категории и реальность — разные вещи…» — «Да? Странно… А вот Гегель утверждает, что бытие, или реальность, как называете вы, есть ничто, но истина — не в бытии и не в ничто, а в том, что бытие перешло в ничто, а ничто стало бытием. Понятно?» — «Я все же предпочитаю исчезнуть в своей противоположности как можно позже… И меня беспокоит, почему он так долго не звонит».

Скрытая закономерность есть случайность или совпадение, как любили называть это пропагандисты атеизма в недавнем еще прошлом. Совпадение… Вот, подумал о Георгии Ивановиче, а тот в это мгновение взял да и вошел в телефонную будку и позвонил. Но ведь совсем не потому, что его по беспроволочной или еще какой-нибудь связи попросили об этом? Совпадение…

Раздался звонок, Настя схватила трубку, по ее лицу и первым же невнятным междометиям Хожанов понял, что на другом конце Георгий Иванович. Прислонил ухо к трубке, слышно было отчетливо:

— Я в будке автомата, напротив дом 22, улица Энгельса, я сфотографировал… Все!

Короткие гудки ударили похоронным звоном, Настя — белая, вымазанная сметаной, лица нет, одни глаза и одними губами: «Не может быть… Нет. Алексей Николаевич?» Он взял ее за руку: «Я все понимаю, и вы поймите: слезы, истерика ничему не помогут». — «Чему — «ничему»?» Он пожал плечами: «Нам нужно немедленно ехать в Теевку». — «Надеетесь изловить… убийц? Да-да, убийц, я не оговорилась, ведь Георгий Иванович… — Она заплакала. — Господи, ведь почти на глазах, средь бела дня…» — «Теперь уже вечер, Настя…» — «Оставьте ваши дурацкие уточнения, кого мы там поймаем, кого? Ждут вас там…» Он соскреб со сковородки остатки яичницы и неторопливо начал жевать, она смотрела на него в ужасе. «Убийцы — потом. Нужен его фотоаппарат». — «Фото… — она сжала голову ладонями. — А вы действительно компьютер… Впрочем, я понимаю. Что вам наш доктор… Мавр сделал свое дело». — «Поехали». Этот бессмысленный разговор можно было продолжать до бесконечности, ведь Настя еще надеялась на чудо, не примирилась с тем, что с первой же секунды стало ясно ему…

Вышли, моросил дождь, такси по проспекту двигались уверенным пунктиром (тоже совпадение, обыкновенно днем с огнем не найти!), один подрулил, узнав, что в Теевку, обрадовался, но тут же подозрительно нахмурился: «А обратно?» — «Порожняк — оплачу». — «Вот это друг, товарищ и брат, и я соответственно!» — «За две цены». — «А ты бы хотел бесплатно?» — «Я бы хотел побыстрее». — «Родственник помирает, что ли? — всмотрелся таксист. — Ладно…»

Гнал он от души, по городу — под сто, а за городом, когда пошло двухрядное в одну сторону шоссе, стрелка спидометра прыгнула к отметке «140». «Не расшибемся? Нам надо живыми». «Не боись, — подмигнул шофер, — это тебе с непривычки страшно». И в самом деле, уже через несколько минут Хожанов перестал обращать внимание на спидометр, да и впечатление от скорости притупилось. Удивляла Настя: вдавившись в спинку сиденья, она превратилась в каменное изваяние. Ни слова, ни жеста, ни звука…

Доехали без приключений, за поворотом высыпала вереница огней, а потом еще и еще, это была уже Теевка. «Куда вам?» — «Знаете город? Энгельса, 22». — «Сделаем». Через минуту автомобиль подвернул к тротуару, а вернее, к обочине шоссе и притормозил. И сразу увидел Хожанов небольшую группу в белых халатах, суетившуюся около телефонной будки. Повернулся к Насте, она смотрела расширившимися от ужаса глазами, ему показалось, что сейчас она начнет дико, на одной волчьей ноте кричать или выть. Наклонился, взял за руку: «Сейчас шофер отвезет тебя в местную больницу. Мне… Нам надо, чтобы ты рассмотрела всех, кто там появится…»

Посмотрел на таксиста, у того выражение лица было такое, словно он увидел привидение. «Вот за простой и обратную дорогу, — протянул 25 рублей. — И не делай из моих речей глупых выводов. Ее отец, а мой дядя помер, его вот-вот должны отвезти в морг, потому мы и приехали. Понимаешь, я с родичами в ссоре, пойти с нею, — повел головой в сторону Насти, — не могу, а знать должен. Ясно?» — «Ясно… — облегченно вздохнул шофер. — А то как в американском фильме…» — «Вот-вот, у нас так и бывает — тебе показалось, ты и побежал с доносом, и я побежал, а человека потом таскают… Нравственность называется…» — «Это ты прав».

Круто развернувшись, таксист уехал, сквозь темноту и выгнутое заднее стекло увидел Хожанов расплюснутое Настино лицо и проваленные глаза. Теперь требовалось соблюдать максимум осторожности, ОН мог быть здесь, рядом, сбоку, спереди, за спиной…

Хожанов уже не сомневался в своих построениях. Предыдущий опыт — теоретический, формульный, вычисленный, свидетельствовал: реалии, цепляющиеся друг за друга в определенном порядке, превращаются в алгоритм, здесь ошибки нет, вон санитары «скорой» вытаскивают из телефонной будки бесчувственное тело и укладывают на носилки. И докторская скороговорка слышна: «Инсульт… Нет… Не похоже… Ну, видно же, что цвет лица не изменен и белки… Вот я и говорю: типичный инфаркт, сейчас приедем, и все станет ясно». — «Молодой-то какой…» — «А что, молодой? Нынче дети от этого умирают, все, поехали». Хлопнула дверца, взвыв сиреной, «скорая» исчезла за поворотом…

Теперь — десять шагов, как бы мимо будки, ведь ОН здесь, в воздухе висит нечто свидетельствующее о НЕМ… Темно, наверняка притаился вон у того сарая или за домом стоит… Стоп. Так ничего не выйдет. Если ОН о фотоаппарате знает — он его нашел и подобрал сразу после… этого. Если же просто убрал «интересующегося» и о фотоаппарате ничего не знал, не приметил его (будем надеяться) — тогда нечего праздновать труса. Надо искать. И найти. Ибо в этом аппарате — все. Пленка, на пленке — лицо. То есть улика и даже доказательство…

Миновал будку, жильцы дома 22 уже разошлись — ну, подумаешь, выволокли чье-то тело и увезли, видено многажды, нынче пьянь валяется бесстыдно, ну, а если скончавшийся от инфаркта — тем более чего торчать?

Свернул к будке и (совпадение, опять совпадение!) со второго шага под правую ногу попалось нечто вроде кирпича, предмет отлетел, но он легко нашел его в мокрой вечерней траве и поднял. Это был старинный «ФЭД» в кожаном футляре, у его отца был когда-то такой же…

Теперь следовало быстро и незаметно, не привлекая внимания, исчезнуть. Сунул аппарат под брючный ремень за спину (так носили в гангстерских фильмах оружие, этот способ всегда вызывал романтические грезы) и решил идти на вокзал. И тут же спохватился: вокзал — это так просто… С точки зрения противника, который полагает, что в данном случае действует робкий и никчемный дилетант (вообще-то правда, кто он еще?), вокзал — самое оно… Запечатленный на пленке или связанные с ним наверняка пойдут на вокзал — просто так, на всякий случай, и тогда, обнаружив незнакомого человека, могут принять меры. Тоже на всякий случай…

Нет, домой следует добираться только попутной машиной. Это безопаснее.

Он вернулся на шоссе и неторопливо зашагал к городу. Кто-нибудь рано или поздно подберет и довезет… Километра через два его нагнал «Москвич», но водитель не остановился. Не притормозила и «Волга» — видимо, не рисковали на ночном шоссе, мало ли что… И только медицинский «рафик» смилостивился; Хожанов сел рядом с шофером, тот оказался общительным, сразу протянул раскрытую пачку отечественною «Честерфилда» и, дав прикурить, начал долгий, с мельчайшими подробностями рассказ. Кого-то ни за что уволили, кому-то вне очереди дали новую машину и так далее и тому подобное — не прислушивался, вспомнилась фраза, произнесенная некогда доктором на одном из партсобраний (тот был еще и философии не чужд и блистал иногда понятиями или целыми фразами): «Нет в мире ничего такого, что не было бы мною самим». Кажется, проговорил он это в связи с очередным завуалированным отлыниванием от сложной темы одного из сотрудников (тот не по лености отлынивал, а из-за некомпетентности, но доктор полагал необходимым воспитывать личный состав по любому поводу), тогда Хожанов воспринял сказанное как некую скучную и бессмысленную догму, теперь же, отталкивая бубнящий голос шофера, вдруг сообразил — болезненно и остро, что не догма то была от доктора, а кровоточащий призыв к совести от Господа… Как мог он отпустить Настю одну, зная, что это опасно, что уже третий человек погиб и на очереди четвертый и пятый, — этот ряд бесконечен, они уничтожат любого, кто осмелится встать на их пути, и что для них Настино кунгфу это детская игра, пригодная разве что для запугивания алкоголиков у пивного ларька, — отогнать, не более… А если они уже вычислили ее или вычисляют в это самое мгновение, и через минуту, удивленно вздохнув и не успев понять, что произошло, мягко опустится она на больничный пол, и сбегутся врачи и начнут ахать и охать и руками разводить и даже попытаются отправить в реанимацию, а главврач, наверняка ученик какого-нибудь ничтожества, начнет яростно дуть ей в рот, полагая таким способом восстановить сердечную деятельность, и никто из них, ни один человек не догадается, что случилось на самом деле…

— Назад… — бросил он шоферу непререкаемо, и тот мгновенно притормозил и развернулся.

— Что случилось?

— Я забыл, извини, мне надо в больницу.

Пожав плечами, парень прибавил газу, судя по всему, он воспринял выходку своего пассажира как проявление душевной болезни.

— Кто у тебя там?

— Родная сестра.

— А что?

— Сердечный приступ, я испугался чего-то…

— И чем ты ей поможешь?

— Своим присутствием.

— Ладно… — Пассажир явно был не в себе, ну да чего не встретишь на ночной дороге…

…Настю он нашел на первом этаже в коридоре, она сидела на стуле и читала заключение о смерти Георгия Ивановича. «Вот… — протянула листок с фиолетовым текстом. — Такие дела…» — «Как тебе удалось?» — «Да никак… Здесь девочка одна, сестра из прозекторской, вместе были на курсах в прошлом году… Вы не беспокойтесь. Я сидела тихо, как мышка, пока они уехали… Алексей Николаевич, не ошиблись вы… Милиция появилась сразу, как только Георгия Ивановича положили на стол. Двое: капитан лет тридцати небольшого роста, кареглазый… И сержант. Тот пожилой». — «Что значит «пожилой»?» — «Ваших лет…» — «Премного вами благодарен. Что ты объяснила своей знакомой?» — «Наврала. Здесь, говорю, у меня тетка, а с матерью, мол, поссорилась, так вот, хочу переехать и пришла узнать насчет работы. А это… — она тронула листок. — Это я попросила как бы из любопытства… На моих ведь глазах привезли…»

В акте вскрытия значилось:

«…множественные точечные кровоизлияния в стенку левого предсердия, омертвение ткани, разлитой инфаркт…»

— Отнеси, и поехали.

— Сейчас… Алексей Николаевич, вам не страшно?

— Страшно. Что ты предлагаешь? Плюнуть? Спастись? Не связываться? Иди, поговорим дома…

Возвращались электричкой. Хожанов рассудил: если они уже были в больнице — на вокзал не пойдут. Незачем…

…Вагон был пуст, всего два пассажира: мужчина лет пятидесяти и совсем пожилая женщина. Издав протяжный звук (вурдалаки так, наверное, завывают или нетопыри — ночные призраки), электричка тронулась и пошла, набирая скорость.

— Я слышала такую историю… — вдруг сказала Настя. — Бандиты увели человека в тамбур и выбросили… Правда, в том поезде двери были не автоматические. Здесь их, наверное, не открыть?

— Не знаю… — Хожанов увидел, как в салон вошли трое, — молодые, лет по двадцать, в югославских плащах, на одном фирменная ветровка…

Они двигались неторопливо, один задержался около пожилой четы и что-то сказал. Оглянувшись испуганно, мужчина согласно кивнул, оба поднялись и удалились — излишне быстрыми, впрочем, шагами. Между тем троица приближалась, ее намерения не оставляли сомнений… Что ж, он сильно недооценил противника…

— Настенька… — улыбнулся беззаботно. — Внимание… Если пригласят пройти в тамбур — соглашаемся с недоумением. В тамбуре — мгновенная атака. Все, на что способна, поняла? Слушай, — продолжал он уже громко (они были в двух шагах), — не перейти ли нам в следующий вагон? Терпеть не могу одиночества…

Встал и, взяв Настю за руку, повел к противоположному тамбуру. Скосил глаз: они ускорили шаг… Что ж, настал «момент истины», и теперь что Бог даст, а также и остатки знаний из семинара рукопашного боя. На Настю надежды нет. Хрупкая девочка, смешно даже…

Раздвинул дверь, пропуская вперед Настю, слегка придержал створки и замер: в следующем вагоне никого не было. Ни единой души…

Обернулся: тот, что шел первым, остановился и улыбнулся: «А я, наоборот, люблю одиночество…» Он нанес молниеносный, отработанный удар правой, выворачивая кулак в традиционном стиле. Уже по тому, как молниеносно-плавно начал он финт (Хожанов видел все как бы на рапиде), стало ясно, что бандит — боец хотя и традиционный, но сильный и опытный. Он просто не знал, что его противник тоже умеет кое-что…

А Хожанов уверенно шагнул влево, и нападающий промазал, пролетев по инерции к следующей паре дверей, и тогда Хожанов точным ударом настиг его затылок. Бандит вмазался лбом в стекло и рухнул. Хожанов оглянулся: второй бандит лежал в углу, не шевелясь, а третий наступал, выкручивая серию подготовительных и устрашающих движений, потом последовалудар ногой — в почку, Настя ушла («тай собаки» — вдруг вспомнил он название маневра) и нанесла ответный удар — в пах («фумикоми гири» — и это вспомнил, надо же…), бандит попытался сбросить ступню и ответить «кьяку дзуки» — прямым в голову, но не сумел и рухнул.

— Ничего… — ошеломленно произнес Хожанов. — Ничего…

— Что будем делать? На станции — в милицию?

— А завтра они нас найдут и прикончат из-за угла? Девочка, милая, мы ввязались в серьезное дело, и работать придется не по нашим, а по их законам…

Он вошел в салон и сразу же увидел кран экстренного открывания дверей. Повернул, двери разъехались, он знал, что в запасе не более десяти секунд, но их хватило: один за другим все трое исчезли в темноте…

— Но ведь это убийство… — произнесла она одними губами.

— Это необходимая оборона, — отрезал он. — Они убили бы нас не задумываясь… Слишком большая ставка в этой игре, и слишком много благополучных и уважаемых людей задействовано в ней… У нас не было другого выхода…

— Может быть… Только безнадежно это. Не они, так другие отыщут нас…

— Самый опасный — «точка» — на пленке… Я ничего не собираюсь доказывать аморфной нашей юстиции, насквозь мне ненавистной и бесчеловечной… Будем считать, что возникла ситуация Alter ego*["40]. — Он посмотрел ей в глаза: — Мы справимся, Настя… Ну, а если после нас останутся крохи — пусть их подбирает кто хочет… А ты молодец! Вот уж не ожидал… Кто учил? Где?

— В подвале, конечно… Я способная, Алексей Николаевич.

— У Георгия Ивановича была записная книжка?

— Да.

— Плохо. Они наверняка обыскали его и нашли твой телефон. Одна надежда: справочник у них обыкновенный, по нему невозможно определить адрес. И будем верить, что до «обратного» справочника они не доберутся. Но все равно: завтра мы найдем другую квартиру. На работу сообщишь, что заболела. Утром я съезжу туда сам. — И вдруг замолчал. Собственно, почему утром? Ехать нужно немедленно…

На следующей станции (до города оставалось всего две или три остановки, уже мелькали пригороды, ближайшие предместья) вышли, Хожанов мгновенно договорился с таксистом, дремавшим у вокзала, парень обрадовался: «Порожняк-то какой… Я сегодня без зарплаты остался, два часа кисну, и хоть бы кто… Жлобы…»

Отведя душу, он выехал на шоссе, и через мгновение стрелка спидометра свалилась далеко направо…

На Петровскую площадь въехали, когда неподвижные черно-серые дома, словно приподнятые утренним розовеющим воздухом, двинулись в неведомый путь, тая, растворяясь, исчезая… Это было красиво, тревожно и странно, потому что иное, грядущее, неизбежное ощущалось где-то совсем рядом, всего в двух шагах…

Хожанов щедро заплатил за два прогона, счастливо улыбнувшийся шофер уехал, напевая: «Я люблю тебя, жизнь!» Как мало, увы, надо человеку, чтобы почувствовать себя птицей…

На площади не было ни души, тревога постепенно исчезла, напряжение и ужас двух предыдущих часов показались чем-то нереальным, вычитанным…

Бандиты, драка в тамбуре пустого вагона, смертное «кто кого» и черные тела, мгновенно исчезнувшие в провале раскрывшихся на мгновение дверей… Будто и не было ничего.

Перешли площадь, Настя нажала кнопку звонка, старушечий голос глухо отозвался издалека: «Чего надо? Здесь водку не дают, здесь покойники». Настя позвонила еще раз, послышались шаркающие шаги. «Это я, тетя Фрося, я, Настя, Георгий Иванович умер, мне его сестра только что позвонила…» — «Какая «сестра»? — зашипел в ухо Хожанов. — У него никого, вы о чем?» — «Она ничего не соображает, и вообще — молчите!» Бабка стихла на мгновение и вдруг взвыла: «Гора? Умер? Ах ты, Господи, да как же…» Двери открылись, Настя погладила старушку по голове: «Такие вот дела… А мне Галя велела деньги взять из стола, там зарплата, девяносто рублей, а ей хоронить, поминки, то-се, сама понимаешь…» — «Да уж чего не понять, чай, не умалишенная, иди бери, какой разговор… Ах ты, Господи, горе-то какое…»

Вошла в кабинет, в ящике письменного стола не оказалось ни денег, ни искомого, Хожанов отсчитал от своей микропачки сто рублей, сунул под бумагу, Настя обрадованно вскрикнула: «Вот видишь, не дай бог, пропали бы…» — «Да уж так», — согласилась Фрося, никаких вопросов она не задавала, видно было, что смерть Георгия Ивановича ее потрясла и ни о чем другом думать она уже не могла…

Между тем Хожанов и Настя осмотрели остальные ящики, этажерку, книги — в них тоже ничего не оказалось, похоже было, что до акта смерти Строева Георгию Ивановичу добраться-таки не удалось. «Где искать? — Настя обвела кабинет глазами. — Думайте, Алексей Николаевич, думайте…» — «Может, я знаю?» — вмешалась Фрося. «Да откуда… — отмахнулась Настя. — Нет…» — «А ты не говори, не говори, — зачастила бабка, — я намедни терла пыль в коридоре, а в двери — щель. Хотела закрыть, а Георгий Иванович мечется по кабинету, ровно танец исполняет, я так изумилась, ну, думаю, такой выдержанный, спокойный, сошел с ума, вдруг — смотрю, он липучку оторвал, оглянулся воровато (Бог меня прости!) и что-то под подоконником приделал… Ты, милая, не сердись, но, когда Гора ушел, я грешным делом не сдержалась… Но не тронула, оно все там, как он и оставил!» Хожанов бросился к подоконнику, под ним, приклеенный двумя полосками пластыря, топорщился листок бумаги ксерокопия описательной части акта патологоанатомического вскрытия:

«…множественные кровоизлияния в стенку левого предсердия, омертвение ткани, объективно сердце и сосуды в норме».

Рукой Георгия Ивановича было приписано:

«Строев».

— Что-нибудь денежное? — напряглась Фрося.

— Нет… — Настя протянула листок. — Это он для диссертации собирал.

— А чего же прятал? — спросила она подозрительно.

— А это у него называлось «в долгий ящик», бабушка… Отлежится, успокоится, а тогда и оценить легче. Научный акт, — не моргнув глазом, объяснила Настя.

Что ж… Лет пятьдесят тому известный писатель опубликовал рассказ, в котором бдительный красноармеец сорвал заговор контрреволюции и сделал это очень просто: подобрал бумажку, оброненную буржуазной дамочкой… Глазасты наши люди… Но как бы там ни было, инфаркт Строева теперь стал фактом, оспорить его не сможет отныне никто…

Следовало окончательно успокоить Фросю, и Хожанов соврал еще раз: «Мы это отдадим Гале вместе с деньгами, она наследница, ей и распоряжаться». — «Да уж как иначе…» — согласилась Фрося. Похоже было, что деньги, обнаруженные в столе, ее сильно расстроили, а бумажка с бессмысленным текстом, наоборот, привела в полное душевное равновесие… Неожиданный пассаж Насти был, конечно, рискован, но Хожанов уже понял: Настя знала, что делала: по всей вероятности, санитарка помнила только то, что ее интересовало, и, по логике развития событий, должна была все забыть сразу же и навсегда.

Между тем утро совсем уже наступило, веселый писк «Маяка» донесся из кабинета заведующего, и приподнятый, удивительно бодрый голос диктора объявил, что сейчас начнется концерт по заявкам молодоженов.

Теперь следовало — и как можно скорее — проявить пленку. Хожанов остановил такси, бросил коротко: «В центр», там, он знал, в тихом переулке, была фотография самообслуживания. Таксист — пожилой, положительный, со значком ударника коммунистического труда (или пятилетки? — Хожанов так и не научился разбираться в многочисленных знаках трудовой доблести), неторопливо, даже как-то медлительно, переключая скорости и как бы придерживая нетерпение пассажира, — усмехнулся снисходительно-бывало: «Пятьдесят лет за рулем — и ни одного прокола! Меня вся милиция знает!» — «А опаздывать не случалось?» — «Опоздание — не жизнь, его наверстать можно». — «А не скучно было?» — «Какая же скука? Мой положительный опыт переняли двадцать городов, восемьдесят таксопарков! Главное в жизни — положительный опыт, парень… На нем держится земля». Настя сидела молча, пригорюнившись, похоже было, что в ее отношении к Хожанову наступил тот молчаливый пик доверия и взаимопонимания, когда молчание понятней всяких слов, как некогда спела об этом Клавдия Шульженко…

Проявление пленки и сушка заняли полчаса, еще полчаса Хожанов печатал фотографии. На них выплывали, будто из небытия, какие-то здания, длинная кирпичная стена с колючей проволокой, нечто вроде футбольного поля, вокруг которого были установлены бетонные столбы Г-образной формы, причем верх буквы был обращен внутрь, а проволока была уже не колючей, а самой обыкновенной. Здесь находился какой-то специальный объект, впрочем, предпоследняя фотография объяснила все: черная вывеска с гербом и аббревиатурой свидетельствовала о том, что и поле, и стена, и здания принадлежали ведомственному учебному центру — вполне легальному, без малейших признаков какой бы то ни было секретности. На последней фотографии были запечатлены у подъезда шестеро мужчин и две женщины, но сколько ни вглядывался Хожанов в их лица — ничего существенного или необычного не увидел. Люди как люди. Как тысячи других.

— Надо увеличить… — посоветовала Настя. — Когда-то давно я видела фильм Антониони, там кто-то — не помню кто — без конца все увеличивал и увеличивал одну и ту же фотографию — до тех пор, пока все превратилось в точки. И вот из этих точек сложилась рука, выглядывающая из кустов, а в руке револьвер…

— Забавно… — Хожанов поднял увеличитель до максимальной высоты и начал печатать.

Сначала вызрели женские лица — крупные, с грубыми чертами (объектив — он и есть объектив), потом начали появляться мужские. Когда проявилось пятое изображение, Настя тихо вскрикнула. «Он, — произнесла одними губами, — он… Пришел с двумя другими, их здесь нет, спросил, где секционный зал, я ему показала…» Хожанов вынул фотографию из бачка, промыл и налепил на стену, потом включил настольную лампу и направил луч незнакомцу в лицо. Что ж, трудно было узнать этого человека сразу, очень трудно, ведь на нем была униформа, и выбрит он был тщательно, но совершенно несомненно, смотрели на Хожанова с поблескивающего влагой фото пристальные, ввинчивающиеся глаза «городского сумасшедшего» с кладбища. Это был он, без малейшего сомнения он…

Выслушав рассказ, Настя долго молчала. «Что вы намерены делать?» — «Я уже объяснил: возникла ситуация alter ego. Я так и буду действовать». — «Алексей Николаевич, ситуации нет, вас ведь никто не уполномочивал, никто…» — «Совесть». — «Нет. Совесть создает «другое я» не в юридическом, увы, смысле, вы просто не знаете этого… В высшем, нравственном… Понимаете? Помните, как Сонечка Раскольникову сказала? «Разве я Бог, чтобы жизнь и смерть решать?» И нам с вами никто не дал права!» Он с интересом оглядел ее с головы до ног: «Философия только объясняет, Настя. Но разве может она хоть что-нибудь изменить? С чем я приду и к кому? К причастному или сочувствующему убийцам? А даже если и попаду случайно к человеку честному — что он сможет? Его или убьют, или вышвырнут, или перекроют клапана… Нет, я доведу дело до конца, чего бы это ни стоило. Ты поможешь мне?» — «Да».

Это «да» произнесла она не колеблясь, но он понял: убежденности его она не разделяет. И более того — придерживается точки зрения противоположной. «Зачем же ты хочешь мне помогать?» — «Затем, что больше некому. Мои понятия о нравственности вам чужды и не нужны, так к чему вопросы? Станем делать дело, вот и все». — «Но, делая мое дело, ты тем самым нарушаешь заповеди, разве нет?» — «Возможно. Оставим, я не смогу объяснить».

Он смотрел на нее, и странные, непривычные мысли одолевали его. Что же делать, как поступить? Ну, хорошо, он придет в милицию и покажет фотографию «городского сумасшедшего». Допустим, милиция проведет экспертизу, хотя велико сомнение, ведь для проведения ТАКОЙ экспертизы нужно возбудить уголовное дело — а по каким основаниям? По факту смерти Строева, его жены и Георгия Ивановича? Потому только, что причиной смерти всех троих стал инфаркт? Он ежедневно уносит сотни жизней. Тогда «точка», которая повлекла гибель всех троих? Но это один из мифов каратэ, все десять стилей преисполнены этими мифами сверх всякой меры. Где и кем в мире зафиксированы патологоанатомические результаты удара в «точку»? И даже если они есть — по каким каналам получит их милиция? Она не член «Интерпола». Да и кто заставит ее сделать запрос в «Интерпол»?

Он представил себе, как присылают ему равнодушный отказ, и он идет в прокуратуру, а там улыбчивая и доброжелательная дама средних лет в красиво сшитой униформе читает его заявление и улыбается: «И вы хотите, чтобы по этим основаниям мы отменили постановление милиции и возбудили уголовное дело? Вы начитались дурных книжек о каратэ». — «У нас они все в специальном, недоступном обыкновенному человеку хранении». — «А кассетное кино? Видео? Да я сама насладилась по меньшей мере двадцатью фильмами с Брюсом Ли! Великолепный актер!» — «Он и погиб от удара в «точку»!» — «Легенда». Ну и так далее… Ничего им не объяснить и не доказать.

— А что, у Георгия Ивановича было абсолютно здоровое сердце?

— Нет. Он для того и занялся этой экзотикой, чтобы преодолеть себя. Он был волевым, искренним и честным человеком. Зря вы втянули его…

— Наверное. Но я так думаю, что идея заниматься стилем кунгфу исходила от вас?

— Теперь я жалею об этом… Да, конечно, его больное сердце окончательно подрывает нам легальный путь борьбы… И все равно: мы совершаем ошибку. В высшем смысле, вы поймете…

У нее были чистые глаза, и убеждающий голос, и пустота в лице, безнадежность… Еще не поздно остановиться. В конце концов, мертвых вернуть невозможно. Но ведь и памятники, которые ставят мертвым, нужны только живым… Как просто, и как странно, и что делать…

— Мы подстережем его. Я допускаю, что сумеем захватить и допросить. Но ведь он ничего не скажет, потому что если вы правы — ему смерть со всех сторон! Чем вы побудите его к откровенности? Пыткой?

А ведь она права. Пытать он не станет. Не потому, что это трудно. А потому, что в пресловутом «высшем смысле» (ах, как она смотрит ему в глаза, как смотрит…) этого сделать нельзя. Господи, да как просто все: сверши он ЭТО — и зачем истина? И куда ее? Ведь победить может не равный им, а более высокий, что ли… Тот, кому Alter ego дано по воле Высшей нравственной силы, кто неподвластен подлому суду «круговой поруки», непричастен крысиной возне, из которой рождаются грязные деньги, чины, ордена, должности…

Но тогда надобно отказаться вообще от всего, потому что не властен смертный человек вершить суд и расправу…

Давнее воспоминание пришло к нему, неуловимый, исчезающий свет и блики, вспыхивающие на золотых ризах, и чей-то негромкий голос, и только одна фраза: «Сберегающий душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее…» Господи, прости минутную слабость, он готов потерять свою душу, он готов ко всему…

…Вернувшись домой, пока Настя готовила что-то и наливала воду в чайник и ставила его на плиту (краешком сознания он не то чтобы контролировал ее действия — зачем? просто замечал, слышал), думал: ситуация еще не проясняется, нет, она, пожалуй, только выстраивается. Итак, Строев задумал провести в жизнь архисовременную методу в борьбе с неким видом преступности. Еще кто-то решил извлечь из этой методы максимум личных благ и выгод, используя статус-кво: бедность антикварного рынка и постоянно возрастающую цену курсирующих на нем предметов. Этот не кто — икс пока. И этот икс обеспечил себя надежнейшей системой добычи антиквариата и защитой от коварных и иных посягательств. Предположение (тире факт): когда Строев обнаружил, что в официальной системе, борющейся с преступностью, активно действует другая, глубоко законспирированная, эксплуатирующая самые низменные страсти и побуждения, давний и привычный у определенных слоев модус вивенди (узкий национализм, страх перед неведомыми силами зла, нежелание терять продовольственные и материальные блага и т. д. и т. п.) и впрямую подкармливающая и продвигающая многих и многих с помощью преступно добытых дивидендов, — он, как человек несомненно честный и профессиональный, не захотел с этим мириться и попытался гнойник вскрыть. И мгновенно погиб. Правда, здесь еще следовало найти достоверное и нравственное объяснение тем несметным (в понимании Хожанова!) богатствам, которые были обнаружены в квартире самого Строева, — бриллианты Изабеллы, например.

Ну и конечно же — установить (не обойтись без сленга, увы…) мастера «точки». Какая, в сущности, гадость… В былые времена и до сих пор бытует у искусствоведов неразгаданный «мастер зимних пейзажей» и «флемальский мастер», а здесь — «мастер точки», никоим образом не связанный с супрематизмом или пуантилизмом — удивительными направлениями живописи не такого уж далекого прошлого. (Почему эти сугубо искусствоведческие термины пришли Хожанову в голову — Бог весть. В конце концов, точка никогда не была элементом супрематизма. Впрочем, дело тут было в том, что на самом деле доктор обожал альбомы авангардистской живописи и иногда, в свободную минуту, перелистывал их с удовольствием. Это у него была, пожалуй, единственная «идеологическая» слабость, ибо официально, так сказать, для всех он любил литературу социалистического реализма, классическую музыку и передвижников.)

…Ярко, словно наяву, увидел он черный провал дверей и исчезающие в ночи тела, и грохот и свист ворвался вдруг и ударил плотной и материальной до ужаса болезненной и замутняющей сознание волной. Убийство… Он, Алексей Хожанов, совершил убийство, взял на себя не дарованное человеку право и, значит, проклял себя навсегда…

Но ведь он защищал не только свою жизнь. Он искал справедливости и правды, а ему мешали, даже захотели уничтожить.

Как это говорили? Писали, утверждали… 25 Октября раз и навсегда установило незыблемую законность, охраняющую права и интересы трудящихся (да ведь это — ложь…). Что там кодекс Наполеона, претерпевший всего несколько поправок и действующий в угоду буржуазии до сего дня… Что прочие — римские и всякие другие кодексы, позволяющие наживаться и эксплуатировать… (и это — неправда). Разве не потом и кровью, страданием (вы ведь любите Достоевского, Хожанов? И признаете страдание и крест единственной дорогой к идеалу?), бесконечными ошибками выработали мы то единственное и неповторимое, что защищает нас от произвола и беззакония и не позволяет вытаптывать честь, совесть, достоинство? (Вопросительный знак? А при чем он тут? Нет, восклицательный, только восклицательный, жизнеутверждающий, гуманный и справедливый. Только он выражает сущностную сторону нашего бытия, — высокий, красивый, изящный.) О Господи… ложь, ложь и ложь…

Кажется, это Настя-Анастасия расставляет чашки и тарелки? И спрашивает что-то? Ну, конечно же с сахаром, милая девочка, как без рафинада, когда вокруг такая горечь? Подсластим пилюлю — всего лишь на мгновение, для перебивки всего лишь — и снова опустимся в генезис, в бездну, ведь надо же, несомненно надо понять, почему вырождается уважаемая организация и обращается в свою противоположность, и почему гражданин достойный (еще совсем недавно, во времена Некрасова) нисколько не был холоден душой к отчизне, и почему чуть позже, по нарастающей, стал обустраивать жилище, баловаться икоркой, а когда она исчезла — добывать ее всеми доступными и недоступными способами (икра — эквивалент гражданского мужества и счастья, благополучия и места в пространстве-времени!), и где же убеждения и любовь и желание погибнуть безупречно и умереть не даром?

Господи, страшно-то как, там ведь и приговор есть, и недвусмысленно сказано, что дело прочно, когда под ним струится кровь.

Значит, правомерно исчезли те трое в черной дыре?

Нет, ведь время было другое…

Ложь! Не было оно другим! Ибо во все времена «верую» выявляется не в газетных дискуссиях, и на насилие нельзя отвечать молчанием.

Как это звучит: «Иванов, вы убили ни в чем не повинных людей, как вам не стыдно?» Глупость, пошлость, никто таких вопросов в суде не задает. Тюрьма, решетка, стенка — вот ответ государства, если оно может и хочет.

А если не хочет больше? А чаще — не может?

Alter ego?

Нет, нет, не так, не сразу… Что выявляется, опредмечивается что? Казни, пытки, тюрьмы, смерть? Т е з и с: все достижения на крови, на костях (Санкт-Питер-бурх, Николаевская железная дорога…). Объяснения, слова, жалкий лепет оправданья — со всех сторон; конформисты и трусы, завещание Ленина, и резюме: палач и убийца на троне… А н т и т е з и с: «Нет, не в этом дело (это уже некий изгнанный за амбиции и претензии на первенство): старые — лучшие и преданные — сгорели в огне гражданской, и революцию сменила контрреволюция, потому что новые были и слабее и недальновиднее. Вот и выбрали себе достойного…»

С и н т е з: законы — призрак, беззаконие — страшная и осязаемая реальность. И так — долгие и долгие годы… Все ложь и фантом.

— Твое философское «я», изнеженное и тонкое, доброе и прекрасное, — оно ведь для чаепития и застольных разговоров, — отхлебнул из чашки. — У нас конкретное дело, Настя…

— Нет… — она покачала головой. — Под любое желание человек подводит удобную базу. Но есть Бог, который видит все. И он не с нами.

— С ними…

— Нет. И не с ними тоже. Он с теми, кто принимает общую весть и для кого любовь — не только «чудо великое, дети…». Может, споем, чтобы развлечься и утешиться?

— А ты зла.

— Нет. Я пытаюсь быть справедливой… Что будем делать дальше, Алексей Николаевич?

Он вдруг почувствовал, что у него поубавилось энтузиазма. В ее простых, почти примитивных (а может, это он примитивно воспринимал?) словах была странная сила, непостижимое воздействие… Бросить все?

Но тогда зачем грохот, и лязг, и черная дыра?

Нет… Нужно остановиться и понять, что света в конце тоннеля нет…

И продолжать, если понять это невозможно…

…Позже, когда Настя мыла на кухне посуду (он было хотел предложить свои услуги, но почему-то постеснялся, нелепая мысль остановила его: а что, если она воспримет это как опосредованное предложение руки и сердца? При живой-то, неразведенной жене? А с другой стороны: может, это он сам материализовал где-то в недрах, а точнее — вывел из глубин сию странную мысль? Понравилась, что ли? Было вообще-то в ней нечто неуловимое, да и вполне уловимое тоже, осязаемое и прекрасное)… он расположился на диване и взял в руки какой-то тонкий журнал (на обложке кто-то улыбался саркастически), и так выходило из этого журнала, что все, несомненно, подгнило, но надежда и даже уверенность все равно несомненны, поскольку равнодушных теперь нет… Как же, как же, — это он не то мысленно, не то вслух, — отсутствие равнодушных и присутствие (вечно и неизменно) горячо заинтересованных и есть козьмапрутковский корень побед и достижений, которые на поверку нечто вроде льда весной или даже поцелуя любви без ее вершины, как поется в прекрасной все же песне…

Вот, к примеру, доктор… Полнеющий, с заметным брюшком, в безукоризненной белой рубашке французского производства (Пьер Карден, кажется), и галстуке из Гонконга, и костюме работы ассоциации портных Португальской республики, и ботинках, опять же — аглицких, и носках немыслимых для обыкновенного смертного — одним словом, «весь из себя», и голова набита идеями чрезвычайными (у предыдущего руководства был, с научной точки зрения, человеком № 1), а сколь же домашен, гостеприимен, радушен и застольно-духовен: тут тебя и о любимом Сёра — без всякого высокомерия к собеседнику, который о таком и не слыхал никогда, и об «Иллариоше» Принишникове — обличителе порока («Шутники», «Гостиный двор» — это же предчувствие октябрьских ветров!), и роман «Мать» — белый карлик соцреализма (вспомнил: кто-то из именитых гостей поморщился: «Белый карлик»? Это «Мать»-то? Да это же глыба!» На что с улыбкой всепрощения заметил вскользь: «Белый карлик» — мириад — так и произнес! — вселенных!), а главное — скромен, скромен-то как — при икре, и «Белой лошади», и сосисках баночных фирмы «Брудер унд брудер» — голые стены, простая посуда и мебель самая что ни на есть обыкновеннейшая, молдавской фабрики, и «кредо» — шедевр социальности: «Скромность украшает человека»!

Ах, доктор, доктор, сколько было надежд и даже свершений, и вот — черная дыра…

…Звон посуды стих, и вода перестала журчать, вошла Настя, остановилась на пороге — в черном строгом платье, в ушах сверкающие серьги, и ползет, ползет по белым губам усмешка: «Что же вы, Алексей Николаевич? А я-то ждала…» — «Да чего же ты, прости, ждала? Что за тон, Настя?» Это не без некоторого раздражения, а серьги (в них свет падал из-под абажура, да-да, из-под него, но только почему-то пылала огромная двухсотсвечовая лампочка, и непонятно было, откуда у Насти этот пошлый розовый шелковый мастодонт) переливаются, и искры сыплются, и сполохи бегут. «Настя, откуда у тебя эти серьги?» — «Оттуда, миленький, оттуда, и ты уже догадываешься, правда? А письмо надо бы получить, ведь договорились мы: чего не смогу сказать — о том напишу в жэк». О господи, Настя, Настя…

— Что, Алексей Николаевич? Вам плохо?

— Нет, с чего ты взяла… Послушай, ты мне хочешь сказать правду?

— Какую?

— Откуда у тебя эти серьги?

— Серьги? — Она удивленно тронула мочки ушей и улыбнулась: — Мама подарила, на день рождения, в незапамятном году.

Он поморщился:

— Я просил правду. Бриллиантовые серьги — мама?

— Бриллиантовые? Эти? — вынула из ушей дешевенькие фарфоровые клипсы, сделанные, впрочем, не без художественного вкуса: букет васильков и колокольчиков…

Он с недоумением вглядывался в миниатюрные зажимы, один слегка погнулся (сон, что ли? Нет, и впрямь…), от небольшого усилия лапка сразу встала на место. Устал. Конечно же устал. На всякий случай — глаза к потолку: лампочка Ильича, сто двадцать свечей, согласно терминологии бабушек и дедушек… Чепуха какая-то… А где розовый абажур?

Настя надела клипсы:

— Алексей Николаевич, мне в голову странная мысль пришла…

— Главпочтамт, до востребования. Но ведь это глупо.

— Отчего же… Вы ведь о том же подумали, да?

— Не знаю. Впрочем — да. Поедем прямо сейчас?

…Когда такси остановилось около тяжелых дубовых дверей с черно-золотой вывеской, Хожанов схватил Настю за руку: «Мы же взрослые, нормальные люди… Ей-богу, вернемся, мне даже стыдно». Она протянула шоферу два рубля, тронула за руку: «Фауст нашел Матерей и понял все, а вы — трус. Да?» Он вырвал руку и решительно шагнул к дверям…

Когда замордованная девушка буркнула, не поднимая глаз: «Фамилия?» — и он твердым командирским голосом назвался, и она, все так же не поднимая головы, повела глазами по первой странице паспорта и протянула тонкий конверт, показалось, что потолок сдвинулся и неумолимо пополз вниз, стало душно. Схватил конверт и побежал к выходу. Настя едва поспевала, на улице трясущимися руками вскрыл, и сразу вспорхнул под налетевшим вдруг ветерком листок из записной книжки, и, прыгнув не хуже Яшина, он поймал его и, все еще не веря, поднес к глазам:

«Я знаю, что рано или поздно это придет вам в голову. Я никогда не решилась бы сказать вам сама — тяжело предавать любимых и единственных, но меня больше нет, мы оба свободны; я знаю, что они (местоимение жирно подчеркнуто, верхняя линия дважды сорвалась и оттого угловата) собираются в кафе «Лира», Музее изобразительных искусств, консерватории, — эти встречи регулярны. Но вычислить периодичность и время я не смогла — число, место и час ни разу не повторились, кроме того, я бы и не смогла к ним подойти, меня знают. Теперь вам известно почти все, а о догадках и предположениях с того света писать не принято. Помните: Вы мне обещали, и еще помните, что два человека сорвались в пропасть и погибли и многих ждет та же участь. Прощайте, я в любом случае благодарю Вас, потому что мимолетная наша встреча была такой многообещающей и такой обнадеживающей…»

Без подписи, только в конце стоял маленький крестик. У верующих это означало: «Храни Вас Господь…»

Настя долго молчала, потом красивые ее губы поползли и сложились в тревожную и грустную усмешку: «Эта женщина вас любила…» Хожанов вспыхнул, как восьмиклассник, впервые обнявший талию — притягательную, загадочную и неведомую (это ощущение осталось в нем на всю жизнь, и он даже помнил, как ее звали: Лиза, Елизавета Урусова, как это было красиво и звучно…) юной своей подруги на первом в жизни школьном балу: «С чего вы берете…» — «С того», — ответила она, как обычно отвечают в таких случаях заинтересованные девочки, и он покраснел еще больше…

Через пять минут выкристаллизовался план, и они приступили к его выполнению. В ближайшем писчебумажном купили нечто вроде разносной книги и несколько шариковых и перьевых ручек, а также черные, синие и красные чернила. Потом, на бульваре, за огромной Доской почета с фамилиями городских и областных передовиков, сели на продавленную скамейку и долго заполняли листы разными фамилиями и номерами квартир и поочередно расписывались. Подпись, по замыслу Хожанова, должна была означать, что в квартире «щелевых протечек» нет. Поставив последнюю, он еще раз проинструктировал Настю: когда «счастье» откроет — нагло оттереть плечом и произнести возможно более суровым голосом: «Из ДЭЗа-2, проверка протечек, распишитесь». Если мадам скажет, что не знает — течет у нее или нет, — послать проверить и, пользуясь ее отсутствием, вынуть из-под вешалки иконку и календарь Строева. Если потянется расписываться сразу — еще более строгим голосом послать, а когда уйдет — забрать «материалы». Если же недоверчивая женушка потребует совместного осмотра — категорично и безапелляционно заявить: «Я вам не техник-смотритель, у каждого должно быть свое дело, и каждый на своем месте обязан его выполнять. Газеты небось читаете?» И все будет тип-топ…

И все же Хожанов волновался. Черт ее знает, эту суровую женщину, ведь она неуправляема и, значит, выкинув любое непредусмотренное антраша, не дай Бог, погубит все дело. Да и Настя может пострадать.

Но ведь другого выхода нет? Сам он идти не может, посвятить постороннего тоже нельзя…

— Не боишься?

— Едем.

Она права, лирика неуместна и даже вредна. «Я буду стоять на площадке». — «Конечно. А она увидит, вцепится и начнет кричать». — «Но с чего ты взяла?» — «Вы совсем меня ни в грош не ставите?» Она кокетливо улыбнулась. Да-да, конечно, он упустил из виду, совсем упустил: хорошенькая девочка, и, значит, это не скандал, это смертоубийство… Улыбнулся: а ведь и в самом деле — даже очень хорошенькая, — когда стояли в очереди на почтамте, мужики млели и сочились сгущенкой, у самых сдержанных блуждали странные улыбки. Ему завидовали, ах, как ему завидовали!

— Хорошо, я подожду в такси.

— А сколько денег у вас осталось?

Он вытащил тощую пачку: ровно сто восемьдесят.

— Поедем городским транспортом.

Ладно, можно и городским, хотя в таком деле постоянно длящаяся быстрота — одна из составляющих успеха… Хозяйственная Настенька, не оказалась бы жадной.

От этих невесть откуда взявшихся мыслей он густо покраснел: а тебе-то, собственно, какое дело? Ишь, раскатал губищи, многоженец… Псякость. Бесстыдник. И вообще: «Кто посмотрит на женщину с вожделением…» Очень хорошо. Имеет место проверка нравственности. И ее следует выдержать с честью. А вообще-то какой трухой набита его голова, Боже ты мой… Вот еще и совершенно изумительно: кладбище, красивая женщина, и так вот, невесть откуда, вдруг — вспышка неведомого доселе чувства. Конечно, если по формуле — то оттого и вспыхнуло, что доселе было неведомым. Но вот женщины нет, она исчезла, и служить, получается, больше некому? Или нечему? Первое или второе? И отчего возникает такой вопрос… Путаница в голове.

— Настя, ты иди.

— Я иду. А вы поразмыслите на досуге — делу или лицам? Алексей Николаевич, вы ведь теперь из-за меня продолжаете, разве нет? Как говорят в седьмом классе девочки про мальчиков: фасон давите. Нет?

Ну хорошо, «да», из-за тебя, из-за твоего доброго, красивого, прекрасного лица. Что тут плохого или недопустимого? Если идея воплощена в красоту — она истина, разве не так? Эх, Настя, Настя, ты явно недопонимаешь…

…И вот вернулась. Ни разу еще не видел Хожанов таких ошеломленных глаз: «Ты знаешь, что она ответила?» — «Ты…» Прелестно, шарман. «Вы мне случайно сказали «ты»?» — «Господи, ну, нашел время… Она не открыла! Я, говорит, никого к себе не пускаю в отсутствие мужа. Это, значит, вас, Алексей Николаевич, тебя то есть… Каков номер? Приходите, говорит, с участковым, я его знаю в лицо и по голосу. Что будем делать?» — «Действительно, номер. Кто бы мог подумать… Впрочем, Настенька, ладно: нам следует сменить квартиру, озаботимся этим».

…Что за торжище здесь царило, что за смесь лиц, фигур, ушей и носов, платьев, пиджаков, ботинок и туфель… Взвизги, раскаты, робкий шепот и безнадежное молчание, уныние, но более всего запомнились глаза — радостные, веселые, насмешливые, хитрые и подлые — последние царили почти безраздельно.

Через двадцать минут (вот ведь повезло!) сторговались с бабушкой старорежимного обличья — в бесцветном платьице и шляпке с вуалеткой, лицо терялось и таяло под этим прикрытием, придуманным некогда хитроумным французом для умножения женской загадочности, и Хожанов вручил Евпраксии Стратониковне (умели выбирать имена при царе!) восемь десяток. Произнеся высоким вибрирующим голосом: «Сегодня же можете и переезжать», — Евпраксия выдала открытку с адресом и чертежом маршрута от автобусной остановки и, церемонно откланявшись, удалилась. А Хожанов с Анастасией поехали домой.

Здесь их ждал сюрприз: молодой человек гвардейского роста в новомодном джинсовом костюме типа «перестиранный-перетертый» мерил маленькими, не по росту, шажками — будто семенил на тренировке кунгфу — площадку перед входом в парадное; заметив Настю, отчужденно уставился Хожанову в лицо. «Знакомьтесь, — буднично произнесла Настя. — Мой старый друг, мой новый друг; как заметил один старичок, нельзя вступить в одну реку дважды». — «Река — это, конечно, ты…» — заметил тоном, не предвещавшим ничего хорошего, «гвардеец». «Это как раз ты, — весело отозвалась Настя. — И вот что я тебе скажу: ты мне надоел и можешь удалиться. Я разрешаю тебе это». Она определенно ни в грош его не ставила, но Хожанову показалось, что напрасно, ибо семенящие шажки и манера держать кулаки то у бедер, то под мышками выдавали любимое хобби «старого друга», и сомнений в этом просто не могло быть. Сейчас мальчику надоест компрометарный разговор, и никакое умение не спасет. Сила солому ломит.

Глаза у Насти сузились: «Не вздумай… — голос у нее странно сел, появились прежде неведомые Хожанову обертоны. — Ты ведь знаешь: я академик, а ты — школьник». — «А… любовь? — спросил он как-то беспомощно и обреченно. — С любовью как?» — «Прошла любовь… — невесело усмехнулась Настя. — По ней звонят колокола. — Перехватила осуждающий взгляд Хожанова и добавила, равнодушно пожимая плечами: — Алексей Николаевич, умственные способности мужеского пола невелики и определяются просто: что в глазах прочитала — тут ценится первый взгляд. — то и есть печальная или веселая правда. Иди, — повернулась она к нему. — И не приходи больше никогда». Понурив голову, парень удалился, Настя окинула Хожанова ироническим взглядом: «Много званых, но мало избранных, Алексей Николаевич… Званые — они все норовят за корсет заглянуть. А избранные…» — «А я какой?» — перебил он, старательно подчеркивая голосом равнодушную незаинтересованность, но она разгадала нехитрый маневр. «Вы? — переспросила, поведя плечом. — Вы всегда смотрите… так?» — «Это от каратэ». — «Это оттого, что вы — избранный…» — закончила она тихо.

Что это было — скрытое признание или просто приязнь, прорвавшаяся сквозь обыденность и скуку, — Бог весть… Спросить он не решился. Неведение было обещающим, томительным, как туман перед волшебным замком, которого еще не видно, но предчувствие уже обозначило его и нарисовало портрет.

…Когда вещи были собраны в небольшой чемодан и вынесены на лестничную площадку, зазвонил телефон и суховатый голос сообщил, что вынос тела Георгия Ивановича состоится ровно через час…

…В былые, хотя и не столь давние, годы Хожанов неожиданно для себя сделал важное открытие: в определенной своей ипостаси все люди похожи друг на друга, как братья-близнецы. Если можно, конечно, говорить о похожести мышления, мировоззрения и прочих внутренних человеческих атрибутов, именуемых в журнальной литературе о любви и дружбе «родством душ». Он вдруг увидел, что пресловутое родство гораздо шире, объемней, по существу своему оно вообще не имеет границ. Трусость, подлость, зависть, стремление оболгать, пришить ярлык, донести, утешая себя тем, что сей непрезентабельный поступок направлен все же на всеобщее благо, или даже не задумываясь — для чего он, без конечной, так сказать, цели, а просто ради «всякого случая», — это и многое еще, очень многое не просто въелось в плоть и кровь и стало второй натурой, нет: давно уже оное вытеснило предыдущее, и образовалась новая генерация или популяция гомо сапиенс. С той только разницей, что когда-то в основе были честь, и достоинство, и любовь, а грязь и мерзость как бы играли роль обстоятельств наносных, привходящих, позднее же «этическое» и «другое» медленно и верно перемешалось, образовав нечто вполне однородное и трудноразличимое, а потом разделилось, внезапно сменив знак. И привходящими стали вечные истины, но зато декларации по их поводу усилились многократно и достигли индустриального уровня…

Не так ли и кладбища — эти бледно-исчезающие отражения человека? Ведь суть их — окончательное и бесповоротное разделение в жизни сей на чистых и нечистых, это их грубая и нетленная реальность, возвышающие же эпитафии, осыпающийся известняк надгробий и даже гранит обелисков, подверженный выветриванию (термин из школьного учебника естествознания, приуготовляющего с младых ногтей к жизни вечной), всего лишь некое странное свечение кладбищенской сущности давно исчезнувшими идеалами…

«Он был любим своим семейством, и, се, оно скорбит о нем…» Или: «Татусик! Ты обещал стать гением, но трамваи ходят не только по рельсам…» А вот еще: «Любящий муж и отец, врач-общественник Сивозон был обожаем подчиненными и уважаем руководством». И так далее…

Вот и это кладбище — с длинным и малопонятным современному человеку названием — оказалось таким похожим на то, с которого началась сия печальная история, таким похожим… Те же надгробия из портландского цемента, те же почерневшие ангелы с отбитыми носами, та же полуразрушенная церковка за вековыми кронами и тот же — из-за невысоких стен — раздражающий шум моторов, мчащихся с блоками и раствором в прекрасный мир перенаселенной фаланстерии и великого будущего…

Заиграл оркестр. И Хожанов отвлекся от своих мыслей. Гроб поставили на каталку и медленно повезли по широкой центральной аллее, мимо обломков некондиционного гранита с фарфоровыми ликами и молоденьких деревьев, не успевших еще набрать могучей кладбищенской свежести…

А Георгий Иванович лежал со сложенными на животе руками, спокойный, умиротворенный, лицо его стало молодым и красивым, и показалось Хожанову, что недавний его знакомец даже улыбается, потому что обрел наконец вечное и неизменное счастье, которое все выступавшие с прощальным словом почему-то упорно именовали «покоем». Живым, конечно, виднее, но Хожанову стало скучно, он углубился в аллею, снова погрузившись в размышления; о Насте он забыл, может быть, потому, что ее не оказалось рядом. Долго он шел по дорожке и вдруг уткнулся в чью-то спину; пожилой апоплексичный мужчина укоризненно покачал головой и приложил палец к губам, и Хожанов увидел белый гроб с оборками, под днище уже подводили веревки, два дюжих молодца с налитыми лицами хватко обматывали концы вокруг локтей, священник крестился и, посыпая крестовидно умершего, произносил заученно-печально: «Господня земля, и исполнения ея, вселенная и вси живущий на ней». «Кого хоронят?» — Хожанов спросил просто так, чтобы разрядить обстановку, апоплексичный перекрестился, глядя на гроб, уже, впрочем, исчезающий в темном прямоугольнике могилы, потом вздохнул и снова покачал головой: «Выдающийся был человек, коллекционер! Всю жизнь, знаете ли, собирал искусство, всегда в конфликтах с властями, у нас ведь непросто искусство собирать… Вот пить, драться, матершинничать — это пожалуйста, хотя это все и ругают, но ведь привычно… Или там хобби всякие… Литография, портреты знатных людей на газетной бумаге, замки, подковы, гвозди — восторг Гостелерадио. А тут человек первоклассных западных мастеров всю жизнь отыскивал, даже солонка работы Бенвенуто Челлини у него была, ну — раз попросили «подарить», два предупредили — сдай, мол, в доход, в музей, а он больной был, псих, жить без этого не мог, без сокровищ своих, ну и дождался. Однажды раздается звонок, он безбоязненно открывает — якобы (тут же слух, сплетня, сами понимаете) приятель снизу, из автомата позвонил, что зайдет, а на самом деле входят два молодчика, без лишних слов привязывают ему пятки к затылку, в рот — носовой платок, и относят, извините, в уборную. И слышит он, как волокут его сокровища, ссыпая металл (а это, учтите, старинное серебро!) в мешки, а картины веревками перевязывают, постукивают подрамниками, и вытекает из него, бедного, душа вместе с каждым вынесенным мешком и каждой пачкой живописи… Вечером жена вернулась с дачи — пусто, зашла в уборную — а он уже едва говорит. Через месяц скончался, такие дела…» — «А вот сказано, — заметил Хожанов напряженно, — не собирайте себе сокровищ на земли, где воры подкапывают… Презрел ваш друг заповедь и претерпел… Он верующий был?» — «Верующий. Только зря. Бога-то — нет, наукой доказано, нынче про это во всех журналах философы пишут. А по поводу вашего пассажа… Я вам, молодой человек, так скажу: вы все раздражены, и праведно, потому — мяса нет, парных языков тоже, и в большинстве магазинов ни отдельной колбасы, ни торта хорошего — так, суррогат… Но разве Павел Петрович, покойный, собирая свои цацки, помешал государству Магнитку построить? Или Гагарина в небо запустить, чтобы лишний раз отсутствие Бога удостоверить? Нет? Откуда такая ненависть, вот что желал бы я знать. У милиции особенно?» — «Почему у милиции?» — «Потому что потому… Уж извините. А сколько раз они его привлечь хотели? Сколько дергали? Совсем уж издергали, уж он, бедный, жене так начал говорить: я, говорит, Маша,лучше все это добровольно сожгу, чем они силой возьмут…»

Натянув шляпу, он удалился, кивнув напоследок. Хожанов подошел к могиле, все уже разошлись, только на холмике застыла тучная женщина в черном, а вторая, намазанная, средних лет, поправляла ленты на венках. И здесь разрозненные впечатления слились вдруг в некое странное предчувствие, он наклонился к тучной даме и произнес — тихо и уверенно: «Ваш супруг замкнутым человеком был и никому свою коллекцию не показывал. И вам запрещал рассказывать о ней даже знакомым. И в главную комнату, где стояли и висели лучшие вещи, никого не пускал. Как же узнала милиция?»

Женщина подняла голову и взглянула испуганно, будто гадалка назвала день чьей-то уже случившейся смерти… «Кто вы?» — одними губами, и тогда намазанная (дочь, наверное) грубо толкнула его в грудь: «А ну, пошел отсюда! Хулиган! Алкаш кладбищенский!» — «Вы не поняли… — разволновался Хожанов. — Я не из праздного любопытства, поверьте…» — «А вот из праздного, — негромко сказал кто-то сзади. — Алексей Николаевич, позвольте на два слова…» Оглянувшись, Хожанов увидел молодого человека в серой «тройке», сером же галстуке, на лацкане пиджака светился маленький значок из белого полированного металла: кто-то бесконечно знакомый, многажды виденный, но вот кто, кто… Сосредоточиться Хожанов не успел, незнакомец взял его под руку и отвел в сторону. «Алексей Николаевич… — Глаза у него были округлы, широко расставлены и абсолютно пусты. — Мне поручено сказать вам… Ступайте домой, устраивайтесь на работу, время-то идет… В самом деле, ну чем вы, помилуйте, заняты? — Он вынул из кармана бумажку и заглянул в нее. — Жизнь прекрасна и удивительна, каждый должен заниматься своим делом, на своем месте, сегодня человеческий фактор — во главе угла, а вы… — он снова заглянул в бумажку, — бежите своего счастья, транжирите дорогие мгновения… Желаю здравствовать!» Он приподнял широкополую фетровую шляпу и улыбнулся, исчезая в зелени кустарника…

…Очнувшись, Хожанов оглянулся и увидел тяжелый восьмиконечный крест, памятники и заросшие холмики, недавнего же, желтой глины и со скошенными краями, не было, он словно растаял.

Пробежал по дорожке в одну сторону, в другую, с легким вначале недоумением — вот сейчас, сбоку или впереди, появится — с крестом, венками, но нет, не было холмика, и вдруг стало ясно, что и не будет…

Приснилось ему, или ловкий посланец еще более ловко сумел за коротким разговором надежно увести в сторону? Бог весть… Ни могилы, ни надписи на кресте, — как теперь отыскать родственников, задать вопросы?.. Трудно, почти невозможно… А ведь найти и спросить надобно, потому что отчетливо начинают вырисовываться звенья одной и той же цепи…

Но отчего тогда вялость, неповоротливость, тугодумие и нулевая реакция: спросить бы обо всем сразу, найти точные слова, единственно возможные — глядишь, и проклюнулась бы истина. Теперь же бегать по кладбищу бесполезно — вон оно какое, целый районный центр…

Уже на выходе увидел он слева от символических ворот (ограда с обеих сторон была варварски повалена) длинный одноэтажный дом, похожий на вагон железной дороги, и вывеску: «Контора кладбища»; господи, да ведь просто все: зайти, рассказать приметы родственников — много ли сегодня прошло похорон? А вдруг кто-нибудь из персонала вспомнит и покажет могилу коллекционера? Или того лучше — назовет адрес родных?

В приподнятом настроении вошел в длинный коридор и постучал в хлипкую на вид дверь с табличкой «Оформление документов». «Войдите!» — послышался высокий женский голос, толкнул створку, она неожиданно оказалась тяжелой — обманчива внешность у людей, вещей и предметов, — и вдруг уперся взглядом в молодого человека, сидевшего за столом с папками и рассыпанными бумагами. Молодой человек был знаком — смутно, как из сна приходило нечто тревожное и даже страшное, связанное с этим длинноносым лицом, оттопыренными ушами. «Послушайте, я вас знаю! — крикнул Хожанов. — Мы виделись, только не помню где…» Молодой человек поднял голову и дружелюбно улыбнулся: «Время, знаете ли, такое… Вот газеты пишут, что мы все такие разные и счастливые, а мне все кажется, что одинаковые и несчастные. Разве нет?»

Это был «студент» с кладбища, тот самый, привратник, бесследно исчезнувший через несколько дней после встречи с Изабеллой Юрьевной и другой, ночной встречи — с «городским сумасшедшим», Володей… Что ж… Игра предложена, ее следует играть. Какой еще выход? Они ведь недаром послали к могиле того, с глазами параноика, и, убедившись, что Хожанов все равно будет искать, посадили сюда этого… Для сведения, так сказать.

Что ж… принимается.

Подчеркнуто спокойно цедя сквозь зубы, рассказал он о недавних похоронах, но вот ведь странность: на лицах служащих не выразилось ровным счетом ничего. «Две женщины? — переспросила конторщица устало-равнодушно. — Виктор Сергеевич, вы случайно не помните?» — «Нет, Агния Львовна, случайно не помню, — оторвался тот от бумаг. — Не было такого. Товарищ… Да вы здоровы ли?» В его голосе прозвучало неподдельное участие. «Спасибо, я вполне здоров. Что ж, жаль… Мне придется мысленно разделить кладбище на квадраты и осмотреть каждую могилу. Та, что нужна мне, существует. Я не сумасшедший». — «Но, может быть, вы имеете в виду похороны врача-судмедэксперта? — вдруг спросил Виктор Сергеевич. — Я охотно укажу вам, идемте». Он встал.

Было мгновение, когда Хожанов заколебался, и сомнение в крушении умственных способностей пришло неотвратимо, как сверкнувший в руках палача топор, но он тут же прогнал сомнение. Нет, с головой все в порядке, и фраза Виктора Сергеевича — или как его там — подтверждала это… Просто его пытались вернуть к реалиям и делали это пока в рамках приличий, снова и снова стремясь убедить в том, что затея опасна, вредна и в то же время — есть еще пути отхода, стоит только захотеть…

И все же — почему они не попытались покончить с ним? Ведь понимают: намерения его серьезны и опасны.

Здесь была странная, неразрешимая загадка.

— Нет… — протянул Хожанов. — Зачем ножки бить… Могила доктора мне известна… и потому не нужна. А то, что мне нужно, я найду…

Он направился к дверям и толкнул, они не поддались, он нажал сильнее и вдруг понял, что двери заперты.

— В чем дело?

Оглянулся и замер в ужасе: по лицу Виктора Сергеевича текли, переливаясь с шеи на пиджак, фиолетовые чернила, бутылку он держал над головой. Не веря глазам своим, Хожанов посмотрел на регистраторшу: она как ни в чем не бывало продолжала водить шариковой ручкой…

Закончив поливать себя чернилами, Виктор Сергеевич ловко швырнул пустую бутылку в закрытое окно, с грохотом полетели стекла, и только теперь, не отрываясь, впрочем, от листка, заорала диким голосом конторщица: «Убивают, помогите!» И Виктор Сергеевич, дружелюбно улыбаясь, подтянул тоненько: «По-о-о-омо-ги-те-е-е-е…» И уже не от размалеванной его физиономии и улыбающегося рта стало неуютно и даже страшно Хожанову, а от этого нарочито тоненького, почти детского голоска…

Налег на дверь, пытаясь высадить ее, неожиданно она поддалась, и, вылетев в коридор, Хожанов оказался в объятиях двух могучих милиционеров. Он еще успел встретиться с ними взглядом по очереди, медленно, и их профессионально-спокойные глаза убедили его лучше всяких слов: ни звука отныне, что бы там ни было. Ибо крышка западни захлопнулась…

А милиционеры что-то записывали, потом на этом листке по очереди расписались Виктор Сергеевич, весь фиолетовый, похожий на вурдалака, и Агния Львовна; Хожанов успел даже сообразить, что это имя-отчество знакомо ему почему-то с самого детства. «Идемте, гражданин», — сурово предложил милиционер с лычками старшины, а второй аккуратно, почти нежно взял под руки. «Куда вы меня?» — «Заговорил… — удивился старшина. — В отделение милиции пока. Связать или обещаете идти хорошо?» Хожанов кивнул. «Ну и славненько! — Старшина даже обрадовался. — А то машины у нас нет, на задании машина, но здесь рядом, вы не утомитесь…»

Они встали справа и слева. «Вперед», — негромко скомандовал старшина, и двери закрылись.

Нелепость… Нелепость-нелепость-нелепость, билось в нем словно быстрый «тик-так». Ясно же: приведут в милицию, вызовут «психиатричку» и отправят надолго, если не навсегда. Все самые мрачные случаи пришли на ум, он понял, что выхода нет: вляпался, и, кажется, безвозвратно…

Между тем вышли за символические ворота и свернули в узкий проход между стеной кладбища и соседствующего с ним заводика, не было ни души вокруг, ни одного прохожего, и вдруг совсем простая мысль пришла в голову: эти славные ребята умеют «брать» хулиганов и алкоголиков, но вряд ли их мастерство идет дальше «комплекса внутренних дел» из шести позиций… Есть шанс уйти, по «психу» они стрелять не станут. Еще раз осмотрелся, воровски, краем глаза, будто кот, замысливший задавить сразу двух мышей (эти ассоциации из новейших телесказок мелькали уже не в сознании, а где-то там — неизвестно где…), — никого, совсем безлюдно, видимо, этот проход граждане старались без крайней нужды не использовать…

Теперь следовало мгновенно решить, как от них отделаться, — без травм, но надежно. Изготовился, всего лишь доля секунды отделяла от первого удара, и вдруг поймал краем глаза быстрый, как бросок змеи, взгляд младшего милиционера. Господи, да они ожидали нападения, они о нем знали, они хотели его! Но зачем, зачем?..

Да просто все: он нападет, а они, владеющие этим видом борьбы наверняка на самом высоком уровне, пришибут его, а потом доложат: пытался отнять оружие, возникла реальная угроза жизни, сотрудник в этом случае законно применяет всю силу, на какую способен, и не отвечает за последствия!

Или того лучше: оставят с переломанным позвоночником и уйдут. Так даже проще. Проще… Конечно же… Вон впереди поворот, вероятно, там еще более тихое место, и там они придушат его. Что же делать, что…

И Насти нет рядом. Как лихо она тогда нанесла неотразимый удар… Эх, Настя, Настя, не вовремя ты потерялась. Или сам потерялся, какая разница…

Поворот приближался, и вдруг Хожанов почувствовал, как в нем снова просыпается память мышц, позиций, ощущение противника. Неуловимые, незримые нюансы подсказали: нападение последует через секунду…

Была не была, терять больше нечего. Придержал шаг, они оказались чуть впереди, этого хватило, он нанес два молниеносных удара, оба рухнули без крика и стона. И лица у них стали умиротворенными, равнодушными даже. Наклонился, у младшего в кобуре черновато высвечивал табельный ПМ с запасной обоймой, у старшины кобура оказалась пустой. Поколебавшись, сунул пистолет и обойму в карман: теперь вырисовывался «чирик», не меньше, и поэтому плевать на все и всех, дело сделано (откуда только жаргон выплеснулся? Из темных глубин подсознания, не иначе…).

Еще раз наклонился, прислушался. Сердце старшины билось неровно, замирая, у второго пульса почти не было. О господи, не умерли бы… Не десять лет тогда. Вышка. И вообще: зачем он сделал это? Зачем? Что показалось, что заставило? А если ничего и не было? Воображение одно? И вели его не по поручению, а просто так, по недоразумению?

…Как наяву увидел он фиолетовое лицо Виктора Сергеевича и улыбнулся: нет, ребята… Нет. От духоты и голода чернилами себя не поливают. И милиция на подобные «происшествия» мгновенно не является — если, конечно, по случаю не оказалась рядом. Нет. Все правильно, хотя и вне закона, полностью вне…

Но ведь не помог бы закон, он ведь только в многосерийных фильмах действует сурово и неотвратимо. А здесь жизнь, увы, пошлая и подлая.

Он побежал, конец кривоколенного переулка обозначился двумя гаражами, около них возился с автомобилем старик профессорского вида. «Мне нужна милиция! — крикнул Хожанов. — Где здесь милиция?» — «Милиция? — переспросил недоуменно профессор. — Друг мой, она как раз в той стороне, из которой вы идете. А что случилось?»

Хожанов не ответил. «В той стороне…» Все стало на свои места — сурово и бесповоротно.

Следовало найти Настю; ведь глупо бегать в поисках могилы коллекционера одному, он двинулся вдоль кладбищенского забора, должна же здесь быть дыра? Шагов через двадцать увидел поваленные столбы и следы гусениц, здесь развернулся бульдозер и выворотил целую секцию.

На краю кладбища памятники были скромнее — кресты, сваренные из водопроводных труб, прессованные из бетона бордюры с осевшей внутри землей, деревянные обелиски. Определив направление, двинулся через могилы, напролом, ноги и руки жгла крапива, модные австрийские туфли (последний подарок любимой на день рождения) покрылись липкой глиной, наконец выбрался на узенькую дорожку и еще через несколько шагов уткнулся в свеженасыпанный холмик с крестом и надписью. С большой фотографии смотрел печальными глазами коллекционер Павел Петрович — тот самый, вот ведь незадача… Ах, Хожанов, Хожанов, так добивался, так стремился, во все тяжкие пустился, срок себе навесил, а он — вот, пожалуйста, Шорин Павел Петрович, родился в 1925 и умер три дня назад, теперь его установить по ЦАБу — раз плюнуть….

Ну что ж, сразу и начнем.

Могила никуда не денется, а и денется — облик и фамилия с именем-отчеством врезалась в память навсегда, начинать же без Насти — жизнь показывает — глупо и опасно. Значит — найти Настю, она, бедняжка, ждет, поди, у ворот кладбища…

Но до ворот он не добрался. Усталость навалилась, пригнула, сразу захотелось сесть, все равно куда, лишь бы расслабились сведенные судорогой мышцы и отпустили тиски, сжавшие голову широким обручем, железной маской — зло, резко, больно…

Он почувствовал, что засыпает, потом усталость прошла и сонливость исчезла — что за странности, что за перепады настроения и состояния? Он вдруг увидел прямо перед глазами ржавую табличку с текстом, какая-то женская фамилия и имя-отчество, — редкие, трудно произносимые, прямо наваждение какое-то, везет же… Да ведь это теща — сухонькая, маленькая женщина с вечно суетящимися руками, перемазанными в тесте, и вот замелькала тяпка в корыте с мясом и трудно узнаваемый голос тестя произнес: «Солёно уже, хватит, я думаю». Да они никак пельмени стряпают?

Стоп, стоп, стоп… Как же так? Два часа ходили у подножия Голого камня, искали могилу тестя, любимая заплакала, нет могилы, как сквозь землю провалилась…

А теперь еще и теща?

А вот и любимая собственной персоной — в зеленом сатиновом платье (материал с бесконечными профилями Нефертити привезен из Египта), на безымянном пальце правой руки тускло высвечивает желтенькое колечко с камнем необыкновенной красоты — не то аметист, не то александрит, и улыбается незлобно: «Леша, мама-то умерла, третьего дня пришла телеграмма. Вася на похороны зовет (Вася был как бы племянник, а точнее — крестник), а тебя дома нет, и я не знаю, что делать…»

Чего не случится на кладбище в зной и сырость, когда висят тяжелые испарения и птицы умолкают, потому что нет у них больше сил…

Он увидел все явственно: имя, имя — да, такое же, а все остальное… Дурман, опиум для народа эти кресты и вообще…

Правильно утверждают лекторы общества «Знание»: на что настроится человек — то и будет.

И все же…

Ведь Бог знает сколько не был уже дома… (Да ведь не дом там, дом теперь у Насти, ее, ее надобно искать!)

Нет. Городским транспортом, спокойно: вот он я, для окончательного, так сказать, решения. (Глупо, конечно, да уж ничего не поделаешь.)

Но ведь Насти у ворот нет? Значит, не подождала? А может быть, даже и не искала?

Что ей? У нее этот длинный, умный, перспективный. Может быть, она тоже раскаивается и мечется, не знает, как отделаться от непрошеного Алексея Николаевича?

Ну и ладно.

И вот родимая улица, и милый высотный дом с лестницами под ветром и дождем, рой автомобилей у подъезда (дурацкое сравнение, что они — пчелы, что ли?), и консьержка с улыбкой от уха до уха: «А ваша-то с собачкой пошла». С какой собачкой? Не было собачки. А-ааа, ясно: долго отсутствовал, вот и появилась. «А они здесь, возле дома». — «Спасибо».

Да, вот они: болонка прямоугольной формы, любимая в египетском платье. «Здорово». — «Здорово. Как назвала?» — «Кук. Ну? Надоело шляться? Вот, слушай вперед умных людей». — «Мне звонили?» — «Кто?» — «Откуда я знаю?» — «Тогда чего спрашиваешь?» — «Просто так».

Поднялись на этаж, Кук бежал впереди с деловитым хрюканьем (опять глупости, он же собака, что за черт…), любимая долго проворачивала ключ в замке («Я сменила, мало ли что…» — «Что? — «То!»), потом пригласила широким жестом: «Входи!» — осторожно вытер ноги (тряпки больше не было, кусок симпатичного коврика), она шмыгнула в ванную: «Я сейчас помою ему лапы и накормлю тебя. Голодный?» — «Голодный». Еще не отдавая себе отчета — зачем он это делает, нагнулся и сунул руку под вешалку: пусто. Провел вправо до конца, потом влево: ничего. «У меня под вешалкой лежала икона и календарь. Ты не брала?» — «Ты спятил?» Она выскочила из ванной с Куком на руках, пес повизгивал и пытался спрыгнуть на пол. «Заткнись! — шлепнула по пробору на спине. — Какая икона? Какой календарь? Ты зачем их сюда положил?» — «Не знаю… — обрадовался: Настя взяла! — Слушай, к тебе третьего дня из жэка приходили?» — «Из ДЭЗа?» — «Ну, из ДЭЗа, какая разница?» — «Нет. Ты же знаешь, я никого не пускаю, когда тебя нет дома». Искренний, почти проникновенный голос, и глаза сияют, как на портрете купчихи Чихачевой в Казанском соборе, но почему-то мелькнуло что-то — в голосе ли, в глазах… Нет, показалось.

— Ладно, я пойду… (Глупости, если бы Настя взяла — какой ей резон обманывать? Чепуха…)

— Пойдешь? Хорошо! Но только помни: у тебя сейчас был шанс и ты его упустил.

— Ладно. Не разговаривай, как в американских вестернах.

Не оборачиваясь, вышел в коридор и вызвал лифт. Когда двери начали съезжаться, откуда-то издалека донеслось: «Возмездие впереди…»

Через полчаса он уже звонил в знакомую дверь, Настя открыла сразу, словно все время стояла у порога, бросилась на шею, повисла: «Где же ты был? Что случилось?» — «Ничего». Рассказывать почему-то не хотелось, зачем? Ведь ничего теперь не изменится…

— Алексей, ты не любишь меня больше?

— Разве мы говорили об этом?

— Вот, говорим.

— Я нашел могилу Шорина, нужно позвонить в ЦАБ, пароль я сейчас узнаю…

— Ты мне не ответил. Не хочешь? Или нечего сказать?

— Надо мною звездное небо, в груди моей нравственный закон. Если это правда, значит, есть Бог, и мы сейчас найдем родственников Шорина и узнаем, зачем они убивают людей.

— Известно зачем… — вдруг усмехнулась она тяжело, незнакомо. Взглянула исподлобья: — Гораздо важнее — кто… Ты все взвесил? Все решил? И о последствиях подумал?

— А ты?

— Праздный вопрос… Едем?

Он кивнул. Едем… Куда и зачем… Но ведь она знает и спрашивать незачем.

— Это далеко?

И снова та же усмешка:

— Километров двадцать, но ты не беспокойся, нас довезут.

Вышли, у подъезда протирал стекла изрядно побитого «жигуля» недавний знакомец, друг № 1.

Оскорбительно, конечно, но ведь не ответил на прямой вопрос, и, значит, претензии не принимаются.

— Садись рядом с ним, я поеду сзади.

— Хорошо… — теперь все автоматически, как робот, потому что исчезла душа. Все равно…

Ехали молча, № 1 включил приемник, незнакомая певица выводила глубоким и сильным голосом: «Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися…» — потом она запела про чубчик кучерявый и еще про что-то, Хожанов уже не слушал. Ему представилось широкое, наверное, даже бескрайнее поле (впереди таяла синеватая дымка, за ней не видно было), тяжелые комья черной, влажной земли источали дурманящий запах, ноги сразу же начали вязнуть, каждый шаг давался с трудом. Но где-то рядом стояла Изабелла, он чувствовал ее присутствие и поэтому напрягался, отдавая последние силы последнему шагу… Но вот и край, пальцы нащупали стену, все… «Спасибо, Алексей Николаевич, вы сделали более, нежели я просила, теперь мы оба знаем, что Строев честный человек». Протянула руку, край перчатки загнут, тончайший аромат незнакомых духов едва ощутим, и улыбка, улыбка… «Но что же вы? Входите, мы давно ждем…» — «Да-да, извините». И снова запах, более резкий, тяжелый — да ведь это розы, сколько их здесь…

И дом — двухэтажный, с затейливой ломаной крышей и флюгером над башней, как все знакомо, ведь бывал здесь, и, кажется, не раз… И грузный человек в белом фланелевом костюме, и рядом с ним другой — пустые глаза, и еще что-то, не понять что…

Доктор, это он, смотрит вопросительно, плечами пожимает, руку протянул: «Ты не хочешь поздороваться?» — «Зачем я вам нужен?» — «Ах, Алексей, Алексей… Я ведь говорил, я ведь предупреждал… А ты?» — «А что я?» — «Не внял, и вот — финал». Он рассмеялся, весело, с удовольствием, видимо, понравилась рифма.

Оглянулся: друг № 1 тер стекло, Насти не было.

— Что вам угодно?

— Это уже разговор, — пожевал губами. — Но, может быть, сначала — закусим? Превосходная Хванчкара и Твиши. Ты что предпочитаешь?

— Ясность.

— Алеша, мы долго работали вместе, ты должен был научиться понимать: ясность мешает, она ржа, разъединяющая душу и сердце… Ты влез не в свое дело, мальчик мой, и, боюсь, шанса у тебя уже нет…

— Убьете…

— Глупо. Мы не нарушаем закон. Просто я хотел в последний раз взглянуть на тебя, и кто знает…

— Нет. Мы не договоримся. Категорический императив — не помните?

— Но ведь это придумал буржуазный философ. Почему ты не хочешь жить как все, как мы… Без пустых, текучих, как слякоть, слов и обещаний, которые похожи на зубную боль, без труб и фанфар, без ненависти к прошлому… У меня был старинный товарищ, учитель, в былые годы он погиб потому, что честно выполнил свой долг. Мы не умеем ценить людей, выполняющих свой долг несмотря ни на что…

Что ответить? Пустота… У него жена — исследователь-хирург. Однажды он рассказал, что она успешно пересадила собаке сердце другой собаки. И та жила с этим сердцем около месяца. Вот и сейчас — он пойдет по тихой лесной дороге на станцию, его догонит грузовик, увернуться не удастся, и уже через сорок минут его сильную, здоровую мышцу пересадят умирающему от восьмого инфаркта государственно-полезному и денежному человеку, мастеру спорта по биатлону…

— Я хочу знать правду.

— Хорошо… — Доктор щелкнул пальцами, так обыкновенно непрофессиональный дирижер начинает отсчет ритма, и вот вступает — громче, но неслаженно — оркестр…

В дверях появилась Настя, следом Володя остановился на ступеньках крыльца. «Вот», — Настя протянула календарь. «Смотри, — доктор повел пальцем по цифрам. — В месяц — семь встреч, этого вполне достаточно, поэтому ни один день недели не повторяется. А цифры означают время и место. Это, так сказать, самый общий абрис, а подробности тебе не надобны, я, знаешь ли, иногда ощущаю себя почти верующим, и тогда мне кажется, что игру можно расстроить и из четвертого измерения, понимаешь? Ну и хорошо…»

Бессмысленно было спрашивать дальше, но профессия, профессия требовала…

— Но встречи опасны, зачем они?

— Это только кажется, мой милый… Гораздо опаснее говорить по телефону или писать письма. По-моему, ты уже все понял…

— Подпитка компьютера?

— Ну конечно, молодец! Без новых данных мы мертвы, мертвы…

— Строев честен?

— Это знает только Бог…

Ну что ж… Если пшеничное зерно падает в землю и не умрет, то останется одно…

— Прощай, Настя… мне все же кажется, что я любил тебя…


Миновав тяжелые ворота с решеткой узорчатого литья, он ступил под сомкнувшиеся кроны вековых деревьев, их зелень была тяжелой и темной, свет сквозь листву пробивался едва-едва, падая мелкими, неподвижными блестками на черные кресты старинных надгробий. Сколько раз он приходил сюда — в тоске, в отчаянии — и вдруг обретал себя, без видимой причины, непостижимо и странно…

Что же, в конце концов без работы можно прожить, и даже без любимой работы, ибо что есть любимая? Некая нервная привычка, возбуждающее начало, — но ведь меняют пластинку и опускают иглу, и начинает звучать иная песня…

И без семейных неурядиц можно прожить — зачем они? И зачем удлинять плохое, если ждет за поворотом новая встреча и другая судьба?

Шаг, еще шаг, и еще, и вот обелиск и женщина в длинном светлом платье легкими-легкими движениями покрывает ржавый чугун чем-то серебристым, красивым… Ах, как узка ее рука и какие перья на широкополой шляпе, и вот она поднимает глаза…

Но это уже ALTER EGO.

В путь…

ИЗ ПРОШЛОГО

Всеволод Крестовский ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ Главы из романа*["41]

Выигранное пари
На следующий день, в назначенное время, Бероева приехала к генеральше.

Петька, предуведомленный молодым Шадурским, нарочно в это самое время прохаживался там мимо дома, чтобы быть свидетелем ее прибытия, и видел, как она, расспросив предварительно дворника, где живет генеральша, по его указанию вошла в подъезд занимаемой ею квартиры. Петька все это слышал собственными ушами и видел собственными глазами. Теперь в его голове не осталось ни малейшего сомнения в существовании связи между Бероевой и Шадурским. Он сознал себя побежденным.

Лакей проводил Бероеву до приемной, где ее встретила горничная и от имени Амалии Потаповны попросила пройти в будуар: генеральша, чувствуя себя нынче не совсем здоровой, принимает там своих посетителей.

«В будуар так в будуар; отчего ж не пройти?» — подумала Бероева и отправилась вслед за нею.

— Ах! я отчинь рада! — поднялась генеральша. — Жду ювелир и племянник… Племянник в полчаса будет — les affaires l’ont retenu*["42], — говорила она, усаживая Бероеву на софу, рядом с собою. — Et en attendant, nous causerons, nous prendrons du café, s’il vous plait, madame!*["43] Снимайте шля-апа! — с милой, добродушно-бесцеремонной простотой предложила генеральша, делая движение к шляпным завязкам Бероевой.

Юлия Николаевна уступила ее добродушным просьбам и обнажила свою голову.

— Я эти час всегда пью ко-офе. Vous ne refuserez pas?*["44] — спросила любезная хозяйка.

Бероева ответила молчаливым наклонением головы, и генеральша, дернув сонетку, отдала приказание лакею.

Будуар госпожи фон-Шпильце*["45], в котором она так интимно на сей раз принимала свою гостью, явно говорил о ее роскоши и богатстве. Это была довольно большая комната, разделенная лепным альковом на две половины. Мягкий персидский ковер расстилался во всю длину будуара, стены которого, словно диванные спинки, выпукло были обиты дорогою голубою материею. Голубой полусвет, пробиваясь сквозь опущенные кружевные занавесы, сообщал необыкновенно нежный, воздушный оттенок лицам и какую-то эфирную туманность всем окружающим предметам: этому роскошному туалету под кружевным пологом, заставленному всевозможными безделушками, этому огромному трюмо и всей этой покойной, мягкой, низенькой мебели, очевидно, перенесенной сюда непосредственно из мастерской Гамбса. В другом конце комнаты, из-за полуприподнятой занавеси алькова, приветно мигал огонек в изящном мраморном камине и выставлялась часть роскошной, пышно убранной постели. Вообще весь этот богато-уютный уголок, казалось, естественным образом предназначался для неги и наслаждений, так что Юлия Николаевна невольно как-то пришла в некоторое минутное недоумение: зачем это у такой пожилой особы, как генеральша фон-Шпильце, будуар вдруг отделан с восточнофранцузскою роскошью балетной корифейки.

Человек внес кофе, который был сервирован несколько странно сравнительно с обстановкой генеральши: для Амалии Потаповны предназначалась ее обыденная чашка, отличавшаяся видом и вместимостью; для Бероевой же — чашка обыкновенная. Когда кофе был выпит, явившийся снова лакей тотчас же унес со стола чашки.

Прошло около получаса времени, и в будуаре неожиданно появился новый посетитель, которому немало удивилась Бероева.

Это был князь Владимир Дмитриевич Шадурский.

— Меня прислал ваш племянник, — обратился он к генеральше, успев между тем и Бероевой поклониться, как знакомый. — Он просил меня заехать и передать вам, что непременно приедет через полчаса, никак не позже…

— Il ne sait rien, soyer tranquille*["46], — успела шепнуть генеральша Бероевой.

— Вы мне позволите немного отдохнуть? — продолжал Шадурский, опускаясь в кресло и вынимая из золотого портсигара тоненькую, миниатюрную папироску.

Генеральша подвинула ему японского болванчика со спичками.

Князь Владимир курил и болтал что-то о новом балете Сен-Леона и новой собаке князя Черносельского, но во всей этой болтовне приметно было только желание наполнить какими-нибудь звуками пустоту тяжелого молчания, которую, естественно, рождало натянутое положение Бероевой. Амалия Потаповна старалась по возможности оживленно поддакивать князю Владимиру, который с каждой минутой, очевидно, усиливался выискивать новые мотивы для своей беседы. Генеральша не переставала улыбаться и кивать головою, только при этом поминутно кидала украдкой взоры на лицо Бероевой.

— Что это, как у меня щеки разгорелись, однако? — заметила Юлия Николаевна, прикладывая руку к своему лицу.

— От воздуху, — успокоительно пояснила генеральша и бросила на нее новый наблюдательный взгляд.

— Ваше превосходительство, вас просят… на минутку! — почтительно выставилась из-за двери физиономия генеральской горничной.

— Что там еще? — с неудовольствием обернулась Амалия Потаповна.

— Н… надо… там дело, — с улыбкой затруднилась горничная.

— Pardon! — пожала плечами генеральша, подымаясь с места. — Je vous quitte pour un moment… Pardon, madame!*["47] — повторила она снова, обращаясь к Бероевой, и удалилась из комнаты, мимоходом, почти машинально, притворив за собою двери.

Князь продолжал болтать, но Бероева не слышала и не понимала, что говорит он. С нею делалось что-то странное. Щеки горели необыкновенно ярким румянцем; ноздри расширились и нервно вздрагивали, как у молодой дикой лошади под арканом; всегда светло-спокойные голубые глаза вдруг засверкали каким-то фосфорическим блеском, и орбиты их то увеличивались, то смыкались, на мгновение заволакивая взоры истомной, туманной влагой, чтобы тотчас же взорам этим вспыхнуть еще с большею силой. В этих чудных глазах светилось теперь что-то вакхическое. Из полураскрытых, воспаленно-пересохших губ с трудом вылетало порывистое, жаркое дыхание: его как будто захватывало в груди, где так сильно стучало и с таким щекотным ощущением замирало сердце. С каждым мгновением эта экзальтация становилась сильнее, сильнее — и в несколько минут перед Шадурским очутилась как будто совсем другая женщина. От порывистых, безотчетных метаний головой и руками волосы ее пришли в беспорядок и тем еще более придали красоте ее сладострастный оттенок. Она хотела подняться, встать — но какая-то обаятельная истома приковывала ее к одному месту; хотела говорить — язык и губы не повиновались ей более. В последний раз смутно мелькнувшее сознание заставило ее обвести глазами всю комнату: она как будто искала генеральшу, искала ее помощи, и в то же самое время ей почему-то безотчетно хотелось, чтобы ее не было, чтоб она не приходила. И точно: генеральша не показывалась больше. Один только Шадурский, переставший уже болтать, глядел на нее во все глаза и, казалось, дилетантски любовался на эту опьяняющую, чувственную красоту.

Но вот он поднялся со своего кресла и пересел на диван рядом с Бероевой. По жилам ее пробегало какое-то адское пламя, перед глазами ходили зелено-огневые круги, в ушах звенело, височные голубоватые жилки наливались кровью, и нервическая дрожь колотила все члены.

Он взял ее за руку, и в этот самый миг — от одного этого магнетического прикосновения — жгучая бешеная страсть заклокотала во всем ее теле. Минута — и она, забыв стыд, забыв свою женскую гордость, вне себя, конвульсивно сцепив свои жемчужные зубы, с каким-то истомно-замирающим воплем, сама потянулась в его объятия.

Долго длился у нее этот экстаз, и долго смутно ощущала и смутно видела она, словно в чаду, черты Шадурского, пока наконец глубокий, обморочный сон не оковал ее члены.


В этот же самый вечер проигравший пари свое Петька угощал Шадурского ужином у Дюссо и, с циническим ослаблением слушая столь же цинический рассказ молодого князя, провозглашал тост за успех его победы.

Счастливый исход
Было семь часов вечера, когда Бероева очнулась. Она раскрыла глаза и с удивлением обвела ими всю комнату: комната знакомая — ее собственная спальня. У кровати стоял какой-то низенького роста пожилой господин в черном фраке и золотых очках, сквозь стекла которых внимательно глядели впалые, умные глаза, устремленные на минутную стрелку карманных часов, что держал он в левой руке, тогда как правая щупала пульс пациентки. Ночной столик был заставлен несколькими пузырьками с разными медицинскими средствами, которые доктор, очевидно, привез с собою, на что указывала стоявшая тут же домашняя аптечка.

— Что же это, сон? — с трудом проговорила больная.

Доктор вздрогнул.

— А… наконец-то подействовало!.. очнулась! — прошептал он.

— Кто здесь? — спросила Бероева.

— Доктор, — отвечал господин в золотых очках, — только успокойтесь, бога ради, не говорите пока еще… Вот я вам дам сейчас успокоительного, тогда мы поболтаем.

И с этими словами он налил в рюмку воды несколько капель из пузырька и с одобрительной улыбкой подал их пациентке. Прошло минут десять после приема. Нормальное спокойствие понемногу возвращалось к больной.

— Как же это я здесь? — спросила она, припоминая и соображая что-то. — Ведь, кажется, я была…

— Да, вы были у генеральши фон-Шпильце, — перебил ее доктор, — я и привез вас оттуда в карете, вместе с двумя людьми ее. Бедная старушка, она ужасно перетрусила, — заметил он со спокойною улыбкой.

— Скажите, что же было со мною? Я ничего не помню, — проговорила она, приходя в нервную напряженность при смутном воспоминании случившегося.

— Во-первых, успокойтесь, или вы повредите себе, — отвечал доктор, — а во-вторых — с вами был обморок, и довольно сильный, довольно продолжительный. Мне говорила генеральша, — продолжал он рассказывать, — что она едва на пять минут вышла из комнаты, как уже нашла вас без чувств. Ну, конечно, сейчас за мною — я ее домашний доктор, — долго ничего не могли сделать с вами, наконец заложили карету и перевезли вас домой — вот и все пока.

— Вы говорите, что она только на пять минут уходила? — переспросила больная.

— Да, не более, а воротясь, нашла вас уже в обмороке, — подтвердил доктор.

— Стало быть, это сон был, — прошептала она. — Какой сон? не знаю, не помню… только страшный, ужасный сон.

— Гм… Странно… Какой же сон? — глубокомысленно раздумывал доктор. — Вы хорошо ли его помните?

— Не помню; но знаю, что было что-то, наяву ли, во сне ли — только было…

— Гм… Вы не подвержены ли галлюцинациям или эпилепсии? — медицински допрашивал он.

Больная пожала плечами:

— Не знаю; до сих пор, кажется, не была подвержена.

— Ну, может быть, теперь, вследствие каких-нибудь предрасполагающих причин… Все это возможно. Но только если вы помните, что был какой-то сон, то это, наверное, галлюцинация, — с видом непогрешимого авторитета заключил доктор.

«Сон… Галлюцинация — слава богу!» — успокоенно подумала Юлия Николаевна и попросила доктора кликнуть девушку, чтобы осведомиться про детей.

Вошла Груша и вынула из кармана почтамтскую повестку.

— Почтальон приносил, надо быть, с почты, — пояснила она, хотя это и без пояснения было совершенно ясно.

Юлия Николаевна слабою рукою развернула бумагу и прочитала извещение о присылке на ее имя тысячи рублей серебром.

— От мужа… Слава тебе, господи! — радостно проговорила она. — Теперь я совершенно спокойна.

— Однако дней пять-шесть вы должны полежать в постели, — методически заметил доктор, убрав свою аптечку и берясь за шляпу. — Тут вот оставлены вам капли, которые вы попьете, а мы вас полечим, и вы встанете совсем здоровой, — продолжал он, — а пока — до завтра, прощайте…

И низенький человек откланялся с докторски-солидною любезностью, как подобает истинному сыну Эскулапа.

— В Морскую! — крикнул он извозчику, выйдя за ворота, и покатил к генеральше фон-Шпильце.


— Nun was sagen sie doch, Herr Katzel?*["48] — совершенно спокойно спросила его Амалия Потаповна.

— О, вполне удачно! могу поздравить с счастливым исходом, — сообщил самодовольный сын Эскулапа.

— Она помнит?

— Гм… немножко… Впрочем, благодаря мне, убеждена, что все это сон, галлюцинация.

— S’gu-ut, s’gu-ut!*["49] — протянула генеральша с поощрительной улыбкой, словно кот, прищуривая глазки.

— Ну-с?! — решительно и настойчиво приступил меж тем герр Катцель, отдав короткий поклон за ее поощрение.

Амалия Потаповна как нельзя лучше поняла значение этого выразительного «ну-с» и опустила руку в карман своего платья.

— Auf Wiedersehen!*["50] — поклонилась она, подавая доктору кулак для потрясения, после которого тот ощутил в пальцах своих шелест государственной депозитки.

Амалия Потаповна поклонилась снова и торопливой походкой стала удаляться из залы. Сын Эскулапа еще торопливее развернул врученную ему бумажку: оказалась радужная.

— Эй, ваше превосходительство! пожалуйте-ка сюда! — закричал он вдогонку.

Генеральша вернулась, вытянув шею и лицо с любопытно-серьезным выражением.

— Это что такое? — вопросил герр Катцель, приближая депозитку к ее физиономии.

— Это? Сто! — отвечала она с таким наивно-невинным видом, который ясно говорил: что это, батюшка, как будто сам ты не видишь?

— А мне, полагаете вы, следует сто?

— Ja, ich glaube*["51], сто.

— А я полагаю — триста.

— Зачем так? — встрепенулась Амалия Потаповна.

— А вот зачем, — принялся он отсчитывать по пальцам, — сто за составление тинктуры, сто за подание медицинской помощи да сто за знакомство с вами, то есть мою всегдашнюю долю, по старому условию.

Генеральша поморщилась, вздохнула от глубины души и молча достала свое портмоне, из которого еще две радужные безвозвратно перешли в жилетный карман Эскулапа.

— Вот теперь так! и я могу сказать: auf Wiedersehen!*["52] — с улыбкой проговорил герр Катцель и, поправляя золотые очки, удалился из залы.

Два невинных подарка
Доктор Катцель, несколько дней кряду навещавший Бероеву, нашел наконец, что она поправилась и может встать с постели. Хотя Юлия Николаевна чувствовала некоторую слабость в ногах и по временам небольшую дрожь в коленях, но доктор Катцель уверил ее, что это ничего не значит, ибо есть прямое, нормальное следствие бывшего с нею припадка, которое пройдет своевременно, после чего, ощутив в руке приятное шуршание десятирублевой бумажки, он откланялся с обычной докторски-солидной любезностью.

Позволение встать с постели пришлось как нельзя более кстати для Юлии Николаевны: это был день рождения ее дочки. Прежде всего она оделась и поехала в почтамт — получить присланные деньги. Муж писал ей, что оборот, который он предполагал сделать, удался совершенно, и вследствие этого высылаются деньги; что вскоре и еще будет выслана некоторая сумма, ибо промысловые дела идут отлично, а с весной на самых приисках есть надежда пойти им еще лучше. Все это могло задержать Бероева на неопределенное время, и поэтому он полагал, что вернется едва ли ранее семи-восьми месяцев.

— Лиза, что тебе подарить сегодня? — приласкала Бероева дочку, возвратясь из Гостиного двора с целым ворохом разных покупок.

— Что хочешь, мама, — отвечала девочка, кидая взгляд на магазинные свертки, откуда, между прочим, торчали ножки разодетой лайковой куклы.

— Я тебе с братишкой привезла гостинец, по игрушке купила, — с тихой любовью продолжала болтать она, лаская обоих ребятишек. — Отец целует вас и пишет, чтобы я тебе, Лиза, для рождения подарила что-нибудь! Чего ты хочешь?

— Не знаю, — застенчиво сказала девочка, кидая новый взгляд на соблазнительные свертки.

— Видишь ли что, — говорила Юлия Николаевна, — ты теперь девочка большая, умница, тебе уже пять лет сегодня минуло. Я для тебя хочу сделать особенный подарок.

— Какой же, мама? — любопытно подняла на нее Лиза свои большие светлые глазенки.

— А вот постой, увидишь. Когда я сама была маленькой девочкой и когда мне, точно так, как тебе, минуло пять лет, так папа с мамой подарили мне старый-престарый серебряный рубль. Он и до сих пор еще цел у меня. Подай мне вон ту шкатулочку с туалета…

Дети бросились за маленькой палисандровой шкатулкой.

— Вот, видишь ли, какой он старый, — продолжала Бероева, показывая большую серебряную монету еще петровского чекана, — старее тебя и меня, старее бабушки с дедушкой, да и прадедушки вашего старее: этому рублю сто пятьдесят два года, — видишь ли, какой он старик! Так вот, я теперь дарю его тебе.

Лиза обвила пухлыми ручонками ее шею и принялась крепко целовать все лицо: нос, рот, глаза, подбородок и щеки, как обыкновенно любят выцеловывать дети.

Она была в восторге от подарка, целый день не выпускала его из рук; ночью положила с собою спать под подушку рядом с новою куклою и только на другой день к вечеру спрятала в свою собственную шкатулку — на память.


Прошло около двух месяцев со дня внезапной болезни Бероевой. Семейная жизнь ее текла мирно и тихо, в своем укромном углу, среди занятий с детьми, кой-какого рукоделия да книг с нотами. Почти нигде не бывая и почти никого не принимая к себе, она жила какою-то вольною затворницею, переписывалась с мужем да московскими родными и была совершенно счастлива в этом ничем не смущаемом светлом покое, словно улитка в своей раковине. Одно только, что изредка тревожило ее, это — воспоминание о внезапном припадке у генеральши фон-Шпильце, воспоминание, которое всегда ставило ее в тупик и поселяло страх: что, если начало этой болезни, этих галлюцинаций есть еще у нее в организме и разовьетсявпоследствии до серьезных размеров. Бероева была убеждена, что это — галлюцинация. Мужу она ничего не писала пока о случившемся, зная, что это его будет постоянно грызть и тревожить.

Между тем к концу второго месяца ее подстерегал страшный, неожиданный удар: она явно почувствовала и явно убедилась, что припадок не был галлюцинацией, что все, испытанное ею и казавшееся сном, было голой действительностью, делом гнусного обмана, коварной ловушкой, западней, в которую, когда потребуется, ловила честных женщин генеральша фон-Шпильце. В ней поселилось теперь твердое убеждение, что это так, хотя существенных доказательств она никаких не имела и не могла разгадать всех нитей и пружин этой дьявольской интриги. Бероева почувствовала себя беременною. Горе, стыд, оскорбление женского достоинства и ненависть за поругание ее лучших, святых отношений одновременно закипели в ее сердце.

«А если она не виновата, если я сама причиной всему, если во мне самой загорелось тогда это гнусное желание», — думала иногда Бероева, и эта мысль только усиливала ее безысходное горе. Были минуты, когда она ненавидела и презирала самое себя, обвиняя только себя во всем случившемся. И это естественно — потому что, не имея никакого понятия о трущобах подобного рода и агентствах добродетельной генеральши, ей и в голову не мог прийти заранее обдуманный план: назначение господина Зеленькова, счастливая мысль мнимой тетушки Александры Пахомовны и все прочее, что послужило к осуществлению прихоти молодого князя. Она слишком хороший и честный человек для того, чтобы допустить явную, неопровержимую возможность такого черного дела. И вот эта-то двойственность в предположениях — то обвинение себя самой, то подозрение на генеральшу и князя — мучила ее нестерпимо. И между тем она должна была терпеть, молчать и таиться. Образ мужа и эти веселые дети стали для нее каким-то укором: чем нежнее были письма Бероева, чем веселее и счастливее ласки ребятишек, тем больше и больше давил ее этот укор, хотя и сама себе она не могла дать верного отчета: что именно это за укор и почему он ее донимает?

«Как быть? открыться ли мужу? — приходило ей в голову. — Открыться, когда сама не знаешь и не помнишь и не понимаешь, как было дело, — какой дать ему ответ на это? Себя ли винить или других? Поселить в нем сомнение, быть может, убить веру в нее, в жену свою, отравить любовь, подорвать семейные отношения, и наконец, этот будущий ребенок, если он останется жив, — чем он будет в семье? Какими глазами станет глядеть на него муж, который не будет любить его? И как взглянут на нее самое законные дети, когда вырастут настолько, что станут понимать вещи?» Вот вопросы, которые неотступно грызли и сосали несчастную женщину. Наконец — худо ли, хорошо ли — она решилась скрывать от всех, и прежде всего от мужа. «Пусть будет что будет, — решила Бероева, — а будет так, как захочет случай. Если откроется все и он узнает — пусть узнает и поступает как ему угодно, но я сама не сделаю первого шага, не напишу и не скажу ни слова».

Таково было ее решение, которое не покажется странным, если вспомнить сильную, страстную любовь этой женщины к мужу и боязнь поколебать ее каким бы то ни было сомнением, — если вспомнить, что у нее были дети, для счастия которых она считала необходимою эту полную, взаимно верующую и взаимно уважающую любовь. Она предпочла лучше мучиться одна, но не отравлять, быть может, мучениями его жизни. Она решилась лучше скрыть, то есть обмануть, лишь бы не поколебать свое семейное счастье. Из-за одной уже этой боязни у нее не хватало духу и энергии открыть мужу то, что для нее самой было темной и сбивчивой загадкой. В этом случае Бероева поступила как эгоистка, но эгоизм такой сильно любящей женщины и понятен и простителен.

«А если и откроется — божья воля, — все же не через меня!» — порешила она и все-таки продолжала втайне ждать, страдать и сомневаться.


К князю Шадурскому подошла маска*["53], в черном домино, с белой камелией о волосах, и с молчаливой робостью взяла его под руку.

Князь пристально оглядывал ее фигуру, очерк лица, губ и подбородка, ее глаза и кисть руки, стараясь по этим признакам догадаться, кто бы могла быть подошедшая к нему особа.

По руке ее заметно пробегала дрожь внутреннего волнения, большие голубые глаза глядели из-под маски грустно и томно, а губы как-то нервически были сжаты. Она нисколько не походила на привычных маскарадных посетительниц, бойких искательниц приключений и, казалось, была необыкновенно хороша собою.

Шадурский никак не мог догадаться, кто она такая.

— Мне надо говорить с тобою, — начала маска нервным голосом и почти шепотом от сильного волнения.

— Ну, говори, — апатично ответил Шадурский.

— Дело слишком серьезно… Я попрошу полного внимания. Это довольно мудрено в маскараде.

— Мне больше негде говорить с тобою.

«Начало весьма недурное и, кажется, обещает», — подумал князь с самодовольной улыбкой, любуясь изящною рукою и стройной фигурой своей маек».

— Ты одна здесь? — спросил он.

— Одна совершенно… Но не в том дело… Пойдем куда-нибудь, где народу меньше.

— В таком случае уедем отсюда, — предложил Шадурский.

— Как уедем?.. куда?.. Ты забываешь, я должна говорить с тобою, — тревожно изумилась маска.

— Ну, вот и прекрасно! Поедем к Донону, к Борелю, к Дюссо, куда хочешь; там поговорим. Я, кстати же, есть хочу.

— Ты шутишь, а мое намерение видеть тебя — вовсе не шуточное.

— Тем лучше. Я о серьезных делах иначе не толкую, как за бутылкой шампанского.

— Князь!.. Бога ради… — сказала маска умоляющим голосом, в котором прорвалось затаенное страдание.

— Я уже сказал. Не хочешь — как хочешь! — категорически порешил он, высвобождая свою руку, с явным намерением удалиться.

Это был не более как ловкий маневр: он заметил по всему, что маска от него не отстанет, что во всем этом обстоятельстве кроется нечто большее, чем обыденная маскарадная интрижка, и, как человек самодовольно-самолюбивый, заключил, что поступками несмелой маски явно руководит страсть к его особе, и только одно неуменье, одна непривычка к делу и новость положения заставляют ее относиться к нему таким странным, необычным образом. А удобной минутой страсти и увлечения какой бы то ми было хорошенькой женщины почему же ему не воспользоваться? Он только по голосу старался догадаться, кто она: голос этот смутно казался ему как будто знакомым. Князь уж совсем было высвободился от нее, намереваясь подойти к случайно попавшейся навстречу знакомой маске, как вдруг первая стремительно схватила его за руку.

— Я умоляю… останься!… Ты не уйдешь от меня, — встревоженно заговорила она.

— Ты капризна, — зевая, заметил князь, — это скучно. Если хочешь говорить со мною, так поедем, а иначе — прощай.

Женщина остановилась в раздумье. Это была для нее минута мучительной нравственной борьбы и тревоги.

Князь, отвернувшись, рассеянно глядел по сторонам.

— Я согласна… едем, — едва слышно выговорила она через силу, словно бы давил ее нестерпимый гнет, и, обессиленная этой минутной борьбой, подала ему свою руку.

Шадурский торжествовал, хотя и сам бы себе не мог дать отчета — почему именно он торжествует.

Второе уголовное дело
В карете она молча сидела, завернувшись в салоп, и не снимала маски. Князь насвистывал какой-то куплетец.

— В чем же дело? — спросил он с улыбкой, стараясь отыскать ее руки.

— После, — коротко ответила маска и завернулась еще крепче, стараясь этим движением положить предел его исканию.

— Ну, теперь мы можем говорить спокойно: сюда больше никто не войдет, — сказал он, запирая на задвижку дверь за ушедшим татарином, который принес им в отдельный кабинет ресторана ужин с замороженной бутылкой вина в серебряной вазе и затопил камин.

Женщина сняла свою маску — и князь Шадурский, при первом взгляде на ее лицо, невольно отшатнулся несколько в сторону от неожиданного изумления.

Перед ним стояла Бероева.


— Я не стану корить вас тем, что вы со мною сделали, — бог вам судья за это, — говорила Бероева с полными слез глазами, объяснив уже князю все обстоятельства, — но ребенок… он ведь ваш… о нем заботиться надо.

— Пожалуй, я не прочь, — равнодушно прожевал князь Владимир, запивая шампанским котлету, — только с условием, — прибавил он с двусмысленной усмешкой.

— С каким условием? — выпрямилась Бероева.

— Весьма легким для женщины.

— Князь, говорите яснее, — с строгим достоинством заметила она, сдерживая в себе то чувство мрачной ненависти, которое почти неудержимо заклокотало в ней с первой минуты маскарадной встречи.

— Я говорю довольно ясно, — ответил он, наливая новый стакан.

— В таком случае мы не понимаем друг друга.

— Ну, объяснимся еще яснее. Я обеспечу этого… ребенка, — говорил он с прежним невозмутимым равнодушием «элегантно-порядочного» человека, которое все более и более возмущало Бероеву. — Что касается до вас — вы ведь женщина небогатая, можете располагать мною, как вам угодно… А условие — ваша благосклонность.

Глаза Бероевой как-то зловеще засверкали. Раненая волчиха поднялась со своего места.

— Ваше сиятельство, — произнесла она тем нервно-звучным голосом, которым особенно ярко высказывается у человека чувство глубочайшего презрения, — все, сказанное вами, до такой степени низко и грязно, что мне гадко даже дышать с вами одним воздухом.

Она сделала движение к двери. Шадурский остановил ее.

— Ne vous échauffez pas, madame*["54], — сказал он, став между нею и дверью. — Я, право, не понимаю, что же тут оскорбительного?..

Он действительно не постигал, чем может оскорбляться женщина, не принадлежащая к его избранному сословию, жена какого-то господина, служащего в конторе у какого-нибудь Шиншеева.

— Впрочем, — прибавил Шадурский, повинно наклоняя свою голову, — если я сказал что-либо неприятное, беру назад свои слова и приношу тысячу извинений!.. Но послушайте же, — продолжал он, делая поворот на прежнюю тему, потому что чудная красота стоявшей перед ним женщины распалила его голову, и без того уже сильно разгоряченную вином: он не мог теперь уже давать себе ясного отчета ни в словах, ни в поступках. Винные пары сняли ту гладенькую и чистенькую оболочку порядочности и сдержанности, которая так присуща людям этой категории в трезвом их состоянии и по большей части покидает их в состоянии, противоположном трезвости, обнажая всю грубую, животную сторону их натуры, отменно полированной, но совсем не развитой человечески.

— Послушайте, — говорил он, — вы не совсем правы… Если я соглашаюсь обеспечить ребенка, то ведь только для вас. Почему же я знаю: мой ли это ребенок? И кто меня убедит в этом?

— Подлец! — задыхающимся от бешенства шепотом сказала ему Бероева и сделала новое решительное движение к двери.

Шадурский опять загородил дорогу.

— Подлец? — повторил он с улыбкой. — А знаете ли, чем каждый порядочный человек обязан ответить хорошенькой женщине, если она даст ему пощечину или скажет — подлец? Он должен обнять и поцеловать ее тут же… Pardon, madame: noblesse oblige!*["55] — говорил князь, внезапно схватив ее в свои объятия и целуя в лицо.

Бероева вырвалась и закричала.

Шадурский, вконец уже опьяненный этим близким прикосновением к женщине, позабыл все и с помутившимися от хмельной страсти глазами бросился на нее снова.

Вся старая ненависть и все те чувства, которые возбудили в ней его слова, вместе с самосохранением и оскорбленным достоинством женщины, с новой и стремительной силой поднялись в ней в это мгновение. Вне себя схватила она со стола серебряную вилку, и в то время, как Шадурский снова успел уже поймать ее в свои объятия, Бероева с неимоверной для женской руки силой вонзила ему вилку в горло и потом в грудь.

Князь Владимир с отчаянным криком повалился на пол. Кровь ручьями брызнула из ран.

В ту же минуту сильным натиском с наружной стороны задвижка отскочила, и дверь отворилась; при виде раненого ужас охватил вбежавших на крик людей.

Бероеву застали стоящею посреди комнаты с окровавленной вилкой в руке. Она вся дрожала и бессознательно водила кругом мутными, но грозными глазами. Кисть руки так конвульсивно крепко держала свое оружие, что, казалось, будто закоченела в этом положении.

Тотчас же явилась полиция.

Когда Шадурского подняли с пола и Бероева увидела кровь, мгновенный отблеск сознания и какой-то гнетущей мысли тоскливо мелькнул в ее взорах. Она выронила вилку, зашаталась и упала без чувств.


В то время как раненого Шадурского положили в карету, чтоб отвезти домой, Бероева была уже арестована.

Секретная
Бероева не скоро пришла в сознание. Она решительно не помнила, как ее увозили из ресторана, как доставили в одну из частей, как наутро, за неимением там места, перевели в другую часть, куда, по сделанному в тот же день экстренному распоряжению, было отдано для следствия ее дело. Все это время мысль ее не действовала, нервы словно окоченели, потеряв способность впечатлительности; ее не пронимали ни уличный холод, ни спертая, удушливая духота женской сибирки, где она очутилась на наре, в обществе уличных воровок, нищенок, самых жалких распутниц и пьяных баб, подобранных на панели. Она глядела, дышала и двигалась как автомат, вполне машинально, вполне бессознательно, ни в одном взгляде ее, ни в одном вздохе, ни в одном движении не промелькнуло у нее ничего такого, что бы напомнило хоть легкую тень какой-либо мысли, хотя бы малейший признак отчетливого сознания и чувства. Душа и мысль ее были мертвы, скованы какой-то летаргией, — одно только тело не утратило способности жить и двигаться.

Очнулась она уже в секретной, после долгого, мертвецкого сна, который одолел ее всею своей тяжестью, победив наконец это более чем суточное напряженно-закоченелое состояние.

Секретные по частям отличаются видом далеко не презентабельным. Это обыкновенно — узкая комната, сажени полторы длиною да около сажени в ширину, с решетчатым, тусклым окном и кислым, нежилым запахом. Мало свету и мало воздуху, а еще меньше простору — пройтись, расправить кости, размять члены свои уж решительно негде: на полуторасаженном расстоянии не больно-то разгуляешься.

Бероева смутно очнулась и огляделась вокруг. Сероватый и словно сумеречный полусвет западал в ее окошко. Перед нею стоял убогий столик, грязный, пыльный, бог весть с которых пор не мытый и не скобленный; тут же кружка с водою, на поверхности которой тоже плавали пыль да утонувшая муха; в углу стояло ведро под стенным умывальником — и эти предметы, за исключением постели, составляли все убранство секретной.

Бероева чувствовала какую-то усталость, и лом в костях, и жгучий зуд по всему телу. Она оглядела себя и свое ложе — убогую деревянную кровать с грязной подстилкой, с соломенным мешком вместо тюфяка и такою же подушкой. Брезгливое содрогание невольно передернуло ее члены, когда увидела она то, что служило ей изголовьем… Мириады насекомых, клопов и даже червей каких-то повысыпали сюда из своих темных щелей, почуяв с голоду новую и свежую добычу. Она стала прислушиваться — все тихо, глухо, не слыхать ни говора, ни отголосков уличной жизни; только крысы пищат да возятся за печкой. Одна из этих подпольных обитательниц торопливо пробежала по полу и вильнула чешуйчатым хвостом, мгновенно улизнув под половицу, в свою маленькую норку.

С нервическим трепетом поднялась она с кровати и толкнулась в дверь, но плотно запертая крепкая дверь даже и не шелохнулась от ее толчка — словно бы толчок этот пришелся в каменную стену. Она постучалась еще, и на этот раз посильнее, — ответа нет как нет, и все по-прежнему тихо да глухо. Бероева тоскливо прошлась по своей тюрьме — под ее ступней слегка скрипнула половица, — и пискливая возня за печкой, казалось, будто усилилась от этого скрипу да от ее шагов, нарушивших тишину карцера. Из подполья снова выглянула большая серая крыса и, словно котенок, нетрусливо проползла до середины комнаты, понюхала воздух, поводила усиками и, спугнутая новым движением арестантки, шмыгнула в темноту, под ее кровать, где и скрылась уже безвозвратно.

Бероева смутно сообразила теперь свое положение, собрала свои мысли, насколько это было возможно в ее положении, вспоминала все, что случилось с нею, — и тут-то, при этом страшном воспоминании, которое, в сущности, и было для нее прямым, настоящим пробуждением, возвратом к действительной жизни, при виде всей этой мрачной, отвратительной обстановки, которая, словно могила, оковала ее своей безжизненностью в настоящую минуту, на нее напал какой-то ужас, почти инстинктивно разразившийся невольным, отчаянным криком. Она судорожно и что есть мочи стала колотиться в дверь, не переставая кричать ни на минуту, — и через несколько времени надзирательская форточка отворилась. В ней показалось апатичное лицо полицейского солдата.

— Чего орешь-то? что надо? кажись, все ведь есть по порядку! — просипел он крайне недовольным тоном.

— Пусти меня, пусти, бога ради! — кричала она, совсем почти обезумев в этот миг от отчаяния.

— Куды пусти?!. Что ты, чего бьешься-то?

— Дети… где дети мои?.. Пусти!.. Я в суд пойду… я к царю пойду… я скажу ему! все скажу, всю правду!.. Отпирай же двери!..

— Ладно!.. никак с ума спятила… Пусти да пусти, а куды я пущу?.. Начальство не велит, с нас тоже взыскивать будут… Сиди лучше добром, коли посадили.

— Да отворишь ли ты, бездушный!

— Какой я бездушный? я не бездушный, а только что нам не приказано — ну, значит, и нельзя. Вот погоди, скоро обед из тюрьмы привезут; я те обедать принесу, поешь себе с богом: а чего уж нельзя, так и нельзя!.. Не моя воля, а будешь бунтовать, дежурному скажу — ей-богу, скажу! — пущай его сам как знает, так и ведается с тобой!

Бероева с воплем грохнулась без чувств подле двери.

Солдат поглядел: видит — лежит, не кричит и не дышит.

— Экая барыня какая несообразная, — проворчал он, покачав головою, затем крикнул подчаска, отомкнул дверь — вдвоем перетащили ее на кровать.

— Вспрысни водой малость — може, и прочухается, а не то дежурному да дохтору доложить придется, — сказал он подчаску, который исполнил все сполна по данному приказанию.

Бероева очнулась — и солдаты снова заперли дверь ее камеры.

Она увидела, что уж тут ничего не поделаешь, что это — сила, которая неизмеримо превышает ее собственные силы и возможность, которая бог весть что еще будет впереди, — а пока, в настоящую минуту, давит, уничтожает собою ее волю, — и она смирилась в каком-то тупом, деревянном отчаянии.

Привезли из тюрьмы обед; а развозят его по всем петербургским частям для содержащихся там арестантов, обыкновенно в продолговатых черных ящиках, куда вставляются сосуды вроде деревянных коробок; в эти коробки опускаются плотно закрытые баки с похлебкой, кладется хлеб в нужном количестве порций, и затем ящики отправляются в ежедневное свое путешествие.

Бероева почти и не взглянула на эту холодную, мутно-серую похлебку, которую солдат так и вынес нетронутой из ее нумера. Голод побудил ее только прожевать несколько комков арестантского хлеба да запить их стоялою водою из своей кружки. Да и эта-то пища, при ее тяжелом нравственном состоянии, показалась горькой и противной.

В этот день ее никто не тревожил, кроме добровольных и неофициальных обитателей ее камеры. Начинало темнеть — и под светом петербургских сумерек стены секретной становились еще мрачнее, холодней и неприветливей. Один только солдат полицейский время от времени отмыкал свою форточку и наблюдал, чем занимается арестантка. Часов около семи вечера, когда совсем уже стемнело, он принес ночник, распространивший новую вонь от своей копоти и дрянного деревянного масла, и затем на всю уже ночь, до утра, замкнул на ключ секретную камеру.

Бероева кое-как застлала своим салопом грязную подстилку с изголовьем и, не раздеваясь, легла на свое скрипучее арестантское ложе, тщетно стараясь как-нибудь забыться.

Воцарились опять мертвая тишина и глухое молчание. Только изредка потрескивал нагорелый ночник, а в окно мелкий зимний дождь барабанил; петербургский ветер иногда с каким-то стоном завывал в трубе, да крысы бегали по полу и отчетливо грызли зубами половицу… В камере сделалось холодно и сыро.

Среди ночи тревожно раздались вдруг частые удары колокола, и поднялся шум на съезжем дворе. В тишине камеры ясно донесся до нее торопливый говор людей, понуканья, возгласы и конский топот; затем, через какие-нибудь пять минут, тяжелый грохот многочисленных колес, затихавший мало-помалу в отдалении, — и все опять смолкло.

Бероева заглянула с постели в свое окошко, подняла вверх глаза и увидела в непроницаемой черноте ненастной ночи, как на высокой каланче зловещие фонари подымались.

«Пожар где-то в городе, — подумала она, — может быть, в нашем доме… может, мои дети горят…»

И душа ее сжалась мучительной, смертельной тоской, а фантазия неотвязно и ясно стала рисовать ужасный кроваво-огненный образ пожара и двух ее малюток, задыхавшихся в едком дыму и жарком пламени.

Наутро дверь ее тюрьмы отворилась.

— Где был пожар? — стремительно бросилась она к вошедшему солдату.

— На Охте… амбары, слышно, какие-то горели, — с обычной апатией ответствовал сторож.

— Слава тебе, господи! — отлегло у нее от сердца.

«Эка баба какая, нашла чему радоваться!» — заметил про себя полицейский, покачав головою.

Бероева взглянула за дверь: там, в коридоре, стоял солдат с ружьем и в каске. Ее повели к следственному допросу.

Дело о покушении на убийство гвардии корнета князя Шадурского женою московского почетного гражданина Юлиею Бероевой
— Вы — Юлия Николаевна Бероева? — начал следователь обычным официальным порядком с предварительных формальных вопросов.

Арестантка подтвердила.

— Ваше звание? — продолжал он.

— Жена бывшего студента.

— Это не составляет звания. Кто ваш муж — дворянин, купец или из мещан.

— Из почетных граждан.

— Хорошо-с; так и запишем. На исповеди и у святого причастия, конечно, бываете… Под следствием и судом состояли?

— Нет.

— Прекрасно-с. Теперь я, как следователь, должен вас предупредить, что чистосердечное раскаяние преступника и полное его сознание смягчает вину, а потому смягчается и степень самого наказания. Факт вашего покушения на убийство князя Шадурского засвидетельствован под присягою достаточным количеством разных лиц. Я отобрал уже показания от прислуги ресторана — и показания их все до одного совершенно сходятся. Потрудитесь, пожалуйста, объяснить, что именно побудило вас решиться на это убийство?

Краска — быть может, стыда, быть может, оскорбленной гордости — выступила на лице Бероевой.

В это время кошачьей, мягкой походочкой, приглаживая височки рыженького паричка и уснащая физиономию улыбочкой самого благодушно-богобоязненного и сладостного свойства, вступил в камеру Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский. Сияющий Станислав украшал его шею, а медалька «да не постыдимся» с двадцатилетним беспорочном — борт его синего фрака; спина его изображала согбение самого приятного свойства — согбение, в котором, однако, кроме несколько почтительной приятности, сказывались еще подобающая его летам солидность вместе с соответственным званию и рангу чувством собственного достоинства. Он очень любезно, как знакомому, протянул руку следователю и обратился к нему с любезным же осклаблением:

— Вы, кажется, уж начали допрос подсудимой? Извините, что имел неосторожность прервать… Продолжайте — я вам не мешаю.

Следователь довольно сухо кивнул ему головою из-за кипы бумаг, а Полиевкт Харлампиевич уселся на стуле и приготовился слушать. Он еще вчерашний день явился в следственное отделение с поклонами о позволении присутствовать при производстве дела.

— Потому его сиятельство князь Шадурский, по тяжкой болезни своей, очень желают знать ход причин и обстоятельств.

Следователь поморщился, но ответил:

— Как вам угодно.

Бероева собралась с мыслями, призвала на помощь весь запас своих сил и воли и начала обстоятельный рассказ о происшествии. Она не забыла ни визита генеральши фон-Шпильце, явившейся в образе эксцентрической любительницы брильянтов, ни своего посещения к ней на другой день, ни угощения кофеем, ни внезапного появления молодого князя, ни своего странного припадка, следствием которого была беременность.

— Это все очень заманчиво и занимательно, — ввернул свое словцо Полиевкт Харлампиевич с обычно-приятным осклаблением, — но юридические дела требуют точности. Вы можете подтвердить чем-нибудь справедливость своих показаний? У вас есть факты, на основании коих вы живописуете нам?

— У меня есть ребенок от князя, — застенчиво, но твердо ответила арестантка.

— Хе-хе… ребенок. Но где же доказательства, что это ребенок их сиятельства? И где же он у вас находится?

— Это уже, извините, до вас не касается, — сухо обратился к нему следователь. — Вы можете, пожалуй, наблюдать, сколько вам угодно, за правильным ходом дела; но предлагать вопросы предоставьте мне. Показание это слишком важно, и потому извините, если я вас попрошу на время удалиться из этой комнаты.

Полиевкт Харлампиевич закусил губу и окислил физиономию, однако — делать нечего — постарался скорчить улыбочку и несолоно хлебавши с сокрушенным вздохом вышел в смежную горницу.

Бероева сообщила адрес акушерки, который тотчас же и был записан в показание.

— Кроме повивальной бабки, знал еще кто-нибудь о вашей беременности? — спросил ее следователь.

Подсудимая подумала и ответила:

— Никто. Я от всех скрывала это.

— Какие причины побудили вас скрывать даже от мужа, если вы — как видно из вашего показания — были убеждены, что обстоятельство это есть следствие обмана и насилия?

Бероева смутилась. Как, в самом деле, какими словами, каким языком передать в сухом и кратком официальном акте вполне верно и отчетливо все те тонкие, неуловимые побуждения душевные, тот женский стыд, ту невольную боязнь за подрыв своего семейного счастия и спокойствия, — одним словом, все то, что побудило ее скрыть от всех обстоятельства беременности и родов? Она и сама-то себе едва ли бы могла с точностью определить словами все эти побуждения, потому что она их только чувствовала, а не называла. Однако, несмотря на это, Бероева все-таки по возможности постаралась высказать эти причины. Обстоятельство с нашей формальной, юридической стороны являлось темным, бездоказательным и едва ли могло служить в ее пользу.

— Вы хорошо были знакомы с князем? — продолжал следственный пристав.

— Нет, я его видела всего только три раза, — ответила арестантка, — в первый раз на вечере, где мне его представили, потом у генеральши и, наконец, в маскараде.

— Вы говорите, что написали ему анонимное письмо по совету акушерки?

— Да, по ее совету.

— Хорошо, так мы и запишем. Если показание подтвердится, то обстоятельство это может отчасти послужить потом в вашу пользу.

Затем следователь перевернул несколько листков из дела, прочел какую-то серую четвертушку и снова обратился к подсудимой.

— Медицинское свидетельство говорит, — начал он, держа перед собою бумагу, — что нанесены две довольно глубокие раны: одна в горло с левой стороны, на полдюйма левее от сонной артерии; другая — в грудь, непосредственно под левой ключицею, глубиною около трех четвертей дюйма. Точно ли вы нанесли эти раны, как показывают свидетели, нашедшие вас с вилкою в руке?

Бероева слегка побледнела и выпрямилась. В ее глазах на мгновение мелькнул отблеск гордого достоинства женщины.

— Да, это правда! — с необыкновенной твердостью проговорила она. — Я не отрекаюсь, я действительно хотела его убить — я защищалась от нового насилия.

Следственное дознание было все сполна прочтено Бероевой, которая каждый ответ по предложенным вопросным пунктам скрепила своей подписью, и затем ее снова увели в секретную, под военным конвоем.

Петля
После очной ставки с Шадурским Бероева снова очутилась в своем затхлом и тесном карцере. Пока впереди для нее еще мелькала кой-какая смутная надежда на добрый исход, она старалась поддерживать в себе слабеющую бодрость. Теперь же надежда исчезла окончательно, а с нею вместе исчез и остаток этой бодрости. Едва лишь миновала первая, деревянно-ошеломляющая минута последнего удара, нанесенного последним свиданием с Шадурским, едва лишь снова охватили ее четыре голые стены секретного нумера, — перед ее глазами со всей осязательной отчетливостью раскрылся весь ужас ее положения, вся грозная сторона будущей развязки: приговор суда, признающий в ней убийцу, публичный позор, эшафот, Сибирь и вечная разлука со всем, что так заветно и дорого ее сердцу…

Ничто не действует столь пагубно на мозг и душу человеческую, как одиночное заключение: притупляя рассудочные и нравственные силы, оно до чрезвычайности развивает воображение за счет всех других способностей, и притом развивает в самую мрачную, болезненную сторону. Все и вся начинает казаться ужасным, темным, гиперболическим — и человек безотчетно поддается самой последней степени безысходного отчаяния. Это такое положение, с которым никакая пытка не сравнится.

Бероева долго лежала на своей убогой кровати, а в голове ее, среди какого-то звона, шума и бесконечного хаоса, всплывали, тонули и снова выныряли, развертываясь во всей беспощадной наготе, самые тяжелые картины и образы. Она ни о чем не думала, ничего больше не соображала, потому что совсем лишилась даже возможности мыслить; а эти картины и образы как-то сами собою, без всякой воли с ее стороны, как нечто внешнее, постороннее, вставали пред ее нравственным взором и проносились бесконечной, хаотической вереницей.

И это длилось целые сутки. Если бы у нее было зеркало, то, поглядевшись в него, она, наверное, не узнала бы себя и с ужасом отскочила, словно бы вместо своего лица ей показалось чье-нибудь другое. От бровей поперек лба прорезалась у нее суровая складка; широко раскрывшиеся, безжизненно-тусклые глаза ушли глубоко в глазные впадины, скулы осунулись, а в длинной, роскошной косе сильно засеребрились седые нити, и волосы стали падать с каждым днем все больше и больше. Тюрьма разрушала здоровье и красоту женщины, разрушала и душу живую.

Она не плакала, только веки ее были сухо воспалены и ощущалась в них резь, если сомкнуть их или внезапно посмотреть на свет. Да тут и не могло быть места слезам, которые как бы то ни было, но все-таки облегчают и даже освежают душу, а это глухое отчаяние сушит и давит все в человеческом организме.

Полицейский приставник два раза входил, по обязанности, в ее нумер, приносил обедать и потом поставил и зажег ночник, каждый раз, по обыкновению, кидая ей мимоходом два-три слова. Но Бероева не понимала, что и о чем говорит он ей, даже почти не расслышала ни слов, ни шагов его, потому что все звуки сливались теперь в ее ушах в какой-то смутный, безразличный шум. Погруженная в омут обуявших ее образов, она почти и не различала даже присутствия постороннего человека в своей комнате. Можно бы было подумать, что это не женщина, а какое-то существо из другого мира, либо покончившее все расчеты с землею, либо никогда и не имевшее с нею ничего общего.

Среди ночи нагорелая светильня в истощившемся шкалике начала трещать, помигала с минуту умирающими вспышками, затем отделился от нее кверху последний синий огонек — и в карцере мгновенно разлилась непроницаемая, густая темнота вместе с горьковатым смрадом дымящейся копоти.

В эту самую ночь, еще в блаженном неведении, муж Бероевой на всех парах мчался к Петербургу.

Арестантка не спала. Целый день и всю ночь затем, до этой минуты, она почти неподвижно лежала в одном и том же положении. Но теперь, вместе с могильною темнотою, когда фантазия еще ярче стала рисовать образы сирот детей и мужа, разлуку с ними и палача на эшафоте среди Конной площади, меж густой толпы равнодушно любопытных зрителей, ею овладела мутящая тоска, а вместе с тоскою мелькнул и слабый проблеск какого-то сознания.

«Нет, могила лучше… не будешь мучиться, позора не увидишь… лучше, лучше, лучше…»

И вместе с этою мыслью Бероева торопливо опустила руку в карман, достала носовой платок и села на постели.

В мрачном и сосредоточенном спокойствии свертела она из платка жгут, накинула его себе на шею и, завязав под горло узел, медленно, но сильно стала затягивать его обеими руками.

Однако операция эта не удалась: она была мучительна, но не привела к счастливой цели, так как в ослабевшей руке Бероевой не оказалось теперь настолько силы, чтобы можно было удобно задушиться.

Но раз напавши на мысль о самоубийстве, Бероева уже не покидала ее. В этой мысли для нее являлся единственный выход из своего положения, и она твердо решилась покончить с собою.

Надо было только придумать легчайший способ. Но за этим дело не стало. Бероева нашла, что повеситься будет, кажись, всего удобнее; надобно только дождаться свету, чтобы высмотреть, нет ли где в окне или у печной заслонки подходящего зацепа, который бы выдержал тяжесть ее тела. А пока, чтобы не терять даром времени, она в темноте принялась за работу: прогрызая зубами подол своего шелкового платья, отрывала кайму за каймою и из этого материала старательно сплела себе веревку, то и дело пробуя, крепко ли связаны узелки на ней.

Часа через два работа была кончена, поэтому, тщательно запихав себе за лиф импровизированную веревку, Бероева стала несколько спокойнее, как человек, определивший себе окончательную цель, и только ждала желанного рассвета.

Но с рассветом по коридору заходили полицейские солдаты, — того и гляди, приставник или подчасок в форточку заглянет и дверь отомкнет, — время, стало быть, неудобное, придется обождать, пока угомонятся, пока арестантский день войдет в свою обычную колею.

И точно, приставник не заставил долго ждать своего обычного утреннего визита в форточке. Заметив сквозь нее на арестантке изорванное платье, он отпер ее дверь и подозрительным оком окинул всю комнату. В подобных случаях у бывалых полицейских, по опыту, иногда развито чутье удивительное.

Бероева притворилась спящей. Солдат постоял над нею, поглядел на ободранные полы платья, заглянул под кровать, под тюфяком и под подушкой без церемонии пошарил рукой и решил про себя, что дело, мол, неспроста. «Надо приглядывать почаще, чтоб чего еще не скуролесила над собою, а то ведь своей спиной отдуваться придется, коли эдак, за нее да взбучку зададут». И, приняв таковое решение, солдат удалился из нумера.

Час спустя коридорная деятельность полицейских угомонилась. Все затихло, не слыхать ни говору, ни шагов — удобная минута наступила.

Арестантка внимательно стала оглядывать комнату — нигде нет подходящего крючка или гвоздя; в окне только выдается головка железной задвижки; окно высоко — в рост человеческий — не достанешь; но та беда, что как раз против дверной форточки приходится. Не смущаясь этим, она затянула петлю, вскочила на стол уже закреплять у оконной задвижки свободный конец своей веревки, как вдруг дверь быстро распахнулась и полицейский приставник ухватил ее за руку.

— Еге-ге, барынька!.. Дело-то не тово… Зачем на стол влезла?.. Что это в руках?.. Петля?.. Э-э, вон оно что!.. Гусенок! А Гусенок! Подь-ка, позови их благородие, дежурного, скажи, мол: приключение!

Подчасок побежал за дежурным, но в конце коридора остановился и вытянулся в струнку: дежурный самолично входил сюда вместе с другим, «партикулярным» человеком.

— Приключение, ваше благородие!

— Какое?

— Не могу знать, ваше благородие!

— Куда ж ты бежал?

— Доложить вашему благородию, что, мол, так и так — приключение.

Поравнявшись с полурастворенной дверью Бероевой, дежурный указал на нее своему спутнику:

— Здесь.

— Ваше благородие! Пожалуйте сюда поскорее! Отойти никак не могу: приключение! — в свою очередь кричал дежурному приставник изнутри нумера.

Бероева уже стояла на полу, когда в дверях остановились два посетителя. Солдат, не отпуская, держал ее за руку, на том основании, что «не ровен час, затылком, а либо лбом об стену с неудачи хватится, потому примеры-то бывали». Арестантка же, словно бы не понимая, что около нее творится, стояла, глубоко потупив глаза и опустив голову: две неудачи еще упорнее разожгли теперь ее мономаническое искание смерти.

— Что здесь? — лаконически спросил, войдя в нумер, дежурный.

Приставник еще лаконичнее, молча, указал ему пальцем на окно, с которого спускалась приготовленная петля.

— Вас желает видеть… супруг ваш… сегодня приехал только, — наклонился к Бероевой дежурный.

Та подняла глаза и отступила в величайшем изумлении. Она не чувствовала в себе смелости ни броситься к нему на шею, как бы сделала это прежде, ни даже сказать ему что-либо и потому, как будто подсудимая в ожидании решения своей судьбы, снова стала перед ним, потупив взор и опустив голову.

Дежурный вышел из комнаты и мигнул за собою приставнику.

— Притвори-ка дверь да стань у форточки, пусть их одни поговорят там, — распорядился он в коридоре.

Бероев, оставшись с глазу на глаз с женою, подошел к ней, кротко взял за руку, поднял ее голову и тихо поцеловал беззвучным, долгим и любящим поцелуем.

Это движение сделало в ней переворот и мгновенно вызвало к жизни все существо ее: она не одна теперь, она не потеряла еще любви человека, которому раз навсегда отдала свою душу, и, зарыдав, с невыразимым, но тихим стоном опустила на грудь к нему свою горемычную голову.

Прошла минута какого-то жгуче-радостного и жгуче-тоскливого забытья.

Наконец она нервно и словно бы испуганно отшатнулась и спешно отвела от себя его руки.

— Нет, стой… отойди, не прикасайся ко мне! — заговорила она через силу, глухим, рыдающим голосом: ей было больно, тяжело отталкивать от себя любимого человека, тяжело расстаться с этим тоскливо-радостным забытьем на его груди, однако она пересилила себя: — Не прикасайся… Скажи мне прежде, ты веришь в меня? — говорила она, ожидая и боясь его ответа. Этим ответом порешалось ее нравственное быть или не быть — судьба ее нравственного и даже физического существования: коль верит, так не страшна дальнейшая судьба, какова б она ни была, не верит — смерть, и смерть как можно скорее.

— К чему этот вопрос? Ведь я с тобою, ведь я люблю тебя! — сказал Бероев, снова простирая к ней свои руки.

— Нет! Это не то. Мне не того от тебя надо! — снова отшатнулась она. — Мало ли что любят на свете!.. Любят, так и прощают, а меня прощать не в чем. Ты мне скажи одно: веруешь ли ты в меня, как прежде веровал, или нет?

— Да! — открыто и честно подтвердил Бероев.

— Спасибо… спасибо тебе! — тихо вымолвила она, сжимая его руку, и снова бросилась на шею, как за минуту перед тем, и долго и сильно рыдала. Но это уже было благодатное, спасительное рыдание, в котором разрешалась вся черствая засуха безнадежного отчаяния, накопившегося в груди этой женщины. — Ну, теперь слушай! — проговорила она с тяжело вырвавшимся судорожным вздохом, после того как успела вволю наплакаться.

— Я знаю, я уже все знаю! — прервал ее Бероев. — Мне все уже рассказал следователь и показал все дело.

— Это еще не все. Ты знаешь дело, да души-то моей не знаешь пока, перестрадала да передумала-то я сколько — вот чего ты не знаешь!.. Да, боже мой, как и рассказать-то все это! — говорила она, хватаясь за голову, словно бы для того, чтобы собрать и удержать свои мысли. — Я и сама хорошенько не понимаю, как оно случилось, и не знаю, как и что это они сделали тогда со мною!.. Но… вот видишь ли, — продолжала она, кротко и ласково, с бесконечной любовью смотря в его глаза, — теперь вот, после того, как ты сказал, что веруешь в меня по-прежнему, — я виновата перед тобою… Прости меня!.. Я виновата тем, что скрыла от тебя, что раньше не сказала, тогда бы ничего этого не было… Я усомнилась в твоей вере… Прости меня!

И она, с новыми слезами, покрыла его руки долгими, любящими поцелуями.

— Зачем ты скрыла от меня? — тихо, но без укора и любовно прошептал Бероев, склоняя к ее щеке свою голову.

Арестантка горько усмехнулась; но эта горечь относилась у нее не к вопросу мужа, а единственно лишь к самой себе: это был укор, который внутренне она делала себе за свои прежние сомнения и недоверие.

— Боялась, — ответила она вслед за своей горькой улыбкой, — и за себя, и за ребенка, и за счастье наше, за веру твою боялась. Прости, но… что ж с этим делать теперь? Выслушай меня!

И Бероева слезами и любовью вылила перед ним всю свою душу, все те сомнения и страхи, которые со времени беременности и до последних дней неотступно терзали ее; рассказала все дело, насколько она помнила и понимала его, — и перед Бероевым со всею осязательностью внутреннего, глубокого убеждения встала теперь ее безусловная чистота, неповинность и то эгоистическое, но высокое чувство любви, которое побудило ее скрыть от него всю эту историю и ее последствия.

— И вот — видишь ли, до чего было довело меня все это! — закончила она, указав на висевшую на стене и не сорванную еще петлю.

Бероев при виде этой петли ясно почувствовал, как от внутреннего ужаса холодом мураши у него по спине побежали.

— Пять минут позже — и всему бы конец! — смутно прошептал он, под тем же впечатлением и даже со страхом каким-то покосясь на стену.

— Но теперь уже этого не будет! — с верой и увлечением глубокой любви прервала его арестантка. — Оправдают ли они меня или не оправдают — мне все-таки легче будет, чем до этой минуты. В Сибирь… Что ж, и в Сибирь пойду, лишь бы ты да дети со мною! Там уж, даст бог, одни мы будем, там, может, губить некому будет! Хуже, чем тут, ведь уж едва ли где можно, а мне и здесь теперь ничего, я и с этим вот помирилась… Ты, мой милый, добрый, ты теперь со мною — больше мне нечего бояться!

Последняя просьба — последняя мысль
Когда в обыкновенной тюремной «мышеловке» арестантку привезли с Конной площади обратно в тюрьму, она была уже очень слаба и едва-едва лишь на ногах держалась.

Минуты, пережитые ею в последнее утро, казалось, совокупили в себе все те страдания, которые перенесла она со времени первой катастрофы до того мгновения,пока дверца фургона не скрыла ее наконец от тысячи глаз любопытной толпы. Но ко всему, что в течение долгого времени накопилось в груди этой женщины, путешествие на Конную площадь надбавило теперь последнюю гирю, которую уже не в состоянии был выдержать организм ее. Нервическое потрясение оказалось столь велико, что из тюремной конторы Бероеву прямо отправили в лазарет, который для женщин помещается в верхнем этаже их «дядиной дачи».

Вскоре у нее начался значительный упадок сил и с каждым часом все шел прогрессивнее. Сознание, впрочем, ни на минуту не покидало больную — рассудок ее был совершенно ясен.

Пришел доктор, пощупал пульс и весьма сомнительно покачал головою.

— Ну, что?.. Как? — спросила его тут же у постели лазаретная надзирательница.

— Да что… Очень плохо.

Бероева открыла глаза и жадно старалась ловить полушепот этих людей.

— Но все-таки есть надежда? — спросила надзирательница.

— Мм… нда, пожалуй… однако очень мало.

— Вы полагаете, стало быть, что умрет?

— Нда… мне кажется, не вынесет… Упадок сил чересчур уж велик.

— Да и как быстро наступил-то он!.. И все сильнее, все сильнее ведь!

— Это-то и скверно.

— Что ж тут делать теперь!

— Ну, пропишем что-нибудь… посмотрим… может быть… только едва ли…

Бероева слышала кое-что из этого разговора — об остальном она догадалась, и сердце ее сжалось тоской и холодом. Смерть… она не думала, чтобы смерть была так близка… она не чувствовала и не ждала ее. Смерть! — и эта мысль испугала больную.

Мысли ее стали мешаться, путаться, в ушах зазвенел какой-то смутный шум, глаза смыкаются невольно, как бы под обаянием неодолимой дремоты, и наконец наступает какое-то сладкое, дурманящее забытье.

Сын Эскулапа, для успокоения совести, прописал какое-то снадобье, с которым часа полтора спустя сиделка подошла к постели Бероевой и растолкала спящую.

Та с усилием открыла глаза. Пробуждение от этого сна показалось ей тяжким и сопровождалось тем нудящим ощущением тошноты, которое подымается в груди перед обмороком, а иногда в первые мгновения после него.

— Лекарство прими, — предложила сиделка-арестантка.

— Не надо… — слабо проговорила больная, которую от этого чувства дурноты еще более клонило ко сну: организм просил полного успокоения.

— Да все-таки прими, моя милая, ведь дохтур приказал, — убеждала сиделка, продолжая тревожить ее расталкиванием.

— После… — чуть слышно ответила Бероева.

— Да как же так?.. Я, право, не знаю… я надзирательнице кликну — пущай она сама, как знает.

— Оставь, Христа ради… дайте мне покой.

— Да ведь приказано!

Встретя столь настойчивое сопротивление, Бероева нервно, хотя весьма слабо, заметалась на своей койке. Это требование только сильнее раздражало ее, произведя конвульсивно-лихорадочные содрогания во всем теле.

— Бога в тебе нет, что ли! — укоризненно накинулись на сиделку несколько больных арестанток. — Не видишь разве! Все равно помрет… Оставь ты ее, не мучь напоследок — уж и без того ей вдосталь пришлось сегодня… совсем помирает ведь.

Общая укоризна подействовала: сиделка, поставив склянку на стол, отошла от постели.

Но зловеще в ушах Бероевой раздались слова арестанток:

— Все равно помрет… совсем помирает.

Ужасная мысль о близости смерти снова мелькнула в ее уме пугающим призраком, и на этот раз больная решилась собрать все скудные силы, какими владела в эту минуту.

— Мавру Кузьминишну… голубушка, Мавру Кузьминишну, — слабо пролепетала она, обратив молящий взор к своей лазаретной соседке, лежавшей на рядом стоящей койке. — Бога ради, Мавру Кузьминишну! — умоляющим стоном повторила она.

И через несколько минут надзирательница уже держала ее холодеющие руки.

— Мавра Кузьминишна… тут у меня в ладонке, на шее… вы знаете… вместе с крестом старинный рубль зашит… старинный рубль… от дочери… Снимите с меня…

Старушка исполнила ее желание, и Бероева слабою рукою поднесла к губам свою заветную память. На глазах ее появились слезы.

— Бедные мои дети! — горько прошептала она, продолжительно прильнув к этой ладонке. — Не увижу больше…

Мавра Кузьминишна и больная соседка поддерживали слегка ее голову. Остальные внимательно и в каком-то благоговейном молчании следили со своих кроватей за этою грустною сценою.

— Я умру, говорят они… Нет… Боже мой, нет!.. Неужели… Смерть… Но… если я умру, — продолжала больная, в борьбе с этой мыслью тихо взяв руку надзирательницы, — напишите к родным — вы знаете куда… Жив ли он и что с ним?.. Если он жив — муж мой, — пускай ему скажут, что я и в последнюю минуту о нем да о детях несчастных поминала… Он любит нас… А тем, врагам нашим… бог с ними! Я прощаю им… Пусть и он простит…

И новые слезы полились из глаз умирающей.

— Теперь — моя последняя просьба… последнее желание… бога ради, сделайте это… Для умирающего человека можно, — продолжала она, подняв на старушку молящие взоры. — Это каприз, но… в нем теперь все, что осталось мне дорого от прошлого… Этот рубль — подарок дочери моей, я не хочу с ним расстаться… Умоляю вас! Не откажите моей последней воле!.. Положите его со мною в гроб… Вы сделаете это. Дайте мне слово!..

Мавра Кузьминишна пообещалась, и на лице умирающей, словно тихая тень весеннего облака, легла светлая, довольная улыбка.

— Благодарю вас… — прошептала она, — благодарю… Теперь я умру спокойнее… Не отходите от меня… Будьте хоть вы со мною — все же легче как-то: не одна хоть буду в последнюю минуту… Сядьте здесь… поближе…

Старушка села подлее нее и все держала ее руки так нежно и любовно, как могла бы разве одна только мать держать своего умирающего ребенка.

Но зато после стольких усилий, после минутного напряжения стольких нравственных и физических способностей, которыми сопровождалась эта сцена, организм Бероевой совсем уже истощился, и начался окончательный упадок сил…

Она слабо дышала, лежа навзничь на своей постели. Глаза были закрыты, пульс едва уже бился, и рука, сжимавшая у груди заветную ладонку, холодела все более. Через полчаса это состояние почти незаметно перешло в какой-то окоченелый сон, так что ни пульса, ни дыхания уже не было слышно.

Между жизнью и смертью
Слабее, слабее становится тело — с каждой секундой силы угасают все больше. За минуту Бероева могла еще двинуть по своей воле рукой или пальцем, теперь ей уже трудно сделать это: она не может даже шелохнуть ни единым суставом, да ей и не хочется, она чувствует, что ей было бы болезненно-трудно шевельнуть чем-нибудь. Как хорошо лежать ей теперь неподвижно в этом расслабляющем оцепенении! Словно бы великая лень разлилась по всему телу, по всем суставам и жилам и держит ее под своим обаянием. «Ах, кабы не будили! Ах, кабы они оставили меня!» — смутно промелькнуло в голове Бероевой, так смутно, как иногда в ярко-солнечный день мелькнет на прибрежном чистом песке тень от крыла пролетевшей птицы. Но ее не будят, она как будто чувствует, что руку ее держит чья-то другая, дружелюбная рука — это была рука Мавры Кузьминишны, — ее не будят, и она довольна, она рада этому: ей так хорошо лежать в этом забытьи, сковывающем тело.

Глаза смыкаются все больше и больше, и, пока они совсем еще не сомкнулись, Бероева, будто сквозь голубоватый туман, почти бессознательно и бледно различает около себя какие-то фигуры — не то это люди, не то деревья. Фигуры эти мелькают и рябят перед ее глазами, как рябят иногда печатные строчки у человека, засыпающего над книгой.

Но вот голубоватый свет тумана перешел в какой-то мглисто-серый, и фигуры исчезли…

Вместо них появляются новые ощущения.

Тяжко-сладкая дремота долит и долит все сильнее, и уже нет того сознания, которое за минуту еще мелькало в ее уме, выражаясь желанием, чтобы ее оставили в этом покое и не будили больше. Теперь уже нет никакого сознания окружающей действительности, потому что на месте его появилось сознание каких-то призрачных грез и ощущений.

В ушах раздается неопределенный шум. Какой это шум? Не то тысячи колоколов гудят во тьме… Кремль и московские соборы в полночь, во время христовой заутрени… гудят и звонят все сильнее, все ближе — гул и звон со всех сторон охватывают Бероеву. Боже мой, какой это ужасный, какой нестерпимый звон!.. А в глазах, в глазах-то что за дивный свет ударяет в них сверху! Это яркое солнце ослепительно, нестерпимо режет глаза своим колючим блеском. Целые снопы золотых, бриллиантовых лучей отовсюду, мириадами кидаются в глаза, и жгут, и слепят их собою.

Не то звуки плохого, расстроенного фортепиано раздаются в ушах — словно по клавишам без толку и смыслу ударяет чья-то неверная, детская рука, не то грохот барабанов раздается, шум и крики толпы; а в глазах колесами ходят и сплетаются между собою, будто в дивной фантасмагории, какие-то огненные круги, играющие всеми цветами радуги, и эти круги являются в разных размерах — большие и малые, а между ними, на темном фоне, дождем падают, сыплются, и скачут, и прыгают, и вьются, и кружатся мириады светлых точек, бриллиантовых искорок, снежинок. Радуги налетают на нее со всех сторон, с непостижимой быстротою сливаются вокруг ее тела, опоясывают ее сверкающим обручем — и она лежит вся в огне, вся в блеске и треске, под нескончаемым дождем светлых искорок, в нескончаемом шуме и звоне каких-то странных голосов, каких-то диких инструментов.

Но вот стихают этот блеск и шум, становясь все глуше и глуше… Теперь уже будто не барабаны, не колокола и не голоса толпы, а словно бы шум и кипение бесконечного моря. И это не море, а целый океан шипит, волнуется и клубится. Холодно. Плеск волн все тише и слабее — будто она, заснувшая, медленно и плавно опускается на дно морское. Тусклый свет едва-едва проникает своими слабыми, преломляющимися лучами сквозь холодные массы воды, — и это именно подводный свет, с зеленоватым отливом… Большие, безобразные рыбы медленно двигаются в безднах океана, тихо раскрывая и смыкая свои страшные пасти, машут плавательными перьями и смотрят на утонувшую своими холодно-стеклянными, неподвижными глазами. Она опускается все глубже и глубже, и чем глубже, тем все холоднее становится ей. И вот этот водяной холод равномерно разливается по всем членам ее тела. Наконец она совсем уже опустилась на дно морское — навзничь, лежит недвижимо и не чувствует больше холода; здесь уже нет ей ни холода, ни теплоты, а есть только одно оцепенение. Рыбы тоже исчезли, и тусклый зеленовато-подводный свет улетучился кверху.

Наступили мрак и тишина — полнейшая тишина и мертвенное спокойствие. Прошло несколько долгих минут среди такого ничем не возмущенного состояния.

— Кажись, умерла, — вдруг послышался оцепеневшей Бероевой шепотливый голос Мавры Кузьминишны, и показалось ей, будто в этом голосе был легкий оттенок испуга.

— Надо быть, умерла, — шепотом же ответил голос больной соседки.

Несколько арестанток тихо, осторожною походкою, в своих серых халатах подошли к Бероевой и долго, с чувством немого благоговения, которое всегда бывает инстинктивно присуще человеку перед одром только что отошедшего брата, глядели в строго спокойное синевато-бледное лицо умершей.

— Умерла… — невольно промолвили некоторые из них, и это слово, точно так же как и полушепот Мавры Кузьминишны, достигло до слуха Бероевой.

«Умерла?.. Как — умерла?! Что это они говорят?» — мелькнуло в ее слабом сознании, которое вместе с наступившей тишиной и мраком мало-помалу начало снова возвращаться к ней. Но с возвратом внутреннего сознания к ней не воротилась способность проявить его внешними признаками: звуком, взглядом, движением. Физические силы совсем оставили это мертвенно-неподвижное тело.

«Что это вы говорите?! Я жива! Жива! Поглядите — вот!»

Бероевой в ее исключительном положении показалось, будто она не только произнесла, но даже громко выкрикнула эти слова, и ей хотелось, всеми силами своего слабого сознания хотелось выкрикнуть их громче, чтобы разуверить окружающих в своей мнимой смерти. Но странно: окружающие как будто и не слыхали ее слов: они продолжали относиться к ней как к мертвой.

— Надо бы позвать надзирательницу да доктора — пущай поглядят, — вполголоса предложила сиделка и на цыпочках вышла из комнаты.

«Ну, вот! Слава богу! Доктор придет… Он увидит, он разуверит их», — прокрался у Бероевой луч надежды.

Пришел доктор, взглянул на застывшую женщину, приподнял ей большим пальцем зрачок и в тусклый глаз заглянул, затем пощупал пульс и кивнул головой: готово, мол!

— Умерла? — спросила его Мавра Кузьминишна.

— Конечно. Разве вы не видите?

«Да нет же! нет!.. Я жива!.. Я слышу!..» — силилась закричать Бероева, и снова показалось ей, будто она действительно крикнула. Но нет, не слышат… Хочет она хоть чем-нибудь подать знак им о присутствии в ней жизни, хочет приподнять опущенные веки — и не может поднять их; силится шевельнуть пальцем — безжизненные мускулы не поддаются невероятно-упорным усилиям ее воли, а между тем она все ясней начинает слышать движение окружающей ее жизни, даже отдельные людские голоса различает, сознавая, когда и что говорит доктор и когда Мавра Кузьминишна.

При этом в ней поднялось то смутное невыносимо-тяжкое чувство, которое наплывает на грудь и голову человека во время сонного кошмара.

«Да это сон, это кошмар, — думает Бероева, — он сейчас кончится, только сразу никак не могу проснуться… этого ничего нет, это все только снится мне».

Но кошмар не проходит, и, несмотря на все усилия воли, проснуться она не может.

— Накройте ее и уберите койку да в контору дайте знать о смерти, — распорядился доктор, удаляясь из комнаты, ибо засим ему уже нечего было делать в лазарете.

— Как быть-то? Ведь по закону, кажись, нельзя класть к покойнику в гроб драгоценные вещи? — с озабоченной сомнительностью обратилась старушка к бывшей соседке Бероевой.

Мнимоумершая расслышала и эти последние слова. «Неужели она не положит? Неужели не исполнит моей просьбы?»

— Так что ж, это ведь не бральянт какой, а просто-напросто старая деньга — чай, сами слышали! — подумавши, возразила арестантка. — Опять же последняя воля — просила-то ведь как!.. Слезно просила!.. Ведь грех не сделать-то!

— То-то что грех, — со вздохом согласилась Мавра Кузьминишна. — Это на совести будет… Боюсь только, от начальства чего бы не вышло, если узнают… Ну да уж что об этом думать, коли по христианству должно исполнить! — махнула она рукою. — Последняя воля — великое дело.

Бероева во внутреннем сознании своем просветлела от последних слов старушки.

Если бы воля ее повиновалась ей, то на лице ее отразилась бы улыбка самой искренней, самой теплой благодарности, но теперь лицо осталось мертво и безвыразительно.

И вскоре после этого Бероева хотя и чересчур слабо, однако ощутила-таки, как ее всю — от головы до ног — покрыли чистою простынею и как два солдата подняли ее вместе с койкой и понесли из больничной палаты.

Арестантка Катя Балыкова, та самая, которой Бероева иногда писала письма к ее Осипу Гречке, проведав теперь о смерти Юлии Николаевны, слезно обратился к Мавре Кузьминишне допустить ее обмыть покойницу. «Хоть этим-то отблагодарить за душевность ее!» — прибавила она в пояснение своего желания. Надзирательница согласилась и вместе с Катей сама обмыла, сама одела Бероеву и, разжав ее пальцы, вынула из руки ладонку и надела ей на шею, под смертную арестантскую рубаху*["56].

После того тело, до следующего дня, вынесли в мертвецкую.


Близится ночь. Покойница лежит на столе в тюремной мертвецкой, покрытая все тою же чистою простынею. Перед образом мерцает лампада, в головах у нее восковая свечка теплится и кидает на стену поперечную тень от лежащей женщины. Эта тень рисует неправильный профиль головы, бугорок в том месте, где на груди сложены руки, и острый, выдающийся угол пальцев ног под простынею.

Тихо. Только сверчок уныло и робко цвирикает под половицей да изредка треснет нагорелая светильня восковой свечки — и монотонно-глухо раздается внятный голос читальщика Китаренко, который «ради спасения души» выпросился почитать псалтырь над покойницей.

«Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас», — смутно звучит в ушах Бероевой, и в мозгу ее копошится новая тень мысли: «Над кем это читают?.. Надо мной читают?.. Да, надо мной читают!»

«Со святыми упокой, Христе, душу новопреставившейся рабы твоея Юли, — продолжает меж тем монотонно тягучий голос псаломщика, — иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная».

«…Но жизнь бесконечная… Я умерла, — шевельнулась новая мысль в сознании Бероевой. — Смерть… А, так вот она — смерть!.. Я не вижу, не двигаюсь, но я слышу… Умерло тело, душа жива… «Но жизнь бесконечная…» Сознание, значит, останется: оно — жизнь бесконечная. Страшно. Но это теперь, пока я на земле, пока меня люди окружают, а дальше-то что же?»

«Земнии убо от земли создахомся, и в землю туюжде пойдем, якоже повелел еси создавый мя и рекий ми: яко земля еси и в землю отыдеши, аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще: песнь аллилуйя».

«Но дальше, что же дальше-то будет? — неотвязно замелькала перед мнимоумершей все та же пытливая, ужасающая мысль. — Теперь я слышу жизнь, а когда закопают в могилу — там уже нечего будет слышать… Какие звуки там, под землею?.. Сознание осталось… А когда тело сгниет и кости истлеют? Тогда же что?»

«Чудны дела твоя, и душа моя знает зело. Не утаися кость моя от тебе, юже сотворил еси в тайне», — звучит голос читальщика; а ночь меж тем растет и расстилается над неугомонным городом.

Порою будто туман непроницаемо заложит голову Бероевой, и одолевает ее какое-то обморочное, мертвенное состояние, слух притупится, и мысль застынет; но потом опять начинают раздаваться в ушах какие-то неясные звуки, которых нельзя еще различить; однако из этих самых звуков через несколько времени начинают выделяться слова, из слов целые фразы читаемой псалтыри, и смутное сознание снова пробуждается, и ясно вырастает в нем роковой вопрос: «Что же дальше будет?» — пока и мысль и слух опять не погаснут в новом наплыве каких-то призрачных грез, тающих под конец в этом обморочном, всепоглощающем тумане.

Митрофаниевское кладбище
Было время, когда Петербург боялся холеры. То были дни всеобщего уныния и скорби. По всем улицам города то и дело тянулись черные, погребальные дроги, дымились факелы, мелькали траурные ризы духовенства при «богатых» похоронах, при бедных же ничего не мелькало и не дымилось, потому что из всех городских больниц два раза в день, рано утром и перед вечером, отправлялись ломовые телеги, нагруженные, словно перевозной мебелью, простыми тесовыми гробами. Народ в ужасе метался по улицам, подозревал измену, громко говорил об отравах, останавливал экипажи докторов, в которых, без исключения, подозревал «жидов» и немцев, с яростью кидался на злосчастных сынов Эскулапа, так что «блюстительница общественного спокойствия» ровно ничего не могла поделать, и все это разразилось наконец волнением, известным под именем «бунта на Сенной», где перед церковью Спаса раздалось тогда знаменитое «На колени!» императора Николая. Холера была новой гостьей, которую народ считал почти что чумою, если не хуже. Боялись хоронить холерных на общих городских кладбищах, и потому за городской чертой, в уединенной и пустынной местности, между двух триумфальных арок — Московской и Нарвской — назвали новое кладбище «холерным».

Это было в 1830 году.

Ровная низменная местность, с петербургски-болотистой почвой, и без того представляла вид, наводящий скуку и уныние, а с тех пор, как по ней замелькали низенькие белые кресты, стала еще угрюмее. «Нива смерти» приумножалась с каждым днем; и с тех пор все растет непрестанно, утучняемая петербургскими тифами, чахотками, возвратной горячкой и тысячью иных эпидемий, которые составляют существенное свойство климата.

В 1830 году на месте холерного кладбища не было ни церкви, ни даже часовни, а просто стоял высокий деревянный крест. Перед этим крестом ставили на землю длинные ряды гробов, священник наскоро отпевал заупокойную литию, и вслед за тем носильщики торопливо разносили своих вечных гостей по глубоким мокрым ямам, зарывая их чаще всего в одну общую пространную могилу.

Жила в то время в Петербурге одна женщина, по имени Хаврония, крепостная шереметевская крестьянка села Павлова. Этой женщине пустынная местность обязана существованием самого кладбища и постройкой при нем бедной деревянной церкви. С неутомимой деятельностию и энергиею ходила она по разным присутственным местам, кланялась, просила, подавала бумаги и наконец выхлопотала дозволение причислить отверженное «холерное» к числу прочих городских кладбищ и право построить там церковь, которая сооружалась на счет доброхотных подаяний, собранных ею по городу. Хаврония похоронена на этом же кладбище, но где? — с точностью неизвестно: кладбищенские старожилы говорят, не то около церкви где-то, а не то и в самой церкви, кажися; но нигде не видать надписи с именем основательницы, которая говорила бы о ее посильной услуге кладбищу, да и самая-то память о ней с каждым годом утрачивается все больше.

Теперь уже кладбище называется не холерным, а Митрофаниевским; недалеко от убогой желтой деревянной церкви возвышается новая — каменная, златоверхая, где обыкновенно отпевают «парадных» покойников, а вокруг нее возвышаются мавзолеи, которые гласят мимоходящим любителям эпитафий о рангах, доблестях и заслугах отечеству разных здесь лежащих богатых мертвецов. О тех же, кои не отличались ни рангами, ни достатком, мавзолей ничего не говорит по той простой причине, что мавзолеев над ними не полагается: даже не всегда и желтый либо белый крест указывает убогую могилу, большая часть которых тесно стелется по земле, друг подле друга, чуть приметными бугорочками. И все ж таки Митрофаниевское кладбище представляет довольно оригинальный вид, особенно в ясный солнечный день. Если вам случалось проноситься мимо него с той или с другой стороны в вагоне Варшавской либо Петергофской железной дороги, вы не могли не заметить, что это плоское обширное поле кажется каким-то пестрым, необыкновенным лугом: белый, желтый, красный, синий, зеленый цвета во всевозможных сочетаниях так и мелькают вам в глаза своей рябящей пестротой — до такой степени усеяно поле это надгробными крестами. Вдали виднеется роща, над рощей — золоченые купола; но здесь, на этой пестрой плоскости, хоть бы одно свежее тенистое деревцо́ приютилось! Зато самое кладбище тем более выигрывает во внешнем сходстве своем с весенним клеверным лугом. Каждый год почти к весне отрезывают новое пространство земли под могилы, и каждый год почти, к следующей весне, оно уже является обильно засеянным буграми и крестиками.

Митрофаниевское кладбище — по преимуществу кладбище демократическое: тут хоронится петербургский пролетарий, тут же указано место и преступнику, и тюремному арестанту.


На другой день после побега двух арестантов, часу в первом дня, по дороге, ведущей к Митрофаниевскому кладбищу, плелась ленивым шагом ломовая кляча в телеге с тремя седоками. Первый седок, конечно, был ломовой извозчик, который лениво потягивал махорку из носогрейки и еще ленивее постегивал изредка свою лошаденку; второй седок не составлял собственно седока, а только поклажу: это был простой сосновый гроб, слегка мазнутый водяной охрой и привязанный веревкою к телеге; в гробу лежало тело Бероевой, а на крышке его помещался третий седок — тюремный инвалид с казенной книгой под мышкой.

— Они! — шепнул Гречка*["57], осторожно толкнув под бок Фомушку, когда ломовик поравнялся с первым питейным заведением, что стоит на кладбищенской дороге.

Неторопливо расплатись у стойки, приятели направились к кладбищу, издали следя за этим нехитрым погребальным поездом.

— Ты, брат Фома, как привезут ее — пойди в притвор да гляди, куда поставят, — распорядился Гречка, — а мне оно не тово… — неровно признает селитра*["58], так уж для меня посуще будет меж могилками побродить пока.

— Что поздно приволокли? — отнесся к приехавшим могильщик, который калякал со сторожем, закусывая печенкой, у съестной лавочки, обвешанной мховыми венками и крестиками.

— Чего — «поздно»? Как, значитца, отпустили, так и приволокли. Не рысью же скакать к вам! — огрызнулся инвалид, слезая с гроба.

— Все же ко времени надо, чтобы покойник за обедню поспевал.

— И опосля вечерень похороните, ништо!

— Знаем сами, что опосля, да все же это непорядок: теперь надо для его отдельную яму копать, денег-то нам за таких покойников не платят.

— Врешь, пес! От казны тридцать копеек полагается.

— Тридцать копеек… Велики деньги! Да еще лается!.. Тащи его, что ли, в притвор-то — пущай погреется.

— И здесь не холодно.

— А не холодно, так там в тени постоит, у нас чего хочешь, того и просишь, — ихнему брату всяко удоблетворение есть. А кто покойник-то: мужик аль баба?

— Арестантка.

— Это, впрочем, что мужик, что баба — все одно покойник… А когда померла-то?

— Вчерася днем.

— Ну, вот опять-таки не по времени! Больно уж рано привезли! Трех суток еще нет ей.

— Пущай у вас постоит, а нам не держать же у себя-то.

— А нам нечто держать-стать?! Их тут и без того иной раз не знаешь, куда и поставить, — как куличей об христовой заутрене…

— Ну, да что ж толковать! Мертвый — все равно не живой ведь! — порешил инвалид. — Коли помер, значит, не встанет, днем ли раньше аль позже — все едино, в ту же землю закопать придется.

И гроб внесли в притвор деревянной церкви, который примыкает к ней стеклянной галереей. Поставили на скамейку и заперли до вечерней. Инвалид получил из кладбищенской конторы расписку в приеме тела арестантки Юлии Николаевой Бероевой и поскакал с ломовиком в попутное «заведение».


В шестом часу, после вечерен, священник отчитал литию, и двое могильщиков понесли на плечах гроб Бероевой на самый конец кладбища, в последний «разряд», где обыкновенно хоронится в общих могилах тот люд, за который не полагается особенной платы. В этом последнем разряде реже, чем в прочих, торчат намогильные кресты, зато ряды бугорков несравненно чаще. Тут лежат бобыли, умершие в больницах, нищие, арестанты и люди неизвестного имени и звания, подобранные полицией на улице, после скоропостижной смерти. «Больше все потрошеный народ, — говорят про них могильщики, намекая этим на медицинское вскрытие. — Дружный народ: вместе их заодно отпевают, вместе в одну яму и кладут — помяни, мол, господи, рабов твоих, имя же их там веси!»

Недалеко от кладбищенского забора была вырыта свежая и весьма неглубокая яма, на дно которой успела уже просочиться болотная вода. Когда гроб опустили и на крышку глухо и грузно бухнулась первая глыба сырой земли, за которой враздробь посыпались и застучали об дерево комья, мозг Бероевой пронизался подобием того ощущения, которое у живого человека называется страхом. Ей снова захотелось крикнуть, чтобы не зарывали ее, чтобы вечно оставили ее на земле, а не под нею, чтобы открыли крышку гроба; но глинистые глыбы и комья быстро валят одни за другими, удары их слышатся все глуше, потому что земля рухает уже на землю, а не на дерево гробовой крышки; но пока был слышен хоть кое-какой звук ее падения, Бероева все еще напрягала свой слух, жадно силясь доловить эти последние намеки надземной, живой жизни, сознавая, что каждая новая глыба могильной насыпи все больше и больше отделяет ее от этого покинутого мира. И когда земля перестала наконец падать в яму, зарытую женщину обуял наплыв новых грез и ощущений, вызванных, быть может, все тем же роковым вопросом: ну, что же, мол, теперь-то будет, когда все уже кончено?

И грезится ей, будто она давно уже лежит в этой могиле, будто несколько дней, несколько недель, несколько месяцев прошло с тех пор, как ее зарыли, и лежит она себе, и слышит, как могильный червь непрестанно точит гробовые доски; как земляная мышь прогрызла в крышке маленькую норку и побежала по ее телу да в кожаный башмак засела и грызет подошву, желая полакомиться гнилою юфтою, как пауки по ее лицу — от бровей к губам и от губ к волосам — густые нити паутины заткали; как, наконец, корни каких-то трав и растений поросли сквозь щели гроба и мало-помалу опутывают ее своими усцами, впиваются в тело, заползают в уши, в ноздри, в рот… наконец, врастают во все это тело и втягивают в себя его питательные соки.

Но снова миновался кошмар, и снова наступает проблеск самого ужасного сознания. В щели гроба стала просачиваться понемногу болотная вода, которою было покрыто дно могилы, и охватила уже своею холодною сыростью спину мнимоумершей. Это уже были не грезы, а действительность. Когда же наконец сознание погребенной получило большую степень ясности, какую только может допустить это исключительное физическое состояние, Бероевой явилась самая ужасная мысль: «А что, если это не смерть, если я заживо похоронена?» На земле она считала себя мертвою, но под землею, когда слух ее не возмущали уже никакие звуки жизни, а сознание меж тем все-таки проявлялось, ей пришла в голову почти полная уверенность, что она жива, что это не более как летаргия. Бероева почувствовала весь ужас трагической мысли, что, быть может, ее скоро ждет пробуждение здесь, под землею, что она проснется, станет кричать о помощи, колотиться головой, руками и ногами в тесную крышку гроба — и на земле никто, никто не услышит и никогда не узнает про это. А быть может, ей суждено будет прожить таким образом не несколько мгновений, но несколько минут, прежде чем задохнуться от недостатка воздуха. О, если б можно было не просыпаться более, если б летаргия прямо перешла в настоящую смерть! А если уже суждено проснуться, то — господи! — пусть это пробуждение придет как можно позднее, пусть дольше и дольше длится летаргический сон! Инстинкт жизни под землею преобладал более даже, чем на земле. И от этой нечеловечески-ужасной мысли для погребенной снова наступил переход в обморочную бессознательность.


Могильщики опускали и закапывали гроб, а в это самое время издали следили за ними два человека, которые, будто прогуливаясь, разбирали намогильные надписи.

Когда же, окончив свою работу, могильщики удалились, два человека, не изменяя своего фланерского вида, подошли к только что засыпанной могиле и в головах воткнули высохший сук, на одной ветви которого моталась привязанная тряпочка.

— Место хорошее, удобное… — тихо проговорил Гречка, вглядываясь в соседние кресты, чтобы получше заметить, где именно находится свежая могила, и внимательно озирая всю окружающую местность.

— Хорошо-то оно хорошо: тихо, далеко, сторожа, поди, чай, и не заглядывают сюда, — отозвался блаженный, — да одно только неладно: забор этот больно высок… Откуда перебираться станем? Подумай-ко!

— Погоди, погляжу получше — может, и отыщем подходяще…

Невдалеке от этого места перерезывала кладбище неглубокая канавка, вдоль по которой, в направлении к забору, тихо направились теперь двое товарищей.

— Эге-ге! Вот оно самое и есть! — самодовольно воскликнул Гречка, дойдя до самого забора, под которым канавка уходила за черту кладбища, в соседние огороды. В этом месте, между нижней линией забора и дном канавки, пространство, аршина в два ширины и около полутора высотою, было весьма слабо загорожено кое-как прилаженными досками.

— Тебя-то нам и надо! — ухмыльнулся Гречка. — Давнуть легонько плечом — оно и подастся. И в канаве-то сухо — лужицы совсем, брат, нету, — продолжал он, делая дальнейшую рекогносцировку.

— Это значит, что из воды сух выйдешь, знамение так показует, ты это так и понимай! — шутливо сообразил блаженный.

— По крайности не запачкаешься, — заметил Гречка.

— А мне это все единственно, что чисто, что нет, была бы душа моя чиста, а в теле чистоты не люблю.

— Стой-ка ты, чистота! — перебил его сотоварищ. — Гляди сюда, ведь по ту сторону забора Сладкоедушкины огороды выходят!

— Ой ли?.. Да и в самом деле так! Вот любо-то! — ударил Фомушка об полу своей хламиды. — Вот удача-то!.. И возрадовался дух мой — значит, сила вышнего споспешествует!

— Ну, уж ты от божества-то оставь — тут дело от луканьки пойдет, а ты с божеством некстати! — заметил ему Гречка.

— Главная причина в том, — продолжал Фомушка, — что ходить далеко не надо: прямо от Сладкоедушки и перелезем — чужие зеньки не заухлят*["59].

— Да к ней теперича и пошагаем, — порешил Гречка, выходя на дорожку, ведущую извилинами через все кладбище до самой церкви. — Баба знакомая, и в приюте отказу не будет, а там у нее, значит, и схоронимся до урочной поры.

И Гречка с Фомушкой удалились с кладбища.

Гробокопатели
С дальней колокольни медленно потянулся в ночном воздухе тихий гул, по временам глухо относимый ветром в сторону, и эти удары колокола возвестили полночь.

Между грядками, украдучись, пробирались две человеческие тени, перерезывая огород в направлении к кладбищенскому забору.

— Забирай к канавке!.. к канавке норови!.. — шепотом говорил задний, указывая из-за плеча передовому, в какую сторону держать ему путь.

Перешагнув через несколько грядок, два спутника спустились на дно неглубокого рва и пошли вдоль него, стараясь как можно менее шлепать подошвами по вязковатой почве и не шурстеть в густой и высокой сорной траве. Этот путь привел их к забору, который пересекал канавку, уходившую из-под него на кладбище. Оба остановились. Фомушка хотел было уже сразу принапереть плечом, чтобы выдавить слабо прилаженную подзаборную загородку, но Гречка поспешно остановил его.

— Те… куды-то лешего? — с шепотом сдвинул он брови. — Погоди… сперва послушать надо, не чуть ли там человека…

И, выйдя из канавы, он лег ничком на землю и, в глубоком молчании приложив ухо к почве, стал слушать. Прошло минуты три.

— Ничего не чуть, кажися… шагов ничьих нету, — промолвил он, поднявшись на ноги, и снова, спустясь в ров, приставил ухо к одной из широких щелей дощатой загородки.

— Дай-кось эдак прислушаюсь… по земле не отдает, авось по ветру потянет.

— Да коего дьявола слушать еще?! — с неудовольствием шепнул нетерпеливый Фомушка.

— Голосу да шагов, значит… Ведь тут тоже могильщики чередуются — караулят: обход бывает, — пояснил Гречка, который в эту решительную минуту, в совершенную противоположность Фомушке, сделался вдруг необыкновенно сдержан, осмотрителен и осторожен, как будто вопреки своей старой и страстной мечте; но именно не что иное, как только страстная жажда осуществить вполне счастливо и без посторонней опасной помехи эту самую мечту заставила его теперь вести себя подобным образом: так игрок, ставя на последнюю карту последний рубль азартно проигранного состояния, осторожно ждет и выслеживает удачную талию.

— И по ветру не тянет… никого нет! — удостоверился наконец Гречка и осторожно, почти без звука стал медленно разбирать одна за другою дощечки канавочной загородки.

Вскоре проход, во всю ширину канавки и в полтора аршина вышины, был готов совершенно. Тихо, с лопатами в руках, переползли на кладбище двое сотоварищей и еще тише, еще осторожнее, почти ползком, пошли по дну, круто согнувшись корпусом вперед, из предосторожности, чтобы на поверхности земли сторожевой глаз не мог случайно подметить движение двух человеческих фигур.

Но это была почти излишняя предосторожность: сторожам нечего караулить последнего разряда — их бдительность сосредоточивается далеко от этих мест, направляясь к ближайшим окрестностям кладбищенской церкви, где действительно может найтись существенная нажива для мошенников, которые имеют иногда обыкновение сбивать и спиливать с монументов бронзовые кресты и доски — товар, принимаемый от них на фунты в иных железных и меднокотельных лавках.

В воздухе стояла одна из тех сыровато-теплых и совершенно черных ночей, которыми иногда отличается петербургский август, когда луна почти совсем не показывается на горизонте. Небо было заволокнуто сплошными облаками, и эти облака еще усиливали ту мглистую темноту, которая разливалась над землею. Понемногу теплый дождик начинал накрапывать медленными и редкими каплями. Все, по-видимому, благоприятствовало делу, задуманному Гречкой.

— Здесь… около энтого места, надо искать, — промолвил он, вылезая из канавы. — Тут вот, налево… девять шагов в эту сторону… Кажись, кругом точно те самые кресты видать… ну, так: вот этот высокенький — он, почитай, около самой могилы должон стоять, — шептал Гречка, стараясь острым и зорким взглядом различить замеченные ранее признаки местности, окружающей могилу Бероевой.

— Оно самое и есть, — подтвердил Фомушка, наткнувшись на предмет, служивший для них уже ближайшей приметой.

Это была старая могила, на которой вместо земляной насыпи стоял вместе с крестом покрашенный когда-то желтой краской деревянный ящик аршина в два с половиной длины и в полтора шириною. Подобного рода убогие мавзолеи, долженствующие, по-видимому, изображать собою высокие каменные гробницы с барельефами (кои суть принадлежность более богатых разрядов), встречаются довольно часто на петербургских кладбищах, и особенно в последних разрядах Митрофаниевского. Время сбросило погнившие доски, служившие крышкой тому скромному мавзолею, на который наткнулся теперь Фомушка, так что он и в самом деле представлялся открытым ящиком в аршин глубины, что, между прочим, при давешнем осмотре тоже не было упущено из виду обоими товарищами.

— Оно самое и есть! — повторил блаженный. — Теперича, значит, четыре шага влево и готово!

— Нашел!.. — откликнулся Гречка. — Вот она здесь!.. И хворостинка наша в головах не тронута… Постой-ка, брат, приметинку пощупаю… Ну, так!.. и приметинка вона мотается.

— Значит, верно! — заключил Фомушка. — Слава те, господи!

— Молчи, анафема! Ведь сказано: в эком деле не поминать его! — давнул его за руку суеверный Гречка. — Черти́ скорей лопатой круг около могилы: зачураться надо.

В шепоте, которым произносил он эти слова, было необыкновенно много той всепреклоняющей, повелительной энергии, которая вызывает безусловную покорность, и потому Фомушка, без рассуждений, тотчас же исполнил приказание Гречки.

— Чур меня!.. Чур меня! — шептал меж тем этот последний, оборачиваясь на все четыре стороны.

— Страшно, брат… — с легким содроганием сорвалось с языка Фомушки.

Тот покосился на него со злобою и только презрительно хикнул.

— Копай вот тут, рядом со мною!

Железные лопаты разом врезались в землю — и сырой глинистый ком глухо бухнулся и откатился в сторону.

При этом первом звуке Гречка невольно вздрогнул и еще усерднее приналег на лопату. Оба приятеля переживали не совсем обыкновенные мгновения. Суеверный, свинцово-давящий страх помимо их воли закрадывался в душу, в груди захватывало дух, и кровь напирала в височные жилы, а сердце то замирало, то вдруг начинало колотиться усиленными биениями. Осторожная, бесшумная работа шла среди глубокой тишины — ни слова не было уронено больше, только оба трудно и перерывчато дышали.

Вдруг вдалеке послышалось что-то неясное, как будто похожее на шаги человека.

Оба сильно вздрогнули, инстинктивно остановились и, напрягая ухо, пристально взглянули друг на друга.

Тишина. Где-то вдали цепная собака хрипит и заливается. Ветер на минуту слегка потянул по верхушкам кладбищенской рощи, обвеяв чем-то страшливым и холодненьким обоих гробокопателей. Прислушиваются — ничего не слыхать; только редкие капли неровно перепадают, шлепаясь на пыльные листья лопушника.

Снова стали копать, копать и слушать — чутко, напряженно, чтобы не проронить ни вблизи, ни вдали ни единого звука.

Ах, ты степь моя, степь моздокская, —
неожиданно послышалось позади них, словно бы из кладбищенской рощи.

— Обход!.. Хоронись живее! — чуть слышно вымолвил Гречка, перестав работать. — С лопатой хоронись!

— Да куда же?.. Наземь, что ли, ничком?

— За мною!.. да тише ты!.. Полезай в ящик да ложись боком, чтобы обоим хватило.

И осторожно, без малейшего шума опустились они с лопатами и легли на дно соседнего деревянного намогилья.

Голос, тянувший «моздокскую степь», меж тем раздавался все ближе. Вот и шаги уже слышны — шаги смешанные, как будто два человека идут. Ближе и ближе — через минуту, гляди, поравняются с укрывшимися гробокопателями.

Вдруг шагах в пяти от ящика послышалось сдержанное рычание большого пса.

— Полкашка! — обозвал голос, напевавший песню.

Пес продолжал озабоченно рыскать меж могилами и глухо рычать.

— Чего брешешь, ну, чего брешешь-то?.. Эка, дурень собака! Брешет себе зря. Совсем дурень… Ну, что ты там слышишь?.. Полкашка!..

— Нет, брат, ты его не обидь, — послышался в ответ другой голос. — Он у нас справедливый пес. Это он, верно, хорька слышит, — хорек тут завелся где-то: намедни-с у отца дьякона цыпленка утащил. Я третёва дни, как могилу копал, видел его, как он по траве побег. А Полкашку не обидь: он свою правилу собачью знает — он, это верно.

— Может, мазурики где забрамшись?..

— Какие тут мазурики, чего им тут взять?

— Одначе же пошарить бы.

— Пожалуй… для че не пошарить?

И могильщики, разойдясь один с другим, свернули с тропинки, побродили между крестами. Один даже мимо ящика прошел, мурлыча себе под нос все ту же песню.

— Ничего нету!.. Да и Полкаша побег себе! — крикнул издали другой, и через минуту оба удалились.

У Гречки отлегло от сердца: будь немножко почутче нюх у Полкашки да караульщики посмышленее и поретивее — и вся заветная мечта его развеялась бы дымом. Правда, он бы не дешево расстался с нею: он уже решил, что в случае накрытия — сразу бить насмерть обоих; но… как знать чужую неизвестную силу? Пожалуй что и его скрутили, и тогда — прости-прощай навеки фармазонский рубль!

«Степь моздокская» меж тем совсем уже затерялась вдали за деревьями; но не прежде, как только вполне убедившись, что опасность миновала совершенно, решился Гречка выползти из намогилья.

Снова лопаты вонзились в землю — работа закипела теперь еще решительней, еще энергичнеепрежнего, и вскоре железо ударило о крышку гроба, а минут через пять она вся обнажилась.

На гробокопателей при виде вырытого гроба повеяло легким холодком нервного трепета.

— Вскрой крышку-то, запусти маленькую лопату под нее, — шепотом пролепетал блаженный.

Деревянные заклепки заскрипели под напором железа, и крышка соскочила.

Перед глазами Гречки и Фомушки вверх неподвижным лицом, обрамленная белым холщовым саваном, лежала мертвая женщина в арестантском капоте. У обоих крупными каплями проступил холодный пот на лбу.

— Где же деньги-то?.. Не слыхать что-то, — чуть слышно бормотал Фомушка, шаря по трупу своей трепещущей рукою.

— Больно прыток, — с худо скрытою злостью прошипел Гречка, отстраняя прочь от тела руку блаженного, из боязни, чтобы тот первый не нашел как-нибудь заветного рубля. — Больно прыток!.. Забыл, что дядя Жиган сказывал? Исперва надо надругательство над нею сотворить, а потом уже деньги-то сами объявятся.

— Ну, какого там еще надругательства? — шепотом огрызнулся Фомушка. — Дал ей тумака доброго — и вся недолга! Вот те и надругательство будет.

— Приподыми-ка ее! — приказал Гречка тоном, не допускавшим прекословья.

Фомушка взял покойницу за плечи и, придерживая рукою, посадил в гробу. При этом движении руки ее тихо опустились на колени.

— Братец ты мой, — с некоторым ужасом изумился блаженный, — да она мягкая, не закоченевшая совсем!

— Толкуй, баба! Мерещится! — отозвался Гречка, хотя сам очень хорошо заметил то же.

В эту минуту невольный ужас мешался в нем с чувством, которое говорило: минута еще — и ты достиг, и ты счастливый человек! — и потому он силился подавить в себе этот суеверный страх, но нервы плохо покорялись усилиям воли и ходуном ходили, тряся его как в лихорадке.

Наконец почувствовал он, что настала решительная, роковая минута. Глаза его налились кровью, грудь высоко и тяжело вздымалась, а лицо было бледно почти так же, как лицо покойницы. Закусив губу и задержав дыхание, он сквозь зубы тихо простонал блаженному: «Держи!» — и, сильно развернувшись, с ругательством наотмашь ударил ее в грудь ладонью. В эту минуту раздался короткий и слабый крик женщины.

Гробокопатели шарахнулись в сторону — и труп упал навзничь, но в ту же минуту, с усилием и очень слабым стоном, в гробу поднялась и села в прежнее положение живая женщина.

Фомушка с Гречкой, не слыша ног под собой от великого ужаса, инстинктивно упали на корячки и поползли, не смея обернуться на раскрытую могилу и не в силах будучи закричать, потому что от леденящего страха мгновенно потерялся голос, как теряется он иногда в тяжелом сонном кошмаре.

Проползя несколько саженей, Гречка поднялся на ноги, а вслед за ним стал и Фомушка: в эту минуту, после первого поражающего потрясения, у них едва-едва мелькнули слабые проблески сознанья, и потому оба, под неодолимым обаянием дико-суеверного страха, без оглядки пустились бежать с кладбища. Инстинкт самосохранения и этот бледный луч сознания вели их к той же самой лазейке, с помощью которой удалось им, за час перед этим, пробраться сюда; и теперь, спотыкаясь о кресты и могилы и падая на каждом шагу, дотащились они кое-как до разобранной канавочной загородки и прытко пустились наперекоски, через огородные грядки, к избе Устиньи Самсоновны.

Спасена
— Надо, государи мои милостивые, исперва от духа уразуметь, — сидя за пряжей, наставительно калякала хлыстовка с двумя своими гостьми — Ковровым и Каллашем, тогда как Бодлевский с Катцелем работали в подызбище, а эти — между делом — вышли наверх поглотать воздуха, не пропитанного лабораторными запахами. Устинья Самсоновна каждый раз норовила не упустить малейшего случая и повода потолковать о вере с кем-либо из этих гостей, в надежде, что авось кто-нибудь из них, убежденный ее речами, обратится в веру правую, за что она паки и паки сподобится благодати вышнего. — Надо от духа поучаться и ходить по духу и веровать токмо по духу: как тебя дух божий в откровении вразумит, так ты и ходи, так и верь, — говорила хлыстовка. — Вот когда наша вера истинная стала шириться по земле, тогда на Москве сидел царь Алексий со своим антихристом Никоном, и повелел он Христа нашего батюшку Ивана Тимофеича изымать с сорока учениками, для того чтобы они веру правую не ширили. Пытали их много, а батюшке Иван Тимофеевичу дали столько батожья, сколько всем ученикам его вкупе, однако ж не выпытали от них, какая такая наша вера есть. Исперва в Москве сам антихрист допросы чинил им, а потом сдали их, наших батюшек-страстотерпцев, на житный двор к гонителю египетскому, князю Одоевскому, и тот гонитель очинно ревнив был пытать Иван Тимофеевича: жег его малым огнем, на железный прут повесимши, потом палил и на больших кострищах, и на лобном месте пытал, и затем уже распяли его на стене у Спасских ворот. В Москве-то бывали вы, государи мои? — спросила обоих Устинья Самсоновна.

— Случалось, — подтвердил ей Ковров.

— И Спасские ворота знаете?

— Как не знать!

— Ну, так вот, как идти-то в Кремль, по левой стороне, где ныне часовня-то поставлена, тут его и распинали. Я к тому это и говорю, — продолжала хлыстовка, — что значит дух-то! Чего-чего не перенесешь, коли дух божий крепок в тебе, потому и завет у нас такой: аще победити и спастися хочешь, имай, первее всего, дух божий и веру в духа.

— Ну, и что же с ним потом-то было? — спросил Каллаш.

— Ой, много с ним всякого было! — махнула хлыстовка. — Когда испустил-то он дух, то от стражи было ему с креста снятие, а в пятницу похоронили его на лобном месте, в могиле с каменными сводами, а с субботы на воскресение он, наш батюшка, при свидетелях воскрес и явился ученикам своим в Пахре. И тут снова был взят, и пытку чинили ему жестокую и вторительно распяли на тыем самом месте у Спасских ворот. И содрали с него кожу вживе, но едина от учениц его покрыла батюшку простынею белою, и простыня та дала ему новую кожу. Поэтому мужики наши хлыстовские, в воспоминание его, и носят белые рубахи, а в раденьях «знамена» мы имеем — полотенца алибо платы такие полотняные. И потом снова воскрес наш батюшка и начал проповедовать, а учеников ему, с этого второго воскресения, прибавилось видимо-невидимо. И когда в третий раз изыскали и обрекли на мучения — в те поры царица брюхата была и родами мучилась: никак не могла разродиться. И было ей тут пророчество, что тогда только разродится она благополучно сыном царевичем Петром, когда ослобонят Ивана Тимофеевича. Тут его и ослобонили, и стал он явно жить в Москве на покое, проповедуя веру правую тридцать лет; а дом, где жил, доселе цел и нерушен стоит и промеж божьих людей «Новым Юрусалимом» нарицается.

В эту минуту рассказ ее был прерван топотом неровных, торопливых шагов, который послышался на крылечке, словно бы туда прытко вбежали два человека. Раздался нетерпеливый, тревожный стук в наружную дверь.

Ковров и Каллаш*["60] в недоумении вскочили с места, причем первый опустил свою руку в карман, где у него имелся наготове маленький карманный револьвер, который он постоянно брал с собою, отправляясь в загородную лабораторию.

— Господи Исусе!.. Кто там? — встала из-за пряжи хозяйка, встревоженная этим шумом в такую позднюю пору.

Старец Паисий взял свечу и пошел в сени.

— Кто там? — окликнул он.

— Мы… я… пустите, — отвечал перепуганный, задыхающийся голос Фомушки.

— Чего тебе?

— Христа ради, впустите скорее… Беда! — с отчаянием воскликнул он, стучась в дверь.

Старик отомкнул защелку — ив комнату влетели ошалелые гробокопатели. Лица их были в кровь исцарапаны, одежда перервана и перепачкана землею, а сами они до того дрожали и казались перепуганными, что Ковров с Каллашем поневоле отступили назад, изумленные этим неожиданным появлением.

Фомушка и Гречка, с трудом переводя дух, стояли посредине комнаты и все еще не могли прийти в себя.

— Ты как здесь? — подошел Каллаш к блаженному. — Что случилось? с кем ты? откуда?

— Ба… а… батюшка, страшно… — с усилием выговорил дрожащий Фомушка.

— Полиция здесь? Накрыла вас или гнался за вами кто, что ли?

— По… покойник гнался… на кладбище… из гроба… — говорил блаженный, почти бессознательно давая свои ответы.

— Да они пьяны, — заметил Ковров, переухмыльнувшись с графом.

— Были бы пьяны — не были бы так перепуганы.

— А зачем носило вас на кладбище? — снова приступил последний к Фомушке.

— Фармазонские деньги… на ей зашиты… могилу раскопали… — без смыслу лепетал блаженный, страшливо озираясь во все стороны.

— Могилу раскопали?.. — озабоченно сдвинув брови, повторил вслед за ним Каллаш. — Э-э!.. Шутки-то выходят плохие!.. Послушай, — отозвал он в сторону Коврова, — этот дурак мелет чепуху какую-то, но очевидно одно: оба страшно перепуганы и один обмолвился, что могилу раскопали. Это-то и есть причина паники.

— Ну, так что ж? — спросил Ковров.

— Очень скверно. Разрытую могилу завтра же могут найти, — принялся Каллаш развивать свою мысль, — поднимется следствие, розыски, обыски, «как да что», а до хлыстовской избы полиции нетрудно будет добраться: ведь по соседству стоит. Понимаешь?

Ковров кивнул головой и озабоченно закрутил свой великолепный ус.

— Вы разрывали могилу? Зачем? Для чего это? — наступили оба на Фомушку.

Гречка меж тем успел уже прийти в себя, а с возвратом полного сознания ему тотчас же явилась в голову суеверная мысль, что это, должно быть, вражья сила подшутила над ними, и потому, желая предупредить Фомушку, чтобы тот не давал ответа, он толкнул его в локоть. Но это движение не скрылось от Коврова.

— Эге, да это, кажись, мой старый знакомый!.. — протянул он, пристально вглядываясь в физиономию Гречки. — Помнится, будто встречал когда-то. Ты зачем толкнул его?

— Я?! Мерещится, что ли? — дерзко ответил Гречка. — Вольно ему сдуру молоть ерундищу!

— Где вы были? Отвечай мне! — начальнически и в упор приступил к нему Сергей Антонович.

— Да вам-то что, где бы мы ни были? Чего лезете?

В ответ на это последовал истинно командирский удар по уху.

Гречка отшатнулся в сторону и упал на лавку, но в ту ж минуту, поднявшись на ноги, хотел было броситься на Коврова, как вдруг, в ответ на это движение, увидел он ловко приставленный к своей груди револьвер.

Его попятило назад: он живо вспомнил былые времена и лихого капитана золотой роты.

Ковров меж тем не отставал от него со своим пистолетом.

— Отвечай, мерзавец, где вы были и что вы делали, или сейчас же, как собаку, положу на месте!

— Виноват, ваше… ваше сиятельство!.. Простите, Христа ради! — пробормотал оробелый Гречка, ибо вспомнил, по старым опытам и слухам, что с этим барином вообще шутки плохие, особенно когда в переносицу зловеще смотрит пистолетное дуло.

— Я не спрашиваю, виноват ли ты, а мне нужно знать, где вы были и что делали — понимаешь? — с расстановками над каждым словом возразил Сергей Антонович, нещадно теребя его за ухо, словно мальчишку-школьника.

— Виноват, ваше сиятельство… на кладбище были, — пролепетал Гречка, окончательно потерявшись от столь неожиданного и столь бесцеремонного отношения к своей особе.

— Зачем вы были на кладбище? — настойчиво наступил на него Ковров.

— Фармазонских денег искали…

— Где вы их искали?

— На покойнице… на арестантке одной тут…

— И разрыли для этого могилу?

— Виноваты, ваше сиятельство…

— Ну, так пойдемте зарывать ее, — сказал Ковров тем спокойно-сознательным тоном, который не допускает возражений.

Для подпольной компании было необходимо нужно, чтобы могила была зарыта, потому что иначе и в самом деле мог бы произойти весьма невыгодный оборот для их предприятия вследствие непременных обысков полиции. Надо было немедленно же уничтожить все следы преступления двух гробокопателей.

— Ваше сиятельство… ослобоните! Христа ради!.. Не могим вернуться на кладбище! — взмолился Фомушка. — Покойница ведь живая… стонала… сидела в гробу… сам видел своими глазами.

Это было еще одно новое открытие для Каллаша и Коврова; теперь, стало быть, необходимо нужно было пришибить насмерть либо спасти мнимую покойницу.

Ковров мигом накинул свой плед, захватил маленький потайной фонарик и вышел из горницы вместе с Фомушкой и Гречкой.

Он беспрекословно заставил их идти с помощью того же самого убедительного аргумента, который за минуту перед сим развязывал язык гробокопателей.

В глубокой тишине, не нарушаемой ни единым словом, осторожно пробрались они прежним путем на кладбище, и Гречка, весь дрожа от волнения и страха, снова нашел в темноте разрытую могилу.

Однако странно: гроб раскрыт, но никого в нем нет — один только саван лежит, брошенный в двух шагах от крышки.

Ковров еще круче закусил свой ус и озабоченно сдвинул брови. Что тут делать теперь? Ясно, что мнимоумершая выползла из гроба, но где искать ее по кладбищу, в какую сторону направиться? Да и когда тут искать, если каждая минута дорога, если для собственной безопасности нужно было как можно скорее уничтожить все признаки раскопанной могилы. Поиски, во всяком случае, отняли бы время. Из двух зол надо выбирать меньшее, а если мнимоумершую найдут завтра где-нибудь на кладбище живою или мертвою, это все-таки менее опасно, чем разрытая могила: там еще вопрос темный, там еще могут быть какие-нибудь сомнения, недоразумения, а здесь — эта разрытая могила, и в ней — свидетель преступления.

Ковров прислушался, пригляделся в темноту — напрасно: не различишь никакого признака, да и не слыхать ни шороха, ни стона, — мешкать было нечего.

— Бери, ребята, крышку — и снова на гроб ее, — шепотом распорядился он, не выпуская из руки револьвера, который держал все время наготове, так что те поневоле повиновались.

— Готово, ваше сиятельство.

— Теперь закапывай гроб хорошенько! Где лопаты у вас?

— Тутотки бросили вот…

— Ну, бери дружнее! Да живо у меня, мерзавцы!

— Ой, страшно, ваше сиятельство… руки словно в лихорадке… приняться страшно…

— Закапывай!

И без дальних разговоров он весьма убедительно приставил дуло к лбу Фомушки.

Такой решительный маневр, в особенности после стольких потрясающих ощущений, которые немного обессилили в обоих гробокопателях твердость и способность самостоятельно действовать своей силой и соображать своим рассудком, — такой маневр, говорим мы, произвел свое решительное действие: они опустили накрытый гроб в могилу и проворно стали закапывать.

— Вали землю живее! Живее, канальи! — энергическим шепотом поощрял Сергей Антонович. — За работу по пятирублевке получите.

И минут в пять могила быстро была засыпана в присутствии Коврова, лично наблюдавшего за работой.

Они уже возвращались прежним путем, вдоль канавки, как вдруг, шагах в пяти, послышался слабый, болезненный стон.

Фомушка с Гречкой так и обмерли в ужасе.

— Дальше ни с места! — громко приказал им Ковров и осторожно выполз из канавы, по тому направлению, откуда послышался стон.

Действительно, пройдя пять-шесть шагов, он наткнулся на что-то живое. Это была женщина, почти в беспамятстве, и по ее полулежачему положению можно было предположить, что она перед тем ползла по земле.

Ковров на мгновение отодвинул щиток потайного фонарика, и первое, что бросилось ему в глаза, — это арестантский капот. Лица он не успел разглядеть, потому что оставить свет еще на несколько секунд было бы не совсем безопасно. Что ж теперь делать с нею? Пришибить? Поздно: могила уже зарыта. Оставить на кладбище? Нельзя: этот арестантский капот мешает. Он при следствии, пожалуй, все дело выдаст и, быть может, поведет к черт знает какой кутерьме! Что же делать, однако, с этой женщиной? Время не терпит: надо самим как можно скорее уходить с кладбища. Остается одно только средство: была не была — взять ее с собою! Если она за ночь умрет — можно будет снять с нее этот предательский капот, переодеть в другую одежину и тайно вывезти да бросить за чертой города, в стане, на каком-нибудь пустыре, а если поправится, если выздоровеет, то сама арестантка, стало быть, не выдаст никого и ничего, а будет рада, что из гроба вынули да от тюрьмы спасли.

Ковров торопливо спустился в канавку и приказал Фомушке с Гречкой идти за собою. Он постлал по земле свой плед, завернул с головой найденную женщину и велел им нести.

Те дрожали как осиновые листья и не решались взяться за страшную для них ношу.

— Трусы! — презрительно отнесся к ним Сергей Антонович. — Не видите разве, это — живая женщина? Ее в обмороке схоронили! Ты неси лопаты и фонарь, — приказал он Фомушке, — и ступай вперед, а ты бери ее за ноги!

И вместе с этим осторожно поднял за плечи завернутую женщину, и вдвоем понесли ее с кладбища, к подзаборной лазейке. Хотя обоих гробокопателей все еще мучило чувство суеверного страха, однако, видя такое хладнокровие и энергию со стороны Коврова, они приободрились несколько, предполагая, что, верно, и в самом деле это живая женщина, потому нечистая сила с мертвечиной не так бы проявили себя.

Все благополучно возвратились в избу Устиньи Самсоновны.

Ковров приказал внести в горницу найденную женщину, а сам, не теряя минуты, прямо спустился в подызбище и позвал Катцеля.

Доктор развернул плед, наклонился, чтобы рассмотреть ее лицо, и вдруг быстро отшатнулся в сторону, очевидно, под влиянием какого-то невольно поразившего его чувства.

— Боже мой!.. Да это она!.. — прошептал он в смущении.

— Кто она?

— Она… Бероева…

— Бероева?! — изумленно повторили Ковров и Каллаш, в свою очередь нагибаясь к ее лицу, чтобы удостовериться, точно ли это правда.

Для Сергея Антоновича не осталось более сомнения в этом: он еще прежде знавал Бероеву, она как-то необыкновенно нравилась ему, как красивая женщина, — а он боготворил красивых женщин. Он знал и ее, и ее мужа, встречавшись с ними у Шиншеева, и вдобавок ему очень хорошо была известна настоящая история ее с Шадурским и судьба, постигшая эту женщину, и теперь, заглянув в это истомленное страданием лицо, окончательно удостоверился, что перед ним действительно лежит Бероева.

— Ее надо спасти, непременно спасти! Слышите, Катцель, не-пре-менно! — с одушевлением и решительно проговорил он.

— Но куда же мы с нею денемся? — возразил Бодлевский.

— Оставим здесь.

— Здесь… Она нам будет мешать, она может выдать нас.

Ковров оглядел его с нескрываемым презрением и тихо, отчетливо промолвил ему:

— Не выдайте вы нас, любезный друг! А она — женщина, обязанная нам спасением жизни, арестантка, приговоренная в Сибирь, — она нас не выдаст, лишь бы вы не проболтались в нежную минуту вашей княгине Шадурской.

Бодлевский вспыхнул от негодования, однако молчал и ушел в подызбище, не принимая более никакого участия в происходящем.

Бероева лежала на лавке, по-прежнему закутанная в плед Коврова.

— Эх, брат, как же ты так плошаешь! — с укором заметил он Катцелю и обратился к хлыстовке: — Матушка Устинья! В бога ты веруешь?

— Штой-то, мой батюшка, еще не верить-то! Верую! Хрестьяне ведь!..

— Ой ли?.. Ну, коли «хрестьяне», так и поступай же по-християнски! Постель-то у тебя мягкая?

— Мягкая, батюшка, пуховичок ништо, хороший.

— Пуховичок хороший, а больного человека на голой лавке допускаешь лежать! Эх ты, «верую»! Уступи, что ли, Христа ради, постель свою.

— Бери, мой батюшка, бери. Христос с тобой! Я рада. Болящего, сказано, посети.

— То-то же! Так вот и походи за нею, пока выздоровеет.

Ослабевшую Бероеву перенесли в другую горенку на постель Устиньи Самсоновны. Старуха раздела и укутала ее в теплое одеяло. Ковров меж тем озабоченно ходил по смежной горнице.

— Ее третьего дня на Конную вывозили — я случайно прочел в «Полицейских», — шепотом заметил граф Каллаш.

— Да? — отозвался доктор. — О, теперь я понимаю: это была летаргия от нервного потрясения. Субъект для меня весьма интересный — поштудирую, — заключил он, потирая от удовольствия руки.

— Мерзавцы… негодяи… барчонок… — шептал меж тем про себя Сергей Антонович, хмуро сжимая брови от какой-то неприятной мысли, и вдруг круто подошел к Катцелю. — Слушай, — начал он ему совершенно серьезно и строго. — Эта женщина всеми своими несчастиями главнейшим образом обязана тебе. Ты ее убил, ты же и воскресишь ее. Ступай к ней!

Но Катцель и без того уже засуетился над изысканием первых пособий: приказал Устинье нагреть самовар, спустился в подызбище и вытащил оттуда баночку спирту да бутылку лафиту.

— Ну, а вам, ребята, спасибо за то, что отрыли! — неожиданно обратился Ковров к Фомушке и Гречке, которые почтительно стояли у дверей. Бывший капитан золотой роты нагнал-таки на них порядочного страху. — Вот вам обещанная водка! — продолжал он, кидая им два империала. — А теперь скажите-ка мне, каких это фармазонских денег искали вы?

— Неразменного рубля, ваше сиятельство, — поведал Фомушка-блаженный.

— Дурни! — покачав головою, улыбнулся Сергей Антонович. — Тебе бы, собачий сын, о разменных рублях следовало думать, а ты черт знает о какой чепухе!

— Грешен человек, ваше сиятельство, и плоть моя немощная, — с покаянным сокрушением вздохнул блаженный.

— А ты, кажись, будешь человек годящий, — обратился Ковров к Фомкину товарищу. — Хочешь на меня работать? Внакладе не останешься, лучше всяких фармазонских денег будет. Согласен, что ли?

— Рады стараться, ваше сиятельство! — охотно согласился Гречка, который, впрочем, в глубине души своей подумал: «А все же, черт возьми, надо раздобыться фармазонским рублишкой».

В душе его смутно и больно щемило от неудачи.

— Ну, теперича с глаз долой! Ступайте дрыхнуть себе, — отпустил обоих Сергей Антонович и осторожно, на цыпочках отправился в комнату, где лежала Бероева. — В искусство ваше я верю, — шепотом обратился он к Катцелю, горячо сжимая его руку, — и… если вы — человек, умоляю вас, спасите ее: у нее дети ведь!.. А нас она, поверьте, не выдаст. За это уж я берусь.

Доктор улыбнулся, кивнул головой и, ответно пожав руку Коврова, опять наклонился над больною, принявшись за свои скудные наличные средства помощи: для него она, больше чем прежде, представляла теперь любопытный в научном отношении субъект, и поэтому он с великой охотой готов был упорно истощать над нею все усилия и все свое искусство.

— Ну, что? — опять войдя через час времени, спросил его Сергей Антонович.

Доктор Катцель самодовольно вытянулся и, вскинув на него торжествующий взгляд, промолвил тихо и внятно:

— Спасена!

Мегрели Б. Рябов Г. Хруцкий. Гамаюнов И. Повести о милиции. Сборник.


Борис Мегрели СМЕРТЬ АКТРИСЫ

Глава 1
Труп женщины лежал на диване. Нож с черным пластмассовым черенком. Руки, сжимавшие черенок. Красивые руки. Они пытались поглубже вогнать нож или выхватить его из груди? Нелепая мысль. Смерть наступила мгновенно. Бурое пятно на голубом платье вокруг лезвия было небольшим. Кольцо с аметистом на мизинце. Почувствовала ли она боль, когда нож вошел в сердце? Или боль была настолько сильной и короткой, что она не успела ничего почувствовать? Золотая цепочка на шее. О чем она думала в последнюю минуту своей жизни? Вытянутые босые ноги. Спокойная поза спящего человека. Если бы не нож… Туфли на полу рядом с диваном…

Я смотрел на мертвую женщину. Мозг должен зафиксировать все детали. Потом будут фотографии, и я в любой момент смогу восстановить картину в этой однокомнатной квартире, ставшей тесной от нашей группы.

Я смотрел на женщину и не мог отделаться от мысли, что смерть уничтожает красоту. Не зря смерть испокон веков изображают страшной. Она не все еще разрушила, но следы ее присутствия уже обозначились на лице женщины.

Я перевел взгляд на фотографии. Их было много, и они были повсюду — на стенах, полках, стеллажах. Покойная любила позировать. Несмотря на претенциозность поз и одеяний, с фотографий смотрела приятная женщина. У нее была красивая улыбка. Она, конечно, знала об этом. На всех фотографиях она улыбалась или смеялась, обнажая крупные ровные зубы.

Я встретился взглядом с прокурором, хмурым мужчиной со странной фамилией Король. За глаза многие называли его императором. Что он испытывал, видя смерть? Король отвел взгляд.

На стеллаже лежало два альбома. Я взял один из них. На первом листе я прочитал: «Надежда Комиссарова в театре». О себе в третьем лице. Справа от надписи Комиссарова приклеила старинную фотографию женщины, неуловимо напоминающую ее. На паспарту рядом с тиснением «С.-Петербургъ. Фото-ателье Бергманъ», очевидно, она же написала: «Надежда Федоровна Скарская». Скарская? Нет, я никогда не слышал такой фамилии. В альбоме были собраны фотографии Комиссаровой в спектаклях. Я не знал, что она играла Нину Заречную в «Чайке» и Ларису в «Бесприданнице». Мне вообще не доводилось видеть ее на сцене. Я только читал о ней в «Советской культуре». А видел я Комиссарову лишь в фильмах, точнее в трех фильмах, в первом — очень давно, в шестидесятом году. На последней фотографии в альбоме Комиссарова была изображена в роли Серафимы Корзухиной из «Бега». Дальше листы оказались пустыми. Помнилось, что пьесу Булгакова театр поставил лет восемь назад. А что играла Комиссарова потом? Я взял другой альбом. Он был посвящен кино. Три роли — вот и вся жизнь Комиссаровой в кино. Странно. Ей прочили после первого фильма блестящее будущее.

Король подошел ко мне.

— Миронова сейчас приедет, — тихо сказал он.

Миронова была следователем прокуратуры. Мне однажды доводилось с ней работать. Вначале она напугала меня своим спокойствием. Я решил, что расследование будет продвигаться черепашьим шагом. Потом я понял, что ее спокойствие — это метод работы, дотошный, скрупулезный, без суеты и потерь. Она продвигалась вперед, как альпинист. Может быть, она и была права, когда внушала мне, что следовательская профессия женщинам ближе, чем мужчинам. «Мы терпеливее», — сказала она.

Эксперт Каневский подозвал нас. Он поднял карандашом верхний конец листа, вправленного в пишущую машинку. Я прочитал: «Ухожу навсегда. Комиссарова Н. А.». Я не мог оторваться от этой крохотной трагической записки, ничего не объясняющей, а лишь констатирующей решение. Я читал и перечитывал ее, будто пытаясь найти между буквами, наскочившими друг на друга и тем самым подчеркивающими трагизм случившегося, кабалистический знак, который поможет раскрыть тайну. Что могло заставить красивую женщину в сорок лет покончить с собой?

Каневский вежливо отстранил меня от машинки.

Я взглянул на Виктора Рахманина — мужа Комиссаровой. В протоколах он будет фигурировать как сожитель, потому что брак с Надеждой Комиссаровой у него не был зарегистрирован. Но я не люблю этого слова, от него пахнет грязным бельем. Светловолосый, с аккуратно подстриженной бородой, он спокойно стоял рядом с понятыми. Десять минут назад он еще рыдал. До этого, открыв нам дверь, он сказал: «Пожалуйста, проходите. Она в комнате». Сказал так, будто его жена не лежала с ножом в сердце, мертвой, а заболела гриппом и к ней пришел участковый врач. Лишь после того как мы приступили к работе, он заплакал.

Ему было лет тридцать. Мешки под глазами. Пьет или больные почки? Он поймал мой взгляд и тихо произнес:

— Это моя машинка.

Выходит, он не знает о записке. Или делает вид, что не знает, подумал я и жестом пригласил его в кухню.

Пока мои товарищи занимались своими делами в комнате — фотографировали, собирали вещественные доказательства, чтобы потом их тщательно исследовать, — мы сидели в кухне.

Я уже знал от Рахманина, что накануне, двадцать седьмого августа, Комиссарова вернулась домой в начале одиннадцатого вечера и привела с собой из театра свою ближайшую подругу актрису Валентину Голубовскую, костюмершу Татьяну Грач, режиссера Павла Герда и старого приятеля Виталия Аверьяновича Голованова, неудачливого драматурга. Рахманин работал над своей пьесой. Это была его первая пьеса, наконец-то принятая московским театром, и ему не хотелось прерывать работы. Однако он принял участие в вечеринке. Раздраженный тем, что театр выдвигает все новые и новые требования к пьесе и ее приходится без конца переделывать, и тем, что жена привела неожиданно для него гостей, Рахманин не проронил за столом ни слова.

Комиссарова, напротив, была весела. За месяц до этого в театре состоялось распределение ролей в предстоящей постановке «Гамлета» и она получила роль Офелии. Спектакль должен был поставить Герд. В последние годы Комиссарова не получала в театре ни одной значительной роли. Она все время пыталась говорить об Офелии, но ее никто не поддерживал. Рахманин запомнил ее фразу: «Теперь мне ничего не страшно. Я снова живу».

Примерно в половине двенадцатого Рахманин и Комиссарова поссорились. Рахманин сказал, что это была заурядная семейная ссора. Он не сдержался. Рахманин ушел из дома. Он вернулся в шесть утра. Войдя в квартиру, он обнаружил жену мертвой.

Рахманин внезапно заплакал.

— Почему она сделала это? Почему она должна была это сделать? Господи! — Он закрыл лицо руками. — Если бы я не ушел… — Он опустил руки и положил их на колени. — Я увидел Надю мертвой. Не знаю, что со мной произошло. Меня будто подменили. Казалось бы, я должен был броситься к Наде, заплакать, ну что-то такое человеческое сделать, а я первое, о чем подумал, это — как же теперь все будет? Что будет с пьесой? Что будет со мной? Начнут таскать по милициям. Театр откажется от пьесы, и все такое. Мерзость какая! Сам себя ненавижу! Почему она сделала это? Почему? Никогда не думал, что она способна на такой поступок, что у нее хватит мужества. Получается, что мы друг перед другом предстали в новом свете. Я-то предстал в отвратительном свете, даже не подозревал, что во мне столько черствости, холодной расчетливости. Чтобы в такой момент думать о себе, о своей пьесе, пропади она пропадом! Все из-за нее… Все из-за нее…

— Почему из-за нее? — осторожно спросил я.

— Если бы я не работал… Я был раздражен. Я ушел. Не надо было уходить. Я обидел Надю.

— Где вы провели ночь, Виктор Иванович?

— Гулял.

— С половины двенадцатого до шести утра?

— Да.

— Когда вернулись домой, не заметили каких-либо перемен в обстановке квартиры?

— Нет. За исключением закрытой балконной двери. Летом мы ее всегда держали открытой.

— Когда мы приехали, дверь была распахнута.

— Я ее открыл.

— Больше вы ничего не трогали?

Рахманин смотрел на меня отсутствующим взглядом.

— Виктор Иванович, вы слышите меня?

Он кивнул.

— Ничего не трогал. Не могу понять, почему она сделала это. Почему?

— Извините, на секунду оставлю вас.

Я вышел в комнату и шепнул Каневскому:

— Балконная дверь.

— Была заперта?

— Да.

— Он больше ничего не трогал?

— Утверждает, что нет.

Прокурор Король вопрошающе смотрел на меня. Но что я мог ему сказать?

Рахманин сидел в той же позе, в какой я оставил его.

— Виктор Иванович, у Надежды Андреевны были враги?

— Враги? Нет. Она была доброй, любила людей, ее все любили. Подруги носили ее вещи, как свои. Артисты получают мало, а одеться хочется красиво.

— У Надежды Андреевны было много красивых вещей?

— Нет, не много.

— Кто такая Скарская? Надежда Федоровна Скарская.

— Не знаю.

— Вы никогда не заглядывали в фотоальбом Надежды Андреевны?

— Терпеть не могу альбомы. Фотографии — это ведь ушедшая жизнь. Надя иногда листала альбомы, но мне никогда не показывала, знала мое отношение к фотографиям. А потом, я считал, что в доме у каждого из нас должна быть полная свобода от другого, каждый волен заниматься тем, чем ему хочется, а другой не должен мешать, задавать нелепые вопросы вроде «о чем ты думаешь?» или «а что ты делаешь?».

— Вы давно женаты?

— Мы не были расписаны.

— Это имеет особое значение?

— Нет. Для меня нет.

— А для Надежды Андреевны?

— Имеет… Имело. Очевидно, имело. Мы жили вместе год. О том, чтобы расписаться, Надя заговорила впервые около месяца назад. Женщины придают им одним ведомое значение штампу в паспорте. Я сказал, что готов расписаться. Надя была счастлива, но ни разу не возвращалась к этому разговору. Я тоже не заговаривал с ней об этом. Я работал над пьесой, работал как вол, и ни о чем другом думать не мог и не хотел. И вдруг вчера, не успели сесть за стол, Надя объявила всем о нашем решении расписаться.

— Для вас это было неожиданностью?

— Пожалуй. Я никак не мог привыкнуть к ее характеру, движению ее души. Месяц молчала и вдруг объявила.

— Как вы отнеслись к этому?

— Я и без штампа в паспорте считал себя ее мужем. Понимаете, наверно, в последний месяц с ней что-то происходило, а я, занятый работой, ничего не заметил. Это я говорю к тому, что я был задет. Мне показалось, что Надя не столько полна желанием расписаться со мной, сколько желанием кому-то что-то доказать. Все ее подруги разведенные.

— Вы считаете, что перемены произошли по отношению к вам?

— Нет. Перемены, очевидно, произошли в ее внутреннем мире. Девчонкой Надя стала известной всей стране актрисой. Потом, после учебы в театральном училище, снова успех — в театре, в кино. Она привыкла к успеху, признанию, поклонению. Жила легко. Она и с первым мужем рассталась легко… Потом черная полоса. Ни одной приличной роли. Что ее ждало? Забвение. И вдруг она получает роль Офелии. Оказывается, не все еще потеряно. Жизнь в театре снова обретает смысл. Ради такой роли стоит жить. Ее по-прежнему ценят. Она не сомневается, что снова обретет свою публику. Она актриса, и ей недостаточно собственного признания, а нужно признание публики, всей публики, нужно славы. Казалось бы, все хорошо. Но актриса хочет быть вечно молодой не только на сцене. Тем более если она красива. Тем более если всегда была окружена поклонниками — от юнцов до стариков. Все хорошо, но этого мало. Надя жаждет самоутверждения. Объявляет гостям, что выходит замуж. Назавтра об этом будет говорить весь театр… — Рахманин беспомощно опустил руки. — У меня ничего не получается. Бред какой-то. Я силюсь понять, почему она сделала это… Ничего не получается… — Он порывисто встал. Глядя в окно, он сказал: — Она не должна была этого делать! Не должна была! Она наказала меня. За что? За что меня наказывать?

— Надежда Андреевна ревновала вас?

— Ревновала.

— Давали повод?

— Повод был постоянный: разница в возрасте. И она, не я, часто напоминала об этом.

— Вы ссорились?

— Случалось.

Рахманин продолжал стоять у окна, спиной ко мне.

— Могла Надежда Андреевна вчера предположить, что вы не вернетесь?

— Не знаю, — резко ответил Рахманин. Он обернулся. — Нет, не могла. Дверь была не заперта.

— Вы хорошо это помните?

— Да. У меня не было с собой ключей. Я шел и думал, что придется будить Надю. Дверь была не заперта.

— Надежда Андреевна и раньше оставляла дверь не запертой?

— Нет. Она запирала оба замка, даже цепочку накидывала.

— Значит, Надежда Андреевна не отличалась смелостью, а вчера оставила дверь не запертой?

— Не знаю. Я ничего не понимаю. Да, она была трусливой. Вы правы. Она даже балконную дверь запирала. Но как объяснить, что трусливая женщина покончила с собой? Откуда у нее взялась смелость? Объясните мне.

— Вас не затруднит вспомнить маршрут вашей ночной прогулки?

— У вас вызывает подозрение, что я всю ночь гулял?

— Вы ошибаетесь. Моя обязанность собрать как можно больше информации о каждом, кто виделся с Надеждой Андреевной перед ее смертью.

— Вы сомневаетесь в самоубийстве. А записка?

Выходило, что я ошибся в своем предположении. Рахманин знал о предсмертной записке Комиссаровой и не собирался скрывать этого.

— Виктор Иванович, вернемся…

Он не дал мне договорить. Внезапно переменившись, он жестко сказал:

— Обождите! А то, что в квартире никаких следов насилия, борьбы, беспорядка? А то, что ничего, абсолютно ничего не пропало? Если Надю убили, должен быть какой-то мотив! И не ищите среди нас кровожадного убийцу. Ни один — ни я, ни Валентина, ни Татьяна, ни Герд, ни старик Голованов для этой роли не подходит.

— Напрасно вы так, Виктор Иванович. Я понимаю ваше состояние, но напрасно вы так. Давайте лучше вернемся к маршруту прогулки. Поверьте, это еще может пригодиться и следствию, и вам.

Он устало опустился на стул.

— Хорошо. Ленинский проспект, Каменный мост, площадь Революции и обратно. Нужны подробности?

— Желательны.

— Не сомневался. Шел мимо универмага «Москва», ВЦСПС, гостиницы «Спутник», магазинов «Фарфор» и «Обувь», кинотеатра «Ударник». В витрине «Москвы» были выставлены универсальные товары, «Фарфора» — фарфор, на «Ударнике» — афиша картины «Блокада». На площади Революции напротив метро посидел на скамейке.

— В котором часу вы там были?

— В половине второго. Посмотрел на часы, услышав бой курантов на Красной площади. Сидел минут сорок. Потом бродил по Красной площади, по улице Разина, вернулся назад, спустился на Кремлевскую набережную, дошел до Каменного моста, поднялся на мост и по Ленинскому проспекту возвратился домой.

— Вы вернулись домой в шесть, а позвонили в милицию только в восемь. Почему?

— Не знаю. Не могу объяснить. Я же сказал, меня словно подменили. Как будто не я руководил своими действиями. Иначе разве в такой ситуации я стал бы мыть посуду?!

— Какую посуду?

— Оставшуюся после гостей.

В эту секунду я в полной мере осознал, что значит выражение «меня чуть удар не хватил».

— Вы же сказали, что ничего не трогали!

— На столе было грязно, и пахло неприятно.

Я искал глазами бутылки, оставшиеся после вечеринки, но не находил их. Рахманин продолжал говорить.

— Мне казалось, что Надя откроет глаза и сразу прочтет на моем лице мои мерзостные мысли. Странное ощущение… Я взял из кухни таз, сложил грязную посуду, унес в кухню и стал мыть…

— Где бутылки?

— Не знаю. Когда я вернулся, на столе стояла одна бутылка. Из-под «Кубанской». Пустая. Я вынес ее на лестничную площадку. К мусоропроводу.

Я выскочил из квартиры, провожаемый осуждающим взглядом Каневского. Как же, в его время молодые люди бегали более степенно.

Бутылки не было. Вообще ничего не было на лестничной площадке — ни у мусоропровода, ни за мусоропроводом. Входя в квартиру, я осмотрел замки на двери. Это были замки-задвижки.

Я вернулся в кухню. Рахманин спросил:

— Что, нет?

— Увы.

— Наверно, Дарья Касьяновна взяла. Уборщица. Она всегда…

Последних слов Рахманина я не слышал. Я был уже в комнате. Каневский сердито смотрел на меня, Король — вопрошающе. В дверях квартиры я столкнулся со своим помощником Александром Хмелевым, которому я поручил опрос соседей.

— Саша, бутылка из-под «Кубанской». Уборщица Дарья Касьяновна.

Король подошел ко мне все с тем же вопрошающим выражением лица.

— Есть кое-что, — сказал я, но не стал ничего объяснять — не время и не место для объяснений. — Когда наступила смерть?

Король глазами показал на врача.

— Считает, между часом и двумя ночи.

Я торопливо поблагодарил и направился в кухню.

Когда я выбегал на лестничную площадку, мой взгляд зацепил дубленку на вешалке в прихожей. Стоял август, жаркий август. Я повернул назад и прошел в прихожую.

Новенькая дубленка с пышным воротником и опушенными рукавами пахла свежевыделанной овчиной.

— Вы поссорились с женой из-за дубленки?

Рахманин удивленно смотрел на меня и молчал.

— Ну хорошо. К вам пришли гости. Сели за стол. Выпили. Надежда Андреевна пила?

— Я запретил ей пить. Я сказал, что утром она будет умирать и проклинать все на свете. Так было всегда, когда она пила. Ее организм в последнее время не воспринимал алкоголя.

— Она послушалась вас?

— Да. Отодвинула от себя рюмку, сказав «да убоится жена мужа», вскочила и вытащила из шкафа новую дубленку. У меня все оборвалось внутри. Она потратила все наши сбережения — тысячу рублей, на которые мы должны были жить полгода, год, не знаю сколько. За пьесу гонорар неизвестно когда заплатят и заплатят ли. Она ходила перед нами как манекенщица, запахивая и распахивая дубленку. Она была очень красива. Дубленка ей очень шла. Я смотрел на нее с восторгом и раздражением одновременно. Как же так? Ничего не сказала, не посоветовалась, взяла и истратила все деньги в доме. И вдруг она сбросила дубленку на пол, небрежно, как тряпку. У меня разум помутился. Я встал, чтобы уйти. Валентина пыталась удержать меня, сказав: «Она же дурачится». Я что-то резко ответил. Надя что-то сказала. Вот и все.

В дверях стоял Хмелев. У Александра удивительная способность подходить бесшумно. Его лицо выражало крайнее недоверие и презрение к Рахманину.

— Сгинула Дарья Касьяновна, — сказал он. — Выбыла в деревню час назад. Сразу же после уборки. В отпуск.

Мне хотелось спросить, в какую деревню, но воздержался. Если Александр не сказал в какую, значит, не сумел узнать ее названия. Пока не узнал.

— Куда девались остальные бутылки? — спросил он у Рахманина.

— Не знаю, — ответил тот.

— Сколько их было всего, хоть знаете?

— Всего? Три. Две водки и одна бутылка рислинга.

Я зна́ком дал понять Хмелеву, что он потом выяснит судьбу остальных бутылок, и пригласил Рахманина в комнату.

У окна Король разговаривал со следователем прокуратуры Мироновой. Рядом с высоким Королем Миронова казалась миниатюрной. Модель скульптуры. Как все маленькие женщины, Миронова выглядела моложе своих лет. Нельзя было сказать, что она мать шестнадцатилетней девушки. Ее муж работал у нас в следственном управлении. Это она в юности подбила его вместе с ней поступить в юридический. Парень собирался стать геологом, уже в экспедиции ходил, но, видно, Миронова и в девичестве отличалась терпеливостью, когда хотела добиться своего.

— Здравствуйте, Ксения Владимировна, — сказал я Мироновой.

— Здравствуйте, Сергей Михайлович, — ответила она, протянув руку. — Не смотрите не меня с укором. Я опоздала, потому что я сегодня в отгуле. Хотела быть в отгуле. Приступим?


Дверь открыл седой, коротко подстриженный мужчина в накинутом на мускулистое тело халате.

— Доброе утро. Старший инспектор МУРа Бакурадзе, — сказал я.

— Разве что для милиции такое утро доброе. Проходите…

В гостинойлежали тяжелые гантели.

— Извините, что помешал вам укреплять здоровье.

— Ничего. Я на здоровье не жалуюсь. В свои пятьдесят два к врачам обращаюсь лишь за справкой для загранкомандировок.

— Где вы работаете?

Он взял со стола бумажник, достал визитную карточку и протянул мне.

«Василий Петрович Гриндин. Международный отдел ВЦСПС».

— Хотите кофе?

— Не откажусь.

В кухне была стерильная чистота. На тумбе стояла красивая кофеварка «Эспрессо». Гриндин включил ее.

— Чем вам милиция не угодила, Василий Петрович? — спросил я.

— Среагировали бы на мои сигналы, и не было бы такого утра, как сегодня, — ответил он, подавая мне чашку кофе. — С тех пор как у Надежды Андреевны поселился этот бородатый бездельник, наш покой, мягко выражаясь, нарушился. Жена подтвердила бы мои слова, но она сейчас в санатории. Пьянки, гулянки до утра, причем все начинается, когда нормальные люди уже отгуляли свое. Одно слово, богема. А ваши товарищи не среагировали. Не среагировали, и все тут. А следовало бы среагировать. Как там у вас говорят? Профилактика преступления. — Гриндин по-светски отглотнул горячий кофе и так же бесшумно поставил чашку на блюдце. — Простите, как, вы сказали, ваша фамилия?

— Бакурадзе.

— Я не знал, что в московском уголовном розыске работают грузины.

— Не все, далеко не все. Чудесный кофе. Спасибо.

— Бразильский. Привез неделю назад из Рио-де-Жанейро. Вы не были в Рио?

— Не доводилось. Когда вы в последний раз звонили в милицию?

— Месяца полтора назад.

— Почему сегодня ночью не позвонили?

— Не видел смысла. Я же вам сказал, на мои звонки милиция не реагировала. Вот вам и результат. Этот подонок убил прекрасную женщину в расцвете сил…

— Вы разрешите осмотреть вашу квартиру?

— Осматривайте, если вам надо.

Собственно, меня интересовала одна спальня, так как она примыкала к квартире Комиссаровой, точнее к единственной комнате Комиссаровой. Спальня была обставлена белой мебелью в стиле Людовика. На полу лежал белый пушистый ковер. Я опешил от этой белизны и остановился в дверях, опасаясь переступать порог.

— Входите, входите, — сказал Гриндин.

Я вошел в комнату с сознанием, что вхожу в чужую спальню, неловко и осторожно ступая, чтобы не помять белый ковер. Здесь даже телефонный аппарат был белым. В такой спальне и любовь должна быть белой. Господи, как надо любить жену, чтобы с такой старательностью и вкусом обставить комнату, где проходит ночь, подумал я.

— Разрешите позвонить?

— Пожалуйста, пожалуйста.

Я набрал номер Комиссаровой и, услышав голос Хмелева, сказал:

— Подвигай что-нибудь.

— Понял, — ответил Александр и стал двигать стул.

Слышимость через смежную стену была хорошей.

— Следственный эксперимент, так сказать? — усмехнулся Гриндин. — Проверяете меня?

— Себя, Василий Петрович. Вы ошибаться можете, мы — нет. — Для пущей важности я добавил: — Не имеем права.

Мы перешли в гостиную.

Гриндин взглянул на часы. Он торопился на работу, а я задерживал его. Но мне надо было выяснить, какой у него сон — крепкий или чуткий.

— Посочувствуешь вам. Впрочем, если вы не спите так, как я. У меня соседи тоже шумные.

— То есть?

— Меня пушки не разбудят.

— Я сплю чутко, и слух у меня отменный. Совершенно определенно могу различать звуки за такой стеной, особенно если не сплю. Да, да. Сегодня ночью я долго не спал. Читал. Я имею обыкновение читать на ночь. Не берусь утверждать с абсолютной точностью, но в районе двух я слышал за стеной крик. Непродолжительное время. Потом все затихло. Я подумал, что бедняжка, избитая пьяным подонком, заснула. Действительно, заснула. Только вечным сном. И не верьте вы ни одному слову этого негодяя. Он, конечно, прикидывается ягненком и утверждает, что не убивал Надежду Андреевну, что его не было дома. Действительно, его не было дома, но только часа полтора. В половине двенадцатого он проводил гостей, а в начале второго вернулся. Я видел собственными глазами, как он уходил, видел с балкона, и слышал собственными ушами его шаги по комнате. Он имеет обыкновение ходить по квартире в уличных туфлях. Вот так-то. А теперь извините, мне пора на работу.

Глава 2
Начальник МУРа генерал Самарин был нетерпим к многословию и приблизительности. Это мы всегда учитывали, когда шли к нему с докладом, не всегда удачно, но мы старались. В последнее время каждый из нас готовился предстать перед его очами с особой тщательностью. У Самарина воспалился желчный пузырь, и мы опасались желчи генерала больше, чем он сам. Самарин принадлежал к той категории бесстрашных и сильных людей, которые не умеют болеть и которых даже насморк выводит из состояния равновесия.

Выложив на стол стопу чистых листов бумаги, я позвонил в научно-технический отдел Каневскому.

— Марк Ильич, Бакурадзе вас беспокоит, — сказал я в трубку.

— Почему беспокоит? Вы мне звоните, между прочим, по делу. Так что вас беспокоит?

— Нож и предсмертная записка. Следов, которые нас могли бы заинтересовать, вы ведь не обнаружили.

— Следов? Нет. Если вы хотите спросить, имеются ли на черенке ножа пальцевые отпечатки этого бородача Рахманина, то имеются. Имеются также пальцевые отпечатки покойной.

— А на записке?

— На записке? Тут все гораздо сложнее. Имеются пальцевые отпечатки и покойной и бородача. Но… Вы не знаете, покойная случайно не была левша?

— Не знаю. Почему вы об этом спрашиваете?

— Почему? Вы, когда закладываете лист бумаги в пишущую машинку, пальцами какой руки захватываете его?

— Левой.

— Вы не левша, нет?

— Нет.

— Вот видите. А на записке следы пальцев правой руки покойной, то есть что я хочу сказать: или покойная была левша или…

— А на обратной стороне листа следы есть?

— В том-то и дело, что нет.

— Вообще никаких следов?

— Ничьих. Так что думайте, молодой человек, думайте.

Тут не думать надо, а узнать, левшой или не левшой была Комиссарова. Отсутствие следов на обратной стороне записки не очень меня смущало. Все зависит от силы захвата. При слабом захвате пальцы могли и не отпечататься на бумаге.

Я записывал вопросы, на которые мне следовало получить ответы, когда позвонил Хмелев. Он звонил из автомата международного аэропорта Шереметьево. Я озадаченно спросил:

— Что тебя туда занесло?

— Девушка улетает в турпоездку в Венгрию, — ответил он, явно улыбаясь.

Я не на шутку рассердился. Вот так, с улыбкой, он каждый раз мне сообщал, что провожает или встречает свою очередную девушку. Из его девушек можно было сколотить целый женский батальон.

— Ты же на задании, Саша, — сказал я.

— А сейчас где? Из иллюминатора серебристого лайнера ручкой машет Валентина.

— Голубовская?

— Она, голубушка. Мы с ней не встретились. Я задержался у Тани.

— Грач?

— Да. Валя последней ушла вчера от Нади. Дома не ночевала. Утром заехала домой, взяла чемодан и укатила. Сосед доложил. Пришлось мчаться сюда. Опоздал. До вылета пятнадцать минут. Снять?

— Ты хочешь, чтобы Самарин снял мне голову?

— Голова, конечно, дороже, но такую девушку упускать жалко. Решайся.

Я не мог решиться снять с рейса Валентину Голубовскую без санкции генерала Самарина. Александр кому-то сказал фальшивым голосом:

— Товарищ дорогой, от друга жена сбежала, а вы меня торопите.

— Саша, позвони через пять минут, — сказал я.

— Будет поздно. Ну ладно. Перезвоню.


Самарин принимал иностранную делегацию.

Людмила Константиновна, секретарь, милейшая женщина, работающая в МУРе двадцать пятый год, сказала:

— Присаживайтесь. Они уже уходят.

Они — двое молодцеватых брюнетов в небесно-голубых костюмах и рыжая женщина в розовом — вышли из кабинета в сопровождении Самарина через минуту. Я встал. Самарин хмуро покосился на меня, и вдруг его взгляд просветлел. Он увидел на мне форму. Форма была безупречной. Она всегда висит в шкафу отглаженной.

— Вот один из наших сотрудников, — сказал он. — Старший инспектор майор Бакурадзе.

Он демонстрировал своего подчиненного посторонним. Господи, до чего дожили — старика можно ублажать формой, подумал я, улыбаясь гостям. В приемную вошел полковник Астафьев.

— Передаю вас на попечение полковника Астафьева, — сказал гостям Самарин. — В девятнадцать ноль-ноль прошу на ужин в «Арагви». Кавказский ресторан. А теперь извините, дела.

Самарин выглядел не лучшим образом. Ему бы в госпиталь лечь, а не ходить по ресторанам, тем более кавказским, подумал я. Но разве его уложишь в постель? Он наотрез отказался от госпиталя, ссылаясь на то, что дел по горло и в МУРе каждый человек на вес золота. Дел действительно было по горло, людей не хватало, и без Самарина нам пришлось бы туго. Но вряд ли в ближайшие десять лет что-то изменилось бы.

В кабинете я кратко изложил суть вопроса.

— Что ты предлагаешь?

— Снять Голубовскую с рейса.

— Сколько Голубовская получает в своем театре?

Вопрос был неожиданным.

— Немного, рублей сто двадцать в месяц, — ответил я.

— Она наверняка копила деньги на эту поездку не один год.

Я заметил, что в некоторых житейских вопросах Самарин мыслит, как говорится, по образу и подобию своему. Вот он точно копил бы деньги на туристическую поездку, если, конечно, когда-нибудь решился бы на нее.

— Владимир Иванович, у артистов иной образ мышления. Импульсивный, что ли. Голубовская наверняка узнала о возможности поехать в Венгрию за два месяца до поездки — ровно за столько, сколько надо для сколачивания группы и оформления. А деньги наверняка одолжила.

— Тем более я против. Нельзя портить ей поездку. Я не хочу, чтобы она на всю жизнь возненавидела нас с тобой.

На этом можно было остановиться. Конечно, я не подумал ни о том, что испорчу Голубовской поездку, ни о том, какие чувства она будет испытывать к милиции. Но какая-то сила толкала меня дальше в омут, в который я уже ступил.

— А если окажется, что она имеет отношение к смерти Комиссаровой или знает что-то такое, что поможет нам? Да и вообще как быть со сроками?

— Да-а, — произнес Самарин. Это его любимое «да-а» было многогранным, пожалуй, пятидесятишестигранным, как бриллиант. — А если бы он нес патроны? — Генерал нарочито медленно положил карандаш в стакан. — В качестве кого Голубовская проходит по делу?

— В качестве свидетеля.

— Вот и будь любезен относиться к ней соответствующим образом. Мы имеем дело с людьми, и обращаться с ними надо по-людски. Побольше человечности, майор, побольше.

— Разрешите идти?

— Не смею задерживать. — Самарин встал. Вряд ли для того, чтобы проводить меня. У двери я обернулся. Он открывал бутылку минеральной воды. — Сегодня День милиции?

— Сегодня двадцать восьмое августа, Владимир Иванович, — озадаченно ответил я.

— Вот я и подумал, может, День милиции перенесли на двадцать восьмое августа, раз ты форму надел. Нет? Что, костюм в чистку отдал?

— У меня не один костюм, Владимир Иванович.

— Ну да, конечно. Это у меня в твоем возрасте был один костюм. Шевиотовый. Сносу ему не было. Только чересчур блестел от старости. Ты когда, по существу, собираешься докладывать об убийстве актрисы?

— Почему об убийстве?

— Самоубийство в итоге тоже убийство. Самого себя. Так когда? До двенадцати у меня назначено два совещания.

— В двенадцать тридцать.

— Будь по-твоему.

Я вернулся к себе. Позвонил Хмелев.

— Извини, задержался у Самарина, — сказал я. — Он…

Александр перебил меня:

— Это уже не имеет значения. Девушка в воздухе. Звоню, чтобы сказать тебе: «Еду на базу».

— На какую еще базу?

Александр снисходительно хмыкнул:

— На службу, на Петровку.

Мы с ним работали второй год, но я никак не мог привыкнуть к его речи.


Через двадцать минут Александр Хмелев вошел в наш крохотный кабинет на пятом этаже Петровки.

В отличие от меня у Александра была машина, и ему не приходилось ездить на оперативные задания в общественном транспорте и тратить таким образом уйму времени впустую. Баловень судьбы, он сразу, как только после университета поступил на службу, решил проблему передвижения и экономии времени однозначно — потребовал от родителя, заместителя председателя исполкома одного из московских районов, «Жигули». Родитель с пониманием отнесся к притязаниям начинающего сыщика и требование удовлетворил. Одно было плохо: Александр пытался чересчур экономить время. Дважды он попадал в аварию.

— Опять летел? Закончится тем, что ГАИ направит Самарину представление на тебя, — сказал я.

Александр молча уселся за свой стол, впритык стоящий к моему. Он был мрачен, и я догадывался почему.

— Да-а, — сказал он, подражая Самарину.

— Рассказывай, рассказывай.

Он вытащил из кармана куртки две фотографии и положил передо мной. Это были портреты молодых женщин, одной красивой, уверенной в себе, другой — незаметной и скромной.

— Голубовская и Грач?

— В цель. Ху из ху?

— Красивая — костюмерша Татьяна Грач, некрасивая — актриса Валентина Голубовская.

— Во дает! Как догадался?

— Очень просто. Ты таким тоном спросил, кто есть кто, что нетрудно было понять: Хмелев поражен. А раз Хмелев поражен, актриса некрасивая. Ведь в твоем представлении актриса должна быть красивой. Рассказывай, Саша.


В общем, получалось, что Рахманин говорил правду. Поводом для ссоры послужила дубленка. Виталий Аверьянович Голованов, по словам Татьяны Грач, как самый воспитанный, интеллигентный человек, вышел на балкон, чтобы не присутствовать при семейной ссоре. Собственно, ссоры и не было. Рахманин обвинил Комиссарову в бездумности и транжирстве. Может быть, слово «транжирство» произнесено не было, но речь шла именно о транжирстве. Зато Грач хорошо помнила фразу, брошенную Рахманиным: «С тобой с голоду помрешь!» Сразу после этой фразы Павел Герд сказал ей: «Сейчас пойдем, вот только помою руки» — и ушел в ванную. Комиссарова была подавлена. Она три или четыре раза произнесла: «Мы не так уж бедны». Когда она произнесла это в третий или четвертый раз, Рахманин сказал: «Мы уж слышали» — и, ни с кем не попрощавшись, ушел. Комиссарова приняла таблетку элениума, чтобы успокоиться. Вернулся Герд, сказал: «Надо уходить», и они вдвоем с Грач ушли. Перед уходом Грач напомнила Комиссаровой о назначенной на завтра встрече. Комиссарова за час до этого попросила переделать платье. Грач и Герд решили пройтись. Оба находились под впечатлением ссоры и молчали. Герд лишь сказал: «Лучше не иметь жены». Два года назад он развелся и жил один. Грач посочувствовала Комиссаровой. Больше они не говорили о ссоре. Герд предложил зайти к нему выпить по чашке чая. Кофе он не пьет, так как бережет здоровье. Грач очень хотелось кофе, и она спросила, найдется ли в доме кофе. Кофе в доме нашелся. Примерно через час-полтора Грач ушла от Герда. Домой она вернулась в два, что может подтвердить ее мать.

— Самое потрясающее, что она знала о смерти Комиссаровой, — сказал Александр. — В восемь утра ее разбудил телефонный звонок. Звонил Рахманин. Он и сообщил ей о смерти Комиссаровой и о предсмертной записке.

— Почему же она не помчалась к нему?

— Не помчалась, говорит, потому, что Рахманин запретил ей, сказав: «Не надо. Сейчас милиция приедет». Зато она растрезвонила о смерти Комиссаровой всем, кому могла, в том числе Герду и Голованову. Голубовской не дозвонилась. Дрожит, трясется. Впечатление такое, будто знает что-то очень важное и боится. И так и сяк к ней подходил, ничего не получилось. Может, это впечатление обманчиво, но оно есть. Жаль, что ты не видел ее.

— Еще увижу. Рахманин не сказал, что звонил ей.

— Рахманин многого не сказал, а в том, что наговорил, половина вранья. Не нравится он мне.

— Если исходить из симпатии и антипатии в нашей работе, то, как говорит наш дорогой шеф, мы так далеко зайдем. Я тебе предоставлю возможность проверить его показания.

— Ты же мужчин взял на себя.

— Кто же мог предположить, что женщины будут сбегать от тебя?!

Зазвонил телефон. Девичий голос попросил к телефону Хмелева. Я протянул трубку Александру. Он поговорил с девушкой на удивление коротко и по-деловому.

— От меня, как видишь, женщины не сбегают, — сказал Хмелев. — Досадно, что не удалось побеседовать с Голубовской. Она могла, я полагаю, рассказать много интересного.

— Когда она должна возвратиться?

— Двенадцатого сентября. Только двенадцатого. Сезон заканчивается в театре пятнадцатого. Она взяла дополнительный отпуск за свой счет. Пошли ей навстречу. Она была последней, кто видел Комиссарову живой, если допустить, что Рахманин говорит правду.

— А Голованов?

— Старик Голованов? Грач считает, что Голованов с его тактом вряд ли стал бы задерживаться у Комиссаровой. Комиссарова нуждалась в утешении. Голубовская самая близкая подруга…

— Сколько бутылок вина было на вечеринке?

— Три — две водки «Кубанская» и одна рислинга. Иду разыскивать уборщицу Дарью Касьяновну.

— После совещания у Самарина. Куда исчезли две другие бутылки?

— Одну бутылку водки выпили. Пустую бутылку Комиссарова отправила в мусорное ведро.

— Мусорное ведро было опорожнено.

— Значит, кто-то выбросил мусор.

— Кто?

— Рахманин отпадает, если ему верить. Остается Комиссарова.

— Мусор из кухни выбросила, а грязную посуду оставила в комнате, где спала? Логики нет.

— Логики нет, согласен. Может, что-то помешало?.. Рислинг прихватил с собой Герд.

— Как?!

— Принес и унес. Видимо, имел в виду угостить Грач. Не могу простить себе, что сначала поехал к Грач, а не к Голубовской. Хотел бы я знать, почему она не ночевала дома.


Александру удалось выяснить по телефону, что уборщица Дарья Касьяновна уехала в деревню в Калининской области. В дирекции по эксплуатации зданий названия деревни не знали, но обещали узнать. Дарья Касьяновна должна была возвратиться в Москву через двенадцать дней.

— Голубовская, Дарья Касьяновна… Кто следующий? — сказал я.

— Ничего не поделаешь, — развел руками Александр. — Время летних отпусков.

— Эту ссылку Самарин не примет. Вернемся к плану.

Мы сидели в нашем кабинете и обсуждали оперативно-розыскной план, который должны были представить начальнику МУРа.

— Боюсь, что этот план он тоже не примет. Ты предлагаешь параллельную разработку взаимоисключающих версий. Думаю, нам с тобой разумнее сначала решить дилемму — самоубийство или убийство.

Конечно, разумнее было бы решить: Комиссарова покончила с собой или ее убили. Еще полчаса назад я надеялся, что смогу принять такое решение благодаря экспертизе. Но медики и баллистики не внесли ясность в дело. Я получил предварительное заключение, в котором говорилось, что направление раневого канала не исключало возможности нанесения раны как собственной, так и посторонней рукой.

— Предположим, что Комиссарова покончила с собой, — сказал Александр. — Ей было сорок лет. Зрелая женщина, а не шестнадцатилетняя свистулька. Что ее вынудило покончить с собой, да еще таким варварским способом? У нее же было все — работа, квартира, друзья, молодой многообещающий любовник.

— Муж.

— Любовник, а точнее — сожитель.

— Муж, Александр.

— Ну хорошо, хорошо, муж, хотя юридически прав я, а морально-этическая сторона данного вопроса весьма спорная.

— Не отвлекайся.

— Так что вынудило? Отсутствие ролей? Сегодня их нет, завтра — есть. Она же получила роль Офелии. Ссора и уход мужа, любовника и сожителя, одним словом, Рахманина? Что он такого сделал? Ну ушел. Ну переспал с другой. Из-за этого убиваться? Не средние же века и даже не девятнадцатый.

Странное чувство я испытывал, думая о смерти Комиссаровой. Она вызывала во мне сострадание, как близкий человек. Что я знал о ней? Очень мало. Но мне казалось, что ее мысли были созвучны моим. Может быть, причина крылась в том, что мне знакомо состояние человека, оказавшегося в тупике, когда опускаются руки, теряешь веру в себя, в свои возможности и становишься бессильным. Перед тобой стена отчуждения, беспросветность. Жизнь кажется бессмысленной. Так было со мной десять лет назад в Тбилиси. Театр отказался от моей пьесы. Газета, в которой я сотрудничал, не опубликовала серию разоблачительных статей, подготовленных мною на свой страх и риск. Но самый страшный удар ждал меня впереди — смерть женщины, которую я безумно любил. Ее убили. Те, кого я разоблачил, рассчитали правильно. Смерть коротка. Куда длиннее, следовательно, мучительнее жизнь с сознанием, что из-за тебя погибла любимая женщина. До сих пор не знаю, как я удержался от самоубийства. Ничего не происходит в один день. Этот день исподволь готовится месяцами, годами, порой целой жизнью. Истоки преступления, — а самоубийство тоже преступление, — всегда в прошлом.

— Почему не допустить, что мысль о самоубийстве подсознательно жила в Комиссаровой давно? Эта мысль то появлялась, то исчезала, в зависимости от неудач и надежд. Но она зрела. Понимаешь, Саша, Комиссарова слишком рано начала сходить с экрана, со сцены. Знаешь, что такое для актрисы, особенно известной, не получать роли? Смерть.

— Таких много. Но я не знаю ни одного случая самоубийства. Пьют, даже спиваются. Но чтобы покончить с собой? Глупость какая-то.

— Была замечательная актриса с похожей судьбой. Снялась в двух хороших фильмах, получила премии. Потом ее долго не снимали, попросту забыли, вычеркнули. И никто тебе не объяснит почему. Она стала пить. Однажды ее обнаружили мертвой. Отравилась газом в своей квартире. Вот так, Саша. Я Комиссарову понимаю…

— Ты приемлешь самоубийство?

— Отнюдь. Понимать не значит принимать. Ты не забывай, что Комиссарова актриса. Эмоциональный строй актеров отличается от нашего с тобой. Они больше подвержены перепадам настроения, минутной слабости. Они импульсивны.

— Это все эмоции. Давай говорить о фактах. Тебе не кажется, что самоубийство ножом, да еще столовым, не женский способ, что ли?

— Комиссарова не готовила самоубийство. Иначе она могла бы применить другой способ. Очевидно, ее что-то сильно потрясло. Решение она приняла импульсивно. В ее поле зрения попал нож. Он ведь лежал на столе в комнате.

— Зачем она закрыла дверь на балкон?

— Не знаю. Мне не приходилось расследовать дел о самоубийствах. Как себя ведут самоубийцы перед смертью? Очевидно, в их действиях есть необъяснимые, бесцельные поступки, поскольку нарушена психика. Стоп! Рахманин говорил, что Комиссарова до его переезда к ней всегда запирала балконную дверь. Может, в этом причина? Надо проконсультироваться у психиатров. Вообще надо проверить, не состояла ли Комиссарова на учете в психиатричке.

— Значит, Комиссарову что-то сильно потрясло. С этим, пожалуй, можно согласиться. Голубовская ушла от нее последней. Предположительно. Если в квартире между часом и двумя ночи не был кто-то другой.

Александр не знал, что сосед Комиссаровой Гриндин утверждал, будто в час ночи Рахманин вернулся домой. Но Гриндин не видел Рахманина, и только слышал шаги. Шаги могли принадлежать самой Комиссаровой или еще кому-то. У меня не было никаких оснований не верить показаниям Рахманина.

— Но что могла такое натворить Голубовская? — сказал Александр. — Она же близкая подруга.

— Что нас больше всего потрясает в друзьях? Предательство.

Хмелев отнесся к моим словам скептически.

— В чем Голубовская могла предать Комиссарову?

— Не знаю. Может, она и не предавала ее, но мне кажется, что от Голубовской Комиссарова узнала какую-то ужасную для себя новость.

— Ладно. Поехали дальше. Предсмертная записка. Она написана на машинке. Одно это вызывает сомнение, что писала ее Комиссарова. Она что, закоренелая эгоистка? Она не могла не понимать, что такой запиской бросает тень на Рахманина.

— То есть почему Комиссарова не написала записку от руки? Попытаюсь ответить, хотя это входит в круг вопросов, которые я хотел бы задать специалистам. Комиссарова привыкла, что в доме пишут на машинке. Вряд ли она задумывалась над тем, что записка, напечатанная на машинке, а не написанная от руки, вызовет у работников милиции сомнения. О милиции она вообще не думала. Полагаю, что она руководствовалась подсознательными импульсами: самоубийцы оставляют записки. Иначе будет брошена тень на Рахманина. Так что об эгоизме не может быть и речи. А в тонкостях, какой должна быть записка, она не разбиралась. Из ста человек только один скажет, что видит разницу между предсмертной запиской, напечатанной на машинке, и запиской, написанной от руки, да и то это будет юрист.

— Тебя не смущает, как написана записка? Буквы наскочили друг на друга. Тот, кто писал, задевал соседние клавиши.

— Это можно объяснить душевным состоянием Комиссаровой.

— Или перчатками.

Я озадаченно смотрел на Александра. Мне казалось, что он с самого начала уверовал в причастность Рахманина к смерти Комиссаровой.

— Зачем Рахманину надо было надевать перчатки?

— При чем тут Рахманин? — Теперь Александр смотрел озадаченно на меня. — Мы же отрабатываем версии. Подведем итоги, как говорит Самарин.

— Давай подводи.

— Могу и я. Поздним вечером в однокомнатной квартире шесть человек выпивают и закусывают. Примерно в половине двенадцатого хозяйка квартиры Комиссарова демонстрирует приобретенную втайне от сожителя Рахманина дорогую дубленку. Рахманин возмущен покупкой. Происходит ссора. Рахманин уходит. Следом уходят гости — сначала Грач и Герд, потом Голованов. Предположительно, последней уходит Голубовская. Через два часа после ссоры, а именно в час тридцать ночи, Комиссарова умирает насильственной смертью. Труп обнаруживает Рахманин в шесть утра, вернувшись домой после ночной прогулки. Смерть Комиссаровой наступила в результате удара столовым ножом в левую половину грудной клетки. Направление раневого канала, по заключению экспертизы, не исключает нанесения раны как собственной, так и посторонней рукой. Возникает вопрос: убийство или самоубийство? По показанию Рахманина, в квартире ничего не пропало. Данные осмотра места происшествия и судебно-медицинского исследования исключают версию убийства с целью изнасилования. Предположение, что Комиссарова убита из мести, также не находит подтверждения. Покойная врагов не имела. Таким образом, мы не располагаем ни одной уликой убийства. Версия самоубийства. Она имеет больше подтверждений. Тем более что если убийство исключается, остается самоубийство. Однако и прямые и косвенные улики самоубийства вызывают сомнение. Главная улика — предсмертная записка, написанная на машинке. Пальцевые отпечатки Комиссаровой обнаружены как на записке, так и на клавишах машинки. Пояснения я опускаю. Мы только что говорили о записке. Поехали дальше. Комиссарова за три часа до смерти условилась с Грач встретиться на другой день с тем, чтобы та переделала ее платье. Не означает ли это, что Комиссарова не собиралась умирать и не предвидела возможности своей смерти в минувшую ночь?

Зазвонил телефон.

— Бакурадзе слушает, — сказал я в трубку.

— Сергей Михайлович, вы не забыли о совещании у Владимира Ивановича? Все уже собрались, — сказала секретарь Самарина.

— Бегу! — Я повесил трубку. — Идем, Саша.

— Жаль, что не договорили.

Мы вышли из кабинета. Я запер дверь.

— Боюсь, что нам с тобой влетит за план, — сказал Хмелев.

— Не переживай. Совещания на то и устраиваются, чтобы критически обсудить предложения.

— Особенно не настаивай на версии самоубийства.

— Хорошо, хорошо. Хотя пока все в пользу этой версии.

— Я не знаток женской психологии, но мне представляется, что женщина, которая в половине двенадцатого примеряла новую дубленку, не может через два часа покончить с собой.

Глава 3
Ничего, что добавило бы к показаниям Грач, я от Герда не услышал. Мы сидели в пустом зрительном зале театра. Встретиться в театре предложил он, и место для беседы выбрал он. В полумраке сцена с открытым занавесом казалась черной дырой, поглотившей актеров.

Я имел неосторожность задать Герду вопрос о работе режиссера с актерами в надежде таким образом хоть что-то узнать от него о Комиссаровой. Он говорил долго, будто рядом с ним сидел не сотрудник милиции, расследующий дело о смерти актрисы, а журналист.

— Когда я ставлю спектакль, я выражаю себя, свое отношение к жизни, к тем или иным проблемам, волнующим моих современников. Все подчинено этому. Мне некогда думать о таких вопросах, как режиссерский или актерский спектакль. Об актерах я думаю перед началом работы над спектаклем. Сумеет ли Иванов выразить часть того, что я хочу сказать? А справится с этой задачей Петрова? Если да, получится ансамбль, хор, который исполнит мою песню. Но, как вы понимаете, хоры и ансамбли бывают разные, и песни тоже.

— Что вы можете сказать о Комиссаровой? Вы ведь ее давно знали.

— О мертвых или хорошо, или ничего.

Я насторожился.

— Почему?

— Так уж принято.

— Помнится, у Льва Толстого по этому поводу есть целый трактат. Он доказывает, что о мертвых надо говорить правду, то есть и плохое.

— Я читал эту работу. Хорошо. Я попытаюсь. Понимаете, актер как руда. Есть руды с высоким содержанием железа, и есть руды, для которых технари придумали любопытное определение: тощие, тощие руды. Отработанная руда идет в другое производство. Конечно, не все железо выбирается, но выбирать его из руды стопроцентно мы еще не научились.

Он не дал мне сказать, что, теперь я понял его. Он продолжал:

— Другой пример. Может, он больше поможет вам понять то, что я хочу сказать. Когда открывают месторождение нефти и, как пишут в газетах, черное золото начинает фонтанировать, у всех, кто причастен к этому, счастливый день. Радость открытия всегда вызывает у людей особое состояние. Буровики, например, выражают свои чувства так: мажут лица нефтью. Кажется, что нефть будет фонтанировать вечно. Но однажды обнаруживается, что все, месторождение иссякло. Оно отдало все, что могло.

Я подумал, что у Мироновой на официальном допросе он будет говорить по-другому. Миронова не станет принимать его промышленные изыски за ответы на интересующие следствие вопросы. У нас же была беседа. Поэтому я сказал:

— Но существует метод интенсификации. Обычный способ добычи, когда нефть идет из месторождения сама по себе, — прошлый век. Сейчас месторождениям помогают. Например, закачивают воду, и под давлением воды нефть продолжает фонтанировать. Бесхозяйственно же бросать не до конца выработанные месторождения и бурить новые.

— В актера воду не закачаешь, — сказал Герд.

В общем, он все свел к тому, что Комиссарова не была талантливой и стала сходить со сцены закономерно. Это почему-то задело меня. Мне казалось, что он принижает ее достоинства. Более того, теперь я знал, что Комиссарова оказалась на второстепенных ролях с приходом в театр Герда. Но почему он дал ей роль Офелии, роль, требующую несомненного таланта исполнительницы? Этот вопрос я решил пока приберечь.

— В актера и не надо закачивать воду, — сказал я.

— Ладно, — сказал Герд. — Будем говорить по Толстому. Кино исключим. Я театральный режиссер и могу говорить о театре. Комиссарова исчерпала свои возможности до моего прихода в театр. В первый же год я занял ее в постановке «Любовь Яровая» Тренева. Я тоже находился под властью общественного мнения. Все только и говорили, что Комиссарова бесконечно талантлива, еще не до конца раскрыла себя. В «Чайке» и «Бесприданнице» Комиссарова играла хорошо, с душевным волнением, а в «Беге» — довольно посредственно. В «Любови» она просто не справилась с задачей, играла без красок, угловато, словом, беспомощно. Спектакль с трудом продержался один сезон. Понимаете, бывают авторы одной пьесы, одного романа. Напишет человек одну вещь, а потом сколько бы он ни писал, ничего у него не получается. Все свое душевное волнение он отдал той, первой вещи. Вот так и с актерами.

— Но ведь вы сами только что назвали две удачные роли Комиссаровой. Наверно, до Нины Заречной и Ларисы у нее в театре были и другие удачи?

— Дело, в конце концов, не в количестве. Вы далеки от театра. Вам это трудно понять. Поэтому я и пытаюсь объяснить вам все различными примерами. А если коротко, то, повторяю, Комиссарова в тридцать лет исчерпала свои сценические возможности. Понимаете, когда певец теряет голос, это, конечно, несчастье, но факт, с которым певец вынужден смириться. Тип Комиссаровой в искусстве — целое явление. Блестящее начало, а потом, простите, пшик. Это двойное несчастье. Актеры, исчерпавшие себя, несчастны, но они несчастными делают всех вокруг, потому что в своем несчастье винят других.

— Комиссарова создавала вокруг себя нервозную обстановку?

— Во всяком случае, не всегда вела себя безупречно и корректно.

— В чем это выражалось?

— В театре все очень просто — сплетни, интриги.

— Ей удавалось интриговать?

— Нет. Как принято говорить, коллектив у нас здоровый.

— Как же складывались ваши отношения?

— Отношения у нас были приличные. Я старался не обращать внимания на ее попытки, а она умела быть благодарной. Последние два года она вообще перестала делать попытки интриговать, только изредка покусывала меня. За спиной, конечно. Ну, это обычное явление. Женщина она была неглупая и не могла не понимать, что мое положение в театре стало куда прочнее, чем ее.

— Руководство театра изменило к ней отношение?

— Изменилась атмосфера в театре. Критерии оценок актеров стали другими. Раньше знаете как было? Одна актриса, ведущая конечно, задавала тон жизни театра. Руководство готово было выполнить любой ее каприз, лишь бы она не истериковала.

— Комиссарова была истеричной?

— Я имел в виду не Комиссарову. Но если говорить о ней, то она была фурией.

— Что же ее ждало? Что вообще ждет актеров, исчерпавших свои сценические возможности в молодые годы?

— Ничего хорошего. Никто из них ведь не верит, что такой момент может вообще наступить. Никто ведь не осознает, что все, что больше он ни на что не способен.

— А если осознает?

— На это ответила Комиссарова.

— Для вас ее смерть не была неожиданностью?

— Смерть человека всегда неожиданность. Неприятная неожиданность. Особенно человека, которого ты знаешь.

— Но вы допускали, что Комиссарова может покончить с собой? Или мне это показалось?

— Вам это показалось.

— Скажите, пожалуйста, почему вы поручили Комиссаровой роль Офелии, роль очень важную в «Гамлете», если вы?…

— Можете не продолжать. Во-первых, по-человечески я жалел Надю. Я вообще к ней относился хорошо. Во-вторых, она буквально вымолила эту роль.

— Выходит, вы шли на заведомый риск?

— Выходит, так.

— Наверно, это не совсем так, Павел Николаевич.

— Ну не совсем. Замена ей была бы обеспечена.

— Понятно. Кто же теперь получит роль Офелии?

— Голубовская, Валентина Голубовская.

Герд ответил не задумываясь. Значит, замена Комиссаровой была предрешена. Знала ли она об этом? Герд сказал:

— С самого начала предполагалось, что Офелию будет играть Голубовская, и Комиссарова знала об этом. Голубовская сама настояла на том, чтобы роль поручили Комиссаровой. Комиссарова об этом тоже знала. Необычная ситуация в театре, когда один актер отдает роль другому и еще добивается этого. Мы все старались как-то помочь Комиссаровой.

Старались свести в могилу, подумал я. Столько лет он не давал ей ни одной серьезной роли, а еще смел говорить о помощи. Я изучил афишу театра. Из восьми спектаклей шесть были поставлены Гердом. Он был ведущим режиссером театра, и судьба каждого актера находилась в его руках.

— Вы Рахманина давно знаете? — спросил я.

— Знаком с ним полтора года. Знаю только, что он написал недурную пьесу. Ее собирается ставить наш главный режиссер.

— А Голованова?

— Его знаю чуть получше, но тоже плохо. Голованов — тот случай, о котором мы с вами говорили. Автор одной пьесы. Я читал пьесу. Недурной материал. Спектакль получился недурным. Комиссарова играла главную роль. Это было до меня. Потом, как он ни тужился, ничего путного не выходило из-под его пера. Все, что он приносил в театр, я читал. Ни материала, ни мысли, просто графоманство. Сбили человека с пути. Он где-то работал, приносил пользу, был даже нашим представителем за границей. Не вселись в него театральный вирус, занимался бы своим делом. Может быть, не заседал бы в ООН, но пятерок не перехватывал бы у малознакомых людей. Унизительно, когда на старости лет человек теряет достоинство. Боюсь, что старость Комиссаровой была бы не лучше…

Я уходил из театра с неприятным осадком на душе. Вот жил человек, чего-то хотел, чего-то добивался, переживал, страдал, и все знали об этом, но никто ему не помог. И смерть его не вызывает печали. А ведь умер человек и больше его не будет…

Фойе тоже тонуло в полумраке. Развешанные в ряд фотографии актеров и цветы под ними напоминали колумбарий. Комиссарова на портрете улыбалась, радовалась жизни. Это было очень грустно. Справа висел портрет Валентины Голубовской.

— Вам придется повторить свои показания следователю прокуратуры, — сказал я Герду.

Он пожал плечами.

— Если без этого нельзя, то придется.

В дверях фойе он остановился.

— Я прощаюсь с вами. У меня еще дела в театре.

— Я запишу вам телефон и фамилию следователя. Здесь я плохо вижу.

Я хотел как следует разглядеть Герда. Когда я вошел в театр через служебный ход, вахтерша сказала, что Герд ждет в фойе, и с первой до последней минуты я видел его лишь в полумраке. У меня неплохое зрение, но свету я доверяю больше. В полумраке детали прячутся.

Я прошел мимо вахтерши и толкнул входную дверь. Герд вынужден был следовать за мной.

Как только мы оказались на улице, он сразу ушел в тень и встал левым боком ко мне, будто собирался сбежать. На вид ему было лет сорок пять. Густые черные волосы, такие же усы по моде, скрывающие тонкие длинные губы. Я написал на листке номер телефона Мироновой и сделал шаг в сторону. Теперь я хорошо мог разглядеть его слева. Глубокая царапина на щеке не украшала малопривлекательного лица Герда.

— Кто вас так поцарапал? — спросил я, вручая ему листок.

— Порезался во время бритья, — без смущения ответил он.

Очевидно, Герд брился ногтем. Лезвием так порезаться нельзя было. Это я хорошо знал. Я брился лезвием двадцать лет.

На театре рядом с афишей висело объявление:

«30 августа с. г. спектакль «Бег» заменяется спектаклем «Стеклянный зверинец». Билеты действительны».

На афише кто-то обвел фамилию Комиссаровой траурной рамкой.

Я шел по улице Горького, досадуя на свой снобизм. В те редкие вечера, когда выпадала возможность посмотреть спектакль, я выбирал Таганку, МХАТ или «Современник». Один раз я даже отказался от билетов в театр, в котором работала Комиссарова. Я мог видеть ее на сцене. Теперь я должен был судить об актрисе с чужих слов.

С улицы Горького я свернул на Тверской бульвар. Красная, свежеутрамбованная битым кирпичом земля была полосатой, как галстук, — свет и тень. Деревья противостояли солнцу, сжигая себя.

Я шел на встречу с еще одним свидетелем — Виталием Аверьяновичем Головановым, которого все называли стариком. Что он расскажет о Комиссаровой? Если он тоже будет убеждать меня, а потом следователя прокуратуры Миронову, что Комиссарова могла покончить с собой, первый круг расследования замкнется. Я взглянул на часы. Времени для прогулок не хватало. Я перешел улицу и у театра имени Пушкина сел в троллейбус. Доехав до Никитских ворот, я сделал пересадку. Троллейбус довез меня до зоопарка. Отсюда рукой было подать до Малой Грузинской, где в кооперативном доме «График» жил Голованов.

Я ожидал увидеть согнутого неудачами старика, а увидел статного седого мужчину средних лет. Таких называют породистыми. Одним своим видом он вызывал к себе почтение. Наверно, уже в тридцатилетнем возрасте его называли по имени и отчеству и ни у кого язык не повернулся бы обратиться к нему иначе.

Голованов встретил меня в темном костюме и белой рубашке с галстуком. И костюм, и рубашка, и галстук давно вышли из моды, но все было свежим и отглаженным. Голованов как бы сошел с журнала мод десятилетней давности.

— К сожалению, мне вас нечем угостить. Я сегодня не выходил из дома, — сказал он, когда мы уселись в глубокие кресла в гостиной. — Не могу прийти в себя. Пожалуйста, задавайте вопросы.

Гостиная отделялась от холла раздвижной застекленной стеной. Гостиная и холл были обставлены добротной мебелью из красного дерева. На стенах висели иконы и картины в позолоченных рамах. Кооперативная квартира и дорогая обстановка не вязались с моим представлением о Голованове. На что он вообще жил?

— Хорошая у вас квартира, — сказал я.

— Квартира хорошая, но не у меня, — сказал он. — Квартира моего друга. Уехал в загранкомандировку на три года. У меня ничего нет. Могло быть все. Я это все положил на алтарь театра.

— Да, театр обладает магической притягательной силой. В этом есть какая-то тайна.

— Есть, если он сначала притягивает, а потом дает тебе под зад. Извините за грубость. Театр — это место жертвоприношений. Тому подтверждение судьба Нади. И моя, если хотите. Герд, конечно, все объяснил вам? Автор одной пьесы, актер одной роли и так далее… Меня он считает графоманом.

— Нет, он не говорил этого, — солгал я.

— Вижу по вашим глазам… А вы лгать не умеете. Умение лгать — искусство. Нельзя на вашей работе лгать. Я написал восемь пьес, и каждая на десять голов выше той, первой, которая так нравится Герду. Но это между прочим, заметка на полях.

— На что вы живете, Виталий Аверьянович?

— Когда сильно прижимает, занимаюсь переводами — с японского и английского.

— Вы знаете японский?

— Раз перевожу… Я семь лет был представителем «Экспортлеса» в Японии. Это по линии Внешторга. А в системе Внешторга я проработал двадцать с лишним лет.

Я чуть не спросил, как же его угораздило после стольких лет серьезной работы попасть в театральную авантюру. Может, Герд был прав, когда говорил о театральном вирусе.

— Видимо, в человеке заложено стремление к саморазрушению, — сказал Голованов. — Мы гонимся за синей птицей. Многим удается ее поймать? Единицам, причем фактор везения играет решающую роль.

— И вам еще повезет.

— На это можно рассчитывать в сорок пять, но не в пятьдесят пять. Впрочем, дело не в возрасте. Все зависит от степени разрушения. Отчаяние может появиться и в тридцать, и в сорок.

— Вы считаете,что у Надежды Андреевны появилось отчаяние?

— Как я могу считать? Я могу только предполагать. Хотя у любого следователя вызовет подозрение предсмертная записка, написанная на машинке.

Я не стал спрашивать, откуда он знает о предсмертной записке. Рахманин звонил Грач, а та — Голованову и другим.

— Почему? — спросил я.

— Записку мог написать на машинке любой. С другой стороны, насколько я знаю, из квартиры ничего не исчезло. Безмотивных убийств не бывает. Так ведь? Что Герд вам говорил? Убеждал вас, что Надя иссякла как актриса?

— Примерно.

Голованов укоризненно покачал головой:

— Кое-что покажу вам. Секунду. — Он достал из шкафа папку с газетными вырезками и одну из них протянул мне. Это была статья Герда под названием «Актеры и роли». Несколько абзацев в ней кто-то подчеркнул красным карандашом. — Читайте подчеркнутое. Статья написана за год до прихода Герда в театр.

«Мастерство Н. Комиссаровой всегда обладает духовностью. Пластично и музыкально не только ее тело, но и душа. Предельна самоотдача ее физических и душевных сил на спектакле. Она играет на пределе распахнутости души, обнаженности эмоций. Балансируя на острие, с которого так легко сверзнуться в наигрыш или бездумный технический формализм. С Н. Комиссаровой этого не случается, потому что от роли к роли богатеет еще одно актерское качество Н. Комиссаровой — ее умение в спектакле любого жанра выявлять философию роли.

Сегодня мы можем с радостью сказать, что талантливая Н. Комиссарова стала мастером и не научилась при этом экономить себя».

Трудно было поверить, что все это было написано Гердом, но под статьей стояла его фамилия.

— Все началось с «Любови Яровой», — сказал Голованов. — У Нади было иное понимание образа Яровой, нежели у Герда. Она пыталась его переубедить. Куда уж там! Спектакль не получился. Каждый из них считал, что по вине другого. Герд не мог простить Надю. Как же?! Первая постановка в театре практически провалилась. За его плечами была четырнадцатилетняя работа в других московских театрах. Он мнил себя корифеем. Вдруг какая-то Комиссарова подпортила ему режиссерскую репутацию. Они ненавидели друг друга, как два заклятых врага.

— Ненавидели и ходили друг к другу в гости?

— Улыбались, целовались при встрече, в душе призывая несчастья на голову другого. Это — театр. Все игра. Спектакль закончился, но спектакль продолжается.

— Как вы считаете, почему Герд поручил роль Офелии Надежде Андреевне?

— Значит, были какие-то соображения. Просто так, через столько лет, он не стал бы давать ей ни одной роли.

— Какие могли быть соображения?

— Не могу сказать. Не знаю.

— Может, Надежда Андреевна просто вымолила роль?

— У Герда не вымолишь снега зимой. А вы — «вымолила роль». Он даже принесенную с собой трехрублевую бутылку вина вчера забрал назад.

— Не могли на него оказать нажим со стороны?

— Он, знаете ли, кичится своей принципиальностью — интересы искусства выше всего — и нажиму не поддался бы. Об этом тут же узнал бы и заговорил весь театр, а потом и вся театральная Москва. Помнится, ему звонил при мне и просил за одного драматурга заместитель министра культуры. Герд корректно, но твердо отклонил просьбу.

— А главный режиссер не мог сыграть тут свою роль?

Голованов странно усмехнулся, точнее, скривил губы, подумал и сказал:

— Андронов номинально главный режиссер. В театре все решает Герд. Андронов даже спектаклей почти не ставит в своем театре, а только в Малом. Спит и видит, когда его назначат главным Малого. Нет, не стал бы он ссориться с Гердом. Ни к чему ему ссоры. Тут причина в чем-то другом. А в чем, не могу понять до сих пор. Надя была безмерно талантлива. В статье, которую вы прочли, все правда — от начала до конца. Но не играя, она растеряла обретенное, ее мастерство притупилось. Может быть, тут другое: Герд решил добить ее окончательно на репетициях, а потом и удалить из театра.

— Вы давно знали Надежду Андреевну?

Голованов опустил голову и закрыл глаза.

— Давно… — Он открыл глаза и посмотрел на меня. — Мне неловко говорить об этом, но обстоятельства вынуждают… Мы с Надей были в близких отношениях. Три с лишним года. Говорю об этом, чтобы упредить кривотолки и сплетни. О наших отношениях знают все, но делают вид, что никто ничего не знает. До определенного момента. Я любил Надю, и она меня любила. Из-за нее я бросил семью. Не из-за нее, конечно, из-за себя. Мы собирались пожениться. Но произошел разрыв. По моей вине.

Голованов замолк. Он ждал вопросов. А я молчал, удивленный новостью и испытывая неловкость оттого, что придется расспрашивать человека об отношениях с женщиной, которую он любил. Он как будто понял, почему я молчу, и сказал:

— Да, по моей вине. Это произошло после того, как поставили мою пьесу. Во мне тогда появилось что-то новое. Возомнил себя великим драматургом, а великим все дозволено. Головокружение от успеха. Спектакль действительно пользовался успехом. У Нади характер был не из легких. Нередко без видимой причины впадала в хандру, мелочь вызывала ярость. Я старался приноровиться, понимая, что она иной эмоциональной конституции, нежели большинство смертных, она — актриса. После премьеры я как-то забыл об этом. Все чаще передо мною вставал вопрос, извечный вопрос: «Почему я?» То есть почему я должен терпеть ее характер, дескать, пусть терпит другой. По́шло, но так. Мы снимали квартиру. После развода я все оставил жене. У Нади тогда тоже не было квартиры. Так что жили мы с ней неустроенные. Два или три раза я не ночевал дома, оставался у приятелей. Вседозволенность набирала силу. В спектакле по моей пьесе играла небольшую роль молоденькая смазливая актриса. При случае она проявляла расположенность ко мне. Лечь в постель с режиссером и получить главную роль возможно. Но драматург ничего не решает в спектакле по собственной пьесе. Она еще не знала этого. Была неопытной. Короче, я изменил Наде. А Надя еще до моего возвращения домой знала обо всем. Мои вещи были собраны и решение принято. Расстались без скандала и объяснений.

— Как вы познакомились с Надеждой Андреевной?

— Я приехал в отпуск из Японии, где по ночам писал свою первую пьесу. Кто-то из друзей посоветовал обратиться к Андронову. Андронов, на удивление, быстро — через неделю — позвонил мне, сказал, что пьеса ему понравилась, и пригласил на «Бесприданницу». Надя играла Ларису. У Андронова были серьезные замечания по моей пьесе. Я решил перенести разговор в ресторан. Вышли из театра. Я открывал дверь машины, когда появилась Надя. Андронов познакомил нас. Я предложил подвезти ее. Жила она тогда, как потом выяснилось, у матери на улице Красина, рядом с Тишинским рынком. По дороге я передумал везти ее сразу домой. Мне захотелось сначала накормить ее. Я тогда готов был накормить весь мир. Вам знакомо состояние эйфории? Наверно, нет. Вы же не писали пьесы.

Я пьесы писал и радостное настроение и чувство довольства, не соответствующее объективным обстоятельствам, испытал. Но это было в той жизни, в Тбилиси, когда я еще не служил в милиции, а в этой никто ничего не знал. Мне не хотелось говорить о той жизни даже близким, а тем более свидетелю по делу.

— Как сложились ваши отношения после разрыва?

— Никак. То есть до прошлого года мы не разговаривали. Абсурд. Надя не могла меня простить. Такой уж у нее был характер. Но я к ней сохранил самые теплые чувства, благодарность за наши совместные годы. Я знал о ней почти все. Жалел ее, сочувствовал. В театре плохо, в кино вообще о ней забыли. Личная жизнь тоже без радости. Помочь Наде я, конечно, не мог, но дружески поддержать мог. Не решался. Боялся, что отвергнет мои попытки. Боялся, что неправильно истолкует мои намерения. Не скрою, жила во мне обида. Как же так можно вычеркнуть из памяти то светлое, радостное, что было между нами? Почти четыре года! Вовсе и не любила она меня, думал я. В прошлом году, когда Виктор, я имею в виду Рахманина, переселился к Наде и все заговорили о том, что она выходит замуж, мне на глаза в театре попалась пьеса Виктора. Есть вещи, которые выше наших личных счетов, раздоров, чувств. Это — талант. У Виктора большой талант. Я пришел к Наде с цветами, поздравлениями и пожеланиями счастья. Я всегда желал ей счастья, даже когда она меня игнорировала. Посидели, поплакали, вспоминая прошлое. Виктор ничего не понимал. Но он знал, что Надя играла в спектакле по моей пьесе. На меня он смотрел снисходительно. Старый сентиментальный человек. Идите, смена уже пришла.

— В альбоме «Н. Комиссарова в театре» на первом листе фотография некой Скарской. Вы не знаете, кто такая Скарская?

— Надежда Федоровна Скарская — сестра Веры Федоровны Комиссаржевской. Знаменитая актриса. Скарская — псевдоним. Вместе с мужем Павлом Павловичем Гайдебуровым Надежда Федоровна организовала Первый передвижной драматический театр. Существовал, между прочим, до двадцать восьмого года.

— Какая связь между «Н. Комиссарова в театре» и Скарской?

— Непростой вопрос, чтобы ответить на него однозначно. Тут, во всяком случае для меня, много загадок. Попробую объяснить. Сначала о Скарской. Надежда Федоровна была красавицей, и видимо, это сыграло решающую роль в ее судьбе. И не только в ее судьбе, но и в судьбе сестры — Веры Федоровны Комиссаржевской. Вера Федоровна однажды застала мужа, графа Муравьева, с сестрой. Они целовались. Вера Федоровна покинула имение мужа и уехала в Петербург, где, как вам известно, она стала актрисой. Надежда Федоровна же вышла замуж за графа Муравьева, но вскоре от него ушла. Муравьев был не только бабником, но и деспотом, самодуром. Надежда Федоровна, как и Вера Федоровна, а сестры находились в ссоре, обосновалась в Петербурге, вышла замуж за Павла Павловича Гайдебурова, играла с мужем в любительских спектаклях и мечтала организовать театр, который ездил бы по стране и приобщал бы народ к искусству. Супругам удалось создать такой театр. В девятьсот пятом году Первый передвижной драматический театр был открыт постановкой пьесы норвежского драматурга Бьернсона «Свыше нашей силы». Спектакль продержался двадцать лет. Скарская играла в ней главную женскую роль. Как принято говорить, она состоялась как актриса. Тогда уже знаменитая Вера Федоровна Комиссаржевская, посмотрев спектакль, пришла за кулисы и обняла Надежду Федоровну. Так сестры помирились. Скарская играла много, но в истории театра ее имя сохранилось значительно меньше, чем Веры Федоровны Комиссаржевской. В отличие от Веры Федоровны, умершей в девятьсот десятом году в сорокашестилетнем возрасте, Надежда Федоровна дожила до глубокой старости — до девяноста двух лет — и умерла в пятьдесят девятом году. Ее похоронили в Александро-Невской лавре, в Некрополе, рядом с знаменитой сестрой. А Гайдебуров умер год спустя.

— Скарская была кумиром Надежды Андреевны?

— Все гораздо сложнее. Не знаю, насколько это правда, но Надя говорила мне, что Скарская ее родственница со стороны матери, отец которой, то есть Надин дед, в семнадцатом году, дескать, отдавая дань времени, усек свою фамилию Комиссаржевский до Комиссарова, сделав ее более революционно звучащей.

— Надежда Андреевна носила материнскую фамилию?

— Да. Отец Нади погиб при загадочных обстоятельствах, он работал в органах безопасности. Надя избегала разговоров об отце. Как я понял, она вынужденно взяла фамилию матери. Родители назвали ее Надеждой в честь именитой родственницы — Надежды Федоровны Скарской.

— Надежда Андреевна поддерживала связь со Скарской?

— Да, с тех пор как Скарская посетила школу, в которой училась Надя. Надежда Федоровна давала Наде уроки. Но в конце жизни Скарской связь нарушилась. Когда Надя узнала, что Скарская в Доме ветеранов сцены, помчалась к ней с гостинцами, но та то ли не узнала Надю, то ли еще что, чем очень огорчила Надю. Несмотря на холодный прием, Надя еще раз навестила Скарскую. Надежде Федоровне шел уже девяносто второй год. Надя навезла кучу ненужных вещей, потратив массу денег. Это очень похоже на Надю. Позже, узнав о смерти Надежды Федоровны, ни с кем не разговаривала ни о чем, кроме как о смерти Скарской. Она всем говорила: «Скарская скончалась». Люди пожимали плечами: «А кто такая Скарская?» Рассказывая это спустя много лет, Надя плакала. «Представляешь, ее забыли. Они не знали, кто такая Скарская, потому что она не умерла в зените своей славы». Действительно, кто помнил Надежду Федоровну Скарскую? Два-три человека только и знали, кто такая Скарская, да и то потому, что в свое время Надя прожужжала им уши этим именем.

— Виталий Аверьянович, вы знакомы с матерью Надежды Андреевны?

— Нет. В тот период между Надей и ее матерью были натянутые отношения. О причине Надя не хотела говорить, но мне кажется, что причиной был я. Потом, я знаю, они помирились.

— Когда вы вчера ушли от Надежды Андреевны?

— Следом за Гердом и Татьяной Грач. С Надей оставалась Валя Голубовская.

Внезапно Голованова стала бить дрожь. Он старался ее унять.

— Вы знаете, где сейчас Голубовская?

— Она же не виновата, что отлет был назначен на сегодняшнее утро. Извините меня.

Он встал, усилием воли стараясь справиться с дрожью, и вышел.

Я ждал.

По квартире распространился запах валерьянки.

Голованов вернулся бледный и уселся в кресле, поеживаясь.

— Извините, — сказал он, — трудно держаться. Продолжим.

Глава 4
Наспех перекусив в буфете, я поднялся к себе на пятый этаж. К телефонному аппарату была прислонена записка Александра Хмелева:

«Уехал в д. Конкино Кал. обл. за бутылкой».

Юморист, подумал я. Я прямо видел ухмылку Александра, когда он писал эту двусмысленную фразу.

По плану мне предстояло вечером встретиться с Мироновой и психиатром. Я сел за телефон и полчаса крутил диск, пока не дозвонился до профессора Бурташова. Я объяснил, что мне нужна консультация по вопросу поведения самоубийц, и он охотно согласился помочь мне, но только завтра, сославшись на чрезвычайную занятость. Условившись с ним о встрече, я позвонил Мироновой. Был восьмой час. Однако она все еще работала.


Даже в протоколе допроса чувствовалась боль Анны Петровны Комиссаровой, бывшей гардеробщицы Большого театра. После гибели мужа Анна Петровна осталась с двумя детьми на руках — близнецами Надей и Алешей. Это меня заинтересовало. Никто из тех, с кем я беседовал, не говорил, что у Надежды Комиссаровой был брат. В рассказе Анны Петровны больше того, что он существовал, ничего не говорилось. Но в вопросах и ответах дотошная Миронова уделила ему полстраницы. В отличие от сестры Алексей рос непутевым. Учился он с грехом пополам. Жили они тогда у парка имени Горького, и Алексей все время проводил в Нескучном саду. В шестнадцать лет он связался с бандитами и грабил прохожих. Однажды, убегая от милиционеров, он спрыгнул с Крымского моста в Москву-реку и утонул. Тело так и не нашли.

Я дочитал протокол с ощущением, будто коснулся чужой раны. Конечно, вся надежда Анны Петровны была на дочь. Она, как бы предвосхищая свои жизненные неурядицы и несчастья, даже назвала ее Надеждой. Но судьба распорядилась безжалостно… Анна Петровна считала, что дочь не могла покончить с собой. Это подсказывало ей материнское сердце. Странно, что Миронова записала такой ответ в протокол, подумал я. Впрочем, иначе она нарушила бы целостность картины допроса. У нее всегда протоколы допроса носили характер завершенности, как новеллы.

Анна Петровна хорошо знала жизнь дочери — и театральную, и личную. Дочь ничего от нее не скрывала. Но в протоколе ничего не было о Скарской.


Зеркало в комнате, где мы сидели за столом с Анной Петровной Комиссаровой, было завешено, будто в квартире лежал покойник.

Старое полотенце на зеркале, заштопанная скатерть, треснутая чашка с блюдцем от другой чашки, вылинявшее платье на Анне Петровне — все говорило о бедности. Анна Петровна уже не могла плакать, а только всхлипывала, горестно качая головой и приговаривая: «За что такое? За что?»

— Надя, наверно, к вам часто заходила?

— Часто, миленький, часто. К кому ей еще было ходить, как не к родной матери?

— Она помогала вам?

— Помогала. Только раньше больше. Наденька сама нуждалась.

— Давно?

— Давно не давно, а с тех пор, как кончились ее гонорары. Прибежит и скажет: «Мама, извини, но у меня сейчас стесненное материальное положение». Потом засмеется так весело и разведет руками: «Мама, денег нет». А все равно оставит то пятерку, а то и десятку. Не сложилась у Наденьки жизнь. Не надо было ей в театр.

— Вы не одобряли, что Надя стала актрисой?

— Почему, миленький, не одобряла? Когда Наденьку пригласили в кино, я первая сказала: «Иди, доченька». Благословила ее. Думала, пусть она хоть поживет по-другому. Может, в этом ее счастье. Она и была счастлива, пока не потянуло ее в театр.

— Вы тогда тоже в Большом театре работали?

— Там же, миленький, там же.

— Зарплата у вас, наверно, была небольшая. Как же вы жили с двумя детьми?

— Плохо, миленький, плохо. Тяжело было. Но свет не без добрых людей, и государство помогало чем могло.

— Вы не получали пенсию за мужа?

— Муж умер, миленький, от пьянства. Напился и попал под машину, когда Наденьке с Алешей было два года. Пил он без оглядки. Видно, в жилах у него текла кровь с вином. И отец его пил, и дед. Фамилия у них такая. Пьяных.

Теперь мне стало ясно, почему шестнадцатилетняя Надя Комиссарова, получая паспорт, взяла фамилию матери, а позже придумала легенду о загадочных обстоятельствах гибели отца.

На столе лежали фотографии Нади и Алеши — тусклые, с трещинами, плохим фокусом. Я взял одну из них. Испуганное лицо мальчика и доверчивое лицо девочки. Страх в глазах мальчика и вера в глазах девочки. Может быть, Надя верила, что из фотоаппарата вылетит птичка.

— Нелегко вам пришлось, — сказал я.

— Плохо мы жили, миленький. Одна надежда была на Наденьку.

— А Алеша?

— Алеша рос злым. Он пошел в Пьяных. Он людей не любил. Он с детства себя любил. Меня, мать, он ни во что не ставил. А, что вспоминать, миленький?! Грех так говорить, но избавил меня господь от новых страданий, призвав его к себе. Последнее дело людей грабить…

— Анна Петровна, Надя была хозяйственной?

— Она пироги любила печь. Аккуратная была.

— Могла она оставить на ночь немытую посуду?

— Нет, миленький. Наденька больно аккуратной была. Каждая вещь у нее свое место имела. А уж грязь она не терпела.

— Надя была левшой?

Анна Петровна отрицательно покачала головой и всхлипнула, вспомнив что-то свое.

Был еще один вопрос, который меня интересовал, но я засомневался, стоит ли его задавать. Вряд ли эта простая женщина слышала о Надежде Федоровне Скарской, а тем более находилась с ней в родстве. Каково же было мое удивление, когда, все же задав вопрос, я услыхал:

— Знала, миленький. Моя мать в молодости ходила у Надежды Федоровны в прислугах. У меня и фотография Надежды Федоровны оставалась от матери. Наденька себе взяла. Наденька очень уважала Надежду Федоровну. Называла ее великой.

— В честь Надежды Федоровны назвали дочь Надеждой?

— Какая уж тут честь?! Она же не родственницей была у матери, а хозяйкой.

— Надя встречалась с Надеждой Федоровной?

— Та в школу приходила, потом Надя ездила к ней в приют. Наденька всех жалела.

Анна Петровна снова всхлипнула. Мне было настолько ее жаль, что я не выдержал, подошел к ней и погладил по плечу.

— У вас сохранились вещи Нади?

Анна Петровна достала из тумбы потрепанную тряпичную куклу. Игрушки — свидетельство детства. Вот таким же потрепанным было детство Нади Комиссаровой.

— А письма, открытки?

— Наденька не любила писать письма.

— Может быть, она дневник вела?

— Что-то Наденька писала, когда мы жили вдвоем, но что — не знаю.

— На отдельных листах или в тетради?

— В тетрадке, но вырывала листы. Помнится, спросила ее однажды: «Письмо, доченька, написала?» А Наденька ответила: «Ты ведь знаешь, мамочка, что я не люблю письма писать». «Что же ты тогда пишешь, доченька?» — спрашиваю ее. «А, ерунду всякую», — отвечает Наденька.

Никаких записей Надежды Комиссаровой, тем более дневника, мы не обнаружили в квартире на Молодежной.

— У вас не сохранились эти записи или тетрадь, из которой Надя вырывала листы? — с надеждой спросил я.

— Ничего у меня не осталось, кроме куклы. Наденька все взяла с собой, когда получила квартиру на Молодежной. После развода она жила здесь, мучилась со мной…

— Простите, Анна Петровна, вы ссорились?

— Был у нее женатый мужчина. Я и сказала ей, что она распутница. Нельзя грех на душу брать, разрушать чужую семью. Все равно счастья не будет.

— Кто был ее первым мужем?

— Ее главный режиссер и был.

— Андронов?!

Да, театр не переставал меня удивлять.

— Он, миленький, Владимир Алексеевич. Жила бы Наденька с ним, была бы за каменной стеной… Все норовила по-своему жить. С той ссоры не вмешивалась я в жизнь Наденьки. Да, видно, неправильно делала. Не уберегла я Наденьку от погибели. За что такое? За что Наденьку убили?

— Почему «убили», Анна Петровна?

— Убили, убили… Не могла Наденька руки на себя наложить, не могла, миленький. Наденька крови боялась. Палец порежет, в обморок падала. Не могла Наденька убить себя, поверьте уж матери…


Я ехал в полупустом вагоне метро, уставший, голодный и озадаченный. «Убили, убили, убили…» — звучал в ушах голос Анны Петровны. Ее голос преследовал меня. «Не могла Наденька убить себя…» Ни о чем другом я думать не мог. «Палец порежет, в обморок падала… Убили, убили, убили…»

Войдя в квартиру, я с облегчением снял форму. Квартира за день прокалилась. Я распахнул окна и дверь на балкон. «И эта дверь на балкон. Почему она была заперта?»

Я собирался жарить яичницу, когда позвонил Хмелев.

— Можно к тебе заехать? — спросил он. — Я в двух минутах от тебя.

— Валяй, — сказал я и, повесив трубку, разбил еще два яйца.

Хмелев вошел в квартиру, пряча за спиной что-то.

— Я с бутылкой, — ухмыльнулся он и вытянул руку, в которой держал полиэтиленовый пакет с бутылкой из-под «Кубанской» водки. Я готов был расцеловать его.

— Не слишком большие надежды возлагаешь на эту бутылку?

— Я сам не пойму, с чего я так ухватился за нее. Наверно, оттого, что она исчезла. Давай есть.

Мы принялись за еду.

— Не хочу портить тебе аппетита, но… — Хмелев сделал паузу. — Рахманин соврал. Ты доверился ему, а он соврал. Не гулял он ночью. Он показал, что проходил мимо универмага «Москва», магазина «Фарфор», кинотеатра «Ударник», что в «Москве» выставлены универсальные товары, в «Фарфоре» — фарфор. Витрина «Фарфора» изнутри затянута парусиной с надписью «Оформление витрины». С пятнадцати ноль-ноль двадцать седьмого августа. Вот справка.

Хмелев выложил на стол справку с печатью и подписью директора магазина.

— И еще. Не мог Рахманин сидеть в половине второго ночи на скамейке напротив метро «Площадь Революции». В это время прошли поливальные машины.

— У тебя и справка есть?

— Пока нет. Допустим, он пришел на площадь после того, как прошли машины. Ты знаешь, как они поливают. Он что, сидел сорок минут на мокрой скамейке?

— Мог стряхнуть воду, подложить под себя газету, журнал.

— Сидеть, наконец, в луже. Он и сел в лужу своими показаниями. Я тебе завтра же принесу справку, где черным по белому будет написано, что с часу до двух ночи площадь Революции поливали машины.

Я лихорадочно вспоминал показания Рахманина. Да, он утверждал, что сорок минут сидел на скамейке напротив входа в метро. Но почему он так неохотно рассказывал о прогулке? И еще эта неуместная ироничность: «Нужны подробности?» — «Желательны». — «Не сомневался». Неужели Гриндин прав и он действительно слышал в час ночи, за тридцать минут до смерти Комиссаровой, шаги Рахманина? Если это так, то Рахманин инсценировал самоубийство Комиссаровой. Я не верил, точнее, не хотел верить, что он был способен на такое. Внезапно ко мне пришло понимание чего-то очень важного, может быть, самого главного в этой истории.

— Саша, убийца, если таковой был, допускал, что Комиссарова могла покончить с собой. Значит, он прекрасно знал Комиссарову. Это близкий ей человек. Только такой мог представить убийство как самоубийство.

— Конечно, — сказал Александр.

Глава 5
— Почему мы так вцепились в эту пустую бутылку? — сказал Хмелев. — Абсолютно безнадежное дело. Сколько рук ее касалось! Что, будем дактилоскопировать всех пятерых — Рахманина, Голованова, Герда, Голубовскую и Грач? Зря переполошим людей. Четверо наверняка невиновны. Пойдут жалобы. За это по головке не погладят. А времени сколько потратим?! Скорее всего впустую.

Я разделял чувства Хмелева. Меня тоже стали одолевать сомнения, вытеснив радость находки. Тем не менее я не мог взять и забыть или сделать вид, что не существует этой злосчастной бутылки. Во всех случаях мы обязаны все проверять и перепроверять. Но с самого начала я придал этой бутылке какое-то особое значение. Почему? Я сам не мог ни объяснить, ни понять.

— Ладно, Саша, пойдем по простому пути — отпечатки на бутылке проверим через картотеку, — сказал я.

— Не все, что просто, гениально, — сказал он. — Я поехал проверять алиби Рахманина.

— Не могу желать тебе удачи.

— Почему?

— Потому что это было бы неискренне.

— А я не могу понять, почему ты так безоговорочно веришь Рахманину.

— Я уже пытался тебе объяснить. Еще раз нарисовать его портрет? Наконец он пробился в московский театр. Знаешь, что это значит для начинающего драматурга? Признание. Сколько сил и нервов на это положено! Вот-вот будет поставлена его пьеса. Он одержим работой. Его ничего не интересует, кроме работы. По существу, он только начинает жизнь драматурга. Человек талантливый…

— Ну да, гений и злодейство — две вещи несовместимые. По неясным мне причинам. Рахманин тебе понятен. Более того, мне кажется, что он близок тебе по духу. Это я могу понять. Но, как ты сам все время подчеркиваешь, мы в работе опираемся не на симпатии и антипатии. Предположим, сосед Комиссаровой Гриндин ошибается, показывая, что слышал шаги Рахманина. Добросовестное заблуждение свидетеля. Однако факт остается фактом — Рахманин соврал. Пока у нас один документ, опровергающий его показания. Будут и другие. Гарантирую.

Оставшись один, я какое-то время сидел за столом, беспомощно уставившись в одну точку. Беспомощность не была результатом разговора с Хмелевым. Разговор лишь усугубил ее. Еще утром я проснулся с чувством страха и неверия в то, что мне удастся докопаться до истинной причины смерти Комиссаровой. Я загнал страх в какие-то закоулки, но сомнение, что я справлюсь с порученным мне делом, осталось. Слишком рано оно возникло в этот раз. Обычно оно появлялось у меня, когда расследование достигало пика. Это были кризисные пики, как у больных. Я знал, что в такие минуты, лишенный вдохновения, не ведаешь, с какой стороны подступиться к делу, все валится из рук. Я знал и другое: в такие минуты надо заставить себя работать. Пусть на это уйдет в десять раз больше времени, но работать и работать. Вдохновение вернется. Оно всегда приходит, когда много работаешь. Вдохновение — это ведь увлеченность работой.


Прежде чем встретиться с профессором Бурташовым, а он жил в Сокольниках, я отправился на Малую Полянку в психоневрологический диспансер. Это в противоположной стороне от Сокольников, но меня утешало, что и диспансер и дом профессора находились недалеко от метро. Метро я предпочитаю всем видам общественного транспорта. Оно создает у меня, несмотря на длинные переходы, иллюзию быстрого передвижения по городу.

Диспансер обслуживал три района, в том числе Октябрьский, в который входила Молодежная улица.

— Чем могу помочь? — спросила главный врач, пожилая женщина с высохшими руками, когда я представился.

— Не состояла ли у вас на учете Надежда Андреевна Комиссарова, проживающая по Молодежной улице в доме шесть?

Через пять минут я получил справку на бланке с печатью и подписью, подтверждающую, что Комиссарова на учете в психоневрологическом диспансере не состояла. Я не ожидал иного. У меня ни на секунду не возникало сомнения в психической полноценности Комиссаровой. Но свою уверенность, равно как и сомнения, я обязан проверять, перепроверять и подкреплять документами.

Забравшись в метро, я мысленно повторил вопросы, которые собирался задать профессору Бурташову. Они были записаны в блокноте, но заглядывать в него во время беседы мне не хотелось. У каждого свои капризы. Со студенческих лет я не терпел шпаргалок.

Время бесцеремонно ломает наши представления. Все мои университетские профессора были пожилыми, немолодыми и имели «профессорскую» внешность — кто с бородкой, кто в пенсне, кто ходил с тростью, кто одевался небрежно, кто отличался рассеянностью. Во всяком случае, профессора мы узнавали издалека.

Ничего, что напомнило бы моих профессоров, в Бурташове я не увидел. Это был молодой человек, лет сорока, в джинсах. Он даже очками не пользовался. Заметь я его в очереди в молочной, мне в голову не пришло бы, что это психиатр с мировым именем, доктор наук, профессор, лауреат Государственной премии.

— Кофе или чай? — спросил он, предложив мне вертящееся кресло за письменным столом в маленьком кабинете, сплошь уставленном книжными полками. Для себя он приготовил единственный в комнате стул.

— Кофе, если вас не затруднит, — ответил я.

Профессор выглянул в дверь.

— Мария Александровна, два кофе, пожалуйста.

Усевшись на стул и закинув ногу на ногу, профессор Бурташов беззлобно посетовал на тесноту. Я подумал, что человек никогда не бывает доволен, все ему мало. Домработница, квартира с кабинетом, пусть маленьким, но кабинетом, не говоря уже о регалиях, — что еще надо?

— Сейчас нам подадут кофе, и начнем, — сказал профессор. — А вот и Мария Александровна.

В кабинет вошла девочка с подносом в руках. На подносе стояли две чашки и турка.

— Здрасте, — сказала девочка и поставила поднос на стол. — Больше ничего не надо, папа?

— Надо, Мария Александровна. На телефонные звонки отвечать: «Александр Кириллович занят». — Бурташов выдернул вилку телефона из розетки.

Кофе был крепкий и в меру сладкий.

— Молодец Мария Александровна, — сказал я.

— Хозяюшка! — сказал профессор Бурташов. — Итак, вас интересует поведение самоубийц? Введите меня в курс дела.

Пока я вводил профессора в курс дела, в коридоре без конца звонил телефон. Закончив, я сказал:

— К сожалению, мы не располагаем ни письмами, ни дневником, на основе которых вы могли бы судить о характере Комиссаровой.

— Дневник был?

— Муж Комиссаровой утверждает, что нет. Но ее мать говорила о записях, которые Комиссарова вела в тетради и вырывала листы. Возможно, Комиссарова писала письма. Знаете, некоторые пишут письма в тетради и вырывают написанное.

— Но ведь писем тоже нет?

— Нет, к сожалению.

Я подумал, что письмами мы еще не занимались серьезно. Я доверчиво отнесся к утверждению Анны Петровны Комиссаровой, что ее дочь не любила писать письма. Что же она тогда писала?

— Могло быть так, чтобы муж не знал о дневнике жены? При условии, что дневник был.

Я задумался. Как можно вести дневниковые записи, чтобы человек, с которым ты живешь, не заметил этого? Я вспомнил, как Рахманин сказал, что каждый из них занимался в доме своим делом и не мешал другому. Но как бы один ни старался не мешать другому, нельзя не заметить, чем занимается другой. Чтобы не заметить, надо быть слепым.

— Теоретически, — ответил я. — Или Комиссарова последний год не вела дневника, или вела тайком от мужа. Тайком вести дневник можно в апартаментах, но не в однокомнатной квартире. К тому же Рахманин находился большей частью дома. Он не ходит на работу к девяти и не отсутствует до шести. Тайком вести дневник означает, что Комиссарова обладала скрытным характером. Мы не располагаем даже намеком на это. Наоборот, у Комиссаровой был открытый характер.

— Возможно, — сказал профессор Бурташов. — Но не торопитесь с выводами. Меня смутил факт приобретения дубленки. Втайне от мужа. Не так ли?

— Так. Но Комиссарова тут же продемонстрировала покупку не только мужу, но и гостям.

— Понятно, понятно. Мой вам совет: ищите дневник. Не может быть, чтобы его не было. Женщина такой конституции, прежде чем покончить с собой, много думает о жизни и смерти. Мысли она доверяет или подруге, или дневнику. Комиссарова — актриса. Кстати, я бы посоветовал вам детально изучить ее сценическую жизнь — не играла ли она в трагедиях? Я видел ее на сцене только один раз — в спектакле на современную тему. Не помню названия. Играла она фантастически, взахлеб, безжалостно к себе. О таких говорят: «выкладывается полностью». Типичная истеричка. Почему я сказал о трагедиях? Для актрис склада Комиссаровой игра и жизнь настолько тесно переплетаются, что границы могут стать незаметными. Они актрисы до мозга костей. Они любят играть больше всего на свете и играют не только на сцене, но и в жизни, привнося в жизнь сценическую аффектацию. Что касается поведения самоубийц, то могу сказать следующее. Самоубийцы находятся в состоянии сильного душевного волнения. Некоторые психиатры не согласны с этим. По их мнению, человек перед актом самоубийства находится в состоянии полной отрешенности. Лично я считаю, что все зависит от характера индивидуума. Может быть, и сильное душевное волнение, и отрешенность, и спокойствие, целенаправленное спокойствие. В данном случае мы имеем дело, как мне представляется, с психопатическим типом и скорее всего можем говорить о поведении, продиктованном сильным душевным волнением. Речь идет о расстроенной душевной деятельности, ненормальности. Поведение можно разделить на две группы действий. К первой относятся целевые действия, необходимые для совершения акта самоубийства, ко второй — бесцельные поступки, ненужные, что в общем-то указывает на ненормальное состояние психики самоубийцы. Значит, не всегда возможно определить мотивы бесцельных действий. Почему самоубийца сделал то, а не это, почему взял тот, а не этот предмет, понимаете? Вопросов множество. На интересующие вас вопросы я могу дать теоретические ответы, только теоретические. С чего начнем?

— С предсмертной записки.

— Секунду. Вернемся назад — к вопросу состояния Комиссаровой. Уход мужа не был последним толчком к самоубийству. Хотя мне кажется, что Рахманин не просто ушел, хлопнув от негодования дверью, прогуляться и остыть. Шесть часов ночью не гуляют даже чересчур эмоциональные мужья. Скорее всего, Рахманин ушел к женщине. Возможно, у него была какая-нибудь старая привязанность, с которой ему было легко и спокойно и к которой он убегал для отдыха души. Возможно, Комиссарова знала об этом. Она объявила о решении расписаться. Не так ли? Что дальше происходит? Рахманин хлопает дверью. В силу своего психопатического склада Комиссарова думает, что все присутствующие, которые полчаса назад поздравляли ее, знают, куда ушел Рахманин, хотя они могли и не знать ничего. Не забудьте, что подозрительность Комиссаровой усиливалась разницей в возрасте между нею и Рахманиным. Но, повторяю, уход Рахманина не был последним толчком. У Комиссаровой оставалась подруга. Не так ли? Она ушла предположительно через полтора-два часа. Как говорят французы, ищите женщину. Если исходить из таких психогенных факторов, то душевное состояние Комиссаровой могло быть чрезвычайно возбужденным, реактивным. Вы обнаружили рядом с пишущей машинкой и бумагой, вообще в комнате, на видном месте ручку или карандаш?

— Нет.

— Так что же вы хотите? Могла она в подобном состоянии искать ручку, карандаш? В доме писали на машинке. Комиссарова выбрала тот способ письма, который вошел в ее сознание и стал привычным.

— Разве она не должна была подумать о сомнениях, которые записка вызовет у милиции?

— Психопатические типы наряду с повышенной эмоциональной лабильностью характеризуются повышенным эгоцентризмом. Возможно, она, разочарованная в Рахманине, униженная им, думала о нем не так, как раньше. Во всяком случае, душа у нее не болела за него.

Я радостно отметил про себя, что в общем наши точки зрения на предсмертную записку совпадают.

— Александр Кириллович, что вы думаете о балконной двери? Могла Комиссарова закрыть ее? Если да, то почему?

— Могла. Рефлекторно. Вы говорили, что до переезда к ней Рахманина она всегда закрывала балконную дверь. Многолетне выработанный рефлекс. Приведу такой пример. Женщина выходит замуж во второй раз. Счастлива. О первом муже, с которым прожила несколько лет, не вспоминает, а если вспоминает, то не без содрогания. Однажды она называет второго мужа именем первого. Конечно же не преднамеренно. Ничего в человеке не умирает. Особенно живучи рефлексы, и неизвестно, где, когда, под воздействием каких факторов они проявятся.

— Теперь я хотел бы поговорить о способе самоубийства. Смерть Комиссаровой наступила от раны в сердце столовым ножом. Вам не кажется такой способ не женским, что ли? Варварским?

— Все способы самоубийства и убийства варварские. Что бы мы ни придумали, как бы мы ни прогрессировали, все равно остаемся варварами и останемся ими до тех пор, пока не перестанем убивать. Лишать себя или себе подобных жизни такое же варварство, как каннибальство. При всем желании не могу разделить способы убийства на женские и мужские. Но ближе к фактам. Комиссарова взяла нож из кухни?

— Нож весь вечер лежал на столе в комнате. Им резали хлеб.

— То есть нож был на виду. Выходит, он попал в поле зрения Комиссаровой, когда она приняла решение. Но теперь она увидела его другими глазами. В таком состоянии в сознании меняется не только окраска одного и того же события, но и одних и тех же предметов, их назначение.

— За три часа до смерти Комиссарова договорилась встретиться на следующий день с одной из присутствующих на вечеринке подруг. Значит, она не помышляла о смерти? Или она договорилась для отвода глаз?

— Возможно, не помышляла. То есть решения еще не было. Скорее всего, решение окончательно сформировалось позже, под влиянием ссоры сначала с Рахманиным, а потом с Голубовской. Как я понял, Комиссарова была легко возбудимой натурой, а такие натуры отличаются неадекватностью эмоциональных реакций на внешние раздражители. Допросите Голубовскую, и станет ясно, что послужило этим раздражителем.

— Голубовская пока что проводит отпуск в Венгрии.

— Сочувствую вам. — Бурташов взглянул на часы. — Наше время истекло.

Полтора часа пролетели незаметно. Мы поговорили о многом, но многое осталось за пределами беседы. Я не успел расспросить о поведении Рахманина утром, когда он обнаружил труп Комиссаровой. Поведение Рахманина и мне представлялось странным, но не подозрительным, как это казалось прокурору Королю и следователю Мироновой, о Хмелеве я не говорю. Моя внутренняя убежденность в невиновности Рахманина основывалась не на том, что Рахманин не мог убить, — я не имел на это права, — а на том, что невозможно с холодной расчетливостью убить близкую, любящую тебя женщину. Мою уверенность не могли поколебать появляющиеся против Рахманина факты. И я был благодарен профессору Бурташову за высказанную им идею, что Рахманин скорее всего провел ночь у старой приятельницы. Это не вязалось с моими представлениями об отношении к женщине. Непостижимо, как можно бегать от одной к другой. Но ведь не я, а другой был мужем женщины, умершей от ножевого ранения.


Я ехал на Петровку от профессора Бурташова с приятным ощущением, что встретил единомышленника. Наши точки зрения совпадали не только на предсмертную записку. «Ищите дневник, — сказал он на прощание. — Дневник должен быть». Его уверенность в существовании дневника передалась мне. Если бы мы нашли дневник, расследование могло обрести четкое направление.

Подымаясь к себе на пятый этаж, я уже имел в голове план поиска дневника. В своем плане я полагался на помощь Хмелева. Но вместо Александра в кабинете я увидел записку от него:

«Занимаюсь ночной прогулкой Рахманина. Звонила Миронова. Расход бензина возрос. Одолжи до получки десятку».

Деньги, чтобы в суете не забыть о них, я тут же положил на стол Хмелева, прищемив куском базальта, оставшегося в кабинете от старых сослуживцев.

Неожиданно я подумал, что меня давно не тревожит мое начальство. Может быть, Самарин слег? Но оставались его заместители… Начальников у меня всегда было много. Прежде чем позвонить Мироновой, я набрал номер приемной начальника МУРа.

— Здравствуйте, Людмила Константиновна, — сказал я в трубку. — Начальство не интересовалось мной?

— Пока нет. Радуйтесь. Значит, все у вас идет хорошо.

Как бы не так, подумал я. Затишье — мне говорили фронтовики — предшествует бою.

Миронова хотела видеть меня. Голос у нее был бодрый и энергичный. Полагая, что она намерена дать мне очередное поручение, я спросил:

— Дело терпит до вечера? У меня назначена встреча.

— Не с Рахманиным?

Почему с Рахманиным? А-а, Хмелев успел сказать ей о справке из магазина «Фарфор». Это, конечно, его право, но он поторопился. Он не должен был лезть поперек батьки в пекло.

— Вы уже вызвали его?

— Почему вы так встревожились, Сергей Михайлович?

Действительно, чего тревожиться? Повторный допрос Рахманина неизбежен. Неизбежен, но преждевременен. До тех пор, пока не будут выяснены все обстоятельства. Незачем его дергать лишний раз.

— Мое начальство учит меня по-человечески относиться даже к преступнику, Ксения Владимировна. Зачем понапрасну тревожить Рахманина?

— Вы, кажется, не в духе. Я Рахманина не вызывала. Вам бы с Хмелевым в адвокатуре работать. Жду вас вечером.

Напрасно я грешил на Хмелева.


Главный режиссер театра Андронов печально смотрел в угол своего кабинета, рассказывая о своей бывшей жене — Надежде Комиссаровой.

— Надя была замечательным человеком, — закончил он свое длинное повествование и тяжело вздохнул. — Ее смерть большая потеря для всех нас и для меня лично.

— Почему вы разошлись? — спросил я.

— Надя была актрисой всеми фибрами своей замечательной души. Она любила жизнь, людей, но на первом месте всегда оставался театр. Надя жила сценой. Она и дома оставалась актрисой. Я работал актером и знаю, что такое актерский труд. Это тяжелый труд. Дом для актера — убежище, где в реальной обстановке можно отдохнуть, собраться с мыслями. А Надя и дома жила в воображаемоммире. Воображение у нее было не только богатым, но и возбужденным. Она была склонна к мистике. Одно время увлекалась даже спиритизмом. Устраивала дома сеансы. Вызывали дух Шекспира. Каково было мне, материалисту, члену партии? Надя вообще увлекалась парапсихологией. Тогда этим мало кто увлекался. Она считала себя медиумом, правда, недолго. Мне все это было чуждо. Я не мог понять Надю, она — меня. Душевные расхождения не всегда, но порой являются одной из причин развода.

— Были и другие причины?

— Была подспудная причина. Надя на первых порах не хотела иметь ребенка. Считала, что ребенок будет помехой. Она хотела только одного — играть. Она сделала аборт, несмотря на мои протесты. Погубила себя как мать. Она не могла рожать. Я же хотел иметь детей. Наверно, естественно стремление к полноценной семье. Но основная причина развода была конечно же в душевном расхождении. Нельзя жениться на актрисе, если хочешь иметь нормальную семью.

Я знал, что у Андронова и нынешняя жена была актрисой.

— Вы снова сделали ошибку? — спросил я.

— Нет. Моя жена плохая актриса, — ответил он.

— Вы знали о Надежде Федоровне Скарской?

— Конечно. Надя даже мне внушала, что ее назвали Надеждой в честь Скарской, якобы родственницы. Многие верили в ее легенду. Она сама верила в нее. Надя была девочкой, когда Скарская посетила ее школу. С тех пор Надя заболела театром и идеей родства с семьей Комиссаржевских.

— Почему она выбрала менее знаменитую из сестер?

— Для легенд нужны совпадающие детали. Во-первых, имя. Во-вторых, сходство. Видели фото Скарской?

— Да.

— Они ведь похожи.

— Сходство действительно есть. Надежда Андреевна вела дневник?

— Дневник? Были какие-то попытки что-то записывать. Не более того.

— У вас не сохранились ее записи, письма?

— Увы! Моя жена уничтожила все, что напоминало в доме о Наде.

— Какое амплуа было у Надежды Андреевны в театре?

— Героиня. Впрочем, она замечательно играла и характерные роли.

— А трагические?

— Шекспира мы не ставили. Была у меня мечта поставить «Отелло». Не все мечты, к сожалению, сбываются. Вот Павел Николаевич Герд будет ставить «Гамлета». Если бы не несчастье, Надя играла бы Офелию… Да, не суждено, видно, было Наде сыграть Шекспира.

— Решение о распределении ролей принимается единолично режиссером?

— Художественным советом театра. Учитывается, конечно, мнение постановщика.

— А главного режиссера?

— Главный режиссер — член худсовета.

— Можно ознакомиться с протоколами заседания худсовета?

Андронов сам принес папку с протоколами и, пока я читал их, сидел молча, терпеливо дожидаясь моих вопросов. Протоколы заседаний художественного совета были куда суше протоколов допроса. Ни о какой жизни театра по ним судить я не мог. Да, состоялось распределение ролей — слушали такого-то, выступили такие-то, решили то-то. Комиссарова получила роль Офелии. Но что за этим стояло?

— Читая протокол, создается впечатление, что члены худсовета были единодушны в отношении Надежды Андреевны.

— У вас есть основание сомневаться?

— Есть. Герд был против. Он сам признался в этом.

— Очевидно, Павел Николаевич имел в виду, что сомнения и обсуждения всегда предшествуют распределению ролей.

— Ну а то, что Надежда Андреевна просила и умоляла дать ей роль Офелии?

— На театре все просят и умоляют. У каждого актера, у каждой актрисы есть мечта сыграть ту или иную роль. Как можно об этом узнать, если они будут молчать? Вот и все ходят к режиссерам, просят, умоляют… А Надя была большим талантом. К сожалению, в последние годы пресса уделяла ей мало внимания.

— Почему же такая талантливая актриса не получала в последние годы приличных ролей?

— Вы не правы в корне. Так вопрос ставить нельзя. Нет больших и малых ролей, приличных и неприличных ролей. Есть роль! Никто из великих актеров не отказывался играть маленькие роли. Играли все, что им предлагали. Но как играли! Возьмите Яншина… О чем тут говорить?! Вы не правы!

Андронов проводил меня до фойе.

Мужчина в черном халате снимал со стены портрет Комиссаровой. Как быстро все происходит, подумал я. С глаз долой…

— Владимир Алексеевич, рамку черную сделать? — спросил мужчина.

— Какую же еще? — ответил Андронов.

Из зрительного зала вышла группа актеров. Откуда-то появился Герд. Все молча смотрели, как мужчина в черном халате снимает портрет. Одна из женщин заплакала.

Мужчина снял портрет и унес его.

— Мы можем хоронить Надежду Андреевну с почестями? — спросил Андронов.

Теперь все смотрели на меня.

— Вам решать, как хоронить, — ответил я.

— Да… но ведь Надежда Андреевна покончила с собой.

Я с трудом совладал с собой, чтобы не сказать: «Это вы убили ее!»

— Следствие еще не закончено, — сказал я.


Миронова молча протянула мне «Вечернюю Москву», пахнущую свежей типографской краской. На четвертой странице театр опубликовал извещение о безвременной кончине Комиссаровой.

— На некролог их не хватило, — сказал я, кладя газету на стол. — У меня такое впечатление, что все они в театре сговорились показывать одно и то же — Комиссарова была психопаткой и поэтому покончила с собой, а театр тут ни при чем. Даже моральной вины они на себя не хотят брать.

Я вспомнил, что целый день таскаю в кармане справку из психоневрологического диспансера. Я вытащил ее из кармана и положил перед Мироновой. Мельком взглянув на справку, она отодвинула ее в сторону как несущественную, ненужную вещь. Истинный следователь, Миронова придавала огромное значение каждой бумажке и к любой справке относилась трепетно.

— Что произошло? — спросил я.

— Комиссарова приняла перед смертью большую дозу элениума. Утром я получила заключение. Поэтому и звонила вам.

— Таблетку элениума она приняла после ухода Рахманина. Очевидно, она злоупотребляла лекарствами.

Судебно-медицинское заключение было длинным, но ничего нового я в нем не нашел.

— Никогда заключение не портило мне настроения, как сегодня, — сказала Миронова. — Грустно, ужасно грустно.

Минуту мы сидели молча.

Внезапным порывом ветра разбросало в стороны приоткрытые створки окна. Со звоном разбилось стекло. Распахнулась дверь. Разлетелись со стола бумаги. Я кинулся к окну, Миронова — к двери. Грянул гром. Когда мы собрали с пола бумаги, начался дождь.

— Теперь не дозовешься стекольщика, — сказала Миронова.

— Да, со стекольщиками стало трудно, — сказал я. — Ксения Владимировна, я прошу санкции на повторный осмотр квартиры Комиссаровой.

— С целью?

— Дневник.

— Вы полагаете, что дневник существует?

— Профессор Бурташов считает, что да.

— Хорошо, квартиру осмотрим. — Миронова достала из ящика стола стопку бумаги. — Приступим к разработке дальнейших планов. А дождь не в шутку льет.

Это был не дождь, а осатанелый ливень.

Глава 6
Все было против Рахманина — странное поведение утром, когда он, по его словам, обнаружил труп Комиссаровой, показания Гриндина и сержанта Лобанова из патрульно-постовой службы, дежурившего в ночь на двадцать восьмое августа на площади Революции. Лобанов утверждал, что никто на скамейках рядом с входом в метро ни в половине второго, ни позже не сидел. С половины второго на площади в течение часа работали поливальные машины. Справка, приложенная к показаниям, свидетельствовала об этом.

— Изучил? — спросил Хмелев.

Он был горд за свою работу и имел на то основание.

— Видишь ли, Саша…

Он криво, по-хмелевски, усмехнулся:

— Только не говори мне о женщине.

Я опешил.

— Почему?

— Не был он у нее.

— У кого?

— У Марты Шаровой, балерины из Театра оперетты.

С таким помощником стоило работать. Я только предполагал, а он уже располагал. Он вытащил из кармана сложенный лист, развернул и протянул мне.

Это было показание Марты Шаровой. Для пущего эффекта Хмелев попридержал его.

Показание занимало всего четверть страницы. Однако в нем проглядывало взаимоотношение трех людей. Двадцатилетняя Шарова знала не только Рахманина, но и Комиссарову. Это она познакомила Рахманина с Комиссаровой полтора года назад, когда он приехал к клубу завода «Калибр» к окончанию праздничного концерта, чтобы встретить свою юную подругу. Шарова вышла из клуба вместе с Комиссаровой. Через полгода отношения между Шаровой и Рахманиным были прерваны. Они возобновились в мае, когда он позвонил Шаровой, чтобы поздравить с праздником. После этого Рахманин дважды приезжал к Шаровой на чашку кофе, в последний раз в конце июля. В августе Рахманин не только не приезжал к Шаровой, но и не звонил ей. Комиссарову за прошедшие полтора года Шарова не видела.

Я рассеянно похлопал Хмелева по плечу:

— Молодец, Саша. С тобой не пропадешь.

— Как сказать. Ну что, берем за бока Рахманина?

Хмелеву не терпелось «взять за бока» Рахманина. Как он ни старался, а свои чувства скрыть не мог и лез из кожи, чтобы доказать виновность Рахманина. Он его невзлюбил, и тут хоть лопни.

— Миронова вызвала Рахманина на одиннадцать, — сказал я. — На двенадцать назначен повторный осмотр квартиры Комиссаровой.

— Дневник мы не найдем. Или дневника вообще не было, или он уничтожен Рахманиным. По причине уличающих его моментов.


Допрос Рахманина Миронова начала с дневника. Сержант Лобанов, вызванный ею, сидел в приемной. На столе лежали его показание и справки, раздобытые Хмелевым.

— Я уже говорил, что не знаю, вела ли Надя дневник.

— Вы никогда не видели, чтобы Надежда Андреевна что-то записывала?

— Нет.

— За год вашей совместной жизни Надежда Андреевна ни разу не взяла карандаш в руки?

— Месяц назад она что-то писала. Не знаю что. Я не спрашивал. Я уже говорил, что отношения у нас строились иначе, чем это принято. Никто не волен насиловать личность другого. Дома человек должен быть освобожден от гнета условностей, которым он вынужден подчиняться в обществе. Мы не мешали друг другу, не задавали лишних вопросов. Если Надя хотела что-то сказать мне, говорила. Нет, так зачем расспрашивать?

— Виктор Иванович, вы — драматург, следовательно, человек наблюдательный.

— Не обязательно. Это совершенно не обязательно в быту. Я действительно не знаю, вела ли Надя дневник. Может быть, она его раньше вела, до меня. Не стал бы же я копаться в ее вещах! Я мог бы сейчас поискать, коли вы так заинтересованы в нем, но, простите, квартира опечатана. Я бы вообще еще раз осмотрел вещи.

— Что так?

— Все ли на месте. В то утро я был в шоке.

Хмелев криво усмехнулся и покачал головой.

Миронова сказала:

— Хорошо, Виктор Иванович, мы вам предоставим такую возможность. Как вы полагаете, что Надежда Андреевна могла писать тогда, месяц назад? Постарайтесь сосредоточиться и помогите нам. Как не вам знать наклонности Надежды Андреевны.

— Я понимаю. Наверно, письмо.

— Кому?

— Не знаю.

— Почему вы решили, что она писала письмо?

— За месяц до этого Надя получила письмо. Оно недели две валялось на телевизоре.

— Сохранилось ли оно? Вообще сохранились ли письма, адресованные Надежде Андреевне?

— Не думаю. Надя их выбрасывала. То письмо, которое валялось на телевизоре, Надя точно выбросила, порвала и выбросила. Я это видел.

— Спасибо, Виктор Иванович. Я бы хотела, чтобы вы и дальше помогли нам в установлении истины. Я прошу вас сказать, где и как вы провели время с половины двенадцатого ночи двадцать седьмого августа до шести утра двадцать восьмого августа.

— Гулял. Я уже говорил где.

— Виктор Иванович, может быть, у вас был другой маршрут, может быть, вы оказались в другом районе Москвы?

— Нет. Я вам точно назвал свой маршрут.

— Очевидно, у вас есть причины говорить неправду. Но, простите, как гласит народная мудрость, у лжи короткие ноги. Я даю вам время. Подумайте. — Миронова стала собирать со стола бумаги. — Я уверена, когда мы вернемся сюда после осмотра квартиры, вы измените свои показания.

Рахманин ощетинился:

— Ошибаетесь!

— Ваше упрямство противоречит здравому смыслу.

— Ваша уверенность тоже!

— Наша уверенность основана на фактах. Вот, пожалуйста, ознакомьтесь. — Миронова протянула справку из магазина «Фарфор».

— Ну и что? Я был занят своими мыслями и не разглядывал витрины. — Рахманин вернул справку.

— Что вы скажете на это? — Миронова протянула справку о работе поливальных машин на площади Революции.

Рахманин пробежал глазами строки и положил справку на стол.

— Что вы молчите, Виктор Иванович?

— Думаю, как объяснить, что мне наплевать, на какой скамейке сидеть — сухой или мокрой, когда я занят своими мыслями.

Миронова покраснела.

— Позовите Лобанова, — сказала она Хмелеву.

Тот охотно выполнил ее поручение.

Рахманин с любопытством разглядывал сержанта, субтильного парня с чистым, как у ребенка, лицом.

— Товарищ Лобанов, повторите, пожалуйста, ваши показания, — сказала Миронова.

— Пожалуйста, — сказал Лобанов. — Значит, так. Двадцать седьмого августа сего года я заступил в наряд в двадцать два ноль-ноль. Дежурил на площади Революции. Последний пассажир вышел из метро «Площадь Революции» в час пятнадцать минут. После часа пятнадцати минут ни одного человека на площади не было до четырех утра. К будкам телефона никто не подходил, на скамейках никто не сидел. Не мог на скамейках никто сидеть. В час тридцать на площади начали работу поливальные машины. Устроили потоп. — Лобанов запнулся, очевидно, из-за ненароком вырвавшегося «устроили потоп» и уже от себя добавил, указав на Рахманина: — Этого гражданина никогда раньше не видел, не видел его и в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа.

— Что теперь скажете, Виктор Иванович? — спросила Миронова, когда Лобанов вышел из кабинета.

— У вашего Лобанова надо проверить зрение, — ответил Рахманин.

— Незрячих в милиции не держат.

Как только мы вошли в квартиру Комиссаровой, Рахманин заплакал. Утирая слезы, он открыл балконную дверь и какое-то время стоял в проеме.

У меня впервые закралось сомнение в искренних чувствах Рахманина. Миронова наблюдала за ним, и я понял, что она ни на секунду не выпустит его из поля зрения.

— Может, воды ему принести? — тихо спросил Хмелев.

— Оставьте его, — сказала Миронова.

Наконец Рахманин повернулся к нам:

— Я готов.

— Укажите, пожалуйста, на вероятные места, где Надежда Андреевна могла бы держать дневник, — сказала Миронова.

Рахманин указал на книжный стеллаж и бельевой шкаф.

Дневник мы не нашли ни среди книг, ни среди вещей. Мы осмотрели квартиру сантиметр за сантиметром, даже самые маловероятные места, но безуспешно.

Рахманин нетерпеливо ждал, пока мы закончим.

— Я хотел бы посмотреть кое-что. Можно?

— Можно, — ответила Миронова.

Он сразу подошел к бельевому шкафу, выдвинул ящик и достал резную деревянную шкатулку. Откинув крышку, Рахманин сказал:

— Нет кольца.

— Какого кольца? — спросил я.

— Золотого, с камнем. Посмотрите. Нет его. — Рахманин протянул нам пустую шкатулку.

— Опишите кольцо, Виктор Иванович, — сказала Миронова.

— Я же говорю, золотое кольцо с камнем.

— С каким?

— Небольшим. С фасолину.

— Цвет камня?

Я с опасением подумал, что он скажет: «Прозрачный».

— Дымчатый, — ответил Рахманин.

— Дымчатых бриллиантов не бывает, — сказал Хмелев. Он думал о том же, о чем и я. Но ему не следовало проявлять свою эрудицию. Он просто не удержался, переполненный недоверием к Рахманину.

— Я не сказал «бриллиант»! Кольцо было с топазом! — чуть ли не крикнул Рахманин.

— Спокойно, Виктор Иванович. Когда в последний раз вы видели это кольцо? — спросил я.

— Днем двадцать седьмого, когда Надя уходила в театр. Она его надела и тут же сняла. Кольцо стало велико ей. Надя похудела.

— Не могла Надежда Андреевна положить кольцо в другое место?

— Оно и лежало вот в этой вазочке, — Рахманин взял со средней полки стеллажа резное деревянное блюдце. — Я видел, как Надя положила сюда кольцо. Обычно она держала оба кольца в шкатулке. Она торопилась.

— Почему вы не упомянули о кольце при первом осмотре?

— Я плохо соображал. Не пришло в голову заглянуть в шкатулку.

— Может быть, Надежда Андреевна все-таки надела кольцо уходя, а вы не заметили?

— Тогда кольцо должно быть в сумке! — Рахманин высыпал на стол содержимое черной кожаной сумки Комиссаровой — кошелек, пудреницу, две помады, шариковую ручку, карандаш для бровей, расческу, носовой платок. Кольца среди вещей не было. Рахманин заглянул в сумку, прощупал, потом открыл кошелек и растерянно посмотрел на нас. Будто не веря своим глазам, он еще раз заглянул в кошелек. Кошелек был пуст. Это я хорошо помнил. — Здесь нет денег.

— И деньги пропали? — сказал Хмелев.

Рахманин кивнул.

— Много? — спросила Миронова.

— Двадцать пять рублей, — ответил Рахманин. — Вы не верите мне?

— Верим, Виктор Иванович, — сказала Миронова.

— Понимаете, когда я уходил, то взял из кошелька десять рублей, а в нем лежало тридцать пять — одна десятка и одна двадцатипятирублевка.

— Надежда Андреевна не могла одолжить деньги соседям, той же Голубовской? — спросил я.

— Вряд ли. Это были последние деньги в доме, — ответил Рахманин. — Кольцо, деньги… Нет, не одалживала их Надя.

— Может быть, еще что-нибудь пропало? — сказала Миронова и, когда Рахманин пожал плечами, добавила: — Виктор Иванович, осмотрите все внимательно.

— Но это займет время, — сказал Рахманин.

— Ничего, мы подождем, — сказала Миронова.

Рахманин не обнаружил другой пропажи.

Оформив протокол и отпустив понятых, мы устало взглянули друг на друга. Было о чем поговорить, но рядом находился Рахманин.

— Виктор Иванович, вы не передумали относительно своих показаний о ночной прогулке? — спросила Миронова.

— Нет, — ответил Рахманин.

— Жаль, — сказала она. — Ну что ж, пока вы нам больше не нужны.

Я проводил Рахманина до дверей.

В прихожей он хотел снять с крючка висевшую рядом с дубленкой связку ключей.

— Нельзя, Виктор Иванович, — сказал я. — Квартира будет опечатана. Зачем вам ключи?

— Поливайте цветы сами! — резко ответил он.

В квартире цветов не было. Комиссарова не разводила их.

Рахманин вышел из квартиры.

Ничего не понимая, я разглядывал ключи. Они мало чем отличались от ключей, которыми мы отпирали замки на дверях квартиры Комиссаровой, но различие все-таки было. Только теперь до меня дошло, что я держал в руке ключи от другой квартиры. Я бросился на лестничную площадку. Рахманин уже находился в кабине лифта.

— От какой квартиры эти ключи? — спросил я.

— От девяносто второй, — ответил он и нажал на кнопку первого этажа. Створки лифта закрылись.

Я прикинул. Получалось, что девяносто вторая квартира была над квартирой Комиссаровой. Ее хозяева Лазовские отдыхали на юге. Они оставили Комиссаровой ключи, чтобы та поливала цветы. Я поднялся на следующий этаж, чтобы убедиться в расположении девяносто второй квартиры. Я не ошибся. Спускаясь по лестнице, я с досадой подумал, что не стоило отказывать Рахманину. Теперь цветы погибнут.

Вернувшись в квартиру, я повесил ключи на крючок и прошел в комнату.

— Высказывайтесь, — сказала Миронова.

Я еще не до конца осознал происшедшее. Эта неожиданно открывшаяся пропажа сбивала меня с толку. Мое молчание Хмелев истолковал, как предложение высказаться первым.

— Все от начала до конца спектакль, — сказал он. — Рахманин прожил с Комиссаровой год. Он не мог не знать, вела ли она дневник. Был ли дневник? Теперь я склонен считать, что был и Рахманин знал об этом. Не только знал. Он читал дневник и уничтожил его, так как в дневнике были уличающие его записи. Что касается якобы пропавших денег и кольца, то это ход, рассчитанный на то, чтобы ввести следствие в заблуждение. Но в заблуждение попал он сам. До сих пор Рахманин фактически убеждал нас, что Комиссарова покончила с собой. Теперь, заявив о пропаже денег и кольца, он тем самым наводит на мысль об убийстве с целью ограбления. Таким образом, Рахманин косвенно признает факт убийства.

— Допустим, он придумал, что деньги и кольцо пропали, — сказал я. — В таком случае не правдоподобнее было бы назвать крупную сумму, а не двадцать пять рублей, и утверждать, что кольцо с бриллиантом? Ты сам, Саша, ему пытался помочь, сказав о бриллианте.

— Насчет бриллианта у меня вырвалось, когда он стал вешать нам лапшу на уши. В остальном я не согласен с тобой. Откуда у Комиссаровой могла быть крупная сумма, если Рахманин уже плакался, что Комиссарова купила дубленку на последние деньги? Из-за дубленки и ссора произошла. В сочетании с двадцатью пятью рублями кольцо с топазом звучит куда правдоподобнее. Бриллиант вызвал бы смех, недоверие. Откуда у Комиссаровой бриллиант с фасолину?! Ты шутишь? Такой бриллиант — состояние. О нем знали бы все.

— Вы что скажете, Ксения Владимировна? — спросил я.

— Честно говоря, вы меня еще больше запутали. Вроде бы вы оба правы. Но так не может быть, — сказала Миронова. Нам всем надо спокойно подумать. Знаете, наблюдая сегодня за Рахманиным, я убедилась, что он значительнее, чем кажется на первый взгляд. Гораздо значительнее. Ну все! Пожалейте меня. Голова уже трещит. Собирайтесь.

Глава 7
Комиссарову хоронили без почестей. В этом в какой-то мере был повинен я. Мне не следовало говорить Андронову: «Вам решать, как хоронить». Вот и решили гроб с телом Комиссаровой установить на пятнадцать минут в крохотном зале морга, а потом, минуя театр, отвезти в крематорий.

Зал морга не мог вместить всех желающих, и люди теснились в проеме распахнутых дверей, на лестнице, во дворе. В основном это были женщины. Мне показалось, что многие пришли на похороны из любопытства, прослышав о таинственной смерти актрисы. Я думал, жизнь актрис привлекает к себе внимание. Оказывается, смерть тоже.

На траурном митинге выступавшие говорили о прекрасных человеческих качествах Комиссаровой, о ее доброте и любви к людям. В завершение слово предоставили молодому актеру. Он сказал: «Умерла красивая женщина!» Проникновенный голос, пауза после этой фразы, будто в ожидании аплодисментов, скорбь на лице — все казалось позой, игрой, все меня раздражало. Никто не вспомнил, что Комиссарова — актриса. Об этом забыли, как забыли ее в кино, как не хотели замечать в театре. И здесь, в зале морга, чувствовалась режиссерская установка. Только чья — Андронова или Герда? Даже после смерти Комиссарова зависела от режиссера.

Траурный митинг подошел к концу. Распорядитель сказал: «На этом, товарищи…», когда неожиданно из толпы раздался женский голос:

— Я хочу сказать о Наде!

К гробу протиснулась худая высокая женщина с воспаленными глазами, прижимая к груди желтую сумку.

Распорядитель вопросительно взглянул на Андронова. Тот опустил голову, как я понял, милостиво дав согласие на выступление женщины.

— Товарищи, — сказала она, — я подруга Нади Виктория Круглова. Мы учились вместе в театральном. Потом судьба нас развела по разным городам. Но я бывала в Москве и видела все спектакли с Надей. Я всегда восхищалась Надей. Надя была не только прекрасным человеком. Она была Актрисой. Об этом сегодня ее товарищи по театру стыдливо умалчивали. Влюбленная в театр до безумия, Надя всю себя отдавала сцене. Надя не мыслила свою жизнь вне театра, без сцены. Московские актеры — своего рода счастливчики. Их, много играющих на сцене, много снимают на телевидении, и они имеют огромную зрительскую аудиторию. Нас, периферийных актеров, мало кто знает. Нас не приглашают на телевидение, в кино. Нам приходится каждый вечер завоевывать зрителя непосредственно в зале театра. Надю лишили даже такой возможности. Ее травили в театре…

— Позвольте, — сказал распорядитель.

Круглова даже не взглянула на него.

— Надю травили в театре. Ей не давали ролей. Ее хотели выжить из театра. Какие душевные муки она испытывала! Кому было до этого дело?! Кому было дело до того, что гибнет замечательная актриса, прекрасный человек?! Надежда Комиссарова могла стать великой актрисой, гордостью русского театра. А сегодня мы прощаемся с ней. Навсегда. — Круглова склонилась над гробом и зарыдала.

Зал зашевелился и загудел.

Кто-то из женщин оторвал Круглову от гроба. Распорядитель объявил о закрытии митинга. Заголосила Анна Петровна. Поддерживаемая двумя старушками, она стала прощаться с дочерью. Рахманин растерянно ухватился обеими руками за гроб. Андронов так и стоял с опущенной головой, и я не мог понять, что он испытывал, слыша выступление Кругловой.

— Я пошел, — сказал я Мироновой.

Протискиваясь к Кругловой, все еще прижимавшей к груди сумку, я увидел Герда. Он тоже проталкивался к ней.

— Какие у вас основания делать такого рода заявления? — услышал я, когда наконец оказался рядом с ними.

— Уходите! Я не хочу вас видеть! — сказала Круглова, обращая на себя внимание людей.

Я оттеснил Герда, благо все в зале толкали друг друга, и тихо сказал Кругловой:

— Нам надо поговорить. Я из милиции.

— Хорошо, что вы здесь, — сказала она. — У меня самолет через три часа. Боялась, что не успею сама передать вам письма.

— Письма Нади?

— Да. Их немного. Всего шесть. Надя не любила писать письма. Тем более они важны. Особенно два последних. — Она вытащила из сумки письма, стянутые черной резинкой.

Рядом с нами оказался Голованов. Осунувшийся, постаревший, он молча кивнул мне и, поцеловав руку Кругловой, сказал:

— Спасибо вам.

Его тут же оттеснили. Из зала выносили гроб.

— Вы знакомы? — спросил я Круглову.

— Нет, — ответила она. — Но догадываюсь, кто это. Надин поклонник. Мне обязательно надо быть к вечеру в Армавире. У меня спектакль.

— Не беспокойтесь. Мы вас долго не задержим. Отправим в аэропорт на нашей машине.

Татьяну Грач я узнал сразу. Она стояла на лестнице. Я умышленно задержался, пропустив Круглову вперед.

— Зачем ты так?! При всех, — сказала Грач.

— Молчат мертвые, Таня, — ответила Круглова.

Миронову я с трудом разыскал в толпе.

— Письма? — спросила она.

— Целых шесть!

— Перед встречей с Кругловой неплохо бы ознакомиться с ними.

— Сделаем это в машине по дороге в крематорий. Я буду читать их вслух.

Письмо первое
Милая Вика!

Не писала тебе сто лет. Теперь я снова одна, и думаю, меня ожидает сто лет одиночества, если я, конечно, проживу долго. Кстати, читала ли ты Маркеса? Два года пылились у меня на полке номера «Иностранной литературы», в которых был напечатан роман этого гениального писателя. Какой-то сумасшедший вихрь кружил меня с тех пор, как я встретила Г., оторвал от близких моему сердцу привычек. Некогда было даже читать. Некогда было продохнуть. Ни на что не хватало времени. Надеюсь, ты понимаешь, что я не имею в виду театр. Театр был и будет главным в моей жизни. Театр — это моя жизнь. Только смерть может оторвать меня от театра. Но, Вика, я была счастлива. Как это ни грустно — «была». Г. все разрушил. Сам, собственными руками. Он предал меня. Его избранница, ничего не скажешь, прехорошенькая и намного моложе меня, хотя и дура непроходимая. Думаю, избранницей она стала ненадолго. Но что это меняет?! Ничего не может быть страшнее предательства. Знаешь, Вика, я пришла к выводу, что мужчины по своей природе разрушители. Не верь их кичливым заявлениям, что они строители и созидатели. Созидатели мы — женщины. Мир держится на женщинах. Не мы воюем, не мы убиваем и разрушаем, а мужчины. Созидают женщины. Женщина дает жизнь (жаль, что я не способна на это), мужчина отбирает ее. Я не говорю уже о роли женщины в поддержании домашнего очага, вообще в существовании семьи. Семья ведь модель общества. Не подумай, что я зла на мужчин. Ничего не поделаешь, они таковы. Природе было угодно распорядиться так, чтобы соблюсти мировой баланс.

Сейчас мне кажется, что я жила легкомысленно. Рестораны, поездки, походы к многочисленным друзьям. До отказа заполненные дни, месяцы, годы. Все это пустое. Г. широкая натура, любит красивую жизнь. Но, повторяю, я была счастлива. Вернула ему все подарки — от драгоценностей до платьев, хотя и получилось как у детей — забирай свои игрушки. Иначе я не могла.

Очень надеюсь сыграть Яровую. Это ближайшая постановка. К нам пришел Павел Герд. Знаешь его? Должна была слышать о нем. Талант! Интересно, какое решение он найдет в «Яровой».

Как твои дела в театре? Есть у тебя кто-нибудь?

Целует тебя  Н а д я.
Письмо второе
Вика!

Все рухнуло. Такого провала наш театр не знал. Герд косится на меня и молчит. Все молчат. Никто вслух не винит меня. Но я кожей чувствую, как накаляется атмосфера. Я слышу их внутренние голоса. Я знаю, что они винят меня.

Третий день сижу дома и реву. Телефон молчит. Все молчат. Никого, кто утешил бы меня, кто протянул бы руку и вытащил бы из этого гнетущего молчания. Хочется бежать и укрыться. Но куда?

Ругаю себя последними словами. Ну почему я не приняла трактовку Герда? Кому нужно мое мнение? Что мне принесла моя твердость? Ничего, кроме терзаний. В конце концов он режиссер, а я актриса, исполнительница чужой воли. Но сердце не принимает этого. Ах, Вика, как у меня болит сердце! Герд и я — коса и камень. Что будет?

Твоя  Н а д я.
Письмо третье
Милая Вика!

Завтра Новый год. Что он принесет? Радость, счастье или новые огорчения?

Как я устала от ожидания! Надежду сменяет разочарование, и так из года в год. Много слов. Обещания сыпятся, как из рога изобилия, порождая во мне надежду, но не рождая ничего конкретного. Они бесплодны, как некоторые женщины. На что я рассчитываю? Мой бывший муж переменился. С тех пор как он стал главным режиссером, много воды утекло, а он все меняется. Его не узнать. Когда он был очередным режиссером, в нем еще что-то оставалось от прежнего Володи. Сейчас он поглощен одной мыслью — как перескочить несколько ступенек, допрыгнуть до Малого и не ушибиться. Меня он старательно избегает, передоверив все разговоры, все дела в театре Герду. Закончится тем, что Володя, зацепившись за очередную ступеньку, сломает себе шею, и Герд автоматически займет его место.

Как видишь, не новогоднее у меня настроение. Никого рядом. Все куда-то разбежались. А ведь раньше меня окружало сонмище людей. Телефон не замолкал ни на секунду. Теперь он молчит. Я стала никому не нужной, Вика. От мыслей становится дурно. Тоска такая, что впору наложить на себя руки.

Новый год буду встречать с мамой. Она переживает за меня, но тоже молчит.

Дай бог, чтобы Новый год принес всем нам радости. С Новым годом, милая. Счастья тебе.

Целует тебя твоя  Н а д я.
Письмо четвертое
Милая Вика!

Я долго не писала тебе. Не хочу рассказывать о том, как я жила все это время. Плохо, Вика. Я думала, в мои сорок лет наступил закат. Я уже слышала погребальный звон колоколов и ощущала могильное дыхание — холодное и сырое. Дни становились короче и короче. Солнце перестало светить и греть. Но ведь оно было. Оно всегда есть. Надо только дождаться своей весны, своего лета. Прости за сумбурность. Мысли путаются, опережают друг друга, и я не успеваю за ними. Словом, время было тяжелым и темным. Теперь снова светит солнце. Вика, я вновь люблю! Это так неожиданно, так внезапно! Но я счастлива, я счастлива! Мне хочется петь. В мою жизнь вошло что-то новое, незнакомое ни моему сердцу, ни моей душе. Я никогда не испытывала то, что испытываю теперь. И это настолько сильно, что оттеснило на второй план мои неприятности в театре. Хожу как безумная. Радуюсь даже мелочам. Он молод, красив и талантлив. Я восхищаюсь им, каждым его шагом, манерами, не говоря уже о его душевности. Он беспредельно умен и интересен мне. Беседуем часами. Но, Вика, он такой же сумасшедший, как и я. Вчера мне исполнилось сорок. Знаешь, что он сделал? Принес сорок одну розу. Пришлось одалживать у соседей ведро. Вот они стоят передо мною, все вокруг наполняя ароматом нежности и любви, и мне хочется плакать. Это от счастья, Вика. Есть бог на свете, если страждущим посылается исцеление.

Мы бедны как церковные крысы. Но у нас есть будущее. Может быть, себя я льщу надеждой. Она у меня снова появилась. Никаких на то оснований. Одно лишь чувство. У него же оно будет блестящим. Он драматург божьей милостью. Написал четыре безмерно талантливых пьесы. Когда я читала их, сжималось сердце. Одну из них, на мой взгляд не самую лучшую из четырех, берется ставить Володя. Ты ведь знаешь, он не упустит возможность когда-нибудь скромно сказать, что имярека открыл он. Уверена, и другие пьесы будут поставлены московскими театрами. Просто время пока не пришло. Вспомни Сашу Вампилова. Как он, бедняга, мучился, страдал! Как его пьесы годами лежали в театрах! А потом выяснилось, что у нас есть тонкий, умный, по-чеховски размышляющий драматург, и все театры бросились ставить Вампилова. Но он до этого не дожил. А ведь он умер молодым. Грех кого-то винить в его гибели. Он погиб нелепо. Но я убеждена, что не было бы его гибели, отнесись к нему театры хоть чуточку внимательнее; неужели человек должен умереть молодым, чтобы его оценили по достоинству?! Я помню, как он приезжал на последние деньги в Москву. Володя четыре года держал его «Прошлым летом в Чулимске». Бог милостив, и я надеюсь, что меня минует горькая судьба вампиловской жены. Да, Вика, жены. Я хочу стать его женой, именно женой со штампом в паспорте. Раньше я посмеялась бы над этим. Какое значение имеет штамп, если есть любовь? Или какое значение имеет штамп, если нет любви? Брак предполагает прежде всего равенство чувств — любовь за любовь, нежность за нежность, привязанность за привязанность. В противном случае брак становится действительно браком.

Он молод — на целых десять лет моложе меня, и у него была девчонка, которая годится мне в дочери. Пока он безвестен. А я знаю, какие возможности перед интересными мужчинами открывает известность. От всего этого на душе становится тревожно. А я хочу быть счастливой. Бог ты мой, разве найдется женщина, которая не хочет быть счастливой?!

Вика, милая Вика, я счастлива и оттого болтлива. В жизни я не писала таких длинных писем.

Целует тебя много раз твоя  Н а д я.
Письмо пятое
Родная моя Вика!

Я в ужасном состоянии. Становлюсь истеричкой и психопаткой. А может быть, давно ими стала и не замечала этого? Долго не могу заснуть. Элениум на меня уже не действует. Если засыпаю, то просыпаюсь среди ночи в тревоге, вся в холодном поту, сердце колотится… У меня нет настоящего, а будущее страшит. За столько лет ни одной роли. Все теряет смысл. Даже любовь не может вывести меня из этого состояния.

Мы уже ссоримся. Мне все кажется, что и Виктор предаст меня. От одной мысли я теряю разум. У него была девушка, совсем девочка. Он сам молод, значительно моложе меня. Сознаю, что стала мнительной и подозрительной, но ничего не могу с собой поделать.

Я устала от вечного ожидания перемен в театре. Ничего не изменится. Ничего! Я очень устала. Вся на пределе. Виктор начинает тяготиться моим нытьем. Ему надо работать. Он много, по-настоящему работает. Я же нарушаю равновесие его души. От этого он раздражается и отдаляется от меня. Всему виной Герд. Андронов не лучше. Убила бы и одного и другого. Они оба тянут Валечку Голубовскую. Но Валечка моя близкая подруга.

За мной пришли. Едем на концерт в какой-то клуб. Все еще пожинаю старые плоды.

Не забывай меня.

Твоя  Н а д я.
Письмо шестое
Милая Вика!

Прости, что сразу не ответила на твое последнее письмо. Все это время я жила в каком-то кошмаре, на грани срыва. Не знаю, что меня удержало. Силы были на исходе. Но, сжавшись в комок — в комок нервов, — я боролась. Это был наш последний и решительный бой. Я выиграла, Вика! Теперь я снова счастлива, без конца, Вика, родная моя Вика. Я буду играть Офелию! До сих пор не верю, что дождалась своего часа. Ты спросишь, как же это произошло? Длинная история. Расскажу при встрече. Надеюсь увидеть тебя на своей свадьбе. Да, милая, выхожу замуж. О сроке сообщу телеграммой. Если ничего дурного не произойдет, мы распишемся 15 ноября — в день моего рождения. Не удивляйся, родная, моему «если». Мы же суеверны. К тому же я устала — и физически, и морально, истощена в прямом и переносном смысле. Желудок не дает покоя, совершенно измучил. Таблетки не помогают. Все от нервов. Нервы стали никудышными. Даже сейчас, когда хочется кричать от счастья, меня не покидает страх. Смутное предчувствие беды? Говорят, женщины, как собаки, чувствуют приближающуюся беду. Атавизм. Вздор и чепуха.

Целует тебя твоя  Н а д я.
В крематории к нам подошел низкорослый, весь округлый мужчина с холеным лицом и холеными руками.

— Простите великодушно, — произнес он мягким голосом. — Мне сказали, что вы из правоохранительных органов.

— Чему обязаны? — спросила Миронова.

— Я врач, невропатолог. Моя фамилия Ноткин. У меня наблюдалась Надя Комиссарова, и я счел долгом поставить вас в известность об этом.

Вот так получилось, что мы увезли из крематория не одного, а двух новых свидетелей.

Виктория Круглова ничего существенного не добавила к тому, что знала из писем. Она все время плакала и поглядывала на часы.

— Виктория Максимовна, на письмах нет дат. Но, судя по содержанию, они написаны в последние годы. А письма предыдущих лет остались в Армавире? — спросил я.

— Нет, — утирая слезы, сказала она. — Их не было. Были поздравительные открытки. Надя стала писать мне письма только в последние годы. А даты она никогда не ставила.

— Вы сказали, что Надежду Андреевну травили в театре. Надежда Андреевна говорила вам что-нибудь об этом? Есть ли у вас факты? — спросила Миронова.

— Да разве из писем это не ясно?! Ей, лучшей актрисе театра, не давали ролей. Мы все любим театр, не мыслим жизни вне театра. А Надя была одержимой. Поэтому она не выдержала. В ее смерти я виню Герда и Андронова. Так и запишите.

— Не стоит этого записывать, Виктория Максимовна, — сказала Миронова.

— Как хотите. Я все равно буду считать, что в смерти Нади виновны Герд и Андронов. — Круглова взглянула на часы. — Я опоздаю на самолет.

Как нарочно, ни Короля, ни Хмелева не было на месте. Мироновой пришлось самой везти Круглову в аэропорт.

Я пригласил Ноткина в кабинет.

Дмитрий Дмитриевич Ноткин, родившийся в 1940 году в Москве, русский, беспартийный, с высшим образованием, работал в 64-й больнице заведующим отделением.

— Расскажите, пожалуйста, где, когда вы познакомились с Надеждой Андреевной Комиссаровой, какие отношения вас связывали.

— Познакомились мы в июле семьдесят восьмого года в санатории «Актер» в Сочи. Отношения? Ну какие отношения нас могли связывать? Самые что ни на есть человеческие — отношения врача и пациента. Когда я уезжал из Сочи, мы, как водится среди отдыхающих, обменялись телефонами. Все-таки отпуск провели вместе. Обычно это в Москве быстро забывается. Никто никому не звонит. У каждого своя жизнь с ее суматохой, пропастью дел и забот, кругом друзей, приятелей и просто знакомых. Я уже стал забывать о Сочи, когда в декабре раздался звонок. Была жуткая погода — дождь со снегом. Звонила Надя. Я удивился и по-человечески обрадовался. Всегда радуешься проявлению человеческой памяти и человеческого тепла, особенно когда на улице дождь со снегом. Полушутя я спросил, звонит она по делу или просто так. Звонила она по делу. Вспомнила, что я невропатолог. Состояние у нее было скверное. Это я сразу понял по ее голосу, истерическим интонациям, по тому, как она попросила немедленно ее принять. Я сказал, что не практикую дома, и предложил прийти в больницу утром. Тогда она попросила рекомендовать ей кого-нибудь из моих коллег. Я сказал, что из моих знакомых никто дома не практикует. Она повесила трубку. Несколько минут я мучился. Я врач, и моя первейшая обязанность помогать людям. Очевидно было, что Наде плохо. Короче, я позвонил ей. Несмотря на кошмарную погоду, я решил поехать к ней. Надя ответила, что сама приедет ко мне. Через пятнадцать минут она была у меня. Как она добралась в такую погоду в Ясенево, да так быстро, ума не приложу. Склонность к истерической психопатии — таков был мой диагноз. Ей же я сказал, что у нее расшатаны нервы.

— Какое же лечение вы назначили?

— Элениум, физкультуру, прогулки, горячий и холодный душ. Элениум, как выяснилось, она принимала и раньше. Обычно истерические психопаты отличаются стремлением быть в центре внимания, театральностью поведения. В Сочи я не замечал ничего подобного за Надей. Она была нормальным человеком, в меру уверенной в себе, веселой, жизнерадостной. Да и в тот вечер, когда она приехала ко мне и три часа рассказывала о своих театральных перипетиях, не создавалось впечатления, что она рисуется. Правда, все время прорывались истерические ноты и рефреном звучало: «Я же гениальная актриса». Но это естественно в таком состоянии. В тот вечер опасно было оставлять ее без присмотра. Я предложил ей переночевать у меня. Она согласилась. Я дал ей успокоительное. Утром она пришла в кухню, где я спал, велела мне подниматься, приготовила завтрак, словом, вела себя так, будто мы перешагнули через несколько лет супружеской жизни.

— Ее состояние в тот вечер было вызвано переживаниями, связанными с театром?

— Несомненно. Она, пользуясь языком современной молодежи, зациклилась на Герде и Андронове. Посмотрите, что получается. Надя больна. Герд и Андронов — постоянные внешние раздражители. Ее же эмоциональная реакция на раздражители отличалась неадекватностью…

О неадекватной эмоциональной реакции я уже слышал от профессора Бурташова.

— Получается, что Комиссарова была серьезно больна?

— Что значит «серьезно»? Несерьезных болезней не бывает. Если вы хотите спросить, не была ли она сумасшедшей, то нет. При психическом заболевании я передал бы ее психиатру.

— Высказывала ли Комиссарова мысль о самоубийстве?

— Неоднократно. Она считала, что это может быть выходом из положения. Признаться, у меня стали появляться сомнения. Правильно ли я ее лечу? Не преуменьшаю ли я опасность ее болезни? Я даже предложил Наде показаться знакомому психиатру. Она категорически отвергла мое предложение. Она слышать не хотела о психиатре. После этогоНадя больше не говорила о самоубийстве.

— Часто ли она наносила вам визиты?

— До последнего года раз в месяц, иногда и два раза. Звонила она сама. Приезжала порой просто поболтать. Очевидно, я действовал на нее успокаивающе. Примерно год назад она исчезла месяца на два. Тогда я сам ей позвонил. Разговаривала со мной другая женщина. Та же Надя Комиссарова, но другая. Я понял, что она влюбилась. Ну и слава богу! Я не склонен терзаться из-за того, что пациент, выздоровев, забывает обо мне. Главное, что он выздоровел. Через пять месяцев она снова позвонила. Все повторилось. Теперь состояние Нади усугублялось маниакальными рассуждениями о том, что Рахманин — вы, конечно, знаете его — бросит ее и вернется к своей юной балерине. Я разговаривал с Рахманиным втайне от Нади. Не могу утверждать, что он полностью раскрылся передо мной, но мне он показался порядочным и серьезным человеком. Обещал бережно относиться к Наде. И еще одна маниакальная мысль Нади — все красивые женщины несчастны. А она считала себя красивой, что в общем-то справедливо. Дескать, некрасивые женщины в жизни устраиваются лучше, чем красивые. Я не говорю о театре. Театр с Гердом и Андроновым превалировал над всем остальным в ее мыслях.

— Когда вы в последний раз виделись с Комиссаровой?

— Десятого июля. Она позвонила и приехала ко мне. Надя была в скверном состоянии. Картина напоминала ту, в первый визит. Но в этот раз все вертелось вокруг роли, которую она хотела получить и которую ей не хотели давать. Роль Офелии в «Гамлете». Надя была очень противоречива. С одной стороны, она жаждала получить роль, с другой — говорила, что роль Офелии ничего не изменит в ее жизни. Она, дескать, опустошена. Ее мучил страх, что она не справится с ролью, так как все растеряла и больше не способна играть по-настоящему. Она снова говорила о бессмысленности такой жизни.

— То есть о самоубийстве?

— Да.

— Но потом ее состояние улучшилось, раз она больше не обращалась к вам?

— Дело в том, что до двадцать девятого августа я был в отпуске. О смерти Нади узнал случайно, читая «Вечерку».

— Не знаете, Надежда Андреевна вела дневник?

— Не знаю. Вообще она могла вести дневник. С другой стороны — зачем? Свои мысли она доверяла мне. Впрочем, не знаю.


Поздно вечером я отвез профессору Бурташову ксерокопии писем Комиссаровой — оригиналы были подшиты к делу — для психиатрического исследования. За несколько часов до этого почерковеды подтвердили, что письма написаны рукой Комиссаровой.

Профессор Бурташов отнесся к письмам настороженно.

— В письмах человек в той или иной мере подчиняется партнеру — адресату, определенным правилам игры. Вы играете в теннис?

— Нет.

— Понимаете, моя игра во многом зависит от партнера, которому я адресую мяч. С одним партнером игра одна, с другим другая, с третьим — третья и т. д. В дневнике человек предельно откровенен. Он пишет как бы сам себе. Насколько я понимаю, письма адресата не сохранились. Важно знать, кому написаны письма, характер адресата, уровень развития, уровень связей. У вас не будет возражения, если я привлеку к экспертизе психолога?

Какие у меня могли быть возражения? Я испытывал благодарность к профессору. У него каждый день был расписан по минутам, а он все-таки находил для меня время, думаю, в ущерб своим основным занятиям, искренне желая помочь. Чтобы хоть как-то облегчить его работу над письмами, я рассказал ему о Кругловой.

— Скудно, но уже что-то, — сказал он.

О Ноткине я ничего не стал говорить. Во-первых, я опасался, что это невольно помешало бы профессору Бурташову в объективном исследовании писем. Во-вторых, показания Ноткина могли послужить чем-то вроде контрольных данных, с которыми мы могли сравнить заключение профессора Бурташова.

Глава 8
Время как будто бежало впереди нас. День летел за днем. Приближалось пятнадцатое сентября — начало отпуска в театре. Эта дата портила и Мироновой и мне без того плохое настроение. Пятнадцатого сентября Герд, Андронов, Грач, словом, все работники театра разъедутся по стране, расследование затормозится на месяц. Я не мог спокойно думать о Голубовской. Мы мучились в догадках, сопоставляя факты и анализируя их. А она разъезжала по Венгрии, быть может, возя с собой тайну смерти Комиссаровой.

Каждый день Миронова подшивала протоколы за протоколами, справки за справками, однако ясности в расследовании все не было. Вот и заключение профессора Бурташова, и кандидата психологических наук Наумова не продвинуло нас ни на шаг вперед. «Письма написаны женщиной с практически здоровой психикой», — говорилось в заключении. Это противоречило показаниям невропатолога Ноткина. Если бы не заключение почерковедов, я бы усомнился в том, что письма написаны Комиссаровой.

Мы сидели с Мироновой в ее кабинете, дожидаясь Хмелева с Рахманиным. Рахманин не явился на вызов, а его телефон не отвечал. Подозрительный Хмелев сам вызвался доставить Рахманина.

Я не мог не признать, что допустил оплошность, ограничив психиатрическое исследование письмами.

— И я пошла у вас на поводу, — сказала Миронова. — Конечно же надо было, как и положено, судебно-психиатрическую экспертизу назначить по материалам дела. Перехитрили сами себя.

Зазвонил телефон. Миронова взяла трубку. Король интересовался, как идет расследование. Миронова деловито отвечала на вопросы прокурора.

Я стал листать дело. Протокол осмотра места происшествия. Фотографии. Заключение эксперта Каневского. Показания Гриндина, Герда, Голованова, Грач… Как нам недоставало показаний Голубовской!

Миронова повесила трубку.

— Перед вашим приходом я еще раз прочитала протоколы допросов. Все показывают одно и то же: Комиссарова была доброй, ее любили. Но ни один из этих любящих по собственной инициативе не пришел к нам. Удивительно ловко все придерживаются версии самоубийства. И эти похороны…

— Театр, Ксения Владимировна.

— Театр для меня всегда был праздником.

— Это фасад. Есть еще кулисы. Не случайно же существуют выражения «закулисная жизнь», «закулисные интриги». На служебном входе театра написано: «Посторонним вход запрещен!» Ловко они придерживаются одной версии потому, что хорошо знают законы драматургии, знают, какие детали опустить, на что акцентировать внимание, как создать определенный настрой, слепить нужный образ, спектакль. Ведь никто прямо не говорит, что Комиссарова покончила с собой. Все выстраивается по драматургическому ряду. Есть в театре такое выражение — драматургический ряд. На театре, как у них принято говорить.

— Вы-то откуда это знаете?

— Источники наших знаний порой забываются.

Внезапно я подумал, что мы могли бы проверить, слышал ли Гриндин за стеной шаги Рахманина. Что, если провести следственный эксперимент? Рахманин и еще двое мужчин будут по очереди ходить по квартире Комиссаровой. Пусть Гриндин из своей квартиры на слух определит шаги Рахманина. По крайней мере, один вопрос будет решен.

Мироновой моя идея не понравилась. Однако она не отвергла ее полностью.

— Подумаем еще, — сказала она. — На какие результаты вы рассчитываете? На то, что показания Гриндина не подтвердятся, или на то, что они подтвердятся?

— Я рассчитываю на объективные результаты.

— Вряд ли результаты могут быть в таком эксперименте объективными. То есть они могут быть объективными, но элемент случайности может перевесить чашу весов. Рискованно. Но если мы не в состоянии другим путем проверить утверждения Гриндина, очевидно, придется прибегнуть к такому эксперименту.

Это был не камушек в мой огород, а целый камень. Ни я, ни Хмелев не сумели узнать что-либо о взаимоотношениях Рахманина и Гриндина. Я сомневался, что Гриндин слышал шаги Рахманина, но сомнения не доказательство. И почему не должны доверять человеку, ничем не запятнавшему себя и не имеющему причин для лжесвидетельства? Пока чаша весов перевешивала как раз в сторону показаний Гриндина. Рахманин по-прежнему упрямо настаивал на своей ночной прогулке. Новые обстоятельства — якобы пропавшие деньги и кольцо — не улучшали его положения. Анна Петровна подтвердила, что у Комиссаровой было кольцо с топазом. Но когда оно пропало и пропало ли вообще, — никто, кроме Рахманина, этого не знал.

Было еще одно обстоятельство, которое заставляло меня задуматься серьезно. И Анна Петровна, и остальные, с кем я беседовал, говорили о болезненной аккуратности Комиссаровой. После смерти Комиссаровой на столе оставалась грязная посуда. То, что ее смерть была неожиданной, не вызывало сомнений. Но не могла же Комиссарова, решив покончить с собой, начать уборку и прервать ее. Профессор Бурташов считал, что должен был сработать автоматизм привычек. Если Комиссарова заперла балконную дверь, то тем более она убрала бы грязную посуду. Смерть Комиссаровой наступила в половине второго. Когда ушла от нее Голубовская? Я подумал о ней не без злости. С первого дня нам ее недоставало. И будет недоставать до двенадцатого сентября, подумал я. А ведь от показаний Голубовской зависело многое. Возможно, и судьба Рахманина находилась в ее руках.

Хмелев вошел в кабинет нарочито медленно.

— Сгинул Рахманин.

— Саша, выражайтесь яснее, пожалуйста, — сказала Миронова.

— Исчез, сбежал, скрылся. В доме семь по улице Маши Порываевой он больше не проживает. Приятель, приютивший его, ничего не знает, кроме того, что Рахманин исчез два дня назад.

Глава 9
Позвонила Миронова.

— У Рахманина алиби. В ночь гибели Комиссаровой он находился у бывшей жены Маргариты Анатольевны Садовской в Кузьминках. Изливал душу.

— Ну и слава богу! — вырвалось у меня. — Зачем же он придумал прогулку и где он сам?

— Сам он теперь живет у приятеля-художника в мастерской на Красноказарменной. А прогулку придумал, играя в благородного рыцаря, чтобы не бросить тень на бывшую жену. У Садовской нынешний муж был в командировке. В общем, банальная ситуация, за исключением того, что бывшие супруги сохранили человеческие отношения. Садовская по собственной инициативе пришла в прокуратуру…


Голованов чувствовал себя плохо. Он выглядел еще хуже, чем на похоронах.

— С вашего разрешения я прилягу, — сказал он.

— Почему не предупредили по телефону? Я бы не стал вас беспокоить. Отложим разговор.

— Нет-нет. Раз надо, значит, надо. Да и приятно мне, не скрою, беседовать с вами.

— Ну хорошо. Когда утомитесь, дайте знать. Вы помните, какие драгоценности были у Надежды Андреевны?

Голованов как ни старался, а скрыть волнения не смог.

— Помню.

— Мой вопрос встревожил вас?

— Неприятные воспоминания, Сергей Михайлович. Когда мы разошлись, Надя вернула мне все подарки, которые я сделал: часть драгоценностей и даже вечерние платья.

— Часть? А другую часть?

— Другую часть мы продали. Денег вечно не хватало. Мы жили на широкую ногу. Рестораны, поездки в Суздаль, Ростов, Таллинн, Ригу, на Балтику, на Черное море, встречи с друзьями. Их надо принять, к ним надо сходить. С пустыми руками не пойдешь. Деньги… Где их было взять? Потихонечку продавали вещички. Надя вернула, что осталось. Все лежало в моем чемодане. Когда обнаружил это, было поздно что-либо предпринимать, то есть возвращать. Надя ведь не хотела со мной разговаривать.

— У вас сохранились эти драгоценности?

— Нет, Сергей Михайлович. Жизнь свободного художника — вещь трудная. Все продал. Все — это сказано громко. Кольцо с бриллиантом в полтора карата, кольцо с изумрудом в два карата и золотой браслет с японскими искусственно выращенными жемчугами. Драгоценности по-настоящему те, что мы с Надей продали. Кольцо с бриллиантом чистой воды в два карата, кольцо с рубином в полтора карата, кольцо с изумрудом в два с половиной карата и небольшими бриллиантами вокруг, а также другие мелочи. Сейчас им цены не было бы. А тогда мы спустили их за бесценок. Красивая жизнь требует много денег.

— Сожалеете?

— Что вы?! Я ведь был счастлив.

— Драгоценности продавали через комиссионный магазин?

— Каюсь, через знакомых.

— У Надежды Андреевны были свои драгоценности?

— Цепочка, кольцо с аметистом и кольцо с дымчатым топазом. Даже по нынешним временам это нельзя назвать драгоценностями. Почему вы заинтересовались драгоценностями, Сергей Михайлович? Кто-нибудь насплетничал о моих драгоценностях или что-то пропало?

— Извините, Виталий Аверьянович, но я не могу ответить на ваш вопрос.

— Не извиняйтесь. Это я так спросил. О наших отношениях с Надей в театре долго сплетничали. Обо мне ходили самые невероятные слухи. Будто бы я был богат как Крез. Судачили не без оснований, конечно. Я одевал Надю так, что она своим видом вызывала у этих несчастных оборванцев черную зависть. Что актеры получают? Гроши. А хочется красивой жизни, красиво одеться. На них ведь больше обращают внимания, чем на нас с вами, Сергей Михайлович. Конечно, я был богат, но не как Крез. А, что об этом говорить?! Все в прошлом, и Нади нет. Вот я сказал, что в театре сплетничали, завидовали Наде. Все это так. Но Надю любили в коллективе. Вы вообще знаете театр?

— Театр — храм искусства.

— Для непосвященных. К вам кто-нибудь приходил из театра по собственному желанию, порыву души? Ах да, вы же не имеете права отвечать на подобные вопросы. Думаю, что не приходил. А могли бы прийти. Да, Надю в театре многие любили, несмотря на ее непростой характер. Уверен, что пришли бы и рассказали о зависти, о подсиживаниях, о многом, что подтвердило бы заявление этой дамы на похоронах. А возьмите сами похороны. Ни слова о том, что было смыслом жизни Нади. Все срежессировано. Ко мне приходил один мой приятель из театра, рассказал кое-что. Андронов собрал труппу, чтобы сообщить о смерти Нади. Почтили ее память вставанием и минутой молчания. Как будто все пристойно. Но Андронов в туманных выражениях дал понять, что Надя покончила с собой по причине личных мотивов и никто, мол, не должен мешать следствию. Кто осмелится в театре игнорировать рекомендации главного режиссера? Вот так Андронов сделал первый шаг, чтобы оградить себя и театр от смерти Нади. Он не допустит, чтобы на театр упала тень.

— Вы сказали «первый шаг». Значит, будет и второй?

— Думаю, будет. Они попытаются избавиться от Виктора.

— Рахманина?

— Рахманина, Сергей Михайлович, Рахманина. Они откажут ему под благовидным предлогом. Мне так думается.

— Кто — они?

— Андронов и Герд. Герд — это теневой кабинет Андронова.

— Они считают, что Рахманин довел Надежду Андреевну до самоубийства?

— Они, Сергей Михайлович, подозревают Виктора. Весь театр его уже подозревает.

— Почему?

— Вы полагаете, что подозревать — прерогатива прокуратуры и милиции? Не только вы, Сергей Михайлович, можете подозревать. Человеку вообще свойственно подозревать других, себя. Подозревать — значит сомневаться. Поэтому он анализирует, делает выводы, иногда правильные, иногда ошибочные.

— Скажите, Виталий Аверьянович, Надежда Андреевна вела дневник?

— Вела.

— Вы видели дневник?

— Ну конечно, раз я говорю, что вела. Я так полагаю, дневник пропал, раз вы спрашиваете о нем?

Вот тут мне ничего не оставалось, как подтвердить предположение Голованова.

— Надя вела дневник странным образом. Годами ничего не записывала. При мне она лишь один раз взяла его в руки, что-то записала и вырвала лист, разорвала на мелкие кусочки и отправила в унитаз. Что за тайны, спросил я. Она и призналась, что давно ведет дневник. Как я ни просил ее почитать мне что-нибудь, уговорить не удавалось. Мы оба посмеялись и на том о дневнике забыли.

— Как дневник выглядел?

— Обыкновенная школьная толстая тетрадь в черном коленкоровом переплете.

— Вы утомились, Виталий Аверьянович?

— Да, немного.

— Все, ухожу.

Я был в прихожей, когда Голованов сказал:

— Сергей Михайлович, как вы думаете, этично будет, если я поставлю на могиле Нади памятник? Виктор, при его положении, вряд ли сможет это сделать. Анна Петровна тем более. Спрашиваю вас не как работника милиции, а симпатичного мне человека.

— Спасибо за добрые слова, Виталий Аверьянович. Но как работник милиции, я бы спросил вас: откуда у вас деньги?

— Осталось кое-что из прежней жизни. Думал, на черный день. Но чернее дня быть не может.

— Не знаю, что посоветовать. Есть же Виктор. Ему решать.

— Пожалуй. Преждевременно это. Когда лежишь один в четырех стенах, разные мысли лезут в голову. Наши желания порой опережают события.

…Я сидел в кабинете один. Хмелев ушел в буфет. Мне даже есть не хотелось. Я потерял нить расследования. Мысли о Рахманине, о кольце с деньгами, о дневнике бегали наперегонки.. Я не знал, за какой погнаться.

По привычке я стал листать перекидной календарь назад, проверяя, все ли записанное мной сделано. Я наткнулся на запись: «Бутылка. Экспертиза». Я позвонил в научно-технический отдел, почти уверенный, что услышу: «В картотеке не проходят». На том конце провода после стандартного «одну минутку», которая растянулась на три, девичий голос сказал:

— Имеются отпечатки Егора Ивановича Орлова, осужденного за грабеж…

…Материалы, которыми мы располагали на Орлова по кличке «Дуб», давали достаточно оснований подозревать его в убийстве или, по меньшей мере, в причастности к смерти Комиссаровой. Тридцатишестилетний Орлов, уроженец и воспитанник когда-то знаменитой среди московских уголовников Марьиной рощи, четырежды отбывал в колониях различные сроки наказания. Следы пребывания в квартире Комиссаровой, оставленные на бутылке из-под водки, говорили о том, что он находился там после гостей. Но почему, ограбив Комиссарову, он ограничился одним кольцом и двадцатью пятью рублями, я понять не мог.

— Ты, конечно, считаешь, что Орлов убил Комиссарову, — сказал Самарин.

— Да, Владимир Иванович.

— Дай вам власть, так вы все преступления списали бы за счет рецидивистов. А рецидивисты тоже люди, и закон требует одинакового отношения ко всем гражданам. Что ты предъявишь Орлову, кроме заключения дактилоскопической экспертизы, какие доказательства?

— Разве этого мало?

— Мало. Установлена связь Орлов — Комиссарова?

— Можно предположить, что Орлов приходил к Комиссаровой двадцать седьмого августа, то есть в день перед ее смертью, дважды. Первый раз в двадцать два тридцать. Но никто из свидетелей его не видел.

Самарии поморщился.

— На чем основывается это предположение?

— После того как мы получили заключение, были опрошены свидетели. Грач, Рахманин и Голованов вспомнили, что в двадцать два тридцать кто-то позвонил в квартиру. Комиссарова пошла открывать дверь. Вернулась она быстро. Никто не обратил внимания на этот звонок. Обычное дело — позвонила соседка, кто-то ошибся. Не придали звонку значения, и поэтому ни один свидетель не вспомнил о нем. Сейчас Рахманину кажется, что Комиссарова вернулась за стол растерянной.

— Почему четвертого свидетеля не опросили?

— Герда? Опросили. Он ничего не помнит.

— Связи Орлова установили?

— Все его связи ведут в колонии. Дружки Орлова отбывают сроки.

— А новые связи?

— Он не успел обзавестись ими. Орлова освободили двадцать второго августа. В Москву он прибыл двадцать пятого.

— А двадцать седьмого пошел к Комиссаровой.

— Наколка? Тогда почему, кроме кольца и двадцати пяти рублей, он ничего не взял? На Комиссаровой висела золотая цепочка, на руке кольцо с аметистом, в прихожей новенькая дубленка.

— А он не убивал ее.

— Только ограбил? Непохоже это на ограбление.

— Непохоже. Орлов был у Комиссаровой или до или после ее смерти. В первом случае она добровольно отдала кольцо и деньги, раз Орлов распивал там водку. Во втором — увидев труп, Орлов испугался, что ему припишут убийство, выпил для успокоения водки и дал дёру. Но уходить с пустыми руками ему не хотелось. Он прихватил то, что попалось под руку и можно было положить в карман и не бросалось бы в глаза.

— Кошелек с деньгами лежал в сумке, а следов нет.

— Тогда Комиссарова добровольно отдала деньги и кольцо. Двадцать второе, двадцать пятое и двадцать седьмое августа. Это что-то да значит. Была связь Орлов — Комиссарова. Была. Ты говорил о погибшем брате Комиссаровой. Напомни-ка мне.

— Брат Комиссаровой Алексей Пьяных был отпетым негодяем. Случается, что один из близнецов берет в ущерб другому ум, талант, здоровье…

— Без лирики.

— Пьяных занимался разбоем. Погиб в семнадцать лет; уходя от преследования, спрыгнул с Крымского моста и утонул.

— Тело нашли?

— Нет.

— Ты проверял? Вижу, что не удосужился. Плохо стал работать, Серго. Так нельзя. Знаю, знаю, что устал, не был в отпуске. Я тоже не был в отпуске. В клинику вот не могу лечь. Так нельзя. Как же ты не отработал этот эпизод?! Может быть, сейчас мы не ломали бы голову, а беседовали бы по душам с Орловым.

Самарин был искренне огорчен из-за моей промашки. В общем-то, я старался всегда все проверять. Не мог же я предположить, что Алексей Пьяных воскреснет из мертвых?!

— Сдается мне, ты не готов к беседе с Орловым, — сказал Самарин. — Совсем не готов.

Глава 10
Брат Комиссаровой Алексей Пьяных был жив. Нельзя сказать, что он здравствовал, но он был жив. Алексей Пьяных по кличке «Фикса» находился в колонии, отбывая наказание за очередной разбой. Пять раз он приговаривался к различным срокам наказания с того времени, когда он спрыгнул с Крымского моста, пытаясь уйти от преследования. Я понял, почему Надежда Комиссарова убедила Анну Петровну в гибели брата. Но я не мог понять, поддерживала ли она отношения с ним. В многочисленных ответах по телетайпу на наши запросы, вообще в материалах, которые мы получили, не было и намека на это. В одном мы не сомневались: Пьяных следил за жизнью сестры. Мы даже допускали, что он вымогал у нее деньги. Впрочем, в своих предположениях мы заходили слишком далеко.

В колонии бок о бок с Алексеем Пьяных пять лет провел Егор Орлов.

…Орлов забивал «козла» во дворе. Играл он азартно, стуча костяшками домино так, будто пытался вбить их в хилую столешницу.

Партия закончилась, и он сгреб со стола десяти- и двадцатикопеечные.

— Дуб, потолковать надо, — наклонившись к нему, сказал я.

Он окинул меня оценивающим взглядом, перешагнул через скамейку, бросил партнерам «выхожу» и неожиданно побежал.

Я хорошо знал планировку двора. В таком же дворе, окруженном огромным домом с арками, мне довелось расследовать двойное убийство. Поэтому я не помчался за Орловым, зная, что он неминуемо окажется у ближайшей арки, где на всякий случай я оставил Хмелева.

Пересекая двор, я глазами искал Орлова. У арки я и увидел его. С ножом в руке он надвигался на Хмелева, а Хмелев, раскинув руки с растопыренными от напряжения пальцами, отступал к стене. Говорил же я ему, чтобы занимался самбо, подумал я, а в другую секунду возникло недоумение: почему он не выхватит пистолет? Наверно, он напрочь забыл о пистолете. Это был первый случай вооруженного нападения на него.

Когда я выбил из руки Орлова нож, Хмелев вспомнил о пистолете.

— Оставь! — сказал я.


— Здравствуйте, Орлов, — сказала Миронова.

— Наше вам, Ксения Владимировна!

— Давно не виделись, а, Орлов?

— Давно, Ксения Владимировна. Соскучились?

— С вами не соскучишься, Егор Иванович. Тактика у вас прежняя? Ничего не видели, ничего не слышали, ничего не знаете?

— Ничегошеньки, Ксения Владимировна. Комиссарову не знаю и в квартире ее никогда не был.

— Тогда перейдем к следующему этапу. Орлов, вам предъявляется заключение дактилоскопической экспертизы о том, что на бутылке из-под водки «Кубанская», стоящей в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа сего года на столе в квартире Комиссаровой по адресу Молодежная улица, дом шесть, обнаружены отпечатки пальцев вашей правой руки. Каким образом они там оказались, если вы утверждаете, что никогда там не были?

Орлов долго изучал заключение.

— Это ваше дело докапываться, каким образом, — наконец сказал он. — Не был я там.

— Вам знаком этот гражданин? — Миронова показала Орлову фотографию Алексея Пьяных.

В глазах Орлова появился страх.

— Я не убивал, не убивал, не убивал! — закричал он.

— Без истерик, Орлов.

— Не убивал я! Она была жива!

— В какое время вы были у Комиссаровой?

— В час ночи.

— Долго вы находились в квартире?

— Да две минуты.

— У Комиссаровой кто-нибудь был?

— Да одна она была в квартире.

— Как вы провели время с половины одиннадцатого до часу ночи? — спросил я.

— С половины одиннадцатого? А что было в половине одиннадцатого?

— В половине одиннадцатого вы позвонили в квартиру Комиссаровой. Не так ли?

— Если вы это знаете, то должны знать, что не убивал я!

— Орлов, вы не ответили уже на два вопроса. Знаком ли вам этот гражданин? — Я указал пальцем на фотографию Пьяных. — Второе. Как вы провели время с половины одиннадцатого до часу ночи?

— Это гражданин Алексей Пьяных. С половины одиннадцатого до часу ночи я дожидался ухода гостей Комиссаровой на лестнице рядом с ее квартирой. Довольны?

— Спасибо за четкий ответ. Если вы ответите так же на следующий вопрос, мы сможем перейти к третьему этапу беседы, — сказала Миронова. — С какой целью вы приходили к Комиссаровой?

— Когда? В половине одиннадцатого или в час ночи?

— У вас были разные цели?

— Разные, разные. В половине одиннадцатого я пришел выполнить поручение Фиксы, ну, гражданина Пьяных. Он мне наказал передать привет сестре.

— И больше ничего?

— Нет, больше ничего, кроме привета.

— Вы позвонили в квартиру Комиссаровой в половине одиннадцатого. Комиссарова открыла дверь. А дальше?

— Она сказала, что у нее гости, и велела прийти утром в десять к книжному магазину. Там у них рядом книжный магазин.

— Почему же вы остались?

— Какой резон мне было шастать к ней еще раз? Дай, думаю, дождусь, когда гости умотаются, может, деньгу какую подкинет, пожалеет несчастного. Я ей о братане расскажу, как ему живется-тужится в колонии. Дождался. О братане она слышать не захотела, но меня пожалела и дала сначала двадцать пять рублей, потом, подумав, колечко с дешевеньким камушком. Денег, говорит, в доме больше нет, даже пустой кошелек показала, а колечко, говорит, продай, выручишь, говорит, хоть какие-то деньги. Хлопнул рюмку водки на прощание и ушел себе, благодарный за прием и ласку.

— За что же вас так приласкала Комиссарова? За какие такие красивые глазки? — спросил Хмелев.

— Не за мои красивые глазки, а по доброте своей души, — ответил Орлов.

— Кольцо продали? — спросила Миронова.

— Конечно. На следующий же день. У комиссионного магазина. Неизвестному лицу.

— А теперь, Орлов, расскажите все по порядку. Начните с колонии.

…Рассказ Орлова убедил нас в том, что Алексей Пьяных был отпетым мерзавцем. Он не любил даже мать. Он легко отказался от нее, когда на свидании после его первого ареста Надежда Комиссарова сказала ему: «О матери забудь». Он забыл о ней, за деньги. Зная о привязанности сестры к матери, он шантажировал Комиссарову двадцать три года. Она безропотно давала ему деньги даже в периоды безденежья. Он оставлял ее в покое лишь на время, когда попадал в колонию. Я мог себе представить, как облегченно вздыхала Комиссарова, узнав об очередном аресте Алексея. Уму непостижимо, что сестра может радоваться аресту брата, но здесь был особый случай. Я также мог себе представить, какой ужас охватывал ее, когда Пьяных вновь возникал перед ней…

Орлов вошел в дом на Молодежной ровно в половине одиннадцатого. Он знал от Алексея Пьяных, когда Комиссарова возвращается из театра.

По виду Орлова она сразу поняла, кто перед ней. А тот сказал:

— Привет от брательника.

Из приоткрытой двери доносились голоса.

— У меня гости. Приходите утром в десять к книжному магазину, — сказала Комиссарова и захлопнула дверь.

Орлов подумал, что Комиссарова даст ему деньги для Пьяных. Но Пьяных не поручал ему ничего, кроме того, что Орлов уже сделал. Спускаясь в лифте, Орлов почувствовал, что появилась возможность перехватить деньги. Он позарез нуждался в них. У него не было ни копейки. С каждым этажом вниз в нем укреплялась уверенность, что Комиссарова намерена дать ему для Пьяных деньги. Он решил их присвоить, а там будь что будет. Срок Пьяных заканчивался лишь через два года. Приняв решение, Орлов подумал, что незачем откладывать все на завтра. Он остановил лифт и нажал на кнопку седьмого этажа. Это сработал рефлекс. Он привык спускаться сверху к квартире, которую собирался обокрасть.

Ожидая своего часа, Орлов прикидывал варианты разговора с Комиссаровой. Главное, что его волновало, — как выцарапать побольше денег.

Ему везло в этот вечер. Ни в подъезде, ни на лестнице его не видела ни одна живая душа. Да и гости у Комиссаровой долго не задерживались. Когда они ушли, он спустился по лестнице и, приложив ухо к двери, услышал женский голос, высокий, жесткий, непохожий на низкий голос Комиссаровой. Он отпрянул и на цыпочках поднялся по лестнице на пол-этажа.

Орлов отчаялся, уже не верил, что женщина с высоким голосом в эту ночь уйдет от Комиссаровой. Но вот дверь открылась, захлопнулась, застучали каблуки по метлахской плитке, загудел лифт, распахивая створки кабины. Орлов перегнулся через перила и увидел со спины сухощавую женщину с тонкими ногами. Женщина вернулась к квартире Комиссаровой, хотела позвонить, но не позвонила, потом неторопливо стала спускаться вниз по лестнице. Через пять минут дверь квартиры Комиссаровой снова открылась. Орлов увидел Комиссарову. Она вынесла ведро с мусором. Выждав еще несколько минут, Орлов позвонил в квартиру.

Все оказалось проще, чем он предполагал. Неизвестно, для чего он строил варианты разговора. Комиссарова не удивилась, увидев Орлова. Очевидно, брат приучил ее к неожиданным появлениям.

В комнате при ярком свете люстры Орлов увидел ее по-новому. В голубом платье с убранными в пучок желтыми волосами, Комиссарова была недоступно хороша, как графиня в исторических фильмах. В его душу вкралось сомнение — сестра ли она Алексею Пьяных?

— Я вернулся из колонии, — сказал он, чтобы начать разговор.

— Я поняла это, — сказала она.

— Ваш брат…

— Требует денег.

Орлов не понял, что с ним произошло, но ему не хотелось врать этой женщине. Он поймал себя на том, что жалеет ее.

— Нет, — сказал он. — Леша передает привет.

— Напоминает о себе. Чтобы я не забыла.

Сам не веря своим ушам, Орлов сказал:

— Да, свое он не упустит.

— Вы, наверно, голодны. Садитесь, ешьте.

Он был голоден, но есть при ней ему не хотелось.

— Я водки выпью, — сказал он и налил в фужер все, что оставалось в бутылке. Выпив, он не удержался, взял кусок колбасы и стал есть.

Думаю, то, как он ел, и сыграло роль в том, на что решилась Комиссарова. Она сунула ему в руку двадцать пять рублей.

— К сожалению, у меня больше нет.

Деньги вернули Орлова на землю. Он стал прежним Орловым. Он как бы заново ощутил, зачем пришел сюда. Он небрежно покрутил ассигнацией.

— Правда, у меня больше нет. — Комиссарова показала пустой кошелек.

Орлов был огорчен и не скрывал этого.

— Обождите, — сказала она, что-то взяла со стеллажа и протянула ему. Это было кольцо с топазом. — Возьмите. Продадите, будут какие-то деньги.

Он помялся. Что-то ему подсказывало, что не следует брать кольцо.

— Больше я ничем помочь не могу.

Он взял кольцо и ушел, не сказав даже «спасибо», ушел, ненавидя своего дружка Алексея Пьяных, презирая свое мужское начало. Одно дело отобрать кольцо, другое — взять его как подарок у женщины. Он не понимал себя и не понимал Комиссарову. Почему она одарила его? Когда он взял кольцо, она сказала:

— Идите. Я устала и хочу лечь.

Это были ее последние слова, услышанные им.


Если все действительно произошло в час ночи, то сосед Комиссаровой Гриндин слышал шаги Орлова, которые он принял за шаги Рахманина. Выходило, что напрасно я относился к показаниям Гриндина с недоверием.

— Значит, вас никто не видел, Орлов? — спросил я.

Он, конечно, понял, почему я спросил об этом.

— Нет, — ответил он.

— Орлов, когда вы вернулись домой? — спросила Миронова.

— Без четверти два.

— Кто это может подтвердить?

— Мать.

— Ваша мать подтвердит, что вы Иисус Христос. В прошлый раз она подтвердила, что вы крепко спали в своей кровати, когда было совершено ограбление квартиры. Помните?

Орлов промолчал.


Рахманин жил у приятеля в мастерской на Красноказарменной улице и звонил мне по утрам, задавая один и тот же вопрос: «Что-нибудь прояснилось?»

Мы встретились на Страстном бульваре. В тени все скамейки были заняты.

— Вы знакомы с Гриндиным Василием Петровичем?

— Теперь им заинтересовались? Мы не здоровались.

— Что не поделили?

— Надю. Этот козел пытался ухаживать за Надей в отсутствие жены. Она аккомпаниатор, часто уезжает на гастроли. Когда я переехал к Наде, он продолжал свои попытки. Со мной он был предельно вежлив, шаркал ножкой, но ни во что меня не ставил, ухаживал за Надей открыто — то шоколадку иностранную преподнесет, то сувенир из-за границы. Однажды я вернулся домой поздно, думал, Надя уже спит, и без шума вошел в квартиру. Надя не спала. Она отбивалась от Гриндина. Я его выгнал и сказал, что переломаю ему ноги, если он близко подойдет к Наде.

Глава 11
Я приехал на Петровку в половине девятого. Мне хотелось поработать в тиши и одиночестве. В десять предстояло совещание у Самарина.

Разложив на столе бумаги, я принялся составлять план своего выступления. Зазвонил телефон.

Женский голос попросил Хмелева. Кому-то из его подруг не терпелось поговорить с ним с утра пораньше.

— Хмелев будет позже. Что ему передать?

— Это товарищ Бокарадзе?

— Бакурадзе, с вашего разрешения.

— Простите. Говорит Татьяна Грач, подруга Нади Комиссаровой. Саша сказал мне, что в случае чего я могу обратиться к вам, в его отсутствие. Мы можем встретиться? Желательно сейчас же.

Убрав со стола документы в сейф, я оставил Хмелеву записку и вышел из кабинета.

Татьяна Грач стояла у входа в Эрмитаж, нетерпеливо оглядываясь по сторонам.

— Здравствуйте. Я — Бакурадзе.

— Здравствуйте. Я вас узнала. Вы же были на похоронах.

Мы прошли в сад.

— Чем вы взволнованы, Татьяна Алексеевна?

— Называйте меня Таней, пожалуйста. Извините, что с утра оторвала вас от дела. Но я всю ночь не спала.

— Что случилось?

— Даже не знаю, с чего начать. Когда я волнуюсь, просто глупею. А вы давно на Петровке работаете? Вы совсем не похожи на Пинкертона.

Татьяна Грач долго говорила о пустяках, лишив меня надежды вернуться на Петровку хотя бы за полчаса до начала совещания.

— Я уже собралась с духом, — наконец сказала Грач. — Я была уверена, что Надя покончила с собой.

— Почему?

— Только не перебивайте меня. Ладно? А то я снова начну волноваться. Я была уверена, что Надя покончила с собой. Позвонил Витя и сказал: «Надя покончила с собой». В театре тоже считали, что Надя покончила с собой. Когда все только и говорят, что человек покончил с собой, невольно поверишь в это. Мне в голову не приходило, что могли пропасть Надины вещи. А вчера, когда я узнала, что пропало Надино кольцо, я спросила Витю: «А колье?» «Какое колье?» — ответил он. Меня током пронзило. Говорю, бриллиантовое колье, а он говорит, что сроду у Нади не было бриллиантов. Я как дура доказываю ему, что было, а он стоит на своем. Повесила трубку и думаю: «Здесь что-то не так». Как же может быть такое, чтобы он не знал о колье? Он мне сказал, что нам, женщинам, мерещатся бриллианты. Я же не сумасшедшая, чтобы такое померещилось. Я собственными глазами видела колье в тот вечер, последний в жизни Нади. Я рассказывала Саше, что мы с Павлом Гердом ушли первыми после Вити. Витя повел себя не лучшим образом из-за того, что Надя купила дубленку. В сезон она стоила бы в два раза дороже. Но Витя вошел в раж и собрался хлопнуть дверью. Вот тогда Надя сказала, что у нее есть что продать и вытащила — я даже не знаю откуда, но, кажется, из-под белья в шкафу, — колье. Я прямо ахнула при его виде. Оно сверкало, как тысяча молний. Но Валя Голубовская схватила Надю за руку и сказала: «Сейчас же убери!» Я попросила Надю показать колье. Валя шикнула на меня. Она такая, с норовом. Надя положила колье в карман платья. Вот. А Витя говорит, что не было никакого колье.

— Он видел колье?

— Трудно сказать. Он надевал ботинки в прихожей, когда Надя вытащила колье.

— Остальные где в это время находились?

— Валя была в комнате и шикала, Герд мыл руки в ванной, Виталий Аверьянович находился на балконе. Виталий Аверьянович Голованов. Он такой интеллигент! Как только началась склока из-за дубленки, он тут же удалился на балкон.

— Вы кому-нибудь говорили о колье?

— Конечно! Павлу.

— Как он среагировал?

— Сначала заинтересовался, затем отмахнулся. Откуда, говорит, у Нади бриллиантовое колье? Я говорю, наверно, от Скарской. Вы слышали о такой актрисе?

— Слышал.

— Я же говорю, что вы на Пинкертона не похожи. Надя была родственницей Скарской, а у Скарской первый муж был князем. Можете себе представить, какие драгоценности имела Скарская! Надя мне говорила, что Скарская завещала ей часть своих вещей. Но что именно, она не сказала. Наверное, колье.

— Где у вас происходил разговор с Гердом?

— В лифте. На улице мы не говорили.

— Дома у Герда не возвращались к колье?

— Обождите, обождите! Он же спросил меня, в самом ли деле я видела колье. Я еще обиделась на него.

— Значит, ни Герд, ни Голованов колье не видели, но Герд узнал о существовании колье от вас. Колье видели вы и Голубовская. Рахманин в тот вечер мог видеть, а мог и не видеть его. Я правильно понял?

— Правильно. Только, вы уж меня извините, как это Рахманин мог видеть, а мог и не видеть?! Он просто знал, что у Нади есть колье.

— Вы можете описать колье?

— Не только описать, но и нарисовать. У вас есть бумага и карандаш? Я дал ей блокнот и ручку.

Грач рисовала прекрасно.

Колье напоминало морскую звезду. Судя по количеству бриллиантов, оно было чрезвычайно дорогим.

— Бриллиант в центре крупный — карата три, боковые поменьше — карата полтора, остальные мелкие, — сказала Грач. — Учтите, оправа и цепочка из серебра.

— Разве бриллиант оправляют в серебро?

— Оправляли в старину, считая, что золото меняет цвет бриллианта. Из-за серебра я и подумала, что колье из княжеских драгоценностей.

— Я очень вам благодарен. Скажите, Таня, как вы могли забыть о таком колье?

— Я вовсе не забыла. Я молчала и Саше ничего не сказала и следовательнице потому, что никак не связывала смерть Нади ни с колье, ни с кольцом, ни с другими вещами. Вы мне лучше скажите, почему Витя Рахманин отрицает очевидное?

— Разберемся.

— Скорее бы. А то ведь все в отпуск разбегутся.


К счастью, Самарин перенес совещание на четыре часа. Я облегченно вздохнул, когда Хмелев сообщил мне об этом. Было без пяти десять. Я только успел бы достать документы из сейфа. Коротко изложив содержание беседы с Татьяной Грач, я сказал, чтобы он занялся Валентиной Голубовской, и стал накручивать диск телефонного аппарата. Сначала я позвонил Голованову, затем Герду, потом Рахманину и договорился с ними о встречах.

— Я не понял. Голубовская разве вернулась? — сказал Хмелев.

— Нет. Уточни, когда ее группа возвращается. Голубовскую надо встретить. Прежде вырой землю носом, но докопайся, кто когда вернулся домой в ночь на двадцать восьмое августа.

— Понял, — сказал Хмелев, потянув к себе телефонный аппарат.

— Секунду, Саша. Извини. — Я снова набрал номер Голованова. — Виталий Аверьянович, это Сергей Михайлович. Не спросил вас, ничего не надо? Я бы мог купить по дороге.

— Разве что четвертушку черного хлеба, если вас не затруднит. И спасибо вам большое.

— Договорились, — сказал я и передал аппарат Хмелеву. — Звони.

— Новый метод в криминалистике?

— Человек болен. Я пошел.

У Голованова был Николай Тимофеевич Аккуратов, его бывший начальник по «Экспортлесу», высокий бледный мужчина в годах, с шеей и лицом жирафа, но хитрыми, как у лисы, глазами.

— Николай Тимофеевич, посиди в кухне десять минут. Мне надо пошептаться с товарищем насчет наших театральных дел, — сказал Голованов.

— Табличку «Идут переговоры» на двери не повесить? — пошутил Аккуратов и вышел из комнаты.

— Все шутит, а бедолаге вырезали три четверти желудка, — сказал Голованов. — Что стряслось, Сергей Михайлович?

Я раскрыл блокнот и показал ему рисунок Татьяны Грач, рядом с которым моей рукой был указан вес каждого крупного бриллианта.

— Что это? — спросил он.

— Колье с бриллиантами, принадлежавшее Надежде Андреевне.

— И вы шутите? Знаете, сколько такое колье стоит?

— Примерно сто тысяч.

— Хватили лишку, но тысяч шестьдесят наверняка. Откуда оно у Нади? Что вы, Сергей Михайлович! Судя по рисунку, вещь старинная.

— Учтите, что цепочка и оправа серебряные.

— Значит, не старинная, а древняя. Нет, не могло быть у Нади…

— Скарская?

— Вы что, верите в сказку о добрых старухах?

— Почему нет?

— А у Скарской откуда такое колье?

— Ее первый муж был графом.

— Во-первых, они разошлись со скандалом. Во-вторых, создание театра — мечта всей ее жизни — финансировалось Паниной. Трудно себе представить, что Скарская имела драгоценности, а деньги на театр брала у других.

— В те времена отношение к драгоценностям было иное, чем сегодня. То, что мы ценим высоко, возможно, тогда и драгоценностью не считалось.

— Но не такое же колье! Такое колье во все времена драгоценность. Нет, Сергей Михайлович, не верю я в вашу версию. К тому же вы невольно очерняете Надю. Да-да, Сергей Михайлович. Получается, что Надя скрывала от меня колье. Мы не были расписаны, но жили под одной крышей и, простите, хозяйство вели общее, и в шкафу лежали общие деньги.

— Вам не доводилось слышать от Надежды Андреевны, что Скарская оставила ей в наследство кое-что или подарила?

— Нет, Сергей Михайлович. Скажи Надя это, она ведь должна была показать «кое-что», полученное от Скарской — живой или мертвой. Надя не могла скрывать от меня что-либо, тем более материальную ценность.

— Простите за нескромный вопрос: почему?

— По складу своего характера, по складу наших отношений, ну, хотя бы потому, что она жила на мои деньги!

— Вы сказали, что деньги у вас были общие.

— Чтоактеры получают?! А мы жили на широкую ногу. Я вам говорил об этом. Нет, не было у Нади никакого колье. Было бы, так она не удержалась бы, чтобы не показать его.

— Значит, вы не видели колье?

— Я не мог видеть того, чего не было.

— Дело в том, что Надежда Андреевна держала колье в руках в тот свой последний вечер.

— Этого не может быть! Я же не слепой!

Раздался звонок в квартиру. Голованов вздрогнул.

— Если не трудно, откройте, пожалуйста.

Я пошел открывать дверь.

Меня опередил Аккуратов. Он впустил врача, утомленную визитами женщину. Она тащила тяжелый металлический аппарат. Я забрал у нее аппарат и отнес в комнату.

— Включите вилку в розетку, — приказала врач.

— Сейчас будут снимать электрокардиограмму. Это все нам знакомо, — сказал Аккуратов. — Не будем мешать. Ну, бывай, Виталий Аверьянович. Выздоравливай.

Я тоже попрощался и ушел вместе с Аккуратовым.

— Вам в какую сторону? — спросил я его на улице.

— На Горького.

— И мне на Горького. Пойдем пешком?

— Можно. Вы тоже имеете отношение к театру?

— Имел.

— Чем сейчас занимаетесь?

— Исследованием человеческих взаимоотношений, в данном случае в театре.

— И то лучше. Посмотрите, что стало с Виталием Аверьяновичем. Так сказать, наглядное свидетельство. Был человек-глыба. Какую жизнь загубил! Какую перспективу! Мог он дальше меня пойти — в начальники управления, в заместители министра. Мужик был сильный, могучий, крепкий, российский мужик. Он японцам сто очков вперед давал. А японцы торговцы хорошие. Они у нас много леса берут. Уважали его. До сих пор спрашивают, как Голованов-сан поживает. «Сан» по-японски значит господин. А как он поживает, сами видите. Видно, всерьез, по-настоящему любил он эту актрису и сейчас любит. Что произошло? Почему она наложила на себя руки?

— Не знаю, Николай Тимофеевич. Вроде бы ей не давали ролей.

— Тут борешься за каждый месяц жизни. На какие только мучения не идешь. Кто-то сам прерывает свою жизнь. Красивая была женщина.

— Вы видели ее?

— Один раз. Я их подвозил на машине. Они приглашали меня, но я хорошо знал жену Виталия Аверьяновича — Елену Прокофьевну.

— Осуждали его?

— Осуждать-то осуждал, но любил я его, чертяку. Глупостей он много наделал, вот что. Потерял голову. Не зря в народе говорят: седина в голову, бес в ребро. Честнейший человек был, а глупостей наделал таких, что сидеть бы ему в тюрьме, если бы не мы. Из партии его точно выгнали бы. В Японии что у него произошло? Тратил деньги без оглядки. В итоге нарушение финансовой дисциплины. Спрашиваю его: как же это могло с тобой произойти? Я же не ревизор, а друг ему, хоть и начальник. Он как на духу все выложил. Растратил деньги на подарки своей возлюбленной. Ну какая же это, говорю, любовь, если она толкает на преступление?! Любовь, говорю, должна возвышать, облагораживать. Это, говорит, и есть любовь, когда готов идти на все не задумываясь. Дурак дураком, думаю, ты стал из-за своей любви. Но, думаю, ничего, одумаешься, будет срок. И в заместители директора конторы его — понижение на два ранга. Доложили куда следует, что товарищ Голованов наказан, меры приняты. Словом, отстоял я его. Роман-то свой он продолжает. Приходит ко мне однажды старший инженер. Фамилии называть не буду. Да и суть не в фамилии. Этот старший инженер работал с Виталием Аверьяновичем и в переговорах с ним участвовал. Сообщает он мне конфиденциально, что наш друг берет от японцев дорогие подарки: стереоприемник, стереомагнитофон, стереопроигрыватель. А порядок у нас такой: дорогие подарки сдавать. Вызываю Виталия Аверьяновича. Спрашиваю: брал? Брал, говорит. Спрашиваю: почему не сдал? Сдал, говорит, только в комиссионный магазин. Ну что ты с ним будешь делать?! Поговорили мы с ним опять по душам. Вижу, человеку трудно. Зарплаты заместителя директора не хватает. Помочь ему надо, не губить же. Тут, как нарочно, с жалобой на мужа приходит ко мне Елена Прокофьевна и требует призвать его к порядку, то бишь вернуть ей мужа. Кое-кто видел, как она ко мне пожаловала. В объединении и так знали о романе Виталия Аверьяновича. Еще бы! В день по десять звонков. Дело принимало широкую огласку.

— Елена Прокофьевна и раньше жаловалась на мужа?

— Только один раз, в шестьдесят пятом году, когда Виталий Аверьянович надумал покорить Памир. Он был заядлым альпинистом. Как отпуск — он в экспедицию. Связи у него в этом мире были большие и друзей было много. Елена Прокофьевна хотела, чтобы я отговорил его. Куда уж там!

— Покорил Памир?

— Он — нет. Возвратился со сломанной ногой. Многие там поломали себе кости. До вершины добрались лишь двое. Зато с тех пор Виталий Аверьянович с альпинизмом покончил, на радость Елене Прокофьевне. Так на чем мы остановились? Да, дело принимало широкую огласку. Если, думаю, Елена Прокофьевна пришла ко мне, а я ей мужа не возвращу, она пойдет в партком. Опять вызываю Виталия Аверьяновича. Ты что, сукин ты сын, говорю, дело довел до того, что жена стала жаловаться?

— Что он ответил?

— Знаешь, говорит, Николай Тимофеевич, я обещал тебе не нарушать служебной дисциплины и не нарушу, обещать же того, что не сумею выполнить, не могу, хоть казни. Не в силах, говорит, порвать со своей актрисой. Знаете, чем все закончилось? Собрал он свои вещи и ушел из семьи. Почти год было тихо. Директор конторы, непосредственный начальник Виталия Аверьяновича, уехал в длительную загранкомандировку, а назначить директором Виталия Аверьяновича я не мог, хотя Виталий Аверьянович с самого начала вытягивал работу конторы. Отличный коммерсант. Слушай, говорю, ты бы оформил свои отношения со своими женщинами. Доколе, говорю, так жить будешь, ни туда и ни сюда? Подумаю, говорит. Елена Прокофьевна, она женщина интересная, к тому времени встретила человека и подала на развод. Это я позже узнал, после того, как Виталий Аверьянович вляпался в новый скандал. Я сказал, как он ушел из семьи?

— Вы сказали, что он ушел, собрав свои вещи.

— Да, он взял только свои вещи, самое необходимое, поступил благородно. Не знаю, какая муха его укусила, но он ударил жену, а когда жених Елены Прокофьевны встал на ее защиту, то и его саданул как следует, да так, что сломал человеку челюсть. Елена Прокофьевна вызвала милицию. Составили протокол, но жених отказался давать показания против Виталия Аверьяновича. Видно, стыдно ему было признаваться, что его избил муж невесты. А невеста, то бишь Елена Прокофьевна, оказывается, назвала Надежду Андреевну нехорошим словом. Вот и пошло и поехало.

— Зачем Виталий Аверьянович пришел к Елене Прокофьевне?

— Вроде бы оговорить условия развода.

— Что их было оговаривать? Он же ушел из семьи за год до этого.

— Знаете, когда наступает час официального развода, люди звереют. До этого люди как люди, а развод будто сигнал тревоги. У нас в объединении разводилась одна молодая пара. Красивые ребята, любо-дорого на них было смотреть. Так они делили даже простыни. Противно потом на них было глядеть. Я Виталия Аверьяновича не оправдываю. Но, знаете, Елена Прокофьевна не должна была прибегать к оскорблениям.

— Обождите, Николай Тимофеевич. Виталий Аверьянович пришел делить имущество, от которого он отказался за год до развода. Или я не понял вас?

— Не так, не так. Виталий Аверьянович хотел забрать лишь свои книги. У него только словарей двести томов. Когда он вошел в свою бывшую квартиру, а надо сказать, что дом у него был полной чашей, Елена Прокофьевна встретила его враждебно. Боялась, наверно, что Виталий Аверьянович помимо книг еще что-нибудь заберет. Жених не вмешивался, пока Виталий Аверьянович не ударил ее. Жениха, спрашиваю, зачем ты ударил? Не знаю, говорит. Очевидно, говорит, мысль, что все заработанное моим горбом за четверть века на блюдечке достанется этому хлюпику, помутила разум.

— Чем же закончилась вся история?

— Протокол милиция переслала к нам. Дело до суда поэтому не дошло. Помочь Виталию Аверьяновичу я уже не мог. Вмешались кадры. Он ушел из нашей системы. Пьесу его поставили. Думал, в этой системе он преуспеет. Куда уж там! Оказывается, сложнее, чем я думал. У нас все-таки проще.

— А развод?

— Развод состоялся. Виталий Аверьянович забрал у Елены Прокофьевны только книги. Сейчас она с мужем в Штатах. Он оказался журналистом. Вот и мой дом. Хорошо мы с вами поговорили! Спасибо. Ну, бывайте! — Аккуратов крепко пожал мне руку и вошел в арку дома рядом с концертным залом имени Чайковского.

Войдя в будку телефона-автомата, я позвонил Хмелеву.

— Как твой нос, Саша? Докопался до чего-нибудь?

— Докопался пока до соседки Герда. Ее дверной глазок нацелен на его квартиру. К тому же у нее собака, которая лает на каждый чужой шаг. Грач ушла от Герда примерно в час. Десять минут спустя ушел сам Герд. Домой возвратился в начале третьего.


С Гердом мы встретились в кабинете главного режиссера. Андронова в театре не было. Герд предложил мне диван, а сам сел за письменный стол.

— Вам идет это кресло, — сказал я.

Он пересел на стул и сказал:

— Вы бы поторопились с повторными вызовами и уточнениями. День-другой — и мы все уедем в отпуск.

— Вы лично куда едете?

— В Ялту. Показать путевку?

— Я смотрю, царапина на вашей щеке зажила.

— Далась вам эта царапина! Слушаю вас.

— Честно говоря, хотелось бы вас послушать.

— Меня? Разве я просил о встрече? Чего вы, собственно, от меня ждете? Что я признаюсь в убийстве Нади Комиссаровой?

— Разумеется, нет. Во-первых, я надеюсь наконец получить вразумительный ответ на вопрос: кто вас поцарапал?

— Во-вторых?

— Не торопитесь. Сначала ответ.

— Хорошо. Меня поцарапала женщина. Вас удовлетворит такой ответ?

— Только наполовину. Имя женщины?

— Этого я никогда не скажу.

— Но ведь мы установим это.

— Не будем терять времени. Во-вторых?

— Во-вторых, что вы можете сказать о бриллиантовом колье, принадлежавшем Комиссаровой?

— Я никогда не видел никакого колье у Комиссаровой.

— Павел Николаевич, вы проявили живой интерес к колье…

— Прекратим бессмысленный разговор. Я никогда не видел колье у Комиссаровой. Меня вообще не волнуют женские побрякушки.

— Ладно. Оставим и это. В-третьих, вы солгали, утверждая, что после ухода от вас Татьяны Грач легли спать. Где вы были с часу ночи до двух?

— Вы что, изучаете каждый мой шаг? Это возмутительно. Я не буду больше отвечать ни на один ваш вопрос.

— Боюсь, что в таком случае вам придется отложить поездку в Ялту.

— Вы угрожаете мне?! Я вынужден буду жаловаться на вас.

— Такое право у вас есть, но позиции слабые. Заведомо ложные показания и уклонение от дачи показаний — уголовно преследуемые деяния. Телефон и мой и Мироновой у вас есть. Буду с нетерпением ждать вашего звонка. До свидания, Павел Николаевич.


Направляясь к Страстному бульвару, месту встречи с Рахманиным, я думал о том, что поступаю неверно, бегая от одного свидетеля к другому. Их надо было сразу допросить с протоколом и со всеми формальностями. Тот же Герд вел бы себя иначе у следователя. По крайней мере, лжесвидетельство и отказ от дачи показаний были бы запротоколированы. Но каждый вызов к следователю — это время. А оно устрашающе бежало вперед, приближая день отпуска в театре. И еще — я хотел своими беседами подготовить Миронову к допросам.

Рахманин уже ждал меня.

— Догадываюсь, зачем вы меня вызвали, — сказал он. — Таня Грач?

Я подумал, что сейчас он начнет все приписывать женским домыслам и отрицать саму возможность существования колье. К счастью, я ошибся.

— Очевидно, колье было, — сказал Рахманин. — После разговора с Таней я долго размышлял.

— И пришли к выводу, что колье было?

— Могло быть.

— Каким же путем вы пришли к такому выводу?

— Отчасти благодаря вам. Вы спрашивали меня о Скарской. Я вам ответил, что ничего о ней не знаю. После разговора с Таней Грач это имя почему-то всплыло в памяти. Я позвонил одному своему приятелю. Он театровед. Потом я позвонил Андронову. Он тоже кое-что рассказал мне. Ну а дальше нетрудно было выстраивать версию. Так, кажется, у вас принято говорить? Теперь мне понятны слова Нади: «У нас есть что продать».

— Вы не видели колье?

— Нет же, конечно, нет. Неужели до вас это не дошло?


Выслушав меня, Миронова сказала:

— Не блеф ли это колье? Действительно, откуда у Комиссаровой такая драгоценность?

— Скорее всего, от Скарской.

— В таком случае, Скарская должна была быть добрейшей старухой.

— Этого нельзя проверить. Нельзя проверить и то, какие драгоценности у нее оставались под конец жизни.

— Относительно драгоценностей не согласна. Архивные документы, завещание…

— Будете копаться в архивах?

— Надеюсь, вы поможете бедной женщине. Не пугайтесь. Пока не уверена в необходимости такого шага. То, что мы знаем о Скарской и об отношениях между ней и Комиссаровой, исключает саму возможность подарка. Вспомните, Скарская холодно приняла Комиссарову, не узнала ее.

— Но потом они еще раз встретились! Комиссарова навезла Скарской кучу гостинцев. Скарской шел девяносто второй год. Представляете радость старушки? Может быть, растроганная, она не знала, чем одарить Комиссарову, и в порыве благодарности подарила ей колье. В девяносто два года отношение к драгоценностям наверняка меняется и ими дорожат меньше, чем в молодости.

— У вас богатое воображение, Сергей Михайлович. Допустим, все было так. В пятьдесят девятом году Комиссаровой исполнилось семнадцать лет. Полагаете, что семнадцатилетняя девочка могла умолчать о подобном подарке?

— Что семнадцатилетняя девочка из бедной семьи понимала в бриллиантах?! Это потом она осознала их блеск.

— Не могла она умолчать о подарке, да еще от Скарской. Потом — не в семнадцать ли лет она стала известной актрисой и не в семнадцать ли лет решила избавить мать от сына-разбойника? Не каждый взрослый человек до такого додумается. Сколько лет она молчала о колье? Двадцать три года. В ее характере это? Нет, дорогой Сергей Михайлович.

— Вынужден сослаться на вашего шефа — факты и только факты, все остальное от лукавого. Вот факт, — я постучал пальцем по рисунку Татьяны Грач. — Считаю, что нам следует вернуться к заключению комплексной экспертизы. Под ногтями Комиссаровой были обнаружены следы крови. Не так ли?

— Вам не дает покоя царапина на щеке Герда?

— Не дает, особенно сегодня, когда мы знаем, что с часу до двух ночи его не было дома. Я не говорю об остальном — лжесвидетельстве, отказе от дачи показаний и ненависти к Комиссаровой.

— Как установить, что есть связь между следами крови под ногтями Комиссаровой и царапиной на щеке Герда?

— Господи, Ксения Владимировна! Для этого существует экспертиза.

— Нет, Сергей Михайлович. Это исключено. До тех пор, пока у нас не будут доказательства его причастности к смерти Комиссаровой.


Совещание у Самарина не состоялось. Его увезли с приступом домой. От «скорой помощи» он отказался. Совещание провел заместитель начальника МУРа Гринберг.

Когда мы с Хмелевым вернулись в кабинет, Александр сказал:

— На досуге я тут вычертил схему. Взгляни. — Он показал мне свое творение — окружность с отходящими от нее лучами. Если бы не фамилии и цифры, схему можно было принять за детский рисунок. Так малыши изображают солнце. — Окружность, как ты догадался, дом Комиссаровой, лучи — расстояние в километрах от домов Голованова, Герда, Грач и Голубовской. Ты заметил, что все они на «г»?

— Заметил. А куда делся Орлов?

Хмелев провел от окружности новую линию.

— Получается, что все живут в пределах двенадцати километров от дома Комиссаровой. До двадцати минут езды на машине.

— Голованов тоже вернулся домой в два часа ночи?

— Я этого не говорил.

— Что с Голубовской?

— Возвращается послезавтра.

Глава 12
Хмелев ошибся. Валентина Голубовская возвратилась в Москву в тот день, когда мы с ним беседовали о ней и он наводил справки, а не двенадцатого сентября вместе со всеми. Узнав об этом у руководителя группы, Хмелев помчался из аэропорта к дому Голубовской, но не застал ее. Старика соседа тоже не оказалось в квартире. Хмелев кружил по дворам до тех пор, пока не нашел старика на скамейке. Он играл с приятелем в шашки. «Отец, вы не видели Валентину?» — спросил Хмелев. «Вальку-то? Намедни видел», — ответил старик. «Что значит — намедни?» — спросил Хмелев.

— На днях, — сказал я. — Рязанское наречие.

— Ах да, ты же у нас ведь еще и филолог, — сказал Хмелев. — Но я спросил об этом старика.

«Позавчерась, как воротилась из своей Венгрии», — ответил старик. «Куда же она делась?» — спросил Хмелев. «Позавчерась и уехала». «Вы передали ей повестку?» — «Как же не передал? Передал».

Хмелев поехал к Татьяне Грач. От нее он узнал, что Валентина Голубовская улетела в Сочи.

— Ничего, да? Лучшая подруга, елки-палки! — сказал Хмелев.

— Живые пусть остаются с живыми…

— Что, если она договорилась с любовником ограбить Комиссарову? Уж она-то знала о колье! Шепнула любовнику, выбрала ночь перед отлетом. Может, и колье уже нет в Союзе.

— У нее есть любовник?

— У кого же она провела ночь?! У тети Паши?

— Фантазируешь? Я-то думал…

— А Орлова она не могла знать?

— Саша, мне кажется, что Самарин прав. Похоже, Орлов не причастен к смерти Комиссаровой.

— Почему? Если он готов был зарезать меня забесплатно, то уж за колье он зарезал бы десять Комиссаровых. Говорил, что надо снять Голубовскую с рейса. По крайней мере, вопросов возникало бы сейчас меньше.

Вопросов было действительно много. И Самарин, который на следующий день после приступа вышел на работу, и Миронова считали, что пора предположений миновала — надо действовать.

В тот же вечер я вылетел в Сочи.

В аэропорту в Адлере меня встретил инспектор Вадим Яхонтов, чем-то напоминающий Хмелева. С добрейшей улыбкой на лице он сказал, распахивая дверь «Жигулей»:

— Транспортом обеспечены. Начальство предоставило машину в честь вашего приезда.

Забросив портфель в гостиницу, мы поехали в санаторий «Актер», где отдыхала Голубовская.

Переговорив с вахтером, пышноусым полным армянином, Яхонтов сказал мне:

— Восьмой этаж. Живет с подругой.

В номере никого не было.

— Поднимемся на шестнадцатый этаж в бар. Может, она там.

В баре среди посетителей я не обнаружил Голубовскую. Заказав кофе, мы взяли чашки и вышли на открытую веранду. Казалось, до неба рукой подать. Оно нависало над нами, сверкая и подмигивая тысячами глаз. У меня не выходило из головы колье Комиссаровой, и я вспомнил не раз читанное об южном небе: «На синем бархате были рассыпаны бриллианты». Правда, бриллианты никто в наше время не рассыпает, особенно в таком количестве, но это не имело значения…

Голубовская сидела в обществе известных актеров. В белом платье с распущенными светлыми волосами, которые она то и дело отбрасывала назад. Голубовская что-то горячо говорила. Она повысила голос, и я услышал:

— Поймите, наконец, Офелия не сумасшедшая! Она прикидывается сумасшедшей из страха. Она боится! Она боится потому, что знает тайну… Тайну смерти.

Ее соседи молчали.

— Ничего вы не понимаете! — она вскочила и порывисто ушла с веранды.


В двухместном номере был женский бедлам. Пока Голубовская лихорадочно собирала разбросанные на кроватях и креслах бюстгальтеры, трусики, купальники, я решил времени зря не терять.

— Когда в последний раз вы видели Надежду Комиссарову?

Голубовская застыла с вещами в руках. В оцепенении она смотрела на меня, мигая глазищами, и вдруг стала заикаться. У меня с языка чуть не сорвалось, как у них принято говорить в театре: «Вторично». Заикание использовал папаша Горио, когда хотел подумать.

— Это я… я убила Надю, — произнесла Голубовская.

Я ушам своим не верил. Как же так? Подруга убивает подругу. Или я безнадежно отстал в своем понимании дружбы, или в моем представлении мир по-прежнему, как десять лет назад, когда я был глуп и наивен, разделен на полюсы, на черное и белое, и я по-прежнему страдаю своеобразным дальтонизмом.

Яхонтов непонимающе глядел на меня. Я молчал.

С Голубовской началась истерика. Уткнувшись лицом в вещи, которые держала в руках, она рыдала. Я дал ей воды. Смазалась краска, и обнажилось ее лицо. Перед нами стояла немолодая женщина, жалкое подобие той, которая десять минут назад с апломбом рассуждала на веранде об Офелии.

Распахнув дверь, в комнату ворвалась женщина в чалме и развевающемся оранжевом платье.

— Что здесь происходит?! — произнесла она, бросаясь к Голубовской. — Валентина, милая, что с тобой? Ну, Валентина… Дайте воды! Воды дайте!

Я протянул ей стакан.

Она заставила Голубовскую выпить воды, но это не помогло. Голубовскую трясло. Женщина уложила ее на кровать.

— Что здесь происходит?! — Она почему-то грозно двинулась на меня, хотя Яхонтов стоял к ней ближе.

Яхонтов опередил меня. Сунув ей под нос удостоверение, он спросил:

— Вы кто будете?

— Актриса, — женщина растерялась, но на секунду. — Дюжева Вероника Борисовна, Московский театр сатиры.

— Вы не могли бы…

— Нет!

— …оставить нас с вашей подругой ненадолго?

— Нет!

— Тогда мы вынуждены будем забрать ее в управление.

— Нет! — закричала Дюжева и встала перед Голубовской, которая продолжала рыдать. — Она ни в чем не виновата!

— В чем не виновата? — спросил я.

— Ни в чем! Она сказала вам, что виновата в смерти Нади Комиссаровой? Сказала? Бред! Бред!

— Виновата! Виновата! — закричала Голубовская, колотя подушку.

— Замолчи, Валентина! Сейчас же замолчи!

— Надо обеих забрать в управление, — шепнул мне Яхонтов.

— Идемте.

Он недовольно последовал за мной из номера.

— Не понимаю я вас, — сказал Яхонтов в лифте. — Убейте, но не понимаю. Да они за ночь все оговорят!

— Они давным-давно все оговорили, друг мой. А управление не панацея от наших бед и ошибок.

Я спал прескверно, хотя в гостинице было тихо. В шесть утра я проснулся и понял, что больше не засну. Из окна я увидел море. Оно в дреме грелось на солнце. Я не взял с собой плавок и пожалел об этом. Когда еще представился бы случай окунуться в море? В отпуск я мог уйти по графику только в ноябре. Я натянул на себя тренировочные брюки, решив, что на пляже в такую рань не будет ни души и можно поплавать нагишом. Перекинув полотенце через плечо, я открыл дверь, когда внезапная мысль о Голубовской остановила меня. Голубовская возникла перед глазами. Она шла с чемоданом в руке к такси. Это видение, то расплывчатое, то скомканное, мешало мне спать, но во сне я не мог разглядеть женщину с чемоданом, не мог узнать ее, как ни силился, а лишь догадывался, что это Голубовская. Наспех приняв душ и побрившись, я выскочил из гостиницы. Мне повезло. Подъехало такси. Из него вышел, судя по белой джинсовой униформе, подгулявший светский львенок. Я сел в машину и сказал шоферу:

— В «Актер».

На скамейке перед санаторием сидела Дюжева. На ее голове по-прежнему красовалась чалма, и впечатление было такое, что Дюжева не ложилась спать. Неужели мой сон оправдается?

— Доброе утро, — сказал я, садясь на скамейку.

Дюжева недружелюбно взглянула на меня и кивнула. Закрыв глаза и закинув голову, она подставила лицо солнцу.

— Не спится? — сказал я. Она не ответила.

— Как Валентина Михайловна себя чувствует?

— Господи!

Она хотела уйти, но я встал перед ней.

— Где Валентина?

— В номере. Где еще ей быть?!

Я облегченно вздохнул.

Дюжева брезгливо обошла меня и направилась к зданию.

— Когда получите повестку, не вздумайте увиливать от своего гражданского долга, — сказал я ей вдогонку.

Дюжева обернулась:

— Какую еще повестку?

— Такой небольшой листок, которым граждане приглашаются в милицию.

— С вас станет! Вы пришлете повестку сюда. Вы хотите, чтобы наш отпуск пошел насмарку. Вы этого добиваетесь? Что вам надо?

— Прошу вас, — я жестом указал на скамейку.

— Только покороче. — Дюжева села на край скамейки.

— Вы давно дружите с Валентиной Михайловной?

— Двадцать лет.

— Близкая подруга. Значит, вы должны знать…

Она нетерпеливо перебила меня:

— Я все знаю! Не ходите кругами. Вас интересует та злополучная ночь, когда погибла Надя Комиссарова…

Дюжева запнулась. Я не сомневался, что дальше она скажет: «В ту ночь Валентина была у меня».

— Кто может подтвердить это? — спросил я.

— Что «это»? — Дюжева была сбита с толку.

— Что Валентина была у вас.

— Если вы знаете, зачем подтверждать?

— Надо соблюсти формальность.

— Я подтверждаю.

— Вы утверждаете. К сожалению, это не одно и то же.

— Вам-то чего сожалеть?!

— В интересах Валентины Михайловны. Постарайтесь вспомнить.

— Мне незачем стараться. У меня прекрасная память. Никто не может подтвердить, потому что мы с Валентиной были вдвоем. Вдвоем, понимаете?

— Понимаю. Вы сказали «когда погибла Надя Комиссарова»…

— Да, я так сказала. Иного слова не подберешь. Самоубийство или убийство, все равно это гибель.

— Вы придерживаетесь мнения…

— Мнение посторонней женщины вас должно интересовать меньше всего. Могу сказать твердо: если это убийство, то Валентина не имеет к нему никакого отношения. Абсолютно никакого! Валентина и убийство… Уму непостижимо!

— Чем объяснить, что Валентина Михайловна вчера заявила: «Это я убила Надю», а потом, хотя вы пытались всячески помешать ей, утверждала, что виновата в смерти Комиссаровой?

— Надо знать Валентину, чтобы понять, почему она несла этот бред.

— Так объясните, почему?

— Вы скажете, что я предвзята. Впрочем, мне все равно. О мертвых не говорят плохо. Но я не могу говорить о Наде Комиссаровой хорошо. С моей предвзятой точки зрения, Надя Комиссарова была стервой, эгоистичной и завистливой стервой. Достаточно одного того, как она поступила с этим несчастным Головановым. Он бросил к ее ногам все — семью, карьеру, состояние, будущее. Она походила по всему этому, и в сторону с извинениями. А то, что все это уже было растоптано, ею же растоптано, наплевать. Я ее терпеть не могла и избегала, а Валентина жалела. Они часто встречались, тем более что работали в одном театре. Комиссарова была хорошей актрисой. Но актерская судьба, знаете ли, изменчива. Сегодня тебе дают роли, завтра — нет. Нет ничего более безжалостного, чем сцена. Ни груз заслуг в прошлом, ни звание, никакие заслуги не помогут, если вдруг тебя переиграл даже студиец. Каждый день надо доказывать свою незаменимость на сцене, что ты актриса, хорошая актриса. Каждый раз все сначала. У Валентины актерская судьба сложилась иначе, чем у Комиссаровой. Сначала — ни одной роли, а потом гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя. Комиссарова распустила слух, что Валентина получает роли потому, что стала любовницей Герда. Вроде все логично. Когда Комиссарова получала роли, она была женой Андронова. Но неправда. Для Валентины понять — значит простить. Она простила Комиссарову. Более того, у Валентины появился комплекс вины. Она все больше проникалась чувством, что обделяет Комиссарову, и дошла до того, что отказалась от роли Офелии в пользу Комиссаровой. Это настолько необычно в театре, что даже Андронов дал согласие. Комиссарова не знала, кому обязана будущей ролью, да и не поверила бы, узнав. Она, конечно, была счастлива. Столько лет без ролей, а в театре что ни сезон, то премьера, и вдруг — Офелия! Не знаю, что произошло с Андроновым, но двадцать седьмого августа утром Андронов вызвал к себе Валентину и сказал, что Офелию будет играть она. Наверно, на этом настаивал Герд. Можете представить положение, в котором оказалась Валентина? Она считала неэтичным держать Комиссарову в неведении и в тот злополучный вечер, поняв, что, несмотря на обещания, Герд ничего не скажет Комиссаровой, сама сообщила той о принятом руководством театра решении. Вот почему Валентина сказала, что убила Комиссарову.

— В котором часу Валентина Михайловна приехала к вам в ту ночь?

— В пять минут третьего.

Выходило, что Голубовская час добиралась до стадиона «Динамо», где в доме напротив жила Дюжева. От «Молодежной» до «Динамо» двадцать минут езды.

— Взглянули на часы?

— Я все время глядела на часы, потому что ждала Валентину и беспокоилась за нее. Она ушла от Комиссаровой в час, но долго не могла поймать такси.

— Утром Валентина улетала. Разве не логичнее было бы, если бы вы поехали к ней?

— Нет, не логичнее. У Валентины нет швейной машины, а у меня есть. Я шила для нее платье.

— Значит, вы всю ночь шили?

— Да, говорили и шила.

— Вам не доводилось видеть на Комиссаровой бриллиантовое колье?

— Колье? Никогда не видела. И Валентина никогда не говорила о колье. А вот кольцо с бриллиантом видела. Помнится, кто-то спросил у Комиссаровой, откуда у нее кольцо. Она ответила невнятно, вроде того, что это наследство. Покойная умела наводить тень на ясный день.

— Скажите, почему Валентина Михайловна вернулась из Венгрии раньше группы?

— Я ее упросила. У нас же были на руках путевки. Я с большим трудом их достала. Не хотелось терять два дня. К тому же меня могли поселить с кем-нибудь…

— Вы ее уговорили не являться к следователю и даже не звонить?

— Она звонила несколько раз. Никого не застала. Голованов дал ей телефон следователя и ваш.

— Они встречались с Головановым?

— Да, они были на могиле Комиссаровой. Надо идти. — Дюжева встала.

— Спасибо, Вероника Борисовна. Мы еще увидимся.

— Зачем?

— У нас существует такая бюрократическая форма, как протокол.

Она ничего не ответила и ушла.

Солнце стало припекать. Я пересел в тень.

Часы показывали половину восьмого. Именно в это время Голубовская уехала домой от Дюжевой. Старик, сосед Голубовской, показал, что она пришла в восемь утра. Полчаса на дорогу…

Я поднялся на восьмой этаж, надеясь, что Валентина Голубовская уже проснулась. В коридоре толпились отдыхающие и что-то шумно обсуждали. Вдруг они как по команде смолкли и расступились. Из номера Голубовской санитары вынесли носилки. На них лежала Голубовская. Закрытые глаза. Мертвецкая бледность. Меня пронзила страшная мысль, что она убита, но хватило разума сообразить, что мертвую не несли бы с открытым лицом. Из номера вышел врач. Я шагнул к нему и решительно взял за локоть.

— Доктор, что с ней?

— Нервное потрясение, молодой человек, — еле слышно сказал он и укоризненно покачал головой. Думаю, он решил, что перед ним возлюбленный Голубовской.

Меня окружили отдыхающие.

— Что он сказал?

— Что он вам сказал?

Из номера выскочила Дюжева с дорожной сумкой в руке.

…Голубовская потеряла дар речи. Хотя через два дня речь начала восстанавливаться, врач категорически возражал против моего визита к ней. По-моему, не последнюю роль в решении врача играла Дюжева, взявшая на себя обязанности сиделки. Каждый раз, стоило мне появиться в больнице, она, словно предчувствуя мой приход, беседовала с врачом. Увидев меня, она исчезала, но дух ее оставался в кабинете. Между нами возникло молчаливое состязание, граничащее с ненавистью.

Я бродил по Сочи, не зная, как убить время, и это бесцельное времяпрепровождение убивало меня самого. Все вызывало раздражение, даже море и пляж. Дважды я звонил в Москву, убеждая Самарина, что мне нет смысла оставаться в Сочи, но генерал был непреклонен. В третий раз он сердито сказал:

— Что там у тебя опять?

— Мне здесь делать нечего, Владимир Иванович.

— Я спрашиваю, что ты опять натворил?

Самарин был не в духе. Видимо, печень давала о себе знать.

— Телега?

— Вот так и работаете, как говорите!

В определенные моменты у Самарина возникала идиосинкразия к жаргону.

— Извините, товарищ генерал. Я хотел сказать — жалоба.

— Значит, ты допускал, что жалоба может быть. Какими же методами ты пользуешься, майор Бакурадзе?

— Обычными, товарищ генерал. В рамках социалистической законности.

На меня внезапно навалилась усталость, такая, что я готов был лечь на пол. Самарин меня отчитывал. Оказывается, Дюжева звонила ему. Как она нашла его телефон? Почему Людмила Константиновна соединила ее с ним?

— Ты слушаешь меня? — спросил Самарин.

— Слушаю, товарищ генерал.

— Ничего ты не слушаешь. Твою подопечную перевезут в Москву. Столичные медики быстрее поставят ее на ноги, если там она так плоха, что ты и поговорить с нею не можешь. Проследи. Понятно?

Глава 13
В Москве меня ждал сюрприз — обожженный по краям лист из дневника Комиссаровой. Профессор Бурташов оказался прав. Дневник все-таки был. Эксперты не обнаружили ни на листе, ни на конверте с приклеенными буквами из газет никаких следов. Зато почерковед заключил, что записи сделаны рукой Комиссаровой. Записи были короткими, без даты. Комиссарова и здесь сохраняла верность себе — игнорировала время.


«Я стала думать о смерти. Не знаю, когда это началось. В молодости не думаешь о смерти, ибо кажешься себе бессмертной.


Ссора следует за ссорой. Он не понимает меня. Никто по-настоящему никогда меня не понимал. Я актриса. Актриса!


Он ненавидит меня. Я не знала, что меня можно ненавидеть.


Он не может простить меня, что я отбила его у М. Она молода и свежа. Его тянет к ней.


Зачем все это? Зачем мои мучения и страдания? Мне хочется кричать от отчаяния. Я поняла, что мне не дадут роли. Мой драгоценный бывший муж сказал, что не надо было портить отношения с Гердом.

Мы опять поссорились. Он сожалеет, что связался со мной. Уверена, он многое отдал бы, чтобы избавиться от меня».


— Теперь послушай вот это. — Хмелев достал из ящика стола магнитофон. — Человек, который прислал лист из дневника, предварил отправку звонком дежурному по городу. — Он нажал на клавишу. — Тот дал наш телефон.

«— Петровка, спрашиваю? — мужской голос был сиплым. На голос накладывался городской шум. Несомненно, звонили из автомата.

— Да, Петровка. Слушаю вас. — Это был голос Хмелева.

— Я тут нашел одну бумаженцию. Про какую-то артисточку в ней говорится. Я и подумал, не о той ли, которую давеча кокнули.

— Где нашли?

— А тут, недалеко. Прислать?

— Лучше привезите сами. Так быстрее будет.

— Э-э, нет. Затаскаете.

— Мы вас отблагодарим.

— На кой ляд мне ваша благодарность? За благодарность бутылку не купишь.

— Дадим на бутылку.

Мужчина хихикнул.

— Для родной милиции, которая меня бережет, готов служить бескорыстно. Ждите конверт».

— Откуда звонили? — спросил я.

— Из автомата на улице Маши Порываевой.

— Маши Порываевой? Там ведь жил Рахманин. Послушаем еще раз.

Мы прослушали запись трижды. Я задумался. Если человек предварил отправку письма звонком, значит, он беспокоился о том, чтобы письмо дошло до нужного ему адресата. Такое беспокойство не стал бы проявлять пьянчужка, которым мужчина старался показаться.

— Работа под алкаша. Алкаш не стал бы говорить «готов служить бескорыстно», скорее сказал бы: «Готов служить без бутылки». Кто-то из недоброжелателей Рахманина.

— Кто-то начал дергаться? А почему не допустить, что Рахманин сжег дневник?

— И не дожег один лист? Специально для того, чтобы его подобрал какой-нибудь пьянчужка и прислал тебе. А отсутствие каких бы то ни было следов?

Зазвонил телефон. Я взял трубку. Миронова сообщила, что Орлов просится на допрос.

— Ваше присутствие желательно, — сказала она.

— Хорошо, буду, — ответил я и сказал Хмелеву: — Продолжим позже. Я к Мироновой.


Он натянуто улыбнулся и сел на стул.

— С чем пожаловали, Орлов? — спросила Миронова.

— Мелочь одна. Я вот в прошлый раз показал, что никого не встретил, когда был у Комиссаровой и она меня одарила… Встретил я, когда вышел из подъезда. Мужика с девкой. В машину они садились, в красные «Жигули». Я еще попросил у мужика закурить.

— Дал?

— Дал. «Мальборо». Я ему сказал: «Попроще не найдется?» Он ответил: «Попроще не держим». Девка стояла с другой стороны машины и на меня вообще не смотрела. Я еще подумал: «Наверно, дочка. Были в гостях, едут домой». От мужика пахло выпивкой. Рисковый, думаю, мужик, не боится ездить поддатым. Он-то меня наверняка запомнил…

— Можете описать его?

— Мужик в возрасте, но крепкий. Седой. Рост средний. Одет во все заграничное. Белый костюм с короткими рукавами. Англичанин из кино про колонии. Только без шлема. Еще перстень на указательном пальце. — Орлов с надеждой перевел взгляд на меня. — Найдете, а?

— В лицо узнаете мужчину? — спросил я.

— Как пить дать. И девку эту лохматую узнаю. У меня глаз — ватерпас. Вы только найдите!

— Постараемся, — сказал я.

Мой ответ не удовлетворил Орлова.

— Когда Комиссарову убили? Ну, в час, в два, в три? Когда?

— Почему это вас интересует? — спросила Миронова.

— Не хотите говорить? Не говорите. Не надо. Но танцуйте от этой печки. Я у нее был в час. Найдите мужика с девкой! Они подтвердят, что видели меня в начале второго. Не стал бы же я засвечиваться перед ними, решившись на мокрое дело! За дурака меня держите?!

— Не кричите, Орлов. Говорите, пожалуйста, спокойнее.

— Говорю спокойно: в начале второго ушел от Комиссаровой, пешком добрался до своего дома — пожалел деньги на такси, в два спал как убитый. Найдите мужика с девкой!


У Голубовской полностью восстановилась речь, но все еще сохранялась подавленность. Лечащий врач разрешил допросить ее. Нам отвели кабинет. Когда Голубовская вошла, я поразился переменам, происшедшим в ней. Цело было не только в том, что она сменила шикарное белое платье на серый больничный халат, который никого не украшает. Поражали ее глаза. Казалось, они стали больше, распахнулись, как окна, выставив напоказ то, что творилось у нее на душе.

Я представил ей Миронову.

— Приношу извинения, что тревожим вас. Вынуждают обстоятельства, — сказала Миронова.

— Знаю, — тихо сказала Голубовская.

— Вы дружили с Надеждой Андреевной Комиссаровой?

— Да.

— Может быть, вы сами все расскажете?

Голубовская не шелохнулась.

Мы ждали.

— Нет, не могу, — наконец произнесла она.

— Вам легче отвечать на вопросы?

— Не знаю. Попробуем.

Надо было начинать с наименее острых вопросов и втягивать Голубовскую в разговор постепенно.

— Вспомните, пожалуйста, что в комнате горело: люстра или торшер, когда гости ушли и вы с Надеждой Андреевной остались вдвоем, — сказал я.

— Люстра.

— Кто вынес дубленку в прихожую?

— Я.

— Когда вы вешали дубленку, рядом на крючке висела связка ключей?

— Нет.

— Надежда Андреевна говорила вам, что соседи из верхней квартиры оставили ей ключи?

— Вы об этих, ключах спрашиваете? В какой-то момент у Нади был порыв подняться наверх и полить цветы. Я удержала ее.

— Почему?

— Надя была в ужасном состоянии.

Да, конечно, Комиссарова была в ужасном состоянии. По-настоящему близкая подруга попыталась бы вывести ее из этого состояния, а не стала бы доводить до отчаяния, сообщив, что Офелию будет играть она, но не Комиссарова. Какая была в том необходимость? Но я решил не расспрашивать Голубовскую о ее немилосердном поступке.

Неожиданно она сама заговорила о нем:

— Я весь вечер мучилась, не знала, как ей сказать, что в театре перерешили насчет Офелии. Вины моей не было, и я хотела, чтобы Надя знала об этом. Наутро я улетала в Венгрию. Не могла я улететь, ничего ей не сказав. — Голубовская заплакала.

— Что вы услышали в ответ? — спросила Миронова.

— Это было ужасно! Это ужасно! Надя сказала, что всю жизнь ее все предают, сказала, чтобы я ушла, что она хочет остаться одна.

— Вы ушли, но хотели возвратиться?

— Да.

— Почему не возвратились?

— Меня ждала подруга, Вероника Дюжева. Надя все равно не открыла бы дверь.

«Открыла бы!» — хотелось сказать мне. Она сама знала, что Комиссарова открыла бы дверь и впустила бы ее.

— Вы видели у Надежды Андреевны вот это колье? — Я показал ей рисунок Татьяны Грач.

Она мельком взглянула на рисунок. Ее заинтересовала запись, сделанная мною рядом с рисунком, о весе бриллиантов.

— Но ведь в колье вовсе не бриллианты, — произнесла она.

— Что же?

— Стеклышки. Что произошло?

— Вы уверены?

— Я знаю! Колье сделал для Нади наш бывший бутафор. Что произошло?

— Как зовут бутафора?

— Григорий Пантелеймонович Шустов.

— Адрес?

— Не помню. Он живет у Никитских ворот, на улице Герцена, в доме, где магазин «Консервы», на втором этаже. Скажите же, что произошло?

— Ксения Владимировна скажет вам все, что необходимо. — Я встал. — Еще один вопрос. Кто, кроме вас, знал, что в колье не бриллианты, а стеклышки?

— Никто.


— А если бы кто и знал? Не поверил бы. Мои стразы не каждый специалист отличит от настоящих, природных камней.

Шустову было семьдесят шесть лет, но чувства у него не атрофировались. Увидев рисунок в моем блокноте, он сказал с гордостью:

— Моя работа.

— Давно занимаетесь подделками, Григорий Пантелеймонович?

— Подделки — это совсем другое… Дело ваше, называйте как хотите. Я, батенька, в молодости ювелиром был. Потом голод, холод. Кому нужны были ювелиры? Пришлось, как говорил Остап Бендер, переквалифицироваться. Кем я только не работал! Плотничал, столярничал, на стекольном работал, на тракторном работал. Потом война, фронт. После войны в театр попал. Стал бутафором. А старая закваска давала о себе знать. Тянуло к ювелирному делу. Вот я и стал полегонечку из серебра разные украшения изготовлять. Серебро тогда было дешевое, можно сказать, бросовое. Потом и к стразам перешел. Ну, все знают, что страз — искусственный драгоценный камень из хрусталя с примесью свинца и других веществ. Вот в этих других веществах и весь секрет. У каждого, батенька, свой секрет. Надю я всегда любил. Душевный она человек. Уж я постарался для нее сработать колье. Под восемнадцатый век. Что актриса получает?! А она остается женщиной. Хочется иметь украшения. — Шустов достал из шкафа тяжелую книгу «Русские самоцветы». Раскрыв ее, он показал мне цветной снимок колье, жалкое изображение которого было в моем блокноте. — Узнаете?

— Да, конечно.

— Сейчас я уже не смог бы сработать такое колье. Руки стали дрожать. Дрожат, окаянные. Да и заказчиков не стало. Жизнь другая пошла. Все хотят иметь настоящие драгоценности.


…Вечером я поехал к Гриндину. Он встретил меня радушно, усадил в кресло, открыл бар и предложил прохладительное — джин с тоником. Я отказался пить, и он,посмеявшись над нашими условностями, — а на Западе полицейские пропускают рюмку-другую крепкого и ничего, работают не хуже нашего, — спросил:

— Как продвигается расследование?

— Нормально, — ответил я.

— Если бы нормально, вы бы не обращались снова ко мне, — лучезарно улыбаясь, сказал Гриндин. — Где-то что-то заело? Чем я могу помочь?

— В прошлый раз у меня создалось впечатление, что в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа вы не выходили из дома.

— Ну и что?

— Ну и я хотел бы уточнить, верно ли это впечатление?

— В чем дело? Неужто вы и меня стали подозревать?

— Вы выходили из дома?

— Нет. А если даже допустим — выходил. Что из этого?

— Допустим. В какое время?

— Ну знаете ли! Это как-то странно.

— Какого цвета машина у вас?

— Красного.

— Допустим, что вы садились в машину. Кто бы мог это видеть?

— Никто!

— Василий Петрович, напрягите память.

Он долго мучил свою память для вида.

— Никто!

— Где ваш перстень, Василий Петрович?

— На тумбе.

— А сигареты какие вы курите?

— «Мальборо» я курю. Слушайте, вы начинаете меня сердить!

— Не надо, Василий Петрович, сердиться.

— Хорошо, я не сержусь. Только не ходите вокруг да около. Есть такое русское выражение. Доводилось слышать?

— Не только это. Долго ходить — мертвого родить. Имя и телефон женщины, которую вы провожали?

Гриндин не упал от неожиданности и даже не смутился.

— Зачем? Зачем вам это? — лучезарная улыбка вновь появилась на его лице.

— Надеюсь, она будет более откровенной…

— Вы же знаете, что я женат. Да и женщина, о которой вы говорите, не свободна. Видите, сколько препятствий?

— Вам придется их преодолеть. В котором часу вы вышли из дома?

— В час.

— Встретили кого-нибудь?

— Нет. Хотя… Обождите! Какой-то тип попросил сигарету. Ну конечно! Подозрительный тип, доложу я вам. Он еще спросил, не найдется ли что-нибудь попроще, когда я протянул «Мальборо».

— Узнаете его в лицо?

— Еще бы! Бандитская рожа.

— Когда вы возвратились домой?

— Без двадцати два. В этот раз я абсолютно никого не встретил. Надеюсь, мы решим этот вопрос по-мужски?

— Вы полагаете, что я намерен сообщить вашей жене, с кем вы спите в ее отсутствие?

— Существует такая форма порицания, как письмо на работу.

— Вы утверждали, что слышали крик Надежды Андреевны. Значит, ваша приятельница тоже слышала?

— Нет. Она не могла ничего слышать. Крик я слышал один, когда вернулся. Ну как? Мы решим наш вопрос по-мужски?

— Я не собираюсь копаться в чужом белье.

— Благородно с вашей стороны. Теперь я спокоен.

— Преждевременно обольщаетесь. Вам придется давать письменные показания следователю.


Миронова и я приехали на квартиру Комиссаровой. Был поздний вечер.

— У меня дома голодный муж.

— Ничего, Ксения Владимировна. Скоро все закончится.

— Откройте хоть балконную дверь. Душно.

— Я как раз собирался это сделать. — Я открыл балконную дверь.

— Вы уверены, что так уж скоро все закончится?

— Да, Ксения Владимировна. День-другой, и все.

Миронова вдумчиво посмотрела мне в глаза.

— Что у вас на уме?

— Многое.

— Так поделитесь.

— Еще не разложилось по полочкам. Все навалено в кучу. Я должен полежать. Лежа мне думается легче.

— И что? Завтра все будет ясно?

— Надеюсь.

— Ну а здесь мы зачем?

— Хочу распалить воображение, представить, как все произошло.

В комнате горела люстра, как в вечер двадцать седьмого августа, когда Комиссарова привела гостей. Я взглянул на часы.

— Вы кого-то ждете?

— Хмелева.

Донесся шум подъехавшей машины. Я вышел на балкон и посмотрел вниз. Приехал Хмелев. Он держал в руке сверток. Я повернулся к окну. Оставшись одна, Миронова прихорашивалась. Смотрясь в зеркальце, она поправила прическу, потом намазала губы. Я не стал ей мешать. Сверкнуло зеркальце, отразив яркий свет люстры, щелкнула пудреница. Миронова зажгла торшер, выключила люстру, села на диван и задумалась. Слабая лампа торшера погрузила комнату в розово-молочную мглу. При таком свете, наверно, хорошо думалось…

Надо мной нависал балкон квартиры, хозяева которой оставили ключи Комиссаровой. Цветы, очевидно, погибли. Слева в полуметре от балкона проходила водосточная труба. Цинковая труба была мощной. В дождь она, должно быть, грохотала…

Я осторожно вошел в комнату и прикрыл дверь. Она скрипнула. Миронова вздрогнула.

— Господи! Как вы меня напугали!

— Комиссарова испугалась куда больше, когда увидела Голованова.

Ничего не могло застать Миронову врасплох.

— Он не уходил?

— Уходил, прихватив ключи от верхней квартиры, хозяева которой, Лазовские, поручили Комиссаровой поливать цветы. Он наблюдал с верхнего балкона. Видел, как ушла Голубовская. Если бы Голубовская не помешала Комиссаровой полить цветы, если бы Голубовская не сообщила ей относительно Офелии, если бы Голубовская вернулась… Если бы… Он ждал, когда Комиссарова погасит люстру. Спустился с балкона на балкон. Это не так трудно, особенно имея навыки альпиниста. Он был уверен, что она спит. Он ведь знал, что она приняла элениум, но не знал, что элениум уже не действует на нее. Его знания устарели. А Комиссарова сидела на диване и думала. Думала и ждала Рахманина. Помните, Рахманин показал, что входная дверь была не заперта на замок? Не Комиссарова оставила ее незапертой, а Голованов уходя. Он не мог запереть замок-задвижку снаружи. Для этого ему надо было бы похитить еще одни ключи.

— У вас есть доказательства?

— Доказательства будут завтра в три пополудни. Голубовская призналась, что Голованов убедил ее не приходить к нам, когда она вернулась из Венгрии?

— Фактически. Во-первых, он сам звонил нам, якобы хотел соединить Голубовскую. Во-вторых, когда та спросила, что же ей делать, он посоветовал не портить отпуска, дескать, Наде она уже не поможет…

Раздался звонок в квартиру.

— Хмелев.

Я пошел открывать дверь. В прихожей я снял с крючка связку ключей.


Хмелев знал о моей слабости думать лежа. Он довез меня до дома и не поднялся ко мне, хотя ему хотелось поговорить.

— Ты ложись и думай. До завтра.

Лежа я мысленно представил, как все произошло. Голованов, конечно, не хотел убивать. Он хотел только одного — забрать колье. Он ведь не знал, что оно сработано бутафором. Я не сомневался, что чем больше он думал о своей жизни, тем больше негодовал. Не на себя, на Комиссарову. Он винил в своих несчастьях ее. Комиссарова, как стихийное бедствие, как ураган, пронеслась по его жизни, сметя все, что было им выстроено за долгие годы. Он ведь думал о Комиссаровой не так, как раньше, и один и тот же ее поступок виделся ему в ином, чем тогда, когда он всему умилялся, свете. То, как и что он говорил мне о Комиссаровой, не было ложью, но не было и правдой. Голованов говорил не то, что он думает и чувствует, а то, что он думал и чувствовал раньше. Если бы не существовало настоящего, я бы, наверно, до конца поверил ему. Настоящее мешало Голованову, отравляло прошлое, точно желчь, которая, попав на мясо, придает ему горечь, как бы ты его ни отмывал.

Приближающаяся старость пугала Голованова. Без квартиры, без средств к существованию его ждала нищенская старость, может быть, богадельня. В лучшем случае богадельня. Одна мысль об этом, должно быть, приводила его в содрогание… И все из-за Комиссаровой. Ненависти в нем не было, скорее всего не было, а было горькое сожаление об утерянном, раскаивание в прошлом. Возможно, он так и жил бы со своими чувствами и мыслями, не увидев с балкона колье в руках Комиссаровой. Вот тогда все в нем забурлило, смешалось. Это как с вулканом. Дремлет год, два, десять лет, бродят в нем какие-то черные силы. И вдруг — извержение. Что он подумал? Что Комиссарова скрывала от него колье, в то время как он продавал свои бриллианты, чтобы содержать ее? Да, конечно. И еще многое другое, не стесняясь в выражениях. Наверняка он думал о ней как об обманщице, лгунье, содержанке. Он ведь сказал мне, что Комиссарова не могла скрывать от него колье, потому что она жила на его деньги. Им овладела мысль возвратить хотя бы часть утерянного. Возможно, ничего подобного ему в голову не пришло бы, если бы Комиссарова жила одна, не с Рахманиным. Но она не только жила с Рахманиным. Она собиралась выходить за него замуж. Возникшая мысль вытеснила в Голованове все остальное. Иначе не выдержать бы ему двухчасового ожидания на чужом балконе. Как каждый идущий на преступление, он был уверен, что все пройдет гладко. Следы на балконе, в комнате? Он не сомневался, что их затопчут сначала Комиссарова и Рахманин, а потом Лазовские. Незапертая балконная дверь? Но ведь ее могли не запереть, забыть запереть те, кто поливал цветы и заодно проветривал квартиру. И все же, несмотря на уверенность, у него был страх. Страх падающего в бездну, долго падающего, и страх идущего на преступление. Вряд ли он понял, почему Комиссарова вскрикнула. Она же должна была спать. Вот когда страх вытеснил уверенность, заполнил все его существо. Голованов бросился на Комиссарову. Он задушил бы ее, лишь бы она не кричала. Но ее не пришлось душить, бороться с ней. В руке Комиссаровой оказался нож. Когда она схватила его со стола? Вскрикнув и вскочив с дивана? Или после того, как Голованов бросился на нее? Скорее после того, как Голованов бросился. Зачем она схватила нож? Что она могла им сделать?! Но в руке Комиссаровой был нож, и это привело Голованова в ярость, вспышка гнева заслонила от него прошлое и будущее, оставила только сиюминутное настоящее. То же случилось с ним, когда, потеряв голову, он ударил бывшую жену, а потом ее жениха, то же случалось с ним не раз… Ужас одной и ярость другого. Всего несколько секунд, шаг между ними, а будто целая жизнь. Ничто уже не могло остановить Голованова. Он отвел от себя нож и направил в грудь Комиссаровой. Он убил ее.

Он не бежал, опомнившись. Весь заряд чувств он израсходовал на те несколько мгновений, которые прошли с момента его появления в квартире до убийства. Теперь он был холоден. Уложив труп на диван, он отпечатал на машинке «предсмертную» записку, обмотав палец носовым платком. Вот почему буквы в записке наскочили друг на друга. Ему повезло — в тот день Комиссарова вытирала пыль на столе и перекладывала стопы бумаги с места на место. Вот откуда на записке оказался отпечаток большого пальца правой руки Комиссаровой. Он же следа на листе не оставил…

А ненависть в нем все-таки была, ненависть к Рахманину. Неудачники не любят удачливых. Я не сомневался, что это он прислал нам остатки дневника Комиссаровой не только для того, чтобы отвести подозрение от себя. Он нашел дневник в ночь убийства и унес с собой вместе с колье. Он ведь хорошо изучил привычки Комиссаровой и знал, где искать дневник. Может быть, уже тогда у него возникла мысль использовать записи Комиссаровой против Рахманина. Он придерживал дневник до тех пор, пока не почувствовал, что я больше не верю в самоубийство Комиссаровой…

И последнее — вещественные доказательства: бежевый костюм и желтые остроносые ботинки. Они, разодранные по швам и изрезанные, уже находились у нас. Их нашел на свалке Хмелев. Теперь все зависело от экспертов. На ключах, которые мы отдали для исследования, они должны были обнаружить невидимые для глаз ворсинки. Ведь спускаясь с балкона на балкон, Голованов не мог не положить их в карман. Но основная работа экспертам предстояла днем на балконе квартиры, хозяева которой возвращались из отпуска…


Лазовских привез из аэропорта «Внуково» Хмелев. Загорелые, по-спортивному худые, они вышли из лифта и, хотя Хмелев подготовил их, растерялись. Нас было много. Мы занимали всю лестничную площадку. Наши люди стояли даже на лестнице. Хмелев помог им вынести из кабины чемоданы, теннисные ракетки и плетеную корзину с фруктами. Миронова послала участкового за понятыми.

— Между прочим, вам здесь делать пока нечего, — сказал мне Каневский, когда эксперты принялись за работу.

Они обнаружили множество следов. На запылившемся за время отсутствия жильцов паркете даже я заметил отпечатки остроносых ботинок. Следы вели на балкон. Балконная дверь была лишь прикрыта.

Лазовские стояли рядом с понятыми у стены будто в чужой квартире и растерянно взирали то на экспертов, то на цветы в комнате. Горшки с поникшими растениями занимали стеллаж от пола до потолка. К ним тоже пришла смерть, хотя Голованов не желал им гибели.

— Сергей Михайлович, пойдемте покурим, — сказала Миронова. Она курила редко, когда ей было уж очень не по себе.

Мы вышли на лестничную площадку.

— Утром мне звонил Герд. Спрашивал, может ли ехать в Ялту, — сказала Миронова.

— Пусть катится ко всем чертям вместе с Андроновым.

— Завтра он и покатится отдыхать. Скажите, вы серьезно подозревали его из-за царапины?

— Из-за своей беспомощности. Хорошо, что вы не пошли у меня на поводу.

— Когда я узнала, что под ногтями Комиссаровой следы крови курицы, — днем, оказывается, она возилась с непотрошеной курицей, готовила обед для Рахманина, — я чуть не заплакала. Эта деталь быта… непотрошеная курица… обед для мужа… так все знакомо, близко! Какая, к черту, актриса, недоступная моему пониманию, женщина во плоти и крови…

Мы помолчали.

— Знаете, кто поцарапал Герда? Татьяна Грач, когда он домогался ее. Грач призналась в этом Хмелеву. А знаете, куда он помчался сразу после ухода Грач? К матери. Она сердечница. Ей стало плохо, и она позвонила сыну.

— Ах вот оно что! Он хотел оградить больную старую женщину от нас.

— Да, он опасался за ее сердце.

— Мать Герда тоже заслуга Хмелева?

— Не только. Хмелев разыскал таксиста, который вез в ту ночь Голованова. Это ему пришла мысль искать параллельно с такси, в которых ездил Рахманин в Кузьминки и обратно, такси, в котором добирался до дома Голованов. Он решил, что если Голованов соврал о времени возвращения домой, то вынужден был взять такси. А усомнился он в показании Голованова потому, что тот был единственным, кто якобы спал в час смерти Комиссаровой.

— Выходит, лифтерша солгала?

— Она не солгала. Она спала с двенадцати ночи. Это Голованов ей внушил, что вернулся в половине первого. Хмелев молодец. Он безошибочно выбрал таксомоторный парк на Красной Пресне, а в парке — водителей, которые закончили работу между часом и двумя ночи. Идемте, Ксения Владимировна. По-моему, эксперты собираются исследовать водосточную трубу. Я могу им понадобиться.


Я бы предпочел ошибиться, чем получить доказательства вины Голованова. И я бы предпочел не участвовать в его аресте.

Проезжая мимо булочной, Хмелев спросил:

— Не хочешь купить ему хлеб? К казенному ужину он не поспеет.

— Нет, Саша. Не стану я покупать хлеб убийце.

Голованов открыл дверь и отступил. Я впервые пришел к нему не один и без предупреждения. Миронова протянула ему постановление. На журнальном столе газета прикрывала какой-то предмет. Я сдвинул газету. На столе лежала большая лупа. Неужели он изучал колье? Неужели он до сих пор не понял, что оно ничего общего, кроме формы, не имеет с настоящим? Или понял, но не хотел в это верить?

— Значит, я арестован?

— Вы не могли ждать иного исхода, — сказала Миронова.

Он отрицательно покачал головой. Рука с постановлением тряслась.

— Мы всегда на что-то надеемся. Надежда…

— Надежду вы убили.

Он побледнел. Его стала бить дрожь, как в нашу первую встречу.

— Что мне надо будет взять с собой?

— Теплые вещи.

— А лекарства я могу взять?

Он еще хотел жить, заботился о своем здоровье после того, что произошло.

— Приступим к обыску, — сказала Миронова.

— Где колье? — спросил я Голованова.

— Колье? Оно, Сергей Михайлович, ничего не стоит, подделка под драгоценное, как жизнь каждого из нас.

— Стоит. Целой человеческой жизни.

Голованов решил, что я имел в виду его жизнь.

— Театр не только возвышает… — пробормотал он и вытащил из кармана брюк колье. Его холодный блеск можно было принять за настоящий, если бы я не знал, что он фальшивый.


— Все-таки ошибок было много, — сказал генерал Самарин, когда я закончил доклад. — Ладно. Ошибки мы еще разберем. Отправляйся отдыхать. Хмелеву дай денек. Пусть отоспится малец. Иди, Серго. Час-то поздний.

Я отпустил Хмелева, который дожидался меня в нашем кабинете, а сам отправился к Мироновой. Она была деятельной и энергичной.

— Ну как? Получили от начальства награду?

— За что?

— За отличную службу.

— За это я получаю зарплату.

— А Король обещал представить меня к премии. — Она взглянула на часы. — Пора домой. Вы, конечно, хотели узнать, признался ли Голованов?

— Да.

— Признался. — Она убрала документы в сейф. — Сергей Михайлович, вы не женились за это время?

— Нет.

— Тогда поехали к нам. Поужинаете один раз по-человечески. Ничего с вами не случится.

— Спасибо, Ксения Владимировна. Я сам себе готовлю.

— Знаю я ваши холостяцкие замашки — яичница с колбасой, колбаса с яичницей. Поехали.

Я отказался. Мне хотелось побыть одному.

В вагоне метро я старался задремать, но ничего не получилось. То и дело я слышал слова Голованова: «Театр не только возвышает…»

Что он имел в виду? Что театр как Памир? Кто-то взбирается, кому-то это не удается, кто-то так и остается у подножия, а кто-то, взобравшись, срывается вниз… Театр манит к себе. Тяга человека к театру извечна. Свет рамп? Стремление к славе? Или стремление к самовыражению? К самовыражению лицедейством? Все это театр?..

Я знал, что мне не заснуть, я буду думать, пытаясь наконец понять, что такое театр, и будет казаться, что еще немного и все станет ясно, но только казаться. Есть и будет какая-то тайна. Если бы я знал какая. Если бы я знал…

Гелий Рябов СУМАСШЕСТВИЕ ЛЕЙТЕНАНТА ЗОТОВА

1
«…И глаза с поволокой из-под длинных ресниц, и гибкий, зовущий жест, и поворот головы — изящный, строгий, почти античный, и низкий переливающийся голос, и слова, слова — сам не знаю о чем и зачем, — я сошел с ума, спрыгнул, и теперь не вернуться назад…

Господи, какая страшная, какая жестокая ошибка, я сбился с пути. Милый призрак, влюбленные взгляды, неведение и шепот — признание в любви, дальние проводы и близкие слезы, счастье, талант, блеск слов и могильная тишина — ты альфа и омега, ты прошлое и будущее, тебя нет и ты есть, ты — вечность.

Так зачем же тебе «инспектор службы» (экое дурацкое слово), «мент» зачем (а как еще назвать? не самоуничижение, правда это, правда, и помоги Господь!).

Обрывки какие-то, «отворил я окно — стало грустно невмочь», собственных мыслей нет, не научили, потому что «мыслить» у нас — это значит ловить, «осуществлять» — вербовку (например), — ты ведь не знаешь, что такое «секретный агент» и «принцип» «агентурно-оперативной работы»? Или — нет. Я ошибаюсь. Это всего лишь истерика: и в сумрак уходя послушно и легко, вы…»

…Здесь в дневнике Зотова был обрыв, числа не стояло и часов с минутами тоже. «Эта женщина его погубила», — матери Зотова лет сорок на вид, она красива, следит за собой — губы слегка подкрашены, волосы уложены тщательно — рука мастера видна сразу, элегантный костюм — заграничный, туфли на тонкой высокой «шпильке» — прелестная дама постбальзаковского возраста, еще надеющаяся на что-то, на яркую вспышку, встречу, — почему бы и нет? Смысл жизни, что ни говори…

— Вы замужем?

Удивлена (точнее — великолепно изображает удивление):

— Нет. А почему вы спросили?

Все как всегда. Спросил, потому что исчезновение Зотова завязывается пока в банальный узел: женщина, отвергнутая любовь и, как следствие, суицид. Но мне следует столкнуть примитивную версию под откос, и я задаю вопрос о «личной жизни». Мог бы и не задавать — все слишком очевидно, да ведь в нашем деле… Кто знает?

Объяснить я ничего не могу, нельзя. В том, конечно, единственном случае, если возникает новая версия. Если не возникает — тогда… Впрочем, что и зачем тогда объяснять? Тогда просто похороны и… забвение.

Она смотрит удивленно, немного иронично:

— Тайна? Хорошо. Я поняла. Я была замужем — Игорь ведь родился, не так ли? (Это она шутит — всяк шутит по-своему.) Муж — врач, мы разошлись 10 лет назад. А сколько лет вам?

Прищурилась, щелкнула замком лакированной сумочки, длинная тонкая сигарета вспыхнула синим дымком (разрешения не спросила).

Зачем ей мой возраст? Любопытство? Праздность? Желание выглядеть независимой и умной?

И вдруг обожгло: Господи, да ведь она ищет знакомства, тривиального знакомства, ведь совсем не трудно угадать мой возраст — 45. Все налицо: строгий добротный костюм, крахмальная рубашка, галстук, чуть более вольный, чем следовало бы, и нет обручального кольца.

Традиция… Наша традиция. Революционер и золото несовместны.

Впрочем, она полагает, что я один из старших начальников ее сына. Игоря… Как интересно… Моего бывшего звали так же.

Бывшего. Мне было 35, я встретил женщину и оставил семью. Игорь обратился к самому высокому руководству. Меня «вернули» в лоно, любимая женщина ушла, а жена… Мы живем в одной квартире, в разных комнатах, сыну я запретил появляться в доме. Мы чужие, мы враги… Пусть виноват я один…

Кольца я не носил никогда. В том ведомстве, в котором я служу после окончания Высшей специальной школы, это не принято — по соображениям, возникшим еще в 1847 году*["61].

Итак, нет кольца, она обратила внимание, и это первое.

Хочет познакомиться?

Надо же… Это — второе.

Из-за сына? Ей нужна информация, опора, наконец?

А может быть, просто — понравился? Это — третье.

Я, в конце концов, вполне ничего: рост 1.75, волосы на месте, глаза голубые, говорят — проникновенные, нос слегка вздернут (жена некогда призналась, что именно мой нос привлек ее более всего), живота нет и в помине, специальная борьба (занимаюсь 15 лет) придает уверенность и осанку.

Ну что ж… Я глотаю «крючок» в «оперативных целях»? А почему, собственно, только в оперативных? Теперь другие времена. Прекрасно!

— Мне сорок пять.

— Мне 38 (я здорово ошибся, два года — великое дело в ее возрасте. Присмотрелся: в самом деле — она моложе, чем показалась сначала). Я приглашаю вас поужинать. Надеюсь, это не противоречит? Игорь ведь не совершил ровным счетом ничего?

А вот это предстоит проверить. Вперед?

— Прекрасно, очень рад. Вы… Зинаида Сергеевна, не так ли? Меня зовут Юрий Петрович. Куда же мы пойдем?

И все-таки в «оперативных». Пока в оперативных. Это — четвертое, и последнее — на данный день и час.

— Я знакома с метрдотелем «Савоя». Не возражаете?

— Но ведь там только за валюту?

— Ну почему… Деревянные тоже берут. Встретимся ровно в 20.00 у входа, идет?

— Идет, — я улыбнулся очаровательно и чуть-чуть грубовато. Она должна убедиться, что я из МВД. А вот «20.00»? Это следует проанализировать. Военный манер. Но — почему, откуда и зачем?

2
Дома я сменил рубашку и примерил японский галстук — черный с оранжевыми полосами. Что ж, вполне ничего… Убедительный джентльмен с волевым усредненно-правильным лицом, под глазами едва заметные мешочки — следы деловой активности, а в потускневших волосах нечто вроде пробора… Ба, да ведь это начинающаяся лысина, надо же, как я раньше не замечал… Впрочем, если в течение этого года не получу третью пентограмму*["62] — процесс старения выйдет на финишную прямую. Подполковник служит до 45, полковник до 50 и еще пять — с разрешения высшего руководства. Как стать полковником?

В половине восьмого я вызвал служебную машину и с шиком (но не без скромности) тормознул у «Савоя». Прелестница уже прохаживалась на звенящих каблуках. Шляпка с вуалеткой — по моде 20-х, горжетка из выхухоли, одним словом — вся из себя, как это некогда определял бывший сынок.

Поздоровались, в ее глазах пристальный интерес, кажется, я произвел впечатление…

Хотя… Зачем это мне? «Пусик», «гусик», поцелуйчики, финтифлюшки и… нарастающее раздражение. Холодно предложил:

— Сядем… там, — и показал в дальний от эстрады угол. — Там спокойнее. Рок-н-ролл и все в этом роде действует на меня как удар молотка.

Согласилась, привычно подождала, пока подвину стул (отметил мимоходом — этот ритуал ей знаком давно), улыбнулась:

— Аперитив? — И сразу же официанту: — Этому джентльмену — коньяк, мне — рюмку водки.

Официант отошел, она углубилась в меню:

— Икру? Это банально… Вот: сырое мясо. Да? А на первое?

— Мне — суп с клецками.

— Хм… Тогда и мне. На второе? Бифштекс? Банально…

— Кто эта женщина? — почему-то спросил. — Та, что погубила вашего Игоря?

Она удивленно замерла, потом медленно опустила меню на стол.

— Эта женщина? — переспросила, словно выбираясь из сна. — Она… Я не знаю, как ее зовут. Если бы знала — нашла. И убила бы. Понимаете?

Ах, как она непримирима, яростна, как поблескивают белки и сколь черны мгновенно сузившиеся зрачки…

— Не знаете? Тогда почему…

— Потому, — перебивает она грубо и, щелкнув крышкой серебряного мужского портсигара, подставляет мне длинную-длинную сигарету. Кажется, это «Мого». Я тоже щелкаю — зажигалкой, она у меня примитивная, кто-то из сослуживцев привез в подарок лет пять назад. Прикуривает, затягивается сладко и, не видя меня (это на самом деле так), пускает мне дым в лицо. — Игорь перестал приходить домой. Сначала он являлся за полночь. Потом — под утро. Потом через день. А затем и вовсе перестал являться. Я переживала. «Оставь, мама», — был ответ. Я настаивала. «Тебе лучше ничего не знать».

— Не знать?

— Он так говорил. Именно так…

— Не знать о той, кого он любит?

— Да. Я поняла так.

— Но… почему? Она что, недостойная женщина?

— Возможно.

— Уличная? Проститутка, что ли? Наркоманка? Преступница?

— Возможно… Теперь это вы должны выяснить.

— Как она выглядит?

— Я ее никогда не видела.

— Он говорил по телефону? При вас?

— Никогда.

Подали суп, я ел клецки и вспоминал Гауфа, немецкого сказочника, там у него кто-то ел гамбургский суп с красными клецками. Эти, впрочем, были белые… Сны далекого детства, и думал ли я когда-нибудь, что судьба приведет меня в мою организацию, а потом и в МВД — в качестве стража служебной нравственности?

К чему это все… Полковником мне не стать — должность не позволяет. Возраст критический, куда и зачем я лезу? Дело табак, перспектива — ноль. Мальчик Игорь влюбился, натерпелся, разочаровался и… суицид. Самоубийство по-русски. Дурак. Пошлятина. И эта его мама — пожилая кокетка, и я — стареющий флиртовальщик и болван…

— Мне пришла в голову одна идея… Благодарю за прекрасный вечер, но мы должны идти…

В ее глазах вспыхнула надежда:

— Я позвоню завтра?

— В конце рабочего дня.

Боже, какая скука, какая невыразимая тоска… Она улыбается, словно десятиклассница:

— Спасибо, Юра. Вы позволите так себя называть?

— Да. Д-да, конечно…

— Тогда я — просто Зина.

Только этого мне и не хватало.

— Конечно… Зина. Я провожу вас до такси или до метро.

— Может быть… выпьем кофе? У меня как раз голландский, вкусен до одурения.

— Огромное спасибо, но — в другой раз. Идея требует моего немедленного присутствия на службе.

Ее глаза гаснут, словно свет умирающего дня, и мне становится грустно и немного стыдно. Зачем? И что я вообразил? От чего собираюсь спастись? Дурак, ей-богу… Но уже поздно. Она сухо жмет руку:

— Провожать не нужно, мне недалеко.

И уходит, гордо вскинув голову. Хороша, черт возьми… Только шея коротковата… Или нет, ошибся. Лебединая. Ну и в самом деле — дурак…

3
В счастье всегда горечь… Какая сладость в жизни сей земной печали не причастна…

Мои усилия оказались напрасными. Джон постанывает рядом, словно собака, которой отдавили лапу. Бедный Джон…

И три сна — всегда одни и те же: степью летит вертолет, и человек в проеме с тяжелой двустволкой в руках… Или нет — у него «АКМ», Калашников-модерн, он выцеливает стаю волков внизу — где им против вертолета… Ниже, ниже, выстрелы опрокидывают зверей, рвут на куски, они рычат в предсмертной муке и замирают на желтой траве — серые комочки бывшей жизни…

Но один — он смотрит, смотрит и не умирает… Он смотрит на меня.

Человек с автоматом в проеме вертолета — это я…

Просыпаюсь. Ведут длинным коридором, впереди — льдина, припорошенная легким снежком, и меня ведут, ведут, и тяжелая палка в руке, дубина оттягивает мне руку, и белые комочки на льдине — тюлени-бельки поднимают головы и смотрят на нас, а мы все, бригада охотников, — бьем их изо всех сил, и они застывают бессильно и безмолвно…

Мех, какой великолепный, мягкий у них мех…

Коридор кончается, бестеневые лампы мертво высвечивают белое детское лицо, это, кажется, девочка, Господи, да ведь она ни в чем не виновата…

И рядом еще один стол, каталка, точнее, с нее перекладывают другую девочку, у нее закатившиеся глаза, синие белки словно вечерний свет за окном…

— Внимание… — голос как по радиосвязи: верещащий, ненатуральный. — Начинаем…

Начинаем… Что, с кем и зачем, зачем…

Начинаем… О, Господи…

И вдруг словно прорыв в облаках, краешек синевы так раздражительно, невсамделишно свеж и ярок…

4
Я заканчивал дежурство, обыкновенное, бессмысленное и пустое — как всегда. Какие-то люди с визгливыми голосами, и слово «дай», и «вы должны» — чаще всего. Будто и нет других слов в угасающем языке умирающей страны.

Женщина, перевязанная пуховым платком крест-накрест (из фильма о гражданской войне), кривит ртом и всхлипывает — избила соседка за преждевременно выключенный чайник.

Страдающий алкоголик с синим, вывалившимся до груди языком — неужели у человека такой длинный, такой неприятный язык? — просит «полстакана за любые деньги». Денег у него нет, и слова он произносит просто так.

Голова идет кругом, сквозь туман прорывается телефонный звонок.

— Зотов, послушай, — это Темушкин, дежурный.

— 32-е, помдежурного Зотов.

В трубке слышно тяжелое дыхание, старушечий голос робко произносит:

— Милиция, что ль?

— Милиция, что вам нужно?

— Сегодня в два часа на Ваганьковском — 21-я аллея, 3-й ряд — похоронили девочку. Поинтересуйтесь.

— Как ваша фамилия?

— Без надобности. Поинтересуйтесь.

— Как фамилия умершей? От чего она скончалась?

— Сам, сам, милый, все сам, до свидания тебе, сынок… — Но мне почему-то показалось, что старушка… усмехнулась. И кажется мне: вижу, как ползет эта усмешка по ее высохшим, бесцветным губам…

Доложил Темушкину, он широко зевнул:

— Девочка, говоришь? Жаль девочку…

— Мне ехать? Или зам по розыску доложить?

— Не ехать. Не докладывать. Успокоиться. Багрицкого читал? Романтика уволена за выслугою лет, так-то вот…

Темушкин любит изначальную советскую поэзию. Он длинный, нескладный, небритый и хриплый. Я дежурю с ним всегда. Он ничему не учит. «Среднюю спецшколу милиции закончил? Ну и славно…»

Пытаюсь спорить:

— Товарищ капитан, но ведь звонок странный.

— Так точно, у нас вся жизнь странная. Того нет. Сего. Начуправления — дурак. И начглавка — дурак. И начотделения — ума палата. В мясном — мяса нет. В рыбном — рыбы. Депутаты болеют поносом все подряд. Что еще? А, девочка умерла? А шарик все летит…

— Скучно вам, господин капитан.

— Ага, — посмотрел на часы. — Свободен, Зотов. А что ты думаешь о предверхсовета? Ведь тоже, а? — Посуровел: — Зотов, преступность стала соком жизни. И жить не хочется, если по совести… Кореш звонил: на Петровке подходит хмырь, то-се, такой-то у вас в разработке? Ну чего тут… задержать? Так ведь бессмыслица. Хмырь: «25 кусков в этом кейсе». Кореш ему под ноги плюнул и ушел. Но на всякий случай руководству доложил. На другой день сидит в кабинете, стук, он: «Войдите». Входит хмырь: «Ну зачем вы, право… Вот, в кейсе 50 кусков». — «Я вас задерживаю». — «Ну да?» — удивился, кейс открыл — он пустой. Кореш хмыря выгнал (а ты допер, как он в главк прошел?), к руководству: так, мол, и так. А руководство сердито: «Вы почему оного гражданина не задержали?» Так-то вот… А ты говоришь — девочка умерла…

Я почувствовал… Нет: я ощутил, как материализуется безразличие. Огромный серый кирпич — тонны две. Прав капитан. Мы служим ерунде, не в первый раз замечаю. В спецшколе преподаватель оперативной тактики говорил: «В нашем деле агент должен работать втемную. Мы не шикарные, не госбезопасность. Наша агентура — сволочь, все подряд, поняли?»

Серая скука… На календаре — 14 мая 19… года…

Вышел на бульвар, вечер, тишина, россыпь огней и мягкий шелест троллейбусов. На одной стороне — новый МХАТ, на другой — старинный театр и церковь Христова в мерзостном запустении. Моя соседка — актриса. «Еврейская жена» — так она себя называет, ее муж — зубной техник. Типичная нацпрофессия… Спросил: «А что, и в самом деле тяжко?» Ответила: «Муж — в среде, ему наплевать. А мой режиссер говорит, что ее театр — явление сугубо славянское. У нас-де инвалидов 5-й группы нет. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»…

Черт их разберет… В Высшей школе преподаватель социальной психологии заметил как-то, понизив голос: «Есть мнение, что этот народ — ось мира. Был ею и станет вновь. Каково?» Я сказал, что мне все равно. Он усмехнулся: «Покайся в предках, Зотов. У тебя наверняка не все в порядке…»

А девочка умерла… Любопытно, на кой ляд звонила эта бабушка? Было в ее голосе что-то такое… Такое-эдакое. Правда была, ей-Богу. И что делать?

И вдруг я понял: просто все. Надобно сесть на «тролляйбус», как говорит соседка по лестничной клетке Клавди́я, и через десять минут в глубине тихой улочки высветлятся пилоны старинных ворот. Ваганьково кладбище, последний приют…

5
Утром я решил сначала зайти на Петровку — сам не знаю почему… Пожилая красотка не шла из головы, и все каблучки-каблучки — стук-стук-стук… Ох, подполковник, ох, чекист-оперативник, середняк ты, быдло, и никогда тебе не светило ПГУ или то, что знаток Баррон из США называет «I-C-8» — террор.

Впрочем, зачем мне террор? Я вообще думаю, что террор бессмыслица, это еще Ленин утверждал… (Здесь есть вопрос, конечно, так как сам Ильич отдавал приказы об убийствах сплошь и рядом, и тем не менее…).

Господи, не состоялась карьера. Денег мало, пайков нет, заказы — дерьмо, и только скука правит бал…

Встретил местный — лет 25-ти, уже капитан, очень надеется выбраться отсюда хотя бы в собственно армейскую контрразведку, милиция во всех отношениях — свинство без предела. Сергеев Костя его зовут. Красавчик: костюмчик, туфельки, носки… Белые носки, мать его так! Мне бы в голову не пришло, я же не гомосек… И обручалка на безымянном правом — шмат золота грамм 15! Уложен, ухожен, усики, м-м-м…

— Товарищ подполковник, Юрий Петрович, проверку связей закончили. Все и вся из системы, порочащих и неразборчивых нет.

— Родители?

— Отец умер в 1970 году, мать… Так ведь вы сами решили?

— Ты… Не надо этого, я в уме. Я в этом смысле — мало ли что…

— Ничего. Чист как стеклышко…

— Что показывают в отделении? Дежурный? С кем он дежурил?

— Капитан Темушкин, Елпидифор Андреевич, утверждает, что Зотов ушел со службы в 10.00 25 июля 19…года. Никаких происшествий не было, настроение у комсомольца Зотова было хорошее…

— Звонки? Ну кто-нибудь…

— Никак нет. Темушкин утверждает, что никто Зотову в тот день или ранее не звонил. Сегодня 25 сентября, я считаю, что материал надо передать на заключение прокуратуры, а Зотова считать пропавшим без вести. У меня все.

Хлыщ, у него «все»… Пропал человек, а у него «все». Ну уж нет…

— Уведомьте руководство ГУВД и прокуратуру. Проверьте библиотеки, проанализируйте, что читал Зотов, что листал, вообще чему он отдавал предпочтение? В еде, одежде, женщинах, наконец…

— У него не было женщин.

— Или мы их не знаем, не так ли?

— Возможно, Юрий Петрович.

— Ладно. Что в буфете?

— Ничего. Сосиски, кофе, пирожные. Тошниловка.

— Свободен.

Он медленно закрыл за собой дверь. А я подошел к портрету Дзержинского и долго смотрел. Нда… Ты, дорогой товарищ, тоже попил кровушки человеческой… И вдруг бросило в испарину: о чем я, Боже ты мой, о чем? Если кто услышит… И сразу хриплый голос полковника Григорьева — из 60-го года: «Юра, вслух только «да», «нет», «так точно», «ура», «одобряем» и «с большим удовлетворением». А что невмоготу — про себя. Аппарата, улавливающего мысли, у КГБ не будет ни-ког-да!»

И слава Богу.

Но вот только… Сергеев Костя. Он… не темнил, часом? В чем, в чем это было? А ведь было, мать его, красавчика… Вот: Темушкин утверждает, что звонков не было. «Никто Зотову в тот день или ранее не звонил». Ну ладно. В тот день — ладно. Но при чем тут «ранее»? Зачем он так напер на это «ранее»? Он очень хотел, он очень-очень хотел, чтобы материал проверки ушел в прокуратуру… И напишет прокурор размашистую резолюцию — и в архив навсегда. Именно так!

…Я позвонил Лиховцову. Это мой резидент — из бывших сотрудников милиции. На пенсии — служил в уголовном розыске, подполковник, занимался бандитизмом в том числе… Крепкий 50-летний мужик, агентурные связи в преступном мире выше крыши, его окружение существует в ГУВД и горрайупрах в полном объеме, в авторитете (я как уголовник мыслю — это к добру не приведет) — вот и попрошу его прощупать это «ранее». Так ли? И в чем тут дело.

…Зашел в бутербродную на 25-м Октября: бутерброд с разваливающейся котлетой и стакан черной бурды-кофе. Как все это надоело: есть нечего, одеваться не во что, лица у всех краше в гроб кладут, а товарищи демократы обещают рай на земле и благорастворение возду́хов… Впрочем, начальник, полковник Луков Лукьян Матвеевич 38-ми лет от роду, сын генерала и внук сержанта, утверждает, что по канону следует ударение ставить на первом слоге…

И будь черт не ко сну помянут — идет старший опер Моделяков Юра, креатура Лукова и трех, как минимум, над ним. Случайность? Нет…

— Юрий Петрович, рад, что застал. По вам… Или по вас? Ну не важно — часы проверять можно. Желудок требует?

— Партийная совесть, Юра…

— А? Ну-ну, сейчас все так шутят, Бог с вами, я не доносчик. Лукьян приказал немедленно к нему.

Откуда он знает, что я здесь? Наружка? Но почему? За что? Или обыкновенная кадровая проверка на связи и т. п.? Он словно слышит мои мысли.

— Лукьян сказал, что вы в этой бутербродной завсегда. Мол, жены нет, быт пуст и безрадостен…

— Ладно, пошли (вспомнил: я действительно говорил на эту тему с Лукьяном. Только вот — о бутербродной? Не помню, но все равно).

Сели в «24-10», он рулит сам, через 10 минут в кабинете; Лукьян прикрыл створку дверей, щелкнул ею, чтобы наверняка, подошел к столу и из своих рук показал мне лист блокнота:

«Проверку по факту исчезновения Зотова прекратить. Материалы передать мне немедленно».

С некоторым превосходством он наблюдал, как вытягивается мое и без того весьма длинное лицо, потом сказал:

— Кстати, Юрий Петрович, руководство выделило вам путевку в Гурзуф. Отправляйтесь немедленно. — Он протянул мне конверт.

— А…

— В конверте, — оборвал он. — Ты ведь о билете? Рейс, место, аэропорт. — Посмотрел на часы: — Сейчас 14.20. Через час ты в воздухе. Наша машина — у подъезда.

Я взял конверт, что же делать, что, завязалась какая-то странная игра, черт возьми, и я проваливаюсь в яму.

Впрочем… Как заметил наш ведомственный Верховный — мы, чекисты, люди партийные, дисциплинированные и лишних вопросов не задаем.

— Есть.

— Ну и ладно, — какая у него улыбка…

…Дома — никого, и слава Богу, еще один скандал в минусе. Внуковское шоссе, мягкая зелень, и рессоры тоже мягки, они завораживают, эти рессоры, усыпляют.

— Приехали…

В самом деле — аэровокзал, суета, проверка милиции, трап и… взлет. Ревут моторы, но что-то не по себе. А-а… Черт с ним. Море, пляжи, кафе и рестораны и легкомысленные женщины с длинными ресницами — вроде той, матери этого…

Стоп. Телефон. Да-да, телефон-автомат. Когда меня вели (ага — вели, ситуация та же, что и у арестованных), краем глаза я зацепил плексигласовый шар, а в нем — телефон. И подумал, что…

…В Адлере я увидел точно такой же телефон, только шар был разбит — какая нынче молодежь, ей-Богу… Я думаю, что наши не отдали распоряжения «проследить», «проводить», «проверить». Не должны. А… если? А… вдруг? Нда…

На диванчике притулился человек средних лет с газетой. Рядом — толстая женщина с авоськами. Когда я направился к телефону — человек с газетой встал и бодрым шагом опередил меня. Улыбнулся, снял трубку и отчетливо проговорил:

— Юрий Петрович здесь, он прибыл благополучно.

Что ж, они предусмотрели все. Все?

Во что я влез и кому пересек? Однако… — на шее выступила испарина, и я достал платок. Как позвонить резиденту? Как выйти на связь?

И вдруг я рассмеялся мелким идиотическим смехом: «на связь»? С резидентом? Кто? Я? Я — против могущественной госмашины? Изощренной и беспощадной? Я, неудачник, без 5-ти минут «пензионер»? Экие дурные мысли, а навстречу:

— Юра, ты рад?..

Бывшая жена с бывшим сыном. Улыбаются, машут ладошками, счастливы меня видеть. Это вряд ли совпадение…

6
Я выплыл из небытия. И все вспомнил. Все, до мельчайших подробностей. Утром 14 мая 19… года я проснулся рано-рано, мама собиралась на работу и, как всегда, тщательно укладывала волосы, пудрила и мазала лицо, «выводила» ресницы. Она еще молодая у меня — 38 лет разве возраст для красивой женщины? Только ей очень не везет. Отец погиб — мне было 5 лет. Погиб, потому что его зарезали врачи — перитонит, они вскрыли, потом кривые усмешки — слишком поздно…

Она никогда не забывала отца, но я вижу — тоскует и сохнет, ведь она — нормальная женщина, а живет как старушка из приюта.

— Садись, Игорь, сегодня у нас настоящий бразильский кофе.

— Они из него все равно высасывают весь кофеин, — сел, тарелки, приборы, салфетки, хлеб нарезан, колбаса — на просвет, эх, мама-мама…

— Такой полезней. В Италии пьют на донышке, слишком силен экстракт…

— А мы — бочками сороковыми, потому что — пустой.

Она элегантно откусывает бутерброд, жует (меня всегда одергивали, когда начинал чавкать), бросает быстрый взгляд:

— Что нас ждет, Игорь?

— Больше социализма. Уже началось его триумфальное шествие.

— Я серьезно.

— И я. Что ты хочешь услышать?

— Твою правду.

— Моя правда в том, что человек старой политической аморальности сделатьничего не сможет.

— Политическая аморальность? Это что-то новенькое, — смеется она, — политика и мораль несовместимы, дружок…

Может быть… Влюбился бы кто-нибудь в тебя. Положительный мужчина лет 45—50… Заместитель министра. Внутренних дел, например…

Э-э-э, да я карьерист. И ерунда все это. Замов сейчас меняют, как тирьям-тирьям перчатки. Не надо «зама». Лучше… заведующего столовой. Или рестораном. Да, именно это!

— Мама, тебе надо выйти замуж за директора ресторана.

Она словно просыпается. «С ума спятил?»

И в самом деле…

Холодно целует в щеку, прощаемся, через 20 минут я на службе. Моя служба — в тихом московском переулке в центре старой Москвы…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Из сна, из проруби, холодно, озноб, они мне снова вкатили какой-то укол, слава Богу, это не наркотик, кайфа нет, одна гадость, словно голого окунули в ледяной кисель. Чего они добиваются? Ломит кости, мозг, волосы болят, и сердце танцует канкан: та-та-та-та-там-там-там…

…А пилоны так близко, они совсем рядом, я вхожу, как она сказала? «21-я аллея, 3-й ряд, похоронили девочку, поинтересуйтесь»…

У меня в роду не было сумасшедших, я это знаю твердо и точно, но тогда…

Что со мною происходит? Я ведь болен, болен наверняка, — вот, стою напротив церкви, продают какие-то книги, иконы, все реально, все на самом деле — лица, глаза, голоса, ущипнуть себя, что ли, как это советуют в романах 19-го века?

Ладно. Пригрезилось, привиделось, но ведь дело — прежде всего? А ленивый и скользкий Темушкин не велел. Ну и что? Он кто такой? Дежурный, всего ничего. Он только в отсутствие руководства может запретить. Но начотделения был на месте, меня не вызывал, значит…

Плевать. Вот 21-я аллея. Крестики-нолики. Могилы такие, могилы сякие. Генерал армии. Застрелился — нервы не выдержали. Побоялся, что призовут к ответу. Министр с женой — две каменные бабы стоят обнявшись. Знакомая фамилия. О нем говорят разное: хорошо, плохо, не знаю… Я при нем в школе учился, в 7-м классе. А вот и 3-й ряд. Так, это не то, не то… Вот, девочка, ей было 14 лет, Зотова Люда (совпадение? Какое странное совпадение, это неспроста, это знак беды, гибели, да что же это в самом деле…).

— Вам плохо?

Какой-то человек в строгом черном костюме, на вид лет 35-ти, весь из себя, иностранец, наверное… Ну конечно же, у него едва заметный акцент.

Мимо идут какие-то фигуры в черном, и протестантский священник свертывает на ходу ритуальную ленту, он одет совсем обыкновенно, только воротничок-стойка выдает…

— Спасибо, все в порядке…

Он посмотрел с сомнением и ушел. Но я видел, как он оглянулся, прежде чем скрыться за углом кладбищенской улицы…

Зотова Люда, зачем ты умерла и что я здесь делаю (старушечий голос скрипит в ушах), ленты, венки, «от безутешных», «друзья не забудут», «комсомольцы 31-й школы всегда будут равняться…» и прочее, и прочее, и прочее…

Как отвратительна смерть, как ужасна, как лицемерна и бессовестна! Теперь я должен узнать об этой девочке все, до дна. Так повелевает профессиональный долг… Или… плюнуть?

Звонок не зарегистрирован, Темушкин не велел. И вообще все здесь очевидно. Слишком.

Что? Да-да, именно это. Слишком. Повод для интуитивных построений. В этой истории, очевидно, что-то не так…

…Еду в 31-ю школу. Трясусь на трамвае. Лейтенантам милиции иной транспорт не полагается. Даже таким талантливым, начитанным, размышляющим и экстранеординарным…

Впрочем, это чистой воды солипсизм. Преподаватель философии в школе говорил: «Гегель утверждает, что свечение сущности видимостью — есть ее рефлексия. Но рефлексия не есть феномен, явление — она только отблеск истины…»

Значит, я и есть эта самая рефлексия. Рефлектирующий интеллигент в 100-м поколении аналогичных предков. Мне сам Бог велел. Мой прапрапра… при царе Иване писал важные бумаги в посольском приказе, а военный его внук был в заговоре Софьи — такие мы, Зотовы… Неоднозначные…

…Школа, ступеньки, визг и хохот, и звуки рояля, и голоса, голоса…

— Мы встречались с тобой на закате…

Точнее — два голоса. Ангельских. Девичьих. Странно.

Завуч. Типичная мымра моего мальчишества.

— Что? Собственно, не знаю, — смотрит на директора.

Тот хлыщ с животиком, золотые очки, все поправляет и поправляет их, мнется, почти икает, да что с ними?

— Дело в том… Понимаете, — он снимает очки и начинает их тщательно протирать, — Зотовой Люды у нас… никогда не было. Вообще никогда! — словно сбросил с плеч бочку с порохом и зажженным фитилем, выдохнул, сел и начал вытирать лоб.

Мымра осклабилась:

— У вас еще есть вопросы?

— Дайте журналы всех 7-х и 8-х классов.

Они переглянулись.

— Но… зачем? Вы что же, не доверяете нам?

Как они оскорблены, как возмущены, я всегда терпеть не мог завуча своей школы и директора тоже, оба были заушателями РК КПСС, не вылезали оттуда, и на устах у каждого только одно: «Святая линия нашей родной партии…»

— Я прошу дать журналы. Я не обязан объяснять, зачем они мне (что несу, Господи… Они же понимают: чтобы проверить, есть ли в их школе Зотова Людмила 14-ти лет…).

— О, конечно, но ведь и мы имеем право связаться с вашим руководством, не так ли? — Директор откровенно ухмыляется.

Он прав. Свяжется, меня — на ковер за превышение полномочий. Я дурак, я им был и останусь навечно…

Хлопнул дверью, скорее на улицу, на свежий воздух из этой «средней» школы, одной из миллиона подобных. Растят болванов, преданных идее. Я лично в эту идею больше не верю, хватит…

Двери классов, из уборной вылетают, дыша табачным перегаром, двухметровые недоросли, с хохотом несутся по коридору, я поворачиваю голову им вслед…

Так. Комитет комсомола. Это кое-что…

Захожу. Девушка — девочка лет 15—16 смотрит внимательно — дружелюбно и… с интересом. Я ей понравился, с первого взгляда.

— Привет. Мне нужна Зотова.

— Привет. Ольга?

— Нет. Люда.

Делает губы трубочкой.

— А кто она?

— Не знаю. Она учится в 7-х или 8-х, я думаю. Ей 14 лет.

Интерес в ее глазах гаснет.

— Не-ет… Нет у нас такой. И никогда не было. Никогда.

— Слушай… Я из милиции, — протягиваю служебное удостоверение.

Она отводит равнодушный взгляд.

— Подумаешь, милиция… Тут почище… — Осеклась и тихо добавила: — Игорь Алексеич, вы идите к пану директору, а я ничего не знаю, понятно?

— Я был. Он… Слушай, Зотова Люда сама умерла? (Более дурацкого вопроса я задать не мог. Хорош…)

— Не знаю, — опустила глаза, подняла, вздохнула: — Вы не думайте, я не боюсь, я и в самом деле не знаю…

— А что ты знаешь? — у меня вспыхивает надежда, не понимаю почему.

И она говорит:

— Зотова училась у нас мало, может, один день или два в 7-м «А». Она даже документы свои не принесла. А потом она и вовсе не пришла… Все. А ребят не спрашивайте. Они ничего не знают и ничего не скажут. Понятно вам?

…И я медленно опускаюсь на скрипящий стул.

— А что у вас тут было, — делаю паузу, — почище… милиции?

Отворачивается, молчит. Подхожу, трогаю за плечо и разворачиваю к себе.

— Почему ты боишься?

— Потому. Потому что в нашей семье боятся все: папа, мама, бабушка, ее сестра, ее муж — все, понимаете? Когда меня давно не было на свете…

Улыбается, поняла, что сморозила, а мне вдруг делается холодно: «давно не было на свете»… Как это странно…

— В 37-м у вас кого-то посадили?

— Расстреляли. Деда. Он был военный, он вернулся из Испании, он там воевал…

Заплакала. Всхлипывая, проговорила:

— Зачем он там воевал? Разве за это нужно убивать людей?

— За это?

— Да за это. За эту идею. Можете донести Софочке, и она меня выгонит, а мне давно уже… на все, на все, понимаете?

— Я не доложу. Значит, «почище»…

— Да, они, — перебивает она. — А Люда хорошая была…

…Вышел, солнышко сияет, ветерок ласково обдувает вдруг вспотевшее лицо. Я, кажется, вляпался.

Нет — влип.

И это неверно.

Я погиб. В прямом смысле этого слова — погиб. Я влез в «их» компетенцию. И не просто в «компетенцию», я влез в какую-то гадость.

7
Они поселились в соседнем санатории — вон он, виден из окна, уступы белого мрамора и хрустальные окна светлого будущего, которое для некоторых уже давно наступило, а для подавляющего большинства останется вечным двигателем, «perpetuum mobile», «отдаленной перспективой», горизонтом, за которым своя, иная даль…

Зачем они приехали? Ну, это, положим, не фокус: позвонили наши, предложили путевки, посоветовали «укрепить» распадающуюся семью, напомнили, что глава оной стареющий подполковник всего, а ведь оттого только, что непорядок в личной жизни, — словно услышал бархатный голос Лук-Лукьяна: «Василиса Евгеньевна, право слово, обидно за Юрия — способный, талантливый даже сотрудник, а из-за такой ерунды… простите, я только в том смысле, что поправить отношения — это же раз плюнуть… А?»

Наверняка наворотил, гад, сорок бочек арестантов, велел «приглядывать» — что, где, когда, — «в интересах», конечно, семьи, а она, идиотка старая, и рада… Использовал втемную, гнида…

Черт с ними… Игоря жаль. Хороший парень, под влиянием матери быстро станет сволочью, и я ничего, ровным счетом ничего не могу поделать… «Такова се ля ви»…

…И словно из темных глубин: телефон. Как связаться с Модестом? Они же наверняка «сели» на все телефоны, имеющие быть в поле моего зрения.

На все? А зачем? Ведь они понимают: например, в кабинете директора санатория мимо секретарши я не пройду. Санаторий наш, служебный, порядки наши, они это учитывают. Значит…

Значит, надо пройти в кабинет.

…Утром зашел к секретарше, пожаловался, что шум моря раздражает, а лечащий врач не реагирует и даже улыбается — мол, о таком шуме все мечтают, а вы…

Улыбнулась: «Из хорошего в худший — это в два счета». Набрала номер: «Это я… Подполковника Катина переведите на другую сторону… Да, есть мнение, спасибо». И все…

Но я успел заметить охранную сигнализацию только на окнах. На дверях ее не было…

Днем я купил талон на почте и сразу обнаружил хвост, талон сжег на спичке. Они ведь проверят и поймут, что я хочу позвонить, — это моя тяжкая ошибка, хорошо хоть вовремя спохватился. Но наблюдение они теперь усилят…

Хорошо… В кабинет начсанатория я, допустим, попаду. Позвоню по автомату. Но ведь потом, когда поступит счет в канцелярию, они легко выяснят, кому именно я звонил…

Нет. Так не пойдет.

Тогда — как?

У них наверняка есть пароль для переговоров с любым городом, кроме прямой связи с нашей уважаемой организацией, оная же мне и на дух не нужна…

Узнать пароль? Как? Подслушать? Да ведь скорее всего — кончится мой срок здесь, но я так ничего и не узнаю…

Что же делать, что… Сидят на хвосте, не слезают — вон, в окне шляпа с перышком, наверняка мой наружник. Даже не считают нужным скрывать. А зачем им скрывать?

Вечером зашел сын. «Папа, ты не прав». — «А ты? А… мать?» — «Так мы ничего не решим». — «А что ты хочешь «решить»?» — «Мне предложили в школу. Нашу школу, это будущее, карьера, но ты должен соединиться с мамой. Без этого меня не возьмут».

Щенок и дурак, зачем я тебя родил? Эх, ты…

— Гоша…

У него вспыхивают глаза, так я его называл в редкие минуты дружбы и любви…

— Гоша… я хотел попросить тебя об одолжении… — Умолкаю, все безысходно. Он выслушает, пообещает и тут же донесет. «Органы» для него — все. Идефикс, или «идея фикс», как говорит его мамочка…

— Я согласен. Не бойся, отец, я не сволочь, каковой ты полагаешь нас с матерью.

— Я могу тебе верить?

— А у тебя есть другой выход? — Мне кажется, что он усмехается — откровенно, в лицо.

У меня нет другого выхода, он прав…

8
Зачем это было нужно? Зачем… Я настаивала на встрече, просила, смотрела влюбленными глазами и надеялась, как дура, что все эти увертки, ужимки и прыжки произведут на него впечатление. И вдруг поняла — пронзительно и горько: зачем? Стану его любовницей, тайным его пороком? Чтобы шантажировать его и требовать помощи Игорю? Боже, какая гадость… Тридцативосьмилетняя кокетка, или, как говорили молодые люди тех, далеких, шестидесятых: «Все девочку строишь?»

Жизнь сломана… Какая я идиотка: в конце концов, каждый сын рано или поздно покидает мать и отчий дом, а я думала — наивная дамочка, — что Игорь будет при мне как «при всегда»…

Что есть жизнь, может быть — быт? Четкий ритм и даже алгоритм — встали, умылись, оделись, позавтракали, потом работа и заботы, магазины и обед кое-как, а вечером ужин вдвоем, мой мальчик дорогой, мой мальчик… Иногда мы ходили в кино, реже — в театр. Он любил не «рок», а серьезную музыку, и он был не «мент», а человек…

Однажды он уехал в пионерский лагерь. Оттуда он написал, что весело, много речек и озер и что ему хотелось бы лодку. И я заняла кучу денег и купила ему эту лодку — разборную, всем на зависть…

Она давно уже пылится на антресолях, он забыл о ней…

…На работу идти не хочется… Дурно пахнущие рты, дурные инструменты, нет боров, нет лекарств, нет ничего… И СПИД — его опасность стала вполне реальной. Моя медсестра не кипятит инструмент и говорит, что за 120 рэ кипятить не станет…

…Я стояла, одетая, у дверей, когда раздался звонок и старушечий голос спросил:

— Зинаида Сергеевна?

— Да, кто это?

— Бабушка, не слышите, что ли? Я звоню, чтобы сказать: зубы болят, а мне соседка Тоня сказала, что вы, Зинаида Сергеевна, очень даже сносный зубтехник…

— Я не техник…

— Ладно, все равно. Я к вам приду. Вы когда работаете?

— Сегодня с 15.00.

— Ждите.

В трубке раздались короткие гудки, в полном смятении (почему?) я вышла на лестницу, вызвала лифт и спустилась на первый этаж. Странный звонок…

Но ни в этот день, ни на следующий, ни на третий никто ко мне так и не пришел. Во всяком случае, бабушки не было ни одной…

9
В отделении Темушкин встретил исподлобья:

— К начальнику.

— А… что? Я разденусь (на мне был плащ).

— Незачем.

— Товарищ капитан, что случилось? — Я вижу, он не шутит, и становится страшно…

— Подполковник тебе сейчас все объяснит, малахольный… — В глазах его мелькает что-то похожее на жалость, и я обрываюсь в пропасть. Равнодушный, достаточно молчаливый Темушкин… Произошло что-то серьезное.

Иду к начальнику, волоку ноги, секретарша курит у окна:

— Чего натворил?

— Степанида Ивановна (я всегда изумлялся ее редкостному имени), ничего, уверяю вас.

Она качает головой, над которой возвышается Бог знает что, и огорченно произносит:

— Игорь, ты с ним не спорь. Авось и обойдется…

Вхожу, наш толстяк (на чем он толстеет?), кажется, делает вид, что читает газету. Поднял глаза (как в кино — на манер Моргунова), предложил сесть.

— Зотов, тебе… Ты где служишь?

Молчу. Что ответить на такой вопрос?

— Вот докладная: 14 мая не выполнил распоряжения ответственного дежурного капитана Темушкина. Тебе приказали ни во что не вмешиваться… — Замолчал, хлопает глазами, и вдруг я понимаю, что он проговорился.

Но это надо проверить.

— Как это? — строю дурака. — Во что? Не вмешиваться?

Он спохватывается.

— Тебя… планировали в РК КПСС, на партконференцию. А ты? Ты ушел неизвестно куда, так?

Так, конечно, так, гражданин подполковник (не могу его даже мысленно назвать товарищем. Может быть, я и «обобщаю», но мне почему-то кажется, что даже мой мизерный опыт позволяет сделать вывод: в милиции начальники всех степеней — блюдолизы и продажные девки с панели. Только рядовые сотрудники — милиционеры и офицеры подставляют себя нелегкой милицейской жизни. Эти же… Ходят с черного хода за дефицитом и уводят от уголовной ответственности родственников номенклатуры, отыгрывают же свою неполноценность на ни в чем не повинных или случайных людях — на несчастных…), но ты все же проговорился: «Ни во что ни вмешиваться», — сказал ты, и здесь обнаружилась определенная позиция: «некто» сделал «нечто», я в это «нечто» влез и испортил игру. Ладно.

— Товарищ подполковник, я просто торопился домой, капитан Темушкин ничего мне не сказал, я считал, что…

— А звонок?

— ?

— Бабка какая-то…

— Бабка? — изумленно прерываю (на тебе, на!). — Вы о чем?

У него такой вид, будто он проглотил нож. Но — увы…

— Не поможет, Зотов, — сузил глаза — зрачки как два дула. — Вот приказ… — протягивает листок. — Читай. За систематическое невыполнение распоряжений и приказаний руководства отделения, появление на работу в нетрезвом состоянии…

— Что? — голос садится. — Я? В нетрезвом (о «невыполнении» чего и говорить…)? Это вам потребуется доказать… Не царский режим…

— Как? — он подпрыгивает. — Ты… Ты социализм, к тому же наш, родной, выстраданный, с… царским режимом сравнил? Да я тебя…

Он сумасшедший или придуривается — это одно и то же, но я уже понимаю, я все понимаю: это они, они, те самые, о которых говорила девочка в 31-й школе. Я пересек им путь, и теперь, если я не успокоюсь, они меня просто-напросто устранят. Съел в столовке супчик и…

Теперь нужно понять: что произошло и чем именно я помешал… Так… Звонок бабушки, Темушкин не велит этим звонком заниматься… Значит, он все знал? Нет, не знал. Позднее ему «объяснили» — забудь про все. Это они. А наш толстун еще и присовокупил (лакейская привычка — бежать впереди паровоза) увольнение по фальсифицированным основаниям. Жаловаться в суд я не имею права, а ведомство… Когда и кого оно защитило, наше родненькое? Никого и никогда…

Значит, дело в этом звонке?

Нет. Нет-нет. Нет…

Смысл конфликта — в походе на кладбище, в поиске возможных свидетелей. Была девочка. Ее похоронили. И следы девочки должны испариться. Навсегда.

Но ведь это — глупо. Есть могила, контора кладбища, и даже если у девочки не было близких родственников — я найду дальних, я найду знакомых, соседей, любых, пусть даже и случайных, но знающих хотя бы крупицу, столь необходимую мне…

Для чего?

Для раскрытия истины…

«Что есть истина»?

Странно… В чем она? И чего я, собственно, хочу? И хочу ли? Они не бесятся сдуру. У них всегда есть причина. Вдруг стало холодно… Игорь Васильевич, еще не поздно…

Поздно… Потому что кроме генетического страха есть еще и такие понятия, как «честь», «совесть», «долг»…

Я должен еще раз побывать на кладбище…

10
Гоша подошел перед ужином, я стоял на бетонном выступе, слева громоздился Аю-Даг, две острые скалы — ближе «300», влево «200», Адолары, кажется, их имя, точно не знаю, впереди был берег турецкий, про который в дни моей юности спел Марк Бернес, утверждая, что оный ему не нужен, как и Африка, впрочем…

Экий лжец… Не он, конечно, а система, породившая его… Выродок я, что ли? Откуда эти мысли у меня, потомственного чекиста, Господи ты, Боже мой…

Отец мой из Дагестана, русский, служил в ЧК со времен Дзержинского. Мать — дочь деникинского (по отцу) офицера и чеченского князя — по матери. Этот деникинец был чехом — из чехословацкого экспедиционного корпуса, направленного в Россию еще во время первой мировой войны и оставшегося из-за неразберихи гражданской. Чехословаки примкнули к белым, к Александру Васильевичу Колчаку, отец никогда не писал об этом в анкетах. А я писал, только указывал: «военнопленный, сочувствовал большевикам и принимал участие в их борьбе на территории Сибири в военных формированиях Красной Армии».

Дело давнее, прошлое, безупречная служба отца решила и мою судьбу… А сам отец скончался от туберкулеза. Вовремя. Он вряд ли бы принял Афганистан, Анголу, Венгрию, Чехословакию и прочее, и прочее, и прочее — все то, всё «там», где гибли за амбиции мерзавцев русские и всякие иные…

Или… принял бы? Кто их теперь разберет, сотрудников тогдашнего МГБ СССР? Во рту — одно, в голове другое…

Но сразу заповедь: «Мысли им не подотчетны, поэтому думай что хочешь, только правды не говори…»

Лжецы, лицемеры…

Клянутся: «Мы не отвечаем за прошлое. У нас собственных сотрудников погибло 20 тысяч!!»

О, Господи-Сил… Так ведь среди них, погибших, добрая половина палачей! Стали неугодны и… «Погибли, как и тысячи, от преступлений сталинщины»…

А мой отец любил Сталина. И я его любил. До тех пор, пока не узнал, что любимый — секретный агент Особого отдела Департамента полиции бывшей России…

Какой удар… Вождь не должен сотрудничать со службой безопасности. Даже будущий вождь не имеет на это право, нет, не имеет.

Им не отскрести свои подвалы от крови. Пусть и не они ее пролили…

Я вспомнил записки Трилиссера — прочитал их по служебной надобности лет 30 назад, еще в спецшколе… Этот незаурядный обершпион руководил и секретно-оперативным и иностранным отделом ВЧК — в разные годы…

Он писал о том, что служба держится не на открытых и гласных. Она построена на деятельности «секретных товарищей». Они решают в нужный момент исход той или иной операции…

Верно, к ним, агентам разных уровней и категорий, даже к самым большим негодяям среди них — «инициативникам», я отношусь спокойно…

Но что бы сказали в народе, если бы выяснилось, что один член ЦК КПСС доносит на другого?

А может, это так и есть?

…А море поблескивало и переливалось, серебрилось и золотело, когда луч догорающего солнца вдруг ударял по легкой волне и она радостно делилась своим недолгим счастьем с другими…

Гоша тронул меня за плечо, улыбка у него была добрая, незнакомая…

— Вот запись разговора, — протянул листок из тетради, — удалось просто. — Добавил, перехватив мой растерянный взгляд: — Я купил букет роз Тоне — это секретарша директора, не обратил внимания? Красивая девочка… — вздохнул мечтательно, — поболтали, договорились вечером на танцы, я говорю: мать просила связаться с плотником, что дачу строит, — как там? — нервничает старушка, не возражаешь? Мне на почту далеко… Улыбнулась: пароль «магнолия», говори сколько надо, фирма платит. Ну, позвонил…

— Подозрений не было?

— Она влюблена, дорогой батюшка, гордись…

А я и не заметил, что девушка красива. Старею…

В записке стояло:

«Я: здравствуйте, дядя Яков, это Гоша Катин, мама просила спросить, как дела. Он: Гм… а… собственно… Катин? Он что же… Я: неможется ей. Она бы и сама, да вот… Он: Что нужно? Я: мать просит найти Игоря Васильевича Зотова, он куда-то пропал. Она хочет знать, что с ним, где он, он ей обещал ограду поставить на Ваганьковском. Он знает где, сделайте, мать не останется в долгу. Она адреса его не знает, но он живет напротив 42-го отделения милиции. Он: Ладно».

Я опустил листок, закатал в него пятак и незаметно уронил в море.

— Гоша… А если Тоне даны координаты Зотова? Если она обо всем предупреждена?

— Тебе это приходит в голову только теперь? — Помолчал, хмуро добавил: — Раньше надо было думать… Знаешь, — улыбнулся, — я не считаю… Она искренняя, добрая…

— Не знаю… Она мне сказала: «Есть мнение». Понимаешь?

— Для солидности, отец… — Он убежал, послав мне на прощание воздушный поцелуй…

Спал я плохо, снилась Тоня в белом подвенечном платье, рядом стоял Гошка, и священник держал над ними венцы… Это ведь нельзя, чтобы священник?

Проснулся в холодном поту, в дверь кто-то яростно стучал, голос бывшей любимой трещал, как догорающее полено в камине: «Катин, Игорь пропал, ты слышишь, не ночевал, я не знаю, что со мной будет, да открывай же ты, бесчувственный человек!»

Открыл, она влетела ракетой, бросилась на шею: «Катин, родной, любимый, что же это, что…» — и еще говорила, лепетала что-то, я же пытался успокоить, и медленно полз к сердцу тромб: так и есть, так и есть, так и есть…

Мы ждали до завтрака, потом до обеда, ждали до позднего вечера. Ночью я оставил ее на попечение врача и пошел в милицию. Дежурный, а после него начальник уголовного розыска разговаривали сочувственно, доверительно, обещали сделать все, что возможно.

Господи… А что, собственно, возможно? Проверить морг, больницы, берег моря, прочесать сады и парки, покрутиться в притонах — и все?

Они это тоже понимали, но уверяли, настаивали, были очень-очень искренни. По-настоящему. Мне не в чем их было заподозрить…

…Утром Вася (я так всегда называл Василису в прошлом) сообщила, что исчезла Тоня, секретарь начсанатория. Якобы ее и Гошку видели накануне вместе.

Снова позвонил начальнику розыска: все верно, такими сведениями милиция уже располагает, поиск ведется, результатов пока нет…

Они так и не появились, эти результаты. Никогда. Оба исчезли, и причина этого исчезновения осталась тайной.

Преступление?

Случайность?

Несчастный случай?

Да нет же, нет, в результате несчастного случая трупы находят, обнаруживают в колодце, на дне реки и Бог знает где еще. Даже преступление оставляет следы. Здесь же не было никаких следов. Ушли и не вернулись.

Начрозыска сказал: «Тысячи и тысячи людей пропадают без следа. Жизнь такая. Безысходная… У вас есть собственная версия?»

Не знаю… Иногда мне кажется, что она у меня действительно есть. Но разве мог я сказать о своих подозрениях этому коренастому, со спортивной фигурой человеку…

Здесь, в Гурзуфе, я больше не занимался делом лейтенанта Зотова…

11
…Ночи слились в одну, и не было дня, одна только давящая, обволакивающая мука: Игорь, сынок, мне не пережить того, что случилось, лучше бы я умерла… Но дни идут за днями, и даже знакомые, а потом и друзья все реже и реже напоминают, произносят твое имя. Стали забывать… В конце двадцатого века время летит невероятно быстро, наверное, мы исчерпали себя, и эксперимент Господа должен окончиться. Наступают последние времена…

…но о старухе, которая обещала прийти и рассказать (что? не знаю — просто надежда, надежда теплилась, разве этого мало?), я не забывала ни на минуту. И звонок раздался еще раз. Шамкающий голос (ей было, судя по всему, далеко за восемьдесят) произнес тихо-тихо: «Работаешь завтра, Зинаида Сергеевна? Так я подойду, чтой-то левый нижний коренник забарахлил…» Я хотела спросить: не обманешь, как в прошлый раз? Но не спросила, не хватило сил, и голос пропал, мягкая дремота обволокла, словно вата, я села и как будто заснула, когда же очнулась — увидела в левой руке трубку телефона и услышала приглушенные короткие гудки.

…На работу летела опрометью, в коридоре, у двери кабинета сидели две старушки, я посмотрела на них, и они отпрянули, словно я их, бедных, испугала своим горько ошеломленным лицом.

Потом каждая — с перерывом в полчаса — села в кресло, я ждала, но ни одна со мной не заговорила, только в черном кружевном платке буркнула зло: «С ума все посходили, вот что! И вы, доктор…»

И все.

…Не помня себя, я спустилась по лестнице, навстречу — главная, величественная, словно Екатерина Вторая с картины Боровиковского. «Куда Вы, милочка?» — «Больна, извините…» Она взглянула, словно прострелила насквозь.

Оделась, вышла на улицу. Нужно было проехать на трамвае до ближайшей булочной, купить хлеба, это две остановки. Мягко прогромыхал трамвай, сунула руку в карман жакета — там я всегда храню талоны, — вынула, оторвала, пробила и… И вдруг увидела у ног свернутую вчетверо бумажку — вероятно, она вылетела, когда я доставала талоны. Почерк был… В тот миг я не обратила на этот почерк ни малейшего внимания, вспомнила позже: косой, четкий, ровный — буковка к буковке.

«Завтра, 9.00, Елисеевский, винный отдел, у прилавка».

Как эта записка попала в мой жакет? Господи… Кто-то (кто знает меня и мою одежду) положил записку. Подложил, точнее…

Я выскочила, едва открылась дверь, мне было уже не до хлеба. Сердце стучало так, что поняла: не добегу, умру. В гардеробе увидела Анисью, старую нашу бабку-одевальщицу. Схватила за руку:

— Кто передал мне записку?

— За… не-е, — обомлела она. — Нет. Вам велели отдать билеты в театр — кассирша, которую вы давеча лечили: дама средних лет, в очках, представительная такая… Я говорю — поднимитесь, мол, отдайте сами.

— Куда? Куда были билеты?

— Не видала… И говорит: сурприз, мол. Надо неожиданно. А то выходит как взятничество. Ну я проводила ее к твоему жакету. А что? Украла чего? Деньги? — Анисья ахнула.

— Нет, милая, спасибо, только и вправду неожиданно… — я ушла.

Билеты… Ей нужно было оставить мне записку. Но… ведь не бабушка, «дама» средних лет.

Не знаю… Трещит голова, ничего не соображаю. Но… На это свидание нужно идти, а там — видно будет…

12
…Просыпаюсь, голова тяжела. Где Джон? Кричу дурным голосом:

— Гд… Где…

Подходит нечто в белом халате (не понимаю, кто это… мужчина, женщина? Очевидно «оно»).

— Что вы хотите?

— Где… Джон?

— Кто? Простите.

— Джон, Джон Стюарт, он только что лежал рядом со мною?

«Оно» нажимает кнопку звонка, это в стене, вроде выключателя, и тут же появляется еще одно «оно», с усами… Так, но ведь если с усами — это «он»? Врач, что ли? Господи, где я, что со мной, это больница, психушка, мне становится страшно.

— Доктор…

«Оно» произносит это слово одновременно со мною, и слово сразу становится монстром, нетопырем, вурдалаком с красно-кровавыми ушами и гвоздями красного цвета в голове, там, где темечко…

— Мне кажется, снова бред, — значительно произносит «оно».

— Укол, — доктор поворачивается спиной, он явно хочет уйти.

Я кричу ему в спину:

— Доктор, что со мной, я имею право знать, я требую прокурора, милицию, я…

— Голубчик (он не поворачивается ко мне, что за ерунда — почему он не поворачивается и почему его голос доносится словно из преисподней), вы тяжело больны…

— Позовите мою мать! — я кричу, но «оно» наклоняется ко мне, к лицу и жалостливо произносит:

— Голос едва звучит, я боюсь, у него начинается отек…

Отек? Какой отек, у меня свободное дыхание, я же чувствую… И, словно подслушав мои мысли, доктор (он по-прежнему стоит спиной ко мне) цедит сквозь зубы:

— Это незаметно сначала, мой милый… А ваша матушка ходит к вам каждый день. Не помните?

О Господи… Значит, я и вправду болен, у меня что-то с мозгом, но вот я чувствую (или мнится мне?), как мягко и совсем не больно погружается в предплечье игла, и, проваливаясь, слышу:

— Теперь не долго… Позвоните, иначе есть риск.

И в полной темноте:

— Память работает, а этого совсем не нужно, вы поняли?

Нет, все это кажется мне, я ничего не слышу, а птички поют, и шелестит листва, и прорывается сквозь нее синее-синее небо… Как легко здесь дышится, на Ваганьковом, старом нашем московском кладбище, где лежит не слишком любимый мною Высоцкий и любимый, всеми забытый художник, что писал свои маленькие картины не кистью, а драгоценной мозаикой.

Вот и 21-я аллея, видны два языческих идола над могилой министра внутренних дел и его жены, и памятник заму из госбезопасности тоже виден — вон он, каменный командор, победитель слабых и слабак перед псевдосильными, а вот и…

Захотелось перекреститься и произнести подслушанное где-то и когда-то: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!»

Могилы нет. Мертвая Люда Зотова куда-то делась. Все могилы, все памятники на месте: крест черного гранита (или мрамора — не разбираюсь) над военным инженером, похороненным в 21-м еще году, пропеллер над летчиком тридцатых, а на месте Люды… старая ржавая ограда, крест (из рельсов) с венком, проржавевшим лет еще 40 назад и табличка: Анастасия Алексеевна Яблочкина, артистка, 1890—1940».

Нет. У меня не потемнело в глазах, я не удивился, не испугался, я просто сел на полусгнившую скамейку и стал думать, напрягая изуроченный свой мозг из последних сил.

Я не видел могилы Зотовой?

Была ошибка, могила в другом месте.

Я болен? Психически, разумеется…

Нет, нет и нет… Все не так. Могила и в самом деле исчезла. Но это значит, что странный звонок старухи, странное поведение начальника Темушкина, завуча, директора 31-й школы сливаются в единое целое, образуют нерасторжимую цепь косвенных доказательств, улик, свидетельствующих о том, что совершено уголовное преступление.

Кстати, а где венки, ленты с надписями «Комсомольцы 31-й школы…» и так далее? Я же помню, помню их, и значит, все было, все на самом деле, я не сошел с ума…

Итак: совершено преступление, в нем участвовала государственная организация (обычный преступник, и даже группа, и даже так называемая мафия не смогли бы убрать могилу, заменить ее другой, столь тщательно замести следы).

Так… Надо искать следы лент и венков — это просто, их заказывают, ведут учет.

Трупа Зотовой в могиле, конечно, нет. Они… Они не дураки, на всякий случай тело, конечно, убрали. И все же сколь бы тщательно они это ни делали, следы остались. Что-то осталось — пока не знаю, что-то сохранилось, сохранилось наверняка, ибо и семи пядей во лбу допускают ошибки, на этом всегда настаивал мой преподаватель криминалистики…

Может быть, и свидетели есть. Их следует только отыскать.

Отыщем…

Кто-то спросил (сзади, с явным акцентом):

— Что-то случилось? У вас опять такое лицо…

Это он, тогдашний… (Это — Джон, это сейчас выяснится, через минуту.)

— Случилось. Вы помните нашу первую встречу?

— Конечно. Yes of course…

Англичанин. Стоит ли мне… А-а-а, чушь все это, шпиономания параллельного ведомства, пошли они, надоело…

— Помните, где я стоял, как?

— Yes, да. Вы стояли… — Я вижу, как меняется его лицо. Это не изумление, это что-то совсем другое, не могу сформулировать. Он бормочет что-то по-английски, я не понимаю ни слова — это следствие обучения с 5-го по 10-й класс и еще два года в школе милиции. Ве-ли-ко-леп-но…

Он чувствует мое состояние.

— Don’t understand? — улыбнулся. — Здесь была могила (продолжает по-русски)… девочка… ее звали (сморщил лоб)… Зо-то-ва… Лю-да… Так?

— У вас профессиональная память.

— Yes, sir. Я десять лет служил в Особом отделе Скотленд-Ярда. Это общая контрразведка.

У меня вырывается:

— Вы… шпион? Агент разведки?

— No… — улыбается. — Нет, конечно. Согласитесь, если бы это было так — зачем бы мне посвящать вас в свое прежние дела? Нет.

Логично, хотя — кто их там разберет. Учили: всякий-разный оттуда — потенциальный агент. Ладно. Глупости.

— Вы… спецслужба, — продолжает он.

— Милиция.

— Тогда — легче. Исчезла, да? Преступление?

— Возможно. А что вы делаете здесь?

— В Москве? Служу в посольстве. Аппарат культуратташе. То — прошлое, — улыбнулся (славная у него улыбка, чистая, светлая — он нормальный человек из нормального мира). — Вы думаете, что я говорю вам неправду?

— Нет… (хотя — хорошо, что он объяснил). Я имел в виду другое. Что вы делаете здесь, на кладбище?

— А-а… Да, конечно. Мы хоронили нашу… как по-русски? Сотрудницу, вот. Прекрасная машинистка. Вера Павловна Григорьева, ей было 28 лет…

— Но… вы пришли еще раз? К… русской?

— Пришел… Оставим это, ладно? Что вы подозреваете?

Рассказываю ему все. Заканчиваю allegro moderato: уволен. Подозреваю, что в связи со звонком, поисками, любопытством.

Долго молчит.

— Нужно составить план, — улыбается. — Не бойтесь. Мы — частные лица. Я покидаю страну через месяц — это все, что у нас с вами есть в смысле совместной работы.

Весьма неожиданно, но я бодро отвечаю:

— Согласен.

Мы обсуждаем, как, где и когда будем встречаться. Договариваемся: звонить будет он из телефона-автомата. По возможности менять голос. Время: «Семен, ты остался мне должен 10 рублей 30 копеек, бесстыдник. Приеду — убью. Не туда? Извините…» И — варианты. Рубли — часы, копейки — минуты. По четным дням убавляем у рубля «2». По нечетным — прибавляем «1». Место встречи: по четным — фонтан напротив ГАБТа, по нечетным — ЦУМ, 3-й этаж. «Хвост» всегда тщательно отрабатывать и исключать. Но — не «отрываться». Заметил — переждать, уйти домой, не обнаруживая, что «засек». Кроме случаев исключительных.

Пожали друг другу руки, он ушел.

Я долго стоял в раздумье: идти в контору кладбища или нет? Потом решил: непременно; пока есть служебное удостоверение — есть и работа и польза. Я должен торопиться…

13
…В последний момент дикая мысль, глупость: иду одна, а ведь сын исчез, возможно — и не жив вовсе, может быть, и со мною хотят покончить…

Из автомата позвонила Юрию Петровичу: «Прошу приехать, у меня новый материал для пломб», — наивно, конечно, если его телефон прослушивают — каюк, но… Чего Господь ни утвердит, когда Сатаны нет.

Говорит мертвым голосом: «Не приеду. Мои коренные зубы пропали совсем, так что лечения вашего и вообще — не надо. Надоело…»

Поняла: что-то случилось. «Коренные зубы»? Неужели — дети или близкие?

— Приезжайте, вам легче станет…

Повесил трубку, решила подождать ровно час: приедет — ладно, на нет и суда нет…

Через 40 минут заглянул в кабинет:

— Доктор Зотова работает? Здравствуйте… Пенсионеру, награжденному тремя орденами «За службу Родине», можно и без очереди, надеюсь?

Кто-то буркнул в коридоре, но он вошел, сел в кресло, обвел кабинет внимательным взглядом: «Будем надеяться, что сюда мои друзья не добрались».

— Разве в МВД…

Прервал:

— Не в МВД, а в… В общем, ладно. Я из… Особого отдела МВД, то есть из КГБ, ясно? Теперь можно, я уж два дня как… изгнан. По возрасту. — Оживился: — У нас ведь знаете как? Подполковник — максимум до сорока пяти, а я уж и перебрал — сорок семь с половиной, так-то вот…

Показала записку, он впился, велела открыть рот, подвела бор:

— У вас один снизу, два сверху… Сделаем?

— Так вывалится через неделю?

— Нет. Вам я сделаю навсегда.

— А другим?

Другим… Лишь бы дошли до выхода из поликлиники. Я, конечно, не права, но что поделаешь?

— У меня осталось собственных материалов на 20—30 пломб. И столько же старых немецких боров. На Западе такой техникой давно не пользуются… Но если сделать хорошо… У меня стоит такая пломба с 1965 года, мне было всего 15 лет тогда…

— У меня сын исчез… Может, уже… — махнул рукой.

— Ничего себе… — Я вспомнила про «коренников». — Вы считаете, что у нас с вами… одно и то же?

— Не знаю… Вам… — взглянул на часы, — пора, опаздывать нельзя… — Вгляделся пристально, будто видел впервые, и добавил со значением: — Нам… пора, идемте.

— Ладно. Но я вас… долечу.

— Видно будет…

Он здорово собой владеет, этот бывший чекист.

Спустились по лестнице, привычным движением он подал мне пальто.

— О-о…

— Да будет вам… Вы уж совсем нас людьми не считаете…

Сели в трамвай, через пять минут пересели на троллейбус и еще через полчаса вышли на Пушкинской площади. До назначенного времени оставалось 6 минут…

14
…И я снова выбираюсь из небытия — нет, мне это кажется, мнится, как и в прошлый раз, — это только сон…

Как и в прошлый раз? Разве он был?

И кровать рядом, какой-то человек постанывает в тяжелом бреду: «Нет-нет, отец… Зоя, Зоенька, я…» Это не Джон..

Джон? Так… Джон… Я не помню, кто это… Неважно, не имеет значения, настанет миг, и я все вспомню, все!

Но откуда такая уверенность, убежденность?

Не знаю… Вон он, уходит по аллее — прямые плечи, шляпа, в руке трость (или зонт — не могу понять), фигура атлета — ну да, он же из спецслужбы… А я был так откровенен с ним, так откровенен, раскрыт…

А если…

И я чувствую, как во мне поднимается бурно, тяжело, непримиримо нечто неведомое… Хватит. Достаточно. Человек служит делу всеобщего воскрешения. От тьмы, подлости, зависти и воинствующего невежества, злобы, ненависти и убийства. Но это все присуще сегодня не им, оттуда…

Как болит голова… Над кронами высоких деревьев плывут черные облака, и солнца совсем не видно, начинается дождь, нужно идти…

Куда… Я не знаю, в голове пусто, она звенит, как парус под ударами ветра…

Стоп. Идти нужно в контору кладбища. Я просто забыл… Я ведь болен, тяжело болен, я знаю, вон на тумбочке поблескивают пузырьки и склянки и пачка порошков — я ведь помню, их упаковывают в тоненькие полупрозрачные пакетики… И это лицо — нет, рожа, с бульдожьими складками щек, маленькими глазками и стоячим воротником генерального кителя послевоенного образца…

Что, брат, хотя какой ты мне брат? — убивал, лишал, ссылал и расправлялся, а теперь лежишь тут и догниваешь, хотя чего там — давно уже сгнил, и соратники твои сгнили, и верховные начальники-палачи — тоже, и скоро-скоро всем вам будет амба, потому как — сколько можно… Налей нам вина, виночерпий, всему приходит конец… Какой-то поэт военных лет, Симонов, что ли? Не помню, я не силен в поэзии…

Рожа — лицо — лик — личность — человек… Не могу уйти от тебя, в тебе — Судьба.

А Джон уже скрылся, исчез, растворился, бедный Джон, они говорят, что ты умер…

Не верю. В этой схватке мы должны победить вдвоем…

Контора, вот она. Вхожу.

— Здравствуйте, мне книги учета за этот год и за прошлый, — кладу на стол удостоверение — еще не сдал, потому что не прошел комиссии, а может, мне объявили об увольнении, а приказ начальника ГУВД еще не подписан? Откуда я знаю… Удостоверение у меня, и я обязан воспользоваться им хотя бы единственный раз праведно…

— Вот, пожалуйста, — смотрит внимательно, глаза прозрачные, мысли нечитаемые, все непроницаемое. — А что, собственно… Может быть, я смогу?

Что это? Обычная их угодливость перед «представителем власти»? Или…

«Или» — это слишком явно прочитывается в его напряженной позе, застывших плечах, он словно пружина капкана, готового захлопнуться.

— Ерунда… Как вас? Валентин Валентинович? Просто Валя? А я… вы же прочитали? Ну и ладно… Мне уголок какой-нибудь, я просмотрю и уйду.

Он подводит меня к пустому столу и предупредительно включает настольную лампу:

— У нас здесь темень египетская. Тьма. Позовите, если что…

Книги толстые, амбарные, хоронят много. Люди должны умирать, увы… Раньше — от старости и болезней, теперь — от тоски… Кипучая — могучая — она способствует, она умеет… Похороны — ее профессия…

Открываю, листаю, сколько миров Божьих сокрылося — исчезло… Иванов — Петров — Сидоров… Сидоров — Петров — Иванов… Читай вперед, читай назад — один получится ответ… Но зачем, Господи…

…Зотовой Люды здесь не хоронили. Ни в 1987-м, ни в 1988-м. И вообще никогда. Этой девочки просто не было. Она не родилась. А кто не родился — не может умереть.

Гениальная мысль…

Но бабка? Она-то была? Или хриплый голос из прошлого века — тоже мое больное воображение?

Кричат ночные птицы за окном…

15
…Двери тяжелы́, но он толкнул их небрежно, и они легко повернулись; мы вошли, покупателей не много — что покупать, продуктов с каждым днем все меньше и меньше, прилавок слева, прилавок справа, остров колбасы в центре — бывшей, конечно, сейчас он пуст, и крышка ларца наверху, хрусталь, листья из золота, ушедшая жизнь, где ты…

За стеклами винногоотдела стерильный блеск, вино, водка, шампанское — это тоже в прошлом…

— Ее здесь нет… — тихо произносит Юрий Петрович, он стоит в двух шагах и напряженно разглядывает зеркальное стекло витрины. Вид у него загадочный, взгляд сосредоточенный, а мне начинает казаться, что от этого его взгляда вот-вот выстроятся в прежние шикарные порядки — почти войсковые — бутылки с яркими этикетками…

— Идите за мной… — голос за спиной, словно зов преисподней, шарахнулась испуганно — где, кто, ничего не понять, и сразу страшно.

Налево, за угол прилавка, в хлебный отдел метнулась широкая юбка…

Ноги ватные, заставляю себя передвигаться… силой воли? (чем еще?) шаг, еще, быстрее, быстрее, о своем спутнике забыла, главное сейчас — не упустить проклятую ведьму — обманщицу, призрак с могильным голосом. Вот она, старая дура с тонкой девичьей талией и длинными волосами без единого седого, колышется юбка, стой, да остановись ты, сатана…

Она оборачивается…

Боже… Боже ты мой… Это девушка, но ведь этого не может быть… И тем не менее — она идет ко мне. Она все ближе и ближе, и я невольно делаю шаг назад.

— Не бойтесь… — У нее зеленые глаза и волосы — теперь я вижу — с бронзовым отливом — Валькирия… На вид ей не более 20-ти…

— Кто… вы?

— Я звонила вам. Я дважды была у вас. В поликлинике.

— Сидели у меня… в кресле?

— Да.

— Не верю.

— Неважно это… Вашему сыну позвонила я. Здесь нельзя разговаривать, я вам… Вы получите телеграмму. Там будут цифры. По четным дням убавляем «два». По нечетным — прибавляем единицу. Место встречи — в церкви у Третьяковки. Она всегда открыта. Меня не ищите. Я всегда буду подходить сама…

Произнесла — и исчезла, словно провалилась.

Юрий Петрович берет меня под руку, выводит в переулок. Мы идем, все убыстряя и убыстряя шаг. Наконец он говорит:

— Это серьезно. Я не знаю, в чем тут дело, но исчезли люди, столько людей…

— Ваши… тоже?

— Зинаида Сергеевна, вы хотите, чтобы я прочитал вам лекцию из истории своей бывшей конторы? Давайте решим: мы принимаем предложение этой… старушки? — Он улыбается, а я слышу только такое долгожданное «мы»…

— Принимаем.

— Я найду вас. Не бойтесь, теперь появилась надежда.

Уходит. Я долго смотрю ему вслед — он высок, не по возрасту быстр, строен… Красивый…

Впрочем, что это я… Глупо, очень и очень глупо. Не девочка. Но… Может быть, именно поэтому?

16
…И я вспомнил (или только почувствовал, ощутил, может быть…), как луч солнца опускался, дробясь, сквозь листву и как светлые пятна расплывались и исчезали, и казалось, что тропинка живет, двигается, единственное живое существо здесь, в царстве мертвых…

— Я люблю все, что связано со смертью… — тихо сказала она. — Ты должен понять: в этом городе-осьминоге, где вместо любви — алчность и злоба, только грядущее существует для нас, только звук последней трубы… — заглянула в глаза и рассмеялась переливчатым звонким смехом. — Страшно? Ну, будет… — Погрустнела: — Мы проиграли эту схватку… На их стороне металл, изощренность, деньги и зависть. Она — главное их оружие, основа. Они всегда заглядывают в замочную скважину, это их принцип — кому и сколько… Мы погибнем, но ведь мы знаем: несмотря ни на что, мы останемся такими, какими нас создал Господь, а не теми, кого они выводят в своих ульях…

…и мне кажется, что я люблю ее, потому что так со мной не говорил никто и никогда и мне никто не открывал столь простых истин…

И я повторяю, как заклинание: я красивых таких не видел…

…Позвонил Джон (я знаю, что это он, хотя слышу его голос всего второй или третий раз в жизни): «минус единица» — «да» — «нет», и еще что-то…

…Нужно проверить мастерские. Теперь «друзей» может выдать только промах, ошибка, но ведь сами они ее никогда бы не допустили — опытные, умелые, с «традициями» и специальным принципом подбора кадров — они всегда заранее уверены в успехе, потому что «партия никогда не ошибается», а они — ее несомненная часть…

Но есть и другое: они всегда опираются «на народ», они без народа — ноль (сами ежечасно повторяют на всех углах!), а этот народ (тот, что служит им — по злобе или недоразумению) давно уже спился и выродился…

Они ищут виноватых, инспирируют свои креатуры, и те бесятся, утверждая: есть планетарное правительство…

Возможно, и есть. Не знаю. Но сумма безликих, плотных, не прозрачных тупиц и ненавистников действительно есть. Великих или совсем ничтожных. И если опора на них — я найду ошибку. Когда истина для всех только в вине и в объективированном сознании — тогда ошибки и просчеты неизбежны…


…Это она объяснила мне.


…Я вхожу. Грязно. Цех по изготовлению. Здесь делают то, что будет лежать поверх наших истлевающих тел. Большинства из нас. У меньшинства совсем иное качество похоронной мишуры, и делают это иное совсем в другом месте…

…Какие-то люди — женщины (опухшие от бессмысленной работы и дурной пищи, беготни по магазинам и визга вечно ссорящихся «молодых»), мужчины без лиц — вон двое старательно гнут на болванке замысловатую основу будущего венка. И я думаю: кто-то над нами гнет «основу» смыслу вопреки вот уже который год подряд…

…Но где эта ошибка, просчет?.. Я знаю, что здесь, я как медиум, ведомый Высшей силой, чувствую приближение искомого…

На столе? Увы, только обрезки и обрывки синтетической хвои и лепестков райских (в представлении похоронной службы), обрезки проволоки и куски фанеры — она есть твердая основа «липы», которая поверху…

…А здесь — ленты. Белые, красные, даже синяя (интересно, для какой секты?). Скорее всего — умер член одной из вновь народившихся демократических партий…

Какая, в сущности, галиматья…

…И я замираю, словно звуки экспромта-фантазии Шопена — вот, вот — сейчас…

Обрывок белой ленты. Смазанный неверным движением черный шрифт: «Зотовой Лю…» Он лежит под верстаком — невероятно…

И все же — факт, как сказал бы самый великий большевик. То есть безразличие исполнителя, проявившееся столь неожиданно…

Все рассчитали, проверили и подготовили. А вот вторжение «старушки» и потом наше с Джоном противодействие и алкоголизм верных своих «штучников»-штукарей в расчет не взяли… Подбираю с пола (для сравнения) еще один обрезок ленты. Кажется — все…

Оглядываюсь: все заняты строительством небытия. Светлого небудущего. И я ухожу — тихо и незаметно, так же, как и пришел…

…ЦУМ, 3-й этаж, я сразу вижу Джона, он обсуждает с хорошенькой продавщицей какую-то проблему — наверное, хочет купить кооперативные штаны взамен своим английским. Заметил, подошел, теперь мы стоим на лестнице, мимо снуют покупатели, которым нечего покупать…

Рассказываю. Показываю.

— У нас есть система банковских сейфов. Содержимое не выдадут никому, даже госпоже Тэтчер или ее величеству… Рискнешь?

Я незаметно передаю ему мягкий клочок, и мы расходимся…

17
…Это слово прилипчиво как банный лист, и это слово «странный», тут все понятно, и не надо вспоминать школьную абракадабру: «странный» от «странствовать», от «странник». То есть «путешественник». Разве нет? Видимо, все же — нет, потому что Зина (на тебе… «Зина». Я спятил… Да разве она путешественница? Она просто странная. Не совсем понятная…).

Так: я догадался. Странники («ведь каждый в мире странник: зайдет, уйдет и вновь оставит дом…») — их ведь ненормальными считали. Нормальные люди сидят дома и едят суп. Именно поэтому у нас столько лет существует прописка паспортов — она препятствует возникновению сумасшедших. Нация должна быть здорова…

Господи ты Боже мой, ну чего я в ней нашел? В возрасте уже — 38 лет, сын почти преступник, на мою голову уже свалилось невероятно тяжелое, и свалится еще больше, мальчик я, что ли? У меня пенсия, уважение домкома, где я состою на учете для получения привилегированного продовольствия «в виде колбасы и мясных консервов» — ну и хватит! Надо сходиться с Васей, ей тяжело, она не меньше меня переживает исчезновение Гошки…

Я хороший человек. Я мыслю, как вполне бывший (некогда в употреблении) карающий меч диктатуры пролетариата. Однажды я пошутил на эту тему и наткнулся на два острия сразу — то были зрачки нашего партийного бонзы. Он сказал: «Все в прошлом. Наших там осталось, как об этом сказал товарищ, — он назвал фамилию очередного, — 20 тысяч, нет места, нет острия, нет диктатуры. Есть мы, простые советские люди…»

Я молча ткнул пальцем в его почетный знак, и он улыбнулся:

— Дань традиции. Функции — другие. Тебе, Юра, на пенсию пора…

Черт с ними со всеми. Ее глаза… Ее фигура (а как сохранилась, а?), ее милый, ласковый голос…

…Я вызвал Лиховцева на встречу. Он явился на станцию метро «Маяковская», и мы долго ходили по перрону. Какая уютная была у меня «ЯКа»*["63]… Лиховцев работал со мной не за деньги (хотя у резидента контрразведки постоянный оклад, а не разовое вознаграждение, как у большинства агентурных работников), он был артист — еще в милиции виртуозно вербовал воров, проституток и объектовую агентуру — в таксопарках, на стадионах — среди обслуги и тому подобное. Он раскрывал преступления исключительно оперативным путем, а когда вышибли на пенсию (опорочил партаппаратчика, свистнувшего себе на дачу 20 кубометров бруса 10×10 — острейший дефицит, кто в это влипал — тот знает!) — пришел к нам, попал ко мне.

У него неприятное лицо — типичный начальник уголовного розыска: коротконогий, щекастый, лоб низкий, волосы набок — вроде вратаря Хомича в 1947 году, но он гений и доказал это в который уже раз… Лапидарен, как телеграфный аппарат.

— Вышел на Темушкина. Согласен на встречу. Даст показания. Обеспечишь безопасность?

— Нет. Я же не у дел.

— Ладно. Поговорю. Мне сказал так: приказали забыть. Бабку эту, которая звонила Зотову, — смотрит исподлобья. — Крупная история, Юра…

— Крупная.

— Надеешься?

— Надеюсь.

— Я пошел, — дождался, пока створки дверей поехали, прыгнул… Старый прием… Наши из «семерки»*["64] всегда улыбались, когда писали сводку: раз «объект применял такой наивный «отрыв» — значит, он заранее расставался со страной пребывания. Сообщали в МИД и выдворяли, ведь «проверка» — сигнал принадлежности к спецслужбе…


…Темушкин все подтвердил: был звонок в отделение о Зотовой Люде, была попытка Игоря провести проверку, в результате поступило распоряжение ГУВД: найти предлог и уволить. Оно было негласным. Причастность моей бывшей конторы не установлена…

…и я долго размышлял о том, что совесть в каждом из нас существует неизбывно. Ее можно умело подавить, растоптать даже, но ее нельзя выкорчевать совсем. А ведь они стараются в поте лица своего… Вотще.

…И мы все видим один и тот же сон. Это и есть жизнь…

18
Получила телеграмму, она непонятна, в ней какие-то цифры, сегодня 20-е число, и я убавила «2».

…А церковь была так красива, так благостна, со своими огромными люстрами, мерцающими лампадами и светом, светом…

От главного нефа слева, у иконы над лесенкой и балюстрадой шла служба, и тонкий, светящийся батюшка с неземным лицом пел молитву: «Спаси, Господи, люди Твоя…»

…Она появилась внезапно и неизвестно откуда. Я почувствовала легкое прикосновение и оглянулась: палец у губ, полуулыбка и все тот же тревожащий душу свет. В лице, в глазах, во всем облике…

— Я хотела сказать вам, что ваш сын спасен будет. А силы, которые его удерживают теперь, — разрушатся…

Она это произносит странно — возвышенно, убежденно, у нее и лицо становится другим — как будто она посвящена во что-то или приобщилась неведомой тайне…

— Вам теперь следует исповедаться и причаститься, — говорит она мягко, но в мягких словах — власть…

И я иду следом за ней к батюшке, тому самому, он стоит слева от алтаря. Он спрашивает меня о чем-то — не слышу ни слова, но отвечаю: нет, нет, нет…

Он накрывает мою голову, и я сразу вспоминаю то, чего не знала никогда, — это епитрахиль. И вновь слышу его голос: «Милостив буде мне, грешному, Боже…» Это молитва Господа обо мне.

И снова чей-то голос: «Не в осуждение, но в оставление грехов…» И я ощущаю, как в меня входит что-то невероятно прекрасное, неведомое мне, но тот же голос (или кажется мне?) объясняет: «Примите, ядите, се тело мое Нового Завета…»

…Я спрашиваю:

— Как мне называть тебя?

Она отвечает:

— Нина.

Она говорит:

— Не бойтесь ничего. Ибо Господь не в силе, а в правде. У них — сила. Но правда — у нас…

— У… «у нас»? — переспрашиваю я невольно.

— У добрых людей, — покорно уточняет она. — Помните? Христос к каждому обращался: «Добрый человек».

— Но это же только в романе! — вырывается у меня. — Он же не мог не знать, что тот, к кому обращается Он так, на самом деле зверь лютой?

— Он знал… Но Он хотел, чтобы шанс на спасение был дан каждому. Его слово могуче, оно лечит души и исцеляет тела…

Она смотрит на меня, и я чувствую, как немеет язык и проваливаются куда-то злые слова…

— Я выбрала вашего сына, чтобы он понял Любовь. Ту, которая возвышает, и ту, которая нисходит. Мы должны попрощаться, Зинаида Сергеевна…

— Да, Нина, да-да, конечно…

Господи… Что пригрезилось мне, откуда взялось…

Хорошенькая девочка, и все, и все, но зачем втянула она Игоря во все это, зачем…

…Дома меня ожидает Юрий Петрович. Как он вошел? Ключи у меня в сумке… Нет, я сошла с ума!

— Я давала вам ключ?

Он улыбается:

— Нет, конечно. Я открыл замок шпилькой, — подходит к входной двери, достает шпильку и спокойно поворачивает замок. — Странно, что вас еще не обокрали…

Он кладет передо мною тетрадный лист, я читаю:

«Меня встретил в троллейбусе какой-то человек, он утверждает, что бежал из какого-то медицинского центра, в котором проводят опыты на… людях. Я не поверил, но он — возьмите себя в руки, сосредоточьтесь и только после этого прочтите текст на обороте…» — Я опускаю листок, меня трясет, он подает мне стакан воды — приготовил заранее. Пью огромными, удушающими глотками, давлюсь и… переворачиваю мятый листочек в клеточку, из ученической тетради (выработанный у Юры почерк, мелкий, уверенный…): «…привел неопровержимое доказательство: рядом с ним стояла койка Вашего сына…»

Я роняю листок, я не могу остановить дрожь. Она переходит в какие-то мучительные конвульсии, и я понимаю, что у меня падучая. О, Боже…

— Успокойся, Зина (первый раз на «ты»), — он гладит меня по плечу, по волосам, у него сильная, нежная, властная рука, — успокойся…

Я принимаю условия игры. Я беру шариковую ручку, блокнот и начинаю: «Кто он?»

«Не знаю», — отвечает Юрий Петрович.

«Каким образом Игорь туда попал?»

«Игорь вторгся Бог весть во что, об этом нельзя даже написать… — Он в раздумье, потом, словно решившись на что-то ужасное, нервно пишет, вдавливая слова в бумагу так, что она трещит: — Некая спецгруппа похищает людей, в основном детей — не старше 15-ти лет, реже молодых людей не старше 21-го года… Кому-то нужны: сердце, печень, почки и… не знаю, что еще… Их берут у одних и отдают другим, вот и все… Привозят «свежих» умирающих, спасти которых конечно же невозможно… Ну и так далее…

«Но… Игорь жив?»

«Три дня тому назад, когда этот человек бежал, Игорь был жив».

«Значит, эта девочка… Эта наша умершая однофамилица…»

«Видимо, она из детдома, он не знает из какого — родных, во всяком случае, у нее никого».

«Странно. Зачем же эти… люди держали… держат, еще пока держат — Игоря и… этого? Может быть, провокация? Может быть… мальчик… давно… мертв…»

Я пишу это. Юра качает головой: «Это не провокация, не могу теперь объяснить, но у меня интуиция, опыт. Этот парень говорит правду — он полон решимости нам помочь. Да, их не убили. Не знаю почему. Лишние хлопоты, может быть…»

«Нет, — во мне просыпается логика. — Нет. Этот ме-ха-низм у них отлажен. Какие там «хлопоты»…»

Он согласно кивает.

19
…Очнулся, выплыл будто из-под воды. Белое все. Больница. Лицо человека надо мной. «Хотите пить?» Отрицательно. Говорить нельзя. Если они поймут, что я англичанин, — finita la commedia… Скандал… Слава Богу, что по старой привычке документов у меня с собой никаких. Костюм, стило́, шляпа, носки, обувь и белье… Это все можно купить на черном рынке. Валюта? Ее немного — 40 фунтов. Рубли? Их полторы тысячи, по нынешним временам — тьфу…

Он уходит, я поворачиваю голову. Человек на соседней кровати бледен, вял, глаза закрыты, какой-то старик…

Матерь Божия… Да ведь это мой недавний знакомец.

И сразу вспоминаю все. Так. Исчезла могила. Это главное. Здесь, у них, в развито́й диктатуре, это могла сделать только…

Заманчивая версия. Правдоподобная…

А может быть, все же мафия?

Нет. У них нет мафии в нашем понимании — кланы, семьи, роды и династии, картели…

Их мафия — госполитструктуры. А «организация» — проводник идей, осуществитель, если по-русски правильно…

Я привязан? Нет. Странно… Тогда должна быть телекамера. Верно. Сразу две: с потолка и на уровне плеч среднего человека. А это что?

Вибраторы. Ультразвук. Очень старая техника, мы больше не пользуемся такой. Подает сигнал, если объект движется со скоростью более 1,5 метра в минуту.

Бежать трудно.

Но — возможно.

В прошлом мы выигрывали у них чаще, нежели они у нас. Сегодня я выиграю у них несомненно. Но почему такая уверенность? Ты зарываешься, старик…

Но ведь у них поется: «И кто его знает…»

…Ночь, тихо стонет этот русский, он, кажется, из полиции… Идиотское название «ми-ли-ци-я»… Ополчение, войско… «По-ли-ци-я» — го-род-ская. Вот: охрана города. «Полис» — это город. «Мили» — тысяча. «Тысячники». Ха-ха! У них были, были эти самые «тысячники». «Пятитысячники», «двадцатитысячники», есть даже 18 миллионов говорунов. А воз ныне уже не там, а гораздо позади. Воз увяз и продолжает вязнуть. Впрочем, это их внутреннее…

Тихий голос:

— Джон…

Женщина в белом халате. Нет, девушка…

— Кто… вы? Здесь… нельзя.

— Не бойтесь. Нас никто не услышит.

— Но… как это? Это невозможно! Они видят и слышат всегда, круглые сутки!

— Нет. Они видят и слышат только то, что могут. Не надо волноваться, Джон… Я пришла, чтобы помочь…

У меня шевелятся волосы, ужас опускается надо мной, словно черное крыло. Он входит в меня и леденит, леденит…

— Не бойтесь, — мягко-повелительно повторяет она. — Меня зовут Нина. Я обыкновенная земная женщина, я люблю этого мальчика, и я пришла помочь…

— Ты… пришла… помочь! — Мне кажется, что я ору, что с потолка сыплется штукатурка. — Ты… Не лги, ведь ты загнала его сюда… Его и меня. Отвечай: зачем?

— Чтобы вы разрушили… это.

— Но если ты можешь помочь — почему ты сама не сделала это? Ты ведь все можешь, Нина! Так почему?

— Потому что претерпевый же до конца — той спасен будет, — певучим голосом произносит она, и я просыпаюсь.

— Проснулся, кажется, — все тот же, в белом. Рыло, если по-русски. — Как спалось, дружок? Вы тяжело больны, вас подобрали на тротуаре, и скорая привезла вас к нам. Назовите свою фамилию, имя, отчество…

Ох как мне хочется назвать себя и прекратить этот кошмар, но язык прилипает к нёбу, я чувствую, как скользко входит в меня игла, и проваливаюсь в небытие…

…И снова подходит ко мне Нина, земная женщина в белом халате, только это и не халат вовсе…

Это…

20
Совершается судьба, суд Божий. Я просыпаюсь ночью — едва слышное прикосновение будит меня, и голос, словно робкое дыхание, произносит: «Вы должны торопиться, его скоро поведут»…

Его? И сразу вспоминаю: Игорь. О ком еще может говорить это прозрачное, бесплотное существо в накидке, похожей на хитон Богоматери, — ведь это снова Нина, это она, я ведь не сплю…

Она берет меня за руку. Длинный пустой коридор. «Не больничным от вас ухожу коридором…»

— Зачем вы поете? Не нужно… Мне страшно…

И вдруг понимаю: ей никто не страшен.

— Это тебе никто не страшен, ты ведь победил себя, — явственно произносит она. Но губы — сомкнуты.

Слова звучат где-то глубоко-глубоко внутри… Телекамера? Вибраторы? Какая чепуха… Нет. Не чепуха. Она разговаривает не разжимая губ, это невозможно, но это — реально…


Дверь, еще дверь, нарядный кафель, тяжелые скамейки мореного дуба и еще одна, обитая тяжелой сталью дверь, на ней, сбоку, система клавишей с цифрами. Кодовый замок.

— Это там… — Нина проводит тонкими пальцами по клавишам, дверь медленно, почти торжественно ползет, какой-то человек в клетчатом переднике и сером халате хирурга равнодушно спрашивает: «Еще один? Давай…» Нина протягивает ему бланк с машинописным текстом, это цифры, их совсем немного. Шифровка… «Хорошо…» — он скользит взглядом по моему стертому лицу. Стертому… Я не вижу своего лица, но знаю: оно стертое. Спемзованное. Его нет больше… И вдруг его рука замедляет движение (готовит что-то, кажется, это шприц с розовой жидкостью), и, словно проснувшись, смотрит на меня: «Ложитесь вот сюда. Это не больно, вы просто уснете», — он улыбается мне, словно капризному ребенку…

Хотят убить? Но тогда зачем этот театр абсурда?

— Хорошо, — я ложусь на стол под бестеневую лампу, вытягиваюсь с хрустом — хорошо… Хруст означает, что сустав освободился от энтропии (сжимаю кулаки — и снова отчетливый хруст, но он ничего не слышит. Этот хруст понятен только посвященным: разминка перед боем, я все же служил когда-то и где-то…).

— Кто вы?

Значит, я им ничего не сказал, молодец, умница, хороший парень. Но, видимо, их терпение лопнуло, я им больше не нужен — пусть они так и не узнали, кто я такой, — молчу.

Он обращается к ней (все понял):

— Может, попробуем?

Она отрицательно качает головой.

— Хорошо… — Он выгоняет из шприца избыток воздуха, тоненькая струйка взмывает к потолку.

И я слышу: «Это твой единственный шанс. Встань. И сделай то, что нужно. Ты спасешь не только себя…»

Она молчит, я отчетливо вижу ее сомкнутые губы, ее глаза, прикрытые тяжелыми веками, руки, спокойно лежащие на поручнях кресла (когда она успела сесть?).

Все как на рапиде: шприц в негнущихся пальцах ползет ко мне, наружная сторона ладони обильно поросла мощным, похожим на проволоку волосом. Я могу сосчитать до десяти… На счете «десять» игла вопьется мне в плечо, и рухнет мир…

Итак — раз: я концентрирую некую странную сущность. Она есть, я чувствую ее, она — во мне.

Два. Я готов. Из позиции «лежа» я должен нанести удар. Мгновенный и неотразимый.

Три. Я превращаюсь в некое подобие буквы «г» — словно отпущенная пружина. И одновременно обе мои ладони замыкаются на его ушах. Хлопок как от умело вытащенной пробки. Он смотрит… Нет, он уже не смотрит. Это аберрация. Взгляд осмысленный, а сознание потеряно. Браво, Джон…

Он падает грудью вниз, вытягивается, с негромким стуком лопается шприц, и вытекает розоватая жидкость. Приподнимаю его — игла сидит глубоко в левом предплечье. Господи, прости меня…

— Нина, — я оборачиваюсь.

Медленно ползет створка дверей. Никого…

…И мгновенно возникает план. Нужно вернуться в палату, взять Игоря и вынести из этой сатанинской больницы.

Но… в этом виде?

Я осматриваю себя как бы со стороны. Нда, видик… Пижама, тапочки…

Переодеться. Именно так. И чем скорее — тем лучше. В этом отсеке (как похоже на отсек… Чего? Не знаю…) наверняка есть личная комната этого… исполнителя. Переодеться в его одежду. Взять документы (если есть). Оружие (если есть). И выйти отсюда. Любой ценой. Вместе с Игорем…

Дверь, еще дверь, она не заперта. Похоже на комнату отдыха. Диван, стол, лампа, цветной телевизор, плейер… А ну-ка…

Включаю телевизор, плейер, на экране полосы, но вот…

Не верю глазам своим. Такого не может быть…

Двое в серых халатах опускают в ванну (очень похоже, только сверху крышка из прозрачного материала) безжизненное тело. Кажется, это девушка, девочка совсем… Что-то мешает мне, сказывается напряжение, страх (я ведь боюсь, чего там…). Вот: она голая. Ее аккуратно кладут, накрывают прозрачной крышкой, пускают воду из крана.

Всякое видел… Это не вода. По мере того как белая прозрачная жидкость покрывает тело девочки — та… исчезает. Все. Исчезла совсем.

Крышка поднята. Один из «серых» макает палец в «воду» и подносит к носу. Потом кивает, второй нажимает на рычаг. Вода медленно уходит, закручиваясь в воронку. Как в заурядной ванне во время заурядного купания. А девочки нет. Нда… Они здесь не шутят…

Выключил телевизор, плейер, оглянулся — кажется, в стене шкаф. Так и есть. Одежда. Летняя — пиджак, брюки, рубашка, галстук, туфли и белые носки (рашн денди, хм…). В карманах — пусто. Неужели нет удостоверения? Как же я выйду? Так… Милая Нина, тебе бы появиться. В самый раз…

Никого. Я, наверное, потерял контакт с нею. А это что? На столе — глянцевый прямоугольник с фотографией и аббревиатурами, шестиугольная давленая печать. Лицо заурядного продавца мороженым. Ванюков Петр Петрович. Простое русское имя. Как у нас «Джон». Каждый четвертый носит такое. Я похож на него. И я выйду с этим удостоверением.

Да? Вглядываюсь. Нос — картофелиной. Глаза сидят глубоко, их даже не видно. На вид лет тридцать, но лыс, как будто шестьдесят. Противен до одури. Рожа. Я же всегда считал себя вполне симпатичным.

А вот и зеркало. Оно укреплено на обратной стороне двери. Нет. Я не похож на него.

И охрана внизу сцапает меня мгновенно…

Возвращаюсь в операционную. Ванюков лежит в той же позе — мертв бесповоротно. Интересно, зачем они хотели вкатить мне столько жидкости, ведь достаточно капли? Здесь что-то не то…

Дверь, кодовый замок, его не открыть, а хотелось бы… Очень бы хотелось.

Нужен скользящий свет. Он позволяет оттренированному глазу заметить на поверхности кнопок следы жира от пальцев.

Наклоняю и поворачиваю настольную лампу, включаю, есть косой свет! И следы пальцев видны достаточно хорошо. Теперь нужно найти последовательность включений.

Это удается на 4-й раз. Дверь мягко сдвигается с места, и я застываю на пороге…

«Ванна», или как там ее называть. Никель, рычаги, кнопки и прозрачная крышка… Решение приходит мгновенно. Поднимаю «оператора», опускаю в ванну. Что-то удерживает: нужно открыть кран, но я словно ожидаю чего-то…

Он умер от капли.

А мне хотел вкатить полный шприц.

Почему?

А если… От страшной мысли перехватывает дыхание. Капля убивает. Но она не позволит телу раствориться, исчезнуть. Видимо, эта жидкость не только убивает, но и, соединяясь с «водой», растворяет тело — мягкие ткани, кости, волосы…

Нужен полный шприц. Глаз выхватывает из обилия деталей дверцу, похожую на сейф. Здесь такой же кодовый замок.

Снова косой свет, поиски?

Но ведь они — самая бессмысленная сила во Вселенной. Они самоуверенны, влюблены в свой исторический выбор, они — инопланетяне, Боже ты мой…

Код тот же? Нажимаю кнопки — так и есть. Самоуверенность — основополагающие признаки любой диктатуры, которая, опираясь на насилие, не связывает себя никакими законами и нормами морали. Но склонна обвинять в этом весь остальной мир…

Запаянные флаконы, розовый цвет, вот оно…

И здесь я слышу неясный, вроде бы далекий пока шум. И голос Нины — глубоко-глубоко внутри, он словно идет ко мне из центра Вселенной.

Бегом в комнату отдыха. Моя одежда. Она небрежно брошена на пол. Подхватываю, возвращаюсь, лихорадочно (нет — спокойно и профессионально) раздеваю «товарища Ванюкова П. П.», стараюсь не коснуться розовой слизи. Через три минуты он в моей бывшей арестантской одежде. Его испачканный серый халат я швыряю на стул… Раз, два, три — я одет. Глянцевый прямоугольник на лацкане пиджака, и мне он почти впору…

Двери отворяются. На пороге двое. Взгляды спокойно-напряженные, мгновенно охватывают всю картину — разом, я это вижу профессионально.

Охрана…

Напрягаюсь, но внутри — обрыв, словно кабель, питающий мое естество, разъединили со мною, грешным. Чернота и полет в бездну (я думаю, что если бы мне удалось увидеть себя в этот миг со стороны, я остался бы доволен: усталый, равнодушно-вопросительный взгляд: ребята, вам чего?).

Они молча закрывают за собой двери. Мгновенно всаживаю «ему» в вену весь шприц. Удается с трудом, его вена сопротивляется, она мертва… Но — слава Богу… Шприц пуст. Набираю второй (в мертвом теле жидкость может не разойтись, эффект будет непредсказуем), вкалываю, нажимаю, идет, черт возьми…

Легко поднимаю обмякшее тело, он весит ерунду, фунтов сто восемьдесят, не более. Опускаю в ванну, закрываю крышкой, включаю «воду». Она покрывает его, и он, словно сахар в кипятке, исчезает почти мгновенно.

Теперь — уходить. Уходить, уходить, уходить… Дверь, коридор, поворот… Так, пост. Человек в форме. На плече — ремень короткоствольного «Калашникова», погоны и фуражка — полевые. МВД, КГБ, армия? Не знаю. Он мельком смотрит на мой лацкан с пропуском, качает (едва заметно) головой, и я прохожу. У них дело поставлено. А в поставленном деле ошибок не бывает… Еще пост, мимо — весело и радостно. Третий — препятствий нет. Через несколько шагов — транспарант: «Внимание, специальная проверка!»

Стоп. Здесь я не пройду. Нагулялся, парень…

…Кто-то уверенно берет меня за руку, но мне почему-то не хочется вздрагивать и умирать от страха. Ведь это — Нина, я просто знаю, что это она…

Мимо идут какие-то люди, они не обращают на нас ни малейшего внимания. На Нине белый халат, он очень идет ей. На лацкане — такой же, как и у меня, глянцевый прямоугольник с фотографией…

Комната, вторая, на окнах решетки, в глубине ночного окна яркий свет прожектора, его луч бежит вдоль тонкой проволочной сетки, натянутой под прозрачной решеткой ограды…

— Идите… — она подводит меня к окну.

— Но…

— Идите, — голос ее властен, ее слова — приказ.

Осторожно трогаю тяжелую решетку. Она сделана с их невероятной убежденностью и непреложностью. Даже бульдозер проломит ее не сразу. И наступает отчаяние. Я ударяю по решетке кулаком.

Она послушно отходит в сторону. Я почти в обмороке. Эта решетка действует на меня сильнее шприца и розового раствора в ванной…

— Там охранная сигнализация, — слышу ее голос за спиной. — Но это не имеет значения…

Что ж, теперь верю. Кто ты, Нина? Спрыгиваю на землю, все ближе и ближе решетка, едва заметен провод, но я знаю: пройду. И снова ее голос:

— Тебя здесь ждут. Возвращайся…

И решетка остается позади…

По улице идут прохожие, раннее утро, остановилось такси:

— Подвезти?

Есть профессиональный закон: в подобных ситуациях не пользоваться незнакомым транспортом. Но я решаю презреть. Здесь властвует смерть, и для тех, кто вступил с нею в схватку, имеет значение только Совесть. Я чувствую ее прикосновение…

21
Площадь Маяковского, вечер, поезда мягки и нешумливы, толпа приятна, и свет льется волной надежды и, кто знает, любви… Рядом со мною Зина, по другую руку Модест, у него закаменевшее лицо, он, я думаю, все еще не преодолел изумления или страха — не дай Бог…

Модест мой бывший резидент и теперешний друг. Я вышел в отставку, и мгновенно главк отказался от его услуг. Подросли молодые пенсионеры, более перспективные, наверное…

У него — никого, он перст и всю жизнь отдал службе. Он ни разу не обманул меня, и это значит, что он — честный человек. С агентурой — из числа работников МВД — он работал лучше меня, его лучше понимали. И я ему доверился. Я рассказал почти все и попросил помочь. Он долго молчал, потом хмыкнул:

— Руководство, поди, не в курсе? — И не дожидаясь ответа, кивнул: — Согласен. В дрянь не потянете, знаю. Что надо?

Объяснил, и вот — стоим ждем… Он знает, кого мы ждем, поэтому молчит. Зина онемела, ей не до наших тонкостей, я тихо шепчу ей: «Может быть, тебе лучше…» «Нет», — перебивает она и резко отворачивается. Что ж, у нас каждый человек на счету, и все же я не знаю, как мы это сделаем… Да и жив ли Игорь, по совести говоря…

Своего я давно похоронил. И нет над его могилой ни холма, ни креста, ничего… Чьи-то стихи.

Остановился поезд, в последний момент сквозь сдвигающиеся створки выскочил он, иностранец, мгновенно оценил ситуацию: хвоста нет. Рискованно, но — молодец. В данном случае по-другому нельзя.

Перешли на противоположную платформу, сели сразу, загрохотало и замелькало, но я услышал, как Зина читает молитву: «…Яко же повелел еси, созда́вый мя и реки́й ми: яко земля еси́, и в зе́млю о и́деши, амо́же вси челове́ци по́йдем…»

А этот парень стоял у двери, иногда я ловил его взгляд и догадывался: он ищет среди пассажиров «наружку» — не может поверить, что ее нет, что пока все удается…

…На шестой остановке мы вышли, он двигался неторопливо, подняв воротник плаща и сдвинув шляпу на лоб. Около закусочной с ярким неоновым названием остановился, откровенно осмотрелся и вошел.

Посетителей было мало, мы встали в кружок у стойки, Модест принес кофе в стаканах и нечто вроде пирожков. Я спросил:

— Не опасно? У них какой-то странный вид.

— Нет. — Новый знакомец задумался и начал есть. — Пирожки и система — близнецы-братья? — улыбнулся. — След потерян, они не знают, кого искать…

Он говорил по-русски внятно, твердо, но сразу было ясно, что он не русский. В первую встречу я этого не понял, должно быть, от волнения.

— Кто вы? — спросил по-детски, напрямую.

Он отхлебнул кофе.

— Вы о том, что и кого они ищут? Знают ли, кого надо искать? И что?

Не прост… ладно, настаивать бессмысленно. Он продолжает:

— Нет, не знают, — и улыбается.

— Тогда они должны были убить вас.

— Ну, зачем так кровожадно… Я был в их руках, они работали… надо мною.

— Применили гипноз, препараты?

— Возможно… Я защищен от этого. Я не боюсь.

— Как? Чем?

— Это не важно. Давайте о деле. Задача: проникнуть на объект. Изъять Игоря. Вывезти его с территории. Исчезнуть. Все. Садитесь…

Оказывается, мы давно уже кончили закусывать, мы — на улице. Он щелкнул дверцей «Волги», она стояла у развесистого дерева — какой-то двор…

Завел мотор, автомобиль мягко тронулся, выехали на магистраль.

— Я купил эту машину, — оглянулся, я сидел сзади, рядом с Зиной. — Владелец получит ее обратно, если все будет удачно. Если нет… Я понесу серьезный убыток… — улыбнулся. — Но жизнь бесценна, не так ли?

— Ваш план? — Я не поддержал разговора. Чего он, в самом деле… Ну, купил. Ну, потерпел… Все терпим… (Мелькнуло где-то на дне: Юра, ты не прав…) Черт с ним…

Он начал рассказывать. Это конечно же было чистым безумием, глупостью даже — так показалось мне поначалу, и я даже сказал, зацепившись за его последнюю фразу о ленточке с венка:

— Послушайте…

— О… — перебил он. — Меня зовут Джон. Я доверяю вам.

Мы представились. Я похлопал его по плечу:

— Джон, я только хотел сказать, что мы порем. Понимаешь? То есть глупим. Ведь есть обрывок ленты с венка Люды Зотовой. Это — улика. Бесспорная. Неотразимая. Итак: обратимся в прокуратуру. Они — не «ГБ», не милиция, они — закон! Они вынесут постановление, вскроют могилу…

— Нет, — остановил машину, обернулся. — Нет, Юра. Потому что могилы уже нет… — Он осторожно перекрыл мне рот, надавив указательным пальцем на мою вдруг отвисшую челюсть. — Надгробие — чужое и очень старое, трудно догадаться, откуда его привезли, — это отдельное расследование… Но гроба в могиле нет…

— Не понимаю. Проще было сразу уничтожить тело, нежели его потом выкапывать…

— Так, — кивнул. — Хоронили закрытый гроб, пустой, ты понял? А теперь этот пустой гроб достали и уничтожили. Могила пуста. И что установит, что докажет твоя прокуратура? То-то… И вообще: ты хочешь исполнения закона? У вас? Будет, мой милый… Вы и Закон несовместны…

…План его был совершенно бессмысленен: он пройдет в «центр» тем же путем и тем же способом, что и вышел — сквозь забор с охранной сигнализацией, сквозь окно с решеткой… Он уверен: та, что помогла ему раз, — поможет и другой и третий…

Я спросил: «Кто эта женщина?» Он растерянно улыбнулся: «Не знаю». Зина вздохнула: «Это она, Юра, это она, мы же разговаривали с нею, ты же помнишь…»

Но разве от этого легче? Я сказал, что действовать подобным образом — безумие. Кому бы из нас что ни казалось — мы живем в реальном мире. А мир реальный подчинен суровым законам диалектики…

Долго молчали. Джон нахмурился: «Под лежачий камень вода не течет, это — мудро… Парень погибнет, и они доберутся до каждого из нас — рано или поздно… Мы должны действовать…»

22
…Комнаты, какие-то люди и звуки рояля, кружащиеся пары, я пробираюсь сквозь них, но почему-то совсем не мешаю им. Они делают свои «па», словно меня давно уже нет на свете… Я не понимаю, куда и зачем я иду, не знаю — есть ли у меня цель, и не думаю о ней, я просто иду и иду, стараясь ускорить шаг, — так надо, но это не слова, а… не знаю что…

Но постепенно я прозреваю. Меня преследуют, я должен уйти, спастись, потому что цена — смерть…

Вот они, идут за мною, трое в ветровках, я не вижу их лиц, но мне кажется, что ничего страшного в этих лицах нет — эти трое как все, обыкновенные, из народа, микроскопическая его часть…

Но мне страшно — все больше и больше. Они двигаются неотвратимо, и, хотя мне пока удается удерживать дистанцию, это ненадолго…

И ужас охватывает меня, леденящий, пронзительный, как острая струя воды во сне, но она не будит, а только проваливает все глубже и глубже в черную бездонную пропасть.

И сил нет, и воля парализована, я как обезьяна перед разверстой пастью удава, только что закончившего свой отвратительный танец…

Комната, она последняя, я знаю это, и они войдут через минуту, а может быть, и раньше, и…

Окно, срываю ногти, пытаясь открыть тщательно заклеенные створки, уже слышны шаги, они все ближе и ближе…

Створка скрипит, сопротивляется, но поддается, я прыгаю на подоконник, счет идет не на секунды — на мгновения.

А внизу — далеко-далеко — крыша дома, она матово поблескивает, она цинковая, как гроб. Нужно прыгать, но ведь это смерть.

А они? Они ведь замучают, и я буду сначала кричать, потом стонать и только потом, погрузившись в спасительный шок, умру…

Но ведь они могут сделать и укол, о Господи… И я шагаю в пустоту, еще успевая заметить на пороге их холодные, безразличные лица…

Крыша. Я не разбился, и нет удара — мне назначено выжить, спастись, но я понимаю, что это еще не конец… Пожарная лестница, легко спускаюсь на тротуар, прохожих нет, но прямо напротив меня тормозит трамвай, здесь его остановка — я вижу табличку с цифрами.

Вхожу, пассажиров много, но есть одно свободное место, и я занимаю его. Все молчат, и не слышно стука колес, привычного грохота… Куда мы едем? Мне все равно…

Но вот остановка, трамвай пустеет, вагоновожатый пристально смотрит на меня, и я понимаю, что должен уйти…

Вот: трое стоят у подножки, у них веселое настроение, один протягивает мне руку, чтобы помочь сойти, я отдергиваю свою, он пожимает плечами. Окружив меня, они идут, и я иду вместе с ними, кожей чувствуя, как убывает мое время…

На улице людно. У открытых дверей какого-то магазина я прорываю их кольцо и, расшвыривая покупателей, мчусь к запасному выходу — я знаю, этот выход есть во всех магазинах, над ним светится табличка…

Вот он, толкаю дверь, лестница, еще дверь и двор, заставленный ящиками. Кажется, все, победа. Направляюсь к воротам…

Но не успеваю…


Трое входят во двор первыми. Они молча теснят меня в угол, в руках одного — шприц, и тонкая струйка, словно маленький фонтанчик, ударяет в небо. Ну что ж, что быть должно, то быть должно… И я послушно закатываю рукав, оголяя предплечье. Он улыбается, и я читаю в его зрачках: зачем ты, глупый, давно бы так, это же почти не больно…

Оглядываюсь. У дверей, из которых только что вышел, стоит женщина, девушка, скорее. Губы ее сомкнуты, но я отчетливо слышу: «Не бойся. Уже разрушается житейское луковое торжество суеты. Их нет здесь и скоро не будет совсем. Время близко…»

И снова оглядываюсь. Залитый солнцем двор пуст.

23
Юрий Петрович словно возродился. Улыбается и неотрывно смотрит на Зинаиду Сергеевну. Красивая женщина, дай Бог ему удачи… Предыдущая была мымра. Он просит помочь. Он говорит: «Ты — работник милиции, к милиции все привыкли. Нас пугаются, а тебя воспримут нормально».

Я должен установить, кто и как доставляет кислородные баллоны на объект, — мы проехали вдоль забора с охранной сигнализацией и видели, как въезжал самый обыкновенный грузовик (с этими баллонами).

Я должен войти в контакт с шофером или экспедитором. Проявить их житейскую подоплеку, нащупать слабое звено. И завербовать. За деньги. Сегодня это самое надежное. Ибо сегодня все продается и все покупается: армия, флот, милиция и госбезопасность, партийный и государственный аппарат, колхозники, кооператоры, рабочие и интеллигенты. Все дело в том, сколько… Джон в связи с этим заметил: «У меня есть 150 тысяч долларов. Это по меньшей мере — полтора миллиона рублей. Этого хватит». Я сказал, что это по меньшей мере три миллиона, и этого хватит наверняка, даже если нужно будет завербовать министра. Впрочем, я тут же оговорился (по старой привычке), что шучу. Мало ли что…

— Откуда у тебя столько? — осторожно осведомился Юрий Петрович.

— Бедные вы ребята… Это ведь очень немного на самом деле. Но это — на самом на деле — все, что я заработал здесь, у вас, абсолютно честным трудом. Не смущайтесь. Я безропотно отдаю эти деньги, потому что жизнь человеческая стоит дороже, она ведь — бесценна, не так ли? И еще потому… — замолчал, нахмурился. — Деньги, ребята, это не цель, как считают многие. Они только средство, и значит — все верно!

…Три дня я контролировал приезд машин с кислородом. Это было трудно, потому что на углах периметра и на крыше основного корпуса я заметил вращающиеся камеры теленаблюдения. Но я перехитрил их. В разной одежде, меняя очки и шарфы, с бородой или без я ходил среди прохожих, пока не выяснил: они всегда уходили в глубь территории налево и всегда выезжали из ворот направо. Юра дежурил вместе с Джоном на машине на расстоянии, у столовой. Это не должно было вызвать подозрения.

Потом мы доехали с грузовиком до его базы и засекли шоферов. Их было двое: пожилой с внешностью социального героя и молодой, с танцплощадки по обличью. Мы выбрали пожилого.

Он покидал автобазу ровно в 21.00, садился в метро и ехал до «Медведково». У него была маленькая двухкомнатная квартира на первом этаже, пожилая жена и совсем старая теща. Они жили втроем. Я выяснил фамилию, имя, отчество, год и день рождения, место работы и все то же самое о жене и теще. Я посоветовался (по четырем жильцам в жэке недолжны были знать, кем я интересуюсь на самом деле!) с паспортисткой, она отозвалась об Иване Ивановиче Плохине как о человеке глубоко несчастном, добром, непьющем и простом. По ее совету я зашел к некоторым соседям. Все хвалили Плохина, все говорили о нем в превосходных степенях.

Мы решили приступить к вербовке. Местом была выбрана станция метро, разговаривать с ним предстояло мне, Юрий Петрович и Джон должны были прикрывать.

…На третий день мы проводили его до подземного вестибюля. Хвоста не было, и я подошел к Плохину:

— Иван Иванович, добрый вечер, моя фамилия Медведев, зовут Степан Степанович, я из УБХСС ГУВД…

Он смотрел спокойно, даже безразлично, мне показалось, что с губ его вот-вот сорвется «Ну и что?». Но он молчал, и я привычным жестом протянул ему служебное удостоверение — подлинное, но конечно же просроченное пять лет назад, когда я ушел из милиции и зажилил красную книжечку — сказал в кадрах, что потерял. Повесить меня за это, что ли? Они поскрипели и забыли — что возьмешь с пенсионера?

Он отвел мою руку с удостоверением, и это мне понравилось: поверил.

— Что нужно?

Не знаю… Может быть, процедура была ему знакома? Может быть, он уже выполнял те обязанности, которые я ему стремился навязать? Тогда это непреодолимое препятствие. Тогда мы ошиблись жестоко, и вряд ли можно будет ситуацию поправить…

— Буду откровенен — я решил обратиться к вам, так как мы знаем вас как человека честного и порядочного. Между тем кислород на базе расхищают…

Он пожал плечами:

— Ясно дело… (Вот это номер, — чуть было не завопил я.) Ну а что, по-вашему, здесь можно сделать? Наши продают излишки, невостребованные баллоны недодают, само собой, но ведь это сегодня — норма?

— Нет. Мы будем с этим бороться (вяло, очень вяло — вон как кисло он усмехается).

— Товарищ Медведев. (Как удар в челюсть, я уж и позабыть успел, ничего себе — профессионал…) Это все — ерунда, уж не взыщите. Кроме того… — Он замолчал, испытующе вглядываясь мне в лицо, — понимаете, не просто все. Вы мне предлагаете сотрудничать с вами? Так ведь? Между тем я… — он снова замолчал. — Я вам сейчас дам номер телефона, позвоните, обсудите…

— Чей это номер? (Я уже все понял: провал, моя неясная догадка оказалась верна.)

— Вот… — он торопливо черкнул на автобусном билете. — Вы позвоните, там вам все объяснят. Кроме того, я должен буду и сам сообщить о нашем разговоре… Там. — Он вопросительно смотрел, ожидая моей реакции.

Провал, все… Я должен повернуться и уйти, а если он станет преследовать — обмануть: вывести в тихое место и дать в челюсть. И исчезнуть навсегда. В этом случае есть надежда, что он не рискнет докладывать своему «оперу», а и рискнет — тот не станет подымать шума. Тихо проверит — я интересовался кислородом — и решит, что теневая кооперативная структура подбирается к источнику наживы. Проверит, и все замрет.

Но ведь в этом случае все пути нам обрезаны. Навсегда. Ч-черт… Что делать…

Видимо, проходит не более секунды, — успею, еще вопрос в глазах не погас. И я решаю играть ва-банк.

— Вы живете плохо. Площадь маленькая, перспектив никаких, дочь с мужем снимают квартиру. Зарплата — ноги протянуть. Все равно начнете воровать, уже воруете…

Попадаю в точку. Он втягивает голову в плечи, уверенности как не бывало.

— Я бы мог предложить вам так: я закрываю глаза, вы мне помогаете…

Радостная искорка под веком, хотя мне могло и показаться. Усилим атаку.

— Но я предложу совсем другое… При условии, что вы прямо сейчас дадите мне подписку о неразглашении разговора. Предупреждаю: разглашение не приведет вас на скамью подсудимых, просто мы тоже вынуждены будем опубликовать наше досье по вашему поводу. Вы лишитесь работы. Но мы можем реально вам «помочь» не устроиться вообще никуда…

У меня созревает мгновенный план. Я не промахнусь, нет…

— Объект, на который вы доставляете кислород, поражен преступными структурами.

— Вот в чем дело… — тянет он изумленно. — А я думал…

— Нет, именно это, ваша база — чепуха по сравнению с тем, что делается там… У вас есть доступ во внутренние помещения?

— Только когда заносим баллоны. Но ведь ониОни не вам чета… Они разотрут по стенке, если что… Эх, товарищ Медведев, неужто не понимаете: когда само государство преступник — кто с ним справится?

— Мы с вами, — говорю уверенно, жестко, непререкаемо. — Кто помогает тащить или везти баллоны на объекте?

— Как правило, двое моих ребят — экспедитор и грузчик. А что?

— У них пропуска, как и у вас?

— Никаких пропусков нет. Накладная, охрана проверяет содержимое кузова, и все.

— Документы?

— А зачем? Нас знают…

Немыслимо… Впрочем, бардак есть бардак.

— Объект — больница?

— Д… Д-да… — давится он. — Я догадался… случайно. Иногда… вывозят гробы. Хоронят… редко.

— А… чаще?

— Не знаю, — он мрачнеет до черноты. — Один… там мне… сказал… как-то, что умерших… растворяют, что ли… Опытное производство. Вроде бы земель под кладбища больше нет…

— Растворяют мертвых… — повторил я. — Или… живых?

Он хватается за сердце:

— Не… знаю. Все может быть. Товарищ Медведев, верьте: давно хотел оттуда уйти, так ведь раз в месяц они нам… хорошие продукты дают. Сами знаете, как сейчас…

Пристально посмотрел:

— Только как же? Вы, милиция, против… них?

Я хочу ему наврать, что я не из милиции. Что я — из Особой инспекции Центрального аппарата, что сотрудники объекта погрязли и так далее, но ведь это обман? Тогда зачем пытаться победить одну ложь другой?

И я говорю:

— Мы, люди, против них. Обыкновенные люди. Где живут твои, знаешь? Экспедитор, грузчик?

Он знает. Я диктую ему «подписку», он пишет ее в моем блокноте, возвращает ручку и вздыхает:

— Зачем вам они?

И я объясняю: вместо них на объект поедут наши люди. Двое. Может быть — трое. Мы сменим настоящих в пути. Мы подберем себе такую же одежду. Что? Они могут не согласиться? Побояться лишиться работы? А кто они, эти двое?

— Один — алкаш, — рассказывает Плохин. — Второй… Сложнее. Пьет, конечно, играет на автоматах, но — начитан, культурен…

Это ничего — думаю про себя и произношу вслух. Справимся. Сколько они возьмут за участие в деле? Ведь риску практически никакого. Уступили свое место нам, а на обратном пути — снова сели и вернулись на базу как ни в чем не бывало?

— Не знаю. По нынешней алчности — дорого, я думаю… А если… сорвется?

— Не сорвется. Но… Мы прямо сейчас оставим у тебя дома сто тысяч рублей…

У него лезут на лоб глаза.

— Нет… Вы — не милиция. Кто вы?

— Я же сказал тебе: хорошие люди. Никому не хотим зла. Хотим выручить… с этого объекта хорошего человека. Ты против?

Я поставил на карту все. Я крепко рискую. Но ведь трус не играет в хоккей. Если он откажется помочь — амба. Других путей нет. И кажется мне, что он хорошо знает, что делается на этом объекте, боится его и тихо ненавидит.

— Я согласен. Денег не надо.

Так и есть. Я не ошибся. Убеждаю:

— Деньги — на всякий случай. И пойми: мы берем тебя в товарищи. И делимся с тобой, вот и все, — в доказательство я рву его «подписку» на мелкие клочки, закатываю в шарик и незаметно для всех (он видит!) швыряю под проходящий поезд. Мне кажется, я убедил его…

…Дальнейшее — просто. Он знакомит меня сначала с экспедитором. Я кратко объясняю суть просьбы, вручаю тридцать «кусков», беру расписку — подробную, кто, за что, когда, — эта расписка сильнее подписки, экспедитор все понимает отлично…

…Грузчик еще сговорчивей: просит «прибавить». Нахальный интеллектуал. Даю ему «сверху» 10 тысяч, он счастлив, лепечет, запинаясь:

— Н-не знаю, чего там и так далее, но готов… И уже соответствую, не сомневайтесь!

Я диктую ему «подписку». Он мгновенно трезвеет:

— Но ведь если что… Требую еще пять.

Сходимся на половине — я мог бы дать ему и десять, но есть правила игры.

Дело сделано, мы расстаемся, у нас чуть более суток, чтобы обзавестись нужной одеждой и минимально правдоподобными «карточками» — пропусками.

24
Встретились вечером. Модест принес «авансовый отчет», Джон порвал его не читая. Изучили «карточку». Это внутренний пропуск, может быть — некий «опознавательный знак». Судя по тому, что кодовые замки открываются простым набором нужных цифр и карточка в процессе не участвует — электроника у них на уровне «отдаленной перспективы»…

В общем — чепуха.

И приходит идея: некогда у меня был на связи фотограф, хороший парень, надежный.

Я поехал к нему без звонка. Он живет по-прежнему один, не женился, любовниц нет — уникум…

Показал «карточку», он сразу все понял.

Приступает к работе. Фотографирует, проявляет.

— Текст сами напишете? Тут еще печать эта… Но она простая…

— Делай сам, ты же умеешь…

Делает. Получается как на фабрике Гознак. Через час он вручает мне три глянцевых прямоугольника. Моя фотография, фотографии Джона и Модеста. Печати, аббревиатура — все на «ять»!

Оставляю на столе тысячу рублей. Он бледнеет:

— Так вы…

— Именно. И забудь обо всем. Я бы, конечно, мог тебя не разочаровывать, но в моем теперешнем деле обман не нужен. Хватит обмана…

— А я всегда гордился… — бормочет он. Улыбается: — Не боитесь?

— Не боюсь. Чувствую. Я думаю, что люди должны верить друг другу хотя бы иногда. Вот что: то, что я хочу сделать, — это не преступление, ты это должен понимать. Формально, с точки зрения преступников — да! Но ведь мы полагаем себя людьми нравственными?

— Я привык вам верить. Вы были человеком. Всегда. Начальники ваши — редко. А вы — всегда.

Улыбнулся:

— А ведь мы с вами странным делом занимались… Люди живут, ходят в театр, улыбаются, женятся, детей рожают, а мы все врагов ищем и выкорчевываем. Вы верите в них?

— Не очень. По совести — все это имитация деятельности. И вообще — кого считать врагом? Кто хочет жить лучше и других за собой ведет?

Он пожал мне руку:

— Желаю…

И мы расстались.

…Теперь — хроника, все по минутам:

8.00. Фургон с баллонами остановился в Средне-Кисловском — тихий переулок в центре. Мы — сели, они — сошли.

— Если до 16.00 не будет звонка — исчезайте.

8.05. Едем. Модест ведет грузовик умело, даже с некоторым изяществом. Маршрут изучили.

Тяжело молчим, только один раз Джон меланхолически крестится — мы едем мимо Ваганьковского кладбища.

Хорошевское шоссе, влево, еще влево, направо…

На другой стороне показался прозрачный забор — поверху тонкие струны охранной сигнализации. Пусто, в окнах темно, только два-три светятся мертвым неоновым светом — напряжение нарастает, словно нить лампочки под реостатом: вишневый цвет, красный, белый…

9.00. Поворачиваем и останавливаемся у автоматических ворот, Модест дает два гудка: один длинный, один короткий — как и положено.

9.01. Ворота ползут — пока все «ком иль фо», въезжаем, стоп, охранник с автоматом вспрыгивает на подножку.

9.02. — Что? — серое лицо, серые глаза, серые слова.

Молча протягиваю накладную. Я — экспедитор как-никак. Самое-самое мгновение. Сейчас он поймет, что экспедитор — Федот, да не тот и… «Руки на затылок, выходи!»

Мне кажется, что я слышу его высокий, визгливый голос…

— Давай… — он машет рукой и возвращает накладную. У меня такое ощущение, словно меня выкупали в ледяном меду, а вымыть и высушить забыли…

9.05. Модест с идиотической улыбкой на устах трогает с места, поворачивает. Мы едем и… никто нас не останавливает, никто не стреляет — надо же…

9.10. …Подъехали к складу. Какие-то люди в халатах — их двое — начинают разгружать баллоны.

Мы с Джоном подходим:

— Ребята, где туалет? Пива вчера нажрались, ей-богу…

— В штаны, — советует один, закуривая. — Здесь шляться не положено, должны знать.

— Так. Он еще и пур ля гран желает, — киваю в сторону Джона. — Ребята, а?

— Вась, проводи, а то обделаются, — без улыбки говорит второй. — Разгружаем еще 15 минут. Чтобы без опозданий. Унитаз не продырявь… — смотрит на Джона. Тот улыбается вымученной, страдальческой улыбкой, и нельзя понять: то ли оттого, что боится рот открыть (это знаю я), то ли и в самом деле… исстрадался.

9.15. «Вась» ведет нас к двери, потом по коридору, потом толкает еще одну дверь с табличкой, на которой мальчик из латуни сидит на латунном же горшке.

Смотрит на часы:

— Я отлучусь в буфет, встретимся через пять минут…

— А чего в буфете-то? — нагло спрашиваю я — нас совсем не устраивает его уход.

— Шпроты, судак… — машет он рукой. — Чепуха, ей-богу. Ждите здесь.

Я решаюсь.

— Поди-ка сюда… — Вхожу в уборную, Джон — следом. — Может, купишь и нам? В городе — сам знаешь… — Достаю пачку денег, у него глаза лезут на лоб. — Значит, так: за каждую банку — червонец сверху. За всю работу — 500. Буфетчику — 250. Ждем здесь. Это долго?

Он мнется:

— Это же минут сорок займет, пока то, пока се. Вас здесь застукают — амба! Объект.

— Ладно. Делаем так.

Я пишу на дверях, черчу, точнее — толсто, смачно — шариковой ручкой:

«Туалет закрыт до 12.00. Ремонт водопровода».

— Понял? Мы запремся. Стучишь так… — и я показываю: один долгий, два коротких.

Он уходит, торопливо пряча деньги. Теперь — каждое мгновение на счету. На часах 9.25.

25
…Переоделись, таблички на халатах, бодрым шагом идем по длинному коридору. Ведет не знание — я не ориентируюсь, но горячее желание вызволить Игоря.

Поворот, матовая дверь, лестница за ней, видимо, скоро пост.

— На посту — офицер, — шепчет на ходу Юрий. — Мы вряд ли пройдем, он поднимет тревогу…

— Если успеет, — отвечаю ему многозначительно.

Я прав. Мы — правы. Они — нет. И главное: у меня все же 10-й дан…

Пост, офицер бросает скользящий взгляд на наши карточки, и я вижу, как на его лице сначала появляется удивление, потом… не знаю, это, кажется, самый настоящий страх.

Неужели провал… Я подхватываю его взгляд. У лестничного марша стоит женщина в белом халате, девушка. По-моему, ее не было в тот момент, когда мы подошли к постовому…

— Идемте. Вас ждут, — говорит она коротко, и я вижу — Юрий узнает ее. Это действительно она. Юрий и Зина разговаривали с нею у Елисеева… — он подтверждает это знаком. Та самая — но, значит, и я должен ее знать?

Постовой мгновенно приходит в себя, словно просыпается, и делает разрешающий жест.

Она идет впереди, по-прежнему никого, нам явно везет, но с каждой следующей секундой у меня усиливается ощущение, что все происходит не на самом деле: то ли во сне, то ли в трансе… Я смотрю на Юрия, у него такое же состояние, как и у меня.

…А она все идет и идет, и кажется мне, что постепенно она отделяется от пола и плывет над ним странным белым облаком, и оборачивается на ходу, и улыбается, и вот — я тоже ее узнаю. Это Она — Милый призрак. Она вывела меня из узилища сатаны и спасла…

Дверь, еще дверь, палата — это не та, в которой мы лежали рядом с Игорем.

Здесь только одна кровать. Человек на ней накрыт тонкой белой простыней с головой… И это значит, что…

И это значит, что перед нами труп. Она откидывает простыню — так и есть. Белое лицо, закрытые глаза, дыхания нет. Бедный Игорь, ты не дождался нас…

Она закрывает ему лицо простыней и жестом показывает на носилки-каталку, попервости я и не заметил…

Мы берем Игоря за руки и за ноги — он не гнется — и укладываем. Снова закрываем простыней.

— Но… зачем? — с трудом говорит Юрий. — Он мертв, зачем?

Она улыбается, и от этой улыбки по моей мокрой спине ползет холодок.

— Что есть смерть? — слышу ее голос, но губы сомкнуты. — Тлен или новая жизнь? Несите…

Мы становимся по обе стороны каталки, двигаем ее, открывается дверь, коридор, и опять никто…

И снова дверь, белый зал, на постаменте посередине — обитый красным кумачом гроб…

— Он был офицер…

Кажется, это она произнесла, впрочем, не уверен.

Укладываю Игоря, только теперь замечаю, что на нем добротный хорошо сшитый штатский костюм.

Всматриваюсь в его белое лицо. Никаких сомнений, он умер, наверное, дня два назад — вон на лице синеют трупные пятна…

Но тогда зачем это все? Усилия наши оказались напрасными, мы рискуем зря…

— Переодевайтесь…

На стульях какие-то костюмы, мы переглядываемся и послушно натягиваем на себя белые рубашки и все остальное. На лацкане моего пиджака крупный значок: «Харон. Фирма ритуальных услуг». Значит, мы… О Господи…

— Там остался наш товарищ, — говорит Юрий. — Он в опасности.

Она улыбается:

— Опасность — это глупое восприятие. Так думают те, кто не знает истины. Модест вне опасности. Те, кто дал вам машину, — тоже. Они ничего не помнят и не вспомнят. Вы должны идти со мной…

Теперь она говорит отчетливо и внятно. Мы ставим гроб на каталку и вывозим из зала, и тут в моем отупевшем мозгу вдруг сопрягается все…

— Ты спасла меня, ты помогла нам и теперь, но… зачем тебе… мы?

— Вы должны все сделать сами, — говорит она непререкаемо. — В этом ваше прощение…

Но за что это, Боже ты мой, за что? За то, что мы — люди, всего лишь люди?

— Ты прав, — слышу ее голос.

…Двор, черный лимузин, вкатываем гроб в его чрево, Юрий садится за руль, я рядом, пора трогаться, и я снова чувствую, как меня охватывает озноб. Она говорит:

— Вам откроют ворота, разговаривать не нужно ни о чем…

Юрий включает зажигание, нажимает педаль газа, автомобиль мощно и уверенно трогается, в зеркале я вижу, как следом за нами трогается наш фургон, за рулем — Модест…

Нас выпускают беспрепятственно…

26
…Я выезжаю следом за черным автомобилем. Это — катафалк, ворота распахиваются… Все похоже на сон…

На условленном месте нас ждут экспедитор и грузчики (странно — мы не договаривались встретиться после «дела», кажется — только позвонить!). «Спасибо, ребята, выручили!» — я уступаю руль, состояние словно после тяжелой болезни…

И они уезжают…

Сажусь рядом с Юрием и Джоном. Едем. Они тяжело молчат, я оглядываюсь — красный гроб покачивается, словно корабль на волнах. Откуда они его взяли? И мрачная догадка буравит мой взбудораженный мозг…

Там — Игорь. Его убили… Наши усилия напрасны.

Останавливаемся около дома Юрия Петровича. В его квартире ждет Зинаида. Господи, что мы ей скажем, что…

— Хочешь взглянуть? — вдруг спрашивает Юрий Петрович.

— Н-нет… — бормочу в ответ. — Зачем?

— И все-таки… — Он выходит, открывает задние дверцы, оглядывается на нас и решительно приподнимает крышку гроба.

И я вижу, как на его лице отражается недоумение, мгновенно переходящее в ужас.

Гроб пуст…

Он стискивает голову ладонями:

— Ребята, это же сон, мы все спим и никак не можем проснуться…

— Нужно идти, — сурово произносит Джон. — Она там. Она ждет.

…Садимся в лифт, этаж, еще этаж, стоп…

— Я… сам… — говорит Юрий Петрович. Он хочет позвонить в дверь, но она… открыта.

27
…Сон, сон, сон… Болезненный кошмар, что я скажу Зине, что объясню…

Снимаю дурацкий черный пиджак с фирменным значком, медленно (удерживаю шаг — подольше, подольше…) иду к дверям столовой, я знаю, Зина — там…

Увы, не одна… Она разговаривает с кем-то, слышен мужской голос, и совершенно невозможный по красоте — ее. Низкий, обворожительный… радостный — она сошла с ума… Господи, кто мог прийти к ней в такую минуту?

Ударяю дверь ногой и… застываю на пороге. Она сидит на диване, прижавшись к молодому человеку в форме — офицер милиции лет 22-х на вид, и… мне кажется, что я падаю в пропасть…

Это Игорь. Он удивленно смотрит на меня, потом на часы:

— 18.00. … — улыбается, — мама, мне пора, служба…

И Зина улыбается… мне — улыбается так, словно ничего и не было.

Откуда ты взялась в моей сломанной жизни, Зина…

…и, словно ядро, вышибленное из ствола могучим напором порохового взрыва, — вылетаю на лестницу и срываюсь вниз. Джон и Модест несутся за мной. Скорее, я знаю, что там…

Выскакиваем на улицу, погребального катафалка нет, он исчез. Я вижу ошеломленные лица своих товарищей.

Джон подходит к кромке тротуара и жестом подзывает нас. Видны отчетливые следы протектора, они высыхают на глазах.

А мимо проходит молодой офицер милиции, и мы провожаем его долгими-долгими взглядами.

И понимаем: есть многое на свете, что не снилось — это самое лучшее объяснение. А мой Игорь? Может быть, он тоже… ищет меня?

28
…Этот вечер был трудным, квартирные драки и склоки, потом привели двух карманников, один нагло все отрицал, хотя оперативник из спецгруппы намертво зажал его руку с чужим бумажником…

Болит голова, словно долго не спал, и мама была какая-то странная…

И этот мужчина в белой рубашке…

…А потом раздался резкий телефонный звонок, и Темушкин нетерпеливо махнул рукой — не слышишь, что ли?

Старушечий шамкающий голос; бабушка утверждала, что днем на Ваганьковском похоронили какую-то девочку и что похороны эти связаны с тяжким преступлением. Она не назвала себя и повесила трубку.

Доложил Темушкину. Он долго морщил лоб, потом улыбнулся:

— Тебе, Зотов, больше всех надо? Это же мистификация или сумасшествие. Плюнь…

И я понял, что мой старший, умудренный жизненным и служебным опытом товарищ — прав.

Неправедный пусть еще делает неправду…


11.01.91.


P. S.

Стихотворение, написанное рукой Игоря, которое Зинаида Сергеевна нашла во внутреннем кармане его плаща:

…И страстного лица таинственный укор,
И странное души преображенье;
Смотрю на вас: вы опустили взор,
А в сердце — пустота, любви определенье…
И в сумрак уходя послушно и легко,
Вы жест изящный дарите, играя,
Все сказано, увы… И Слово — далеко,
Но рядом с вами сердце догорает.
Оно не в силах Светлый крест нести,
Оно давным-давно остановилось.
Последний взгляд. Последнее «прости».
Пусть властвует Любовь. Или хотя бы… милость.

Эдуард Хруцкий ПРОГУЛКА НА РЕЧНОМ ТРАМВАЕ

ПРОЛОГ

Окно камеры, забранное решетками и закрытое козырьком, выходило на глухую стену, поэтому казалось, что утро не приходило сюда, а был бесконечный вечер.

Игорь Корнеев сидел на нарах голый по пояс. В камеру, рассчитанную на восемь человек, набили пятнадцать. Поэтому тесно было и душно.

За столом играли в домино разрисованные татуировками парни. Уголовники. Хозяева камеры.

— Рыба, — стукнул костяшкой по столу один. — Следующие.

Он встал, подошел к соседним нарам и почтительно спросил лежащего человека:

— Играть будете?

— Буду.

С нар встал Филин. Он потянулся и подмигнул Корнееву:

— Пошли, Игорь Дмитриевич, высадим чемпионов.

— Пошли, — усмехнулся Корнеев.

Но им так и не удалось даже сесть к столу.

Лязгнул засов, распахнулась дверь.

— Корнеев, к следователю, — скомандовал надзиратель.

В камере на секунду повисла тишина.

Филин сжал плечи Игоря и сказал тихо:

— Держись.

Корнеев кивнул.

Даже мрачный тюремный коридор показался после затхлости и мрака камеры прохладным и светлым. Игорь шел, заложив руки за спину. Гремели замки, мелькали двери, кормушки, глазки́.

— Стой, — скомандовал надзиратель.

Он скрылся за дверью и вышел через минуту:

— Заходи.

В следственной камере за столом сидел человек в мундире прокуратуры.

— Ваше дело прекращено за недоказанностью. Распишитесь.

— Значит, я не брал взятку? — с ненавистью спросил Корнеев.

— Нет, мы этого не доказали — пока. Из-под стражи вы освобождаетесь. Распишитесь, — дежурный офицер положил перед Корнеевым ведомость. — Удостоверение ваше сдано в кадры, часы, семь шестьдесят денег, авторучка, записная книжка, бумажник, брючный ремень, справка о прекращении дела.

Корнеев расписался.

— Все.

Дежурный сочувственно посмотрел вслед человеку в серой милицейской форме с обрезанными погонами и петлицами.

Вот они: улицы, солнце, машины, люди. Свободен. Игорь посмотрел на солнце и сказал зло:

— Разберемся.

Сказать-то легко, а как сделать это?

У нас проще сесть, чем оправдаться. Почти два года его гоняли по инстанциям. Инспекция по личному составу, прокуратура, горком, ЦК. Везде внимательные чиновники говорили, что дело простое, такое простое, что и говорить не о чем. Предлагали подождать совсем немного.

И вроде все уже шло как положено, но в последнюю минуту кто-то вмешивался и опять все начиналось снова.

— Держись, — говорил ему Кафтанов.

Он стал генералом, хотя даже широкие погоны со звездами не могли помочь в его запутанном деле. А дела-то не было.

Пришел на дежурство в отделение, только сел за стол, как появились работники особой инспекции и вынули у него из стола пачку денег. Две тысячи. И человек нашелся, который показал, что дал ему деньги эти, чтобы Корнеев не сообщал ему на работу о задержании.

А потом камера в Бутырке. Блатные. Повезло ему, что Филин был там. Иначе задавили бы или петухом сделали.

И допросы, допросы…

Наконец его дело решили положительно и направили дежурным в восемьдесят восьмое.

Но к этому времени в ГУВД все начальство сменилось, и Кафтанов перетащил его обратно в МУР. Здесь уже чиновничья машина раскрутилась в другую сторону. И получил Игорь Корнеев звание подполковника и должность старшего опера по особо важным делам.

Когда он уходил из камеры, Филин, прощаясь, сказал:

— Если опять, Игорь Дмитриевич, пойдешь в менты, помни, кто тебя спас.

Ничего тогда не ответил Корнеев. И на воле, думая об этом разговоре, чувствовал за собой должок, который платить придется. Но как?

Глава первая

До чего же долго не засыпает ночной Сочи. Есть у курортного города особый, праздничный статус. Здесь день переплетается с ночью — и переход этот незаметен и радостен.

Помощник дежурного по горотделу вышел на улицу. После духоты дежурной части воздух, наполненный запахом умирающих цветов, был дурманяще пряным.

Старшина курил, облокотясь плечом о киоск, в котором днем продавали «фанту» и коньяк, для своих, конечно. Он пожалел даже, что киоск закрыт, по такой погоде граммов двести коньяка не помешало бы.

Внезапно кто-то похлопал его по плечу.

Он обернулся — перед ним высокий человек в светлом костюме и голубой летней рубашке. Он начал что-то быстро говорить на непонятном языке, из этого потока слов старшина понял только слово «милиция».

— Милицию тебе, — усмехнулся старшина и, вспомнив английское слово, добавил: — Плиз.

Он ввел иностранца в дежурную часть.

— Глебов, вот иностранец милицию ищет, видать, обокрали.

Дежурный встал, поправил повязку, надел фуражку и приложил руку к козырьку.

Иностранец заговорил снова. Дежурный смотрел на него, стараясь понять, что же хочет сказать этот человек.

— Вас ограбили, документы украли, проститутка, что ли?

— Да нет, — внезапно раздался голос из-за барьера, где сидели задержанные, — он о другом говорит.

С лавки поднялся парень лет тридцати, в мятом дорогом костюме. Его доставили в отдел вчера вечером, забрали спящим на лавочке. Видно, перебрал где-то.

— А он кто, американец никак?

— Нет. Он из Австрии.

— Кто его обокрал?

— Да он не об этом, — парень подошел к барьеру, заговорил по-немецки.

Иностранец радостно, как человек, обнаруживший в пустыне автомат с «пепси-колой», бросился к барьеру и начал объяснять что-то богом посланному переводчику.

— Он капитан из криминальной полиции Вены…

Дежурный с интересом взглянул на иностранца:

— Коллега.

— Коллега, — кивнул тот головой и опять начал говорить.

— Его зовут Эрик Крюгер, он старший инспектор криминальной полиции, сегодня два часа назад он встретил здесь человека по фамилии Жак Лебре, впрочем, у него много разных фамилий. Он наемный убийца, и его разыскивает Интерпол.

— Понятно, — сказал дежурный, — пошли.

Они поднялись на второй этаж.

Иностранец и «переводчик» шли за ним.

У дверей с надписью «Уголовный розыск» дежурный остановился.

— Подождите, — он исчез за дверью.

Дежурный опер, капитан Чугунов, спал. Ночь выдалась на редкость тихая, и он похрапывал на диване, положив под голову форменную шапку и укрывшись серым плащом.

— Чугунов, — тихо сказал дежурный.

— А… что? — капитан вскочил и потянул из угла дивана кобуру с пистолетом. — Где? — спросил он звучным голосом ни минуты не спавшего человека.

— В коридоре.

— В каком?

— Да за дверью твоей.

— Что ты несешь?

— Фирмач пришел, говорит, видел здесь наемного убийцу, которого Интерпол разыскивает.

— Какой еще Интерпол, он что, перепил в валютном баре?

— Да нет. Говорит, что он в уголовном розыске в Вене служит.

— Где он?

— Да за дверью.

— По-русски говорит?

— Нет, с ним переводчик.

— Из «Интуриста»?

— Скорей из вытрезвителя, — дежурный по горотделу устало опустился на стул, — так что мне с ним делать, Чугунов? Гнать? А вдруг действительно убийца здесь? Потом по голосам своим раззвонят, и попрут нас с тобой…

— Зови их, — Чугунов надел пиджак, повязал галстук. Он был готов.

— Слышь, — сказал он дежурному, — у тебя закуска есть какая-нибудь?

— Найдем. А зачем?

— «Зачем», — передразнил его Чугунов. — К тебе каждую ночь сыщики венские приходят?

— Понял.

Ох и хлопотное дело иностранцев допрашивать. Слава Богу, что журналист этот, Олег Панин, по пьянке попал.

Они написали два протокола, на русском и немецком, и Крюгер оба подписал.

Пока он писал, в комнату дважды заходил дежурный, вносил какие-то свертки.

Подписав протоколы, Крюгер встал, протянул руку и заговорил улыбаясь.

— Он говорит, — сказал Панин, — что это у него первый опыт сотрудничества с русской криминальной полицией, и надеется, что он будет успешным.

— Скажи ему, что от нас так не уходят.

Чугунов открыл сейф, достал литровую бутылку.

— Водка? — Панин сглотнул слюну.

— Чача.

— Похмелиться дашь?

— А то. Переведи ему, что дринкен надо.

Но Крюгер сам понял в чем дело и уселся снова на стул.

Чугунов разложил на чистых листках протокола закуску, разлил чачу в три стакана.

— Ну, поехали.

Они чокнулись. Крюгер поглядел, как русские выпили по полному стакану, и, усмехнувшись, допил свой.

— Вот это по-нашему, — засмеялся Чугунов.


Крюгера отвезли в гостиницу на машине, а Чугунов приказал телетайпом отправить данные в Москву. Пусть сами разбираются, Интерпол к ним ближе.


— Зажги фонарь, — скомандовал Корнеев.

Толстый белый луч выхватил из темноты салон «мерседеса», заискрился в разлетевшихся меленьких осколках. Пуля вошла в стекло рядом с креслом шофера и точно поразила висок того, кто раньше носил имя Отто Мауэр и был коммерсантом из Вены, в Москве возглавлял совместное советско-австрийское предприятие «Антик», занимающееся реставрацией и копированием антикварных изделий.

— Ничего в него пальнули, — сказал врач, приподнимая голову убитого, — точно в висок. Пуля в голове осталась.

— Логунов, — скомандовал Корнеев, — пусть не топчутся около машины как слоны, а гильзу ищут.

Он обошел машину, стоявшую в левом ряду у светофора почти напротив чудовищного сооружения, символизирующего русско-грузинскую дружбу.

— Расскажите, как было дело, — вновь спросил он постового милиционера.

— Я, товарищ подполковник, эту машину заметил сразу. Больно уж красивая. Гляжу, зеленый дали — она стоит, а двигатель работает. Я подошел, номера коммерческие, водитель на руле лежит, я думал, сердце или что еще… Посветил фонарем — кровь. Я по рации связался.

— Время какое?

— Двадцать два сорок семь.

Корнеев взглянул на часы, было двадцать три двадцать.

— Это твой пост, сержант?

— Зона патрулирования.

— Кто-нибудь здесь постоянно, в скверике этом, — Корнеев махнул рукой, — бывает?

— Кого вы имеете в виду?

— Пенсионеры любят посидеть на лавочках, пацаны местные, алкаши.

— Здесь часто бывают черные.

— Кто?

— Чучмеки эти, что цветами и фруктами торгуют. Они в гостинице при рынке живут, так вечерами сидят.

— Пошли.

Они перешли дорогу, и Игорь еще раз подивился, кому понадобилось портить площади, возводя монумент, похожий на нечто срамное.

Сквер был пуст. Только на одной из лавок спал человек, от которого за несколько метров несло перегаром. Рядом на земле валялись четыре пустые бутылки от портвейна.

— Это не свидетель, — усмехнулся Корнеев. — Где, ты говоришь, гостиница?

— А вот, в одноэтажном доме напротив.

Вход в гостиницу Тишинского рынка охраняла здоровая, с центнер весом, баба.

— Ты куда? — заорала она, вперив в Корнеева круглые, как у совы, глаза.

Ох до чего же не любил Игорь Корнеев эту категорию людей. Людей, получивших неведомо откуда право не пускать, не открывать, не отвечать. Право это давало им хамскую власть. А власть — возможность обирать людей.

— Куда? — насмешливо спросил Игорь. — Тащить верблюда.

Он-то точно знал, как надо разговаривать с подобными людьми.

Баба мертвой хваткой хватанула его за полу пиджака. Жалобно затрещали швы.

И тут она увидела входящего сержанта.

— Коля! А ну устрой этого проходимца в отделение. Он меня оскорблял, толкнул, матерился.

Сержант даже оторопел от неожиданности.

— Все? — Игорь попытался выдернуть полу.

— Видишь, что творит, гад! — заорала баба.

Из коридорчика показалось несколько устрашающе небритых восточных лиц.

Игорь достал удостоверение, раскрыл.

— Уголовный розыск.

Баба икнула и наконец выпустила пиджак.

Восточные лица исчезли, словно растворились в полумраке коридора.

— Позови кого-нибудь из наших людей, — приказал Игорь сержанту.

Через несколько минут вбежал запыхавшийся оперуполномоченный Ковалев.

— Алик, проверь книгу регистрации, связь ее с наличным составом отдыхающих здесь людей и остальное, понял?

— Так точно, — улыбнулся Алик, — сделаем.

— Пошли, — скомандовал Корнеев.

Они с сержантом вошли в грязноватый коридор, и Корнеев без стука раскрыл первую дверь.

А там гуляли.

Шесть коек, тумбочки, стол посередине, заваленный фруктами и заставленный бутылками.

Шесть усатых лиц, шесть золотых массивных перстней, шесть тяжелых желтых цепочек на шее.

И три девицы. Одна почти голая лежала на кровати, две, одетые почти так же, сидели за столом. Мужчины тоже были не во фраках, поражая подруг волосатыми ногами и разноцветными плавками.

— Тебе чего, мужик? — спросил один из хозяев, спросил миролюбиво, с улыбкой.

И Игорь в ответ немедленно настроился на добро.

— Садись с нами, гостем будешь, — ослепительно улыбнулся молодой парень с татуировкой на плече.

— Красиво отдыхаете, ребята. Только не могу я с вами никак, служба у меня. Я подполковник милиции Корнеев.

В комнате повисла трагическая тишина. Только ойкнула девица.

— Прости, начальник, — один из мужчин, видимо главный в этой компании, начал натягивать брюки.

— Сиди, — сказал Игорь. — Кто-нибудь из вас был в сквере между десятью и половиной одиннадцатого?

— А что, зачем, что там такое? — спросил старший.

— Мужики, я из МУРа, мне надо знать, видел ли кто из вас машину «мерседес», стоящую на Большой Грузинской?

— Нет, — сказал старший, и все отрицательно замотали головами.

— Ты, начальник, в третью комнату пойди, там Тофика спроси, у него как раз свидание в десять было.

— Вот спасибо, ну гуляйте.

— Начальник, мы, азербайджанцы, народ простой, так не выпускаем. Не обижай. Выпей вина, поешь фруктов.

— Выпить не могу, ребята, а персик возьму.

Жуя сочный персик, Корнеев вышел в коридор и подошел к двери с цифрой три.

На этот раз он постучал.

За дверью гортанный голос что-то спросил, видимо по-азербайджански.

— Милиция.

Наступила тишина, потом замок щелкнул, дверь отворилась. В дверном проеме стоял здоровенный усатый человек в тренировочном костюме с надписью «Адидас».

— Вы Тофик?

Человек утвердительно кивнул головой.

— Я подполковник Корнеев из Московского уголовного розыска.

— Слушай, что я сделал, — Тофик взмахнул руками, — девушку позвал. Так я этой бабе на входе четвертак дал. Ты меня пойми. Ты мужчина, и я мужчина.

— Тофик, я тебя, как мужчина, понял, — Корнеев неуловимо властно отодвинул его от двери и вошел в комнату. Она была такой же, как та, только, кроме испуганной девицы, там никого не было. — Тофик, — Корнеев сел, закурил сигарету. — Скажи, ты барышню свою в десять ждал?

Тофик кивнул.

— В сквере?

— Да.

— Ты мужчина, значит, машины любишь. Иномарку хочешь купить?

— Где? — оживился Тофик. — Скажи где, никаких денег не пожалею.

— Да я тебе задаю чисто гипотетический вопрос…

— Какой, дорогой, вопрос?

— Считай, что это тест.

— Как так?

— Ты на иномарки смотришь?

— Смотрю и плачу, дорогой.

— А сегодня, когда девушку ждал, не обратил внимания на «мерседес»?

— Белый?

— Да.

— Видел. Последней марки. Класс машина.

— Вспомни, дорогой, что-нибудь тебе показалось странным?

— Слушай, к нему «ягуар» подъехал. Знаешь, такой синий или черный, колеса с никелированными спицами, спортивный. Он прямо от сквера, там где автобусная остановка, выскочил, прижал «мерседес» и ушел на красный. Водитель там класс.

— А куда ушел?

— Под арку дома, где «Обувь», свернул.

— Тофик, сейчас к тебе мой сотрудник подойдет, запишет показания.

Корнеев прошел вытянутую, как кишка, арку, в которой нещадно дуло, и вышел во двор. Неуютный, залитый асфальтом, заставленный машинами. Двор был типовой победой советского градостроительства.

«Жигули» эти он увидел сразу, они неестественно развернулись между выездом из арки и асфальтовой дорожкой, ведущей в переулок.

Около машины стояли двое, разглядывая смятое в гармошку переднее крыло.

— Добрый вечер, — Корнеев подошел, — что случилось?

— Добрый вечер, — ответил ему один из стоящих у машины.

— Так что у вас произошло?

— А вы из ГАИ? — засмеялся второй.

— Нет, я из МУРа, — Корнеев достал удостоверение.

— Слушай, это моя машина, — быстро заговорил высокий худощавый человек. — Я профессор Гольдин. Час назад под арку влетела иномарка, черная, по-моему «ягуар», колеса с серебряными спицами.

— Вы номер, случайно, не запомнили?

— Номер круглый, перегонный. Запомнил две буквы латинские: B и I.

— А людей?

— Нет, стекла темные были, да и потом, он проскочил как бешеный.

Корнеев наклонился к разбитой машине.

На смятом крыле четко обозначился синий след.


Козлова разбудил треск вертолетного мотора. Избушка его, затерянная в тайге, стояла на самом берегу маленькой золотоносной реки.

Промышленно драгметалл здесь разрабатывать было невыгодно, поэтому добычу по договору брали на себя старательские артели.

Наиболее сильное месторождение находилось километрах в тридцати вниз по реке. Там располагались основные силы и техника. Но председатель оставил нескольких старателей по притокам, маленьким речкам, в которых тоже оказались не очень богатые, но все же золотоносные места.

Козлов работал в артели третий сезон. После своей последней ходки в зону.

Для него ходка эта была действительно последний. В Иркутске, в гостинице «Ангара», он встретил старого друга, с которым рос в московском дворе. Тот и упросил председателя взять Борьку Козлова.

В этой избушке он теперь жил один круглый год. Артель с холодами уходила, перегнав к нему на поляну технику и оборудование. Он оставался за сторожа и выправлял себе лицензию на зимнюю охоту.

Одиночество, простая жизнь и тяжелый труд врачевали его. Снимали с души дрянь, осевшую в БУРах, СИЗО, тюрьмах, этапах и лагерях.

Конечно, без баб было трудно, но летом приезжали сюда туристы из Ангарска. И Нина приезжала. Добрая, прекрасная Нина, оператор с машиносчетной станции ГРЭС. У них все уже сговорено было. Осенью этой он ехал в Ангарск играть свадьбу.

Вчера он сдал золото артельщику и решил устроить себе выходной, попариться, выпить малость и поспать.

Вертолет в этих местах не был редкостью. Обычно на нем прилетали за золотом. Но садились они на базе.

Сюда машина не залетала никогда.

Козлов встал. Натянул брюки и сапоги. Одеваясь, он глядел, как за окном гнутся ветки деревьев в мощном воздушном потоке.

Наконец машина села, распахнулась дверь и из нее вышли трое. Не местные они были, не таежные.

Здоровые молодые парни в свободных кожаных куртках, в джинсах, заправленных в сапоги.

Их походка, одежда, уверенность, с которой они двигались к его дому, зародили в душе Козлова неосознанную тревогу.

Он сдернул со стены карабин «Барс», проверил магазин, сунул в карман пачку патронов, положил на лавку двустволку, накрыл ее тулупом, сел за стол, спрятав под тряпку обрез. Черт его знает, кто такие. Здесь закон — тайга.

А прилетевшие уже стучали сапогами на крыльце, вот хлопнула дверь.

Они вошли в избу. Двое стали у дверей, прислонясь плечами к косяку, один сел на табуретку напротив Козлова.

— Здорово, что ли, Леший.

Человек назвал его старой блатной кличкой, значит, это были или менты, или блатные.

— Моя фамилия Козлов.

— Да ты не дергайся, мы не менты. Тебе от друзей привет.

— За ксивенку спасибо, что дальше?

— Что ты с ним разговариваешь, — зло выдавил один из стоящих у дверей, — что мы перед каждым блатным будем кланяться.

Козлов сразу понял, кто они такие. Это была новая формация преступников, вылезшая из подполья в последние годы. Это не старые блатняки, а гангстеры — безжалостные беспредельщики.

— Где золото? — спросил старший.

— А тебе зачем? — усмехнулся Козлов.

— Потом объясню.

— Вот потом и поговорим.

— Слушай меня, Козлов, ты сейчас отдашь все, что намыл и припрятал. Потом половину будешь отдавать в казну, а половину нам.

— А если не отдам?

— Тогда мы заставим тебя отдать, — старший потянул из кармана пистолет.

Козлов понял, чем кончится этот разговор. Утюг здесь включить негде, но костер развести на улице можно запросто. Он не стал ждать, когда пистолет направят ему вгрудь, и выстрелил.

Картечь отбросила старшего к стене, грохот заложил уши.

Один потянул из-под куртки десантный автомат, но второй ствол обреза вновь выплюнул картечь, и он рухнул у двери.

Третий дважды выстрелил в Козлова из пистолета, и пуля больно обожгла левую руку.

Козлов бросился на пол, рванул с лавки двустволку.

Третий выстрелил еще дважды и выскочил на поляну.

Взревел вертолетный двигатель. Человек в кожаной куртке бежал к машине, сгибаясь в струях воздуха.

Козлов схватил карабин и выбежал на крыльцо.

Из вертолета ударила длинная автоматная очередь.

Пули как ножом срезали кусок бревна.

Козлов упал на землю, вскинул «Барс». В оптику прицела прыгнул вертолет, перекрестие легло прямо на черный проем люка.

Козлов нажал на спуск, и вертолет, словно спугнутый выстрелом, начал взлетать.

А человек в кожаной куртке еще бежал к нему. Он нырнул и уцепился за трап.

Вертолет пошел над кромками деревьев, и Козлов вскинул карабин, стараясь снять висевшего, как птицу, — влет.

Но вертолет пошел совсем низко над кронами деревьев, висящий человек ударился о них и рухнул на землю.

— Суки!

Козлов вскинул карабин и выпустил вслед вертолету еще одну пулю.


Он никогда не бывал за границей. Да и не смог бы туда попасть в другое время, уж слишком сложные отношения у него сложились с карательными органами. А теперь шалишь, время другое, они вышли из подполья. Вышли с деньгами, накопленными тайной цеховой деятельностью. Теперь Сергей Третьяков был генеральным директором совместного предприятия «Антик».

На венском вокзале Норд его ждал компаньон доктор Вальтер Штиммель, маленький, юркий господин, одетый по последней моде.

Рядом с ним стояла красивая молодая женщина, переводчица Эдита.

— С приездом, — сказал Штиммель, — как ваш вояж, Сергей?

И Третьякову стало не по себе, он и его ребята даже представить не могли, что этот человек так хорошо владеет русским. Поэтому и говорили при нем что хотели.

— Не удивляйтесь, — засмеялся Штиммель, — я выучил язык специально к вашему приезду.

Эдита вручила цветы, мило улыбнулась и взяла Третьякова под руку.

— Сейчас мы вас отвезем в отель, отдохнете после дороги. Потом обед и первая деловая встреча.

На площади у вокзала доктор Штиммель сел в свой «мерседес», а Третьяков с Эдитой поехали в отель «Цур Штадхалле» на Хаденгассе, 20.

Конечно, это был не тот шикарный отель, который Сергей Третьяков видел в видеофильмах, но все же.

И номер у него был неплохой. Красивая мебель, холодильник с мини-баром, телевизор, мелочи всякие приятные в ванной комнате.

Не так он представлял себе первую встречу с Европой, совсем не так. Он думал, что это будет праздник. Сергей очень волновался, пересекая границу, и, когда поезд остановился на первой станции и он увидел надписи на фронтоне здания, железнодорожников в чужой форме, ему захотелось кричать от радости.

Всю жизнь до этого дня он мучительно завидовал людям, которые в Доме кино или журналистов могли небрежно бросить: «Сгонял на три дня в Париж» или «Надо тащиться в Англию на месяц, надоело чудовищно».

Он часами разглядывал альбомы с видами городов, туристские карты, завистливо глядел передачи «Клуб кинопутешественников». Его не интересовали ни саванна, ни джунгли — только города. Любые, маленькие и большие. Но города, манящие прыгающей рекламой и блеском витрин.

Он пообедал в ресторане отеля, поднялся в номер, включил телевизор и уснул под незнакомую речь милой дамы в очках, которая вела видовую передачу.

Его разбудил звонок.

— Сергей, — голос Штиммеля был бодр и радостен, — ну как отдохнули?

— Прекрасно.

— Сколько вам нужно на сборы?

— Десять минут.

— Через пятнадцать минут жду вас внизу.

В машине Штиммель сказал:

— Мы едем на гору в Гринциг. С этого места и началась наша Вена. Там множество ресторанчиков халигеров, это деревенская еда, лучший стол в Вене. Туда, если успеет, подъедет наш американский компаньон.

Ресторанчик был весь оплетен зеленью, простые столы, покрытые клетчатыми скатертями. Обстановка обычная, но именно в этой обычности и скрывалось нечто весьма не простое.

Народу почти не было. Только за одним столиком сидела пожилая пара.

Немножко не так представлял себе Сергей Третьяков первое посещение кабака на Западе. Совсем не так, составив представление о здешней жизни по видеофильмам, рекламным плакатам, рассказам и книгам. Причем читал он в основном детективы.

Они только сели, как молчаливый официант сервировал стол.

Они пообедали, разговор вязался вокруг каких-то совершенно немыслимых пустяков и ничего о деле. А Сергей ждал именно этого серьезного разговора, понимая прекрасно, что не для этого его позвали в этот прекрасный город, поместили в номере и кормят в ресторанах.

Последнее время нечто странное начало происходить в их работе, дело шло так, словно кто-то невидимый, но сильный поворачивал ее совсем в другую сторону.

Сергей Третьяков не был ангелом, но когда государство дало ему возможность честно и много работать, получая за это хорошие деньги, он не хотел иметь никаких левых дел. Честно говоря, его удивил Штиммель, ни разу не спросивший его о смерти Мауэра, и это тоже настораживало Третьякова. Они так и не дождались нового партнера.

В номере он достал из мини-бара пива, открыл, налил в высокий стакан, глядя, как лопается пена. Потом сделал глоток и решил завтра же уезжать. Ни с чем не сравнимая тревога охватила его.

Он включил телевизор, показывали какой-то фильм из красивой жизни, в чем суть — он ухватить не мог по причине незнания языка. И, глядя на мужчин во фраках и женщин с обнаженными плечами, он думал о том, почему пришло к нему чувство дискомфорта.

Боялся он чего-то? Пожалуй, нет. Он получил «образование» на улице, в проходных дворах знаменитой Бахрушинки, потом добавил знаний в секции бокса, в кабацких драках, в поездках по ночной Москве, во время гулянок в период застоя и парадности. О нем говорили: «Крутой».

Так что же беспокоит его?

Фильм уже подходил к концу, когда в дверь постучали.

Сергей открыл.

На пороге стоял Ромка Гольдин. Давнишний знакомец, тертый, битый московский парень, бросивший родной Столешников ради сытой американской жизни.

И хотя в Москве не были они так уж близки: ну в кабаках виделись да на футболе, а иногда грелись в одной сауне, здесь они обнялись как самые добрые друзья.

После первых приветствий уселись как следует, закурили.

— Ну как ты, Сережа? — спросил Гольдин.

— Как видишь.

— Вижу, вижу, — хохотнул Роман, — во всем дорогом и красивом. Значит, есть бабки.

— Есть немного.

— А зелень?

— С этим похуже, но есть.

Сергей с интересом разглядывал московского знакомца. Шелковый костюм, рубашка темно-синяя, невесомая совсем, мокасины целое состояние стоят, цепочки золотые на шее, браслет золотой, часы и говорить нечего. Безвкусно, но дорого. Кричаще дорого. Видимо, нужно Гольдину показать, что богат он, очень богат.

— Значит, это ты должен был с нами обедать сегодня? — спросил Третьяков.

— Не успел я к вашему столу, так что мы отдельно поговорим.

— Давай, только что может тебя в нашем тихом бизнесе заинтересовать?

— Правильно ты сказал, тихий бизнес. Именно такой мне и нужен.

— У тебя есть предложения?

— Есть. Ваша фирма имеет право внешнеторговой деятельности?

— Конечно. Мы можем поставить тебе любое количество наших изделий…

— А они не нужны мне. Мы организуем новую фирму.

— Не понял.

— Очень просто. Ваше СП останется таким же, как и было, только я войду туда партнером.

— Значит, мы будем советско-австрийско-американским предприятием?

— А зачем тебе понт этот? Останетесь, как и были, а я через Штиммеля вложу в вас деньги.

— Много?

— А сколько хочешь.

— В какой валюте?

— А какая тебе нужна?

— Понимаешь, — Сергей встал, подошел к окну. Тихая, почти пустая улица. Машины вдоль бровки тротуара, светятся огоньки маленького бара, одинокий прохожий идет неспешно.

Покой, мир, тишина.

— Понимаешь, Роман, мне же любые деньги не нужны…

— Значит, Сергей Третьяков стал честным, — засмеялся Гольдин, — а не ты ли через дружка из горкома, помощника Гришина, доставал машины и продавал их?

— Я.

— Так что же ты из себя целку строишь?

— А я не строю, Рома. Просто мне держава впервые дала возможность честно заработать, сколько я хочу.

— Видно, немного ты хочешь, Сережа, если киваешь на державу. Конченое твое дело.

— Какое уж есть.

— Ну ладно. — Гольдин встал, открыл бар, достал маленькую бутылочку шампанского. — Кстати, ты нашего шампанского не привез?

— Нет.

— А жаль, любимый напиток, никак не могу привыкнуть к ихнему, уж больно сухое.

— Так оставался бы в Москве.

— В Москве. — Гольдин открыл бутылку, налил шампанского в фужер, выпил залпом, зажмурился. — В Москве за мной уже менты ходить начали. Так-то было в родной столице. Ты в следующий раз привези нашего шампанского, конечно, если мы договоримся.

Последнюю фразу Гольдин произнес со значением, не просто так произнес.

— А о чем мы должны договориться? — Сергей уловил его интонацию.

— О главном, друг Сережа, о главном. Чем будет заниматься наша фирма…

— У нашей, — Третьяков сделал ударение на слове «нашей», — есть уставная деятельность.

— Реставрация антиквариата и поделки под старину? — засмеялся Гольдин. — Да знаешь ли ты, президент с советской стороны, что давно бы вы сгорели с вашей туфтовой мебелью, иконами-подделками да ковкой дерьмовой, если бы умные люди ваш бизнес не направляли.

— Ты что имеешь в виду? — внутренне холодея, спросил Третьяков.

— Ты что, действительно идиот или прикидываешься? Бабки брал, зелень брал и ничего не знаешь?

— Я не брал никакой зелени ни у кого, понял!

— Вот тебе и раз, а этот, ну коммерческий ваш…

— Лузгин?

— Именно. Он сообщал, что все в порядке, все в доле.

— Слушай, о чем ты говоришь, — Третьяков вскочил, надвинулся на Гольдина.

— Ты не дергайся, спокойнее, — Гольдин отодвинулся вместе с креслом, — не надо резких движений. Запомни, что ты да дурачок этот австрийский были просто фрайерами подставными.

— Ты имеешь в виду Мауэра?

— Его.

— Значит, он вам мешал?

— Не об этом речь. — Гольдин встал, подошел ближе к дверям. — Ты будешь заниматься настоящим делом?

— Что ты имеешь в виду?

— Уже год, как через вас идет к нам дефицитное сырье: титан, алюминий, бронза, ну и золото, конечно.

Сергей больше не стал слушать, он шагнул к Гольдину и ударил его.

Роман, зацепив по дороге стул, отлетел к дверям.

И сразу же в номер ворвались четверо крепких, спортивного вида ребят.

Одного Третьяков отправил в нокаут сразу же, второго достал по корпусу, и тот осел по стене, глотая ртом воздух.

Но вдруг словно что-то обрушилось на него, в глазах закрутились огненные колеса, последнее, что он услышал, — голос Гольдина:

— Не здесь, Ефим, не здесь…

Пришел он в себя в машине и понял, что сидит на заднем сиденье у дверей, а левее его кто-то, чье лицо он не мог разобрать.

Голова раскалывалась от боли, все тело ломало.

Третьяков посмотрел на дверь, предохранительная кнопка была поднята.

Машина начала замедлять движение на перекрестке, и тогда Сергей, собрав остатки сил, рубанул сидящего рядом с ним по горлу, всей силой надавил на ручку двери, распахнул ее и вывалился на улицу.

Вахмистр, старший патрульной машины, увидел, как из черного «форда» вывалился на асфальт человек. Вахмистр еле успел свернуть, чтобы патрульный «мерседес» не наехал на упавшего.

«Форд» затормозил, из него выскочил человек с автоматом «Штеер-МП 49».

Видимо, он не привык обращаться с австрийским автоматом, и эти несколько секунд заминки дали полицейским возможность выскочить из машины и достать пистолеты.

Лежащий на асфальте человек медленно пополз в сторону. Первая автоматная очередь ушла в асфальт рядом с ним.

Вахмистр Шольц трижды выстрелил, и человек с автоматом рухнул.

Падая, он продолжал жать на спуск, и пули полоснули по витрине магазина.

Посыпались стекла.

Дико закричал кто-то.

«Форд» рванул на красный свет, ударил бортом синюю «вольво», и она закрутилась, как детский волчок.

— Вызови «скорую» и подкрепление, — скомандовал вахмистр напарнику.

Патрульная машина, взвыв сиреной, рванулась в погоню.


Капитан Эрик Крюгер прибыл на место происшествия за несколько минут до машины «скорой помощи».

— Вот этот убит, — шуцман показал на труп, лежащий на проезжей части, — второй, выбросившийся из машины, чуть задет пулей и, видимо, сильно пострадал при падении. Ранен прохожий.

— Кто это? — спросил Крюгер.

Шуцман протянул капитану советский паспорт.

— Русский?

— Да.

— Любопытно.

В машине Крюгера раздался зуммер радиотелефона. Капитан взял трубку.

— Машина «форд» с мюнхенскими номерами обнаружена на углу Рюдегерштрассе и Тиллес. Преступники скрылись.


Кафтанов достал пачку «Мальборо», протянул Корнееву.

— Кури.

— Совесть не позволяет.

— Это как же?

— А так же, каждая сигарета в рубль двадцать обходится.

— Пусть тебя совесть не мучает, племянник два блока привез из Канады.

— Вот и толкните их за пятьсот рублей.

— Интересная мысль, но ты кури спокойно.

— Разве что.

Они закурили, помолчали немного.

— Чего я тебя позвал, Корнеев. Ты за время следствия немного профессионализм утратил, так я решил помочь.

— Спасибо, конечно, это вроде как всей моей группе подарок.

— Точно. Вот первая, совершенно сумасшедшая версия. Телекс из Сочи. В горотдел ночью пришел человек, представился как офицер венской криминальной полиции Крюгер и рассказал, что видел в Сочи некоего Лебре, наемного убийцу, разыскиваемого Интерполом. Дежурный опер Чугунов все проверил, ни в одной гостинице Лебре не останавливался. Крюгер предупредил, что он может быть под другой фамилией. Правда, Чугунов по рассказу Крюгера составил словесный портрет. Местные ребята выяснили, что в гостинице он не останавливался действительно. Стюардесса одного из рейсов на Москву показала, что похожий человек действительно летел в их машине. Если это Лебре, то он прибыл в Москву утром в день убийства Мауэра.

Корнеев слушал не перебивая. Он еще никак не мог привыкнуть к новым понятиям, вошедшим в повседневную работу сыщика: наемный убийца из-за бугра, совместное предприятие, инофирма.

— Ты меня слушаешь, Корнеев? — спросил Кафтанов.

— Так точно, только врубиться никак не могу в это чудовищное переплетение.

— Что делать. Строим Общеевропейский дом, а в каждом доме свои порядки, это тебе не карманников в ГУМе ловить.

— Лучше уж карманников.

— Пиши рапорт, рассмотрим.

— Да я уж лучше подожду.

— Слушай дальше. Мы разослали словесный портрет на КПП. Воздух, железная дорога, вода. Пока ответа нет. А вот пистолет объявился.

— Где?

— В тайге, под Иркутском. Группа московских «бойцов» пыталась у старателя золотишко отнять. Вот тебе протокол допроса. Изучай. Что с машиной?

— Пока глухо, но одна зацепка есть.

— Ты с оружием ходишь?

— А зачем оно мне?

— Запомни, Игорь, время благостных блатняков, уважавших ментов, кончилось. Это безвозвратно. Ушла патриархальность, и на смену ей пришли крутые, безжалостные люди. Так что помни об этом. Пошли завтра Логунова в Иркутск.


А вечер-то какой выдался. Тихий, прохладный, задумчивый какой-то вечер. Игорь вошел в лабиринт дворов и только одному ему ведомым путем, через сквозные подъезды, через узкие щели арок, через дыры в заборе, вылез на пустырь, где и начинался гаражный город.

Город не город, а пристанционный поселок он напоминал. Где-нибудь в глубине России возникали такие поселки обычно около узкоколейки.

И горели огоньки в этом поселке, правда немного по позднему времени, но горели.

И прыгал свет над Женькиным гаражом, менял цвета в сумерках. Красный, синий, зеленый, белый. Поставил Звонков у себя установку для светомузыки. Вот на этот-то свет и шел Корнеев.

Женька уже работу закончил и ждал на лавочке перед гаражом, слушая любимого Шуфутинского.

Не пишите мне писем, дорогая графиня.
Для сурового часа письма слишком нежны, —
доверительно сообщил заокеанский певец.

Увидев Игоря, Женька нажал на клавиш магнитофона.

— Какую песню испортил.

А вертушка над гаражом продолжала крутиться, и Женькино лицо становилось то зеленым, то синим, а то и красным.

— Ты давно эту штуку завел?

— Три дня.

— Диско-бар открываешь?

— Возможно. Ты чего на ночь глядя приперся?

— Дело есть, Женя. Важное дело.

— Ой, Игорь, от важных дел по сей день спать не могу.

— Женя, тебе темный «ягуар» на жизненном пути не попадался?

— Купить хочешь?

— Не при моих деньгах.

— Бери взятки.

— Интересное предложение. Но пока «ягуар».

— Игорь, ты же знаешь, что я…

— Женя, здесь у вас крутятся все центровые.

— У тебя с собой водка есть?

— У меня ее даже дома нет.

— По-моему, у милиции никогда проблем не было.

— Это раньше, в счастливые патриархальные годы.

— Ладно, выручу. Есть у меня одна большая «Лимонной».

— Зачем?

— У нас здесь сторож сидит. Зовут Витя, кличка Кол, фамилии не знаю, так он в центре всей подпольной тусовки.

И вновь они шли по мрачным улицам гаражного города.

Рычали в темноте собаки, нашедшие приют в этом нагромождении металлических домиков, с шипением выскакивали из-под ног кошки, из какой-то дали доносился голос Высоцкого.

В сторожке горел свет.

Ох и убогое жилище было у Вити Кола. Расхлябанный стол, четыре старые табуретки, шкаф, потерявший от времени цвет, кровать, покрытая латаным одеялом, мятая подушка без наволочки.

Хозяин спал, не сняв джинсов и модной кожаной куртки, так не вязавшихся с убогостью Витиного жилища.

— Кол, слышь, Кол, — Женька Звонков потряс его за плечо.

— А… Чего… Сука…

Кол вскочил, шаря по кровати, потом в глазах у него появилось подобие осмысленности, и он выдохнул с хрипом:

— Ты, что ли, Звонок?

— Я, я. Дело к тебе.

— Ой, — Кол обхватил голову руками и застонал, — какое дело. Глотка у тебя нет?

Звонков молча поставил бутылку на стол.

Дрожащими руками Кол свернул пробку, стуча горлышком о край стакана, налил водку.

Корнеев отвернулся даже, уж больно противен был ему этот алкаш в джинсовых бананах и кожаной куртке с приспущенными плечами.

Потом Кол выпил, посидел еще немного и сказал нормальным голосом:

— Ты чего, Женя?

— Витя, тут дружок мой машину ищет.

— Этот, что ли, — Кол налил еще полстакана. — На, — и протянул Игорю, — пей.

Корнеев выпил водку одним глотком, затянулся сигаретой.

— Умеешь, — с уважением отметил Кол, наливая себе. — Так какую машину ты хочешь?

— Да он ничего не хочет, ему найти надо.

— Понял. Я в доле. Кто хозяин?

— А тебе зачем?

— Понял, незачем, но я в доле.

— Годится, — Игорь присел на табуретку.

— Так что за тачка?

— «Ягуар», номер перегонный, цвет темно-синий, на колесах серебряные спицы.

Кол помолчал, потом достал пачку «Мальборо», закурил.

— А ты знаешь, что такими тачками крутые люди занимаются?

— А я не из фрайеров.

— Ходки были?

— Только что из Бутырки.

— С кем парился?

— С Женькой Маленьким, Филиппом…

— Хватит, я все понял. Я тебе скажу, бабки принесешь сюда, если что, ты меня не знаешь, а я тебя.

— Понял, — кивнул Корнеев.

— Это хорошо, — Кол снова налил, — я к тебе с уважением, потому что тебя Женька привел. Ты сам-то из какой бригады?

— Солнцевской.

— Уважаю, народ серьезный и справедливый. Те, кто твою машину угнал, ребята крутые.

— Она не моя.

— Вижу, ты человек справедливый. Я ничего не знаю, но слышал, что у седьмого дома, в гараже у Борьки Мясника, они темную иномарку с серебряными спицами перекрашивают.

— Откуда ты знаешь? — равнодушно так, словно между делом, спросил Игорь.

— Знаю. Ну, я все сказал. Долю сюда принесешь.

Витя Кол налил полный стакан и начал внимательно разглядывать его, словно примериваясь, потом быстро выпил и снова улегся на свое ложе.

На улице Корнеев вдохнул полной грудью вредоносный столичный воздух. Он после смрада Витиного жилища казался чистым кислородом.

— Спасибо, Женя.

— Ты что, пойдешь туда?

— Угу.

— Я тебя одного не пущу.

— Нет, Женя, я пойду один. Тебе совсем не следует соваться в эти дела. Я бы и сам туда не полез, но служба.

— Ты уж смотри, Игорь.

— Смотрю.

Дорога к седьмому дому вела напрямик через пустырь.

Ругаясь про себя, Корнеев, поминутно спотыкаясь, наконец вышел на ровное, освещенное фонарем место.

Гараж он увидел сразу. Вернее, свет увидел, пробивающийся через полуоткрытые двери.

И тут острое чувство опасности заставило его остановиться.

Он достал сигарету, закурил, постоял минут пять, потом вынул пистолет, загнал патрон в ствол, поставил на предохранитель и сунул сзади за ремень.

Первое, что он увидел, приоткрыв дверь гаража, наполовину ободранный под покраску темно-синий «ягуар» с перегонным номером и серебряными спицами.

Около него горбатились двое в синих комбинезонах.

— Здорово, мужики, — сказал Игорь, — огонька не найдется?

— Ты как сюда попал? — Из темноты гаража появился третий, в традиционной одежде нынешних «круглых»: мокасины, почти открытые, просторные брюки из плотного материала и, конечно, кожаная куртка. — Ну? — спросил он врастяжку.

— Вы чего, ребята? — испуганно, миролюбиво сказал Игорь. — Я через пустырь этот шел, а спичек нет, вот и вышел на огонек.

— На, — парень в куртке подошел к Корнееву, щелкнул дорогой зажигалкой.

Игорь прикурил.

— Спасибо, ребята.

— Нормально, иди.

Игорь вышел.

И тогда из темного угла выплыл четвертый, такой же, как и его приятель. Словно их штамповали где-то, делали вот таких накачанных, крупных, а потом одинаково одевали.

— Слушай, Серый, я этого малого где-то видел.

— Да здесь ты его и видел, их здесь знаешь сколько крутится, пролетариев всех стран.

— Нет, я его не здесь видел, я его морду запомнил не зря!

А Игорь торопливо шел к светящемуся коробку шестнадцатиэтажного дома. Теперь ему нужен был телефон. Срочно, очень срочно нужен.

Шум мотора он услышал почти у самого дома, на детской площадке. Ну подумаешь, едет машина, и все дела. Мало ли какие у людей заботы.

Взревел двигатель на повороте, детскую площадку заполнил беловатый свет, и на секунду Корнеев почувствовал себя зайцем, попавшим на дороге в свет автомобильных фар.

Машина пролетела и остановилась, погасли фары. Над детской площадкой ветер безжалостно раскачивал фонарь, свет его, слабый и желтый, вырывал из мрака чудищ, которых оформитель считал конями, высвечивая деревянного кота, неуклюжего и толстого, плясал на узорчатом орнаменте теремков.

Они ждали его у этого теремка. Стояли полукругом, закрывая дорогу к дому.

— Слышь, — сказал тот, что дал прикурить, — тебе огонька больше не нужно?

— Нет, — спокойно ответил Игорь, свернул в сторону.

— Подожди, подожди, мент, — зло выдавил из себя второй «близнец» и начал заходить сбоку, поигрывая стальным прутом.

— Что, голуби, по 191-й соскучились? — насмешливо спросил Корнеев.

Краем глаза он наблюдал за «близнецом», совсем потеряв из виду тех двух, в комбинезонах.

Он увидел их слишком поздно, когда один из них был уже в опасной близости.

Игорь едва успел отбить руку с монтировкой и ударом ноги завалить его у деревянного коня.

Второй успел его достать кастетом. Корнеев ушел, удар задел его наискосок, больно отозвавшись в затылке.

Он на секунду перестал контролировать ситуацию, и второй удар сбил его с ног.

— Мочи его! — крикнул один из «близнецов» и выщелкнул нож. Лезвие его, отточенное и безжалостное, синевой засветилось в огне фонаря.

Его били ногами, а он отталкивался в темноту, шаря рукой за спиной.

Наконец ухватив рубчатую рукоятку пистолета, он опустил предохранитель и выстрелил в надвигающегося на него человека с ножом.

Вскакивая на ноги, Корнеев словно сквозь пелену увидел, как падает на землю малый в кожаной куртке, как бросились бежать остальные.

И он побежал тоже, тяжело дыша, каждое движение отдавалось горячей болью, он бежал к машине, стоявшей у самого дома.

Дверца была открыта, ключа в замке зажигания не было.

Корнеев попытался открыть капот, но не смог. Он шарил в кабине, дергал за какие-то ручки, нажимал кнопки, но не мог найти нужной.

Кровь лилась по лицу, боль становилась все сильнее и невыносимее.

И тогда, выматерившись, он дважды выстрелил в замок зажигания.

Теперь он знал, что машину можно только буксировать, поэтому он вытащил все четыре золотника и, услышав шипение воздуха, вдруг понял, что не сделал главного, забыв в пылу драки и погони о человеке на площадке.

Вытерев кровь ладонью, он пошел опять на площадку, опять под свет фонаря. Под эту желтую зыбкость. На земле лежал человек, рядом сидела маленькая собачка, пятнистая, с висячими ушами.

Она тявкнула и скрылась в темноте.

Корнеев пощупал пульс. Человек был мертв.

Игорь обыскал его, но не нашел ровным счетом ничего.

— Ты чего здесь делаешь, гад? — услышал он за своей спиной.

Корнеев обернулся.

Сзади стоял крепенький старичок с колодочками на костюме и со старым значком «Отличник милиции».

— Папаша, — Игорь достал удостоверение, раскрыл, — я из МУРа.

Старичок в ответ предъявил пенсионное удостоверение МВД.

— А я-то думал, мальчишки здесь взрывы устроили, а это ты палил? Да ты, брат, весь в крови.

— Папаша, родной, позвони дежурному по городу, пусть группу высылает. Скажи, Корнеев здесь.

— Может, «скорую»…

— Папаша, ты же мент бывший, какую «скорую».

— Иду.

Старик ушел. Медленно, слишком медленно двигался он к дому.

Игорь сел на детскую песочницу и почувствовал чудовищную слабость. Заболело все избитое тело. Боль тупо заливала его, иногда пульсируя короткими болезненными ударами.

Ему хотелось одного: лечь на песок, найти положение, когда затихнет боль, и уснуть.

Кто-то толкнул его за плечо, Игорь поднял голову и увидел женщину.

— Милицию вызвали, давайте я посмотрю вас.

— Вы врач?

— Нет, я тренер.

— Я не собираюсь играть в футбол.

— Очень остроумно. Давайте.

Чудовищно защипало, запахло спиртом.

— Терпите.

— А вас как зовут?

— Наташа.

— А меня Игорь. Правда, у нас чудесный повод для знакомства?

— Лучше не придумаешь.

— А вы тренируете гимнасток?

— Нет.

— Значит, фигуристов.

— Не угадали. Я теннисистка.

— Весьма аристократично.

— Молчите лучше.

Игорь замолчал, глядя, как падают на землю алые от крови тампоны.

— Ну вот, вы более-менее прилично выглядите. Теперь…

Наташа не успела договорить, из-за угла вырвался газик отделения.

Из него выпрыгивали люди, бежали к песочнице.

Где-то за домами прорезался вдруг голос сирены, спешила дежурная опергруппа.

Кафтанов приехал позже всех, когда уже закончили работать эксперты, а кинолог с собакой еще не вернулся.

— Докладывай, Игорь.

— Нечего докладывать, товарищ генерал, машину нашел, был вынужден применить оружие.

— Сколько их было?

— Четверо.

— Вооружены?

— Видел только ножик и железные прутья.

— Товарищ генерал, — подошел к Кафтанову один из оперативников, — у убитого нашли табельный «ПМ».

— Что же он не стрелял?

— Патронов не было.

— На этот раз тебе, Корнеев, повезло.

— Это как сказать, — устало ответил Игорь.

Подбежал Логунов.

— Собака взяла след, привела к гаражу…

— А там они на машине уехали. Так?

— Так точно.

— Ну что ж, посмотрим этот гараж. Пошли, Корнеев.

Корнеев пошел в сторону гаража, а Кафтанов на секунду задержался, взял Логунова за локоть.

— А тебе там делать нечего, Боря. Твое задание иное.

Логунов молчал, ожидая, что скажет начальник.

— У тебя сейчас новая должность, вроде как адвокат.

— С единственным клиентом, товарищ генерал.

— Да, Борис, иди и помни, что есть люди в нашем управлении, в министерстве и, не скрою от тебя, на больших верхах — в Совмине и ЦК, которые только и ждут, чтобы Игорь прокололся, а значит, и все мы.

— Но ведь время-то совсем другое…

— Другое время будет тогда, когда появятся другие люди. А Громов и Кривенцов по сей день у власти. Только один теперь народный депутат, а другой в Политуправлении МВД. Так что о времени ты особо не говори.

— Понял.

— А раз понял, так действуй.

До чего же поганая работа ходить по квартирам, особенно в двадцать два тридцать.

Одна дверь. Потом следующий этаж. И снова дверь.

И вопросы одни и те же.

— Ваши окна выходят на детскую площадку. Вы ничего не видели?

И ответ стандартный:

— Нет.

— А выстрелы вы слышали?

— Да оставьте нас в покое!

Запуганы были люди. Слухами, нехваткой, демократией. Всем.

На шестом этаже в четырнадцатой квартире дверь открыл человек с лицом профессионального вояки из американских фильмов. А широченные плечи распирали зеленую майку, из кожаных шорт торчали мощные волосатые ноги.

На плече у него сидел попугай, который немедленно известил о том, что Кока хороший.

— Я из… — начал Логунов и тут увидел собаку. Она была больше похожа на небольшого медведя. Громадная, почти белая, с большим черным пятном на груди.

— Не бойтесь, — сказал хозяин, — она вас не тронет без команды.

— У вас и коллектив, — усмехнулся Логунов, — вы, случайно, не из цирка?

— Нет, я из Академии наук. Так чем обязан?

— Я из милиции.

— По поводу стрельбы этой?

— Да.

— Заходите.

Логунов вошел в прихожую, стены которой были вместо обоев покрыты старинными географическими картами.

— Неужели настоящие? — поинтересовался Борис.

— Нет, если бы это были подлинники, я давно бы жил в особняке. Это обои.

В комнате неистовствовал телевизор, депутаты обсуждали очередную поправку к регламенту.

— Так вы слышали стрельбу?

— Более того, я наблюдал всю драку. Более того, я снял ее на видео.

— Вы спокойно снимали, когда четверо пытались убить одного?

— А вы видите в этом что-то необычное?

— Почему вы не позвонили в милицию?

— А вы уверены, что милиция приехала бы?

— Уверен.

— А я нет.

— Почему?

— А вы попробуйте сами. Вот поэтому у меня живет Джой.

Пес поднял громадную голову, внимательно посмотрел на хозяина.

— Простите, — Логунов покосился на собаку, — вы чем занимаетесь?

— А это важно?

— Просто интересно.

— Я географ. Доктор наук. Еще есть вопросы?

— Вопросов нет, есть просьба.

— Догадываюсь. Кстати, моя фамилия Рыбин, зовут Олег Сергеевич.

— Майор Логунов Борис Николаевич.

— Вот и познакомились. Ну начнем, благословясь.

Рыбин вставил в магнитофон кассету, щелкнул переключателем.

И в зыбком свете фонаря возник пустырь и фигуры на нем. И они жили, двигались, словно танец некий ритуальный исполняли.

Картинка стала четче, и Логунов разглядел в руке одного нож, а у второго не то лом, не то прут. И, словно в плохом кино, когда вместо каскадеров снимают артистов, не умеющих драться, началась схватка. Логунов впервые видел драку на экране, она была суматошной, словно замедленной. Но именно в этом и сквозила опасность.

— Вы мне дадите эту пленку?

Рыбин поглядел на Логунова, усмехнулся.

— А разве у меня есть выход?

— Пожалуй, нет. Наш сотрудник применил оружие, и его ждут большие неприятности.

— Значит, стрелять в бандитов нельзя!

— Выходит, что так.

— Кто же это придумал?

— Видимо, те, кто постоянно дискутирует под охраной КГБ. Давайте составим документ об изъятии кассеты.

— Берите так, — сказал Рыбин, — надеюсь, что вернете.

— Обязательно.


А гараж был пуст, правда, экспертам там нашлась работа. Отпечатки пальцев были везде: на замках, дверных ручках, банках, инструментах. К Кафтанову подошел замначальника РУВД.

— Гараж принадлежит Борису Барулину. Кличка Боря Мясник. Живет рядом.

— Вот и хорошо, что недалеко, — Кафтанов достал сигарету, — вы с Корнеевым и сходите к нему.


Серый остановил машину у парадного двора напротив театра Образцова.

— Идите домой, — скомандовал он напарникам, — и без моего звонка на улицу не показываться.

— И долго нам так ждать? — спросил один в комбинезоне.

— Завтра из Москвы выкатитесь.

— Ладно.

Они вылезли из машины и скрылись в темноте двора.

Серый аккуратно отъехал, ему сегодня не нужны были неприятности с милицией.


Боря Мясник, в миру Борис Николаевич Барулин, скромный труженик торговли, что, впрочем, и определяла кличка, жил в соседнем доме.

В подъезде участковый посмотрел на перебинтованного Корнеева и сказал сочувственно:

— Эк они вас, товарищ подполковник, вы уж вторым заходите, а то народ перепугаете.

— Жалеешь?

— Кого?

— Да народ.

— Кляуз боюсь. Каждый день пишут, что я или хамлю или пьяный. Одним словом, разгул демократии.

— А ты не пей да говори вежливо.

— Так у меня язва от службы этой, я уже три года не пью.

Дверь в квартире Бори Мясника была стальная, с набором сейфовых замков.

— Видать, есть кое-что в квартире, — усмехнулся Игорь.

— А у него там коммерческая комиссионка, а не дом, — вздохнул участковый.

— А ты не завидуй, знаешь, есть пословица: «Плохо нажито — прахом идет».

— Теперь она не модна, пословица эта. Теперь другое: «Сумел — украл». Нынче на этих окороту нет.

— Подожди, — это сказал Игорь и нажал на звонок.

Переливчато, птичьим голосом запел за дверью зуммер. Потом остановился на секунду и сыграл два такта очень знакомого вальса.

— Все как не у людей, — выругался участковый.

— Кто? — раздался за дверью женский голос.

— Это я, гражданка Барулина, участковый Тимофеев.

— Тебе чего, Сергеич, ночь на дворе.

— Да дело спешное.

— Ну стань у глазка.

Зазвенели, загрохотали запоры, и дверь тяжело распахнулась. На пороге стояла женщина лет тридцати. Типичная торгашка, таких Игорь срисовывал сразу. Безудержно наглая, презирающая всех, кто не жил за такими вот дверьми.

— Ну, чего вам?

Корнеев плечом отодвинул ее, вошел в коридор, завешанный зеркалами и покрытый ковровой дорожкой.

— Куда лезешь! Куда на ковры. Обувь снимать надо.

— А я к вам, гражданка Барулина, не в гости пришел. Я из МУРа.

— А по мне хоть из КГБ, я тебя дальше порога не пущу.

Игорь достал удостоверение.

— Ну и что ты мне свою книжку толкаешь под нос. Там что написано — с правом хранения и ношения оружия. Вот ты его носи и храни, а ко мне в дом не лезь.

— Где муж?

— А тебе какое дело?

— Собирайся.

— Куда?

— На Петровку.

— А я там ничего не забыла.

— Там я тебе напомню. Тимофеев, зови людей, сейчас обыск делать будем.

— Не дам.

— Дашь, Барулина, все дашь, да еще в камере попаришься. Последний раз спрашиваю, где муж?

— Да в Дагомысе он со своей прошмандовкой.

— Это с кем?

— С Ленкой.

— Кто она?

— Актриса.

— Вполне пристойно. А теперь слушай меня, Барулина. Если ты соврала, лучше бросай добро и беги из города. Я тебя все равно посажу. На уши стану, весь район подниму, а посажу. Поняла?

— Поняла, — чуть не зарыдала Барулина.

— А за что, знаешь? Не за то, что у тебя серьги и кольца многокаратные. Не за квартиру твою роскошную, не за музыкальный звонок. Это все иметь можно. За то я тебя посажу, что ты с мужиком своим это все украла.

— Докажи, — зло выдохнула хозяйка.

— Это тебе придется доказывать, что все это тебе бабушка оставила Поняла? Живи пока и бойся. Жди.

Игорь вышел, саданув на прощание железной дверью.


Серый остановил «Жигули» у ресторана «Савой». Теперь туда пускали только иностранцев. Так, во всяком случае, было объявлено по телевизору.

А Серый прошел, и швейцары перед ним услужливо двери распахнули. И он попал в этот заграничный оазис из мрака и грязи улицы.

Он шел через роскошные холлы и гостиные, здоровался как со старыми знакомыми с портье и служащими. Жал руки друзьям, которых немало толкалось около бара и входа в ресторан.

Но ни бар, ни ресторан, ни дивные диваны и кресла холла привлекали его. Он шел в казино. В зал, где играли в рулетку.

И туда его пустили. Без звука. Хотя стояли у дверей двое крепких ребят в темных форменных костюмах.

Знали здесь Серого и уважали.

А в заветном зале, о котором столько легенд ходит в Москве, все было как там, за бугром.

В игорном зале крутилась рулетка, ошарашенные иностранцы смотрели на русских «бизнесменов», выигрывавших и проигрывавших тысячи долларов.

И Филин был здесь, он сидел в самом центре у стола и, прищурясь, наблюдал, как сгребал крупье лопаточкой, по-блатному «балеткой», разноцветные жетоны.

Сегодня Филину везло, стопка фишек рядом с ним росла.

Опять крупье подвинул ему кучу фишек.

И сразу же из-за его спины возник молодой человек, услужливо сложивший выигрыш в стопки.

Шикарный был Филин. По-староблатному — костюм, пошитый в Риге, темный с искоркой, рубашка-крахмал, белоснежная, галстук шелковый, от лучшего парижского дома, и шитые на заказ лакированные туфли.

Консервативен был старый вор Черкашов. Одевался по моде пятидесятых. У богатых свои прихоти.

— Делайте ваши ставки, — по-английски крикнул крупье.

Филин только собрался поставить пирамидку фишек на красное, как увидел вошедшего Серого.

Увидел и по лицу его понял, что произошло нечто неприятное. Он встал из-за стола, достал золотой портсигар, вынул сигарету. Охранник услужливо поднес огонек зажигалки.

— Получи выигрыш, — сквозь зубы скомандовал Филин и пошел к дверям.

— Ну? — не поворачиваясь, спросил он у Серого.

— Влипли.

— Как?

— Мент приперся в гараж, прикурить попросил. Леша Разлука его определил.

— Ну.

— Что ну, кончил он Лешу.

— А машина?

— Бросить пришлось.

— Вы что же, фрайера или люди деловые? У Разлуки же волына была.

— Так маслят не было.

— Значит, опять за бабки разборками занимались? Ну!

Филин схватил Серого за рукав куртки.

— Я же запретил вам это.

— Так один же раз.

— Где Олег и Степан?

— На хате, ждут.

— Кто навел?

— Не знаю.

— Кто знал о гараже?

— Витька Кол, он у Бори Мясника и гараж покупал.

— Мясник знает?

— Нет, он в Дагомысе.

— Значит, один Кол. Где он?

— А где ему быть?

— Привези его ко мне на дачу.

— Понял.

— Меня отвезите и пойдете вдвоем с Вовой.


А в кабинет Кафтанова пришло утро. Свежесть летняя кабинет наполнила. Свет ламп стал неестественно желт.

— Ну, что мы имеем, орлы-сыщики, — Кафтанов достал из сейфа документы. — Некто убивает австрийца Отто Мауэра, вице-президента СП «Антик». Что по «Антику»?

— Вы меня в три часа из постели подняли, — ворчливо ответил начальник отдела УБХСС подполковник Сомов.

— Ничего, Сомов, потом отоспишься. Так что же «Антик»?

— Что касается Мауэра, у него репутация солидного и порядочного бизнесмена. Все финансовые дела его в полном порядке. «Соседи» сообщили, что сомнительных связей он не имел. В общем, положительный капиталист.

— Значит, причина смерти загадочна? — усмехнулся Кафтанов.

— Мы проверили финансовую и производственную деятельность СП, пока у них все нормально. Правда, президент с нашей стороны, Сергей Третьяков, сейчас в Вене.

— А разве это криминал? Кто он такой?

— Мы его знаем неплохо. Крутой парень, раньше проходил по нескольким делам. В основном по торговле автомашинами. С бывшим помощником Гришина крутили дела с «Волгами» и иномарками через Управление делами дипкорпуса. Но сейчас к нему никаких претензий. Работает честно.

— Красный купец, — вставил реплику Корнеев.

— Что вы имеете в виду, Игорь? — Сомов повернулся к Корнееву.

— Так называли нэпманов в двадцатые годы, — пояснил Кафтанов. — Странно, очень странно, за что же убили Мауэра. Копайте, Сомов, не может быть, чтобы случайно все получилось. Теперь об убийстве.

Кафтанов раскрыл папку с документами.

— Давайте пофантазируем. Офицер криминальной полиции из Вены опознает в Сочи наемного убийцу, этот человек из города-курорта исчезает, и тут же убийство Мауэра. Причем профессиональное. Мощная машина «ягуар» с перегонным номером, по сведениям Брестского КПП и таможни, перегнал ее некто Андрей Хилкович, ныне житель Вены, а ранее весьма известный нам мошенник. Он перегнал машину и тут же покинул пределы страны. Теперь пистолет.

Кафтанов встал, открыл сейф, вынул папку и пистолет.

— Вот оружие.

Корнеев взял со стола пистолет.

— Ну что, сыщик, — прищурился Кафтанов, — что за оружие?

— Дурдом, — Игорь положил пистолет на стол, — Финляндия, Л-35, система Айми Лахти, калибр 9 миллиметров, ударно-спусковой механизм со скрытым курком; боевая пружина расположена…

— Хватит, — махнул рукой Кафтанов, — знаешь. Так вот, пистолет этот найден на прииске под Иркутском. Некие люди, напавшие на старателя Козлова, пытались отнять у него золото и предложили регулярно отдавать долю. Прилетели они на вертолете, который был откомандирован в распоряжение лесного хозяйства и считался год как сломанным. Козлов оказался парнем крутым, уложил двоих, третий погиб при подъеме вертолета, который потом сел в излучине реки, видимо, орлы эти уплыли на лодке. Итак, провожу линию. «Антик» — Мауэр — золото. Надо работать по этой версии. Корнеев, утром летишь в Дагомыс, искать Борю Мясника. Логунов в Иркутск.


Дверь в домик Вити Кола была открыта. Серый и Вова огляделись. По утреннему времени вокруг никого не было, только где-то в гаражах надсадно лаяла собака.

Кол спал не раздеваясь, на столе стояла пустая бутылка «Лимонной», валялась скомканная пачка «Мальборо».

Серый подошел к дивану, рванул Кола, посадил.

— Ты чего?.. А… Кто?

— Ты кого, сука, послал в гараж кМяснику?

— Ты чего… Серый.

Серый ударил его, коротко, без замаха.

Кол слетел на пол.

— Серый…

— Кому ты сказал, сука? Говори или…

— Звонков Женька привел парня солнцевского, он машину искал…

— Кто такой Звонков?

— У него гараж здесь.

— Ты, Кол, — Серый закурил, — опять в дерьме, потому что водка мозги твои отбила. Что же нам с тобой делать-то?

— Ребята, я бухой был, слышишь, Серый, бухой…

— Сейчас с нами поедешь.

Кол заплакал.

— Куда?

— Филин тебя видеть хочет.

— Серый, слушай, я тебе денег дам, на водку дам, на квартиру, что хочешь сделаю…

— Ты мне денег дашь, — Серый засмеялся, — слышишь, Вова?

Тот молча кивнул. Слышу, мол.

— А зачем мне деньги, Кол? Их у нас с Вовой на три жизни набрано. Вставай, петух позорный, поехали к боссу.


Дачка у Филина была маленькой, терраса да домик в три окна, весь закрытый ползущими вверх хмелем и виноградом.

Славный был домик. Даже очень.

В таком бы жизнь доживать. Коротать тихую старость. Тем более участок больше гектара. На нем и лес, и цветник, и грядки с зеленью всякой.

От калитки к даче через кусты орешника легла дорожка, лавочка в кустах. Совсем чеховская, прямо из «Трех сестер».

И шли по ней трое: Серый, Кол и Вовик.

На крыльце дачи сидел Рваный. Бывший боксер, сделавший две ходки в зону. Человек глупый, свирепый и бесконечно преданный Филину.

Увидев троицу, он лениво поднялся.

— В дом не ходите, велел здесь ждать.

Он вошел на террасу с весело разноцветными стеклами, взял со стола жбан и кружки, вынес их и поставил на крыльцо.

— Квас пейте.

Первым схватил кружку Витя Кол. Он налил ее полную и пил этот божественный коричневатый напиток, холодный и жгучий.

Серый посмотрел, как жадно, со стоном пьет Кол, как дергается в такт глоткам его немытая шея, и зло сказал:

— Алкаш паршивый.

— Зачем же так, — раздался у них за спиной голос.

Они оглянулись, словно по команде.

По дорожке шел Филин. В майке, тренировочных штанах, с полотенцем через плечо. Мокрые волосы были аккуратно зачесаны. Он подошел к террасе, налил кружку кваса, выпил.

— До чего же хорошо искупаться поутру. Нет, ребята, не так мы живем. Все мирским заняты, суетой бессмысленной. А вы посмотрите, какое утро-то.

Рваный вынес плетеное кресло, Филин сел, закурил сигарету.

— Ну что ж. Вернемся к делам нашим скорбным. Я ведь, Витюша, не зря на речку ходил. Пусто там. Нет никого. Вот пойдем купаться сейчас, нырнешь ты, и все. Любая экспертиза покажет: купался в сильной стадии опьянения. Вот и все.

— За что? — заплакал Кол.

— А за что, ты, Витюша, знаешь. Ты ко мне претензий иметь не должен. Я тебя в убожестве твоем подобрал. Дело дал. Копейку крутую, верную, в кооператив устроил. А ты? Молчишь?

Кол молчал. Он просто не мог говорить. Его била противная дрожь.

— Молчишь? И то дело, — продолжал Филин. — Ну а теперь ответь. Почему я тебя от дела отстранил?

— За поддачу черную, — зло сказал Серый.

— Правильно, — Филин налил себе еще квасу. — Мы тебе уже верить не могли. Теперь говори, падла, кому о гараже Мясника рассказывал.

— Пьяный был… Совсем кирной… Прости, Филин, — Кол упал на колени. — Прости… Лечиться пойду…

— А я тебе, Витя, не жена. Ты мне что леченый, что порченый… Любой, только не ссученный. Говори!

— Женька Звонков мужика крутого привел. Из люберецких. Он сказал, что откинулся только-только и в камере с тобой парился. Я тогда к нему с уважением…

— Со мной в Бутырке парился? — Филин вскочил. — Какой из себя?

— Роста среднего, лысоватый, с усиками, — сказал Серый.

— Теперь я знаю, кто был, — усмехнулся Филин, — знаю. Игорь Дмитриевич, подумать только. Игорь Дмитриевич. Значит, Кол, так решаем. Опер моя забота. А ты сегодня этого Звонкова уберешь.

— Нет! — дико закричал Кол и бросился к калитке.

Серый и Вовик догнали его на полпути, скрутили, потащили к даче.

— Слушай мое последнее слово, Кол, — Филин встал, — сегодня ты этого Звонкова мочишь или…

Он скрылся в даче, а Кол бился на земле, выкрикивал что-то, плакал.


— Ну и воздух у тебя, Чугунов, — Игорь Корнеев, прищурившись от солнца, глядел в раскрытое окно машины. — Век бы здесь жил, — продолжал он.

— Вот и приезжай да послужи здесь. Ты уже один раз сидел. Здесь опять посадят.

— Тебя-то не посадили.

— Это пока. Мне сорок пять лет, а я все капитан. Понял, как у нас?

— Не понял.

— А здесь и понимать нечего. Нашего начальника тоже сажали. Он теперь в Средней Азии воюет. Ну а мне до пенсии четыре дня.

— Уходишь?

— Ухожу. И из города этого бегу. Меня пока погоны милицейские защищают, а с пенсионером они в два счета…

— Кто они?

— Игорь, или ты не знаешь кто? Здесь же куплено все. Сейчас увидишь, кто в Дагомысе отдыхает. Одни крутые. Каждый день там что-нибудь случается, а взять кого… Отвоевался я. Как они, жить не могу, да и не хочу, бороться сил уже нет.

Машина проскочила бедноватый рабочий поселок, и из-за поворота показались белоснежные корпуса Дагомыса.

— Вот видишь, — продолжал Чугунов, — Дагомыс. Когда эти гостиницы построили, уже тысячи брали за номер. Ты сам подумай, кто там жить сможет?

— Я, во всяком случае, не смогу.

— Правильно. Была бы моя власть, я бы эти корпуса окружил бы ночью да взял бы всех.

— По тридцать седьмому соскучился? — усмехнулся Корнеев.

Чугунов ничего не ответил, только махнул рукой.


Боря Мясник занимал трехкомнатные апартаменты.

Но в номере его, естественно, не было. След его обнаружили на солярии. Он сидел в шезлонге, напялив на лысую голову солнцезащитный козырек с неведомым заграничным названием. Из-под ремня шортов вываливался сытый живот.

Около шезлонга стояла кастрюля со льдом, в ней охлаждалось баночное пиво.

Рядом с ним, закрыв лицо платком, расположилось длинноносое существо в еле заметном бикини.

Корнеев подождал, пока Боря дососет очередную банку пива, подвинул шезлонг и сел рядом.

— Привет, Боря.

— Привет, — Мясник прицельно бросил банку в урну.

— В баскет играл? — усмехнулся Игорь.

— А тебе чего?

Говорил он лениво, врастяжку, явно подражая крутым ребятам из видеофильмов.

— Ты кому гараж сдал?

— Иди отсюда, пока я не встал.

Фраза была рассчитана явно на бикини.

— Я тебя второй раз спрашиваю, — тихо спросил Игорь.

— Ты, гнида!

Боря Мясник вскочил. Корнеев, чуть приподнявшись, толкнул его в грудь.

Боря рухнул в затрещавший под его тяжестью шезлонг.

— Мы из уголовного розыска, — сказал Чугунов.

— А хоть из КГБ, — Боря попытался встать, но не мог, шезлонг провалился, и ноги его оказались на уровне подбородка.

Корнеев облокотился на ручки шезлонга, наклонился к Боре.

— Слушай меня, Боря Мясник, я сюда из Москвы не загорать приехал. Хотя здесь и хорошо очень. Море, солнце, воздух, пиво холодное, телка красивая. Что еще нужно мужчине? А?

Боря молчал, только дышал тяжело, с присвистом.

— Мы тебя сейчас заберем и окунем на семьдесят два часа в камеру, а потом в Москву, в наручниках.

— Нет на мне ничего… — выкрикнул Боря.

Девица его впервые заинтересовалась происходящим, сняла платок с лица и села.

И Корнеев узнал ее. Совсем недавно фильм с ее участием показывали по телевизору.

— А что на тебе есть и чего нет, это мы разберемся. Только отпуск твой нарушим и кайф сломаем.

— Ну чего вы ко мне пристали? Я ключ от гаража Витьке Колу отдал, ему надо было машину ремонтировать. Он пришел, попросил, я отдал, и все дела.

— Вот это разговор деловой. Пошли к тебе в номер, запишем все это.

— Зачем записывать? — голос Бори стал плаксиво-тонким.

— Закон требует.


А в Иркутске шел дождь. И в открытое окно влетал свежий ветер. Борису Логунову казалось, что пахнет он байкальской водой.

Они сидели втроем в кабинете начальника уголовного розыска области: начальник, Борис и следователь прокуратуры.

— Мы Козлова этого по подписке отпустили, — сказал следователь, — просили за него… Хотя уголовник бывший…

— Он же государственный драгметалл защищал, — сказал начальник розыска, — а потом, пределы не превысил, их вооруженных четверо с автоматическим оружием.

— Конечно, так это, — вяло проговорил следователь. На лице его была написана явная жалость, что приходится отпускать такого человека.

— Кроме Козлова, — начальник розыска встал, — есть у нас всего один свидетель, пилот вертолета Акимов. Сейчас я его вызову.

В кабинет вошел совсем молодой парень в летной форме с двумя нашивками на погонах.

— Садись, Акимов, — сказал начальник розыска, — поведай нам о делах твоих скорбных.

— Так я уже рассказывал, товарищ полковник.

— Ты не мне, ты товарищу из Москвы всю эту историю подробненько живописуй.

Акимов вздохнул, достал сигарету, чиркнул спичкой.

— Я к лесоустроителям прикомандирован был. Машина в Листвянке стояла. Второго пилота пока не было, у нас в отряде народу не хватает. В тот день меня в Иркутск вызвали. Дело сделал, в ресторан «Селанга» заехал.

— Пьете? — спросил Логунов.

— Только пиво. Взял графин пива, поесть. Тут они ко мне и присели. Двоих убитых я опознал, а третий все смеялся, мол, коллеги мы, он тоже вертолетчик с Афгана. Зовут Саша, в Москве на Патриарших живет.

— Погодите, Акимов, — перебил его Логунов, — я читал ваши показания, скажите, вы не заметили каких-то особых примет?

Пилот задумался, потом покачал головой:

— Нет.

— Ну а дальше?

— Они меня пивом угостили. Потом я засоловел сильно. Все потекло, размылось. Очнулся в больнице.

— Они ему клауфелина большую порцию влили в пиво, а потом бесчувственного сбросили в Байкал, раздев предварительно. Тебе, Акимов, повезло, что ты к браконьерам в сеть попал, — сказал следователь прокуратуры.

— Как в сеть? — удивился Логунов.

— А очень просто. В этот момент два умельца сеть тянули, ну и прихватили бедолагу. Откачали да в больницу. — Начальник угрозыска засмеялся. — Иди, страдалец, чини свой вертолет.

Пилот встал, пошел к выходу. Внезапно у дверей он остановился, повернулся резко.

— Товарищ полковник, вспомнил, у этого Саши на левой кисти татуировка три звездочки, как на погонах у старшего лейтенанта.


Серый остановил машину у самого въезда в гаражный город. Оглянулся назад. Витю Кола била дрожь.

— Ну ты и дерьмо. Не бойся, человека кончить легче, чем кошку. Ту жалеешь, пушистая, добрая. А человек дрянь, грязь, сволочь. Да не трясись ты так. Вовик, засучи ему рукав.

Вовик ловко стянул с Кола куртку, начал закатывать рубашку.

— На жгут, — Серый протянул Вовику резиновый шланг.

Вовик перетянул Витькину руку.

— Дави кулак.

Кол несколько раз сжал кулак.

На руке отчетливо появилась вена.

Серый передал Вовику шприц, тот умело вогнал иглу, нажал на рычажок.

Кол блаженно зажмурился, чувствуя, как приходит сладостный покой.


Сегодня у Женьки Звонкова заказов не было. Свободный был вечер. И решил он еще лучше отладить свою цветомузыку. Звонков любил джаз. Настоящий, без подмеса. Глена Миллирс любил, Бени Гудмана, Френскса Аля.

Вот и сейчас билась в цветовой гамме мелодия из «Серенады солнечной долины».

Очень хотелось Звонкову найти такое соотношение цвета и музыки, чтобы в такт мелодии нежно менялась цветовая гамма.

Загремела канистра у входа.

Женька обернулся. В дверях стоял Кол.

— А, Витек, ты, видать, опять врезал.

— Врезал… Врезал… Врезал… — запел в такт музыки Кол и пошел к Женьке.

Глаза у него были пусты и бессмысленны, по лицу бродила смазанная улыбка.

Он, проходя мимо установки, повернул до отказа рычаг громкости. Звонко и радостно запела над гаражом труба.

— Кол! — Женька пытался перекричать музыку. — Кол!

А Витя, пританцовывая, оказался у него за спиной.

Внезапно он сгибом руки обхватил его голову и полоснул ножом по горлу.

Потом, бессмысленно улыбаясь и подпевая знаменитым трубачам и саксофонистам Глена Миллирс, еще несколько раз ударил и, оставив нож в теле, вышел из гаража.

Вова и Серый подхватили его, втолкнули в машину.

Ревела над гаражным городом музыка, бешено метались синие, зеленые, желтые, красные всполохи огня.

Серый остановил машину у сторожки. Они затащили Кола внутрь, уложили на топчан.

— Кайфа дай, Серый, кайфа…

— Сейчас, Витя, сейчас.

Вовик умело закатил рукав, перетянул руку жгутом.

Кол ожидал кайфа, бессмысленно улыбаясь и напевая что-то.

— Сейчас, Витя, сейчас.

Вовик достал большой шприц, полный мутноватой маслянистой жидкости, и ввел иглу в вену Кола.

Витя блаженно зажмурился, закрыл глаза и вытянулся на топчане, устраиваясь поудобнее.

— Все, Серый, — Вовик спрятал шприц в кейс, — он поехал к своим далеким предкам.

— Сколько ему еще жить?

— Минут десять. Отравление наркотиками.

— Поехали.

Билась над гаражным городом цветомузыка. В разноцветных сполохах гаражи напоминали элементы космического ландшафта.

Гремела музыка, дергался свет, и в разных концах города лежало двое убитых.


— Открывайте, — сказал Игорь врачу.

— Ну, как хотите, я вас предупреждал.

— Открывайте.

Врач надавил на ручку, выдвинул носилки.

Корнеев подошел, поднял покрывало.

Он смотрел всего несколько секунд, но они показались ему часами.

Врач посмотрел на него внимательно и сказал:

— Хватит. Я же предупреждал вас. Нельзя на вашей службе так расстраиваться…

— Это был мой самый близкий друг.

— Извините.

Игорь повернулся и пошел к дверям.

— Подождите! — крикнул ему в спину врач.

Но Игорь не остановился, ему хотелось как можно быстрее уйти из морга.

На улице его ждал Ковалев.

— Его убил Кол, Игорь Дмитриевич, наширялся наркотиками и убил. А потом сам умер от отравления.

— Его убил я, Ковалев, понимаешь, я.

— Вы же в Дагомысе были.

— Я его убил, — Игорь пошел сквозь чахлый больничный сквер, мимо людей в халатах чудовищного цвета, мимо женщин с кошелками, мимо равнодушных, привыкших ко всему врачей.

Он шел по улице, не замечая людей, словно пьяный. Резко, со свистом затормозила машина.

— Ты, сука, алкаш поганый, — выскочил из кабины водитель. — Жить надоело, в Москву-реку прыгни, а людей под срок не подставляй.

И тут Корнеев очнулся и увидел себя на мостовой, и машину «Волгу» рядом увидел, и людей, с любопытством глядящих на него.

Пелена словно спала, и он вновь ощутил свою связь с городом, людьми, машинами, надвигающимся московским вечером.

— Извини, — сказал Игорь.

— Погоди, — водитель подошел ближе, — да ты трезвый никак. Болен, что ли?

— Вроде того.

— Садись. Подвезу, а то откинешь копыта, не дай Бог.

— Спасибо.

— Тебе куда? — спросил водитель, когда Корнеев уселся в салоне.

— На Новокузнецкую.

— Это как делать нечего.

На Новокузнецкой у булочной Игорь попросил остановиться. Достал пятерку.

— Да ты что, друг, не обижай, — водитель хлопнул его по спине. — Слава Богу, отошел ты. Горе, что ли?

— Лучшего друга убили.

— Кто?

— Пока не знаю.

— Кооператором был?

— Нет, инженер.

— Вот суки, рвань. Ты, друг, иди домой и стакан вмажь, очень советую, полегчает.

Машина ушла, а Игорь остался на Новокузнецкой.

Вечерняя улица жила обычной жизнью. Шли значительные ребята из Радиокомитета, торопились женщины с руками, оттянутыми сумками, мужчины стекались к винному магазину.

Игорь подошел к громадной очереди и понял, что стоять здесь не сможет.

Мимо метро он прошел к рынку и увидел Борьку Ужова из соседней квартиры, главного районного алкаша.

— Боря! — крикнул Игорь. — Уж!

Сосед обернулся и опасливо подошел к Корнееву.

— Здорово, Игорь.

— Привет.

— Ты чего?

— Достань бутылку.

— Так цена ж.

Игорь полез в карман, вынул три десятки.

— На.

— Так много не надо, для тебя за двадцатник сделаю.

Он исчез за какими-то палатками, торгующими кооперативной дрянью, и через несколько минут появился с пакетом.

— Держи, «Сибирская».

— Спасибо, Уж.

— Да чего там. Мы же с понятием.

— А у тебя стакана случайно нет?

— Неужто на улице будешь? — с изумлением спросил Борька.

— Буду.

Уж залез в необъятный карман куртки и вытащил стакан.

— На.

Игорь сунул стакан в пакет и пошел по переулку. Он шел еще не зная куда, не думая о том маршруте, но ноги сами несли его.

Сначала переулок, потом площадка детская, проходняк узкий, как щель, дыра в заборе и пустой школьный двор. Когда-то здесь они учились вместе с Женькой. Когда-то, тысячу лет назад.

Двор был пуст. Здание школы заляпано краской, красная вывеска разбита чьей-то безжалостной рукой.

Игорь сел на ступеньки, достал стакан, поставил его рядом, свинтил пробку и налил его до краев.

Выдохнул воздух и выпил стакан в два глотка.

Тепло разливалось по телу постепенно. Оно сожгло застрявший в груди, как булыжник, ком горя, и Игорь заплакал.

Зажглись фонари, на город опустились сумерки, а он сидел и плакал, закрыв лицо руками.

Глава вторая

Сидел на ступеньках школы Корнеев, он перестал плакать, и глаза у него были сухие и жесткие.

…А Филин только что закончил рыбачить. Он шел по лесной тропинке к даче, поодаль Вова нес затейливый спиннинг и сеточку с рыбой.

Тишина. Покой. Душевное спокойствие.

…В кооперативном кафе «Маргарита» за столом, заставленным закусками и выпивкой, гуляли Серый, две роскошные девицы и крепкий парень в кожаной куртке. Он потянулся к бутылке, и на руке стала отчетливо видна татуировка — три звездочки, как на погонах у старшего лейтенанта.

…В Софийском аэропорту Роман Гольдин брал билет до Москвы. Он сунул руку в карман брюк, достал толстую пачку долларов.

— Первый класс, — сказал он на плохом английском.

…А Козлов умывался у реки, у них там уже утро начиналось. И впереди у него был тяжелый день. Работа была впереди. Настоящая. Мужская.

…В Вене у дверей комнаты, в которой лежал Сергей Третьяков, сидел полицейский. Он внимательно поглядывал на пробегавших мимо людей в белых халатах. На редких посетителей.

Второй полицейский в штатском сидел в конце коридора, рядом со столом дежурной сестры.


Самолет авиакомпании «Балкан» приземлился в Шереметьеве-2.

Роман Гольдин, помахивая сумкой, поблагодарил стюардессу и вошел в гофрированный переход.

Пятнадцать лет он не видел пограничников в зеленых фуражках, пятнадцать лет не ступал на землю этой страны.

По переходу шел не тот Роман Гольдин, который спешно покидал родную Москву.

Сюда прилетел преуспевающий бизнесмен, одетый дорого и элегантно.

Он заполнил декларацию и получил чемодан.

Прошел таможню.

Опытным взглядом сразу определил крутежников, скупающих на корню технику и заграничные вещи. Огляделся по сторонам и увидел высокого парня в кожаной куртке, внимательно разглядывающего его.

Роман сразу же направился к нему, куртка эта была униформой московских деловых.

— Вы Гольдин? — спросил Серый.

— Да.

— Давайте ваши вещи.


…Сергей Третьяков открыл глаза, мучительно, поэтапно сознание возвращалось к нему.

Сначала он увидел белый потолок, потом кусок занавешенного окна.

Он попытался приподняться, но острая боль пронзила все его тело.

Над ним склонилась молодая девушка.

Она что-то говорила ему, мягко укладывала опять.

И Сергей вновь провалился в полузабытье.


Эрик Крюгер вошел в вестибюль отеля «Цур Штадхалле».

По раннему времени маленький холл был пуст и безукоризненно чист.

Отель был старый, построенный в добрые довоенные времена. Новый владелец сохранил старовенский стиль: сияла бронза, темное дерево мебели и стойки портье. Все говорило о незыблемости доброго, надежного стиля.

— Господину угодно снять номер, — за стойкой поднялся щеголеватый молодой человек в форменной синей куртке с вышитыми золотом ключами на воротнике.

Он был элегантен даже в этой униформе. Элегантен и красив, как киноактер из фильмов пятидесятых годов.

Только руки портили его. Широкие, короткопалые, с крупным перстнем на мизинце правой руки.

Крюгер подошел, усмехнулся и достал значок.

— Вы поняли, Мейснер, зачем я пришел?

— Нет, господин комиссар, — портье говорил спокойно, без тени тревоги.

— Жаль, а я думал, мы найдем общий язык.

Крюгер зашел за стойку конторы.

— Сюда нельзя, господин комиссар.

— А ты вызови полицию, сынок. — Крюгер втолкнул портье в маленькую комнату. — Ну? — спросил он, плотно закрывая дверь. — Что ты скажешь мне о русском из тридцать седьмого номера?

— А что я должен говорить?

Крюгер схватил Мейснера за отвороты куртки, рванул на себя. Тонкое сукно угрожающе затрещало.

— Значит, тебе нечего сказать мне?

— Но…

— Тогда я отвезу тебя в полицайпрезидиум, там у нас разговаривают все.

Крюгер оттолкнул Мейснера, и тот с шумом грохнулся на стул.

— Сколько людей к нему приходило?

— Трое.

— Ты запомнил их?

— Только двоих.

— Этого достаточно. Опиши их мне.


Штиммель любил поесть. Причем предпочитал китайскую кухню. Раз в неделю он устраивал себе праздник и приезжал в китайский ресторан рядом с Пратером.

Он взял два блюда из утки, пельмени, четыре блюда из креветок и, конечно, китайское пиво.

Китаец-официант принес длинную бутылку с красными иероглифами, откупорил, налил в фарфоровую кружку.

Штиммель начал пить, зажмурившись от удовольствия.

Когда он открыл глаза, то с удивлением увидел, что напротив сидит крепкий мужчина в шелковом пиджаке под твид.

— Приятного аппетита, господин Штиммель, — усмехнулся незнакомец.

— Спасибо, конечно…

Человек полез в карман и достал полицейский значок.

— Я очень сожалею, господин Штиммель, но вынужден прервать ваш обед. Я старший инспектор криминальной полиции Крюгер.

— Я не понимаю…

— Вы совладелец смешанной фирмы «Антик»?

— Не совсем, не совсем, — Штиммель схватил салфетку, положил ее, потом подвинул тарелку.

— Вы не нервничайте, а отвечайте мне.

— Это допрос? Тогда я приглашу адвоката.

— Пока только беседа. Пока, — Крюгер сделал акцент на последнем слове.

— Я не совладелец, а представитель фирмы в Вене.

— Прекрасно. Господина Третьякова пригласили вы?

— Да. У нас много общих дел.

— А где он?

— Сам удивляюсь, господин Крюгер. Я уезжал в Зальцбург на три дня. Приехал и не могу дозвониться до него.

— И вас это не удивляет?

— Господин инспектор, — Штиммель засмеялся, — Сергей Третьяков молодой человек. Он впервые вырвался из-за железного занавеса, а в нашем городе столько соблазнов.

— Логично. А вы знали убитого в Москве господина Мауэра?

— Конечно. Он был моим другом. Это потеря для нашего дела. Огромная потеря.

— А как вы думаете, кто его мог убить?

— Господин Крюгер, — Штиммель всплеснул руками, — откуда же мне знать? Вы читаете газеты?

— Иногда.

— Там много пишут о русской преступности. Москва сейчас — это Чикаго двадцатых годов.

— А вас не интересует, господин Штиммель, почему я спрашиваю о Третьякове?

— Конечно. Конечно. Неужели он попал в полицию?

— Нет. Он попал в госпиталь. На него напали. У него сотрясение мозга, сломаны ребра и огнестрельная рана.

— Не может быть! — Штиммель вскочил.

— Как видите, может. Кстати, в каком отеле вы останавливались в Зальцбурге?

Штиммель помолчал, с лица его словно стерли доброжелательное выражение. Каменным оно стало, жестким.

— Я обязан отвечать на этот вопрос?

— В ваших интересах — лучше ответить.

— Вы так печетесь о моих интересах, господин Крюгер?

— Нет, я ищу смысл происходящего. Хотите, поделюсь с вами некоторыми соображениями?

— Зачем?

— Чтобы вы поняли сложность вашего положения.

— Вы подозреваете меня?

Крюгер достал сигарету, закурил. Помолчал немного, разглядывая Штиммеля. Нет, это был уже не тот добрый и веселый любитель китайского пива. Перед полицейским сидел холодноглазый человек, знающий, как надо себя вести в подобной ситуации.

— Господин Штиммель, насколько известно нам, у вас уже дважды были неприятности с полицией. В Бонне в 1980 году и в Швеции в 1989-м. Там вас, кажется, приговорили к году тюрьмы за контрабанду.

— Это не имеет отношения к нашему разговору, — твердо сказал Штиммель.

Он полез в карман, достал деньги, положил их на стол.

— Если у вас есть право задержать меня, я готов. А если нет, то прощайте, господин Крюгер.

— Зачем же так. — Крюгер достал из кармана зеленый листок. — Завтра в одиннадцать я жду вас в криминальной полиции с вашим адвокатом.

— Я буду.

Штиммель поднялся и пошел к выходу.

— Господин Штиммель, — крикнул ему вслед Крюгер, — вы не спрашиваете, где ваш партнер Третьяков?

— Я думаю, моя секретарша знает, где он, — ответил, не оборачиваясь, Штиммель.

Он вышел на улицу. Постоял немного. Огляделся.

Вроде все чисто. Видимо, Крюгер действительно пришел просто поговорить.

Хвост он заметил за две улицы до конторы. За ним шел незаметно серого цвета «фольксваген».

Чтобы провериться, Штиммель свернул в узкую улочку, потом в другую.

«Фольксваген» словно прилип к нему.

Тогда он остановил свой «ягуар» у мужского магазина, вошел туда. Выбирая галстуки, он вскользь поглядел в окно.

«Фольксваген» ждал его.

Штиммель выбрал два галстука, заплатил и спросил у управляющего:

— Простите, вы не разрешите воспользоваться вашим туалетом?

— О, конечно, — управляющий загадочно улыбнулся, словно на время став обладателем тайны клиента. Он тихо прошептал на ухо Штиммелю: — По коридору, в самый конец.

Штиммель вошел в туалет, запер дверь и распахнул окно. Оно выходило в проходной двор.

С ловкостью, которую нельзя было определить в его грузном теле, он вскочил на подоконник и мягко спрыгнул во двор.

Подворотня вывела его на соседнюю улицу. И тут ему повезло, у дома стоял «пежо-карсервис».

Он остановил машину на окраине Вены у кладбища. Купил цветы, вошел в ворота. Оглядевшись, положил букет на первую попавшуюся могилу и быстро зашагал по аллее.

Он шел мимо крестов, памятников, оград, часовен. Наконец, свернув на тропинку, он добрался до калитки, открыл ее и очутился на узенькой улочке.

Арка дома. Уютный дворик, и Штиммель вышел в заброшенный парк. Здесь он позволил себе расслабиться. Присел на скамейку и закурил.

Парк был пуст. Только пели птицы да солнечные лучи с трудом пробивались сквозь плотную листву дубов.

Штиммель пошел по аллее. Медленно, словно экономя силы для броска.

Вот он, крохотный, заросший тиной пруд. А на берегу бело-розовое здание пансиона «Черта».

Штиммель вошел, звякнул звонок.

Навстречу ему поднялся крепкий мужчина в табачного цвета рубашке и джинсах.

— Привет, Шандор.

— Привет, — мужчина усмехнулся, — если ты пришел сюда, значит…

— Правильно.

— Вещи и документы в твоей комнате.

— Мне нужна венгерская виза.

— Считай, что она у тебя есть. Какой паспорт возьмешь?

— На фамилию Гербер.


Роман Гольдин и Филин ужинали. Они сидели на терраске, обвитой плющом, за круглым, уставленным закусками столом.

— Давай.

Филин налил Гольдину водки, настоянной на почках смородины.

— Смотри, почти совсем зеленая, — усмехнулся Гольдин, поднимая рюмку.

— Одно здоровье, а не напиток, — сказал Филин, но себе почему-то налил марочного портвейна «Черные глаза».

— А ты почему не пьешь, раз здоровье?

— А я, — Филин медленно, со вкусом выцедил портвейн, — а я к этой гадости привык. В свое время, Рома, когда ты еще в пеленки писал, я уже был вор-законник. Знаешь, в нашем мире тоже иерархия была, как в КПСС. В общем, мелочь всякая и паханы. Они вроде секретарей. Пахан во всем должен был от мелочи отличаться, так что на мельнице, иначе это катраном зовется, или просто на хазе в загул подлинно делового по манере можно было отличить. Он, может, дома водку в три горла жрал, а на людях — дорогие напитки, еда дорогая, ну, конечно, одежда и часики. «Лонжин» рыжие и баба чтоб как на картинке.

— Так когда это было, — засмеялся Гольдин, — тогда еще ходили кожаные рубли и деревянные полтинники.

— Давно, Рома, ой как давно. Но порядок был.

— Значит, и ты, Николай Федорович, против демократии.

— Я за твердую руку. Порядок в стране, значит, и в законе порядок.

— Николай Федорович, — Гольдин опрокинул рюмку, одобрительно крякнул: — Хорошо. Я к чему говорю-то, — сказал он, прожевывая кусок рыбы, — разве такие масштабы тогда были? Нет. Сейчас мы крутим миллионными делами. Кстати.

Гольдин встал, взял кейс, скромно стоящий в уголке. Рукой раздвинул посуду на столе, положил кейс, открыл крышку и повернул его к Филину. В чемодане плотно лежали пачки долларов.

— Твоя доля. Восемьдесят тысяч, мелкими, как ты и просил.

Филин несколько минут разглядывал деньги, потом погладил их.

— Это подачки, Рома, подачки. Мне нужна настоящая сумма.

— Будет настоящее дело, будет и сумма. Пока мы работаем по мелочи. Золото, камни, которые ты переправляешь нам, реализуются медленно. Слишком медленно.

— А что же ты хочешь?

— Наркотики.

— Ого, — присвистнул Филин.

— Вы ничего не понимаете. Сейчас идет война с латиноамериканскими картелями, ввоз наркоты резко сократился. А в СССР есть все главное — сырье.

— Ты хочешь, чтоб мы его тебе отправляли?

— Чтобы стать богатым, нужно отправлять готовый продукт. Кстати, у тебя же есть люди в таможне?

— Конечно.

— Сведи меня с ними.

— Рома, ты что, фрайера нашел? Я дам тебе все свои связи, а ты сунешь мне еще один кейс и выгонишь меня из дела?

Гольдин захохотал, налил рюмку водки.

— Кстати, у меня в Вене произошел конфликт с Сережкой Третьяковым.

— Что значит конфликт?

— Ну подстрелили его немножко.

— Немножко, — зло сказал Филин, — немножко беременная, как говорят наши шалашовки. Где он?

— В госпитале.

— Я знаю Третьякова, он будет молчать.

— Дай Бог. Но скоро он вернется в Москву…

— Я тебя понял, мы его уберем.

— Кстати, — засмеялся Гольдин, — а что ты говорил насчет шалашовок? Угости.

— Вова! — крикнул Филин.

На пороге появился молчаливый Вова.

— Где Марина и Лена?

— Ждут.

— Зови.

Через несколько минут на террасу поднялись две прелестные молодые женщины.

— Угощайся, — Филин встал и пошел в дом.


— Нет, подполковник, — высокий крепкий человек встал из-за стола, — еще раз нет. Нет среди наших такого клиента. Конечно, я понимаю, наши афганцы не мед и сахар. Кое-кто и с блатной шпаной связался. Но человека, о котором вы говорите, мы не знаем.

Корнеев сидел в Ассоциации воинов-афганцев.

Кабинет зампредседателя больше напоминал ленкомнату воинской части, по стенам были развешаны плакаты, фотографии, карты.

— Мы не любим милицию, — твердо сказал зампред.

— Я ее сам не очень люблю, — сказал мрачно Корнеев.

— Но тем не менее мы сделаем все, чтобы помочь вам, тем более у Саши-вертолетчика татуировка больно заметная.

— Да, три офицерские звездочки на правой руке.

— Послушайте, подполковник, — зампред сел рядом с Корнеевым на диван. — У нас в училище парень был, Алеша Комаров, так его за дела всякие выпустили младшим лейтенантом. Он тогда себе, по пьянке, звездочку на плече наколол.

— А ведь это мысль, Сергей Сергеевич, ей-Богу мысль. Может, наш Саша просто в училище был военном.

— Запросите. Вертолетчиков не так много школ готовит.


Кафтанов курил и, казалось, совсем не слушал Корнеева. Он листал дело, что-то выписывая в блокнот.

— Значит, так, Игорь, — Кафтанов встал, подошел к окну. — Пока ничего нет, так я понимаю.

— Это с какой стороны смотреть, — мрачно ответил Корнеев.

— А с любой. Машина «ягуар» угнана у некоей Сомовой Натальи Борисовны. Авто это она пригнала из Польши, где приобрела его за валюту.

— Наталья Борисовна Сомова, по установочным данным, пять лет занималась проституцией, а теперь стала фотомоделью.

— Ты наши данные в суд не понесешь, не то время.

Кафтанов опять сел за стол.

— Убитый мною Григорьев Олег Тимофеевич по нашей картотеке проходит как рэкетир.

— Это опять агентурные данные.

— Мы сейчас отрабатываем связи Сомовой и Григорьева.

— Что-нибудь есть?

— Пока немного. Знаем только, что Григорьев был в Кунцевской группировке, потом ушел работать на солидного хозяина. Сомову несколько раз видели с ним. Думаю, что машину Наталья Борисовна приобрела…

— Думай не думай, — перебил его Кафтанов, — приобрела, и все. Начинай работать с ней. Что по Саше-вертолетчику с Патриарших прудов?

— Афганцы такого не знают. Я запросил горвоенкомат.

— В показаниях Козлова есть одна любопытная деталь: «Вертолет поднялся как-то странно и пошел над деревьями, все время заваливаясь…» Видимо, пилот был неопытным. Следовательно, запрашивай все летные училища, военные и ГВФ, отрабатывай всех исключенных москвичей.

— А если он не москвич?

— В показаниях Акимова целый абзац их разговора о Москве. Москвич он.

— Хорошо, я отработаю эту версию.

— Теперь внимательно слушай меня, Игорь. Есть СП «Антик». Сначала убивают австрийца Мауэра, потом покушаются на жизнь вице-президента Сергея Третьякова. Он лежит в госпитале в Вене. Теперь еще некто Лебре, наемный убийца. По всем данным, этот человек к нам въехал, а обратно не выехал. Все погранпосты дали данные. Нет такого человека. Значит, или он выехал по другому паспорту, или он здесь.

Кафтанов поднял трубку.

— Леонид Петрович, зайди ко мне.

Через несколько минут в кабинет вошел начальник отдела Управления БХСС Смирнов.

— Ну, я начну сразу, — сказал он, поздоровавшись и садясь за стол. — Мы еще раз проверили СП «Антик» и ничего интересного не нашли. Есть мелкие нарушения, такие же, как и у всех. Но больше ничего. Вице-президент Сергей Третьяков человек, который не позволяет нарушать никаких нормативных актов. Правда, получает большие деньги, но все законно.

— Чем же они промышляют?

— Согласно уставу делают точную копию антикварной мебели, дворцовых убранств, ковки, решеток. Сначала поставляли небольшими партиями в стране и за рубежом, потом начали получать солидные заказы от двух европейских и одной американской кинокомпаний. Они американцам дважды для съемок фильмов о России поставляли первый раз мебель, гобелены, картины, находившиеся у семьи Романовых. Второй заказ все то же самое, но времен Елизаветы Петровны, но а сейчас у них грандиозный контракт. Некто Вольфер — продюсер — начинает подготовку фильма о декабристах. Натуральные съемки в СССР, а все павильоны в Голливуде. Заказ миллионный.

— Они отправляют свою продукцию поездом?

— По-всякому. В основном контейнерами в Европу, но я связался с таможней. Никаких нарушений. Руководство СП само зовет таможенников, просит помочь.

— Любопытно, — Кафтанов закурил, — так почему же происходят трагедии с руководством СП?

— Думаю, хорошо отлаженное дело, большие валютные барыши мафия, как ее любят называть журналисты, прибирает фирму к рукам.

— Кто там сейчас на хозяйстве? — спросил Кафтанов.

— Коммерческий директор Лузгин Сергей Семенович.

— Вот ты к нему и сходи, Игорь, с бумагами, пришедшими из Вены. Мол, так и так, были ли у Третьякова враги.

— Понял.


…Химическая лаборатория института растениеводства спряталась в зарослях Тимирязевского парка.

Роман Гольдин шел по заросшим аллеям, мимо редких покосившихся скамеек, мимо развалин сооружения бывшего когда-то летним павильоном.

Пусто в парке. Солнце, пробивающееся сквозь кроны деревьев, да гомонящие птицы.

Гольдин шел и думал о том, что, если вложить сюда деньги, можно было бы сделать второй Конни-Айленд.

Дорога к лаборатории угадывалась заранее. Прямо на траве валялись битые реторты, ящики от химикатов, кучи какого-то порошка.

Лаборатория маленькая, одноэтажная. Длинный кирпичный домик постройки начала века.

Покосившееся крыльцо, наполовину разбитая вывеска.

Роман рванул обитую мешковиной дверь и вошел в прохладный коридор.

Пусто, только где-то за дверью пела София Ротару.

У дверей с табличкой «Заведующий лабораторией» Роман остановился и постучал.

Ему никто не ответил, и он приоткрыл дверь.

В маленьком кабинете за столом сидел человек и сосредоточенно чинил зажигалку.

Занятие это настолько поглотило его, что он даже не обратил внимания на вошедшего.

— Дима, — позвал Роман.

Человек за столом поднял голову, потом засмеялся.

— Роман! Да как ты меня нашел?

Они обнялись.

— Ну ты даешь, — с долей зависти сказал Дима, оглядывая заграничную красоту Гольдина, — во всем дорогом.

— Жизнь такая, мистер Новиков. Бизнес требует упаковки. А ты что-то сдал.

— На двести семьдесят не разбежишься.

Гольдин оглядел его внимательно, как старшина новобранца. Да, этот человек знал лучшие времена. Об этом говорил и заношенный блайзер, и рубашка от Диора, и много раз чиненные туфли «Хоретс».

— Дела идут неважно, Дима? — Роман сел у стола, смахнул детали зажигалки.

— Ты что? — ахнул Новиков.

— На, — Гольдин положил на стол коробочку, — золотой «Ронсон».

Потом из внутреннего кармана пиджака он достал длинный плоский футляр.

— А это на руку надень. «Омега». Пора становиться солидным человеком.

Роман огляделся.

— Скромно. Ты докторскую защитил?

— Нет, — Дима достал пачку «Столичных».

Теперь Роман открыл кейс и положил перед товарищем два блока «Данхилла».

— Круто, — засмеялся Дима.

— Так что с докторской?

— Ничего. После того, ты помнишь, меня поперли из института, чуть под следствие не угодил. Академик отмазал, не хотел, чтобы институт склоняли. Вот здесь и придуриваюсь.

— А мы тогда неплохо империалы поделали, неплохо.

— Это тебе неплохо. Ты в Америку свалил, а я здесь припухаю.

— Вот я приехал, Дима, помочь тебе.

— Материально? — усмехнулся Новиков.

— Если хочешь, то материально. Я тебе еще кожаную куртку привез, вечером отдам. А пока на тебе аванс.

Из кейса появились четыре пачки.

— Здесь три тысячи деревянными и пятьсот гринов.

— За что аванс, Рома? — Новиков быстро рассовал деньги по карманам.

И Гольдин понял, что разговор получится, уж больно у старого друга тряслись руки, когда он хватал деньги.

— Опять туфтовые десятки лить и джоржики?

Новиков закурил «Данхилл», блаженно закрыв глаза, сделал первую затяжку.

— Да, Дима, довел тебя совок. А ты же в членкоры метил. Надеждой института был.

— Рома, ну стал бы я доктором, потом членкором. Пахал бы да зарабатывал аж целых рублей восемьсот. Мне там надо жить.

— Правильно, Дима, я тебе контракт привез.

— Какой?

— От одной солидной фирмы, подпишешь и через год можешь ехать.

— А почему через год?

— А кому ты там нужен, нищий эмигрант?

— Так контракт…

— Его заработать нужно. Ты здесь делаешь то, что нужно нам. Налаживаешь производство. Потом я тебя вызываю в гости, и все.

— А приглашение?

— На.

Роман достал из кармана зеленый квиток.

Новиков взял его. Долго читал. Лицо его изменилось, стало мягче и спокойнее.

Он уже видел перспективу, внутренне прощаясь с этим сырым, полутемным кабинетом, замусоренным парком, с квартирой своей в проезде МХАТа, со старой, требующей ремонта квартирой.

Этот зеленый листок был пропуском в другую жизнь, о которой так долго мечтал Дима Новиков.

— Что я должен делать, Рома?

— Ты, кажется, защищался по употреблению наркотиков в фармакологии?

— Да.

— Насколько я помню, ты даже разработал новый вид наркотика.

— Было такое.

— Дима, ты сегодня же подаешь заявление об уходе и переходишь работать в малое предприятие «Фармаколог».

— Что я должен делать?

— Этот новый наркотик.

— Но его на кухне не сваришь. Нужна лаборатория.

— Она есть. Сколько тебе надо времени, чтобы наладить полностью технологию производства?

— Дней двадцать при наличии сырья.

— Условия, — Гольдин хлопнул по столу. — Три тысячи советскими, не облагаемых налогом, и две тысячи долларов. После начала массового производства премия сто тысяч.

— Кем?

— Конечно.

— Когда начинать?

— Сегодня.

— Для начала производства пластикового наркотика необходимо обычное сырье для шырева.

— Сколько?

— Минимум центнер.

— Будет.


СП «Антик» располагалось в самом центре, на улице Москвина. В бельэтаже. Дом был известный, здесь когда-то жил Есенин.

Игорь вошел в подъезд, поднялся на один марш и увидел двери, больше напоминающие генерала в парадном мундире. Так блистало и сияло это сооружение.

При входе сидел милиционер. Самый обыкновенный, с сержантскими погонами и резиновой дубинкой.

Он взглянул на удостоверение Игоря и записал данные в книгу.

— По договору?

— Так точно, товарищ подполковник.

— Сколько платят?

— За дежурство раз в пять дней по полтиннику за день.

— Неплохо.

— Очень даже.

— Где Лузгин сидит?

— В конце коридора направо.

У кабинета Лузгина сидела шикарная секретарша. Она мазнула по удостоверению зелеными, ведьмовскими глазами и сказала не очень дружелюбно:

— Повадились.

— Сергей Семенович у себя?

— Сейчас доложу.

Она скрылась за дверью с надписью на русском и английском, извещавшей, что именно здесь находится коммерческий директор господин С. Лузгин.

Секретарша появилась, когда уже Корнееву надоело разглядывать телефаксы, календари, замысловатую аппаратуру.

— Прошу, — она любезно улыбнулась.

Лузгин ждал его не за столом. Он сидел на кожаном диване, рядом с которым примостился столик с напитками и сигаретами.

— Прошу, Игорь Дмитриевич, — он широким жестом показал на кресло.

Корнеев сел, взял из круглой банки сигарету. Лузгин щелкнул зажигалкой.

— Чем могу?

— Мне хотелось бы поговорить о вашем вице-президенте Третьякове. Вы, надеюсь, знаете, что с ним случилось.

— Конечно, конечно.

Лузгин налил виски.

Был он любезен,элегантен, мил.

— Прошу.

— На службе.

— Тогда кофе.

— С удовольствием.

— Так что вас интересовало, Игорь Дмитриевич?

— Меня очень беспокоят печальные, я бы даже сказал трагические, обстоятельства, в которые попадают ваши руководители.

— Вы имеете в виду смерть господина Мауэра? — Лузгин плеснул себе в стакан немного виски.

— Не только, нас очень волнует покушение на жизнь Сергея Третьякова.

— Ну это вы зря. — Лузгин засмеялся. — Что касается Мауэра, действительно история темная. А с Сергеем все иначе.

— Вы располагаете фактами?

— Да нет, — Лузгин закурил, — Третьяков… Я вообще не знаю, как он попал в нашу фирму. Вы знаете, кто он?

«Сейчас поливать начнет», — с удовольствием подумал Игорь. Он, идя сюда, практически точно знал, как будет развиваться разговор.

— О таких, как Третьяков, мы в детстве говорили не блатной, а голодный. Помните?

— Нет, Сергей Семенович, в разное время наше детство было-то. — Игорь удобнее устроился в кресле. — Мы пацаны-то послевоенные.

— Конечно, я чуть постарше. — Лузгин печально улыбнулся.

— Вы родились 13 мая 1933 года.

На секунду лицо Лузгина закаменело, глаза стали холодными и настороженными.

Но только на секунду.

— МУР есть МУР, как говорил незабвенный Сафрон Ложкин из фильма «Дело пестрых». Так вот о Третьякове. Знаете, когда его назначили вице-президентом, я был, поверите, весьма изумлен. Человек без коммерческого опыта, без солидных связей, а главное с полууголовным прошлым.

— Что вы, Сергей Семенович, подразумеваете под словом «полууголовным»?

— Я это так понимаю. Уголовник — это тот, кто сидит, а полууголовник — это тот, кто пока не сел.

— Любопытная градация. Так поговорим о полууголовном прошлом Третьякова.

— Он принадлежит к той категории людей, которую принято называть пеной. Они везде при чем-то и ни при чем. Мелкие делишки, спекуляция, фарцовка. В общем, все вместе. Ну о Третьякове я знаю, что он вместе с одним из помощников Гришина доставал «Волги» и через УПДК иномарки по письмам для грузин, армян — в общем, черных. Бизнес был крепкий. Но я не об этом. А сколько скандальных историй с ним связано! То в бане подерется, то в солидной компании жену уведет…

— У кого же он жену-то уводил?

— У замминистра Внешней торговли.

— Так ему и надо, замминистру, будет знать, куда с женой ходить, — засмеялся Корнеев.

— А бесконечные драки в ресторанах!

— Значит, вы считаете, — Игорь насмешливо посмотрел на Лузгина, — что Третьяков человек в вашем деле лишний?

— Как раз нет. У него оказался огромный организаторский талант. Но характер — это судьба. Наш австрийский представитель, господин Штиммель, дал нам понять, что Третьяков ввязался в ночном клубе в драку из-за бабы.

— А с кем, он не говорил?

— Намекнул, что с людьми, которых лучше обходить стороной.

— Ну что же, — Корнеев встал, — спасибо, вы мне прояснили кое-что. Правда, хочу заметить, австрийская полиция сообщила нам совсем другое, нежели ваш венский представитель, кстати, она разыскивает этого господина, как его фамилия?

— Штиммеля?

— Вот-вот.

— Это недоразумение, он солидный коммерсант.

— А вы его знали по работе в Разноэкспорте?

И снова у Лузгина закаменело лицо.

— Впрочем, это к делу не относится. Желаю здравствовать.

И уже у дверей Игорь повернулся и спросил:

— Кстати, таможенную чистку вашей продукции проводите вы?

Не дожидаясь ответа, Корнеев скрылся за дверью.

Когда он спустился вниз и вышел на улицу, к подъезду «Антика» подкатил «мерседес» последней модели и из него вылез Мусатов. Тот самый зампред Совмина, с которым безуспешно пытался бороться Кафтанов.

Говорили, что Мусатов ушел на пенсию. Нет, видимо, еще крутит дела «крестный отец» времен застоя.

Мусатов даже остановился, увидев Корнеева. Они постояли так, глядя друг на друга.

— Дурдом, — громко сказал Игорь и пошел в сторону Петровки.


…Ночью вода пруда стала совсем черной, и лебеди, устало плывущие к деревянному домику, казались белоснежными.

Легкий ветерок раскачивал в воде отражения фонарей.

Гольдин сидел на крайней лавке у павильона и ждал Филина. Он курил, поглядывая на воду, лебедей, и ждал.

Трое парней лет по семнадцати, одетых с кооперативной небрежностью, остановились у соседней лавки, огляделись, оценили обстановку.

— Сколько времени? — спросил один из них.

Роман взглянул на часы.

— Без трех два.

— А закурить у тебя есть? — спросил второй.

— Есть, — Гольдин достал пачку «Мальборо» и спрятал в карман, — есть, но тебе не дам. Запомни, лучше воровать, чем побираться.

— Ну тогда, дядя, снимай шмотки, — третий достал из кармана самодельный нож-лисичку.

— Прямо сейчас или подождать? — насмешливо спросил Гольдин.

— Ну, — один из троицы надвинулся на Гольдина и упал как подкошенный. Оставшихся двоих схватили за волосы и поволокли по аллее крепкие парни в кожаных куртках.

И тут появился Филин.

— Что у тебя, Рома?

— Ничего, Коля, не поладил с местным активом.

Один из троицы продолжал валяться на земле.

— Серый, — скомандовал Филин, — убери эту сволочь.

— Распустилась молодежь, — Гольдин зевнул, — куда только милиция смотрит.

— Ты меня за этим позвал? — поинтересовался Филин.

— На лебедей ночью нет желания посмотреть?

— Почему же, давай посмотрим.

Они подошли к павильону, спустились по ступенькам к пруду.

— Ну? — спросил Филин.

— Нужно сырье.

— Какое?

— Опиум-сырец.

— Много?

— Центнер.

— Да…

— Что, сложно?

— Не просто.

— А людей найти и оборудовать производство легко?

— Я разве, Рома, что говорю. Надо лететь в Ташкент.

— Так лети.


— Что-то там не так, Корнеев, — Кафтанов достал из сейфа бумагу.

— Где, товарищ полковник?

— В «Антике» этом. Ты себя корректно вел?

— Я же доложил.

— Так вот, пришел депутатский запрос от нашего давнего знакомца народного депутата Громова Бориса Павловича. Почему московская милиция вмешивается в дела и не дает работать замечательному СП «Антик». Кроме того, мне твой друг звонил из МВД СССР полковник Кривенцов, грозил тебе, мол, действуешь недопустимыми методами.

— Андрей Петрович, я забыл доложить, я из гадюшника этого выходил и Мусатова встретил.

— Да ну! Нашего сановного пенсионера?

— Так точно. Он на «мерседесе» подкатил.

— Вот оно что. Опять вся бригада собралась: Громов, Мусатов, Кривенцов. Значит, мы правильно действуем. Правильно. Как у тебя дела?

— Логунов отрабатывает училища и военкоматы. Ковалев отрабатывает связи Сомовой, я сам хочу заняться Натальей Борисовной.

— Погоди. Видимо, и я тряхну стариной, раз уж Мусатов выплыл. А тебе другая дорога. В Вену полетишь. Третьяков пришел в себя, хочет дать показания представителю нашего уголовного розыска. Скажу сразу, командировку эту пробить было нелегко. Слишком много желающих скатать за границу объявилось. Но сделали. Летишь сегодня.

— Во сколько?

— Получи паспорт, валюту. Самолет твой в шестнадцать часов.


В Ташкенте было жарко. Казалось, что раскаленное солнцем небо опустилось прямо на мостовые.

Филин, Сергей и Саша-Летчик сидели в садике за низким столом перед белым двухэтажным особняком, рядом с бассейном, в который втекал искусно сделанный ручеек.

Хозяин, армянин Арташез Аванесов, угощал московских гостей.

На пестрой скатерти стояли кувшины шербета со льдом, блюда с фруктами и зеленью, сациви, лобио, куски осетрины.

Богатый был стол, а в глубине сада двое суетились около казана с пловом и шампурами с шашлыком.

— Хорошо у тебя, Арташез, дорогой, — Филин отхлебнул ледяного шербета.

— Нормально, Коля, живем как все. Скромно, тихо. При нашем деле главное спокойствие. Говори скорей, какое у тебя дело?

— Скажи, Арташез, я тебе помог?

— Век не забуду, падло буду, Коля.

— Твои люди с моей помощью наперстки в Москве держат. Без меня их бы чечены уделали нараз. И я с тебя доли не прошу. Так?

— Коля, зачем ты это говоришь, я твой должник. Помню, знаю. Что надо, скажи только.

— Опий-сырец.

Арташез задумался.

— Много? — спросил он после небольшой паузы.

— Центнер.

— Так.

— Это что, много для тебя? — усмехнулся Филин.

— Да нет, Коля, нет. Смогу достать через месяц.

— Долго, мне он срочно нужен.

— Конечно, опий есть, но его взять нужно.

— Как взять?

— А очень просто. Он у Батыра.

— Это у какого?

— Ты не знаешь. Он новенький, из бывших фрайеров. Но силу набрал, мешает мне, как может.

— Ну что ж. Давай научим. Где товар?

— Есть одно место, под городом. Поселочек небольшой. Там они его в чайхане прячут.

— Зови своих бойцов, пусть с моими все осмотрят, а потом я план разработаю. Плов-то где?

Филин засмеялся довольно. Похлопал Арташеза по спине.

— Голова ты, Паук, ох голова.


Никогда в жизни Игорь Корнеев не видел такой больницы. Разве только в кино.

Он шел с Крюгером по белоснежному коридору. И Корнеев изумлялся чистоте, людям в необыкновенно свежих халатах, больным, больше похожим на отдыхающих.

У двери палаты, в которой находился Третьяков, сидел полицейский. Увидев Крюгера, он встал, четко козырнул.

Крюгер толкнул дверь, и они вошли в палату, больше напоминающую гостиничный номер.

На кровати сидел человек в голубой пижаме.

— Здравствуйте, Третьяков, — сказал Корнеев.

— Здравствуйте, вы из консульства?

— Нет, я из Москвы, из МУРа, подполковник Корнеев.

Третьяков молча смотрел на Игоря.

— Понятно, — Корнеев усмехнулся, — что делать, нарушил правила, специально для вас.

Он достал удостоверение. Сергей внимательно прочитал его.

— Я готов дать показания.

— Давайте сначала просто поговорим, а потом уж перейдем к официальной части.

— Давайте.

Корнеев достал диктофон.

— Не возражаете?

— Нет. Хорошая штука. Неужели такая техника в МУРе?

— Да нет. Я его у австрийских коллег одолжил. Начнем.

Корнеев нажал на кнопку.

— Вопрос первый. Кто на вас напал?

— Ко мне в гостиницу пришел Роман Гольдин. Когда-то он жил в Столешниковом, потом свалил в Америку. Чем он там занимался, я не знаю.

— А чем он занимался, когда жил в Столешникове?

— Точно ничего сказать не могу, но говорили — валюта, кидки, золотишко.

— А почему у вас возник инцидент?

— Гольдин сказал, что наша фирма давно уже служит ширмой для переправки за границу золота и ценных металлов.

— Вы знали об этом?

— Нет.

— А покойный Мауэр?

— Уверен, что нет.

— Как вы отправляли продукцию?

— Обычно. Готовили, потом проходили таможенную очистку.

— Вы занимались таможней?

— Нет, я отвечал за производство. Все остальное делал Лузгин.

— Но отправка довольно сложная вещь.

— У нас есть несколько консультантов, крупных в прошлом работников. Они нам и помогают.

— Один из них Михаил Кириллович Мусатов?

— Да, у него огромные связи, он же бывший зампред Совмина.

— Скажите, Сергей, у Гольдина есть связи в Москве?

— Точно не знаю, но думаю, что он связан с Лузгиным.

— Почему вы так думаете?

— А он мне сказал открытым текстом, что передавал валюту Лузгину и якобы там была моя доля.

— Значит, он шел к вам как к подельнику?

— Конечно.

— А когда узнал, что вы ничего не получили и, более того, не хотите иметь с ним дело, он решил вас убрать?

— Видимо, так.

— Вы понимаете, что они люди серьезные?

— Конечно.

— Видимо, или здесь, или в Москве они постараются это сделать.

Корнеев встал, вышел в коридор. В креслах сидели Крюгер, переводчик и полицейский.

— Спросите у врача, коллега, можно ли мне забрать его в Москву?

— Хорошо, — переводчик встал.

А Корнеев опять зашел в палату:

— Сергей, мы летим в Москву, я сейчас займусь формальностями, а вы пока напишите мне все, что хотели рассказать именно нам.

— На чье имя писать?

— На имя начальника МУРа генерала Кафтанова А. П.


Тем же вечером Корнеев, переводчик и Крюгер сидели в пивной неподалеку от полицайпрезидиума. Народу было немного, финская водка «Абсолют» крепкая, закуска вкусная.

— Передай капитану Чугунову из Сочи, что он очень хороший парень, — Крюгер поднял первую рюмку.

Переводчик перевел.

— Передам, — Корнеев выпил и сделал глоток пива.

В пивной было тихо, только откуда-то из угла доносилась мягкая музыка.

И Игорю стало обидно, что нет в Москве такого прекрасного места, где можно посидеть с друзьями, выпить, поговорить.

— Ты, Игорь, — сказал Крюгер, — берешь его как наживку?

— Вроде того, — усмехнулся Корнеев.

— Помни, что Штиммель и Гольдин мои.

— А зачем они мне, — Корнеев налил рюмки, — бери их. А если хочешь, у нас в Москве этого добра навалом. Поехали.

— Поехали, — засмеялся Крюгер, — первый раз работаю с русскими.

— Думаю, — сказал Игорь, — это не последний.


Странный это был поселок. Уже не Ташкент, но еще не загородный район. И автобус сюда ходил городской. Здесь была его конечная остановка.

Над дувалами, домами из белой глины, арыками, кипарисами висела жара. Она казалась вполне ощутимой, протяни ладонь — и вырвешь кусок.

Филин вылез из автобуса, но узнать его трудновато было. Был он с усами, в темных очках, в затейливой каскетке с американским орлом, в рубашке с кучей наклеек, в небесно-голубых итальянских брюках.

Не узнать было Филина. Не узнать.

Он не спеша обошел чайхану. Внимательно оглядел двор. Сарай ему приглянулся кирпичный, с узкими зарешеченными окнами-бойницами, дверь железная.

Два здоровых кобеля у сарая.

Филин подошел к фасаду. На террасе сидели несколько человек. В воздухе повис шашлычный чад.

Филин, помахивая кейсом, поднялся на террасу.

Буфетчик из-за стойки внимательно смотрел на него. Он сразу увидел и итальянские брюки, и невесомую рубашку, и дорогой «Ролекс» на руке, и татуировку увидел.

Филин сел за низенький стол, неудобно устроив ноги, огляделся.

В углу двое, видимо, шоферы, ели лагман. В центре трое пожилых, степенных людей пили чай.

Филин снял шляпу, начал обмахиваться ею.

Буфетчик вышел из-за стойки, подошел к нему.

— Здравствуйте, уважаемый.

— Добрый день. Жарко у вас, — улыбнулся Филин.

— Не здешний? — Буфетчик внимательно разглядывал его.

— Из Ростова.

— Хороший город. Манты, лагман, шашлык?

— Манты и шашлык. А шампанского нет холодного?

— Для хорошего гостя найдем.

— Тогда, значит, и шампанское.

Буфетчик ушел, у входа в подсобку оглянулся еще раз.

Через несколько минут он принес запотевшую бутылку и большую пиалу мантов.

— Шашлык жарят, уважаемый.

— Шампанского со мной, — Филин гостеприимно повел рукой.

— Спасибо, дорогой, в жару только чай помогает.

— Это кому как, — Филин залпом выпил фужер.

Когда он доедал шашлык, буфетчик вновь подошел к нему.

— Скажи, уважаемый, ты «Волгу» не продаешь?

— Нет, — Филин достал деньги, не спрашивая счета, положил на стол сотню. — Не продаю, дорогой, у нас в Ростове поднимаешь руку, три машины остановятся.

— Сравнил, чужая машина и своя, — буфетчик махнул рукой.

— Скажи, дорогой, где у тебя туалет?

— Местные домой бегут.

— До Ростова, боюсь, не добегу.

Буфетчик захохотал, хлопнул его по ладони.

— Молодец… До Ростова… — повторил он и опять засмеялся. — Пошли.

За буфетом была дверь в подсобку. Кухня, чулан, винные ящики у стены. Опять дверь. Двор.

— Иди, уважаемый, — буфетчик показал на деревянный домик в углу.

Филин пошел к нему и увидел еще один сарай. Деревянный, убогий, из которого человек в грязном фартуке нес продукты.

Войдя в сортир, Филин еще раз внимательно оглядел двор. Ворота крепкие. Тяжелые засовы, по гребню забора колючка.

— Зона, — усмехнулся Филин и вышел во двор.


И опять во дворе Арташеза накрыт стол. Звенит рукодельный арык, падает вода в озерцо-бассейн. На ковре у низенького стола полулежал Филин. Нет на лице усов, да и татуировка с руки смыта. Снял он дурацкую фирменную рубашку, брюки итальянские.

На нем шелковая безрукавка, тонкой песочной чесучи брюки и, конечно, лакированные белые мокасины с дырочками. Ничего покупного, все сработано на заказ, строго по размеру, последними представителями вымирающего клана закройщиков и сапожников-модельеров.

— Арташез, — Филин разбавил портвейн ледяным боржоми. — «Волга» нужна.

— Какая, дорогой?

— Для фрайеров, двухцветная, с затемненными стеклами, молдингами никелированными, с колпаками затейливыми.

— Будет.

— Номера одесские нужны.

— Будут.

— Форму торгового флота для ребят.

— Сделаем. Что еще?

— Пока ничего. Думаю, людей надо готовить к завтрашнему вечеру.

— Скажи, — Арташез налил себе шампанского, — неужели придумал?

— Пока первый вариант.

— Когда начинаем?

— Завтра к закрытию.

В сад вошел один из людей Арташеза.

— Повар и его помощник уходят в восемь.


Веселая компания поднялась в чайхану. Серый и Саша-Летчик в летней песочной форме моряков загранплавания.

Очень хорошо смотрелись Серый и Саша в песочных с короткими рукавами рубашках с черными погонами и золотом нашивок на них.

Буфетчик уже закрывал чайхану. Он уносил в подсобку пиалы, пачки чая с витрины, посуду.

Серый подошел к нему и улыбнулся.

— Добрый вечер.

— Здравствуй, дорогой.

Буфетчик внимательно оглядел двух моряков, «Волгу».

— Издалека?

— Из Одессы, в отпуск. Продай, дорогой, ящик шампанского. Надо к друзьям на помолвку по-людски приехать.

— Нельзя, дорогой, нельзя, — огорченно развел руками буфетчик, — знаешь, торгинспектор, милиционер, каждый ко мне лезет.

— Ты пойми, друг, нам без… Никаких денег не пожалеем. Буфетчик внимательно оглядел двух морячков. Все заметил: и серебряные браслеты на правой руке, и часы дорогие, и мокасины.

Зажиточные ребята. Да и машина у них…

— Только для тебя, дорогой, — буфетчик вздохнул. — Мне этот ящик в тысячу обходится.

Серый спокойно опустил руку в карман, вынул пачку денег. И тут буфетчик увидел доллары.

— Сорок долларов дашь?

— Тридцать, — твердо ответил Серый и отсчитал три десятки.

— Давай, — буфетчик взял деньги, сунул в карман рубашки. — Пошли.

— Дима, — позвал Сашу-Летчика Серый.

Они вошли в подсобку. И сразу же из дверей кухни выглянул здоровенный узбек, жующий на ходу.

Буфетчик что-то сказал ему. Тот улыбнулся и скрылся. Буфетчик достал ключи, открыл кладовку.

— Помоги, дорогой, — он потянулся за ящиком.

И тут Серый выпустил ему в лицо струю газа из баллончика.

Буфетчик взмахнул руками, икнул и начал медленно оседать.

Серый и Летчик подхватили его, связали руки, ноги, заклеили ему рот пластырем и положили на пол в кладовке.

Прежде чем уйти, Серый вытащил из кармана три зеленые десятки.

— Зови, — скомандовал он.

Саша открыл дверь, и в подсобку вошли четверо. Двое с автоматами, у двух других были обрезы.

— Начнем, — Серый осторожно заглянул на кухню.

Два здоровых охранника-узбека жадно ели шашлык. Они опомниться не успели, как их окружили вооруженные люди.

Их связали, заклеили рты и тоже отволокли в кладовку.

Двери ее Серый запер сам, а ключ выбросил в окно.

Залаял, захрипел на улице кобель. И вдруг взвизгнул и затих.

Вспыхнул автоген. Голубое пламя резануло по двери.

Через несколько минут «рафик» и две «Волги» неслись в сторону Ташкента.


Сергей Третьяков вышел из машины на улице Москвина. Он не стал заезжать во двор, оставил машину напротив кафе.

По утреннему времени улица была тиха и пустынна. Только с Петровки и Пушкинской доносился автомобильный скрежет.

Сергей постоял немного, глядя как солнце обновило старые, когда-то элегантные дома. В театре Кирша, ныне женском МХАТе, так и не кончили ремонт, но все равно здание это красного кирпича украшало улицу.

Вот он и в Москве. В центре. Здесь каждую улицу он исходил, оттопал по ней.

Сергей усмехнулся, закурил и пошел в «контору».

Во дворе стоял «мерседес» Лузгина, шофер читал «Советскую Россию».

Сергей вошел в подъезд, поднялся по лестнице, набрал код на двери.

Навстречу ему поднялся милиционер, поднес руку к козырьку.

— С приездом.

— Спасибо, — Сергей пожал руку постовому и прошел к своему кабинету.

Достал ключ, открыл дверь.

В кабинете было душно. Видимо, окна не открывались все эти тридцать дней.

Третьяков распахнул окно и сел за стол.

Взял папку бумаг. Она была пуста.

Он нажал кнопку селектора.

— Вера, для меня что-нибудь есть?

Селектор молчал.

— Вы меня слышите, Вера?

— Слышу, — придушенно ответила секретарша.

— Тогда несите бумаги.

— Хорошо.

Третьяков открыл ящик стола. Он был пуст.

Тогда он подошел к сейфу, вставил ключ, распахнул металлическую дверцу.

На полке лежали три пачки денег, коробка с часами.

Стояли две бутылки французского коньяка. В общем, все, что не относилось к работе.

Ни одной бумажки, ни одного чистого бланка.

Дверь распахнулась, и в комнату вошел Лузгин.

— С приездом, тезка.

— Привет. А где мои бумаги?

— А они тебе больше не нужны, — Лузгин сел в кресло.

— Не понял?

— Решением правления ты уволен.

— Чья это инициатива?

— Моя.

— Твоя, — усмехнулся Третьяков. — С каких пор коммерческий директор увольняет вице-президента?

— Тебя долго не было, Сергей, — Лузгин достал сигарету, прикурил, затянулся, помолчал. — Теперь президент фирмы я.

— Ну, тогда понятно.

— Ты можешь зайти в бухгалтерию и получить расчет. Правда, у тебя, наверное, есть медицинский…

— Я не буду кусошничать из-за нескольких сотен, Лузгин.

— Вот и ладушки.

— Нет, не ладушки, — Сергей подошел к Лузгину, наклонился к нему. — Ты знаешь, кого я встретил в Вене?

— Твои встречи, твои трудности.

— Гольдина.

Лузгин прищурился, усмехнулся:

— Ну и что?

— А то, что он сказал, что передавал тебе для меня зелень.

— Ну и что?

— Где грины?

— А разве в Вене ты не понял, что ты не в деле?

— Меня не чешут ваши дела. Мне нужна зелень.

— Она всем нужна, — Лузгин встал.

Третьяков схватил его за рубашку, подтянул к себе, а потом ударил спиной о стену.

— Ты… — Лузгин словно подавился.

— Слушай меня, падло, я уйду. Прямо сегодня, но пять тысяч зеленых ты пришлешь мне домой. Понял?

— Пусти…

Третьяков локтем надавил ему на шею.

Лузгин захрипел.

— Помни, деньги завтра, иначе к тебе придут люди.

Он оттолкнул Лузгина, и тот с грохотом, потащив за собой стул, отлетел к дверям.

— Ты, приблатненный, — Лузгин поправил рубашку, — меня пугать решил? — Он достал сигарету, закурил. — Меня пугать, — повторил Лузгин, — ты думаешь, на тебя нет управы? Ошибаешься. У меня методы другие, но кровью ты похаркаешь.

Он вышел, саданув дверью.

Третьяков открыл кейс и начал складывать в него свои пожитки.


…Другая теперь была машина у Бориса Павловича Громова. Не было радиотелефона, да и номера не те были. И форма на нем другая была. Хоть и генеральская, но прокуратуры.

Теперь уже не вытягивались в струнку гаишники на перекрестках, не передавали с поста на пост, что едет Борис Громов.

Другое время. Совсем другое.

У ресторана «Архангельское» водитель повернул направо. Вот и дача Михаила Кирилловича Мусатова.

То же, что и раньше, только нет у ворот охраны.

Но сторож все-таки есть. Он и распахнул ворота услужливо, пропуская черную «Волгу».

Михаил Кириллович, нестареющий, бодрый, несмотря на все катаклизмы и передряги.

— Ну, здравствуй, Боря. Здравствуй.

Михаил Кириллович обнял Громова.

— Молодец. Генерал.

— Государственный советник юстиции, — усмехнулся Громов.

— Раз погоны и лампасы есть — генерал. Пошли. Пошли.

Он вел Громова к беседке в глубине многогектарного участка.

— А я смотрю, Михаил Кириллович, — Громов хитро прищурился, — павильончик-то на берегу выстроили. А в восемьдесят втором опасались разговоров.

— Так тогда пост мой к скромности располагал. А теперь дачу эту я выкупил. Сейчас, брат, начальство наше частную собственность приветствует. Пенсионер я. Вот и строю потихоньку для внуков.

Они вошли в беседку. А там уже и стол накрыт был.

Богатый по нынешним временам. С закуской и выпивкой заграничной.

Правда, не было, как раньше, официантки.

— Садись, Боря, садись. Что пить-то будешь?

— Я, Михаил Кириллович, консерватор. Водочку.

Мусатов налил ему водки, себе плеснул немного джину, разбавил «тоником», бросил лед.

— Уже не могу водку-то. Возраст. Ну давай.

Они чокнулись и выпили.

Мусатов бросил в рот орешек. Громов подцепил вилкой кусок лососины.

— Что ты, Боря, старика обижаешь?

— Вы о чем, Михаил Кириллович?

— А о том. Раньше я подумать не успею, а ты уже здесь. А теперь?

Строго спросил Мусатов. Резко.

— Так то раньше. В другой жизни, дорогой Михаил Кириллович.

Громов налил себе опять, осмотрел стол в поисках закуски приятной.

А что смотреть-то. Любую бери. Что хочешь. Сплошная «Красная книга» продуктовая.

— В другой, говоришь, — Мусатов усмехнулся, — в другой. Ты запомни, Громов. Нет у нас другой жизни, она для нас такая же, как и была.

— Ой ли, — засмеялся Громов и выпил.

— Ты, Борис, никак демократом стал?

— Господь с вами, Михаил Кириллович, — засмеялся Громов. — Я как был, так и остался верным ленинцем.

— Тогда слушай меня. Когда в восемьдесят третьем Андропов вас шерстить стал, кто тебя в Академию МВД пристроил?

— Вы.

— А кто тебе помог диссертацию слепить да защитить ее?

— Ну зачем вы это спрашиваете, Михаил Кириллович?

— А кто тебя в народный контроль перевел?

— Ну вы, вы!

— Ты голос-то попридержи. Закусывай лучше. Когда Горбачев народный контроль разогнал, кто тебя в прокуратуру Союза определил? Молчишь? Ответить тебе нечего.

— Да и я вам за это отслужил. Помните, как я изъял документы у Кафтанова?

— Это какие же?

— А вы, Михаил Кириллович, целку из себя не стройте. Не надо. Если бы те документы в ход пошли, вы бы на этой даче не сидели.

— Небось фотокопии снял? — зло спросил Мусатов.

— Зачем же так, — криво усмехнулся Громов, — я же не урка Желтухин, который на вас давил. Да помню я все. И благодарен. И за погоны эти, и за значок.

Он ткнул пальцем во флажок с надписью «Народный депутат СССР».

— Значит, помнишь? А про квартиру новую помнишь? А про дачу? А про то, что твой сынок на «тоёте» ездит, а жена на «Москвиче» новом?

Громов засопел зло.

— А что сынок твой из Штатов не вылезает и оклад имеет тысячу, помнишь?

— Да…

— Погоди, а то, что твоя Мила экспертом в «Антике» и платят ей валютой часть зарплаты? Это как, народный депутат?

— Михаил Кириллович, да что ж это за разборка-то? Чем провинился я перед вами?

— Слушай меня, — Мусатов снова плеснул себе джину. — Дружки твои бывшие под «Антик» копают.

— Так я уже запрос депутатский послал.

— А они на него положили, на твой запрос. Ты знаешь, что за деньги вложены в эту фирму?

— Неужели…

— Именно. Я не просто там консультант, я хранитель денег тех. Меня туда Старая площадь послала.

— Так Кафтанов…

— С ним вопрос решим. На повышение пойдет, в сторону. А Корнеев?

— С ним-то проще.

— Проще, да не очень. Вы его уже один раз в тюрьму засадили. Нет, здесь тоже нужно по-другому.

— Так что вам нужно, Михаил Кириллович?

— Мне, — Мусатов засмеялся, — мне ничего. У меня все есть. Все! Нам нужно.

— Кому это?

— А ты не понимаешь? Ишь, школьник, пионер нашелся. Ленинец. Ты думаешь, это вы, депутаты народные, здесь правите? Или демократические говоруны? Нет, Боря. Мы правим. Сначала мы шута Брежнева держали. Хлопали ему, звезды вешали, книги издавали. Потом Андропова, полупокойника, поставили, потом Черненко.

— Так сейчас Горбачев.

— А власть у твоего Горбачева есть? То-то. Нет ее и не будет. У нас власть. Ну посадили дурака Чурбанова, а рашидовское дело прикрыли. Всех в партии восстановили. А Алиев? А Гришин? Понял наконец. Мы по-прежнему решаем вопросы. А придет день, и съезд ваш разгоним, и президента сменим.

— Что я должен сделать?

— Какая-то сволочь застрелила президента «Антика» Мауэра.

— А вы не знаете кто?

— Вот честно говорю, не знаю, он нам очень полезным был. Безвредный совсем человек.

— Мои-то действия, как я понимаю, у Петровки это дело забрать, а потом? — Громов снова выпил.

— Вот узнаю Бориса Громова. На, — Мусатов вынул из кармана футляр.

— Что это?

— Да хотел тебе на день рождения преподнести, да ты уехал.

Громов раскрыл футляр. Дорогая золотая «Омега» лежала на темном бархате.

— Михаил Кириллович…

— Бери, бери. Сын прислал. Да куда мне-то. Я вон еще с заводом ношу. Привык.

Громов поглядел, засмеялся:

— К таким не грех привыкнуть.

— Ты понял, Борис, что делать надо?

— Конечно.

— Ну, давай разгонную.

Громов уехал, а Мусатов поднялся к себе в кабинет.

На столе стояли два телефона. Один обычный, второй с гербом Советского Союза.

Мусатов поднял трубку обычного. Набрал номер.

— Немедленно ко мне.

Скомандовал он сухо и положил трубку.


Лузгин примчался на дачу через сорок минут.

Мусатов ждал его на террасе. На этот раз он был одет в строгий официальный костюм.

— Разрешите, Михаил Кириллович?

Лузгин поднялся на террасу.

Мусатов сидел в кресле. Он даже не предложил Лузгину сесть.

— Слушай меня, Лузгин. Я знать не знаю, что у тебя там за уголовное дело. Ты понимаешь, на чьи деньги живешь?

Лузгин молча кивнул.

— Мы тебя сделали президентом. Но мы тебя и выгнать можем, и в остроге сгноить.

— За что?

— За дела твои мерзкие.

— Бог с вами, Михаил Кириллович, — Лузгин прижал руки к груди. — Я же весь открыт. Весь как на ладони.

— На ладони… Смотря у кого. Ты меня, Лузгин, понял? А теперь иди.

Лузгин был уже на ступеньках, когда Мусатов крикнул:

— Просьбу мою помнишь?

Лузгин взбежал на террасу.

— Так точно, Михаил Кириллович. Нашел человека, с которым сведут вашего сына.

— Человек-то солидный?

— Крупный фирмач.

— Сначала давай о нем справки наведем. Ну езжай и помни.


От Архангельского до дачи Филина на машине полчаса. Лузгин ехал не торопясь. Он думал о разговоре с Мусатовым. Нехороший был разговор. Ох не хороший.


А они опять вместе ужинали, Филин и Рома Гольдин.

На этот раз насухую, без вина и девок.

Лузгин застал их пьющими чай. Прямо некая дачная идиллия. Самовар на столе. Сахар колотый. Пряники. Варенье. Сушки.

— Ну вот, — Филин с хрустом раскусил сушку, — все в сборе. Значит, давайте начнем, подельники.

Лузгин поморщился.

— А ты, Сережа, морду-то не криви. Подельники для нас самое что ни на есть верное определение.

— А чего начнем, Коля? — лениво спросил Гольдин.

— Сейчас узнаешь. Привез? — обратился к Лузгину Филин.

— Как обещал, — он раскрыл кейс, вынул синий служебный паспорт, протянул Филину. — Выехать можете в любой день в течение четырех месяцев.

— Раз принес, значит, я свое слово сдержу. Рваный! Принеси-ка телефон.

— А у тебя здесь и телефон есть, — ахнул Гольдин, — не знал. Не знал.

— А вам, подельнички, ничего этого и знать не надо.

Филин достал из кармана старую, затрепанную записную книжку, полистал, набрал номер.

— Игорь Дмитриевич?.. Привет… Узнали… Вот же как славно… Да дело у меня к вам… Какое?.. Пошептаться надо… Давайте завтра… Когда?.. В двадцать вас устроит?.. Отлично… У театра «Эстрады»… На трамвайчике речном проедемся, там и поговорим… Ну спасибо… Спасибо… Всех благ.

Филин положил трубку.

— С Корнеевым говорил, который тебя достает. Понял, Лузгин?

— А зачем тебе загранпаспорт, Коля? — спросил Гольдин.

— А я, Рома, хочу старость тихо дожить на Брайтон Бич, среди дружков своих.

— Так ты в Америку едешь? — Гольдин вскочил.

— Да, Рома, в Америку. И хочу бабки подбить. Я из блатных, из старых законников. Поэтому действовал исходя из наших воровских правил.

Гольдин усмехнулся, насмешливо посмотрел на Филина, хотел что-то сказать. Но тот не дал ему.

— Ты, Рома, на меня так не смотри. Это нынче масти перетусовались, но я как жил, так и живу по своим законам. Начнем, помолясь. Я вас не искал. Вы меня нашли. Вам нужно было золото приисковое. Я вам его достал.

— Мы с вами за это рассчитались и деревянными и валютой, — сказал Лузгин.

— Правильно, Сережа, правильно. Только запомни, мой дорогой бизнесмен. Нет деревянных денег. Деньги, они всегда деньги. И чем их больше, тем лучше…

— Мало тебе, Коля? — перебил его Гольдин.

— Нет. Все путем. За это вы со мной рассчитались.

— Слава богу, — Лузгин забарабанил пальцами по столу.

— Но в деле вашем осечка вышла, и Мауэр о ваших комбинациях догадываться стал. Тогда вы чистодела из Штатов позвали. Лебре. Да какой он Лебре, когда всегда был Борькой Лейбовичем с Малой Дмитровки. Но мы его встретили, все организовали и как советского туриста в Прагу отправили.

— Ты к чему говоришь все это? — Гольдин вскочил.

— Тихо, Рома, — не повышая голоса, сказал Филин. — Тихо. Здесь тебе не Штаты. Здесь Москва. И хозяин здесь я.

Предупреждение и угроза послышались в голосе Филина.

— Теперь запомните, подельники, я не убивал, ничего не видел. Я на даче сидел. Так что заявлять на меня бессмысленно. А если моих людей возьмут, они скажут, на кого работали. Вы у меня вот где, — Филин сжал кулак.

На минуту на террасе повисла тишина.

— Ты, Коля, пугаешь нас? — также тихо спросил Гольдин.

— А зачем мне вас пугать? — засмеялся Филин. — Я бабки подбиваю. Теперь что касается последнего дела. Рома, я знаю, сколько на доллары стоит центнер сырца. Так вот, времени у меня нет. Давай половину, и разошлись красиво.

— У меня здесь нет таких денег, Коля. Давай я их тебе в Америке отдам.

— Рома, друг ты мой, в Штатах я у тебя копейки не получу. Товар нужен? Значит, достанешь. Срок три дня.


Когда они выехали с дачного поселка, Гольдин попросил остановить машину.

— Давай покурим.

— Я же не курю, — удивился Лузгин.

— Тогда со мной за компанию воздухом подыши. Теперь ты понял, — Гольдин щелкнул зажигалкой. Огонек на секунду вырвал из темноты его лицо. — Ты понял, — продолжал Гольдин, — что значит с уголовниками связываться.

— Отдай ему деньги, Роман.

— Полмиллиона?

— Да.

— Да это все, что у меня есть. А потом, они в Манхаттане, а я здесь.

— Я могу достать такую сумму.

— Ты сумасшедший, Сергей. Ей-Богу, сумасшедший.

— Но ведь миллионное дело может сорваться.

— Да, если мы отправим товар в Штаты, то заработаем десять миллионов минимально.

— Так в чем же…

— А в том, — перебил Лузгина Гольдин, — что этот урка на нас как хомут теперь висеть будет.

— Так что ты предлагаешь?

— Есть мысль. Поехали в Москву, у первого телефона-автомата остановишься.

Серый приехал на Патриаршие пруды не один. Спрятался за табачный киоск Саша-Летчик.

Черт его знает, что этому Гольдину нужно. А вдвоем они спокойно отобьются.

Хоть и поздновато было, а народу у прудов многовато.

Тепло. Пенсионеры еще не закончили своей прогулки, собачники, молодые пару скамеек облепили, ревели рок магнитофоны.

Жила Москва. И страшновато, и не сытно, и тревожно. Но люди шли вечером к воде, к деревьям, как и прежде.

Гольдина Серый заметил сразу же. Роман торопливо шел по аллее.

Поздоровались. Помолчали.

— Где бы поговорить? — сказал Гольдин.

— Есть дело? — поинтересовался Серый. Он сразу заметил, что не в себе немного этот человек из-за океана.

— Если его так назвать можно. Просто хочу тебе посоветовать, как не попасть в тюрьму.

— Куда? — усмехнулся Серый.

— Не далеко отсюда, десять минут езды, в Бутырку или чуть подальше, в Лефортово.

— Шутите, Роман Борисович, — голос Серого чуть сел.

— А ты заметил, что я никогда не шучу?

Серый молча кивнул.

— Тогда пошли с этого праздника жизни. Я бы сам с тобой на лебедей полюбовался. Но время. Нет его у тебя.

— Здесь рядом кооперативное кафе «Московские зори»…

— В Козихинском? Так там не поговорить, народу много.

— На улице столики. Их после семи не обслуживают, а в кафе сейчас своя тусовка.

— Пошли.

Они прошли мимо кафе «У Маргариты». Там начиналась ночная тусовка. В основном молодые люди и девки, о профессии которых спрашивать было не надо.

Увидев Серого, все замолчали, как солдаты при виде генерала.

Замолчали и расступились почтительно. Дорогу освобождая.

Это пока были рекруты рэкета, новобранцы фарцовки, ученики разбойников.

— До чего же эта перестройка Москву испохабила, — с горечью сказал Гольдин. — Ну просто сил нет.

— Не нравится? — усмехнулся Серый.

— Не нравится. Раньше как было — мухи отдельно, котлеты отдельно.

— Да нет, они в мастях разбираются.

— Я не о мастях, о людях, которые здесь живут.

«Московские зори» уже погасили огни.

Они поднялись по ступенькам, прошли чуть направо и сели на вкопанные в землю пни.

— Ишь вкопали, чтобы не унесли, — закрутил головой Гольдин.

— Так что, Роман Борисович, — Серый закурил.

Огонек зажигалки вырвал из темноты его прищуренные, настороженные глаза.

— Слушай меня и ответь. Ты знаешь, где товар?

— А зачем вам?

— Я же не спрашиваю где?

— Логично. Знаю.

— Ты можешь его перепрятать сегодня ночью?

— Если нужно.

— Не то слово.

— А что такое?

— Завтра Филин нас ментам сдает.

— Нет, — Серый засмеялся, — ну, слава Богу, а то вы меня, Роман Борисович, напугали. Давайте я вас отвезу, а то в вашем прикиде по Москве ночной шастать опасно.

— Значит, не веришь. А ты знаешь, что через три дня он в Америку улетает, у него уже паспорт со всеми визами.

— Ну и что?

— А то, что паспорт этот он сегодня получил и выпустят его только при условии, если он нас сдаст.

— Роман Борисович, вы уж меня простите, может, в Нью-Йорке вы и авторитет, а в Москве вы вроде тех, что у кафе были. Не вам Филина судить, с ним можно только на толковище говорить. Он же самый крупный авторитет.

— Серый, я, конечно, так глубоко в московскую блатную жизнь не погружался, но тем не менее вы на меня работаете, а не я на вас.

— Это как сказать.

— А как хочешь, так и говори.

— Роман Борисович, — Серый бросил сигарету, и она, словно звездочка, упала в темноту кустов. — Зачем вы чернуху несете на Филина? Ведь он узнает, вы в Москве-реке свой покой найдете.

— Лопушок ты, Серый, хотя, видать, в законниках ходишь. Или еще звание это почетное не получил?

— А я туда и не лезу. На зоне у меня авторитет есть. Две ходки за спиной…

— Через три дня он улетает…

— Роман Борисович, он же через мою знакомую бабу билеты берет, мне проверить — раз плюнуть.

— Плюнь.

— Не понял.

— Проверь.

Серый встал, споткнулся о какую-то корягу, выматерился сквозь зубы и выскочил из темного закутка.

Гольдин пошел за ним.

Серый перебежал улицу и подошел к автомату.

Гольдин сел на каменный парапет. Кому звонит Серый? А вдруг Филину, то все пропало. Нехорошо стало Роме Гольдину, он на секунду представил, как повезут его сейчас обратно на дачу и как будут с ним разбираться эти два убийцы.

Серый поговорил, повесил трубку. Постоял. И медленно пошел к Гольдину.

— Ну что? — насмешливо спросил Роман.

— Пока правда.

— Так вот, слушай меня, завтра в двенадцать подъезжай к театру «Эстрады» и все увидишь сам. Только товар перепрячь.

— Хорошо. А потом что?

— Потом с человеком одним разберешься и в дело со мной пойдешь.


Машину Филина Серый увидел сразу. Она остановилась на углу Берсеньевской набережной. Филин вышел и медленно зашагал к будочке касс речного трамвая. А там его ждал тот самый мент, который на детской площадке кончил Лешу-Разлуку.

— Сука, — простонал Серый, — козел порченый.

А те двое поздоровались, как старые друзья, и пошли к дебаркадеру.

Корнеев и Филин поднялись на прогулочный катер.

По раннему времени народу было немного, всего человек десять, а на корме совсем никого не было.

Они уселись на последнюю скамейку.

Филин раскинулся свободно, положил руки на края, глаза зажмурил.

— Денек-то какой, Игорь Дмитриевич.

— Неплохой денек.

— Давай пивка выпьем.

— А где его взять-то?

Филин подмигнул, раскрыл молнию на сумке, достал несколько банок пива.

— Богато живут нынче блатные. Немецкое?

— Да нет. Австрийское, но хорошее очень.

А мимо плыла Москва. Уставшая от летней жары, она словно отдыхала этим прохладным солнечным утром. И хотя было начало августа, но осень чувствовалась, она как спасение приходила в город, измученный щедрым летом.

— Игорь Дмитриевич, — Филин бросил банку за борт, — ты помнишь, как дружки твои ментовские тебе взятку слепили и в Бутырку кинули?

Корнеев молчал.

— Молчишь, вспоминать не хочешь. А припомнить-то надо. Они тебя специально в восьмую камеру бросили. Там же беспредельщики парились. Знаешь, зачем бросили?

Корнеев молча кивнул.

— А бросили они тебя для того, — Филин открыл еще одну банку, сделал большой глоток, — чтобы они тебя избили да петухом сделали. Знаешь, сколько разговоров бы пошло? Как же, опущенный мент.

— Зачем ты мне это говоришь, Николай Степанович?

— Напомнить хочу. Когда я узнал, кого в эту камеру бросили, сказал кому надо, и меня туда перевели. Помнишь, каким я тебя застал? Еще чуть-чуть — и быть бы тебе петушком.

— Зачем ты мне это говоришь? — зло повторил Корнеев.

— А чтоб ты понял, Игорь Дмитриевич…

— Что я должен понять? — Игорь с ненавистью посмотрел на Филина.

— А вот что. Таких, как ты, честных ментов, в Москве по пальцам пересчитать можно. Ты что думаешь, с пистолетиком своим ты выстоишь против законников, деловых новых, против друзей своих продавшихся, против депутатов прикормленных? Молчишь, значит, понимаешь мою правду. Сейчас наше время настало, а пройдет лет пять, мы иначальников милиции и правительство назначать будем…

— И ты, Филин, станешь наконец премьер-министром.

— Смеешься. Тебе плакать нужно, а не смеяться, Игорь Дмитриевич.

— Так уж и плакать.

Игорь повернулся и посмотрел назад.

Уходил за корму Нескучный сад, в утренней тишине и зелени.

Пустой он был. Не то что раньше. Что делать, боятся нынче люди гулять в парках.

— Не понимаю я нашего разговора, Николай Степанович, не понимаю. Ты, видимо, решил меня просветить о криминогенной обстановке в Москве.

Филин засмеялся.

— Зачем же? Я тебя не учу и взятку, как видишь, не предлагаю. Тюрьму я вспомнил, чтобы ты мне тоже услугу оказал.

— Какую?

— Встреча наша с тобой, Игорь Дмитриевич, последняя, видать…

— Никак помирать собрался?

— Нет, Филин, говорят, птица живучая. Устал я. Подаюсь в теплые края. Старость коротать в тишине. От всех дел отхожу.

— Так какая же просьба, Николай Степанович?

— Я тут, Игорь Дмитриевич, — Филин встал, подошел к перилам, — в одном журнале вычитал, как раньше в Англии бультерьеров выращивали. Не знаете?

— Да нет.

— Щенка подросшего натравливали на быка, а когда он челюстями своими захватывал сердечного, то собачке голову отрубали.

— Зачем? — удивился Игорь.

— Проверяли замок челюстей. Если разжимались зубы, то весь помет под нож.

— Значит, я бультерьер?

— Вроде того, Игорь Дмитриевич, вроде того.

— А кто же бык? — Игорь со злостью сдавил пустую банку из-под пива.

— Не хочу, Игорь Дмитриевич, чтобы ты голову потерял. Не хочу. Поэтому оставь «Антик» в покое.

— Вот ты к чему, Филин, — зло выдохнул Корнеев.

— Да, дело у вас забрали. Но я тебя знаю много лет, ты, как тот бультерьер, не отступишься. Так вот отступись, и мы в расчете.

А речной трамвай совершил свой круг и вновь подходил к Берсеньевской набережной. Филин встал.

— Пойду я, Игорь Дмитриевич. Прощай. А ты на следующей сойди. Помни просьбу мою. Такие люди, как ты, должны платить долги.

Трамвай мягко ударился о кранцы, матрос забросил на кнехт канат.

Корнеев глядел, как Филин шел по трапу. Сошел на берег.

А на трамвай садилась орава пацанов и девочек, и растрепанная женщина никак не могла выстроить их в затылок.

Игорь смотрел вслед Филину и думал о том, что этот долг ему он, видимо, никогда не заплатит.

Филин солидно поднялся на набережную. Поднял руку.

И вдруг от дома два сорвались со стоянки красные «Жигули».

Они наискось пересекли проезжую часть и на всем ходу вбили Филина в гранит парапета.

Игорь бежал к выходу, расталкивая детей, слыша за спиной бранные слова.

Корабль уже начал отходить, и он, прыгнув, преодолел полоску воды и упал на самый край причала.

А на набережной уже толпа собралась, и Игорь еле протиснулся к Филину. Вернее, к тому, что раньше было Филином.


Кафтанов отхлебнул кофе из стакана, потом встал, подошел к холодильнику, вынул из него два бублика.

— Боитесь, что протухнут? — попытался пошутить Игорь.

— Хлеб в холодильнике всегда свежим остается, — серьезно ответил Кафтанов. — Ну давай пей кофе и дальше рассказывай.

— А что рассказывать? Убийца развернул машину, въехал во двор дома два, потом под арку у девятого подъезда, там завернул за угол. Бросил машину и ушел спокойно проходными дворами. Отработали жилмассив. Его видели четверо. Высокий, в черной кожаной куртке. Двое видели его в лицо. Мы сделали фоторобот. — Игорь положил на стол снимки. — Мне кажется, что это один из тех, с кем я встречался в гараже.

— Кажется или точно?

— Точно.

— Они убрали Филина, который, по твоим словам, собрался на покой. Значит, появился кто-то, чье влияние значительно больше. Что думаешь делать?

— Андрей Петрович, они придут к Третьякову, ну а Логунов установил, что владелица «ягуара», Смирнова Наталья Борисовна, почти ежедневно посещает валютный бар «Интуриста». А кроме того, у нас ее адрес есть.

— Значит, так, Корнеев, — Кафтанов встал. — Ты к Третьякову, а Логунов пусть эту даму сюда привезет.


— А ты крутой парень, — Гольдин внимательно, словно впервые увидел, поглядел на Серого.

Серый сидел за столом на кухне в квартире Саши-Летчика и пил кофе.

Он поставил чашку, поднял глаза на Романа.

И Гольдину нехорошо стало от этого взгляда.

— Теперь ты возьмешь все наши московские дела, — Гольдин встал, подошел к окну.

Армянский переулок был полупустым. Солнце высвечивало старые дома, и они в свете этом опять стали нарядными, словно их отремонтировали.

— Но есть еще одно дело.

— Какое? — спросил Серый.

— Третьяков.

— Я его сегодня кончу.

— Мне с тобой? — Саша-Летчик встал.

— Нет, — Гольдин положил ему руку на плечо, — ты отвезешь товар на дачу. Завтра утром. Сегодня из дома не выходить.

— Один не управлюсь.

— В десять утра к тебе подъедет машина, в ней будут люди. Ты шеф. Поэтому и спрос с тебя. Делаем первую партию, и вы с Серым уходите в Польшу. Паспорта моя забота. Там наши люди переправят вас в Германию, а потом ко мне в Штаты.


Хорошая квартира была у Третьякова, красивая и немаленькая. Две большие комнаты.

А главное — в самом центре. У метро «Кировская», в доме страхового общества «Россия».

По-барски жил Сергей Третьяков. Квартира большая, хорошая. Потолки с лепниной. А по коридору и прихожей на велосипеде можно ездить.

Ну и, конечно, обстановка, техника всякая.

Опера и омоновцы, жители московских коммуналок и общежитий, только завистливо крутили головами.

Квартира была блокирована по всем правилам. Сидели на улице, в садике молодые ребята и девушки пели под гитару хорошие старые песни, на чердачной площадке устроились омоновцы, да в квартире три опера и два крепких паренька.

А время шло. Стемнело уже. Фильм по телевизору кончился. Тихо в квартире. Тихо и сонно.

Вдруг около полуночи зазвонил телефон.

— Да, — Третьяков поднял трубку.

— Паша? — спросил незнакомый голос.

— Нет. Вы не туда попали.

Сергей положил трубку.

И сразу же Корнеев схватил рацию.

— Седьмой, как там?

— Спокойно.

— Приготовьтесь.

— Пятый, приготовьтесь.

Прошло несколько минут, и запищала рация.

— Третий, я седьмой. В подъезд вошли двое.

И сразу лифт загудел.

— Начали, — скомандовал Корнеев.

Стали по обе стороны дверей омоновцы. Опера прижались к стене в коридоре.

Хлопнула дверца лифта. Шаги послышались.

И пауза наступила. Минута. Вторая… Пятая.

И наконец звонок.

Третьяков подошел к двери.

— Кто?

— От Лузгина. Договоренное привез.

Третьяков распахнул дверь, и в квартиру ввалился здоровый парень с пистолетом в руке.

— К стенке, сука, — рявкнул он.

Один из омоновцев ударил его ногой в лицо, второй выбил пистолет, и рухнул лоб на пол.

Корнеев выскочил на лестницу.

На площадке стоял Серый с пистолетом в руке.

Кольцом отсекали его от лифта и лестницы бойцы ОМОНа.

— Бросай оружие, — сказал Корнеев, — бросай.

Серый улыбнулся странно как-то и отрицательно замотал головой. Он пятился к огромному старинному окну.

— Бросай и стой на месте. Без парашюта здесь не прыгнешь, — повторил Корнеев.

Серый прижался спиной к окну. Продолжая улыбаться, странно оглядел омоновцев в бронежилетах, автоматчиков, стоявших на лестнице.

Потом вздохнул глубоко.

Поднял руку с пистолетом к голове.

— Нет, — Корнеев прыгнул к нему.

Выстрел отбросил Серого к окну, и он, проламывая стекла, полетел вниз.


— Наталья Борисовна, — Кафтанов налил Логиновой кофе. — Мы все про вашу машину знаем, а главное — хочу вас обрадовать, она найдена и находится у нас.

— Так вы меня на Петровку порадовать пригласили, — грустно улыбнулась Логинова.

Красивой она была. В возрасте около тридцати. Одета, конечно.

— Нам нужно узнать вот что. Хилковский машину вам пригнал?

— Я за нее заплатила зеленым другом.

— Долларами, что ли?

— Да.

— Эта часть вашей жизни меня не касается. Кто у вас машину угнал?

— А ее не угоняли.

— Не понял.

— Ее отняли.

— Кто?

— Сволочь одна, Сашка Манцев, мы когда-то с ним в школе учились. Потом он в летное училище подался. Там натворил что-то. Его на пять лет посадили.

— У него есть татуировка?

— Да. Три звездочки на правой руке.

— Вы знаете, где он живет?

— Да. Армянский, шесть, квартира восемь.

— Вы так смело говорите. Не боитесь? — спросил Кафтанов.

— Устала я бояться. Сначала он с бригадой девочек у «Интуриста» грабил. Не долю, как другие, а почти все отбирал. Избивал нас страшно. Потом, когда я с этим делом завязала, сниматься стала для журналов, он опять возник. Сволочь. Насильник…

— Успокойтесь.

— Да я спокойна. Он ко мне пришел, ключи забрал и угнал машину. Сказал, пикнешь, пришью.


Саша-Летчик спустился, вышел на улицу ровно в восемь.

У подъезда уже стоял большой армейский фургон.

— Ты Летчик? — спросил парень в пятнистой военной форме.

— Ну.

— Куда ехать?

Саша обошел машину, заглянул в кузов. Там сидели еще двое.

— Поехали, — он сел в кабину.

Через полчаса машина въехала в Козихинский переулок, свернула под арку напротив кафе «Московские зори» и остановилась у подъезда. Саша позвонил в дверь на первом этаже. Ему открыл заспанный лохматый парень в очках.

— Забираешь?

— Да.

Летчик вынул из кармана пачку денег, протянул хозяину.

Машину загрузили быстро.

Через час они уже были в Салтыковке. Остановили машину у дачи, обнесенной высоким забором. Охранник в пятнистой форме открыл ворота, и машина скрылась.


За столом у Кафтанова сидели оперативники и командир ОМОНа.

— Итак, мы взяли объект на выходе из квартиры, — докладывал старший группы наружного наблюдения. — Он встретился с человеком, одетым в «афганку», поздоровался, и они уехали на машине, военном крытом грузовике, номер «МАН 37-16». Машина принадлежит СП «Антик». В Козихинском переулке остановились у дома четыре, взяли груз, десять брезентовых мешков. Потом проследовали в Салтыковку. Там машина въехала на территорию дачи, ранее принадлежавшей арестованному зам министра торговли Кузину, нынче приобретенную все тем же «Антиком». За дачей ведется усиленное наблюдение.

— Понятно. Спасибо. — Кафтанов помолчал. — Что у тебя, Корнеев?

— Груз они брали из мастерской фотохудожника Елесеева. Он за тысячу согласился, чтобы они полежали у него. Что в мешках было, он не знал. Но специфический запах позволил экспертам определить, что прятали там опий-сырец.

— Дачу блокировать, — Кафтанов встал. — Я сам буду руководить операцией.


Дача больше на крепость походила. Ворота стальные, забор с колючей проволокой по гребню, прожектора на всех четырех углах.

ОМОН и оперативники плотно обложили ее, никто не мог незамеченным уйти.

Ждали темноты.

— Штурмовать придется, — сказал Корнеев.

— Ничего, — Кафтанов еще раз в бинокль осмотрел дачу, — станет темно, мы свет врубим.

Время тянулось долго и измерялось теперь количеством выкуренных сигарет.

Ближе к вечеру, когда сумерки начали спускаться на лес, приехал «мерседес» Лузгина, а чуть попозже наемная «вольво».

Наконец совсем темно стало. Зажглись огни на даче, вспыхнули прожекторы.

И тогда Кафтанов скомандовал в рацию:

— Свет.

Погасли прожекторы, и все погрузилось во тьму.

— Начали, — спокойно, даже слишком, сказал Кафтанов.

Бесшумно бросились к забору бойцы ОМОН.

Секунда, и крюки «кошек» впились в гребень забора.

Еще несколько минут — и запищала рация. Старший сообщал, что группа захвата на территории.

— Действуй, — приказал Кафтанов и, повернувшись к Корнееву, — пошли, Игорь.

Они еще не успели дойти до ворот, как те распахнулись. Взревели моторы машин, и две «Волги» и два микроавтобуса ворвались на территорию.

— Мы с тобой, Корнеев, — начальник МУРа сунул рацию в карман, — к шапочному разбору успели.

Хлопнул одинокий выстрел. Потом кто-то закричал истошно.

На огромном участке кроме дома еще одно строение было. Двухэтажное, фабричного типа.

Мимо молодцов в пятнистой форме, мимо машин они прошли в дом.

В холле на полу лежали двое с закрученными за спину руками, наручники намертво сковали запястья.

Стеклянная разбитая дверь. Гостиная с камином, в котором догорали дрова.

У стены с поднятыми руками стояли Гольдин, Лузгин, Новиков, Штиммель и Саша-Летчик.

Они с ужасом глядели на стволы автоматов, на омоновцев в бронежилетах, на оперативников с пистолетами.

— Ну вот и все, — сказал Кафтанов, — давай, Корнеев, ознакомь их с постановлением прокурора и начинай обыск.


До чего же долго он не был дома. И комната его в старой коммуналке показалась ему самой уютной и тихой.

Шумело за окном вечернее Замоскворечье. Знакомая зеленая земля его детства.

Игорь снял пиджак, скинул наплечные ремни с кобурой и пошел на кухню ставить чайник.

Потом он бросил в стакан две ложки растворимого кофе, достал из пакета купленные у метро чебуреки и включил телевизор.

И с синего экрана вошел в комнату Борис Павлович Громов, в полном сиянии прокурорского мундира.

— …Перестаньте, — обаятельно улыбнулся он невидимому собеседнику. — У нас же все перепутано. В магазине обсчитали — мафия. Кооператив на варенку цены поднял — организованная преступность.

— Значит, вы отрицаете существование этих преступных структур? — спросила бойкая дама-корреспондент.

— Почему же, то, что сегодня случилось с нашей экономикой, породило целый ряд новых форм преступности. Уголовники сейчас пытаются втереться в новые экономические структуры. Вот вам пример. Прокуратура пресекла попытку группы темных дельцов, — кстати, там был полный набор: и наши, и эмигранты, и даже иностранные подданные — использовать честную фирму СП «Антик» в своих темных целях.

— Вы закрыли фирму? — ехидно спросил корреспондент.

— Зачем же, мы защитили ее. Она работает, приносит, кстати, неплохой валютный доход.

— Так что же сегодня волнует вас как народного депутата и одного из руководителей прокуратуры?

Лицо Громова стало серьезным, даже трагическим стало. Он вздохнул тяжело.

Игорь от ненависти хлопнул стаканом о стол.

— Межнациональные конфликты. Это и есть основа оргпреступности.

— Так что же делать? — ахнула корреспондентка.

— Центр всегда, все семьдесят три года советской власти, помогал своим республикам. И сейчас мы отправляем в Карабах лучших оперативников МУРа. Возглавит их опытнейший генерал. Я знаю, что вы хотите сказать, — предупредил вопрос Громов. — Да, в Москве тяжелая оперативная обстановка, но нам, если хотите, интернациональ…

Игорь встал и выключил телевизор. Не мог он спокойно видеть этого человека.

Зазвонил телефон.

— Да.

— Корнеев, — голос Кафтанова был сухо злым, — ты сволочь эту по телевизору наблюдал?

— Частично.

— Ты знаешь, кто опытный генерал?

— Нет.

— Это я, А лучшие оперативники: ты, Логунов, Смирнов, Бакин, в общем десять человек. Так что готовься в дорогу.

Генерал повесил трубку.

Игорь подошел к окну.

Зеленели знакомые дворы.

Мальчики с криками гоняли мяч на мостовой.

Город плавно входил в вечер.

Игорь закурил. Затянулся два раза глубоко, потом ткнул сигарету в подоконник. И сказал тихо:

— Дурдом.

Игорь Гамаюнов ОБРЕЧЕННЫЙ НА ПРАВДУ

Этот человек среди политзаключенных стал легендой. В лицо его почти никто не помнил. Само имя его возникло спустя несколько месяцев после суда. Сведения о его деле были крайне скупы, но и они уже обрастали подробностями. Диссиденты пали вдруг вспоминать, как кто-то неизвестный, никем не видимый, иногда называвший себя по телефону именем Олег, помогал им. Предупреждал об обысках и арестах. Доставал и передавал пропуска на закрытые судебные процессы. Снабжал информацией, которой мог обладать только работник госбезопасности.

Потом выяснилось: человек-невидимка был капитаном госбезопасности Виктором Ореховым. Осужденным на восемь лет. Сгинувшим, как утверждали, в местах заключения. Впрочем, тут ходило несколько версий. Одни утверждали, что его навсегда погребли в психушке. Другие — будто он, искалеченный в лагерях, умер мучительной смертью. Третьи предполагали: он освободился, но живет замкнуто, чуть ли не под другим именем. В августе 1990 года в Ленинграде на съезде политзаключенных о нем говорили как о трагической фигуре минувших лет. Те, кто надеялся, что он еще жив, мечтали пожать ему руку.

Виктор Орехов жив. Он писал мне в «Литературную газету» из мест заключения. А когда освободился, то пришел в редакцию. История его преступления и наказания записана у меня на магнитофонную пленку. Я хочу ее рассказать, потому что это часть нашей общей истории. То, что не должно быть забыто, что бы с нами ни случилось.

Арест
В тот день, перед тем как выехать на работу, он туда позвонил. Ему сказали: «Здесь тебя заждались». Он понял — случится сегодня. Но отступать было поздно, да и невозможно. Знал — за ним уже установлена «наружка»*["65], его телефоны прослушиваются.

В кабинете он снял пиджак — стояла жара невыносимая. Пошел по коридору к начальнику. Увидел: у окон, у лестницы маячили фигуры. Ага, вон и Толя здесь. Этот, молодой и спортивный, был ему особенно неприятен: Толю брали на самые «острые» дела. Это он в те семидесятые годы на Пушкинской, во время митинга в День Конституции, изобразил возмущенную общественность, кинув в выступавшего А. Д. Сахарова заготовленный заранее целлофановый пакет с грязью.

Начальник велел надеть пиджак:

— Поедем в Лефортово.

— Зачем?

— Нужно провести служебное расследование.

Уточнять, почему его нельзя провести здесь, было нелепо. Вернулся за пиджаком, заметив, как сдвигаются вслед за ним фигуры сотрудников. По лестнице шел в их плотном кольце. Успел подумать: уж не полагают ли они, что изловили в своих рядах опаснейшего шпиона?

Он был странно спокоен — сам потом удивлялся. Двигался, говорил, жестикулировал словно бы автоматически. Почему не боялся? Надеялся — его дело обретет огласку, дойдя до верхов КГБ и ЦК, и он сумеет доказать, что действовал не во вред стране, а во благо.

Сумеет всем раскрыть глаза на причины и смысл диссидентского движения. Он был тогда все-таки еще очень наивен (диагноз судебно-медицинской экспертизы — вменяем, но инфантилен). Верил: ни Андропов, ни Брежнев не знают всей правды о проблемах своей страны и особенностях работы госбезопасности, а вот теперь-то, после его громкого судебного процесса, наверняка узнают.

На первом допросе, через полтора часа, Орехов спохватился: попросил следователя отослать жене Нине два талона на посещение врача — сам ее записал, а то время пропустит. Следователь не выдержал:

— Да вы о чем думаете, Орехов?

И капитан Орехов немедленно ответил:

— О здоровье жены.

— О себе позаботьтесь. А жена, узнав, какой вам срок положен, тут же разведется.

— Да ни за что! Голову на отруб даю.

Следователь взглянул на него как на сумасшедшего.

Шел 1978 год. Прежде чем оказаться на скамье подсудимых, ему предстояло пройти через муку длинных, изматывающих допросов и освидетельствование в психиатричке, через утрату иллюзий о плохой осведомленности Брежнева и Андропова.

Следствие длилось немногим менее года. Его обвинили в том, что он, пользуясь служебной информацией, помогал диссидентам, покушавшимся на основы нашего строя.

Судил его трибунал. Процесс был закрытым. Его осудили на восемь лет. Все восемь он отсидел — от звонка до звонка. Ни в нашей, ни в зарубежной печати об этом процессе не сообщалось.

«Я был закоренелым коммунистом»
Виктор Орехов стал мечтать о разведработе в армии, когда служил в погранвойсках, на контрольно-пропускном пункте, в Батуми. Представлялось, как ловит вражеских разведчиков, как сам, меняя внешность, отправляется за границу, внедряется там в нужную среду, ловко выведывая вражеские секреты. Учился он в Высшей школе КГБ в конце шестидесятых. Хорошо помнит: изучали дело Даниэля и Синявского, и он, Орехов, тихо ненавидел их, пособников зарубежных спецслужб. Интересно было вникать в подробности их выявления, дивясь находчивости оперативных служб, читать расшифровки их вражеских телефонных разговоров.

Он тогда был, по его словам, «закоренелым коммунистом», убежденным, что светлое будущее совсем близко. И почему эти два литератора вдруг «оказались шпионами», не задумывался. Ясно же — капитализм агонизирует. Для него процветание нашего строя смертельно опасно. Ведь наши преимущества очевидны угнетенному народу капстран. Одна безработица чего стоит — это же бич!

Вот только странно было Виктору Орехову — как они там без работы не помирают? И почему не бегут через границу к нам? У нас же, на какое предприятие ни приди, везде рабочих рук не хватает. Ну да, видимо, в капстранах пропаганда здорово поставлена — безработных оболванивают, внушая, что у нас им будет плохо. Да и граница на замке. Вынужденная мера, иначе — Виктор был уверен — агенты ЦРУ наводнили бы страну.

В «Вышку» (так сокращенно слушатели школы называли свое учебное заведение) входили по удостоверениям, и Виктор втайне гордился этим. На улице, в толпе ловил себя на мысли — он среди прохожих такой как все, а ведь на самом-то деле это не так, он особенный! Не каждому было дано здесь учиться. Всех поступающих в «Вышку» тщательно проверяли — их рабоче-крестьянское происхождение. Даже предметы здесь были засекречены и обозначались номерами. Преподаватели же — люди военные, иногда приходили на лекции в форме. Один из них — генерал-майор, читавший им логику и психологию, особенно нравился Виктору — артистичностью, чувством юмора. Он появился у них недавно, ходил в гражданской одежде, из-за чего как-то случился инцидент: не отдал честь шедшему по коридору начальнику школы, тоже генерал-майору, и тот, остановившись, тут же при всех — был перерыв — отчитал преподавателя. Вроде мелочь, а запомнилось.

И еще одна подробность портила картину. Он обнаружил: здесь не жалуют тех, кто задает много вопросов. А.. Виктор любил спрашивать. Может, оттого, что родом из крестьян, склонен к дотошной обстоятельности и всегда старался дойти до сути. Споткнулся же он на прошлом органов госбезопасности: чем объяснить массовость репрессий в 30—50-х годах? Какова цифра жертв этих лет? Что сделано, чтобы такое не повторялось?

Ему конечно же отвечали, но слишком общо и неубедительно. К тому же цифру репрессированных вначале не называли. Правда, потом, когда они проходили предмет под номером «9», то есть историю, он узнал — 20 миллионов. Столько же, сколько погибло в войне с Гитлером, поразился Виктор. Но почему? Неужели в мирное время в собственном народе оказалось столько внутренних врагов? Если да, то чем это объяснить? Работой вражеских разведок? Или условиями жизни? А если нет и бо́льшая часть репрессирована по ошибке, то что же это за система, допускавшая осечки в таких трудновообразимых масштабах?

Странно, но вопросы Орехова воспринимались преподавателями как попытка утвердить собственную, ни на чем не основанную, точку зрения. Виктора даже как-то обвинили в демагогии. После чего в личном деле появился документ, который обращал внимание на одну из черт его характера: «…Любит спорить с начальством».

Возникли v него вопросы и по делу Даниэля и Синявского. Они были осуждены по 70-й статье — за антисоветскую агитацию и пропаганду, считались тайными сотрудниками ЦРУ (в чем Орехов тогда ни минуты не сомневался). Но эффект от их подпольной деятельности, то есть от публикации за границей собственных литературных произведений представлялся Виктору если не нулевым, то крайне мизерным. Запустить из-за рубежа к нам их издания массовым тиражом было невозможно — Орехов это знал, так как служил на границе и отлично представлял себе, что такое тщательный таможенный досмотр. Читать по радиоголосам бессмысленно — их тогда так глушили, не пробьешься.

Единственно убедительным объяснением ему показались слова об опасности идеологической диверсии, которую надо пресекать в зародыше. Диверсия эта представлялась ему особо коварной. От взрыва, допустим, какого-то устройства, подложенного вредителем на предприятии (были в ходу тогда и такие версии), гибли десятки. А от хитроумно сочиненного произведения тысячи простодушных советских граждан могли засомневаться в правильности выбранного пути. Сомнения же он тогда считал страшной заразой, подобной массовой эпидемии — вроде чумы или холеры.

Издержки
Потом, пытаясь понять природу своего фанатизма, он вспомнил: ему было шесть лет, когда бабушка, бригадир передовой колхозной бригады, записала его в библиотеку юных пионеров. Он уже тогда бегло читал. А жили они в семье деда, на хуторе Орехово, под Путивлем, в Сумской области. Дед был первым председателем первого в тех местах колхоза. К тому же многодетным отцом — 8 детей. Семейное предание сохранило подробность: несколько раз на деда покушались кулаки — целились из обрезов в окна, но всякий раз возле оказывались дети, и ни один из выстрелов так и не состоялся. К тому же деда уважали за трудолюбие. О нем писали газеты. Его приглашали на совещания и конференции по обмену опытом. Он считался принципиальным — трое из восьми его детей умерло от голода.


Уже взрослым Виктор Орехов узнал, кем был его второй дед — кулаком. Под Путивлем у него отобрали дом, землю, скот, а самого с детьми отправили в Сибирь. Там он и упокоился навсегда. Один из его сыновей выжил, вернувшись, женился на председательской дочке, но семейная жизнь не заладилась — рос Виктор без отца.

Жили бедно. Деда-председателя уже в живых не было, и его дочь подрабатывала к учительской зарплате шитьем. За продуктами ездила в дальние деревни — там яйца и масло дешевле. Братья матери — дядья Виктора — стали профессиональными военными. Они нравились ему выправкой, веселым нравом. От них ему передалась безоглядная вера — все переживаемые народом трудности временны. Да, тяжело. Иногда — мучительна. Но вот скоро построим коммунизм — и передохнем. Только бы не мешали строить.

В органы госбезопасности Виктор пошел выявлять мешающих.

Главными из мешающих, как он тогда считал, были не коррупционеры и взяточники, не руководители-халтурщики, по чьей вине гибли сельское хозяйство и промышленность, а инакомыслящие. Диссиденты. Болтуны-провокаторы, распускающие о нашей стране клеветнические слухи.

Орехов не сразу стал бороться с ними. Вначале в одном из московских райотделов госбезопасности ему поручили «обслуживать» институт, где учились иностранцы. Ни одного шпиона выявить не удавалось, но Орехов старательно создавал там среди студентов свою агентурную сеть.

Уже тогда его стала коробить несоразмерность масштаба их работы с результатами. Вначале обижался: почему его донесения и рапорты, как он заметил, начальство не читает? Потом понял — незачем. Эти бумажки нужны для отчета. Но тогда к чему такое количество агентов? Ведь с каждым приходилось специально беседовать, и не один раз. Приемы вербовки не отличались благородством. Приходилось запасаться компроматом, чтобы в критический момент припугнуть тех, кто не соглашался.

К тому же существовал план по вербовке. В конце квартала начальство нервничало: горим. Призывало «поднажать». Легче всего планы выполняли за счет наркоманов и проституток. Наркомана достаточно было задержать на несколько суток, он на второй или третий день «ломался». Стоило в этот момент положить перед ним шприц, и подписка о сотрудничестве обеспечена: готов подписать все, лишь бы уколоться. А проститутке грозили высылкой за пределы Москвы, что означало — лишить ее валютных доходов.

Виктор эту особенность их работы объяснял спецификой. Но и в ней были моменты, которые его, уже профессионала, «били по нервам». В посольства и торгпредства — он знал — направляют на работу привлекательных женщин. Как только замечают, что они становятся объектом внимания, с ними беседуют, подталкивая к физической близости с иностранцем — «для лучшего контакта». Тем, кто, не соглашаясь, заикался об «измене мужу», говорили: «Вы выполняете задание родины». И женщина выполняла его. За двойную плату — иностранца и того, кто ее «курировал». Но и такой ценой ничего, кроме мелкого компромата (постельные сцены снимали приборами ночного видения), получать не удавалось.

И еще одна особенность, смущавшая Виктора: существовал обычай собирать информацию «о настроениях». Особенно перед партсъездами. С тем, чтобы в обобщенном виде посылать ее в ЦК КПСС. По тому, как начальство отсеивало негативную информацию, оставляя «в обобщении» лишь позитивную, Виктор понял: им нужен благополучный показатель. Получалось — приближение каждого кремлевского форума наш народ встречал гулом восторга.

Из переписки Орехова с женой*["66]
«…Долго не мог написать это письмо, рвал написанное. Многое хочется сказать тебе, но боюсь — заведусь… Вот о чем думаю: можно прожить всю жизнь вместе, есть икру, бывать в фешенебельных кабаках и не ответить в конце жизни на простой вопрос — счастлив ли ты был? Если мне придется умереть через секунду после того, как допишу эти строки, я все равно скажу тебе — да, я испытал счастье… Счастливыми были и годы, и минуты, даже мгновения, за которые можно отдать годы… Приближается конец срока, а я все больше убеждаюсь — иного выхода в тот период у меня не было. Все было правильно, я все сделал так, как меня учили в жизни хорошие люди, умные книги… Просто всего не предусмотришь… И вот еще о чем: ты пишешь, что ждешь, а мне иногда кажется, будто повинность отбываешь…»


«…Получила от тебя довольно странное письмо. До сих пор не могу прийти в себя. Зря ты сомневаешься — я другой жизни, без тебя, не могу представить… Где бы я ни была, что бы ни делала, постоянно думаю о тебе. Я очень, очень люблю тебя. Страшно представить, что мы могли с тобой не встретиться, пройти мимо, но судьба, видно, была к нам благосклонна, и я ей благодарна за это… Последние дни мне что-то не по себе, не могу найти места, все время думаю, не случилось ли с тобой чего-нибудь… Прошу тебя, не волнуйся за меня. Я все выдержу…»

Капуста под снегом
Его дотошность граничила с занудством. Ну прочитал он в самиздате, потом слышал, как пересказывали, будто в Липецке капуста под снег ушла. А неубранный хлеб, подумать только, сожгли. Ведь уверен был: клевета. Провокационный вредительский слух. На этом бы и остановиться. Нет, задумал проверить. У него был отличный источник информации — два десятка общежитий лимитчиков. Поехал, походил по коридорам, нашел липецких. Но… не получилось опровержения. Подтвердили: да, под снегом капуста. И хлеб сожгли, чтоб глаза не мозолил. Значит, не врет самиздат? А почему молчат газеты? Где гласный судебный процесс над хозяйственниками, сотворившими такое?

А тут случилось ему оказаться прикомандированным «администратором» к театральному коллективу, поехавшему с гастролями в Японию. Присматривая за артистами и их неустойчивыми настроениями (задача — сделать все, чтобы ни один не попытался остаться, соблазнившись тамошним образом жизни), Орехов успел разглядеть: частная собственность и свобода предпринимательства, оказывается, превратили «загнивающий» капитализм в процветающий. Изобилие товаров и продуктов, фантастическая радиотелетехника, сказочное обслуживание, отличные дороги, ухоженные поселки и города — было чем соблазняться.

Вернувшись домой, он в отпуск поехал в Путивль повидать родные места, завернул на свой хутор, побывал в окрестных селах. Контраст ошеломляющий! Брошенные дома, заколоченный магазин, одинокие старухи, колхозная земля, зарастающая бурьяном. Вот тогда-то и вспомнил он двух своих дедов. Ради чего один создавал колхоз, разоряя крепкое хозяйство другого? Ради нелепой, придуманной в кабинете идеи? И вот теперь он, их внук, служит в организации, охраняющей эту идею «щитом и мечом». Но, может быть, спрашивал себя Орехов, идея сама по себе хороша, только вот внедряли ее в жизнь с ошибками? И следует лишь их исправить, чтобы все наладилось? Ведь так убежденно говорят о преимуществах социализма партийные вожди. Правда, чем дальше, тем больше смущали Виктора Орехова трибунные речи. Ощущение, будто выступавшие жили в другом мире, где никогда не горит хлеб и не уходит под снег капуста.

Как-то разговорился со своим коллегой. Тот рассказывал: однажды он вместе с молодыми социологами разработал систему анонимного опроса, пошел к своему начальству. Система позволяла выявлять общественное мнение с максимальной объективностью. Отпадала необходимость в кустарных предсъездовских сборах информации с последующей ее селекцией. Начальство ему: «Тебе делать нечего? А что думает народ о партии, сама партия и без тебя знает». И на следующий же день с подачи начальства об этом реформаторе пополз слух: мол, с головой у него что-то. Говорят, с мотоцикла упал.

Эту странность Орехов заметил в первый же год работы: негативная информация о парторганах блокировалась. Казалось бы, партия должна очищаться от всего плохого, а тут… Как-то появились у них данные на человека, работавшего за границей. Выяснилось: он там служебные связи превратил в средство обогащения. Потянулась ниточка и в Москву. Но только было попытались установить за ним наблюдение — звонок от родственника, работающего в ЦК. «Наружку» сняли немедленно.

Уже работая в областном управлении госбезопасности, Орехов понял: их информация, прежде чем попасть в прокуратуру и в суд, проходит сквозь партийное сито. Только если из обкома дадут «добро», информация пойдет дальше. Не потому ли коррупция, взяточничество, протекционизм в партбюрократии стали привычным делом?

А эпизод, который случился чуть позже, окончательно выбил его из колеи. В поле его зрения давно была особа, щеголявшая в подпивших компаниях специфическими для работников госбезопасности словечками. Кто она?.. Провокаторша?.. Цель ее действий?.. Орехов пригласил ее на беседу. Держалась с наглецой, уходила от ответов. Пока не поняла: у Орехова на нее «информация». Стала рассказывать. Она, оказывается, вхожа в особую компанию. Там — крупные партработники и «гэбисты». Развлекаясь, не стесняются говорить о своей службе, как о надоевшем хобби. Откровенно циничны. Как-то в сильном подпитии один из этих людей ткнул пальцем в экран телевизора, где показывали встречу иностранной делегации: «Вот эта переводчица — наша агентесса… Завтра наваляет донесение…» По описанию Орехов понял: многих из той компании он знает в лицо. Но с одним из них знаком близко. Это был один из его начальников.

Орехов тогда впервые понял: выступи он сейчас с разоблачениями, его уничтожат вместе с этой болтливой особой. Он так был потрясен своим открытием, что у него на лице появились аллергические пятна. Два месяца ходил к врачу, чтобы их вывести. Начальник, встречаясь с ним, шутил: «Орехов, а ты никак выпивать стал? Смотри сопьешься».

Из переписки Орехова с женой
«…От моего срока осталось совсем немного, но я никак не могу называть желтое красным, не могу привыкнуть к состоянию, что всегда не прав, что надо под кого-то подстраиваться, юлить, заискивать. Ради чего? Ради кого?.. Ты и все мои родственники пишете, что надо терпеть. Но не потому ли мы так и живем, что без конца терпим?.. Вот пример: по тем жалобам о беззакониях, о ненормальных условиях в нашей зоне вело проверку — кто бы вы думали? — наше лагерное начальство… Я хорошо понимаю, что оно внимательно прочтет это письмо, но я не собираюсь менять свою позицию. Все равно о здешних злоупотреблениях станет известно всем. Скоро в Москве будет Тарас Л-ко, он многое расскажет… Я же оказался оплеванным, ведь по моим жалобам «факты не нашли подтверждения». И хотя вы все стараетесь меня успокоить, осуждаете затеянную мной голодовку, я стою на своем: у меня все-таки остался один весомый аргумент — это моя жизнь. И если возникнет необходимость, то я отдам ее, чтобы отстоять свою честь. Нет у меня другого способа остаться человеком…»


«…Я доехала хорошо, но ты даже не представляешь, как мне было тяжело потом, после нашего свидания. Ты был в таком возбужденном состоянии!.. Витенька, прошу тебя, не надо так относиться к тому, что там с тобой произошло… Надо держаться… Я понимаю — легко советовать. Но все-таки будь чуть-чуть поспокойнее, береги здоровье — оно тебе пригодится, когда освободишься. Еще много всего впереди, и мы с тобой и с Анжелой еще будем счастливы… Анжела так выросла, мой размер обуви носит… Мы тебя ждем, Витенька, родной… Очень ждем».

«Завтра к вам приедут…»
И еще одна особенность нашей жизни удивляла Орехова. Те, кто читал и передавал другому диссидентскую литературу, в общем-то, не очень боялись. Хотя знали — за это сажают. Чем объяснить — простодушием? Надеждой на снисхождение? Уверенностью, что ничего преступного не совершают?

Вот перед ним студентка, лицо совсем детское. Читала тамиздатовскую книгу — о политической системе СССР. Скрупулезный анализ бюрократической машины. Вывод: система развалится. Никаких вмешательств извне — она «съест сама себя». Он, Орехов, обязан выяснить, откуда эта книга. Дело в том, что на студентку «пришла бумага». Иными словами — донос. Сейчас этот документ занумерован, остановить ход дела невозможно.

Девушка не сразу это понимает. Наконец лицо изменилось. Дрогнули губы. Нет, в перспективе пока не тюрьма. Но исключение из института — реальность. Откуда книга? Подруга дала. На следующий день приходит с подругой. Орехов, всматриваясь в их испуганные лица, думает: придется выявлять всю цепочку. Читали — всего лишь! — книжку. Друг друга многие в лицо не знают, а образовалась преступная группа. Если следовать букве закона — распространяли клеветнические сведения, направленные на подрыв. Лет пять колонии и три года ссылки.

За что? За то, что знакомились с иной точкой зрения на нашу жизнь? За то, что пытались понять причины наших затянувшихся на десятилетия бед? А разве он сам, Орехов, не пытался понять, читая конфискованные книжки? Почему ему можно, а им, студентам, нельзя? И при чем здесь органы госбезопасности? Речь идет об убеждениях, значит, заниматься этим должна КПСС. Ведь задача партии — формировать взгляды. В том числе и в дискуссиях.

Орехов положил перед студентками по листу бумаги. Велел написать: да, действительно, такая-то передала такой-то эту ужасную книгу, прочитанную из праздного любопытства. А купила ее у магазина «Детский мир» на книжном черном рынке, у какого-то пьяницы, да и то только потому, что цена была низкая.

Ну ладно, молодых, неоперившихся понять можно: легкомысленны. Не понимают, что могут попасть в картотеку. А она незримо следует за человеком, притормаживая его служебный рост. Но вот те, кому за сорок, кого жизнь не раз проучила, — они-то почему не боятся? Ксерокопируют. Раздают друзьям и знакомым. «Профилактические» беседы с ними Орехову были крайне интересны.

Ему объясняли: разве в этой деятельности есть криминал? Ведь в Конституции декларирована свобода слова. К тому же они не скрывают своих взглядов. Шлют руководителям партии и правительства открытые письма с анализом социально-экономической ситуации. Да, потом письма размножаются. Их рассылают по редакциям. Они попадают и за границу. Но ведь письма — открытые! Вот, пожалуйста, посмотрите копию.

И Орехов смотрел. Ощущение, будто с глазами что-то происходило. Текст, лишенный привычно-догматических фраз, буквально впечатывался в сознание. То, что ему, Орехову, казалось запутанным, там объяснялось с потрясающей душу простотой и ясностью. Становилось понятным, почему на его родине, под Путивлем, разорена земля, по всей стране один дефицит сменяет другой, а на экране телевизора возникает престарелый руководитель страны, в очередной раз получающий Звезду Героя. Потому что есть у нас одна главная нехватка — дефицит правды.

Орехов видел, что люди, прозванные в прессе диссидентами, готовы были ради правды на все. И чем больше он всматривался в них, тем больше они ему нравились. Они были до конца честными, не лгали сами себе, не разрывались между словом и делом, не скрывали своего отношения к происходящему. Их мужество и самоотверженность завораживали. История генерала Григоренко, например. Орехов хорошо ее знал, потому что генерала-правдоискателя разрабатывал его сосед по комнате. Григоренко прошел все — изматывающие допросы, лживый диагноз, искалечившее его лечение в психбольнице, лишение гражданства. Когда Орехов читал его книжку, выпущенную за границей, — читал, вспоминая все, что пришлось ему вынести, — комок стоял в горле. Думал: что же это за рок такой — правду в нашей стране непременно нужно пронести через мученичество?

Но работать капитан Орехов продолжал. Собирал информацию о диссидентах через агентурную сеть. Вел профилактические беседы, которые, правда, теперь затягивались. Выезжал с опергруппой на обыски. Однажды искали тетрадь со стихами, известными, по донесению агента, как порочащие наш строй. Автор стихов стоял тут же, в комнате, среди развала книг и рукописей. Тетрадь попала в руки Орехову. Он пролистал ее, мельком вчитываясь, понял — это она, взглянул на хозяина. Тот был бледен, но взгляда не отводил. Орехов еще раз полистал и протянул ее хозяину, пробормотав: «Это нам не нужно, кинь вон туда». И тетрадь сгинула в кипе просмотренных уже бумаг.

А вскоре в квартирах, где намечался обыск, стали раздаваться телефонные звонки. Незнакомый голос предупреждал — уберите компромат, завтра к вам приедут.

Из письма начальника учреждения ОШ-25/2 Новоселова гражданке Ореховой.
«…На ваш запрос отвечаю: с мая по сентябрь с. г. за нарушение режима содержания Орехов В. А. был водворен в помещение камерного типа, где отправка писем ограничена — в 2 месяца 1 письмо…»

Из ответа пом. прокурора Мачехина В. П. гражданке Ореховой.
«…В результате проверки по вашему письму выяснилось: условия труда осужденных в учреждении ОШ-25/2 постоянно улучшаются. Растет число передовиков производства и самодеятельных организаций. Однакоосужденный Орехов В. А. в общественной жизни отряда участия не принимает. Встал на путь нарушения режимных требований… Совершенного преступления не осуждает…»

Операция «улика»
Об этом человеке знали: общается с известными правозащитниками, распространяет «Архипелаг ГУЛАГ». Инженер. Сорок пять лет.

На него был заведен ДОП (дело оперативной проверки). А в тот день он позвонил знакомому, работавшему в институтской фотолаборатории. В разговоре мелькнуло: «Привезу «Сказку». За обоими выехали две машины. Фотомастера взяли в лаборатории. Инженера — у подъезда.

Орехов был в машине, когда инженер Морозов вышел из дому. Среднего роста. Черняв. Портфель оттягивает руку. На предложение пройти в машину сказал довольно спокойно: «А зачем, собственно…» Он и в кабинете на собеседовании не особенно волновался. Коллега Орехова, старший по чину, вел разговор напористо:

— Мы знаем, что у вас в портфеле. Рекомендуем все рассказать.

— А откуда знаете? Телефон прослушивали?

— Ну, совсем не обязательно.

…Тогда считалось неудобным сознаваться в этом грехе.

— Вы хотите сказать: лаборант сам на себя донес?

Разговор не клеился, и старший по чину оставил Орехова одного — вести профилактическую беседу. Цель — попытаться склонить Морозова к сотрудничеству. Орехов понимал — попытка безнадежная. Морозов уверен — ничего противоправного ни он, ни лаборант не совершили. Кто доказал, что «Архипелаг» — клевета? Чьим решением запрещена книга?

Орехову это бесстрашие импонировало. Ему давно хотелось разговориться с кем-нибудь из тех, кто рисковал собой не только по душевному порыву, но еще и по убеждению. Хотелось понять природу смелости, этих людей: почему они сделали такой выбор? Морозова Орехов тоже, видимо, заинтриговал: этот странный оперативник явно интересовался их движением не по службе, а «от себя».

— Ну, если вы рассчитываете на мою откровенность, — сказал ему Морозов, — зачем меня считать дураком?! Ведь о том, что я выхожу из дому с «Архипелагом», узнал только лаборант, и только — по телефону.

Орехов признался: да, ваш телефон прослушивается. Это было началом разглашения государственной тайны — такая статья Уголовного кодекса будет потом ему инкриминирована. Орехов понимал, на что идет, — он тоже сделал свой выбор. Потому что уже тогда считал еще бо́льшим преступлением преследование правозащитников.

Затем они стали встречаться с Морозовым по-приятельски: тот снабжал Орехова правозащитной литературой. Подолгу разговаривали. Кое-что Орехов записывал. Он полагал, что сможет из этих заметок составить объективную характеристику правозащитного движения. Верил, что убедит, — нет, не своих начальников, а высшее руководство КГБ и страны: эти люди хотят добра. Копил аргументы. Знал — его в конце концов вычислят, ведь у них существовал специальный отдел — для разработки своих же сотрудников.

Конечно, он мог остановиться. Отступить. Даже сменить специальность. Многие так и поступали, текучка в их отделе была большая. Уходили чаще всего «по язве желудка» — о диагнозе договаривались с врачами. Хотя диагноз был другой — тошнило не от язвы, а от работы. Этот вариант Орехов для себя не исключал. Но дело в том, что он все больше привязывался к людям, которым помогал — теперь через Морозова. «Если они рискуют, — думал Орехов, — то неужели я не могу?» К тому же он видел — они рискуют не ради личного благополучия.

А иногда казалось — ничем не рискуют. В любой ситуации они оставались прежними. Лишенные свободы не переставали бороться. Их письма из мест заключения ходили по рукам. Самиздат вел хронику их жизни в неволе. Да можно ли полностью закабалить человека, если он свободен внутренне?

Их внутренняя свобода была главным соблазном. Когда Орехов позволил себе чересчур критическое замечание о характере своей работы, один из его коллег, секретарь парторганизации, мгновенно отреагировал: «А ты, Орехов, оказывается, комитетский диссидент». Секретарь, конечно, шутил, не подозревая, как близок к истине.

Орехов хорошо знал всех единомышленников Морозова — уже тогда они были известны, как Хельсинкская группа. Орлов, Подрабинек, Щаранский, Слепак — все они свободно говорили (и писали в открытых письмах) о невыполнении у нас Хельсинкских соглашений по правам человека. Но как же легко коллеги Орехова превращали их ксерокопированные письма в листовки, а высказывания, записанные старательными агентами, в «клевету, направленную на подрыв государственного строя»!..

В разговорах с Морозовым Орехов вскользь спрашивал: такой-то бывает у Орлова? На кивок в ответ — больше ни слова. Только морщился. «Неужели внедрен?» — удивлялся Морозов.

Все-таки они, эти диссиденты, думал Орехов, поразительно доверчивы. Им легче обмануться, чем заподозрить человека. Никак не могут привыкнуть к мысли, что их разговоры бывают слышны сквозь множество стен, если среди них человек с микроскопическим, заколотым, как булавка, радиопередатчиком. Что квартиры самых известных диссидентов не только прослушиваются смирно лежащим под паркетом «жучком», передающим все голоса в стоящую на улице, за углом, машину. Но и просматриваются. Конечно, аппаратура недешево стоит, зато проста в употреблении. Ее глазок, чуть крупнее макового зернышка, выведен через потолок, совершенно незаметен, а изображение происходящего в комнате четкое, как на экране хорошо отрегулированного телевизора.

Правда, были сложности с установкой. Приходилось изучать биографии жильцов почти всего подъезда: кто был судим, есть ли родственники за границей, у кого какие мечты. Пенсионерам вдруг приносили льготные путевки в престижные дома отдыха, куда они безуспешно пытались попасть несколько лет. Работающих вызывало начальство, спешно отправляя в отпуск, к теплому морю. К моменту «икс», когда семейство диссидента отлучалось в запланированный отпуск, соседние квартиры тоже оказывались нежилыми, и «ремонтники», проверяющие электропроводку, без риска быть замеченными, сверлили в нужных местах стены, потолки, пол, искусно маскируя тончайшую аппаратуру.

Лишь в особо экстренных ситуациях обходилось без такого выселения, — тревожили верхних или нижних соседей диссидента, представляясь работниками уголовного розыска (для прикрытия существовали специальные удостоверения). Объясняли: из вашего окна удобно наблюдать за тем вон домом; там, по непроверенным пока данным, нашли пристанище особо опасные преступники. Затем в предоставленной комнате появлялись все те же искусные «ремонтники».

Сколько драгоценной техники, высочайшего мастерства и конечно же средств уходило лишь на то, чтобы уличить человека в элементарном инакомыслии!.. Да не для того ли это все делалось так масштабно, с таким потрясающим бесстыдством, чтобы оправдать существование громоздкой системы тотальной слежки?!.. К тому же охота за диссидентами могла быть неограниченно результативной. Стоило спустить директиву об усилении борьбы, нехватку шпионов легко было компенсировать теми, с кем проведены предупредительные беседы.

Были, надо сказать, сложности с уликами. Те, кто ждал обыска, успевали освободить квартиру от всего сомнительного. Но и тут у оперативников оставалась возможность «вдруг обнаружить» в письменном столе мелкокалиберные патроны. Или, например, упаковку наркотика. Такие «улики» упрощали процесс превращения инакомыслящего в уголовника. Правда, очень мешало операции одно положение Уголовно-процессуального кодекса: всех приезжавших к хозяину квартиры положено впускать, но до конца обыска (а это длилось по 12—18 часов без перерыва) — не выпускать.

Случалось нелепое: в тесную квартиру вдруг набивалось два-три десятка человек, непонятно как подгадавшие приехать к самому началу. Они торчали во всех углах, фиксируя каждое движение оперативников, что-то помечая в блокнотах. Как же они раздражали! Под их перекрестными взглядами подложить «улику» было невозможно — одно неловкое движение, и скандал с выходом на зарубежные «голоса» обеспечен.

Но ведь кто-то же успел их оповестить о выезде бригады на обыск? Кто?..

Из наброска письма В. Орехова в Политбюро ЦК КПСС, написанного после ареста
«…До каких пор мы будем уклоняться от того, чтобы все называть своими именами? Кого мы боимся? Должностных лиц, надевших маску?

Когда следователь спросил меня с удивлением: «Неужели вы собирались бороться с органами госбезопасности?» — я ответил, что за справедливость и честность готов бороться с кем угодно…»

Из материалов уголовного дела
…В декабре 1976 года Орехов сообщил Морозову о предстоящем обыске у гражданина Слепака, зимой 1977 года — данные о лице, сотрудничавшем с органами КГБ, весной 1978 года — данные о другом лице, также сотрудничавшем с органами КГБ.

В январе 1977 года Орехов предупредил о предстоящем аресте Орлова, в феврале 1977 года о проведении специальных оперативно-технических мероприятий в отношении Щаранского и о предстоящих обысках у Лавута и других граждан.

Орехов, зная, что Морозов имеет отношение к изготовлению и распространению антисоветских листовок, разгласил данные о проведении оперативно-технических мероприятий в отношении Морозова, а также в отношении Гривниной и Сквирского. Получаемые от Орехова сведения Морозов передавал своим единомышленникам.

По заключению экспертов сведения о методике и опыте практического проведения нескольких видов оперативно-технических мероприятий являются совершенно секретными и составляют государственную тайну.

Пропуск в историю
Почему Морозов заговорил о дочери? Некому исповедаться? Наболело? С женой в разводе, с дочерью в ссоре. Подозревает: именно дочь-студентка, видевшая у него фотокопию «Архипелага», вначале проболталась знакомым, а потом, приглашенная (как он предполагает) на беседу с сотрудником госбезопасности, выдала папеньку. А иначе с чего бы началось прослушивание его телефона, а затем слежка за ним и его приятелем лаборантом? Он был так уязвлен, что назвал дочь «Павликом Морозовым». Сказал ей: «Фамилию можешь оставить, совпадает, а имя поменяй».

Орехов проверил все, что имело отношение к началу разработки Морозова. Сказал ему: «Дочь ни при чем. Помирись с ней». Морозов не поверил. «Не могу ж я тебе секретные бумаги вынести», — рассердился Орехов. «Поклянись», — попросил Морозов. И Виктор поклялся — именем матери. А через несколько дней спросил, виделся ли он с дочерью. Да, виделся. Помирился. Спасибо. Помолчав, Морозов добавил: «Она плакала». И еще через минуту: «Ты мне вернул дочь, я тебе обязан…» Дрогнувший голос. Неловкий жест. Орехов возразил: «Ты мне ничем не обязан». Эмоциональность Морозова показалась ему чрезмерной. Человек, рискующий собой, на взгляд Орехова, должен владеть чувствами безукоризненно — иначе подведет других. Хотя Морозова можно понять — он, видимо, очень тяготился ссорой с дочерью… Так думал Орехов, заглушая в себе предчувствие близящейся опасности.

Он заметил — многие из диссидентов были никудышными конспираторами. Знают же — телефоны прослушиваются. Но вот будоражащая новость, и в телефонную трубку несется фраза: «Будь осторожен, К-нов агент, мне только что сообщил!» «Кто сообщил?» — немедленно заинтересуется третий молчаливый участник разговора. Попытки иносказательного общения им тоже не удавались — непременно выбалтывали телефонной трубке существенные подробности. Так случилось, когда они, тяготясь невозможностью оперативно сообщить читателям самиздата последние новости, задумали почти фантастическую операцию — пустить по ветру воздушные шары с листовками. Организаторов этой акции уже готовились взять с поличным, и взяли бы, если бы не предупреждение Орехова.

Говорил он и о микропередатчиках. Их легко вмонтировать в одежду. Да, нужно проверять. Как? На ощупь. И все-таки один из Хельсинкского комитета довольно долго носил в воротнике пальто вшитую «мушку». Каждая его реплика, каждый вздох ретранслировались в сопровождавшие его автомобили «наружки». Как «мушка» там оказалась? Вспомнил: его вызывали на беседу, и он оставил пальто в приемной. Значит, нужна была им не беседа, а его пальто?!

Предупреждения об арестах… Реакция, случалось, бывала совершенно неожиданной. Тот, писавший стихи, чью тетрадь Орехов спас, узнав об аресте, обзвонил друзей и накрыл стол. Посидели перед дальней дорогой. А дорога оказалась и в самом деле не близкой — Якутия, Оймякон.

Председателя Хельсинкского комитета Юрия Орлова предупреждение Орехова застало в очень неудобный момент — у него была намечена пресс-конференция с зарубежными корреспондентами. Уйти? Уехать? Но у подъезда уже томились скучающие фигуры, а в окрестных переулках стояли автомобили «наружки». В них отлично прослушивалось все, о чем говорили в квартире. Но и те, кто был у Орлова, хорошо это знали. Сам Орлов, переодевшись, неузнанным миновал стоявших у подъезда, затем оказался далеко за пределами оцепленного микрорайона, а в это время сидевшие у него друзья имитировали шумный спор с ним, громко называя его по имени. Когда за Орловым приехала группа задержания, ее ждал сюрприз: кандидата в подследственные в столь тщательно оберегаемой квартире не оказалось. Конечно, жить нелегально Юрий Орлов не мог, да и не собирался. Но те десять дней свободы, которые он вырвал у своих преследователей с помощью Орехова, помогли ему на одной из московских квартир провести с зарубежными корреспондентами намеченную раньше пресс-конференцию.

Их тогда брали одного за другим. В марте 78-го по Москве разошлись листовки, сообщавшие об арестах Орлова, Щаранского, Гинзбурга. Текст заключали слова: «Позор КГБ». Орехов оказался включенным в «группу по выявлению» изготовителей листовок. Он заехал к Морозову на такси и, поднимаясь к нему в квартиру, думал: как неумолимо, по принципу снежного кома, растет объем работы у сотрудников госбезопасности. Стоит начать борьбу с тем, что для человека жизненно необходимо — с потребностью в свободе слова, и фронт борьбы тут же начинает расширяться. А на войне как на войне: поощрения не только материальные, в виде премиальных и повышения по службе. Боевые награды получали те, кто особенно отличился на этом, невидимом собственному народу, фронте.

У Морозова были гости, пришлось говорить на кухне. Туда заходили, и разговор получился клочковатым. Но главное Орехов сказать успел: нужно готовиться к возможному аресту. Версия их отношений — беседы с целью вербовки. Сегодня же, лучше — сейчас, убрать из квартиры заготовки к листовкам. Предупредить всех, кто имел к ним отношение.

Морозов сосредоточенно кивал. Казалось, тщательно просчитывал свои действия на ближайшие дни и недели. Прикидывал, как «лечь на дно». И вдруг оглушил Орехова просьбой: нужен пропуск на суд. Он должен быть там, где будет процесс над Орловым… Там, где каждый третий — сотрудник госбезопасности, где Морозов наверняка столкнется с тем, кто однажды убеждал его, будто его телефон не прослушивается?.. Бесстрашие? Или безрассудство?

Конечно, Орехов понимал, суд над Орловым для правозащитников — пик их драмы. Все увидеть, услышать это значит до конца своих дней сознавать: ты был не рядом, не около — в эпицентре истории. Ну а в том, что они, правозащитники, творили в тот момент историю страны — ее нравственное возрождение, не сомневался никто из них. Не сомневался в этом и Орехов. Да так ли уж рискованно быть Морозову на суде?.. К тому же у обоих в запасе — версия.

Орехов достал ему этот кусок плотной бумаги с оттиском одного слова «Пропуск». Там не было фамилии, проставлено лишь число. Морозов, благополучно миновав оцепление милиции, затем — людей в штатском, в коридоре суда ткнулся не в ту дверь и услышал оклик. Он всмотрелся — лицо было знакомым. Один из тех, кто сопровождал его в машине с Ореховым, когда в портфеле лежал «Архипелаг»… Как вы оказались здесь? Пропуск? Откуда? Нашли? Где? Возле вашего дома? Очень интересно! Удивительный дом, возле которого валяются такие пропуска.

Нет, его не задержали, отпустив с миром. Морозов нужен был сотрудникам госбезопасности на свободе.

Из переписки Орехова с женой
«…Мне иногда здесь хочется выть от скуки. Вокруг в основном те, кто, работая в охране мест заключения или в милиции, позарился на чужое добро. Говорить с ними о моих друзьях очень трудно. Не поймут. А как было бы здорово попасть туда, где мои единомышленники!.. С ними в разговорах и спорах легче бы прошли годы неволи.

Недавно удалось основательно проштудировать газеты. Как много перемен к лучшему! И как радостно оттого, что знаешь: в этих переменах есть доля твоих усилий».

Вызов из отпуска
Из отпуска его отозвали на неделю раньше. Сказали: много работы. И в самом деле — все какие-то дерганые. «Директива, наверное, спущена, — подумал Виктор, — верх требует усилить, улучшить». В первый же день в коридоре столкнулся с группой своих — шли плотной толпой, лица отрешенные. Прошелся по кабинетам. В разговорах «про жизнь» спросил между прочим, куда это такой толпой двинулись сотрудники. «Да к Сквирскому, — ответили ему. — Там мероприятие «Т».

Виктор тут же вспомнил этого человека: высок, рыжебород, прозвище «Дед», очень речист, всегда клубится вокруг него молодежь. Именно к нему поехали устанавливать оборудование для прослушивания. Сколько же народу теперь погорит из-за одних разговоров.

Он взглянул на часы и пошел вниз, к выходу. На улице резко свернул в проходной двор. Подождал. Хвоста не было. Позвонил из телефона-автомата Морозову.

— Где Сквирский?

— Должен завтра приехать.

— Кто у него дома?

— Никого.

— Теперь там хорошая вентиляция. Боюсь, простудится.

Повесил трубку. Возвращаясь, представлял, как приятели Сквирского, зная, что стены слышат, затеют спор, является ли городской романс предшественником туристской песни. Но что-то царапало его в этой истории. Не слишком ли большой группой поехали они к Сквирскому? Еще ведь технарей-«умельцев» прихватить надо. Но чем больше народу, тем труднее соблюсти режим секретности, значит, легче наследить или вовсе провалить дело. Да и так ли уж надо устанавливать там дорогостоящее оборудование? Ведь без него хорошо известно — собирается разношерстная молодежь, разговоры достаточно общие, дальше мечтаний о свободных профсоюзах не идут… А вдруг это мероприятие — фикция?.. Попытка проверить, через кого уходит информация. И он, Орехов, впопыхах проглотил наживку. Телефонный разговор, конечно, остался на пленке. Неужели прокол?

Несколько дней Орехов выжидал. Всматривался в лица — та же отрешенность. Пытался говорить. В ответ — скупые, вялые реплики. Вдруг заметил — ему не дают сводок. Вызвали из отпуска, а серьезных поручений нет. Он знал, где сводки лежат, хватило нескольких минут пролистать. Ни в одной ни слова о мероприятии «Т» у Сквирского. Обычно после установки оборудования информация начинает поступать на второй, в крайнем случае, на третий день. Может, Сквирский не вернулся? Позвонил ему. Трубку сняли, и в нее ворвался гул голосов — квартира, как всегда, битком набита. Так. Все ясно. Мероприятия «Т» не было. Пущена ложная информация. Цель — проследить ее путь. Значит, его, Орехова, уже разрабатывают.

Вечером, дома, предупредил жену: возможны неприятности. Ничего особенного — служебное расследование. Немного потреплют нервы. Возможно, придется сменить профиль работы. Давно пора. Надоело заниматься не тем, к чему готовился.

Он тогда был уверен — до суда не дойдет. А служебное расследование станет поводом для его рапорта «на самый верх». Ну сколько можно заниматься фальсификацией — ведь никто из их подследственных не призывает к насильственному свержению существующего строя, не угрожает государственной безопасности. Сколько можно за их счет создавать себе репутацию много работающих людей, получать награды и премиальные, да еще радоваться… Чему?.. Тому, что удалось спровадить в тюрьму умного, совестливого человека?.. Ведь после процесса над Орловым участники суда — судьи, обвинители, следователи устроили дружную попойку, к тому же не на свои деньги — по этому случаю были выписаны фиктивные премиальные… Да не оттого ли большинство коллег Орехова тяготится своей работой, хотя и не все говорят об этом вслух. Не потому ли стараются уйти под разными предлогами. Он, Орехов, тоже порывался. Останавливала мысль: кто будет помогать тем, гонимым, не боящимся говорить правду?

А потом Орехов заметил «наружку». Эти три «Волги», обгонявшие друг друга, менявшие номера по нескольку раз в день, в общем-то, ничем особенным не выделялись. Но куда денешь отрешенные лица сидящих. Их внимательно-равнодушные взгляды. Точно рассчитанные движения. Вот одна из «Волг» тормознула, и сидевший возле водителя пружинисто выскочил к табачному киоску — ну как он, одетый в джинсы и тенниску, спрячет свою военную выправку! Орехов понимал: эта команда из шестнадцати человек сейчас фиксирует каждый его шаг, не жалея пленки. Сам видел (знал, где посмотреть) несколько снимков. На одном он снят с Морозовым на улице. Сколько сил, сколько средств уходит вот на такую ерунду, думал Орехов, и ему вспоминался Путивль, бурьян на колхозной земле, нищие старухи и заколоченный досками магазин.

И наконец день, когда ему по телефону сказали: «Здесь тебя заждались». Он понял — у них все готово. Приехал на работу. Начальник разглядывал его в упор, будто первый раз видел, забыв тяжелую руку на раскрытой папке. Виктор узнал сразу — досье на Морозова.

— Слушай, Орехов, — спросил начальник, — а как ты относишься к раскулачиванию? Вот тут, — он похлопал ладонью по странице, — ты с Морозовым на этот счет говоришь. Получается, что осуждаешь коллективизацию.

— А вы поезжайте по деревням, поглядите, — ответил Орехов. — Да поинтересуйтесь, сколько мы зерна у Канады закупаем.

Так началось это «служебное расследование».

В Лефортово после первого допроса он сел писать рапорт. Но прежде чем отправиться в камеру, расстался с обручальным кольцом, ремнем и шнурками.

А еще через месяц пришлось расстаться с надеждой, что о нем доложат Андропову и «его люди» поведут следствие, а высшие чины с Лубянки захотят с ним, Ореховым, побеседовать. Оказалось: его анализ причин диссидентского движения никого там не интересует.

Тогда он стал защищаться, утверждая: никому ничего не передавал. Знал — доказать его вину, состоящую в «разглашении», трудно. Звонил он только из телефонов-автоматов, голос на пленке из-за плохой слышимости идентифицировать невозможно. Морозов же наверняка будет держаться условленной версии: их отношения это всего лишь попытка Орехова его завербовать.

Но Морозов на следствии и на суде, начиная свои показания словами «Я обязан Орехову, он помирил меня с дочерью», рассказывал, какие и кому передавал сведения от Орехова. Он знал, ради чего старался. Его осудили на четыре года ссылки и отправили не в Якутию, а под Воркуту.

Орехов же получил восемь лет лагерей.

Из дневниковых записей Орехова в зоне
«…Сделал я это, чтобы мне не было стыдно смотреть людям в глаза. Чтобы мне не сказали: «А почему ты, зная, что творилось, ничего не предпринял?» Сейчас я вижу — не напрасно старался».

Из переписки Орехова с дочерью
«…Несколько дней назад получил поздравительную открытку. Спасибо тебе за хорошие пожелания. Анжелка, ты уже такая взрослая, что мне трудно тебя представить. Без меня из девочки-второклассницы ты уже стала студенткой техникума. Я помню, какой ты была маленькой, а сейчас уже обогнала маму в росте… Что тебе написать, дочь? Поучать тебя не хочу, потому что вижу в тебе взрослого человека. Хочу только попросить больше внимания уделить маме — она очень устала за эти годы… Совсем скоро, через несколько месяцев, я освобожусь и нам всем будет легче… Для тебя теперь не секрет, где я. Ну а о том, почему я здесь, поговорим, когда вернусь…»

Встреча на Кропоткинской
Он вернулся. И кажется, сбылось предсказание его жены Нины о том, что они еще будут счастливы. Работал на фабрике грузчиком. Потом — юрисконсультом. Недавно открыл кооператив — шьет теплые куртки. Ощущение необыкновенное, когда видит прохожих на улицах Москвы в своих куртках — будто все эти люди его друзья.

Орехов ничего не знал о своих единомышленниках. Не знал, что его имя среди диссидентов, несмотря на закрытый суд, стало известным, а потом превратилось в легенду. Его долго не могли найти, считали погибшим, а многим он стал казаться просто мифом. Морозова, единственного из диссидентов, кто знал его в лицо, уже не было в живых — он повесился в Чистопольской тюрьме, получив вторую судимость за распространение «Архипелага» среди ссыльнопоселенцев.

И все-таки они встретились. Когда после моей публикации в «Литгазете» об Орехове ему позвонили, он позвал и меня. Уникальная эта встреча была у метро «Кропоткинская», на Гоголевском бульваре, где продают сейчас с лотка новую прессу. Именно там, на подтаявшем мартовском снегу, под пронзительным воробьиным трезвоном стояла группа людей. Орехов подошел к ним. Его обступили. Его буквально прижали к газетной витрине, забрасывая вопросами.

— …Ваше настоящее имя Олег или Виктор?

— …Так это вы мне звонили перед обыском?

— …Почему решились на такое?

— …Был ли кто-нибудь среди ваших коллег, кто также помогал диссидентам?

— …Сколько вы пробыли в лагере? Среди кого?

— …Я вспомнил: у меня на обыске вы отдали мне тетрадь со стихами. Только тогда у вас не было бороды.

Его трогали за локоть так, будто старались удостовериться — живой.

Ему пожимали руку.

Перед ним винились: не смогли тогда, в те годы, найти его. Если бы знали, в каком лагере он находится, попытались бы помочь ему и его семье.

Его спрашивали, протянув к нему диктофоны, приготовив блокноты, что нужно, на его взгляд, сделать, чтобы охота за инакомыслящими не повторилась. Конечно, деполитизировать госбезопасность, отвечал Орехов. КГБ должен стать подконтрольным не ЦК КПСС, а парламенту.

Он говорил то, что сейчас уже растиражировано чуть ли не всеми газетами. Но его слова обладали иным весом. Ведь как было, вспоминал Орехов. Вся их оперативная информация, прежде чем попасть в прокуратуру, а затем в суд, проходила селекцию в парторганах. Все, что хоть как-то компрометировало партбюрократию, отметалось напрочь. Потому-то коррупция и взяточничество стали нашей обыденностью. Фактически в стране органы госбезопасности отсутствовали. Вместо них действовали органы партбезопасности. Они, расправляясь с инакомыслием, укрепляя монопольную власть КПСС, помогали ей вести страну к экономической разрухе, а народ — к нравственной деградации.

И еще спросили Орехова: почему все восемь отбыл целиком — без условно-досрочного освобождения? «Не заслужил, — усмехнулся Виктор. — Вы же знаете, как это бывает». Они, стоявшие вокруг, знали. Многие из них прошли через лагеря и ссылки. Так вот, и там, в зоне, Виктор не успокоился — отправлял письма в инстанции. Лагерное начальство квалифицировало их как клевету на порядок, за что Орехов не раз сидел в штрафном изоляторе. Дважды он объявлял голодовку. Словом, не раскаялся. Выпущен был ровно через восемь лет — и не месяцем раньше.

Откуда в нем такое упорство? И что привело его к такой судьбе? Ведь не случайное стечение обстоятельств — он действовал как раз вопреки им. А мог ли иначе?

После всех разговоров с Ореховым, его многочасовой исповеди, писем и дневниковых записей утверждаю — не мог. Он из той породы людей, кому, как говорят, на роду написано искать правду. Из тех, кто обречен на правду. И — на жертву ради нее.

Вот он вспоминает: когда аресты пошли один за другим, он понял — его помощь мизерна. И мало что меняет. Хорошие, умные, отважные люди уходят в ссылки и лагеря. Был момент отчаяния. Тогда он спросил себя: ладно, отойду, начну другую жизнь, как-то устроюсь — что будет? Меня для них не будет. И их для меня — тоже.

Такого он представить себе не мог.

И уже там, в неволе, без них он все равно был с ними.

…Каким поразительно крепким становится человек, осознавший, что он обречен на правду.

Абрамов Захар Приговор

ГЛАВА 1 ТИХАЯ СУББОТА

Заур решительно отодвинул ориентировку, тяжело поднялся из-за стола. Многочасовая усталость тяжелым грузом давила на затылок — нужно отдохнуть. Часа на два уйти подальше от полутемного кабинета, от горы дел…

Заур неторопливо спустился по лестнице с разбитыми кое-где цементными ступенями и остановился у литого чугунного столба.

По широкому проспекту с лязгом проносились трамваи, мягко шуршали автомобили, по тротуару плыл шумный людской поток. В косых лучах заходящего солнца жарким пламенем пылали окна домов.

Заур взглянул на часы — около семи. Прикинул в уме — возвращаться раньше десяти не имело смысла. И спокойно зашагал к бульвару. Жаркий майский ветерок дышал ароматами прогретой земли, нефти; типично бакинскими запахами. Заур шел не глядя по сторонам, и вздрогнул, когда почти рядом с ним, завизжали тормоза. К тротуару мягко притерлась синяя «Победа» — вдоль кузова красная полоса с надписью милиция.

— Не пугайся, начальник, свои!

— Здравствуйте, Аскер Мурадович! — Заур по любимому присловью угадал в глубине машины начальника районного отдела милиции. — Что, только с совещания?

— Представь себе. Два часа в кабинетной духоте, при закрытых окнах. Да и разговор жаркий вышел…

Заур невольно улыбнулся.

— Крепко досталось нам сегодня, Заур, — продолжал начальник РОМ. — И крыть нечем. Министр прав — плохо с предупреждением. В общем, — не халва.

— Ну что ж, будем бороться за предупреждение. Как начальство скажет…

— Шутки в сторону, Акперов, — Аскер Мурадович покрутил толстым пальцем под носом у Заура. — Днем нарушения были?

— Да нет. И вечер тихий. Впрочем, может быть, в эту самую минуту преступный элемент, который нами не взят на учет…

— Брось, не до шуток, говорю!

— Слушаюсь, товарищ Асланов! — Заур подтянулся.

— Так-то! — Асланов сердито оттянул тугой воротник кителя. — Когда будешь в отделе?

— Часам к десяти.

— Что ж… Отдыхай.

— Какой отдых в субботу? — искренне удивился Заур.

Асланов махнул рукой, тронул шофера за плечо. «Победа» резко рванула с места.

Заур побрел дальше. Зеркальная витрина ресторана отразила его крупную лобастую голову, резкие морщины у рта. Акперов невольно отвел глаза. В памяти всплыл последний вечер с Гюлярой и сыном, проводы на аэродроме. И, как удар наотмашь — короткую, в несколько слов, телеграмму:

«Погибли Ашхабадском землетрясении»…

Солнце садилось. И небо, тяжело наливаясь синевой на востоке, прозрачно голубело за Шаховой косой. Море лениво плескалось в черный замазученный берег. Желтые струйки песка сыпались из-под ног вниз, на черные жирные камни. В Доме Правительства за спиной одиноко светилось несколько окон.

Вдохнув всей грудью прохладу, Заур почувствовал себя бодрее. Каждой клеточкой своего тела ощущал, как заполняет легкие острый морской воздух. Только когда уже совсем стемнело, он снова вышел на площадь.

Не успел он сделать и нескольких шагов, как голубой «Москвич», круто свернув к тротуару, взвизгнул тормозами. Профессиональная привычка мгновенно впечатала в памяти номер: АЗИ-13—13. «Ого! Дурная примета!».

И словно живое опровержение ее, в сердцах хлопнув дверцей, из машины выскочила девушка. Волнение очень шло к ее миловидному лицу. Черные, густые волосы, схваченные у затылка лентой, падали на плечи. Заур отметил небрежную изысканность одежды — полосатую навыпуск кофточку, серые брючки.

Девушка капризно стукнула каблуком по заднему колесу и сердито сжала кулачки. Заур остановился. Ясно, села покрышка. «Помочь ей? Или неудобно?» Он подошел поближе. Девушка встретила его колючим взглядом.

— Вы не режиссер случайно? — спросила она злым звонким голосом.

— С чего вы взяли? — Заур удивленно вскинул брови.

— Да так, — притворно вздохнула она. — Похоже, что вы ищете сюжет для картины. Совсем, как в кино… Встреча на закате… Незнакомка, потерпевшая бедствие…

Заур невольно улыбнулся, открыл было рот, но девушка не дала ему произнести и слова.

— Ну, что вы уставились? Я, признаться, не расположена к лирике.

— Это почему же?

Незнакомка сердито прищурила глаза:

— Нелепый вопрос…

— Не думаю.

— Да, думать не всякий умеет.

— Благодарю за любезность. Но все-таки я хотел спросить, что вы собираетесь делать?

— Кружиться в вальсе, — ответила она, опускаясь на корточки и устанавливая домкрат.

— Очень хорошо. А где же музыка? — не унимался Заур.

— За углом, в клубе, — отмахнулась она.

— Тогда у вас поразительный слух.

— А других качеств вы не заметили? — оборвала она.

Заур поспешил переменить тему:

— Давно водите машину?

— Может быть, предъявить права?

— Ни к чему.

— Приятно слышать, — усмехнулась она, — а то я уже подумала, что передо мной автоинспектор… Послушайте, молодой человек, не кажется ли вам что вы очень назойливы? И что неприлично досаждать расспросами незнакомым людям?

— Пожалуй, — согласился Заур миролюбиво. — Я просто хотел поделиться с вами опытом.

— Гм! Не очень подходящее время для лекции.

— Ну и колючая же вы. Как ёж в обороне. — Он опустился рядом на корточки, осмотрел покрышку. Отрывисто спросил: — Запасное колесо у вас есть?

— В багажнике.

— Тогда я вам помогу.

Он швырнул плащ на сиденье машины и полез в багажник. Быстро заменил пострадавший скат запасным.

Девушка смущенно отвела глаза. Казалось, ей стало неловко и за развязный тон, и за колкости. Зато на Заура нашла неуемная веселость.

— Вы сказали, что собираетесь кружиться в вальсе. Видимо, очень любите танцевать?

— Нет не люблю, — она ответила спокойно и просто, не желая принимать его вызов.

— А что же вы любите?

— Неожиданности. Все хорошее приходит неожиданно… — грустная тень легла на ее лицо. — В том числе и добровольные помощники.

— Благодарю. — Заур церемонно поклонился.

— Что вы, — смутилась вдруг она. — Это я вас должна благодарить. — И в тон собеседнику церемонно добавила, пряча улыбку. — Простите, не знаю, с кем имею честь?..

Заур низко поклонился:

— Нат Пинкертон.

Девушка, подумав, протянула руку.

— Очень рада. Марита.

Они смущенно помолчали, — больше говорить было не о чем. Через несколько секунд «Москвич» растаял в сумерках. А Заур с минуту стоял у кромки тротуара, ладонь все еще хранила тепло женских пальцев. Он зашагал дальше.

У фуникулера, как всегда, толпился народ. Заур, прикинув время, стал подниматься по лестнице, ступени которой тянулись до самого Нагорного парка: оттуда до дома — рукой подать. Настроение было отличное. Знакомство с девушкой как-то развеяло усталость, придало тихому майскому вечеру какую-то особую значимость.

Запыхавшись, Заур облокотился на барьер лестничной площадки, глянул вниз.

Мерцающей россыпью огней раскинулся внизу город. Ровная гирлянда фонарей Приморского парка, четко обозначала его границы. Дальше, в заливе, наискось перерезанном лунной дорожкой, вспыхивали красными искрами буйки, дрожали, скользили по воде отраженные огоньки с катеров и буксиров.

…Узкая улица привела Заура в заросший виноградом тупичок. Еще издали он заметил у ворот одинокую фигуру.

— Мама, ты?

Пери-ханум откинула платок с седой головы. Наконец-то…

— Асланов звонил, говорил, что, наверно, заглянешь домой.

…Заглянешь. Раньше, если выпадало хотя бы пятнадцать свободных минут, он, сломя голову, мчался на эту тихую глуховатую уличку. Сейчас только привязанность к матери заставляла его возвращаться сюда. «Я не утешаю, но работа, черт побери, лучшее лекарство от горя», — так, кажется, говорил Асланов, подбрасывая ему новые и новые дела.

Лунный свет притушил звезды и вычернил, удлинил тени. Тишина. Мягко светятся окна соседних домов. Легкая рука матери нежно гладит плечо сына, неслышно что-то шепчут губы. Остро, зримо вспомнилось далекое хмурое утро, отец, большой, встревоженный, склонившийся над ним. Вот здесь у ворот, чуть ли не на этом самом месте.

— Идем, сынок, идем скорей. А то не успеем.

— Куда, папа?

— На базар. Мы должны купить маме девочку. Живую куклу. Понимаешь, малыш?

— А разве мамы в куклы играют?

— Играют, сынок, играют.

Пятилетний Заур торопится, старается делать шире шаги, чтоб не отстать от отца. Но где же базар? Отец долго водит его по аллеям старого парка, затем берет уставшего мальчугана на руки. К полудню начинает накрапывать дождь. И отец, прикрыв Заура, пиджаком, торопится с ним домой.

— Папа, а кукла? Ты же обещал…

— Ай-яй-яй! Совсем забыл, сынок. Но ничего. Наверно, тетушка Джейран уже купила. Ну-ка, герой, прыгай на землю, идем в комнату, посмотрим.

В полутемной комнате горит свеча, в ее дрожащем свете лицо мамы как неживое. Она грустная, словно кто-то ее обидел. Но она рада Зауру, тянет к нему руки. Тетушка Джейран показывает куклу. Настоящую. Неожиданно она морщит нос и разражается таким криком, что Заур пятится к отцу.

…А сколько было бы его собственному сыну.

Заур вздохнул, посмотрел на часы. Дрогнула на плече рука матери.

— Ну что, сынок, вернулся издалека? — совсем тихо спросила мать.

— А ты откуда знаешь?

— Так, сердцем слышу. Все слышу.

— Не все, мама. — Он коснулся губами ее виска. — Иди в дом. А мне пора на работу.

— А ну марш в комнату, — возмутилась Пери-ханум. — Пока чаю не выпьешь, никуда не пойдешь.

Мать поставила перед ним, исходящий ароматным паром стакан.

— Что-то ты утаиваешь, сынок. Ты не думай — я ведь всегда пойму…

— Нечего пока говорить, ана-джан. Разве что девушку одну встретил сегодня.

— Ну, и кто же она?

— Не знаю, мама.

— Чья она дочь?

— Не знаю.

— А где живет?

— И где живет не знаю, ана-джан. Ничего не знаю.

— Ну, что ж. Пей чай, а то остынет.

С каким наслаждением пьется крепкий «мамин» чай… «Как мама заваривает, никто не умеет», — с гордостью хвастался он еще на фронте. В первые дни после демобилизации, он, пожалуй, больше пил чай, чем ел.

И в тот вечер он тоже сидел за столом, и грел руки о горячее стекло стакана, когда за ним пришли из горкома.

Встретил его пожилой, с жестковатым неулыбчивым лицом второй секретарь. Кивнул дружелюбно, как старому знакомому.

— Садись. Я знал твоего отца. Хороший был нефтяник. Ты похож на него, старший лейтенант. Хорошо, если и характер отцовский. Деды говорят, корень крепок — плоды хороши. Мне было бы приятно убедиться, что сын Алекпера так же прям, напорист, трудолюбив. Я не зря говорю это. Тебя, как демобилизованного офицера-разведчика, как коммуниста, решили рекомендовать на работу в уголовный розыск.

— Меня? В уголовный розыск? Представления не имею.

— Научишься. Не спеши. А я что родился секретарем горкома? Был обыкновенным механиком, потом мастером по бурению, а потом… Словом, никто специалистом не рождается. Ну как? Договорились?

Заур встал, зачем-то одел фуражку. Секретарь улыбнулся — неожиданно мягким сделалось суровое, замкнутое лицо.

— Запомни, великая эта радость, когда чувствуешь, что нужен людям. На особый участок посылаем тебя. Скажу прямо, — легкой жизни не будет. И покой, как сказал поэт, будет тебе только сниться…

— Так неожиданно… Да и меня вы совсем не знаете.

Секретарь пытливо посмотрел на. Заура.

— Знаем, Акперов. Знаем. Больше, чем ты предполагаешь… Например, о твоем поединке с небезызвестной разведчицей Луизой Летгер. Если не изменяет мне память, это было в начале 1945-го под Будапештом… Ставка генерала Пфефера. Это была нелегкая схватка, — ты выиграл ее блестяще. Правда, ты допустил одну ошибку И это дорого стоило…

Акперов вспыхнул, поднялся со стула. То, о чем говорил секретарь, не знали даже однополчане.

— Хорошо. Попробую… А за доверие спасибо, товарищ секретарь.

*
…Такси остановилось у здания районного отдела милиции. Акперов торопливо прошел к дежурному.

В длинной большой комнате было шумно, колыхался под потолком густой табачный дым. Обмениваясь шутками, уходили в наряд патрули и постовые. Дежурный инспектор — старший лейтенант Никольский громко доказывал что-то сутулой старушке. Та все поправляла очки, старалась перекричать своего собеседника.

Завидев начальника «угро», все на минуту приумолкли. Акперов поздоровался, и направился к своему кабинету, уже за столом нехотя придвинул к себе объемистую папку, — свежая почта. Приказы, инструкции, заявления, жалобы… Что это? Ориентировка? Московский уголовный розыск сообщал, что с сентября 1952 года разыскивается опасный преступник Тониянц Аршавир Самвелович, по кличке «Волк», рождения 1905 года. 20 сентября 1952 года, будучи бухгалтером-кассиром СУ, похитил 180 тысяч рублей и скрылся. МУР имеет данные о том, что, скрываясь под чужой фамилией, он разъезжает по Союзу. Преступник одинок, владеет несколькими языками, ранее судим за убийство и не исключена возможность его появления в Закавказье. Прилагался и словесный портрет: роста высокого, сутуловатый, бреет голову, густые черные брови, шрам на затылке — след пореза, глаза карие, одевается скромно, нелюдим…

Акперов, еще раз прочитав ориентировку, задумался. Карандашом машинально набросал на клочке бумаги густобровое, хмурое лицо. Усмехнулся, отшвырнул набросок. По таким данным вряд ли можно найти преступника. Разве только случайность…

За спиной скрипнула дверь. Вошел старший оперуполномоченный капитан Огнев.

— Вечер добрый, Заур Алекперович.

— Здравствуй, Андрей. Что нового?

— Тишина.

Акперов улыбнулся.

— Вот если бы ты мог порадовать таким же прогнозом и на воскресенье…

— Кто может поручиться… Скажешь, — получится, как гарантия на телевизор.

— Это точно. Телевизор — вещь сомнительная.

— Ты знаешь, вчера приходил на прописку Серго Шавлакадзе.

— Кто-кто?

— Шавлакадзе, художник.

— «Рембрандт», что ли?

— Он самый. Помнишь, в сорок девятом сел за грабеж и попытку изнасилования.

— Такой тощий, пижонистый?

— Вот-вот. И в заключении не поправился. Только бородку отпустил. Увидел меня, — расшаркался. Полтора года назад вышел досрочно, жил в России. Теперь снова потянуло в родные пенаты, к матери.

— С работой наверное надо помочь?

— Спросил. Говорит, что оформляется в кинотеатр «Ширван» художником. Поблагодарил за внимание.

— Слушай, — Заур хлопнул себя по лбу, — а ведь соучастник его, этот, Галустян, бежал из лагеря! Помнишь, месяцев 7—8 назад была ориентировка.

Огнев опустился на стул.

— Верно. Совсем вылетело из головы. А впрочем, может быть, и хорошо, что не спросил. Надо бы сначала присмотреться к Шавлакадзе. Всерьез он одумался или голову морочит…

— Давай-ка, Андрей… Под особый контроль — и Шавлакадзе, и его знакомых.

— Наблюдение за квартирой?

— Нет, людей не хватит. И такой острой необходимости тоже нет. Посматривать будем. Надо надеяться, что научился в лагере уму-разуму. Времени на размышление было достаточно…

Заур не договорил. В кабинет вихрем влетел Никольский. Он был растерян.

— Товарищ майор, на 2-й Железнодорожной ограбление с ранением. Происшествие имело место полчаса назад, в 22 часа 30 минут. Потерпевшая — женщина…

— Черт, моя зона, — вырвалось у Андрея. — Надо же! Жива? — спросил он коротко у Никольского.

— Да, товарищ капитан…

— Видишь, Андрей, — произнес Акперов, — а мы только что говорили о тишине. Где потерпевшая?

— Во второй комнате дежурки. Доставлена каретой скорой помощи. После перевязки от дальнейших услуг врача отказывается, упорно хочет ехать домой. Акт с подробным описанием происшествия составлен.

— Начальник здесь?

— Да, товарищ майор.

— Хорошо, Никольский. Ступайте, я сейчас.

Дежурный вышел. Акперов и Огнев переглянулись.

— Я поехал, Заур Алекперович. Произведу осмотр, что-нибудь, наверно, осталось.

— Ну, давай, действуй. Удачи тебе!

Через несколько минут под окном пророкотал мотоцикл. Акперов спустился в дежурку, где находились врач, фельдшер и потерпевшая. Женщина полулежала на диванчике, держа руку на виске.

ГЛАВА 2 КТО ВЕСЕЛ, ТОТ ЖИВУЧ

На диване лежала Ирина Леоновна Сумбатова — артистка театра музыкальной комедии, жена хирурга Сергея Ковшова. Заур знал его много лет.

И сейчас, остановившись у двери, Акперов испытывал какое-то неопределенное, смутное чувство вины. «Черт побери, — мелькнула мысль, — надо же! Да еще в моем районе. Вот уж подвезло».

— Гражданка, вам нельзя здесь оставаться. Не исключено осложнение. Возможно сотрясение мозга… — раздраженно говорил врач.

— Нет, нет, — не отнимая руки от виска, слабо протестовала Сумбатова. — Я подожду.

— Чего вы ждете? — врач терял терпение. — Время дорого. — Он пожал плечами. — Не понимаю, почему вы…

Раненая, откинув голову на спинку дивана, едва пошевелила белыми губами:

— Ничего. Не волнуйтесь. У меня муж — врач, его вызовут сейчас и все уладится… Оставьте. Спасибо вам за помощь…

Акперов, наконец, решился:

— Доктор, — сказал он, — извините. Ее муж — действительно врач, отличный хирург. Словом, я всю ответственность беру на себя.

Поворчав немного, врач скорой помощи вышел из комнаты. За ним последовал фельдшер. Когда дверь захлопнулась, женщина медленно повернула голову:

— Вы давно здесь, Заур?

— Нет, только что…

— Слава богу. Успели хоть чуть-чуть привести меня в порядок.

— О чем вы, Ирина? В таком состоянии…

— Женщина всегда остается женщиной. — Ирина с трудом улыбнулась. — Мне уже лучше. Правда, вид у меня все же, наверное, страшный…

Заур притянул к себе стул, внимательно оглядел Ирину.

Лицо бледное, измученное. Но бодрится. Кончик пальца в губной помаде. Видимо, пыталась подкрасить губы. Пробует острить… Что это? Сценическое искусство? Или волевая собранность?

— Я чувствую себя виноватым…

— Какая чепуха, — перебила она его. — Лучше позвоните Сергею. Пусть наш милый хирург окажет помощь собственной жене…

— Вы и сейчас шутите?

— Такая уж я… Говорят, кто весел, тот живуч.

Заур покачал головой, снял трубку. Быстро набрал номер.

— Сергей? Добрый вечер! Заур говорит. Да-да. Знаете Ирина у меня. Здесь, в дежурке. Подъезжайте. Нет не волнуйтесь, ничего страшного. — Двойная неприятность! — Акперов в сердцах бросил трубку на рычаг.

— Почему?

— Как нелепо все получилось. Что я скажу Сергею?!

— Ну, что за ерунда. — Ирина осторожно тронула его за рукав. — Ведь обошлось все. И, может быть, вы, как говорят у вас, «снимите показания?».

Заур не выдержал — улыбнулся.

— Убедили. Вам действительно лучше. Только-у нас не снимают показания, а опрашивают. — И добавил серьезно: — Рассказывайте, но постарайтесь не упускать ни одной мелочи, ни одной детали. Хорошо?

— Хорошо. Вышла из театра, села в трамвай и проехала несколько остановок. Сошла на 2-й Железнодорожной. Когда обходила летний кинотеатр, вдруг здорово треснули по затылку. Аж в глазах потемнело. Кажется, я закричала. Не помню… Очнулась, чувствуя какую-то возню. Это была скорая помощь. Вот и все.

— Да… Скуповато. Что же похитили у вас?

— Часы. Золотые. На золотом сетчатом браслете. Швейцарские. Да вы же их видели много раз…

— Прошу вас, вспомните, не шел ли кто-нибудь следом? Или, может быть, задевал.

— Нет. Не помню… Не обратила внимания. А впрочем, подождите. Когда я садилась в трамвай, меня кто-то подтолкнул сзади. Да… да… в трамвае. Я оглянулась. Бросилась в глаза какая-то помятая соломенная шляпа. Вместо ленты грязноватый шнурочек.

— А с трамвая сходил кто-либо?

— Не видела… Заур, я с моей рассеянностью только введу вас в заблуждение. Из меня никудышный помощник.

В комнату, тяжело переводя дыхание, вбежал Ковшов.

— Ирина!

Ковшов бросился к дивану, не замечая Акперова. Воспользовавшись замешательством, Заур вышел в другую комнату, оттуда на улицу. Настроение было испорчено. Давно в этой зоне не было такого дерзкого грабежа. Да и ранение не из легких. «Что удастся найти Огневу?».

Закурил. Затем подозвал к себе шофера.

— Сарыев, иди в дежурку. Там раненая женщина и ее муж. Скажи, что тебе приказано отвезти их домой. Если спросят где я, ответишь, что срочно выехал на место происшествия. Ясно?

— Ясно, товарищ майор.

— Ступай…

Акперов медленно поднялся в кабинет начальника милиции.

Асланов сидел за столом, от которого почти до дверей тянулся длинный приставной стол, покрытый синим сукном. Заур молча присел, продолжая дымить папиросой.

В кабинете стояла глубокая тишина, и Зауру не хотелось нарушать ее. Легче думалось, Асланов дочитал документ, повел мохнатыми бровями и, не глядя на Акперова, произнес:

— Знаю, знаю, начальник, для глубоких дум есть основание.

— Никаких доказательств, — бросил Акперов…..

— Понятно, — Асланов глянул на Акперова. Потер ладонями гладко выбритые мясистые щеки. — В этом-то и соль нашей работы. И причина ранних неврозов. Есть люди, — думают, все очень просто: взял фонарик и нашел где-нибудь в темноте притаившегося преступника. Они полагают, что преступления раскрываются запросто, как рвутся яблоки с ветки. Почему сегодня совершено дерзкое преступление? Потому, дорогой друг, что мы с активом слабовато работаем, с дружиной контакт непрочен. А без общественности каши не сваришь. Штаты не увеличат. — Асланов умолк, вздохнул. Потом невесело продолжал: — Было так хорошо. Конец месяца. И вот на тебе, субботний подарок. Дерзкое происшествие. Ничего не скажешь, чисто сработано. — И уже спокойней закончил. — Говорят, потерпевшая тебе знакома?

— Да, — неохотно признался Акперов.

— Ну, ничего, не горюй. Разберемся общими силами. Чья это зона?

— Огнева.

— Андрей парень толковый, цепкий. Да, кстати, опросили?

— Да.

— Есть что-нибудь существенное?

— К сожалению, нет.

— Ну, не раскисай.

— Не в этом дело, — Заур откинул со лба упавшую прядь, — вдвойне тяжко, когда беда случается с близким человеком. Нелепо, может быть, но совесть мучает… И следов нет.

Асланов встал из-за стола, убежденно сказал:

— Какой-то след есть. Не может быть… Кто выехал па место?

— Огнев.

Они помолчали, прислушиваясь к звукам засыпающих улиц. С треском подкатил мотоцикл.

Спустя несколько минут, в кабинет вошли капитан Огнев и дежурный следователь.

— Это удалось обнаружить на месте происшествия. — Огнев положил на стол молоток с железной рукояткой. — Нашли в кустах. На головке и рукоятке свежие пятна подсохшей крови. Головка, обмотана тряпкой. Но неудачно. Очевидно, преступник намеревался оглушить женщину. А когда увидел кровь, испугался и отшвырнул его от себя. Да, кусты примяты, кое-где обломлены. Наверно, опомнился, бросился искать молоток, да охранница помешала.

— Кто?

— Сторожиха стройки. Пост ее приблизительно метрах в 30-ти от кинотеатра. Она видела на плохо освещенной улице полную женщину. Заметила и парня в светлой рубахе и соломенной шляпе. Он шел следом, на некотором расстоянии. Потом услышала крик, бросилась к воротам, начала звать на помощь. Человек в шляпе, не оглядываясь, побежал к садику. На тротуаре лежала женщина. Сторожиха тут же позвонила в скорую помощь…

— Постой, постой… В шляпе говоришь? — спросил Акперов, вспоминая скупой рассказ Ирины.

— Да. Так, говорит.

— И Сумбатову в трамвае подталкивал парень в шляпе, — Акперов улыбнулся. — Вот одна ниточка есть…

— Не одна. Больше, — перебил его Асланов. — Часы он скорее всего постарается продать. А если они хорошей марки, то специалисту-часовщику. Это два. Надо попытаться выяснить, что за молоток. Это три. Как видите, не мало. И шляпа… А теперь, начальники, идите. Подумайте, как этому хищнику обрезать крылья. Иначе он наделает дел в районе…

— Понятно, — ответил за всех Заур. — Пошли, товарищи.

…В трех окнах на втором этаже до глубокой ночи горел свет. Там начинался поиск. Первым погасло окно Акперова. Но на балконе, куда выходила дверь его кабинета, еще долго метался огонек папиросы.

ГЛАВА 3 СОН В РУКУ

Данные экспертизы получили в понедельник утром. Биологический анализ показал, что кровь на сапожном молотке, изъятом с места происшествия, и кровь Ирины Сумбатовой — по группе аналогичны.

— Не так уж существенно, — заключил Акперов, знакомя Огнева и капитана Агавелова с показанием экспертизы. — Попытаемся снова мысленно восстановить события субботней ночи. — Итак, 23 мая, в 22 часа 30 минут на улице 2-я Железнодорожная, некто икс в старой соломенной шляпе, заметьте, со шнуром вместо ленты и светлой рубахе напал на гражданку Сумбатову, нанес ей удар по голове сапожным молотком, предусмотрительно обмотанным тряпкой. Затем он сорвал с ее руки часы фирмы «Омега» на золотом сетчатом браслете и скрылся. Грабеж с насилием. Как видите, друзья, неизвестный совершил преступление с расчетливой осторожностью. Надеясь, что не оставит никаких улик. Но улики есть. Одна — молоток, другая… Другая — похищенные часы. Надо все взвесить, проверить все версии, подумать, не знаком ли нам «почерк» преступника по прежним делам? Задача не из легких, словом египетский труд… «Не халва» — как любит говорить наш начальник. Первое, что я предлагаю — искать часы. Найти во что бы то ни стало. Остальное дополнит сам ход событий. Но… А что, собственно, скажете вы? — Акперов закурил.

Огнев невесело улыбнулся. На бледном, осунувшемся лице — тень усталости. В нервных пальцах похрустывает спичечный коробок.

— Товарищ майор, — начал он, — версию об иксе в старой шляпе следует отбросить. Соломенные шляпы у нас носят уже с апреля. Охота за шляпой будет похожа, — Огнев сделал паузу, — на ловлю солнечного зайчика. Наивно…

— Что ты предлагаешь? — бросил Акперов.

— Надо искать часы.

— А молоток?

— Нет, часы, — согласился с Огневым, до сих пор молчавший Агавелов. — В отношении молотка, честно говоря, шансов мало. Зато часы… Ведь они преступнику не нужны, верно? — Заур и Андрей согласно кивнули. — Значит, — продолжал Агавелов, — он должен их продать.

— Согласен, — заключил Акперов. — Предложения?

— Беру на себя мастерские, скуппункты и прочее, — Огнев встал. — Надеюсь, Заур, ты мне поможешь.

— Хорошо, два района у тебя возьму. А ты, Агавелов?

— Прощупаю возможные связи.

— Решено. Сейчас 10-00. Отдых до 12-00. Потом сбор у меня и начнем действовать.

*
…Прошло несколько дней. Однако результаты не обнадеживали. В пунктах плана розыска, который лежал перед Зауром, были зачеркнуты все строки. А часы словно в воду канули. «Не дай бог позвонят Сергей или Ирина, — все чаще думал Акперов. — Что им ответить?»

Все сильнее давало себя знать чувство нервного напряжения. К вечеру обычно голова тяжелела, веки слипались.

Так и в этот день. Едва захлопнулась дверь за Огневым, доложившим об очередной неудаче, как Заур почувствовал неодолимую сонливость. Он дважды повернул ключ, бросился на диван.

Надвинулось, как в туманном наильше.

Цветной фонтан. Берег моря… Воздух чуть сырой, приятно освежающий. Ветви плакучих ив тянутся к воде, подсвеченные из-под воды они кажутся косами, разметавшимися на ветру.

Но что это? Машина въехала в аллею бульвара? Набирает скорость? Заур, предостерегающе подняв руку, бросился навстречу. Вокруг дети, старики… Ослепительно вспыхнули фары, толчок, и вот он уже томительно долго падает под колеса. Перед глазами проплывает номер. АЗИ-13—13. «Москвич». Над Зауром склоняется девушка. Синие глаза сияют. Она улыбается, белозубая, веселая. Марита!

— Зачем вы скрыли от меня, что вы сыщик? — смеется она. — Зачем?

— Марита, простите… Я думал…

— Думал, думал… Вы не способны думать! Вот возьмите! На память…

Швейцарские часы с сетчатым браслетом падают в его ладонь.

— Марита!

Майор Акперов вскочил с дивана и уставился на свою раскрытую ладонь. Какая только чертовщина не лезет в голову.

Протер руками глаза, глянул на стенные часы. Десять часов вечера. Невероятно! Проспал целых пять часов. А сон, будто одна минута…

Все эти дни Заур был так огорчен неудачным розыском, что и не вспомнил о своей случайной знакомой. А сейчас вдруг отчетливо увидел ее открытое лицо, волосы, схваченные сзади бантом, нарочитую небрежность одежды, легкий и острый разговор на площади… «Черт побери, — подумал он. — Мне недостает только сентиментальной влюбленности».

Широко расставив ноги, Заур постоял посреди кабинета, потом решительно подошел к телефону, набрал номер:

— Саркисов? Привет, дружище. Майор Акперов говорит… Да-да… Прошу проверь «Москвич» АЗИ-13—13… Хорошо, подожду.

Прошло несколько минут.

— Да! Слушаю… Пишу, пишу, — Заур взял карандаш и придвинул к себе блокнот. — Владелец — Заступин Оскар Семенович, уроженец г. Смоленска, 1905 года рождения. Начальник отдела снабжения артели «Мебельщик». Адрес — пос. Строителей — самостройка 30. Машина зарегистрирована… Ясно, Ашот, ясно… Спасибо, старик. Привет.

Акперов дал отбой и набрал номер адресного бюро. Все остальное узнать нетрудно, милая незнакомка. Либо ты дочь владельца, либо племянница, либо… невестка. От последнего предположения ему стало не по себе. Ответила дежурная. Акперов попросил дать справку о Заступиной Марите.

Заступина Марита… Оскаровна. Родилась в г. Смоленске в 1933 году. Проживает на поселке Строителей — самостройка 30. Прописана в Баку. Не работает, студентка второго курса медицинского института…

Акперов едва дослушал. Он мысленно представил себе, как явится в медицинский институт и «случайно» встретит ее. Он поблагодарил девушку из бюро и положил трубку.

«Ну вот, Марита Оскаровна, мы почти познакомились. Правда, я знаю о вас больше, чем вы обо мне…».

Постучали. Заур отпер дверь. Вошел Огнев, недоуменно окинул взглядом комнату, выглянул на балкон.

— Кого ты ищешь? — спросил Заур весело.

— Мне послышалось, что ты с кем-то разговаривал. Или я уже совсем… — он повертел пальцем у виска.

— Не послышалось. Я действительно разговаривал. Сам с собой. Готовился к докладу, — улыбнулся Заур.

— К докладу?

— Потом объясню. Любопытство, между прочим, старит человека, говорят.

Они подсели к столу.

— Знаешь, Андрей, во сне,- — Заур замялся, — мне явилось этакое неземное создание в образе очаровательной брюнетки и протянуло часы Сумбатовой. Но, к сожалению, ты не брюнетка, а блондин.

Огнев расхохотался.

— Но все же сон почти в руку, — сказал он, — Давай заглянем в картотеку.

Заур насторожился.

— Что у тебя на уме?

— Между прочим, любопытство старит человека, — невозмутимо бросил Андрей. — Но перед лицом своего высокого начальника…

На этот раз рассмеялись оба.

— Ну, хорошо, что ты все-таки хочешь предложить? — спросил Заур.

— Думаю все-таки заняться «Рембрандтом».

— Согласен. Но не сейчас. Подумай, есть ли у нас основание подозревать его? Личность приметная — с бородкой. Да и трусоват он, хлипок.

— Все это так, но…

— Нет дорогой. Это не «Рембрандта» художество. Молотком по голове! Тут действовал человек жестокий, наглый, твердо рассчитывающий на свою силу. Куда этому слюнтяю…

— Дай же мне договорить! — вспылил Андрей. — Все эти доводы мне ясны так же, как и тебе. А Галустян мог сделать?

— Галустян? — Заур от неожиданности опешил. Потом бросился к картотеке. — Отличная мысль, капитан, — сказал он, ставя на стол длинный ящик.

Он торопливо перебрал твердые узкие таблички.

— «Адмирал», «Кит», «Медведь», «Волк», тьфу ты, целый зверинец. «Старик»… А, вот он. «Артист» — Галустян Аркадий.

Оба быстро пробежали глазами несколько строк.

«Действует решительно, дерзко. Физически силен. Расчетлив…».

— Что ж… Убедил. Придется прямо завтра заняться твоим художником. Они вместе сидели?

— Не знаю. — Андрей пожал плечами.

— Я сейчас припоминаю, — продолжал Заур, — что в том деле — грабеж с изнасилованием, — запевалой был Галустян.

— Точно, — подхватил Огнев. — Он сыграл тогда на оскорбленном «мужском» чувстве «Рембрандта». Пока тот пытался силой овладеть девушкой, «осмелившейся» публично его отвергнуть, Галустян хладнокровно и методически искал деньги и ценности.

— Только этого бандюги не хватало в районе, — с досадой вырвалось у Заура.

— Ва! Кто сумеет ускользнуть от оперативников, возглавляемых майором Акперовым?!

Заур и Андрей подняли головы. В дверях стоял улыбающийся Агавелов. Весело сверкнули золотые коронки зубов. — О, следопыты! Уткнулись в архив. Оторвались от масс. Забыли, что сила милиции в ее связи с народом…

— Садись, Эдуард. И давай не томи высоким стилем. — Интуиция подсказала Акперову, что Агавелов весел не без причины. Его благодушное лицо так и сияло.

Агавелов важно шевельнул бровями:

— Терпение, товарищи, терпение.

— Ну, будет, — не выдержал Огнев, — выкладывай…

— Пожалуйста. Часы найдены!

— Точно?

— Да, товарищ майор. Точно. Сообщение поступило бесспорное.

— Вот тебе и сон… Улавливаешь, Андрей?

— Улавливаю. Я же сказал, сон в руку.

Заур с облегчением расстегнул ворот рубахи, шумно вздохнул:

— Ну, хоть одна забота с плеч. — Подошел к телефону, торопливо набрал номер.

Агавелов нажал на рычаг.

— Ты не Сумбатовой звонишь?

— Да.

— Воздержись. Ее часы находятся у гражданина Симонянц Ерванда, часового мастера. Работает в пассаже. Живет по улице Садовой, дом 18, квартира 32. Сначала надо подготовить постановление на обыск и изъятие, успешно провести операцию, и только потом уже со спокойной душой звонить Сумбатовой.

— Ты неисправим, Эдуард, — сокрушенно покачал головой Заур, садясь за стол. — Другие с годами делаются серьезней, солидней… А ты…

— Разве жизнерадостный характер — патент на легкомыслие? — парировал Эдуард.

— Сдаюсь, — Заур поднял руки. — Спорить с тобой бесполезно.

И верно, — живой, остроумный капитан Агавелов легко сходился с людьми, к нему тянулись, ему доверяли. Даже самые ожесточившиеся преступники «заговаривали» чаще всего именно на его допросах. С его благодушного лица не сходила теплая, открытая улыбка. Все, казалось, давалось ему легко, без напряжения. Но только казалось… Агавелов работал много и трудно. На его счету — десятки раскрытых, а еще больше — предупрежденных преступлений. Многие считали его просто «удачливым». И только самые близкие, знали какого напряжения стоил ему успех, знали его слабости и недостатки. Быстрый на решения, вспыльчивый, он каждое дело начинал почти с гарантийной уверенностью в удачу. Эта уверенность порой подводила его, он остро, болезненно переживал ошибки, шумно каялся. И так же быстро отходил, энергично берясь за новые дела. Шли дни, — работать он умел, как вол, сутками, не теряя своей обычной жизнерадостности. И снова первые приметы успеха взвинчивали его, распаляли воображение видимой легкостью задачи. Выручал его богатейший опыт, умение гибко перестраивать тактику незримого боя, да еще это удивительный талант располагать к себе людей. Агавелову не хватало глубокой вдумчивости Огнева, о котором, шутя, говорил — «двадцать семь раз отмерь, а прежде чем отрезать, снова подумай»… — его трезвой рассудительности. Они прекрасно дополняли друг друга, эти два совершенно разных человека. Такими их знал и любил Акперов.

…В двадцать три часа прокурор района санкционировал обыск и изъятие часов на квартире Симонянца.

На Садовую решил выехать сам Агавелов, заявив, что хочет довести дело до конца. Никто не возражал. Через полчаса синяя «Победа» с капитаном, участковым уполномоченным и двумя членами штаба народной дружины бесшумно неслась по опустевшим улицам. Спустя пятнадцать минут, они входили в подъезд двухэтажного серого дома. На втором этаже в окошке тускло горел зеленоватый свет. Вот и полустертая табличка с фамилией хозяина «Симонянц Е. И.». Агавелов неторопливо нажал кнопку звонка. За дверью послышалось шарканье нетвердых шагов, возня, сонный, хрипловатый голос.

— Кто там?

— Прошу открыть. Из милиции.

Лязг цепочки, щелканье замка…

В щели мелькнуло испуганное лицо. Эдуард протянул удостоверение. Дверь со скрипом распахнулась. В коридоре у вешалки стоял пожилой мужчина в пижаме, — тонкие губы его нервно подергивались. Он вернул удостоверение капитану, с трудом выговорил:

— Слушаю вас.

— Разрешите?

— Пожалуйста… Входите. — Симонянц с усилием выдавил любезную улыбку, стараясь изобразить максимум гостеприимного радушия. Но не надо было обладать проницательностью, чтоб видеть, как напуган он этим ночным визитом.

Вежливо здороваясь, они прошли в узкую переднюю.

Из комнаты сбоку выскочила девушка, торопливо на ходу застегивая пестренький халат. Большие, сонные глаза ее растерянно, не мигая, смотрели на отца. Капитан протянул хозяину постановление прокурора, но Симонянц не стал читать, — передал его девушке. Она пробежала взглядом по бумаге, сказала дрогнувшим голосом:

— Папа, это обыск.

— Обыск? Пожалуйста. — Часовщик, казалось, овладел собой. — Мы ничего не украли и пусть товарищи ищут то, что им нужно в нашем доме. Пожалуйста…

Спокойствие и достоинство, с которым говорил Симонянц, несколько смутили и Агавелова.

— Я хочу извиниться за поздний визит, — мягко сказал он, — ничего не поделаешь, необходимость. Если не возражаете, пройдем в комнату, поговорим. Возможно, и обыск делать не придется. — Он говорил, глядя на Симонянца, но мягкая предупредительность была явно обращена к девушке…

Симонянц поспешно распахнул дверь в комнату, из которой только что вышла девушка. У разобранной постели неярко горела лампочка под зеленым абажуром. На круглом столе брошенное рукоделие. У стены гардероб, небольшой книжный шкаф. Все в комнате говорило о простоте, скромности, только плохая копия «Незнакомки» Крамского в аляповатой рамке выдавали невзыскательный вкус хозяйки.

Симонянц и Агавелов сели за стол.

— Хочу объяснить вам, гражданин Симонянц, что нас сюда привела не случайность. В прошлую субботу в Завокзальном районе было совершено нападение на артистку театра музкомедии. Грабитель молотком ударил ее по затылку и сорвал с руки золотые часы фирмы «Омега» на золотом браслете. По имеющимся данным, на следующий день, в воскресенье, вы купили у преступника эти часы. Считаю, что гораздо благоразумнее сдать их властям добровольно…

Симонянц вытащил из кармана пижамы мятую пачку «Беломора», закурил, жадно затягиваясь. Потом в сердцах ударил кулаком по столу.

— Подлец. Какой мерзавец! Аида, где они эти проклятые часы? Принеси!

Через несколько минут злополучные часы лежали на плюшевой скатерти.

— Они. — Агавелов радостно улыбнулся. — Не поверите, Ерванд Ишханович, несколько дней искали.

Брови Симонянца поползли вверх.

— Вы знаете мое имя-отчество?

— Да, конечно. Ведь я, можно сказать, в гости шел.

— В гости, между прочим, приходят не так поздно. И не требуют от хозяев таких дорогих подарков, — Аида пыталась шутить, но пальцы все еще бегающие вдоль ряда пуговиц, выдавали волнение.

Симонянц оживился.

— Кстати, а как же деньги, которые я заплатил? Вы их мне уже не вернете?

— Почему не вернем? Вы их получите сполна у того, кто вам продал часы.

— Понятно, — иронически усмехнулся часовщик. — Он их положит на сберкнижку, пока вы его поймаете.

— Можете не сомневаться — поймаем. Обязательно поймаем. Между прочим, вы запомнили его?

— Как вам сказать? Особой наблюдательностью не отличаюсь. Но, по-моему, если увижу, то узнаю.. Парень, как парень, наш восточный. Но по-русски говорит хорошо Безусый, худощавое такое лицо, в видавшей виды шляпе, под белой рубахой — тельняшка. Вот и все… Особых примет не обнаружил. Я не портретист.

— Он вам сказал, что приехал из Ирана?

— Да. — Брови Симонянца снова удивленно поползли вверх. — Откуда вы знаете?

— А вы разве не знали, что существуют невидимые автоматы, фиксирующие каждую сомнительную сделку? — спросил Агавелов. — Я, конечно, шучу, но парень в тельняшке в жизни моря не нюхал. Жаль, он пока на свободе… А сейчас вот вам номер моего телефона. Прошу позвонить мне завтра часов в десять и подъехать на маленькую беседу. Это очень важно.

Агавелов записал номер телефона на листке блокнота и положил на стол. Аида подсунула бумажку под вазу с розами. Эдуард почувствовал их нежный и тонкий запах и, рывком поднявшись со стула, подошел к книжному шкафу. Затылка коснулось теплое дыхание девушки:

— У меня небольшая библиотека, — виновато сказала она. — Я держу то, что люблю перечитывать…

За негромким разговором о книгах они и не заметили, как участковым был составлен протокол о добровольной сдаче часов.

— Товарищ капитан, — доложил он. — Протокол готов, копия передана гражданину.

— Хорошо, — Агавелов попрощался с Симонянцем, на мгновение задержал в руке мягкую ладонь девушки…

Садясь рядом с шофером в машину, Эдуард непроизвольно взглянул вверх. Распахнутое окно на втором этаже тускло светилось зеленоватым светом, за полупрозрачной легкой занавеской, угадывался женский силуэт. Вот он отпрянул от окна, Агавелов поспешно нырнул на сиденье, с треском захлопнув дверцу.

— Поехали, — весело сказал он шоферу.

ГЛАВА 4 БЕЗ ПРИСТАНИЩА

С наступлением утра Лара почувствовала, что совершенно окоченела от холода. Встала, с трудом разогнула затекшую спину, тихонько прошла к себе и легла в постель. Проснулась она в полдень. Дома уже никого не было. Только бутылки, залитая вином скатерть, окурки, брошенные на тарелках, говорили о вчерашней гулянке у матери. Лихорадочно побросав в чемодан свои вещи, она обшарила ящики комода, пересчитала деньги — семьсот рублей. У калитки, под высокой яблоней, постояла немного. Слез не было. Ничего не было кроме тупого желания скорее, как можно скорее уйти из низенького кирпичного домика, где давно все стало чужим.

А через два часа она уже сидела на нижней полке общего вагона. Поезд шел на юг. В последний момент Лара все-таки решила ехать в Сумгаит; Зина была единственным близким человеком.

В соседнем купе надрывался баян, мягкий тенор лениво выводил о высоком дубе и одинокой рябине. Ни песня, ни говор пассажиров, ни любопытные взгляды соседей по купе будто не касались ее.

Что ждет ее там, впереди, в незнакомом городе, какая судьба? Говорят, южане, гостеприимны. Она вспомнила слова одного из собутыльников матери, хваставшегося знанием Кавказа. «На Кавказе, — любил повторять он, захмелев, — не пропадешь. Каждый хлеб-чурек, каждый встречный абрек, каждая гора Казбек».

По мере того, как поезд удалялся от родных мест, и в раме окна заметно менялся пейзаж, светлые, ясной голубизны глаза девушки то вспыхивали, то угасали, то темнели от тревоги.

Позади остались Кавказская, Минводы, Георгиевск, Грозный. А вот и Махачкала! Волны Каспия тяжело шумят прямо у самой линии железной дороги. Белую полосу прибоя разрывают острые, ржавые скалы. Кажется, что какая-то неведомая сила выбросила из глубин эти гигантские осколки. Но вот море удаляется. Деревья сначала ярко-зеленые, со свежей листвой, чем дальше, тем гуще припудрены пылью. Вот мимо проплыл серый, грязноватый перрон дербентского вокзала. «Храните деньги в сберкассе» — со щита самодовольно улыбался счастливый обладатель «Волги», телевизора, стиральной машины. Лара заплакала тихонько, приткнувшись к оконной раме.

— Что с вами, девушка?

Она покосилась на парня в гимнастерке со следами погон. Он присел против нее, скрестив на коленях большие, сильные руки. Чубатый, черноглазый, с ярким сквозь смуглоту румянцем, бесцеремонно, с явным удовольствием разглядывал Лару.

— Ничего. — Она всхлипнула, подобрала ноги в стоптанных туфлях.

Но парень и не думал обижаться.

— Куда вы едете? — спросил он.

Лара немножко подумала.

— В Сумгаит. Хороший город?

— А я думал в Баку.

— Нет. Там у меня никого нет.

— А в Сумгаите?

Лара промолчала.

— К кому же вы едете?

— Что это — допрос?

— Да нет. Просто спросил.

Лара отвернулась. Подумаешь, друг нашелся. Кто знает, к чему он завел этот разговор? Пристал, словно банный лист. И руки в наколках, как у блатного.

А парень и впрямь не отставал.

— Мне, кажется, в Сумгаите у вас нет никого.

Лара отворачивается к окну, всем своим видом давая понять, что ей неприятен этот разговор.

— Не обижайтесь, девушка. Я просто так.

— Поразвлечься решили?

— Ну, и строгая же. Давно дома не был. Волнуюсь немножко.

— Да это всегда так… Встретят вас, обрадуются.

— Хотите, и я сойду в Сумгаите? Оттуда недалеко до Баку. Ходят автобусы, такси, электричка. Одной вам, наверное, нехорошо… А я работал там. Знаю.

— Не беспокойтесь. Язык до Киева доведет.

Постепенно, слово за словом, Лара стала доверчивее отвечать ему. Минут через двадцать они познакомились. Его звали Аликом. — Лара рассказала о землячке Зине, о том, как им славно будет работаться вместе в этом самом Сумгаите.

…Поезд остановился у маленького вокзала. На путях вытянулись цепочки цистерн. Лара разочарованно огляделась: Зина писала, что Сумгаит большущий красивый город.

— Город дальше. Ехать надо еще автобусом. Тронулись?

Он подхватил ее чемодан.

— Вы ко всем такой добрый?

— Не знаю. Давно не приходилось…

Вприпрыжку, как девчонка, Лара пересекла пути. Алик с двумя чемоданами все время отставал.

Солнце основательно припекало. Когда они, взмокшие, усталые вылезли из автобуса у здания городской автостанции, Алик предложил сходить на базар: там отличные сабирабадские арбузы. Они весело болтали всю дорогу. Ларе казалось, что она давно знает этого заботливого, открытого парня.

Подтрунивая друг над другом, они с удовольствием съели сахаристый прохладный арбуз и не спеша отправились искать общежитие.

— Зина Редькина? — хмуро спросила дежурная. — Опоздала ты, красавица. Зина вышла замуж за матроса и — поминай, как звали. Теперь — ищи ветра в поле. Уехала твоя Зина… Не доложилась в каком направлении. Все вы приезжаете сюда хвостом вертеть, женихов подманивать.

— А я не за мужем, — пыталась объяснить Лара. — Зачем вы так? Ведь не знаете…

— Знаю, знаю, — не унималась вредная тетка.

Алик зло, отстранив Лару, подскочил к двери.

— Зачем обидела девчонку, ведьма?

— А-а, заступничек? Проваливай, пока не поздно, сопляк. — И, повернувшись к ним спиной, она хлопнула дверью.

Вспылив, Алик бросился было за ней. Но за дверью звякнула щеколда. Поостыв, он догнал девушку, поплелся рядом.

— А ты разве не переписывалась с Зиной?

— Писала. Давно, правда… Не до нее было.

— Знаешь, Лара, поедем ко мне. Как-нибудь устроимся. В тесноте, да не в обиде, — он и сам не заметил» как перешел на «ты».

— Не поеду, — вспыхнула она.

— Как это, «не поеду»? Куда ж ты теперь?

Лара не ответила.

Молча дошли они до вокзала. У перрона стоял электропоезд, идущий в город.

— Лара, поедем, — мягко повторил он.

— Езжай. Не поеду.

— Ну почему, почему?

— Так. Не поеду и все, — упрямо заявила Лара и села на скамейку.

— Да не могу же я бросить тебя так… Поехали.

Лара вдруг закричала отчаянно, зло, выдергивая у него из рук свой легкий чемоданчик.

— Отстань! Не твоя забота. Отстань, говорю!

Он еще немного постоял рядом. Поезд медленно двинулся, и Алик, выплюнув сигарету, буркнул:

— Ладно. Как хочешь. Адрес мой у тебя есть. Пока.

Он на ходу вскочил на подножку последнего вагона. Она рванулась было следом, но поезд с места набрал скорость и исчез вдали. Она вернулась на скамью, заплакала тоненько, как плачут обиженные дети.

Чья-то рука осторожно коснулась ее плеча.

Лара вздрогнула, подняла мокрое, испуганное лицо, отбросила с плеча руку незнакомца. Узенькая, ухоженная бородка, пестрая на выпуск рубаха… Холодные умные глаза в сочувственном прищуре. Девушка вскочила с места, испуганно попятилась назад.

— Осторожно, барышня, споткнетесь о камень.

Она резко обернулась, никакого камня сзади не было. Она торопливо ушла к самой дальней скамье. Юноша, как ни в чем не бывало, присел рядом.

— Можете ничего не объяснять. Вы не глупы и не лишены юмора. Но, признаться, удивлен. Неужто я так страшен?

Она не ответила. Незнакомец вполголоса, но выразительно продекламировал:

Живете вы
С серьезным, умным мужем.
И не нужна вам наша маята,
И сам я вам
Ни капельки не нужен…
Лара хмыкнула:

— Подумаешь, Пушкин!

— Пардон, леди. Это Есенин.

— Ну, и ладно. А все равно нечего приставать.

— О! Это мне нравится, — ответил он и пододвинулся поближе. — А вы знаете почему я остановился и отстал от поезда? Так вот, мне, между прочим, было больно, что тот парень бросил вас.

— Не бросил он. Я сама…

— Прекрасно. Деловые контакты налажены. Два слова — контакт, три — знакомство, четыре — уже союз. Скажите, что заставило вас плакать?

— Не ваше дело.

— Великодушие не позволяет мне пройти мимо. Человек человеку, как говорится, друг, товарищ, брат.

— А вы что, утешитель… на общественных началах?

— Н-нет…

— Ну и оставьте меня в покое.

— Сию минуту. Только один вопрос.

— Послушайте, кто вы такой и что вы хотите от меня? — она спросила это уже беззлобно, устало.

Уши бородатого комично задвигались, и это рассмешило девушку — она слабо улыбнулась.

— Вот это мне нравится. Хочу ответить на ваши вопросы.

— Я вас ни о чем не спрашивала. Мне все равно… Понимаете? Все равно.

— Неправда. Вы спросили, кто я такой.

Он молча раскрыл лежащий на коленях альбом, вытащил из кармана карандаш. Прошло несколько минут, — он протянул девушке смелый набросок.

— Кажется, синьора на этом портрете вам известна?

Лара с любопытством глянула на лист бумаги и… сразу узнала себя.

— Художник?

— Нет-нет. Не профессионал. Любитель. Особенно удачно у меня получаются женщины.

— Это и видно. Набили руку на уличных знакомствах.

— Ах! Все мы относительно знакомые люди. Живем на одной планете. Вы слышали о Рембрандте?

— Что-то припоминаю, — Лара наморщила лоб.

— Меня друзья в шутку «Рембрандтом» называют. Возьмите, так сказать, на добрую память.

Лара взяла протянутый лист, невольно залюбовалась рисунком. Он действительно был хорош.

— Спасибо.

— Пожалуйста. Как вас зовут?

— Лара, — поколебавшись, ответила она…

— Ну вот, а меня при желании всегда найдете на берегах Каспия. Баку, улица Герцена, 45, этаж один, квартира единственная. Заказы не принимаю, но гостям рад! Мой «салон» открыт для друзей. Вы меня поняли?

— Не совсем. Вы что, приглашаете в свой «салон» каждого встречного?

— О нет! Только тех, чьи души созвучны моей, так сказать, поэтической натуре. Обещаю, — скучать не будете.

К платформе подошел поезд. Художник галантно щелкнул каблуками.

— Итак, не прощаюсь.

Он побежал к поезду.

Лара долго рассматривала оставленный в подарок рисунок. И почему-то сейчас он уже не казался ей таким хорошим, — «Рембрандт» изобразил ее в вызывающе открытое декольте, — вместо полосатой кофточки с глухим воротником.

ГЛАВА 5 Я, МЕЖДУ ПРОЧИМ, НЕ ЖЕНАТ…

…Утро выдалось великолепное. Еще не растаял бледный ломтик луны в небе, а из-за темной кромки горизонта уже вылез пламенеющий солнечный диск.

Работалось легко, с тем особым душевным взлетом, когда кажется, что нет службы проще и приятнее, чем у тебя. В кабинете было тихо. Только одинокая муха негромко жужжала у оконного стекла. Оглушительной трелью залился телефон. Капитан снял трубку.

— Агавелов слушает, — сказал он.

— Здравствуйте, товарищ капитан, — услышал он женский голос.

— Аида, вы?

После небольшой паузы, смущенно:

— Угадали…

— Еще бы! Не сочтите за хвастовство, но у меня отличная слуховая память.

— Надеюсь, что у вас не только хорошая память, но и сердце.

— А в чем дело, собственно? — насторожился Агавелов.

— Не думайте только, что это притворство… Папа заболел. Правда заболел. Не верите? Он не может к вам…

— Ничего страшного, — облегченно вздохнул Агавелов. — В порядке исключения я допрошу его на дому.

— Хорошо…

— Вот и договорились. Ждите. — Капитан рывком встал из-за стола.

*
А на том конце провода еще долго держали трубку. Ту-ту — ту-ту — попискивали в мембране гудки отбоя.

— Доченька, доченька! — крикнул из комнаты отец. — Договорилась?

Аида осторожно положила теплую трубку на рычаг.

— Да. Приедет. — Она зашла к отцу, присела на краешек кровати.

— И зачем только я ввязался в эту историю… — виновато сказал Ерванд Ишханович. — И деньги на ветер ушли. Главное — деньги…

— Не надо о деньгах, папа.

— Э-э, деньги счет любят, — раздраженно прервал ее отец. — И потом меня беспокоит встреча с этим типом, который подсунул мне часы. Если они его поймают… Я должен буду опознать его, верно? А потом он мне за это… А не опознаю — милиция подумает бог знает что…

*
…Агавелов, как и обещал, вскоре собрался к Симонянцу. Но на пороге кабинета его перехватил Андрей Огнев.

— Далеко?

— Дело есть.

— Никаких дел. Жена приготовила великолепный обед. Пити по-восточному, — ты же любишь. Хотел и Заура позвать, — не нашел. Едем. В воскресенье не грех отдохнуть.

— Не могу, Андрей. Извини.

— Что ты? Вера строго-настрого приказала без вас, холостяков несчастных, не являться. С утра дважды на базар гоняла меня. И не думай отказываться. Запилит…

— Ну хорошо, — сдался Агавелов. — На часок загляну. Поехали. Знаешь, у меня сегодня личное дело. Да, да представь себе, на сей раз личное…

— Не удивляюсь. Кто не знает, как удивительно умеешь ты сочетать личное и общественное…

Такси быстро доставило их на улицу Шаумяна. Андрей с женой и сыном занимал двухкомнатную квартиру на втором этаже нового дома.

Дверь открыл сын Андрея, двенадцатилетний Игорь. Вихрастый тонконогий мальчик обрадованно бросился к Агавелову.

— Здравствуйте, дядя Эдик. А мы ждем, ждем… А где дядя Заур?

— Здорово, старик! — Агавелов схватил в охапку Игоря, — дядя Заур будет в следующее воскресенье. Мы решили ходить в гости строго по очереди. Чтоб маме легче было. А то знаешь, два таких холостяка… Да еще с таким аппетитом, — это слишком для одного раза.

Андрей рассмеялся. Из кухни вышла Вера.

— Здравствуй, Эдуард Мансурович.

— Добрый день, Вера Григорьевна. Аллах свидетель, Андрей притащил меня с умыслом. Давно, говорит, жена праздничных обедов не готовила. А тут, говорит, по случаю гостей и я хоть раз в неделю вкусно поем.

— Ах вот как!? — Она шутя погрозила мужу черпаком.

— Так его Вера Григорьевна! А то избаловался — в столовую не затянешь.

Все засмеялись.

Через несколько минут Вера увела Эдуарда в столовую, отослав мужа на кухню, несмотря на его отчаянное сопротивление.

Но поговорить по душам так и не удалось. В кухне что-то зашипело, потянуло дымком. Испуганно взмахнув полотенцем, Вера умчалась.

— Извините… Мы рискуем остаться без обеда.

С легкой завистью прислушивался Агавелов к шутливой перебранке за дверью. Да и что греха таить — дружной семье Огневых завидовали не только холостяки.

Время летело незаметно. Тем более, что пити удалось — пальцы оближешь. Агавелов опомнился, когда стенные часы пробили два раза. Он вскочил, рассыпался в извинениях. Андрей не стал его удерживать: уж что-что, а свидание Агавелов никогда не мог пропустить.

*
…Большие стенные часы пробили два раза. Аида на носках вышла в коридор. За приоткрытой дверью было слышно, как похрапывает отец. Тихонько сняла трубку, набрала номер. В ухо ударили монотонные длинные гудки. Первый, пятый, седьмой.

Разочарованная заглянула в комнату отца. И встретилась с его проницательным взглядом. Поморщившись, спросил с упреком.

— Опять звонила?

Аида почувствовала, что краснеет:

— Сегодня воскресенье. Может быть, не рассчитал время, приедет попозже.

— Или не приедет вообще.

— Но он же обещал!

— Э-э, обещание, доченька, не всегда выполняют. И кроме того,мне кажется, что ты стараешься не только для меня.

Девушка, не ответив, проскользнула в свою комнату.

Когда Агавелов поднялся по лестнице, дверь была уже отворена. В коридоре у телефона стояла Аида.

— Добрый день, — сухо бросила она.

— Здравствуйте, Аида Ервандовна. Извините за опоздание. Так сложилось… — начал капитан, словно не замечая ее тона.

— У папы все еще неважно с сердцем, — тем же ледяным тоном предупредила она. — Если можно, не расстраивайте его.

— Не беспокойтесь.

— Спасибо. — Она повела плечами. — Наверное, ваша жена проклинает меня за то, что я испортила вам воскресенье.

Агавелов понял безыскусную уловку, но ничего не ответил.

Беседа с Симонянцем длилась около часа. Пряча протокол в папку, Агавелов прислушался к легким шагам за дверью, пожал влажно-бессильную руку больного.

Уже на улице, перед тем, как завернуть за угол, оглянулся. Легкий ветерок колыхал полупрозрачную занавеску, за распахнутым окном.

…Через десять минут у Симонянца требовательно зазвонил телефон. Аида сняла трубку:

— Да, — сказала она.

— Еще раз добрый день, — услышала она знакомый голос. — Между прочим, я не женат…

ГЛАВА 6 НЕ ГРУСТИТЕ, ЗАУР

Вместе с чувством исполненного долга к Зауру вернулись и мысли о Марите. Только сейчас с особой остротой понял он, какой глубокий след оставила эта случайная встреча, как хочется увидеть снова дерзкую незнакомку.

Вспомнил, что в медицинском институте работает один из его приятелей. Позвонил, попросил разузнать о ней все, что возможно. Задача была нелегкой: шли экзамены, попробуй поймать кого-либо из студентов. Впрочем, через несколько дней приятель торжествующе сообщил:

— Заступина Марита Оскаровна учится на втором курсе лечебного факультета, успешно сдает сессию. Ну, а после, очевидно, уедет отдыхать…

Заур едва сдержал досаду. Потом долго сидел за столом, задумчиво набрасывая на бумаге тонкий девичий профиль. Когда места на листе уже не оставалось, он связался с участковым уполномоченным Мухтаровым.

И на следующий день…

— Мухтаров? Слушаю, слушаю. Так-так. Говоришь, села в троллейбус? Отлично. А номер машины? 603? Спасибо.

Акперов стремглав выскочил из кабинета. «Молодец, Мухтаров. Не подвел. Четко сработано», — думал Заур. Теперь все зависело от того, успеет ли он на остановку троллейбуса. Марита ехала в город в машине под номером 603.

Великолепное совпадение! Убедительней «случайной» встречи не придумаешь.

Спустя пять минут, он уже был на месте и как раз вовремя. Из-за угла выплыл тот самый троллейбус. Акперов вошел с передней площадки, огляделся. Пассажиров, к счастью, немного. А вот и Марита, — сидит на третьем от входа кресле, рассеянно поглядывая в окно. Легкое васильковое платье с золотистыми искрами красиво оттеняет свежий загар. Заур прошел к креслу и опустился рядом. Только тогда перевел дыхание. Соседка кинула в его сторону короткий равнодушный взгляд. Не узнала. Ну что ж, придется напомнить.

— Если не ошибаюсь, — произнес Заур, — мы немного знакомы.

Девушка резко обернулась.

— Да, пожалуй! — после долгой паузы ответила она.

— Вас зовут Маритой.

— Разумеется. — Она усмехнулась.

— Приятная неожиданность. Заговорив с вами, я пошел на риск, что делаю редко. Хотел проверить свою память. И, как видите, не ошибся.

Она слушала его молча.

— Едете в город? И, кажется, спешите?

— Очень. Нужно успеть в библиотеку.

— Но еще рано. Институтская библиотека…

— Что? — Марита всем телом повернулась к Зауру. — Почему вы решили, что институтская?

Заур смешался, — действительно ляпнул, как мальчишка.

— Путем синтеза. Надо просто знать маршрут троллейбуса. Проследив мысленно его путь, я нашел, что как раз на кольце находится фундаментальная библиотека мединститута, — ведь я — Пинкертон.

— Мне остается только кивать. — Марита засмеялась, весело блеснула глазами. Заулыбался и Заур. Все оказалось гораздо проще, чем он предполагал.

— Знаете, я часто вспоминаю одну вашу фразу. Она как-то не выходит из головы: «Все прекрасное приходит неожиданно». Хочется верить… Вот и конечная остановка. — Заур поднялся, не скрывая огорчения, сказал: — Как все-таки ограничены человеческие возможности.

Марита лукаво взглянула на него:

— Я в библиотеке не задержусь.

— С удовольствием подожду, но…

— Что но?

Заур укоризненно покачал головой.

— Вам не кажется, что наше знакомство носит несколько односторонний характер?

Марита прыснула:

— Почему же? Вас звать Нат Пинкертон.

— Мое имя — Заур.

Они вышли из троллейбуса, и разговор оборвался как-то сам собой. Заур прислонился к стволу платана с широкой тенистой кроной. Марита торопливо пересекла улицу и скрылась в подъезде библиотеки.

Вернулась она минут через десять, с объемистым томом «Психология человека».

— Не соскучились? — спросила она.

— Очень. Минуты показались мне вечностью.

Последние слова его Марита, казалось, пропустила мимо ушей. То ли умышленно, то ли не желая принимать полуигривый тон Заура.

— Интересная наука, — произнес он, — психология.

— Разве?

— Вы не хотите, чтобы я продемонстрировал свои знания в этой области?

— Хоть сейчас. Особенно перед последним экзаменом.

— А может, лучше вечером.

Марита погрозила Зауру пальцем.

— Нет, серьезно. — Он остановился, взял ее за руку. — Шутки в сторону, это очень серьезно. Вечером, а? Я прошу.

…В небе едва проступали звезды, когда Заур подошел к саду 26-ти бакинских комиссаров. Он сел недалеко от бокового входа, глубоко задумался, не отрывая взгляда от трепетного язычка пламени над гранитной чашей. И не успел выкурить сигарету, как вдали мелькнуло знакомое платье.

— Добрый вечер! — Заур по привычке взглянул на часы. Марита приехала вовремя, минута в минуту.

— Ого! Мы еще толком не знакомы, а вы начинаете с проверки. — И добавила с притворным возмущением: — Если хотите, это просто неприлично.

— Простите! — Заур не почувствовал шутки. — Поверьте, я этого не хотел. Черт побери, как-то машинально получилось.

— Потрясающая любезность, — она с явным удовольствием продолжала поддразнивать Акперова. — Разве вы пригласили меня на свидание, чтобы поминать черта?

Марита не успокаивалась:

— То вы дерзите, то молчите. Пожалуй, нам лучше сразу разойтись.

Марита болтала вздор, легко и как-то весело разыгрывая обиду. Но было в этой веселости, что-то злое. Заур не ожидал такого оборота встречи.

— Послушайте, а вы, наверное, и больно можете сделать человеку с такой вот милой улыбкой.

Марита остановилась, удивленно взглянула на расстроенного собеседника. С лица ее медленно сходила краска, потухли яркие пятна румянца на скулах.

— Я же шутила. Шутила я…

И Заур внутренне ощутил, что она повернулась к нему новой своей гранью. Едва уловимая, непонятная грусть прозвучала в ее голосе, в котором как-то сразу оборвались задорные нотки.

— Честно признаться, мне трудно с вами, Марита. Говоришь и не знаешь… кому говоришь… И как вы все это поймете.

— Это естественно, — мы почти ничего не знаем друг о друге, — уже серьезно заметила она.

— Вы так думаете? О вас я кое-что знаю…

— Например…

— Живете вы на поселке Строителей. Самостройка № 30. Отдельный дом. Три окна. Перед окнами палисадник, два тутовых дерева. Гамак…

— Ну, конечно, высмотрел, — рассмеялась Марита.

— Ничего подобного. Слушайте дальше. Зовут вас Маритой Оскаровной. Фамилия Заступина.

— Верно… Вы что и вправду волшебник?

— Ничего похожего. Продолжать?

— Не надо. Вы и так изрядно потрудились.

Марита взяла Заура под руку.

— Не грустите, Заур. Таким, как вы, грусть не к лицу, — сказала, искоса глянув на него.

— А вам к лицу. Вы сразу становитесь как-то ближе… Хоть и немного старше своих двадцати четырех.

— Вам и возраст известен!?. Интересно, а известно ли вам, что скажет обладательница пары ревнивых глаз, заметив вас со мной.

Заур вздохнул.

— Я свободный человек, Марита.

— Приятно слышать. Храброе заявление, но иногда оно теряет убедительность, — стоит только выйти на свет из темной аллейки.

— Опять? — с упреком сказал он. — Я не сделаю ни шагу, пока вы не выслушаете меня. Вы должны мне верить.

— Ну, хорошо, — Марита села, сложила на коленях руки. — Я слушаю.

— Мне тридцать пять. Был женат. И сын у меня был, славный такой мальчишка… В сорок девятом они погибли во время ашхабадского землетрясения. Теперь о работе. Я — начальник уголовного розыска района, в котором вы живете. О вас узнал в течение получаса. И сегодня встретил вас не случайно. Просто вы мне нравитесь. Вот и все.

Едва заметно вздрогнули ее пальцы, которые она опустила на его руку.

— Что вы молчите? Невеселая биография, да?

— Неправда! — быстро и горячо откликнулась она. — Неправда! Я рада, что у меня такой знакомый, рада, что есть человек, который мне поможет, если… Если, — голос ее прервался.

Заур коснулся ладонью ее пылающей щеки.

— Может это покажется неискренним, но… — Заур встал. — Я не могу подобрать… Я все время думаю о вас. Я так ждал этого вечера. Как мальчишка…

— Не надо… Пойдемте… — Она положила руку ему на плечо. — Я боюсь, не слишком ли много мы наговорили…

Легкий ветерок тронул листву, дохнул прохладой.

Они пошли по аллее. Заур бросил окурок, посмотрел, как летит по кривой маленькая красная точка, и вдруг почувствовал, как тревожно, толчками забилось сердце.

Молча шли они рядом, не замечая уличной толкотни.

— Вот и наш дом, — тихо сказала Марита.

Сквозь темные заросли мягко светилось окно. В тишине ясно звучал голос московского диктора, — передавали последние известия.

— Знаю, — ответил Заур. — Даже знаю, что вас двое.

— Трое.

— Трое?

— Папа, я и Тузик. — Она усмехнулась. — Милая, вислоухая такса.

— Отлегло. А я подумал, что…

— Не пугайтесь. Его еще нет. И быть может не будет. Ну, мне пора.

— До свидания, да?

— Нет. Пока нет.

Заур крепче сжал ее кисть.

— Почему? — торопливо спросил он. — Почему?

Марита настойчиво высвободила руку, прошептала:

— Я ничего не могу объяснить, Заур. Ничего не могу обещать. Лучше дайте мне ваш телефон.

Заур торопливо достал авторучку, оторвал кусочек жесткой бумаги от коробки «Казбека».

— Я вам обязательно позвоню, Заур. Обязательно. — И повторила еще раз: — Обязательно. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи! — ответил он.

Звонко простучали каблуки по каменистой дорожке. Заливисто залаяла собачонка. Заур медленно побрел назад.

ГЛАВА 7 СНОВА КАПЕЛЛА

Серго придирчиво оглядел себя в зеркало. Рыжие римлянки, васильковые, плотно облегающие ноги брюки, пестрая рубаха — «распашонка».

— Модерн — что надо, — пропел он, прихорашиваясь.

Щеточкой усердно пригладил тонкие стрелки усов, щегольскую бородку. Не спеша вышел на улицу. Помедлил, раздумывая у троллейбусной остановки, и пошел пешком, до БУМа было недалеко — четверть часа ходьбы.

Вот и арка БУМа. Серго влился в людской поток и влекомый толпой оказался в пассаже с застекленным куполом. Он направился на второй этаж, где работала Людмила. — пышная, белокожая блондинка. На прошлой неделе они рассорились буквально из-за пустяка. Впрочем, Серго не огорчился. Ссор за две недели знакомства было немало, но каждый раз ему удавалось быстро умиротворить Людмилу. «Это надо уметь, — хвастался он перед друзьями. — Кто-кто, а я знаю тонкости обхождения».

И надо сказать, что у девиц определенного пошиба Серго действительно имел успех. Их нехитрой психологией он овладел в совершенстве. Этому немало способствовала обстановка в доме; мать не уставала восхищаться смышленостью сына, ни в чем ему не отказывала. До восемнадцати лет он почти не причинял ей хлопот. Унаследовав от рано умершего отца, известного в городе художника, интерес к живописи, Серго безмятежно малевал морские пейзажи с чайками на первом плане, много читал, бойко судил о всевозможных направлениях в искусстве. Знакомые предрекали сыну Елены Луарсабовны блестящее будущее. И вдруг мальчик срезался на приемных экзаменах. Институт остался «голубой мечтой». Напрасно мать пролила столько слез у дверей кабинета, — ими не тронешь сердце ректора. Пришлось забрать аттестат зрелости, в котором стояли только две пятерки — по рисованию и поведению, а по остальным, как говорил Серго: «бог троицу любит».

Началась «самостоятельная» жизнь. Серго не сетовал на занятость. Днем валялся с книгами, вечерами фланировал по улицам.

Одну из комнат обширной квартиры Серго превратил в «салон». Туда охотно заглядывали молоденькие пациентки мамы — модного частнопрактикующего врача-гинеколога, — в кругу знакомых и близких считали, что у доктора остроумный и милый мальчик. Пока… пока к следующему учебному году Серго, милый, обаятельный, талантливый сын не угодил за решетку. «Помог» ему в этом Аркадий Галустян. За грабеж и попытку изнасилования оба были осуждены на десять лет.

И все-таки Серго повезло. Четыре года спустя, он попал под амнистию и, вернувшись в Баку, быстро прописался, устроился на работу. И вскоре случай свел его с Людмилой. Серго достал ей билет, деликатно предложил посмотреть картину вместе. Знакомство состоялось. Встречи были частыми, но «могучих» вечеринок, как в былые годы, Серго не устраивал. Мама сильно сдала, а он зарабатывал не бог весть сколько. Да и, честно говоря, не очень-то его тянуло к старым «друзьям». «Завязывать — так намертво», — к этой мысли он пришел еще в лагере.

…Людмила задумчиво стояла за прилавком киоска, лениво разглядывая свои острые, похожие на розовые коготки ногти. Когда рука Серго коснулась ее плеча, Люда красиво вскинула длинные подсиненные ресницы, демонстративно повернулась к нему спиной.

— О, пардон, девочка! Приношу массу извинений. Знаю, что виноват. — Серго усмехнулся, провел рукой по короткой бородке. — Ты уже не сердишься? Ну, тогда улыбнись…

— Что за издевательский тон?

— Что ты?! Я готов съесть твои душистые пальчики.

— Подавишься.

— Не бойся, у меня страшный аппетит.

— Не болтай глупости…

— Хорошо, я нем, Мими. Только позволь, как Кио, показать тебе фокус.

Серго, взмахнул перед ней рукой. Между пальцами сверкнула брошь.

— Ну как? — спросил он самодовольно.

Люда уставилась на безделушку, осыпанную сверкающими звездочками. Лицо ее просветлело, полные губы дрожали в улыбке.

— Ну и плут же! — воскликнула она.

— Для тебя, родная. Получил из Ирана. Клянусь мадонной… Контрабанда.

Она недоверчиво взглянула на Серго.

Не дав одуматься, он взял ее руку и ласково вложил в ладонь безделушку. Девушка, старательно приладив брошь к блузке, залюбовалась игрой самоцветов, отраженных зеркальной витриной.

— Хвала аллаху! — произнес Серго. — Вечерком жду. Душа разрывается от тоски.

— Ха-ха. У тебя есть душа?

— В моей груди огнедышащий вулкан.

— Ладно, уж… — Люда кокетливо прищурила глаза. — Приду.

— Брависсимо! Обещаю неслыханное блаженство.

— Хватит, Серго.

— Исчезаю и жду.

Серго Шавлакадзе покидал БУМ, сияя: ему уже мерещились хмельные глазки Люды, ее теплые податливые плечи.

Он уже шел по улице Фиолетова, когда над самым ухом послышалось знакомое:

— С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несет нас рок событий…
Серго резко обернулся, всплеснул руками.

— Аркаша!

— Нет, мой друг, Есенин.

— Есенин, Есенин… — пробормотал Серго, обалдело глядя на давнего приятеля. «Кой черт тебя принес», — подумал с неприязнью и страхом.

…Всего недели полторы назад, сжимая в мокрой руке мятую повестку, переступил Серго порог кабинета Огнева. Разговор был о работе, о делах, словом, «за жизнь», как сказал невзначай вошедший в комнату начальник угрозыска майор Акперов. Потом переключившись на живопись, они даже устроили конкурс на дружеский шарж, — рисовали капитана Огнева.

— Честно говоря, у меня получилось хуже, — с искренним огорчением признался Акперов.

— Объективно вы правы, — довольно улыбнулся Серго. — Но, признаться, вы меня просто удивили. У вас несомненные способности.

— Благодарю, — майор церемонно наклонил голову.

И если бы не официальная обстановка делового кабинета, со стороны можно было подумать, что встретились давние и добрые знакомые. Серго повторил свое твердое решение взяться за ум, признался, что хочет в течение года подготовиться к поступлению в художественный институт.

— Что ж, стоящая идея, — заметил Огнев.

— Если будут осложнения, приходи, поможем, — добавил Акперов.

Потом как-то незаметно зашел разговор о лагере, о прошлом. Вспомнили «Артиста»…

— Ловкий парень был, — вырвалось у Серго.

Заур и Андрей переглянулись. Ясно — Шавлакадзе о нем и слыхом не слыхал.

— А ты знаешь, — Огнев доверительно положил на плечо Серго руку, — он бежал из лагеря. И есть подозрение, что он у нас в городе.

— Я его во всяком случае не видел, — у Серго снова повлажнели ладони, — и видеть не хочу.

— Хотелось бы верить. Но если увидишь, — суховато заключил Акперов, — ты меня понял? Надеюсь тебе не надо объяснять, как может подвести тебя «Артист»…

— Что ты побледнел, маляр? — насмешливо и в то же время подозрительно спросил «Артист».

— Н-нет, голова просто болит, — Серго едва шевелил языком. И вдруг решился: — Ты знаешь, я «завязал».

— Что заложить собрался? — Аркадий был угрожающе вежлив.

— Что ты, что ты, — заискивающе пролепетал Сер-го. — Мы же друзья.

— Друзья-то друзья, но продашь — «кокну»! Кокну, как собаку! — Он рывком притянул к себе Серго, пристально взглянул в глаза. — Был в милиции?

— Был…

— Обо мне спрашивали?

— Н-нет…

— Меня ищут. Да еще неделю назад было одно маленькое дельце, часики «рыжие» взял.

— Зачем ты мне это говоришь?

— Чтоб зарубил на носу. Живешь там же?

— Да.

— Ну, ладно, — Аркадий слегка похлопал Серго по плечу и растаял в людском потоке.

…Шавлакадзе еще долго бродил по улицам, несколько раз подходил к знакомому подъезду, останавливался у чугунного литого столба. Но в ушах стучало: «…Кокну! Кокну, как собаку!»

Домой Серго вернулся уже под вечер. Рассеянно повертелся по комнате. Потом переоделся, взял палитру придвинул холст, критически оглядел неоконченную работу: пляж, женщина с распущенными волосами, загорающая на солнце. Характерный поворот головы не оставлял сомнений — Людмила, как живая.

Увлеченный работой, он не услышал легкого стука. Скрипнула дверь. Обернулся только на женский голос.

Это была та самая, из Сумгаита.

«Ну и денек, — с тоской подумал Серго. — Придет Люда… Идиотская ситуация».

— Добрый вечер, «Рембрандт». Не забыли? — Лара в простеньком, застиранном платьице остановилась на пороге. — Дверь была не заперта, — извиняющимся тоном добавила она. — И я подумала…

— Добро пожаловать. — Серго протянул ей руку, невесело усмехнулся. — Ты сегодня очень кстати. И потом, я не спрашиваю, о чем ты подумала. Входи.

Девушка прошла в комнату, остановилась у мольберта.

— Фу, — сказала она.

— Что «фу»?

— Голая… Противно как-то.

— Ха… Разве женщины не загорают?

— Многое делают женщины, но не все хорошо… Противно! — упрямо повторила Лара.

— Это официальная критика?

— Да.

— Деточка, — протянул Серго покровительственно.

— Что папочка? Тоже мне, нашелся родственничек…

Серго уставился на нее.

— Для того, чтобы научиться говорить, человек тратит года. Чтобы научиться держать язык за зубами, надо прожить лет пятьдесят минимум. Так писал известный писатель Фейхтвангер. Слышала?

— Слышала, слышала. Да только все это чужое, из книг.

— Должен признаться, Лара, — ты представляешь потенциальную опасность…

Лара не ответила, устало опустилась на стул.

Серго бросил кисть в этюдник, подошел, обнял худенькие плечи. Почувствовал, как она вздрогнула, натянулась вся, словно струна. Торопливо разжал руки, сказал:

— Не бойся, девочка. У нас допускается только модная любовь. Как у Ремарка. Читала?

— Разве и на любовь мода есть?

— Ах, Лара, не терзай мою душу… Устраивайся. Я сейчас сделаю музыку. — Он включил магнитофон. — Ну, а музыка как, нравится?

— Да так себе. У нас в селе гармонисты есть… — она печально посмотрела в окно.

— Нет! Ты чудо! Самородок. Целина… Жаль не слышит покойный Белинский. — Ты намерена со мной спорить?

— Нет. Только непонятно мне все это.

— А ты меньше думай. Больше эмоций, то есть чувств.

— Пустое говорите все…

В дверь требовательно постучали. Серго бросился к порогу и замер. У входа стояли старые друзья — Ариф и Геннадий, которых он еще не видел после возвращения. Оба были нагружены свертками, бутылками. Из-за их спин, выглядывали два смеющихся девичьих лица.

— Заходите, — Серго посторонился, пропуская их в комнату.

— Нам Аркадий сказал, что ты вернулся, — пробасил Геннадий. — Предложил собраться у тебя.

— Я рад, очень рад, — выдавил Серго. — Располагайтесь.

— Наконец, «капелла» снова в сборе в том же знаменитом «салоне» Шавлакадзе! — Ариф весело оскалился. — Кутнем сегодня на всю катушку!

…«Капелла». До осуждения Аркадий, Серго, Геннадий и Ариф нередко бывали вместе. Трое из четверых уже успели побывать в заключении. Лишь Геннадий каким-то чудом остался в стороне. Много бы дал Серго, чтоб приятели по «капелле» навсегда забыли дорогу к его дому. Но прямо сказать об этом он не решался; «выяснять отношения» значило бросить вызов, — а этого он не умел. Оставалось ждать, ждать спасительного случая, который поможет легко, без осложнений выйти из игры.

Он встретил «друзей» с привычным гостеприимством.

Немного позже пришла Людмила в черном, с глубоким вырезом платье. Серго улучив момент, виновато объяснил ей, в чем дело: неожиданно, мол, заглянули друзья.

Накрывая на стол, девушки оживленно болтали о модах. Лара молча прислушивалась, ей все время хотелось спросить, кто они такие, где работают и как им удается так красиво, богато одеваться…

Вскоре появился и Аркадий. С порога, оглядев компанию, вскинул руку:

— Приветствую!

— Мой друг. Прошу любить и жаловать! — Серго представил его девушкам.

…Для Людмилы Цаплиной, Люси Худяковой, Софьи Карапетян и Лары Носовой прошлое парней было тайной. Быстро пьянея от коньяка, сладкоречивых комплиментов Серго, от бешеной музыки, они меньше всего склонны были думать о том, что их милые партнеры — недавние уголовники.

Веселье нарастало. Все двусмысленней становились анекдоты. Особенно усердствовал Серго, забывший после нескольких стаканов о своих страхах. Пили беспорядочно, каждый наполнял свою рюмку, когда вздумается. Люся показывала класс «рока» с Геннадием. Полулежа на софе, Лара с интересом наблюдала за танцующими. Кружилась голова от коньяка. Она вяло отмахивалась от грубоватых приставаний Аркадия. Хотелось встать, глотнуть свежего воздуха, но ноги не слушались. Тяжелая рука Аркадия словно прилипла к плечу. Вдруг он прижался мокрым ртом к ее губам. Лара вырвалась и влепила ему звонкую пощечину.

— Нахал! — и заплакала, закрыв лицо руками.

Галустян вскочил, выругался. Серго бросился к нему. Музыка и смех оборвались.

— Ах ты, гадина! — орал Аркадий, все пытаясь дотянуться до испуганной, съежившейся в комок девушки.

Лара, немного придя в себя, выбежала в коридор. Серго подмигнул Люде, и та пошла за ней. Ребята окружили постепенно стихавшего Аркадия, наперебой убеждая его «не устраивать шумок».

— Брось! Неужели не видишь, с кем имеешь дело? — уговаривал Серго. — Деревня. Дура. Да, и ты хорош.

Аркадий сдался. Потирая заалевшую щеку, он уселся за стол, пригладил взлохмаченные волосы.

— Ладно. Ты прав. Зови ее. — Залпом проглотил коньяк, лихо тряхнул головой. — Музыку!

— Браво! — заорал Серго. — Браво. Истинно королевское великодушие. Лю-да! Зови Ларочку.

Оглушительно завыл магнитофон.

Людмила ввела в комнату всхлипывающую Лару. Аркадий, как ни в чем не бывало, шаркнул ногой, поцеловал ей руку. Девушки захихикали.

— Забудем. Я не злопамятный.

Лара шмыгнула покрасневшим носом:

— Ладно. Чего там…

— Ариф! Рок! Черт возьми! Форте! — закричал Серго и, схватив Люду, бесновато запрыгал под музыку.

Через несколько минут Лара смеялась вместе с Аркадием, не замечая его тяжелого, трезвого взгляда.

ГЛАВА 8 ПРИСТУП ВЕЛИКОДУШИЯ

Дом Заступина стоял на отшибе, у самого края поселка. Издали он напоминал маленький оазис, обнесенный серым штакетником.

Узенькая асфальтовая дорожка сворачивала от калитки, уползая в сторону Дворца строителей.

Из-за ограды тянулись ветви раскидистого тутовника, а за калиткой, накрепко закрытой железным засовом, словно часовые, высились два серебристых тополя.

Только внимательный взгляд мог разглядеть скрытый за зеленью небольшой, низкий дом. Густой плющ защищал от жгучих лучей солнца уютную веранду.

Слева, под навесом, стоял «Москвич». Рядом — кабина душевой. Марита очень любила цветы — и в палисаднике пылали бархатистые георгины, отцветали белые розы, нежно алела гвоздика.

Медленно ползли летние каникулы. Ничто не нарушало течения похожих друг на друга дней. И все-таки девушку ни на минуту не оставляла внутренняя тревога.

С утра, проводив Заступина на службу, она выводила «Москвич» и мчалась на рынок. Возвратившись, возилась у газовой плиты. Потом, закончив домашние дела, обычно засыпала в гамаке с книгой в руках. Вечер заканчивался у телевизора.

Иногда Оскар Семенович удивительно добрел и предлагал ей сходить с однокурсницами в кино или в театр. Но Марита избегала общества подруг.

Неизвестно, сколько бы еще впереди было этих тягучих, серых дней, если б не Заур Акперов. С этой удивительной встречей вернулось желание смеяться, вернулось ожидание… Чего? Она и сама не знала.

Но само это ожидание было так радостно и вместе с тем тревожно, что шли дни, а Марита все не решалась снять трубку и набрать накрепко запомнившийся номер, мысленно она уже не раз говорила с ним, снова и снова шла рядом по затихающим улицам города… Со смешанным чувством надежды и досады думала Марита о том, как поздно встал на ее пути этот сильный, прямой и так непохожий на прежних ее знакомых человек.

От Заступина не укрылась перемена — она все чаще ловила на себе его внимательный испытующий взгляд. Раз или два он как бы невзначай бросал:

— Чему ты все радуешься? — И не ожидая ответа, быстро переводил разговор на другую тему.

Так было и в это утро. Открыв калитку, Оскар Семенович встретился с отрешенными мечтательными глазами Мариты. Он остановился, подозрительно спросил.

— Случилось что-нибудь?

— Ничего. Просто так. Отдыхаю.

Заступин пожал плечами, сутулясь, вышел за калитку. Сучковатая полированная палка подчеркивала размеренный ритм его удалявшихся шагов. Марита осталась одна. Но не одинока. Пусть не рядом, но где-то здесь, в одном городе с ней живет, работает, ждет один человек…

Путь на рынок показался странно коротким. И кухонная возня вовсе не утомила. Приготовив обед, она вышла во двор, полила цветы, сорвала большую белую розу и, приколов к волосам, помчалась в дом, к зеркалу. Потом вихрем закружилась, напевая танцевальную мелодию. Вспомнила, как говорила Зауру, что не любит танцевать. Не любила! А сейчас хочется, неудержимо хочется кружиться в вальсе, петь громко и задорно…

Разыскала под кустом дремлющего Тузика, высоко над головой подняла таксу.

— Идем в сад, дружок, поваляемся и обдумаем нашу с тобой жизнь.

Марита удобно устроилась в гамаке, замечталась, глядя, как в просветах между ветвями плывут, плывут белоснежные паруса облаков.

Думая о встрече с Зауром, девушка незаметно уснула. Ее разбудил легкий стук калитки. Марита вскочила. Вернулся Оскар Семенович. Он, как всегда, остановился посреди двора и, словно принюхиваясь, вытянул шею. Впервые Марита почти с неприязнью подумала об этой странной привычке.

— Ах, ты здесь, дочка? Одна?

— Конечно. А кому же здесь быть?

— Отлично. Не люблю гостей. Живем тихо и спокойно. В конечном счете, — человек человеку волк… Меня не проведешь никакими красивыми словами… — По его лицу скользнула гримаса, похожая на улыбку. — Чем побалуешь сегодня?

— Отбивные из баранины, — тихо ответила Марита.

— Отлично. Усердная дочь — клад отца. Молодчина!

Марита побежала на кухню. Пока Оскар Семенович переоденется, примет холодный душ, на столе должно быть все готово. Таков железный порядок, установленный в этом доме. В противном случае на Мариту устремится гневный взгляд, посыпятся бесконечные упреки.

Обедали на тенистой веранде. После еды Оскар Семенович благодушно крякнул и, щурясь, посмотрел в небо.

— Страшная жара, девочка.

— Конечно. Июль кончается. Лето в самом разгаре.

— Что? Ах, да-да, лето… Не мешало бы прокатиться к морю. Какие будут соображения?

— На пляж? — весело переспросила она. — С удовольствием поеду.

— Отлично. Тогда собирайся и махнем в Загульбу.

Около шести вечера «Москвич», за рулем которого сидела Марита, въехал на загульбинский пляж.

Отец и дочь расположились между двумя огромными скалистыми глыбами. Здесь, в тени, было прохладнее, и песок не так жег ноги. Оскар Семенович, не выпуская из рук палки, помог Марите расстелить тонкое одеяльце.

— Уютно, как в нашем доме, — довольно произнес он.

Марита скинула с себя сарафан, осталась в купальнике.

— Ты уже готова? Ну, ступай. Только будь осторожна. А я отдохну здесь.

Марита с наслаждением нырнула. Несколько сильных взмахов, и вот она уже далеко от берега. Отплыв, перевернулась на спину, отдалась движению волн.

Она вышла из воды через полчаса. Но дойдя до машины, услышала предупредительный возглас Оскара Семеновича:

— Ты можешь еще окунуться. Я немного занят.

Мельком взглянув на черноволосого парня, сидевшего спиной к ней, Марита с удовольствием снова устремилась в воду.

Уже начинало смеркаться, когда «Москвич» АЗИ-13—13 медленно двинулся с заметно опустевшего пляжа.

Оскар Семенович, удобно устроившись на заднем сиденье, молча попыхивал трубкой.

Проехали под кишлинским мостом.

— Ты довольна? — вдруг спросил он.

— Очень.

— Отлично. Теперь мы будем ездить на пляж, когда захочешь.

— Спасибо.

— Хочу, чтоб тебе было хорошо. Чувствую иногда, что чрезмерно строг. Но ты не обижайся. Такой уж у меня колючий характер. Жизнь не баловала. А я уроков не забываю…

Марита внимательно слушала. К чему он клонит, что за приступ великодушия? Но вскоре убедилась, что опасения напрасны. Она нажала на акселератор, и «Москвич» понесся по широкому асфальту шоссе еще быстрее.

ГЛАВА 9 КТО НАПАЛ НА КАССИРА?

Майор милиции Акперов отличался редкой способностью видеть, чувствовать самые разнообразные движения человеческой души. «Ничего не поделаешь, должность такая», — нередко можно было слышать от него. И, верно, ему постоянно приходилось сталкиваться с непохожими друг на друга людьми. Сама жизнь учила тонко подмечать скрытое от «невооруженного глаза», трезво анализировать события, вдумчиво истолковывать факты.

Но эта прозорливость покидала Акперова, едва он пытался разобраться в своих личных делах. Его, как и мать, тяготила собственная семейная неустроенность, он терзал себя воспоминаниями, мучительно ждал нового чувства.

…И вот оно заполнило сердце. Чем дальше уходил тот тихий вечер, тем отчетливее вставали в памяти все его подробности: неясный шепот листьев, пылающие щеки девушки, каждое брошенное ею слово, каждый жест. Зауру казалось, что вечер этот имел какой-то особый подтекст. Он вспоминал, как Марита неожиданно обрывала разговор, и непонятной грустью начинало вдруг веять от ее молчания… Или эти редкие вспышки недоброго веселья. Почему так зло щурились ее глаза, жестко сжимался рот? Что было в ее жизни? Желая растопить лед, сломать ее скованность, он рассказал о себе все, ничего не утаивая. А она? В ушах снова зазвенел ее прерывающийся от волнения голос: «Я рада, что у меня такой знакомый, рада, что есть человек, который мне поможет, если…» Нет, нет, она была искренна. И все же…

И все же прошла не одна неделя, а Марита своего обещания не выполнила. Забыла? Видимо. Во всяком случае Акперов уже не вздрагивает от резкой трели телефонного звонка и, поднимая трубку, не рассчитывает услышать ее голос.

За окном субботний августовский вечер. Жаркий, душный. Город ждет хотя бы слабого дуновения ветерка. Людской поток уже движется по шумному проспекту к морю, в парки — там все же прохладнее. Каменные коробки домов пышут жаром. Но в помещении уголовного розыска жизнь не замирает ни на минуту. Тем более в субботу. Нервы у всех натянуты. Оперативники дежурят в кабинетах и на участках. Патрули мерно шагают по улицам. Скользят по асфальту милицейские газики. У каждого своя зона, своя забота. Майор Акперов в ответе за всю территорию района. В кабинет то и дело входят, докладывают получают распоряжения.

Зажав телефонную трубку между ухом и плечом, Заур протянул руку вошедшему Огневу, не прерывая разговора, кивнул на стул.

— Конечно, конечно, Аскер Мурадович, — продолжал Акперов в трубку. — Уточнили все. Агавелов за ночь постарался. Женщина оказалась Багировой Фатьма Аждар кызы. Да, в нашем районе. Установлено, что работала в небольшом магазине. Ревизия обнаружила недостачу. Вероятно, испугалась ответственности. Оставила дома записку… Материал? Направлю в понедельник утром. Есть. Прослежу…

Акперов отодвинул телефон на самый край стола, встал и, словно позабыв о капитане, зашагал из угла в угол.

— Удивительно, — наконец, произнес он. — Как легко иногда ломают человека обстоятельства. Больше нам работать надо, Андрей, — Заур сжал виски руками, — больше. Привлекать людей. Тысячью глаз смотрится зорче, чем парой… Ну, ладно, — он махнул рукой. — Будет уроком. — И уже совсем другим тоном спросил: — Что у тебя?

— Помнишь, товарищ майор, по делу Сумбатовой мы колдовали над картотекой, а потом вызывали Шавлакадзе? Так вот…

— Постой, постой, — перебил его Заур. — Эту новость я уже знаю.

— Не может быть, — вырвалось у Андрея.

— Три дня тому назад, в соседнем районе, двое неизвестных напали на кассира завода нефтяного оборудования, нанесли ему тяжелый удар по голове и похитили семь тысяч рублей. Ехавший на мотоцикле наш офицер услышал крик и поспешил туда. Немного опоздал. Офицер выстрелил вслед грабителям и, кажется, ранил одного из них. Есть реальная зацепка. По почерку, по наглости своей — это ограбление похоже на наше. Видимо, придется поработать и нам. Уверен, что Сумбатова ограблена ими же.

— Это, конечно, кое-что. Но…

Затрещал звонок. Акперов глянул на часы.

— 20 часов 45 минут. Неужели происшествие?

Поднял трубку. Огнев заметил, как лицо начальника посветлело, как заблестели глаза. Недокуренная папироса упала в пепельницу. Акперов левой рукой достал новую, щелкнул зажигалкой. Сизые кольца дыма поднялись вверх, стали расплываться.

— Конечно, узнаю, — говорил Заур. — Я уже потерял надежду еще раз услышать ваш голос.

Огнев встал и вышел на балкон.

— А вы знаете, Заур, я к вам звонила и вчера, но вы не отвечали.

— Только вчера… Я бы к вам звонил каждый день.

— Не всегда все зависит от желания, Заур.

— Хочу верить. Будем считать причину вашего молчания уважительной.

— Согласна. Если хотите, завтра мы можем увидеться.

— Конечно. Но когда? Вечером я иду на футбол. Вот после футбола я свободен.

— А вы не возьмете меня с собой?

— На футбол? С удовольствием.

— Тогда так и договоримся…

В трубке застучали короткие гудки отбоя.

Акперов вышел на балкон. Приятная неожиданность подняла настроение. Огнев лукаво улыбнулся, наблюдая за товарищем.

— Интуиция! — воскликнул Акперов, возвращаясь к столу. — Чувствовал, что должна, должна сегодня позвонить. Не верил, но чувствовал… Ну, ладно, Андрей, говори, что там у тебя? Готов слушать хоть всю ночь.

— Установлено, что преступления схожи, но… Но пока не установлено, кто их совершал. Верно?

Акперов кивнул.

— Так вот, товарищ майор, из достоверных источников стало известно, что в городе появился Аркадий Галустян. Несколько дней тому назад его с какими-то девушками видели на станции Загульба.

— Аркадий Галустян? «Артист»? Друг Шавлакадзе — художника?

Андрей кивнул.

— За ограбление сидел?

— Точно.

— Они, наверное, снова спелись с «Рембрандтом»?

— Не думаю. Хотя… — Огнев развел руками, но потом добавил твердо. — Нет, не думаю.

— Надо выяснить, когда он появился?

— К сожалению, это-то и неизвестно. Квартиру взяли под наблюдение, но… Где-то бросил якорь и скрывается.

— Плохо. Надо найти. С кем он был?

— Рассказывают, что с ним были двое ребят: один русский, другой азербайджанец, три девушки, одна из девушек светловолосая, о чем-то заспорила с ним. Он грубо толкнул ее, — та в слезы.

— Надо завести дело. Поднять архивы. Запросить Москву.

— Москву запросили. Дело завел.

— Молодец. «Рембрандта» снова надо вызвать. Предупредить, чтобы держал нас в курсе. В крайнем случае прижмем. Сразу выложит все, что знает.

— Ясно. Я так же думаю.

— Хорошо. А где Агавелов? Что-то не видно его.

— Он всю ночь дежурил. Совсем недавно ушел.

— Что, опять какая-нибудь звонила?

— Теперь у него только Аида.

— Ну что ж, может быть, скоро погуляем на свадьбе.

— Да, холостяки постепенно пристраиваются… Ты, Заур Алекперович, тоже времени не теряешь.

— Посмотрим, дорогой мой, — Акперов почувствовал, что начинает краснеть. — Жизнь покажет.

ГЛАВА 10 НЕЗАХЛОПНУТАЯ ДВЕРЬ

Рахиль Моисеевна Эпштейн вела тихую, скромную жизнь.

Прожив сорок два года без семьи, она искренне считала, что найти хорошего мужа так же невозможно, как вернуть молодость. Муж ей представлялся существом почти неземным, хотя и морально ответственным за ее, Рахиль Моисеевны, судьбу.

Работала она бухгалтером на трикотажной фабрике и каждый день, педантично копаясь в счетах и ведомостях, с нетерпением ожидала конца работы, чтоб вечерком посидеть в сквере. Это было почти единственной радостью в ее небогатой событиями жизни.

Отдыхая в сквере напротив своего дома, она стала часто замечать на облюбованной ею скамье двух женщин: средних лет и молодую. Встречая их каждый день на «своей» скамье, Рахиль Моисеевна вскоре начала здороваться с ними, а немного погодя уже знала, что старшую звать Араксей Хачатуровной, а ее дочь — Люсей.

Однажды, когда Эпштейн пожаловалась им на тяготы пятого этажа, новые знакомые предложили ей обменять квартиру. Второй этаж и комната в двадцать квадратных метров, хоть и в уплотнении, вполне устраивали Рахиль Моисеевну. Вскоре она стала соседкой Джумшуда Самсоновича Айрияна, бывшего мужа Араксии Хачатуровны и отца Люси.

…Сначала частые визиты каких-то женщин к соседу казались ей простой случайностью. Наивная, несмотря на свои годы, ни во что не вмешивающаяся Рахиль Моисеевна ничего предосудительного не замечала. Да и сосед, видимо, сдерживался. Лишь спустя полгода, у нее раскрылись глаза на неуемную страсть облысевшего Дон-Жуана. Чуть ли не каждую неделю он приводил в свою комнату все новых и новых женщин. Случалось, среди них были и совсем молоденькие. За стеной до рассвета журчал хрипловатый говорок старика, слышался приглушенный смех, звон бокалов.

Рахиль Моисеевна всю жизнь боялась скандалов. Она и сейчас не стала ссориться с соседом. Тем более, что Джумшуд Самсонович не буянил, не шумел. Она просто брезгливо отворачивалась от заискивающей улыбки старика, холодно выслушивала его длинные и путанные объяснения. Но однажды, увидев, как к старому Джумшуду явилась совсем юная девица, она не выдержала и вызвала его в коридор:

— Что вы делаете? — обрушилась она на него. — Это мерзость. Грязь! Это же преступление. Неужели у вас нет ни стыда, ни совести?

Пожилой сосед, невозмутимо проведя рукой по редким, прилипшим к потной лысине, волосам, спокойно ответил:

— Дорогая Рахиль, не надо так громко. Жить мне осталось мало. Зачем упускать оставшееся. Деньги зарабатываю честно, копить не для кого. Извините, но это мое личное дело. Не советую вам волноваться и да будет вам известно, я никого не насилую. Вот так.

Он кивнул головой, и зашел к себе.

— Старый козел! — крикнула вслед Рахиль Моисеевна. — Слыханное ли дело… Видит бог, это плохо кончится.

И все. Дальше ее возмущение не пошло. Она даже жалела, что начала этот бесполезный разговор с соседом.

Избегая каких-либо осложнений, Эпштейн старалась субботними и воскресными вечерами чаще уходить из дома. На больший протест у нее не хватило ни сил, ни смелости. Лета ждала с нетерпением. Каждую субботу она уезжала к единственному брату в Мардакяны и возвращалась домой только в воскресенье, одним из последних поездов.

Джумшуд Самсонович оценил деликатность соседки. Женщины больше не появлялись у него в комнате, если она была дома. Так прошло два года…

В тот августовский вечер, она, как всегда в субботу, лишь на миг забежала в комнату, взяла свою авоську и уехала к брату.

На следующий день, почувствовав легкое недомогание, Рахиль Моисеевна рано собралась домой. Когда она сошла с трамвая, было часов восемь. Пугливо озираясь по сторонам, торопливо пересекла проспект, подошла к арке пятиэтажного дома.

Тяжело ступая по ступеням лестницы, Рахиль Моисеевна поднялась на второй этаж. Достала из кошелька ключ, хотела вставить его в замочную скважину, но рука повисла в воздухе.

«Неужели Джумшуд Самсонович оставил дверь открытой. Странная рассеянность. А вдруг забрались бы в квартиру воры?»

Она вошла в переднюю. Темно. Но из комнаты соседа сквозь щель под дверью виден свет, звучит радио.

Желая удостовериться, что сосед у себя, Рахиль Моисеевна громко произнесла:

— Добрый вечер! Вам что, жарко стало? Почему открыта дверь?

Ответа не последовало. Собственно, Рахиль Моисеевна и не прислушивалась. Она прошла в сбою комнату, бросила авоську. Торопливо распахнула окно. Потом переоделась,умылась, но уснуть не могла — за стеной назойливо тарахтел приемник. Наконец, разозлившись, Рахиль Моисеевна надела халат, решительно направилась к соседу, постукивая по паркету каблуками домашников. Постучалась. Один раз, другой. Потом несмело тронула дверь.

В пустоте квартиры неожиданно раздался ее страшный крик.

ГЛАВА 11 МАТЧ ДОСМОТРЕТЬ НЕ УДАЛОСЬ

Черная «Волга», сверкая под лучами солнца, резко притормозила у фасада городского цирка. От колонны отделилась стройная фигура девушки. Заур радостно выскочил из машины, пошел ей навстречу.

— Марита, добрый день.

— Здравствуйте. Вы на «Волге»?

— Да, ради особого случая взял у приятеля «на прокат».

Марита улыбнулась, посмотрела на него долгим взглядом, словно увидела впервые.

— Хотели угодить? Если бы вы и пешком пришли, я была бы рада не меньше.

Он открыл дверцу, помог ей сесть.

— У нас есть полчаса времени, — сказал Акперов, когда машина тронулась, — если не возражаете, мы захватим Эдуарда Агавелова — это наш сотрудник. Он ждет с девушкой.

— Не возражаю.

— Ну и чудесно.

«Волга» мчалась по центральным улицам и вскоре выехала на Садовую. Эдуард с Аидой ждали на углу. Последовал ритуал знакомства, после которого чаще всего наступает неловкое молчание. По тому, как переглянулись Эдуард с Аидой, было ясно, что они одобряют выбор Акперова. Заур спешил, нетерпеливо выжимая газ.

Марита, с опаской посмотрела на спидометр.

Акперов покосился и еще подбавил газа. Вскоре «Волга» вырвалась на огромную площадь у северных ворот стадиона. Заур отрулил к стоянке.

— Приехали, — объявил он.

— Я думал ты скажешь «слава богу — уцелели», — сказал Эдуард. — У меня было темно в глазах. Тебя за лихачество привлечь надо… к ответственности.

— Что, бедный, испугался?

— Товарищи, не теряйте время на пустые споры, — вмешалась Аида.

— Молчу! — воскликнул Эдуард. — Потопали.

Они направились к воротам. Чтобы не потерять друг друга в толпе, Заур взял Мариту под руку. Его примеру сразу же последовал Эдуард.

— Вы очень любите футбол, Марита? — спросил Заур.

— Да так себе… Больше люблю море.

— Вы слышите, товарищи? — обернулся Акперов, — Марита любит море. Мы имеем шансы попасть в следующее воскресенье на пляж. Как вы на это смотрите, Аида?

— Я — за!

Они прошли на стадион через служебный вход. Марита обратила внимание на то, с каким уважением приветствовали ее спутника работники милиции.

— У вас много знакомых, — заметила она.

— Разумеется. За двенадцать лет успели приглядеться друг к другу.

— Приятно, наверное, иметь столько друзей. Чувствуешь себя как-то надежней, крепче, правда?

— Да. Конечно.

Наконец, подошли к проходам центрального сектора, с трудом пробились на свои места.

Сидеть пришлось в тесноте, прижавшись друг к другу. Трибуны и все проходы были запружены зрителями. Встреча обещала быть интересной. «Нефтяник» играл матч второго круга с «Пахтакором».

Ташкентцы по свистку судьи сразу же ринулись в атаку, насели на ворота бакинцев. Вратарю хозяев поля удалось парировать удар.

Но вдруг…

Крик Заура потонул во взрыве голосов. Трибуны гремели, свистели.

Марита искоса следила, как остро переживает Заур все перипетии игры. Его волнение передалось и ей. Желая успокоить и его, и себя, она тихо сказала:

— Трудно предугадать. Устоят ли наши?

— Устоят! — буркнул Заур.

Потом ласково глянул ей в лицо, тихонько погладил пальцы. В перерыве Эдуард и Аида живо обсуждали подробности игры. Марита и Заур прислушивались, смеялись над доводами Агавелова. Он уверял, что «Нефтяник» во втором тайме обязательно забьет три мяча. Аида не соглашалась.

Начался второй тайм. Темнело. Пропущенный гол будто подхлестнул хозяев. На половину гостей то и дело прорывались нападающие «Нефтяника». Вот мяч в узком коридоре между двумя защитниками…

Внезапно перекрывая рев болельщиков, прозвучал твердый голос диктора:

— Майор милиции Акперов и капитан Агавелов — вас срочно просят подойти к восточной трибуне… Повторяю майор…

Но они уже встали сразу посерьезневшие, строгие.

— Вы уж досматривайте без нас, — предложил девушкам Заур.

— Что вы! — запротестовала Марита.

Кое-как они пробрались наверх, извинившись перед девушками, побежали к башне. Еще издали увидели подполковника Асланова. Он заметно нервничал.

— Заур, в районе убийство. Проспект Востока 180, блок 3, квартира 20. Огнев там. Из НТО выехали. Собака вызвана. Я не могу уйти отсюда. На трибуне члены ЦК. В общем, разберитесь. Оба вы достаточно опытны. Надеюсь, справитесь? Возьмите мою машину.

— Не стоит. Машина есть.

— Отлично. Действуйте.

Асланов пристально глянул на Акперова и кивнул головой. Заур и Эдуард молча поспешили к выходу. К ним присоединились Марита и Аида.

— Что-нибудь страшное? — спросила Аида.

— Да, нет. Квартирная кража. Просто надо разобраться, — отговорился Агавелов.

Хмурое лицо Мариты просветлело. Но только на миг. Она часто стучала каблучками, стараясь не отставать от Заура. Он взял ее под руку. Уже в машине, виновато улыбнувшись, проговорил:

— Извините меня, Марита. Так неладно получилось. Мы вас оставим в городе. Позвоните мне дня через два, Хорошо?

— Позвоню, Заур. Обязательно. Я волнуюсь за вас.

«Волга» взревела и понеслась по улицам, против движения, напрямик. Оперативная необходимость. Ехали молча. Заур был настолько встревожен, что не мог скрыть своего волнения.

Выехали на улицу Чапаева. «Волга» остановилась. Аида и Марита выскочили из машины, простились. Машина резко рванула с места. Проводив ее глазами, Аида беззаботно проговорила:

— Вот в этом, по-моему, и есть романтика милицейской службы. Неожиданность, борьба… Чудесно! Правда, Марита?

— Как вам сказать. Я ведь не ощущала всего этого.

— Понятно. Но вы же избрали себе друга — оперативного работника. Я часто думаю об одиночестве — ведь они не владеют своим временем.

— О, одиночество для меня не ново. Я привыкла. Есть на свете вещи и похуже.

Непосредственность Аиды, ее какое-то наивное восприятие окружающего сначала раздражали Мариту, но потом она незаметно включилась в разговор о работе, об учебе, о последних моделях сезона…

— А вам нравится Заур? — вдруг спросила Аида.

Марита неопределенно пожала плечами.

— Эдуард мне сегодня сказал, что Зауру вы очень нравитесь, — продолжала Аида. — А, может, он вас любит…

— Приятно слышать. Он действительно, славный человек. Для меня все это не так просто…

Она чуть не договорила: «как для вас».

— Глупости! Не надо осложнять простых вещей. А Эдуард вам нравится?

— Хороший парень. Веселый, интересный. Мне кажется, вы подходите друг другу, — осторожно ответила Марита.

— Я рада, что компания сложилась, — весело щебетала Аида.

Гуляли довольно долго. Около одиннадцати Марита остановила такси, отвезла Аиду, и поехала к себе.

ГЛАВА 12 ВАШЕ ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ?

Волга неслась к месту происшествия. Пешеходы пугливо шарахались в сторону. Агавелов хмуро смотрел вперед. Сейчас он казнил себя. Ведь убийство свершилось в его зоне. В образцовой, как называли ее в районе. «Вот и порядок, — думал он. — Ни одной кражи, всего два-три происшествия за последний месяц. И на тебе».

Акперов будто угадал его мысли.

— Не усмотрел, — укоризненно сказал он.

— Разве за всем усмотришь?

— Должен.

Агавелов промолчал. Да и что отвечать, когда чувствовал, что Заур прав.

Проскочив по узким улицам, не сбавляя скорость, машина вырвалась на проспект.

— Что молчишь? — Акперов невесело улыбнулся, — вот и сходили на футбол… Я не суеверен, но все-таки. Решили разок по-человечески отдохнуть и на тебе, как удар в спину…

— Есть же еще на земле подонки… — Агавелов стукнул себя кулаком по колену.

— Им пути не должно быть. Не должно! — голос Заура сорвался, папироса упала на сиденье. — А мы щели им оставляем. Значит…

— Значит, плохо пока работаем? — полувопросительно продолжил его мысль Агавелов.

Показалась освещенная арка большого дома. У ворот уже стоял красно-синий милицейский автобус.

— Наши здесь.

Заур и Эдуард выскочили из машины, вошли во двор. У входа в подъезд столпились любопытные. Постовой милиционер, издали увидев начальство, стал усердно разгонять народ.

— Граждане! Граждане! Пройдите… Пройдите… Не вешайте!

Из парадного выглянул Огнев. Он первым, как дежурный, прибыл сюда и хотел что-то сказать, но Акперов остановил его:

— Не нужно, Андрей. Веди на место.

В квартиру Айрияна и Эпштейн уже прибыли эксперты, следователь прокуратуры, проводник с огромной овчаркой.

Появление Акперова, Агавелова и Огнева вызвало оживление. Кто-то сострил по поводу того, что представители уголовного розыска прибывают к месту происшествия последними. Упрек был уместный, ничего не окажешь.

— В чем задержка, товарищи? — спросил Акперов, как можно спокойнее.

— Вот ждали угрозыск, — бодро ответил следователь Байрамов. — Вижу, что без вас не обойтись.

Осторожно перешагнув порог, вошли в комнату. У дверей встал подоспевший постовой.

Картина, которая открылась их взорам, ясно говорила, что здесь произошло убийство с целью грабежа и видимо в комнате побывало несколько преступников. Важно было не упустить при осмотре ни одной даже самой малозначительной детали.

Осмотр начали, как положено, слева направо — по часовой стрелке, анализируя происхождение и принадлежность той или иной детали, вещи, следа.

Мебели в комнате было мало. У двери — двустворчатый зеркальный шифоньер. Дверцы распахнуты, Одежда и другие вещи выброшены, в беспорядке разбросаны по полу. Шелестят под ногами справки, письма, жировки. В открытое окно заглядывают ветви старого тополя. Здесь же, у подоконника, круглый стол без скатерти. На нем две бутылки крепленного вина «Шемаха», кусок торта. На полу под столом валяются две ложки, осколки рюмок и тарелок, разбитая ваза. Около нее яблоки, пустая бутылка из-под коньяка.

У правой стены, — никелированная полутораспальная кровать. Подушка измята, откинута. Простыня, оголив полосатый матрац, стянута к полу. Рядом на тумбочке хрипит радиоприемник «Мир». Светится зеленый глазок, приемник включен.

Полураздетый труп облысевшего пожилого человека лежит головой к двери. Глаза закрыты. Из ноздрей сбегают к щеке и подбородку две темно-бурые полоски высохшей крови. Над правой бровью и на виске темно-фиолетовые кровоподтеки — гематома. Кисти рук погибшего связаны накрест бельевой веревкой, которая тянулась по животу под ягодицы, затем оборачивалась вокруг бедер и заканчивалась несколькими оборотами вокруг ступней. У правого локтя брошен раскрытый садовый нож.

Агавелов и врач-эксперт, тихо переговариваясь, опустились на колени около трупа.

Другой эксперт, — химик, после того, как было сделано несколько снимков, осторожно подобрала осколки разбитой посуды, бутылку из-под коньяка и приступила к обработке вещественных доказательств порошком специального состава. Следователь Байрамов и капитан Огнев внимательно осматривали вещи, бумаги, рассыпанные по полу.

В комнате, несмотря на работу семи человек, стояла абсолютная тишина. Ходили осторожно, разговаривали полушепотом, стараясь не мешать друг другу.

Едва заметный волосок на матраце приковал внимание Акперова. Обрадованно дернулась бровь.

— Вероника Тарасовна, — тихо позвал он.

Эксперт-химик подошла к кровати, вопросительно посмотрела на майора.

— Верочка, видите что-нибудь?

— Вижу. Волос.

Маленьким пинцетом она осторожно сняла с простыни длинный, чуть вьющийся черный волос и опустила его в конвертик. Это была очень важная находка.

Акперов присел на корточки и стал рассматривать голову убитого. Он обратился было к врачу, но тот опередил его.

— Мы уже с товарищем Агавеловым обратили внимание на странгуляционную борозду. Это, на мой взгляд, говорит о том, что потерпевший погиб в результате удушья. Самоповешение, самоубийство исключаются по известным соображениям. Жертва до наступления смерти оказала сопротивление. Смотрите, ссадины на лице, коленях, руках. Асфиксия произошла либо накидыванием веревки, либо стягиванием петли. Борозда невелика. Разные могут быть мнения. Вскрытие покажет.

— Понятно, — произнес Агавелов. — А чем вы тогда объясните наличие ножа?

— Как врач, я могу пока сказать, что нож к убийству непричастен. Это я заключаю по тому, что на теле нет следов ножевых ран. Возможно, есть на спине. Но я не думаю. У убийц не было нужды в применении ножа. Кроме того, нож может принадлежать и жертве.

— Да, доктор, еще одна деталь, — сообщил Акперов. — Мы сейчас нашли на простыне женский волос.

— Участие дамы в убийстве вносит в дело пикантность, но почему вы так уверены, что волос, найденный вами, именно женский?

— Волос длинный, вьющийся…

— Это еще не все. Есть мужчины, у которых, знаете ли такие, — он выразительно покосился на капитана Агавелова, — м-м-м, прически. Во всяком случае это может определить лишь специалист-биолог.

Акперов помог эксперту перевернуть убитого на живот. Осмотрели. Никаких следов, указывающих на применение ножа, не нашли. Мнение о наступлении смерти после удушения подтвердилось.

Осмотр закончили к полуночи. Эксперты научно-технического отдела Управления милиции изъяли из комнаты все предметы, которые могли сохранить следы прикосновения пальцев, и уехали. Судебно-медицинский эксперт и следователь увезли труп Айрияна в морг, где предстояло сделать вскрытие.

Капитана Огнева, после короткого доклада обстоятельств происшествия, Акперов отпустил, — оперативный дежурный должен находиться на своем рабочем месте — в отделе милиции.

В мрачной опустевшей комнате остались только Акперов и Агавелов. Закурили.

Заур вспомнил сообщение Огнева о поведении овчарки. Пущенная в комнату розыскная собака долго не брала следа, затем, словно нехотя, пробежала к окну, обнюхала подоконник, покрутила мордой и отошла. Почему? Скорее всего, как говорится, след «простыл». Преступление совершено не час, не два, а, быть может, сутки назад. «Да-а! — рассуждал он сам с собой. — Поэтому овчарка и сплоховала. Посмотрим, что даст вскрытие трупа. Врачи установят время наступления смерти, и тогда все станет яснее».

Акперов поднялся и прошел к окну. Пристально всмотрелся в густую крону тополя. «Либо убийцы проникли в комнату через окно, взобравшись на дерево, либо через окно были сброшены похищенные вещи. Бесспорно. Иначе собака не бросилась бы к окну». Внизу, наверное, стояла машина на нее погрузили вещи и уехали.

— Эдуард, — Заур обернулся, — скажи соседке, чтобы она утром в десять часов была у нас. Потом запри дверь. Меня найдешь внизу, под этим деревом.

Спустя минуту Акперов был уже под старым ветвистым тополем. По дереву вполне можно было добраться до любого этажа дома, тем более до второго. Крепкие ветви почти касались стены здания. Опустившись на корточки, Заур стал внимательно разглядывать асфальт, пытаясь различить свежие следы протекторов. Но убедившись в тщетности своей затеи, отошел к подъезду.

Появился Агавелов, доложил, что распоряжение выполнено.

— Знаешь, Заур, — вдруг заговорил он, — убитого я откуда-то знаю.

— Гм! «Откуда-то», — передразнил его Акперов. — Да будет тебе известно, что убитый — маститый делец. Жил неплохо, я бы сказал — зажиточно. Имел собственный «Москвич». Работал на русско-армянском кладбище, мастерил надгробные памятники. С ним как-то беседовали. Но он утверждал, что налог платит исправно, никакими сомнительными коммерческими операциями не занимается. А может быть, все-таки занимался? Тебе это надо бы знать, Эдуард, — зона твоя. — Он вздохнул. — Да, не простое дело.

Подошли к машине. Сели. «Волга» развернулась и понеслась по пустынному проспекту к районному отделу милиции.

ГЛАВА 13 ПОИСК НАЧАЛСЯ

Надолго врезалась в память майора милиции Акперова эта августовская ночь.

Трое — Заур, Эдуард и Андрей — не сомкнули глаз. В райотделе, склонившись над столом, они долго спорили, выставляя различные предположения и аргументы. Под потолком плавали клубы табачного дыма.

Незаметно подкрался рассвет. С севера потянуло ветерком, сначала слабым, потом вдруг захлопали окна. Чтоб стряхнуть дремотную усталость, встали, выбрались на балкон. Пыльный вихрь хлестнул по разгоряченным лицам.

— Норд, черт побери, — проворчал Агавелов. — Так и норовит свалить с ног. Родная экзотика…

— Наш ветер, бакинский, — произнес Огнев. — Ненадолго. Побушует и стихнет. Лето все-таки.

— Не скоро стихнет.

— Нашли тему, — вмешался Акперов, — шли бы лучше спать.

Облокотились на перила. Умолкли. Первые тяжелые капли дождя сразу прибили пыль.

Агавелов, сощурив глаза, глянул в небо.

— Удивительно! И сон пропал. — Погода, — как в Кисловодске.

Начался ливень — шипящий, безудержный. Город окутала тьма. Пришлось вернуться в комнату.

— Ну, друзья, — решительно сказал Акперов, — теперь по кабинетам. Часа два-три надо поспать. С утра — уйма дел. Скажу прямо — на великодушие не рассчитывайте. Из отдела не уйдем, пока не раскроем убийства. Идите.

Агавелов и Огнев ушли. Акперов сначала решил не сдаваться. Но, спустя некоторое время, все же улегся на диван, с наслаждением вытянул ноги. Сон навалился мгновенно.

Он не видел, как прекратился дождь, как сквозь облака, разогнав их, прорвались первые лучи солнца и над быстро высыхающим асфальтом поднялся легкий пар.

Сквозь сон Заур почувствовал, что кто-то сильно трясет его за плечо. С трудом разлепил веки. Солнце уже сияло вовсю. За окном деловито шумел умытый дождем город. Акперов поднял отяжелевшую голову, протер руками глаза.

— О! Сурен! Каким ветром? Здравствуй, здравствуй.

— Доброе утро, дорогой коллега. Извини, прервал сладкий сон.

— Что ты! Очень хорошо, что разбудил… День уже.

— Пришел и не знаю — порадую или огорчу. — Юзбашев чуть наклонился вперед, сказал быстро и негромко. — Установили грабителей кассира. Данные надежные. Заглянул к тебе за помощью.

— Рад помочь. Кто они?

— Их двое. Один Аркадий, по кличке «Артист», другой — «Косой», Ариф Мехтиев. Причем, как сообщили, «Косой» имеет легкую пулевую ранку на правой руке. Хотели этой ночью взять их, но не вышло. Не живут дома.

— Спасибо за новость. Она важная. — Акперов встал.

— Я слышал, — у тебя неприятность? — продолжал Сурен.

— Неприятность — слишком мягко. Дерзкое преступление.

— Дерзкое? И с кассиром — тоже дерзкое. Уж не одной ли ниточкой они связаны?

— Что ж, не исключено. Но это только догадка. А ее, как бабочку, к делу не приколешь…

Прощаясь, Сурен Юзбашев — начальник уголовного розыска соседнего района — сказал Зауру:

— Учти, если надо, подключусь. При первом же сигнале. Будем действовать сообща.

— Хорошо, — Акперов кивнул, — обязательно дам знать. Он проводил Юзбашева, потом разбудил Агаведова и Огнева.

Уже в восемь утра все трое снова склонились над столом.

— У меня был Юзбашев, — сообщил Акперов. — Получены данные, причем надежные, о том, что кассир был ограблен «Артистом» — Галустяном Аркадием и «Косым» — Арифом Мехтиевым. — Заур поморщился. — Шавлакадзе надо было вызвать снова, подробней расспросить о Галустяне: попытаться заставить его помочь нам. На худой конец установить на неделю-другую наблюдение.

— Его следует немедленно привести сюда, — Агавелов пристукнул кулаком по столу.

— Резонно, — кивнул Огнев.

— Но здесь есть одно препятствие. Допустим, мы задержим Шавлакадзе. А вдруг он запуган? Боится мести «Артиста». Что тогда? — Акперов прикусил губу. — Вам, конечно, известно, что этот прохвост довольно остроумен. При допросе за словом в карман не полезет. Приведет тысячу доводов, выставит убедительные алиби — и точка. Чем мы его можем уличить во лжи? Ничем. У нас нет ни одного козыря.

— У меня есть предложение, — заявил Агавелов, — Шавлакадзе серьезно увлечен продавщицей ГУМа — Цаплиной Людмилой. Он меня как-то с ней познакомил в кафе «Наргиз». И вот что я думаю. Ведь, товарищи, если разобраться по существу, она сейчас единственно близкий ему человек. Он мог поделиться с девушкой о том, о чем не решился или не решается рассказать нам.

— М-да… Можно согласиться, — задумчиво произнес Акперов. — Что ж, займись ею. Только нам надо пригласить Шавлакадзе и Цаплину одновременно, чтобы они не успели переговорить между собой. Есть возражения? Нет. Итак, решаем. Ты отправишься в ГУМ, а Андрей — за Шавлакадзе. Желаю успеха.

Агавелов и Огнев поднялись, но Заур задержал их.

— Да, — сказал он, взглянув выразительно на Огнева, — тебе не следует прихватить пару наших ребят?

— Зачем? — Андрей удивленно пожал плечами.

— Не исключено, что у Шавлакадзе на квартире скрывается «Артист».

— Верно, — вставил Агавелов, — маслом каши не испортишь.

— Хорошо, — согласился Огнев. — Можно действовать?

— Идите.

Негромко хлопнула дверь. Заур, задумавшись, несколько раз пересек кабинет, потом решительно снял трубку.

— Морг? Говорит майор Акперов. Да-да. Меня интересует результат вскрытия. Так. Да-да. Понимаю. Значит, подтверждается. Смерть наступила от удушения? Асфиксия! За сутки до обнаружения. Убитый находился в состоянии опьянения. Ясно-ясно. Спасибо. Акт передадите следователю Байрамову.

В дверь постучали.

— Да, да, — отозвался Акперов.

На пороге показалась приземистая, тучная фигура Рахили Моисеевны Эпштейн. Одета она была довольно элегантно, словно в гости собралась. Однако на блеклом лице ее, казалось, застыл ужас пережитой ночи.

— Входите, входите. Здравствуйте.

Акперов поднялся ей навстречу.

— Вы просили зайти.

— Да. Я вас очень жду. Меня интересуют некоторые детали, касающиеся вашего покойного соседа…

— Кошмарная история! — Рахиль Моисеевна вытащила платок, чуть коснулась глаз. — Никак не приду в себя. Всю ночь не спала. Такое несчастье. — Она поморгала редкими ресницами.

Акперов раскрыл блокнот, взял карандаш.

— Постарайтесь рассказать мне, товарищ Эпштейн, все, что вам известно о Джумшуде Айрияне, но кратко. Договорились?

Рахиль Моисеевна оказалась на редкость словоохотливой. Рассказ ее изобиловал повторами, ненужными подробностями, но Акперов умело фиксировал лишь то, что ему было нужно. Заканчивая свое повествование, Рахиль Моисеевна вздохнула:

— И все-таки жаль и старика, и Араксию Хачатуровну, и Люсю тоже жалко.

— Понимаю. Хотел бы кое-что уточнить. Вы сказали, что жена, дочь и зять Айрияна часто с ним скандалили.

— Да. Все время ссорились.

— Как ссорились? — спросил Акперов, нажимая на слово «как», — открыто, не стесняясь посторонних?

— Нет, нет! За закрытыми дверями. Я слышала все из своей комнаты. Стена смежная…

— И когда произошел последний скандал?

— Если не ошибаюсь, то в четверг. Да, да, в четверг. За два дня до убийства. Вы полагаете это они… его? — она даже привстала со стула.

— Я ничего не полагаю, Рахиль Моисеевна. Я только слушаю вас.

— Ужасно! Ужасно! Интересно, кто будет моим соседом теперь. Просто, знаете, страшно.

Акперову стало немножко смешно. Речь идет об убийстве человека, а эта женщина обеспокоена тем, кто будет ее новым соседом. «Какая обывательская ограниченность скрывается под этой соломенной шляпкой!» — подумал он.

— Скандалить приходили жена, дочь и зять вместе?

— Да. Вместе.

— А что они требовали?

— Деньги.

— Деньги? Какие?

— Обыкновенные. Жена требовала, чтобы Джумшуд Самсонович давал семье больше денег. Жаловалась, что им не хватает тысячи пятьсот рублей, которые он ежемесячно приносит Люсе, что он все состояние припрятал, и теперь проматывает его на женщин.

— А он?

— Он? Он оправдывался, говорил, что последнее им отдает, что сам живет впроголодь. Тогда вмешался зять, назвал его старым жуликом. Закричал, уничтожать таких надо, тюрьма по тебе плачет! Я еще тогда испугалась.

— Он так и сказал, «уничтожать?»

— Нет. Сказал, что убивать мало. Нет. Четвертовать. Вот как он сказал. Да чуть было не забыла. Жена до этого еще требовала, чтобы Джумшуд отдал ей какой-то бриллиант. Джумшуд расхохотался и заявил, что этот бриллиант едва не стоил ему жизни и что ей не видать его, как собственных ушей. В конце концов, когда зять стал кричать, Джумшуд всех их выгнал. Я приоткрыла дверь и услышала, как зять говорил в прихожей:

— Ничего, скупердяй старый, это тебе дорого обойдется.

— Простите, — остановил ее Акперов. — Вспомните, все ли скандалы протекали так же остро?

— Конечно, — не задумываясь ответила Эпштейн. — Этот еще далеко не самый хлесткий.

— Хорошо. Спасибо вам, Рахиль Моисеевна. Вы нам сообщили очень ценные сведения.

— Я рада, что смогла быть вам полезной. Если я буду нужна…

— Будете. Но не сейчас. Позже. Мы дадим вам знать. А сейчас — извините за беспокойство. Всего доброго.

Снова в кабинете тихо. Акперов задумался над сбивчивым рассказом Рахиль Моисеевны. Тревожило сообщение о последнем скандале за два дня до убийства, упоминание о бриллианте… Мог зять привести в исполнение свою угрозу? Вряд ли! Ведь скандалы случались сравнительно часто. Как только назревала необходимость «выдоить» из старика дополнительно сотню, другую. Нет. Не они убийцы. — Заур обхватил голову руками, закрыл глаза.

Потом резко встал, вышел из кабинета. Через двадцать минут служебная «Победа», переваливаясь на неровностях и выбоинах, подвезла его к кладбищу. У решетчатой ограды почти впритык к воротам Заур увидел кое-как сколоченную из старых досок будку — «контору» Джумшуда Айрияна. Вокруг валялись бесформенные каменные глыбы, — заготовки будущих надгробных памятников. Заур огляделся. За будкой, под навесом, вяло постукивал топориком немолодой мужчина с короткой жидкой бороденкой.

— Здравствуйте, папаша! — поздоровался Акперов.

Старик оставил работу, обернулся.

— Добрый день. Чего вам?

— Пришел поговорить с вами. Это будка Джумшуда Айрияна?

— Да. Но его нет. Как ушел в субботу, не приходил еще. Наверно, приболел.

Заур понял, что старику еще неизвестно об убийстве Джумшуда. Это несколько облегчало положение.

— Папаша, извините, что беспокою вас. Где шофер Джумшуда-даи?

— Хорен что ли?

— Да-да.

— Он с неделю, как в Шемаху уехал.

Старик поднял голову и только тут заметил милицейскую «Победу». Он бросил топорик, машинально стянул с головы свою выгоревшую пыльную фуражку.

— Не хочу хитрить, отец, — Акперов прочно уселся на одном из памятников. — Давай напрямик. Вы, вероятно, хорошо знаете Айрияна?

— Как же, сынок! Джумшуд, можно сказать, мой кормилец. Всегда заработать даст. Как же!

— Вам ничего неизвестно о нем?

— Нет, а что-нибудь случилось?

— Джумшуд-даи убит прошлой ночью.

Каменотес, словно задыхаясь, повертел длинной жилистой шеей. Он поначалу онемел. Только беззвучно шевелились губы.

— Да-а. Прошлой ночью, — повторил Акперов.

— Что говоришь, ай киши? — старик снова обрел дар речи. — Как же так? Кто мог такого доброго человека? Вай-вай-вай! Кто его убил?

— Вот об этом я приехал с вами поговорить. Кое-что спросить хочу. Помогите нам.

— Пожалуйста, не откажусь.

— Есть подозрение, что Джумшуда мог убить его зять — Ашот. Как вы думаете?

— Что ты, сынок! Ашот — цыпленок. Как Люсик скажет, так делает. Но Люся разве скажет родного отца убить? Вай-вай-вай! Нет, сынок, нет. Они такую подлость не сделают. Я-то их давно знаю. Еще такими, — он показал рукой.

— Может, вы вспомните что-нибудь подозрительное. Говорят, покойный влюбчив был.

— Это да. Водилось за ним. Путался со многими. Недавно к нему приезжала сюда одна. Красивая, как марал. На машине приехала. Темные очки на глазах. Спросила Джумшуда. В будке они там о чем-то говорили, смеялись. Уехала, а Джумшуд вслед смотрит, словно кот, губы облизывает. Спрашиваю, большой заказ? Он на меня уставился, хохочет. «Какой заказ, — говорит. — Видел королеву? Моя будет». Было за ним такое. Это да.

— А на какой машине приезжала эта женщина?

— Эх, откуда я знаю. Похожа на машину Джумшуда. Но, кажется немного больше…

— На «Волге» что ли?

— Наверное, — каменотес пожал плечами. — Я не разбираюсь.

Он опустил голову, уперся взглядом в землю. Повисли заскорузлые, натруженные руки. Старик молча покачивал головой, тяжело вздыхал. Горе его, похоже, было искренним.

— Скажите, вы слышали о бриллианте, который имел Джумшуд? — спросил Заур, выждав несколько минут.

— Бриллиант? Нет-нет. Ничего не слышал.

— А эту барышню сможете узнать?

— Откуда моим старым глазам запомнить ее? — он раздраженно махнул рукой. — Барышня, как барышня. Все они одинаковые.

Заур поблагодарил, торопливо направился к «Победе».

ГЛАВА 14 КРУПИЦЫ ФАКТОВ

У себя в кабинете Акперов застал Огнева. Андрей был расстроен, и Заур, догадавшись, что он потерпел неудачу, не стал досаждать ему вопросами.

— Серго Шавлакадзе ни дома, ни на работе не оказалось, — глухо проговорил Андрей, — успел куда-то улизнуть.

— Почему ты думаешь, что он улизнул?

— Мать сказала, что сынок ушел под вечер в субботу со своей девушкой и еще не возвращался. А потом прилипла, как банный лист: «Кто вы? Зачем вам нужен Сержик?» Пришлось выдать себя за художника. Кажется, поверила, отстала.

— Не расстраивайся, старина, — успокоил его Заур. — Никуда твой Шавлакадзе не денется.

— Буду надеяться. — Огнев резко повернулся на стуле, сел верхом, крепко обхватил спинку. — А у тебя что? Есть результаты?

— Больше, чем ожидал.

Огнев, с надеждой глянул на начальника.

— Слушай, Андрей. Соседка Айрияна — Рахиль Эпштейн рассказала, что старик часто скандалил с женой, дочерью, зятем. Во время последнего скандала жена требовала, чтобы Джумшуд отдал ей какой-то бриллиант. Старик отказался и тогда зять крикнул, что «убить его мало». А через два дня мы обнаружили труп Айрияна.

— Значит, вопрос ясен?

— Не спеши, Андрей. Слушай. Убийство произошло в субботу вечером. Смерть наступила от асфиксии, и Джумшуд до этого был пьян.

— Ну и что? — задумчиво спросил Огнев.

— А теперь вспомни, что мы видели в его комнате. Прибор на двоих — две ложки, два бокала, две рюмки, пустую бутылку от коньяка, две бутылки вина. Далее. Старик задушен, связан, имеются следы побоев.

— Так, так…

— Собака бросилась к окну и затем потеряла след. В окно стучатся ветви тополя — считай, готовая лестница.

— А-а!

— Вот именно. Следи за ходом мысли. Имея эти сведения, я выехал на кладбище, где находится будка Джумшуда. Встретил там его каменотеса. Тот ничего не знал о гибели мастера. Его рассказ опроверг мои начальные, а твои теперешние предположения. Во-первых, шофер Айрияна, Хорен, неделю тому назад выехал в Шемаху. Во-вторых, недавно к Джумшуду приезжала молодая женщина. Видимо, договорились с ним о свидании, потому что заказа не сделала.

— Ты хочешь сказать, замешана женщина?

— Бесспорно.

— А как же зять?

— Старик отрицает его причастность. Я согласен с ним целиком.

— Хорошо, так к какому выводу ты пришел?

— А вот к какому, мой друг. В субботу к Джумшуду была приглашена женщина. Вероятно та, что приходила на кладбище. Они пили коньяк. Старик опьянел. Далее. Если женщина была «накольщица», то за этой милой встречей следили с дерева — через окно. Интимные подробности, конечно, не очень смущали наблюдателей. Волос-то найден в постели. Затем женщина уходит и когда Айриян, проводив ее, хочет закрыть дверь, в комнату проникают убийцы. Скорее всего, на мой взгляд, они попали туда через окно. Их, по крайней мере, двое. А может быть и трое. Они бросаются к старику, но тот оказывает сопротивление. Один из преступников пытается прикончить его ножом, однако не успевает. Жертва задушена. После этого квартира подверглась грабежу. Вещи сбросили в окно. Внизу тихо и безлюдно. Там ждала машина. Сами грабители спустились по дереву.

— Остановка за главным. Мы не знаем, кто эта женщина и кто убийцы. Мы не знаем, что похищено из комнаты Айрияна.

— Ну, последнее можно выяснить у жены убитого.

— Согласен. Если конечно, Айриян держал ее хотя бы немного в курсе своих дел.

— Можно? — На пороге появился улыбающийся Агавелов. — Не было бы счастья, как говорится, да несчастье помогло! — воскликнул он, прикрывая дверь. — Привез вам две вести и, кажется, совсем неплохие. С одной стороны…

— А с другой? — живо спросил Акперов.

— С другой — печальные. Ну, ладно, не буду отвлекаться. В субботу вечером исчезла «Волга» АЗН-60—60, принадлежащая таксомоторному парку № 3. Это одна весть. Вторая — «Волга» вчера после обеда с перепуганным до полусмерти шофером Павловым вернулась в парк. Я уже имел с ним личную беседу. Он рассказал…

— Подожди, Эдуард, не так быстро. Сядь и толково доложи обстоятельства, — строго сказал Акперов.

— Слушаю, Заур Алекперович. Но буду краток, так как внизу, в дежурной комнате, меня ждет Цаплина. Шофер Павлов рассказал о том, что в субботу около двадцати двух часов на проспекте имени Кирова в его «Волгу» сели трое клиентов. Попросили, чтобы шофер подбросил их в Армянские Кишлы. Когда машина забралась в полутемные улочки, сидевший рядом здоровяк вытащил нож. У Павлова отобрали выручку, что-то в пределах двухсот рублей, связали руки, завязали глаза, заткнули рот тряпкой. Словом, обезвредили. За руль сел кто-то из троих. Поехали в неизвестном направлении. Где-то долго стояли. В машине остался один, а двое ушли. Отсутствовали с полчаса. Вернулись злые, ругались. Опять куда-то поехали. Спустя четверть часа, машина затормозила. Шофер уверяет, что впереди за рулем кто-то оставался, а остальные вышли. Вскоре бандиты возвратились. На этот раз с ними была какая-то женщина. Снова поехали. Молчали. Машина неслась быстро. Где-то в пути с большим скандалом женщину вытолкнули из машины. Она, говорит, плакала, просила, но не помогло. Еще часа через два кончился бензин, и мотор заглох. К счастью, преступники не знали о канистре в багажнике. Уходя, они сказали Павлову, что сохраняют ему жизнь за «разумное поведение» и велели развязать глаза спустя час. Когда он снял повязку, то увидел окраину какого-то города. Запыленная «Волга» его стояла на обочине шоссе.

Пробегавшая мимо девочка объяснила ему, что он в Кировабаде. Павлов описал преступников. Один чернявый, здоровый с пышным чубом, другой — скорее всего азербайджанец, третий — типичный русский. Имен не знает — не называли.

Акперов к удивлению Агавелова вдруг широко улыбнулся.

— Не понимаю, — проворчал Эдуард, — что я сказал смешного?

— Не понимает, — повторил Акперов. — Андрей, объясни ему, почему мне стало вдруг весело? Да ты принес нам драгоценную весть. Она подтверждает мою гипотезу.

— Точно, — подтвердил Огнев, — только что Заур высказал соображения, которые совпадают с тем, что ты рассказал.

— Не будем забывать старые, как мир, истины: куй железо, пока горячо, — Акперов взглянул на часы. — Андрей, отправляйся за женой Айрияна. А ты, — он повернулся к Агавелову, — спустись, пожалуйста, и пригласи Цаплину.

ГЛАВА 15 «АРТИСТ» БРОСИЛ ЯКОРЬ

Люда Цаплина спокойно перешагнула порог кабинета, подошла к столу, за которым сидел Агавелов.

Заур, стоявший у окна, незаметно окинул ее быстрым взглядом. Действительно — хороша, глаз не отведешь. Небольшая головка, посаженная на высокую шею, округлые руки. Светлая нейлоновая кофточка мягко облегала плечи, узкая выше колен юбка открывала стройные длинные ноги.

— Присаживайтесь, — любезно предложил Агавелов.

Она неторопливо опустилась на стул, спокойно протерла платочком стекла темных очков.

«Очки! Не эта ли была гостьей Айрияна? — Заур даже вздрогнул. — Нет, летом в темных очках — восемь человек из десяти! А все же? Проверить, конечно, надо».

Агавелов долго шелестел бумагами, возился в ящиках. Пауза явно затягивалась, но было похоже, что Цаплину это не волнует.

— Я вам зачем-то понадобилась? — спросила она с чуть заметной иронией.

— Откровенно говоря, Цаплина, нас волнует ваша связь с Серго Шавлакадзе! — без околичностей, прямо в лоб начал разговор Агавелов.

— О-о! Выражайтесь осторожней. У меня с Сергеем не связь, а дружба. — Ее глаза блеснули недобрым огоньком.

— Хорошо. Пусть это будет в вашем понимании дружбой.

Люда встала.

— Не понимаю, почему мои личные отношения так встревожили милицию? Это, во-первых. А, во-вторых, если вы будете вести разговор со мной в таком тоне, то я просто буду молчать.

Акперов бросил на капитана укоризненный взгляд, чуть заметно покачал головой.

— Поверьте. Людмила, — извинительно начал Агавелов, — есть некоторые обстоятельства…

— Какие, например? — прервала она его.

— Да вы садитесь. — Он подождал, пока Цаплина сядет. — Так вот, позавчера, в субботу, вы встретились с Серго в его квартире и затем…

— Ну и что ж, я из этого не делаю секрета. Дружу, встречаюсь и полагаю, что это не запрещено.

— Зачем же так резко, — Агавелов всячески старался направить беседу в более спокойное русло. — Вы не поняли меня. Нас интересует, как долго продолжалась встреча?

— Я обязана отчитываться даже в этом? — губы ее тронула презрительная гримаска.

Агавелов, пытливо глядя в ее глаза, кивнул.

— Ну… До сегодняшнего утра.

— Непрерывно? — Конечно.

— М-да, — задумчиво протянул капитан и внезапно спросил. — А где?

— У меня дома. Я просто не понимаю, что вы хотите от меня?

— Искренности, — быстро отозвался Агавелов. — Только искренности.

Она задумалась, опустила голову.

— Я почему-то убежден, — продолжал капитан, — что вы многого не знаете о вашем друге.

— Вы уверены? — тонко подведенные брови сошлись к переносице.

— Серго сидел в тюрьме. Целых шесть лет. Вам это известно?

— Да, я знаю, — просто ответила она. — И догадываюсь, почему вы меня вызвали.

— Так будьте откровенны!

Она усмехнулась:

— Боюсь! Иногда откровенность кончается неприятностями. Особенно, если на ней настаивает милиция.

Акперов с досадой хрустнул пальцами, отошел от окна и будто случайно подключился к беседе:

— Скажите, не вас ли я с неделю тому назад видел на русско-армянском кладбище? В мастерской каменщика?

Люда изумленно привстала.

— Меня? Вы шутите?

— Ничуть.

— Господи! Вы меня с кем-то путаете! Что мне делать там на кладбище? Смешно даже.

— Извините. Может, я ошибся, — голос Заура звучал жестко. — Но я хочу вам сказать, Цаплина, что если бы нам была безразлична ваша судьба и особенно судьба Серго, то мы не сидели бы вместе в этой комнате. — Он нервно пересек кабинет. — Случилась беда, преступление. Есть основания полагать, что вы или Серго знаете об этом. Вы же сами сказали, что «догадываетесь, зачем вас вызвали». За язык-то вас никто не тянул. — Он резко остановился около стула, на котором сидела Люда. — Обещайте мне ответить честно только на один вопрос. — Заур подчеркнул. — На один.

— Хорошо, — растерянно прошептала она.

— Вы боитесь за Серго?

— Да, — едва слышно прозвучало в комнате.

— Мы вас слушаем.

Люда нервно провела платком по лицу, облизнула сухие губы.

— Я волнуюсь. Очень. Буду сбиваться. Не перебивайте меня.

— Пожалуйста. — Агавелов встал, закрыл окно. Он не хотел, чтоб в уличном шуме потерялось хотя бы одно ее слово.

— В субботу вечером у меня и Сержика не было определенных планов. Посидели на бульваре, потом пошли в кафе. Я проголодалась. Мы поели яичницу, выпили по стакану коктейля. Говорили об учебе. Несколько дней назад я сдала документы в вечернюю школу, в десятый класс. Это Сержик настоял. И кроме того, на работе наседают. Мол, застыла в своем развитии, не двигаешься. И правда, что я хуже других? — Люда тряхнула головой. — В общем, мы твердо решили, что осенью поженимся, я буду заниматься, а он со мной повторит курс. А в будущем году мы попробуем поступить в институт.

— Смотри ты! — удивился Заур.

— Когда мы вышли из кафе, — продолжала Люда, — к нам подошел Аркадий, бывший приятель Серго, со своей девушкой, Ларой. Светлая такая блондиночка. Терпеть этого Аркадия не могу. Сломал всю жизнь человеку, — это вырвалось у нее чисто по-женски. — Так вот, Аркадий отозвал Серго, я в это время спросила Лару, как ее дела, как жизнь. Она рассказала, что живет с Аркадием на поселке НЗС в квартире Арифа. Это тоже один из бывших друзей Серго. — Еще Лара сказала, что не может пока устроиться на работу, но, мол, у Аркадия деньги есть. Тут наш разговор прервался. Подошел Ариф, и Серго с Аркадием вернулись к нам. Аркадий был явно разозлен чем-то. Подозрительно покосился на Лару, грубо так спросил: «Что ты здесь наболтала?» Та испугалась, говорит: «Ничего, Аркаша, ничего». Потом они попрощались и ушли. Аркадий руки Серго не подал.

— Простите, Люда, — не выдержал Агавелов, — откуда вы знаете этих «бывших»?

— Ой, я начала с конца. — Люда поискала глазами стакан. Агавелов налил ей воды. — Сейчас, сейчас — она сделала глоток. — Месяца два назад, уже после беседы с вами, Серго встретил Галустяна на улице. А вечером тот неожиданно явился в гости. Потом, когда все уже разошлись и мы остались вдвоем, Сержик неожиданно сказал, так мягко сказал, как никогда раньше: «Ты, Люда, единственный человек, которому я доверяю». Понимаете, не «девочка», не «Мими», а «Люда». Он искал помощи, сочувствия. «Как быть, Люда? — спросил он. — Пойти в милицию?» Он все рвался встретиться, но не с вами, — девушка взглянула на Агавелова, — а с капитаном Огневым. И еще с каким-то майором. Забыла его фамилию. Серго говорил, что он здорово рисует.

— Это я, — Заур улыбнулся. — Разрешите представиться, майор Акперов. Продолжайте, продолжайте.

— Это я виновата. Я отговорила его. В ту ночь впервые, кажется, почувствовала, как он дорог мне, пусть зубоскал, пусть легкомысленный. Понимаете? — Глаза ее были полны слез. — Я почувствовала, что я в ответе за него. И… не пустила к вам, испугалась, как бы Аркадий его не прикончил. На вечеринке я видела его в гневе, честное слово, — настоящий зверь. А в субботу онзвал Серго на какое-то «дело». Серго отказался наотрез. Аркадий начал угрожать, мол, прикончу и все такое. Я знаю, что Серго совсем не из отчаянных храбрецов, но в этот раз он не поддался, твердил: «Нет, нет, я завязал накрепко, оставь меня в покое». Потом подошел Ариф и мы с ними расстались. И отправились ко мне домой. Вот и все. — Она разрыдалась.

Агавелов пододвинул ей стакан, подождал, пока она успокоится, вытрет подмокшую тушь с ресниц. Потом спросил:

— Ваш адрес, Люда?

— Крепостная, 43.

— Серго там?

— Да. На работу ему к часу.

— Теперь последняя просьба. Вам придется часок побыть у нас. Надеюсь, скучать не будете. Там есть хорошие журналы. Договорились?

— Хорошо, если это нужно.

Агавелов проводил Цаплину и, возвратившись в кабинет, подмигнул Акперову.

— Ну, Заур, кажется, все идет как надо.

Акперов не повернул головы:

— Не спеши с выводами.

— Не понимаю тебя. Ведь твоя версия подтверждается. Она полностью совпадает с показаниями шофера такси Павлова, показаниями Цаплиной. И кроме того, с данными Сурена Юзбашева. Что же еще нужно? Осталось действовать! Мы почти у цели, чувствуешь?

— Опять горячку порешь, Эдуард?

— Поражаюсь твоей медлительности.

— Учти, дорогой, — горячая голова истинное несчастье оперативного работника. Чаще всего, — уводит на ложный след.

— Ты считаешь, что Аркадий и Ариф чисты?

— Нет! Уверен, что ограбление Сумбатовой и кассира — их рук дело. А вот убийство Айрияна, — Акперов многозначительно глянул на собеседника. — Да ты только внимательней разберись. Такси угнали трое. Кто же по-твоему третий? В квартире была женщина. Но не блондинка. Кто она? Итак, отсутствуют два звена в цепи. Нет, не спорь. Еще много пробелов.

— Хоть режь меня, но Цаплина была искренна. Сердцем чувствую.

— Мне тоже кажется. И если так, только рад за нее, за Шавлакадзе. Но…

— Как хочешь считай, Заур, — прервал его Агавелов, — но я убежден, во-первых, в убийстве замешаны «Артист» и «Косой». Во-вторых, ни Шавлакадзе, ни Цаплина не имеют к нему отношения. Сейчас я вытащу Серго, и все будет ясно.

— Вот-вот. Поверь, и мне сейчас не хочется даже думать плохо об этой паре.

Агавелов почти бегом покинул кабинет. Заур распахнул окно, поскреб пятерней затылок. Все так похоже на правду. Однако какой-то червь сомнения заставляет повременить с выводами. Может быть, это и к лучшему?

— Ах, черт, чуть не забыл! — Акперов с досадой хлопнул себя по лбу, торопливо набрал номер научно-технического отдела.

Ему сообщили, что два отпечатка пальцев, оставленных в комнате Айрияна, пригодны для идентификации.

— Они принадлежат убитому? — спросил Заур. — Нет? Понимаю. Тогда поднимите дактокарты Аркадия Галустяна по кличке «Артист» и Арифа Мехтиева по кличке «Косой», — он немного помедлил — и Серго Шавлакадзе по кличке «Рембрандт» — тоже. Результаты сообщите. А как с волосом? Так, так… Женский. Черный. Некрашенный. Больше ничего? Хорошо. Жду звонка.

Акперов устало прилег на диван. Предположения о волосе подтвердились. Значит, там все-таки была женщина. Заур невольно закрыл глаза, сладко потянулся. Но отдохнуть ему не пришлось. В коридоре вдруг послышался стук каблуков, чьи-то стоны, вопли. Заур встал, одернул китель. Дверь распахнулась. В кабинет буквально ворвалась седая женщина в черном траурном платье, за ней — совсем растерянный Андрей Огнев. Старуха бесцеремонно уселась, начала бить себя в грудь, по коленям.

— Вай, вай, горе мне!.. Убили, убили, мерзавцы, мужа убили, утащили все состояние! Что я буду делать? Вай-вай-вай!

По дряблым щекам бежали слезы. Акперов и Огнев терпеливо ждали, пека женщина успокоится. Та вдруг поднялась со стула, решительно двинулась к Акперову.

— Кто? Кто убил Джумшуда? Вы куда смотрели? Кто его убил я вас спрашиваю?

Крикливый ее тон раздражал Заура.

— Садитесь, гражданка Айриян, — холодно прервал он ее. — Пока что не вы требуете отчета от милиции, а милиция от вас. Допрашивайте, капитан Огнев. — Акперов отошел к окну.

Огнев сел к столу.

— За два дня до убийства вы с семьей приходили к мужу. Спорили. Скандалили. Требовали деньги и какой-то бриллиант. Объясните нам.

— Еврейка вам уже доложила?! — Араксия Хачатуровна насупилась.

— Отвечайте по существу, — Андрей постучал карандашом по столу.

— А что отвечать? Джумшуд бросал нам крохи. Мы нуждались. Ну и…

— Хороши крохи, 1500 рублей ежемесячно, — негромко вставил Заур.

— Для нашей семьи — крохи! — Старуха живо всем телом повернулась к нему. — Мы не привыкли себе отказывать.

— А откуда брались эти деньги?

— Меня лично это никогда не интересовало, — Араксия Хачатуровна величественно поджала губы.

— Мы отвлеклись немного, — вмешался Огнев. — Вы ничего не сказали нам о бриллианте.

— Ах, вы о камне! Джумшуд обещал подарить кулон будущей внучке. Год назад у дочери родилась девочка, но муж заявил, пусть, мол, пройдет год, тогда он преподнесет бриллиант. Прошел год, и что же вы думаете он нам преподнес? Вот что! — Она ткнула в лицо Огневу кукиш. — А камню, между прочим, цены нет. — Глаза ее сверкнули. — Двадцать карат!

— Вы можете сказать, какие ценности были еще у вашего мужа?

— Конечно. Облигации, наличными тысяч десять, фотоаппарат «Киев», итальянская ковровая скатерть, два макинтоша: китайский серый и синий, четыре хороших костюма.

Огнев аккуратно записал все эти данные. Переспросил:

— Все?

— Да.

Заур поймал ее острый настороженный взгляд. Отчетливо вспомнил только что звучавший здесь крик: «утащили все состояние». Насмешливо бросил:

— Из-за такого «состояния» не убиваются. Лучше говорите правду, — в голосе его зазвенел металл.

Старуха обмякла. Запинаясь, произнесла:

— Не хотела лишнего на покойника возводить. Золото было у него, камни. В портфеле держал. Старый такой, потертый портфель. Теперь все, клянусь богом, все, — она торопливо перекрестилась.

Когда на отдельном листе был записан длинный перечень драгоценных камней, колец и золотых десяток, Акперов устало сказал:

— Ясно. Вы можете быть свободной. Огнев, проводите гражданку. Пусть едет в больницу Семашко, займется похоронами мужа…

— Хорошо.

Огнев вышел вместе с Айриян. Заур с нетерпением посмотрел на часы: пора бы возвращаться Эдуарду.

Но оказалось, что Агавелов и Шавлакадзе уже ждали своей «очереди» за дверью. Когда Заур поднял голову, они уже входили в кабинет.

— А-а, старый знакомый, — проговорил Акперов, — здравствуй, модернист. Вот и снова довелось встретиться.

— А почему бы и нет, товарищ майор. С хорошим человеком всегда приятно…

— Польщен, польщен, — Заур улыбнулся. Кивнул вошедшему Андрею. — Вот, Огнев, сейчас «человек искусства» выдаст нам что-нибудь лирическое.

— Нет уж. К поэзии сегодня не расположен, — Серго понимал, что ради шутливой болтовни его не искали бы у Люды. — И вообще, объясните, в чем дело, почему меня задержали?

— Потому что, дорогой мой художник, — произнес Агавелов, — нам надо выяснить, где вы были в субботу вечером, ночью. Скажу больше, мы подозреваем вас в причастности к убийству.

Мертвая тишина воцарилась в комнате. Бисеринки пота выступили на лбу Серго, он судорожно сжал пальцы. «Аркадий, Ариф, Генка — лихорадочно пронеслось в голове. — Теперь притягивают меня. Сослаться на Люду?» Он отчетливо вспомнил субботний вечер, ее расширившиеся от испуга глаза, шепот: «Молодец, Серго. Поставил точку». Вспомнил ночь, негромкое жужжание вентилятора мечты о будущем.

— Нет, — с трудом ворочая языком, выдавил он. — Не могу сказать.

Агавелов наклонился к Зауру и Андрею:

— Любит ее. Ей богу любит. На 180 градусов повернулся парень. — И уже громко добавил: — Шавлакадзе, мы беседовали с Цаплиной. И… — капитан замялся, подбирая слова. — Понимаем ваш ответ. Нас интересуют Галустян и его сообщники.

— Аркадий прирежет меня!

— Ерунда! Галустян — выродок. И сполна получит свое.

— Он прирежет меня!

— Ты же мужчина, Серго, — вступил в разговор Акперов. — И только что доказал это. Как тебе не стыдно! Тем более, Люда сказала, что это она не пустила тебя к нам.

— Правда, — после небольшой паузы произнес Серго. — Она не пустила. Только, если уж честно, я был рад, что не пустила. Боялся.

— Ну, хорошо, возьми себя в руки. Помоги нам.

Шавлакадзе тяжело привалился к спинке стула, начал:

— Аркадия я встретил месяца два назад. Перекинулись парой слов. Узнав, что я завязал, он пригрозил, велел молчать. А вечером ко мне неожиданно ввалилась вся бывшая «капелла»: Аркадий, Генка, Ариф.

— Погоди, погоди, — остановил Серго Акперов. — Что за Генка?

— Ну, Чуркин Геннадий, бывший член нашей «четверки», шофер автобазы в Карачухуре. И его, и Арифа Аркадий в кулаке держит.

Оперативники переглянулись. Личность третьего грабителя как будто бы начала выясняться.

— А Лара, кто такая Лара?

— Лара? — Серго оживился. — Я с ней познакомился в Сумгаите. Оставил адрес. Она случайно, — боясь, что ему не поверят, Шавлакадзе прижал руку к груди, — честное слово, случайно тоже пришла в тот вечер. Одна. А ушла, — он опустил голову, — ушла вместе с Аркадием.

— Аркадий рассказывал что-нибудь о своих делах?

— Немного. При первой встрече намекнул, что снял у кого-то золотые часы. Пожалуй, все. Да, еще сказал, что бежать ему помог какой-то «мужик», который сейчас осел в Баку. Он и дал «наколку» на «хазу». В субботу Аркадий звал меня пойти с ними. «Накольщик» обещал за золото и вещи выложить наличными. Я отказался. Ведь мы с Людой…

— Не надо, — мягко прервал его Заур. — Мы знаем. Еще один вопрос. Лара крашеная?

— Не обратил внимания, право, — Серго недоуменно развел руками. — По-моему, нет. — И добавил твердо. — Нет. Она натуральная блондинка.

— Возможно, нам еще понадобится твоя помощь, Серго. — Надеемся, ты нам не откажешь.

— Конечно, — вырвалось у Шавлакадзе.

— И еще. Если тебе, Люде будет трудно — приходи сюда. Запомни это. Понял? — Шавлакадзе благодарно кивнул. — Сейчас капитан Агавелов проведет тебя к Люде. Проводи ее на работу. — Прощаясь, Заур крепко, по-мужски, пожал Серго руку.

Из короткого рассказа Шавлакадзе оперативные работники заключили, что третьим был, очевидно, Геннадий Чуркин. Следовало немедленно произвести обыск и изъятие вещественных доказательств. Время терять было нельзя. И не прошло четверти часа, как из райотдела милиции выехали по адресам две оперативные группы, возглавляемые Агавеловым и Огневым.

Однако ничего нового не удалось узнать о таинственной черноволосой женщине. Появилась в деле об убийстве и неизвестная фигура матерого, хитрого волка. Это он, прибрав к рукам, направил на страшное дело «молодняк». Кто он? Кто?

ГЛАВА 16 УБИЙЦЫ ИЗВЕСТНЫ, НО…

Опрос свидетелей окончился к вечеру. Акперов с нетерпением ждал сообщения из научно-технического отдела. Он то и дело поглядывал на часы. Наконец, затрещал телефон. Заур схватил трубку, весело взъерошил волосы.

— Слушаю… Да-да. Я. Так. Так. — Лицо его просветлело. — В-великолепно. Ну, спасибо, обрадовал. Еще бы! Техника ведь!

Следователь Байрамов, устроившийся на диване, прислушался. Акперов положил трубку, сел рядом с Байрамовым.

— Поздравляю, Фархад Гусейнович. Нога у тебя легкая. Говорил с экспертом…

— Я уж догадался.

— Так вот, дорогой следователь, могу с уверенностью сказать — убийство раскрыто! Имеем железные доказательства. Следы пальцев, оставленные в комнате Джумшуда Айрияна, принадлежат Арифу Мехтиеву.

Он протянул Байрамову коробку «Казбека». Закурили, без слов улыбнулись друг другу. Вечер, стирая пятна света со стен кабинета, сгустил тени, набросил на город голубой сумрак.

Байрамов вгляделся в осунувшееся лицо Акперова.

— Стареем мы с тобой. Седины у тебя вроде побольше стало. Устал?

— Ох, устал, Фархад. Честно говоря, в последние дни на втором дыхании работаю. Надо. Дело уж слишком серьезное. Вот сейчас как-будто гора с плеч.

— Упорный ты человек, Заур. Многие говорят, — везучий. Но я-то вижу, какое тут везение. Адский труд.

— Не люблю высоких слов, но здесь ты прав. Дорого стоит каждое дело.

Оба помолчали. Потом Акперов встал, зажег свет. Поднялся и Байрамов.

— Ну что, Заур Алекперович, — готовить постановление на арест?

— Да, можно. На двоих. На Арифа Мехтиева и на Аркадия Галустяна. Убежден, что Аркадий руководил убийством. Мехтиев без «Артиста» не пойдет на «мокрое» дело. Так что пока на двоих. Ничего, скоро возьмем и остальных.

— Ты имеешь в виду третьего?

— Третьего, четвертого и пятого.

— Не понимаю.

— Третий, — Геннадий Чуркин, тоже из галустяновской шайки. А четвертый и пятый — для нас пока икс и игрек. Полагаю, что икс — черноволосая женщина, а игрек. — вдохновитель. Судя по ходу дела, они же и «накольщики». Впрочем, не хочу торопиться с выводами. Возьмем этих двоих, станет ясно. Должен тебя предупредить, Фархад, Галустян очень скуп и осторожен в признаниях. Я уже с ним схватывался.

— Крепкий орешек?

— Зависит от щипцов.

Байрамов усмехнулся:

— Хорошо, посмотрим, — он сел за пишущую машинку, принялся печатать постановления.

Акперов задумался, зажав в зубах давно погасшую папиросу.

…В кабинет без шума вошел Огнев с двумя оперативниками и вслед за ними невысокая, тщедушная женщина. Огнев положил на стол свернутую ковровую скатерть.

Заур сразу понял, что это та самая скатерть, о которой говорила Араксия Айриян. Значит, обыск был удачен. Молодцы, ребята.

— Месьма Мехтиева. Мать Арифа Мехтиева, — пояснил Огнев, видя по глазам Акперова, что в докладе обстоятельств обыска нет нужды.

Акперов кивнул головой и пригласил женщину сесть. Впалые щеки, темные провалы под глазами красноречиво говорили о несладкой жизни.

Следователь Байрамов брезгливо развернул скатерть, спросил:

— Откуда она у вас?

Месьма Мехтиева пожала плечами.

Акперов, не желая мешать следователю, жестом подозвал к себе подчиненных, негромко сказал:

— Всем на отдых до полуночи. Намечается операция. Объясню потом. Ступайте.

Сотрудники оставили кабинет. Акперов, не вмешиваясь в разговор, снова занял свою излюбленную позицию у окна. Прислушался.

Байрамов повторил вопрос.

— Как сказать вам, начальник. День и ночь мучаюсь, как проклятая. Работаю. А скатерть не видела, кто принес. Наверное, сын. Чтоб у него руки отсохли. Чувствую — сведет он меня в могилу. Связался с этим ит баласы Аркадием, а тот вертит им, как конским хвостом. Что делать? Недавно ударил меня. Меня ударил…

— Где ваш сын?

— Последний раз видела его в пятницу вечером.

— Вы живете вдвоем с сыном?

— Да. Но почти все лето у нас ночуют Аркадий и девка его, Ларой звать.

Спустя полчаса Мехтиеву отпустили, взяв обязательство при первом же появлении сына сразу сообщить в милицию. Она согласилась с охотой. Чувствовалось, эта изможденная женщина жаждет покоя любой ценой.

Вслед за Мехтиевой ушел и Байрамов, пообещав приехать в райотдел утром.

Заур ждал Агавелова. Задержка тревожила. Было уже около десяти вечера, когда, наконец, раздался телефонный звонок. Докладывал Агавелов. Голос в трубке слышался слабо.

— Заур Алекперович, задерживаюсь. Говорю с Карачухурской автобазы. Обыск в квартире Чуркина ничего не дал, по заявлению матери, сын ушел в субботу под вечер и не возвращался. Ей неизвестно, где он. Решил проверить связи, установил, что у Чуркина есть девушка — Люся Худякова. Но где приятель — она не знает. Пришлось приехать в гараж. Оказалось, Чуркин отпросился у завгара на пару дней. В субботу на работу не выходил. Вот и все. Рейд пустой.

— Ничего, ничего, Эдуард. И это — немало. Отправь сотрудников на отдых до полуночи, и сам иди домой. Понял?

— Понял, Заур.

— До встречи, дорогой.

Акперов положил трубку.

ГЛАВА 17 НЕОЖИДАННАЯ ТЕЛЕГРАММА

К полуночи у здания районного отдела милиции выстроились в ряд несколько оперативных «газиков» и мотоциклов.

Собрав участников ночного рейда, Акперов еще раз напомнил маршруты патрульных групп, и ровно в час машины и мотоциклы понеслись по опустевшим улицам.

Задача предстояла не из легких — в скверах, садах, парках или переулках во что бы то ни стало обнаружить светловолосую девушку по имени Лара.

Как предполагал Акперов, она на рассвете в воскресенье была высажена из угнанного такси и по всей вероятности успела возвратиться в Баку. Обыски и беседы показали, что Лара не появлялась ни у Шавлакадзе, ни у Чуркина, ни у Мехтиева.

Следовательно, девушка где-то бродит или сидит на каком-нибудь вокзале. От того, что расскажет эта Лара, зависело многое.

Акперов склонился над картой города, стараясь угадать ее путь, путь загнанного, потерянного человека.

В райотдел были доставлены несколько похожих по описанию женщин. Проверили, извинились и освободили. Лары среди них не оказалось. Операция кончилась неудачно.

…С утра в кабинете Акперова собрались сотрудники уголовного розыска. Совещание длилось недолго.

Акперов коротко подвел итог:

— Объявляем розыск. Составляем ориентировку. Тем самым подключим к нашей работе все отделения милиции республики. Есть добавления?

Поднялся Агавелов, положил на стол перед Зауром три небольших фотоснимка.

— Предлагаю размножить и тоже разослать по всем каналам.

Акперов задумчиво перебирал карточки, пристально, подолгу вглядываясь в каждую. На первой — хмурое лицо чубатого, полнолицего парня. Это Галустян. Второе фото Мехтиева. Густые брови, впалые щеки, напряженный взгляд. С третьей — белозубо улыбается Чуркин. Короткая челка, прилипшая к узкому лбу, крупный нос.

— Подонки, — глухо произнес Акперов. — Что им мешало работать, жить по-человечески?

Он собрал фотографии.

— Решим так, — Огнев займется ориентировками и фоторепродукцией.

— Кроме того, есть такая мысль. Эта самая Лара могла вернуться в Баку на попутном транспорте. Надо связаться с Министерством автотранспорта, другими ведомствами, узнать какие машины следовали из Кировабада в Баку в ночь на воскресенье. Побеседовать с шоферами. Выяснить не брал ли кто из них девушку. Работа трудоемкая, но осуществимая. Товарищ Милевский, возьмешься? — Акперов обратился к самому молодому сотруднику отдела.

Тот кивнул.

— Наконец, ты, Агавелов, проедешь по скуппунктам, свяжешься с транспортниками.

— Есть! — Эдуард молодцевато прищелкнул каблуками.

Кабинет начальника уголовного розыска быстро опустел. Только сейчас Заур почувствовал, как страшно он устал. Давала себя знать третья бессонная ночь подряд. Он опустился на диван, и сразу же заснул.

Разбудил его настойчивый телефонный звонок. Акперов бросился к аппарату. Звонила Марита.

— Слушаю, слушаю. Добрый день, милая. Не могли дозвониться? Что делать — работа… — Разговаривая, он вдруг ясно увидел ее такой, какой она запомнилась в последнюю встречу: непривычно тихой, смущенной, обаятельной. — Как у меня дела? Ничего. Сегодня? Могу. Только на час, не больше. Поверьте, я с удовольствием, но… Хорошо. Я приду.

Он положил трубку, невольно улыбнулся. «Два дня звонила, волновалась, — подумал он, — а я даже не вспоминал о ней».

В дверь просунулась голова Огнева.

— Можно?

Акперов кивнул.

Андрей положил на стол кипу фотографий и пачку отпечатанных на машинке ориентировок.

— Готово!

— Отлично. Несколько ориентировок надо отправить по отделениям города, а остальные по республике и соседям. Что ты собираешься делать сейчас?

— Не знаю. А что?

— Устал? Впрочем, смешной вопрос. Иди отдохни. Отпуск до утра.

— Стоит ли? — Андрей в нерешительности топтался на месте.

— Стоит. Утомленный человек не в силах здраво мыслить. Иди, иди, не упрямься.

Огнев молча вышел из кабинета. Акперов посмотрел на часы. Шесть уже, а Милевский и Агавелов все еще не дают о себе знать.

Заур снова прилег, но уже не спалось. Минут через тридцать позвонил Милевский:

— Вы ждете меня, товарищ майор?

— А ты как думаешь?

— Удалось кое-что установить. Сейчас звоню из товарно-транспортной конторы. Беседовал с шоферами.

— Ну-ну?

— Результаты есть. Шофер ЗИЛ-150 Сеидов рассказал, что в ночь на воскресенье недалеко от Евлаха, на шоссе, подобрал светловолосую девушку. Она плакала. Довез ее до города. Сошла на Шемахинке.

— Имя, имя как ее? — спросил Акперов нетерпеливо.

— Лариса!

— А-а. Продолжай.

— Девушка рассказала шоферу, что с двумя знакомыми ребятами ехала в Тбилиси. В дороге поссорилась с ними, слезла.

— На какой машине?

— «Волга».

— Парней было двое?

— Сеидов утверждает, что она сказала двое.

— А где же третий?

— Этого я не знаю.

— Ну, хорошо. Шофера подробно допроси и можешь отдыхать.

— Слушаюсь.

Акперов сердито бросил трубку, схватился рукой за подбородок. Что же получается, черт возьми? Неужели, ошиблись?

Как всегда в тяжелую минуту, он подошел к окну. Это трудно объяснить, но стоило ему увидеть деловитый поток людей, услышать шум города, и на душе легчало.

Скрипнула дверь. Акперов обернулся, мрачно глянул на Агавелова.

— Можно было бы позвонить. Тут такое, в голову лезет, и не с кем даже посоветоваться, — с упреком сказал он.

— Что случилось, товарищ майор?

— Докладывай сначала.

— Ариф Мехтиев арестован.

Акперов вздрогнул, недоверчиво посмотрел на товарища.

— Ты, как свежий ветер, врываешься в душную комнату. Читаешь мысли что ли?

— И не думал. Сядем, Заур.

Они прошли к дивану, сели.

— Ну, сыщик, — уже спокойно спросил Акперов, — выкладывай, что нашел?

— В скуппунктах ничего. Заехал в железнодорожную милицию. Там встретил приятеля своего Азиза — да ты его знаешь — капитан Курбанов. Посидели, поговорили. Рассказал я ему о наших мытарствах, и, представь себе, Курбанов вдруг начал поглаживать усы. А это добрый признак. Пододвинул он ко мне какую-то бумажку. Гляжу.

— Эдуард, короче. Не играй на нервах.

— Это была телеграмма. Я ее принес тебе.

Агавелов протянул ему бланк. Акперов читал и не верил…

«Ариф Мехтиев арестован кражу чемодана станции Дербент тчк Срочно сообщите компрматериал тчк Проживает НЗС тчк».

Акперов вскочил.

— Мехтиев арестован! Значит, точно — они разобщились. Теперь бы найти Галустяна и Чуркина…

— Найдем. Я поеду и привезу этого типа.

— Путешествия ни к чему. Ты не конвоир, а оперативник. Бери блокнот и пиши.

Агавелов достал записную книжку и авторучку.

— Телеграмма начальнику милиции станции Дербент. Текст, — начал диктовать Заур. — «Ариф Мехтиев обвиняется убийстве тчк Высылаем постановление аресте и этапировании тчк Сопроводите дело кражи Баку этапом тчк». Срочно отошли телеграмму, и ты свободен. Опять Аида тебя ждет?

Оставшись один, Акперов взъерошил волосы.

— М-да, обстоятельства меняются. Посмотрим, что будет дальше.

ГЛАВА 18 МАРИТА, ЧТО С ТОБОЙ?

Те несколько часов, которые Марита провела в обществе Заура, Аиды и Эдика, оставили в ее душе глубокий след. Ее радовало все. Она была счастлива. И кто знает, что бы они сказали друг другу в тот вечер.

Сидя сзади водителя, Марита рассеянно смотрела на бегущие навстречу фонари. Машина неслась по асфальту, с каждой минутой приближая ее к зеленому «изолятору», как она называла свой дом.

Вот сейчас она войдет в комнату с низеньким потолком. Навстречу поднимется Оскар Семенович. Снова испытывающие, недоверчивые взгляды, снова вопросы. Иногда ей казалось, что он с удовольствием вывернул бы ее наизнанку, как перелицованный пиджак.

Привыкла, правда, к нему. Но в последнее время до того все это опостылело, что сил нет. Неужели никогда не вырваться ей из-под власти этого тяжелого непонятного человека? Она часто ловила себя на том, что даже разговаривает в его присутствии тише, чем обычно.

Сейчас она твердо знала — так жить долго нельзя. Что-то должно случиться. Это что-то вернет ей волю, достоинство, полноту жизни. Это что-то было неопределенным и немного тревожным, но она ждала его с нетерпением.

Такси остановилось. Марита рассчиталась с водителем и, выскочив из машины, побежала к калитке. Вошла в комнату, удивленно оглянулась. Где ж он?

— Папа! — позвала она дрогнувшим вдруг голосом.

Оскар Семенович появился, как тень, из темноты сада. Опираясь на палку, он угрюмо разглядывал Мариту из-под густых седеющих бровей.

— Ты одна?

— Да.

— Как погуляла? Хорошо?

— Да.

— Ложись спать. Спокойной ночи!

Оскар Семенович ушел к себе, не сказав больше ни слова. Мариту вдруг охватило смешанное чувство недоумения и тревоги. Почему он не задал серию обычных вопросов. Что это?

Ночь Марита спала плохо, часто просыпалась, вздрагивала, прислушиваясь к шороху листвы. Ее не покидал страх, необъяснимый, цепкий. Все почему-то казалось, что рядом, в соседней комнате, во дворе или в саду прячется, затаенно дышит кто-то чужой и страшный.

Марита снова прислушалась. Нет, ничего. В соседней комнате похрапывал Оскар Семенович.

Она решительно поднялась, открыла дверь и в ночной рубашке вышла на крыльцо.

Как меняется все в мутноватом, рассеянном свете наступающего утра. Где-то под кустом сонно пощелкивает кузнечик. Ему, наверное, тоже плохо спится. Тишина успокоила Мариту.

Ежась от холода, но успокоенная, она вернулась в комнату с удовольствием нырнула в неостывшую еще постель. А за окном уже начинался дождь — монотонно барабанил по крыше, шелестел по листве тутовника. Марита крепко заснула. Проснулась поздно. Стрелки часов показывали десять. Она спрыгнула с кровати, накинула халатик. В домике тихо.

«Странная доброта! Злой бог ушел, не разбудив ее».

Марита спустилась во двор. Пышные георгины, словно приветствуя, кланялись ей своими тяжелыми головками. Дремавший под деревом Тузик потянулся, лениво засеменил к хозяйке, виляя хвостом.

— Ну вот, коротыш, — грустно проговорила Марита, — снова день и все, как обычно. Поеду на рынок, потом кухарничать и — ждать злого бога.

Спустя четверть часа, Марита уже ехала в город. По телефону-автомату она попыталась дозвониться к Зауру, потом к Аиде, но безуспешно.

Не удалось ей поймать Заура и на другой день — в первый день сентября. Отрешенная, внутренне вся напряженная, она с нетерпением ждала перерыва между лекциями, чтобы снова броситься к телефону. Наконец, услышала в трубке знакомый голос, почувствовала, как волнение перехватывает горло…

Марита приехала к скверу на улице Камо ровно в девять, огляделась.

Заура не было. Девушке взгрустнулось. Неужели не придет? Неловко было стоять одной, отворачиваться от многозначительных взглядов. Потеряв надежду, Марита хотела уже уйти, но в это время из-за каменного выступа ограды появился Заур.

Марита хотела было сострить по поводу «вежливости королей», но, увидев его запавшие глаза, небритые щеки, сдержалась.

— Тысячу извинений, — начал он, оправдываясь.

— Не надо. Я знаю… Рада, что вы все-таки пришли. Мне очень хотелось видеть вас, Заур.

Она отвернулась, прикусив губу. Он благодарно сжал ее руку.

Они медленно шли вдоль шоссе, потом поднялись на мост, нависший над платформами вокзала.

Марита увлекла Заура к перилам моста и остановилась. Глянула вниз.

— Так и подмывает — сесть в какой-нибудь поезд в уехать далеко-далеко, — вырвалось у нее. В голосе прозвучала какая-то затаенная тоска.

— Зачем? Неужели вам здесь плохо?

— Нет. Я не могу этого объяснить, Заур. Но такое чувство в последние дни — будто что-то должно случиться.

Они пересекли привокзальную площадь, вышли к скверу Самеда Вургуна. Под ногами хрустела кирпичная крошка.

Заур подвел ее к скамье у самого фонтана. Прозрачные струи воды взвивались вверх и с плеском падали в бассейн. Лилось из динамика «Мы с тобой два берега…» В быстро темневшем небе одна за другой загорались звезды.

Заур погладил прохладные пальцы девушки.

— Дарю вам эту песню, — сказал он. — И этот вечер. И вон те звезды.

— Спасибо, — она улыбнулась. — Вы так щедры, что мои страхи отступают.

— Страхи? Какие? У вас есть отец, товарищи. Я, если хотите.

— О! Отец! — Марита вздохнула. — Он черствый, нелюдимый. Я боюсь его.

— Такое страшилище, а я его не знаю, — шутливо сказал Заур. — Все-таки житель моего района.

Девушка не приняла шутки.

— Чтобы характеристика была полной, добавлю: он никого, кроме себя, не переносит. А меня просто терпит.

— Почему же он такой?

— Не сегодня, Заур, — попросила она. — Я расскажу и о нем, и о себе. Только не сегодня. Оставим эту тему, ладно?

Заур кивнул.

— Вы уехали со стадиона таким расстроенным. Наверное, случилось что-нибудь, — спросила Марита.

— Да, было совершено преступление. Убийство.

Пальцы Мариты дрогнули.

— Это, видимо, очень трудное дело, да?

Акперов закурил.

— Не так уж. Вначале, правда, почти не было надежд. Убитый, пожилой мастер по могильным памятникам, был задушен и связан. Кто, что, зачем? Потом мы осмотрели комнату, труп. Нашли в постели черный женский волос. Знаете, как много может рассказать один единственный волос?

Заур рассказывал, глядя перед собой. Он не заметил, как сначала вспыхнуло, а затем побелело лицо Мариты. Она слушала напряженно, страх заставил ее сжаться, откинуться на спинку скамьи.

Марита нервно схватила его за локоть.

— Уйдемте отсюда. Уйдемте куда-нибудь. Мне страшно.

— Пойдемте, — Заур встал. — Я, действительно, зря это…

— Наоборот, продолжайте. — Они пошли к черно-городскому мосту. Марита взяла Заура под руку. — Ну, что же дальше?

— В общем не уйдут… Главное, найти женщину.

Марита шла, как пьяная, казалось — под ногами колеблется земля. Последние слова Акперова стегнули ее по лицу. Ноги отяжелели, она крепко прижалась к его плечу. Заур курил, думал о своем. Вдруг он почувствовал, как Марита сжала его локоть. Они остановились под самым мостом, в полутьме, у массивных каменных опор. Акперова удивили неподвижные, широко раскрытые глаза Мариты.

— Что случилось? Вам плохо?

Заур достал платок, заботливо вытер ей лоб.

— Сердце…. Но теперь уже ничего… Прошло. Ты мне очень дорог, слышишь? Тихо произнесла она. — Скажи, Заур, ты веришь мне?

Вопрос изумил его. Она обращалась к нему на «ты».

— Да, верю, — решительно ответил он, обнял ее за плечи. Смутная тревога шевельнулась в душе.

— Ты совсем, совсем меня не знаешь, — заговорила она с жаром. — Но верь мне. Что бы ни случилось, верь…. У меня нет никого дороже. Только ты, Заур.

Последние слова утонули в гуле проходящего над ними поезда. Мост гулко резонировал. Грохот наваливался ощутимой тяжестью. Мысли Заура смешались, сердце снова кольнула тревога. Влажные губы Мариты в темноте коснулись его губ. Заур рывком прижал ее к себе. Когда стих гул поезда, она высвободилась из его объятий и, опустив голову, прошла вперед.

Заур последовал за ней.

— Марита! — окликнул он. — Марита, ну что с тобой? Ну, скажи мне, наконец! Скажи.

— О-о, — выдохнула она, — не надо, не спрашивай, не могу. Проводи меня. И не спрашивай ничего… Я сама скажу тебе. Потом скажу. Мне надо домой. Скорей.

Заур остановил такси. Сели. До самого дома Марита не проронила ни слова. Прощаясь, она робко попросила:

— Не обижайся. Я понимаю, что веду себя, как сумасшедшая. Но… Прости. Я позвоню тебе. Обязательно позвоню.

Повернулась и побежала к калитке.

Через полчаса Акперов был у себя в кабинете. Не зажигая света, сел за стол, с силой опустил кулак на стекло.

— Ничего не понимаю. Либо я идиот, либо…

Он вынул папиросу, нервно зашагал по кабинету.

В таком состоянии и застал его подполковник Асланов, неожиданно вошедший в кабинет. Он щелкнул выключателем и на его добром, мясистом лице мелькнула и тотчас исчезла улыбка.

— Убийство вроде раскрыто, начальник. Причин для волнений не вижу, — проговорил он.

Акперов смущенно нагнулся к столу.

— Я не волнуюсь, товарищ подполковник.

— Ну, знаешь… Особой наблюдательности тут не требуется. У тебя у самого какие-нибудь неприятности, да?

Акперов неуверенно кивнул.

— Вы угадали, Аскер Мурадович…

— То-то. Вижу, — в темноте сидишь. Держи себя в руках, майор. Уж если плохо, держись так, чтоб никто не видел, как умеет раскисать начальник уголовного розыска, черт возьми! — закончил он сердито.

— Но… — попробовал было возразить Акперов.

— Никаких «но». Да, кстати, сколько дней ты не заявлялся домой?

— Три дня.

— Сейчас же собирайся. У тебя есть мать, которая имеет право видеть тебя хотя бы раз в сутки.

— Я был занят.

— Был. Ступай домой. Понятно?

— Понятно. Иду.

— Вот и хорошо. А то скажут, что Асланов этакий черствый начальник, равнодушный к людям, черт побери. Марш домой…

Спустя пять минут, Акперов зашел в дежурную комнату и негромко сказал:

— Хочу проведать мать. Если что-нибудь важное, пошлите за мной. Только чтоб не знал Аскер Мурадович. Улавливаете?

— Ясно, товарищ майор.

ГЛАВА 19 СЛУЧАЙ В САДУ

Постовой милиционер Эйбат Рагимов, вторично обходя свой участок, заметил, что парочка в саду Ильича, на которую он обратил внимание еще часа два назад, не тронулась с места.

Парень сидел, низко опустив голову. У его ног видна была скомканная пачка от сигарет. Белокурая девушка, пытаясь заглянуть ему в лицо, что-то горячо говорила. Рагимов уже отошел немного, но вдруг услышал негромкий голос:

— Товарищ милиционер?

Обернувшись, заметил, как рванулась со скамьи девушка, а парень резко дернув локтем, попал ей по лицу, потом поймал за руку и потянул к себе.

Хотя Рагимову сначала показалось, что голос мужской, он решил, что ошибся, и, подбежав к скамейке, ловко вывернул кисть нарушителя. Тот вскрикнул от неожиданности и боли.

— Зачем бьете девушку, гражданин? — строго спросил милиционер.

— Да что вы, я ее не бил!

— Как же не бил? А кто сейчас по лицу ударил, негодяй?

Девушка, теребя порванную косынку, всхлипывала, порываясь что-то сказать, но губы не слушались ее. Рагимов свистком вызвал милицейский патруль, коротко доложил обстоятельства и попросил остановить машину. Один из патрульной группы направился к магистрали. Задержанный попытался высвободиться. Рагимов, пристально глянул на «хулигана», внушительно произнес:

— Тише, гражданин, спокойно. А то заставите меня применить силу.

Подоспела машина и «хулигана» вместе с потерпевшей отправили в райотдел милиции.

…В дежурной комнате двое дружинников играли в нарды. Старший инспектор, позевывая, решал кроссворд в «Огоньке». Помощник дежурного составлял график проверки постов.

Втайне каждый из сидящих в комнате надеялся, что до утра уже будет спокойно. Пора происшествий — между девятью и двенадцатью ночи — благополучно миновала. Но…

За дверью послышались стук каблуков, возбужденные голоса. Инспектор встал, одернул китель. В помещение ввалился коренастый парень, за ним Рагимов.

— Начальник, — обратился задержанный, — пусть хоть здесь руку отпустит.

— Не нужно сопротивляться!

— Я же ничего не сделал.

— Ах, мерзавец, — возмутился Рагимов, — посмотрите, товарищ дежурный, какой фонарь наставил. — Милиционер указал на вошедшую за ним белокурую девушку.

— Да-а! — протянул инспектор. — Хорошенькое дело. Бродить ночью по улицам. — Он повернулся — Рагимов! Можете идти на пост.

— Слушаюсь, товарищ Никольский, — милиционер вышел из дежурки.

Никольский подошел вплотную к парню, оглядел его.

— Посидите, гражданин, вон там на скамейке. Сначала мы выслушаем девушку, потом займемся вами.

— Да я сам тащил ее в милицию, — в голосе парня звучало отчаяние. — Моя фамилия Мурадов.

— Ну, уж, так и тащил, — Никольский усмехнулся и уже резко добавил: — вам сказано — сядьте. Закончим с ней, потом объясните.

Помощник дежурного отвел нарушителя в сторону, к скамье.

— Ну, полуночница, почему бродите? — спросил инспектор. — Порядочные люди уже спят давно.

Девушка вспыхнула, тихо ответила:

— А я не брожу. И откуда вы знаете — порядочная я или нет?

— Извините. Может, мы еще и виноваты? Спать надо в это время, ясно?

— А если не спится?

— Что? Ваш адрес?

— Нет у меня адреса.

— Это мне нравится. Я, между прочим, официально говорю с вами. Ваши документы, паспорт?

— Нет у меня ничего… Украли.

— Молодец, дивчина. Паспорт утеряла, угла нет. Знаем мы эти сказки!

— Гражданин начальник, — раздалось со скамьи. — Дайте мне слово сказать.

— Помолчите! — раздражаясь, прикрикнул инспектор. И снова к девушке: — Фамилия, имя?

— Носова. Лара.

Никольский бросил ручку и внимательно взглянул на потерпевшую.

— Как? — переспросил он.

— Носова Лара! А что?

Инспектор зачем-то потрогал свой нос:

— Может, чаю хотите? У нас горячий, крепкий.

Девушка, не ожидавшая такого поворота, смутилась:

— Хочу. Если можно…

— Вот и прекрасно! — Инспектор приказал отвести ее в соседнюю комнату, напоить чаем. Потом вызвал шофера: — Лети за майором Акперовым и скажи, что девушка по имени Лара у нас здесь, в дежурке. Ясно? — И только после этого пригласил к столу задержанного парня.

Мурадов был немногословен. Месяца два назад, возвращаясь из армии, он познакомился с Носовой. Разговорились, и девушка выложила, как на ладони, все свои беды. Уговорить ее заехать к своим родным он не смог, но адрес их оставил. И вот позавчера, в воскресенье, — пришла. Расстроенная, убитая.

— Я ни о чем ее не расспрашивал, — продолжал Мурадов. — Утром рано ушел на работу. В понедельник вечером у нас были гости, выкроить время для серьезного разговора не удалось. Лишь сегодня, после кино, я узнал, как жила она эти месяцы, с кем связалась. Но в милицию идти, как ни упрашивал, не хотела. Тут я заметил постового. Дальше уже вам известно.

ГЛАВА 20 ЛАРА?

Акперов добрался до дома пешком. Сонной тишиной встретил его тупичок. Заур отыскал глазами единственное освещенное окно и, виновато вздохнув, прошел в ворота.

Тихонько, стараясь не шуметь, перешагнул порог, остановился. Мать сидела в углу на коврике и вязала шерстяной носок.

— Добрый вечер, ана-джан, — мягко произнес Заур. — Все трудишься?

— О, сынок! — мать бросила вязанье, тяжело поднялась. — Раздевайся! Я сейчас подогрею ужин. Чудесная долма с гатыгом есть. Сердцем знала — придешь сегодня.

Засуетилась, захлопотала. Порозовели блеклые щеки, заблестели глаза.

Акперов, сбросив пиджак, с наслаждением растянулся на тахте. Хотелось немного собраться с мыслями. Последняя встреча с Маритой не выходила из головы. И чем больше он думал об этом, тем беспокойнее становилось на душе.

Из раздумья его вывел голос матери:

— Сынок, ты хоть дома поменьше думай. Нельзя же так.

— Прости, ана-джан, виноват.

— Бог простит… Вставай, поужинай, стакан чаю выпей.

Он безропотно поднялся, с удовольствием принялся за долму. Пери-ханум, не сводя с него глаз, мелкими глотками пила чай, неторопливо сообщала накопившиеся новости.

— Получила письмо от твоей сестры, — говорила мать, — в гости приглашает. Пишет, что Алекпер и Полад очень соскучились.

— Да? Очень хорошо. Еще неделя и я совсем освобожусь. Возьму отпуск, и мы с тобой обязательно поедем в Москву, ана-джан.

— Спасибо, сынок, спасибо. Только бы ты был здоров.

Заур допил чай. Некоторое время сидели молча, прислушиваясь к прерывистой трели сверчка. Мать осторожно заговорила о наболевшем:

— Меня спрашивают, — не женился ли ты? Удивляются все. А что я могу ответить?

— Эх, ана-джан, было бы что сказать — не скрыл бы от тебя. Но сам не знаю, чем тебя порадовать. Понимаешь, есть девушка, вроде хорошая, но что-то не клеится у нас. — Нахмурился, помолчал. — Вот если б в душу человека заглянуть можно было. Не знаю, мама, не знаю. Как прояснятся наши отношения, приведу к тебе. Сразу будут две радости: отпуск и… Хорошо?

— Конечно, сынок, конечно… — старая Пери-ханум видела — неспокойно на сердце у сына. — А ты не торопи ее, Заур. Радость не прячут. Раз не раскрывается — значит болит что-то…

В темноте послышалось урчание мотора, призывно прозвучал гудок. Заур рывком бросился к воротам и едва не сбил с ног шофера.

— Товарищ майор, можно вас? Там… Эта девушка… Лара.

Давно уже смолкли шаги сына и в наступившей тишине как-то резче затикали старенькие ходики. А мать все сидела над стаканом чая, повторяя чужое, короткое имя.

— Лара… Значит Лара. Вон как побежал…

*
…Поднявшись к себе в кабинет, Акперов выслушал доклад инспектора. Затем побеседовал с Мурадовым. Провожая его к двери, заверил:

— Как обстоятельства выяснятся, прямо к вам ее отвезем, Не волнуйтесь. — Повернулся к Никольскому: — Сюда ее.

Через несколько минут Лара вошла в комнату, робко взглянула на Акперова, не ожидая приглашения присела на край стула. Заур молчал, стараясь унять волнение. Как много зависело от этой встречи!

Лара исподлобья рассматривала усталое лицо майора, седую прядь волос над высоким смуглым лбом.

Акперов, перелистав папку, наконец, поднял голову.

— Как дела, Лара? Устали?

— Н-нет. Наоборот… В дежурке накормили, напоили. Никогда не думала, что в милиции такие…

Акперов улыбнулся искреннему тону девушки.

— Теперь знайте. Мы для того и сидим здесь, чтоб приходить на помощь.

— А для чего? Чтоб сохранить от вора кошелек? Да?

Заур твердо встретил ее напряженный взгляд.

— Нет, Лара, чтобы сохранить веру в людей.

— А если поздно? Если все поздно? — она почти выкрикнула эти слова, вцепившись пальцами в кран стола.

— Никогда не поздно. Сколько вам лет?

— Девятнадцать!

— Извините… Может это от усталости, но выглядите вы старше. Нелегко пришлось, наверное, да?

— Да. Всякое было.

— У вас есть родители?

— Отца нет. Умер. Мать… — она замялась. — Можно сказать, что и матери нет. Фельдшерица она в больнице сельской. Сошлась с одним. Пьяница. Заставляет ее спирт таскать. Билась-билась она с ним. А сейчас вместе пьет. В последнее время и меня все к столу тянули. Убежишь на крыльцо и сидишь до рассвета, пока не утихнут. А вы говорите — мать…

— А друзья?

— Нет у меня друзей. Разве что Алик Мурадов.

— А Галустян, Мехтиев…

— Какие онидрузья. С ними все! Покончено. — Она рубанула перед собой ладонью.

— Тогда у меня к вам просьба, Лариса, — доверительно заговорил Акперов, пересев к ней поближе. — Расскажите мне все о своих злоключениях. Все, что случилось в последнее время. Поверьте, это нужно для того, чтобы мы смогли хоть вас вытянуть. Понимаете?

— Понимаю! — Лара с надеждой посмотрела на Акперова и ему стало не по себе, — так много бесхитростного было в ее взгляде. — Боюсь я, товарищ майор. Вы не знаете, какие они. Не знаете, — голос ее задрожал, сломался.

— Что ты, Лара. Мы не дадим тебя в обиду. И Алик не даст. Веришь?

— Верю. Но столько натерпелась… Страшно вспомнить.

Акперов закурил, ободряюще потрепал ее руку.

— Рассказывай. — Она кивнула.

ГЛАВА 21 Я НИЧЕГО НЕ СКРОЮ

Из-за дощатой ограды небольшого дома, одиноко стоявшего в стороне от шоссе, тянуло вкусным дымком шашлыка. Ариф Мехтиев, присев на корточки у мангала, помахивал куском фанеры. На раскаленных углях шипели капельки жира.

В низенькую калитку с гоготом и шумом ввалилась компания. Впереди, покачиваясь, шли «Артист» и Геннадий. За ними, весело переговариваясь, девушки несли две сумки, из которых торчали горлышки бутылок, пучки зелени, буханка хлеба.

Ариф повел в их сторону раскосыми глазами, пробурчал.

— Что ж вы, братцы, ползете, как черепахи. Я вот работаю в поте лица и думаю, неужели придется одному слопать весь шашлык?

— Ну и съел бы, — отозвался Аркадий. — Известно, у тебя аппетит волчий. Веселиться будем до упаду. Деньжата есть и еще будут — бог даст.

— Идите в комнату, — Ариф гостеприимно взмахнул рукой.

— Старуха дома?

— Нет. Придет только утром. Сегодня в ночь работает.

— Отлично! Значит успеем провернуть маленькое дельце. — И Аркадий многозначительно подмигнул Арифу.

— А где Серго? Ты же хотел зайти за ним.

— Не застал. — Аркадий помрачнел. — Совсем откололся от нас.

— Ха! Он знает свое дело. Рисует розовый зад своей Мими, — засмеялся Геннадий и, опустившись на корточки, стал поворачивать шампуры с шашлыком.

— Брось трепаться, — покосился на него Галустян, — Серго свой парень. Тертый. А ты что? Ты всегда в запасных ходишь.

Геннадий сразу же пошел на попятный.

— Да я пошутил, Аркаша.

— Девочки, шагайте в хату и накройте стол, — распорядился Аркадий.

Женщины торопливо шмыгнули в комнату. Дверь осталась отворенной и голос Геннадия был отчетливо слышен:

— Все-таки клёвая у тебя хата, Ариф, — сказал он. — И от дороги в стороне.

— Пока не накололи. Мать стала шипеть в последнее время.

— А ты и хвост поджал, мямля, — поддел Аркадий.

— Ничего подобного. Так просто говорю. А вообще, наплевать на все.

— Ну, кончайте, треп, тащите шашлык!

И Галустян зашагал к дверям.

Вскоре в комнате с низеньким потолком кипела пирушка. Пили жадно, беспорядочно, смешивая водку с вином. Хмель вызвал взрыв беспричинного смеха, бесшабашной хвастливой удали.

Лара старалась не терять головы, нить поменьше. Последние недели у нее все чаще возникало желание незаметно уйти, все чаще вспоминался Алик, разговор в поезде. Адрес Мурадовых она помнила наизусть, но… Открытый разрыв требовал смелости. — Несколько дней назад Аркадий отобрал вещи и паспорт. «Ты меня вполне устраиваешь, — заявил он. — Попробуй только отколоться… Под землей найду! Не вырвешься живой!» Лара знала, что веселому Аркаше ничего не стоит привести в исполнение свою угрозу.

Лара молча наблюдала за сумасшедшей пляской Геннадия и Люси. Аркадий заметил что-то. Не сводя с нее цепких, на редкость трезвых глаз, шепнул:

— Не скучай, Ларка. Кто знает, что ждет нашу хевру завтра. Как сказал поэт: «пейте, пойте в юности, бейте жизнь без промаха». Все равно, как говорят, жизнь поломатая. — И невесело усмехнулся.

Лара решительно отвела его руку с протянутой рюмкой:

— Почему поломатая? Я пойду работать. Я буду…

Геннадий расхохотался:

— Вы слышали, братцы, Ларочка захотела трудиться. Брось! Да за таким, как Аркаша, тебе сплошная малина! Опомнись, голубка.

— Умница, Генка, — Люся всплеснула руками.

Галустян брезгливо поморщился, процедил сквозь зубы:

— Паскуда.

И тут же обратился к Арифу.

— Послушай, кассир, выдай из недавних банковских Ларочке небольшую сумму. Ей туговато, как видно.

— Не нужно, — ответила она, как можно спокойней, — мне ничего не нужно. — И громко рассмеялась, желая отвлечь от себя внимание.

— И за что только ты мне нравишься? — пробасил Аркадий, взяв ее за подбородок, прищурился:

— Думаешь, я скотина? Да?

— Возможно, — кивнула Лара и внутренне сжалась, ожидая удара.

Но он не ударил, обнял, грубо поцеловал в губы. Вдруг раздался короткий свист за окном. Галустян вскочил с места, приставил палец к губам:

— Тихо, ребята! Старик явился. Я сейчас вернусь…

Он нырнул в дверь и возвратился минут через пять.

— Хевра, кончай это кино! В субботу грешно много пить. По нашим законам надо трудиться.

Все нехотя поднялись из-за стола.

— Гена, ты проводишь девочек домой и подойдешь к фонтану. Там будешь ждать нас, — деловито распоряжался Аркадий.

— Хорошо.

— А ты, Арифка, и Лара пойдете со мной, прошвырнемся, развеемся. Может, встретим Серго.

Вышли на шоссе. Гена остановил такси, торопливо уселся с девушками. Аркадий, Ариф и Лара чуть позже устроились в другой машине и поехали в город. Около получаса бродили по улицам, пока не встретили у кафе «Наргиз» Серго с Людой.

Лара успела перекинуться с Людой парой фраз, но Аркадий вдруг грубо схватил ее за локоть:

— Ты опять наболтала что-то?

Серго быстро увел Люду.

— Ну ладно. Пошли. Дел непочатый край, — сердито сказал Аркадий. От былой его веселости не осталось и следа. — Не вырвется, — ни к кому не обращаясь, проговорил он. — Не сегодня, так завтра приручу.

У книжного пассажа остановили машину и снова вернулись к Арифу. Ссадили Лару. Галустян тихо сказал:

— Ты там наведи порядок, мы скоро вернемся. Никуда не уходи.

— Ладно.

Нехотя поплелась Лара к знакомому домику. Теперь знала точно — этой ночью что-то случится. Убрав со стола посуду и бутылки, прилегла на кровать и незаметно уснула.

Разбудил ее Аркадий. Лара вскочила, оправила сбившееся платье. Ариф и Геннадий рассматривали какую-то яркую красивую скатерть. На столе лежал потертый кожаный портфель. Через плечо у Аркадия болтался новенький фотоаппарат. Угрюмо озираясь, он спросил:

— Никого не было здесь?

— Н-нет. Я спала.

— Видел. — Он отвернулся, продолжал: — Барахло толкнем, но не в Баку.

Ариф попросил:

— Оставь скатерть матери. Обрадуется старуха.

— Бери, барахольщик. Мое дело будет сторона, когда наведешь на себя милицию.

— Ерунда. Ничего до самой смерти не будет.

— Лара, собирайся, — бросил Аркадий, — поедем.

— Куда?

— Не кудыкай. В Сочи, на курорт. Бывала там? Теперь-то я по-настоящему богат. — Галустян хвастливо похлопал по кожаному портфелю.

Вдруг Ариф, возившийся в углу, истерически закричал:

— Нож! Нож! Я оставил там нож!

В руке Аркадия блеснула финка.

— У-у, скотина. След для уголовки оставил. Гадина!

Посыпалась ругань. Галустян тяжело уставился на Арифа.

Тот пятился назад, пока не ткнулся спиной в стену. Побелевшие губы его дрожали.

— Аркаша, Аркаша, ты что? — закричал Геннадий, бросаясь между ними.

Галустян отшвырнул Геннадия и снова уставился на Арифа.

— Убью, как собаку. — Аркадий занес руку.

Тогда Лара бросилась вперед, загородила Арифа. Знала — Аркадий не пощадит. Но уже было все равно. Она смотрела ему прямо в лицо, смотрела с вызовом, с ненавистью. Глаза Аркадия вдруг сузились и он, больно схватив ее за шею, поцеловал в губы.

— Нравятся дикие кошки! Так и быть, прощаю этого дурака. Отойди.

За окном кто-то свистнул.

— Ждите! — Аркадий схватил портфель и выбежал из комнаты.

Вернулся он минут через десять-пятнадцать.

— «Старик» выложил за камни и золото — двадцать тысяч. Сделал только два паспорта, мне и тебе, Генка. Бланков не было больше. Только что, прямо в машине, вписал фамилию, год рождения.

— Так кто мы теперь? — Геннадий нервно стучал пальцем по ребру стола.

— Кто? — Аркадий, о чем-то задумался. — Сам прочтешь, — потом повернулся к Арифу, — возьми свою долю и запомни: ты должен исчезнуть. Боюсь, что подгадил ты нам. Бери курс на север. А мы — на юг. Не сработались мы с тобой — не обижайся, — он протянул Арифу пачку денег.

— Спасибо, друг. — Ариф взял деньги, спрятал в карман.

— Не за что. Давайте скорей сматываться.

В доме погасили свет, вышли. У ограды стояла «Волга». За руль сел Геннадий, рядом Ариф. Аркадий и Лара — сзади. Когда усаживались, под ногами шевельнулось что-то живое. Лара вскрикнула, рванулась назад.

— Молчи, дура! — прошипел Галустян. — Держи язык за зубами, а то вырву. — И он с силой втолкнул ее в машину.

У вокзала ссадили Арифа. Он ушел молча, не простившись. А «Волга» продолжала путь.

За окнами показались темные силуэты гор. Лару стало укачивать. Голова упала на спинку сиденья. Сквозь сон почувствовала, что трясут за плечо. Открыла глаза. «Волга» стояла, Аркадий курил у машины, поманил ее пальцем. Она вышла.

— Лара, с нами ехать опасно. Останешься здесь. В город идет много машин. Кто-нибудь подберет. Вот тебе деньги.

— Я боюсь одна, ночью…

— Дура! Как сказал, так и будет. Приедешь в город, встретишься с Серго. Объяснишь, что мы уехали. Паспорт твой специально пришлю в письме на его имя. На Главпочтамт, до востребования. Чтоб он знал — висит на крючке. Только пусть попробует рот раскрыть. — Аркадий сжал кулаки. — Шею сверну. И тебя это касается. Крепко запомни.

Галустян сел в машину. «Волга» бесшумно тронулась с места и вскоре красные огоньки ее растаяли вдали…

Опустив голову, Лара умолкла.

— Еще несколько вопросов, Лара.

— Спрашивайте, — устало кивнула она.

— С Серго ты встретилась?

— Нет… И видеть никого из них не хочу.

— Он не с ними. Но это позже. Где твои вещи?

— Вещи? Аркадий сдал их в камеру хранения на вокзале.

— Почему он, а не ты?

— Он положил в мой чемодан шляпу и морскую тельняшку. Сказал, память от брата. До этого чемодан был у Арифа дома.

— Понимаю, понимаю все. Прекрасно, — Акперов бросил очередной окурок в заполненную уже до краев пепельницу. — Ты хорошо рассказываешь, Лара. Я не только слышал, я прямо видел все это.

— Что вы, товарищ майор. — Лара смутилась. — Хоть вам помогла. Что-то доброе в жизни сделала. Теперь пусть убивают…

— Глупости. Ты не одна. Неужели эти бандюги сильнее нас, Алика, многих тысяч хороших людей? Ты будешь жить с поднятой головой. Будешь! — Заур разволновался, несколько раз пересек кабинет. — Устроим тебя на работу, в общежитие. У Мурадовых тебя принимают, как родную. — Он взял трубку, набрал номер. — Никольский, откройте кабинет Агавелова, организуйте постель на диване. Да, да для этой девушки, — опять повернулся к Ларе. — До утра отдохнешь. А утром… Утром начнем перекраивать твою биографию.

Лара поднялась со стула.

— Спасибо вам, товарищ Акперов. Вы добрый!

Заур смущенно пробормотал:

— Ну, что ты… Какая уж там доброта.

Проводив девушку, он мысленно подвел итог последним событиям. Серго Шавлакадзе, а сейчас Лара, наконец, точно указали, что Сумбатову и кассира — «дай ей из банковских денег» — ограбил тот же Галустян.

Все становилось на свои места.

ГЛАВА 22 ДЕНЬ ХОРОШИХ ИЗВЕСТИЙ И ПЕЧАЛЬНЫХ СОБЫТИЙ

Майор Акперов с трудом дождался рассвета. Усталости как не бывало. Чувство было такое, словно он прекрасно отдохнул.

Задумчиво глядя на светлеющие квадраты окон, Заур мечтал, — вот закончат они это сложное «дело» и тогда, кажется, он сможет подать рапорт и просить отпуск. Очень хочется исполнить обещание, данное матери, хотя бы месяц побыть с ней. Да и отдохнуть надо. Без передышки нельзя.

В восемь утра Акперов умылся, забежал в парикмахерскую и направился в соседнее кафе. А когда возвращался, встретил у райотдела милиции улыбавшегося Агавелова.

— Доброе утро, — ответил Заур на его приветствие. — Что сияешь, как солнце?

— А почему бы мне не сиять? Узнал про сюрпризы этой ночи. Завидую.

Они поднялись на второй этаж. Наверху их встретил капитан Огнев.

— Пошли, друзья. Есть срочные задания, — сказал Акперов, увлекая их в свой кабинет.

Созревший план был прост и ясен. Начальник уголовного розыска вкратце изложил его сотрудникам. В райотдел вызвали следователя Байрамова для официального допроса Ларисы Носовой, Агавелов поехал на Главпочтамт, Огнев на вокзал за чемоданом Ларисы.

Акперов же связался по телефону со своим коллегой из соседнего района — Суреном Юзбашевым. Тот, услышав, что ограбление кассира раскрыто, обрадовался, обещал прислать это уголовное дело для приобщения к делу об убийстве. Спустя час после телефонного разговора, Юзбашев лично доставил все необходимые материалы.

Вскоре следователь Байрамов закончил допрос и вручил начальнику уголовного розыска санкцию на арест Геннадия Чуркина.

Еще через сорок минут вернулся капитан Огнев. Он внес в кабинет Акперова маленький чемодан и осторожно опустил его на приставной стол.

— Ну и бюрократы же на вокзале, — произнес он недовольно. — Пришлось пройти настоящую проверку, прежде чем получил доступ к этому чемоданчику.

— Не ворчи, Андрей. Главное — результат. Чемодан здесь — и точка. Пригласи Носову и пару свидетелей.

Огнев быстро привел Лару в сопровождении двух дружинников. Увидев свой чемодан, девушка удивилась.

— Уже принесли? Ведь квитанция-то у Аркадия!

— Так лучше. Пусть хранит на память, — усмехнулся Акперов. — А мы посмотрим, что этот негодяй оставил после себя.

В глазах Лары вспыхнуло любопытство. Вскрыли чемодан. Лара узнала пару своих платьев, демисезонное пальто. Больше из ее вещей там не было ничего.

В чемодане лежали также шляпа, тельняшка, пачка порнографических открыток, несколько колод игральных карт.

Присутствующие, не прикасаясь руками, внимательно осмотрели вещи: на них могли сохраниться отпечатки пальцев.

Огнев в присутствии Носовой и свидетелей уселся составлять акт, а Акперов позвонил в научно-технический отдел и вызвал эксперта. После составления акта Носова и свидетели оставили кабинет.

Он еще говорил по телефону, когда в кабинет не вошел, а буквально, влетел Агавелов.

— Удача, товарищи! — воскликнул он. — Удача, понимаете?

— Тише и без загадок. — Акперову было не до шуток сейчас — круг замыкался.

Агавелов передал Акперову конверт.

— Прошу, Заур Алекперович. Я весь рабочий день сортировал письма. Получите письмо. Из Сочи.

На конверте четким, косым почерком выведено:

«Баку, Главпочтамт. До востребования. Шавлакадзе Сергею».

Обратного адреса не было.

— Хорошо. Подождем эксперта. Вскроем с его участием. Важны отпечатки пальцев.

Эксперта ждали недолго. Он, не теряя времени, обработал открытки и карты, но на них следов, пригодных для идентификации не оказалось. Вскрыли конверт. На исписанном листе бумаги, сложенном вчетверо, наряду с мазками, нашли два вполне пригодных следа. Паспорт же был чист, и его немедленно вернули Носовой.

После отъезда эксперта Агавелов, Огнев и Акперов несколько раз внимательно прочли письмо, адресованное Серго.

«Здорово, дружище! — писал Галустян. — Отбыли благополучно. Сестренку сбросили. С Косым расстались. Отдыхаем в Сочи. Курорт — класс. Обжорки еще лучше. Вот только с квартирами плохо. Кочуем. Но это неважно. Зарплата велика и засиживаться не собираемся. Нас интересует, как твое здоровье, не беспокоят ли тебя враги? Увидишь сестренку — привет ей. Развлеки девочку. Ты ж умеешь. Вернемся — отблагодарю. Смотри за ней в оба. Следи за своим здоровьем. Адрес не даю — жена очень ревнивая.

Твои друзья».
Неискушенному содержание письма могло бы показаться загадочным. Но здесь, в кабинете, без труда расшифровали его.

— Все ясно, — сказал Огнев. — Сестренка — Лара Носова. Враги — мы. Они, несомненно, в Сочи, надо ехать и брать их, сволочей, пока они не смотались.

— Правильно! — согласился Агавелов. — Брать их надо немедленно. Но как? Самим выезжать?

— Думаю, что самим, — Акперов говорил медленно, взвешивая каждое слово. — Терять нельзя ни часу.

— Может быть, прихватить с собой Шавлакадзе?

— Нет, нет, — возразил Акперов. — Его пока беспокоить не будем. Опознаем и без него.

Для того, чтобы доложить обстановку начальнику РОМ, получить согласие на срочную командировку сотрудников с собственным транспортом, потребовалось два часа. Решено было отправить «на курорт» две группы, возглавляемые капитаном Агавеловым и Огневым.

В 18-00 к райотделу милиции подъехали два оперативных «газика» из мотодивизиона. В целях маскировки на машинах установили номера войсковой части.

Прощаясь с сотрудниками, Акперов был сух.

— Учтите. Успех зависит от вашей оперативности, раз. От вашей внимательности, два. Не думайте, что Галустян дурак. Те редкие следы, которые им оставлены, закономерны. Он очень спешил и не мог все предусмотреть. Если будет трудно, свяжитесь с местными органами. Ну, все ясно? Он помолчал, улыбнулся с откровенной грустью.

— Эх, мне бы с вами. Ладно. Закурим по последней…

Собственно говоря, после отправки опергруппы в райотделе делать было больше нечего и Акперов стал собираться домой. Он уже выключил свет, проверил сейф, вдруг затрещал телефон.

Заур, не торопясь, поднял трубку.

— Алло! Майор Акперов у телефона.

— Заур, милый…

— Слушаю, Марита. Марита!

Молчание.

Потом донеслось торопливое:

— Никуда не уходи. Позвоню через полчаса. Жди. Ты так мне нужен…

Запели частые гудки отбоя.

Заур зажег свет, прилег на диван. Прошло полчаса, час. Телефон молчал.

«Что делать? — думал он. — Пойти к ней? Но ведь она всегда была против. Или все же поехать?» — В памяти всплыл короткий телефонный разговор. — «Заур, ты так мне нужен».

Акперов вскочил, выбежал на проспект, остановил такси.

— Скорей! Скорей! — торопил он шофера и без того гнавшего машину.

Спустя десять минут, такси притормозило недалеко от дома Мариты. Вот и деревянный штакетник. Странно, почему ворота открыты? Слышно урчание мотора. Заур замер у ограды.

Из ворот медленно выехал «Москвич». АЗИ-13—13. Но в машине за рулем мужчина. Седой, нахохлившийся. Ее отец! Машина, как живая, рванулась вперед и, обдав Акперова облаком пыли, исчезла за углом.

Заур уже смелее вошел во двор. В доме жалобно выла собака.

— Марита, — тихо позвал он.

Никто не отозвался. Акперов крикнул громче. В ответ — лишь отрывистое тявканье.

Решительно взбежав по ступенькам, Заур шагнул в распахнутые двери и почувствовал, как свинцовой тяжестью наливаются ноги.

На полу лежала Марита.

ГЛАВА 23 ОНА ДОЛЖНА ЖИТЬ

Он хотел и не мог сдвинуться с места. Не мог крикнуть, позвать на помощь. Прошло несколько секунд, — они показались ему вечностью. Они вобрали в себя всю странную недоговоренность их встреч, все напряжение последних дней и именно сейчас он ясно, как никогда, понял, насколько дорог ему этот беспомощно распростертый на полу человек. Острая боль полоснула по сердцу, вывела из оцепенения.

Заур бросился к Марите, схватил бессильно повисшую руку. Лицо девушки было освещено слабым светом настольной лампы. Сведенные к переносью брови. До ранки закушенная губа. Она, наверное, сдержала крик. Неверными пальцами Заур искал пульс. Нет… Нет… Нет… Он припал ухом к груди девушки, крикнул.

— Жива! Жива!

Маленькая такса повела длинными ушами, заскулила.

Стиснул ладонями голову Мариты, пальцы коснулись липкого, теплого. Кровь. Надо спешить. В скорую помощь! Где же телефон?

Акперов побежал на огонек участкового пункта. Тяжело дыша, остановился у порога. Дремавший лейтенант Мухтаров вскочил с места, оторопело схватился за фуражку.

Заур набрал «0-3».

— Дежурная? Говорит майор Акперов. Поселок Строителей, дом № 30. Тяжелое ранение. Да-да. Заступина Марита Оскаровна, 24 года. Скорей! Скорей!

Участковый уполномоченный удивленно уставился на майора. Как же так? Ни звука, ни крика и вдруг — ранение…

— Она должна жить, — хрипло сказал Акперов, потер ладонью вспотевший лоб. — Ты иди туда, — кивнул он Мухтарову. Встречай врача. Я сейчас. «Как же это получается. Дочь ранена, а отец уезжает. Неужели старик не видел?» Старик! Словно обухом ударило его по голове. Он опять склонился над аппаратом.

— ГАИ? Говорит майор Акперов. Необходимо немедленно задержать «Москвич» АЗИ-13—13. Голубая машина. За рулем седой человек. Оповестите все посты ГАИ и РУД. Очень важно. Очень.

Затем Заур доложил обстановку начальнику райотдела Асланову, вызвал на место происшествия оперативника с фотокамерой и бегом направился к дому Заступина. В голове с лихорадочной быстротой проносились мысли о «старике», посетившем дом Мехтиева, о загадке тонкого волоса, принадлежащего молодой женщине. Как он хотел ошибиться, чтоб все осталось лишь подозрительным стечением случайностей. Но эти странные вопросы Мариты, слезы, страх, просьбы верить, что бы ни случилось…

У калитки стояла карета «скорой помощи». Из дома доносились голоса. Каждый шаг давался Зауру большим напряжением воли, он никак не мог унять дрожь. Наконец, заставил себя, перешагнул порог комнаты. Хирург — уже седеющий, усталый мужчина, приводил в чувство раненую. Он поднял глаза на Акперова и недоуменно переглянулся с фельдшером: лицо начальника уголовного розыска было белее, чем у пострадавшей.

Заур перехватил взгляд врача.

— Я просто устал, доктор, — пояснил он. — Лучше скажите, жива еще?

— Жива. Мы успели вовремя, — ответил хирург и обратился к фельдшеру. — Кофеин. Готовьте перевязку, и противостолбнячную.

— Будет жить? — голос Заура прерывался.

— Думаю, будет, — хирург, желая подбодрить его, дружески улыбнулся. — Но рана опасная. Как бы не кровоизлияние в мозг. Потеряла много крови. Сейчас введем сыворотку — и срочно в больницу.

— Я поеду с вами.

— Не возражаю, — согласился врач.

Фельдшер начал вводить противостолбнячную сыворотку. Заур отвернулся, отошел в сторону, пропуская в комнату следователя Байрамова и оперуполномоченного.

…Минут через десять машина «скорой помощи» неслась к больнице им. Семашко.

В приемной хирургического отделения дежурил Ковшов. Не скрывая радости, он крепко пожал руку, прогудел:

— Очередное ЧП, дорогой мой? Мы с тобой только и видимся по этим печальным поводам.

— Вот уж действительно. Тяжело ранили девушку. Мою знакомую…

— Опять знакомую? Преступный мир, наверно, решил разом покончить со всеми твоими приятельницами.

Мимо проследовали санитары с носилками. Марита так и не приходила в сознание.

Акперову стало жутко при виде покачивающейся откинутой головы, мертвенно-бледных губ. Он молча кивнул.

Задержав медицинскую сестру, Ковшов приказал:

— Майору Акперову халат и колпак, быстро! — и уже на ходу добавил: — Заур, я в перевязочной. Поднимайся.

Мучительно долго тянулись минуты. Ковшов освободил рану от повязок, начал обрабатывать ее. Заур стоял близко, все время ожидая мгновения, когда Марита очнется, откроет глаза, заговорит.

На скуластом лице Ковшова мелькнула легкая улыбка, Акперов почувствовал — все обойдется. Врач верит. Наконец, кислород оказал свое действие. Дрогнули веки. Марита медленно открыла прозрачно-синие глаза. Заур наклонился над ней, пытаясь поймать ее взгляд.

— Это я! Заур! — закричал он, уже не владея собой. — Марита, слышишь? Я!

Едва шевеля бледными губами, она чуть слышно проговорила:

— Зас-тупин… Ос-кар… У-бийца… Бежал Т-билиси…

Голова Мариты качнулась, она умолкла.

— Умерла? — вырвалось у Заура.

— Нет, — спокойный голос Ковшова вернул его к действительности. — Просто она потеряла сознание из-за потери крови. Сейчас ей сделают переливание. А ты — уходи. Ты мне начинаешь мешать.

Медленно спускаясь по лестнице, Заур размышлял над словами Мариты: «Она назвала Заступина убийцей. Но не сказала «отец». Почему? Неужели она не связана с этой историей? А может быть, я сделал поспешный вывод?

Через пять минут он мчался на такси к райотделу милиции. Мешкать нельзя. Оскар Заступин — «Старик». Надо перекрыть пути побега. Сообщить во все пункты. И не только до Тбилиси, но и по Северной и по Ереванской ветке.

Приметы известны. Он видел его вблизи. Высок, сутул, абсолютно сед. Запоминающееся, не лишенное какого-то жестокого благородства лицо.

Вот уже знакомое серое здание. В кабинете начальника — свет.

Акперов стремительно вбежал в подъезд. Но чем ближе он подходил к массивной кожаной двери, тем медленнее ступали ноги.

ГЛАВА 24 «ОПЕРАЦИЯ СОЧИ»

Два «газика», покачиваясь на рессорах, неслись по асфальту. Позади остались Кировабад, Тбилиси. Дорога то углублялась в лесную чащу, то бежала по равнине, то петляла по горным склонам.

Утро выдалось хмурое, неприветливое. Небо затянуло тучами. Накрапывал дождь. К полудню, когда милицейские машины только-только миновали Сухуми, разразился настоящий ливень. Все вокруг зашипело, забулькало, с гор понеслись желтовато-мутные потоки. Пришлось резко снизить скорость: на почерневшем скользком асфальте «газики» то и дело заносило. Тяжело провисал мокрый брезент. Но машины упрямо рвались вперед, рассекая лучами фар дождевую завесу.

Головной «газик» вел капитан Огнев. Сжав руками баранку руля, он напряженно следил за дорогой. Рядом, поеживаясь от холода, нахохлился Агавелов.

— Вот тебе и «солнце в Гаграх», — невесело сказал Огнев, — прижимая машину к скале, чтобы разминуться со встречной. — Буду тоже все время сигналить, а то…

— М-да, — согласился Агавелов. — Придется заночевать в Гаграх.

— Придется. Лишь бы дождь перестал. Говорят, в здешних краях иногда по несколько дней льет.

— Типун тебе на язык! Надо рассчитывать на лучшее.

Прибрежный бульвар безлюден. Слабо шевелятся под ударами ливня веерообразные кроны пальм, длинные лопасти агав, широкие листья банановых деревьев. С глухим ревом накатываются на плоский берег пенистые серые волны.

Машины притормозили у двухэтажного домика под красной черепичной крышей. Работники местной милиции приветливо встретили своих коллег. С чисто южным гостеприимством накормили, заставили выпить графин «Изабеллы» — чудесного местного вина, связались с метеостанцией.

— К утру прояснится, генацвале, — уверяли они, устраивая группу Огнева и Агавелова на ночлег. — Слово твердое.

И в самом деле, под утро небо совсем очистилось. Только море по-прежнему гудело, неустанно кидая на гальку тяжелые, пенные валы.

«Газики» снова пустились в путь. Агавелов заметно повеселел, шумно, впрочем, как и все, что он делал, восхищался природой.

— Ты только взгляни, Андрей, что творится вокруг!

— Вижу, Эдуард, вижу. Но меня волнует другое.

— Пусть это тебя не волнует. Галустян сам же сообщил свои координаты.

— Эх, в Сочи бандиты — как капля в море.

— Найдем, Андрей. Я уверен.

— Твоими бы устами — мед пить, — Огнев повернул рычажок приемника.

В машину ворвалась песня:

Я люблю тебя жизнь,
Что само по себе и не ново…
Я люблю тебя жизнь,
Я люблю тебя снова и снова…
Огнев, не спуская глаз с дороги, глубоко задумался. Давно умолк приемник. А в ушах все еще звенел мужественный светлый мотив. Здесь, в Сочи, как-то особенно остро чувствовалась жизнь. Ведь отдых, шумный, веселый, заработан в штольне шахты, на промысле, у мартена, за рулем комбайна… А где-то здесь же рядом купаются, загорают, кутят двое. Они не любят, они ненавидят жизнь. Да, ненавидят. Они оставляют в память о себе не добрые дела, а убитых, раненых, ограбленных, исковерканные души, сломанные судьбы. Удалось вырвать, отстоять Шавлакадзе, спасти Лару, но никогда не поднимется Айриян, затянут в самый омут Чуркин, еще ниже опустился Мехтиев… Раковую опухоль удаляют, сегодня и он, и Эдуард, и товарищи по группе — хирурги.

Через несколько минут группа бакинцев представилась в Сочинском управлении милиции. На короткой оперативке к бакинской шестерке прикрепили двух сочинцев, выделили спецмашину — «Победа».

— Не будем терять времени, товарищи, — сказал в заключение начальник уголовного розыска города. — За вечер сделайте три-четыре круга по ресторанам. Не найдете — с утра отправитесь на пляжи. Сейчас — два часа на отдых и обед. В 18-00 сбор здесь. И — первый этап операции.

Вечер выдался замечательный. С моря тянуло свежестью. Дышалось легко, свободно. К десяти выплыла луна — огромная желтая монета, разом притушив на черном небе добрую тысячу звезд.

— Ну, теперь полный порядок, — заметил Агавелов, — светло, как днем. Накроем.

Говоря это, он сам не знал, как близок к истине. Машины резко затормозили у ресторана «Горка».

В зал вошли Андрей и Эдуард. За час, прошедший после их последнего визита, как-будто ничего не изменилось.

Так же плыли в неярком свете пары на «пятачке» перед эстрадой, так же звучал низкий голос певицы — так же мягко подыгрывал ей оркестр.

Те же люди сидели за столиками. Вон там — шумная компания молодежи, и рядом — пожилая пара. Он, в черном костюме, она — в темном вечернем платье. Неподалеку задумался над очередной бутылкой человек средних лет в полосатом свитере, зажав в тонких пальцах погасшую сигарету. Столик в углу, где сидело трое ребят, освободился, а за столиком справа от него… Огнев почувствовал, как Агавелов сжал его руку, — за столиком справа, где час назад стояла табличка «занято», теперь сидело четверо. Двое плечистых парней в одинаковых полосатых теннисках, ярко накрашенная блондинка и худенькая смуглая девушка с копной черных волос.

— Вот это здорово! — прошептал Андрей. — Глянь-ка, Эдик, Галустян убрал чуб, завел короткую бородку. И Геннадий тоже с бородкой. Комедия!

— Будем брать?

— В ресторане не стоит. Шум будет. Теперь-то они никуда не денутся.

Время клонилось к полуночи, когда Галустян и Чуркин, заметно навеселе, вышли со своими спутницами из ресторана.

— Не найдется огонька? — обратился к ним высокий мужчина с длинной папиросой в зубах.

Чуркин с пьяной готовностью щелкнул зажигалкой — и в тот же момент рука его оказалась выкрученной за спину. Не успев сообразить даже что к чему, оба бандита оказались в машине. Беглый обыск дал лишь одну важную находку — пистолет «ТТ».

Девушки, пустились было бежать. Но их быстро нагнал один из «газиков». Оттуда выскочил человек в милицейской форме.

— Извините, что мы нарушаем ваши планы на ближайшую ночь, — он предупредительно распахнул дверцу машины.. — Прошу…

В эту же ночь оперативные «газики» пустились в обратный путь. Таяли, уплывая назад, сверкающие огни сочинских бульваров.

ГЛАВА 25 ПОД ЧУЖОЙ ФАМИЛИЕЙ

А тем временем и в Баку стремительно разворачивались события. Несколько слов, которые промолвила Марита в полусознательном состоянии, не удивили Акперова. Он ждал их. Боялся и ждал.

«Однако зачем, спрашивается, — раздумывал он, — надо было Заступину сообщать Марите об отъезде в Тбилиси? Вряд ли опытный преступник, так умело работающий чужими руками, может поступить настолько опрометчиво и прямолинейно. Следовательно, — Заур мысленно соединял известные ему факты в одну цепочку, — он считает себя вне подозрения.

Вот о чем размышлял майор милиции Акперов, перед кабинетом начальника. Но Заур прошел не туда, а к себе. Открыл сейф, достал ориентировку, полученную из Москвы. С листа бумаги на него глянули холодные глаза, густые насупленные брови. «Похож, до чего похож! — Акперову вспомнилось нахмуренное лицо Заступина за рулем «Москвича». — Молодец Заур, — похвалил он себя. — Не видел, а нарисовал. Молодец». Торопливо развернул ориентировку, перечел машинописный текст:

«…20 сентября 1952 года преступник, ныне носящий фамилию Тониянц Аршавир Самвелович, по кличке «Волк», уроженец Нагорного Карабаха, рождения 1905 года, не женат, не семейный, совершил кражу 180 тысяч рублей и скрылся. Словесный портрет: высок, сутул, голова побрита, густые черные брови, на затылке шрам, нелюдим».

— Он! — почти крикнул Акперов. — Он! «Сутул, нелюдим, высок». Он!

Очень спокойно сунул листок в карман, запер сейф.

В кабинете Асланова мирно беседовали между собой Байрамов и Аскер Мурадович. Асланов улыбнулся Акперову, протянул руку.

— Ну, знаешь, вид у тебя, Заур Алекперович. Нельзя так. Садись, расскажи. Может, помощь нужна?

Акперов упрямо покрутил головой.

— Спасибо! Чувствую себя отлично.

Байрамов и Асланов переглянулись: вид майора говорил обратное.

Словно не заметив их взгляда, Акперов продолжал:

— Я напал на след одного крупного зверя — Заступина Оскара Семеновича.

Асланов шевельнул бровями — эта фамилия была ему уже знакома.

— Да, Аскер Мурадович, к сожалению, так. Он бежал в Тбилиси, твердо уверенный в том, что убил свою… Представляете, какой зверь! — Заур помолчал, потом спросил у Байрамова: — Нашли машину?

— Нашли, на улице Сабира, в Крепости, но без водителя.

— Я так и думал.

— Почему? — вступил в разговор Асланов. — Почему?

Заур сообщил о словах Мариты, о своих выводах.

— Уверен, — закончил он, — что Заступин сейчас спокойно пьет чай в купе вагона. Ну, а если подтвердится еще одно мое предположение, то значит… значит я, как работник угрозыска, не стою ни гроша!

— Опять шахсей-вахсей начинаешь, начальник? — сразу смягчился подполковник. — Ни к чему. Иди, отдохни. Мы сами здесь разберемся. Иди, Заур. — Асланов с какой-то суровой нежностью относился к Акперову и не любил, когда майора одолевали приступы самобичевания.

— Нет уж! — возразил Акперов. — Несколько часов назад я хотел подать рапорт об отпуске, но теперь-то понял, что все это время я не работал, а просто… Работа только сейчас и начинается. Мы, Аскер Мурадович, вернее я, упустили матерого волка — закоренелого преступника, убийцу в прошлом, состоящего на розыске по московской ориентировке. И кличка у него — «Волк».

— Что ты говоришь? — Асланов встал. — Ведь он, если не ошибаюсь, армянин, и у него нет семьи.

— Армянин! — горько усмехнулся Акперов. — Разве это сложно для такого преступника? И дочери у него нет. Я уверен. Марита ясно назвала его Заступиным, а не отцом. — Заур вплотную подошел к столу. — Аскер Мурадович, прошу разрешения связаться с линейным отделом милиции. Я должен арестовать Заступина!

Асланов молча кивнул.

— Иди.

Вскоре Акперов был уже в железнодорожной милиции. Времени оставалось в обрез: пробило два часа ночи.

До самого рассвета летели по проводам зашифрованные сообщения. До утра не покидал поста майор Акперов. Ему все казалось, что он что-то упустил, не доделал…

Начальника милиции станции Тбилиси разбудили в пять утра. Чертыхаясь, он долго не мог нащупать телефонную трубку.

— Слушаю.

Кто-то усердно, заикаясь от волнения, докладывал ему обстановку, Варлам Шатунашвили кивал, нащупывая ногой туфли.

— Понятно, кацо, понятно. Да, да, очень важно. Немедленно поднять оперативный состав по тревоге! Сейчас буду.

И, стараясь не беспокоить жену, поднялся с постели.

Но супруга, не открывая глаз, спросила:

— Что еще там, Варлам?

— Спи, дорогая, спи. Ничего особенного.

А сам, поспешно натягивая брюки, думал совершенно иное. Сна как не бывало…

— Мы не должны допустить, товарищи офицеры, чтоб этот злостный преступник перешагнул порог нашего Тбилиси, — произнес твердо Шатунашвили, строго оглядывая сотрудников. — Азербайджанские товарищи зря не стали бы беспокоить. Мы обязаны, понимаете, положить все силы, чтобы изловить беглеца. Раз он подался в нашу сторону, значит, думает, на станции Тбилиси сидят лопухи. Так я вам скажу — он ошибается. Итак, ближе к делу. Убийца — Заступин Оскар Семенович, приметы: рост высокий, сутулый, седой, с палкой. Он может прибыть в Тбилиси под чужой фамилией. Хитер и опытен. Задержанию подлежит всякий подозрительный. Не смущайтесь. Ясно? Тбилиси должен стать последним пунктом в его маршруте. — Шатунашвили еще раз просмотрел расшифрованную ориентировку. — Должен добавить, товарищи, операция будет проводиться по всем поездам, включая и электропоезда, идущие со стороны Баку. Вот так. Товарищ Майсурадзе, сообщи план операции…

В 8 часов 30 минут утра сотрудники линейного отдела милиции уже встречали первый пригородный поезд. Вся территория вокзала была оцеплена сотрудниками милиции и членами штаба народной дружины.

Однако, вопреки ожиданиям, «гость» так и не пожаловал. Встретили бакинский, акстафинский поезда, с десяток электропоездов.

Теряя терпение, Варлам Шатунашвили вышел на перрон. Все оперативники на месте. Один сидит на ящике, другой читает, третий — прогуливается с девушкой. На вокзале по-обычному буднично, спокойно.

— Внимание, — прогудел динамик. — На второй путь прибывает электропоезд номер 1412 Рустави — Тбилиси.

Начальник милиции торопливо пересек пути, вернулся в кабинет. Из окна ему было видно, как мягко остановила свой бег электричка, хлынула на перрон толпа.

Молодые, бойкие нетерпеливо рвались вперед. Следом — почтенные, пожилые пассажиры. Вот из пятого вагона вышел мужчина в сером костюме, седоволосый, в темных очках. Он шел, чуть припадая на левую ногу, тяжело опираясь на суковатую палку. В двадцати метрах от входа в туннель капитан Майсурадзе вежливо остановил его:

— Простите, товарищ, — мягко, как бы извиняясь, сказал он, — прошу вас пройти в дежурное помещение вокзала.

Человек с палкой внимательно оглядел говорившего, недоуменно пожал плечами:

— По какому поводу? Мне нечего там делать, я очень спешу.

— Нет. Вам все же придется пройти.

— Да по какому праву? Кто вы такой?

— Из железнодорожной милиции…

— Милиции? — мужчина покачал головой, улыбнулся. — Пожалуйста. С милицией ссориться не люблю.

В дежурной комнате его встретил Шатунашвили.

— Садитесь, гражданин. Что-то мне кажется, мы с вами где-то встречались, — сказал он весело.

Старик сел, руки спокойно легли на набалдашник палки.

— Может быть, если, конечно, вы бывали в Кировабаде. Я завхоз клинической больницы. Вот мои документы, — и он протянул Шатунашвили паспорт и командировочное удостоверение, в котором значилось, что Сергеев Константин Павлович направляется в Тбилиси для приобретения мединвентаря.

Видавшего виды Шатунашвили поначалу несколько смутило такое поведение. И документы в порядке, и человек ведет себя спокойно, не нервничает. Правда, вот внешность. Слишком уж точно отвечает она словесному портрету. «Э, брат, — подумал начальник, — а выдержка у тебя железная».

— Вы едете из Кировабада?

— Как видите.

— А почему на руставском поезде, дорогой?

— Хотел земляка навестить, да не застал его.

— А где живет ваш земляк?

— Адреса не знаю. Найти дом, улицу могу. А вот почтового адреса не знаю.

— Где ваш земляк работает?

— Работал? — поправил задержанный. — Я запамятовал. А сейчас, как я сказал, он куда-то выехал.

— Та-ак, — протянул начальник милиции, — значит, раньше вы бывали в Рустави.

— Да, — старик улыбнулся. — Объясните, к чему этот допрос. В моем возрасте это несколько…

Шатунашвили тоже широко улыбнулся.

— Каждая работа имеет свои особенности. Майсурадзе, проводите товарища в соседнюю комнату.

Проверяемый встал.

— Минутку, генацвале, — остановил его начальник милиции, — разрешите-ка вашу палку.

Шатунашвили чуть не выронил массивную трость, тяжелая, черт возьми!

Старик снял очки, протянул руку:

— На каком основании?

Шатунашвили с любопытством разглядывал полустертые инициалы на отполированном дереве, костяной набалдашник редкой работы. Почувствовал вдруг, как в палке, внутри, что-то сместилось. Покрутил головку. Она легко сдвинулась с места. Шатунашвили стал лихорадочно отвинчивать эту своеобразную крышку. На стол выпало несколько желтых монет.

— Задержать и обыскать этого завхоза!

Майсурадзе схватил задержанного за кисти рук и с удивлением почувствовал явно несоответствующую возрасту силу его напружинившихся мышц. Мгновенно преобразилось и лицо старика, словно кто-то сорвал с него маску благодушия и наивности, глаза сверкнули ненавистью.

…Ночью, за решеткой отсека конвойной машины мерно покачивался Оскар Заступин. Он не кусал губ, не проклинал никого за провал. Только с каким-то повышенным интересом следил сквозь решетчатое оконце за кусочком освещенного луной облаком, прислушивался к перестуку колес бегущего рядом поезда.

Машина на предельной скорости мчалась по шоссе Тбилиси — Баку.

ГЛАВА 26 ДАМА «ИКС» — ОНА?

До самого вечера просидел Заур в отдельном боксе, куда поместили Мариту. Ковшов объяснил Акперову, что нанесен сильный удар тупым предметом в теменную область головы и не исключено кровоизлияние в мозг. Хирург уже не шутил, как обычно.

Упорно держалась температура. Марита не открывала глаз, громко стонала, металась. В редкие минуты затишья Заур с замиранием сердца вглядывался в заострившиеся черты — ему казалось, что дыхание ее прерывается. Он потерял счет времени и даже не заметил, как в палате сгустились сумерки. Вздрогнул, когда медсестра легко коснулась его плеча.

— Товарищ майор, вас к телефону!

Акперов медленно поднялся с табурета, прошел в дальний конец коридора. Он не сразу узнал голос начальника.

— Отличные новости, дорогой! Слушай внимательно. В Тбилиси перехвачен Заступин. Найдены все ценности. Большая сумма денег, золото, валюта, чистые паспорта и незаполненные бланки некоторых других документов. Пистолет «Макарова», несколько обойм к нему. Сегодня же Заступина отправят в Баку.

Заур вяло поблагодарил Асланова за добрые вести. То, чем он жил все эти дни, странно сместилось куда-то на второй план. Он вернулся на свой табурет и всю ночь оцепеневший, с воспаленными от бессонницы глазами мучительно ждал момента просветления. Тщетно. Бледныегубы раздвигал лишь стон, запавшие, без кровинки щеки, могли поспорить белизной с бинтом, плотной шапкой покрывшим голову.

На рассвете Заур вынужден был оставить бокс. Уже на улице, глотнув свежего ветра, он вдруг впервые трезво — не сердцем, умом — осознал угрозу печального исхода. «Нет. Нет. Нет!» — твердил он.

— Вы что-то сказали? — обернулся к нему заспанный, по-мальчишески пухлогубый шофер такси.

— Нет, нет, — Акперов поежился. — Давай быстрее…

В кабинете он настежь распахнул створки окна, жадно выпил воды, поморщился от головной боли.

Жизнь до сих пор представлялась ему, как трудный, интересный поиск с рассветами сквозь табачный дым кабинета, с порывистым бакинским ветром, все время с друзьями, на людях. Он ждал. Не признавался себе, но затаенно ждал своего счастья. И вот пришла любовь…

Акперов подошел к столу, поднял трубку телефона.

— Фархад? Доброе утро! Акперов говорит. Да. Ты должен приехать сюда. Во-первых, доставили арестованного, а во-вторых… В общем, надо поговорить.

Головная боль не проходила. Откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза. В дверь кто-то тихо, но настойчиво постучал.

— Да!

Старший инспектор Никольский прошагал к столу, доложил официально, по форме:

— Товарищ майор, дежурство принял. Все в порядке!

— Ну что ж, отлично, — вздохнул майор. — А как себя чувствует в камере арестованный?

— Спит бандюга. Похрапывает, как в собственной постели.

— Ничего, пусть отоспится… Всему свое время. Вызовите Носову. Она нужна будет на допросе.

— Это я мигом организую, товарищ майор. Она работает там же, где этот парень, Мурадов, в трамвайном парке. Устроили ее в общежитии. Словом, жизнь налаживается.

— Жизнь налаживается, — проговорил майор, устраиваясь на своем «заслуженном» диване. — Улавливаешь, Заур, — налаживается.

…Следователь прокуратуры младший советник юстиции Байрамов приехал к десяти часам утра, бросил на стол кожаную папку, в которой находилось объемистое дело об убийстве, весело поздоровался.

— Ты опять ночевал в кабинете, бездомный бродяга?

— Не угадал. На сей раз в больнице.

— Шутишь? Ей плохо?

Акперов молча кивнул.

— Жаль дивчину. Ее показания были бы нужны.

— Кое в чем она уже помогла. Помнишь, Фархад, я говорил как-то тебе, что придется арестовать и других участников убийства?

Байрамов насторожился.

— Помню, конечно.

— Так вот, сейчас ты будешь иметь удовольствие столкнуться с исполнителем главной роли. Это и есть тот тип, которого я условно называл «игреком». Фамилия его Заступин-Сергеев. Тбилисские товарищи задержали.

— Так это же великолепно! Значит, остается только дама — «икс» Причем, — Байрамов даже подскочил от сознания собственной находчивости, — не исключено, что тяжелораненая Марита Заступина и есть…

— Ты не ошибся, — глухо сказал Акперов, удивляясь своему спокойствию. — Я на девяносто процентов убежден, что Марита и есть — дама «икс». Но… Но… — Он отвернулся к окну, — я люблю ее.

Следователь замер, хотел что-то сказать, но только вздохнул шумно, покрутил головой.

— А ты уверен в этом, Заур? — спросил он изменившимся голосом.

Акперов подошел к нему совсем близко.

— Я же верил ей, рассказывал все… делился, — он помолчал и уже спокойней продолжал. — Но твоя задача, как следователя, ясна. Если Марита Заступина выживет, ты возьмешь ее под стражу.

Байрамов опять вздохнул.

— Ради бога, только без жалости. Она подлежит изоляции на общих основаниях.

— Ну, знаешь, дорогой, я вовсе не так уж уверен, и строить решения на подозрениях по меньшей мере наивно.

Майор резко прервал его:

— Не веришь? А визит черноволосой женщины на кладбище? А обнаруженный волос в постели убитого? А ее испуг, когда она узнала, что я веду расследование? Мало тебе?

— Ну и что? Это уже дает тебе право выносить безапелляционный приговор?

— Эх, Фархад, неужели не понимаешь?

— Нет, не понимаю. Аресты по личным просьбам не произвожу.

— И все же ты обязан рассматривать все вопросы, связанные с Маритой Заступиной только в рамках закона. — Акперов говорил, не поворачивая лица. — Я не хочу, не хочу никаких компромиссов. Понимаю, ты сейчас скажешь мне какие-нибудь очень правильные слова. Что — жизнь, мол, продолжается и т. д. Но согласись, надо сохранить за собой право смотреть прямо людям в глаза. Иначе, лучше не жить.

— Оставим этот разговор, — решительно заявил Байрамов. — Я прежде всего человек. А затем уже… следователь. И не могу вот так, как ты, по-чиновничьи… по букве закона. Тьфу! — Он вытер взмокший лоб, вскочил с места. — Ну, допустим, ты распутал один конец клубка. Но ведь другой тебе неизвестен. Марита без сознания. Заступин покушался на ее жизнь. Почему? Да потому, что другая, неизвестная тебе часть, более, наверно, весома.

— У меня есть и иные основания…

— Чепуха! Давай-ка садись рядом. Прикинем эти твои «иные основания».

Акперов сообщил все, что было известно ему о Заступиных.

— Большой хищник, — произнес Байрамов, выслушав его рассказ. — И жил в нашем районе?

— Как видишь.

— Проморгали такую птицу… А ты требуешь санкции на полуживого человека.

— Но, Фархад, она соучастница.

Акперов снова отошел к окну.

— Ну вот, кажется, поговорили по душам. А теперь поработаем с Арифом Мехтиевым. — Байрамов старался говорить как можно бодрее. А сам украдкой от друга заложил под язык таблетку валидола.

ГЛАВА 27 ВОЛЧЬЯ ПСИХОЛОГИЯ

Никольский ввел арестованного, усадил его на стул посреди кабинета.

Раскосые бегающие глаза Мехтиева тотчас отметили ковровую скатерть, нож, который он оставил у Айрияна. Лихорадочно заработала мысль: «Что им известно?»

Будто издали до слуха его донесся властный голос:

— Будешь говорить?

Мехтиев облизнул пересохшие губы.

— Воды, начальник, — попросил он. — «Самое главное, — повторял он наставления Галустяна, — стараться выиграть время, прийти в себя».

Но что это? Майор берет его руку, поворачивает ее так что виден след пулевой царапины. Ведь след-то сохранился.

— Рассказывай: как вместе с «Артистом» ограбили кассира, как пошли на грабеж квартиры старого каменщика, как убили его.

Мехтиев вскинул голову, всхлипнул, выдавливая слезы.

— Я не убивал, начальник! Я жить хочу! Я не убивал, честное слово!

— Честное слово? Какая у тебя честь?! Рассказывай.

— Ну бейте, выколачивайте показания! Я не убивал, — вдруг выкрикнул он и пригнулся, ожидая удара. Но видя, что никто не собирается его бить, поднял голову, медленно размазал слезы по грязному лицу.

— Мехтиев, — спокойно сказал следователь, — говорите все по порядку с самого начала. Но не пытайтесь вводить нас в заблуждение. Посмотрим, осталось ли в вас хоть капля смелости?

Арестованный хотел было что-то возразить. Но в это время в кабинет торопливо вошла Носова. Увидев Мехтиева, воскликнула:

— Арифка?

Арестованный резко обернулся, скользнул по спокойному лицу девушки и, махнув рукой, проговорил:

— Гражданин следователь, пишите. Я скажу все.

Поначалу в рассказе Мехтиева не содержалось ничего нового. Его слушали с насмешливым равнодушием, и преступнику казалось, что ему не верят. Животный страх, захлестывал, сжимал горло.

— И в этот раз, как всегда, Галустян распоряжался нами. Забросил на тополь мяч, велел Генке залезть на дерево, следить за окном второго этажа.

Мы остались внизу. Почти до вечера… Все время мешали прохожие. Потом стало тихо. Правда, чуть не помешал какой-то парень, — он заметил на дереве Генку.

— Братишка мяч закинул, — сказал ему Аркадий.

Когда совсем стемнело, маскировать Гену уже не нужно было. Вскоре он подал знак: можно было начинать.

Аркадий и я вбежали во двор, поднялись на второй этаж. И вовремя. Распахнулась дверь. Выскочила какая-то девушка… Как сумасшедшая пробежала мимо нас по лестнице вниз. Вслед за Аркадием я втиснулся в комнату.

Там горела настольная лампа. Надрывался приемник. На кровати лежал пожилой мужчина. Рот мокрый, слюнявый. Мы с Аркадием связали его и стали обыскивать квартиру. Ни золота, ни бриллиантов, ни валюты, о которых говорил Аркадию «Старик», найти мы не могли. Простучали стены, пол, вытащили все ящики. Отодвигая от окна стол, я с досады пнул ногой старый кожаный портфель, он оказался очень тяжелым. И в это время:

— Руки вверх!

Я обернулся. На меня смотрело дуло пистолета; старик освободился от веревки. Он сидел на кровати и криво улыбался своим мокрым ртом.

— Не тот полет, гады. Вы на кого пошли? — голос его стал жестким. — Что? Не по силам, старый волк? Не такое я видел…

Мне удалось потихоньку раскрыть нож. Он заметил.

— Брось нож, ты!

И тогда… Тогда я метнул нож прямо в него. Он отклонился и почти одновременно раздался выстрел. В то же мгновение на старика насел Аркадий. Прижав коленом руку с пистолетом, он свободным концом веревки сдавил ему горло. В дверь просунулся Генка. Он стоял на «атанде», в коридоре.

— Ничего, — ответил «Артист», — все кончено. Волки на этот раз мы.

Через пять минут, прихватив портфель, фотоаппарат и скатерть мы уже смотались оттуда…

Конец рассказа Мехтиева не представлял особого интереса для следствия. Было ясно, «Косой» выставлял себя послушным исполнителем воли «Артиста». Мол, с Галустяна и спрашивайте, а я — человек, так сказать, подневольный.

После того, как его вывели, Байрамов с улыбкой сказал Акперову:

— Вот оно — воровское «товарищество» в самом чистом его виде.

— Что ты хочешь, Фархад. Волчья психология. Спасай свою шкуру в одиночку.

ГЛАВА 28 ЗАСТУПИНА? ДО СИХ ПОР ТЫ НАЗЫВАЛ ЕЕ ПО ИМЕНИ

Резко затрещал телефон. Акперов, рывком схватил трубку:

— Алло! Слушаю! Лучше? Спасибо, Сергей! Ты — добрый волшебник! Еду, сейчас же еду!

Счастливо и растерянно обшаривая глазами комнату, Заур долго искал пиджак, хотя он висел тут же, перед глазами. Наконец, увидел его, рванул с вешалки и помчался к Асланову.

Подполковник выжидающе поднялся с места, в прищуренных светлых глазах настороженность.

— Смешно я выгляжу, наверное, — виновато улыбнулся Акперов. — Но есть причина, Аскер Мурадович. Заступина пришла в сознание!

— Заступина? — переспросил Асланов. — До сих пор ты называл ее по имени — Марита.

— Да, было…

— Было? — укоризненно покачал головой Асланов. — О твоей истерике Байрамов вкратце рассказал мне. Требуешь санкцию, не зная действительных обстоятельств! Какая нам цена, если начнем строить работу на одних догадках. А?

— Товарищ подполковник! — начал было Акперов.

— Подожди… Выслушай! Я знаю тебя хорошо. Знаю, как мужественного человека! А что такое мужество? Это, — в первую очередь, умение всегда владеть собой, душевная собранность. А ты — обмяк, раскис. Испугался за свою репутацию что ли? Может быть, захотелось — чистеньким уйти в сторону?

Майор вспыхнул, но промолчал.

— Ошибиться может каждый человек, Заур. Так что же, по-твоему, надо добивать человека? Ты — чекист, — Асланов повысил голос. — Ты лучше других знаешь цену, человечности.

— Вы правы, товарищ начальник, — потупясь произнес Акперов. — Только напрасно вам кажется, что мало я думал…

— Молчи уж. — Подполковник смягчился. — Я великолепно понимаю: у любящего человека невысказанных мыслей столько, сколько воды в море. Ладно, ступай, тебе надо быть в больнице.

Акперов, нагруженный кульками и фруктами, цветами, коробкой конфет, не шел, а летел к хирургическому корпусу. Уже в коридоре его остановила сестра. Приложив указательный палец к губам, шепнула:

— Тише. Больные отдыхают. И, пожалуйста, не беспокойте ее — она еще очень слаба. Побудьте минут пять, не больше.

Акперов молча кивнул, на цыпочках вошел в бокс. Аккуратно сложил на тумбочку груду покупок, опустился на стул. Марита, осунувшаяся, трогательно беспомощная, казалось, дремала. Акперов несколько минут молча вглядывался в дорогое лицо. Почувствовав его взгляд, она медленно открыла глаза, как-то недоверчиво улыбнулась. Заур осторожно коснулся ее руки, и рука тотчас спряталась под одеяло.

— Ты… пришел…

— Здравствуй, дорогая… Я рад, что ты…

Глаза Мариты заблестели, она отвернулась. К виску, оставляя влажный след, побежала слеза.

— Лучше бы я умерла, — вырвалось у нее. — Не надо было б мне… Это несправедливо!

Он ответил твердо, даже сердито:

— Умереть легче всего. Подумай о том, как жить. Жить, понимаешь? Жить, потому, что я люблю тебя.

Губы ее задрожали, она прикусила их, но слезы все равно бежали и бежали.

— Нет… Заур. Не надо. Я хочу тебе сказать… — В голосе ее прозвучала такая тоска, что Заур не выдержал.

— Об этом потом. Тебе нельзя волноваться. Поправишься — отвезу тебя к маме, потому что твой отец арестован.

— Он не отец. Господи, как объяснить… — она закусила край пододеяльника.

Заур поймал в маленьком зеркале над кроватью укоризненный взгляд сестры, поднялся. Медленно очистил мандарин, вложил в руку Мариты.

— Все будет хорошо. И что бы ни случилось, знай, — я люблю тебя.

Она покачала головой. Но Заур, сделав вид, что не заметил ее жеста, вышел из бокса.

Оставшись одна, Марита прижала к губам солнечные, янтарные дольки.

…В последующие дни, однако, Акперов не появлялся. Он только аккуратно передавал для нее фрукты, бульоны. Раза два приходила Аида. Марита бывала рада, когда Аида, увлекшись, рассказывала ей о своих делах. Каждой клеточкой ощущалось в эти минуты живое дыхание жизни, и собственные беды незаметно отступали на второй план.

Так же, как и Марита, с интересом слушала Аиду седая, молчаливая санитарка. Наверное она была новенькой в отделении, Марита не знала ее имени.

Наступил день, когда девушка впервые сделала несколько шагов, опираясь на руку этой старой женщины.

— Как вас звать? — спросила она санитарку. — Вы чем-то напоминаете мне маму.

— А я и есть мама, девочка. Пери-ханум звать меня.

Марита отшатнулась, закрыла лицо руками. Но Пери-ханум отвела ее руки.

— Идем на балкон. К солнцу. Тебе надо больше солнца.

ГЛАВА 29 ПРИДЕТСЯ «РАСКОЛОТЬСЯ»

Аркадий, развалившись на нарах одиночной камеры, докуривал последние папиросы высшего сорта. Его безразличный взгляд медленно шарил по потолку, стенам, иногда упирался в глазок двери.

Галустян был почти уверен в том, что милиция не располагает достаточными данными о его темных делах и, уповая на «счастливый» случай, надеялся как-нибудь выкарабкаться. Не зря же его считают «счастливчиком».

«Конечно, арестовали не зря, — рассуждал Галустян, — все же я вор «в законе». Возьму на себя побег, отбуду срок и снова на волю».

Правда, нельзя сказать, чтоб его совершенно не беспокоил предстоящий допрос: он прикидывал какие вопросы ему могут задать, заранее обдумывал и обосновывал свои показания.

Время шло. Преступник все беспокойнее поглядывал на глазок, все настороженнее прислушивался к шагам за дверью…

Допрос Аркадия Галустяна начался в полдень. Акперов придавал этому разговору большое значение, поэтому, зная повадки бандита, к встрече подготовились тщательно.

Когда «Артиста» ввели, он замедлил шаг, внимательным, оценивающим взглядом скользнул по круглому столу, на котором были разложены все вещественные улики. Галустян заметил и шляпу, и тельняшку, и ковровую скатерть, и старый молоток, и нож, и золотые часики с браслетом. «Ничего не попишешь — в тисках», — промелькнуло в его сознании, но ни один мускул не дрогнул на спокойном, нагловатом лице. Он равнодушно посмотрел прямо в глаза Акперову, сидевшему на диване, на Байрамова, который занял место за письменным столом. Вежливо поздоровался с Агавеловым, удобно устроившимся на подоконнике.

В кабинете стояла тягучая тишина, которая несколько нервировала Галустяна. Почему они молчат, почему не начинают сыпать вопросами?

— Ну, «герой», расскажи-ка нам, какие кривые дорожки привели тебя сюда? — обратился, наконец, к нему Байрамов.

Скуластое, чуть тронутое оспинами, смуглое лицо Галустяна покривилось в усмешке.

— Трудно говорить, гражданин, следователь. Но, вы знаете, наверно, что я вор, сидел за ограбление.

— За ограбление и изнасилование.

«Артист» кивнул.

— Правильно. Так вот, бежал я, не усидел. Тоска заела. Рискнул вернуться домой. Ну, а здесь вел себя безукоризненно…

— И жил не дома! — вставил Акперов.

— Верно. Нелегал, так сказать. Боялся милиции, все-таки могли прихлопнуть. Знаете, не хочется лезть в пасть удава, как кролик.

— Неумно, — сдерживая раздражение, бросил Акперов.

— Может быть. Умом не блещу.

— Дальше…

— Дальше? Ну, жил, веселился. Старался, конечно, не попасть под статьи кодекса.

— Сомнительно, чтобы твои потребности удовлетворялись содержимым твоего кармана.

— Это уже частный вопрос, гражданин следователь.

— Допустим. Но нас как раз интересуют именно те преступления, которые совершены тобой после побега, — вставил Акперов. — Улавливаешь?

— Да, гражданин майор. Но их не было. И вообще…

— В частности, в частности.

— Э-э, начальник, это скучные подробности, а для следствия они вовсе не представляют интереса. Однако взяли вы меня здорово. У сидящего на окне сыщика выдающиеся способности. Один железный прием — и прогулка в Сочи накрылась. А ведь я поехал туда, чтобы у вас голова не болела. Начал было приличную жизнь.

— Пропивал награбленное?

— Не спорю. Милиция всегда готова пришить что-нибудь. Ясно — вы арестовали меня по подозрению в краже. Сажайте, отсижу срок…

— Темнишь, Галустян! — с упреком сказал следователь. — Туманом тут ничего не возьмешь.

— А мне нечего «брать».

Акперов встал, подошел ближе к преступнику.

— Придется раскрываться, Галустян…

— Раскрываться? — Он криво усмехнулся. — В чем же?

Байрамов кивнул в сторону круглого стола:

— Вот некоторые доказательства!

— По-моему, это секция удешевленных товаров, меня они не касаются.

— Ну что ж, постараюсь тебе кое-что напомнить, — голос майора напряженно зазвенел. — В мае этого года, напялив вот эту шляпу, вооруженный вот этим молотком, ты ограбил женщину и похитил у нее вот эти часы. Затем их сбыл часовому мастеру за шестьдесят рублей. Так? — Галустян молчал. — Удача вскружила тебе голову. Затем вместе с «Косым» вы выследили кассира и ограбили его. Пуля, посланная офицером милиции вам вслед, лишь царапнула руку Арифа. А жаль, что она не тронула тебя.

— Как это жестоко, начальник, — попробовал улыбнуться «Артист», но в глазах уже метался страх: «Знают. Все знают!»

— Далее. Ты установил связь со «Стариком», получил от него весьма ценный адрес и втроем, вместе с Арифом и Геннадием, вы ограбили и убили старика-каменщика. Пистолет Айрияна ты забрал себе. А до этого вы успели ограбить такси и угнали машину. Ясно, Галустян?

— Не совсем.

— А вот и вещички из комнаты убитого. Ковровая скатерть и складной нож, забытый Мехтиевым, пистолет отобранный у тебя. Вот так. Словом, сейчас нечего морочить нам голову. Наберись мужества, и честно расскажи обо всем. А мы уж посмотрим, чего ты стоишь!

— Ха-ха! Рассмешили, начальник! Да за такие вещи тут же пустят в расход. Нет, вы заблуждаетесь. Я всего-навсего скромный вор. Ведь согласитесь, начальник, смешно по вашему хотению идти под расстрел.

— Будем доказывать!

— Попробуйте. У вас есть свидетели? — Галустян подался вперед, не спуская с майора глаз.

И в суровом взгляде Акперова он увидел свой приговор. Свидетели были, иначе — он понимал это — майор не ответил бы молчанием. Но все же «Артист» не думал, что через минуту-другую встретится с «Косым».

Мехтиев, увидев Галустяна, обмяк, тяжело плюхнулся на стул. Аркадий сжал кулаки. Забегали желваки па скулах. «Раскололся? Продал, или нет?»

Стиснув зубы, он внимательно слушал показания Арифа. «Растерзать бы этого «фраера», да обстановочка не та, — думал он. И успокаивал себя: — Ничего, еще сочтусь».

Когда «Косой» закончил. Галустян, как можно небрежнее сказал:

— Он врет. Все врет.

Не дала ожидаемого результата и очная ставка с Геннадием Чуркиным. Галустян, казалось, пропустил мимо ушей усердное раскаяние своего партнера. Однако, едва тот умолк, сразу перешел в наступление:

— Эти людишки здесь, чтоб затравить меня, — заявил он. — Спасая свою шкуру, они решили на меня свалить всю вину. Мол, Аркадий — рецидивист, и его легко оклеветать. Не выйдет. У меня есть близкий друг — Серго. Он знает обо мне все. Почему вы его не вызвали?

Байрамов усмехнулся:

— Заур Алекперович, в самом деле, почему нам не выполнить волю обвиняемого?

Ирония следователя насторожила Галустяна. Он уставился на дверь. Увидев вошедших — Серго Шавлакадзе и Ларису Носову, — попросил закурить. И все никак не мог зажечь спичку. Потом вдруг с силой бросил коробок на пол.

— У, суки!

— Ты хотел доказательств? — сдерживая гнев, спросил Акперов. — Вот они! Затем обратился к Ларисе к Серго. — Ну, говорите, скажите ему в лицо. Он хотел услышать вас.

— Не стоит, начальник, — хрипло прервал его «Артист». Прошу вас, кончайте это кино. Признаю. Я — убийца…

ГЛАВА 30 МАРИТА

Подследственную Заступину привезли в полдень. Бледная, похудевшая, она неровной походкой вошла в просторный кабинет. Робко поздоровалась с Байрамовым, поднявшимся из-за стола, вздрогнула, поежилась, заметив Заура и Эдуарда.

Это движение не ускользнуло от следователя.

— Может быть, вы не хотите давать показания в присутствии майора Акперова и капитана Агавелова? — спросил он.

— Нет, нет, наоборот, — вырвалось у Мариты.

Следователь пододвинул к себе протокол и, смущенно кашлянув, задал первый вопрос:

— Расскажите, Заступина, о себе. Кратко, разумеется, не вдаваясь в мелкие, незначительные детали.

Марита ответила не сразу. Закусив губу, судорожно сцепив побелевшие пальцы, она тяжелым, неподвижным взглядом смотрела в раскрытое окно, на низкое осеннее небо. В кабинете воцарилось молчание. Стало слышно, как дребезжит под ударами ветра неплотно прикрытое окно. Заур не выдержал, прошел через всю комнату, захлопнул створки. Их стук будто вывел Мариту из оцепенения.

— Я никогда в жизни не исповедовалась, — сказала она, — и, горько улыбнувшись, продолжала: — Прежде всего — я не Заступина. Я — Лайтис. Лайтис Марита Мартиновна. Дочь капитана дальнего плавания Мартина Лайтиса. Родилась в 1933 году в Риге. Мать моя — итальянка, уроженка Неаполя, где отец и женился на ней в 1930 году. К сожалению, маму помню слабо. Она умерла от тропической малярии, когда мне было около пяти лет. Во время войны с фашистами отец ушел на фронт и не вернулся. Меня воспитывала оставшаяся в живых бабушка. Я заканчивала десятый класс, когда осталась круглой сиротой. Мечтала стать врачом, но жизнь повернулась так, что пришлось идти работать. Устроилась в горсправку, — она умолкла на минуту, отхлебнула воды из стакана. — Жить было трудно. Кое-как перебивалась от зарплаты до зарплаты. Бедности своей стеснялась, никуда почти не ходила. Пока… Однажды — я хорошо помню этот летний день — мелкий дождь, несильный порывистый ветер — я увидела в окошке своего киоска приятное мужское лицо.

— О чем вы призадумались, девушка? — спросил меня клиент. — Я уже целый час жду…

Я извинилась, выдала ему справку.

А на следующий день он появился снова… Короче, мы познакомились, Альбертас — так его звали — пригласил меня в «Асторию». Это самый дорогой ресторан Риги. Я согласилась. Хоть и думала, что, увидев мое застиранное платье, подштопанные чулки, потертые туфли, Альбертас либо сам отстанет от меня, либо… — И снова напряженная тишина повисла в комнате. Марита тяжело дышала, будто ей не хватало воздуха. Неровный румянец выступил на щеках. — При встрече, — вернулась она к своему рассказу, — Альбертас будто и не заметил ничего. Швейцар, окинув меня удивленным взглядом, бросил:

— Мест нет.

Альбертас отозвал его в сторону, и, наверное, дал денег, потому что, распахнув двери, он также сквозь зубы презрительно бросил:

— Прошу вас.

Через неделю мы поженились. Мне казалось, и Альбертас, и я, мы оба… Что мы нужны друг другу. Но вскоре… Не нужна я ему была ни как женщина, ни как подруга. Гораздо позже поняла, что ему, жившему под вечным страхом ареста, вдвоем было легче. В первую пору я все утешала себя тем, что раз зарабатывает он прекрасно, то и роптать грешно. А приносил он домой огромные по тем временам деньги. То ли по молодости, то ли по глупости, но я никогда не интересовалась источником его доходов. А стоило — ведь он был обычным часовым мастером. Правильно говорится, сколько веревочке не виться, неизбежно приходит конец. Альбертаса арестовали, имущество наше было описано. Я к тому времени уже закончила десятилетку, поступила в медицинский. Перешла как раз на второй курс. До осени решила поработать, а там видно будет. Будто назло свободного места санитарки или медсестры не нашла. Подвернулось объявление: «Требуются для временной работы официантки в кафе «Луна». Подумала, почему бы не попробовать? Поступила.

Как-то в августе, вечером, когда суд над Альбертасом подходил уже к концу, за столиком, где сидели двое ребят — мои постоянные клиенты — пристроился пожилой, хорошо одетый человек.

Мне было видно, что он с интересом прислушивается к их разговору, но я не придала этому никакого значения. Сразу же после того, как ребята ушли, старик поманил меня пальцем.

— Сколько с меня? — спросил он.

Я выписала ему счет — как сейчас помню — на четырнадцать тридцать. Он молча положил на стол сторублевку.

— У меня нет сдачи, — сказала я. — Придется разменять в буфете.

Седой человек внушительно произнес:

— Не нужно.

— Как же так?

— Эти деньги не мои.

— Чьи же они?

— Наши…

— Не понимаю, — я смутилась.

— Возможно. Но деньги наши, мои и Альбертаса.

Я вздрогнула от неожиданности.

— До какого часа вы работаете?

Меня поразил его повелительный тон. Я ответила машинально:

— До одиннадцати.

— Отлично. Я вас жду в четверть двенадцатого. До свидания…

Седой встал, и тяжело опираясь на палку, вышел из кафе.

Я растерялась, не знала, что делать с деньгами. Не сразу собралась с мыслями, — уж очень все было неожиданно.

Седой ждал меня у гостиницы.

— Прошу вас, поднимемся в номер, — начал он.

— Но я вас совсем не знаю.

— И я. Не волнуйтесь — разговор сугубо деловой. Идемте.

Он стремительно прошел вперед, и мне ничего не оставалось, как последовать за ним. В номере старик усадил меня в кресло, пододвинул вазу с фруктами. Потом глухо проговорил:

— Я могу вам довериться?

Мне нечего было ответить ему, я промолчала. Порывисто протянул он мне записку. На небольшом листке, по-видимому, вырванном из блокнота, небрежным почерком было написано:

«Дорогой Оскар!

Группа Альбертаса свалилась в овраг. Это результат безрассудного альпинизма. Они сейчас в больнице. На днях будет операция. Жена Альбертаса — Марита осталась одна. Надо помочь. Выезжай немедленно. Найдешь ее в кафе «Луна». Домашний адрес: Рига, Набережная 110, кв. 14. Пожалуй, домой заявляться не следует.

С дружеским приветом, Марк».
Едва я успела прочесть, седой взял из моих рук записку, поджег ее. Потом поднялся, прошелся по номеру. Не глядя на меня, сказал:

— Теперь вы знаете причину моего приезда. Я только выполнил долг и протягиваю вам руку отеческой помощи. Согласны?

Странный разговор произошел у нас тогда.

— Ваш визит застал меня врасплох… Не знаю, что и ответить. Я никакого Марка не знаю. Альбертас мне никогда не называл этого имени, — сказала я.

— А он вообще рассказывал вам о своих делах?

— Нет. Но все-таки странно.

— Не спорю. Жизнь — сама по себе величайшая странность.

— И что же я должна делать?

— Выехать со мной.

— Лучше я буду официанткой до конца своих дней, чем стану вашей содержанкой!

— Понимаю. — Он мягко улыбнулся. — Это, предусмотрено. Вы станете моей дочерью.

— Через несколько дней заканчивается суд.

— Это тоже предусмотрено. На следующий день после суда я вас жду в семь вечера у пятого вагона поезда Рига — Сочи. Если Альбертас захочет вас увидеть перед высылкой, то отъезд будет отложен. Я сообщу вам об этом при встрече.

Старик вытащил из папки конверт из плотной бумаги, протянул мне.

— Здесь пятьсот рублей. Собираясь на вокзал, берите только то, что вам дорого. Ну, а теперь, идите домой. Время позднее.

Я попрощалась с ним, вышла из номера и всю дорогу думала о странной встрече. Не верить добрым намерениям не могла — не было причин. Через два дня Верховный суд республики приговорил Альбертаса к двадцати годам лишения свободы с конфискацией всего имущества. Я больше не колебалась. В семь часов, как договорились, я была на вокзале. Еще издали заметила старика. Он стоял у вагона, опираясь на трость. Когда я подошла, он принял у меня чемодан, поднялся в купе. Все это без слов. Молчала и я.

— Может быть, вы все-таки представитесь? — робко попросила я.

— Охотно. Заступин Оскар Семенович. Уроженец города Смоленска.

— А чем же вы занимаетесь? — продолжала я.

— Химией. — Он загадочно ухмыльнулся.

— Интересно.

— Очень. Давайте ваш паспорт, и вы сейчас увидите один из моих опытов.

Пока я доставала из чемодана паспорт, Заступин разложил на столике несколько флаконов, кисточку, ученическую ручку. Я отдала ему паспорт. Он развернул его, внимательно прочел и положил на столик. Влекомая любопытством, я со вниманием наблюдала за его действиями. Вот кисть погрузилась в самый большой флакон и затем прошлась по записям первой и второй страницы паспорта. Наступила пауза. Затем Заступин обмакнул кисть в другой пузырек и также обмазал записи. У меня на глазах записи в паспорте помутнели, а затем и вовсе исчезли. Оскар Семенович не спеша принялся заново заполнять документ.

— Ну вот! Паспорт готов! — сказал он весело, собирая свои «приспособления» и пряча их в портфель. Я взяла паспорт, повертела его.

— О! Заступина Марита Оскаровна… Это я?

— Да, теперь ты моя дочь!

А поезд стучал, стучал колесами, увозя меня все дальше и дальше от родных мест… — Голос Мариты дрогнул. Она вытерла платком набежавшие слезы, снова отпила воды.

— Мне казалось, — продолжала она, — что с отъездом из Риги, начнется какая-то другая, какая-то настоящая жизнь. Я найду себя, вновь встану на ноги. Заступин предложил поехать в Баку. Я не возражала. Здесь он купил домик, который вам известен, «Москвич», устроил меня, несмотря на опоздание, в медицинский институт. Жизнь потекла размеренно, спокойно. И я, глупая, радовалась ей. Прошло меньше года — и все переменилось. Я говорю о тебе, — Марита круто повернулась к Зауру. Синие глаза ее потемнели. — Ты же видел… Я избегала встреч с тобой. И в то же время хотела быть откровенной до конца — и боялась, что ты неправильно поймешь меня, что я потеряю тебя. — Она закрыла лицо руками, уронила голову на стол.

Байрамов, Агавелов и Заур, не сговариваясь, вышли на балкон, закурили. Внизу, на скамеечке у входа Агавелов заметил Пери-ханум. «Ждет, — подумал он. — Болит материнское сердце».

— Давайте вернемся в комнату, — предложил он.

— Извините, — уже спокойно сказала Марита, едва Байрамов уселся за стол. — Я постараюсь больше не отвлекаться.

У Заура сжалось сердце. Хотелось спрятать, защитить эту измученную женщину, взять в свои ладони ее нервные, беспомощные руки. Ровный, бесстрастный голос Мариты доносился, будто сквозь подушку.

— Как-то в конце лета мы поехали на пляж, — говорила она. — В Загульбу, кажется. — Твердо добавила: — Да, в Загульбу. Купалась я одна, а Оскар Семенович, устроившись в тени под скалами, отдыхал. Я вышла из воды и увидела, что он оживленно беседует с каким-то чубатым парнем. Я была рада этому и снова полезла в воду. Когда я вернулась, он был один.

По дороге домой я все прибавляла и прибавляла скорость. Настроение было какое-то необычное, приподнятое. Но за ужином все, как рукой сняло.

— Ну как? — спросил меня Оскар Семенович, отправляя в рот кусок любимой его телятины.

— Пляж? Великолепно. Море такое ласковое. Вспомнилась Рига. Правда, там у нас вода не бывает такой теплой.

— Отлично. Теперь будем чаще ездить. Если ты, конечно, будешь послушной.

Я насторожилась. Еще в машине, по дороге, мне почудилось что-то. А Заступин, продолжал, как ни в чем не бывало.

— Здесь, в городе, на русско-армянском кладбище работает один старикан. Плутоватый такой. Делает памятники, крупно зарабатывает. Это мой старый знакомый… В молодости я любил побаловаться картами. Встретились с ним как-то в одном доме, и он меня обтяпал. Был у меня бриллиантовый кулон — дорогая вещь, из приданого покойной жены. В общем, тогда камень уплыл из моих рук. Веришь, столько лет миновало, а я и сейчас сплю неспокойно. Моя собственность, которая для меня не имеет цены, у этого мошенника. Я долго думал над этим делом. Пришел к выводу: выкупить невозможно, таких денег нет. А ты теперь родной мне человек и кулон должен быть твоим, — разговор шел так необычно, что я забыла о еде, а он с жаром сыпал словами: — Мы должны вернуть свою вещь. Любыми средствами. Если надо, даже пойти на хитрость. Сейчас время такое — слишком мало честности в людях, — он хрипло рассмеялся. — Короче, план я разработал. Джумшуд, так звать старика, неравнодушен к слабому полу. Ты поедешь на кладбище заказывать памятник, пококетничаешь с ним. Он клюнет, пригласит к себе. Соглашайся сразу же, не ломайся. Дома съешь побольше масла, а там, у него, твоя забота только в том, чтоб его рюмка не пустовала. Он всегда пил неважно. А в шестьдесят лет от бутылки коньяка наверняка слетит с копыт. Ты сыграла — можешь идти со сцены…

— Но, — прервала я Заступина, — я не хочу выходить на сцену. Это мерзко.

— Глупости, он — мошенник и картежник. И если мы хотим вернуть свою собственность, что здесь мерзкого?

— Нет! Нет! Нет! — закричала я. — Никогда. Ни за что.

Лицо Оскара Семеновича потемнело. Он схватил меня за плечи.

— Послушай, — сказал он. — Если я подготовил план — это верняк. Если хочешь знать, твоего Альбертаса я и в глаза не видел. Случайно за столиком услышал, как один молодой лоботряс выкладывает другому всю нехитрую историю твоей жизни. А ты клюнула! Дурочка!

— Нет, нет, ты шутишь! — мне стало страшно.

— Хороши шутки. Или ты думала, что безгрешный ангел просто так возьмется за подделку документов, ради дешевой официантки из бара.

— Ты не смеешь так разговаривать со мной. Ты обманул меня. — Я впервые сказала ему все, о чем передумала, что пережила.

— Любопытная логика, — процедил он. — Любопытная. Кормил, обувал, одевал, ничего, можно сказать, не жалел, а в ответ — кукиш? — Он сжал кулаки. — Запомни отныне и навсегда — я не из тех, которые терпят непослушание. Или ты пойдешь к Джумшуду, или…

— В общем, — Марита с отчаянием махнула рукой, — у меня не было сил. Меня как будто сломали. Поехала на кладбище, познакомилась со стариком. Я знала, на что иду, знала, что… Стыдно говорить здесь об этом, но пусть. Джумшуд пригласил меня к себе. Договорились встретиться в субботу в семь, в начале восьмого. Старик встретил меня весело. Я, помня наставления Заступина, все подливала ему коньяк. Он быстро пьянел, начал хвастать, что создаст мне райские условия. Я слушала и улыбалась. Мерзко было на душе. Там, в этой комнате, окрепло решение: уйти из жизни. И не сложись так обстоятельства, Заступину не пришлось бы… Я сделала бы это сама… О том вечере трудно рассказать словами. Старик лез ко мне, я его отталкивала. Он упал, обнял колени. С трудом я оторвала его от себя. Сказала, что выйду на кухню за водой и бросилась в коридор. Я слышала, он дважды позвал меня. Но я выскочила на лестничную площадку, бросилась вниз.

— Был ли кто в парадном? — остановил Мариту Байрамов.

— Двое поднимались наверх, но я, честно говоря, не разглядела их. Выбежала на улицу, остановила такси.

Заступина дома не было. Я разделась, заперла свою комнату, всю ночь проплакала. Утром пошла в аптеку, купила несколько пачек люминала. Но, знаете, — Марита слабо улыбнулась, — перед смертью не надышишься. Захотелось увидеть Заура. Дозвонилась только через день. Наконец, мы встретились. Из его обрывистых реплик я догадалась, что Джумшуд убит. — Брови Мариты сдвинулись, взгляд посуровел. — Нет, думаю: сначала выложу Заступину все, что накипело, потом пойду к Зауру, расскажу о том, что мне известно. Ну, а перед сном, проглочу таблетки. Мертвой-то стыдиться нечего. Но, как назло, Оскар Семенович исчез и не появлялся. Я ждала его. Сейчас не помню, на следующий вечер, или позже, пришла к мысли, что он скрылся, оставив меня на произвол судьбы. Отправилась к автомату договориться о встрече с Зауром. Уже набрала номер, когда увидела наш запыленный «Москвич». Что-то прокричала и трубку Зауру, помчалась домой.

«Отец» встретил меня неласково:

— Где ты ходишь? Нам нужно спешить к поезду. Едем в Тбилиси.

В ответ я… Он сначала слушал меня, потом схватил палку… И больше я ничего не помню. Очнулась в больнице.

Марита встала.

— Теперь совесть моя чиста, — и со спокойствием, которое, видно, давалось ей нелегко, спросила: — Куда мне идти? Ведь я арестована…

Байрамова поразили слова девушки. В ее глазах было столько горечи, боли, ожидания, что ответил он не сразу.

Мнения Акперова спрашивать не стоило: факт преступления существует. — Заур будет придерживаться буквы закона. Следователь взвешивал все «за» и «против». А Марита ждала, ждала, не сводя с него глаз. Он подошел к ней вплотную и решительно произнес.

— Нет! Вы не арестованы!

Марита вздрогнула, медленно поползла по стене вниз. Байрамов едва успел подхватить ее.

ГЛАВА 31 ПРИЗРАК ПРОШЛОГО

Все это время, пока шло следствие, Оскара Заступина держали в одиночной камере. Байрамов, посоветовавшись с Акперовым, Огневым и Агавеловым, решил не тревожить его раньше срока.

Было ясно — на испуг, на «психологию» его не возьмешь. По таким следствие должно бить только прямой наводкой.

Много ценного для разоблачения матерого бандита сообщил Галустян, который все пытался разжалобить Байрамова.

Чувствуя угрозу смертного приговора, «Артист» добросовестно, а памятью он обладал прекрасной, — рассказал о побеге, подготовленном Заступиным, о его коротких письмах, о вызове в Баку. При этом он так старательно выставлял себя невинной овечкой, что следователь, качал головой, пряча в усах насмешливую улыбку.

— И в самом деле, не пойму, Галустян, почему тебя, такого чистого, хорошего парня, держат под стражей. Не пойму.

В эти минуты «Артист», понимая, что переиграл, злобно щурил глаза, сбивался с простецкого тона. Из-под маски невинно пострадавшего на мгновение выглядывал оскал затравленного хищника. Но только на мгновение. Галустян, немного разбавив краски, снова принимался за свое:

— Я что — я только пешка. А вот «Старик»! Помню, как в тайге, у костра, он мечтал о встрече с Айрияном.

Подхлестнули сотрудников уголовного розыска и результаты графической экспертизы. Паспорт на имя Сергеева, как оказалось, принадлежал Чуркину, а паспорт на имя Заступина — Тониянцу. Стало ясно, Заступин — «Старик» и Тониянц — «Волк» — одно лицо.

Акперов немедленно отправил Огнева и Агавелова в командировку на места заключений преступника, а сам занялся изучением местных архивов.

Дома Заур не бывал. Марите, которую до суда взяла на поруки Пери-ханум, врачи не разрешали видеться с ним. Нервное напряжение допроса стоило ей двух недель постели. Со слов матери он знал, что она медленно набирается сил. Это радовало его и в то же время… Заура давила мучительная раздвоенность. Целыми днями копался он в пожелтевших пыльных бумагах, упряма твердил себе: «Пусть скорее все кончится. Скорее. Скорее». Он не жалел себя и подгонял своих подчиненных, пропуская мимо ушей их жалобы.

К середине октября Байрамов и Заур могли уже шаг за шагом пройти по следам «Старика». Накануне допроса Акперов всю ночь прокрутился на своем жестком диване. Заложив руки за голову, он вновь и вновь перебирал в памяти вехи чужой жизни…

Четырнадцатилетним оборвышем Каро Лалаев впервые попал в милицию после кражи чемодана на вокзале. В архиве сохранились скупые данные. На сером шероховатом листке выцветшие чернила сберегли сведения, собранные неведомым Зауру оперативником.

«…Ф. И. О. — Лалаев Каро Гургенович.

Год рождения — 1906 г.

Соц. происхожд. — дворянин.

Родители — отец, Лалаев Гурген, расстрелян за организацию антисоветской банды, мать — умерла в 1912 году…»

Внизу крупным твердым почерком было написано:

«Ознакомился». Сын за отца не ответчик. Направить в детский дом № 2. Зам. Наркомпроса…»

Подпись Акперов не разобрал.

Молодой Лалаев вновь оказался в поле зрения милиции через несколько лет. Ни внимание, ни забота — ничто не смогло отогреть его сердце. Юнец оперился, стал завсегдатаем знаменитого кубинского майдана. С утра вертелась здесь карусель торговой жизни. Караван-сараи были переполнении деловитыми нэпманами. Прямо на улицах, в толпе, дымили передвижные мангалы с душистым кебабом, мелькали стопки румяных чуреков. Ловко пронося над головами подносы с чаем, сновали неутомимые чайчи, продавцы леденцов, старой рухляди. Весь этот сброд орал, торговался, громко на все лады расхваливая свой товар. В этой толпе не редко появлялся высокий молодой парень в клетчатом костюме, сшитом на английский манер.

«Князь» — шептали торговцы, твердили шулера. «Князь» — подмигивали шашлычники. А «Князю»-то всего-навсего было тогда двадцать лет. Но он успел завоевать такую худую славу, что его побаивались даже кочи — отпетые бандюги, готовые за деньги на любое, самое страшное преступление. Он недолго украшал майдан. После очередного ограбления его выследили и арестовали.

Отсидев срок, Каро Лалаев вынырнул в Ашхабаде. Он стал осторожнее, хитрее, шел — да и то не часто — только на крупные кражи. Тут, в Ашхабаде, судьба впервые свела его с милиционером Джумшудом Айрияном…

Акперов повернулся на бок, нащупал на круглом столике у дивана пачку папирос, спички. Закурил. Слабый язычок огня вырвал из темноты кусок комнаты, колыхнулись тени. Зазвучал в ушах тозаискивающий, то злой голос «Артиста».

…Целый день лил проливной дождь, и мы промокли до нитки. Продвинулись вперед на семь-восемь километров. К сумеркам окончательно выбились из сил. «Старик» отыскал сухое место под раскидистым кедром, набрал сучьев. Я так устал, что мог только, прислонясь спиной к дереву, следить за ним глазами. Через полчаса запылал костер. Из небольшого ржавого котелка, в котором «Старик» смешал немного муки с водой, повалил пар. Из мешка была извлечена крупная серебристая рыба, забитая вчера самодельной острогой в нешироком таежном ручье.

— Ну, отдышался? — ласково спросил «Старик».

Я кивнул.

— Смотри, худо в тайге одному. Пропадешь, однако. — Он помешал варево.

Мне было ясно, что он не столько жалеет меня, сколько успокаивает себя. Одному в тайге плохо. А с больным — вдвое хуже.

— Воля нужна, Аркаша, к жизни, — говорил «Старик» после ужина. — Наша волчья воля. — Он подбросил огонь в костер. Довольно ухмыльнулся. — Жарко горит. А у меня, — постучал по широкой костистой груди, — здесь горит. Ненавижу, все ненавижу.

И впрямь показался он мне волком. Будто встали на загривке седые волосы, хищно блеснули зубы. Я поинтересовался, в чем дело.

— Ладно, расскажу однако. В тридцатые годы — ты тогда еще и в брюхе матери не был — ходил я на дело редко. Брал так, чтоб месяца три-четыре, а то и год жить свободно. Попал я в Ашхабад. Столковался там с мильтоном одним. Джумшуд-бек его звали. Навел он меня на ювелира. Все шло хорошо. Пробрался в квартиру, засунул в рот хозяину кляп, вскрыл сейф. Случилось так, что кляп выпал, ювелир поднял крик, и я с перепугу всадил ему пулю в морду.

На выстрел прибежал Айриян. Бледный, губы трясутся. «Что ты наделал» — шепчет. Отобрал у меня пистолет, бриллиантовый кулон — цены ему нет! — еще кое-что, завернул руку за спину. Я молчу, думаю, хочет меня вывести спокойно на улицу. Но он хитрый был однако. Словом, доставил меня в милицию. Валить на него — бессмысленно. Кто поверит? — «Старик» волновался, глаза его блестели зло, голос, всегда ровный, срывался. — Получил я большой срок, бежал. Приехал в Ашхабад — Айрияна и дух простыл. Узнал только — за что-то выгнали его из милиции. Начал я розыск. Уже перед самой войной передали мне, что он поселился в Баку. Я собрался было туда, да влип по дороге. И крепко. Потом лагеря — Казахстан, Забайкалье, Колыма… Два раза рвал когти, неудачно. Вот сейчас — третий…».

Голос Галустяна уходил все дальше и дальше, звучал все тоньше и тоньше. Через несколько минут майор Акперов уже посапывал носом. Погасшая папироса выпала из пальцев, закатилась под диван…

…Комната для допросов маленькая, низкая. И стулья, и стол привинчены к полу. Лалаев с достоинством опустился на коричневый табурет, скользнул равнодушным взглядом по столу, в упор, пристально, словно желая на всю жизнь запомнить, посмотрел на Акперова и Байрамова. Заур заметил про себя, что Лалаев сильно сдал. Красноватые, воспаленные веки. Помятое серое лицо. На затылке, сквозь редкие волосы просвечивает шрам, похожий на расплывшуюся оспину.

И Байрамов, и Акперов понимали — обмен любезностями не состоится. Как было договорено, — действовали напрямик. Байрамов зачитал материал, от которого, казалось бы, не ускользнуть, не уйти. Но «Волк» слушал безучастно, неподвижно, не выражая ни согласия ни удивления. Он знал, что круг замкнулся, просто хотелось молчанием доказать свое превосходство, заставить следователей потерять выдержку, сорваться… Это все, что он еще мог.

На очных ставках перед ним поочередно проходили соучастники. Особенно горячился «Артист», которого выводило из себя спокойное лицо Лалаева. Не выдержав тяжелого, мертвого взгляда, он заорал ему в лицо:

— Что молчишь, старый пес? Чужими руками сработал? Обвел, как пацанов?!

Но Лалаев молчал. Он не открыл рта и тогда, когда следователь довольно убедительно сказал ему:

— Ведь вы не можете не понимать, что все, к чему вы стремились, противоречило укладу нашего общества, шло против закона, а раз так — то вас ждало неизбежное возмездие? О чем вы думали? На что надеялись?

Лалаев, не разжимая тонких губ, чуть прикрыл вспыхнувшие ненавистью глаза.

В комнату пригласили Мариту. Она встала против «отца» в ярком свете электрических ламп. И впервые за четыре часа он потерял спокойствие, вскинул острый подбородок и разом побагровев, прохрипел ей в лицо:

— Де-ше-ва-я…

Марита попятилась к двери.

— Пишите. Я — Лалаев, я же — Караян, Тониянц, Заступин, Сергеев. Я ненавижу вас.

ГЛАВА 32 ИСТИНУ НЕЛЬЗЯ ОДЕТЬ

Итак, дело об убийстве Айрияна закончено. Осталось только подвести итог оперативно-следственных действий, составить обвинительное заключение.

По этому заключению государственный обвинитель будет поддерживать обвинение, защитники ходатайствовать о смягчении наказания. А суд? Судебная коллегия Верховного суда выслушает речь прокурора, показания свидетелей, подсудимых и их последнее слово, а затем удалится, чтобы вынести приговор.

Приговор! Это короткое слово било Акперова по нервам.

Ночами, ворочаясь на своем узком и жестком диване в кабинете, он выступал и в роли защитника, и в роли обвинителя Мариты.

— Несчастная женщина, жертва опытного преступника, — говорил адвокат.

— Соучастница преступления, — коротко парировал прокурор.

— Она хорошо усвоит этот суровый урок, будьте снисходительны. Счастье пришло к ней так трудно, — продолжал адвокат.

— Она слабовольна. Ошибки, видимо, ничему не научили ее. Шаг за шагом закономерно она приближалась к преступлению, — возражал прокурор. — Поэтому — не прощение, а осуждение будет ей уроком. И настоящее счастье не приходит в руки само, за счет чьей-то жалости. За него борются…

Впрочем, споры, которые Заур часто вел сам с собой, имели продолжение и в кабинетах отдела. Разумеется, здесь они имели другой характер — чисто юридический и, конечно, едва заходил Акперов, они обрывались.

— Нет и еще раз нет, — повторял Агавелов. — Лайтис — не преступница. Лайтис на поруках до суда. О чем это говорит? О том, что вы, товарищ Байрамов, в сомнении. Но, позвольте спросить, как же тогда объяснить предъявленные Лайтис обвинения, как соучастнице убийства? Согласен тысячу раз, — словно защищаясь, он выставил вперед руку. — Лалаев, Галустян, Мехтиев, Чуркин — преступная бражка, негодяи, подлецы. Но разве можно равнять с ними эту женщину.

— Прекрати, — раздраженно прервал его Байрамов. — Думаешь, мне легче? Ради чего столько громких слов, дорогой?

— Ради справедливости! Ведь судьба человека решается, его будущее… — Агавелов прошелся по комнате, стукнул пальцем по выключенному вентилятору, поморщился от боли. — Почему вы решили, что Лайтис соучастница убийства? Убийства, — понимаете ли?

— Дорогой мой, это видно по ходу событий. По материалам следствия.

— Извините. Я тоже слушал признания обвиняемой, я принимал активное участие в раскрытии преступления, прекрасно изучил сам факт убийства и все то, что предшествовало ему. Утверждаю, Лайтис не знала о готовящемся убийстве.

— Это ничем не доказано.

— Но и ничем не опровергнуто. Она не крала, не грабила, не убивала, только напоила старика…

— С целью!

— Да, она действовала обманом. — Агавелов нервно одернул китель. — Но я никогда не соглашусь с тем, что в ее действиях был преступный умысел.

— Почему? — невесело спросил Байрамов.

— Потому, что — нужно понять, почувствовать необычность, нет, это не то, — сложность жизни Мариты. В чем она виновата? В том, что, будучи неискушенной девчонкой, увлеклась жуликом? По наивности попала в капкан, ничего не зная о преступных махинациях мужа.

— Не знать одно. Не интересоваться источниками баснословных заработков — другое.

— Не придирайтесь к словам, Фархад Гусейнович. Вспомните — следствие не коснулось ее. Она осталась в стороне. И дальше… Горькая случайность, грубый обман. Женщина, испуганная, растерявшаяся, попадает под влияние сильного человека, который до мозга костей подл, жесток. Она принимает его помощь за чистую монету. И Лалаев, ловко играя на ее слабостях, чувстве благодарности, использует ее в своих планах. А когда она узнает, что стала орудием его преступных замыслов, решает кончить самоубийством.

— И тянет с этим решением несколько дней, — вставил Байрамов.

— Пусть так. Но она доказала на деле, что не принимает волчьи законы. Прекрасно понимая, чем ей это угрожает, решилась на открытый вызов «отцу». Преступники не имеют ни стыда, ни совести. Люди же, имеющие стыд и совесть, в наше время не могут быть преступниками.

— И здесь, капитан, ей не хватило воли. Поверь, легче сказать, что ненавидишь, чем объясниться с любимым. Особенно в положении Мариты. Уроки ей, видно, не идут впрок. Она выбрала путь полегче.

— Полегче? Марита погибла бы, если б Акперов своевременно не нагрянул туда. Так зачем же теперь, когда она сама сделала первый трудный шаг к правде, закрывать шлагбаум, губить ее? — Агавелов не владел собой, почти кричал. — Да ведь спасти ее, значит проявить, ну, как вам сказать… Ну, самую человеческую человечность! Уверяю вас, Фархад Гусейнович, Марита не соучастница. Она ошиблась!

«Ошиблась! Какое древнее и неумирающее слово — ошибка, — подумал Байрамов. — Она сопровождает человека непрошеной гостьей. Ошибки собирают, изучают только ради одной цели, — чтобы они не повторялись. А в этом деле…» Прошел к окну. Ночное осеннее небо было беззвездным. Из щелей поддувало холодом.

— Послушай, друг, — сказал он, обернувшись к Агавелову. — В какой-то степени ты прав. Но только в какой-то. Почему? Да потому, что Лайтис перешагнула ту черту, за которой начинается преступление. И этот факт бесспорен.

— Конечно, конечно, — проговорил в раздумье Агавелов. — Получается нелепо. Странно. Мы можем и не можем отступить от буквы закона…

— Но пойми, при всем моем уважении к тебе, я изменю своему служебному долгу, если сниму обвинение с этой женщины. Только суд властен судить или же оправдать ее. Думаю, что спорить по этому поводу излишне.

— А я не спорю. Имею же я право высказывать свое личное мнение, обосновать его?

Следователь неожиданно взял Агавелова за плечи, круто повернул к себе.

— Слушай, Эдуард. — Заура я знаю много лет, и это дело волнует меня не меньше, чем тебя. Но я не хочу одевать истину. Пусть она останется нагой. В обвинительном заключении все будет изложено предельно ясно. И объективно. Это я тебе обещаю.

ГЛАВА 33 ВСТАТЬ! СУД ИДЕТ!

Встать! Суд идет!

…Третий день продолжается процесс. Коллегия Верховного суда по уголовным делам слушает дело о грабежах и убийствах группы рецидивистов. Вот они — за массивной дубовой перегородкой. Угрюмые, бледные. Серое помятое лицо Лалаева безжизненно, только посверкивают глубоко посаженные острые глаза. Вопросов, обращенных к нему, он словно не слышит.

Рядом, подперев кулаками подбородок, беспокойно ерзает на месте Аркадий Галустян. Его сладкий голос, умильное выражение лица так не вяжутся с длинным перечнем преступлений, что вызывают в зале только чувство брезгливости.

Во втором ряду — Мехтиев и Чуркин. На скулах «Косого» играют красные пятна. Грязным платком он поминутно вытирает мокрый лоб, руки, тяжело дышит. Чуркин держится спокойней. Но если присмотреться, видно, как все тело его бьет непрерывная мелкая дрожь.

Суд нашел возможным подсудимую Лайтис Мариту Мартиновну посадить отдельно.

Из самого конца зала, где устроились Заур, Огнев и Пери-ханум, ее не разглядеть. Лишь, когда она поднимается, видны хрупкие плечи, бледная нежная шея, просвечивающаяся сквозь волнистую россыпь волос.

…Слово предоставляется прокурору. Завершая свою гневную речь, он повышает голос:

— За совершенные злодеяния: грабежи и убийство, я требую приговорить Лалаева, он же Караян, Тониянц, Заступин, Сергеев, а также Галустяна и Мехтиева к высшей мере наказания — расстрелу, Чуркина к двадцати годам заключения.

В отношении подсудимой Лайтис, учитывая, что она осознала тяжесть совершенного и помогла следствию в разоблачении такого матерого преступника, как Лалаев, считаю возможным ограничиться лишением свободы сроком на два года…

Словно издалека доносятся до Заура выступления общественного обвинителя, адвокатов.

«Так или иначе, — сверлит мысль, — а Марита под судом. Моя Марита… Но почему мать одобряет мой выбор? Что она сумела разглядеть в Марите, безвольной, отдающейся первой сильной волне, как сказал на следствии Байрамов. Неровно стучит у Заура сердце. Вот-вот, кажется, выскочит из груди. Он уверен, что построит счастье свое и Мариты. И если то, что их ждет впереди, будет самым тяжким испытанием в его жизни, — он готов. Он разделит с Маритой все. Все, до последнего дыхания».

— Последнее слово, — объявляет председательствующий.

Чуркин говорит негромко, смотрит вбок, на завешенное тяжелой зеленой шторой окно.

— Я соучастник… Знал, на что шел… Ошибся. Ошибся впервые. И поверьте, граждане судьи, — в голосе его прозвучала мольба, — больше ошибки не повторю. Дайте мне возможность искупить ее…

Что-то невнятно бормочет Мехтиев. С трудом шевеля губами, выталкивает застрявшие в горле слова:

— Не повторится никогда. Я еще молод. Сохраните мне жизнь…

Галустян не защищается. Тело его сотрясается от рыданий. Сквозь пальцы, закрывающие лицо, просачиваются слезы. «Артист» все еще надеется на свой «актерский» талант…

Лалаев даже не двинулся с места. Та же неподвижная каменная поза, только на миг из-под красноватых, будто обожженных век сверкнули бессильной ненавистью острые глаза.

Когда поднялась Марита, по залу прошел легкий гул.

— Я не прошу снисхождения, — едва слышно сказала она. — Каков бы ни был приговор суда, — он будет справедливым. И еще — есть еще приговор… собственный… — голос ее задрожал, — пусть… Я — до конца…

Она упала на стул и беззвучно заплакала.

Пери-ханум бросилась по проходу вперед, к ней. Заур — влево, из зала. Нервы отказали ему.

Услышав в коридоре через полуоткрытую дверь знакомый возглас: «Встать! Суд идет!» — он вернулся к двери.

Председательствующий огласил приговор:

— Подсудимого Лалаева Каро Гургеновича, он же Караян Шаген, он же Тониянц Аршавир, он же Заступин Оскар, он же Сергеев Константин, — приговорить к высшей мере наказания — расстрелу…

…Подсудимого Галустяна Аркадия… — к расстрелу…

…Подсудимого Мехтиева Арифа… — к двадцати годам лишения свободы.

…Подсудимого Чуркина Геннадия… — к пятнадцати годам лишения свободы с содержанием в колонии…

…Подсудимую Лайтис Мариту Мартыновну к двум годам лишения свободы…

Тишину всколыхнул ропот, гул голосов. Заур тяжело привалился к стене, каждое слово, казалось, тысячекилограммовым грузом ложилось на плечи.

— Но, учитывая смягчающие обстоятельства и ее раскаяние, руководствуясь статьей 53, пункты б, в, г, 59 Уголовно-процессуального кодекса Азербайджанской ССР, суд нашел возможным заменить лишение свободы условным осуждением сроком на два года…

…Приговор окончательный и обжалованию не подлежит…

Смертельная усталость придавила Заура к стене. Он видел, как Пери-ханум и Аида подбежали к перегородке вывели Мариту, стали обнимать ее. Он медленно побрел по коридору и спустился по лестнице.

Осенний день встретил его мелким дождем. Он поднял воротник. Незаметно добрался до отдела, открыл кабинет, и прямо в набрякшем плаще, повалился на диван.

ГЛАВА 34 ПРИГОВОР

За окнами сердито хмурился ноябрьский вечер. Акперов сидел за столом у себя в кабинете.

О чем он думал?

О матери, которая заставила Мариту поселиться у них, окружила ее заботой и лаской. О Марите, о ее доверчиво-горькой улыбке, о глубокой складке, прорезавшей ее высокий лоб. Об Андрее и его жене — они в последнее время стали частыми гостями. О, том как вздрогнула Марита, когда Эдуард в ответ на шутливые слова Пери-ханум, что пора, мол, ему, наконец, остепениться, обзавестись семьей, брякнул: «теперь уж скоро, сразу после начальства».

Да, Зауру было о чем думать. Он вышел на балкон, поежился под холодным порывистым ветром, глянул вниз. Под голым кленом, на скамеечке он увидел знакомую фигуру женщины.

Акперов сорвался с места, выбежал на улицу.

— Марита!

Не говоря ни слова, медленно пошла она по проспекту вниз. Заур догнал, взял ее под руку. Она благодарно прижала его пальцы к себе.

Они шли молча к тому месту, где впервые встретились несколько месяцев назад, потом пересекли набережную, спустились к нижней террасе бульвара.

Над морем нависло серое, тяжелое небо. Волны с глухим гулом разбивались о черные прибрежные камни. Несколько соленых брызг коснулось их лиц.

Холодные, пахнущие нефтью капли, словно разбудили Мариту. Она вдруг заговорила, взволнованно, горячо.

— Я должна радоваться, но не могу. Разучилась. Сама погасила свою радость. Я должна, обязана пойти другой дорогой, своей… Если смогу найти себя, то… Хочу, чтобы ты понял меня.

Заур понял. Он давно с внутренней тревогой ждал этого разговора, готовился к нему. И все-таки сейчас сжалось сердце.

— Марита! Опомнись! После всего…

— Не надо, Заур… Я рада, что встретила тебя, что ты есть и будешь такой… Это — счастье. Но я знаю, — он с удивлением услышал, что она повторяет мысли, терзавшие его на неудобном узком диване в долгие ночи следствия, — я знаю, ко мне само пришло счастье. А я хочу… — Марита задумалась на мгновение, подбирая слова. — Хочу всей своей судьбой, всем, что осталось, получить право, идти вот так, как сегодня. Рядом с тобой. Открыто смотреть в глаза всем.

Привстав на носки, порывисто обняла, прижалась теплыми губами к его глазам, прошептала:

— Дорогой мой, любимый… Заур схватил ее за плечи.

— Нет, ты не уйдешь… Нет!..

Она вскинула голову, улыбнулась доверчиво и печально:

— Значит, ты меня еще любишь?

— Очень.

Она мягко высвободилась.

— Когда я тебя встретила в первый раз, — была счастлива, почти так же, как теперь. Жди меня, родной. Я вернусь, и тебе не придется стыдиться за меня.

Оттолкнув его, она быстро пошла по безлюдной, сумеречной аллее.

Он, словно завороженный, остался стоять на месте. Холодный ветер опять швырнул в лицо пригоршню соленых брызг.

Час спустя, в своем кабинете, он морщась поднял телефонную трубку.

Звонил дежурный.

— Товарищ майор, на Октябрьской, дом 16…

Иван Василенко КОНЕЦ ФИРМЫ БЕНЯЕВА Записки следователя

Автор книги, прошедший большой путь от следователя районной прокуратуры до старшего

помощника прокурора Украинской ССР, на интересном документальном материале увлекательно

рассказывает о сложной и трудной работе следственных органов и милиции.

СЛОВО К ЧИТАТЕЛЮ

Строительство коммунистического общества предусматривает дальнейшее укрепление социалистической законности, искоренение всяких нарушений правопорядка, ликвидацию преступности, устранение причин, их порождающих.

В выполнении задач, поставленных партией, по предупреждению и искоренению преступности и правонарушений большая роль принадлежит работникам правоохранительных органов, в том числе и следственному аппарату.

Быстрое и полное раскрытие каждого преступления имеет первоочередное значение для обеспечения принципа неотвратимости наказания. В этой связи В. И. Ленин подчеркивал: «Важно не то, чтобы за преступление было назначено тяжкое наказание, а то, чтобы ни один случай преступления не проходил нераскрытым».

Смысл этой идеи состоит в том, что для предупреждающего значения судебного приговора, то есть наказания, определенного судом, важно, чтобы не только сам осужденный, но и его близкие, знакомые и соседи знали, за что он осужден, так как, писал Маркс, если «народ видит наказание, но не видит преступления», то он «перестает видеть преступление там, где есть наказание».

Чтобы не забывался глубочайший смысл этих слов, нашей литературе, искусству необходимо шире популяризовать деятельность нашего суда, первого поистине народного суда в истории человечества.

Проблема борьбы с уголовной преступностью не может быть решена одними лишь мерами судебной репрессии, потому что наказание само по себе еще не решает проблемы ликвидации преступности. Эту проблему должно решать все наше общество в целом, решать разными методами и прежде всего методом широко поставленного правового воспитания народа, особенно молодежи.

Правовое воспитание народа, и в особенности молодежи, есть часть всей проблемы коммунистического воспитания.

Этой задаче и посвятил свою жизнь автор книги «Конец фирмы Беняева». Иван Иванович Василенко прошел большой путь от следователя районной прокуратуры до старшего помощника прокурора Украинской ССР.

Каких только дел не было у него в производстве, и со всеми он успешно справлялся, был всегда объективен и человечен и с виновником, и с подозреваемым, и со свидетелем.

Свое свободное время, которого у следователя очень мало, Иван Василенко отдает литературной работе: пишет очерки, статьи, печатается в газетах, журналах.

И вот, наконец, завершена его давняя мечта — книга «Конец фирмы Беняева», в которой автор показывает читателю лучшие черты советского следователя.

П. А. ОЛЕЙНИК,

заместитель министра внутренних дел

Союза ССР

ПЕРВОЕ ДЕЛО

По окончании Ленинградской школы следователей я был назначен следователем прокуратуры Васильковского района Днепропетровской области. Прокурор области, знакомясь со мной, откровенно сказал, что район большой, сложный, есть случаи хулиганства, воровства и другие нарушения социалистической законности. В прокуратуре собралось несколько нераскрытых дел, бывший ее следователь оказался человеком неоперативным, за что и отстранен от занимаемой должности. Работы хоть отбавляй.

Сообщение прокурора я воспринял спокойно, хотя на сердце и было тревожно: теперь ведь учебником моим будет сама жизнь.

Васильковка мне понравилась с первого взгляда. Несмотря на трудности и недостатки первых послевоенных лет, была она опрятная, уютная. Мощеные улицы отремонтированы, чисты, домики побелены, огорожены. Весь поселок — сплошной сад, вдоль улиц — ровные ряды акаций и каштанов. В центре — Дом культуры, двухэтажная школа, магазины, административные здания, красивый парк.

После шумного Ленинграда здесь было удивительно тихо. Тишь да благодать вокруг такая, что трудно себе представить, как здесь могут жить люди, способные хулиганить, воровать, мошенничать.

Прокуратура помещалась в старом аккуратном здании на тенистой улице недалеко от центра. Перед домом, хорошо выбеленным известью, — палисадник. В нем зеленые кусты сирени. Запах цветущего шиповника стекает за ограду, разливается по улице. Вдоль затравенелой дорожки, ведущей к крыльцу, цветут настурции, украшенные зубчатой зеленью мяты. У самого крыльца живописные грядки мальв, левкоев, душистого табака и флокс.

Встретил меня секретарь прокуратуры Петр Степанович. Был он средних лет, худощавый, очень подвижный. Сдвинув очки на самый лоб, как это обычно делают старые канцеляристы, он сказал:

— Садитесь, пожалуйста. Хорошо, что вы приехали. В том смысле хорошо, что вы — мужчина. Нам, видите ли, обещали прислать женщину, а я лично полагаю, что следственная работа — не для женщины.

Петр Степанович сообщил мне, что прокурор в качестве уполномоченного райкома партии с самого утра уехал в колхоз и поручил ему встретить меня, ввести в курс дела и попросить, чтобы я сегодня же принял от бывшего следователя дела: тот торопится с выездом, да и сами дела не терпят отлагательства.

— Если не возражаете, я сейчас же вызову Гринева, — не сводил с меня маленьких прищуренных глаз Петр Степанович.

Гринев — мой предшественник, это о нем мне говорили в областной прокуратуре.

По правде говоря, с дороги мне хотелось отдохнуть, но раз так складывались обстоятельства, я сказал Петру Степановичу, что готов.

Вскоре явился Гринев. Средних лет, угрюмый. Сухо поздоровавшись, открыл дверь кабинета, на которой висела картонная табличка с надписью чернилами «Следователь», и пригласил меня.

Кабинет был небольшой: Два окна выходили во двор, па окнах — выгоревшие от солнца занавески, следы газетных лент, которыми заклеивали щели на зиму. Форточка в одном из окон заколочена гвоздями.

В правом углу кабинета — сейф, посредине — канцелярский стол, накрытый пожелтелой бумагой, на столе — чернильный прибор, какие-то бланки, телефон. Возле стола два стула: один для хозяина кабинета, второй — для посетителя. Воздух был тяжелый, спертый, пахло табачным дымом и сухой пылью.

— Что ж, будем начинать? — неприветливо взглянул на меня Гринев.

Я понимал его состояние и не обиделся.

— Давайте, — согласился я и попросил открыть форточку.

Гринев молча подошел к форточке, отогнул перочинным ножиком гвозди и отворил ее. В кабинет ворвалась утренняя свежесть.

…На следующий день, когда мы с Гриневым уже трудились над приемо-сдаточным актом, в кабинете впервые раздался звонок телефона.

Трубку снял Гринев.

— Слушаю. Происшествие? Но я уже не следователь: передал дела новоназначенному товарищу. Да, он здесь. Пожалуйста, — и протянул трубку мне.

Звонил начальник милиции Тертышный. Он сообщил, что на большаке вблизи села Владимировки обнаружен труп мужчины. Совершен наезд автомашиной. Срочно надо выезжать.

В двух словах я передал Гриневу о случившемся и сказал, что должен немедленно ехать в милицию.

— Вот вам и первое дело для начала, — скупо улыбнулся Гринев. — Желаю успеха.

Не знаю, искренне ли желал он мне успеха, но я поблагодарил его и, предупредив Петра Степановича о том, что еду на место происшествия, вышел на улицу.

«Итак, первое самостоятельное дело, — думал я. — Да еще с убийством. Как говорится, с корабля на бал, даже устроиться не успел… Ну-ну, посмотрим, чему научился в школе».

В кабинете начальника милиции собрались все оперативные работники. Начальник, кивнув на рослого молодого капитана в хорошо подогнанной форме, обратился ко мне:

— Поедете с ним. Капитан Войный, наш опытный работник, знает свое дело, вместе разберетесь, что к чему.

Выехали пароконной подводой. Милицейский ездовой, пожилой мужчина в изношенной военной форме, то и дело погонял коней, а Войный рассказывал о районе, о том, что исколесил его за время своей работы вдоль и поперек. Из его рассказов я узнал, что в районе много маленьких хуторов, с которыми нет телефонной связи, и это утрудняет работу; что на территории района есть большой Дебровский лес, в котором в гражданскую войну околачивались махновцы, а во время Великой Отечественной прятались дезертиры. На хуторах процветает самогоноварение и воровство. Есть случаи грабежей.

Разговорились мы и забыли о времени. Не успели, как говорится, и оглянуться, как уже были на месте происшествия.

Труп лежал на проезжей части дороги, накрытый простыней. На обочине стояло несколько человек. Нас сразу же окружили, стали объяснять наперебой:

— Машина переехала… Прямо через голову…

— Выпал из кузова…

— Пьяный лежал на дороге, а шофер ночью не увидел…

Войный приподнял простыню, и я увидел изуродованную голову. В полуметровом расстоянии от нее были видны четкие следы протектора автомобиля.

Итак, я приступил к исполнению своих обязанностей. Следователь на месте происшествия — главное лицо, ему подчиняются все.

В те годы постоянного судебно-медицинского эксперта в районе не было, и для осмотра трупов приглашались врачи больниц. Прежде всего я послал нашего ездового за доктором, а сам, пригласив из толпы двух понятых, занялся осмотром места происшествия. Обошел весь участок дороги, пытаясь мысленно представить события, происшедшие здесь. Воображаемые картины менялись с быстротой киноленты. Несчастный случай? Нарушение правил движения? Убийство?

«Главное — не спешить с выводами. Сначала все взвесить, оценить, — вспомнились слова преподавателей школы. — Пропустишь какую-нибудь деталь, а она могла оказаться основным звеном в цепи раскрытия преступления».

Пока мы с Войным и понятыми занимались своим делом, решали, что и как, из села прибежала женщина, стала на колени, сдвинула простынь, наклонилась и запричитала:

— Вася! Мой Вася, Васенька, родной мой!

Присутствующие пытались ее успокоить, увести, но женщина не двинулась с места. Тогда я подошел к ней и тихонько попросил отойти от трупа, чтобы не затоптать следов, это необходимо следствию. Послушалась.

Приехала врач. Познакомившись, я попросил Галину Петровну приступить к делу.

Галина Петровна оказалась опытным врачом. Осмотрела труп и сразу же стала мне диктовать:

— Возраст погибшего до тридцати лет… Правильного телосложения… Череп головы раздавлен колесом автомобиля. На правой поле пиджака тоже отпечаток колеса автомобиля. На левой ноге отсутствует туфель…



— Автодорожное происшествие, — высказал предположение Войный.

Но когда расстегнули одежду, обнаружили на груди, у самого сердца, зияющую рану.

— Удар ножом, — определила Галина Петровна.

Я тотчас же обратился к Войному:

— Товарищ капитан, немедленно передайте в прокуратуру и милицию: срочно проверить, не был ли судим потерпевший, какой вел образ жизни. Преступник должен быть в крови. Оповестите об этом другие села.

Внимательно осмотрев труп, мы установили, что его волочили по земле. Об этом свидетельствовали следы на каблуке и на брюках.

— Труп перенесен и брошен на дорогу для симуляции несчастного случая. Убийство совершено в другом месте, — пришел я к заключению.

Галина Петровна молча согласилась со мной.

Полностью осмотр места происшествия закончили только к вечеру. Никаких вещественных доказательств, кроме следов автомашины, установить не удалось. Следы протектора я скопировал с помощью гипса. Труп отправили в морг.

Итак, убийство. «Чтобы раскрыть его, потребуется не один день, не одна ночь, — рассуждал я. — С первого шага — гордиев узел. Хватит ли сил, умения, фантазии развязать его? Кто убийца? Каковы мотивы? Главное — ничего не упустить, не сбить самому себя с толку. Для начала необходимо наметить несколько версий. При вскрытии трупа тоже нужно присутствовать».

Подъехал Войный, доложил, что все исполнил, как я велел. Потом спросил:

— Ужинать будем?

Только теперь я вспомнил, что целый день ничего не ел. Может быть, от этого стучало в висках, шумело в голове.

— Не мешало бы подкрепиться, — ответил я. — Работать будем днем и ночью. Отдыхать некогда.

Я хорошо знал, что от меня, от моей инициативы, оперативности, настойчивости будет зависеть многое. Чтобы разоблачить преступника, надо идти по горячим следам, пока они есть.

Когда мы слушали лекции в следственной школе, разрабатывали версии на практических занятиях, осматривали место происшествия на макетах, было просто, ибо ответственность не ложилась на тебя с такой обезоруживающей очевидностью. И главное сейчас — верить в свои силы, не опускать рук, не складывать оружия.

Ужинать поехали в сельскую чайную.

В чайной было людно, накурено. Мы сели за стол в самом углу. За соседним с нашим столиком сидели два старика, пили пиво. Один из них уже был под хмельком и громко объяснил второму:

— Это наш новый следователь, — указал глазами на меня. — Неопытный, видать. Вот если бы Гринев, тот… Хороший был человек Лоза, царство ему небесное. Убили его, наверное, давние дружки…

Я решил на всякий случай запомнить этих старичков и их разговор. Вдруг пригодится.

После ужина собрались в сельсовете. Нам на помощь пристали оперуполномоченного уголовного розыска райотдела Опляту.

После долгих размышлений и споров наметили план дальнейшей работы, распределили поручения, еще и еще уточняя и анализируя каждый вывод и версию. И только после этого вышли на улицу освежиться.

Ночь прозрачная, душная. Лунный свет яркий, но зыбкий, жидким серебром сочится. В воздухе — обворожительный аромат цветущей липы.

— Пойдемте к озеру, там свежее, — предложил Оплята.

На лугу подле воды дышалось вольготней. За рогозами от водной глади озера поднимался пар, тянуло сладким и пряным запахом скошенных трав.

Мы подошли к копне сена. Войный снял китель, разостлал его под копной и повалился в душистую купу разнотравья.

— У меня во дворе тоже копна сена есть, — сказал. — Бывает, приду с работы под самое утро и, чтобы не будить жену, ложусь спать на сене. А через два-три часа опять иду на работу свежим, отдохнувшим. Запах сена снимает усталость.

В озере изредка плескалась рыба, в зарослях ольхи перекликались зяблики, незамысловатую мелодию выводила пеночка.

Мы молча слушали ночные звуки.

— Если убийца из местных, то найдем его быстро. Хуже, если он залетный, — заговорил Войный.

Не хотелось говорить о деле, и я предложил часок-другой поспать, ссылаясь на пословицу: утро вечера мудренее. Оплята поддержал меня, согласился и Войный, и вскоре мы уснули.

Утром я поспешил в морг на вскрытие трупа Лозы. Меня интересовал характер ножевой раны и черепных повреждений — прижизненные они или посмертные.

В морге меня уже ждали и немедля приступили к делу. Вскрывала труп Галина Петровна.

— Края раны неодинаковые. С одной стороны острые, с другой — с выраженными гранями. Ширина раневого канала двадцать пять миллиметров, глубина — сорок, — сообщала врач, а я тут же делал соответствующую запись в протоколе.

Закончив анатомирование, Галина Петровна пришла к выводу, что рана в области сердца нанесена не ножом, а скорее всего штыком от немецкой винтовки или самодельным кинжалом. Повреждения черепа — посмертные.

Таким образом, моя догадка не ошибочна. Уже убитого Лозу бросили на дорогу.

Имея результаты вскрытия, я решил еще раз тщательно осмотреть место происшествия в более широком радиусе.

Для повторного осмотра мне в помощь дали комсомольцев, школьников и активистов сельсовета. Местность я разбил на квадраты. Участники осмотра выстроились цепочкой. Шли медленно, осматривая каждый кустик, каждый буерачек. Попадающие в поле зрения какие-либо предметы я осматривал с понятыми.

Внезапно я обратил внимание на две примятые полоски, ведущие по косогору в сторону колхозной кузницы. Присмотрелся к ним и пришел к выводу, что эти зигзагообразные бороздки — следы, оставленные обувью пострадавшего. Стало быть, труп волокли.

Сделал соответствующие замеры, записал данные в протокол и пошел дальше, куда вели меня бороздки.

Во дворе кузницы стояла двуколка с бочкой воды. С правой стороны, у самого колеса, темнела лужа засохшей крови: «Значит, труп лежал в этом месте, — начал я воссоздавать картину событий. — Преступник, очевидно, мыл руки, застирывал одежду».

Возле кровяной лужи я увидел вдавленный след от обуви с правой ноги. Кто же его оставил? Преступник или кто-то другой, причастный к преступлению?



У следователя строгое правило: все следы, обнаруженные на месте происшествия, фиксировать. Поэтому я не торопясь все записал. Приготовив гипсовую смесь, залил след. Спустя несколько минут имел в руках гипсовой отпечаток обуви. Обращали на себя внимание следы двух набоек на подошве. «Это уже хорошо, — обрадовался я. — Индивидуальные особенности есть».

Если след оставил преступник, этот отпечаток поможет изобличить его.

Окончив запись, я с понятыми пошел дальше по следам. От бочки бороздки потянулись к зарослям лесопосадки. На небольшой полянке в траве нашли левый туфель убитого, хлопчатобумажную фуражку серого цвета, пустую бутылку из-под вина. Трава вокруг вытоптана, сбита.

— Похоже, что кто-то падал, была борьба, драка… Или самооборона, — резюмировал Войный.

В моем же воображении, как на фотопленке после химической обработки, проявлялись на фоне второстепенных картин четкие штрихи главной версии. Мало-помалу я входил в обстановку, приобретал уверенность, чувствовал, что стою на верном пути.

Только теперь я по-настоящему стал понимать значимость крылатого выражения Суворова, которое любил повторять преподаватель нашей школы Иванов: «Тяжело в учении — легко в бою». Действительно, я держу бой с преступником. И победу одержит тот, кто окажется мудрее, опытнее, терпеливее…

Разные мысли путались в голове: «Сколько лиц участвовало в убийстве? Кто преступник, местный или приезжий? Почему он выпивал с Лозой? Значит, знают друг друга? Как случилось, что бутылка из-под вина оказалась возле бочки? Может, преступник допивал оставшееся вино сам?..»

Вопрос, кто совершил убийство, волновал не только меня. Ко мне подходили колхозники, советовали, подсказывали. Я прислушивался к ним и, как говорится, мотал на ус.

Из восьми выдвинутых мной версий семь ошибочны. Но каждую из них надо проверить, чтобы оставить одну — рабочую.

Бороздки местами стали исчезать. «Труп несли», — сделал я вывод.

Солнце в самом зените как бы застыло на небосводе. И греет, греет. Изнуряющая жара. Воздух, насыщенный пряным, горьковатым запахом полыни, дрожит и трепещет от зноя. Кажется, тепло испаряет сама земля.

Травы поникли, притомились, Птицы молчат. Только горлинка — певица полудня — где-то стонет на ветле, да со стороны озера доносится детский смех, плеск воды. Плюхнуться бы и себе в парную воду озера, смыть усталость, освежить мысли.

Мы медленно движемся густыми зарослями бурьяна. Волоски крапивы обжигают ноги. Снова вижу примятые бороздки в траве. Следы ведут в сторону кладбища. Я часто останавливаюсь, делаю краткие записи. Замеряю расстояние между бороздками, ширину борозды. Двигаюсь дальше. На окраине кладбища возвышалась старинная, сложенная из красного кирпича церковь. Следы привели нас к ней.



У церкви с северной стороны мы увидели вытоптанный бурьян, осколки разбитой бутылки, недоеденную закуску — колбасу, лук и хлеб. Там и тут белели клочки бумаги. У самой стены церкви — лужа крови. На кирпичной стене — кровяные брызги. Это свидетельствовало о том, что убийство совершено именно здесь. Мы пришли к единогласному мнению, что потерпевший в момент нанесения ему ранения стоял.

Я составил протокол. Осторожно собрал осколки бутылки, кусочки разорванного письма, соскоблил для анализа засохшую кровь со стены и с земли.

Свою работу мы закончили с наступлением темноты.

На следующий день приехал прокурор района Григорий Иванович Грозный.

Я коротко доложил ему обстоятельства дела. Он внимательно выслушал и предостерег: одной версией долго не увлекаться. На первый взгляд все кажется главным. Необходимо научиться обобщать свои наблюдения, постоянно анализировать собранные доказательства, проверять каждый свой шаг, каждую версию, каждый вывод, чтобы не ошибиться.

— Основа основ — ничего не упустить, — говорил прокурор. — Делайте все не спеша, взвешивайте все «за» и «против». Не принимайте на веру любую догадку, трезво оценивайте, ничего сомнительного сразу не отбрасывайте, проверяйте.

Прокурор мне понравился — деловой, откровенный человек. Завел разговор о моей семье, о том, когда думаю забирать ее в Васильковку.

— Кстати, где вы остановились? — спросил.

— Пока нигде, прямо из прокуратуры поехал сюда, — ответил я.

— Ничего, подыщем вам где-нибудь угол, пока Гринев освободит квартиру, — сказал Григорий Иванович. — О ходе расследования звоните. Будет трудно — поможем. Желаю удачи. — И уехал.

Во второй половине дня хоронили Лозу. На похороны во Владимировну я послал Опляту. Вернувшись оттуда, он сообщил:

— Меж людей идет слух, будто Лозу убил его двоюродный брат Самойленко, они часто ссорились, и тот не раз угрожал ему.

И эту версию я занес себе в план расследования.

Вечером в сельсовет пришел бригадир колхоза Науменко. Он сообщил, что вчера тракторист Назарчук рассказал ему о том, что видел в поле незнакомого мужчину. Как раз в то утро, когда нашли убитого Лозу, незнакомец, весь в грязи, без фуражки, спал у скирды. Назарчуку запомнился на левой щеке у незнакомца шрам от ожога, на брюках — бурые пятна, похожие на кровь, на правой руке — наколка: сердце, пронзенное стрелой.

— Может, это он убил Лозу? — заканчивая рассказ, спросил у меня Науменко.

— Будем искать, — пообещал я бригадиру. — А за ваши сведения спасибо, они пригодятся нам.

Через несколько дней я вызвал на допрос жену убитого Марию. Говорить с ней было почти невозможно. Женщина не могла слова вымолвить, только плакала. Лицо осунувшееся, бледное, глаза угасшие, помутневшие, губы почерневшие, запекшиеся. Когда я протянул ей стакан воды, руки у нее дрожали, зубы мелко стучали о край стакана. Немного успокоившись, она заговорила, медленна, сквозь рыдания:

— Да, мой муж был в заключении, настрадалась без него с детьми. Судили его и двух его дружков за воровство. Взяли муку из вагона на станции. Фамилий дружков я не помню. От одного из них муж не очень давно получил письмо. С тех пор Василий очень изменился, часто вздыхал, задумывался. На мой вопрос, кто прислал письмо, он буркнул: «Давний знакомый». Из дому в тот день Василий уехал на попутной машине. Вот и все, что я знаю.

На некоторые вопросы Мария вообще не отвечала, только отрицательно кивала головой. Я понимал: она в самом деле не знает на них ответа.

После допроса я вызвался проводить ее домой с надеждой узнать от нее что-нибудь в непринужденной беседе. В спокойной домашней обстановке человек больше вспомнит, будет более доверителен. Этому учит опыт следственной практики.

По дороге к дому Марии Лозы нам встретился пионерский отряд. Дочерна загорелые на солнце, в белых рубашках и пионерских галстуках ребята шли строем под звуки горна и барабана. От ребят отделился мальчик с двумя красными нашивками на рукаве и подбежал к Марии.

— Мама, мы идем в кино! — сообщил. — Уже пообедали. Купались в озере. Так что ты не беспокойся.

Я понял: это сын Лозы, отдыхающий в пионерском лагере.Знал, что есть еще дочка.

«Одной поднять двоих детей трудно ей будет», — подумалось мне.

— Вот здесь мы живем, — с грустью сказала Мария, остановившись возле добротного под шифером дома.

Чистый дворик огорожен плетнем, во дворе колодец, две копы сена, сад, за садом огород.

— Заходите, пожалуйста, — пригласила меня Мария.

Мы зашли в дом. Сидя за столом, читала книгу девочка лет тринадцати. Увидев нас, девочка закрыла книгу и поздоровалась со мной. В светлице пахло любистком и чабрецом. Ими был щедро устлан пол. Летом в селах многие хозяйки так делают.

Я попросил Марию показать мне письма, имеющиеся у нее.

— Ведь кто-то вам пишет? Знакомые, родственники.

— Да, пишут, — ответила Мария, — сейчас поищу.

— Мама, в комоде писем нет. Они на шифоньере, — подсказала ей дочь. — Я сейчас достану.

Девочка пододвинула стул к шифоньеру, вскочила на него и, достав пачку писем, перевязанную зеленой тесьмой, подала мне.

— Папа берег письма.

Мария носовым платком вытирала заплаканные очи. Сверху на пачке писем пыль. «Давно лежат письма», — подумалось мне.

Долго не спеша перебирал я конверт за конвертом, просматривая тексты, написанные разным почерком. Письма, открытки от родственников. Но интересующего меня письма не оказалось.

— Люди говорят, что мужа вашего убил Самойленко, — решился я сказать напрямик.

Мария стала возражать:

— Что вы, это неправда. Мой муж и Виктор дружили… Ссорились однажды, когда Виктор был пьян, да то было давно. Он не поднимет руки на Василия. Курицу боится зарезать. Когда к празднику режут кабана, из дому уходит. Нет, нет, не он…

Прошло три дня напряженной работы по расследованию дела об убийстве Лозы, а результатов пока не было. Меня это начало тревожить: ведь время выигрывал преступник, наверное, уже успел выстирать окровавленную одежду, спрятать оружие, подготовить себе несколько вариантов алиби.

Утром четвертого дня я решил осмотреть еще раз заросли бурьяна около церкви. Мне вдруг пришло в голову, что преступник, убегая, не мог забрать с собой штык — нести неудобно. Да и зачем он ему после убийства? Вызвать к себе подозрение?

Поднялся я рано, еще до рассвета. Взял полотенце и пошел к озеру. Вода в нем была чистая, как слеза, отчетливо отражались в ней утренняя луна и мое лицо. Я плюхнулся в воду, пахнущую осокой и тростником. Нырял и нырял в самую глубину, освежая утомленное тело.

После завтрака с двумя понятыми начал осмотр местности. Осматривали каждый кустик, каждую былинку трогали пальцами, буквально шарили руками по земле. И вдруг один из понятых, забравшись в густые заросли крапивы, крикнул:

— Есть!

Осторожно раздвинув стебли крапивы, я поднял с земли штык от немецкой винтовки. У самого обушка его засохли пятна крови, на деревянной рукоятке отчетливо виднелись кровяные следы двух пальцев. На рукоятке штыка вырезаны буквы «В. Л.».

— Василий Лоза, — невольно вырвалось у меня. Но тут же я одернул себя: не делай поспешных выводов. Подумай, почему штык должен быть его? А если его, то каким образом он попал в руки убийцы? Во время борьбы? А не мог ли таким образом потерпевший ранить самого себя? Нет, это отпадает. При таком ранении он не смог бы вытащить штык из раны, отбросить его в сторону.

И снова загадки, загадки. На всякий случай, чтобы не оставлять без ответа ни единого вопроса, возникшего у меня в течение следствия, я решил выяснить у экспертов, сколько времени мог жить пострадавший после полученного ранения, чья кровь на рукоятке штыка. Не пострадавший ли оставил отпечатки пальцев на штыке?

Вечером в сельсовете собрались все участники оперативно-следственной группы, чтобы подвести итоги работы за день. Такие итоговые совещания мы проводили ежедневно. На них мы намечали план работы на следующий день. Совместные обсуждения сделанного за день помогали нам разобраться, что сделано хорошо, а что мы упустили, недосмотрели.

Прошедший день принес нам немало: был найден штык, которым убит Лоза, некоторые сведения добыли Войный и Оплята. Войный сообщил, что связался с районным судом, и товарищи оттуда пообещали прислать нам материалы судебного дела на Лозу и его соучастников за кражу муки со станции. Войный с этой целью послал в район милиционера.

Оплята проинформировал, что занимался подозреваемым Самойленко и установил, что к убийству Василия Лозы тот непричастен.

Мне было приятно, что Мария, жена Лозы, не обманулась в своих чувствах, она ведь без всяких доказательств уверяла меня в невиновности Самойленко. Отрадным было и то, что в расследовании преступления жители Владимировки всем нам помогали.

Совещание затянулось до позднего вечера. Наконец все разошлись, остались только мы с Войным. Я открыл окна и дверь. В кабинет ворвался ночной воздух, настоянный на аромате садов, огородов, скирд…

Мы с Войным решили сложить клочки письма, разорванного на месте преступления. А вдруг оно откроет нам что-то относящееся к делу?

Усевшись поудобнее за столом, прикрыв стеклом обрывки письма, мы начали изучать их, анализировать. В первые же минуты определили, что письмо разорвано недавно, бумага не успела раскиснуть от дождей. Текст написан химическим карандашом, писал не очень грамотный человек. В письме не было знаков препинания, интервалов между многими словами.

Войный с трудом отыскивал линию разрывов и соединял кусочки. Эта работа была не из легких. Язычок пламени в керосиновой лампе трепетал от малейшего дуновения воздуха, свет мигал, от этого в глазах рябило.

За два часа кропотливой работы с помощью лупы семикратного увеличения нам удалось прочитать обрывки фраз: «Пришли тысячу шестьсот рублей… Откажешь — получишь свое! Не играй с огнем!»

— Вот тебе и мотив убийства! — обрадовался Войный.

Попробовали вообразить себе происшедшее. Лоза и автор письма встретились на станции не случайно… Шли к Лозе домой, выпили… Потом, наверное, Лоза отказался дать деньги. Неизвестный ударил его бутылкой по голове. Защищаясь, Лоза вытащил штык, который был при нем. Еще удар… и оружие оказалось в руках убийцы. Последовал удар штыком в сердце, который оказался роковым… Выбросив штык, убийца выволок труп на дорогу, чтобы навести следственные органы на ложный путь. Он думал: на труп наедет автомобиль, и дело с концом.

Вы считаете, что убийство совершено около церкви? — спросил Войный. — Тогда почему лужа крови оказалась и у бочки с водой?

— А это просто, — ответил я. — Убийца, когда волочил труп к дороге, останавливался возле двуколки с бочкой воды. Труп положил, а сам вымыл руки, допил вино, потом выволок труп на дорогу. Нам теперь остается выяснить главное — кто убийца.

Сонливость как рукой сняло. Ждали с нетерпением утра. Хотелось поскорее заглянуть в судебные материалы по делу Василия Лозы и его соучастников, чтобы сличить почерк осужденных с почерком человека, написавшего письмо, обрывки которого мы только что прочли.

Однако утром мы не получили необходимых материалов. Выяснилось, что они были переданы в областной суд. Немедля ехать в Днепропетровск не имело смысла — выходной день.

Ничего не поделаешь, довелось нам заняться иными, не менее важными делами.

— Вы установили, кто из иногородних приезжал в село в день убийства Лозы? — поинтересовался я у Войного.

— Еще не закончили проверку. Делаем опрос жителей, — ответил он.

Я попросил его ускорить эту работу, а сам решил проверить, как идут дела у автоинспекторов ГАИ. По нашей просьбе они должны были установить, какие машины проезжали через село в день убийства Лозы.

— Да, затягивается наше следствие, — вздохнул Войный. — В следственных органах бытует правило: если в течение трех суток дело о преступлении не раскроется, его считают «глухим», и расследование обычно затягивается на месяцы, а то и годы.

— Какие же мы, по-вашему, допустили ошибки? — спросил я Войного.

Он ответил не сразу. Прошелся по кабинету, постоял у окна, заметил, что собирается к дождю, — воробьи в пыли купаются. Потом обернулся ко мне.

— Ошибок серьезных не было, — сказал, как бы успокаивая. — Дело необычное, да и преступник не местный. Но мы его найдем, обязательно найдем, хоть и много еще белых пятен в деле.

Наконец-то получили объемистое дело Лозы из областного суда, но, к сожалению, образцов почерка его сообщников в нем не оказалось. Свои показания осужденные собственноручно не писали, а кассационные жалобы от их имени были написаны адвокатами. Таким образом, наша работа по раскрытию убийства Лозы снова усложнялась, хотя я кое-что из дела себе извлек, нужно было только проанализировать все.

Когда мы ломали себе головы над тем, что же предпринимать дальше, откуда начинать новые поиски, в кабинет вошел прокурор.

— Добрый день! Как успехи у сыщиков? — приветливо спросил он у нас, пожимая каждому руку.

— Сдвигов почти никаких, топчемся на одном месте, — ответил я.

— Машина наша забуксовала, Григорий Иванович, — улыбнулся с иронией Войный.

— И вы, я вижу, носы повесили, — с прищуром взглянул на нас прокурор. — Ай-яй-яй! Ну-ка, давайте пошевелим мозгами, вместе разберемся, такое ли уж безвыходное наше положение. Рассказывайте вы, — обратился он ко мне.

— Пока ни одна версия по убийству Лозы до конца не доработана. Заполучить почерк осужденных нам не удалось. Полагаю, нужно срочно запросить личные дела из лагерей, где отбывали меру наказания осужденные. Правда, версия о том, что убийство Лозы совершил один из его бывших соучастников, сейчас у меня под сомнением. Обоснованы сомнения показаниями свидетеля Назарчука, — доложил я и прочел показания Назарчука, обращая внимание прокурора на приметы человека, которого видели ранним-рано у скирды. — Когда же я знакомился с судебным делом Лозы и его сообщников, то убедился, что ни один из них шрама на лице и татуировки на руке не имел. Обращает на себя внимание еще такая деталь: при осмотре места происшествия мы изъяли серую фуражку. Пострадавшему она не принадлежала, а мужчина, спавший возле скирды, как показал свидетель Назарчук, был без фуражки. Выводы напрашиваются сами собой, — закончил я и взглянул на Войного.

Войный качнул утвердительно головой. Черты лица его отвердели, какое-то мгновение он смотрел в одну точку, как будто прислушивался к самому себе, потом стал записывать что-то в блокнот.

Григорий Иванович, внимательно выслушав мое сообщение, сказал:

— Часто случается, что та или другая версия уводит следователя в сторону. Главное — быть трезвым в выборе версии. Это у вас есть. Признавать свои ошибки вы умеете. Следствие на правильном пути.

Григорий Иванович встал, прошелся по кабинету, а затем, обращаясь ко мне, спросил:

— Предъявили ли вы на опознание жене потерпевшего и ее соседям штык, найденный на месте происшествия?

Этого я, конечно, не сделал, не успел, и почувствовал себя перед прокурором неловко.

— Сегодня же сделаю, — пообещал.

— Обязательно, — подчеркнул прокурор и тут же поинтересовался результатами дактилоскопической экспертизы по следам пальцев рук, обнаруженным на штыке и осколках бутылки.

Ответил Войный:

— Еще не получили, ждем.

— А жителям села фуражку на опознание предъявляли? — спросил прокурор.

Я ответил, что опознание проведено, но ни соседи, ни родственники убитого фуражку не опознали. К тому же при осмотре фуражки с понятыми на ее подкладке была обнаружена какая-то надпись чернилами. Прочитать мы не смогли, поэтому отправили ее на экспертизу.

— Молодцы, — похвалил прокурор. — Действуете вы правильно. Уверен, что в ближайшее время преступник будет разоблачен.

Недаром говорят, что доброе слово лечит, а злое калечит. Прокурор приободрил нас, вселил уверенность.

До сих пор мы не знали, какие автомашины проследовали в день происшествия со станции Ульяновка через село Владимировку. Не исключена возможность, что на одной из них ехал Лоза. Кто-то должен был видеть его в этот день. Решили проверить все ближайшие колхозы, МТС, заготконтору, ветлечебницу.

«Этим вопросом следовало бы заняться в первый же день расследования, — подумал я. — Здесь мы допустили ошибку, и теперь нужно ее исправить».

Кроме того, посоветовавшись с прокурором, мы передали по местному радиовещанию объявление: «Органами милиции разыскивается средних лет, среднего роста человек со шрамом от ожога на левой щеке и татуировкой на правой руке, изображающей, сердце, пронзенное стрелой. Кто знает о месте его пребывания, просим немедленно сообщить в милицию или в сельсовет села Владимировна».

Это тоже нужно было сделать раньше, и я винил себя в допущенной ошибке. Но, говорят, лучше позже, чем никогда.

Через день Войный сообщил мне, что на станции Ульяновка ему удалось найти нескольких свидетелей, которые видели Лозу с неизвестным мужчиной со шрамом на лице. Нашел Войный и водителя, который подвозил Лозу. Водитель рассказал ему, что и Лоза, и незнакомец со шрамом были пьяны. Когда слезли с машины, в село Владимировну не пошли, а остались возле церкви. Это было около семнадцати часов. Незнакомец был в серой фуражке, в руке нес авоську, в которой был газетный сверток и две бутылки — с водкой и с вином.

Сведения вызывали интерес, и я от души поблагодарил.

— Висим на хвосте у преступника, — радовался Войный.

Мы посоветовались и решили разослать ориентировку в другие области, передать приметы преступника по ВЧ в Москву.

Как решили, так и сделали.

С каждым днем работы по делу убийства Лозы я все больше убеждался в том, что всегда и во всех случаях нужно обращаться за помощью к людям, они и посоветуют, и помогут.

Прошло несколько дней. Сидел я в сельсовете, анализируя собранные нами сведения за последние дни. Возле сельсовета остановилась автомашина. Спустя несколько минут ко мне в кабинет постучали. Я открыл дверь. Вошел мужчина лет сорока.

— Вы следователь? — спросил он меня.

— Да, я, проходите.

Но он стоял на пороге, раздумывая. Лицо бледное, руки дрожат. «Какое-то несчастье у человека», — подумал я.

— Проходите, садитесь, — вторично пригласил его и сам сел за стол.

Мужчина подошел к столу, но не сел.

— Я постою. Фамилия моя Заика, Виктор Степанович. Все время меня мучила совесть. Сам пришел. Арестуйте, не могу больше… С женой и детьми я уже простился…

Только теперь я заметил, что в руках мужчина держал туго набитую продуктами сумку.

— Да вы садитесь, — предложил ему снова. — Успокойтесь и расскажите подробно, что случилось? За что мы должны вас арестовать?

Мужчина сел, снял фуражку, пригладил рукой волосы и начал рассказывать. Он шофер колхоза «За мир». Работает на машине всего два месяца после окончания шоферских курсов при МТС. В тот день он отвозил на станцию, по распоряжению председателя, двух человек из области. Возвращался обратно поздно, темно было, а фары испортились. Подъезжая к селу Владимировке, почувствовал какой-то толчок под колесами автомашины. Остановился, вылез из кабины, чтобы рассмотреться. И ужаснулся: переехал человека. Уже не помнит, как доехал домой, как поставил машину в гараж. Со страха и ночевать остался в гараже. Как сообщить?.. Дома двое маленьких детишек, пожалел. Потом не выдержал, жене все рассказал. Жена слышала, как по радио передали о том, что ищут человека. Чтобы невинный кто-то не пострадал, заставила пойти и рассказать.

— Делайте со мной что хотите. Я виноват… На следующий день после случившегося к нам приезжал участковый, смотрел машины в колхозе. Я хотел было подойти к нему и все рассказать, но струсил. Жалею сейчас, вам много лишней работы задал, — окончил свой рассказ Заика.

Записывая показания, я внимательно наблюдал за шофером. Вид у него был растерянный: руки не находили себе места, лицо красное, на лбу бисеринки пота, он смахивал их рукавом рубахи. На меня не смотрел. Сидел потупившись, повторяя одно и то же: «Человека я убил…»

— Берите свою сумку с продуктами и идите домой, — сказал я ему после допроса.

— Как домой? — вскрикнул шофер. — Я виноват, человека переехал. Мне лучше в тюрьму попасть, чем в свое село вернуться. Все уже об этом знают. Человека я убил…

Я объяснил Заике, что переехал он уже мертвого человека, тот был убит и оставлен на дороге, чтобы скрыть следы убийства.

— Вы совершенно невиновны, идите домой.

Моим сообщением Заика был поражен:

— Боже мой, какая жестокость! Но я тоже виноват. Нужно было сразу сообщить о случившемся, а я струсил. Выходит, и меня надо судить.

— Идите домой, — повторил я. — Передайте председателю колхоза, чтобы восстановил вас на работе. А если ему что-либо будет неясно, пусть мне позвонит.

— У нас председатель строгий, моим словам не поверит. Напишите ему какую-нибудь записочку, — попросил Заика.

— Хорошо, — согласился я и написал председателю, чтобы приехал ко мне завтра для беседы. Я решил поговорить с ним лично на эту тему. Живое слово пронимает глубже.

Заика ушел, а я сидел, погрузившись в раздумья. Кто же убийца?

Прошло несколько дней, как похоронили Лозу, и я решил вторично, более обстоятельно допросить его жену.

Тяжело опустившись на стул, Мария посмотрела на меня глазами, в зрачках которых навсегда поселилась горькая, как полынь, вдовья грусть, и спросила:

— Убийцу еще не нашли?

— Пока нет, ищем, — ответил я. — Вот хочу кое-что уточнить. Может, вы сможете мне помочь. Буду вас спрашивать, а вы отвечайте, пожалуйста, поподробнее.

— Спрашивайте, — сухо ответила Мария.

— Был ли у вашего мужа штык от винтовки? — задал я ей первый вопрос.

— С деревянной ручкой? — переспросила Мария. — Да, да, был. Он всегда лежал возле колодца, мы им резали свеклу для кроликов. Но совсем недавно этот нож исчез. Тогда я вам не все сказала. Знаете, не держалось в голове. А сейчас вспомнила. Вася уезжал из дому в черной шевиотовой фуражке, которую купил в Днепропетровске. Великовата была на него, мы ее перешивали в мастерской. А отпоролась подкладка, и я зашила ее зелеными нитками. Деньги были при нем, около двух тысяч рублей. Еще была у него расческа, самодельная, дюралюминиевая — подарок армейских товарищей. Кажется, на ней и надпись была какая-то. Расческу эту Вася всегда носил при себе в маленьком карманчике пиджака.

— Спасибо, — поблагодарил я Марию, записав ее рассказ в протокол, и спросил, имеются ли дома у нее еще те нитки, которыми она зашивала подкладку в фуражке.

— Кажется, есть, — ответила она.

— Сохраните, пожалуйста, они нам потребуются, — попросил я, — а сейчас придут понятые, и мы проведем с вами опознание вещей. Хорошо?

Мария утвердительно кивнула головой.

В присутствии понятых я показал Марии несколько штыков от немецких винтовок. Она сразу же указала на свой, узнав его по ручке и щербинкам, имеющимся на клинке.

Стало быть, штык, которым совершено убийство, принадлежал Лозе.

Вечером мы получили заключение криминалистической и биологической экспертиз Харьковского научно-исследовательского института о том, что на подкладке серой фуражки, найденной на месте преступления, было написано химическим карандашом слово «Толя». А на козырьке фуражки обнаружены следы крови, совпадающей по группе с кровью убитого.

— Может, Толя — имя убийцы? — спросил я присутствующих в кабинете Войного и Опляту.

— Вполне возможно, — согласился Войный, Оплята же был другого мнения:

— Разве не бывает случаев, когда мужчины меняются головными уборами?

Замечание его было резонным, и мы это учли. В нашей работе мелочей не бывает, важно анализировать каждую деталь, объективно оценивая обстановку. Главное — правильно понимать любое доказательство.

Утром следующего дня мы получили приятную новость: из спецотдела МВД СССР сообщили, что отпечатки пальцев, выявленные на рукоятке штыка и бутылках, принадлежат дважды судимому гражданину Костенко Анатолию Сидоровичу.

— Вот здорово! — обрадовался Войный. — Значит, на серой фуражке его имя. А ты что нам вчера говорил? — набросился он на Опляту.

— Один ноль в твою пользу, — сдался Оплята.

— Теперь нам остается одно — разыскать Костенко, — сказал я. — Но сделать это тоже не просто.

— Выносите постановление на розыск, я постараюсь провернуть это быстро, — пообещал Оплята.

К концу дня пришло еще одно известие. Из областного управления милиции сообщили, что подозреваемый в убийстве Костенко на пятый день после происшедшего совершил хулиганство в Кировограде и уже осужден за это к трем годам лишения свободы.

— Снова загадка, — вздохнул Оплята. — Может, Костенко и не был во Владимировке в день убийства?

— Был, — с твердой уверенностью заявил я. — Костенко — хитрый преступник. Чтобы уйти от расплаты за убийство, он решил совершить хулиганство, рассчитывая на то, что его увезут в лагерь и таким путем он уйдет от подозрений органов следствия по нашему делу.

— Хитер паря, хочет обвести нас вокруг пальца! — возмутился Войный.

Однако к единому мнению мы не пришли. Оплята сомневался относительно Костенко, утверждая, что людей со шрамом на лице в нашей стране много, тем более сейчас, после войны. Войный же был твердо убежден, что убил Лозу Костенко.

— Экспертиза по отпечаткам пальцев никогда не ошибалась! Ее заключения построены на научной основе! — горячился он, доказывая Опляте.

— Все наши сомнения развеются после того, как мы допросим Костенко, — примирил я их. — Надо ехать к нему.

На этом и порешили.

Ночью нас разбудили. Нарочный привез старое уголовное дело на Костенко.

Войному не терпелось посмотреть описание примет Костенко. Перво-наперво мы отыскали анкету на заключенного и прочли: «Костенко, выше среднего роста, плотного телосложения, волосы русые, на левой щеке — поперечный шрам от ожога… на правой руке — татуировка в виде сердца, пронзенного стрелой».

— Прекрасно! Вот он, убийца! — ликовал Войный.

— Да, все как будто бы совпадает, — согласился Оплята.

Мы узнали, что Костенко еще находится в тюрьме в Кировограде. Нужно немедленно ехать туда. Договорились, что со мной поедет Войный.

Прибыв в Кировоград, мы первым делом изучили личное дело Костенко. Он 1927 года рождения, по специальности тракторист, дважды судим — за кражу и за хулиганство. В деле имелась на него характеристика сельсовета. Из характеристики явствовало, что он, вернувшись из заключения; не работал, часто уезжал из дому.

Изучив дело, я занялся допросом обвиняемого.

— Здравствуйте, гражданин начальник, — с первых слов вел себя развязно Костенко. — Говорят, вы издалека приехали ко мне на свиданьице?

— Садитесь, — предложил я ему. — Да, приехал. Нужно с вами поговорить.

Вытянув из портфеля уголовное дело, я положил его перед собой на столе.

Костенко продолжал стоять, внимательно осматривая кабинет, решетку на окне, стол, наглухо прикрепленный к полу, сигнальные кнопки, чернильный прибор. А когда я положил на стол дело, он не отрывал уже от него глаз, теряясь в догадках.

— Садитесь, — предложил я ему еще раз, более строго.

Сам же не спеша выкладывал на стол бумагу, чистые бланки протокола допроса, авторучку, наблюдая за Костенко.

Усевшись на стуле, он как-то весь съежился, напрягся, аж побледнели виски. Видно, силился предугадать мои вопросы и заранее обдумывал на них ответы.

Чтобы оборвать течение его мыслей, я спросил как бы между прочим:

— Как дела, Костенко?

— У меня, гражданин следователь, одно дельце, пустяковое, — начал он вызывающе-молодцеватым тоном. — По пьянке заехал в рожу одному джентльмену… Недавно вышел на свободу — и снова засыпался. Печально. Но вот отсижу, и точка. Завяжу.

Именно в этот момент я вспомнил, что не осмотрел у дежурного тюрьмы личные вещи Костенко. Мысленно ругая себя за допущенную оплошность и скрывая от обвиняемого свое замешательство, я умолк. Молчание вызвало в нем недоумение. Неизвестность всегда пугает. Костенко ерзал на стуле, шарил в карманах, а затем не выдержал, тихо попросил:

— Нет ли у вас папироски?

— Есть, курите! — протянул ему пачку.

Подождав, пока он прикурил и сделал несколько глубоких затяжек, я внезапно задал ему главный вопрос, ради которого приехал и которого, по всей вероятности, он не ожидал:

— Скажите, Костенко, какое вы совершили преступление накануне последнего вашего ареста?

Костенко еле заметно вздрогнул, покосился на мои бумаги и зло прошипел сквозь зубы:

— Выдрали мне еще одно дело? Но выйдет, гражданин следователь. Никаких мокрых, дел я не совершал.

— Разве я вас спрашиваю об убийстве? — захватил я его врасплох.

— Дурень я, что ли, не понимаю, куда вы клоните? — стараясь овладеть собой, произнес Костенко.

— Ну ладно! Скажите тогда, где вы были двадцать седьмого августа? — спросил я.

— А вы помните, что ели на той неделе? — ехидно улыбнулся Костенко.

— Вопросы здесь задаю я, а вы обязаны отвечать на них, — строго проговорил я.

— Вот как! Вы меня подозреваете в каких-то преступлениях? — хитрил Костенко.

— Да, вы совершили тяжкое преступление — убили человека, — сказал я ему напрямик.

— Ха! Зря стараетесь, гражданин следователь! — продолжал хорохориться Костенко. — Не удастся вам пришить мне мокрое дело, не было его у меня.

— Ну что ж, если не было, значит, не было, так и запишем, — произнес я спокойно и стал записывать его ответы в протокол.

Мне стало ясно, что Костенко заранее подготовил себя к допросу, поэтому необходимо изменить тактику. И я задал ему конкретный вопрос:

— Сколько раз вы бывали на станции Ульяновка и в селе Владимировке Васильковского района?

— Хм, запутать меня хотите, — начал выкручиваться обвиняемый, уклоняясь от прямого ответа. — Думаете, что скажу: в тех местах не бывал. Дураки давно перевелись. Да, был на станции Ульяновка, ехал через село Владимировну. Ну и что же? Мне запрещено передвижение? А если я бывал в тех местах, то обязательно должен совершить преступление?

Я посмотрел ему прямо в глаза.

— Есть неопровержимые доказательства, разоблачающие вас. Вы совершили убийство возле села Владимировки. Расскажите, как было.

— Нечего рассказывать, я убийств нигде не совершал, — уже тише, поубавив пыл, возразил Костенко.

— Вы напрасно выкручиваетесь. Рано или поздно об убийстве все же придется рассказать. — Я сделал паузу, долгим взглядом окидывая обвиняемого.

Костенко соскочил со стула и, весь напружиненный, как бы готовящийся к прыжку, заявил:

— У меня чистое алиби, гражданин следователь. Двадцать седьмого августа я находился безвыездно у своей сожительницы Надежды Николаевны Кисель, парикмахерши Славгородского сельпо Полтавской области. Она может подтвердить, проверьте. Вам еще придется извиняться передо мной.

«Да, действительно, Костенко голыми руками не возьмешь. Придется проверить, всякое может быть», — думал я, внимательно приглядываясь к обвиняемому.

— Мою Надю, — продолжал Костенко, — обязательно найдите, она у меня что надо. Передайте ей от меня поклончик. Если захочет, пусть принесет передачу. Вернусь оттуда и женюсь на ней. Так и скажите ей. Я люблю ее.

Выслушав обвиняемого, я спокойно сказал:

— Допрашивать вас, Костенко, придется еще не один раз. А сейчас ответьте мне на последний вопрос: куда вы дели фуражку, принадлежавшую убитому?

— Ну вот, опять двадцать пять. Никакой фуражки я не знаю. Не купите меня, гражданин следователь.

Я вышел из-за стола и подошел вплотную к обвиняемому, присматриваясь к берету, скомканному в его руке. Собственно, это был не настоящий берет, а обыкновенная фуражка, только без козырька.

— Что, беретик мой понравился? Законный! — желчно произнес Костенко, напяливая берет.

— Это же не берет, а фуражка без козырька, — спокойно произнес я, не спуская глаз с фуражки. — Скажите, Костенко, откуда у вас эта фуражка?

Костенко стоял молча, словно вдруг потеряв дар речи. Он пытался быстро придумать ответ и не мог.

— Вам что, нечего ответить? — поторопил я его.

— Ах, да, вспомнил, — медленно произнес он. — Эту вещь я выменял у одного парня на папиросы. Из заключенных паренек.

Я вызвал выводного, пригласил понятых, чтобы изъять головной убор Костенко как вещественное доказательство.

Давно поняв, что к чему, Костенко продолжал ломать комедию:

— Зря забираете, он вам не понадобится. К делу берет не пришьете… Уверяю вас, что скоро вернете его мне с извиненьицем.

Потом, схватившись за голову, воскликнул:

— Стоп! Стоп! Вспомнил! Дурацкая моя башка! Беретик-то этот, гражданин следователь, дал мне Станислав из хозобслуживания, когда мылись в баньке. Прошу занести в протокол.

— Для вас это уже не имеет значения, — ответил я.

Рассматривая с понятыми фуражку, я сразу же обратил внимание на подкладку. Да, зашита зелеными нитками. Жадность выдала Костенко. Фуражку он забрал у Лозы, и теперь она станет одним из серьезных доказательств, изобличающих его в убийстве.

Через несколько минут в камере хранения личных вещей заключенных я рассматривал с понятыми содержимое белого портмоне, принадлежащего Костенко. Среди прочих вещей нами была обнаружена и изъята металлическая расческа, на которой было выгравировано «Вася».

Изъятые фуражку и расческу я запаковал и, опечатав сургучной печатью, сдал на хранение, а сам с Войным решил немедленно ехать к возлюбленной Костенко в Полтавскую область.

Согласно логике, разумно было предположить, что Костенко побывал у своей парикмахерши после убийства Лозы, подготавливая себе алиби. Мы тщательно продумали тактику допроса этой женщины, наметили ход вопросов.


Солнце уже было за полдень, когда мы добрались до Славгородского сельпо. Надежду Николаевну застали на работе. Обождав, пока она закончит стрижку, вызвали ее в отдельную комнату.

Это была средних лет женщина, дородная, одетая в модное платье. Держала себя она непринужденно, уверенно, только накрашенное лицо ее лоснилось от пота да карие глаза выдавали тревогу.

— Сколько писем вы получили от Костенко? — задал я ей первый вопрос.

Чуть вздрогнув от неожиданности, она съежилась, а затем, растерянно вздохнув, спросила:

— От какого Костенко?

— От Анатолия, который сейчас сидит в тюрьме и сообщил нам, что вы его возлюбленная, — ответил я.

Она промолчала, потом потянулась к графину с водой. Я заметил, как задрожали в эту минуту ее руки. Мы поняли, что свое знакомство с Костенко она скрывала, возможно потому, что была намного старше его. Перед нами же волей-неволей приходилось раскрывать свою подноготную.

Напившись, она уже спокойным движением поставила стакан к графину, вытерла со лба пот и начала рассказывать:

— Костенко бывал у меня. В последний раз, приезжая за справкой, у меня ночевал. Дату не помню, но, уезжая, он на листке календаря написал свой адрес. Больше я его не видела. Несколько дней назад он прислал письмо из тюрьмы, в котором сообщал, что с ним произошло несчастье. Просил меня, чтобы я подтвердила, если надо будет, что был у меня с двадцать шестого по тридцатое августа… Ну, что еще… писал, что любит и обязательно на мне женится, когда выйдет на свободу. Письмо я сожгла в печке. Вот и все.

— Надежда Николаевна, расскажите нам более подробно, что вы знаете о Костенко, — попросил ее Войный.

— Да что я могу сказать, — пожала она плечами. — Жили по соседству. Мать у Анатолия умерла, когда ему было десять лет. После ее смерти Анатолий изменился, стал плохо учиться, начал курить. Отец тоже горько переживал смерть жены. За сыном не присматривал, стал пить. Этой семье я помогала чем могла: белила в доме, стирала Анатолию рубашки… По-всякому старалась повлиять на него, но он не слушался, часто грубил мне. Как-то, будучи в нетрезвом состоянии, совершил кражу. Судили. Отец его после этого заболел и вскоре умер.

Кисель умолкла и, наклонив голову, провела рукой по глазам, как будто бы утирая слезы. Я заметил, как настороженно и пытливо взглянула она на нас в щелочку между пальцев.

Ни словом, ни жестом мы не торопили ее. Глубоко вздохнув, Кисель продолжила свой рассказ:

— И вот он снова в тюрьме. Виноваты все мы, не помогли парню остепениться. Ведь мог бы жить у меня. Трудом загладил бы свою вину, но…

Мы поняли, к чему клонит разговор Кисель, и были уверены, что письма его она не сожгла. Редко встретишь женщину, которая сожгла бы письма с признаниями в любви.

Записав ее показания в протокол и пригласив понятых, мы пошли к ней на квартиру.

Дом у Кисель, что называется, полная чаша. И порядок во всем: выбелено, вымыто, на окнах белоснежные гардины, на кровати — гора подушек. В кухне на столе мы увидели перекидной календарь. Взяв его в руки, я предложил хозяйке найти тот листок, на котором сделал запись Костенко.

Она медленно его листала, вчитываясь в каждую запись.

— Вот он! — наконец остановилась на листке где была запись: «Толя, с. Дмухайловка, Кировоградская область». Это было двадцать восьмое августа.

— Нам нужно письмо, которое писал вам Костенко из тюрьмы. Пожалуйста, вспомните, куда вы его положили, — попросил я ее, «забыв» о том, что письмо уничтожено.

— Я же вам сказала, что сожгла его в печке, — решительно ответила она.

— Покажите нам печку, — предложил ей Войный.

— Хорошо, идемте, — согласилась Кисель.

В кухне возле стола она замедлила шаги и будто невзначай провела рукой по клеенке.

Я заметил, как в одном месте рука ее застыла на мгновение, и догадался, что там, под клеенкой, письмо от Костенко.

Подошли к плите. Кисель сняла конфорки.

— Я бросила письмо сюда, — кивнула нам головой.

Войный взял кочережку, чтобы выгрести золу из поддувала. Но золы там не оказалось…

Я попросил понятых пройти со мной в кухню. Под клеенкой на столе обнаружили письмо.

Увидев письмо, Кисель побледнела, тяжело опустилась на табуретку и заплакала.

— Нехорошо получается, Надежда Николаевна, — обратился я к ней.

Она, всхлипывая и не поднимая глаз, сказала:

— Извините, дура я! Опозорила себя окончательно!


В прокуратуре меня ожидал прокурор. Я подробно доложил ему о нашей поездке в Кировоград и Полтавскую область.

Обсудив все вопросы, мы решили доставить Костенко этапным порядком к нам. Следствие по делу об убийстве Лозы шло к завершению. Были получены последние заключения экспертизы. И расческа, и фуражка, изъятые мной у Костенко, принадлежали убитому.

Составив письмо на вызов из тюрьмы Костенко, я вышел на улицу. Был вечер. Медленно догорал закат, а тихий месяц уже робко выглядывал со стороны. Вечерняя прохлада приятно освежала лицо. Я шел, обдумывая, анализируя проделанную нами работу, намечая себе план текущих вопросов, основательно прикидывая, что к чему.


Костенко привезли в милицию и содержали в камере предварительного заключения.

Я попросил Петра Степановича пригласить к нам Марию Лозу, а сам занялся Костенко. Когда его ввели в кабинет, я объявил, что ему предъявляется обвинение в убийстве.

— Вы хотите, чтобы я признался в убийстве? — дерзко воскликнул Костенко. — Пожалуйста! Если вам это нужно, я признаюсь, а на суде откажусь. Обвинять буду вас, следователя, за принуждение, или как там у вас в юриспруденции… за нарушение законности. Это же нелогично, гражданин следователь. Зачем мне было убивать Лозу, когда я мог забрать у него деньги и дать драла, куда глаза глядят? Попробуй найди! А экспертизе вашей я не верю. Не верю! Слышите?

— Придется поверить, Костенко. Экспертиза — вещь упрямая. У вас есть возможность убедиться в этом, — строго произнес я и ушел, оставив его подумать.

В прокуратуре меня уже ждала Мария Лоза. Я пригласил ее в кабинет и попросил еще раз повторить приметы расчески и фуражки.

— Пожалуйста, — тихо начала она. — Фуражка черного цвета, из шевиотовой ткани, перешивали ее в швейной мастерской, а подкладку я зашивала зелеными нитками. Расческа у Васи была самодельная, дюралюминиевая. На расческе один зубок надломлен и есть надпись. Вот и все.

При понятых Мария опознала фуражку и расческу своего мужа.

В тот же день с экспертом, прибывшим из Харьковского научно-исследовательского института, мы сделали замеры головы Костенко. Эксперт дал заключение, что серая фуражка по размеру, объему, характеристике вмятины, деформации ткани принадлежит обвиняемому Костенко.

Эксперт графологической экспертизы пришел к выводу, что имя «Толя» на подкладке серой фуражки написано собственноручно Костенко.

На следующий день я решил еще раз допросить Костенко и ознакомить его с заключением экспертиз.

— Ну, что, начнем все сначала? — спросил я его.

— Мне все равно, хоть сначала, хоть с конца, лишь бы быстрее закончили эту волокиту. Надоело уже, — стараясь быть равнодушным, ответил он.

— Да, чуть не забыл… вам привет от Надежды Кисель.

От неожиданности Костенко вскочил, будто его что-то обожгло.

— Вы ее видели? Говорили с ней? Я, я у нее жил в то время, когда в вашем районе убили Лозу. У меня чистейшее алиби. Ваше дело — мыльный пузырь. Я вас предупреждал.

— Ошибаетесь, Костенко, вы были у нее на второй день после убийства, о чем имеется запись на календаре, сделанная вами.

Костенко стоял с открытым ртом, потеряв дар речи.

Не спуская с него глаз, я вынул из конверта письмо, которое он писал Надежде Кисель, и спросил:

— Вам это письмо знакомо?

— К-какое письмо? — еле выговорил он одеревенелым языком.

— Письмо, судя по заключению графологической экспертизы, написано вашей рукой и адресовано Кисель. Вспомнили?

Вместо ответа Костенко попросил закурить. Сделал две затяжки, посмотрел на меня и спросил:

— Что мне за это будет?

— Меру наказания определит суд с учетом ваших показаний, — ответил я.

Он помолчал, бесцельно глядя в окно, потом потушил папиросу в пепельнице и повернулся ко мне.

— Да, я окончательно влип. Пишите. Отбыв меру наказания за кражу, я приехал домой, в село. Остановился у родной тетки, решил отдохнуть месяц-два, а потом устраивать личную жизнь. Сидел дома один, слал сколько влезет, ел. Дружки завелись. Выпивали, играли в карты. Стал воровать деньги у тетки. Тетка требовала, чтобы я шел работать скотником на ферму. Я не хотел, а другую работу мне не предлагали. Уехал из дому. Хотел поступить на стройку в городе. На станции Ульяновка в буфете познакомился с Лозой Василием. В честь дружбы хорошенько выпили. Лоза посоветовал мне переехать на жительство к ним, в село Владимировку, он, дескать, поможет мне устроиться на работу. Я согласился. Еще выпили и с собой взяли на дорогу. На попутной машине доехали до церкви. Слезли, немного прошлись, выбрали, где погуще бурьян, и там решили распить портвейн. Там я прочитал Василию письмо, которое получил из лагеря, где отбывал меру наказания.

Мои дружки требовали деньги, которые я проиграл им в карты. Василий вдруг выхватил это письмо у меня из рук, разорвал на мелкие кусочки и сказал, чтобы я забыл о нем и о своих дружках, чушь, мол, это. Я рассердился и ударил Василия по голове бутылкой. Когда он упал, из кармана его брюк выпали деньги. Тогда я схватил штык от винтовки, которым перед этим Василий резал колбасу, и ударил его в грудь. Он сразу скончался. Я забрал у него тысячу семьсот рублей, схватил недопитую бутылку вина, фуражку и убежал. Сначала отсиживался в лесопосадке. А когда стемнело, решил перетащить труп на дорогу. Ночь темная, хоть глаз выколи, я предполагал, что кто-то переедет труп машиной и таким путем замету следы. На пути мне попалась бочка с водой. Я умылся, вымыл руки, застирал одежду и допил вино. Переночевал у скирды. Утром добрался до станции. С тем, чтобы окончательно запутать следы и создать себе алиби, я побывал у Кисель и в Кировограде совершил хулиганство. Да что там говорить, ведь вы и так все знаете…

Да, я это знал.

Так закончилось мое первое дело.


ДВОЕ С ОБРЕЗОМ

Ночь. Трещат на морозе деревья, гуляет на просторе вьюга, извиваясь бежит злая поземка, заметает дороги.

Старик Андрианов сидит в сторожке, неподвижно уставив глаза в окошко, за которым в свете фонаря, подвешенного у входа в магазин, мельтешат алмазными искрами снежинки.

Подслеповатые глаза его слезились, мысли путались, обрывались — хотелось спать.

«В такую непогодь все живое спит, никто носа не высунет… — подумал старик и тут же решил: — Обойду-ка разочек-два вокруг магазина и тоже немножко вздремну». Кряхтя поднялся со стула, натуго запахнул полы тулупа и вышел из сторожки.

Сначала проверил пломбы на дверях, потом, волоча длинными полами тулупа, медленно пошел вокруг магазина. Идти — не то, что сидеть, — стылый воздух обжигает лицо, ноги в заплатанных белых валенках раз за разом проваливаются в сугробах.

Андрианов повернул было уже за угол, как внезапно услышал позади себя:

— Руки вверх! Ложись!

Старик, проклиная себя за оплошность, — заряженное картечью ружье оставил в будке, — плюхнулся ничком в сыпучий, как мука, снег.

— Дед, ни звука! Не то будем стрелять! — предупредил его чей-то низкий голос.

— Хлопцы, пощадите старого, — стал проситься Андрианов.

— Давай свяжем его, — предложил второй голос.

— Дед, ты же нарушитель. Зачем оставил ружье в будке? Напишем на тебя жалобу в сельпо, с работы прогонят, — насмешливо отозвался первый.

— Пошутили, хлопцы, и будет. Отдайте ружье и идите себе с богом, — просил их Андрианов.

— Ошибаетесь, дидусь. Мы не шутим. Где деньги? Скажешь — живым оставим, а соврешь — кокнем. Понятно? — угрожающе прошипел первый.

— Не знаю, где деньги, хоть убейте, не знаю, — дрожащим голосом ответил старик.

Грабители в один миг связали его, сунули в рот кляп и пошли к магазину.

Взломав дверь, они зашли в магазин, забрали деньги — семь тысяч рублей, — пять костюмов, два тюка шевиотовой ткани, три куска штапельного полотна. Все украденное сложили в мешки и, выглянув на улицу, — нет ли случайно прохожего, — ушли из магазина, прикрыв за собой дверь. Минуя сторожку, грабители обнаружили, что связанного ими сторожа за углом уже не было.

— Развязался, гад, — выругался коренастый. — Надо было прикончить.

— После драки кулаками не машут, — обозвался второй, голосистый, высокого роста. Подмышкой левой руки он нес винтовку сторожа. — Надо удирать, пока дед людей на ноги не поднял.

А вьюга не утихала. Снег сыпал и сыпал, укрывая следы грабителей плотным слоем, наметая сугробы на улицах, у подходов к жилью.



…На место происшествия в село Демурино работники милиции прибыли только утром.

СторожАндрианов объяснил им, что воры напали на него, когда он обходил объект, свалили в снег, забрали ружье, связали, но не стреляли. Когда грабители зашли в магазин, сторож пополз, перекатываясь через сугробы, едва не отморозив себе руки.

— Назовите приметы грабителей, — попросил его старший уполномоченный Нагнойный.

— Приметы? — задумался старик. — Я только обратил внимание, что один был высокий, голосистый, а другой — ниже ростом, коренастый, говорил басом.

При осмотре места происшествия были обнаружены отпечатки пальцев, однако найти грабителей работникам милиции Межевского района не удалось, и дело было приостановлено.

А два месяца спустя меня разбудил среди ночи телефонный звонок. Звонил Войный.

— У нас в районе «чепе». Недалеко от станции Демурино двое неизвестных ограбили нескольких человек. Грабители были вооружены и выстрелом из обреза тяжело ранили одного из них. Фамилия пострадавшего Стеженко.

— Как туда добираться? — спросил я.

— Только поездом, — ответил Войный. — Доедем до станции Демурино, а там нас встретит председатель сельсовета.

Через полчаса мы с Войным уже ехали товарным поездом. На место происшествия приехали только к ночи. Занялись сразу потерпевшими, а осмотр места происшествия перенесли на завтра. Меня интересовали прежде всего приметы преступников.

Первая из свидетелей, потерпевшая Надежда Донченко, молодая круглолицая женщина, рассказала:

— Оба преступника молодые, а вот лица их не разглядела. По-моему, один из них был в маске, в руках у него был обрез из двуствольного ружья. Второй был в буденовке, с рыжеватыми усиками, а рот и подбородок у него закутаны шарфом. У меня они отобрали триста рублей, кофточку новую, настольные часы. Анатолий Стеженко хотел выбить обрез у того, что был в маске, но не успел — тот выстрелил в него в упор.

Аналогичные показания дали и остальные потерпевшие.

Закончив допросы свидетелей, мы с Войным принялись составлять план оперативно-следственных мероприятии, начали строить разные догадки о совершившемся грабеже, предполагать версии.

То, грабители пользовались маской, наводило нас на мысль: они из местных, иначе зачем им прятать свои лица. Стало быть, искать их надо здесь, в ближних селах. А поскольку они вооружены обрезом из охотничьего ружья, мы решили узнать в милиции количество охотничьих ружей и их владельцев, чтобы путем подворного обхода проверить их состояние.

Кроме того, нужно поинтересоваться в соседнем Межевском районе, не было ли у них аналогичных случаев, закрытых или приостановленных дел. Решили направить ориентировку и в другие районы.

Но самым важным этапом расследования у нас был осмотр места происшествия. Нам нужно было обязательно найти пыжи. Там, где стреляют из ружья, всегда остаются пыжи — картонные, фабричные или сделанные из обычной газеты.

Искать их было трудно, ибо зима выпала снежная. Редкий день не посещали нас метели да вьюги. И сегодня к утру набежали с запада низкие темно-серые тучи, повалил крупными хлопьями снег.

— Что же делать? — спрашивал не то меня, не то себя Войный.

Я решил обратиться за помощью в сельский Совет. Колхоз мобилизовал людей, разбили место происшествия на квадраты и буквально руками стали прощупывать весь снег в поисках пыжей. Ведь должны же они там быть.

Место, где лежал раненый, мы сразу нашли, там в снегу проступало бурое пятно крови.

Сантиметр за сантиметром мы осматривали местность. Верхний слой снега снимали деревянными лопатами, ссыпали в корзины и в стороне просеивали его. Работа продвигалась медленно.

В это время подъехал к нам председатель сельсовета Рябоконь. Он только что вернулся из больницы. Сообщил нам, что во время операции умер Стеженко.

Во второй половине дня снегопад прекратился. Похолодало. От напряжения и яркой белизны снега резало глаза. Руки зябли. Через каждые полчаса мы поочередно бегали в бригадную будку греться. Там на «буржуйке» не переставая кипел чайник. Выпив кружку горячего кипятка, вновь брались за дело. Обработанная площадь расширялась, кучки снега увеличивались, а результатов — никаких. Войный начинал нервничать, часто возвращался к перерытому снегу, снова и снова просматривал его.

И все-таки наши старания не были напрасными. Внезапно один из понятых нашел пыж.

— Пыж, пыж! Смотрите! Вот! — закричал он, и мы все окружили его плотным кольцом.

— Шестнадцатый калибр, — определил Войный, осматривая войлочный пыж.

В это время к нам приблизился голубоглазый мужчина невысокого роста в туго подпоясанном белом полушубке.

— Здравствуйте, товарищи! Я — Нагнойный, старший оперуполномоченный Межевского отдела милиции, — представился он.

— А, Николай Иванович! Здравствуйте, дорогой! Сколько лет, сколько зим! — радостно воскликнул Войный, крепко пожимая его руку.

— Я приехал помочь вам. Ведь преступление совершено на границе наших районов, — деловито произнес Нагнойный. — Из вашей ориентировки я понял, что преступники были в масках и вооружены обрезом, сделанным из охотничьего ружья.

— Совершенно верно. Мы только что нашли войлочный пыж, выстреленный из ружья шестнадцатого калибра, — объяснил Войный.

— Точно шестнадцатый калибр? — переспросил Нагнойный. — В декабре прошлого года в нашем районе было совершено ограбление магазина. Преступники похитили ружье сторожа, двуствольное, шестнадцатого калибра. Мы их до сих пор так и не нашли. Снегом замело все следы.

— А приметы преступников есть? — спросил Войный.

— Очень скудные. Сторож Андрианов показал, что один был высокий, другой — низкорослый, — ответил Нагнойный.

— Негусто, — заметил я и предложил изучить их нераскрытое дело: может, в нем отыщется зацепка с этим происшествием.

Нагнойный согласился.

— Хорошо, я сейчас же позвоню в райотдел, чтобы привезли дело.

Продолжая осматривать местность, я наткнулся на кусок обожженной бумаги. Это был второй пыж.

— Ну-ка, дайте мне посмотреть, — попросил находку один из понятых.

Взяв пыж в руки, он тут же воскликнул!

— Так это же из «Русского языка»! Мой сын учится во втором классе, в его учебнике я даже помню эту страницу.

Я внимательно осмотрел клочок бумаги — пыжа и подробно записал в протоколе: «Нижняя часть листа из книги. 123-я страница с текстом „Дед Мазай и зайцы“. На обратной стороне клочка цветной рисунок, на котором изображена часть трактора с прицепленным плугом».

— Теперь нам остается найти книгу с оторванной страницей, и делу конец, — обрадовался Нагнойный.

— Искать книгу все равно, что искать иголку в стогу сена, — пробормотал Войный.

Он, безусловно, был прав: найти книгу с вырванным листом — дело нелегкое, но ничего не поделаешь — надо искать. Я предложил начать поиск со школы.

— А если этот лист из старой книги, по которой давно никто не учился, валялась где-нибудь дома? — спросил Войный.

— Резонно. Мы этот вопрос обсудим после, — согласился я и обратился к Нагнойному:

— Ружье у сторожа похищено с патронами?

— Да, — ответил он. — Преступники забрали ружье и два заряженных картечью картонных патрона.

— А выстрелов было шесть. Надо искать и гильзы, — пришел я к выводу.

Заканчивая осмотр, мы вдруг обнаружили под верхним слоем снега следы, оставленные на зачерствелом снегу подошвами тех, кто шел след в след.

Присмотревшись к следам, мы установили, что на одном из преступников были кирзовые сапоги, на каблуках которых имелись подковки. Мы пошли по этим следам. Сначала они вели нас в сторону лесопосадки, потом параллельно ей.

На расстоянии двухсот пятидесяти метров от места нападения грабителей на шедших со станции людей мы обнаружили в снегу две стреляные бумажные гильзы. На капсюлях имелись одинаковые следы от бойка.

— Гильзы стреляны из одного и того же ружья, — сделал заключение Войный.

Уже темнело, когда мы подошли к лесопосадке, черневшей вдоль железнодорожного полотна. Следы вели нас в глубь зарослей. Под кустом орешника мы приметили свеженасыпанный снежный холмик.

— Ручаюсь, что здесь награбленные вещи, — сказал Войный.

— А вот и следы от саночек, — сообщил понятой.

— По-видимому, сегодня преступники пытались увезти эти вещи на саночках, — присмотревшись, определил я.

И тут мы увидели те же следы с подковками.

Войный спросил, что будем делать: разроем холмик дли оставим засаду, чтобы поймать грабителей на месте преступления.

— Лучше сделать засаду, — высказал свое мнение Нагнойный.

Я был уверен, что напуганные преступники совсем не придут или придут не скоро за вещами, но не стал спорить с товарищами: пусть подежурят ночь.

Замерив при свете фонариков размеры следов, оставленных полозьями саней, и сняв с помощью гипса копию, я сложил свой следственный чемодан и поинтересовался у товарищей из милиции, как они мыслят себе организовать засаду. Ведь людей-то у нас мало, и все они безоружны, а бандиты будут с обрезом. Да и все мы устали, перемерзли.

— Ничего, ради общего дела можно еще померзнуть, — ответил Войный. — Первым останется в засаде Нагнойный, он тепло одет, а через два часа я его сменю.

— В засаде одному быть нельзя, — возразил я. — Грабители вооружены. А не лучше ли нам для этой цели мобилизовать охотников с ружьями?

— Славно придумано! — согласился Войный. — Так мы и сделаем.

В контору колхоза возвратились поздно. Там же, я конторе, все вместе и поужинали.

После ужина Войный с тремя охотниками пошел сменять Нагнойного, а я с понятыми отправился отдыхать.

Никто, как я и предполагал, в эту ночь за вещами не пришел. Я распорядился привезти вещи в контору и при понятых осмотреть.

В карманах одного из похищенных пальто я обнаружил фонарик, буденовку без подкладки, маску, два патрона, заряженных дробью, шарфик и носовой платок. Ни один из потерпевших вещей не опознал, и я сделал заключение, что они принадлежат преступникам. Очевидно, когда преступники переносили награбленные вещи, один из них набросил на себя пальто, положив в его карманы фонарик, маску, шлем, а потом забыл о них.

Теперь перед нами стояла главная задача: найти преступников. И найти как можно быстрее.

Посоветовавшись с Войным и Нагнойным, решили в первую очередь заняться проверкой охотничьих ружей и поиском тех санок, с которыми кто-то побывал в лесопосадке возле награбленных вещей.

Два дня комсомольцы и сельский актив ходили по дворам, будто бы проверяя наличие скота в хозяйствах, и интересовались в каждом дворе санками, но нужных нам не нашли.

Ничего нового не открыла нам и проверка охотничьих ружей.

Посетил я школу на станции Демурино, провел беседу с учителями, предъявил ученикам буденовку, маску и фонарик, будто утерянные кем-то, но никто их не опознал.

Итак, дело осложнялось.

Решили мы с Войным пройтись по тем дворам, где уже побывали товарищи, проверяя наличие скота.

Иду я по улице, а навстречу мне подросток тянет санки. Когда он скрылся во дворе, я в одно мгновение замерил рулеткой следы полозьев, оставленных на снегу. Размеры совпали. Это были те сани, которые мы так долго и тщательно искали. Вот так неожиданность!

Я зашел во двор, в котором скрылся мальчик. Мальчика во дворе уже не было. Сани же, перевернутые вверх полозьями, стояли у порога. Я постучал в дверь. Вышла женщина в одном платье, с черными, как ягоды терла, глазами.

— Вы к нам?

— Да, — ответил я и представился.

— А… что-то случилось? Муж уже набедокурил? Он у меня такой… стоит ему приложиться к рюмке… с тревогой в голосе произнесла хозяйка. — Да вы заходите, пожалуйста.

Я зашел в дом. Мальчик уже стоял у печки, отогревая озябшие руки.

Увидев меня, он застеснялся и ушел в спальню.

Я подошел к столу и присел на скамейку у самого окна.

— Понимаете, — начал я, обращаясь к женщине, — мне хотелось поговорить с вашим мужем. Он ведь охотник, имеет неплохое ружье…

— Мой муж охотник? — удивилась хозяйка. — Никогда он им не был, и ружья в помине у нас нет.

— Извините, меня неправильно информировали, — сказал я и поинтересовался: — Откуда у вас такие хорошенькие санки?

— Санки?.. Ах да, это Сережка притащил их сегодня от деда. Дед наш — знаменитый кузнец, — ответила хозяйка.

Я решил быть откровенным и рассказал ей, что ищу сани, следы от которых найдены в лесопосадке.

— Что вы, мой Сергей там не мог быть, — уверенно ответила хозяйка. И, немного подумав, продолжила: — Может, вас интересует мой муж Севастьян. Он сегодня в поездке. Сложная у него работа. Попробуй вести составы ночью, когда каждое живое существо хочет спать. Севастьян будет дома только завтра. А он вам очень нужен?

— Да нет, нет! — возразил я. — Мне хотелось бы поговорить с вашим отцом. Где он живет?

— Я вас проведу к нему. У меня сегодня выходной день, — засуетилась хозяйка.

— Не утруждайте себя, прошу вас, — возразил я. — Если вы позволите, пусть меня проведет Сережа.

— Сережа! Иди сюда! — сразу же позвала сына хозяйка. — Пойдешь с дядей к дедушке.

Через несколько минут мы с Сергеем шли заснеженными улицами села. Когда Сережин дом скрылся из виду, он почти шепотом спросил у меня:

— Дядя, а вы преступников ловите?

— С чего ты взял? — ответил я ему вопросом на вопрос.

— Об этом все село знает. Да вы не бойтесь, я вам помогу, если нужно, — скороговоркой выпалил Сергей. — Ведь я же пионер!

— Кто у вас в селе носит буденовку? — спросил я его.

— Так бы сразу и спросили, а то тянете, — обрадовался мальчик. — Когда мы летом играли в войну, то Митька Чугун хвастался, что у него есть буденовка с большой красной звездой.

— А где живет Митька?

— Живет он по соседству с дедом. Вон уже видно их дом под соломенной крышей, — указал Сережа и добавил: — Хвастун он и задира. В школе младших обижает, боятся его.

— А сани у него есть? — поинтересовался я.

— Не знаю. Может, и есть. Я с ним не дружу, — ответил Сергей.

Дальше шли молча. У ворот дедушкиного дома Сережа остановился и сказал:

— Здесь живет мой дедушка. Ох и нравится ему, когда я прихожу к нему в гости.

Дедушка встретил нас радушно и пригласил в дом. В комнатах было уютно, чисто и тепло.

— Раздевайтесь, — предложил он.

— Я к вам по делу, — начал было я.

— Что вы! О деле потом. Вы же у меня гость! Садитесь, будьте ласковы, к столу. Я угощу вас пирожками с парным молочком, хотите?

— Спасибо, дедушка, мы только что поужинали.

— Ну, тогда садитесь ближе к огню. Отогрейтесь…

Я не мог больше тянуть со своим вопросом и, присев поближе к печке, тут же спросил его:

— Максим Ионович, кому вы делали железные санки?

— Санки? — переспросил старик. — Да я их многим делал. Кто их только не заказывает у меня. Даже приезжали из других сел. Вчера я и Сережке сделал. Зимой сани для детей — что летом велосипед. Каждый хочет покататься с горки.

— Максим Ионович, а размеры их вы выдерживали? — поинтересовался я.

— А как же! — подтвердил дед. — Все детали для саней готовлю с лета, лежат в кузнице.

— Можно их посмотреть? — спросил я.

— Отчего же нет? Сейчас оденусь, и пойдем. Что, жалуются на меня? — поинтересовался дед.

Я не ответил, а когда вышли на улицу, сообщил ему цель своего прихода.

— Вот оно что… — задумчиво произнес Максим Ионович.

Я попросил его вспомнить, кому он делал сани в последнее время.

— Сразу всех и не вспомнишь, — вздохнул старик. — Стар я уже. Память никудышная стала. Но ничего, подумаю.

Мы подошли к кузнице. Открыв тяжелую дверь, дед пригласил меня в помещение. Пахло холодом и железом, везде — колеса, лемехи, бороны. Максим Ионович из-под верстака вытащил железные заготовки для саней.



Я быстро сделал замеры и определил, что ширина их полозьев совпадает с шириной следов, обнаруженных на месте происшествия.

— В этом году я сделал сани своему соседу Чугуну, точно такие, как у Сережки, — вспомнил Сережин дедушка.

— И размеры те же? — спросил я.

— Точно такие же, — ответил старик. — Не нравится мне он, какой-то скользкий человек. Нигде не работает. Лазит по чужим сараям, ворует фрукты, с поля тащит зерно. Я уже не раз об этом говорил нашему участковому, но пока никаких мер не принимают.

— А ружье у него есть? — спросил я.

— Было, было ружье. Он собак в прошлом году стрелял. Такой злодей, что и на человека может руку поднять, — с гневом произнес старик.

Поговорив с ним еще несколько минут, я поблагодарил его и ушел в сельсовет.

В сельсовете меня уже ждали Войный, Нагнойный, председатель и секретарь сельсовета, другие товарищи, помогавшие нам. Из их информации я понял, что за день больших успехов не достигнуто. Моей информации о санках все обрадовались, а Нагнойный добавил, что и ему один дед подобное рассказывал о Рептухе, но при проверке ничего подозрительного у Рептуха не нашли.

— Нужно у них сделать обыск, — посоветовал Войный.

— А если при обыске ничего не найдем, тогда как? — возразил я. И предложил в первую очередь проверить образ жизни Рептуха и Чугуна: где бывают, чем занимаются, на какие средства живут. — Проверку скота у них в хозяйстве уже сделали?

— Да. Проверял секретарь сельсовета Шрамко, — ответил Войный, посмотрев списки.

Я попросил Шрамко подробно рассказать о проверке.

— Есть коровы, свиньи, — сказал Шрамко. — Куры зерна не клюют, хоть ни Чугун, ни Рептух нигде не работают.

— А что еще вы заметили у них?

— У Чугуна на шкафу лежал патронташ с патронами, — вспомнил Шрамко. — Очевидно, у него есть и ружье. Когда мы зашли в дом, он как-то растерялся, побледнел, даже заикаться стал. Узнав причину нашего визита, успокоился, был очень любезен, угощал нас мочеными арбузами.

Сообщение Шрамко вызвало интерес. Я стал прикидывать в уме, как, с какой стороны подступиться к Чугуну, как проверить его тщательнее и не вспугнуть. Поделился своими мыслями со всеми.

— А что, если Рептуха и Чугуна вызвать в сельсовет под каким-нибудь предлогом и проверить их обувь? — предложил Нагнойный. — В коридоре положим тряпку, смазанную дегтем, а в комнате, у порога, расстелим белую бумагу. Вот и отпечатаются следы их обуви. Мы их сверим с теми отпечатками, которые обнаружили на месте происшествия. А вдруг…

На том и порешили.

Утром Шрамко вызвал в сельсовет Рептуха и Чугуна для сверки документов, касающихся их хозяйств. Рептуха дома не оказалось, а следы обуви Чугуна мы получили без всяких затруднений и с участием понятых.

Пока с Чугуном вел длинную беседу Шрамко, мы тщательно изучили и сверили отпечатки.

— Смотрите, те же подковы на каблуках, — обрадовался Войный.

— А теперь подсчитаем количество шипов на подошве, — предложил Нагнойный и тут же начал считать. — Всего двадцать четыре.

Такое же количество шипов оказалось и на гипсовой отливке следов, оставленных преступниками на снегу у лесопосадки. Кроме того, на подкове левого сапога отсутствовал гвоздь. Стало быть, Чугун был на месте происшествия и у кустов орешника.

И тем не менее отпечатки надо было отправить на криминалистическую экспертизу.

Войный выразил недовольство: пока эксперт даст заключение, мы потеряем много времени, преступники могут скрыться.

Я позвонил прокурору с просьбой дать санкцию на обыск.

Прокурор, подумав, санкционировал наше решение делать обыски немедленно и в одно и то же время: я — у Чугуна, а Войный — у Рептуха. Нагнойного мы оставили в сельсовете для охраны подозреваемого Чугуна.

Дом у Чугуна добротный, с большими дубовыми ставнями на окнах. Двор огорожен высоким деревянным забором, во дворе на цепи пес. Долго стучали мы в калитку, пока наконец-то нам открыли ее.

— С утра вас черти носят, — ворчала себе под нос старуха.

Я объяснил ей цель нашего прихода, напомнил понятым об их правах и приступил к обыску.

Шло время, но как я ни старался, ничего нужного мне не находил.

«Неужели ошибка?» — терзала меня мысль, и я вновь и вновь осматривал комнаты, сарай, чердак, подвал, даже собачью конуру, но ни ружья, ни дроби, ни патронташа не обнаружил.

— Бабушка, а где же ружье вашего сына? — решил я спросить хозяйку.

— Ружье? — удивилась старуха. — У нас в доме его сроду не было.

— Спрятали уже, — шепнул мне на ухо Шрамко. — Вчера патронташ лежал на шкафу.

И я продолжал искать: перекидал постель, пересыпал мешки с зерном, разгреб пепел в печи перекопал в подвале песок.

Уже было сел за стол писать протокол обыска, но что-то внутри меня одергивало. «Не спеши, не спеши». И я снова брался за поиски. Полез под кровать, вытащил оттуда старую фуфайку, калоши, валенки, брюки в заплатках и… ватную подкладку, похожую на подкладку от буденовки.

Осматривая эту подкладку, я обратил внимание на нитки, похожие по цвету на обрывки ниток на буденовке.

— Скажите, пожалуйста, на чем была эта подкладка, давно она у вас? — спросил я хозяйку.

— Не знаю, — прищурив глаза, удивленно двинула бровями старуха. — Может, сын принес. Она у нас давно валяется.

— Она все знает, не верьте ей, — шепнул мне Шрамко.

В третий раз я подошел к столу, выдвинул ящики, выбирая из них бумаги, вытряхивая все до пылинки на газету. На этот раз нашел несколько самодельных дробин.

— Домашнего производства, катанная вручную, — объявил я вслух.

— Именно такой дробью был ранен Стеженко, — заметил понятой Кондратенко.

Больше ничего нам найти не удалось, и я сел писать протокол.

Только мы собрались уходить, пришел Войный.

— Рептуха будто корова языком слизала. Обшарили все уголки — как в воду канул. Теперь ищи ветра в поле… — не находил себе места Войный.

— Вы все книги у Рептуха осмотрели? — спросил я.

— Какие книги? — словно в полусне прошептал Войный.

— А «Русский язык» для второго класса забыл?

— Мать честная! Забыл! Я сейчас… — тихо воскликнул Войный и бросился стремглав к двери.

— Обожди, пойдем вместе! — остановил я его.

По дороге к дому Рептуха я рассказал Войному о результатах обыска у Чугуна.

— Теперь он не выкрутится. — Войный довольно улыбнулся и тут же сокрушенно покачал головой. — С Рептухом дело сложнее.

— Если Рептух причастен к этому делу, то найдем доказательства, — успокаивал я Войного. — Скрыть все следы не так просто.

Дом Рептуха стоял в самом конце села. Мы быстро пригласили новых понятых и поспешили к Рептуху, чтобы дотемна произвести обыск.

Я предложил начать обыск с осмотра книг. Их в квартире оказалось немного, и мы в течение получаса перелистали все. Увы, «Русского языка» среди них не было.

— Где у вас еще книги? — обратился я к жене Рептуха.

— На чердаке валяются какие-то, — недовольно буркнула она.

Я зажег керосиновый фонарь и вместе с понятыми и хозяйкой забрался на чердак.

Кучку книг нашли у дымовой трубы. Поднял первую из них и чуть было не вскрикнул. Это был «Русский язык» для второго класса. При свете фонаря я начал медленно листать страницы.



Вот и страница 123, нижняя ее часть оторвана, сохранилась часть рисунка трактора…

Вместе с понятыми и Войным осмотрев страницу, я спрятал книгу в сумку и принялся осматривать чердак. Интуиция подсказывала, что патроны заряжались именно здесь.

Вскоре нам удалось отыскать войлочный пыж к патрону шестнадцатого калибра, крупицы дымного пороха и шомпол.

Таким образом, мы были близки к цели.

В сельсовете я коротко допросил Чугуна. Он все отрицал, даже знакомство с Рептухом. Отложив допрос на завтра, я пригласил Нагнойного снять у Чугуна отпечатки пальцев и заполнить дактилоскопическую карту.

Утром Чугуна как будто подменили: плечи еще больше ссутулились, на лбу ярче проступили рябины, рыжие усы обвисли, пронзительный взгляд серых глаз потускнел.

— Почему вы нигде не работаете? — спросил я его.

— Потому что не принимают.

— Кто конкретно отказал вам в приеме на работу? — спросил я.

— Не помню, — буркнул Чугун.

— Значит, вы и не пробовали устраиваться на работу. Воровать легче, не так ли? Не пошло вам наказание впрок. Снова в тюрьму захотелось?

Чугун жался, не знал, что ответить.

— Где обрез, из которого вы стреляли в людей возле станции Демурино? — в упор спросил я.

— Какой обрез? — поднял на меня глаза. — Мокрое дело мне не пришьете. Я мелкий воришка. Зерно носил с токов, курочкам головы откручивал. А другого греха за мной не водится, гражданин следователь.

— Мелким хищением, Чугун, вы не отделаетесь, — продолжал я наступать. — Как бы вы ни хотели замести следы, все-таки они остаются.

— Какие еще следы? — огрызнулся Чугун. — Нет за мной никаких следов.

— Есть, Чугун, есть следы. Оставили вы их и в Первомайском, и близ Демурино, в лесопосадке, — медленно и очень твердо произнес я.

После моих слов Чугун не сказал ни слова, только тяжело переводил дух. На его бледном, как полотно, лице показался пот, губы дрожали.

Я отпустил его, посоветовав хорошенько обо всем подумать.

В течение нескольких дней занимался иными вопросами: допрашивал свидетелей, объявил всесоюзный розыск на Рептуха.

Рептуха задержали в Харькове вместе с несовершеннолетним Юсуповым, которого он подговорил уехать с ним в Архангельск. При задержании Рептух пытался применить оружие, но работникам милиции удалось предотвратить это.

На допросах он отрицал свое участие в совершенных нападениях, заявляя, что обрез нашел в лесопосадке. Однако дактилоскопическая экспертиза установила тождество отпечатков пальцев, оставленных в магазине, с отпечатками пальцев Рептуха.

Кроме того, баллистической экспертизой было установлено, что дробь, вынутая из тела потерпевшего Стеженко, выстрелена из обреза, изъятого у Рептуха. Также было установлено, что нитки на шлеме и подкладке идентичны по цвету, составу волокон и изношенности.

Таким образом, цепь доказательств в отношении Рептуха и Чугуна сомкнулась, и они вынуждены были во всем признаться.


ЦИФРЫ НА ГАЗЕТЕ

Однажды ко мне в прокуратуру пришла средних лет женщина, робко назвала себя Татьяной Андреевной Сараной и сообщила, что ее обокрали. Живет она у Марии Незабудько, снимает времянку во дворе, работает в ночную смену в пекарне. Пришла сегодня с работы, вошла в комнату, а в ней все разбросано. Сундук открыт, из него все вывалено на пол. Кинулась к сундуку и не нашла спрятанных в нем денег — пяти тысяч рублей. Копить деньги начала давно, а осенью продала еще корову. Хотела купить себе дом, и вот… Кроме денег, в сундуке ее оказалось двух кофточек, шерстяного плаща и серебряных с золотой цепочкой часов, подаренных ей на память отцом.

— Кто сегодня, кроме вас, был в вашей квартире? — спросил я.

— Никого не было. Ой, да, заходила моя хозяйка, — нерешительно ответила Сарана.

Я позвонил Войному, и мы решили немедленно выехать и осмотреть квартиру заявительницы.

Времянка, в которой жила Татьяна Сарана, состояла из маленькой комнаты и кухоньки. На входной двери каких-либо повреждений мы не обнаружили. В кухне было выбито стекло, его осколки мы увидели под окном снаружи дома и в квартире. Осмотрели все осколки, однако следов пальцев не нашли.

— Стекло не выбито, а выдавлено, по-видимому, с помощью пластыря, — определил я.

На одном из осколков заметили следы горчицы. Значит, преступник был опытный.

— Вот есть и часть газеты, с помощью которой было выдавлено стекло, — обрадовался Войный. — Газета «Известия» за 17 октября. Тут еще и цифры какие-то записаны.

Я прочитал на газете цифры — 12/37. Они сразу натолкнули меня на интересную мысль: в поселке на письмах и газетах указываются только номера домов, так как все дома одноквартирные. Следовательно, грабитель из городских или же проживает в общежитии. Может, он из поселка Чаплино, там есть многоквартирный дом железнодорожников.

Устанавливая размеры выдавленного стекла, я обратил внимание на гвоздь, выступающий из пазов оконной рамы. На нем сохранились следы ткани темно-синего цвета.

— Есть еще одна находка, — похвалился Войному.

Осмотрели квартиру — никаких улик. Однако я обратил внимание на любопытную деталь: у окна, сквозь которое проник вор, на полу валялись два куска сахара. Сахар был в бурых пятнах, как видимо, чем-то подмочен.

— Это мой сахар, — сказала Татьяна Андреевна. — В прошлом году я ездила в Днепропетровск и купила там три килограмма. Держала его в сундуке в наволочке. Как-то нечаянно опрокинула бутыль с наливкой и облила наволочку с сахаром.

Значит, вор похитил не только деньги и вещи, но и сахар. Два куска случайно обронил. Мы их тоже причислили к уликам.

Работа нам предстояла не из легких, и я уже в мыслях прикидывал, с чего и как мы начнем ее. Осмотрев ограбленную квартиру и подробно выслушав потерпевшую, мы с Войным и понятыми вернулись в прокуратуру.

Составив протокол, начали анализировать состояние следствия. Войный сообщил мне, что хозяйка дома Незабудько подозревает Сарану в симуляции ограбления. Откуда, мол, у квартирантки взялась такая крупная сумма денег, ведь она мало зарабатывает.

Я сразу же отверг это. Поведение Сараны свидетельствовало о ее искренности, не могла эта женщина пойти на сделку с совестью. Да и знать-то она не могла, как выдавливают стекло с помощью горчицы и газеты.

Войный, подумав, согласился.

На следующий день я попросил товароведа райпотребсоюза осмотреть ткань, следы которой изъяли мы на месте преступления: откуда она? Товаровед был опытным, знал свое дело отлично и сразу сказал нам, что ткань массово используется для мужских костюмов.

Таким образом, нам нужно было искать вора в костюме темно-синего цвета. Это все равно, что искать иголку в стогу сена, тем не менее искать нужно.

Взвесив все «за» и «против», я пришел к выводу, что мы должны в первую очередь заняться розыском владельца газеты «Известия» с обозначенным номером дома и квартиры — 12/37. Значит, кого-то из милиции необходимо послать в Чаплино, а Войного я попросил проверить на почте, кто из жителей нашего села получает газету «Известия». Сам занялся проверкой лиц, прибывших из мест лишения свободы, в частности судимых за воровство, а также тех, кто приезжал накануне кражи к своим родственникам, знакомым, и лиц, снявшихся с паспортного учета после случившейся кражи. Помогали мне в этом участковый и работники паспортного стола милиции.

Не успел я оглянуться, как день уже позади. Вечером, как обычно, мы собрались в прокуратуре.

Первым пришел Войный. Он принес списки подписчиков на газету «Известия», которых в райцентре оказалось семьдесят девять человек. Работы ему предстояло много: найти дома под двенадцатым номером, опросить почтальонов, обслуживающих те дома.

— А не лучше ли нам предъявить изъятую на месте происшествия газету всем почтальонам с тем, чтобы сузить круг проверяемых людей? — предложил я. — Они-то свой почерк знают хорошо.

— Верно. И сделать это сегодня же, — быстро согласился Войный.

А в прокуратуре нас уже ждали Оплята и участковый Черныш.

— У меня дела неважные, — вздохнул Оплята, переступив порог кабинета. — В Чаплино есть бригадный дом, двухэтажный, но там всего двадцать пять комнат, а сам дом имеет номер шестнадцать.

Участковому Чернышу просто повезло. Он установил факт любопытный: у хозяйки Сараны Незабудько есть племянник в Днепропетровске, который часто приезжает к ней в гости. Соседи Незабудько подсказали, что был он у нее недавно, но когда именно, какого числа, никто не вспомнил.

Случайно узнали, что вечером в отделении связи проводится профсоюзное собрание, и решили с Войным немедленно ехать туда.

Никто из почтальонов запись «12/37», сделанную на газете «Известия», не узнал. Значит, газета была привозная.

И тут я снова подумал о сведениях Черныша. По-моему, это была, ниточка, за которую нужно цепляться. Завтра же надо откомандировать Черныша в Днепропетровск, чтобы занялся племянником Незабудько. Мы же с Войным и Оплятой продолжим расследование на месте.

К концу второго дня снова вся наша группа собралась вместе, чтобы подвести итоги проделанной работы. На этот раз к нам пришли начальник милиции и прокурор. Их тоже интересовало, как идут дела.

— Прошу выслушать меня первым, — попросил Черныш.

— Хорошо. Докладывайте, — согласился прокурор.

— О том, что у Сараны имелись деньги, знала Незабудько, и у меня складывается такое мнение, что она рассказала об этом своему племяннику, — начал Черныш. — Он проживает в Днепропетровске, по улице Мандриковский спуск, дом двенадцать, квартира тридцать семь. Проверкой установлено, что он подписывает газету «Известия» и получает ее регулярно через первое почтовое отделение связи. Почтальон подтвердила свою надпись цифр на газете.

— Значит, нужно немедленно произвести обыск в доме Незабудько и у ее племянника, — перебил Черныша Войный. — Одновременно! — и вопросительно взглянул на прокурора.

Прокурор поддержал его и дал согласие на обыск.

Обыск у Незабудько производил с понятыми я. В квартире мы не нашли ничего, а на чердаке обнаружили наволочку с сахаром и перчатки, выпачканные горчицей. И на изъятой наволочке, и на кусках сахара имелись следы бурых пятен, что соответствовало показаниям Сараны.

Понятые негодовали: как могла Незабудько обворовать такую же, как сама, одинокую женщину, которой каждая копейка дается нелегким трудом.

Я успокаивал их, ведь результатов обыска в Днепропетровске мы еще не знаем. Незабудько могла и не знать о готовящейся краже. Если бы это сделала она, то вряд ли стала бы прятать сахар под сеном у себя на чердаке. Скорее всего, это подлог.

Однако внутренний рассудительный голос постоянно одергивал меня: «Не спеши с выводами. Семь раз отмерь, а раз отрежь».

На допросе Незабудько повторяла одно и то же:

— Не знаю, как попал ко мне на чердак сахар. Хоть убейте — не знаю.

Потом, помолчав немного, спросила меня вкрадчивым голосом:

— А не могла эту подлость сделать моя квартирантка, чтобы спрятать меня за решетку, а самой завладеть моим домом?

— Не думаю, — ответил я резко и задал ей вопрос: — Кто к вам приезжал в последние дни?

Незабудько сперва было растерялась, но потом взяла себя в руки и ответила:

— Как будто никого не было. Разве что Сережка, когда меня дома не было. Это мой племянник из Днепропетровска, Сергей Кириченко. Но я его знаю хорошо, совершить кражу он не мог, — и опустила глаза.

На лицо Незабудько словно тень набежала. Она сидела, не поднимая на меня глаз, теребя в руках носовой платок. Не оставляя ей времени на раздумья, я снова спросил:

— Во время обыска вместе с сахаром на вашем чердаке мы обнаружили кожаные перчатки в горчице. Каким образом они оказались у вас?

Незабудько, всхлипнув, ответила:

— Соврала я вам все. Хотела пожалеть Сережку, а сама запуталась, дура этакая. Мой племянник часто приезжал ко мне в гости. Как-то мы с ним разговорились, и я рассказала ему о Саране, о том, что она продала корову, собирает деньги на дом. А позавчера, поздно вечером, приехал Сергей с парнем лет двадцати шести. Не понравился мне тот, какой-то скользкий, весь в наколках. Когда он снимал рубаху у рукомойника, заметила я, что у него даже на спине татуировка — девушка, а под ногами у нее змеиная голова. Как зовут его, не знаю. Сергей называл его Самураем. Легли они спать рано, в отдельной комнате, а когда я проснулась утром, их уже не было. Когда я узнала, что квартирантку обокрали, догадалась: их работа.

Вечером из Днепропетровска вернулся Войный. Он произвел обыск у Кириченко и изъял у него две тысячи рублей, кофточку и плащ.

Кириченко сразу же во всем сознался и назвал второго соучастника — Николая Простоквашу по кличке Самурай. При обыске у последнего были изъяты две тысячи рублей и серебряные часы с золотой цепочкой.

Оплята и Черныш обоих доставили в Васильковку.

На допросе Простокваша отрицал свое участие в ограблении Сараны, выкручивался как мог, ибо знал, что четвертая судимость — не первая, но перед лицом неопровержимых улик он не выдержал и сознался.

— Ладно, пишите, гражданин начальник. После отсидки я возвратился домой, не работал. Однажды в пивной встретил Сергея, познакомился. Несколько раз вместе пили, и как-то он рассказал мне о квартирантке, которая проживает у его тети в Васильковке и собирает деньги на дом. Я уговорил его увести эти денежки, всё, мол, беру на себя. Так и было. В окно лазил я. Деньги поделили. Часы я забрал себе, Сергей о них не знал. Вот и все.

Больше у меня к нему вопросов не было.


ЧЕРЕЗ ГОДЫ

Как правило, я работаю допоздна. Не потому, что наверстываю упущенное за день. Такова специфика работы следователя. От нас, следователей, от нашей инициативы, оперативности и умения зависит многое. Имели бы сутки не двадцать четыре часа, а тридцать шесть — все равно не хватало бы, ибо везде и всегда надо успеть: вовремя выехать на место преступления, чтобы не исчезли следы; вовремя вызвать важного свидетеля, чтобы обвиняемый не упредил нас, не подговорил свидетеля показать неправду, не сбил его с толку; до скрупулезности тщательно произвести обыск и, работая, учиться работать. Учиться у жизни, у тех, кто работал задолго до тебя, и у тех, кто работает рядом с тобой, ведь в наших руках защита советского закона, в наших руках судьбы людей.

В тот вечер я тоже засиделся дотемна, углубившись в чтение документов. Вдруг на столе резко зазвонил телефон. Вздрогнув от неожиданности, я взял трубку. Звонил прокурор, приглашал зайти к нему. Я знал: если вызывает к себе прокурор, значит, произошло что-то серьезное.

В кабинете Григория Ивановича было накурено. На столе лежала неразобранная почта, а в пепельнице дымилась недокуренная папироса.

— Садитесь, — пригласил он меня к столу, — и ознакомьтесь с этим письмом, — подал мне исписанный карандашом лист бумаги, вырванный из школьной тетрадки.

Я начал читать неразборчивые каракули:

«В нашем селе Всесвятском проживает Заруба Мария. Говорят, что она мужа убила и закопала у себя дома. Выведите на чистую воду убийцу и ее…» В конце письма я еле прочитал подпись: «Парамон».

— Это уже не первая анонимка, — задумчиво произнес Григорий Иванович. — Первой занимались работники милиции. Ничего не установили. Вторую я поручил проверить Гриневу. Через два месяца он доложил, что тоже ничего не обнаружил, и закрыл дело. Позже расследование проводил старший следователь облпрокуратуры Зинченко. Ничего не добыл. Весь двор у Зарубы буквально перепахали, а предполагаемого трупа не обнаружили. Дело вновь попало в архив. Анонимки же продолжают поступать. — Прокурор посмотрел мне прямо в глаза. — Дыма ведь без огня не бывает… Займитесь-ка вы этим. Изучите внимательно письмо, ознакомьтесь с прекращенным делом и завтра доложите свои соображения.


Первое, с чего я начал, возвратившись в свой кабинет, — изучил анонимку. Я просматривал каждое слово через лупу. Установил, что у писавшего дрожала рука.

«Кто же он, этот человек? Старый или молодой, больной или пьяный? А может, писал левой рукой? Придется назначить графологическую экспертизу», — решил я.

Установить автора анонимного письма для следователя очень важно. Бывают же случаи, когда анонимщик обольет невинного человека зловонной грязью и притаится, а честному человеку долго потом приходится отмываться.

А если и в самом деле совершено убийство? Тогда почему так случилось, что труп не был обнаружен? Без него нельзя доказать убийство.

Волновало меня то обстоятельство, что событие, о котором шла речь в письме, имело место давно, на третьем году после войны. Из-за давности следы преступления и другие доказательства могли исчезнуть. Есть ли в прекращенном деле сведения о первом муже Зарубы? Может, он и поныне живет и здравствует, поменяв место жительства?

Да, подкинул мне дельце прокурор!

Набросав на чистом листе некоторые вопросы предстоящей проверки, я собрал свои бумаги и сложил их в сейф, а сам решил пойти отдохнуть.

На следующее утро пришел в прокуратуру раньше всех, еще раз прочитал анонимное письмо, продумал несколько вариантов его проверки, а когда ровно в девять в соседнем с моим кабинете появился секретарь Петр Гаврилович, я попросил его найти мне дело о Зарубе.

— Сколько с ним можно возиться? подавая мне запыленную папку, спросил Петр Гаврилович. — Это дело вели уже все: милиция, Гринев, старший следователь областной прокуратуры, а воз, как говорят, и ныне там. Убийства так и не раскрыли.

— А вдруг мне повезет, — взял я папку в руки.

— Я не возражаю, — смутился Петр Гаврилович. — Наоборот, буду рад. Но только не верится мне, оговаривает кто-то женщину.

Потрепанная папка свидетельствовала о том, что она долгое время ходила по рукам, и я первым делом решил заменить обложку, чтобы старая не пугала бесперспективностью расследования.

Просматривая предыдущие анонимные письма, приобщенные к делу, я обратил внимание на то, что по поводу писем отмечалось в деле: авторы анонимок на территории Всесвятского сельсовета не проживают.

Мария Заруба допрашивалась несколько раз. В последнем протоколе от 13 ноября 1949 года есть ее объяснение: «Я состояла в браке с Селивановым Николаем с 1939 года. От него родились дети — Саша и Лена. Когда началась война, муж ушел на фронт и возвратился домой в начале 1945 года инвалидом третьей группы. Поступил работать на железную дорогу. Но часто болел. Потом стал пить. Подозревал меня в супружеской неверности. У нас возникали скандалы. Дошло до того, что он начал избивать меня. В июле 1946 года после очередной ссоры Николай забрал свои вещи и уехал. Куда — не сказал, но я догадалась: к своей сестре Вере в Новосибирскую область. Через некоторое время я написала ей подряд три письма. Она ответила только на одно. Из письма я узнала, что Николай действительно приезжал к ней в сентябре 1946 года. Пожил у нее двадцать дней, затем завербовался на лесозаготовки в Магаданскую область. Больше мы с ней не переписывались, и где теперь Николай, я не знаю».

О детях Зарубы, которых после исчезновения мужа она сдала в приют, в деле больше не вспоминалось, и меня это заинтересовало. Почему никто из следователей не пытался встретиться с детьми? Может, они раскрыли бы какую-то тайну в отношениях отца и матери.

В деле было много пробелов, и, честно говоря, в глубине души моей зашевелилось сомненье: справлюсь ли я с ним? Нашел в деле и письмо, присланное Зарубе Верой Селивановой. Прочитал внимательно, присматриваясь кпочерку, Обыкновенный женский почерк.

Записал себе в блокнот: «Проверить». Решил направить отдельное поручение в Новосибирскую область. А вдруг там Селивановой нет и не было? Может, это анонимка? Не похоже — почерк ровный, с одинаковым наклоном. А где же конверт? Конверта не было. Снова ребус.

Во второй половине дня я пошел к прокурору.

— Ругаете меня за новое дельце? — встретил он меня, как только я переступил порог кабинета. — Хорошо с ним ознакомились?

— Многих тонкостей еще не уловил, Григорий Иванович, — честно признался я.

— Нужно уловить. — Зеленовато-голубые глаза его оживились, кожа вокруг них собралась в смешливые морщинки. — Да-да, нужно уловить, — повторил он. — А какое мнение сложилось у вас относительно Зарубы?

— Из материалов дела я заключил, что личность этой женщины проверена плохо. На нее даже характеристики нет. А в исчезновении ее мужа Селиванова есть что-то загадочное.

— Я вижу, вы взялись за дело с огоньком, — довольно улыбнулся Григорий Иванович. — Желаю успеха. Все брать под сомнение в деле нельзя. Но основные вопросы необходимо перепроверить. Как учит народная мудрость: доверяй, но и проверяй.

Вернувшись от прокурора, я позвонил Войному.

— Степан Павлович, есть для нас настоящая работенка.

— Сейчас иду, — с готовностью отозвался он.

Через несколько минут Войный был у меня в кабинете. Как всегда, энергичный, подвижный и веселый.

— Я уже два дня скучаю без настоящей работы, — широко улыбнулся он.

— От моего поручения скучно не будет, — протянул я ему через стол дело Зарубы.

С первой же страницы Войный бросил дело на стол и отвернулся.

— Старьем заниматься? Оно у меня в горле стоит. Пустая затея. Два следователя по этому делу работали, бумаги вон сколько исписали. А какой толк? Зачем время тратить на пустое дело?

— Вновь поступило анонимное письмо. Речь идет об убийстве. А это очень серьезный сигнал, понимаете? — убеждал я Войного.

— Какое там убийство?! — Войный стоял на своем. — Мы своими руками перерыли весь двор Зарубы, а трупа не нашли. Свиней колхозных загоняли на ее усадьбу. Пустая затея.

Долго я убеждал Войного в том, что именно нам придется заняться этим старым, запущенным делом, и наконец выложил ему свои соображения, которые возникли у меня после ознакомления с материалами, показал план оперативно-следственных мероприятий, одобренный прокурором.

— Как же это мы забыли о детях Зарубы? — досадливо морщился Войный, и я понял: он уже приступил к делу.

— Это еще не все, — сообщил я ему. — В деле есть ярлык с датой: 3 марта 1945 года. Он может стать серьезной уликой. Но где его взяли, из дела пока не видно.

— Это ярлык от шинели железнодорожника, — объяснил мне Войный. — Он валялся под столом в квартире Зарубы, когда мы делали у нее обыск. Неужели в протоколе не записано?

— Нет, не записано, — ответил я. — Теперь по этому вопросу придется допросить в качестве свидетелей понятых и следователя, производившего обыск.

Обсудили мы с Войным, что и как будем делать, расследуя анонимку, наметили вопросы свидетелям. Степан Павлович многое подсказал мне, на многое открыл глаза.

Начать дело я все же решил с допроса подозреваемой.


Мария Заруба явилась ко мне в понедельник, в десять часов утра. Это была средних лет женщина, темноволосая, с обильной сединой.

Пригласив ее сесть, я спросил, знает ли она причину своего вызова в прокуратуру.

— Догадываюсь. По вопросу исчезновения моего первого мужа. Но сколько можно? Ведь уже не раз проверяли! — В голосе ее чувствовалась обида.

— Люди снова пишут письма. А раз пишут, мы должны проверять.

— Да что там люди! Их просто берет зависть, что ко мне мужчины липнут! Вот и пишут, — резко повысила голос Заруба.

Я попросил успокоиться и рассказать о своих детях: где они, как живут, пишут ли ей?

Заруба вскинула на меня настороженный взгляд и замешкалась с ответом.

— Дети живут хорошо. На полном государственном обеспечении. Пишут письма…

Услышав такой скупой ответ, я сразу понял, что о детях она почти ничего не знает, и не стал больше расспрашивать, сделав вид, что удовлетворен ответом.

— А то, что пишут о вашем муже, вы отрицаете? — задал я ей следующий вопрос.

— Не только отрицаю, а и категорически протестую против вызовов сюда, — возмутилась она. — Я женщина работящая, честная. Мне из-за вас стыдно людям на глаза показываться!

— Хорошо, — согласился я. — Больше вас вызывать не будем. Вот вам бланк протокола допроса, запишите сами все то, что рассказали, и подпишитесь.

Мне был нужен ее почерк.

— Я не умею красиво… — заерзала она на стуле. — Царапаю, как курица лапой, с ошибками.

— Ничего, пишите, как умеете. Оценки выставлять не будем, — пошутил я.

— Лучше вы запишите, а я подпишусь, — стояла на своем Заруба.

— Мне нужно срочно выйти, — тут же придумал я. — Меня вызывает прокурор. А вы пишите. — Захватив с собой бумаги, я вышел.

Попросив секретаря прокуратуры присматривать за Зарубой, я действительно направился к прокурору.

— Новости принес? — поинтересовался Григорий Иванович.

— Пока никаких, — ответил я и рассказал о своем эксперименте с Зарубой.

— Хитрая, — улыбнулся Григорий Иванович. — От старшего следователя облпрокуратуры Зинченко она увернулась, не стала писать протокол.

— Попытка не пытка… — отшучивался я. — Авось напишет-таки.

Ровно через полчаса я вошел в кабинет. Заруба, облокотившись на стол, писала. Завидев меня, сообщила:

— Сейчас заканчиваю.

— Вы не спешите, старайтесь ничего не упустить, излагайте подробнее, чтобы я лишний раз вас не тревожил, — успокаивал я ее.

— Вызывайте или не вызывайте, я все равно больше не приду, — решительно заявила Заруба.

Чтобы не испортить дело, я извинился, что вынужден отлучиться на пять минут к секретарю прокуратуры, и снова вышел.

— Ну как? — поинтересовался Петр Гаврилович.

— Все в порядке, дописывает.

В эту минуту открылась дверь моего кабинета, и Заруба подала наполовину исписанный ее рукой протокол.

— Все. Хоть режьте, мне больше писать нечего.

— А почему вы его не подписали? Вот здесь, внизу? — спросил я.

— И так ясно, что это я написала, — ершисто бросила Заруба.

— Так положено. Всякие показания должны быть подписаны.

Заруба, зло взглянув на меня, молча взяла протокол, подписала тут же, на столе у секретаря, и вернула обратно.

— Мне можно идти? — спросила.

— Идите, — разрешил я. — До свидания.

Как только она ушла, я начал сличать ее почерк с почерком письма Веры Селивановой. И не поверил своим глазам: почерк совпадал.

Так вот оно что! Хитра Заруба! Ловко завела в заблуждение следователей.

Я немедленно пошел к прокурору.

— Посмотрите, Григорий Иванович, через лупу, — начал я. — Буква «д» с двойным завитком, а «ю», «п» и «т» точь-в-точь совпадают. Обратите внимание на букву «ф».

— Ну и ну! — вскочил прокурор и заходил по кабинету. — Подумать только! Обвела всех вокруг пальца.

В эту минуту, постучав, в кабинет зашел Войный. Увидев, что прокурор чем-то озабочен, робко остановился на пороге.

— Проходите, проходите, — пригласил его Григорий Иванович. — Посмотрите-ка! — жестом попросил Войного подойти к столу. — Факты, из ряда вон выходящие, установил Иван Иванович.

— Как же мы с Зинченко и Гриневым не додумались до этого? — развел руками Войный. — Ну и хитрая же бестия! Написать письмо от имени сестры мужа! Значит, исчезновение мужа — дело ее рук. Надо искать труп, — горячился Войный.

Зная некоторую горячность Войного, я решил его воздержать от поспешных выводов.

— Успокойся, это ведь только предположительные данные. А нам нужны прямые доказательства. Может, мы еще и ошибаемся. Поэтому отправим так называемое письмо Селивановой и объяснение Зарубы на графологическую экспертизу, пусть специалисты дадут свое заключение. К тому времени успеем выяснить, существует ли в действительности Селиванова. Я уже направил поручение прокурору Новосибирской области.

— Решение правильное, — поддержал меня прокурор, — а вам, — обратился к Войному, — нужно хорошенько продумать и оперативно решить вопрос о наблюдении за домом Зарубы. Думаю, это не помешает. Только сделайте все аккуратнейшим образом.

— Комар носа не подточит, — живо отозвался Войный.

— Какие ваши планы на ближайшие дни? — спросил меня прокурор.

— Решил немедленно выехать в Ростов-на-Дону и посетить детский дом, в котором живут Саша и Лена Селивановы. Их показания в расследовании дела могут быть нам очень полезны.

Прокурор прошелся по кабинету, потом остановился против меня и, улыбчиво сощурив зеленовато-голубые глаза, произнес:

— Действуйте.


В Ростов-на-Дону я выехал вечером следующего дня. В купе вагона по какой-то случайности больше никого не было, и, чтобы не скучать, я достал из портфеля письмо сына Зарубы, Саши Селиванова, отправленное матери еще в августе 1950 года, и начал перечитывать. Мне хотелось подготовить себя к встрече с мальчиком, заранее проникнуть в его характер, в его жизнь.

Письмо без единой помарочки, четко выписана каждая буковка, на месте все знаки препинания, только на последней странице местами разошлись чернила. Кто-то плакал над письмом. «Кто?» — спрашивал я себя. И не мог ответить. Плакал Саша? Не под силу было мальчику совместить в душе своей детское чувство к матери и уже недетскую боль, горечь, обиду? Или Сашина сестричка Лена, отправляя письмо, прочла его украдкой, смахивая непрошеную слезу? А может, плакала Заруба? Нет. Судя по поведению Зарубы, ей не присуще материнское чувство. Не каждая мать, переживая трудности, отправляет куда-то детей. После встречи с Зарубой создается впечатление, что у нее вообще атрофирована способность глубоко чувствовать.

«Здравствуй, мамочка! — писал мальчик. — Пишет тебе письмо твой Саша. Помнишь ли ты меня и Леночку? Мамочка, почему ты нам не пишешь? Наша учительница Валентина Петровна говорила, что ты не оставишь нас здесь навсегда. Приезжай к нам. Мы живем хорошо, нас и кормят, и одевают… Лена очень выросла, скучает по дому и на тебя сердится за то, что ты нас оставила здесь и письма не пишешь. Я перешел в третий класс, а Лена во второй.

Мамочка, я недавно видел интересное кино. Называется „Секретарь райкома“. А по воскресеньям мы ходим к братской могиле. Мамочка, я буду таким, как Павка Корчагин. У меня есть книга „Как закалялась сталь“, я ее уже прочитал два раза. Когда сплю, она со мной под подушкой лежит.

Мамочка, приедь к нам хоть один раз. Мы, наверное, тебя уже и не узнаем. В нашем классе почти ни у кого нет родных, они погибли в войну. Ну, а ты ведь живая. Приезжай. Ждем ответа. Александр».

Читал я письмо и перечитывал, а мысли уносили меня в мое детство. Великое, святое слово мать. Ее и картины детства с годами вспоминаешь все чаще и чаще. И воспоминания эти делаются настолько яркими и красочными, будто вновь все переживаешь, будто чувствуешь, видишь все сию минуту наяву. Видно, таков закон жизни. Но будет ли помнить, держать в сердце мать свою Саша Селиванов?

Почему Заруба сдала детей в детский дом и ни разу не проведала их, не написала письма? Может, дети видели то, что хотелось бы Зарубе вырвать из их памяти, чтобы не иметь лишних свидетелей?

Мысли, одна одной сложнее и невероятнее, путались в моей голове до тех пор, пока я не устал от них и не уснул под убаюкивающий стук вагонных колес.


В Ростов-на-Дону я прибыл утром и примерно через час уже сидел в кабинете директора детского дома, в котором жили Саша и Лена Селивановы. Директора звали Александр Александрович. Это был невысокий щуплый человек с прямой спиной и густыми седыми волосами, подстриженными по-мальчишески коротко, с внимательным взглядом карих глаз. Узнав о цели моего приезда, он предложил остановиться у них в комнате для приезжих. Так, мол, будет удобней, смогу ближе сойтись с детьми. Комната для приезжих была на первом этаже спального корпуса. Чтобы не терять времени, я попросил директора рассказать подробнее о Саше и Лене, а затем показать их мне.

Директор поручил это воспитательнице Наталье Сергеевне Мазорчук. Она их хорошо знает.

— Сашу и Лену Селивановых я знаю давно, — начала свой рассказ Мазорчук. — С тех пор, как они поступили к нам. Саша был хилым ребенком. Плохо ел, часто уединялся, подолгу о чем-то думал, плакал. А теперь его не узнать; вырос, окреп, веселенький такой, живой. И Лена хорошая девочка, послушная. Они друг друга любят. В прошлом году Лена простудилась и заболела. Лежала в больнице. Саша от нее не отходил. В первые годы Саша и Лена часто вспоминали мать. Саша написал ей несколько писем, но ответа ни на одно не получил. С тех нор даже слышать о ней дети не желают. Я, знаете, больше и не завожу о ней речь. Не хочу бередить детям душу. Несколько раз пыталась узнать у них про отца. Саша в таких случаях нервничал, угрюмо молчал. А один раз язвительно ответил: «Отца нет, он умер. Сам видел». Я хотела от него добиться подробностей, но не удалось. Сейчас я вам их покажу, — сказала Наталья Сергеевна. — Пойдемте в столовую, это рядом.

Мы зашли в просторное, светлое помещение. Столы застланы белоснежными скатертями. На столах столбиками нарезанный хлеб. Дежурные уже разносили кастрюли, расставляли тарелки. Аппетитно пахло супом.

— Через пять минут начнется ужин. Сядем вот здесь, в углу, — предложила Наталья Сергеевна. — Их всех хорошо будет видно.

Ровно через пять минут в столовую начали заходить дети. Впереди всех шел белокурый крепыш в пионерском галстуке с тремя красными нашивками на рукаве рубашки.

— Это Саша, — подмигнула мне Наталья Сергеевна.

— Девочки, не шумите! — услышал я голос Саши.

Из группы девочек к нему подошла щупленькая, с белокурыми косичками девочка, что-то сказала ему потихоньку, и они вместе отошли в противоположный конец зала.

— А то Лена, его сестра, — сообщила воспитательница. — Она сегодня дежурная.

Вскоре столовая наполнилась шумными детскими голосами, бряцанием ложек и вилок. Начался ужин.

— После ужина у нас вечер самодеятельности… Посмотрите? — спросила Наталья Сергеевна.

Я согласился.

Клуб детского дома был набит битком. Мне, как гостю, предоставили место в первом ряду. Рядом со мной сидели Александр Александрович и Наталья Сергеевна. Играл духовой оркестр. Через щель в занавесе было видно, как на сцене хлопотали девочки. А с ними и Саша. Он, что-то горячо объясняя, спорил.

Подняли занавес. На сцене выстроились участники детского хора. Из-за кулисы выбежала девочка в белом платье, с белыми бантами в косичках и объявила:

— Выступает хор детского дома! Песня о Родине!

— Узнали? Это же Лена, — шепнула мне Наталья Сергеевна.

Во втором ряду хора я увидел Сашу. Выделялся в хоре его сочный голосочек.

Чтобы снять показания, Сашу пригласили в кабинет директора. Я отрекомендовался и попросил подробно рассказать о себе.

Тень беспокойства легла на Сашино задумчивое личико, он опустил голову. Потом откашлялся, огляделся и взволнованно заговорил:

— Я… Мы жили в селе Всесвятском Васильковского района. Там мои бабушка и дедушка. Здесь — сестра Лена…

Саша смотрел то на меня, то на Наталью Сергеевну и все говорил о детском доме, о школе, о друзьях. О матери же — ни слова.

— Почему ты не пишешь писем маме? — спросил я.

— Маме? У меня ее нет, — дрогнувшим голосом ответил мальчик и отвернулся.

Я подошел к нему и, не говоря ни слова, положил ладонь на плечо. И почувствовал, как судорожно вздрагивали детские плечи.

Проглотив рыдания, мальчик торопливо заговорил:

— Отца моего нет. Я видел его мертвым. Мама меня предупредила, чтобы я никогда никому не говорил об этом. Потом привезла нас с Леной сюда.

Голос его постепенно выравнивался, плечи под моими ладонями уже не дрожали. Он вздохнул несколько раз глубоко-глубоко, словно только что перешагнул через пропасть.

— Скажи, Саша, — повернул я его к себе лицом. — В чем был одет твой папа в тот день, когда ты видел его в последний раз?

Саша посмотрел на меня влажными глазами и ответил:

— Папа был в гимнастерке. Я проснулся утром раньше, чем Лена. Мама куда-то ушла. Дверь была заперта снаружи. Я не мог открыть ее и стал звать папу. Но он молчал. Тогда я подошел к кровати, поднял одеяло и увидел, что папа не дышит. Лицо у него было желтое и руки аж синие.

— А крови ты нигде не видел?

— Нет, крови я не заметил.

— Ну, теперь, Саша, — сказал я, взяв мальчика за руку, — успокойся совсем-совсем и иди к Лене, она ждет тебя. Будь мужчиной. О нашем разговоре никому говорить не следует.

— Хорошо, — пообещал Саша.

После завтрака я взял Сашу и Лену в город. Покатал их на карусели, затем повел в зоопарк. Мы много говорили обо всем на свете, шутили и смеялись. Особенно неугомонно вела себя Лена. Засыпала меня вопросами, рассказывала о своих подружках.

Заглянули мы и в магазины. Я купил Лене куклу, которая умеет закрывать глаза и пищать, а Саше — сборник стихов Пушкина. В Центральном парке культуры и отдыха угостил ребят мороженым, и там, на скамейке под большой липой, нас и нашла Наталья Сергеевна.

— Ищу-ищу вас по всему городу, — присела она возле Лены. — Почему обедать не приходили? — спросила строго.

— Мы пообедали в столовой, — весело ответила Лена.

За это короткое время дети ко мне привыкли, и я без затруднений, так сказать, между делом, узнал от них все, что меня интересовало, и в тот же день решил ехать.

Узнав о том, что я должен уезжать, дети запротестовали, просили побыть с ними дольше. Пришлось объяснить им, что ехать я просто вынужден, обязывает служебный долг.

Вечером Саша и Лена вместе с Натальей Сергеевной провели меня на вокзал.

Приехал — и сразу же в прокуратуру. Теперь, когда я уверен, что Селиванова нет в живых, необходимо выяснить ряд других вопросов: получен ли ответ из Новосибирска, что написала сестра Селиванова? Как ведет наблюдение Войный?

В прокуратуре меня встретил Петр Гаврилович.

— Тут по вас все соскучились. Спрашивают, когда приедете. А вы даже не позвонили, — упрекнул добродушно.

Услышав наш разговор, из кабинета вышел Григорий Иванович, пожал мне руку и пригласил к себе.

— Ну, как дела? — спросил и, не дожидаясь ответа, сообщил, что вчера получили известие из Новосибирска. Там Селивановой нет, и никогда в тех местах не проживала.

Я в свою очередь прочитал прокурору свидетельства Саши и Лены.

— Завтра же нужно произвести обыск у Зарубы, — предложил Григорий Иванович. — Необходимо все просмотреть в ее доме. Хотя время и упущено, но всякое бывает… А теперь идите домой, отдыхайте с дороги.

Но домой я сразу не попал. По пути встретил Войного, и он меня буквально затащил в райотдел милиции и не отпустил до тех пор, пока не выжал из меня до мелочей результаты поездки.

— А что у вас нового? — поинтересовался я, окончив свой рассказ.

— За это время Заруба никуда не отлучалась, затаилась, будто чего-то ждет, — ответил Войный.

— Подумайте над тем, куда могла упрятать Заруба труп мужа. Завтра будем искать, — сообщил я ему решение прокурора.

— Работники милиции нужны? — поинтересовался Войный.

— Думаю, достаточно будет двух человек, да вы третий.

Когда я вышел из милиции, на улице уже был поздний вечер.

Рано утром мы были во Всесвятском. Но дома Зарубы не оказалось. На дверях висел большой амбарный замок.

— Убежала! — констатировал Войный.

Несколько минут молча стояли у дома. Мне почему-то не верилось, что Заруба могла скрыться. Первым заговорил понятой Моргун:

— Может, она уехала к детям? Последнее время часто вспоминала о них.

— Нет, вчера вечером я ее видел, — возразил участковый уполномоченный Бойчук. — Да вот и она, легка на помине.

— Чего так рано, мои дорогие гости? — подойдя к нам, слукавила Заруба. — Мне и угостить-то вас нечем.

— Извините за беспокойство, но мы должны сделать у вас обыск, — объяснил я ей. — Вот санкция прокурора, — протянул постановление.

— Вам все мало? — ощетинилась Заруба. — Сколько еще будете плевать в мою душу? Вызовы, обыски! Когда придет этому конец? Я буду жаловаться!

— Ваше право жаловаться, а нам необходимо исполнять свой служебный долг, — тихо сказал я и попросил открыть нам дом.

— Успеете еще все перекопать, впереди целый день, — огрызнулась Заруба, но дверь отперла.

В хате беспорядок: занавески на окнах грязные, постель не убрана, в коридоре куча мусора, в кладовой заплесневелое помойное ведро.

Я еще раньше решил начать обыск с отопительной системы. С помощью понятых снял с печки чугунную плиту и начал осторожно выгребать золу. За духовкой, в самом углу, обнаружил две наполовину расплавленные железные пуговицы и шинельный крючок.

Отчистив от золы пуговицы, мы увидели на них железнодорожную эмблему — звездочку, а посредине разводной ключ и молоток.

— И пуговицы, и крючок от железнодорожной шинели, — сразу же определил Войный.

— Похоже, она сожгла его одежду, — шепнул я ему. — А может, и труп. Посмотрим еще. Давайте вытащим и духовку.

Осматривая печку, я наблюдал за Зарубой. Она не находила себе места. Слонялась из угла в угол, опустив голову; бралась то за тряпку, то за веник, то за ведро, но ничего не делала, только изредка украдкой, потихонечку поворачивала голову в нашу сторону и исподтишка поглядывала то на меня, то на Войного.

— Неужели труп зарыла в своем доме… Ужас какой! — втихомолку возмущался Войный.

— Попробуем-ка сорвать полы, — обратился я к Войному. — Интересно все-таки, как будет реагировать на это Заруба.

— Меня одно поражает, — Войный топнул ногой об пол. — Когда делали обыск в последний раз, полы ходуном ходили, а сейчас, небось, новые доски настлала.

Однако… долго меня не оставляло сомнение: что, если трупа под полом не окажется?

Наконец таки взял в руки топор и обратился к понятым:

— Откуда будем начинать?

Увидев мое намерение ломать пол, Заруба выскочила во двор и не своим голосом закричала:

— Дом крушат! Помогите, люди добрые!

И я спасовал, о чем через некоторое время сожалел, но что поделаешь — упущенное не воротишь.


Последующие два дня я занимался допросом соседей Зарубы. Мнение соседей о ней было единогласное: опустошенный человек, до предела безнравственно ведет себя, ни с кем из соседей не ладит, устраивает у себя оргии и дебоши, покоя от нее никому нет. К детям, по мнению соседей, Заруба всегда была равнодушна, те вечно бегали голодные и оборванные. «Может, и к лучшему, что дети в детдоме, с ней пропали бы, — доверительно делились со мной старые люди, — она ведь только и знает, что волочиться за мужчинами. Да и то сказать: муха на цветы не садится… Это пчела летит к лесу, а муха к гною…»

После обыска я Зарубу больше не допрашивал, но наблюдение за ней мы не сняли.

Несколько дней спустя Войный доложил мне, что к Зарубе в гости зачастил ее двоюродный брат Степан, с которым раньше она была в ссоре.

«Что-то затевает Заруба», — подумал я и велел Войному усилить наблюдение. Сам же с нетерпением ждал результатов экспертизы.

Как и следовало ожидать, экспертиза установила, что пуговицы и крючки подвергались температурному воздействию путем открытого огня. На металлической оболочке пуговиц сохранились истлевшие частицы сукна. Стало яснее ясного, что Заруба сожгла в печке одежду мужа. Об этом также свидетельствовал и ярлык, изъятый в ее квартире.

На наш запрос одесская фабрика «Красный швейник» ответила, что такие ярлыки прикрепляются к шинелям. Согласно дате отправки, артикулу, штампу ОТК, шинель с этим ярлыком в числе, других изделий была выслана в адрес станции Днепропетровск.

Установили мы и то, что 12 июня 1946 года на складе ОРСа Селиванов получил шинель с этим ярлыком вместе с другой форменной одеждой.

— Арестовать надо эту потаскуху, — настаивал горячий Войный. — Повторить обыск и арестовать.

— Арестовать рановато, — возразил я. — У нас нет доказательств того, что она совершила убийство. А вдруг Селиванов умер естественной смертью?

— Ну и ну! — кипел негодованием Войный. — Скажите на милость, если б муж умер, зачем бы она сжигала его одежду? Не понимаю, она устраивает нам всякие козни, а мы цацкаемся с ней.

— Степан Павлович, я не согласен с вами. Заруба могла из боязни сжечь одежду, чтоб люди не подумали плохого, — начал я объяснять Войному.

— Разве мало у нас улик против нее? — покраснел от волнения Войный.

— Да, Степан Павлович, еще недостаточно у нас улик. Арестовать Зарубу сможем лишь тогда, когда найдем труп и получим заключение специалистов о причине смерти.

Переубедить Войного мне не удалось. Он стоял на своем.

В тот же день я доложил о результатах проведенной работы прокурору.

Григорий Иванович внимательно выслушал меня и сказал:

— Все правильно. Но и с обыском не тяните. Зря вы испугались истерики Зарубы. Я полагаю, что труп Селиванова зарыт в доме. Ее истерика подтверждает это. Попомните мое слово. В общем — обыск, и немедленно! — заключил он.

Когда мы рано утром подъехали машиной к дому Зарубы, в окнах тускло светилось. Я постучал. Дверь открыла хозяйка. За спиной у нее стоял Степан Заруба. Вид у них был растерянный.

Вошли. В доме остро пахло свежевыкрашенными полами.

— Вы что, сделали ремонт? Полы покрасили? — удивился Войный.

— А что, нельзя? — резко ответила Заруба.

Войный в один момент обошел всю квартиру.

— Ну и ну, милая! Так вы срывали полы в коридоре? Нам не разрешили, а сами срывали-таки. По какой такой надобности? — строго спросил Войный.

— Срывала! А что! У вас надо было спросить? — огрызнулась Заруба.

Я попросил понятых принести лом и топор.

Заруба отошла к окну, села на стул и оттуда волком смотрела на нас.

Доски в самом деле были новые, плотно подогнанные одна к другой. Видно было, что пол настилал неплохой специалист.

— Кто вам делал ремонт? — спросил Зарубу Войный.

— А зачем вам это знать? — все еще хорохорилась Заруба. — Женщина я одинокая, мало ли кто согласился мне помочь.

Когда сняли доски в коридоре, всем бросилось в глаза очертание свежезасыпанной ямы в углу подполья.

— Дальше не копать, — распорядился я, заметив четкий отпечаток лопаты на одной из стенок осевшей ямы.

Изучая его, я обнаружил, что на лопате имелись две заклепки.

— Так это же саперная лопата! — воскликнул один из понятых. — Я служил в пехоте и знаю эти лопаты, как свои пять пальцев.



Я попросил отойти от ямы, сфотографировал отпечаток лопаты, сделал замеры, а затем снял копию с помощью пластилина и гипса. Копия поможет установить особенности саперной лопаты, а следовательно, выявить ее владельца.

На самом дне ямы мы обнаружили истлевший рукав от гимнастерки, две ржавые пуговицы и рассыпавшуюся кисть руки.

Закончив осмотр, я немедленно вызвал судебно-медицинского эксперта.

Он подтвердил, что мы обнаружили в подполье дома Зарубы кисть, принадлежавшую мужчине. После лабораторных исследований получили все необходимые анализы.

В тот же день Зарубу заключили под стражу.


В прокуратуре меня ожидал Григорий Иванович. Я коротко доложил ему обо всем.

— Недаром говорят, сколько веревку ни вить, а концу быть… — произнес Григорий Иванович и тепло-тепло взглянул на меня. — А вы молодец. Сколько воды утекло, так сказать, а вы отыскали концы, распутали дело. Осталось подвести итоги.

Я сам был доволен работой, но от смущения покраснел.


Через день решил допросить Зарубу. Но ничего из этого не получилось: ругалась, плевалась, доказывая, что «вместо нее, одинокой, несчастной женщины, в тюрьму надо посадить этого умника» — то есть меня — за то, что поступаю с ней беззаконно. Так и не смог убедить ее дать правдивые показания. Пришлось прервать допрос.

Когда ее увели, я начал ломать себе голову вопросом, вытекающим из следствия: кто соучастник Зарубы? Ремонт пола, перехоронение — сама Заруба с этим не могла справиться.

С чего же начать? Как найти сообщника?

И тут я вспомнил: лопата!

Если найдем лопату, которой рыли яму, найдем и ее хозяина.

Поиски решил поручить Войному.

— Понимаете, — со вздохом произнес Войный. — Обыски у всех жителей подряд делать нельзя. Это нарушение законности. Но вот у брата Зарубы Степана — можно.

— Пожалуй, ты прав, — согласился я. — Не простая же случайность их примирила. Все в селе знают, что Мария и Степан долгое время были в ссоре, и вдруг примирились. Отчего бы?

Без прямых улик прокурор не мог санкционировать обыск у Степана Зарубы, и мы с Войным отправились во Всесвятское, чтобы обратиться к людям за помощью. Оперуполномоченный Бойчук с ходу начал информировать нас о проделанной им работе.

— А кто такой Парамон, подписавший анонимное письмо, вы не установили? — спросил я его.

— Парамонов в селе нет, — ответил Бойчук и, сделав паузу, продолжал: — Правда, одна старуха мне сказала, что у Заруб был дед Парамон, который умер еще до войны.

— А старуха эта жива?

— Да, живет на хуторе. Старая очень, но помнит все очень хорошо.

— Прекрасно! — воскликнул я. — Старушка навела нас на след! Идемте в контору! По-моему, анонимку писал Степан Заруба.

В конторе колхоза мне дали подотчетные документы кладовщика колхоза Степана Зарубы. Перелистывая пухлые папки бухгалтерских документов, я нашел акт, составленный Степаном. Анонимка и акт написаны одной рукой.

Через полчаса мы были в доме Степана Зарубы.

— Где ваш муж? — спросил хозяйку Войный.

— Вчера ушел к Кузьме, нашему куму, и домой не вернулся. Наверное, запил… У него это часто бывает… — уныло ответила женщина.

В то время как я с понятыми приступил к обыску, уполномоченный милиции Бойчук искал Степана Зарубу по всему селу.

Саперную лопатку нашел я на чердаке. Она была воткнута в щель на стыке шиферных плиток в углу. Сомнений не было, такую лопатку — с двумя заклепками и трещиной — мы искали.

А вот Степана Зарубу мы так и не нашли.

Через два дня Войный нашел Зарубу в Покровской больнице. Ему поездом отрезало ногу. После ареста Марии Степан бросился под поезд. Узнав у врачей о состоянии здоровья Зарубы и получив разрешение на допрос, я вошел к нему в палату.

Зарубу и не узнать: лицо желто-серое, нос заострился, руки худые, синюшные, скрещены поверх одеяла на груди. Когда я подошел к его постели, он посмотрел на меня тусклыми, неживыми глазами и зашевелился, пытаясь сесть.

— Лежите, не тревожьтесь, — обратился я к нему, усаживаясь на табуретку. — Я к вам на несколько минут. Как вы себя чувствуете? — спросил тихо, пододвинув табурет поближе к его постели.

Степан Заруба замер на мгновение, даже глазами не мигнет. Потом тяжело перевел дыхание и заговорил:

— Мария не убийца. Муж ее, Николай, умер своей смертью, внезапно. По глупости своей она закопала труп мужа в подполье своего дома. Жили-то они плохо, часто скандалили, дрались. Испугалась, дурья голова, что люди станут говорить, будто она его сгубила. Вот и пустила слух, что Николай бросил ее, уехал невесть куда. Я обо всем знал и, будучи в ссоре с ней, написал в прокуратуру. Началось следствие, Мария прибежала ко мне в слезах, дескать, помоги перехоронить, не чужие ведь. Пожалел ее. Перехоронили мы Николая за селом. Место приметное — старая акация там при дороге. Отмерить три шага — камень будет. Под тем камнем и засыпали мы его кости. Виноват я, что не отговорил сестру от дурной затеи, — вздохнул тяжело Заруба и закрыл глаза, давая понять, что устал говорить.

Возвратившись в Васильковку, я вызвал к себе Марию Зарубу и без обиняков спросил:

— Так где вы перехоронили останки Селиванова?

— Вы снова за свое, неужели не надоело? Оставьте меня в покое, я ничего не знаю! — завыла она.

— Эх, Мария, Мария. Зачем вы упираетесь? Ведь Степан мне все рассказал. И лопату у него на чердаке я нашел. Он назвал приметное место у старой акации. Кстати, знаете ли вы, что случилось со Степаном?

— Нет, — буркнула она сквозь слезы.

— Ваш брат под поезд бросился, — сказал я, не сводя глаз с нее. — Знаете ли вы, по какой причине ваш брат без ноги остался и чуть было жизни не лишился?

Слезы исчезли с ее глаз в один миг, словно с разбитой посуды вода. Заруба потупилась, закусив язык. Немного погодя подняла голову и посмотрела на меня будто бы незрячими глазами. Потом заговорила хриплым голосом:

— Степана я обманула. Мужа после очередной ссоры удушила сонного. Шинель сожгла в печке, а его закопала в подполье. Боялась ответа. Детей отвезла в детдом, чтоб не выдали.

Мне казалось, что и голос ее сейчас оборвется и сгинет навсегда. Ан нет, не сгинул. Заруба продолжала:

— Не жила я. Света белого невзвидела от страха. Душа истлела.

— Хватить жалеть себя, — оборвал я ее. — Поздно жалеть. Зло всегда порождает новое зло. А ответа не миновать.


ПРОПАВШИЙ БЕЗ ВЕСТИ

В конце декабря выпал обильный снег, и в одно воскресенье дочка уговорила меня походить на лыжах. Прогулка так захватила нас, что мы вернулись домой вечером. Не успели переступить порог, как жена сообщила, что меня уже несколько раз спрашивал по телефону Войный и просил, чтобы я, как только вернусь домой, сразу же позвонил ему.

— Пропал человек, — сообщил мне Степан Павлович по телефону. — Пришла утром женщина в слезах: целую неделю ищет мужа и не может найти. Отчаявшись, решила обратиться к нам за помощью. Дело, видать, серьезное, — беспокойно звенел в трубке голос Войного.

Переодевшись, я поспешил в милицию.

В кабинете Войного сидела женщина средних лет с продолговатым, но полным лицом, с заплаканными глазами.

— Это следователь. Повторите ему свой рассказ, — обратился к ней Степан Павлович.

— Мой муж, Анатолий Манжула, уехал встречать Новый год к родственникам в село Грабки Синельниковского района и вот до сих пор не вернулся. Я объездила всех родственников, но ни у кого из них его не было. Боюсь я, что и в живых его уже нет. — Женщина умолкла, вытерла лицо носовым платком и снова заговорила, торопливо оглядываясь на дверь, будто тот, о ком она поведет речь, притаился где-то за дверью. — В Васильковке живет Иван Щербина, давний соперник мужа. Чует мое сердце: он убил Анатолия. Помогите, я здесь одна, как перст. С Урала Анатолий меня привез, познакомились там на стройке. Жили с ним хорошо, в мире да согласии. Кому-то наша жизнь поперек горла стала… — тоненько запричитала она.

Немного успокоившись, женщина оставила нам письменное заявление и ушла домой, а мы принялись составлять план оперативно-следственных мероприятий по розыску Манжулы.

Выехал он в гости со станции Просяная. Кто-то же видел его в этот день, а может быть, и ехал вместе с ним. Мы поручили уполномоченному Опляте отбыть на станцию, расспросить людей об этом, а также проверить образ жизни исчезнувшего, выяснить, кому он был не по нраву.


Чтобы ускорить розыск, я предложил обратиться по радио за помощью к жителям района, подробно изложив возраст исчезнувшего, приметы, в чем был одет.

Раздав поручения всем работникам милиции, мы с Войным на ночь глядя выехали в село Волосское. Там у Манжулы было много родственников. Предполагали мы, что он мог загостить у них.

Добрались до села за полночь и решили переночевать в конторе колхоза. Пока наш извозчик ходил за соломой, стелил нам постель около натопленной печки, я решил поговорить со сторожем конторы.

— Знаете ли вы Анатолия Манжулу? — спросил его.

— Знаю, — ответил сторож. — А что, набедокурил?

— Да нет, — вздохнул я. — Пропал без вести.

— Да вы что? Как безвестно? — удивился сторож.

— Уехал из дому перед самым Новым годом и до сих пор не вернулся, — вмешался в разговор Войный. — Ищем вот. К вам тоже приехали по этому вопросу. Может, кто подскажет нам что-нибудь. Каков он был, Анатолий?

Сторож начал охотно рассказывать.

— Парень он ничего, вроде бы не бестолочь, степенный. Сиротой рос. Отец давно умер, матери не стало после войны. Хлебнул горя… Что же с ним стряслось? — Маленький, сухонький, с жиденькими, белесыми, как пух одуванчика, волосенками, старик вздохнул и посмотрел на меня. — Тут неподалеку живет Анатолиева тетка, Мария Скотаренко. Мы вместе встречали Новый год, но Анатолия у нее не было…

— Есть ли у него другие родственники? — полюбопытствовал я.

— Есть, — ответил сторож, — конечно, есть. В этом… дай бог памяти… в Чаплино живет дядя по материнской линии, фамилию забыл. Не то Норенко, не то Здоренко. Моя баба его знает хорошо. Да еще в Мироновке есть у него двоюродный брат, Манжула Станислав…

Поговорив со сторожем, мы растянулись во весь рост на ржаной соломе, которая чуть-чуть пахла прелью.

Однако уснуть я никак не мог. Войный тоже лежал молча и жевал соломинку.

Утром, чуть занялась заря, уже беседовал с теткой исчезнувшего — Марией Скотаренко. Голос у тетки дрожал, глаза были полны слез.

— Анатолий — труженик и семьянин хороший. Жену свою любил, в прошлом году в отпуск к нам с женой приезжал. Больше я его и не видела. С Новым годом нас телеграммой поздравил, счастья желал, а самого несчастье постигло…

Поговорив еще с женой сторожа и получив в сельсовете характеристику на Манжулу, мы выехали в Мироновку.

Станислава Манжулы дома не оказалось. Рыбачить пошел, на подледный лов. Жена же Станислава сообщила, что Анатолий на Новый год к ним не приезжал и писем от него они давно не получали.

— Что будем делать? — спросил меня Войный.

Я предложил заехать на станцию и связаться с райотделом милиции: может, что-нибудь новое поступило от Опляты.

От дежурного по отделу мы узнали, что на станции Чаплино задержан мужчина, на одежде которого якобы обнаружены следы крови.

— Это вызывает интерес. Может, подскочим туда? — предложил Войный.

Я отказался. Хотелось поговорить со Станиславом.

Но беседа со Станиславом ничего нового мне не открыла, и я не мешкая выехал в Чаплино.

Перед отъездом связался с дежурным райотдела милиции, спросил, какие новости, не звонил ли Войный.

Новостей не было никаких, а Войный доложил, что задержан был некий Батура Сергей Никанорович. Он в стельку пьян. Толком объяснить ничего не может. На одежде действительно следы крови.

В Чаплино я Войного не застал, зато с Батурой поговорил.

Пока я говорил с Батурой, явился Войный. Еще с порога заявил:

— Батура к убийству Манжулы не причастен.

— Убийству? — не понял я Войного.

— Да, я так думаю. Хотя у меня и нет твердых доказательств, — отчеканил Войный. — Звонил Оплята. Он нашел женщину, которая по фотокарточке опознала Манжулу. Женщина рассказала ему, что видела Манжулу в поезде Днепропетровск — Чаплино, с ним был мужчина. Она ему описала приметы Манжулы и того мужчины, с которым Манжула ехал. Понимаешь, ехали вместе, и вдруг один исчезает. Что же здесь, по-твоему, может быть?

— К Батуре приметы не подходят? — поинтересовался я.

— Нет. Тот мужчина полный, а этот худой. Однако гадать не стоит. Оплята вот-вот должен быть здесь.

В эту минуту открылась дверь.

— О, легок на помине!

Оплята вошел в кабинет вместе с женщиной. Женщина остановилась у порога, поправляя прическу.

— Вот она видела их обоих в поезде. Запомнила и нарисовала, — доложил Оплята и протянул мне два портрета, сделанные карандашом на листке бумаги из школьной тетрадки.

— Вы художница? — спросил я, пригласив женщину сесть.

— Да, окончила художественное училище. Я из Донецка. Ездила в Днепропетровск, — ответила женщина сдержанно, и мне это понравилось.

— Ваша фамилия, имя и отчество?

— Пархоменко Татьяна Саввична.

— Если вы можете сообщить какие-либо сведения, идущие к делу, то… прошу вас, только подробнее, пожалуйста.

— Хорошо, — улыбнулась женщина, снова поправив свои волосы. — Тридцать первого декабря я ехала домой. Билет взяла до станции Чаплино. Решила по дороге навестить свою школьную подругу. В Синельниково ко мне в купе сели двое мужчин. Один в длинном зимнем пальто с серым каракулевым воротником, в шапке-ушанке из заячьего меха. Лицо полное, с крупными чертами. Нос широковат, глаза серые. Второй помоложе. В светлой куртке и кепке, на ногах валенки. Оба были выпивши. Толстяк рассказывал анекдоты, а второй заливисто смеялся. Я читала книгу, а потом стала за ними наблюдать. Мне захотелось их нарисовать. Вот так у меня и оказались эти портреты. А вчера, когда я ехала в Днепропетровск, в вагон зашел старший лейтенант Оплята. Я показала ему свою тетрадь. Да, еще я заметила, как эти мужчины вышли в Чаплино — и сразу же в магазин. У меня такое впечатление, что они давно знакомы. Тот, что в пальто, называл улицу Коцюбинского.

Я записал ее показания, поблагодарил и попросил остаться в Чаплино на два-три дня.

— Походим по поселку, может, найдем толстяка.

— Не могу. Детей оставила у соседки. Я могу приехать через три дня. Муж вернется домой, побудет с детьми. Ладно? — попросила она.

Я согласился. Отпустили мы домой и Батуру.

Вечером собрались вместе: Войный, Оплята, участковый Василевский и я.

— Ну, какие у кого будут соображения по делу? — спросил я.

— Главное у нас — найти толстяка, — начал первым Войный. — Без помощи общественности не обойтись. Поэтому я решил заснять карандашные наброски, сделанные Пархоменко, и раздать фотокарточки проводникам поездов, торговым работникам. Может, и найдем концы таким образом.

— Необходимо также сделать проверку на улице Коцюбинского, — дополнил я Войного.

— Поручите это мне, — попросил Василевский. — Завтра я проверяю соблюдение паспортного режима на этой улице.

— Справитесь ли вы один? — засомневался я. — Сколько там дворов?

— Восемьдесят семь.

— Я помогу, — поддержал его Оплята.

— Хорошо. Так и решим, — согласился я.

— Нам нельзя упускать и другой, не менее важный вопрос, — обратился ко мне Войный. — Нельзя оставить без надзора кинотеатр, гостиницу, ресторан, столовую. Там вечером может появиться толстяк.

— Вот вам и карты в руки — организуйте, — одобрил я его решение.

На следующий день Войный с самого утра посетил всех Норенко и Здоренко, живущих в Чаплино. Среди них родственников Манжулы не было.

— Есть идея, — предложил я Войному. — Давайте-ка мы проверим тех, кто переехал на жительство в Чаплино из села Грабки Синельниковского района. Сторож не знал ведь точной фамилии.

— Можно, — быстро согласился Войный. — Сейчас же займусь.

Немного погодя онвошел ко мне сияющим.

— Нашел родственничка. Фамилия его не Норенко, а Здоровский, и проживает он по улице Коцюбинского, тридцать семь. Оплята и Василевский еще не дошли до него.

— Значит, сообщение Пархоменко не бесполезно? — перебил я Войного.

— Да, кроме этого… — Войный запнулся. — Лучше пусть он сам, — жестом руки указал на дверь. — Здоровский тут, я приглашу его.

Вошел мужчина преклонного возраста, страдающий одышкой.

— Напугали меня до смерти, — начал он с порога. — Никак не отдышусь… Был, был у нас Анатолий тридцать первого декабря. Вечерком. И не сам, а с приятелем. Такой толстый здоровяк, круглолицый. Поставили на стол бутылку водки, попросили стакан. Хозяйка моя, конечно, нарезала сала, внесла помидорчиков. Я, знаете, водки в рот не беру, так они сами. Выпили, закусили. С полчаса не побыли. Анатолий спешил домой. Жена ему дала гостинцев — конфет детям и шалевый платочек для его жены. Вот и все.

Здоровский вытер вспотевшее лицо, сложил носовой платок вчетверо, сунул его в карман. Потом лишь медленно спросил:

— А что с ним? Что-то случилось?

— Ушел от вас и домой не вернулся, — объяснил ему Войный.

— А мужчины, что с ним был… тоже нет? — поинтересовался старик.

— Ищем обоих, — ответил я. — А мужчину, с которым был Анатолий, вы раньше не встречали?

— Нет, не встречал, — покачал головой Здоровский.

Старик больше нам ничего не сказал, тяжело поднялся со стула и ушел, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Опять ниточка оборвалась! — занервничал Войный. — Обидно же, черт возьми!

— Мне думается, Степан Павлович, есть необходимость проверить поселок Чаплинский. Толстяк проживает где-то рядом.

— Поехали! — коротко согласился Войный.

Слабость Войного состояла в том, что он, когда дело заходило в тупик, всегда соглашался с любым моим предложением.


Поселок уже готовился ко сну, когда наши сани остановились возле поссовета. К нашему сожалению, председателя в поссовете не оказалось, и, удрученные этим, мы решили покурить на свежем морозном воздухе. Только вышли на улицу, а нам навстречу идет несколько мужчин, и среди них один будто бы сошел с рисунка Пархоменко.

— Вас можно на минуточку? — обратился к нему Войный.

— Пожалуйста. Можно и на две, — усмехнулся тот.

Мы зашли в поссовет, познакомились. Чмель Семен Ильич, живет здесь, в Чаплинском, работает в колхозе.

— Знаете ли вы Манжулу Анатолия? — спросил я.

— Да, — ответил Чмель коротко.

— Где же Анатолий? — спросил его Войный.

— Как где? — удивился Чмель. — Уехал домой!

— Когда?

— Да на второй же день. Жена так сказала. Мы хорошо встретили у нас Новый год, правда, я напился до чертиков и не помню даже, когда уснул. Проснулся, его уже не было. Спросил жену, а она не в духе: «Уехал твой, чтоб его больше здесь не было!»

— Видите ли, — обратился я к Чмелю, — дело в том, что Манжула от вас до сих пор не вернулся домой, и мы его ищем.

— Ну и ну! Нет, вы меня на прицел не берите! У вас против меня никаких улик нет и быть не может. — выпалил мне в ответ Чмель.

— Уже прошел обучение? — вмешался в разговор Войный.

— Да, прошел, — ощетинился Чмель. — Бывал уже в тех местах! Не застращаете! Мокрое дело мне не пришьете! Ну, чего уставились? Пил с ним! Домой привел! А куда он девался — это уж, извините, не мое дело.

— За что сидели? — спросил я.

— Губы одному расквасил и получил годок. Отсидел, сделал выводы: больше и пальцем никого не трону. Слово себе дал, — с достоинством произнес Чмель.

— Ваша жена дома? — спросил его Войный.

— Нет! — покачал головой Чмель. — Уехала с детьми на целых две недели к матери в Днепропетровск.

— Придется все-таки сделать у вас обыск, — сказал я Чмелю, а Войному жестом дал понять, чтобы организовал понятых.

— А ордер у вас есть? — спросил дорогой Чмель.

— Не ордер, а постановление, — объяснил я.

— И санкция прокурора? — домогался Чмель.

Войный разъяснил ему, что следователь имеет право в случае необходимости произвести обыск и без санкции прокурора. Закон разрешает.

В квартире Чмеля я огласил понятым и хозяину постановление на обыск, но хозяин категорически отказался подписывать его.

Во время обыска в кухне понятая Цыбуля шепнула мне на ухо:

— Утром первого января жена его стирала дорожку и белила в кухне. Тут есть что-то неладное.

Это заявление нас насторожило. Внимательно просматривая все вещи, я вскоре обнаружил в самом подпечье рулон обоев, на которых засохли брызги крови.

— Жинка курицу резала, — вздрогнул Чмель. — Под Новый год.

Немного погодя мы обнаружили в комнате шалевый платок. Расцветкой он был похож на тот, о котором упоминал Здоровский.

Продолжая обыск, я мысленно представил картину: по пьяной лавочке затеяли драку. Разгорячились, вошли во вкус… Дорожку после всего постирали, выбелили кухню… Труп спрятали. Остался платок и следы крови на рулоне обоев. Жена с детьми уехала… Так или не так? — А что не так? Не так просто убить среди белого дня, зарыть труп зимой тайком. Это почти невозможно. А если бросили в реку? Далеко же, не пронесешь такое расстояние… Нет, сдерживала меня интуиция, нельзя спешить с выводами.

Пришлось еще раз пригласить Чмеля в поссовет. Он как-то сник, уже не петушился, плечи его опустились, словно он нес на себе тяжелый груз.

— Неужели я его… Не помню… Ничего не помню, — со вздохом произнес он и подтвердил свои показания снова, подробно рассказав о том, что 31 декабря он на станции Синельниково встретился с Анатолием Манжулой, которого знал хорошо по службе в армии. Сели в поезд. Доехали до станции Чаплино. Купили бутылку водки. Решили по обычаю выпить за здоровье. Зашли к родственнику Анатолия. Потом он пригласил Манжулу к себе домой встречать Новый год. Анатолий еще сидел за столом, когда он завалился спать. Утром жена уехала…



Чмель сделал паузу, поднял голову и добавил:

— Делала ли она побелку в кухне — хоть убейте, не знаю.

Послали мы Опляту в Днепропетровск, чтобы привез жену Чмеля, а сами вместе с Чмелем вернулись в Чаплино.

Я никак не мог на чем-то сосредоточиться, лицо Чмеля, серей золы, не выходило у меня из памяти.

Допрашивая его снова, я глаз не мог оторвать от бурого пятнышка на его рукаве. «Неужели он убил Манжулу?» — стучало в голове, щемило в сердце.

Поговорил я и с председателем поссовета. Этот человек мне понравился: большелобый, с острым подбородком, глаза серые, внимательные, и в них постоянно искрится такая ласковая теплинка. Зиновий Макарович — так звали председателя — на мой вопрос рассудительно ответил:

— Да, Чмель судим. За хулиганство. Давно это было, как говорится, давно и быльем поросло. Чмель трудяга. Живет своим трудом. Характером, правда, уж больно вспыльчив, но силен. Силен, умеет себя сдержать.

— А жена его? — спросил Войный.

— И жена порядочный человек. К тому же, — Зиновий Макарович улыбнулся, — росточком махонькая. Куда ей справиться с мужчиной-то… — Поднял на меня искрящиеся глаза и вдруг спросил: — А вы к озеру не ходили?

— К озеру? — переспросил я его.

— Я вот к чему веду, — тепло взглянул на меня председатель. — Накануне Нового года была оттепель. В оттепель при обильном снеге на озере часто образовывается поверхностный водный лед — шуга. Даже в самую стужу ледяной покров на нашем озере перемежается полыньями, разводьями. Вот они осели, шугой прикрылись, как будто растеклись по поверхности. Неровен час… — Зиновий Макарович сделал паузу и долгим взглядом окинул меня и Войного. — Всякое могло случиться, тем более, если пошел через озеро пьяный.

Меня поразила такая глубокая проницательность и рассудительность. Версия председателя очевидная.

— Смотрите, — сказал председатель, глядя в окно, — в озере что-то нашли.

Мы с Войным подошли к окну и увидели парня, который шел в поссовет и нес в руке мокрую меховую шапку.

— Дядя председатель! — обратился парень к Зиновию Макаровичу еще с порога. — Это я в проруби выловил. Сделал прорубь, чтобы взять воды корову напоить. Топлю ведро, а вода не набирается. Я стал прорубь расширять. А потом лопатой раз, второй поковырял и вот ее, шапку, вытащил. Примерзла ко льду.

— В каком месте? — спросил его Зиновий Макарович.

— Напротив дома Чмеля, — выпалил парень.

В присутствии понятых и председателя поссовета мы осмотрели все вокруг и саму прорубь. Была она в пятнадцати метрах от берега, полтора метра в окружности. Учитывая то, что парню довелось ее расширять, была она настолько узкой, что бросить человека в нее было непросто. Но тем не менее мы начали шарить по дну длинным багром, который кто-то принес по распоряжению председателя поселкового совета. Озеро было в этом месте неглубокое, дно прощупывалось хорошо, но трупа в проруби мы не обнаружили.


После ужина собрались в поссовете. Войный нервничал.

— Чтобы найти труп, необходимо вскрыть весь лед на озере. Для этого потребуется несколько месяцев. Преступник за это время успеет не только замести следы, но предупредит нас во всем, подговорит свидетелей, собьет всех с толку.

— Нет, Степан Павлович, — вмешался я в его рассуждения. — Работу по розыску Манжулы мы прерывать не будем, не будем ждать, пока лед растает, дорогой мой, а будем искать, обязательно искать.

— Разве я против? — бросил он на меня вопросительный взгляд. — Хоть сейчас буду долбить лед до утра. Но зачем впустую тратить время? Нужно искать другие пути… И от Опляты ни слуху ни духу.

— Не горячитесь, Степан Павлович, — успокаивал я Войного. — Будем искать в озере, но весь лед долбить не станем. Однако пора и отдохнуть. Отоспимся, а утром…


А утром, чуть занялась заря, мы все уже были у озера. Я обратился к председателю:

— Зиновий Макарович, представьте, пожалуйста, себя на месте Манжулы и скажите, как бы вы пошли через озеро на станцию?

— Напрямик, — улыбнулся председатель. — Вон на те огоньки.

— Хорошо, — согласился я. — Давайте-ка пройдем этот путь. Вы — первый, мы — за вами.

Зиновий Макарович ступил на лед и пошел правее той проруби, в которой нашли шапку. «Это яснее ясного, — подумал я. — За десять дней не только шапку, но и труп могло отнести водой в сторону».

— Вот в этом направлении и будем искать труп, — сказал я, когда мы следом за председателем пересекли озеро.

Долбили лед и час, и два, и четыре, а результатов никаких. Люди устали, но никто не роптал. Часто менялись, чтобы передохнуть. Наконец в двенадцати метрах от берега обнаружили труп. Узнать в нем Манжулу было возможно. Я пригласил врача, и мы вместе с ним осмотрели утопленника. Никаких серьезных повреждений не обнаружили, кроме нескольких глубоких продольных царапин на лбу, смазанных зеленкой.

Труп отправили в больницу.

В больнице судебно-медицинский эксперт установил, что раны на лбу Манжулы образовались при падении, а следы зеленки свидетельствовали о том, что эти царапины кем-то обрабатывались. И главное — было установлено, что Манжула утонул. У него были сильно раздутые легкие. Эксперт обнаружил кровоизлияния во внутренние органы и наличие алкоголя в организме.

— А как же понимать кровь в квартире Чмеля? А стирка белья в новогоднюю ночь? А побелка стен? — недоумевал Войный.

— Выясним и это, — успокоил я его.

И действительно, в тот же день Оплята привез из Днепропетровска жену Чмеля, и она рассказала нам следующее:

— Когда я уложила мужа спать, Манжула с пьяных глаз стал ко мне приставать, лез целоваться. Я оттолкнула его, и он, падая, ударился головой об острый угол плиты. Я промыла ему царапины, смазала зеленкой и выпроводила из дому. Куда он ушел, не знаю. Утром постирала дорожку, забелила ободранные стены и уехала в Днепропетровск.



Вот и все. Виновным в своей смерти Манжула был сам.


СКОЛЬКО ВЕРЕВОЧКЕ НИ ВИТЬСЯ…

Весной 1952 года я был срочно вызван к областному прокурору. Этот вызов меня взволновал. И дома еще, и по дороге в Днепропетровск я непрестанно думал: «Что кроется за этим вызовом, да еще срочным? Неужели я где-то что-то упустил, не разобрался?»

Но волновался я напрасно. Вызвали по той простой причине, что я был включен в следственно-оперативную группу по поимке появившейся на территории области небольшой вооруженной банды под названием «Мертвое ухо».

Кроме меня, в группу по поимке бандитов входили: старший следователь областной прокуратуры Иван Михайлович Сомок, заместитель начальника уголовного розыска области Виктор Михайлович Бортников.

Наша задача состояла в том, чтобы в кратчайший срок обнаружить и обезвредить банду. На помощь нам были призваны работники милиции и прокуратуры тех районов, где мы должны были работать.

Изучив материалы, собранные на местах, мы выясняли, что банда имеет легковой автомобиль, вооружена автоматом отечественного производства, пистолетами иностранной марки и холодным оружием. Налеты совершает в основном ночью, на два-три объекта в одну ночь. С помощью автомобиля бандиты беспрепятственно передвигались по области. Перекрыть одновременно все шоссейные, проселочные дороги и большаки, лесные просеки и травянистые склоны, пригодные для езды автомобилем, было невозможно.

Хуже всего было то, что на месте преступлений бандиты не оставляли никаких улик.

На территории области банда начала свою деятельность кражей. Подобрав ключи, они проникли в аптеку города Синельниково и, кроме денег, забрали весь запас наркотических средств: морфий, опиум, промедол, пантопон, апикодин. Сейф открыли отмычкой. Для симуляции выбили изнутри оконное стекло.

Когда представители милиции явились на место происшествия, там уже битое стекло было убрано, а окно застеклено.

Дальше пошли грабежи и разбои один за другим. В селе Александровна банда ограбила магазин, тяжело ранив сторожа. Бандиты нанесли ему удар кинжалом в спину, похитили двухнедельную выручку из магазина — тридцать четыре тысячи рублей, рулоны мануфактуры и другие ценности. На месте происшествия — никаких следов, кроме двух пустых ампул из-под морфия, на которые никто в то время не обратил внимания.

После Александровки было совершено нападение на сторожа горбыткомбината в Новониколаевке. В сторожа бандиты трижды выстрелили, но, к счастью, не попали. Приметы бандитов старик с перепугу запамятовал.

Из горбыткомбината бандиты похитили: круглую печать, чистые бланки трудовых книжек, военные билеты на имя Дорошева, Иконникова, Габадулиева, пишущую машинку «Рейнметаллборзиг» и кассу с зарплатой рабочих — более тринадцати тысяч рублей.

Через какое-то время ящик для хранения денег нашли в лесопосадке, а рядом с ящиком обнаружили две пустые ампулы из-под морфия, которые тоже только значились в протоколе осмотра, а при деле их не было.

Затем бандиты ограбили кассира совхоза «Красный пролетарий», который вез рабочим зарплату на полевой стан. Его смертельно ранили в голову. Стреляной гильзы на месте нападения не обнаружили, но зато вблизи валялась этикетка с надписью «Апикодин».

Вскоре после этого банда совершила разбойное нападение на дежурного Лукьяновской МТС. Бандиты открыли дверной крючок конторы с помощью кинжала, связали дежурного и бросили в глубокий заброшенный колодец. Просто каким-то чудом тот остался жив.

На допросе дежурный показал: бандитов было двое — бородатый мужчина в военной форме, с автоматом, и женщина в черной маске.

Из МТС бандиты угнали полуторку, прихватив сейф, а в нем — четыре тысячи с лишним рублей. На месте преступления были обнаружены таблетки апикодина. Автомашину и разбитый сейф нашли в лесу под Новомосковском.



Из сведений о действиях банды яснее ясного вытекало то, что среди бандитов есть наркоман. Этот, на мой взгляд, немаловажный фактор должен помочь нам в поимке.

Своим мнением я поделился с товарищами. Каждый согласился со мной и в свою очередь предлагал искать другие, более существенные улики и следы.

До полуночи мы не сомкнули глаз. Да и не было ни у кого сна ни в одном глазу: спорили, предлагали, решали… Так всегда бывает, когда у следователя очень серьезное и срочное дело.

В разработанных нами мероприятиях мы предусмотрели очень многое. Принимая во внимание то, что банда имела в своем распоряжении автомобиль, мы решили обратиться ко всем автоинспекторам районов области с просьбой установить днем и ночью дежурство на дорогах и тщательно проверять подозрительные машины, предупредив, что бандиты вооружены. На помощь автоинспекторам подключить комсомольцев и охотников с ружьями. В каждом районе из работников милиции создать поисковые группы. Нам же необходимо немедленно побывать на местах нападений и грабежей и по крупице собрать вещественные доказательства, прочесать лес под Новомосковском, где, по предположениям, бандиты могли прятать угнанные машины. И главное — через сельские Советы решили обратиться за помощью к населению. Предполагалось, что если кто-то из бандитов местный, люди могли его узнать. И не только узнать, а и помочь нам задержать.

Под утро один из нас, Иван Михайлович Сомок, почувствовал недомогание — обострилась язвенная болезнь. Он прилег на диван, предлагая и нам часок отдохнуть.

Не успели мы даже приготовиться отдохнуть, как зазвонил телефон. Иван Михайлович взял трубку.

— Да, у меня, передаю, — ответил кому-то и передал трубку Бортникову.

— Слушаю, — насторожился Виктор Михайлович. — Хорошо, понял. Высылайте машину.

Мы догадались: банда.

Положив трубку, Виктор Михайлович быстро и коротко информировал нас:

— Час назад под селом Дубки совершено нападение на шофера грузовой автомашины, который остановился у реки, чтобы залить воду в радиатор. Бандиты ударили его в спину, свалив в воду, а сами сели в автомашину и скрылись. На место происшествия выехали: следователь районной прокуратуры, прокурор и сотрудники уголовного розыска.

Ивану Михайловичу довелось остаться, а я с Бортниковым уехал на место происшествия.

Когда мы приехали, осмотр уже заканчивался. Следователь Рябчик коротко доложил обстоятельства дела.

— Шофер в тяжелом состоянии доставлен в больницу. На месте происшествия, кроме ведра, которым водитель хотел зачерпнуть воды, ничего не обнаружено.

Виктор Михайлович, переговорив с оперативниками, уехал в село, чтобы организовать розыск преступников по горячим следам, а я решил еще раз осмотреть место. Присматриваясь ко всему вокруг, подошел туда, где лежал потерпевший. Изучая каждую примятую травинку вокруг, я почти у самой воды обратил внимание на еле заметный след обуви.

«След каблука женской туфли, — определил я. — Значит, при нападении на шофера присутствовала женщина».

«Кое-что для начала есть!» — обрадовался я своему открытию и тут же принялся обрабатывать след: бережно очистил его от травы, вымокал промокашкой воду, приготовил гипсовый раствор. Через полчаса слепок был готов. По нему я определил: каблук правой женской туфли тридцать восьмого размера. Самое же важное заключалось в том, что на слепке была видна примета — след от набойки, прибитой тремя гвоздиками и шурупом. Головки их были на треть истертыми.

— А я ведь тоже заметил этот след, но не обратил на него внимания, — виновато потупился следователь Рябчик.

Когда мы вернулись в Дубковский сельсовет, Виктор Михайлович встретил нас новым известием: в селе Томаковке банда ограбила магазин. Туда уже выехала оперативная группа из области.

Я предложил Виктору Михайловичу немедленно ехать туда, чтобы успеть раньше оперативников осмотреть место преступления и найти следы.

Виктор Михайлович согласился, и мы уехали.

Тридцать километров дороги одолели быстро, опергруппы еще не было, и мы с Виктором Михайловичем немедленно приступили к осмотру магазина.

В помещении царил хаос. Ящики с посудой опрокинуты, тюки дешевой ткани разбросаны по полу. Бандиты разбили керосиновую лампу и облили керосином стойки и пол.

«Готовились поджечь все, да сторож помешал», — подумал я. У самого порога на двери я обнаружил капли крови.

«Кто-то из преступников порезал руку», — мелькнула у меня мысль, и я взял эту кровь, чтобы специалисты могли определить ее группу.

Очень важной уликой были следы, оставленные на стенке деревянной веранды. Очевидно, погружая на машину вещи, преступники в тесноте ободрали краску на дереве. По-видимому, веранду красили трижды: сначала белой, потом голубой и зеленой краской. Кое-где на полу я увидел осыпавшуюся краску и подумал: «А ведь она могла прилипнуть и к подошвам обуви преступников, и даже могла попасть внутрь обуви».

У самой веранды мы обнаружили много-много колючек чертополоха. Нигде поблизости от магазина зарослей чертополоха не было. Значит, их занесли сюда бандиты.

Взяли мы образцы красок, а также выпилили кусок доски в том месте, где отпечатались следы обуви преступников.

Когда прибыла опергруппа из области, я доложил им о результатах работы, и все были довольны таким началом.

К этому времени с нашим поручением справился председатель сельсовета Слезно и явился к нам с интересными сведениями: у гражданки Заскоки несколько дней тому назад сняла квартиру женщина, которая назвалась Екатериной Сергеевной и сказала, что она новая учительница в их школе. Из вещей имела при себе большой чемодан и корзину. Молодая блондинка с крашеными бровями. Модно одета. Вчера к ней приезжал военный на мотоцикле. После обеда он куда-то уехал. Вечером и она уехала. Вернулась ночью. Сегодня утром снова к ней приехал тот военный и забрал ее с вещами. Хозяйка всполошилась, пошла к директору школы, но тот ответил, что никакой новой учительницы у них нет и не было. Тогда Заскока и обратилась к председателю.

Все это Слезко выпалил одним духом, потом подумал немного и добавил:

— Заскока говорила мне еще о том, что как будто ее квартирантка и этот военный делали себе какие-то уколы.

Сообщение председателя было ошеломляющим. Женщина и военный. Значит, и МТС, и аптека, и магазины дело их рук.

Немедленно поехали к Заскоке с обыском.

В комнате, где жила квартирантка, нашли таблетки апикодина, ампулы из-под морфия и промедола. Интуиция подсказывала мне: что-то должно быть еще. И я не уходил из комнаты. Рылся в постели, обшарил все углы. Как обычно в таких случаях, я пользовался лупой. Ползал по земляному полу, устланному соломой, присматриваясь к каждой соринке.

— Краска! Вот она! — почти выкрикнул я на радостях.

Да, это были микроскопические частички трехслойной краски, подобные тем краскам, которыми выкрашена веранда магазина. Среди соломы нашли мы и колючки чертополоха.

Перебрав всю подстилку по соломинке, мы нашли еще и бумажку, скатанную в трубочку. Развернули.

— Тайнопись! — воскликнул Виктор Михайлович и тут же прочитал: — «Зинуля! Я в Вятлаге. Готовлюсь дать тягу… Срочно привези военную форму моего размера, погоны сержанта внутренних войск… Забери в тайнике паспорт и военный билет Дворецкого. Не забудь и „мессер“. Адрес назовет податель письма». Листик не был исписан, дальше — чистое поле.

— Посмотрите лучше! — подал я лупу Бортникову.

Он тут же поднял несколько соломин, сжег их, собрал пепел и стал тереть им по чистому полю бумажки. Ожили буквы, слова…

Виктор Михайлович стал читать дальше:

— «…Есть знакомый надзиратель… Он тебе поможет. Запомни пароль: „Вы продаете беличьи шкурки?“ Он ответит: „Откуда они у меня? Я не охотник“. После этого оставь ему вещи и уезжай. Адрес его запомни. Не записывай! Уплати ему тысячу. Письмо обязательно уничтожь».

— Ну и конспирация! Почему же она не порвала письмо? — удивился кто-то из опергруппы.

— Женская беспечность, — ответил я.

— Нет, — возразил Виктор Михайлович. — Недоверие. Она решила держать своего дружка с помощью его записки в кулаке, возле себя. Видать, ревнивая.

Да, такая удача радовала нас. Половина дела, почитай, сделана, но, как гласит мудрая украинская пословица, — скажешь гоп, как перескочишь. Преступников необходимо еще поймать.

Я тут же предложил Виктору Михайловичу немедленно проверить все ориентировки о побегах из мест заключения и разыскиваемых всесоюзным розыском.

— Да, да, — поддержал меня Бортников. — Я имею это в виду. Как только вернемся в прокуратуру, займусь немедленно.

Но, к сожалению, быстро вернуться нам не пришлось. За первой нашей удачей последовала неудача, за которую каждый из нас был готов высечь себя. Мы допустили ошибку: квартиру Заскоки оставили без надзора. Утром соседи обнаружили ее зверски убитой в той комнате, где жила квартирантка.

Убийство было совершено молотком по голове. Множество ножевых ран на теле женщины свидетельствовало о том, что при жизни ее подвергали жестоким пыткам. Коленные суставы были превращены в кровавое месиво. На лице зияла глубокая поперечная рана, правый глаз выбит.

Положив чистый лист бумаги, я разжал кулак Заскоки, и из него выпал клок женских волос.

Ограбление здесь исключалось. Ни одежды, ни денег не тронуто. Вывод напрашивался сам по себе: месть. Но кто отомстил Заскоке? «Конечно, женщина», — ответил я себе мысленно. Вот и клок волос ее в кулаке погибшей. Она защищалась.

Судебно-медицинская экспертиза дала заключение о том, что смерть Заскоки наступила за пять часов до осмотра. То есть убийство совершено ночью.

Кто убил? Подозрение падает на бывшую квартирантку. И, наверное, это связано с потерянной запиской.

Еще и еще раз осматриваем квартиру, ищем свежие следы.

У самой двери на стенке отпечатки чьей-то ладони. След оказался пригодным для идентификации. На полу в крови отпечатки каблука женской туфли. С набойкой…

— Значит, она! Одна и та же женщина была здесь и в селе Дубки при покушении на шофера Гулько, — пришел я к выводу.

— Следовательно, два преступника нам уже известны: военный с бородой и женщина в маске, очевидно, жена или сожительница, — уверенно произнес Виктор Михайлович. — Кто же еще?

— А может, их только двое? — вмешался в наш разговор Климович из опергруппы.

— Не может быть, — возразил я. — Вдвоем погрузить на машину сейф трудно. К тому же не единожды…

— А шофер? Машиной кто управлял? — подключился к нам молодой член опергруппы Жбанов.

— Вести машину мог тот же военный, — объяснил я товарищам. — Ведь он приезжал на квартиру Заскоки мотоциклом, не исключено, что и машину он умеет водить.

Заканчивая осмотр квартиры Заскоки, мы обнаружили и тут следы наркотиков, а в соломе на земляном полу было полно колючек чертополоха — вот откуда они попали и в магазин.

Теперь нам остается одно: как можно быстрее найти и задержать преступников.

…В прокуратуру я возвратился поздно. У дверей кабинета Ивана Михайловича сидели двое: белобрысый мужчина и худенькая женщина с ребенком на руках. Как только я стал открывать кабинет, женщина вскочила.

— Мы к вам, — начала она нерешительно. — Примите, пожалуйста. Мы вас ждем целый день… Очень важное дело…

Я пригласил их в кабинет, предложил сесть и подошел к столу. На столе лежала записка. Иван Михайлович писал о том, что его забрала машина скорой помощи в больницу.

На руках у женщины заплакал ребенок. Пока она его успокаивала, я пристально изучал их.

Мужчина лет тридцати, ладно скроен, но какой-то растрепа: лохматый, заросший, на ногах у него запыленные кирзовые сапоги, одет в гимнастерку и галифе не по его росту.

«Неужели… тот бандит… Сам пришел с повинной?» — мелькнула мысль в голове, и я уже не спускал с него глаз.

Тем временем женщина успокоила ребенка и, обратившись ко мне, указала рукой на мужчину:

— Это мой, нашла на свою голову… Умом слаб. Занимает его у дружков своих, черт бы их побрал. Бандюги! Из-за них опозорил меня и весь наш род.

Женщина сделала небольшую паузу, вытерла носовым платком слезы и продолжила:

— Когда узнала такое, хотела руки на себя наложить, да дитя пожалела, как ему без матери-то…

Ребенок вдруг шевельнулся на ее руках, она быстрым движением вложила соску ему в рот, а затем повернулась к мужу.

— Ну-ка, выкладывай свою цацку! Наигрался, хватит!

— Будет тебе, Стеша… — посмотрел на нее мужчина виновато. — Я же сказал… Ан нет, тебе вынь да положь…

— Боишься? Глядите-ка вы на него… Я кому сказала, не то… — наступала она на мужчину.

Тот неторопливо положил на стул фуражку, вынул из левого кармана брюк горсть патронов высыпал их на стол, из правого кармана вынул пистолет системы «Вальтер», положил передо мной.

— Вот, — буркнул, — с повинной явился… Не желаю больше… — И все, ни слова больше не сказал.

— Ты что, язык проглотил? — вскинула на него жена быстрый взгляд маленьких зеленоватых глаз. — Храбрец! Рассказывай следователю!

Мужчина даже бровью на повел.

— Что сидишь, как воды в рот набрал? Мужик называется, — пристыдила его жена. — Все на меня надеешься? Ладно уж, объясню… Как-никак мужем доводишься. Фамилия наша — Задира, — обернулась она ко мне. — Его звать Степан, меня — Стеша. Познакомились мы в Харькове. Поженились. Жили дружно, душа в душу, жаловаться нельзя: честно трудился, получку исправно домой приносил, нигде не шлялся после работы. А тут, товарищ следователь, как будто его подменили… Запустил себя и хозяйство, стал неряшливый, дома не ночует… Я за него, окаянного, переживаю, не сплю. А вчера нашла его под трактором. Мотор работает, а он положил голову на колесо и задает храпака. Еле добудилась…

— Ну зачем ты это, Стеша? — Степан метнул на нее укоризненный взгляд.

— Что, не нравится? — строго взглянула на него жена. — Слушай и не перебивай. — Она наклонилась к ребенку, ловкими движениями перепеленала его и со вздохом продолжила: — Разбудила наконец-то и не выдержала… влепила ему оплеуху… раз и еще раз, аж ладони онемели. Потом расплакалась. Успокаивать стал, просить, на коленях стоял… Привела домой, спать уложила. Когда раздевался, приметила, как под подушку что-то сунул. Он уснул, а я рукой под подушку. Пистолет! Вот этот, — кивнула она на стол. — Это в нашем-то доме?! Отец мой сложил голову на фронте… За нас… А он… Растолкала его, схватила дочку на руки и кричу: «Застрели нас, но других не тронь!» Он, как вихрь, заметался по хате… Одним словом, решили мы прийти к вам… Вы уж извините, если что не так… Теперь я пойду, а вы беседуйте тут. — Она повернулась к мужу и, не глядя на него, тихо, но решительно сказала: — Расскажи все товарищу следователю, как мне рассказывал. — И, простившись, ушла.

Убрав со стола пистолет и патроны, я решил позвонить Виктору Михайловичу, чтобы пригласить его и себе, но, видно, не было его в кабинете.

Положив трубку, обратился к Степану:

— Расскажите вкратце о себе, а потом о том, что случилось.

Степан говорил, словно тяжелые камни ворочал.

…Вырос в селе. Только кончил семилетку — началась война. Отец ушел на фронт. А в село пришли фашисты. Голод, холод, издевательства… Его хотели вывезти в Германию. По дороге бежал. Скрывался. Когда Красная Армия освободила их село, пошел в военкомат. Как ни просился, в армию не взяли по состоянию здоровья. Окончил курсы трактористов. Работал в колхозе. Женился. Все шло у него хорошо. Но однажды заночевал в поле, у трактора, чтобы утром раньше начать обработку пара. Только уснул, кто-то будит. Проснулся. Рядом мужчина с автоматом. «Вставай, — говорит, — пойдем на операцию… Посты проверим». Видит Степан: военный, спорить не стал. Оделся. Военный увидел его замасленную фуфайку, махнул рукой, подожди, мол, не одевайся, и ушел в лесопосадку. Степан слышал, как он там с кем-то говорил. Вроде бы женский голос, потом дверцы автомашины хряпнули. Степан почуял неладное, но с места не двинулся. Пришел военный, бросил ему военную форму и велел быстро переодеться. Когда Степан переоделся, военный велел ему идти на Александровну и сам сопровождал его с автоматом. Следом за ними ехала легковая автомашина. Какой марки и кто вел ее, Степан не разглядел. В Александровне у магазина военный сунул ему в руку пистолет и приказал: «Никого не подпускать! В случав чего — стрелять».

Удрать Степан не решился, машиной его могли быстро догнать. Прошло не болев получаса. Неслышно подъехала машина, военный высунулся из нее, втиснул Степану в руки пачку денег. «Это тебе за труды! — шепнул. — Пистолет тоже возьми себе и вот еще патроны, — подал ему целую горсть. — Понадобишься — кликну. Только не вздумай заявить, истреблю тебя и семью». И уехал.

— Что случилось, того уже не воротишь, — Степан тяжело вздохнул, заканчивая рассказ. — Через какое-то время он нашел меня. Снова предлагал «дело прошарашить». Отказался, больным прикинулся. Потом слухи пошли: банда объявилась. Свет мне не мил стал, места себе не находил, но прийти к вам и рассказать боялся… Жена заставила. Она у меня золотой человек, душа у нее, что родниковая вода, чистая.

Я наконец-то дозвонился Виктору Михайловичу. Тот немедленно зашел к нам.

Степан сидел, низко опустив голову, охваченный чувством жгучего стыда.

Виктор Михайлович попросил его назвать приметы бандита.

— Высокого роста, худощавый, припадает на левую ногу, слегка заикается. Часто говорит «эко, парень». Больше ничего не помню, темно было.

Я пристально, с надеждой взглянул на Виктора Михайловича, и тот, поняв мой замысел, утвердительно кивнул. Степан был единственным человеком, который видел бандита, и поэтому я решил использовать его для поиска преступников.

— Помогите нам. Человек в форме военного — опасный бандит, — обратился я к Степану.

Степан, не ожидая такого, вскочил, не зная, куда себя деть.

— Я понимаю. А вы верите мне?

— Конечно, — кивнул я. — Верим и надеемся, что вы поможете.

Виктор Михайлович позвонил дежурному, и через несколько минут в кабинет вошел лейтенант милиции Лапша. Виктор Михайлович представил его Задире.

— Все, что узнаете, докладывайте Станиславу Петровичу. Теперь многое зависит от вас.

— Спасибо, я оправдаю доверие, — словно ожил Задира.

— Ну, а теперь идите. Будьте осторожны, — предупредил его Виктор Михайлович.

Уже у выхода Задира остановился.

— Деньги те я растратил. Понимаете, с горя запил… Я их верну до копеечки… Там их было триста рублей.


Прошла неделя. А у нас никаких результатов. И от Степана Задиры ни слуху ни духу.

— Напрасно доверились ему, подведет, — беспокоился Виктор Михайлович.

— Не думаю, я ему верю, — возражал я.

— И пришел он к нам, так сказать, не по своей воле. Жена привела. Это говорит само за себя.

Я не успел ответить Виктору Михайловичу. Зазвонил телефон. Трубку снял Виктор Михайлович. Звонил дежурный. Выслушав его, Бортников сердито бросил в трубку: «Эх, шляпы, упустили!» — и велел немедленно прислать машину.

Я не стал спрашивать, что случилось, он сам рассказал:

— Полчаса назад к милиционеру, дежурившему в центральном универмаге, подошел гражданин, у которого бандиты угнали автомашину, и шепнул ему, что машина его сейчас стоит возле магазина. Пока тот выяснял обстоятельства, из универмага вышли женщина с мужчиной в военной форме, сели в эту машину и укатили. Организовали погоню, милицейская машина нагнала легковушку на мосту, но бандиты дали очередь из автомата. Есть раненые. Вот такие дела.

Пришла машина. Мы с Виктором Михайловичем поехали на место происшествия.

На деревянном мосту через Днепр столпотворение. С большим трудом пробились к месту, где, уткнувшись в деревянный бордюр, стоял милицейский газик. В переднем стекле шесть пробоин. Водитель ранен в руку, один милиционер — в голову. Их увезла «скорая помощь». Второй милиционер на попутной машине бросился преследовать бандитов.

Пока мы осматривали место происшествия, тот милиционер, что догонял преступников, вернулся. Он рассказал, что за околицей у машины, на которой ехали преступники, спустила камера заднего ската, и они бросили машину на обочине. Сами же будто сквозь землю провалились.

Мы немедленно поехали туда.

В брошенной бандитами машине обнаружили пишущую машинку «Рейнметаллборзиг», самодельный кинжал, кассету-рожок к автомату с двадцатью патронами, паспорт и служебную книжку военнослужащего Филиппова Ивана Дмитриевича, паспорт на имя Дворецкого Германа Савельевича, копию предписания, отпечатанного на машинке, следующего содержания: «Сержанту Дворецкому Г. С. прибыть, согласно командировочному удостоверению, в Днепропетровскую область, в с. Краснополье, проверить, проживает ли там гр. Балковой Антон Яковлевич, и если таковой находится по этому адресу, оформить через прокурора города, согласно опознавательному листу № 89–90, арест Балкового». Подпись: «Начальник штаба Леонов, начальник следственного отдела Озеров».

— Липа, — махнул рукой Виктор Михайлович и передал документ мне.

Я тут же решил проверить, не на этой ли машинке он напечатан.

Сходство шрифта абсолютное. «Предписание» напечатали на похищенной в быткомбинате машинке.

В паспорте на имя Дворецкого я обнаружил подмену фотокарточки, поэтому предложил срочно размножить фотокарточку и вручить каждому оперативному работнику. Ведь это был действительный портрет бандита!

В багажнике автомашины нашли шкатулку с деньгами — свыше двадцати тысяч рублей, несколько пар карманных и ручных часов, круглую печать Николаевского горбыткомбината, два ордена — Красной Звезды и Славы, а также орденскую книжку на имя Филиппова. Под сидением оказалась связка ключей, отмычки, парик, борода и усы, черный платок с прорезями для глаз, носа и рта; под ковриком — шесть автомобильных номеров, в том числе два пожарных и санитарный, давно списанные милицией.

Окончив осмотр, мы собрали весь состав группы.

Я коротко доложил о последнем происшествии, отметил упущения в работе и изложил свои планы на ближайшие два-три дня.

Виктор Михайлович подробно довел до всех план розыскных мероприятий. Учитывая поступающие предложения, он на ходу корректировал план.

Но часто бывает в нашей работе, что наилучшим образом составленные планы ломаются и перестраиваются в один миг. Так получилось и теперь.

Из Улан-Удэ пришла шифровка: «Филиппов проходил службу в саперных частях, демобилизован и отбыл к себе на родину в Ильинский район Великолукской области».

Немного погодя получили еще одно сообщение: «28 октября 1949 года в реке около поселка Малаховки Московской области обнаружен труп Филиппова Ивана Дмитриевича. В области головы и спины — тринадцать колото-резаных ран, края которых обоюдоострые».

Получив такие данные, я сразу же решил лететь в Москву, чтобы ознакомиться с этим делом. Но перед поездкой вызвал к себе судебного эксперта Коршенбойма. Я знал его как высококвалифицированного специалиста.

— Илья Саввич, скажи мне, чем был убит Савочкин? Помнишь, в Александровне? — спросил его.

— Кинжалом, — тут же ответил Коршенбойм. — Я же писал об этом в заключении и размеры его указал.

Я достал из сейфа кинжал, обнаруженный в автомашине, показал эксперту.

Илья Саввич осмотрел его и сказал:

— Конечно, он. Помню даже, как ограничитель отпечатался на коже потерпевшего. А теперь дайте мне, пожалуйста, линейку. — Измерив лезвие кинжала, произнес вслух: — Ширина лезвия три сантиметра, длина — тринадцать. Такой же длины был раневой канал на трупе Савочкина.

— Илья Саввич, вы считаете, что этим кинжалом убит Савочкин? — спросил я.

— Да, — ответил эксперт. — Я в этом совершенно уверен. Видите ли, на лезвии имеются характерные задирки в виде вилочки. Если этой стороной кинжал касается кости, то на ней остаются трассы и частички металла. Помнится, у Савочкина было повреждено ребро, и я выпилил кусочек и законсервировал. Я сейчас проверю. Можно кинжал взять с собой? — попросил Илья Саввич.

— Пожалуйста, — разрешил я. — Но завтра верните, я его возьму с собой.

Минут через сорок Илья Саввич позвонил мне и сообщил, что на кусочке ребра — следы этого кинжала.

На следующий, день я вылетел в Москву, а оттуда на попутной автомашине добрался до района.

По поводу обнаруженного трупа Филиппова там было возбуждено уголовное дело, но следствие проведено небрежно и преждевременно приостановлено.

В деле имелся единственный протокол допроса свидетеля Коврыжкина, в котором записаны следующие показания: «26 октября я находился на Курском вокзале. Ожидал поезда. Рядом со мной расположились двое военных, оба под градусом. Один с погонами внутренних войск, другой, связист или сапер, был старше своего товарища. Видать, бывший фронтовик. На груди орден Красной Звезды, орден Славы и медали. Оба они ждали поезда. Под вечер военный в форме внутренних войск согласился проводить своего коллегу на Смоленский вокзал. Забрали свои чемоданы и ушли. Больше я их не видел».

Изучив дело, я пришел к выводу, что в форме внутренних войск был бандит по фамилии Дворецкий. Это он убил Филиппова, это он делает оголтелые налеты в Днепропетровской области.

Поскольку труп Филиппова забрали родители и похоронили у себя на родине, мне пришлось ехать туда. С участием местного эксперта я произвел эксгумацию трупа и, как и предполагал Коршенбойм, на позвоночнике погибшего установил трассы от кинжала. Таким образом я установил, что убийство Филиппова и Савочкина совершено кинжалом, найденным в машине, которую бросили бандиты.

Допросив родственников, изъяв необходимые документы и забрав с собой дело об убийстве Филиппова, я возвратился домой.

За время моего отсутствия появились кое-какие новости. Во-первых, были найдены место жительства Дворецкого и сам Дворецкий Герман Савельевич. От него поступило очень важное сообщение: еще в военное время у него в поезде где-то между Омском и Новосибирском были похищены документы.

Во-вторых, установлено, что из одного из лагерей бежал опасный преступник Красницкий, он же Воронцов, он же Донцов, он же Васильев Герман Александрович, 1918 года рождения, трижды судимый за бандитизм, убийство, грабежи и изнасилование.

В течение месяца оперативники охотились за Красницким, но тот нигде и никак себя не проявлял. Мы уже думали, что он покинул пределы области.

Не было сведений и от Степана Задиры. Меня уже начинали грызть сомнения: а вдруг подвел, предупредил бандита, и теперь скрываются оба.

Не знал я в тот момент, где волчье логово Красницкого. Не знал и о том, что Степан Задира сейчас один на один подбирается к этому логову.

Бандит тем временем, до бешенства разъяренныйнаркотиками, метался из угла в угол в чужой квартире, и перед его обезумевшими глазами, как в калейдоскопе, менялись картины… Отец, ярый кулак, с раннего детства воспитывал в нем дикую ненависть к Советской власти. Вот он вместе с ним во время коллективизации сжигает скирды колхозного хлеба, травит скот, стреляет из обреза в активистов, поджигает хаты… Тюрьма. Лагеря в Сибири. Побег. Снова убивал, грабил, мстил даже грудным младенцам. И снова тюрьма, и снова побег.

«Нет выхода. Нет, нет!..» — стучало в его голове. Как волк слышит запах металла, исходящий от капканов, так этот матерый преступник чуял безысходность своего положения. Он судорожно хватался за автомат, приставлял ствол к виску и тут же отбрасывал его в угол.

«Жить, жить, жить!» — стонал он, обливаясь потом от страха. Дрожащими руками доставал из полевой сумки ампулы морфия, шприц и колол себя в ногу… Страх уплывал, таял, как туман над озером. Наступала беспечная апатия, полнейшее безразличие ко всему. Тело его делалось легким, невесомым, голова почти нечувствительной. Он повалился в постель, смежил веки и минут пятнадцать, пока морфий не растворился в клетках его организма, лежал, не шелохнувшись, как будто прислушиваясь к себе.

«Прижившись», морфий возбудил в нем активность, желание действовать. Отравленное морфием воображение рисовало перед ним кошмары. Красницкий встал, взял в руки автомат и стал целиться в окно.

Именно в этот момент на пороге его логова и появился Задира. Зашел и с улыбкой воскликнул:

— Здорово, дружище! Не ждал? — и протянул ему руку.

Красницкий не сдвинулся с места, только наставил на Степана автомат.

— Выследил, гад! Легавая харя! Эко, паря, влип? Немедленно к стенке! Руки вверх!

— Не дури, Герман! Никто за мной не топал, не наследил я, — снова улыбнулся Задира. — Я к тебе с душой… Собака помнит, кто ее кормит. Короче говоря, куда клинья, туда и рукава. Так и я… Мне ничего не остается. С тобой ведь связан одной веревочкой.

Красницкий прервал его, выпустив очередь из автомата. Пули одна за другой сбивали штукатурку чуть выше головы Задиры.

— Говори сейчас же, кто тебя послал? — бушевал Красницкий. — Где оружие, которое я тебе дал? Брось на пол.

— Нешто не понимаешь, голова ты садовая? Куда мне деваться-то было. С работы выгнали, дома жизни нет, — шелком стелился пред ним Задира.

— Доказательства! — потребовал Красницкий.

Задира понял, что Красницкий не думает его убивать, и продолжал юлить:

— Я сам, как есть, перед тобой, такую даль тянулся, о каких доказательствах ты еще спрашиваешь…

Красницкий неожиданно опустился на скамейку и закрыл глаза. Автомат положил на колени. Видно, активная фаза действия морфия прошла, сейчас требовался сон.

Задира был в недоумении. «Что с ним? — думал он. — Плохо вдруг стало, что ли? А если…» — Он тихонечко опустил руки и неслышно переступил с ноги на ногу.

Красницкий поднял на него блеклые, словно выцветшие на солнце глаза.

— Цыц! — прошипел сквозь пену у рта.

Задира снова прижался к стенке. «Схватить за шею и… Успею ли? А вдруг кто-то войдет… С кем он здесь? Дурак, надо было понаблюдать за этим гнездом. Может, это место охраняется…»

А угнездился Красницкий в самом деле в удобном месте. Это был маленький хуторочек в Запорожской области, отрезанный от всего мира глухим простором и бездорожьем.

На хуторке было всего четыре хаты. Крайняя изба на отшибе принадлежала дальним родственникам его сожительницы Зины — неким Думало.

Здесь, в укромном местечке, Красницкий и намеревался пересидеть время его розыска, а потом перебраться на Кавказ, в горы…

О том, что уходит на хутор, он не сказал даже Зине. Почему-то в последнее время не мог положиться и на нее. И вдруг на тебе — этот гусь лапчатый нашел его.

В полусонном состоянии раздумывал Красницкий об этом, не зная, что Задиру навели на след подростки, мелкие воришки, которых Красницкий и в уме-то не держал, хотя временами и привлекал их к своему промыслу.

«Пора», — решил Задира и шагнул вперед, всматриваясь в белесые ресницы Красницкого. Грянул выстрел. Задира схватился за ногу. Сквозь пальцы струилась кровь.

— Псих ненормальный! — крикнул Задира.

— Что, боишься смерти? — хохотнул Красницкий. — Мразь этакая! Считай, что тебя уже нет на этом свете.

— Что посеешь, то и пожнешь, — огрызнулся Задира.

— Ах ты дрянь, кисляк! — ошалел бандит. В глазах у него все путалось, перекрещивалось, цвет сливался в одну массу. Он схватил Задиру за шиворот и поволок.

— Прыгай! — рявкнул Красницкий, отодвинув ржавые засовы на крышке погреба. — Тут тебя живьем крысы съедят, никто и не узнает, что был такой, — оскалил он желтые, давно не чищенные зубы.

Задира больно ударился раненой ногой о что-то острое и, еле сдерживая стон, попросил:

— Не бросай меня здесь, слышишь?! Перевяжи рану. Видишь, кровью истекаю!

— Сдохнешь скорее, — желчно заявил Красницкий и захлопнул крышку на засовы.

Стало темно. Задира зажег спичку и огляделся. Это был заброшенный земляной погреб. Стены его сплошь изрыты, покрыты плесенью.

Осмотрев рану, он успокоился. Рана не была опасной. Оторвав рукав рубахи, Степан забинтовал ее.

В погребе, кроме старой кадушки, опрокинутой вверх дном, ничего не было. Задира отодвинул ее от стенки, сел на нее и погрузился в раздумья. Что делать? Самому вылезть из погреба невозможно. Металлические засовы отсюда не сорвешь. От перенапряжения и потери крови тошнило, стучало в висках.

В темноте забегали крысы.

Задира зажег спичку и начал их считать.

— …Две… четыре… пять… восемь… десять. Пошли, пошли! — кричал он, бросая в них горящие спички.

Не тут-то было! Крысы не боялись ни голоса, ни спичек, лезли к ногам. Запах свежей крови дразнил их.

Степан вспомнил, что, падая в погреб, он о что-то острое ударился ногой, и стал шарить руками по земляному полу. Вот нащупал конец железного шкворня и с силой потянул его на себя.

Шкворень не поддавался. «Нет, во что бы то ни стало шкворень надо вытащить, — решил Степан. — Он мне пригодится и против крыс, и против Красницкого».

Задира стал расшатывать шкворень и наконец, устав до изнеможения, вытащил его. Шкворень был около метра длиной и толщиной в три пальца. Теперь можно воевать с крысами, которые к утру так обнаглели, что стали прыгать на него. Задира не выдержал, снял сапог и бросил на землю. Послышался треск и невероятный писк. Голодные крысы ели сапог, отнимая друг у дружки.

Ночь Степану показалась вечностью. Нога распухла, на нее нельзя было стать. Голова гудела, тело ныло, как побитое.

Он не мог определить, день на улице или еще ночь, поэтому вздрогнул от неожиданности, когда над головой заскрежетали засовы и в светлом проеме показалась лохматая голова Красницкого.

— Вылезай! — загремел он лестницей. — Дело есть.

Преодолевая невыносимую боль, Задира еле вылез из погреба. Увидев в руках у него шкворень, Красницкий опешил.

— Откуда он у тебя? Брось!

— Это от крыс, — еле вымолвил Задира.

В квартире Красницкий пригласил Задиру позавтракать, налил ему стакан самогона.

— Выпей — ума прибавится.

Задира взял стакан и на секунду словно оцепенел. «A что, если стаканом по голове — и за автомат?» — пронеслось в его голове.

— Пей, не бойся, не отравлю! Потом поговорим, — ехидно улыбнулся Красницкий.

Задира решился. Сделав вид, что пьет, резко повернулся и ударил стаканом Красницкого в лицо.

Тут же дюжим пинком Красницкий сбил его с ног и стал топтаться на нем. Наносил удары в живот, в голову, раненую ногу.

— Скажи, слизняк, кто тебя подослал ко мне? Признаешься — отпущу! Будешь запираться — растопчу!

Задира молчал. Он и не мог уже говорить. Изо рта и из носа у него сочилась кровь.

Красницкий сделал перерыв, принял новую дозу наркотиков и в исступлении снова стал бить Задиру, пока тот не потерял сознание. Тогда Красницкий снова бросил его в погреб.

…В тот же день на хуторе появились работники милиции, окружили дом, но Красницкого и след простыл. В погребе нашли окровавленного Задиру в бессознательном состоянии и отправили в больницу.

К вечеру домой явились хозяин с хозяйкой. Увидев работников милиции, хозяин всполошился:

— Что случилось?

Ему рассказали.

— Да что вы говорите? — возмутился Думало. — Вот подлец! Ведь это муж нашей племянницы Зины. Смотри, какой сволочью оказался…

— Скажите, есть ли у него еще родственники? спросил руководитель группы старший лейтенант Климович.

— Есть, — ответил Думало. — В Новомосковском районе живет двоюродная сестра Зины — Клавдия Кусий. Забыл только, как называется село. Вроде бы Запашное. В селе Вольные Хутора проживает мать Зины, но они в ссоре. Туда им дорога заказана.

Составив протокол осмотра и допросив Думало, Климович со своей группой собирался уезжать, когда к нему несмело подошел сосед Думало, назвался Васиным и рассказал:

— Вчера я пошел к колодцу, слышу, в доме соседа будто кто-то стреляет из автомата. Я подкрался к окну. Вижу, там военный с автоматом. Что за человек? Сосед уехал, а в доме чужой. Ну, я бегом в сельсовет. И рассказал председателю. А тот не поверил: тебе, мол, померещилось. Не такой дурак, говорит, Думало, чтобы посторонних пускать… Сегодня я вышел утром к скотине, гляжу, а тот военный вышел из хаты Думало с каким-то свертком — и в балочку. Я за ним. Но упустил. В кустах он как сквозь землю провалился. И на хутор больше не вернулся, я наблюдал.

— Покажите то место, где вы его потеряли, — попросил Климович.

Васин повел его в балку. Там под кустом шиповника они обнаружили автомат, завернутый в мешковину. На нем — следы окровавленных пальцев. Номер автомата спилен.

Захватив с собой оружие бандита, Климович попросил Думало поехать с ним в Новомосковский район к родственнице Зины Клавдии Кусий. Думало охотно согласился и даже предложил Климовичу переодеться в гражданское. Так, мол, будет надежнее.

В квартиру Кусий зашли вдвоем. Думало представил Климовича как своего соседа. Разговорились. Клавдия накрыла стол. Климович осторожно прошел в спальню. В углу заметил женские туфли. Одна туфля лежала боком.

«Набойка! С тремя гвоздиками и шурупом», — чуть было не выкрикнул Климович.

— Где же Зина? — поинтересовался Думало, уловив замешательство Климовича.

— У соседки. Увидела вас и застеснялась. Позвать? — спросила Клавдия.

— Не надо, — поняв взгляд Климовича, произнес Думало.

На комоде в квадратной рамочке Климович увидел фотографию мужчины. Взял ее в руки.

— Кто это? — спросил хозяйку.

— Муж Зины, Геннадий. Приезжал недавно, привез ее барахло, — ответила Клавдия. — А в чем дело, может, что случилось? — тревожно взглянула на него хозяйка.

— Бандит он. Мы его ищем, — объяснил Думало. — И Зину тоже.

Климович разрезал рамочку и извлек оттуда пожелтевшее фото. На обороте было написано: «Зинуле от покорного слуги Генриха».

— Теперь пора, — сказал Климович, перекладывая пистолет в боковой карман пиджака. — Ведите к соседям, — обратился к Клавдии.

— А я? — вскочил Думало.

— Сидите здесь и наблюдайте. Может, и тот бандит появится. Если махну рукой — бегите на подмогу, — бросил на ходу Климович.

Соседка Клавдии Кусий жила через дорогу, и они через три минуты зашли к ней.

— Здравствуй, Мария Филипповна! Можно к тебе? — обратилась Клавдия к соседке. — Извини, это к тебе… мой знакомый… хочет о чем-то спросить. А где Зина?

— В соседней комнате, мои вышивки рассматривает, — весело ответила соседка и позвала: — Зина! К нам гости, выходи!

Но Зина не откликнулась.

— Зина! Тебя тетка спрашивает, — позвала вторично Кривцун.

Климович догадался, что Зина выбралась через окно, и, ни слова не говоря, выскочил следом.

В конце огорода он увидел женскую фигуру, прошмыгнувшую в заросли кукурузы. Побежал следом. Женщина заметила его и бросилась к реке. Климович за ней, но не успел, Зинаида была уже на той стороне. Примерно в трех километрах от реки виднелся лес.

«Догнать во что бы то ни стало!» — решил Климович и бросился бежать изо всех сил. Расстояние между ними сокращалось. Заметив это, женщина вдруг свернула влево, к лесопосадке. Климович понял ее хитрость и побежал наперерез.

— Стой! Стрелять буду! — хотел он остановить убегающую, но та вдруг, вскинув пистолет, выстрелила в Климовича. К счастью, пуля пролетела мимо. Климович залег в рытвине. Зинаида продолжала стрелять.

— …Два, три, четыре, пять, шесть, — считал выстрелы Климович. Остался последний! «Теперь пора!» — скомандовал он себе и поднялся, чтобы бежать к бандитке. Но та вдруг выбросила из пистолета пустую обойму, достала из-за пазухи запасную и попыталась вставить ее в магазин. Увидев это, Климович со всех ног бросился к ней. Зинаида нервничала, обойма ее не слушалась, и она швырнула ее и пистолет в Климовича.

— Не подходи! Горло перегрызу! — хрипела с пеной на губах.

— Ну зачем так? Бежать больше некуда. Спокойно, пожалуйста… — приближался к ней Климович.

На помощь Климовичу подбежал Думало.

— Эх ты, сучка, доигралась!

Зинаида больше не сопротивлялась, протянула руки к Думало, и тот стянул их веревкой.

В присутствии понятых в комнате Зинаиды были изъяты туфли с железными набойками, поддельные печати, денег тридцать семь тысяч рублей, поддельные паспорта на фамилии Захарченко Зинаиды Григорьевны, Старовер Зинаиды Степановны, Донченко Геннадия Савельевича и поддельное свидетельство о смерти Красницкого Германа Александровича.

— Кого это вы похоронили? — спросил Климович, показывая свидетельство о смерти Красницкого.

— Того, кого вы ищете! Опоздали! Он уже на том свете! — вспыхнула Зинаида.

— Воскрес, — коротко бросил Климович.

— Вчера мы его видели собственными глазами, — вмешался в разговор Думало.

— Он ни в чем не виноват! — быстро переключилась Зинаида. — Все это я! Но вы из меня ничего не вытянете! Слышите? Я вам ничего не скажу!

В тот же день Зинаиду Суховей доставили в областную прокуратуру. Допрашивал я ее с Виктором Михайловичем.

Вела Зинаида себя развязно, часто вскакивала, перебивала, бранилась, а потом и вовсе отказалась давать какие-либо показания.

Получив санкцию на арест, мы отправили ее в тюрьму.

На последующих допросах Суховей старалась всеми силами выгородить Красницкого. Часть преступлений, не связанных с убийством, она взяла на себя. Зато всех родственников, у которых прятала награбленные вещи, выдала не заикнувшись.

Время шло, и следы Красницкого потерялись. В области стало тихо. Но быть спокойным невозможно, пока опасный преступник на свободе.

Мы объявили всесоюзный розыск особо опасного рецидивиста, приняли дополнительные меры по усилению охраны материальных ценностей. Мы с Виктором Михайловичем разделили область на секторы и в каждом из них вели неусыпный надзор. Оперативная служба работала четко, организованно.

И вот однажды с участковым милиции Майбородой забрался я в самый отдаленный хутор одного из наблюдаемых секторов. На этом хуторе, как подсказали нам люди, проживала дальняя родственница матери Зинаиды Суховей.

Поздно вечером добрались мы к хутору. Зашли в сельсовет. Навели соответствующие справки и решили заночевать. Уморенные длинной дорогой и полуденным зноем, собрались было лечь, когда в сельсовет пришел семидесятилетний колхозник Иван Карпович Олейник и сообщил нам, что у его соседки Бобрик, которая живет одна-одинехонька, скрывается посторонний, нехуторской человек, он у нее только ночует, а рано утром уходит в лесопосадку. «Ради него, мне думается, соседка стала раньше всех на хуторе доить корову», — заключил старик.

Это сообщение нас насторожило. Сон и усталость как рукой сняло. Начали ломать головы, как нам быть и что предпринять. Сумеем ли мы вдвоем взять бандита? Вызвать из района помощь быстро нельзя: на хуторе нет телефонной связи. Послать нарочного — упустим время. Решили брать бандита вдвоем. План у меня был прост. На рассвете, как только Бобрик сядет доить корову, мы — в дом. Красницкий не догадается, подумает — хозяйка. Мы его и накроем в постели.

— А теперь пойдем к дому, изучим обстановку, выберем место для засады, — предложил я Майбороде.

Ночь стояла темная, хоть глаза выколи. Робко накрапывал скудный дождик. Хутор уже спал. С наслаждением вдыхая ночную свежесть, тихо шли единственной хуторской улицей. Вот и крайняя хата.

— Она, — прошептал Майборода.

Обогнули усадьбу и вышли к огородам.

— Да, местечко подходящее, — тихо произнес я. — Сразу за огородом узенькая лощинка, а за ней подлесок.

— И хозяйка подходящая. Муж ее — ворюга, из кулаков. В заключении сейчас, — коротко информировал меня Майборода.

Двор Бобрик огорожен частоколом. Большой сад. На задах курятник. Возле курятника столб, к которому привязана корова. Чуть в сторонке раскосматилась бузина. Мы решили там и сделать засаду. Из зарослей бузины хорошо просматривался двор, и в избу оттуда легко проникнуть.

Майбороде довелось трижды бывать в избе Бобриков с обыском. Знал он там каждый уголок.

— Думаю, — сказал он мне, — Красницкий обосновался на кухне. Там есть лежанка, у самой двери. Оттуда есть выход в сени и отдельный — в сарай. Зайдем к нему из сарая. Я пойду первым, а вы за мной.

Я улыбнулся, поняв его: предостерегает меня от опасности.

В доме Бобрик было тихо. Дождь под утро усилился, и мы промокли насквозь. Казалось, что время остановилось и ожиданию нашему конца-края не будет.

Мало-помалу начало сереть. Близился рассвет.

Скрипнула дверь. Вышла старуха с подойником. Мы подождали, пока она уселась доить корову, и, обнажив пистолеты, поползли к дому. Зашли в сарай. Дверь в кухню плотно прикрыта. Майборода быстрым движением отворил дверь и громко скомандовал:

— Руки вверх!

Я видел, как Красницкий поднимал голову, и, опередив его, сунул руку под подушку. Миг — и пистолет был у меня.

Остальное мы сделали, как и наметили: я накинул петлю на ноги Красницкого, а затем связал руки. Когда Бобрик вошла в дом, он уже лежал связанный на полу.



На первом допросе Красницкий отказался давать показания, ссылаясь на плохое здоровье, а через два дня заявил:

— Я подданный Соединенных Штатов Америки. Разведчик. Заброшен в Советский Союз для выполнения важного задания, а поэтому прошу передать меня органам государственной безопасности.

— Чепуху несете, — рассмеялся Виктор Михайлович. — Ведь мы все знаем.

— Врать мне ни к чему, — стоял на своем Красницкий. — В войну я попал в плен к немцам, и они меня завербовали. Учился в разведшколе возле Берлина, работал там инструктором. Пришли американцы. Переманили. Теперь служу им. Можете проверить, все подтвердится…

— Все? А теперь послушайте нас, — обратился к нему Бортников. — В Германии вашей ноги не было, потому что в армии вы не служили, все время находились в местах заключения. Вот справка. Вы кулацкий сын. Вашего отца раскулачили в 1934 году. И вы поклялись мстить за это Советской власти. В войну люди проливали кровь, а вы, бежав из лагеря, грабили, занимались разбоем, отнимали последнее. Сейчас люди залечивают военные раны, восстанавливают хозяйство, рук не хватает, а вы, здоровенный оболтус, грабите их, убиваете.

— Я не грабил, я возвращал свое, — взъерошился Красницкий.

Допрос продолжался несколько дней, и Красницкий наконец все рассказал правдиво. Его показания полностью подтвердились собранными по делу доказательствами. Зинаиду Суховей он защищал:

— Она жертва. Не судите ее. Вся ее жизнь — страх… Она мне служила, как собачонка…

Но перед судом стали не только Красницкий и Зинаида Суховей. Были привлечены к ответственности и те, кто их укрывал, прятал награбленное, способствовал совершению преступлений.

Все получили по заслугам. Законы Советской власти справедливы и суровы.


ВЕРИТЬ ЧЕЛОВЕКУ

Как-то в конце рабочего дня ко мне в кабинет вошел без стука мужчина лет двадцати пяти. Был он среднего роста, худощавый, курносый, одет в вылинявшую и аккуратно заштопанную робу. Серые глаза его посмотрели на меня из-под желтых соломенных бровей каким-то просящим о помощи взглядом. Нерешительно подошел к столу, медленно уселся на стул и, неотступно глядя на меня, снял фуражку.

Я понял: передо мной человек, отбывший срок наказания.

— Слушаю вас, — сказал я и в свою очередь посмотрел на него внимательно и доверительно, побуждая его к откровенности.

Мужчина порылся во внутреннем кармане робы, достал вчетверо сложенный листок бумаги, протянул мне.

— Вот, моя биография.

Развернув листок, я прочел:

«Справка. Выдана гр. Матюку Павлу Никифоровичу, 1927 года рождения, осужденному за кражи к 6 годам лишения свободы. Освобожден… и следует к избранному месту жительства в с. Павловку Харьковской области…»

— Зачем в наших краях? — спросил я.

— Вот как, и вы боитесь, что за старое возьмусь? Да, был паразитом, был, но не хочу быть, не хочу, слышите?! Все боятся. Решил кончить, завязал я! Навсегда! Крышка! — горячо говорил он. Потом, как будто спохватившись, тихо добавил: — Извините за резкость.

— Ничего, ничего, я вас понимаю. Но и вам обижаться на людей не стоит. Бороться за себя надо, — медленно и раздельно произнес я, не отводя взгляда от парня. — Может быть, закурите? — протянул ему пачку папирос.

— Охотно, — ответил парень и, затягиваясь папиросой, спокойно встретил мой испытующий взгляд. — Сидел я дважды. За кражи. Форточник я. Отбыл. Решил начать честную жизнь. Пошел в совхоз, а там не принимают. Судим. Пошел в одно управление. Не берут. Во втором отвечают: «Одного взяли на перевоспитание, хватит». Что делать? Думал-думал и решил заглянуть к вам. Вы уж извините за вторжение. Но… зима ведь на носу.

— А почему вы не едете в родные места? — перебил я его.

— Стыдно. Матери в глаза глянуть стыдно… Она меня выучила, а я в благодарность за все заботы такую ей свинью подсунул. Поеду к ней, когда искуплю свою вину трудом. Как по-вашему, правильно я решил?

— По-моему, правильно, — согласился я.

— Не подведу я, — дрогнувшим от волнения голосом произнес Матюк. — Мне бы маленько зацепиться за честную жизнь, а тогда бы я выдюжил, все осилил бы.

— А специальность у вас какая-нибудь есть?

— Трактористом могу, — заблестели глаза у парня. — Грузчиком. На ферму к лошадям. Я бы любую работу делал. Соскучился по свободе. Руки горят. Душой я понял, что не могу больше жить в болоте, хочу иметь чистую судьбу, жизнь у меня ведь, как у всех людей, одна.

— Все это так, — одобрил я его выводы. — Но скажите мне, как вы свалились в болото?

Матюк глубоко вздохнул, провел рукой по стриженой голове.

— Жил я, горя не знал. После семилетки поступил в восьмой. Мать в колхозе работала. Была у нас корова, и куры, и гуси. Кабанчика вскармливали. Полгектара огорода имели. Жили в, достатке, да с жиру беситься я стал. Ум за разум зашел. Дружков себе завел: Володьку Косоглазого, Митьку Плюгавого — шулера и негодяя, Кольку Фигуриста. Все — отпетая сволочь. Не из местных, наезжали ко мне из города, когда мать была на работе. В нашем селе жили их родственники. Сначала играли в домино, затем в карты, под интерес. С того и началось… Выпивки, кражи. Ограбили магазин. И засыпались. Отсидел я свои два годочка, вернулся домой. Мать обрадовалась. Вечером только вышел прогуляться по селу — и братва тут как тут. Тоже вернулись. Отшил их. Не тут-то было. Угрожать стали. Пойдем шарашить, и все тут. Я отказался. Побили. Заставили идти на лафу. Хотел заявить в милицию, да так и не решился. Боялся. Из дому съехать тоже не смог. Мать пожалел. Обобрали мы кассу в сельпо. Поймали нас. Снова суд, снова лагерь. Отбыл, и вот я тут. На этот раз решил твердо, — вздохнул Матюк тяжело, — да вот не получается. Помогите мне, гражданин следователь.

— Куда же вас определить? — спросил я его.

— А хоть бы куда-нибудь. Я вас не подведу.

— В совхоз пойдете?

— С радостью, — не сводил с меня глаз Матюк.

Я снял трубку, набрал номер телефона директора совхоза Боярцева.

— Степан Петрович! Вам рабочие нужны? — и объяснил, кого хочу к нему направить.

— Не нужны нам такие, — пробасил тот в трубку.

— Возьмите. Парень горит желанием трудиться, но подведет, — стал я убеждать Боярцева.

Тот долго отнекивался. Наконец согласился при условии, если я напишу письмо.

— Хорошо, — ответил ему. — Напишу.

Пока я писал письмо, Матюк о затаенным дыханием следил за моей рукой.

— Вот вам письмо, — протянул я ему запечатанный конверт, — идите сейчас же к директору нашего совхоза, он все уладит.

Матюк вскочил на ноги, засунул письмо в боковой карман робы, застегнул его на пуговицу.

— Извините. Я у вас столько отнял времени. Я буду приходить к вам. Не возражаете?

— Пожалуйста, приходите, — разрешил я.

Матюк поблагодарил и ушел, а я задумался.

Да, бывает, что люди не верят судимым за воровство и другие преступления, руководствуясь тем, что, дескать, черного кобеля не отмоешь добела, не считаясь с иной народной мудростью: вера и гору с места сдвинет. Преступниками ведь не рождаются. По-разному у людей жизнь складывается. На все есть свои причины. Часто недоверие к человеку калечит его. Преступников, которых нельзя перевоспитать, не бывает. В каждом из них в большей или меньшей степени живут светлые начала. Надо только суметь подействовать на них. Действовать неустанно и постоянно везде — на работе, на улице, на лестничной площадке. Действовать на них словом, подкрепленным делом, действовать верой, действовать человечностью. Особенно человечностью, ибо человечность всегда мудрая, а мудрость всегда человечная.

Ровно через неделю Матюк появился в моем кабинете в костюме с иголочки, в белоснежной рубашке, при галстуке. Глаза его восторженно светились. Широко улыбнувшись, он поздоровался со мной и сообщил:

— Порядочек! Пришел доложить. Как и обещал.

— Садитесь, Павел Никифорович, рассказывайте, — пригласил его.

— Значит, пришел я к директору, но его не было. Подождал. Когда он приехал, пригласил меня к себе в кабинет. Прочитал ваше письмо, положил его на стол и стал смотреть на меня, — говорил уже Матюк спокойно, с достоинством рабочего человека. — «Не подведешь?» — спросил директор строго. «Не подведу», — ответил я, тоже не сводя с него глаз. Он тут же вызвал к себе заведующего отделом кадров и приказал: «Оформляйте. На работу и в общежитие». Тот, кадровик, начал было что-то возражать, но директор посуровел: «Я кому сказал! Оформляйте! И немедленно!» — Матюк улыбнулся. — Правильный мужик директор. Первые дни работал я на ферме. Вывозил в поле навоз. Дали мне денежный аванс. Питаюсь в столовой, живу в общежитии. С понедельника сяду на трактор, буду корм на ферму подвозить. He волнуйтесь за меня. Будет порядочек.

Слушая его, я тоже радовался за него, за себя и за коллектив, в который он попал. Прошла только неделя, а человека не узнать.

Матюк же делился своими планами:

— Я был в школе, хочу сдать экстерном за десять классов. Получу аттестат зрелости и поступлю в сельскохозяйственный техникум. Агрономом хочу быть. Жаль, столько лет выброшено из жизни, — вздохнул и грустно улыбнулся. Потом начал извиняться: — Засиделся я у вас, извините меня, в библиотеку мне нужно, книги кое-какие взять, а вечером в клуб, я ведь играю на баяне. До свидания!

Я крепко пожал ему руку, пожелал успехов, попросил заходить.

— Обязательно зайду, — пообещал Матюк.


А через несколько месяцев он перебрался из общежития на частную квартиру. Каждую пятницу наведывался ко мне «отмечаться», как он обычно говорил. Я его к этому не обязывал, но, правду сказать, хотел с ним встречаться. Интересно было наблюдать, как человек рождается вторично, входит в настоящую жизнь. Честную, рабочую жизнь.


Прошло два года. Матюк стал передовиком в совхозе, поступил в техникум на заочное отделение.

Когда я уже работал старшим следователем областной прокуратуры, он нашел меня в Днепропетровске. Зашел уже не сам, а с женой и дочкой.

— Специально к вам, Иван Иванович, доложить, — улыбнулся. — Это моя жена Лиза, а это наша дочурка Света. Сегодня получил диплом агронома. Фамилию жены взял. Теперь я Сергиенко. Не знаю, как отблагодарить вас за напутствие и поддержку.

— Все то, чего ты достиг в жизни, — обратился я как-то внезапно к нему на «ты», — и есть для меня наивысшая благодарность.


КОНЕЦ ФИРМЫ БЕНЯЕВА

Не знаю, согласятся ли со мной мои коллеги, но, по моему личному убеждению, больше всего неожиданностей, к тому же самых трудных, случается в нашей следовательской работе. И, как ни парадоксально, мы сами идем им навстречу, как локаторы, внутренне настраиваемся на них, готовы пожертвовать ради них личными планами, выходными, праздниками, покоем и отдыхом своей семьи. Как ни странно, но чем больше мы отдаемся этим неожиданностям, тем больше получаем от них, совершенствуя свое мастерство, обостряя мышление, тренируя характер, обогащая душу.

…Было это в пятидесятых годах. Собрался я провести отпуск в Крыму, побродить в горах: купил билет, уложил рюкзак, выработал маршрут. Мне уже виделись крутые каменистые тропы, палатка где-нибудь на скале. Ноздри мои уже щекотал аромат картофельного супа с тушенкой, перемешанный с запахом дыма от костра.

А в день отъезда меня вызвал к себе прокурор области Иван Ильич Громовой. Я волновался: что случилось? Неужели придется отложить отпуск?

— Садитесь, — Иван Ильич указал жестом руки на стул.

В эту минуту зазвонил телефон у него на столе.

— Да, да, — сняв трубку, ответил он кому-то. — Уже у меня. Нет, только что вошел. Сейчас будем говорить. Понимаю, понимаю. Думаю, и он нас поймет. Хорошо.

Я сразу определил: случилось нечто серьезное, и не видать мне ни моря, ни Крымских гор…

Иван Ильич положил трубку и обратился ко мне:

— Так что, вершины покорять собрались?

— Да, собрался. Люблю ходить туристскими тропами.

— Это очень хорошо, — откинулся на спинку стула прокурор. — Я, видите ли, тоже, да только ноги у меня израненные. Завидую вам… И билет уже взяли?

— И билет взял, и рюкзак подготовил. Кеды купил новые…

— Все это чудесно, — побарабанил пальцами по столу Иван Ильич. — Но отпуск ваш придется отложить на будущее… Есть серьезное дело. Правда, оно уже с бородой, но тем не менее… Принимайте его к производству и начинайте. А в отпуск пойдете зимой. И зимой можно походить в горах. Не правда ли?

— Раз надо, значит, надо, — запинаясь ответил я.

— Вот и хорошо, — обрадовался Иван Ильич. — Я так и знал. Сейчас доложу.

Он быстро набрал номер и, улыбаясь в трубку, доложил:

— Мы договорились. Принимает дело… Отпуск? Отгуляет зимой. Да, мы ему поможем. До свидания.

Положив трубку, Иван Ильич сказал мне:

— Позвоните начальнику ОБХСС города, пусть принесут вам дело.

Дело принесли через полчаса. К его обложке скрепкой был прикреплен чистый лист бумаги, на котором размашистым почерком написано: «Расследовать немедленно. Прокурор области Громовой».

Просмотрев дело, я узнал, что в течение многих лет в Днепропетровске несколько раз задерживали на рынке и в магазинах отдельных граждан, торговавших обувью, изготовленной кустарным способом. Кожа из лучших сортов и выработана на государственных кожевенных заводах.

Дело это велось дважды, и оба следователя приостанавливали его нераскрытым.

«Почему же оно вновь всплыло на поверхность после того, как пролежало в архиве почти три года?» — заинтересовался я.

Позвонил начальнику ОБХСС Тутову — не ответил. Прокурор тоже ушел, и я сам начал искать ответ на свой вопрос. Решил тщательно, страница за страницей, изучить дело. И чем глубже вчитывался, тем больше возникало всевозможных догадок, острых вопросов и проблем. Их необходимо систематизировать и проверить скрупулезно, без поспешности и суеты.

Каждое дело должно иметь свою систему: начало, развитие и конец как творческое завершение мастерства следователя. Но в этом деле системы не было. Расследование велось поверхностно, без интереса и настойчивости.

Изучив дело, я стал мысленно воспроизводить картину событий.

…В самом центре города, почти напротив главного входа в центральный парк, стоит старинный особняк с мезонином. Сложен он из красного кирпича. Имеет деревянную надстройку.

В течение последних семидесяти лет особняк продавался дважды. Сейчас принадлежит Беняеву Василию Андриановичу.

Когда проходишь мимо его больших окон, в глаза бросаются дубовые ставни на окнах, увитый дикой виноградной лозой балкон, островерхая, как башня, крыша и добротные двухметровые железные ворота, выкрашенные в зеленый цвет.

Ставни на окнах днем и ночью закрыты. А когда густые сумерки подкрадываются к ставням, в доме зажигается большая хрустальная люстра. Яркий свет от нее сверкающими искрами переливается на ажурных гардинах и нет-нет да и выплеснется на улицу сквозь щели в ставнях.

По ночам осторожно отпираются тяжелые ворота. Звенит цепь, глухо лает пес. Появляются и исчезают таинственные тени.

Кто они, эти люди? Что прячут за толстыми стенами особняка?

Никто не знает.

А поутру, чуть забрезжит рассвет, со двора выходит длинный и сухой старик. Медленно движется, опираясь на трость из красного дерева. Это хозяин дома Беняев. Он идет не спеша, чтобы отдышаться, оглядеться вокруг из-под нахмуренных бровей острыми, как буравчики, глазками.

Утренняя прохлада бодрит его моложавое тело, ветерок ласкает гладко выбритые щеки и длинную шею.

У перехода всегда пропустит транспорт, пешеходов, а затем идет и сам.

Ежели на улице появляется «поливалка», он подходит к водителю, упрашивает его получше полить «его улицу», обещая поставить магарыч.

Так каждое утро вместе с псом Джигитом Беняев ходит в парк. Там у него есть «собственная» скамейка. Он удобно усаживается, подставляя лицо первым лучам солнца, и погружается в полудрему.

Ровно через час в парк приходит домработница, расстилает на скамейке полотенце и выкладывает из сумки свежие помидоры, сырые яйца, творог, кефир… Беняев аппетитно и сосредоточенно ест, а домработница держит наготове салфетку, чтобы хозяин, окончив трапезу, тут же смог вытереть губы и руки. А Джигит, зачуяв еду, поднимает лохматую морду, двигает ноздрями, встает на задние лапы, ожидая лакомого кусочка. Хозяин, конечно же, не обижает своего телохранителя.

Кто же он, этот почтенный старец? Как жил, как трудился, на какие такие сбережения сейчас живет и содержит жену, дочь, домработницу?..

Чтобы согласовать вопросы оперативной работы, я решил пойти к комиссару — начальнику областного управления милиции Петру Александровичу Олейнику. Я так делал всегда, принимая к производству очередное дело. Петр Александрович всесторонне грамотный, обаятельный человек, все вопросы умел решать разумно, оперативно, любил во всем аккуратность и дисциплинированность. Много раз мне приходилось встречаться с ним по службе, особенно при выездах на ЧП, и я всегда чувствовал себя при нем уверенно, надежно.

— Ну, прочитал дело? Есть какие-нибудь зацепки? — вопросительно взглянул на меня Петр Александрович, как только я перешагнул порог его кабинета.

— Пока многое неясно, — ответил я. — Нужна ваша помощь.

— Поможем, — пообещал Петр Александрович. — Я уже дал указание Тутову. Пять человек тебе хватит? Если мало, проси еще — не откажу. Нам необходимо в самое короткое время вывести на чистую воду расхитителей кожтоваров.

Мы вместе наметили и обсудили ряд оперативно-следственных мероприятий, выяснили все вопросы. Петр Александрович дал мне ряд ценных советов.

Тут же я позвонил начальнику ОБХСС, чтобы узнать, нет ли чего нового о деле Беняева.

Анатолий Васильевич ответил, что днями задержали с кожтоварами и готовой кустарной обувью некоего Заровского, но пока что от него ничего не добились. Твердит одно и то же: купил у неизвестных лиц. Мне в помощь Анатолий Васильевич выделил трех своих лучших оперативников: Чуднова, Коваленко и Сокуренко. Пообещал помогать и своим личным участием.

Когда ко мне пришли Чуднов, Коваленко и Сокуренко, я объяснил, что дело у нас очень сложное. Беняев хитрый и коварный. Его голыми руками не возьмешь. Нужны доказательства, веские и неопровержимые. Сейчас необходимо установить, откуда Беняев получает кожтовары. Он долгое время жил в Одессе, потом переехал в Днепропетровск. Я предложил товарищам начать поиски с Одессы — может, оттуда и тянутся эти ниточки.

— У меня есть данные, — сообщил Чуднов, — что он наведывается в Одессу. Наверное, есть у него там старые дружки.

— Если есть, то найдем, — уверенно произнес Сокуренко.

Договорились так: Чуднов едет в Одессу, Коваленко наблюдает за особняком Беняева, а Сокуренко занимается проверкой сапожников-частников.

Кроме этого, мы решили освободить из КПЗ задержанного Заровского и тоже понаблюдать за ним. Может, он наведет на след.

Расследование дела Беняева началось. Прошло десять дней, как Чуднов уехал в Одессу. За это время я поднял все материалы и дела о спекуляции кожевенными товарами, изготовленными кустарным способом. Таких дел оказалось более десяти. В делах не было установлено, откуда брались дефицитные дорогостоящие мягкие и жесткие кожтовары, кто в Днепропетровске изготовлял обувь кустарным способом.

Все, кого задерживали на рынке с поличным, в один голос твердили: «Купил, мол, у неизвестного мужчины, мне не подошли по размеру, вот и продаю».

Вывод напрашивался один: где-то существуют нелегальные обувные мастерские.

Я вызвал к себе Коваленко.

— Ну, что нового?

— Глухо. Беняев сидит, как наседка в гнезде. Заровский тоже притаился. Никто к нему не ходит.

— И ночью? — спросил я. — И в выходные дни?

— Не знаю. Ночью и в выходные дни глаз нет, — развел руками Коваленко.

Мне это не понравилось. Возможно, у них именно в это время разворачиваются события. Обводят они нас вокруг пальца. Нужно немедленно перестроиться.

— Я доложу руководству, — пообещал Коваленко.

Вечером пришел ко мне Сокуренко. Еще с порога отрицательно покачал головой.

Просидели мы с ним до полуночи. Наметили новые мероприятия, продумали новые версии.

На следующее утро я вызвал к себе специалистов и предъявил обувь, изъятую при задержании Заровского.

— Кустарного изготовления, — в один голос заявили они.

— А штамп артели «Коопобувь» на подошве? — возразил я.

— В артели штамп треугольный, а здесь круглый. Подделка, — категорически заявил эксперт бюро товарной экспертизы Менайло.



«Значит, нужно искать и круглый штамп», — подумал я.

— Это еще не все, — усмехнулся Менайло. — На подошве в торцовой части остались следы от клейма штамповочной машины. — И он показал мне чуть заметные зазубрины на подошве. — Подошва с нашей обувной фабрики номер девять.

— Может, обувь фабричная? — засомневался я.

— Ни в коем случае, — возразил Менайло. — Смотрите, подошва прибита березовыми гвоздиками полуторным витком. На фабрике же деревянные гвозди не применяются. Обувь изготовил один и тот же мастер.

— Значит, кожа похищена? — уточнил я.

— Конечно. У частников штамповочных машин нет. Они бывают только на больших предприятиях.

— Может, эту обувь изготовили в экспериментальной мастерской фабрики?

— Исключено, — твердо заявил Менайло. — Я знаю эту мастерскую. Она оснащена новейшей техникой.

Исходя из этого, я заключил, что в городе орудуют две группы преступников. Одна занимается хищениями кожтоваров из обувной фабрики, а другая из этой кожи изготавливает модельную обувь и реализует ее среди населения.

Преступные группы, представляя собой разветвленную и хорошо организованную сеть, с одной стороны, наносили большой урон государственному производству, с другой стороны, затемняли сознание множеству людей, вовлекая их в свою преступную паутину.

Вопрос серьезный и сложный. Надо предпринимать решительные меры по разоблачению преступников. Одних усилий следователя здесь недостаточно. Требовался комплекс мер, оперативных действий.

Изучив «приключения» Заровского, я задал себе несколько вопросов. Один из них — главный: почему ему в течение пяти лет прощали? Задержат с обувью и отпустят. В его объяснениях, приложенных к делам, было одно и то же: «Я инвалид войны, тяжелой работы выполнять не могу, так и перебиваюсь. Куплю, продам — и есть на хлеб. Много мне не надо…»

Почему в деле нет справки ни о его болезни, ни об инвалидности? Почему ему все слепо верили?

И я решил заняться этими вопросами сам.

Послал запрос о Заровском в военкомат. Оттуда незамедлительно ответили: Заровский в Великой Отечественной войне не участвовал.

— Вот тебе и инвалид! — воскликнул я в негодовании.

По «ВЧ» я навел справки о судимости Заровского. Вскорости получил официальный ответ: Заровский, он же Паршак, он же Иконников, был осужден как бандит в 1920 году, за мошенничество и конокрадство его судили в 1932 году, за кражи и спекуляцию — в 1941 году.

Я немедленно вызвал к себе работника ОБХСС Запару, который задерживал и отпускал Заровского, и спросил, что он может сказать о нем.

— Больной, он, инвалид войны. Рукой почти не владеет.

— Откуда вы взяли, что он инвалид войны? — строго спросил я.

— Так это все знают. Раньше он попрошайничал. Сейчас нет. Торгует помаленьку… Он и документ показывал. Вторая группа у него, — с сочувствием объяснял Запара.

Я показал ему документы, разоблачающие Заровского.

— Не может быть! — не верил своим глазам Запара. — Ведь я лично видел у него пенсионную книжку с круглой печатью.

— Значит, липовая, — твердо сказал я. — Просмотрели вы, Петр Григорьевич.

— Выходит, просмотрел, — огорченно вздохнул Запара. — Виноват.

После долгих раздумий я решил произвести у Заровского обыск. Позвонил Тутову и попросил, помимо Запары, выделить мне еще кого-нибудь в помощь. Анатолий Васильевич пообещал.

На другое утро пришли к Заровскому с обыском.

— Опять терзаете мою душу, опять моя морда кому-то не понравилась! — злобно выкрикнул Заровский.

— Чего окрысился? — оборвал его Запара. — Ну-ка, выкладывай кожтовары, обувь и документы.

Заровский сразу же резко погасил в себе желчную вспышку и квелым голосом произнес:

— Какие товары? У меня их век не было! Обувь — пожалуйста! Вчера купил в универмаге.Смотрите — фабрики «Скороход».

— Дайте ваши документы, — потребовал я.

Заровский долго рылся в шкафу, затем в комоде, наконец снял со стены икону и извлек оттуда пенсионную книжку, паспорт и справку о последней судимости.

— Где вам назначили пенсию? — спросил я.

— Там черным по белому написано, — буркнул в ответ Заровский.

— Это не ваша книжка! — медленно и громко произнес я. — Печать на фотокарточке не совпадает!

— Как это не моя? — вспылил Заровский. — Ну, оторвалась карточка, и я ее приклеил клейстером.

— Это мы проверим, — пообещал я ему.

Обыск мы производили долго, не спеша осматривали каждый уголок, каждую вещицу. Добра в большущем кирпичном доме Заровского — как меда в июльских сотах. И стены, и полы везде: в прихожей, гостиной и трех спальнях — в коврах. Импортные гарнитуры, два холодильника, старинное пианино…

— Удивляетесь? — ходила следом за нами жена Заровского. — Круглые сутки вертимся как белка в колесе. То курочку, то яичко продадим… Кабанчика выкармливаем ежегодно. Мясо и сало нам, печеночникам, не подходит, продаем.

Обыск подходил к концу, но желаемого результата пока не было.

Осмотрев дом, мы перешли в подсобные помещения, а их было немало: чулан, погреб в подвале, сарай для дров, курятник, хлев.

— Кабанчика хлебом кормите? — спросил Запара, увидев куски хлеба в корыте.

— Может, прикажете объедки в магазин сдавать? — огрызнулся Заровский.

Осматривая подвал, я обратил внимание на мешок, видимо фабричный. На нем виднелись полустертые цифры «81836».

— Откуда у вас этот мешок? — спросил хозяина.

— Не помню, — буркнул тот, косясь на жену.

— Мы заберем его. Высыпайте картофель, — распорядился я.

— Пожалуйста. Чего мне бояться. Сам бог видит: я инвалид, какой из меня добытчик и работник…

После обыска мы зашли в прокуратуру.

Запара достал из портфеля мешок, разостлал его на столе.

— Мешок багажный, много раз стираный, но номер сохранился, — обрадованно произнес. — Надо проверить на станции: а вдруг он станет нам ключиком, — вскинул на меня вопросительный взгляд Запара.

— Правильно, — одобрил я его инициативу. — Вот тебе и поручение. Завтра с утра пойдешь в багажное отделение. Надо сверить номер по книгам учета.

К полудню следующего дня Запара справился с поручением и принес мне документы.

— Цифры на мешке не случайные, это регистрационный номер поступившего багажа, — возбужденно стал объяснять.

— Кто получил товар? — поинтересовался я.

— Шофер артели «Коопобувь» Бердиев, согласно доверенности. Надо его срочно допросить.

— Допросить?! — переспросил я. — И что же? Он скажет: «Да, я получил товар и завез его в артель». Что вы будете делать в таком случае?

Запара помолчал, подумал, а потом, слегка покраснев, ответил:

— Без риска в нашем деле нельзя.

— Согласен, — ответил я, — но риск этот должен быть оправданным.

В это время в кабинет вошел Чуднов.

— Приветствую вас! Какие проблемы обсуждаете? — Краснолицый, всегда улыбающийся Чуднов сразу внес оживление в нашу атмосферу. — Я прямо с вокзала, по телефону не мог доложить, — обратился он ко мне. — Вот, полюбуйтесь. — Чуднов развязал мешок и вытащил оттуда фанерный ящик.

— Посылка? — спросил Запара.

— Так точно. И от кого бы, вы думали? — Глаза у Чуднова лукаво блеснули. — От самого Беняева! — выпалил он.

— Неужели? — смотрел я с удивлением на ящик, читая обратный адрес: «г. Днепропетровск, площадь Шевченко…»

В посылке были мягкие и жесткие кожевенные товары.

— Ну молодец! Вот и доказательства! Как тебе это удалось? — с восторгом спросил Запара.

— Удалось, — улыбнулся Чуднов. — Искал задержанных с обувью и напал на след. Установил старых дружков Беняева. Интуиция подсказала.

— И кто они?

— Прокофьев Степан, Вилиус. Беняев поддерживает с ними связь, — стал рассказывать Чуднов. — Я вышел на них и хотел допросить. Направил повестки — не пришли. Тогда я решил сам поехать к Прокофьеву. Он набычился, слова не вытянешь. Как вдруг явилась жена его, Авдотья. Увидала меня с ним за столом и набросилась: «Нового барыгу нашел? На, возьми! Это последняя! Придет еще одна — в милицию отнесу». И поставила передо мной на стол вот эту посылку. Я прочитал обратный адрес, вызвал соседей и вскрыл ящик. Вот и все. Затем Авдотья рассказала мне о связях мужа с Беняевым. Короче, ОБХСС Одессы начало дело.

— Ну, а Прокофьев? — спросил я.

— Признался. Выдал дружков. Сделали у них обыск. Нашли кожтовары и подпольную мастерскую по изготовлению обуви.

— Молодцы, а вот мы топчемся на месте, — вздохнул Запара.

— Ага, чуть было не забыл, — спохватился Чуднов. — Письмо Прокофьеву от Беняева, — протянул мне свернутый вчетверо лист бумаги. — В посылке было.

«Здравствуй, Степан! — писал Беняев разборчивым, похожим на женский, почерком. — Поклон тебе и семье! Получай очередное. Не задерживай деньги. Достану еще — вышлю. Ну, будь здоров! Не кашляй! 2200 рублей шли немедленно».

— Что же будем делать дальше? — спросил Запара.

— Нанесем визит Беняеву, — ответил я.

— А чего тянуть, основания уже есть, — поддержал меня Чуднов.

— С обыском пойдем в воскресенье утром, — уточнил я свое решение.

— В выходной день? — удивились оба.

— Да, — улыбнулся я. — Полагаю, что Беняев принимает «гостей» или ночью, или в воскресенье. Вот мы и проверим.

Два дня мы готовились к обыску. Все было продумано до мелочей, учтены все постройки в усадьбе, где могли быть ценности, возможные тайники.

Когда в воскресенье утром мы подошли к дому Беняева, там уже все бодрствовали. Сам хозяин, опираясь на трость, шел с крыльца нам навстречу.

В несколько минут все выходы из особняка мы перекрыли. Я, Чуднов, Запара, понятые и два эксперта из бюро товарных экспертиз зашли в дом.

— Что за делегация в такую рань? — деланно удивился Беняев.

Я предъявил ему постановление на обыск и арест имущества.

— По какому праву? — возмутился Беняев. — Что вы хотите у меня, инвалида, найти? Я буду жаловаться! Это произвол!

К нему подключились дочь, домработница Суховей.

Я попросил всех Беняевых собраться в одной комнате и сидеть тихонько, не мешать нам.

Беняев не стал больше спорить и велел своим домочадцам собраться в прихожей.

Начали обыск.

Ценные вещи: хрустальные изделия, фарфор, меха, ковры, ювелирные изделия — осматривали с участием экспертов. Эксперты называли артикулы и стоимость. Богатства у Беняева были несметные.



Нас интересовало одно: откуда такое баснословное богатство у этих тунеядцев? Пачки и целые пуки денег мы находили везде: под матрацами, в комоде, в вазах, среди книг в шкафу и даже в холодильнике.

— Денег, как говорят, куры не клюют, — возмущались понятые.

— О! Посмотрите, какой документик Беняев бережет, — протянул мне Запара в золоченой рамочке документ со свастикой.

«…Выдано, — переводил я с немецкого на русский, — господину Беняеву… комендатурой… на частное предприятие…»

— Папеньку силой заставили обшивать офицеров, — подскочила ко мне дочь Беняева Мальвина.

В кладовой мы обнаружили тайник, а в нем разную кожу для обуви, двести пар подошв фабричной рубки.

— Откуда это у меня? — взялся за голову Беняев.

— Не ваши? Кто же вам их подсунул? — спросил, улыбаясь, Чуднов.

— Ей-богу, не мои, сном-духом не знаю, — разводил руками Беняев.

— Странно! Вы что, дом сдавали в аренду? — вмешался в разговор Запара.

— Нет, не сдавал, — ответил Беняев.

— Нехорошо, Василий Андрианович, обманывать. Нас ведь провести трудно, — пристально посмотрел я на Беняева.

— Ну не помню, богом клянусь вам, не помню, откуда они, эти кожи, — немного изменил он свою версию.

— Придется вспомнить. Не забывайте, что чистосердечное признание суд учитывает при вынесении приговора, — подошел к нему Запара.

В это время один из понятых воскликнул:

— Смотрите, собака таскает по двору деньги!

Все бросились к окну. Действительно, Джигит держал в зубах наволочку, рассыпая вокруг пачки денег.



Мы выбежали во двор. Увидев чужих людей, собака оставила свое занятие, бросилась к нам и зарычала.

— Уберите собаку, — обратился к Беняеву Чуднов.

Через несколько минут все выяснилось: во время обыска во двор вышла Мальвина с наволочкой, набитой деньгами. Она спрятала ее в собачью будку, а Джигит, не поняв ее замысла, выволок наволочку во двор и раструсил деньги по всему двору.

В наволочке было спрятано одиннадцать тысяч рублей.

Время шло, а мы все еще не закончили обыск в доме. Большинство ценностей хранилось тут где попало и как попало: под толстым слоем пыли в углу свалены дорогие картины; старинные книги в кожаных переплетах, отделанные серебром, валялись на полу, на подоконниках, на лежанке.

В двенадцать часов дня к Беняевым кто-то громко постучал.

Открыв дверь, мы увидели Заровского.

— О, заходите, заходите. Мы вас ждем. Что у вас в портфеле? — улыбнулся Запара.

Заровский, поняв ситуацию, хотел бежать, но дверь уже была заперта. В портфеле у него оказалось двадцать пар кожаных подошв фабричной рубки.

— Откуда у вас подошвы? — спросил я.

— Нашел, гражданин следователь. Нашел, и все тут. Слыхал, Беняев принимает, вот и принес. Не думайте, что я вор. Давно завязал. Вот вам крест! — торопливо закрестился он.

Я распорядился отправить его в камеру предварительного заключения.

Не прошло и часа, как в дверь снова постучали. Явился новый слуга Беняева — Симахин из Павлограда.

С ним разговор был коротким. Симахин сознался во всем. Он сапожник. В течение трех лет покупал у Беняева мягкую и жесткую кожу. Подтверждая свои показания, Симахин выложил на стол триста сорок рублей.

Я позвонил старшему следователю прокуратуры Карпову и попросил его подробно допросить Симахина, а затем выехать с ним в Павлоград и произвести у него обыск.

Только под вечер мы закончили обыск дома Беняева. Необходимо было еще осмотреть подвал, чердак и сарай. Чтобы ускорить обыск, я решил разгруппировать участников обыска. Запару с одним понятым послал на чердаке производить обыск, Чуднова с другим понятым — в подвале, а я с третьим понятым стал осматривать сарай.

Сарай был превращен в мусорную свалку. Под самое незастекленное окно навалены кучи хлама.

— Здесь и смотреть-то нечего, — шепнула мне понятая.

— Папенька давно собирается ломать сарай, да все руки у него не доходят, — сообщила Мальвина, следуя за нами.

Я же не мог повернуться и уйти. Внутреннее чутье останавливало меня. Поднял палку и стал ковыряться в мусоре.

— Что вы там ищете? Не золото ли? — с ехидной улыбкой спросила Мальвина.

Не обращая на нее внимания, я поднимал тугие, сбитые временем пласты мусора. Внезапно наткнулся на бережно упакованный бумажный тюк. Разрезав, веревки, вытащил оттуда пачку пятидесятирублевок.

— Ха! — сверкнула на меня глазами Мальвина. — И везет же вам. Если бы я знала, давно бы этот мусор перерыла.

— А теперь нам придется вычищать ваши авгиевы конюшни, — усмехнулся я и, позвав милиционеров, предложил вытащить весь хлам из сарая. Таким образом мы еще обнаружили более восемнадцати тысяч рублей.

Обыск уже подходил к концу, и мне пришла в голову мысль еще раз на всякий случай пройдись по комнатам дома. Первым делом подошел к роялю и обратил внимание на то, что одна его ножка по цвету не совпадала с другими: была не черной, а фиолетовой.

Наклонившись, я стал тщательно ее рассматривать.

— Что, снова клад нашли? — тенью за мной ходила Мальвина.

— Клад не клад, а ножку придется отвинтить, — уверенно усмехнулся я.

— Ну, это уже безобразие! Не дам портить инструмент! — встала на дыбы Мальвина.

К ней подключился Беняев.

— Не волнуйтесь, граждане, — успокоил их Запара. — Мы все сделаем аккуратно.

Рояль подняли и повернули боком, я повернул ножку вправо, и она отсоединилась.

Мои подозрения оправдались. Фиолетовая ножка легко снималась и развинчивалась, в тайнике ее хранились золотые монеты.

— Мы и не знали, — в один голос заявили Беняевы. — Купили рояль лет тридцать тому назад. Видимо, владелец спрятал.

Из боковины рояля я вытащил связанные в рулон куски белой бумаги и газеты, которые использовались для снятия индивидуальных мерок с ноги заказчиков. Каждую мерку сопровождала фамилия заказчика.

— Доказательства сами лезут нам в портфель, — подмигнул мне Чуднов.

— Но ведь это делалось в трудные годы немецкой оккупации, — с обидой произнес Беняев.

— Что вы говорите, гражданин Беняев. Взгляните-ка на газеты! — возразил Запара.

Действительно, газеты были за последние три года.

— Что же здесь удивительного? — упирался Беняев. — Приходится подрабатывать на кусок хлеба.

— А кожтовары где берете? — спросил Запара.

— На рынке, милый человек. Там их хоть пруд пруди. Вот там бы следовало вам тряхнуть хорошенько, а над бедным стариком грешно глумиться.

— Время приспеет — тряхнем, — пообещал Запара.

Составив соответствующий документ об обыске, мы арестовали Беляева.

…В камере Беняев вел себя неспокойно: вскакивал с кровати, бегал из угла в угол, потом снова укладывался, часами лежал с закрытыми глазами, бормоча что-то себе под нос. То становился в угол и, постанывая, начинал молиться. Потом садился на кровать и, загибая пальцы на левой руке, перечислял своих старых одесских дружков, тех, кого сам обманывал, и тех, кто его обманывал.

Время шло. Стены камеры не расступались по мановению волшебной палочки, и Беняев притих, впал в задумчивость.

О чем он думал? Строил планы своего освобождения? Или вспоминал прошлое, те времена, когда ему впервые так повезло…

Только началась война, его повесткой вызвали в военкомат. Не пошел. Лег в больницу. Сумел добыть справки о болезни. Явился на комиссию жалким, корчась от боли.

— Печень у меня, — стонал, закатывая глаза.

— Хворь другая у тебя, — улыбнулся один из членов комиссии. — Но все-таки придется еще раз проверить.

Анализов проверять не довелось. Немец подступал к городу. Наши войска отошли. Город словно вымер.

А Беняев ожил. Мотался с женой по магазинам, тащил мешками соль, спички, консервы — все, что на глаза попадало.

Когда порядком подчистил магазины, принялся и за квартиры тех, кто эвакуировался. Брал все: книги, ковры, стулья, картины, посуду, меха, инструменты, обувь, гвозди…

Когда в город вошли гитлеровцы, Беняев принял на квартиру эсэсовского обер-лейтенанта и через него добился разрешения на частное предприятие, развернул обувную мастерскую. Вначале у него было два сапожника, а затем стало шесть. Сам он, конечно, не брался за молоток. Оформлял заказы, снимал мерку, определял фасон. Фирма Беняева расширялась. Деньги сначала тоненьким ручейком, а потом и рекой потекли в его карман.

Пришел конец гитлеровской оккупации. Беняев загнал свою мастерскую в подполье и притаился. Но жажда к наживе изъедала его, руки чесались заняться старым делом. А тут и время свое сыграло. Трудно было стране. Не хватало промышленных товаров, плохо было с обувью. Этим-то и воспользовался Беняев. Вновь заработала его фирма. Сапожников разместил в разных концах города. Выдавал им кожтовары, выписывал заказы. Готовая обувь поступала к тете Маше по кличке Заноза, и та ставила на них штамп артели «Коопобувь», передавала «саранче» — так называл Беняев своих сбытчиков, а те «шли в люди». Деньги за проданную обувь отдавали Занозе.

Один раз в неделю, как правило ночью, Беняев приходил к Занозе и забирал деньги. Сапожникам за работу платил сам наличной суммой.

Когда же в городе была восстановлена обувная фабрика, Беняев наладил свои связи с некоторыми грузчиками, и те, пользуясь свободным выездом на автомашинах, вывозили из фабрики похищенные стельки, подошвы, другие детали и продавали Беняеву.


На другой день, когда я приехал в тюрьму и попросил привести Беняева, вид у него был помятый, глаза мутные. Зашел в кабинет ссутулившись, поддерживая одной рукой брюки. Не поздоровавшись, сел. Отвислая нижняя губа его дрожала.

— Чего надулись? — спросил я.

— Не виновен я, — брюзгливым тоном ответил он. — Роковая ошибка. Умру в тюрьме — ответите за меня.

— А мне думалось, вы начнете с признания, — пошутил я.

— В чем я должен признаться? — вспыхнул Беняев и глянул на меня зверем. Потом, уже тише, добавил: — Даже к старости у вас нет уважения.

— Со здоровьицем у вас порядок. Вас проверял врач. Симулируете, Беняев.

— Крест даю — печень вздутая. Ночь не спал. Кильку съел — чуть было душу богу не отдал, — юлил он.

— Ладно, будет вам. Скажите, какой у вас трудовой стаж? — задал я ему первый вопрос.

Беняев не сразу ответил. Посидел, подумал, почесал мизинцем подбородок и лишь тогда промычал в ответ:

— Знаете, из памяти вон выскочило. Ну, к примеру, в двадцатые годы приказчиком был.

— Где?

— В лавчонке, — криво улыбнулся он.

— Приказчик в счет не идет, — строго сказал я.

— Еще вот вспомнил — ремонтировал сапоги красногвардейцам.

— Небось, вы тогда работали у себя дома? — поинтересовался я.

— Безусловно. Вывеска была: «Всех дел мастер».

— Вот оно как! Частником были?

— Да, да. В период нэпа. Потом нас объединили в артель. Но какой из меня-то артельщик, — остался дома, делал мелкий ремонт. Правда, клиентура слабенькая, но на хлеб зарабатывал, перебивался.

— Ничего себе перебивался, — не смог я сдержаться от возмущения. — Не перебивался, а наживался. Как клещ, высасывал чужой труд.

— Не смейте так говорить обо мне! — вздыбился Беняев.

— Эх, Беняев, Беняев, — не сводил я с него глаз. — Скажите, какую пользу вы принесли нашему обществу? Задумывались ли вы когда-нибудь над этим?

— Была польза. Обслуживал население. Платили ведь, кто сколько мог. А деньги… разве человек от денег может отказываться, — заискивающе улыбнулся Беняев.

Я встал из-за стола, прошелся по камере. Как объяснить этому самоуверенному, сжигаемому неуемной алчностью и привыкшему к паразитической жизни пауку, что он не жил настоящей жизнью и — страшно подумать — даже знать не будет, что значит жить по-настоящему, той жизнью, которую ты сам делаешь с каждым днем лучше, той жизнью, которая делает тебя самого с каждым днем лучше.

— Вы прошли мимо жизни, Беняев, — только и сказал ему с горечью. — Люди за это время страну нашу сделали передовой в мире, а вы со стороны, словно в замочную скважину, подсматривали за жизнью, дрожа в своей келии, как суслик.

— Зачем вы так? — с обидой произнес Беняев. — Я тоже жил старался как мог. Не строили же люди социализм босиком. Подавай им обувь. Вот я и снабжал их. В артель не пошел из-за болезни…

— Какой же вы больной, если систематически занимаетесь кражей кожевенных товаров на фабрике и в артели, — наступал я на Беняева.

— Вы меня поймали на фабрике?

— На фабрике не поймали, к сожалению. Но вы принимали похищенные оттуда кожевенные товары и реализовали их, а деньгами делились с теми, кто их выносил из фабрики.

— Я этого не делал, — огрызался Беняев. — Связь с фабрикой и артелью мне не пришьете. Что касается найденного у меня сырья, так я купил его на рынке. Откуда я мог знать, что оно ворованное, на нем же нет штампа. Отпустите меня, печень беспокоит. Больной я человек.

— Больной? Сейфы грузить не больной был, вспомните-ка Одессу… — оборвал я Беняева.

— Откуда вы знаете? — с недоумением уставился он на меня.

— Знаем. И о золоте, которое вы скупали у цыгана. И о бриллиантах. Дружки ваши часто вас вспоминают, — тиснул я его фактами.

— Корешков моих нет в живых. Зря меня берете на пушку, — возразил Беняев.

— Не хороните их преждевременно. Здравствуют оба: и Степан Прокофьев, и Вилиус, — не спускал я с него глаз.

— Слух прошел, что умерли, — промямлил в ответ Беняев.

— И посылки ваши с кожтоварами они благополучно получали. Правда, последнюю посылку им не довелось реализовать. Мы перехватили ее на квартире Прокофьева.

— Перехватили? Это провокация! Скажите, я посылку подписывал?

— Нет, не вы, и письмо тоже писали не вы, то есть оно под диктовку написано.

— Который час? — внезапно спросил Беняев.

— А куда вам спешить? В камере ваше место никто не займет.

— Пора обедать. У меня режим. После — часок отдыха, — деловито произнес он.

Я не стал возражать. Режим есть режим.

Беняева увели. Я тоже ушел вслед за ним.

Возвратившись из тюрьмы, я стал изучать письмо, привезенное Чудновым из Одессы. Почерк был явно женский. Я еще раз просмотрел всевозможные записи, выполненные семейством Беняевых, но даже похожих почерков не нашел. «Кто же подписывал посылку и писал письмо?» — ломал я себе голову битый час.

В раздумье я не заметил, как открылась дверь и в кабинет вошла женщина, худенькая, рыжеволосая, с веснушками.

— Здравствуйте, товарищ следователь! Я к вам.

— Садитесь, пожалуйста. Слушаю вас.

— Это правда, что Беняева арестовали?

— Да, — кивнул я головой.

— Так вот, я хочу кое-что рассказать… Моя фамилия Разумная, — невесело улыбнулась она и густо покраснела. — По просьбе Беняева я писала за него письма, оформляла и отправляла посылки в Одессу… Пошил мне туфли. Денег не взял, сказал, мол, услуга за услугу. Что там было в посылках, я не знаю. Всего шесть штук отправила. Теперь подумала: а вдруг там что-нибудь опасное было. Вот и пришла.

— На чьи фамилии отправляли посылки, помните?

— Да, конечно. Две посылки Вилиусу, а четыре Прокофьеву.

— Вы сами ходили к Беняеву?

— Нет. Он приносил посылки ко мне домой. Мой муж об этом знает. Он может все подтвердить.

— Это ваше письмо? — показал я Разумной письмо, изъятое у Прокофьева.

— Мое. Писала я, а Беняев диктовал. Что-то здесь нечистое, правда? — робко и доверительно спросила женщина.

Я промолчал.

— Меня засудят? — испуганным голосом спросила Разумная, расценив по-своему мое молчание.

— За сообщение большое спасибо. Мы вас ни в чем не обвиняем, — ответил я ей. — Если еще что-нибудь вспомните, приходите.

Утром ко мне зашел Карпов и выложил на стол мешок с кожтоварами.

— Изъял в Павлограде, — доложил. — На них штамп девятой обувной фабрики. Изъял у Семахина и Гавкуна. Через них вышел и на других перекупщиков кожтоваров.

— Значить, Беняев снабжал товарами многие города, — подводил я итоги.

— Выходит, так, — утвердительно кивнул Карпов.

В тот же день был произведен обыск у шофера артели «Коопобувь» Бердиева.

Бердиев долго запирался, выкручивался, а потом признался, что перевозил кожтовары со станции, а часто по указанию мастера цеха артели Потожана завозил товары на Лиманскую улицу и там их сгружал с грузовика и складывал в сарае. Помогал ему какой-то инвалид, фамилии его не знает.

Когда я уже заканчивал допрос, позвонил Тутов и сообщил, что в Красноповстанческой балке обнаружены три мешка с кожтоварами.

— Вблизи жилые дома есть? — спросил я его.

— Должны быть. Точно не знаю. Я туда послал Чуднова.

— Наступили мы им на мозоль, — сказал я Тутову свое предположение. — Боятся ответственности, вот и выбрасывают.

— Не Бердиев ли это сделал? — выразил свое предположение Тутов.

— Давайте оставим их на приманку. Ночью придут хозяева, и мы их задержим, — предложил я.

— Поздно. Мешки нашла одна старуха и распустила свой длинный язык… Я дал Чуднову указание доставить мешки в управление. Пригласим специалистов и осмотрим. Может, хоть какие-то следы найдем, — вздохнул Тутов.

— Хорошо, действуйте, — согласился я.

И следы нашли: на одном мешке имелась надпись «Саф. С. Т.»

Попробуй-ка угадай фамилию — Сафронов, Сафонов, Сафин…

А в это время Запара был занят Бердиевым. Водитель наотрез отказался показать сарай, в который выгружал кожтовары. Вообще Бердиев вдруг заартачился, стал показывать неправду, сбивать всех с толку.

Обстоятельства по делу усложнялись. Я собрал оперативную группу. Заслушав коротко информации ее участников, дал новые указания, и товарищи разъехались по своим местам. Со мной остался только Чуднов.

— Какие ваши планы на дальнейшее? — спросил я его.

— Прежде всего необходимо установить, кому принадлежит мешок с надписью, — начал он. — Я поручил Запаре выбрать карточки на всех Сафроновых, Сафоновых и тому подобных. Нам известны инициалы, это облегчает работу.

— Бердиев говорил, что владелец сарая — инвалид, без ноги, — вспомнил я.

— И это очень важно, — сказал Чуднов. — За несколько часов отыщем владельца мешка.

Но пришлось нам затратить на это не часы, а почти целую неделю. Мешок принадлежал некоему Сафонову, по, к нашему огорчению, сам Сафонов исчез. Его жена, отпетая спекулянтка, заявила нам: «Не знаю, куда уехал. Мы разошлись».

Объявили розыск Сафонова. Время летело, а мы снова остановились на одном месте. Меня мучила неотвязная мысль: не упустил ли я чего-нибудь самого важного для дела, самого существенного. Поэтому я снова и снова проверял каждый свой шаг, обдумывал версию, вместе с товарищами делал выводы — нет ли ошибки. В одну из таких минут и вскочил ко мне в кабинет Запара.

— Нашел! Подпольное производство нашел, — с улыбкой воскликнул он. — На Караваевской улице есть частный домик. В тот домик часто заходили мужчины, но до вечера не выходили. А вечером выходили со свертками. Я обошел домик дважды. Никакой вывески. Постучал — не открывают. Зашел с понятыми, а там — целая бригада из семи человек, сапожные столики. Обуви навалом. Я опечатал дом, а хозяина — сюда. Ожидает в коридоре.

— Пригласи, — сказал я.

Вошел мужчина лет пятидесяти, маленький, круглый, с лысой, как бильярдный шар, головой.

Я пригласил его сесть, попросил назвать фамилию.

— Кусин, гражданин следователь, — ответил басом мужчина. — Иван, по батюшке Егорович, года рождения тысяча девятьсот первого.

— Судимый? — спросил я.

— Как же, как же. Было маленько. За недостачу. Три годка отсидел.

— Чем занимаетесь?

— Днем частным делом, а вечером сторожую в бане. Просто так, не для наживы.

— Значит, вы содержите частную мастерскую?

Кусин поежился, будто его блоха укусила.

— Ну какая же это мастерская! Собратья приходят для усовершенствования мастерства. Шьем себе, но, конечно же, не отказываем и другим. Всем нужна обувь со скрипом.

— Патент имеется?

— Нет, мы же чуть-чуть. Какие у нас доходы? Полтинник в день.

— Говорите правду. Это ведь беняевское заведение, чего хитрите? — пристально и прямо глядя ему в глаза, спросил я.

Кусин заерзал.

— Да. Он тоже в нашей компании. Но он не держатель. Нет, нет. Боже упаси! Ей-богу!

Мы поняли, что раскрыли беняевское заведение, которое так долго искали, и, прекратив допрос, срочно выехали на квартиру к Кусину.

Обыск занял много времени. От Кусина мы вывезли почти целую машину кожевенных товаров, заготовок и готовой обуви. Там же мы изъяли и подложный штамп артели «Коопобувь», книги заказчиков.

Допросили всех сапожников этой фирмы, и все они в один голос заявили, что хозяином данного заведения является Беняев. Они же опознали и Бердиева, который доставлял сюда сырье.

А еще через неделю мы задержали и Сафонова. От того тянулись связи на обувную фабрику и в артель «Коопобувь».

Вскоре было установлено, что Заровский являлся основным организатором поставки кожтоваров. Сафонов — хранитель казны, Мальвина — распространитель заказов, начальник цеха артели «Коопобувь» Потожан — комбинатор, а сам Беняев, по кличке Поп, — держатель заведения.

Я решил еще раз допросить Беняева.

Прошло немного более трех месяцев, как мы арестовали его. На допросах он уже вел себя скромно, говорил тихо, слезливым голосом.

— Я много понял, да поздно. Ушли мои годы. Немощный я, боюсь, не протяну долго. И зачем мне было копить столько… Как крот, света белого не видел, ни дня, ни ночи не знал, а что толку… Конфискуют ведь все… а меня в тюрьму… Дочку жалко… Не скажете, сколько мне дадут? — вскинул он на меня глаза.

— Не знаю. Суд решит, учитывая ваше раскаяние, — ответил я.

— Возьмите подписку и отпустите на несколько дней, ну хотя бы на денечек, — жалобно юлил он.

Я отрицательно качнул головой.

— Вы совершили тяжкое преступление, причинили огромный ущерб государству и обществу и должны содержаться под стражей.

— Ущерб я возмещу. У меня денежки еще имеются… Припрятаны. Не нашли вы. Отпустите! — Глаза Беняева лихорадочно заблестели.

— Напишите записку своей жене, пусть она выдаст их нам, — предложил я ему.

— Она не найдет. Я так закопал, что сам черт не отыщет.

— Тогда нарисуйте схему, и мы сами найдем и внесем их в Госбанк, — посоветовал я.

— Не согласен, — криво улыбнулся Беняев. — Я должен это сделать сам, собственными руками.

«Хитер, бестия, — подумал я. — Ищет повод для встречи с Мальвиной? Да, пожалуй это так».

Решили все-таки доставить Беняева домой. Хоть и рискованно, но необходимо. В конвой подобрали надежных, опытных оперативных работников и в субботний день доставили Беняева домой. Он все время норовил потолковать с глазу на глаз с дочкой. А для видимости лазил под кровать, спускался в подвал, подымался на чердак. Мы ни на миг не оставляли его, ходили следом. Уже почти два часа водил он нас за нос.

— Так где же ваши деньги? — спрашиваю его.

— Выскочило из головы, родимые, — застонал Беняев. — Клянусь богом, затемнение какое-то нашло на мою голову.

— Собирайтесь, Беняев, повезем вас обратно, нечего тянуть время, — решительно сказал я.

— Ой-ой, — вдруг схватился он за правый бок. — Приступ, мне плохо, плохо… лечь надо, — открыл он рот и закатил глаза.

— Ой папенька! Голубчик! Что они с тобой сделали? — запричитала Мальвина. Все семейство Беняевых заголосило и бросилось к нему.

— Хорошо, ложитесь, — разрешил я.

— Ах, папенька мой, пожалей нас, не умирай, — стала на колени Мальвина и протянула к нему руки.

На мгновенье одна рука Беняева дернулась и застыла. В узкие щели между пальцев другой руки, которой были прикрыты глаза, он наблюдал за нами.

— Прикидывается, холера, — шепнул мне Чуднов.

— Пусть полежит. Ты же присматривай за ним. А я пойду осмотрю чулан, — распорядился я.

Следом за мной вышла Мальвина, стала жалобно упрашивать:

— Отпустите папеньку. Не дайте умереть ему в тюрьме. Пожалейте нас.

Через минуту-две выскочил ко мне Чуднов.

— Вот, Беняев хотел передать жене, — подал скомканный клочок бумаги.

Я развернул его и прочел: «Мальвочка! Сходи к тете Маше и забери пакет. На адвоката приберег…»

— Так вот почему вас тянуло домой, — обратился я к Беняеву. — Номер ваш не пройдет. Нас нельзя обмануть.

Беняева вывели к машине, он попытался что-то сказать Мальвине, но мы ему помешали.

— Где живет тетя Маша? Ее просит отец на свидание, — обратился Чуднов к Мальвине.

— Мария Петровна Лапша? — переспросила Мальвина и тут же запнулась.

— Да-да, о ней говорил отец, — подтвердил я.

— Она живет на Игрени, — наконец поверила мне Беняева. — Это папина дальняя родственница. Я могу провести вас к ней.

— Не беспокойтесь, мы сами найдем, — ответил Запара.

Мы с Чудновым сели в машину и поехали на Игрень.

Лапша копалась в огороде. Увидела нас и шмыгнула к соседке. Чуднов за ней следом.

— Петровна! Куда же вы? Мы к вам в гости! — громко крикнул.

— Милости просим! — деланно улыбнулась Лапша.

Мы зашли в дом, отрекомендовались, и я тут же предложил ей выдать нам пакет, который оставил ей Беняев.

— Какой пакет? Не давал он мне никакого пакета. Что вы выдумываете? — сделала она удивленный вид.

— Гражданочка Лапша, не годится людей обманывать! — строго, сказал Чуднов. — Ведь сам Беняев послал нас к вам.

Лапша, прищурив глаза, внимательно посмотрела на меня.

— Да, да, — подтвердил я. — И велел отдать его нам.

— Беняев мне ничего не оставлял, — все еще колебалась Лапша.

Тогда я, прикрывая часть текста, показал Лапше записку.

— Знаком почерк?

А что он пишет?

— Читайте!

«Пакет на адвоката приберег», — прочла Лапша и, как подкошенная, опустилась на стул.

— Ничего я не знаю и знать не хочу, — всхлипывая, произнесла она. — Честно жила — и на тебе, отыскался родственничек. Я с его махинациями не связана.

— Ну, где же пакет? — подступил к ней Чуднов.

— У соседки, — призналась наконец Лапша.

— Пошли к ней, — предложил Чуднов.

— Нет ее дома. — Лапша вытерла передником покрасневшие глаза. — В город уехала. Вернется поздно вечером.

— Смотрите, Петровна. — Чуднов поглядел ей пристально в глаза. — Лучше говорите правду. Иначе придется отвечать за скрытие похищенного.

— Ей-богу, правда, извините ради бога меня, глупую старуху. Побоялась сразу признаться.

Оставалось одно — ждать. Чтобы убить время, я подошел к стене и стал рассматривать фотокарточки в добротной деревянной рамке.

— Ого, какой молодец у вас здесь Беняев! — воскликнул я, обращаясь к хозяйке. Беняев был сфотографирован во весь рост у подставки с цветами.

— Да то давнишняя, — подошла и хозяйка поближе. — При немцах фотографировался. А вот, — указала на выцветшую, совсем блеклую фотографию, — из Одессы. Василий Андрианович служил там у немца. Вы думаете, он родичался раньше со мной? Где там… Когда ему наступили на хвост, тогда и меня нашел. Не хотела я брать этот чертов пакет. Деньги мне пообещал за хранение…

— Вы знаете, что в пакете? — спросил Чуднов.

— Как же знать, коли он сургучом заклеен.

— И Беняев вам не говорил, что в нем?

— Ей-богу, не знаю. Скрытный больно он. Посмотрите сами, — искренне ответила Лапша.

Соседка вернулась домой, когда уже стемнело.

Лапша, завидев свет в ее доме, не мешкая сообщила нам.

— Кого там леший принес? — спросили нас за дверью низким голосом.

— Открой, Клавдия, — попросила Лапша.

Лязгнул засов, дверь открылась.

— Клава, люди за пакетом приехали, отдай им, — сказала Лапша, представив ей нас.

— Не они мне его давали. Ты принесла, ты и распоряжайся им как хочешь, — буркнула она, сунув пакет Лапше в руки.

Чуднов пригласил понятых, и мы вскрыли пакет. Там оказалось двенадцать пятирублевых золотых монет царской чеканки, на восемь тысяч облигаций трехпроцентного займа, шесть колец с бриллиантами.


Через два дня я предъявил Беняеву фотографии всех ценностей, обнаруженных в пакете, который хранился у Лапши и на который столько надежд он возлагал.

— Вы меня ограбили! Это нечестно! Необъективно ведется следствие! Даже на кусок хлеба не оставили, обобрали до нитки!

— Не печальтесь, Беняев, все это на ваше.

— Как? Я нажил… Вот этими мозолями…

— Нажили вы, но преступным путем. Деньги, облигации, золото, бриллианты, имущество возвратим государству, а вас судить будем. А как же иначе, Беняев! Возмездие неотвратимо!

Передав дело в суд, я ушел-таки в очередной отпуск. Крымские горы ждали меня.


АВТОБУСНЫЙ БИЛЕТ

Было около полуночи, когда мне на квартиру позвонил заместитель начальника уголовного розыска областного управления милиции Александр Маркович Бандурко. Извинившись за беспокойство в столь позднее время, он сообщил, что на окраине города Орджоникидзе в кустарнике возле гаражей частных владельцев автомашин был обнаружен мужчина в крайне тяжелом, бессознательном состоянии. Кто-то проломил ему череп. По дороге в больницу он скончался. По предварительному заключению местных товарищей из прокуратуры и милиции, убийство совершено с целью ограбления. У пострадавшего вывернуты все карманы. Личность пострадавшего не установлена из-за отсутствия документов. На месте происшествия никаких следов. Товарищи из Орджоникидзе просят нашей помощи.

Я сразу же собрался ехать.

— Хорошо, — ответил Александр Маркович. Сейчас же за тобой заеду.

С Бандурко мы работали давно. С ним распутали ее одно сложное дело, и я был рад, что именно он едет со мной.

В Орджоникидзе приехали к трем часам. В городском отделе милиции нас ожидали, и мы с ходу начали знакомиться с материалами дела. Из материалов явствовало, что преступление совершено средь бела дня, удар нанесен по голове в затылочной части каким-то тяжелым предметом округлой формы и что пострадавший был пьян. Нашел его некий гражданин Степан Ильич Зимин, возвращавшийся с семьей из загородной прогулки.

Сведения, конечно, были скудные, и мы начали думать, как их расширить, с чего начать.

И пришли к выводу: перво-наперво необходимо установить, кто потерпевший, откуда он. Не оставляли надежду и на то, что, может, кто-нибудь заявит в милицию об исчезновении человека. Однако полагаться на это полностью нельзя.

Коротая время до утра, я еще и еще раз просматривал материалы предварительного расследования убийства, перечитывал протокол осмотра места происшествия. И чем больше вчитывался, тем больше он мне не нравился. Слишком уж он был кратким, без подробного описания места происшествия и прилегающей к нему местности. И главное — не бывает так, чтобы преступление не оставило следов. Следы, конечно, могут и растаять, и стереться, и исчезнуть, но не всегда и не все. Обязательно не все.

Я поделился своими мыслями с Александром Марковичем, и мы решили рано утром поехать на место происшествия и сделать осмотр.

Мучительно долго тянулось время до рассвета.

К утру небо стало белесовато-серое, с низко навислыми темными тучами. Мы боялись, чтобы не пошел дождь, — следы может смыть.

Но вот стаи туч начали багроветь, побагровело и небо — занималась заря. На травы легла обильная роса — дождя не будет, и мы заспешили к месту происшествия.



От лужи крови на земле осталось лишь бурое пятно, за ночь кровь впиталась в землю. Действительно, на первый взгляд никаких улик, никаких следов. Но я не спешил с выводами. Присел на корточки и стал внимательно рассматривать лужу крови при помощи лупы. Обратил внимание на небольшой, почти квадратный клочок бумаги, приставший к земле. Почему он здесь? Имеет ли он какое-нибудь отношение к делу? И тут же вспомнил, что у потерпевшего были вывернуты карманы. Значит, этот клочок бумаги мог выпасть из кармана, когда его выворачивали. Я бережно поднял находку, осторожно вытер: это не просто бумажка, а автобусный билет.

— Смотри, — показал я его Бандурко. — Этот билет может нам пригодиться.

— Вполне возможно, — согласился Александр Маркович.

С помощью лупы я определил номер билета — 12 431, серию — ЮП и цену — 80 копеек. Цена свидетельствовала о том, что билет был на автобус межрайонного сообщения. Это уже информация для размышления и поисков.

Теперь меня интересовал второй, не менее важный вопрос — орудие убийства. Как значилось в протоколе обследования места происшествия, потерпевшему был нанесен удар по голове предметом округлой формы. Что же это могло быть? Как найти? Во что бы то ни стало найти надо. И тут мне вспомнились данные экспертизы о наличии алкоголя в организме пострадавшего. Напрашивался вывод: накануне происшествия пострадавший пил. И пил, вероятно, не сам, а с тем, кто его убил. «Все ясно, — решил я про себя. — Его ударили бутылкой». Продолжая осмотр, я вскоре наткнулся в кустах на осколки битого стекла. На одном из осколков увидел обрывок этикетки, на котором можно было разобрать надпись «Зубровка». Я собрал все осколки и осмотрел их под косыми лучами солнца. Отпечатков пальцев не обнаружил, но под лупой увидел бурые точечки, словно высохшие капельки крови. По тому, как было рассыпано стекло, я пришел к выводу, что удары наносились лежачему человеку. Под одним кустом я заметил примятую траву. Расправив и перебрав ее по травинке, нашел там объедки: кусочек хлеба, кожуру от луковицы и кусочек сала со шкуркой. Эта улика навела нас на мысль о том, что ел здесь человек сельский, судя по пище. Автобусный билет свидетельствовал о том, что человек этот был приезжий. Стало быть, искать его нужно за пределами города.

Уже был подписан протокол осмотра, когда ко мне подошел мужчина и представился Зиминым. Это он нашел потерпевшего под кустом и сообщил в милицию.

— Товарищ следователь… я бы хотел с вами поделиться кое-какими соображениями.

Мы отошли в сторонку.

— Когда я подходил сюда, — жестом руки Зимин указал на место преступления, — в направлении гаражей бежал мужчина. Как-то не обратил я тогда на него внимания, но одну деталь запомнил: очки на нем. Даже не сами очки, а стекла, большие, что ли. В них как-то по-особенному отразились лучи заходящего солнца.

Я поблагодарил Зимина за сообщение, а он тут же предложил:

— Мне бы хотелось вам помочь. Может, я тут поспрашиваю людей, авось кто-то да видел того очкастого. Никак, знаете, не могу успокоиться. Скорее бы найти того гада, что способен на такое.

После осмотра мы собрались в горотделе. Посовещавшись, решили: я утром присутствую при вскрытии трупа, а Александр Маркович возглавит поисковую группу, которая должна побывать в домах, расположенных вблизи частных гаражей. Необходимо выяснить, кто был у гаражей в период между шестнадцатью и двадцатью часами. Кроме того, необходимо установить владельцев автомашин в этих гаражах и переговорить с ними.


Вскрытие трупа производил тот же эксперт, который выезжал на место происшествия.

— Пострадавшему был нанесен удар бутылкой, — заявил он, извлекая из раны мелкие осколки бутылочного стекла.

Таким образом, моя версия, что орудием убийства послужила бутылка, полностью подтвердилась. Кроме этого, анатомированием было подтверждено, что потерпевший накануне ел сало, лук, хлеб, а также употреблял спиртное.

Из морга я отправился в автобусный парк. Перебрав груды папок с документами — посменными отчетами кондукторов, нашел-таки интересующие меня сведения.

Два месяца тому назад кондуктору Евдокии Крисань были выданы в подотчет шестьсот билетов в рулонах. Среди них был и тот, который я нашел на месте происшествия, № 12 431. Огорчило меня только то, что Крисань после смены, не отчитавшись, уехала в Запорожскую область. Ее отпустили в связи с болезнью матери.

Медлить было нельзя, и я, узнав домашний адрес матери Крисань, сразу же уехал следом в село Медвежье. Но там Крисань не оказалось — уехала за лекарством в Запорожье. Ожидать мне пришлось чуть ли не до десяти вечера.

Вернувшись из Запорожья и увидев у дома материменя, Евдокия Крисань испугалась.

— Что… снова что-то натворил? — еле проговорила она. — Вчера домой приполз с радиоприемником. Транзисторный. Утром участковый забрал. А тут еще телеграмма от мамы… я уехала. Ну что, скажите, мне с ним делать?

«Может, ее муж?» — пронеслось в моих мыслях, и тут же внутренний голос ответил: «Нет, навряд ли». Я объявил Евдокии о цели своего приезда, показал ей билет.

Евдокия покрутила в руках его и вернула обратно.

— Нам выдавали белого цвета, а этот… — запнулась она.

— На цвет не обращайте внимания. Постарайтесь вспомнить, где именно на линии вашего маршрута вы продали этот билет, — попросил я.

— Минуточку, сейчас я посмотрю свои черновые записи, — ответила Евдокия и вышла в другую комнату. Вскоре вернулась с блокнотом в руке.

— После каждого маршрута я записываю номер последнего проданного билета, — сказала она, просматривая записи в блокноте. — Этот билет я продала в Михайловне в восьмом часу утра.

— А скажите, пожалуйста, не ехал ли тогда с вами мужчина в военной фуражке с черным околышком? — спросил я.

Подумав, Евдокия ответила:

— Может, и ехал. В воскресный день людей ведь битком.

Проанализировав эти сведения, я пришел к единственному выводу, что личность пострадавшего нужно устанавливать в селе Михайловке.

В прокуратуре меня ожидал сюрприз. Там все уже взяли себе на вооружение версию о том, что убийство совершил Федор Крисань, муж Евдокии. Я вызвал к себе участкового Рябошапко.

— Не сомневайтесь, он на грани признания, — стал меня уверять участковый. — Только деталей не помнит… так это яснее ясного — пьян был в стельку. Необходимо срочно сделать у него обыск… И приемник у него ворованный…

— Какие же у вас доказательства? — перебил я его.

— Очевидцы имеются. Его и Суслика Николая видели у гаражей.

— В котором часу?

— Я точно не скажу… Кажется, в двенадцать. Поговорите с ним, он все расскажет.

— Хорошо, пригласите.

Через несколько минут Рябошапко зашел с Федором Крисанем.

Я попросил Рябошапко выйти, а Крисаня пригласил сесть.

— Что же вы натворили? — обратился я к Федору, как только Рябошапко закрыл за собой дверь.

— Участковый говорит, будто бы я убил какого-то мужика, — вздохнул он. — Только мне не верится. Как я мог убить человека… За что? Целые сутки ломаю голову, а вспомнить ничего не могу. Ну, был возле гаражей — не отрицаю и помню… Ну, выпивал с Сусликом… Ремонтировал ему мотор… магарыч распили… Но что было дальше, не помню, хоть убейте… Провал в памяти… Участковый говорил, что я убил… Неужели убил? — спрашивал он не то меня, не то себя, испуганно тараща глаза.

— Идите, Федор Абрамович, домой, — разрешил я ему. — И бросьте пить. Водка вас к добру не приведет.

— А что скажет участковый, он ведь меня арестовал, — остановился Крисань на пороге.

— Идите, идите! — повторил я. — Никто вас не арестовывал. Пить меньше надо.

— Это правильно, — понурившись, вымолвил Крисань. — Голову мне оторвать мало за это пьянство.

Крисань ушел, а в кабинет вскочил Рябошапко.

— Вы его отпустили?

— Да, он к делу не причастен, — строго произнес я.

— Как же? Он ведь признался, — не отступал Рябошапко.

В это время зашел Александр Маркович. Догадавшись, о чем у нас идет речь, он поддержал меня.

— Как же так? — не сдавался Рябошапко. — Возле гаражей был? Был. Пьянствовал? Пьянствовал… Разве этого мало?

— Возле гаражей-то он был. Но когда? — спросил я Рябошапко. И сам ответил: — С двенадцати до четырнадцати часов. А когда совершено убийство?

Рябошапко молчал.

— В двадцать часов. В это время Крисань уже был дома. А обнаружили потерпевшего Зимины на закате солнца. Посмотрите-ка в календарь, в котором часу это бывает, — обратился я к Рябошапко.

Тот перевернул листок календаря и прочитал:

— Закат солнца в двадцать один час три минуты.

— Поищите-ка вы лучше людей, которые в самом деле могли быть у гаражей в интересующее нас время и могли видеть кого-то на месте преступления, — сказал я Рябошапко.

Александр Маркович горячо меня поддержал.

— Слушаюсь! — отчеканил Рябошапко. — Разрешите идти?

— Вы Суслика нашли? — спросил я его.

— Был у него, но он не ночевал дома.

— Поищите еще, да хорошенько, — велел Александр Маркович.

Часа через полтора Рябошапко доставил к нам Суслика — маленького, худенького человека с острым носиком и черными глазками-пуговками. От испуга у него дрожали и руки, и губы, и голос.

— Ну, выпивал я с Федором… Сидели допоздна. Потом я закрыл гараж, и мы пошли домой… Помню, вроде к нам приставал какой-то мужик, и я его толкнул… Но бутылкой не бил… Честное слово, не бил. Ни я, ни Федор…

— Где ваш радиоприемник? — остановил я его.

Суслик скривился, почесал за ухом и ответил:

— А шут его знает… Где-то потерял.

Мы отпустили Суслика.

В конце дня ко мне в кабинет вошел Зимин.

— Я нашел хлопца, который видел у гаражей двоих: одного в очках, а второго в военной фуражке.

— Где он? — обрадовался я. — Ведите его сюда.

Мальчику было лет десять — белобрысый, курносый.

Переступив порог кабинете, мальчишка впялился глазенками в меня и быстро заговорил:

— Я гулял там, у гаражей, и видел, они выпивали и громко говорили… Один в очках, мордастый такой, а другой в военной фуражке с черным околышем. Увидев меня, тот, что в очках, сказал: «Иди, иди, чего тебе здесь надо?» Я и пошел.

Расспросив все до мелочей у мальчика, я поблагодарил его и Зимина и проводил их. На душе у меня было спокойно и тепло. Так всегда со мной бывает, когда встречаю таких людей, как Зимин, — наших добровольных помощников, соратников в борьбе со злом и преступностью.

Утром мы с Александром Марковичем собрались было уже ехать в Михайловку, как вдруг наши планы резко поломались. За завтраком мы вспомнили интересную деталь: метров за сорок от места происшествия расположена детская площадка — два колышка забиты в землю и между ними натянута сетка. Мы подумали, что мальчишки там, вероятно, играли дотемна и могли видеть тех, кто выпивал неподалеку. Решили немедленно пройти по всем дворам, прилегающим к гаражам.

И с ходу наткнулись в одном дворе на «кучу малу» — мальчишки дрались за мяч.

— Так не годится, а еще футболисты! — тихонько подошел к ним Александр Маркович.

Мальчишки вскочили на ноги, отряхиваясь и рассматривая нас. Мы представились и спросили, не играли ли они в воскресенье в футбол на своем стадионе у гаражей.

— Играли, — дружно ответили мальчишки. — С ребятами из соседнего двора. И выиграли у них с крупным счетом. Теперь они собираются дать реванш.

— Молодцы, — похвалил их Бандурко. — А теперь припомните, пожалуйста, не видели ли вы возле гаражей двух мужчин. Одного в военной фуражке, а другого в очках.

— Видели, видели, — наперебой, как птенцы, загалдели мальчишки. — Они выпивали под кустом.

— И приемник возле них играл, — подбежал ко мне самый маленький. — А когда мы шли домой, я слышал, что как раз передавали последние известия.

Показания мальчишек подтвердили нашу версию и помогли точно определить время пребывания неизвестных мужчин у гаражей и их приметы.

Мы обратились за помощью к художникам, и те со слов нарисовали портрет человека в очках, подозреваемого в убийстве.

Юные футболисты подтвердили сходство рисунка с человеком в очках, которого они видели у гаражей.

Мы перефотографировали рисунки и раздали фотографии работникам милиции, общественникам, поставив перед ними задачу: найти этого человека.

Прошли сутки напряженного поиска, но результатов никаких.

Мы решили ехать в Михайловку, расположенную в ста километрах от Орджоникидзе. Выехали рано утром и за полтора часа были там.

Михайловка — село большое старинное. На его территории два колхоза, и мы для удобства разделились на две группы. Александр Маркович с участковым райотдела милиции Волощуком вызвались искать подозреваемого мужчину в очках, а я с сотрудником уголовного розыска Прозапасом — установить владельца автобусного билета, то есть пострадавшего.

Председатель сельсовета и председатели колхозов пообещали помочь нам в поисках, выделить своих людей: активистов, коммунистов и комсомольцев.

Полдня мы с Прозапасом бродили из одного двора в другой, расспрашивая людей, кто в их колхозе носит летом военную фуражку.

Наконец-то одна старушка сообщила нам, что не в селе, а на хуторе живет тот парень, что всегда ходит в военной фуражке.

Не мешкая, мы сразу же отправились на хутор. Там было всего лишь шесть хат, и мы начали с первой от поля хаты. Хозяев не оказалось дома, дверь заперта. Пошли ко второй. Попросили воды напиться. Хозяйка предложила нам холодного молока. Мы не отказались, охотно выпили. В доме было чисто, уютно. Пахло мятой и любистком. Хозяйка пригласила нас в горницу. Мое внимание привлекли фотографии, что украсили собой всю стенку между окон.



Когда я подошел ближе, чтобы рассмотреть их, то еле сдержался от крика. На одной из фотографий увидел пострадавшего, который сидел у вазы с цветами рядом с хозяйкой. Он был в военной фуражке. Глазами я подозвал к себе Прозапаса и попросил его о случившемся сразу не говорить хозяйке. Хозяйка тоже подошла к фотографиям и стала объяснять нам:

— Это Сидор Ильич, мой муж. Погиб на войне. Только ушел — похоронка. Думала, не выживу, — уголочком белой косынки вытерла набежавшую слезу и продолжала, дотрагиваясь пальцем до стекла: — Это вот мой старшенький… Тоже погиб… Вслед за отцом… ушел и нет по сей день. Куда я только не писала, приходит один ответ: «Пропал безвестно». А это средний. — Пальцы женщины, словно шелковые, дотрагивались до холодного стекла. — Тоже не вернулся. Сложил голову на белорусской земле… Партизанил… Остался младший… Вот мы с ним, — указала она на парня в военной фуражке. — Слава богу, хоть он со мной. Одна надежда на него: старость мою присмотрит.

— А где он сейчас? — не выдержал мой коллега.

Хозяйка вдруг умолкла и посмотрела на нас какими-то невидящими глазами. Что-то думала она, что-то связывала и не могла или не хотела связать в своих мыслях.

Черты лица ее как-то стерлись, я видел только большие, очень большие глаза. Эти глаза увеличивались по мере того, как она всматривалась в нас.

— Поехал в город и, наверно, остался погостить у тетки, моей сестры, — медленно и еле слышно произнесла она. — А что случилось? — вырвалось из самой груди ее.

— Мужайтесь, Серафима Павловна! — не мог я молчать дольше. — Сына вашего нет в живых…

Женщина словно окаменела, лицо ее побледнело, как у мертвеца.

Мы помогли ей сесть, дали глотнуть воды. Наконец она произнесла:

— Вася, сыночек, и ты меня оставил…

Больше она не причитала, не голосила, молча слушала нас. Ни единая черточка на лице ее не дрогнула, только слезы бежали ручьем по сухим морщинистым щекам.

Мы оставили ее на соседей, а сами поспешили искать, немедленно искать убийцу. Душу жгли глаза этой матери. Я до сих пор их вижу — они как потухшие угольки, подернутые мертвым пеплом.

— Осталось непроверенных два человека, — сказал Александр Маркович. — Давайте вместе зайдем к ним, а потом и в сельсовет.

По дороге я рассказал о матери погибшего, настроение мое передалось всем, и мы шли молча, углубленные в себя. Никто из нас даже не заметил, как мимо прошел мужчина. Поняли это, когда нас уже догнала мелодия из транзистора. Оглянулись. Или он почувствовал наши взгляды, или так уже совпало, но мужчина тоже оглянулся.

— Смотри, он! — дернул меня за руку Александр Маркович.

Точно с рисунка, перефотографированного нами, смотрел на нас мужчина. Только очки у этого в черной оправе.

Мы вернулись к нему, остановили и представились.

Услышав, кто мы, мужчина весь напрягся, аж белки глаз покраснели, но виду не подал, только быстрым каким-то лихорадочным взглядом окинул ребенка, который спал в коляске, и еще крепче стиснул свою руку на ручке коляски.

— Как ваша фамилия? — спросил его Бандурко.

— Радченко.

— Чей у вас приемник?

— Мой. Купил в воскресенье в городе…

— А точнее? — наступал на него Александр Маркович.

— Я же вам сказал… Этого мало? Проверьте в магазине… И паспорт имеется… — проворчал Радченко.

В это время заплакал ребенок, он наклонился к нему, взял на руки.

Мы осмотрели радиоприемник.

Сомнения наши совсем развеялись — это была «Селга», тот приемник, который мы искали.

— Вы знаете, что нам нужно говорить правду? — напомнил ему Александр Маркович.

— Знаю. Признание смягчает вину, — буркнул Радченко. — Знакомо. Я ведь сидел. Но это не значит, что вы должны меня в чем-то подозревать. — Радченко бережно уложил ребенка в коляску.

— А где Василий? Вы ведь были вместе? — теперь я задал ему вопрос.

Радченко опешил. Снял очки, стал протирать запотевшие стекла. Руки у него дрожали. Лицо налилось кровью.

— Какой Василий? Никакого Василия я не знаю, — глухо ответил он.

— Ну как же не знаете? Вас видели с ним вместе в магазине и у гаражей, — напомнил Александр Маркович.

— А, Васька? Иванков? Так бы и сказали! — криво улыбнулся Радченко. — Были мы с ним в магазине вместе, потом разошлись. Я уехал домой, а он ушел к тетке… Там родственница его живет.

Мы переглянулись с Бандурко, обменявшись единым мнением, и молча пришли к выводу: преступник — Радченко, его нужно задержать. Но не здесь, на улице. Я предложил, чтобы Радченко повел нас домой и показал паспорт на транзисторный приемник.

Радченко ничего не оставалось, как согласиться.

Дома, как я и предполагал, он паспорта не нашел. Сказал, что не помнит, куда его сунул.

Тогда я объявил, что мы будем искать сами.

— А ордер у вас на обыск есть? — окрысился Радченко.

— Все есть, — успокоил его Александр Маркович.

Я, пригласив понятых, вынес постановление на обыск.

В квартире паспорта на радиоприемник мы не нашли, но зато обнаружили брюки Радченко, на которых имелись следы застиранных бурых пятен.

— Это я кроля забивал и выпачкался, — объяснил он.

— Проверим, — пообещал ему Александр Маркович. — Экспертиза все покажет.

Паспорт на радиоприемник мы нашли в туалете. Был наколот на гвоздик.

На основании вещественных доказательств мы задержали Радченко и немедленно выехали с ним в Орджоникидзе.

Радченко отказывался давать показания, пока не получили результатов экспертизы. Было подтверждено, что на брюках Радченко кровь одной группы с кровью Иванкова. Мальчишки, видевшие Радченко с Иванковым, признали Радченко.

Но и после этого он не перестал изворачиваться, лгать самым бессовестным образом, выставляя версию о том, что, дескать, Василий сам напал на него, и он, защищаясь, ударил его бутылкой.

— Вы и обворовали его, защищаясь? — спросил я.

— Я взял только приемник, на время… Думал — подержу немного и верну.

— Не думали, Радченко, — оборвал я его. — Не думали и тогда, когда вычистили карманы Василия Иванкова, не думали, когда взяли приемник, не думаете и сейчас вернуть все ему, ибо знаете, что убили его, за что и станете перед судом.



Юрий Вигорь СОМНИТЕЛЬНАЯ ВЕРСИЯ
Повести и рассказы

                                        

Художник

Алексей СОЛОУХИН


© Издательство «Советский писатель», 1991

ПОВЕСТИ СОДЕРЖАНИЕ: Ловец. Повесть. Сомнительная версия. Повесть. Историоблудия. Повесть. Дачный синдром. Повесть. Свой почерк. Рассказ. Месть. Рассказ. Страх. Рассказ. Искатель романтики. Рассказ. Последний призрак графа Нарышкина. Рассказ.

Ловец

Посейте поступок — и вы пожнете привычку;

посейте привычку — и вы пожнете характер;

посейте характер — и вы пожнете судьбу!

У. Теккерей
Большие электрические часы над дверью показывали четверть десятого. Дудин беспокойно поерзал на стуле, переложил с места на место пухлые папки на своем рабочем столе и с озабоченным видом стал поспешно укладывать портфель.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал он, не обращаясь ни к кому в частности и вместе с тем достаточно громко, чтобы слова его были услышаны начальником отдела, занятым в эту минуту какими-то деловыми бумагами.

Время от времени то один служащий, то другой, захватив портфель, выходил из отдела снабжения, направляясь кто в министерство, кто в главк, кто на предприятия, поставлявшие всевозможные материалы. На слова Дудина никто не обратил особого внимания, за исключением старичка тщедушной наружности, который поднял от исчерканной ведомости морщинистое восковое лицо с неожиданно пронзительными гипнотическими глазами.

— Чтобы кровь из носа в четвертом квартале была поставка труб и насосов, — сурово напутствовал Дудина он.

— Выбью! Непременно, Лука Петрович, выбью, — с веселой уверенностью обнадежил Дудин.

Легко перескакивая через три ступеньки, миновал он шесть маршей, выскочил, не запахнув курточки, на сырой свежий воздух — молодой, тридцатитрехлетний, с бодрым румянцем на чуть оплывших щеках. Вскочил в автобус, помчался к Москве, оставляя за собой белевший в лиловой утренней дымке Зеленоград.

Выйдя в одиннадцать тридцать из министерства, где в плановом отделе он вручил снабженцам два письма и имел немаловажный конфиденциальный разговор с картотетчицей Лялиной в коридоре, Дудин поехал на метро до станции «Дзержинской» и зашел в букинистический магазин, размещавшийся на первом этаже старого особнячка.

Вертлявый молодой человек, улыбчивый, но с ироническим выражением бойких и слегка прищуренных глаз, протянул навстречу Дудину из-за прилавка руку с таким радушием и ласковостью, словно они не виделись чрезвычайно давно, хотя расстались только вчера.

— Разрешите позволить себе категорически приветствовать вас, — с оттенком высокопарности выразился молодой человек и обеими руками горячо потряс руку Дудина. — Рад, весьма рад!

— Здравствуй, Андрюша, — мягко, с вкрадчивой интонацией проговорил Дудин. — Не было поступлений сегодня?

— Еще не выдавали, но уж близится заветный час, — подмигнул цыганистым глазом обаятельный молодой человек. — Повремени, если не торопишься, минуток восемнадцать.

Взбив артистическим жестом чуть растрепавшуюся сложную прическу, Андрюша с ловкостью фокусника выудил откуда-то из-под прилавка двумя пальцами книгу и поднял на вытянутой руке перед собой для обозрения покупателям, уже заранее улыбавшимся в предвкушении бесплатного развлечения.

— Итак, продолжим наш аттракцион, простите, аукцион, — рисуясь и словно дразня, покачивал он книгой в руке. За неприкрытым стремлением казаться оригинальным в поведении Андрюши можно было угадать некий изощренный вызов толпе. Он ее смешил, подыгрывал ее вкусам, но тем самым как бы и выказывал свое истинное отношение ко всем этим зевакам. — Итак, перед нами очередной продукт, или продукт очередной неиссякающей человеческой мысли. Труд бессонных ночей незабвенного жестокого сатирика, почетного члена французской писательской братии «Рыцарей разящего пера», кавалера Большой, а также Малой подвязки, сочинителя, душеведа и неутомимого путешественника Октава Мирбо! Роман под незатейливым и скромным названием «Дневник горничной». Как вы сами понимаете, днем смазливая горничная, а наша героиня именно обольстительна, занята прозаическими делами, и я бы скорее назвал этот нашумевший бестселлер, запрещенный цензурой, в том числе и советской, не «дневник», а «ночник». Но простим бестрепетному обличителю гнусных нравов загнивающей буржуазной жизни эту формальную неточность. Итак, перед любознательными советскими читателями фривольный роман, шедевр парижской бульварной литературы, возымевший в свое время куда большую популярность, нежели «Моль Флендерс» Альфонса Доде…

«Не Доде, а Даниэля Дефо», — хотел было в порыве наивного простодушия поправить его всезнающий энциклопедист Дудин и даже как-то почти злорадно хмыкнул и кашлянул в кулак. Но потом он благоразумно передумал и решил, что, пожалуй, не стоит умалять достоинства Андрюши в глазах жадных до чтива и не очень-то разборчивых покупателей. И конечно же был прав, ибо, как вы уже догадались, все равно никто не обратил внимания на эту неточность. Сила иллюзии всякого захватывающего представления в том и состоит, что уводит незаметно от истины к чарующим берегам.

Между тем Андрюша обвел совершенно трезвым взглядом собравшуюся перед прилавком номер три толпу и коротко заметил категоричным и даже малость строгим тоном:

— Нет, нет, уважаемый, не напирайте на интеллектуалов, вон тот молодой человек в кепочке-водолазке первым поднял руку и среагировал на писателя Мирбо, хоть он росточком и ниже вас. Отложено! Касса все там же, в конце зала. Следуем дальше. Сегодня у нас, как назло, одни шедевры. Позавчера закуплена на корню обширная коллекция ныне уже бывшего директора мебельного магазина, который теперь заготовляет для своей отрасли сырье севернее шестидесятой параллели. Сдатчик другой коллекции, приобретенной накануне, решил отказаться от книг только потому, что подошла очередь на «Жигули». Социальный роман «Господин Миракль», перевод с французского. Открываем первую страницу — часть первая, глава первая: «Нет, пьян я не был. Разве что слегка навеселе. Совсем слегка — когда бывает трудно противиться внезапно возникающим желаниям. (Ох уж эти французы!) Кто не мечтает, даже если он всего достиг, в корне изменить свою жизнь или хотя бы начать ее в новом качестве?..» Ну прямо-таки сказано про меня! Начало интригующее, сам бы читал, но для нас покупатель всегда на первом месте. Вам, уважаемый, конечно, вам. Теперь, бесспорно, вы первым подняли руку. Можете опустить, не утомляйтесь чрезмерно. Отложено!

Дудин, уже привыкший к артистической манере Андрюши продавать книги, вяло скользнул взглядом по застекленной витрине, столь хорошо знакомой, что всякий новый предмет под стеклом тотчас привлек бы его внимание, и побрел в дальний конец зала, где принимали букинистическую литературу.

Андрюша проводил его взглядом и продолжал свой аттракцион, хоть как-то скрашивающий его жизнь и вместе с тем красноречиво свидетельствующий о еще не растраченных производственных возможностях старшего продавца Подкирюшина, чей портрет красовался на Доске почета в подсобке магазина.

В этот утренний час у товароведов Шуры и Клавы было мало работы. Одинокий юноша анемичного вида в очках, нервно переминаясь, настойчиво навязывал им какие-то технические пособия. Дудин обождал, когда молодой технократ отойдет от окошка, потом заглянул в него, деликатно поздоровался с товароведами, поговорил о плане по покупке и продаже, разведал, что сдавали вчера, осведомился как бы между прочим, что поступит к Андрюше.

Шура и Клава имели мизерный оклад, но предложи им кто работу на заводе с гарантией по пятьсот в месяц, они бы восприняли это как личную обиду и явную недооценку их творческой и коммерческой инициативы.

В магазин, озираясь по сторонам, зашли две старушки и направились к окошку приемки. Не побежденная временем женственность сквозила во всем их облике, в подчеркнутой аккуратности тщательно заштопанных блузок с некогда дорогими ажурными кружевами на отложных воротничках. «Старые интеллигентки! Еще из тех», — екнуло сердце у Дудина. Один вид этих особ вызывал у него предчувствие, что из сумочек может явиться неожиданно какой-нибудь раритет. И, сам того не сознавая, он весь внутренне напрягся, точно сеттер в стойке, глаза приобрели особенно живой блеск и лукаво сузились.

— Будьте любезны, можно вас потревожить? — обратилась к приемщице Шуре дама с черной сумочкой, скрепленной на ветхом ремешке английской булавкой. — Вы принимаете, уважаемая, у населения стихи поэта Агнивцева?

— Покажите, какого Агнивцева вы имеете в виду, — с видимым бесстрастием, с нарочитым равнодушием молвила приемщица Шура из окошка. — Хм! Сборник стихов «Блистательный Санкт-Петербург». Ну и что? Сейчас посмотрим, что стоит ваш Агнивцев… — Шура поворошила пухлыми пальцами каталог, повертела в руках книжицу, что-то прикидывая в уме и слегка морща покатый напудренный лобик, который никогда не омрачали заботы производственного характера и тем более проблемы перевыполнения плана. — В каталоге этого автора, как ни странно, нет, — заключила она. — Наверное, в свое время чем-то проштрафился. Но рубликов пятнадцать могу за него поставить — двенадцать получите на руки.

И — шлеп — с показным безразличием ляпнула книжицу на прилавок. Дескать, жили мы без вашего опального поэта Агнивцева и дальше будем давать высокие показатели на нашей незапятнанной отечественной литературе.

— Ну что, Оленька, сдадим? — вскинула подслеповатые глаза дама с ветхой сумочкой, обращаясь к своей скромной и молчаливой спутнице. На лице ее в эту минуту угадывалась какая-то жалкая и словно бы виноватая неловкость то ли за поэта Агнивцева, незаслуженно получившего оплеуху, то ли за свою беззащитную ранимость и незнание, что ответить бойкой приемщице. Во всяком случае, ясно было одно: дама явно колебалась и медлила почему-то с ответом.

Видя нерешительность старушек и зная по опыту, что в таких делах бесполезно торопить, Шура зевнула и снисходительно-благодушным тоном присоветовала:

— А вы, гражданки, завтра зайдите, будет Фрол Филиппыч, наш заведующий. Он вдруг скажет больше поставить… Хотя лично я в этом сильно сомневаюсь.

— Спасибо, мы завтра вас еще раз навестим, — поблагодарили старушки.

У Дудина сладостно заныло в висках и вспотели ладони. «Уж Фрол Филиппыч промашку не даст, рубликов в сто пятьдесят оценит», — подумал он, отвернулся от окошка и желчно ухмыльнулся. Бочком, бочком от приемки; теперь не до пустых разговоров с товароведами; кивнул на прощание и заторопился к выходу. Андрюша с пониманием махнул ему рукой вслед, улыбаясь как-то особенно одной половиной лица и заговорщицки подмигивая.

Выйдя из магазина, Дудин настороженно огляделся по сторонам — как бы не помешали конкуренты, записные перекупщики — и нарочито фланирующей походкой пристроился в кильватере за старушками.

— Извините меня за нескромную навязчивость, — с подчеркнутой любезностью бархатным голоском проговорил он, стараясь всем своим видом и тоном обращения подчеркнуть: мол, человек я воспитанный, с трудом одолевающий проклятую робость в разговоре с неизвестными. — Случайно стал свидетелем вашего разговора в магазине. Видите ли, я давно собираю поэзию, невинная причуда, и мне давно хотелось иметь этот сборник незаслуженно забытого ныне нашей широкой общественностью поэта. Агнивцев, конечно, не бог весть какой корифей, не для всех наших граждан представляет интерес сегодня, но коллекционирование, сами понимаете… Неодолимая страсть… Неизвестно, в чьи руки эта книга попадет, да и вряд ли вам ее дороже оценят московские букинисты. Уступите за милую душу, а я вам наличными двадцать пять рублей дам — вдвое больше, чем получите в магазине. Кстати, может, у вас еще дома есть из поэзии и другие сборники, так я с превеликим удовольствием. Хоть сейчас возьмем такси за мой счет, — елействовал с благородной дрожью в голосе и показным аристократизмом отечественного мецената Дудин. — Если у вас дела, так по дороге заодно и заехать можно куда прикажете… У меня сегодня творческий день.

— Как-то неудобно продавать вот так с рук, — растерянно переглядывались дамы, невольно проникаясь к одержимому чудаку коллекционеру симпатией. — Прямо на улице… какой-то вульгаризм. — Ситуация хоть и шокировала, но в предложенной цене был явный соблазн.

— Неудобно — это когда мало дают! — резонно заметил Дудин. — Вот деньги! Да вы не опасайтесь, никому до вас дела нет, — успокаивал он и настойчиво совал в руку купюру.

— Ну бог с вами, раз вы такой отчаянный собиратель, — решилась все же непреклонная с виду дама, достала из сумочки сборник стихов и протянула дрожащей рукой Дудину.

— Отчаянный, уж какой отчаянный! — приговаривал он, листая на всякий случай быстренько страницы.

— По крайней мере, меня утешает сознание, что книга попала в руки настоящего ценителя.

— Ну вот и славно, вот и обоюдная маленькая радость, — ворковал Дудин, пряча с чрезмерной поспешностью драгоценную книжицу в потертый портфель. — Но вы мне не ответили все же, — не отставал он, еще храня на лице возбуждение после завершения счастливой сделки и чуть умерив блеск глаз. — Удовлетворите, бога ради, мое невинное любопытство: может, на ваших книжных полках есть еще что-нибудь из поэзии? Разумеется, не нынешней, а старой? Может, есть книжонки авангардистов?

— Есть, конечно, есть! И не только одна поэзия. У нас дома много книг: и история, и философия, и беллетристика… Но живем мы в силу обстоятельств на зимней даче, почти час добираться электричкой…

— На даче так на даче, расстояние нам не помеха, я готов хоть куда угодно, — заверил с самоотверженностью бамовского первопроходца Дудин. — Истинного коллекционера ничто и никогда не остановит! Кто уж загорелся этой страстью — пиши пропало, раб до гробовой доски, — махнул он рукой. — И не страшны тут, как поется в пошлой песенке, ни мороз, ни ветер, ни звезд ночной полет… Да что там звезд полет, когда и поесть забываешь иной раз… Не помнишь, обедал ли вчера. А уж на даче, на свежем воздухе побывать… Совместить полезное с приятным. Окунуться, так сказать, в чистый оазис после городского смога… Этот вояж ну прямо-таки необходим моим отравленным книжной пылью легким. А вон и стоянка такси!

— Нет уж, пощадите, давайте не сейчас, — усмехнулась дама, дивясь такому пылкому пристрастию чудака — собирателя поэзии. — Нам еще надо заглянуть кой-куда по делам, а затруднять вас, молодой человек, право же, как-то неловко. Запишите лучше наш адрес и приезжайте после шести нынче вечером. Мы, кстати, успеем кое-что присмотреть в библиотеке для вас.

— Уже пишу! — выхватил Дудин из кармана блокнот и карандаш.

— Может, и телефон оставить вам на всякий случай?

— Конечно же и телефон тоже, — кивал он, черкая на ходу.

Распрощавшись с дамами, счастливый, улыбающийся Дудин вернулся в магазин, где Андрюша к тому времени уже получил у товароведов первую партию закупленных вчера книг.

— Ну как, успешное знакомство? — полюбопытствовал он. — Слава богу, у нас еще остались рудименты былой российской интеллигенции. Гегемону ни Агнивцевы, ни Гумилевы ни к чему, «Дневник горничной» им куда доступней и ближе для понимания… Уж лично я бы Агнивцева непременно переиздал!

— Вот поэтому ты и не издатель, — хмыкнул Дудин.

Посмотрев стопку растрепанных томов, он купил «учебник психологии» 1908 года Вильгельма Иерузалима, роман Барона Бромбеуса «Идеальная красавица» и «Введение в изучение права и нравственности» Шарля Летурно. Конечно же читать Шарля Летурно Дудин вовсе не собирался, штудировать такие премудрости он считал занятием неблагодарным и утомительным. Нравственность хотя понятие и относительное, но необходимо ее блюсти в пределах уголовного кодекса, моральный же кодекс у него был свой — житейский, продиктованный немалым опытом и предприимчивостью, которой мог похвастать не всякий знаток книжных дел. Он любил повторять вычитанную однажды фразу: «Реальная польза — прародитель всякой нравственности». А если нравственность — потомок пользы, то, следовательно, чем больше сумеешь извлечь для себя пользы, тем больше у тебя достоинства в собственных глазах.

Если говорить о прерогативе в книжных вопросах, то он имел все основания претендовать на некую особость, и неважно, служила ли она подлинно достоинством, не об этом речь, но ведь и в самом деле в Москве едва набралось бы с дюжину равных ему знатоков-букинистов. Нет, о дельцах и всяких шаромыгах, преследующих исключительно алчные и низменные цели, здесь не могло быть речи, с этими людишками он хоть и общался, но в душе откровенно их презирал: ведь у них не было ничего святого, не было и тени очищающей страсть любви. …С тех пор как еще при царе Федоре Алексеевиче в Москве возник у Спасских ворот «черный рынок», всякая братия примазывалась к книжному делу, каждая эпоха порождала своего рода дельцов, назови их маклаками, параксинцами, крахами, прасолами, жидоморниками, мослами… Да мало ль водилось и еще будет на Руси плутов всяких мастей и рангов, но он ни в коей мере не принадлежал к поборникам чистой наживы, которые готовы снять любой раритет с полки, стоит лишь соблазнить подходящей ценой. Он хоть и считал себя докой, авторитетом среди коллекционеров, но как-никак был рыцарем без страха и упрека, а чтобы пускаться в приключения в книжном море, требовалось немало денег и приходилось поневоле прибегать к науке плутовства и ухищрений, дабы не сесть раньше времени на мель или рифы.

Ну может ли простой советский инженер собирать коллекцию, если за сборники поэзии порой приходилось отдавать сотню, а то и больше? И кто они, наши отечественные коллекционеры? Неужто пролетарии и молодые интеллигенты-бессребреники? Или это удел избранных? Нынче отечественный рантье новых времен даст фору любому членкору.

Рублем докажет: именно он наследник достояний культуры, будь то антиквариат, фарфор или бронза.

…Товароведы при оценке старых книг допускали непроизвольно ошибки, не имея возможности уследить за конъюнктурой дня. Дудин находил способ извлечь из этого для себя выгоду. Покупал томик, стирал цену и сдавал тут же, не мешкая, в другой магазин. Естественно, дороже. Все книги он делил на три категории: каталожные, означенные твердыми ценами; не учтенные каталогом ввиду немыслимости учесть все, и новые, находящие спрос у обывателя из-за дефицита. Некаталожные экземпляры давали возможность деятельному и знающему спрос человеку развить поистине фантастические перспективы. Сбыт не представлял ни малейшего риска, поскольку оформлялся официально по квитанции, и надувательство одевалось как бы флером обезличенности. Это была ко всему азартная игра, не лишенная своего рода поэзии и дерзости, умения убедить товароведа и даже предоставить определенные гарантии. Но ему верили, он был красноречив и никогда не подводил.

Книги в определенном смысле — те же облигации. Вот, к примеру, «Учебник психологии» покойного Вильгельма Иерузалима — оценила его Шурочка в пять рублей, а Дудин знает наверняка: в другом магазине эту книгу поставят двенадцать рублей пятьдесят копеек. За вычетом скидки — десять рублей на руки. Десять — лучше, чем пять, вот и вся механика. Конечно, в такую игру может играть только знающий, искушенный человек, проевший на этом деле зубы и вхожий в закулисный мир товароведов, где слывет кредитоспособным поставщиком, умеющим отплатить щедростью за услугу.

Да и кто усомнится, видя книгу на стойке букинистического магазина, что ее могут оценить неправильно? Шарлю Летурно, к счастью, Шурочка тоже не воздала по достоинству, а зря не уважила француза — вместо десяти рублей томик следовало оценить в семнадцать пятьдесят, а то и в двадцать. У сборника фельетонов Барона Брамбеуса, земля ему пухом, прекрасный кожаный переплет и хоть стоит пять рублей по каталогу, но не учтен ценой кожаный переплет, а он тоже чего-нибудь да значит в глазах любителя и посему оправдывает несколько большую цену.

Ошибочки эти просто грех не исправить, они прямо-таки взывают к тому, прямо-таки щекочут соблазном, прямо-таки мозолят глаза, словно кто-то намеренно задался целью сбить с пути истинного… Нет, что ни говори, дуракам у нас жить куда проще, а для умного, знающего человека кругом одни соблазны, куда ни кинь взгляд. Ну прямо-таки счастье, что нынче мало инициативных людей! Три книжонки — выигрыш пятнадцать рублей. Мелочишка, но приятно, и почти никакой мороки, только улицу перейти. И все чисто, легко, совершенно без риска. Красиво и четко. Что ни говори, а во всяком деле знание — сила! Вот считают издавна: бедность — не порок. А ведь это ханжество, пошлая пословица, придуманная ленивцами. Порок, и еще какой порок! В этой пословице кроется, можно сказать, ответ на все наши общие беды. Богатый даже в утешение дуракам не придумает эдакую легковесную и наивную благоглупость.

…Недра сдающих неисчерпаемы, безграничны, и чего только не сдают люди в букинистический магазин. Потом одумается иной, спохватится — ан нет, того, что упустил, уж не найдешь днем с огнем. Остается лишь сожалеть.

…Удивительно, как повышение благосостояния отражается на самых неожиданных, казалось бы, вещах. Книжный бум приближался незаметно, неминуемо, и только человек дальновидный мог предугадать его возникновение в конце семидесятых годов. Настало время, когда собрания сочинений уже не застаивались на полках магазинов, как, скажем, в шестидесятых. Спрос теперь превысил наличие, и образовался дефицит, а дефицит породил горячку. Некогда уценявшиеся тома из девяностотомного собрания Льва Толстого, несмотря на официально принятое вздорожание, раскупали с поспешностью. Словари Даля, Ушакова, Брокгауза и Ефрона брали нарасхват. Гигант проснулся, неодолимая жажда к чтению уже не утолялась тем, что имелось в обращении, и возрастала день ото дня. Что это — каприз моды или внезапно пробудившееся общественное сознание охватило необъятные массы, для которых двухсоттысячный тираж составлял уже лишь один глоток? Времена менялись, менялась психология людей.

Дудин гуляючи брел по Китай-городу и предавался философствованию, а вокруг спешил люд с сумками, баулами, свертками, пакетами, пухлыми портфелями, едва не лопающимися авоськами, коробками, рюкзаками, а некоторые прохожие даже катили перед собой персональные фибровые чемоданы на повизгивающих истошно колесиках; впору было назвать их не прохожими, а проезжими.

«Удивительно, — думал Дудин, — но странное зрелище представляет столица до закрытия магазинов: совершенно не встретишь днем на улице человека с пустыми руками и мечтательным выражением лица, эдакого фланера, беззаботно шатающегося раззяву; все у нас вроде бы при деле, все озабочены чем-то, все куда-то что-то несут, ну прямо какой-то заколдованный круговорот вещей. Для иностранца это, наверное, в диковинку, будит естественное любопытство. Ихние прохожие тоже, конечно, оживленно перемещаются по тротуарам, но не отягощенные грузами и мысленно словно все в себе, а у нашего прохожего глазища навыкате, как у лягаша, так и стрижет зенками по сторонам: где чего дают, граждане? Зато, честно признаться, и душа вся наружу — вот он я, совслужащий, без всяких задних хитростей и затаенных буржуазных козней; бери меня голыми руками — не обожжешься. Нет, удивительный мы все ж народ!»

Дудин глянул на часы и спохватился: время близилось к двенадцати, приспела пора ехать в Дом книги на Калининском проспекте. Там в это время ритуальное сборище: в двенадцать ежедневно выкладка купленных накануне книг: вот уж истинно проявление демократии, ничего не сокрыто от глаз покупателей. Съезжаются книголюбы со всего города. Но поговаривают, дескать, скоро переменятся порядки, неудобно для отдельных товарищей: не станешь же на глазах у всех откладывать дефицитные книги и ронять авторитет магазина. А пока надо спешить, пока не изменили, пока не взвинтили, пока не начали припрятывать, откладывать, пока, пока, пока, пока, пока…

Медленно плывет по коридору тележка, нагруженная пачками с пестрыми разноформатными книгами. Каждая из них по-разному выдержала испытание временем, у каждой своя сложная судьба. У иной порастрепались листочки, замусоленные пальцами, другие все еще лоснятся глянцевитыми кожаными корешками, сработанными в стародавние времена виртуозами своего дела. Самого переплетчика давно нет в живых, а работа радует глаз, в руках подержать приятно, своего рода произведение искусства. Смотри, учись и цени! Красота жизни, она ведь во всем! А убей ее — и заберет власть пошлость. И если верить, что красота и впрямь спасет мир, то перспектива отнюдь не радостная на ближайшие четверть века. Но что поделать, если у человека пристрастие к красивым корешкам? Ежели бедное содержание, то хоть корешки красивые пусть радуют, рассуждал Дудин. Изредка ему попадались книги в переплетах Тарасова, Шнеля, Пецмана. Фирмы были! Увековечили свои имена! Умели отдать должное книге. Не шаблонная поделка, а одно загляденье… Он любил порассуждать о достоинстве тех или иных книг, о мастерах переплетного дела, стоя у прилавка и дожидаясь выкладки.

— Да, да, совершенно с вами согласен, теперь у нас негде со вкусом книгу переплести, — охотно поддержал разговор субъект в мятом пиджаке и брюках, пузырящихся на коленях. — А раньше ведь умели, черти! И не шаблонную поделку варганили, а чудо и блеск! Одно загляденье! Залюбуешься, и из рук выпускать жалко экземпляр в роскошном виде. Теперь искусство выродилось, теперь у нас бог и царь всему — его величество вал! Побольше да побыстрей. Масскультура! Теперь и виртуозов переплетного дела нигде не сыщешь. Ни к чему они вроде бы теперь. А жаль, жаль.

В толпе библиоманов внезапно всколыхнулся приглушенный одобрительный ропот, прошел нарастающей легкой волной, словно некий чарующий трепет. И тотчас лица как бы заострились, глаза заблестели пронзительней и ярче. Но вряд ли вы уловили бы на лицах конкурентов оттенок дружелюбия или тень христианской терпимости к ближнему. Особенно если учесть, что этот ближний в прямом, а не в переносном смысле напирал сзади на своего соседа и жарко дышал ему в затылок, обдавая запахом непереваренной чесночной котлетки.

— Ну расступитесь же, вы же видите, что я везу, а с вас как с гуся вода! — ворчал седенький заведующий отделом Константин Абдурахманович и с нарочитой медлительностью волок заветную тележку. Он подчеркнуто вызывающе отказывался от чьей-либо помощи, и только наивные неофиты пытались выказать свою угодливую вежливость, не понимая, что для Константина Абдурахмановича эти минуты были как бы своего рода актом священнодействия, он упивался сознанием, что толпа ожидала его появления, будто жреца в храме культуры, и пожирала глазами влекомый им груз.

Где теперь эта маленькая тележка, которая перевезла сотни и тысячи московских библиотек? Нет, что ни говорите, а в ту пору книжники еще были избалованы остатками иссякающего в эпоху застоя изобилия,переборчивы и капризны; вряд ли кто из них мог предвидеть надвигающийся второй вал бума эпохи перестройки и невероятное даже для матерых спекулянтов взвинчивание цен. Такой пустяк, как «Три века», покупали лишь полными комплектами, никто не удосуживал взглядом отдельные тома в розницу по десятке. Это была пора последней спячки политического самосознания масс, что не мешало истинным коллекционерам наведываться в магазин в небезосновательной надежде приобрести недорого очередной раритет.

— Ну что ж, пожалуй, приступим! — проговорил с ленцой Константин Абдурахманович и рассеянным жестом поправил дужку очков в металлической оправе.

Дудин затесался в толпу и протиснул к прилавку правую руку — в левой у него был крепко зажат видавший-перевидавший виды рыжий портфель. Стоять боком, да еще на одной ноге, не очень-то приятно, но зато можно утешить себя сознанием, что не упадешь ни в коем разе, даже если очень и очень захочешь, потому как пребываешь в этом интеллектуальном скопище библиоманов почти на весу и уже не принадлежишь самому себе; ты как бы молекула некоего сложного социального организма, именуемого в простонародье очередью, и теперь сосуществуешь не своей личной, а сложной и противоречивой коллективной волей. Право голоса, право потребителя у тебя еще как бы есть, но что такое право потребителя в сравнении с правом распределителя? Право потребителя столь же ничтожно, как и право производителя, а распределитель… Но сейчас не до отвлеченных рассуждений, выкладка началась! А тут еще тучный гражданин справа пытается локтем нагло и безнаказанно деформировать вашу селезенку, а сосед слева, собиратель досократиков и ранних средневековых мистиков-прозелитов, наступил вам на ногу, очевидно, причислив вас по ошибке к секте неомазохистов. Но, к своему удивлению, вы начинаете сознавать, что можно существовать и в этом ущемленном качестве, потому что вас окрыляет надежда что-то достать.

Дудин настойчиво ерзает рукой и как бы заявляет о своем праве на отвоеванную территорию прилавка — это жизненно важное владение. Продавщица Лизочка именно в эту руку вложит тот раритет, который Дудин сочтет достойным внимания.

«Ну, Константин Абдурахманович! — ухмылялся Дудин. — Ведь истинно мучитель, садист и злодей, разыгрывает каждодневно один и тот же спектакль! И ведь не надоест! А на лице эдакая отрешенность буддийская и монашеское смирение. Скрытен, немногословен и конечно же себе на уме. Интересно бы взглянуть на его библиотеку. И ведь сумел убедить Лизочку, что собирает только миниатюрные издания. Знаем мы этих миниатюристов с программой максимум».

«…Величайшая наука профессионализма, — любил повторять Дудин, — это наука изучения мельчайших признаков, знание ничтожных деталей, незначительных на первый взгляд штрихов и черточек. Если Кювье по одной кости восстановил облик мамонта, то истинный книжник, бросив только взгляд на корешок, расскажет вам с три короба всякой всячины. Но расскажет не всякому, нет».

Следующий абзац можно бы продолжить, скажем, такой фразой: «У него был наметанный взгляд, не одна тысяча книг прошла через его руки, по одному виду томика, по формату, по издательской обложке он умел угадать автора и название». И мы не погрешили бы против истины, добавив ко всему, что на лице Дудина и в самый пик описываемого ажиотажа сохранялось нарочитое равнодушие, хотя кое-кто утверждал, что его выдавали глаза, буравившие каждую книжную пачку и словно просвечивающие насквозь переплеты. Ведь он и в самом деле владел умением распознавать книги с первого взгляда, и не просто распознавать, а и угадывать в какой-то мере их судьбу. Он хвастал, что мог мысленно перенестись в другую эпоху и как бы материализоваться в книжной лавке Хуго Гроцци на окраине Амстердама, где только что выложили на полки еще пахнущие клеем и сырой кожей «Указы принца Оранского о соблюдении дисциплины во флоте», изданные Гравенгаге в 1674 году. И незнание голландского языка, которому его не обучили в средней школе номер сто на Нижней Масловке, отнюдь не помешало бы общению с пресловутым ловкачом Хуго Гроцци; смею вас уверить — они нашли бы общий язык. Но не будем нарушать ткань повествования и вернемся к заботам незаслуженно оставленного нами у прилавка Дудина, хотя и любопытно бы провести некую параллель между его судьбой и судьбой амстердамского лавочника, кончившего неожиданно для всех жизнь на виселице.

Наш уважаемый Константин Абдурахманович продолжал выкладку, между тем как Дудин наметил среди нераспакованных книг кое-что любопытное для себя. Время от времени над толпой описываемых нами любомудров взвивался возглас: «Беру!» — само собой разумеется, означавший, что книга продана, если только два или три возгласа не сливались при этом нестройно воедино. Тогда Константин Абдурахманович предлагал тянуть спички — кому попадалась короткая, тот становился счастливым обладателем.

«Ну бери, бери! Черт бы побрал тебя самого!» — ухмылялся Дудин и подмигивал Лизочке, которая спешила с очаровательной улыбкой к нетерпеливому клиенту и вручала ему номерок. Мрачного вида низкорослый молодой человек, прочно прижатый к прилавку напирающими сзади, уже успел завладеть книгой в аккуратном и строгом старинном кожаном переплете с бинтами. Нос молодого человека от волнения взопрел до лоска, глаза светились горячечным блеском, он бросал тревожные взгляды по сторонам, словно ища кого-то, а его теснили, заглядывали сбоку в раскрытую книгу, интересовались ее ценой, давали советы, сбивающие неопытного любителя с толку. Но ведь и он себе на уме, не такой уж он простак, чтоб тотчас клюнуть на уловку и выпустить добычу из рук. «Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и его собственных писем». В двух томах, 1856 год, С.-Петербург. В типографии Александра Якобсона и Ю. Штрауфа. А сбоку печать: «Южнорусский книжный магазин в Елисаветграде А. Храмого. Автор Николай М.»

— Берете? — торопила Лизочка.

— Минуточку! — умоляюще сипел молодой человек и листал потной рукой страницы. Цена все-таки немалая — пятьдесят. Кто такой этот Николай М.? Даже фамилию свою предпочел оставить в неизвестности для потомков. Нынешние напористые и плодовитые авторы на такое великодушие не способны. Разве разберешься толком за те пять минут, что книга у тебя в руках, стоящая она или нет? Тут уж должны помочь интуиция, особое чутье, нюх. Но так ли она необходима, чтоб выложить за нее треть месячного оклада? И хоть бы автор по другим каким-то книгам был знаком, а как поступить, если о достоинстве сочинения приходится судить лишь по названию, издательству, оглавлению и урывкам, которые успел мельком пробежать глазами, вороша страницы? Молодой человек вернул книгу с явным оттенком сомнения, с вялым сожалением и выражением скорби на лице. Несколько покупателей тут же настойчиво востребовали ее для обозрения, потянулись нетерпеливые руки.

— Но кто он, кто этот таинственный Николай М.? — вопрошал несчастный молодой человек.

— Писатель Петр Андреевич Кулиш! — ответил кто-то из толпы.

— А позвольте-ка! — решительно перехватил двухтомник Дудин. — Отложите! Беру! — сказал он голосом человека, не ведающего сомнений. А сам уже нацелился на томик в бордовом переплете, который Константин Абдурахманович извлек из следующей пачки.

В глазах молодого человека, только что державшего в руках жизнеописание Николая Васильевича Гоголя, все еще тлеет невольное огорчение. Бродившие в нем сомнения переросли в щемящее сожаление, и он из ухарского отчаяния с ходу купил недорогой сборник «Леф», почти не разглядев толком оглавление, но привлеченный известным названием.

«Фортуна не балует вниманием скупцов, она любит людей рисковых», — говаривал Дудин и конечно же подразумевал при этом, будто сам он — широкая и щедрая натура и обласкан удачей. Он и сегодня был уверен, что удача не минет его. День складывался вроде недурненько, суля вечером многообещающую встречу. Да, сегодня удача и впрямь благоволила ему. Удача или же просто мимолетное везение? И разве везение не игра капризного и переменчивого случая, который слуга многих господ и может отвернуться в любой час?

— Константин Абдурахманович, а позвольте-ка вон ту бордовенькую книженцию, что вы отложили нечаянно в сторонку! — оживился внезапно Дудин.

— Куда отложил? Что отложил? Зачем? — взволнованно и с некоторым замешательством ответил Константин Абдурахманович. В тоне его голоса явственно прозвучали нотки задетого самолюбия, но он быстро овладел собой. — Что именно вас интересует, молодой человек? — ожег он Дудина каленым глазом и отчеканил с ледяной вежливостью: — Нехорошо, знаете ли, адресовать мне, пожилому человеку, обидный намек. Если потребуется, так я отложу себе… Поверьте, вы и не узнаете и не усомнитесь. У меня разносторонний опыт есть.

«Верю, Константин Абдурахманович, верю, — кивнул Дудин, — вы хоть и пресытились и ничем вас не удивишь, а машинально иной раз ручонки делают то, о чем и не мыслишь сознательно. Да и как вам, знатоку, хорошую книгу валить в кучу с другими?»

— Это имели в виду? — протянул ему Константин Абдурахманович «Историю кабаков в России» Ивана Прыжова.

— Нет, вон ту справа! Но и Прыжова не откажусь взять, — схитрил Дудин. И не напрасно, ибо тотчас стал ко всему обладателем весьма редкой занятной книжонки: «Замечательные русские масоны» Татьяны Бакуниной, изданной в Париже, с автопортретом Пушкина на обложке.

«Вот уж поистине не слукавишь, так не проживешь», — ухмыльнулся он, а Константин Абдурахманович, дабы замять создавшуюся неловкость и погасить на лицах свидетелей этой сцены язвительные ухмылочки, выложил на прилавок отменно сохранившийся в обложках сборник статей об Александре Крученых «Бука российской литературы». И конечно же тем самым спровоцировал небольшую драчку между поклонниками авангарда. Но не всякому московскому книжнику было в ту пору понятно горячее пристрастие западных коллекционеров к русскому авангарду.

— Ну чего давятся? Что там особенного читать? — недоумевал субъект в рыжем вельветом пиджаке с потертыми локтями, виолончелист филармонии и собиратель русской истории Стас Немешалкин. — Ну понаписали всякого вздору Давид Бурлюк, Ядопольный и сумасбродка Татьяна Толстая, автор язвительной статейки «Слюни черного гения». Так ведь из зависти, оттого что ее не признавали в ту пору. Подняли шумиху вокруг Крученых! А знали бы, что умрет нищим, никому не нужным бродягой и побирухой!.. Вот вам и черный гений! А метил куда выше Сереги Есенина… Ну что там у него читать? Выпендреж, да и только. Поэт-середнячок, не хуже и не лучше нынешних, признанных высокими инстанциями гениев, о которых вряд ли вспомянут через тридцать лет!

— Вам, милейший Стас, читать этот сборник определенно не рекомендуется, да и зачем утомлять себя, подвергать деформации утонченный вкус. Как вы там вещали, помнится: начала всех начал идут от Гостомысла, вся культура оттедова. От священной, кондовой, посконной, квасной, великомученической, великотерпящей Руси, изнывающей в тоске и рефлексирующей по ушедшим безвозвратно христианнейшим временам. Вам виднее. Наверное, оно так и есть. Кто же станет с вами спорить… — говорил, пришептывая и обнажая розовые десны, плешивый коротышка в очках, который купил «Буку российской литературы» и все еще не оправился от заполонившего его счастья. — А я, знаете ли, давно мечтал достать этот сборник и с удовольствием прочту. Но даже и не читая, определю ему достойнейшее место на моей поэтической полке. Да, я поклонник незаслуженно попранного русского ренессанса! О нем еще ничего не рассказано, не рассказано об авангардистах, леваках и иже с ними, но грядет, грядет благостный час…

…Что происходит в сердце коллекционера, когда в руки попадает книга, известная ему по слухам, по уважительному тону, с каким отзывались о ней приятели-книжники в разговорах? Содержание еще сокрыто для него, но соблазн завладеть ею щекочет, подстегивает, и тут уж он бессилен противостоять, властное искушение выворачивает карман и не оставляет колебаний в сердце.

Человек, лишенный страсти коллекционера, ограничится любопытством, чувством поверхностным, мимолетным, не затрагивающим глубин духа, но коллекционер, упустивший редкую книгу, казнит себя сожалениями, проклинает десятки раз собственную скаредность и замешательство, расплачивается страданиями, имеющими последствия, как болезнь, принявшая хроническую форму.

…В толпе послышался как бы легкий стон сожаления, все библиофилы завистливо уставились на тощего и угреватого субъекта с выпирающим над несвежей рубашкой острым кадыком, который стал обладателем первого журнала русских футуристов «Дохлая луна», изданного в 1914 году тиражом в тысячу экземпляров. Были тут представлены Константин Большаков, все три брата Бурлюки, Василий Каменский, Крученых, Бенедикт Лившиц, Маяковский, Велимир Хлебников, Вадим Шершеневич… Журнал и впрямь представлял редкость, да еще ко всему был в издательской обложке.

— Нет, просто удивительно, какие книги сегодня появились на прилавке, ведь не поверят, если расскажу своим друзьям, — недоумевал библиоман, официант ресторана «Берлин» Митя Лапочкин по кличке Спиноза.

— А ничего удивительного, вчера проходила ревизия, — пояснил бывший работник комитета госбезопасности, а ныне ударник автосервиса Ляльчук, большой любитель пикантных романов.

— Ах вот оно что! Ну тогда мы смеем лелеять надежду увидеть еще что-нибудь интересненькое и по русской истории, — обрадовался Немешалкин.

— Бесспорно, вы еще увидите немало интересненького! — заверил его с желчной ухмылкой Ляльчук, снял очки и стал неторопливо протирать. В это время его сосед справа пристально воззрился на что-то по ту сторону прилавка и завопил не своим голосом, перепугав не на шутку даже такого бывалого и стреляного человека, как Ляльчук, заставив его невольно прижать крепче к груди доставшийся в нелегкой борьбе роман Георга Борна «Тайны Мадридского двора».

— Беру вот ту, цветастенькую, в мягкой обложке! Огложите немедленно!

— Что, что именно? Что за паника? — всполошился Константин Абдурахманович. — Куда и кого и за что вы берете?

— Не делайте из меня зря дурака! Вы прекрасно знаете, что именно я имею в виду! Я первым выкрикнул, и это мое право! — кипятился нервный гражданин.

— Но вам же незнаком даже автор, а вы уже готовы бежать в кассу, — ухмылялся завотделом.

— А неважно мне имя автора, познакомимся после, неважно знать цену. Мне обложка нравится. Сказано — беру! — ершился въедливый библиотаф с маниакально возбужденным взглядом слегка выпученных водянистых глаз. — Хочу и беру! Имею на то законное право! Дайте, дайте ее мне!

И конечно же он не зря пыжился и лез в бутылку, этот расторопный и настырный охотник за выгоревшими потертыми обложками и суперобложками двадцатых годов, известный в московском книжном мире под кличкой несколько странной и не очень-то благозвучной: Леня Пентюх. Но Пентюх нисколько не обижался, что его так называли, ибо смотрел на внешние атрибуты бытия с почти сократовским небрежением. Автором доставшейся ему редкости, изданной в Витебске в 1922 году, оказался Казимир Малевич. Называлась она простенько и со вкусом: «Бог не скинут». На обложке писано жирным шрифтом: «УНОВИС», — что означало: витебская группа утвердителей нового искусства. В пору издания этой книжечки группа ретивых товарищей насчитывала всего семь человек. Да и много ль надо, чтобы утвердить оригинальную и захватывающую программу на ближайшую тысячу лет!.. Но куда подевались все эти дерзкие, мнившие о себе бог знает что утвердители искусства? Увы, одного таланта оказалось мало, чтоб выжить, когда кругом бушевали партийные распри.

Леня Пентюх едва не боготворил Казимира Малевича, хотя по роду работы не имел ни малейшего касательства к искусству. Поговаривали: то ли он заведующий овощной базой, то ли снабжает продуктами каких-то ответственных товарищей. Но бесспорно одно: изредка делал Лизочке подношения свежими помидорами и огурцами, что оказывалось весьма кстати в зимнюю пору, а уж отблагодарить его она изыскивала способы.

— Беспестицидный и безгербицидный продукт! — подмигивал Пентюх лукавым бойким глазом.

Константин Абдурахманович продуктовых подношений не желал принимать и вообще был настроен к Лене Пентюху индифферентно. Они держались сугубо на «вы» и конечно же понимали истинную цену друг другу. Это был тот редкий случай, когда родственные, казалось бы, души не обрели взаимопонимания.

Было бы несправедливо обойти вниманием и мельком не описать и прочих библиофилов, теснивших друг дружку у прилавка. А между тем они продолжали усердно работать локтями, истово вертеть шеями и неотступно следили за малейшими манипуляциями Константина Абдурахмановича.

Перед тем как слегка ковырнуть пером этот малоизученный, но достойный внимания отечественных социологов конгломерат, позвольте сделать маленькое лирическое отступление с отягчающими обстоятельствами несколько рассудочного характера, дабы критики не упрекнули нас в поверхностном подходе к материалу и отсутствии четкой авторской позиции. Позиция, скажу вам как на духу, у автора вызрела и скорее носит характер как бы пассивной обороны, нежели атакующего сатирического начала. Автор отнюдь не собирается бичевать существующие нравы, ибо это уже сделано за него сто с лишком лет назад, а ежели его и упрекнут, мол, ваши герои отъявленные прохиндеи и совершенно недостойны подражания, то разве ж кто станет зря спорить? Автор нисколько не призывает брать с них пример и горячо, по-братски любить, но и совершенное пренебрежение к ним считает обидным, ибо это выглядело бы признаком явного нарушения восьмой заповеди Солермского кодекса здоровья. Однако мы, кажется, малость отвлеклись и ударились в скучные материи.

Сложный социальный организм, именуемый в простонародье вульгарно очередью, отнюдь не однороден, а посему ни в коем разе не допустимо грубое сравнение наших уважаемых любомудров, одержимых благородной страстью, с более примитивными представителями очередей, скажем, за туалетной бумагой или высококалорийными мясными хлебцами. Не всякому дано постичь тонкую разницу между истинным коллекционером, библиофилом, библиоманом, библиотафом и библиогностом, не говоря уже о фетишистах, пергаменталистах и собирателях папских булл. Где и в какой стране вы еще увидите средь бела дня очередь коллекционеров? Уже сам по себе этот факт отраден и даже весьма знаменателен, ибо свидетельствует о доступности того, что на Западе давненько прибрано к рукам дельцами и мафиози. Если жителю Нью-Йорка и пофартит отхватить иной раз того же Казимира Малевича на аукционе, то придется выложить несколько десятков тысяч за тонюсенькую папочку литографий «Супрематизм», изданных бог весть когда в захолустном и заштатном Витебске. А у нас на Арбате прижизненным Малевичем что ни день торгуют в букинистических или просто с рук. У нас прижизненным изданием никого особо не удивишь. Маленькая ревизия — и никакого тебе дефицита! Получите, пожалуйста, прижизненного Гомера, да еще с автографом Страбону. Надо вам прижизненного Пушкина — и его заставим выложить как миленьких на прилавок! У нас все есть! Уж поверьте мне. И невольно хочется порадоваться, когда видишь, как наш простой коллекционер, рядовой, можно сказать, боец и старатель, на стезе библиофильства приобретает на свои трудовые сбережения Казимира Малевича. Вот она, жестокая пощечина буржуазной вкусовщине. А то, что у нас очереди за туалетной бумагой, так это непременно же оттого, что слишком много едят.


…Наверное, нет в этом мире зрелища более грустного и вызывающего невольную усмешку, нежели молодой человек лет эдак сорока семи, непоколебимый холостяк, напичканный книжной мудростью, который проводит свободное время в мельтешении по книжным магазинам. Он одержим единственной поглотившей его страстью — раздобыть подешевле какой-нибудь очередной раритет. Он не замечает ни пленительных женских улыбок, ни волнующих походок с небрежной грацией. Да и что ему за дело до прекрасной половины рода человеческого; все в этом мире преходяще — красота, молодость, любовь; лишь одна только страсть не угаснет, а усилится с годами — страсть коллекционирования. Предавшись всецело ей, вы никогда не пострадаете от измен, разочарований, пустых иллюзий, никогда не отяготите себя бременем ответственности за чью-то судьбу, избежите пустых, мелочных раздоров и необходимости выслушивать каждодневные морализования за вечерним чаем… А что до одиночества, так оно имеет свои неоспоримые преимущества и является уделом лишь самостоятельных умов, не нуждающихся в иждивенчестве и слабой женской поддержке…

Мятый пиджак нашего записного библиомана малость залоснился на воротнике, рукава порядком обтерханы, подкладка напрочь выцвела и обрела некий линялый неопределенный цвет, но он по-прежнему удобен, нисколько не жмет под мышками, а главное — не вызывает сожаления, если нечаянно закапаешь его водоэмульсионным клеем.

Игнатия Фортинбрасова ни в коей мере нельзя было назвать щеголем, как, впрочем, и всякого, кто принимал жаркое участие в описываемом нами сражении за раритеты и выгоревшие обложки у букинистического прилавка Дома книги.

Фортинбрасов выделялся в толпе высоким ростом, хмурым и непроницаемым лицом аскета, не вопил истошным голосом, как прочие: «Беру!» — а стремительным и красноречивым жестом выбрасывал над головой руку со сжатым костистым кулаком и негромко, но вполне различимо и внушительно сипел голосом простуженного боцманмата: «Эта штучка за мной!»

Игнатий собирал все, что представляло собой хоть какую-то валютную ценность, от древних рукописей, инкунабул пятнадцатого века, до поэтических сборничков «леваков». Все свои невероятные даже по тем временам сокровища он хранил на семи квартирах, которые снимал у родственников и проверенных давними связями знакомых, ночуя в каждой из тайных обителей по очереди. Кому везло застать его в среду, мог с уверенностью судить, где поймать Фортинбрасова в пятницу или воскресенье. Но все семь телефонов знали, разумеется, лишь избранные, а таковые являлись людьми непростыми — подрастающее, так сказать, племя непризнанных государством и общественностью московских миллионеров, праотцов первых кооператоров новейших времен, которые обрели шанс легализоваться благодаря экономическим катаклизмам и послабительным указам. Но что деньги, что все богатства мира в пустыне, где нечего приобрести? Ну закупили вы дачи на себя, на жену, на детей, на тещу, на тестя, на бабушку, но что делать с остальными полутора миллионами? Разве вложить в антиквариат? Бесспорно никогда не упадут в цене книги, старинная мебель, картины, бронза, то бишь наследие рухнувшего старого мира. Но наиболее сообразительные предпочитали все же вкладывать средства в коллекционирование маленьких, тонюсеньких и невзрачных с виду книжечек «леваков» и авангардистов, порождение «нового ренессанса», опаленного огнем революции. В случае необходимости этот товар легко везти по своим каналам на Запад, где котируется он нынче высоко.

Фортинбрасов был незаменимым человеком, он мог достать все, в крайнем случае попросту выменять, а в еще более крайнем — дать кому следует надлежащую наводку…

Хранить у себя дома такие книжонки совершенно безопасно, полагали миллионеры новейших времен. Ни работникам УКГБ, ни БХСС при обыске не придет в голову обратить пристальное внимание на книжечки в линялых обложках, такие, скажем, как «Я» Маяковского или «Для голоса», ибо они не имели твердой цены, они были бесценны. Но откуда знать про то квартирным скакунам и ворам в законе, от которых нынче тоже никто надежно не застрахован?

Фортинбрасов был для страдальцев-миллионеров своего рода поставщиком, что не мешало ему оставаться истым собирателем и тонким знатоком редкой книги. Содержание как таковое не представляло для него никакой ценности, более того, особо почитались вообще неразрезанные экземпляры, которых никто никогда не раскрывал. Понятие редкой книги как бы сводилось к некоему абсолюту, воплощенному в наиединственнейшем экземпляре, недостижимой мечте всякого книжника. Тут вступал в силу закон обратных чисел. Изданная в количестве, порождение вала и масскультуры, книга никому не нужна. Она жертва толпы, суррогат всепожирателей макулатуры, коим неведома изысканная наука уникумов; их не охватит священный трепет при виде запрещенной инкунабулы пятнадцатого века или альды, эльзевиры, джунты… Им не понять человека, собравшего пятьсот двадцать девять различных изданий Вольтера, хотя ни странички этого оглядчивого бунтаря он и не помышлял читать за недостатком свободного времени. Да и к чему? Постигший науку уникумов знает: в этом мире нет ничего дороже условных ценностей! Ну разве мог предположить сэр Роберт Льюис Стивенсон, что выпущенная им четырнадцати лет от роду книжонка тиражом в семь экземпляров и раскрашенная самолично акварельными красками станет предметом вожделения коллекционеров всего мира, а стоимость ее превзойдет цену самого уникального средневекового замка? Надо ли объяснять, что Фортинбрасов являлся одним из тех немногих, кто прекрасно постиг науку уникумов. Он никогда никому ничего не предлагал сам, предпочитая оставаться ненавязчивым, незаметным, не мельтешил перед глазами. Встреть вы его в воскресный день у памятника первопечатнику Ивану Федорову, где имели обыкновение в прежние годы собираться книголюбы, вы бы заметили, что он всегда держался в сторонке от шумной толпы, не разделял ни ее вкусов, ни мелочной алчности наживщиков и конечно же не пытался всучить походя за полцены какой-нибудь раритет без страниц. Ему звонили, теребили вопросами и просьбами достать ту или иную редкость, необходимую позарез для работы книгу.

— Игнатий, срочно нужен Яков Беме и Сведенборг! Нет ли ранних средневековых мистиков? Срочно требуются досократики! Нет ли Бердяева, Флоренского, Василия Васильевича Розанова? А может, найдется какая-нибудь плохонькая средневековая инкунабула? Может, завалялась случаем книжонка из коллекции кардинала и неистового собирателя Мазарини? Нет ли рукописных посланий гетмана Мазепы с красными сургучными печатями на черных шелковых шнурах?

— Есть! — коротко и негромко отвечал Фортинбрасов, глядя на клиента со скучающим, отстраненным видом, словно лениво прикидывал в уме — а оценит ли должным образом сей гражданин в клетчатой рубахе-ковбойке отечественного производства досократиков?

Все книжники знали: торговаться с Фортинбрасовым бесполезно. Не только бесполезно, но и унизительно! А главное — себе же во вред, ибо тем самым вы роняли собственное достоинство в его глазах. Он никогда не требовал астрономических цен, хотя конечно же перехлестывал магазинные. Но вы избавлялись от хлопот, необходимости рыскать по прилавкам всего города, что зачастую оказывалось совершенно безрезультатным. Его услуги с готовностью оплачивали как труды некоего посреднического бюро по разысканию нужных редких книг. Стоило вам попытаться сбить цену, как Фортинбрасов тотчас терял к вам всякий интерес и сухо ронял, глядя куда-то в пространство повыше вашей макушки:

— Впрочем, извините, я забыл, у меня вчера просили эту книгу. Виноват, не могу ничем помочь.

Осознав свою ошибку, вы тотчас соглашались на его предложение, но он оставался непреклонен:

— Я обещал ее другому человеку. Я же вам уже сказал!

Теперь вы начали сами набавлять цену, негодуя на собственную скаредность, предчувствуя неминуемое унизительное раскаяние. Фортинбрасов с сожалением и полупрезрительной ухмылкой глядел свысока на вас. Это была молчаливая казнь. Характер для него был дороже денег. Он муштровал своих клиентов, отучал от соблазнов перехватить хорошую книгу по дешевке, хотя воспитательная работа стоила нервов. Он мог вразумить кого угодно: научных сотрудников, профессоров, подпольных миллионеров, нашедших отдушину в коллекционировании совслужащих и военнослужащих, хотя последние отваживались на подвижничество крайне редко.

Игнатий никогда не торговался, покупая книги с рук, приобретая их в розницу, пачками, коробками, грузовиками, библиотеки «на корню», все подряд, избавляя клиентов от необходимости таскаться со связками по магазинам, где скостят двадцать процентов. Было занятно наблюдать, с какой невероятной скоростью этот виртуоз просчитывал у всякой очередной жертвы страницы, успевая в то же время вразброс стрелять глазами по книжным полкам.

Если Фортинбрасова приглашали на дом в качестве скупщика, он буквально преображался от счастья, словно шел на свидание с целым гаремом пленниц. Он презирал людей, продающих библиотеки, жадных до денег наследников, которые — смешно только подумать — пытались вынудить его переплатить втридорога. И он жестоко мстил на свой манер.

…Позвольте обратить внимание в толпе наших уважаемых библиофилов, снедаемых эгоистическими страстями, на еще один весьма занятный образчик, а именно: на молодого человека лет сорока в застиранной почти до пикантной белизны штормовке с откидным капюшоном, но тем не менее при модном, коричневого цвета галстуке и тщательно отглаженной и аккуратно выштопанной сорочке. Он маячил в самой гуще, плотно и, можно сказать, уютно и надежно стиснутый по-братски со всех сторон, но на приятном его лице с донжуанскими усиками была разлита полнейшая безмятежность, совершеннейшая умиротворенность, будто ему и дела нет никакого до бурлящего вокруг ажиотажа. Его отрешенный и почти кроткий на первый взгляд вид словно подталкивал к мысли, что он попал случайно на эту мудреную для простого смертного сшибку за жалкие осколки культурного наследия прошлого. Лукавый прищур глаз и угадываемая лишь пристрастным наблюдателем выразительная характерность складок лица могли навести на рискованное предположение, что он оказался здесь в качестве коллекционера человеческих душ и всяческих забавных оригиналов, нежели книг, без коих мог обойтись совершенно преспокойнейше. Звали молодого человека Митя Закидонский, но в книжном мире он носил прозвище Рейсбрук Удивительный. Митя и в самом деле был несколько удивительным филобиблом: никто никогда не видел, чтобы он покупал или продавал какую-либо литературу. Но книгу он знал, слыл человеком изрядно начитанным, имел по всякому поводу основательное и оригинальное суждение, хотя, впрочем, никому ничего не навязывал и умел терпеливо выслушивать собеседника. По поводу его прозвища скорее можно недоумевать и трудно сказать что-то определенное. Ну разве может быть нечто общее у члена профсоюза и младшего архивариуса Центрального государственного архива с каким-то забытым средневековым философом, ранним мистиком родом из-под Брюсселя, который родился в 1271 году в захолустном местечке Рейсбрук и написал с десятка три путаных книг, в том числе «Одеяние духовного брака», «Книгу двенадцати беженок», «Книгу семи ступеней любви», «Книгу семи замков», «Книгу четырех искушений…». И вообще пристало ли активисту Совета хранителей российских древностей Закидонскому купаться в лучах чужой славы или лелеять на себе хоть отдаленнейшие отблески их, если этот сомнительный гражданин Рейсбрук, пусть и Удивительный, совершенно чужд нашей трезвой идеологии и нисколько не интересен своими душеспасительными проповедями: постигать все сущее исключительно любовью, дабы и самим быть понятыми братьями по духу. Велика важность, что гражданин Рейсбрук числился по штатному расписанию викарием церкви святого Гудуллы и заодно баловался собиранием рукописных книжонок. Доподлинно известно: он со своим неблагонадежным дружком и отшельником Ламбертом оставил внезапно чудный и тихий брабантский городок с не менее чудесными и обольстительными средневековыми гражданками и якобы по непонятному наваждению удалился в добровольную ссылку, но не куда-нибудь в прохладные места, а в Зеленую долину, именно в Суаньские леса, кишевшие в ту пору нездоровым элементом и разбойниками. И то ли эти разбойники оказались хлипкосердечными, то ли гражданин Рейсбрук Удивительный набрюзжал им в уши всякого заумного вздора и сумел сагитировать бросить на время прибыльное дельце, но факт: с их помощью он основал в вышеуказанном лесу Грунендальское аббатство, развалины коего можно узреть нынче всякому любознательному и не ленивому советскому туристу. Но почему мы обязаны верить, что сей одержимый подвижническими идеями пилигрим и впрямь стал объектом сверхчеловеческих видений и откровений свыше? И что с того, что Жерар Великий после визита к нему остался в неописуемом восторге и запечатлел плоды навеянных раздумий в дошедшем до нас рукописном труде? Всем известно: то был век мистиков, период мрачных войн в Брабанте и Фландрии, век неистовых ночей крови и молитв, долгих битв добра со злом даже в священном Суаньском лесу. И счастье непорочного старца Бонавентуры и известного нам Фомы Аквинского, что они не смогли стать свидетелями всех этих бесчинств мракобесов, чего нельзя сказать по поводу Фомы Кемпийского, который только намеревался узреть ответы на мучившие его вопросы в зерцале БЕЗУСЛОВНОГО и конечно же зря посетил Рейсбрука Удивительного. Нет и еще раз нет! Материалистами с очевидностью доказано: не стоит вести и речи о каком-то вздорном переселении душ, хотя Митя Закидонский и походил обличьем на чудаковатого пилигрима как две капли воды. Но что это доказывает? Абсолютно ничего! Все мы на кого-то чем-то похожи, и все мы по-своему удивительны. А то, что Митя не покупал книг, так ничего тут удивительного нет, если учесть оклад архивариуса в сто пятнадцать рублей. Удивительно, скорее, другое — он не ерничал, не фармазонил, не занимался перекидкой товара из магазина в магазин, как многие знакомые и приятели, слывшие записными коллекционерами. Митя скромно довольствовался архивной библиотекой, утешая себя той же мыслью, что некогда и поэт Минаев: негоже мыслящему человеку устраивать у себя на квартире кладбище и загромождать стены полками для мертвецов. Но тем не менее он не мог оставаться безразличным к судьбам книг, он был как-никак библиофатом, хоть и лишенным целевого рефлекса и эгоистических страстей. А привычка стоять в толпе имела и еще одно объяснение: он полагал, что насыщается при этом чудесной биоэнергией.

Но вы заблуждаетесь, полагая, будто автор и в самом деле собирается подробнейшим образом знакомить вас с занятными образчиками представителей подотряда библиотафов и библиогностов. Сам по себе этот социальный срез московской жизни весьма любопытен, о нем можно рассказывать часами, но пока мы заболтались по пустякам, Дудин не терял зря времени и отхватил кое-что интересненькое: книжонку Вадима Шершеневича «Кооперативы веселья» издания «Имажинисты» 1921 года; с портретом автора на обложке.

Игнатий Фортинбрасов пополнил свою пеструю коллекцию двадцать шестым по счету прижизненным изданием «Братьев-разбойников» Пушкина; шестнадцать страничек, по каталогу сто пятьдесят рублей, но не сравнить с «Борисом Годуновым», который хоть дороже в два раза, но зато текста — сто сорок две страницы, есть что почитать. Александру Сергеевичу нынче не тягаться с бедолагой Алексашкой Крученых, который втрое, вчетверо дороже по деньгам, а сборник «Помада» с рисунками Ларионова — так вообще потянет стоимостью на «Жигули». Нет, не зря, видать, предрекали переоценку ценностей футуристы, вот и накаркали, черти! Только ведь, по правде говоря, деньгами всего не измеришь. Коллекционеры, известное дело, народец с причудами. Нос по ветру держат — чем там нынче веет из-за бугра?

— Смещение идеалов влечет за собой смещение материальных ценностей! — утверждал с авторитетным видом Фортинбрасов. Он любил порой пофилософствовать и ничего, кроме литературы по библиографии, не читал.

Дудин напоследок купил «Замечательных чудаков и оригиналов» Карновича и «Записки кавалергард-девицы Дуровой». Все в отличной сохранности, с кожаными корешками. «Записки Дашковой» он уступил проворонившему Гоголя молодому человеку, сделав показной жест великодушия; дома у него был экземпляр куда лучше. Да и цена показалась чрезмерно высокой — семьдесят пять рублей. Бог с ним, пусть неофит оценит широту его натуры: может, придется еще свидеться на выкладке у этого прилавка, мало ли… Сегодня он уступил, а завтра, глядишь, отплатят любезностью. Но когда Дудин уже отошел от прилавка, успокаивая себя резонным доводом, все же наперекор рассудительности в нем шевельнулось чувство сожаления об упущенном. «Ладно уж», — махнул он рукой. Конечно, книга хорошая, полежала бы на полке годика три-четыре, а потом, глядишь, вздорожает раза в два. То, что сегодня представляется дороговатым, завтра окажется по цене умеренным, послезавтра — и вовсе дешевым, а там через годик-другой вообще не найдешь ни за какие деньги. Время работает только на повышение, и сбоев в этом процессе не предвидится.

Дудин спустился на первый этаж и направился к товароведке, где идет прием книг у населения. Шнырявшие «стрелки» заглядывали в руки сдающих. Перекупить дорогую книгу недостает ни денег, ни духу, однако норовят посмотреть, полистать, прикинуть что почем. Все им надо знать. Наблюдают, во сколько оценит старую книгу товаровед. Хоть соблазн и щекочет, да не купишь. Тут же крутились пацаны, интересующиеся приключениями, детективами. Очередь сдающих длинная. «Что сдаете, граждане?» Техника все, техника. Век такой. Индустриальный век. Антиквариат редко кто нынче несет, но кое-что старенькое все же изредка попадается. «Что это у вас, гражданин, за книженция? Позвольте полюбопытствовать? Луи Буссенар, „Под Южным крестом“. Понятненько. Двадцать рублей оценят, строго по каталогу», — снисходительным тоном говорит сдающему гражданину Дудин и уже лезет в портфель за каталогом, чтобы рассеять у него сомнения в названной цене. Личный авторитет истинному профессионалу дороже денег.

— Вам прямая выгода отдать книгу любителю без двадцатипроцентной скидки. Согласны? Ну вот и договорились. Возьму мальчонке почитать.

Никакого мальчонки у него конечно же нет, но есть знакомые книжники, собирающие приключенческую литературу. Луи Буссенар — имя! Пойдет в обмен на историю или философию. Желающие найдутся. Себе же он охотнее всего покупает труды по истории. Нет, совсем не потому, что так уж интересуют события прошлого, перипетии и катаклизмы в анналах минувших дней; не отыскивает он и генеалогических корней рода Дудиных в инкунабулах, с тем чтобы написать под сенью своей обширной домашней библиотеки какую-нибудь монографию. Но на его взгляд, это самое надежное вложение капитала. Книги по истории и философии нынче в большом спросе, цены на них стремительно растут. История — зерцало человечества, в невозвратную даль веков манит она и вечно будет пленять людей.

Надо отдать должное и книгам по психологии, философии, искусству; Дудин человек многогранный. Нет, совсем не обязательно их штудировать, важно знать пользующиеся спросом, отличать солидных авторов от борзописцев. Книги как бы своего рода акции, которые растут не по дням, а по часам. Есть такие уникумы, что никогда больше не сыщешь, а то и вовсе доведется увидеть раз в жизни. Кому как повезет. А жаждущих все больше и больше. Но в конечном итоге платит и приобретает не самый умный и не самый богатый. Все дело случая. Поглядишь — купил эдакий невзрачненький с виду гражданин в штучном костюмчике фабрики имени «Сакко и Ванцетти». А пораскинуть умом — что ему, мозгляку этакому, даст занятная книжонка «Труды Творческого бюро ничевоков. Москва. Хобо. 1922 год»? И дальше чуть скошенным, нетвердым шрифтом — «Ничевоки. Собачий ящик, или Труды творческого бюро ничевоков в течение 1920–1921 годов. Под редакцией главного секретаря творничбюро С. С. Садикова». Тоже был себе на уме этот мужичонка и заядлый ничевока Садиков, книжонки любопытные шестнадцатого, семнадцатого веков собирал. А не осталось ничего. Канула бесследно в тридцать седьмом вся его богатая библиотека, вывезли на грузовиках за одну ночь в неизвестном направлении некие неизвестные товарищи. Тоже, наверное, книголюбы на свой манер. Ничего, ничего, ничего… Ничего не осталось от ничевоков. А ведь заседали на творничбюро, вырабатывали в спорах программу ничегонеделанья на долгие годы, прели, молча морщили крутые потные лбы, усердно дымили махрой, хоть топор вешай. Добро хоть книжонка осталась вот эта самая — «Ничевоки». Земля вам пухом, безвинно пострадавший ничевока, гражданин молодой Республики Советов и секретарь творничбюро Серега Садиков. Помянем доброй памятью вас на этой вот странице. Что же касаемо подлинных уникумов, а не забавной чепухи и всяческих безделушек, то их и впрямь не сыскать днем с огнем. Можете не сомневаться, граждане коллекционеры. Спрос, он и остается спросом, если нет предложения. А уникумы — тю-тю! Деньги нынче превратились в фантики для игры взрослых детей. Деньги вообще вздор, и дело не в них самих, а в их количестве. Время работало на филобиблов и библофоблов, время оказалось надежным их союзником. Оно работало без выходных дней и праздников. Неумолимо, непрестанно, непредсказуемо, невероятно, неуловимо… Тики-так, тики-так, тики-так, капали червонцы! «Вкладывайте деньги в книги! В книги, а не в сберкассы! Семьсот процентов годовых! Став счастливым обладателем книг, вы повысите свой интеллектуальный код в машине реставрации времени! Нет ничего безопаснее и поучительнее контакта с оттисками умерших дней, душ, чувств. Самый интересный писатель — тот, который уже не напишет больше ничего. Он конечно же среди покинувших нас, потому что навсегда останется загадкой для читателей…» Впрочем, все это вздор. Ну кто всерьез поверит ничевокам? Ну были, ну совещались, ну предсказывали переоценку ценностей. Но ведь канули бесследно в прошлое…

А есть ли, по сути, разница между словами «прошлое», «настоящее», «будущее»? Черный занавес, а в нем крохотная дыренка с мышиный глаз. Занавес — еще посюстороннее, это еще умещается в сознании, а через дыренку тщетно пытаешься обозреть необозримый путь. От сих и до сих — прошлое. Чье? Их или наше с вами? В какой мере прошлое, ежели продолжает влиять на настоящее, наполняет биение пульса наших дней?.. Привязанности, пристрастия, привычки… Уловки, маленькие хитрости, выкрутасы душонок, старающихся перехитрить время. Но чего не простишь наивному смертнику! Иллюзии всегда были спасительницами душ…

Дудин был привязчив к книгам.С трудом расставался со всякой, если поставил на полку — определил в некий строгий ряд. Привыкал, прирастал мясом. Словно напяливал на себя чужое одеяние духовного брака. Если уж отрывал, то с кровью. Сочилась, мучила боль. Но ничего, заживало.

…Изрекать афоризмы и слыть мудрецом особенно легко, когда гол как сокол. А ежели тебе есть что терять, то как последовать совету мудрецов бамбуковой рощи и созерцателей собственных пупов: «Не копите сокровищ в скрынах своих, копите в сердцах»? Да и разве одно мешает другому? Аристотель владел громаднейшей по тем временам библиотекой. А разве Николай Пятый, папа-библиофил, неистовый собиратель папирусов, не организовывал набеги на несчастных серакузов? Не будоражил монахинь в обителях полулегендарного дикого датского края в поисках полного экземпляра сочинений Тита Ливия? Тоже ведь был занятный чудак. Находил время еще и проповеди читать. И слушали. Верили. Падали ниц. Благоговели пред ним. А назавтра снова вершил набеги, напялив маску, закутавшись в черный плащ. Что значили для него живые души в сравнении с ветхими папирусами, впитавшими в себя квинтэссенцию времени? А разве Наполеон Бонапарт не разрушал египетских гробниц, задавшись безумной целью собрать богатую коллекцию папирусов?

Афоризмы. Максимумы. Минимумы… Всякая мудрость строго соизмерима лишь со своей эпохой. Чужую одежду на себя напяливать негоже. И даже Рейсбрук Удивительный понимал разницу меры, мыслей и афоризмов, сочиняя пресловутый и бессмертный трактат «Одеяние духовного брака». Одеяние отнюдь не штучного производства для безликой толпы.

В полутемной комнате, где сидели товароведы Иннокентий Михайлович Китайгородский и его правая рука Элеонора Михайловна Бескрылова, все было старомодным: и ветхая лестница в книгохранилище на антресоли, походившие чем-то на мостик изъеденного древоточцами брига, и старинные литографии на стенах, потемневшие от времени и пыли, но отнюдь не выгоревшие, ибо свет через единственное тщательно занавешенное окно в комнату приемщиков никогда не проникал. На столе рядом с массивной зеленой лампой стоял бронзовый бюст Вольтера, желчно усмехавшегося каким-то своим прозорливым мыслям, косившего с едкой иронией в сторону Иннокентия Михайловича. За барьером, истертым множеством книг и опиравшихся на него локтей, выступал матово-гладкий череп самого Иннокентия Михайловича. Профессорская роговая оправа с дымчатыми стеклами прочно оседлала крупный пористый нос, кончик которого, словно подтаяв, нависал над верхней губой. Дужки очков были надежно зажаты мясистыми большими ушами в порослях серебристого мха. Уверенная осанка тучного корпуса, энергичные жесты сильных проворных рук обличали характер твердый и решительный, человека действенного и не ведающего сомнений.

Иннокентий Михайлович окидывал посетителя быстрым взглядом и как бы мгновенно фотографировал, блеснув стеклами очков. Опускал глаза к рассматриваемой книге, шелестел губами почти беззвучно, погруженно в себя, а облик клиента словно по клеточкам расчленялся в сознании. И пока Иннокентий Михайлович мысленно взвешивал и как бы проявлял впечатление, в уме выплывал итог — чего стоит этот субъект. Не будь Иннокентий Михайлович товароведом, возможно, он стал бы феноменальным физиономистом. Но кому тогда работать в торговле? Таланты всюду нужны!

По едва уловимым признакам, по тому, как клиент держал томик в руках, как доставал из портфеля, как обращался к Иннокентию Михайловичу, передавая из рук в руки, он тотчас угадывал с безошибочной точностью — дорога ли сдающему эта книга, ведомы ли подлинные ее достоинства? Иногда как бы мимоходом ронял безотносительную реплику по поводу переплета, форзацев, фронтисписа, иллюстраций… И по мимике клиента, по его реакции получал для себя дополнительную информацию. Оброненное в разговоре замечание, реплика, которую он намеренно провоцировал, легкое движение бровей, алчный блеск глаз, — все говорило наблюдательному товароведу о многом. Он умел быстро раскусить, каков клиент, чего стоит, а полученная мимоходом нужная информация рассеивала случайные сомнения. Он действовал только наверняка, никакого авантюризма и вздорных выходок, никаких самообольщений. Китайгородский любил повторять менторским тоном: «Глаза даны, чтоб видеть, но человек научается видеть к тому возрасту, когда уже пора приобретать очки».

— Элеонора Михайловна, скоро ли обед? — спрашивал Иннокентий Михайлович вялым сдобным баритоном, с гримасой уныния поднимал от стола лицо на очередь сдающих, которые толпились до самых дверей.

— Надо повесить табличку, — отвечала Элеонора Михайловна, — через сорок минут закрываем. Да и деньги в кассе кончаются…

— Несут и несут, я уже вконец изнемог, — Иннокентий Михайлович откидывался на спинку удобного старинного стула с видом обессилевшего от трудов праведных человека. — Паспорт у вас с собой, молодой человек? — стрелял он орлиными глазами из-под приспущенных на нос очков.

— А как же. Вот, — поспешно лез в карман и с готовностью протягивал паспорт сдающий.

Если человек выкладывал на стол паспорт, не поинтересовавшись предварительно, во сколько оценят книгу, значит, он готов сдать ее не торгуясь, доверившись всецело вердикту приемщика, и Иннокентий Михайлович оценивал книгу, сообразуясь с достоинствами клиента.

Вот, скажем, книга Лихачева «Бумага и древнейшие бумажные мельницы в Московском государстве» 1891 года. К молодому человеку попала она невесть как, и расстается он с ней легко и без боли. Молодой человек куда-то торопится, пританцовывая у прилавка от нетерпения. На улице его, верно, кто-то ждет, куда-то уговорился он с дружками идти, торговаться ему недосуг, да и необходимо для этого определенное моральное право ценителя.

— Десять рублей поставлю! — категорично, сухо роняет Иннокентий Михайлович. И уже небрежно строчит своим бисерным, неразборчивым почерком на квитанции, но на лице его все же можно при желании прочесть едва уловимое напряжение. Ждет, ждет Иннокентий Михайлович: а не возмутится ли клиент? Чем черт не шутит. Сейчас такая молодежь, что всякого можно ждать.

— А деньги сразу дадут? — интересуется сдающий. Вопрос этот сладостным звучанием касается ушей Иннокентия Михайловича. Облапошенный клиент даже вызывает у него невольную симпатию. «Родной ты мой, — посылает ему Иннокентий Михайлович отечески ласковый взгляд, — побольше бы, почаще бы заходили сюда такие, как ты».

— Сразу, ну конечно же сразу! — утешает он приятным баритоном. — Получите сумму в кассе, только не забудьте вот здесь в уголочке расписаться. Сумма прописью, копейки цифрами. Следующий! Что там у вас? Опять раритеты? Это же чистое наказание, да и только!

Иннокентий Михайлович знает истинную цену книге Лихачева, да еще с автографом, но разве не доволен сдающий, получив за нее восемь рублей? Нет, недорога ему эта книга, не покупал он ее, не хранил бережно в шкафу, не бегал, выискивая, по магазинам, да и вряд ли читал, а досталась она ему, скорее всего, по наследству. Настоящую цену за нее должен получить тот, кто донесет до истинного ценителя. А тот заплатит не меньше сотни, но пойди эту книгу найди! Набегаешься, пока разыщешь именно это издание за 1891 год на веленевой бумаге. Еще в старые времена почиталось сие издание за редкость и стоило двадцать рублей серебром.

Иного клиента Иннокентий Михайлович брал как бы на ощупь разговорчиками с прибаутками. Умел он интересно порассказать о каком-нибудь фолианте, его истории, издателе и вызывал даже у искушенных книжников полнейшее доверие, а затем назначал цену, выжидал, спорил, доказывал. И после, добившись безоговорочного согласия, сломив волю сдатчика, ставил цены на остальные книги уверенной рукой. Знал: возражать уже не станет. Быстро черкал в квитанции, небрежно бросал отштампованные книги в стопу, затевал с Элеонорой Михайловной разговор о каком-нибудь кинофильме, о театральном спектакле, стараясь отвлечь внимание клиента вздорными разговорами.

Все, что поступало в товароведку за день, вечером Иннокентий Михайлович сортировал, раскладывал по стопкам, уже в уме заранее определял по назначению. Отдельные тома из собраний сочинений он уносил на антресоли, в так называемый «отстойник», до времени, пока не подберется полный комплект. Потом эти собрания Иннокентий Михайлович пристраивал по своему усмотрению. В них была заключена великая сила поддержания связей с нужными людьми. Именно благодаря им он тоже вращался в некоем кругу нужных людей. Антиквариат имел свою особую судьбу: то, что Иннокентий Михайлович считал рядовым, малоинтересным, шло на продажу, а прочее… Себе Иннокентий Михайлович покупал антиквариат за редким исключением, но было много всякого пестрого люда, досаждавшего просьбами, заискивающего перед ним, сулившего мзду. Деловому, занятому человеку недосуг мотаться по букинистическим магазинам, выискивать то, что можно годами ждать на прилавке, но так и не найти. А Иннокентий Михайлович, маг и волшебник, мог сделать нужную подборку на любой вкус, как говорится, и цвет. Важно было лишь не торопить его, нужно было только принести списочек и должным образом договориться, чтобы он соизволил взять его у вас и положить в свой объемистый блокнот. А договориться — дело тонкое, дело личного обаяния. Обаяния, которое зависит и от щедрот клиентов в немалой степени. Нет, мелочных торгашей и скряг он не любил, не тратил на них даже минуты. Ему импонировали люди широкого размаха, универсальные, как он говаривал, интеллигенты новых времен. Но жаловал и оригиналов, нестандартно мыслящих особей, которые могли изредка чем-то позабавить. Порой удостаивал вниманием и какого-нибудь бедолагу писателя, взявшего на себя нелегкий труд состряпать очередной исторический роман и погрузиться в необъятную тьму веков с лампадой своих жидких познаний.

— Только ведь вы, уважаемый Феофилакт Петрович, наверное, черт-те что наворотите, а там, в редакции, вас все одно никто досконально не проверит, отдадут на рецензию какому-нибудь бывшему светиле-пенсионеру, который по старости лет определенно многое упустит из виду. Знаем мы нынешних сочинителей исторических романов… Ну разве вот Дмитрий Балашов на должном уровне пишет, — подзадоривал он литератора Вертопрашкина, так и не принятого почему-то в Союз и жившего на птичьих правах, не состоя ни в каких творческих и профессиональных объединениях, как он объяснял, «из принципа внутренней раскованности и отмежевавшись напрочь от всяческих злобствующих вздорных группировок».

— Вот читал я давеча новоиспеченный бестселлер кумира толпы Валентина Пикуля «Слово и дело». Название, разумеется, позаимствовано у Семевского и Новомбергского, но дело не в том. Винегрет какой-то, ей богу. Кутерьма, пляска святого Витта. Главное — нет характеров! Дергаются, мечутся, выстреливают какие-то нелепые, претенциозные фразы картонные манекены. И все российские сановники как-то у него глуповаты и пришиблены, проворовались напрочь, пропились. Кругом мрак и разврат, суета сует. Одним словом — веселенькое царство дегенератов. Что ни князь, то дурак. Дмитрий Михайлович Голицын — слабоумный книгочей, несет какую-то ахинею и неизвестно о чем спорит с Василием Лукичом Татищевым. Губернатор Москвы Иван Федорович Ромодановский, заядлый охотник и инициатор установки в Москве уличных фонарей, умирает от запоя. Генерал Ушаков почему-то в бегах, скитается по кабакам в лохмотьях, хотя за интриги против Меншикова был всего-навсего переведен светлейшим из гвардии в инфантерию и преспокойненько себе служил в Петербурге. Остерман, вице-канцлер, выбившийся из денщиков в первые министры, переживший трех государей и трех императриц, вершитель судеб Российской империи, опора Петра и верный слуга, ставший по духу и вере русским человеком, — проходимец и полнейшее ничтожество, фигляр какой-то. Даже имена и фамилии дипломатов переврал. Вот полюбуйтесь-ка, на сто пятой странице читаем: «…Посол Пруссии, барон Вестфален, скупой и вечно голодный…» Вздор. Почему посол Пруссии? Когда он им никогда не состоял. Да откройте журнал «Русская старина» за 1909 год, возьмите январский и февральский номера с прекрасной работой Владимира Корсакова, которая так и называется: «Дипломатические депеши датского посланника при Русском дворе Вестфалена о воцарении императрицы Анны». Датским, а не прусским посланником был барон Ганс-Георг Вестфален!!! И с чего это вдруг барону Вестфалену в России голодать? Он что, жил в Рязанской губернии при карточной системе? Я абсолютно уверен, что барон питался гораздо лучше, нежели сочинитель Пикуль, и, наверное, не страдал изжогой от хлорированной водопроводной воды, пестицидов, гербицидов, нитратов и фосфатов. Ганс Вестфален налево и направо сыпал взятками, занимался шпионажем, не забывая и о грешных земных утехах, имел трех любовниц в Москве, частенько баловался картишками. Почитайте-ка на досуге эти мемуары, — извлек он из нижнего ящика стола и положил перед Вертопрашкиным книгу в изящном кожаном переплете с бинтами.

— Ну уж позвольте, позвольте, уважаемый Иннокентий Михайлович, — горячился и брызгал слюной Вертопрашкин, пытаясь защитить из чувства профессиональной солидарности Валентина Пикуля. — А может, этот самый пройдоха датчанин Вестфален сидел тогда на диете? Может, он лечился голодом?

— Не исключено, — хмыкнул Китайгородский. — Я не спорю, пусть себе голодает на здоровье, но зачем же делать его прусским дипломатом, в то время как в Москве находился подлинный прусский посол барон Густав Мардефельд, а с 1729 года его заменил двоюродный брат Адель Мардефельд, прославившийся как изрядный шпион и интриган? Все сие не плод творческого вымысла Пикуля, а путаница в материале, результат спешки и неумеренного аппетита. Скажите на милость, зачем называть придворного лейб-медика, личного врача Елисаветы Жано Лестоком, когда ловкого ганноверца звали Иоганн-Герман-Арман Лесток, а в России величали не иначе как Иваном Ивановичем? Мелочи, они, знаете ли, обнаруживают уровень профессионализма. Я допускаю простор фантазии, игривость дерзкого и бойкого ума, но в истории врать без разбору нельзя, батенька мой. Тут же выведут на чистую воду. А чего стоит такая фраза, привожу ее на память: «Крестьянка стояла на обочине дороги, и через паневу у нее виднелась смуглая грудь»? Насколько мне известно, панева — это длинная юбка. Хоть смейся, хоть плачь! Хотя, конечно, при тогдашнем питании могли быть у некоторых особ феноменальные груди…

— Ну и смейтесь! — нервно дернул бровью Вертопрашкин.

— Мы-то, старички, посмеемся, но меня печалит иное: все бездумно и слепо пожирают это скороспелое чтиво и никого не заботит, что из русской истории делают ярмарочный балаган, — возразил Иннокентий Михайлович. — И зачем безнаказанно порочить тех, кто уже безответен, покоится в могилах и, между прочим, в свое время нес на плечах нелегкие судьбы империи, расширял границы и, кстати, не ввозил из-за моря пшеницу и рожь, чтобы накормить Русь. Мне, знаете ли, почему-то очень обидно за первого нашего генерал-прокурора Павла Ивановича Ягужинского. Ну за что Валентин Савович выставил его эдаким фертом и пройдохой? Ведь фигура трагическая, какой характер! Умница, знал семь языков, был правой рукой Петра, человек кристальнейшей честности, никогда не брал взяток. А ведь выбился из крестьян-литвинов, всего достиг волей и умом.

— Так ведь пьянчужка! Чудил на ассамблеях, заставлял всех плясать до упаду, — возразил Вертопрашкин и шмыгнул носом. — А зачем он продался Анне Иоанновне? Зачем упредил верховников? Нечистая игра!

— И вы туда же! — воскликнул с чувством обиды Иннокентий Михайлович. — Да ведь после смерти Петра у него вышибли почву из-под ног. Ягужинский резал всем в лицо правду-матку, а кому это нужно? Хоть тогда, хоть теперь? Неспроста Петр называл его «государевым оком», «совестью своей». Не любившим контроля сенаторам и чинушам постоянный надзор генерал-прокурора был прямо-таки невыносим. Даже самой Екатерине Первой. И его противники добились-таки указа Сенату и коллегиям руководствоваться впредь законами и волей императрицы. А мы знаем, куда склонялась эта воля, вернее сказать, безволие… Нет, вы только представьте себе эту сцену, когда Ягужинский, рассорившись с Меньшиковым и великим сухопутным адмиралом Апраксиным из-за безнаказанного воровства сих высоких персон, явился ко всенощной в Петропавловский собор, стал вблизи правого клироса и сказал, протянув обнаженную шпагу к гробу Петра: «Мог бы я пожаловаться, да не услышишь, что сегодня Меншиков показал мне обиду. Хотел отдать под арест да снять с меня шпагу, чего я отроду никогда над собой не видел!»

Впечатление было произведено на всех огромное, вышел страшный скандал. Екатерина побелела от гнева и едва не упала в обморок. Она хотела тотчас повелеть казнить зарвавшегося генерал-прокурора. Но, к счастью, его спасло заступничество мужа Анны Петровны, герцога Карла-Фридриха Голштинского, умевшего ценить благородные поступки артистических натур. Ягужинского объявили чуть ли не сумасшедшим. Как же — посмел выступить супротив властей! Однако граф Петр Андреевич Толстой и барон Остерман сумели внушить Екатерине выгоду иметь на своей стороне такого бесстрашного и прямодушного прокурора и даже изловчились ввести его в интимный кружок Екатерины. Он получил знаки ордена Александра Невского и скоро стал любимцем государыни. Дерзость и прямота, они, знаете ли, тоже могут порой сослужить хорошую службу. У великих мира сего есть некий комплекс неполноценности и определенная психическая незащищенность, ибо они привыкли лишь к слепому повиновению и раболепству. Для них всякий дерзкий наскок — своего рода парализующий волю стресс. И это, знаете ли, учит ценить откровенность. А чего стоило заявление Ягужинского перед императрицей, что наша империя должна стоять на двух подпорах, то есть питать мощь от земли и коммерции, но и та и другая в России в весьма плачевном состоянии?.. Разве это не пророчество? Но Меншиков не мог потерпеть рядом с собой такого деятельного соперника и неусыпного обличителя… Когда указом от 8 февраля 1726 года был создан Верховный тайный совет, среди его членов не оказалось графа Павла Ивановича Ягужинского. Отстранили от игры и сделали обер-шталмейстером. Смешно сказать! Такую голову! И императрица подписала этот указ, хотя именно Ягужинский разоблачил заговор старорусской партии и приверженцев малолетнего Петра Второго, которые хотели упечь ее вместе с дочерьми Анной и Елисаветой в монастырь. Увы, женщины всегда отличались непоследовательностью и непостоянством. Ягужинский, этот сорокатрехлетний красавец, страдающий подагрой, тащится на перекладных по осенним грязям на сейм в Гродно, где его уполномочивают защищать интересы России, но он не может добиться аудиенции у короля Августа Второго, ибо тот который день страдает головной болью с похмелья…

— Вы уже почти сочинили за меня целую главу, — жидко и почтительно рассмеялся Вертопрашкин. — Кстати, я ведь пишу роман именно про первую треть восемнадцатого века, продолжаю, так сказать, разворот событий на европейской арене после Ништадтского конгресса в 1721 году.

— Ну-ну, бог в помощь, — улыбнулся сдержанно Иннокентий Михайлович. — Конгрессов, сеймов, конференций в истории невпроворот, но они, как правило, нужны были лишь затем, чтобы легализовать уже заранее предрешенное хитрыми умами. Истинная политика появляется из-за кулис на подмостки всемирной комедии лишь с мечом в руках, и тогда комедия превращается в трагикомедию… Когда я читаю вымученные современные исторические романы, мне хочется спросить: а почему забыты такие исторические писатели, как Бартенев, Есипов, Лонгинов, Шишкин, Хмыров, Шубинский, Афанасьев, Всеволод Сергеевич Соловьев, написавший сорок два тома, Дмитрий Лукич Мордовцев, оставивший нам пятьдесят томов романов по русской истории, тридцать три тома сочинений графа Салиаса? Да у нас наберется больше двух сотен прекраснейших русских исторических писателей, перед которыми померкнет стряпня многих борзописцев…

Какое-то особенное возбуждение вызывает большое скопление людей; может, это происходит оттого, что мы бессознательно надеемся встретить кого-то в толпе, бессознательно кого-то ищем и с надеждой вглядываемся в окружающие лица? Есть нечто гипнотически завораживающее в огромной и пестрой мешанине, что беспорядочно, бестолково и суетливо затапливает улицы в часы пик, засасывается в обманчивую пустоту водоворотов магазинов и снова выплескивается под бледную дрожь неоновых реклам.

Когда бы вы ни зашли после трех часов в букинистический магазин на Н-ской улице, человек угрюмого вида в нахлобученной до мохнатых рыжих бровей потертой кожаной кепке непременно стоит у колонны, где от плеча его уже остался вытертый след. В книжном мире у него прозвище: Коля Хирург. Сказать просто Коля недостаточно: есть много всевозможных Коль и Николай Николаевичей в книжном мире, но Коля Хирург только один. Он неизменно стоит после трех часов у излюбленной им колонны. У всякого из нас есть право на большие и маленькие привязанности. Разумеется, вы можете посмеяться над такой вот его причудой, вовсе и не пытаясь ее понять. Впрочем, и первое и второе никому не возбраняется. Коля необидчив и равнодушен к любопытным взглядам.

— А что, он и вправду хирург? — интересовались некоторые неофиты.

— Хотите воспользоваться шансом и попасть к нему на операцию?

— Да мне, право же, ни к чему, — смущался книжник и начинал в легком замешательстве поглаживать и почесывать мочку уха.

— Ну так вам должно быть вовсе безразлично, откуда у него такое прозвище, а если очень донимает любопытство, спросите у него сами.

…В следующем абзаце, как вы сами понимаете, неплохо бы набросать несколькими скупыми штрихами эскизный портрет, хотя можно бы довольствоваться и такой вот неброской фразой: «Угрюмым взглядом из-под приспущенных, чуть отяжелевших век, рассеянно, безучастно ко всему окружающему смотрел Коля Хирург на людской круговорот у дверей магазина, оживляясь лишь при виде граждан, несущих сдавать книги».

Ни для кого из филобоблов не было секретом, что Коля собирает исключительно литературу по истории Украины. Никогда ни при каких коммерчески наивыгоднейших обстоятельствах он ничего другого не покупал. Вы могли предложить ему по трояку прижизненного Кольцова или Тредиаковского, но не увидели бы и слабого отблеска алчности в его глазах. Он не был коллекционером по натуре, не приходил в священный трепет при виде раритетов, но полагал, что причастен к прошлому именно в некоей связи со своими предками — запорожскими казаками. И уж в литературе по истории казачества он был доподлинно дока и прочел все — от «Истории казачества» Барона Бромбеуса до редчайших сочинений Эварницкого.

В субботние дни Коля приходил в свой подопечный магазин едва ли не с момента открытия и торчал там на вахте с неизменным упорством фанатика, фильтруя рассеянным взглядом людской поток. Покидал он свой пост лишь из-за перерыва, да и то с явным сожалением, не зная, чем заполнить этот короткий пробел в жизни. Временами он неторопливо приближался к прилавку походкой сомнамбулы и останавливался, точно наткнувшись на невидимую и неодолимую преграду. Так он стоял, словно пребывая в столбняке, и созерцал безотрадные для него экземпляры под стеклом. Казалось, глаза его что-то ищут с вялой надеждой, но вскоре вы замечали, если наблюдали за ним не первый раз, что он поглощен важной, не оставляющей ни на минуту мыслью.

Иногда что-то находило на него, точно в глубине сознания прорывался некий мучивший его нарыв, едва уловимо менялось напряжение мускулов на его лице, он пробуждался от оцепенения и начинал громко, с энтузиазмом рассказывать девчушке-продавщице о какой-нибудь хорошо знакомой книге по истории из числа тех, что залежались на витрине. Он так и сыпал множеством подробностей, перескакивал с одного события эпохи на другое и конечно же все свои забавные рассуждения подводил к мысли, что многие беды Отечества проистекали только от недостаточного внимания к казачеству начиная с зарождения оного в 1520 году, и приводил в связи с этим рассуждения историков Френа и Клапрота. Говорил Коля Хирург с самозабвенным видом, с каким-то сладостным отчаянием, чем-то напоминая в эти минуты токующего глухаря, чуждого ко всему окружающему. Увы, он не замечал или не хотел замечать двусмысленных и иронических улыбок людей, которые стояли рядом и со значением кивали на него. Вокруг Коли собирались слушатели, привлеченные этим странным монологом, но он даже не удостаивал их взглядом. Красочный рассказ его был адресован продавщице, точно одна она могла внять тому, что он говорил. А продавщица, загипнотизированная чрезмерным вниманием к себе, невольно приходила в смущение. Скопление народа у прилавка вскоре вызывало у нее тревогу, но она не решалась остановить Колю Хирурга, у нее недоставало мужества прервать его неожиданное словоизлияние. Она наливалась пунцовой краской, смаргивала часто и растерянно, с обескураженной виноватостью на лице и уже не улавливала даже смысла того, что он рассказывал, немо и с глуповатой беспомощностью внимала его тираде. Она уважала его и конечно же считала знатоком, хотя и чудаковатым человеком. Для нее было кощунственным сделать ему замечание, заглушить фонтан неожиданно прорвавшегося красноречия, но наконец этот источник иссякал, Коля Хирург, счастливо облегченный и словно выполнивший какую-то важную миссию, отходил от прилавка со следами приятного утомления на лице. Капельки пота, точно белые мухи, покрывали его высокий веснушчатый лоб. А через какое-то время он снова погружался в угрюмое молчание, стоял у своей излюбленной крайней колонны и продолжал наблюдать с грустным выжиданием за людским потоком.

Со знакомыми он был предупредительно вежлив, через него было удобно уславливаться о встрече с другими книжниками, которые рано или поздно заходили в этот магазин. Но то обстоятельство, что он простаивал здесь часами, проводил в магазине все свое свободное от работы время, вызывало к нему отношение несколько ироническое, чтобы не сказать больше; ведь он был иррационален, он был загадочен, он был не такой, как все, не укладывался в некий стереотип библиомана или книжного спекулянта. Хотя он был безвреден, и это уже причислялось к его достоинствам, если не заслугам; он никому не перебегал дорогу, не злословил, не сплетничал, одним словом, никому не чинил вреда, а что до его причуд, так пусть они кому-то покажутся смешными и даже нелепыми, но куда легче посмеяться над ними, чем понять их и объяснить.

Была ли у Коли Хирурга семья — никто не знал, никто никогда не бывал у него дома. Оставалось лишь догадываться об одиночестве этого человека, проводившего едва ли не половину жизни среди людской толпы в самой гуще водоворота у хлопающих дверей, на сквозняке под обстрелом недоуменных и любопытствующих взглядов. Но именно здесь, надо полагать, чувствовал себя в своей стихии этот поборник казацкой вольницы.

— Здравствуй, Коля, — поздоровался с ним Дудин, свершавший свой обычный дневной обход магазинов. — Попадается что-то стоящее? Может, подкинешь адресок какой-нибудь библиотеки на распродажу?

— Вяло несут, — кротко улыбнулся Коля. — Купил вот том Костомарова за двадцатку — «Последние годы Речи Посполитой», да и то потому, что нужно заменить в собственном экземпляре две страницы. Сегодня аванс во всех учреждениях, и народец, разумеется, временно при деньжатах. Терпеть не могу эти дни авансов и получек, тринадцатых зарплат и предпраздничных подачек-премиальных. Самые милые деньки — это послепраздничные и еще понедельники. Понедельник — мой вообще любимый день, день удач, переходная ступень от одного качества существования к другому. Кстати, по статистике, именно в понедельники в городе наименьшее количество транспортных происшествий, квартирных краж, грабежей, изнасилований и угонов машин, наименьшее поступление в больницы с тяжелыми травмами и инфарктами. Именно в понедельники пункты приема стеклотары дают самые высокие показатели, вытрезвители по понедельникам тоже, как правило, пустуют, и наступает короткая передышка… И какой это дурак выдумал, что понедельник — день тяжелый!

— Сие предубеждение проистекает из эпохи застоя, тогда у людишек была иная психология и они не желали расставаться с иллюзиями призрачного двухдневного счастья, переходя к будням соцдействительности, — ухмыльнулся Дудин, кивнул знакомой продавщице и проследовал в товароведку к Иннокентию Михайловичу.

В предбаннике, как выражался метр, было пустовато — всего трое сдающих какую-то чепуховину. На приемке управлялась одна Элеонора Михайловна, а Иннокентий Михайлович вел светскую беседу с субъектом холеного вида, вызывающе модно одетым, раздражавшим глаз блеском замысловатых брелоков, перстней и цепочек, не приличествующих деловому человеку, не говоря уж о филобиблах и филобоблах, а тем более простым советским книгочеям.

«Ферт какой-то», — сразу окрестил его Дудин. Субъект небрежно похлопывал себя лайковыми перчатками по тугой, жирной ляжке, затянутой в «варенку», и едва покосился с небрежной рассеянностью на вошедшего Дудина, облаченного в заношенный отечественный ширпотреб.

— Непростительная ошибка, чтобы не сказать преступление наших высоколобых чиновников и отцов города, что распорядились снести Сухареву башню, — говорил Иннокентий Михайлович, неторопливо листая какой-то фолиант. — Ведь будь в них истинно российский дух, культура и знание истории отечества…

— Пожалуй, вы слишком много от них хотите, они «вершат» события, «преют» на ответственных, как будто есть еще и безответственные, совещаниях, а читать им, бедолагам, и вовсе некогда, — заметил совершенно безобидным, индифферентным тоном субъект лощеного вида. — И пусть лучше мы с вами, дорогой Иннокентий Михайлович, переживем Сухареву башню, чем она нас!

— Так-то оно так, да не совсем, — вздохнул метр, достал из стола лупу и еще раз внимательно поглядел на старинную гравюру, а потом снял с полки первый том «Русских достопамятностей» издания А. Мартынова за 1877 год и открыл первую главу, где слева была литография Сухаревой башни. — Нет, нет, старожилу Москвы никогда, до самой смерти с этим преступлением не смириться! Все, что было вокруг, можно бы снести, но эдакую красавицу следовало оставить. С ней так много связано в русской истории! Бойницы этой башни смотрели на нас глазами древней столицы. Да вот послушайте-ка: «Сей памятник царствования Иоанна V и Петра, знаменитый по своему началу, занимает одну из высот Москвы на прежней ее границе, которую составлял Земляной вал в северо-восточной ее части… Некогда по Земляному валу тянулись стрелецкие слободы, где жили бессменные ратники, разделявшиеся на приказы или полки, как городская охранная стража, которая вне службы занималась ремеслами и торговлею. Таких приказов было двадцать, от 800 до 1000 человек. Около Сретенских ворот в конце XVII века имел свое пребывание Сухарев полк, названный по имени полковника его Лаврентия Панкратьевича Сухарева, от сего и само урочище это слыло — Сухарев, а впоследствии воздвигнутая там башня прослыла Сухаревою в память этого полка, верного престолу государя, когда крамольные приказы стрельцов в 1682 году восстали для истребления царского семейства: тогда Сухарев полк сопровождал Петра с матерью и братом в село Преображенское и Троице-Сергиев монастырь. Верной дружине пожалованы государем знамена, хранящиеся в Оружейной палате… Тогда же предпринято сооружение каменных Сретенских ворот с шатром, которые видом своим походят на прежний Адмиральский корабль с мачтою, а на втором их ярусе галереи соответствуют шканцам карабельным: восточная сторона — носу, а западная корме…» Увы, Сретенские ворота отцы города тоже не пощадили… — захлопнул книгу Иннокентий Михайлович, поставил на полку и снова принялся рассматривать гравюры в лежащем на столе фолианте.

— Добрый день, — проговорил терпеливо внимавший ему и деликатно стоявший в сторонке Дудин. — Если не ошибаюсь, перед вами «Старая Москва» Пыляева? Неужто кто-то сегодня сдал?

— От этого знатока-книгоеда нет никакой возможности что-либо скрыть, — кивнул Дудину, блеснув стеклами очков, Иннокентий Михайлович. — Он распознает название книги по формату, по сорту бумаги, а может быть, черт возьми, даже по запаху или излучаемым флюидам. Интуиция у него развита просто феноменально. Во всяком случае, цену он определяет, даже не открывая корешка. Страшный для нас, товароведов, человек, и слава богу, что таких спецов нет в УБХСС. Быстрее платите в кассу, Юрий Витальевич, а то он заставит меня передумать продавать вам Пыляева, — засмеялся Иннокентий Михайлович и многозначительно подмигнул.

Когда Юрий Витальевич уплатил за раритет и откланялся, Иннокентий Михайлович по-свойски пропустил Дудина за прилавок. Он подвинул ему стул, стоявший в нише, рядом с которой имелась специальная полка. Близилось время обеденного перерыва, и он прикрыл дверь в товароведку, чтобы никто не мешал их беседе.

— Ну, — глянул Иннокентий Михайлович с лукавой хитринкой и кивнул головой вслед недавнему гостю, — как ты думаешь, Володя, кто этот человек? Заглянул вроде бы мимоходом, уплатил три с половиной сотни за Пыляева в шнелевском переплете и был таков. Импозантная личность.

— Да, человек, судя по всему, с немалым апломбом. Наверное, какой-то деятель искусства, артист, — ответил Дудин, оглядывая с профессиональным интересом книжную полку, предназначенную специально для пользующихся особым доверием гостей.

— Артист, что и говорить, артист! — засмеялся Иннокентий Михайлович и от избытка чувств хлопнул ладонью по столешнице. — Причем на трагикомических ролях! Юрий Витальевич — приемщик бутылок в Столешниковом переулке! Мимикрия! Но как держится, шельмец, какого строит из себя сноба! Вот они, аристократы новейших времен, люди с деньгами, приобретающие антиквариат и библиотеки обнищавшей московской интеллигенции, — сделал он паузу, чтобы посмотреть, какой эффект произведут на Дудина его слова. — Нет, ты только представь: пришел ко мне со списком нужной ему литературы и отрекомендовался как доктор исторических наук, специалист по средневековому феодализму! Ей-богу, я ему сперва и впрямь поверил, даже и тени сомнения не было. Сперва не было, но через несколько минут, когда я заговорил с ним о конкретных исторических нюансах, о кризисе средневековой Руси, у меня зародилось некоторое сомнение; Юрий Витальевич сослался на то, что у него через два часа назначен коллоквиум, оставил список и был таков. Я решил: уж не обидел ли его своими дилетантскими рассуждениями и плебейским взглядом на исторические проблемы? А потом один человек открыл мне глаза, мы славно посмеялись, но я умолял его не выдавать никому тайны нашего мнимого господина «профессора», и ему до сей поры невдомек, что не только он один разыгрывает спектакль. Пусть думает, что я ему поверил, пусть считает, что провел меня за нос; эта маленькая игра, невинная шалость, доставляет мне порой удовольствие, я провоцирую его на велеречивые рассуждения, обращаюсь иногда якобы за консультацией и выслушиваю с серьезнейшим видом невероятнейшую ахинею. Как говорится, маленький домашний театр своего собственного разлива, но я вынуждаю его готовиться ко всякому очередному спектаклю. Вот увидишь, в следующий раз он непременно вернется к разговору о Сухаревой башне и Сретенских воротах. Уж что-нибудь да прочтет, вооружится кой-какой информацией и ударится в рассуждения, а порассуждать, стервец, любит. Через годик образую его, так и впрямь возомнит себя знатоком. А сейчас, представляешь, книги в мягком переплете он не покупает, подавай ему только в коже с бинтами и золотым тиснением. Но если попадается экземпляр в шикарном переплете — берет, анафема, даже не глядя на цену. Вкладывает капитал господин «профессор», ну а заодно заботится и об интерьере своего домашнего кабинета. Надо тебе сказать, изредка он книги по русской истории все же почитывает. Давеча поделился со мной по секрету, что в душе он — отпетый монархист. Ну я ему, конечно, сразу выложил трехтомник стихов двоюродного брата государя — великого князя Константина Константиновича и изданную в шикарном переплете драму «Царь иудейский». Пробил в кассу две сотни и умчался, счастливый до безумия. Нахватался вершков; он тебе выложит все и про Первую, и про Вторую государственную думу, про трудовиков, кадетов, социал-революционеров, социал-демократов, прогрессистов и анархистов-уклонистов, но понимание эпохи, связь времен ему недоступны…

— То ли дело мы, грешные, — проговорил с чувством Дудин, — возьмем и рваненькую, и трепаную, подклеим, переплетем и поставим на полку. У нас не те капиталы. Мы — букинисты-пролетарии, все добываем собственным трудом. Был я только что в Доме книги. Прямо-таки столпотворение во время выкладки. И книжников-то настоящих человек пять-шесть, а то все неофиты, молодежь. Конечно, многие толкутся просто из любопытства, но есть и такие, что покупают, платят, почти не задумываясь. Где были эти новоиспеченные любители семь, восемь лет назад, когда литература стоила в три раза дешевле? Если человек тянется к знаниям, то мода здесь вовсе ни при чем, ищущий купит то, в чем испытывает настоятельную потребность. Отчего же эти оголтелые сегодняшние любители не рвались в букинистические магазины раньше? Правда, есть и такие, что берут не ради моды, это сразу заметно по человеку и по тому, как он обращается с книгой. Я же разбираюсь в людях и вижу. Черт-те что нынче творится. Эти молодые люди вездесущи, в любом букинистическом они копают с каким-то фанатическим упорством старинку, выискивают что-то. Что они ищут?

— Это новое поколение «недоверчивых» молодых людей, их научили во всем сомневаться, и, к счастью, вовремя, — проговорил, глядя задумчиво на абажур настольной лампы, Иннокентий Михайлович. — Они хотят все знать. Они уже никому не верят, даже своим умудренным папам и мамам. Они хотят знать больше, чем их учили, и вообще сомневаются, правильно ли учили их. Они приходят сюда, переворачивают горы книг, мало покупают, но почти никогда ничего не сдают. И все это делается отнюдь не ради престижа. Они подлинные книгоеды, в отличие от большинства праздношатающихся собирателей. — Цены их никогда не останавливают, они знают, что только ложь стоит дешево, а за истину надо дорого платить. И платить лучше рублями, чем ценой непоправимых ошибок.

Ну стал бы ты платить за читаный-перечитаный том Шопенгауэра двести пятьдесят рублей? Нет! А эти подметут — только выложи на прилавок. Ницше им подавай, Василия Васильевича Розанова, Кэтле, Керхигора, абсурдалиста и оригинала Владимира Успенского, Ивана Аксакова, Хомякова, Лаврова, и непременно же хоть томик из собрания нашего незабвенного философа Леонтьева родом из Мещевского уезда Калужской губернии. А коллекционер и слыхом не слыхивал про Леонтьева, ты ему подавай «Тэ-ли-лэ» Крученых и Хлебникова, «Утиное гнездышко… дурных слов» или «Энциклопедический лексикон», а на худой конец Пушкина в издании Брокгауза и Ефрона, «Ослиный хвост и мишень» Гончаровой и Ларионова. А что за радость в том «Ослином хвосте»? Одно: редкость! Можно выгодно обменять или продать, потому как западные коллекционеры набили слишком цену на авангардистов… Да, раритет, условная ценность, потому что мизерный тираж. А что возьмешь для мозгов? Главное — лестно сознавать, что на полке у тебя стоит дезидерат, которого у других нет и вряд ли когда-либо предвидится. Ведь большинство коллекционеров, как я заметил, неудачники, люди не нашедшие себя в работе, в личной жизни, не имеющие согласия души с телом; всю нерастраченную энергию они отдают собирательству. Так уж устроен наш мозг, что ежели его недогрузить, если душа не поглощена каждодневной работой, то человек ищет для себя какое-то занятие и появляется отдушина, увлечение, или, как теперь говорят, хобби. И ведь чего только не собирают: марки, монеты, утюги, старые игрушки, открытки и экслибрисы, старые театральные программки и билеты, карандаши, перья для деревянных ручек, да мало ли чего еще. Ты вот книги собираешь, а хоть треть, хоть десятую часть их прочел? И не прочтешь до самой смерти. И хорошо это знаешь, а остановиться не можешь: для тебя стал важен сам процесс собирания, ты человек при деле, деле, которому ты служишь, а не оно тебе. Процесс стал самоцелью! Это болезнь! И притом затяжная. Да-да, ты ведь и сам, надеюсь, знаешь, что неизлечимо болен, хотя эта болезнь не из худших и кое-кто тебе может позавидовать. А эти молодые люди как-никак читают, наращивают, так сказать, потенциал интеллекта. Только во что выльется эта умственная энергия? Что они все диссертации философские собираются писать?

— Пора и нам с вами, Иннокентий Михайлович, сесть за диссертации, — хихикнул Дудин и потер переносицу.

— Вот именно, — кивнул тот. — Проанализировать, к примеру, спрос населения на литературу. Ведь чего только не спрашивают: и по гипнозу им дай, и по оккультизму, мистике, масонству, а авангардистов сколько ни поставь — все раскупят, черти.

А приключенцы, детективщики — эти хотят забыться под наркозом литературы от суматошной жизни. Остросюжетная литература для них вроде как опиум, средство подстегнуть измотанные нервы изрядной порцией острых переживаний. Прочел — забыл, но получил небольшую, хоть и бесполезную, в общем-то, встряску. Для мозгов опять же необременительно. Легко вошло — легко и вышло.

— А нет ли у вас, Иннокентий Михайлович, чего-нибудь интересненького для меня? — перебил Дудин, видя, что метр увлекся отвлеченными разговорами и его не скоро теперь остановишь.

— Тебя ведь, Володечка, ничем не удивишь, — вздохнул Иннокентий Михайлович. — Ну вот разве что «За мертвыми душами» Сергея Рудольфовича Минцлова. Знаешь эту книгу? Рядом с ней известный роман Михаила Чернокова «Книжники» не выдерживает никакого сравнения.

— Автора, разумеется, знаю, но именно «За мертвыми душами» никогда прежде не встречал.

— Да что ты, голубчик, бог с тобой. Кому другому, а уж такому доке, как ты, это вовсе не простительно. Прелюбопытнейшая вещь. Вот уж что надо обязательно любому коллекционеру прочесть. Роман, можно сказать, автобиографический. Рыскал по непролазным глубинкам Российской империи неутомимый собиратель Минцлов и отыскивал всеми правдами и неправдами раритеты, выкапывал их почти в буквальном смысле из-под куриного помета в некоторых запущенныхбарских имениях. Встретишь чрезвычайно прелюбопытнейшие описания всевозможных перипетий, зарисовки тогдашних нравов и русских характеров. Вот уж истинно образчик нашего извечного безалаберного отношения к собственной культуре. Прочтешь взахлеб, единым махом. Это тоже своего рода детектив, но без мельтешения должностных лиц. А цена — сорок тугриков. Почти бесценок для такой увлекательной вещи. Балую я, Володечка, тебя, но как-никак мы родственные души… — говорил он чуть замаслившимся голосом, с низкими, воркующими нотками и поглаживал бережно, точно котенка, блестевший глянцем хребет книги.

— Дорого, Иннокентий Михайлович, — смотрел не мигая на переплет Дудин и пытался вяло торговаться, но по лицу его было заметно, что он немало заинтригован и, набавь тот сейчас цену вдвое, все равно купил бы.

— И это ты говоришь мне? — переменил тон и едва не взвизгнул контральто Иннокентий Михайлович. — Честное благородное слово: мне стыдно слышать эти слова не отрока, а зрелого мужа. И главное — от кого? От тебя, Володечка, которого я всегда считал своим учеником. Разве я тебя приучал торговаться со мной? Если я говорю своему доверенному человеку, что цена — сорок, значит, вещь стоит чуточку больше. Но я всегда делаю милому человеку скидку, чтоб он мог в случае крайности чуток наварить на бульон. Дам тебе еще в придачу парочку старых альманахов. Ты найдешь им достойное применение, я совсем не дорого расценил, по пятерке. Могу еще подкинуть комплект журнальчика, изданного покойным Бурцевым накануне революции, «Будущее».

Выйдя от Иннокентия Михайловича, Дудин побеседовал минут пять с Колей Хирургом, попросил передать их общему знакомому Свистопляскину, что у него есть для него в обмен книги по спиритизму и «Утренняя заря» Якова Бемэ, а затем поехал в Союзглавкомплект выбивать высоконапорные глубинные насосы — тоже острейший дефицит. В отделе комплектации была милейшая белокурая девица Зинуля, которая во что бы то ни стало пожелала прочесть роман Валентина Пикуля «Слово и Дело», а посему вопрос с поставкой насосов на один из строящихся сибирских заводов был благополучнейшим образом разрешен и насосная станция гарантирована к сдаче в четвертом квартале. Зиночка схватила Пикуля и клятвенно заверила, что насосы будут отгружены на следующей неделе.

— Володечка, надо бы еще подкинуть что-то сногсшибательное для моего шефа. «Мастер и Маргарита» ему очень понравилась. Говорит, классная и взрывная вещь, бомба под треснувший фундамент соцреализма; теперешним писателям сочинить такое — кишка тонка. Терпеть, говорит, не могу деревенщиков и всю эту посконную бытовщину об умирающих деревнях. А нет ли, спрашивает, каких вновь открытых старых гениев, которых не успели поставить к стенке?

— А ежели из расстрелянных, так какая ему разница?

— Ну подкинь что-нибудь эдакое, с перчиком. Он за ценой не постоит, культурный и вполне современный старикан, наш Михал Михалыч.

Дудин пообещал расстараться ради сдаточного сибирского объекта.

— Борис Пильняк ему подойдет?

— Это из тех, из расстрелянных?

— Он самый.

— Ну неси. А у него про что, про политику или про любовь?

— Про любовь… к политике, — усмехнулся Дудин. — Одним словом, не пожалеет. Подкину ему еще исторический роман Дмитрия Балашова «Младший сын». Это писатель современный, но тоже из настоящих, без всякого словоблудия и дешевых ужасов… Есть еще потрясный роман Джозефа Хеллера «Уловка 22»…

Распрощавшись с Зинулей, которая ему явно симпатизировала, Дудин вышел на улицу с легким сердцем, мурлыкая себе под нос Славянский танец номер пять Дворжака. Секунду он помешкал, раздумывая, куда бы направить стопы, и решил заглянуть в большой новый книжный магазин с букинистическим отделом, что был всего в двух кварталах ходьбы.

Стоило ему оказаться по тем или иным служебным делам в каком-нибудь районе Москвы, как он тотчас начинал невольно прикидывать в уме путь, по которому ловчее добраться после всех хлопот до ближайшего букинистического. Обширная карта Москвы вырисовывалась в голове исключительно в тесной связи с очагами книжной торговли, они были как бы средоточием города, главнейшей его сущностью. Улицы, где не существовало букинистических, оставались мертвы для него, и он проскакивал их, словно сомнамбула. Новые Черемушки, Орехово-Борисово, Ясенево и другие новые районы виделись безрадостной пустыней; ехать туда по служебной необходимости составляло сущую муку, эти места были белыми пятнами на карте Москвы. Время на поездку туда он считал безвозвратно потраченным. Благо теперь, выйдя из Союзглавкомплекта, он мог тотчас попасть в оазис, где после скучных забот можно немного отдохнуть душой, покопаться в старых книгах, поговорить со знающими людьми. Он шел по магазину мимо сверкающих пластиком стеллажей, мимо отделов техники, экономики, медицины туда, в дальний райский уголок, где отрадно пестрели на полках пожухлыми корешками, поблекшей бумагой видавшие виды фолианты, всевозможные дореволюционные издания, журналы, папки с гравюрами и литографиями. Здесь всегда было малолюдно и не толпился зря кто попало.

Солидный гражданин в очках, в зеленой старомодной шляпе яйцом стоял и увлеченно читал номер «Русской старины» за 1886 год; все окружающее было ему в эти минуты совершенно безразлично. Этот гурман и библиотаф, истый поклонник старины был облечен в этом мире в чин прокурора и питал заблуждение, что свято и честно служит правосудию, но Фемида хоть и посмеивалась лукаво, однако не рассеивала иллюзий на сей счет. Александр Евграфович Бибиков в книжном мире имел, можно сказать, достойное имя, слыл личностью известной, презаядлейшим собирателем, хоть и малость скуповатеньким. Но откуда же разогнаться честному советскому коллекционеру, хоть и прокурору, ежели взяток не берет, книг и статей не пишет, подрабатывая единственно переплетным делом. Да и то среди весьма узкого круга лиц, подмосковных библиоманов.

У Александра Евграфовича было прозвище в книжном мире — Наполеон. И признаться, оно ему льстило. Почти все, что когда-либо печаталось на русском языке о Наполеоне Бонапарте, теснилось под сводами трехкомнатной крупноблочной квартиры Александра Евграфовича. Его библиотеку украшала также подборка, и довольно богатая, открыток с изображениями Бонапарта. На буфете, на стеллажах, на подоконниках стояли в величавом спокойствии двенадцать бюстов из бронзы, в том числе работы Бовэ, изображавших злого гения войны, а на стене, смежной с кухней, красовалась, закрывая трещину на обоях, старинная литография в шикарной раме «Переход через Березину».

Отыскать нечто такое в букинистических, чего не имелось в богатой домашней коллекции, было для поклонника Бонапарта предметом извечных желаний и тщетных надежд, но Александр Евграфович искал с завидным упорством. Искать было приятно, искать стало привычкой, искать — это ведь тоже может стать своего рода отдохновением и, в конце концов, самоцелью. Он получал величайшее наслаждение, копаясь часами в старых пожелтелых, траченных вековой пылью журналах, где среди записок, мемуаров, статей удавалось иногда встретить нечто любопытное из истории, какую-нибудь заметочку о пленившем его сердце кумире.

Наткнувшись в номере «Русской старины» в записках Эразма Ивановича Строгова на фразу, где писалось: «От Наполеона наш корпус посадили в 1812 году на корабль и перевезли в Свеаборг», — Александр Евграфович тщательно просматривал страницу за страницей.

— Добрый день, коллега, — остановился рядом с прокурором Дудин и заглянул через плечо. — Отыскали что-то любопытное?

— А, это ты, голубчик, — улыбнулся с радушнейшим видом прокурор и чуть склонил голову, так что очки его тотчас съехали на кончик мясистого носа как бы отмеряя тем самым должный уровень почтения. — Здравствуй, здравствуй, Володечка. Вот просматриваю посмертные записки Эразма Строгова.

Дудин хмыкнул, придал лицу вид лукавой значительности и проговорил интригующим тоном:

— Мне недавно посчастливилось достать воспоминания Строгова в отдельном издании. Хотите — могу на что-нибудь обменять. Строгов был, кажется, участником войны 1812 года. Писал интересно о Бонапарте старик.

— Может, он и писал о Наполеоне, — едко заметил Александр Евграфович, — но участником Отечественной войны 1812 года никогда не был. Здесь, перед «Записками», имеется справка редактора: Строгое родился в 1797 году, а значит, в 1812 году ему минуло всего пятнадцать лет, в эту пору он еще учился в Морском кадетском корпусе, который и окончил успешно в 1813 году. Ты меня, братец, не проведешь. Так-то. Понапрасну не пытайся искушать старого книжного зубра.

Дудин смутился, потеребил мочку уха и смятенно закашлялся в кулак.

— Вот здесь читай, — сунул Дудину в руки журнал всеведущий книгоед и прокурор, — прямо в первых строках предисловия приведена краткая биография графа Строгова.

Дудин пробежал глазами страницу, и лицо его приняло виноватый вид. Это был серьезный удар по его самолюбию. Ткнули носом, как паршивого кутенка. Что ж, он человек не гордый, он умеет свои ошибки признавать, благодарить даже готов за всякое поучение. В этом тоже есть своя корысть.

— Да-да, вы совершенно правы, Александр Евграфович. Преклоняюсь, виноват. Действительно все так, как вы излагаете. Окончил Морской кадетский корпус, морской офицер, служил на Камчатке, в сороковых годах правитель канцелярии генерал-губернатора Юго-Западной России… Ах, ну конечно же я спутал его с другим Строговым. Тот уж в точности о Наполеоне писал. Сегодня разыщу свой экземпляр и просмотрю.

Прокурор по характеру был добряк и, как мы уже сказали, страстный собиратель; предложи ему Дудин что-либо недостающее в его коллекции, и можно было выторговать в обмен стоящую книгу за какой-нибудь пустячный журнальный выпуск. За несколько открыток с изображением Бонапарта ему удалось однажды выменять у Александра Евграфовича пять томов Карамзина. Пристрастие было для прокурора отдушиной, пунктиком, эдаким укромным уголком души, куда можно всегда умыкнуться от докучливых забот после работы, занять мозг, продолжавший по инерции перемалывать мешанину судебных дрязг в метро, на улице, дома. Как-никак он был в своем роде генералом юриспруденции, полководцем на поле сражения добра со злом. На его плечи ложилась ответственность за человеческие судьбы, и случалось такое, что хотелось забыться, отвлечься от навязчивых мыслей, от колебаний в правильности принятого решения. В отличие от не знавшего сомнений Бонапарта, Александра Евграфовича порой мучили невольные угрызения совести.

Чувствуя неловкость перед прокурором за свой недавний промах, Дудин поторопился перевести разговор на иную тему. Когда они вышли на улицу, он как бы вскользь спросил:

— Все собираюсь узнать у вас: верно ли, что у осужденных за книжные махинации конфисковывают подчистую домашнюю библиотеку? Интересуюсь чисто из праздного любопытства.

Александр Евграфович искоса глянул на него, улыбнулся краем губ.

— Ты что же, голубчик, не знал об этом? Все конфискуют, все ценности, не говоря уже о самих книгах — предмете наживы.

— Ну и ну, — хмыкнул Дудин. — Я ведь в этих делах совершенный профан, слышал краем уха в каком-то случайном разговоре, — добавил он с нарочитым безразличием. — Мне все это побоку, лично мне все это безразлично, как вы сами понимаете. Совершенно до лампочки, смею вас уверить.

— И уверять не нужно, я и так убежден, — кивнул прокурор и чему-то улыбнулся.

— Нет, а почему вы улыбаетесь? — слегка встревожился Дудин.

— А почему бы мне и не улыбнуться, — хмыкнул со значением Александр Евграфович. — Вспомнилось вот: совсем недавно у нас в городском суде проходило занятное дельце, очень-таки занятное дельце, право слово. Ты ведь в курсе, что сейчас на Западе возник интерес к русским авангардистам: братьям Бурлюкам, Казимиру Малевичу, Гончаровой, Ларионову, Долинскому?.. Почти все сборники русских футуристов иллюстрированы ими и посему в бешеной цене. Эдакие тонюсенькие книжонки на отвратительной бумаге. Некоторые, как, скажем, «Танго с коровами» Василия Каменского, печатались на обоях с обратной стороны. Тиражи мизерные: пятьдесят, сто экземпляров… Кстати, именно это тоже сказалось на подскочивших ценах. Редкость. Правильно рассчитанный тираж. Истинно в духе подлинной коммерции!

— Да, да, встречал, как же, как же, иногда и мне доводилось увидеть краем глаза, хоть сам и не удосужился купить, — живо блеснул глазами Дудин, ловя с жадностью каждое его слово.

— Сейчас эти прижизненные сборнички Крученых «Черт и Речетворцы», «Взорваль», «Победа над солнцем», «Ряв! Перчатки!», «Утиное гнездышко… дурных слов», «Игра в аду», «Тэ-ли-лэ», «Молоко кобылиц», «Заумная книга», «Тайные пороки академиков», «Вселенская война», «Учитесь, худоги», «Пустынники», «Полуживой», «Помада», «Бух лесиный», «Взропщем», «Поросята», «Слово как таковое» оцениваются на Западе от тридцати до ста с лишним тысяч долларов, форменный ажиотаж, бешеный спрос на русскую культуру двадцатых годов. И надо признать, что они больше смыслят в этом, нежели наши головотяпы из Министерства культуры и Госкомиздата… — распалялся все больше и больше Александр Евграфович, подрагивая мясистыми припухлыми веками. — У нас, Володечка, вообще мало кто знает толком об авангардистах, а если и слыхивали, так исключительно в живописи, но отнюдь не в поэзии и прозе… Свою собственную культуру толком не знаем и не умеет ценить, хотя, признаться, власти все сделали для того, чтоб предать ее забвению в минувшие годы так называемого застоя, отстоя и перестоя в ожидании лучших времен… Да-с, факт печальный, но среди мафиози, а у них всегда нос по ветру, ажиотаж все же возник, и немалый. Кое-кто стал весьма рьяно эти сборники скупать, появились даже объявления в «Рекламном приложении». Но информация исключительно односторонняя, информация в руках ловких людей. Государство, разумеется, ни гу-гу. Немой свидетель. Немой и слепой. Так вот, начали эти субчики их скупать и переправлять по своим каналам «туда».

Дудин раскрылся весь, поражаясь этим откровениям. Самолюбие его снова было ущемлено не на шутку. Он, дока, знающий всю подноготную московского книжного мира, проморгал, прозевал, прошляпил, не уследил за информацией, а информация — это все, пульс дела, авторитет, деньги, книги… От волнения нос его взопрел, лоб обметали капельки пота, ладони покрылись испариной.

— Экспорт произведений русского искусства! — гневно рубил пухлой рукой воздух прокурор. — Вещественные доказательства: «Молоко кобылиц» Хлебникова и «Взорваль» Крученых один расторопный гражданин купил с целью переправить их туда за три с половиной тысячи рублей. Подробности дела тебе знать ни к чему, но по решению суда всю библиотеку подсудимого конфисковали, а сам он получил немалый срок.

— Ну и ну, дела, — проронил сдавленным голосом Дудин. — И правильно, нечего русские книги переправлять на Запад, — вяло бубнил он, а у самого в голове вертелось: «То-то Мишка Бескин пытался выманить у меня „Дохлую луну“ Бурлюкова и предлагал в обмен первое издание „Истории государства Российского“ Карамзина. — Он со злорадством усмехнулся: — Хорошо, что не отдал. Единственный экземпляр. Гордость поэтической подборки. Ну Бескин, ну продувной фрукт! Глядишь, моя „Дохлая луна“ уплыла бы на Запад. А Гришка Аполлон тоже хорош, стоял тогда рядом и усмехался. Уж он-то наверняка все знал». В нем даже зашевелилось некое подобие патриотического чувства. Как-никак все же это были редкостные книги русских авторов.

— Все, все служит для некоторых предметом наживы. Лишь бы была конъюнктура. Для дельцов ведь ничего святого не существует, — говорил прокурор в запальчивости, тряся головой и поблескивая стеклами очков. Он глянул на часы и, вспомнив о какой-то назначенной встрече, торопливо распрощался и заспешил к трамвайной остановке. По натуре он был сентиментальным добряком, прозвище Наполеон так не шло этому чудаковатому домоседу. Дудин прежде не раз задавался вопросом: как тихоня Александр Евграфович может работать прокурором и вершить человеческие судьбы? Ведь борьба со злом должна была, по его разумению, неизбежно ожесточить характер, требовала решимости и твердости и уж, во всяком случае, не вязалась в его представлении с таким горячим пристрастием к библиофильству. Он стоял, смотрел вслед Александру Евграфовичу, все еще мысленно переживая услышанное от него. Сугорбая фигура прокурора маячила за стеклом на задней площадке вагона, который уносил его на другой конец Москвы.

«Ей-богу, наше знакомство рано или поздно может оказаться полезным, — думал Дудин. — Никогда не знаешь, где подстережет тебя неприятность, тем более в книжных делах».

Ведь чего только не случалось с ним, когда доводилось покупать что-то из домашних библиотек на квартирах. С какими только людьми не сталкивался он, каких только не выпадало ситуаций. Долгий опыт и ряд инцидентов привели его к выводу, что лучше всего иметь дело с пожилыми людьми. Хоть зачастую эти утратившие благополучие старые интеллигенты и оказывались чудаками, но он всегда умел ориентироваться в обстановке и находить с ними общий язык. Главное заключалось в том, чтобы при разговоре с ними показать свою эрудицию и оставаться сдержанно-холодным, как бы ни хотелось приобрести по сходной цене раритет. Тут требовались даже некий артистизм, умение сыграть на какой-то мелочи в нужную минуту. Помнится, как-то раз супруга тяжелобольного старичка-преподавателя пригласила его на квартиру. Он мельком прочел на позеленевшей дверной табличке: «Член Всероссийского географического общества В. П. Каблуков». Незначительная деталь, но профессиональная наблюдательность сыграла в определенный момент свою роль. Когда к отобранным книгам он попросил еще две — сочинение князя Голицына «Великие полководцы истории» и «Географию» Страббона, старушка ни за что не соглашалась их продать, хоть он и предлагал ей подходящую цену. Когда надежда приобрести эти две вещи казалась ему совсем уж тщедушной, из соседней комнаты послышался слабый голос:

— Молодой человек, подойдите, пожалуйста, сюда, — приподнялся слегка на кровати больной. — Почему вы так настойчиво хотите иметь именно эти книги? Кто вы по профессии? — спросил он, едва лишь Дудин заглянул в наполовину открытую дверь.

— Я, видите ли, географ… Учусь в аспирантуре. Сейчас так редко удается достать в букинистических магазинах что-то действительно стоящее… — ответил он, не моргнув даже глазом. Дудин глянул на часы, стараясь тем самым подчеркнуть, что ему не до праздных разговоров и, во всяком случае, недосуг удовлетворять чье-то любопытство. А сам подумал: «Поди, начнет старикан сейчас расспрашивать о том о сем, вот и вляпаюсь впросак. Я ведь и Новую Зеландию от Новой Каледонии не сумею отличить… Какая из них, бишь, банановая республика?»

— Он тоже географ! Ты слышишь, Маша? — охнул радостно старичок. Бледное лицо его с синюшными отеками под глазами неожиданно просветлело. — Отдай молодому человеку эти книги, раз он так настойчиво их просит, — смотрел он на гостя чуть ли не с обожанием. Член географического общества Каблуков хотел еще что-то сказать, возможно, о чем-то расспросить, но тут он тяжело закашлял и устало откинулся головой на подушку, едва махнув обессиленной рукой.

Выйдя с покупками из квартиры, Дудин все же испытывал некоторую неловкость, хотя и добился в конце концов своего. Он успокаивал себя тем, что по прочтении труда Страббона в какой-то мере все же приобщится к географии, любимой науке Паганеля. А у почтенного члена Всероссийского географического общества останется приятное утешение от мимолетной встречи с мнимым коллегой.

Да, изворотливость и находчивость выручали его не один раз. «И почему именно пожилые люди оказываются зачастую столь доверчивыми? — недоумевал порой он. — Ведь, казалось бы, за плечами долгая прожитая жизнь. Чего уж, наверное, только не выпадало, а поди ж ты, позволяют облапошивать себя, как детей, верят каждому твоему слову. Нет, нынешнее поколение не столь доверчиво к словам, не столь наивно. Всякий норовит уличить за всем скрытую корысть и расчет. Так и ждут, что их намереваются в чем-то обжулить. Иной раз становится даже обидно, когда говоришь сущую правду, а тебе все же не верят. Да, измельчали характеры! Нет в людях прежнего щедрого душевного благородства», — размышлял он. Дудину припомнился случай, когда однажды довелось познакомиться в букинистическом с женщиной в очереди перед отделом покупки. Пришла она с небольшим списком, тащить книги с собой, как видно, было ей тяжело, да и не знала, стоило ли вообще приносить их сюда. Познакомились и разговорились. Она предложила ему съездить к ней на дом и посмотреть.

— Деньги у вас с собой? — озабоченно спросила она. — Это я к тому, чтобы лишний раз не тратить времени на разговоры и поездки.

— Конечно, с собой, — заверил ее Дудин.

— Ну тогда поедемте, — согласилась она.

Пришлось тащиться куда-то в Марьину рощу. Дом был старый, трехэтажный, впору на снос. Хозяйка отперла дверь в квартиру. Он быстро и привычно, с профессиональным интересом окинул взглядом комнату: ни стеллажей, ни книжных шкафов…

— Где же книги? — спросил он с тревожным недоумением, уже начиная опасаться, как бы за всем этим не было какого-то подвоха.

— А вы не торопитесь, — произнесла она одышливо и села в кресло, чтобы перевести дух.

Он продолжал стоять посреди комнаты в молчаливом оцепенении и растерянно озирался по сторонам.

— Откройте дверь на балкон, — попросила она, повременив немного.

Дудин решил, что ей душно, и слегка приоткрыл балконную дверь.

— Да вы не бойтесь, открывайте шире, — велела она. — Видите эти картонные коробки под клеенкой? Восемь коробок, и все набиты до отказа книгами. Как привез их племянник после смерти моего старшего брата, так они и лежат там. Все некогда заняться, — пояснила она.

— Так можно внести сюда, развязать и поглядеть, что там? — спросил Дудин, немного воспрянув духом.

— Нет-нет, нельзя! — остановила его она. — Только еще пыли не хватало здесь от этой старой рвани. У меня врачи подозревают астму. Аллергия от книжной пыли. Если желаете — берите оптом и не глядя. По сорок рублей за коробку, — добавила она с видимым безразличием в голосе.

— Но как же так? — спросил, опешив, Дудин. — Это все равно что покупать кота в мешке. Я, простите, коллекционер, а не скупщик макулатуры.

— Ну тогда не берите. Воля ваша, — безучастно проронила она.

Дудин стоял и смотрел на нее с недоумением, колеблясь в душе. Может быть, его намереваются надуть? Все это походило на какую-то странную лотерею. Все же он не утерпел и решил рискнуть сорока рублями. Уплатил за одну коробку и, тут же выйдя на лестничную площадку, торопливо развязал бечевку. Сверху лежали какие-то технические пособия, разная дешевая беллетристическая чепуха, но потом он раскопал, уже почти на самом дне, семь томов из смирдинского издания 1830 года «История государства Российского» Карамзина. Пришлось снова звонить в дверь, беспокоить хозяйку и покупать следующую коробку, чтобы разыскать пять недостающих томов.

— У вас полный Карамзин или нет? — пытался узнать он.

— Я же ясно сказала, что не развязывала коробки и не интересовалась, что там в них, — ответила она с раздражением. — Надо, так платите еще сороковку и берите следующую…

Пришлось ему вытащить на лестничную площадку еще три коробки. Кроме недостающих томов Карамзина он разыскал еще немало интересного для себя. Сделка эта оказалась чрезвычайно выгодной. Пришлось сбегать и поймать такси, смотаться домой за деньгами, потом перевезти все остальное. Его немало поразило, как человек мог даже не полюбопытствовать, что именно продает. Лишь бы только сбыть с рук доставшееся по наследству, получить деньги и избавить себя от лишних хлопот. А ведь оказалось, что брат ее был культурным человеком, собирал редкие книги. К сожалению Дудина, многие страницы пестрели карандашными пометками. Но для него во всей этой сделке было чрезвычайно странно, что женщина проявила к книгам покойного полное безразличие. Да, они с братом были абсолютно разными людьми, как убедился он. Родство фактическое, увы, еще не означало родства духовного.

— Та громадная цепь идей, что продвинула за последние триста лет человечество вперед, держится на головах фанатиков, людей, сумевших отрешиться от всего вне духовного… — говорил молодой человек лет двадцати двух, смуглолицый, с юношески припухлыми губами. Он стоял на углу и азартно спорил со своим приятелем, который нервическими жестами то поправлял очки, то ерошил короткие, ежиком волосы.

Подошедший к троллейбусной остановке Дудин узнал в одном из молодых людей студента МГУ, которому на прошлой неделе продал за две сотни письма Чаадаева. Оба они, и купивший и продавец, считали, что им немыслимо повезло, оба испытывали друг к другу чувство признательности, некоторое подобие симпатии, хотя и несколько различного свойства. Студент, которого звали Сергеем, полагал, что Дудин уступил ему Чаадаева из-за материальных затруднений; по его разумению, расставаться с письмами тому было нелегко, за такое сокровище не жалко было отдать любые деньги, радость покупки даже омрачало некое угрызение совести, что вот другой человек лишается прекрасной вещи. Дудин же, имевший дома еще три экземпляра писем Чаадаева и не успевший, да и никогда не стремившийся, прочесть хоть одно из них, отчего, собственно, он не испытывал ни малейшего морального ущерба, считал, что у таких, как Сергей, сынков обеспеченных родителей, бывают причуды: подай им, видите ли, письма Чаадаева. И тут уж грех не воспользоваться случаем. Побольше бы таких голубых интеллигентов…

— Ах, это вы, Володя, — сказал Сергей, делая шаг навстречу и протягивая улыбающемуся Дудину руку. Он хотел было познакомить своего приятеля с Дудиным и сделал жест рукой, но его собеседник словно и не заметил этого жеста. Он был настолько увлечен поглотившей его мыслью, что, казалось, все остальное ему сейчас совершенно безразлично. В запальчивости он говорил, поправляя дужку очков:

— Весь последовательный ряд людей есть не что иное, как один человек, существующий вечно. Вся история человечества — не более как совершенствование этого человека, который разрушает свое эгоистическое «я» и заменяет его в себе чувством социальным, безличным, соединяющим его со всеми другими людьми. Да-да, — частил он, откидывая со лба прядь волос. — Вместо чисто субъективного обособленного сознания — объективное сознание, которое позволит сознавать себя единицей великого духовного целого…

«Ну дает очкарик! — вскинув брови и с молчаливым изумлением глядя на собеседника своего знакомца, присвистнул Дудин. — Ну прямо-таки Фома Кемпийский! Того и гляди, сейчас вокруг нас соберется народ».

— По своей изначальной сути, — продолжал очкарик, — все люди в мире обособлены. Да глянуть хотя бы по сторонам. Те, к примеру, стоящие в очереди черт знает за чем на противоположной стороне у универмага, кричат и ругаются так, что слышно даже отсюда. В данный момент они антагонисты, потому что мешают друг другу. Но стоит изменить ситуацию, создать простейшие условия, которые вынудят этих горлопанов объединиться, — например, общую для всех них угрозу, которую предотвратить можно только сообща, — и тотчас в их сознании произойдет сдвиг… Они соразмерят ценность друг друга, они изменят позицию. Антагонизм уступит место солидарности. Я намеренно утрирую. Я принимаю критическую ситуацию, которая вынуждает по необходимости… Но главное, что должно объединять людей в их жизненных устремлениях, всегда довлеет не извне, а изнутри… Томление духа, искания, пусть интуитивные, пусть, как ты говоришь, интуитивное проникновение в сущность факта, но этот процесс чем-то сродни творчеству. Собственно, творчество и начинается с интуитивного проникновения в сущность факта; построение логических цепочек приходит уже потом… В нас особенно странна именно жажда очищения, жажда совершенства… У каждого человека, пусть самого меркантильного, бывают минутные порывы… Вот вы, к примеру, — неожиданно ткнул он пальцем в грудь обескураженного Дудина, — вы человек для меня совершенно незнакомый, но я уверен, что по временам и вы испытываете неясное томление духа, очищающую грусть. Перерождение вещественных потребностей в нравственные мы видим в истории всех минувших эпох, и оно вызывало нескончаемое столкновение мнений. В душе каждого из нас, и вас тоже, — снова ткнул философствующий очкарик пальцем в грудь оцепенело смотрящего на него Дудина, — происходят брожения, в вас шевелится, пусть неосознанный, опыт тысячелетий… Разве не случается, что по ночам вы спорите, в чем-то соглашаетесь, а в чем-то и нет с Марком Аврелием или Эпиктетом?

— Я работаю, — проговорил Дудин, насупив брови и стараясь придать своему лицу значительный вид. Мысленно он посылал к черту этого назойливого типа, внезапно насевшего на него с идиотскими вопросами, потому что тот мешал поговорить с Сергеем о деле, предложить кое-что из интересовавших давно философских книг. — Я работаю, — повторил он, — а по ночам, как все нормальные люди, сплю. Если когда за полночь и беседую, так не с Марком Аврелием же, — хмыкнул он.

— Искренность — та же мера мужества, — отрезал очкарик и, очевидно, утратив к личности Дудина всякий интерес, повернулся к приятелю и продолжал говорить, живо жестикулируя руками: — Та мысль Чаадаева, что лишь в ясном понимании своего прошлого люди почерпнут силы воздействовать на свое будущее, несколько категорична; физик, не знающий истории, может совершать открытия, двигающие прогресс…

— А вот и мой троллейбус, — с облегченным видом вздохнул Дудин, кинув взгляд в конец улицы.

— Вы уже уходите, — пытался удержать его Сергей. — Я хотел сказать, что если вы еще не раздумали расстаться с Блезом Паскалем, то я куплю все же его у вас, позвоните мне в воскресенье вечером.

— Заметано, позвоню обязательно, — заверил его Дудин и вскочил в подошедший к остановке троллейбус. Уже отъехав несколько остановок, он почему-то вспомнил только что услышанную от очкарика фразу: «Весь последовательный ряд людей есть не что иное, как один человек, существующий вечно».

«Абстракция, красивая абстракция, и мысль весьма смутная, но есть в ней что-то поэтическое…» — подумал он.

Однако время уже клонилось к пяти часам, служебные дела были закончены, Дудин чувствовал себя вполне свободным человеком, остаток дня принадлежал ему целиком. Настроение было приподнятое, он шел по улице, и сладостное предчувствие поездки на дачу к старушкам будоражило воображение. Он мысленно рисовал себе уставленные книгами полки, где можно будет вволю покопаться и отыскать что-нибудь интересное. На лице его бродила тихая улыбка, в глазах читалась некая блаженная отрешенность, он не замечал проходивших мимо него людей.

Нет, он отнюдь не был мечтателем; та нехитрая игра воображения, которой он предавался, сама по себе уже доставляла ему немалое удовольствие и, в сущности, заключена была в узкие рамки привычных понятий. Он привык мыслить всегда конкретными образами, так как был человеком действия. Но если бы его спросили, что ему нужно для полного счастья, он, верно, затруднился бы ответить на этот вопрос.

Переходя Старый Арбат, он едва не угодил под автомашину, и это нечаянное обстоятельство отвлекло его от приятных размышлений. Он стремительно перескочил с мостовой на тротуар, столкнулся с девушкой, та ошарашенно прянула от него, сочтя за пьяного, раздраженно зашипела гусыней, уставив почти в упор на Дудина пунцовое, в мелких нежных прыщиках лицо. Он виновато отстранился, бормоча извинения, нырнул в людской поток, остановился у театра Вахтангова, чтобы перевести дух, и неожиданно вспомнил, что у него сегодня на семь вечера назначено свидание с Люсей. «Экая досада, — подумал он и, глянув на часы, поискал взглядом ближайшую телефонную будку. — Угораздило же меня на сегодня назначить свидание. Она еще на работе, надо срочно позвонить, объяснить, извиниться, придумать что-нибудь в свое оправдание. Она должна понять, она человек чуткий, у нее добрая душа. Конечно же ни к чему объяснять ей все как есть. Неподвластный законам логики механизм женских чувств болезненно воспримет эту жертву. Что для них какие-то дела по сравнению со свиданием!.. Надо придумать что-нибудь убедительное. Например… Например, что после обеда на работу звонила мать, у нее сердечный приступ, приезжала „скорая“, надо срочно съездить к матери, это его сыновний долг. Да-да, тут уж Люся не сможет его упрекнуть, тут уж не до свиданий, такое уж дело, ради такого обстоятельства можно все извинить».

Он метнулся к будке автомата, отыскал в замусоленном блокноте номер ее служебного телефона, торопливо стал крутить диск. Трубку поднял мужчина, сухо ответил, что Люся Журавлева сегодня отпросилась и ушла с работы на час раньше.

«С чего бы это у нее возникла необходимость отпрашиваться и уходить на час раньше? — озлобленно думал Дудин. — Наверное, помчалась в парикмахерскую, придет на свидание с модной прической и будет торчать на углу, ждать, потом повернется и пойдет домой со слезами на глазах». Тот осадок огорчения, что останется в ней, уже не вытравить никакими завтрашними оправданиями, в душе ее произойдет необратимый процесс. Ну и ладно, и черт с ней, и пусть думает о нем что угодно, пусть принимает его таким, каков он есть. В конце концов у каждого могут быть непредвиденные обстоятельства.

Дудин редко проявлял симпатии, ухаживал и сходился с женщинами. При всей его общительности, имевшей, по сути, деловой характер, он был натурой скрытной, да и, кроме как о книгах, ни о чем ином говорить не умел. Не было в нем того вольготного празднословия, умения мимоходом отпустить какую-нибудь остроту, каламбур и развлечь чем-нибудь занятным. Не было жилки артистизма, позволявшей в обществе женщины чувствовать себя легко и свободно. Почти никогда не приводил он в свою однокомнатную кооперативную квартиру, забитую книгами от пола до потолка, гостей. Его дом был его крепостью; удивленные возгласы восхищения входившего в его квартиру человека словно чем-то задевали его и вызывали невольную тревогу. Когда любопытная гостья тянула руку к полке, чтобы потрогать, полистать какой-нибудь раритет, он с трудом сдерживал себя, чтобы не остановить ее; с щемящим чувством подавлял он недовольство и, прервав разговор, стоял с кислой миной на лице, ожидая, когда та удовлетворит праздное любопытство. «Да что смотреть, — говорил он и спешил отвлечь гостью каким-нибудь вопросом, — все это старье, специальная литература, досталась мне по наследству… Вот, говорят, в Абхазии одна женщина, Герой Труда, родила сразу четырех близнецов. Не правда ли, любопытный факт? Говорят, до совершеннолетия они будут на полном обеспечении государства. Везет же людям… Но я бы на месте ее мужа больше не разрешал ей рожать».

Да, что и говорить, фантазия его была небогата. Кавалер он был незавидный, скучный, но и такие не валялись, как говорится, на улице, и такой мог кое для кого сойти на худой случай. Но видя, что намерения не простираются далее флирта, носившего отнюдь не романтический характер, девицы вскоре давали ему отставку. Он воспринимал это с философским спокойствием, находя утешение в книгах — его верных и неизменных подругах, с молчаливым терпением дожидавшихся, когда он соизволит коснуться их рукой.

Три года назад он чуть было не женился, был такой критический момент в его холостяцкой жизни, длительные колебания, мучительная борьба доводов «за» и «против». Девушка, с которой у него были самые тесные отношения более года и с которой связывала не только постель, забеременела, и, когда она сказала ему об этом, его слабохарактерная натура воспротивилась. Он почувствовал посягательство на свою свободу, а он не терпел никакого принуждения. И хотя она ничего не требовала от него, поведала ему о случившемся с какой-то грустной виноватостью в глазах, словно она в чем-то его подвела, он воспринял ее слова в смятенном смущении. Она стояла тогда перед ним и ждала: ведь все зависело от того, что решит Дудин. В тот вечер они долго бродили по улицам, старясь не говорить об этом. Он что-то рассказывал ей, а у самого давило в висках — что сказать ей? Терять ее навсегда он не хотел, а семейная жизнь пугала. Он не желал нарушать привычный, удобный уклад бытия и смотрел на нее так, словно она ждала от него какой-то жертвы. Через неделю он позвонил ей, сказал, что ребенок им сейчас ни к чему, может быть потом, попозже… Ведь им так хорошо было вдвоем. Она долго слушала, а затем бросила трубку. Больше они не виделись.

Люся была исключением в ряду его мимолетных подруг. Он знал ее уже три месяца, с ней ему было всегда легко и просто. И хотя она была не очень хороша собой, но обладала на редкость мягким характером, довольствовалась теми короткими встречами, что изредка выпадали у них, не требовала к себе чрезмерного внимания, не упрекала, в отличие от других, что он не водит ее в театры и прочие людные заведения, где, кажется, жизнь течет бойчее, где можно и себя показать, и посмотреть, как говорится, на других.

Когда он впервые решился привести ее к себе на квартиру, она уделила его книгам самое поверхностное внимание, робко присела на краешек дивана, так как больше присесть было некуда: в комнате был единственный, заваленный вещами стул, а для второго уже не хватало места из-за тесноты.

Она сидела со стыдливой неловкостью, рассказывала о виденном вчера кинофильме, скорее, потому, что затянувшееся молчание между ними тяготило ее. Плохо скрываемое волнение на лице девушки даже тронуло его, вызвало невольную симпатию. Он был искренне рад, что она словно и не замечает окружавших ее книг. Уже одна такая черта характера, как отсутствие любопытства, была приятна для Дудина. Ничто не отвлекало внимания девушки от него самого. И потом, когда Дудин приводил Люсю еще не раз к себе, он все больше и больше проникался к ней доверием. Она никогда не заводила с ним разговоров о книгах, не просила почитать что-нибудь «интересненькое». И только однажды, стоя в задумчивости у окна, спросила его мнение о писателе Джозефе Конраде, двухтомник которого брала у себя на работе в библиотеке и только что прочла.


Он ехал в электричке, и надежда на эту поездку обжигала его. Невольные угрызения совести оттого, что Люся стоит сейчас там, на углу Пушкинской улицы и Столешникова переулка, и тщетно поджидает его, не могли испортить приподнятого настроения. Он отгонял от себя назойливую мысль о ней и утешал доводом: «Да, все-таки это не любовь… Нет, не любовь… Простая привязанность к ненавязчивой и где-то удобной, нетребовательной, приятной женщине. Ну обидится она, ну что из того, в конце концов? В двадцать семь лет женщина уже должна уметь прощать… Потом все забудется, обида ее сотрется со временем. Не такая уж это глубокая обида. В сущности, пустяк. Переживет».

Сейчас его подбодряло предвкушение предстоящей авантюры, пленительное чувство неизвестности. Вот такие, как ожидалась, маленькие нежданные встречи позволяли ощущать биение пульса жизни, это была подлинная и захватывающая жизнь, в которой никогда ничего не известно наперед. Каждая такая вот нечаянная встреча с чьей-то библиотекой открывала для него новые возможности, была для него своего рода праздником. И ни время, ни старость, которая придет с годами, не властны лишить его этой радости. Еще много будет подобных праздников в его жизни, много нечаянных свиданий, которые всегда будут его волновать. Эта страсть его никогда не потухнет, ничто не в силах ее умерить.

Женская привязанность, плотская любовь — все это так эфемерно, так зыбко, так ненадежно; никогда не знаешь, что последует в отношениях с женщиной через месяц, через неделю, да что там — через день. Оставаясь же наедине со своей библиотекой, он всегда обретал внутреннее спокойствие, то ровное чувство довольства, которое снимало напряжение после суматошного дня. Да-да, книги — это праздник, который всегда с тобой, тихий, нешумный праздник, не приносящий душевного смятения. Он не мог мыслить своей жизни без книг, и, если случалась неделя, когда он не покупал ни одной, достойной того, чтобы занять место на его полках, он чувствовал себя потерянным, его охватывало смутное недовольство, какая-то болезненная неудовлетворенность… Сама жизнь, казалось, теряла для него смысл. Та чепуха, что удавалось ущучить на прилавке и перекинуть из магазина в магазин, в счет не шла. Эти невинные операции были не целью, а средством, которое давало возможность приобретать редкости, стоившие денег. Они уже не служили для него предметом коммерции. Их он не мог без боли оторвать от себя. Сама по себе нажива никогда не заражала его алчностью. Деньги как таковые для него почти ничего не значили, они нужны были только для приобретения книг. На свои личные нужды он тратил чрезвычайно мало, старался ограничить себя во всем, одевался весьма скромно. Да и броскость в одежде ему была совсем ни к чему. Питался он кое-как, урывками: бутерброды, глазированные сырки, кефир. Изредка забегал в столовую, чтобы перехватить на ходу тарелочку горячего супа.

Он был сухощав, поджар и вынослив, как гончая, которая не застаивается в беспрестанной азартной охоте. Движение, считал он, — это лучший из целителей. Нет, почти никогда не болел он, не испытывал недугов. А вот случись внезапно такое, что пришлось бы потерять свою библиотеку, тут уж определенно заболел бы и надолго слег.

Дудин всегда находил забвение среди своих книжных полок от любых жизненных неудач. Если случались когда-никогда неприятности по службе, он быстро их забывал. Голова его постоянно была занята предметами пристрастия; работа в отделе снабжения служила только прикрытием, формальной оболочкой существования. Покидая свой служебный стол, он уже не возвращался мысленно к производственным проблемам. Едва выйдя за проходную, он тотчас окунался в иной мир, другую жизнь, которая поглощала его целиком. И разве так уж важны были те неприятности, что происходили в служебном мирке…

Если бы кто-нибудь из сослуживцев встретил его случайно в одном из магазинов и увидел, с каким самозабвенным видом он ворошит стопки старых книг, покупает на сотни пыльную рвань, то это определенно вызвало бы невольное удивление. Пристрастие свое Дудин тщательно скрывал от сослуживцев, был всегда с ними немногословен и сдержан. Те часы, что приходилось проводить вотделе, составляя заявки, сочиняя всевозможные письма, он старался ограничить исключительно деловыми разговорами.

В канун праздников, когда его коллеги скидывались по пятерке и отмечали сообща торжество, он обычно отговаривался тем, что не пьет, и спешил уйти. Выглядеть белой вороной среди оживленной компании было как-то не с руки, не умел он поддержать этих однообразных и томительных разговоров о хоккее, футболе. На стадионы ведь никогда не ходил, да и телевизор не смотрел. Какой уж тут телевизор, какие уж тут убитые без толку часы, когда делами была насыщена каждая свободная от работы минута. Вечерами он подклеивал рваные корешки, подновлял переплеты своих повидавших виды приобретений. Да что там, едва удавалось урывками прочитать что-то. Чтение было совершенно бессистемным, он буквально тонул в океане окружавших его дома книг, дергался от поэзии к истории, от истории к историческим романам — в зависимости от настроения, от случавшихся днем бесед, чтобы не выглядеть профаном и уметь со сведущими людьми поддержать нужный разговор.

Толкаясь по букинистическим магазинам, беседуя с разными людьми у прилавка, он успел свести знакомство со всевозможными любителями литературы. Его затрепанный блокнот пестрел сотнями телефонов. Разговоры, обменные дела тоже отнимали уйму времени.

И чьих только номеров и адресов не было в этом блокноте, чьих только не было тут фамилий и имен. Это был сущий кладезь информации. Но если бы Дудин его случайно потерял, а кто-то нашел и вздумал дозвониться до адресата, то попытка осталась бы тщетной. У него был небольшой секрет — от каждой второй цифры нужно было отнять единицу, а от последней двойку — таков был придуманный им нехитрый шифр. Профессора философии и истории, актеры, писатели, директора магазинов, обычные служащие, подверженные цепкому пристрастию коллекционирования, — все эти люди в какой-то мере дорожили знакомством с Дудиным. Ведь он был в своем роде незаменимым человеком для них. Мог достать любую нужную книгу, мог проделать ради этого двойной, тройной, десятерной обмен. Он был для них магом и волшебником, который давал возможность экономить если не деньги, то время. А время, в сущности, было кое для кого много дороже. Каждый час, проведенный им у телефона, приносил в результате нужную ему книгу. Если же он старался для кого-нибудь — определенную мзду. Время, протекая через его пальцы, обращалось в металл, в звонкую монету, которую он тотчас снова обращал в книги. Таков был четкий круговорот вещей.

Его нисколько не удручала та сентиментальная малость, что сам он как личность ни у кого из этих многочисленных знакомых не вызывал никакого особого интереса. Он был роботом, достающим книги, и только. У него были многочисленные приятели. Но друзей, увы, не было.

«Что такое друзья? — рассуждал он. — Люди, требующие к себе повышенного внимания. С ними нужно постоянно общаться, а значит, затрачивать на них драгоценное время, вести какие-то отвлеченные, малозначительные разговоры, выслушивать излияния о семейных неурядицах и прочее, прочее». Друзья — это люди, в какой-то мере облеченные правом вторгаться в личную жизнь, а он не желал давать никому такого права. Он предпочитал оставаться в полной независимости. Не позволял никому переступать невидимую, но тщательно оберегаемую им грань.

— Боже мой, пусть лопнут стекла моих очков, если это не Володя Дудин, если это не его интеллигентное лицо! — всплеснул руками проходивший по вагону человек саженного роста со скорбно нависшими усами. Он был в потертой зеленой бархатной куртке и интенсивного цвета оранжевой шляпе, на которую, казалось, так и просилось перо, чтобы еще больше подчеркнуть экстравагантность внешности. В облике этого человека бросалось в глаза что-то показное, театральное, резко выделявшее его из буднично-серой окружающей массы. Звали книжного знакомца Костей. Когда-то он работал актером на вторых ролях в Театре имени Станиславского, но пагубное пристрастие к вину вынудило его в конце концов покинуть сцену, что, однако, не помешало Косте оставаться артистом в жизни. Мимика его потасканного лица была до утомительности, до неприличия пестра всевозможными ужимками, ухмылками и подмигиваниями. Он производил впечатление человека, который по какой-то странной прихоти беспрестанно меняет маски, примеривает их одну за другой в нерешительности, на какой же ему все-таки остановиться. Никогда нельзя было определить толком в разговоре с ним, шутит он или же говорит всерьез. И только те, кто знал Костю давно, не удивлялись его лицедейству, угадывали по выразительным глазам, на дне которых пряталась тщательно маскируемая грусть, ранившая порой своей глубиной, истинный смысл его иносказательной речи. Покинув сцену, какими только заработками не перебивался Костя, где только не пытался обрести вновь себя: устраивался в подмосковных домах отдыха массовиком-затейником, носился по клубам на Новый год, играя роль Деда Мороза. Изредка, по счастливой случайности, ему удавалось сняться в мелких эпизодах или, на худой конец, в массовках в каком-нибудь фильме. Кто знает, до чего бы он дошел, если бы не его четвертая жена, женщина редкого терпения, которая умела хоть как-то воздействовать на него. Когда дело у них доходило почти до разрыва, Костя сознавал роковую для него ситуацию и мужественно ложился в больницу, где ему вшивали под кожу в области паха особую спираль. Выйдя из больницы со спиралью, или, как он называл ее, «торпедой», Костя обретал чинный и миротворный вид. Малейшее употребление алкоголя теперь становилось для него смертельной опасностью. Костя с апломбом утверждал, что роковые спирали ему раз в два года присылали из Франции по специальному заказу через одно влиятельное лицо. Он с нарочитой гордостью, с бравадой похлопывал себя по паху и держался так, словно носил в себе заведенный до срока взрывной механизм страшной силы. Цикл запоя миновал, критический момент угрожающего разрыва уз оставался позади, и Костя предавался с необычайной ретивостью страсти книжного собирательства, которой был заражен еще с отроческих лет. Семейные будни, казалось, превращались в благостный праздник. «Теперь я трезвый и ясный, как роса», — хвастал Костя. Чтобы продлить как можно дольше полосу трезвости в его жизни, подбодрить его безвредное чудачество, жена ссужала его деньгами, одалживала у родственников, влезала в долги, отказывала себе буквально во всем. Эта многострадальная женщина готова была на любые жертвы, искренне радовалась любому его книжному приобретению, лишь бы ее Костя был увлечен и доволен, приходил домой трезвым и мирно похвалялся своими очередными удачами.

Действительно ли магические «торпеды» были французского происхождения, никто из приятелей Кости конечно же проверить не мог. Но он доказывал это с искренней убедительностью всякий раз, когда кто-либо искушал его выпить за компанию рюмку-другую.

«Вы что же, убийцы, хотите, чтобы я отдал концы тут же, у вас на глазах? — восклицал театрально он. — Фирма „Монблан“ гарантирует смерть в четыре секунды! Нет уж, так просто от конкурента вам не избавиться!»

Именно из-за этих «торпед» в книжном мире ему дали кличку Француз, что, в общем-то, было зазорным для чистокровного потомка запорожских казаков, носившего фамилию Галушка. Так его и звали: Галушка-Француз.

Стоило Косте выйти из больницы со вшитой под кожу «торпедой», как он в считанные дни неузнаваемо преображался. Могучий организм начинал восстановительную работу. Костино лицо вскоре приобретало нормальный, здоровый цвет. В нем словно пробуждался дремавший доселе вулкан энергии. Он как метеор носился целыми днями по букинистическим магазинам. Ни один книжный «перехватчик», тасовавший у окошка товароведов, не способен был выдержать конкуренции с его напором. Человек этот умел быть, когда момент требовал того, необычайно обаятельным и, нужно ли подчеркивать, чрезвычайно красноречивым. С его обходительностью и прыткостью он мог добиться расположения любого из сдающих что-то интересное в товароведку. Старую литературу он знал в совершенстве, память его была изумительна. В минуты лирического настроения он так и сыпал всевозможными стихами. Но больше всего Костя любил поэтов пушкинской поры.

Едва он вступал в полосу трезвости, как по городу тотчас распространялся зловещий слух, что Галушка-Француз снова вшил «торпеду» и объявился в букинистическом мире. Появление его воспринималось конкурентами как стихийное бедствие. К нему относились с почтением, его побаивались. Он скупал лучшие книги, с самозабвением возвращенного к жизни предавался азарту, а по вечерам жадно читал. Конечно же и он не был в этом круговороте дел безгрешен: чтобы пополнить свои скромные ресурсы, Костя частенько перекидывал книги из магазина в магазин.

Но проходило какое-то время, карантин миновал, Костя снова ложился в больницу и вырезал «торпеду». Увы, снова наступала роковая полоса запоя. Часть купленных книг постепенно уплывала в букинистические, «стрелки» и «перехватчики» облегченно вздыхали, а Костина жена снова впадала в горькое уныние. Счастье в их семейной жизни шло полосами, было зыбким и недолгим. Какая причина лежала за всеми этими переменами в Костиной душе? Что мешало ему удержаться от лихорадивших его страстей, обрести себя? Человек он был скрытный и сложный. Может быть, прими режиссер покинутого Костей театра на какие-нибудь третьи роли этого беспокойного чудака в тот момент, когда приходила полоса трезвости и он возрождался, в жизни его все бы образовалось и он сумел бы снова стать актером, снова найти себя в искусстве. Может, ему не хватало маленькой поддержки, понимания, толчка со стороны. Жизнь уже преподала ему достаточно жестокий урок. Но никто, разумеется, не желал рисковать. Костя был в глазах режиссеров личностью, навсегда утратившей доверие. Он был отверженным в этом мире. И без него хватало кругом способных актеров. При встрече с каким-нибудь из своих прежних коллег он порой вспоминал былые времена совместной работы, пускался в разговоры о спектаклях. Глаза его наполнялись при этом такой неизбывной тоской, что в них было неловко и больно смотреть.

— Каким ветром занесло тебя, братец, в наши края? — сказал Костя, усаживаясь на скамью напротив Дудина и протирая платком стекла очков. — Время клонится к вечеру, а ты направил лыжи в сторону, противоположную Зеленограду. Уж не приобрел ли здесь дачку? Не потянуло ли к тишине? А может, по адресочку едешь? Может, достойную интереса библиотеку у кого присмотрел?

Он подмигнул со значением сперва левым, а потом правым глазом, зрачки которых тускло поблескивали, точно свинцовые пломбы, и взгляд их, казалось, был обращен загадочно внутрь.

Дудин смятенно улыбнулся, сдержанно поздоровался и заерзал на скамье. «Еще, чего доброго, увяжется за мной, — обеспокоенно подумалось ему. — Прилипчивый человек этот Галушка-Француз. Вот уж свалился на мою голову совсем некстати. Как бы от него отвязаться? В случае чего выйду на остановку раньше, пропущу электричку, только бы он не подсмотрел, куда я пойду».

Случалось и такое, что книжники подглядывали, выслеживали друг друга, если знали, что кто-то идет по адресу, где продается хорошая библиотека. Дудин всякий раз, когда отправлялся покупать книги в чей-то дом, многократно озирался по сторонам, тщательно запутывал следы. «Работать» он предпочитал сугубо в одиночку, терпеть не мог рядом назойливых конкурентов.

«Интересно, с „торпедой“ сейчас Костя или без? — пристально изучал Дудин лицо внушавшего ему немалые опасения соседа. — Давненько, давненько не замечал я его у букинистических». Он постарался изобразить на лице абсолютное равнодушие к присутствию Кости. Несколько раз даже зевнул, поглядывая рассеянно в окно. Он проговорил дряблым шелестящим голосом, точно в чем-то оправдывался:

— К тетке вот еду, к родной тетушке. Прихворнула давеча старушенция, так я, значит, проведать… Яблочки ей везу, морковный сок…

Костя, казалось, с безразличием отнесся к этим его словам. Он точно ухватил на лету какую-то очень важную для себя мысль, лицо его стало серьезным, взгляд грустен и озабочен. Он словно и не замечал теперь уже присутствия Дудина, смотрел куда-то поверх его головы.

«Право же, он какой-то странный сегодня. Еще более странный, чем обычно, — заключил про себя Дудин, продолжая тревожиться. — Никогда не знаешь толком, чего в следующую минуту ожидать от этого лицедея».

— Эх, брат ты мой, фарисей, — неожиданно произнес Костя упавшим голосом и поправил очки. — Да не бойся, не помешаю тебе, в компаньоны напрашиваться не буду, — добавил он миротворно. — Не до книг мне сейчас. Да уж, не до них. У жены сейчас был… В больнице… Слегла неделю назад моя Алевтина. Настроение, братец, такое, что в самую пору напиться бы, да нельзя. — Он вытер ладонью испарину на лбу и тяжело вздохнул. — Третьего дня, чтоб хоть как-то утешить Алевтину, снова вшил себе «торпеду». Обещал теперь уж навсегда завязать. Баста! Если она… Если, не дай бог умрет, тогда… Тогда уж мне никакие «торпеды» в точности не помогут. Пойду на дно. Я вот, дружище, наружно бодрюсь, гоношусь, а ведь все это только одна видимость… Плохая игра. Обстоятельства же таковы, что друзей вокруг меня, увы, не стало. Не любят други-человеки, понимаешь ли, невезучих людей. Вот я и изображаю… Создаю видимость пульсации жизни. Д-да. Впрочем, ни к чему я все это тебе говорю. Тебе ведь все это неинтересно. Книжная ты душа. Небось до сих пор так и ходишь в холостяках.

Дудин с недоверием вглядывался в лицо Кости, стараясь разгадать, действительно ли это откровение или он играет, нарочно входит в удобную роль, отвлекает, чтобы усыпить его бдительность.

— Послушай, — продолжал Костя с какой-то проникновенностью в голосе, — а может, заедешь ко мне в гости? Дети сейчас у тещи, живу я один… Посидим, чайком тебя напою. Варенье есть клубничное… Побеседуем. Невмоготу мне оставаться одному сегодня. Хочешь выпить — так у меня в заначке бутылка водки осталась… Я тебя потом провожу, поедешь через часок к своей тетушке или куда там тебе надо…

«Ага, проводишь! — злорадно усмехнулся про себя Дудин. — Тебе только этого и надо. Вон к чему клонишь, хитрец. Ну и артист! Нет уж, как-нибудь обойдемся без твоего клубничного варенья».

— Я бы с превеликой охотой… — вяло протянул он. — Но, видишь ли… Обстоятельства. Тетушка. Морковный сок… Она там ждет не дождется…

— Ну хочешь, я тебе свои книги задешево продам, — говорил Костя просительным тоном и заглядывал ему в лицо. — У меня еще много ценного осталось. Выбирай. Что хочешь отдам по каталогу… Ни копейки дороже не возьму.

— Нет, Костя, не могу, — вежливо, но твердо ответил Дудин. «Как же, купишь у тебя задешево. Я уж лучше к старушенциям, там уж не будет никакой промашки», — посмеивался он в душе над такой наивной хитростью своего приятеля.

Электричка подходила к нужной станции, но Дудин не спешил пробираться к выходу, опасаясь, как бы Костя не последовал за ним. Из предусмотрительности он дождался полной остановки вагона и только тогда, словно спохватившись, порывисто вскочил, торопливо сунул молча и с укором глядевшему на него Косте руку, заспешил к выходу. Он с удовлетворением отметил уже на ходу, краем глаза, что тот даже не шелохнулся, не повернул головы ему вслед, а по-прежнему оставался сидеть с понурым и убитым видом.

Дудин выскочил на перрон, с облегчением вздохнул, юркнул за билетные кассы. Обождал, когда тронется электричка, а потом припустился опрометью вниз по лестнице. Свернув за длинный дощатый забор, он только здесь остановился, чтобы перевести дух. Тотчас забыл он и о встрече с Костей, и о том, что тот рассказывал о своей беде. Мысленно Дудин торопил уже предстоящую авантюру. Он полез в карман за блокнотом, уточнил адрес и свернул в проулок.

Дом, где жили аристократические старушки, был на отдаленной от станции улице, второй в проходном переулке, за которым открывался лес. Пятикомнатный дом ныне покойного профессора ботаники Голоугольникова, некогда весь укрытый плющом, с парниками на приусадебном участке, с пристройкой, где помещалась оранжерея, ныне имел весьма заброшенный вид. Дудин остановился на парадном крыльце, позвонил у двери с потрескавшейся рыжей клеенкой, из-под которой торчала клоками сизо-бурая вата, обдерганная воробьями на гнезда. За окном отдернули выгоревшую занавеску, из-под двойных рам бледным пятном проступило очертание старушечьего лица, потом оно исчезло, послышались шаркающие шаги, глухо звякнул отодвинутый с натугой засов, и в лицо Дудину ударил густой дух жилья, спертый воздух, настоянный на запахе старых книг и еще чего-то, отдававшего прелью, вызывая в ноздрях щемящее щекотание. И уже один этот запах наполнил Дудина каким-то сладостным предчувствием. Он живо блеснул глазами, раскланялся, юркнул в переднюю, но был остановлен вежливой просьбой тщательно вытереть ноги.

Обе дамы были родными сестрами именитого профессора и хранили как память его обширную библиотеку, которая наполовину состояла из ботанических катехизисов. Чего проще было свезти всю специальную литературу, занимавшую целую комнату, в букинистический магазин. Но, услыхав такое, отпущенное как бы мимоходом предложение со стороны Дудина, дамы отчаянно замахали протестующе руками, точно слова его, коснувшись их ушей, причинили физическую боль. Он тотчас переменил тон, изобразил на лице почтительность и понимание их трогательной привязанности к этой части библиотеки, составлявшей для них дорогую им память. Изобразил некую вежливую виноватость во взгляде, поняв, что ему даже выгодно подчеркнуть именно то, что эти книги не стоит продавать, а если уж продавать, то другие, художественные и по искусству, которые, в сущности, не имели прямого отношения к увлечению покойного профессора, а служили лишь для развлечения ума в часы досуга.

— Собственно, вас можно понять, — говорил он, прохаживаясь по скрипучему полу и заложив руки за спину, часто подергивал лопатками и перескакивал возбужденным взглядом от одной полки к другой. — Нынче наследники сразу после похорон тащат книги в букинистический магазин, чтобы побыстрее реализовать капитал, обрести его в наглядном виде, в приятном шуршании купюр, а заодно и очистить от старья квартиру. У некоторых старые книги вызывают отвращение, да и запах специфический исходит от них. Память о собирателе, покинувшем этот мир, они оставляют в сберегательной кассе. Вещественные свидетельства этой памяти им как-то ни к чему. Для них они обременительны, занимают в квартире лишнее место… Удобнее всего хранить память в сердце и обнаруживать, когда потребует того случай, в красивых словах и эмоциях, что для иных не составляет никакого труда.

— Брат завещал, чтобы мы всю специальную литературу передали после его смерти в университет. Мы конечно же исполним его последнюю волю, но со временем… Как-то жалко со всем этим расставаться. Пустые шкафы еще больше будут подчеркивать… Ну, вы понимаете…

— Конечно, конечно, — подобострастно кивал он головой.

— Мы пока все откладываем, хотя из университета к нам не раз обращались с предложением все это купить. Мы объяснили, что продать не можем, мы просто передадим, мы так и заверили их, но со временем, — говорила со скорбной грустью старшая из сестер Голоугольниковых, которая назвалась Дудину Александрой Дмитриевной.

— Ведь нельзя же все мерить деньгами, — поддакивала, живо блестя из-под стекол пенсне маленькими темными глазками, вторая старушка — Ольга Дмитриевна. — Тогда и эти картины следовало продать, — кивнула она на стену, увешанную акварелями, масляной живописью, гравюрами старинной работы. Большие полотна, исполненные маслом, были в массивных золоченых рамах, глянцевито поблескивали при свете единственной лампочки, которая сиротливо горела на большой бронзовой люстре с хрустальными подвесками. — Эти полотна я могу представить с закрытыми глазами до мельчайших подробностей. Они всю жизнь были в нашем доме, сколько я себя помню с детства, — продолжала она, польщенная молчаливым вниманием Дудина. — Их приобрел еще наш дед. А вот эти две, слева, купил в пятнадцатом году отец. Подойдите сюда, молодой человек, — пригласила она. — Это подлинник Врубеля. Не правда ли, замечательно?

— Смешной вопрос! — дернул Дудин головой. Он с видом знатока топтался у картины, сложив руки на груди, охватив ладонью подбородок, цокал восхищенно языком и то отступал, то подвигался ближе, почесывая за ухом.

— Хотите, я покажу вам акварели Волошина? — Ольга Дмитриевна засеменила к шкафу мореного дуба, надувая щеки и делая многозначительное лицо, точно собиралась удивить Дудина, снискавшего ее расположение терпеливым вниманием ко всему, что она говорила. — Когда-то мы жили летом на даче в Коктебеле рядом с Волошиным… — Она стала доставать большие самодельные папки с тесемками, а он заглядывал через ее плечо на полки и думал, что надо набраться терпения. Ничто так не располагает к себе старушек, как угодливое внимание к их томительно журчащей болтовне. Он лопатил волосы, смотрел, склонив голову набок, на акварели в папках, а глаза его, точно магнитом, тянуло к книжным шкафам, и он косил по сторонам, глаза разбредались и, казалось, жили порознь.

Из папки, заботливо придерживаемой на трясущихся руках старушкой, глянуло широкое добродушное мужицкое лицо. Кожаный ремешок вокруг лба, нос курнафеечкой, в глазах отрешенная погруженность в небытие: то ли эллинский бог, то ли зодчий, замысливший нечто небывалое всем на удивление и охмелевший от собственной дерзкой мысли.

— Человек он был необычайно общительный и щедрый, — ласково бубнила рядом, за спиной, в унисон сестре Александра Дмитриевна, точно у них все было расписано по ролям и в разговоре они дополняли друг дружку.

— Он одаривал своими акварелями всех знакомых с беспечной расточительностью, — вступала Ольга Дмитриевна. — Здесь на акварели вид у него несколько странный, я бы даже сказала, отрешенный, но в жизни он был необычайно внимательный и мягкий человек. Некоторые из друзей, к слову сказать, злоупотребляли его гостеприимством и мешали ему работать.

— У нас есть сборник его стихов с автографом, — тронула Дудина за рукав Александра Дмитриевна, — но не просите, не продам ни за что, — улыбнулась она какой-то извиняющейся и вместе с тем гордой улыбкой.

— Не заикаюсь даже, понимаю вас, — кивнув, сказал Дудин. — Это чувство мне хорошо знакомо, чужие привязанности к дорогим сердцу вещам я умею ценить.

Он хотел подчеркнуть свою деликатность в делах покупки и старался не выглядеть навязчивым. Он знал меру и, когда нужно было, умел пролить бальзам. Как говорится, птицу кормом, а человека словом обманывают.

— Ваш дом прямо-таки музей, отрадный оазис культуры, и я рад, что тот маленький пустячок, который послужил поводом знакомства, позволил мне сюда заглянуть, но… — Он выразительно вскинул брови и улыбнулся виновато и вместе с тем обезоруживающе простодушно, не в силах оторвать взгляд от книжных полок.

— Ах, какой вы нетерпеливый, ох уж эти коллекционеры, — засмеялась Ольга Дмитриевна, — но, право же, ваше пристрастие заслуживает поощрения. Сегодня немногие умеют оценить по-настоящему старину. Вот в этом шкафу, — указала она широким жестом, — можете поискать и выбрать. Может быть, найдете для себя что-то любопытное. Тут есть поэзия, альманахи двадцатых годов, монографии по живописи и графике. А я тем временем на стол соберу. Думаю, вы не откажетесь после всего с нами поужинать. Пойдем, Саня, не будем мешать молодому человеку.

Старушки вышли из комнаты. Он еще секунду прислушивался к шарканью их шлепанцев, потом живо хмыкнул, потер руки, но тотчас, словно спохватившись, что за ним наблюдают, придал лицу скорбно-озабоченное выражение.

Дудин рылся в полках и листал книги влажными от волнения пальцами. Его тряс мелкий озноб азарта, обуревала тревога, точно от него могла ускользнуть внезапно представившаяся ему счастливая возможность. Губы его слегка шевелились, мысли прыгали в голове. Трогая всякий заинтересовавший его сборник, он тут же прикидывал приемлемую на его взгляд цену в этой ситуации. Цену, которая не показалась бы старушкам обидной, не вызвала бы у них подозрения, что он их надувает, хочет купить по дешевке.

Редкие сборники он откладывал налево, посредственные клал на освободившуюся нижнюю полку шкафа. Все это он делал старательно, не оставляя малейшего беспорядка, чтобы со стороны не бросалось в глаза, что перебирал все здесь до последней мелочи.

— Так, так, — бормотал он, — сборник Крученых «Учитесь Худоги», с иллюстрациями Зданевича, Тифлис, 1917 год — налево, Казимир Малевич, «Супрематизм», Витебск, 1920 год — налево, сборник «Нахлебники Хлебникова Асеев и Маяковский» — налево. А Городецкий нам вроде ни к чему, пусть останется у бабушек до лучших времен. Пусть он скрасит их старость.

Велимир Хлебников, «Труба марсиан», 1916 год. Один листочек, большая редкость. Конечно, это возьмем. Маяковский «Я», литографированное издание, 1913 год. Илья Эренбург, «О жилете Семена Дрозда», Париж, 1917 год, Алексей Ремизов, «Что есть табак», Сириус, 1908 год, Велимир Хлебников, «Затычка», с иллюстрациями Бурлюка, 1913 год.

«Это же настоящая сокровищница, — лихорадило его от разгоревшегося азарта. — За содержимое такого шкафа, если выгодно сбыть, сегодня можно купить домишко вроде этого. Но что домишко, что деньги, когда тут редчайшие издания, которые сохранились в считанных экземплярах после стольких лет. Славный, славный человек был покойный профессор ботаники. Такие цветочки русского ренессанса сберег. Прекрасный гербарий, чудная коллекция. Знал толк в литературе профессор. Со стариканом, видать, не только о ботанике можно было побеседовать. Не замыкался в узкопрофессиональных интересах. В ногу со временем жил, увы, отсохший росток русской интеллигенции профессор ботаники Голоугольников.

А вот и Евгений Иванович Замятин, „Как исцелен был инок Еразм“, издательство „Петрополис“ с рисунками Кустодиева. Тоже приятный пустячок, но отложим направо. Без этого в крайнем случае можно обойтись. Дорого не заплачу, нет».

— Здравствуйте, Николай Степанович! — взял он в руки сборник стихов «Шатер» Гумилева. — Вы, конечно, король поэтов. Увы, поверженный король.

Как картинка из книжки старинной,
Услаждавшей мои вечера,
Изумрудные эти равнины
И раскидистых пальм веера.
И каналы, каналы, каналы,
Что несутся вдоль глинистых стен,
Орошая Дамьетские скалы
Розоватыми брызгами пен.
Вот каким ты увидишь Египет
В час божественный трижды, когда
Солнцем день человеческий выпит
И, колдуя, дымится вода…
«Все же положим направо, — решил он. — Не такая уж редкость. Да и поговаривают, что скоро должны переиздавать».

Он разобрал книги. Далее шла целая кипа альманахов: «Круг», «Дом искусств», «Записки Мечтателей», «Писатели о себе и о творчестве», «Стрелец», «Летучий Альманах»…

«Неужели старушенции согласятся все это мне продать? — обмирало у него сердце, и зло стучал пульс у левого виска, подергивало тиком веко. Дудин бросал частые взгляды в сторону двери на кухню: оттуда слышались звякание посуды и приглушенный старческий говор. — А собственно, почему бы и нет? — размышлял он. — Зачем им все это, в конце концов, нужно? Пусть оставят себе кроме ботанических катехизисов сотни две, три художественных книг. Вон у них два шкафа с собраниями сочинений. Пусть перечитывают на досуге классиков. Классики наводят на тихие, благочестивые мысли и успокаивают, как валерианка. А поэзия, особенно поэзия двадцатых годов, вредна в старческом возрасте. От нее может подняться у бабушек артериальное давление… Я должен позаботиться между делом об их здоровье… В крайнем случае, если уж потянет на поэзию, пусть себе перечитывают Фета. Его элегии так миротворны…»

В комнату прошаркала Ольга Дмитриевна. Дудин встрепенулся от задумчивости и нервнически обернулся на звуки ее шагов. Уши его горели, лицо было покрыто пунцовыми пятнами, но причиной тому было не сентиментальное смущение, что она догадается о его мыслях, хотя на всякий случай он прятал от нее свои блестящие больные глаза, а уже рисовавшаяся в его воображении картина, как он ставит все, отобранное им, на полки своей библиотеки. Те книги, что лежали сейчас перед ним, мысленно он уже успел присвоить себе, успел в чем-то с ними породниться, точно они изъявили к тому покорность от его трепетных прикосновений. А вот теперь чья-то чужая воля могла разрушить этот непрочный союз. Даже сама возможность услышать сейчас отказ продать ему что-то была для него нестерпимо мучительна, острое чувство ревности переполняло его.

— Ну что, нашли что-нибудь интересное? — спросила Ольга Дмитриевна. В ее голосе Дудину почудилась недвусмысленная ирония.

— Да как вам сказать… — проговорил он с нарочитой вялостью в голосе. — Меня ведь каким-нибудь пустяком не удивить. То есть для иного, может, и не пустяк. Может, покажется ценностью. А для меня как для коллекционера… — Он пожевал губами и состроил довольно-таки кислую мину. — Большая часть из всего этого уже переиздана. Да-да… — Он чихнул и, сделав извиняющийся жест, бросил в сторону книжного шкафа уничижительный взгляд.

По выражению его лица можно было ожидать, что он сейчас бросит реплику: «Старье да пыль! Рискую здоровьем ради окаянной старости. Но что делать, жить как-то надо… Такой уж я человек, сам себя не жалею».

— Кое-что я тут для себя отобрал, с вашего позволения, — проронил вполголоса Дудин, отводя глаза. — Правда, состояние сборников оставляет желать лучшего: корешки порастрепались, да и страницы кой-где исчерканы карандашом… Разумеется, кое-кому это покажется даже удобным, не надо читать лишнее. Выделена, так сказать, квинтэссенция… Но я привык доходить до всего своим умом. Я недоверчив к чужому вкусу. Пусть некоторые сочтут это причудой коллекционера, но для меня сохранность книги, может быть, дороже содержания… — Тут он стал распространяться о том, что некоторые не берегут книг, относятся к ним кое-как, а лишь дойдет дело до продажи, так заламывают несуразные цены… — Мы, коллекционеры, — разглагольствовал он, с тщательностью просматривая еще раз отобранные стопки, — доносим книгу в сохранности до будущих поколений. Именно благодаря нам многие книги сохранились до сегодняшнего дня. Откапываешь их порой в самых неожиданных местах — среди макулатуры, на запыленных чердаках, в отсыревших, покрытых плесенью подвалах… Неделями подклеиваешь, реставрируешь, переплетаешь, — ворковал он.

Потом Дудин стал рассказывать об авторах некоторых сборников, о вычитанных где-то подробностях интимной жизни писателей и поэтов, желая показать свою осведомленность в литературе, выгодно обнаружить широту эрудиции. Важно было произвести впечатление подлинного ценителя, чтобы, когда дело дойдет до торгов, его мнение знатока и названная цена не вызывали ни малейшего сомнения. Он получал двойное удовольствие, когда удавалось купить хорошую книгу по умеренной цене.

— Вот эти две стопочки я, может, и купил бы, — вернулся он в разговоре к томившему его вопросу, решив, что, пожалуй, хватит распространяться о пустяках и тратить порох: выражение лиц старушек говорили о том, что слушают они его с полной доверительностью и почтением. — Может, и купил бы, — повторил, подчеркивая, он, — но смотря сколько вы за них запросите.

Замечено это было таким тоном и с такой смиренностью на лице, точно он хотел подчеркнуть: «Вы могли бы совершить добро, обеспечить этим книгам надежное пристанище, откуда им прямая дорога в вечность. Но все дело в том, какую вы потребуете за это жертву. Насколько велика ваша корысть».

— Право же, я затрудняюсь сказать, — испытывая неловкость и замешательство, перебирала Ольга Дмитриевна отложенные Дудиным книги. Очки ее съехали на нос, лицо было озабочено, ресницы мелко подрагивали. Растерянность, непривычность к торгам вызвали на щеках слабую краску волнения, и она невольно устыдилась этой непривычной для себя роли. Перехватив иронический взгляд Дудина, намеренно смотревшего на нее с насмешливостью, едва, впрочем, уловимой, с виду совсем безобидной и даже как бы не относящейся к делу, Ольга Дмитриевна вспыхнула, решительно и вместе с тем отстраненно, чуть ли даже не с отчаянием, махнула рукой. Дескать, что же тут мне смотреть, когда вы, истинный ценитель, сами знаете настоящую стоимость. И если у вас хватит совести обманывать — то что же… Не мне вас стыдить и уличать. — Вы уж сами назначьте, — проронила она с усталым видом.

Глядя на ее курьезное, смущенное лицо, Дудин тотчас подумал с облегчением, что она из-за своей деликатности и неопытности не решится назвать большую цену, не станет торговаться. Для нее самолюбие, можно сказать, дороже денег. Но и она хитрит, бьет на его благородные чувства, хочет показать, что, доверяясь ему во всем, полагается на его совесть. А он, что же он… Разве есть у этих книг какая-то твердая цена? Разве можно назвать какую-то сумму, которая определила бы их редкость, радость обладания для коллекционера? Да и вообще… Разве имели денежные знаки к этим книгам какое-то отношение, если разобраться по сути? Ведь они уже как бы к вечности приобщены, время все расставило по своим местам. Будь воля того же Александра Евграфовича, он не разрешил бы товароведам определять их по своим клиентам, а скупал для музеев, брал на учет домашние библиотеки, чтобы эти тоненькие, неприметные с виду книжечки, иллюстрированные авангардистами, не уплывали на Запад, потому что придет время, спохватятся, ан уже будет поздно. Останется только жалеть. Сейчас, может, и не пожалеют, потому что те, от кого многое зависит, в неведении… Но позже, позже, когда время откроет кое-кому глаза… Тогда уж определенно спохватятся, зачешутся… И почему на Западе ценители русского искусства проявляют такую прыть?

…А цену за эти книги… Цену он конечно же назначит. Тут надо особое соображение иметь. Платить за всякую вещь надо столько, на сколько может разогнаться в скромных мечтах своих клиент. А какой разгон в мечтаниях у старушек? Куда им тратить деньги? Да и много ли в их годы нужно-то… Для иного рубль звучит полновеснее, чем для другого сто. Тут надо угадать психологический барьер, энтропию страстей… Грань, так сказать, за которую не простираются привычные желания. Иному назначишь большую цену, так он и продавать раздумает. Поостережется продавать-то. Как же этакую ценность да вот так с ходу продать? Пожалуй, и попридержать ее лучше до черных времен. Прицениться на всякий случай лишний разок. Нет, вдвойне невыгодно назначать большую цену, незачем вводить человека в искушение, задавать ему лишней мороки да волнения. Даже жестоко назначать большую цену. Негуманно даже! А назначить надо такую, чтоб не обидно было расстаться. Не обидно, но вместе с тем и не жалко после. Совсем уж за бесценок только в крайней нужде человек продаст. А кто сейчас в крайней нужде? Сейчас таких, пожалуй, и не встретишь, не те времена… Не бедствуют же старушки, небось пенсию получают. Да и в квартире этой кроме книг столько всякой старины, картин, бронзы… Одна хрустальная люстра с подвесками чего стоит. Тут на добрых сто лет беззаботной жизни хватит не только старушенциям, если с толком все это реализовать. Ну а ежели и без толку, если даже сдавать в комиссионку, где определенно им лапшу будут на уши вешать, то и тогда даже не истратить им всех денег. Не изжить им, не изжить старушкам, милым старушенциям, не растранжирить им в отпущенный короткий срок всего этого добра. Все равно кому-то другому достанется…

«…Книги же надо брать сейчас оптом, — соображал Дудин. — Пачечка на пачечку, и вот одна стопка. Поди потом вспомни, что было в ней. Всего ведь, поди, и не упомнишь. Каждую книжку по отдельности только жадные верхогляды покупают. Только близорукие да мелочные в делах людишки. Накладно каждую книгу в отдельности торговать, вести счет по бумажке. Да и бумаженция эта потом ненужным свидетельством у хозяев останется. Конечно, ничего страшного, но лучше бы ее не оставлять. Лучше не оставлять после себя никакой памяти. Лучше бесследно уходить. Мало ли чего… Может, потом человек одумается да начнет сожалеть, что продал? Может, ему покажется, что мало дали, мало заплатили ему по нынешним временам. Начнет ходить по магазинам да выяснять… Доказать он, конечно, ничего после не докажет, ежели жаловаться куда-то пойдет… Никто ведь не тянул его за руку, никто не заставлял насильно продавать. Тут уж дело прошлое, тю-тю, улетела птичка. А все же кровь могут немного попортить. Репутацию свою в книжном мире ни к чему марать. Реноме надо блюсти. Д-да!

Дам двести, — решил после долгих колебаний Дудин. — Сумма вполне приличная. В глазах старушек довольно солидная сумма. Эдакая сумма, что только и впору разыграться старческому воображению. Но и не ранит жалостью, за такую сумму необидно им будет, пожалуй, расстаться с книгами… Такие книги, что стоят двести рублей, пожалуй, не стоит и беречь, не такая уж ценность, раз коллекционер предлагает за них двести рублей. Уж те ботанические катехизисы весом по килограмму каждый стоят в их глазах много дороже. Вот их пусть и держат, на них корешочки золоченые. Кожаные корешочки эти сами за себя говорят.

…А все же на всякий случай потормошу еще расспросами старушку, авось она ожидает за эти сборники много больше получить», — исподволь покосился Дудин на Ольгу Дмитриевну, листавшую взятый наугад из отобранной им пачки сборник стихов. Александра Дмитриевна сидела в кресле и не принимала участия в разговоре, полагаясь, очевидно, во всем этом предприятии на старшую сестру.

— Так все же, — настаивал Дудин. — Давайте рассудим так — за сколько вам не жалко было бы все это отдать?

— Ах, как неприятны всяческие торги, — вздохнула Ольга Дмитриевна. — Вы же сами прекрасно знаете, сколько все это стоит. Вы же коллекционер!

— Конечно, знаю, — усмехнулся с нарочитым добродушием Дудин. — Но, может быть, вы ожидаете услышать совершенно другое… может, у вас… Как говорится, всякий человек — вещь в себе. У всякого свое субъективное мнение…

— А вы предвосхитите мои субъективные ожидания, — засмеялась она.

— Двести пятьдесят, — с решительным видом сказал он. — Идет? Ей-богу, хотел сказать двести, но пусть будет двести пятьдесят. Уеду без копейки в кармане, но лишь бы у вас не осталось подозрения, что я вам недоплатил. — Дудин прошелся по комнате, заложив руки в карманы брюк, чтобы не выдать волнения, ибо имел обыкновение в такие моменты потирать руки, нервно щелкать костяшками пальцев, откидывать волосы со лба. В нервном напряжении он ждал, что ему ответят.

После недолгого раздумья, перекинувшись между собой двумя-тремя фразами, дамы выразили согласие. Дело разрешилось легко и самым прекрасным для Дудина образом. Он стал неторопливо, с достоинством укладывать книги в портфель, в капроновую сумку, которая у него всегда была с собой на всякий непредвиденный случай, если выдастся объемистая покупка. Но все не удавалось уместить в сумки, тогда он достал из кармана бечевочку, сделал аккуратную пачку, обложив ее газетами. Вся эта процедура настолько поглощала его внимание, что он и не замечал, что насвистывает, тихо насвистывает в свое удовольствие какой-то веселенький мотивчик. Этакий фривольный мотивчик, что вовсе не шло к играемой им роли. Но, к счастью, то ли оттого, что лопнула бечевочка, которую затянул несколько туговато, то ли оттого, что неловко было сидеть ему на корточках, он вскинул голову и встретил удивленный, даже несколько обиженный взгляд Ольги Дмитриевны. Спохватившись, он поспешил, образно выражаясь, поправить маску, поспешил придать своему лицу достойное и строгое выражение. Хоть сделка и была завершена, но он еще был на чужой территории, в чужой квартире, куда собирался еще возвратиться, возвратиться с тем, чтобы с разрешения хозяев покопаться и в другом шкафу, приискать еще и там что-нибудь интересное, использовать в полной мере представившуюся ему возможность, которую грех было не реализовать до конца.

— Уф, — поднялся Дудин, отирая лоб и поправляя растрепавшуюся прическу. Он чувствовал, что все тело его покрыла липкая испарина. Он с удовольствием тотчас распростился бы с дамами и поспешил на свежий воздух, поспешил со своей ношей, которую ему не терпелось унести подальше отсюда, чтобы в полной мере ощутить, что теперь это его собственность, которую уже никто не в силах у него отнять. Но тотчас ретироваться было все же несколько неудобно, хоть и можно было сказать, что его ждут неотложные дела. Была минута какой-то затянувшейся неловкости, которую требовалось разрядить, сказать что-нибудь хоть и незначительное, но приятное…

— Как-то жаль даже с вами расставаться, жаль покидать эту уютную комнату с прекрасной библиотекой, где все дышит стариной, — пытался он любезничать, изображал на лице томительную грусть, однако в его усталом голосе, деланном тоне с оттенком подобострастия уже сквозила плохо скрытая фальшь.

— А вы и не торопитесь уходить, мы ведь вас так и не отпустим. Мы ведь вас еще чаем не потчевали. Все готово на столе, — сказала Александра Дмитриевна.

— Уж на сегодняшний вечер наложим арест, — поддакнула с мягкой усмешкой Ольга Дмитриевна.

— Ну если на один только вечер, — замаслились глаза у Дудина. — Если только на этот вечер, — хихикнул он. — Хотя, впрочем, в вашем обществе я не против и не один только вечер. Я хоть через два дня могу снова прийти, я уж не с пустыми руками приду… — Он отряхнул и оправил свой пиджачок, проследовал в соседнюю комнату, где было уже все накрыто на столе, блистал электрический самовар… На тарелочке был тонко нарезанный сыр, в плетеной корзиночке — печенье.

«Вот была бы у одной из старушек внучка, такая как Люся, вот бы Люся их внучкой была, вот бы славно было», — мелькнула у него шальная, каким-то краем сознания пробежавшая мысль, юркнула мышью в лабиринте извилин, точно испугавшись усмешки, с какой встретил он эту мысль, испугавшись здорового скепсиса, не оставлявшего простора для беспочвенных мечтаний.

— Вам какого варенья, малинового или из крыжовника? — обратилась к Дудину Ольга Дмитриевна.

— Совершенно безразлично, какого, — отвечал он, прицеливаясь взглядом на печенье и подергивая себя за мочку уха, чтобы чем-то занять руку, которая так и зудела протянуться к корзиночке. Право же, аппетитего неожиданно заявил о себе при виде этого скромного угощения. Его так и подмывало ухватить бисквитик, прежде чем Александра Дмитриевна поставит перед ним чашку с чаем.

— А вы кем же по профессии будете? — спросила Ольга Дмитриевна.

— По профессии? — вскинул он брови и даже остановил свою руку, которая уже было коснулась корзиночки. — Да разве вам не безразлично, кто я такой по профессии? Разве профессия может быть мерилом достоинства человека?

— Ну все-таки, — настаивала Ольга Дмитриевна. Она сделала в эту минуту значительное лицо и с какой-то неопределенностью пошевелила в воздухе растопыренными пальцами, — все-таки профессия как-то определяет… что-то налагает… Интересно все же.

— Да что она определяет, что она налагает? Что уж тут интересного? — усмехнулся иронически он. — Есть профессии любимые, есть профессии удобные, есть профессии, которыми занимаешься по необходимости… потому что хочется больше зарабатывать. Профессия — это оболочка, футляр, а инструмент души может быть занят совсем иным, вовсе даже и не касающимся профессии. Его извлекают, можно сказать, украдкой. Да-да, именно украдкой, пребывая в тишине и уединении. Всякий ведь боится быть превратно понятым другими…

— А может, вам и наливочки налить? — угодливо предложила Александра Дмитриевна.

Он с готовностью кивнул и, вернувшись к прерванной мысли, словоохотливо продолжал:

— Еще не то время, не те социальные возможности, когда профессия человека всегда в полном согласии с душой. То есть абсолютно не исключено… то есть иной раз и возможна гармония… Но у меня, увы, не тот случай. Должность, которую я занимаю, совершенно для вас неинтересна. Бумажная волокита, цифирь… Трубы, насосы, индукторные муфты… Так себе должностишка.

— Вы, должно быть, составляете какой-то научный труд?

— Нет, зачем же научный труд, я человек простой, отнюдь не ученого склада. Инженеришка, одним словом. А старую литературу я собираю исключительно ради собственного удовольствия, чтобы как-то скрасить, чем-то заполнить жизнь.

— Ах, уж вы, верно, сами сочиняете стихи и только скромничаете признаться нам в этом. Истинные поэты всегда пишут прежде всего для себя. Почитайте что-нибудь свое, не ломайтесь же. Может, вы чего-то стесняетесь? — подбадривала его с добродушной улыбкой Александра Дмитриевна. — Ну стоит ли, право же, смущаться двух безобидных старушек? Ну стоит ли? Я вам, позвольте-ка, еще немного наливочки налью. Смородинная!

Дудин с удовольствием выпил и вторую рюмку, причмокнул губами, хмыкнул, слегка откинулся на спинку стула и стал негромко, с выражением читать:

Помню ночь, и песчаную помню страну,
И на небе так низко луну.
И я помню, что глаз я не мог отвести
От ее золотого пути.
Там светло и, наверное, птицы поют,
И цветы над прудами цветут…
— Так это ведь Николай Гумилев, — замахала руками Александра Дмитриевна и засмеялась. — Ах, шутник вы этакий, — лукаво грозила она пальцем Дудину. — Я прекрасно знаю на память почти всех акмеистов. Когда-то я работала в Одукросте художником. Заведовал ею тогда один из учеников Гумилева талантливый поэт Нарбут. Кстати, почему его теперь не переиздают? Как вы полагаете?

— Вы знаете, — ответил Дудин, — я мог бы с таким же успехом задать вам этот же вопрос. Его поэтические перлы, те немногие книжки, что изданы в двадцатых годах, стали ныне редкостью. Упоминания о них нет нигде, даже не занесли его сборники в букинистические каталоги. Может, их составители и сами не слыхивали об этом поэте. Валентин Катаев недавно писал о нем в романе «Алмазный мой венец».

— Да-да, я читала, — ухмыльнулась косо Александра Дмитриевна. — Кое-что там, правда, несколько не совсем достоверно. Но все же передана подлинная атмосфера двадцатых годов, время возрождения русского ренессанса. Поэты того времени хоть и жили порой впроголодь, издавались мизерными тиражами, но писали зачастую лучше многих нынешних, за сборниками которых вряд ли будут гоняться потомки через сорок, пятьдесят лет.

— Да, — проронила Ольга Дмитриевна, — тощий Пегас всегда оказывается быстрее, и ему легче взобраться выше. Кто жил мало и на износ, сгорал в творчестве, те живут вечно. Счастливые и сытые, увы, не пишут хороших стихов.

— Что же, по-вашему, надо держать современных поэтов на диете? — усмехнулся Дудин.

— Не знаю, на диете или на чем другом их надо держать, но теперь о них рассуждают в прессе и пишут монографии критики больше, чем читают и спорят сами читатели. Ведь поэзия, мне кажется, должна расширять нашу способность чувствовать сострадание к другим. Быть глубоко личной и вместе с тем задевать всех, ранить. Да, именно ранить, а не сыпать построчно рифмованными красивостями. Недаром говорится, что, скорее, можно у Геркулеса отнять его дубинку, чем у Гомера перефразировать хоть один его стих. Печать личности лежит у него абсолютно на всем. Печать громадной личности видна и на всех стихах Маяковского; он был поэтом сложной судьбы.

— Значит, дело не только в диете, но прежде всего в личности, — заметил с иронией Дудин.

— Конечно же в личности! Отсюда и неустанный поиск новых форм, и не оставляющая равнодушным яркая индивидуальность. Языки сложились раньше грамматики, природа делает человека красноречивым, когда у него большая страсть. Кто действительно горит сердцем, тот видит вещи в несколько ином свете, чем остальные люди; все дает тогда повод к быстрому сравнению и метафоре.

Дудин поболтал еще некоторое время с дамами и вежливо распрощался. Он условился, что зайдет к ним вечерком через три дня. Ему казалось, что удалось все же завоевать их симпатию. Время, которое он потратил на отвлеченные разговоры, отнюдь не прошло даром, а сослужит еще свою пользу.

Когда он покинул дачу, на улице была уже ночь. Небо густо обложило звездами, кругом стояла мертвая, бестревожная тишина. На пустынной улице ему не повстречался ни один прохожий. Все же по памяти удалось разыскать дорогу обратно на станцию. Несмотря на то что веревка от связки с книгами больно резала ему руку, а груз с правой стороны был несколько больше и бил на ходу по ноге, он поспешил на станцию от дома старушек споро, легко. От сознания, что все его треволнения остались позади и он стал обладателем новых раритетов в его коллекции, ему хотелось петь. Но, увы, ни сейчас, ни дома не с кем было поделиться своей радостью, рискни он в порыве чувств на это.

В электричке, что шла в Москву, народу было мало в столь поздний час. Он достал из портфеля книгу Минцлова «За мертвыми душами» и принялся читать, чтоб немного успокоиться:

«…Собирать книги и предметы старины так, как это делается всеми нашими любителями, — неинтересно», — писалось на первой странице.

«…Газетные объявления, аукционы, антикварные магазины — вот все источники, из которых черпают они свои приобретения. Путь дорогой, не всякому доступный и суженный до последних пределов; в нем нет творчества, это путь бар, привыкших, чтобы жареные рябчики сами валились им в рот.

Между тем Россия была полна оазисов, где в тиши и глуши таились такие сокровища, какие весьма редко можно встретить на рынке. А так как не гора пошла к Магомету, а Магомет к горе, то в один августовский вечер я сел в вагон, и он повез меня в глубину России.

Через день, в сумерках, поезд, не признающий по обыкновению на боковых линиях таких пустяков, как расписание, с большим опозданием дотащил меня до станции Ельня».

Дудин настолько увлекся чтением, что не замечал ни проходивших по вагону пассажиров, ни станций, где делала остановки электричка. Он окунулся в иной, столь близкий ему, столь родственный по духу мир, что, казалось, не Минцлов, а он, Дудин, приехал в доведенное до полного упадка имение Глинки и теперь беседовал с его незадачливыми наследниками.

«А я был поражен как никогда, — писал Минцлов. — Я ехал в гости к великой тени и был убежден, что наследники и родственники автора „Руслана и Людмилы“ любят и берегут его уголок и что я найду этот последний хотя бы в приблизительной неприкосновенности.

— А библиотека у вас сохранилась? — спросил я хозяйку.

— Библиотека? — удивилась та и повернулась к мужу. — Ванечка, где у нас библиотека?

Тот вынул из чашки свой нос и задумался.

— Была в курятнике… — ответил он несколько погодя.

— В старом?

— Нет…

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

— Только-то и всего у вас книг? — осведомился я, указывая на комоды.

Иван Павлович глубокомысленно придержал себя двумя пальцами за самый кончик бородки.

— А тут-то, — ответил он, показывая глазами на кучу навоза.

— И там книги? — воскликнул я.

— Ну да. Навозу на них совсем чуть-чуть, разве на четверть! Куры ведь только зимой здесь у нас сидят!»

…Электричка пришла в Москву. Пассажиры торопливо покидали вагоны. Дудин спрятал увлекшее его чтиво в портфель и выбрался со своими связками на перрон. «М-да, — думал он, — времечко, времечко-то какое уплыло! Ведь сколько раритетов можно было за бесценок достать! Какую библиотеку можно бы собрать запросто». Он неторопливо шел к автобусной остановке, не обращая внимания на толчки, на изредка задевавших его нечаянно прохожих. Глаза его в эту минуту горели лихорадочным блеском, он походил чуть ли не на маньяка. В душе он сейчас немало завидовал давно умершему собирателю, как будто тот перехватил книги, которые могли бы достаться Дудину. У него было такое ощущение, словно его опередили, ловко обошли. «Но кому же досталось все то, что он собирал? Где же, где теперь эта редкостная библиотека?» — зудело в висках. Его внезапно обожгло сознание того, что ведь и он когда-то умрет. Да-да, и его библиотека, собранная с такой кропотливостью, с таким невероятным трудом, достанется в конце концов неизвестно кому. Ведь с ним в любой момент могло произойти какое-нибудь непредвиденное несчастье. Он мог попасть под автомашину, как чуть не вышло сегодня на Арбате. Да мало ли что могло случиться в любой день и час. Он остро, до щемления в груди, осознал полное свое одиночество. Увы, у него не было ни жены, ни детей; больная мать, ютившаяся в коммунальной квартире на Сретенке, абсолютно равнодушна к предметам его пристрастия. Когда она изредка наведывалась к нему, то всякий раз ворчала, что из-за книг здесь ни повернуться, ни пройти. «Я себя чувствую в твоей комнате, как в заброшенном, захламленном склепе», — как-то обронила она. Полки теснились до самого потолка в комнате, в коридоре, в прихожей, где едва нашлось место для небольшой вешалочки. Даже в туалете он умудрился пристроить антресоли и заставил их тоже сплошь старыми журналами. Мать причитала, что это какое-то форменное книжное нашествие, какая-то эпидемия. Ее ноги больше не будет в этом доме. Но миновала неделя, другая, и опять приходила, убирала в квартире, вытирала хоть пыль на подоконниках, на мебели. Сколько раз увещевала она его бросить это увлечение, которое пожирало все свободное время, поглощало его с головой, заслоняло от него мир. Она пыталась напомнить ему о той поре, когда он вел жизнь, как все нормальные люди: ходил в театр, в гости, общался с друзьями. «Ведь ты теперь совершенно охладел ко всему этому, перестал встречаться с прежними приятелями». Когда ему случалось встретить кого-нибудь из них, они обменивались скупыми фразами: «Ну как живешь, какие перемены на личном фронте, где работаешь?» Он предпочитал быть немногословным. Чем мог он похвастаться перед ними? Своей библиотекой? К чему?

Откуда же возникло в нем это пристрастие к собирательству книг? С чего все началось? Теперь уже, пожалуй, трудно и припомнить. С этим была связана почти треть жизни. И если бы даже он захотел бросить это занятие, навряд ли что выйдет. Нет, он уже не в силах преодолеть захватившую с головой страсть. Порой он сознавал, что и трех жизней не хватило бы для прочтения накопленного громадного количества книг. Временами он просыпался среди ночи от какого-то внутреннего толчка, смотрел на уставленные книгами полки, на тускло мерцавшие при свете уличного фонаря глянцевитые корешки, и его охватывало ощущение, что вот-вот книги обрушатся на него. Да, он точно лежал на дне склепа, стенки которого были выложены книгами. Ему порой казалось, что он слышит какие-то невнятные голоса, словно за корешками переплетов происходила неприметная, таинственная жизнь, словно оттуда кто-то взывал к нему; ведь все эти книги были его пленниками, отрешенными от людей, частицей чьей-то жизни. Да, и жизни давно умерших авторов. Он был рабом, хранителем, приставленным к этим сокровищам, и они будто требовали с немой властностью, чтобы он умножал все более и более их число, точно в этом была какая-то скрытая цель. Но в чем была эта цель и была ли она вообще, он не мог себе ответить. Для него важен был теперь уже сам процесс. Весь смысл сводился к процессу собирательства. Это затягивало, как алкоголь, как наркотик. И конечно же здесь не могло и предвидеться какой-то разумной конечной цели.

Жизнь шла по наторенному пути, и он не оглядывался по сторонам, не бросал взглядов назад. Ведь обернуться к прошлому вынуждает порой печаль, когда невольно ищешь в душе исцеления, но оно редко выглядит лестным в собственных глазах уже хотя бы только потому, что мы не в силах вернуть десятки упущенных возможностей.

Когда Дудину было десять лет, отец оставил семью. Всю заботу, всю нежность мать обратила на единственного сына. Хотелось ему иметь велосипед — она выкраивала крохи из семейного бюджета и через какое-то время покупала ему велосипед. Если соседскому парнишке родители дарили фотоаппарат, мать Дудина, видя зависть в глазах своего сынули, брала деньги, отложенные себе на зимнее пальто, и покупала все же фотоаппарат, увеличитель, а там и прочие необходимые заодно фотографические атрибуты. Нет, Дудин не замечал или не желал замечать того, что мать ходит уже много лет в старом пальто, а ее зимние сапоги пестреют заплатами. Он никогда и ни в чем не испытывал недостатка. Знал одно: если счастлив он, счастлива и его мать. Он был мерилом ее радостей в жизни.

Ах, учеба! Ну что ж, хоть учился он, можно сказать, посредственно, звезд, как говорится, с неба не хватал, но все же каждый год исправно переходил из класса в класс. Когда он окончил школу, мать решила, что ее сын непременно должен получить высшее образование. Приглашались репетиторы, Дудина натаскивали по математике, по физике. Все лето он скрепя сердце просидел над учебниками, помня об уговоре с матерью, что если он поступит в институт, ему будет на заказ в ателье новый костюм. В ту пору он уже начал встречаться с девочками, назначал свидания и уделял своей внешности самое пристальное внимание. А когда, к безмерной радости матери, он сдал экзамены и был зачислен на дневное отделение в строительный институт, сколько радости было в доме, сколько поводов для разговоров!

Новая волнующая среда, общение со сверстниками, — все это увлекло его на первых порах в институтской жизни. Чрезмерно развитое самолюбие, стремление быть не хуже других, подталкивали его как-никак в занятиях. Пользуясь чужими конспектами и тщательно изготовленными шпаргалками, он сдавал экзамены и почти без затруднений переходил с курса на курс. Единственным увлечением в эту пору его жизни были марки. С помощью многократных обменов, нехитрых операций он обеспечивал себя карманными деньгами. Того, что удавалось выклянчить у матери, уже не хватало, а стипендию он получал, увы, не каждый семестр.

После защиты диплома удалось выхлопотать через влиятельного родственника направление в ремконтору в Москве. Но, прежде чем явиться туда, он поехал отдыхать к тетке в деревню под Суздаль. Там ему посчастливилось в одном доме случайно наткнуться на обширную библиотеку умершего учителя, отец которого был прежде священником. Сестра покойного наследовала все имущество. Она не чаяла избавиться от старых книг, которые занимали едва не полкомнаты. Дудин провел у нее в доме два дня. Он переписал названия книг, а когда уезжал в Москву, то обещал найти и привезти покупателя. С десяток книг он взял с собой. Хозяйка великодушно подарила ему их. Три исторические работы заинтересовали его, и он решил оставить все же себе, а остальное снес в букинистический. То, что он выручил, превысило все его ожидания. Тогда уж он решил приобрести целиком библиотеку священника. Сестра покойного, думал он, согласится отдать ее почти за бесценок. Все оптом он приобрел за пятьсот рублей. Перетащил книги к тетке и разместил временно на чердаке. Теперь спешить было некуда, и вечерами он перебирал, просматривал отдельные тома. Все эти фолианты по истории религий и философии были для него китайской грамотой, но в исторических трудах он все же попытался разобраться и погрузился в мир древнегреческой и римской цивилизаций. Магия истории пленила его. Да и ничего удивительного в этом не было: Плутарх, Фукидид и Момзен не одно поколение держали в плену своих занимательных творений. Но первое, что привлекло его внимание, — «История древней Греции поселений и завоеваний оной». Творение Гиллиса в осьми частях историографа его величества короля Великобританского. Перевод Алексея Огинского, 1830 год. Писалось так: «Доколе общества находятся в состоянии младенчества — люди пекутся об удовлетворении настоящих нужд своих, забывая прошедшее, не заботясь о будущих. Они не могут и не хотят рассматривать общественные свои деяния в зеркале беспристрастной истории, тем более сохранять их и передавать потомству».

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Став обладателем подобных раритетов, Дудин почувствовал себя личностью, взошедшей на некий материальный фундамент, и осознал свою финансовую независимость. Он прикинул, что может спокойно прожить год, другой спокойной и вполне бестревожной жизнью. Нет, он был не из тех, кто останавливается на достигнутом. У него созрел план, как еще больше упрочить созданный базис, обеспечивающий ему независимость. Он слонялся по деревне, заводил разговоры со старушками, расспрашивал окольным путем, нет ли у кого из соседей древних книг. Теперь он выдавал себя за любителя старины, коллекционера, плененного благородной причудой. Ему предлагали иконы, старинные монеты, но во всем этом он был полный профан. И если решался делать покупки, то разве что совсем уже за бесценок. Изъездив с десяток окрестных деревень, он раздобыл все же с полсотни старинных книг. Теперь по вечерам он предавался чтению. Время на лоне природы текло легко и незаметно. Деньги у него были почти на исходе, пора было возвращаться в Москву. Честолюбивые помыслы сделать карьеру на поприще инженерной деятельности теперь его уже не увлекали. В его мечтаниях забрезжил иной, легкий и соблазнительный путь. Он видел для себя в собирательстве некую почетную миссию — спасать книги, валяющиеся на деревенских чердаках. А что касаемо вознаграждения за свои труды, то он рассчитывал получить энную сумму в букинистическом магазине. Но разве мог он тогда хоть в какой-то мере предвидеть, что книги обретают власть над собирателем и уже не выпускают его душу из тенет? Да, познавший истинную цену раритету уже не может запросто решиться его продать. Ведь обладание им ко всему еще и питает честолюбие, вызывает зависть у других.

Жизнь его текла неспешно, без каких-либо особых потуг и перипетий. Работа в ремконторе, в техотделе особо не утруждала.

Миновал год. Комната, которую они с матерью занимали на Сретенке, была уставлена на треть полками с книгами. У Дудина возникали с матерью по поводу его пристрастия постоянные неприятные для него разговоры. Она укоряла его в том, что он работает теперь не инженером, а снабженцем, чтобы иметь свободное время бегать по букинистическим магазинам. «Не для того учили тебя в институте пять лет, не для того я отказывала себе во всем, чтобы дать тебе возможность выбиться в люди. А кем стал? Что ждет в будущем? Что ответить, когда спрашивают знакомые, как преуспевает сын?» Он бросал с раздражением, с обиженной запальчивостью, что каждый волен жить, как ему заблагорассудится, каждый может иметь пристрастие. В конце концов, что в этом дурного? Ведь он не делает ничего предосудительного и, слава богу, не гуляет и не пьет, как соседский парень, его сверстник, с которым они когда-то увлекались фотографией. Он все чаще приходил к мысли, что им с матерью надо разъехаться. Да-да, у них разные взгляды, разные мерки в оценке. И едва представилась возможность перейти работать снабженцем на завод в Зеленограде, где от главка строился кооперативный дом, он тотчас устроился туда и вскоре получил однокомнатную кооперативную квартиру.

Поздно вечером усталый, но довольный прошедшим днем Дудин ввалился в свою квартиру на четвертом этаже. Все окна были закрыты, в комнате стояла духота. После улицы от сухого воздуха слегка першило в горле, но застоялый, въевшийся в стены запах старых книг вовсе не угнетал его. Это была его обитель, все здесь было для него родным и привычным.

Он бережно опустил свою ношу, разделся, подошел к книжным полкам и постучал ногтем по стеклу.

— Альбертик, Альбертик, — позвал шепотом он.

На тонкой пряже паутины зашевелился небольшой паучок и живо скользнул вниз по перегородке. Дудин осторожно отодвинул стекло, взял с полки наперсток и налил в него из стакана воды для паучка.

— Христофор, Христофор, — подошел он к следующему ряду, отодвинул стекло и тоже налил воды в наперсток.

В каждой секции стеллажа у него жили паучки-хранители, пожиравшие всяких насекомых, которые изредка туда попадали. Зато уж была гарантия, что книжные жучки-червоточцы не изъедят дорогих кожаных переплетов. Паучки эти были особого, редкостного вида, носили какое-то сложное латинское название. Достал он этих редкостных насекомых по случаю у приятеля, который специально разводил их и выращивал дюжинами в банках. Заядлые коллекционеры покупали злых и на редкость живучих паучков по рублю за штуку нарасхват. Дудин предпочитал держать у себя только самцов, чтобы было меньше возни и хлопот, потому что со временем самки пожирали своих кавалеров. Каждые два года он сменял поколение летом, а «стариков» отпускал на волю, на заслуженный пенсионный отдых.

Напоив всех паучков, он принялся раскладывать на полу стопочками принесенную домой добычу. Книги трогал ласково, бережно, как бы ощупывая контуры, касаясь корешков трепетной рукой, как касаются щеки любимой женщины на рассвете, боясь разбудить ее неосторожным движением. Пыль со страниц не стирал рукой, а сдувал, потом смахивал специальной щеточкой, а корешки протирал байковой тряпочкой. С каждой книгой, что брал в руки, он вел любовный разговор.

— Ну вот мы и встретились — бормотал он елейным голосом, — вот ты и пришла ко мне. Моталась по свету, чахла в пыли на полках, а у меня ты оживешь. Мы тебя в переплетик французский оденем, подберем для тебя форзац, сделаем все как следует, как подобает быть.

Потом он записал по названиям новых пленниц в особый гроссбух. Каждая должна быть зарегистрирована в своем разделе по тематике: во всяком деле первое — учет. Что, когда и за сколько куплено — можно в любой момент определить.

Всякое знание дается долгим трудом, но и сторицей воздает за потраченные труды, за время, проведенное в скитаниях по магазинам. Сколько обуви избито, а расходы на транспорт, а издержки производства, а нервные стрессы, беспрестанная беготня по городу!..

Изо дня в день накапливаемый запас информации о книгах, о движении цен, о конъюнктуре сделал Дудина в своей области человеком, можно сказать, незаурядным. Он уж в точности знает, какая литература и в каких кругах пользуется сегодня спросом, предвидит неуклонное нарастание интереса к разным областям литературы, который сегодня еще едва ощутим. Он своеобразный ходячий барометр. Есть целый ряд авторов, которых никогда не будут издавать, но интерес к ним нисколько не ослабевает; все больше старины оседает в домашних библиотеках, все меньше несут в букинистический. Общество неуклонно совершенствуется. Желающих приобрести тех или иных авторов сколько угодно, а где напастись на всех раритетов? Поди-ка поищи! Спрос заметно растет! Сегодня небось никто уже не поставит чайник на старую книгу, как делали некоторые, скажем, двадцать, тридцать лет назад.

И товароведу любого букинистического магазина Дудин запросто даст фору; в отличие от них он «активно общается с потребителем», знает конъюнктуру. Нет, совсем не обязательно все читать, иногда ведь достаточно побеседовать с начитанными, просвещенными людьми, знать их чаяния, запросы. Некоторые сочтут его неудачником, человеком, который не сумел сделать карьеру. Ведь он занимает незавидную должность заурядного снабженца. Что ж, ему необидно. Скажи ему кто-нибудь такое — слова эти мало тронут его, только усмехнется. Что приносит человеку карьера? — стал бы рассуждать Дудин. Общественное положение, уважение, обеспеченность. Так спросите у любого книжника — он, Дудин, почитаемый всеми в книжном мире человек, пользуется немалым авторитетом. Он в своей области профессор. Его библиотека — целое состояние. Пожелай завтра распродать — мог бы безбедно прожить до конца своей жизни и еще другим останется… Впрочем, останется неизвестно кому. Да и не решится он никогда свою библиотеку продать. И толковать тут нечего. А холостяцкая жизнь, так она его вполне устраивает. Женись он и приведи в свой дом женщину — еще неизвестно, чем все обернется: вдруг не сложится совместная жизнь, и тогда при разводе есть риск лишиться части библиотеки. Да и не всякая женщина согласится обитать в квартире, где за книгами не видно стен. Но если бы согласилась? Пойдут детишки… Ведь от них не уберечь редких книг — потреплют какую-нибудь, а цена ей — сотня или того больше. Что и говорить, всегда приходится чем-то жертвовать в жизни. Чем-чем, но уж книгами пожертвовать он не решится никогда.

…Дудин разобрал купленные книги, а затем отправился на кухню, сделал бутерброд с плавленым сырком «Новость» и уселся пить чай. Потом он тщательно вымыл руки, достал с полки роман Понсон дю Террайля «Черная волчица» и принялся читать. Книга эта редкость, в тихановское собрание она не вошла и, может быть, есть у трех-четырех коллекционеров в Москве. Но измотавшегося за день Дудина невольно клонит в сон, усталость смежает ресницы, и вскоре роман валится из рук. Дудин вздрогнул и, спохватившись, осторожно отложил раритет в сторону. Он доплелся до кушетки, стал раздеваться, сложил вещи кое-как на стул. Глаза закрываются сами собой. И вот он забывается тревожным сном. Свет уличного фонаря вяло сочится в окно, бледно мерцают кожаные корешки на полках. Дудин спит. Ему снится тревожный сон, словно не Минцлов, а он разъезжает по губерниям, разыскивает в имениях книги. Собранная им библиотека необъятна, она предмет всеобщей зависти… Внезапно он просыпается в холодном поту. Его обжигает страшная мысль: не напиши Минцлов своих книг, никто бы о нем сегодня ничего не знал, не вспомнил даже имени. Что толку, ну собрал человек громадную библиотеку, но где она, кому досталась после? Что с того, что посвятил собиранию всю жизнь? Ведь ценили совсем не потому, а за его собственные книги, за то, что создал сам. А что создал он, Дудин?

Ему не спалось. Он встал, прошел на кухню, закурил сигарету, аккуратно потушив спичку. Остановился в задумчивости у окна. В соседней квартире заплакал проснувшийся ребенок. Через стенку жила семья слесаря-водопроводчика, отца четверых детей.

На улице уже чуть синело. Ночь отступала. Напротив, в парке, окутанном туманной вязкой одымью, нутряным деревянным голосом крикнула проснувшаяся ворона, и голос ее почудился чревовещанием.

— Мерзкая тварь, — поморщился Дудин. — И голос какой мерзкий. Тебе-то чего не спится?

За стеной, укачивая ребенка, ласково, монотонно бубнил колыбельную слесарь. «Наследничка баюкают, — подумал Дудин. — Четыре сына у человека, четыре наследника». В Дудине шевельнулось какое-то острое щемящее чувство — то ли зависть к многодетному отцу семейства, то ли жалость к себе. Он вспомнил фразу, прочитанную когда-то у Голсуорси: «Если к сорока годам дом мужчины не наполняется детскими голосами, он наполняется кошмарами…»

«Но нет, нет! Не в одних детях все же счастье, — отогнал он от себя смутное чувство зависти к многодетному слесарю. — Не было бы никаких проблем, не было в мире несчастных… Чего проще…» Но в чем же тогда счастье, в чем причина все чаще накатывающей на него вечерами тоски? Или тревоги в жизни скорее происходят от привязанностей, чем от простых повседневных нужд? Что ж, если даже допустить мысль, что он убьет со временем в себе пристрастие к собирательству, найдет ли он чем заполнить пустующее место в душе?

С болезненным и тягостным чувством смотрел он на полки с золочеными переплетами, ходил между стеллажами, вздыхал, чувствуя, что ему сегодня уже не уснуть, мысли его перескакивали одна через другую…

И тут он почему-то вспомнил того очкарика на троллейбусной остановке, который спрашивал его совершенно искренне, без всякого подвоха, не находит ли на него временами очищающая грусть, не беседует ли он мысленно с Марком Аврелием по ночам. Нет, он не беседовал сейчас ни с Марком Аврелием, ни с Блезом Паскалем, ни с Эпиктетом, потому что никогда не читал никого из них, да и вряд ли они сумели бы рассеять в его душе те чувства, что мешали снова безмятежно уснуть…

Он просто думал.

Сомнительная версия

1

Море блестело тускло, лениво, кричали наперебой чайки ребячьими голосами. Потом небо озарила вспышка, и все завертелось перед моими глазами, понеслось куда-то мимо — пароходы, птицы, облака… Горизонт заслонило водное стекло, и я увидел перед собой черные колеблющиеся петли водорослей. Что-то холодное, липкое скользнуло по лицу и плечам… И тут внезапно дрожащий хриплый голос встрепенулся где-то совсем рядом:

— Звыняйте, будь ласка!

Я вскочил с постели и огляделся спросонья в потемках. Какой-то мужчина в одном исподнем, а именно в белых кальсонах и майке, отпрянул от меня. За стеклом мелькнула и остановилась неподалеку череда светящихся вагонов, бросая по стенам громадной комнаты неровные отблески. Вдоль длинного окна привокзальной гостиницы тянулся ряд железных коек, скорбно белели под простынями мумии храпевших транзитников, укрывшись с головой от донимавших мух.

Голос диспетчера отчетливо и бодро проговорил в динамике на дальнем конце перрона:

— Скорый поезд девяносто третий Одесса — Львов прибыл к третьему пути, стоянка пять минут.

Я потер лоб и обескураженно глянул на растерянного незнакомца, лицо которого стало в эту минуту оранжевым от огня семафора. Он торопливо бормотал слова извинений, объясняя полушепотом, что ошибся койкой, возвращаясь из туалета. Заскрипели пружины, и вскоре он уже тихо посапывал на соседней кровати. Я же не мог уснуть, лежал, уставясь в потолок со щербатым незатейливым барельефом, и прислушивался к суете на железнодорожных путях, где продолжалась посадка.

Мое сознание невольно противилось забытью, в голове еще бродили отголоски неприятного сна, навеянного мучительными раздумьями за последние дни перед отъездом. Где-то в дальнем углу комнаты мажорному булькающему храпу нежнейше вторила чья-то простуженная фистула, в коридоре то и дело хлопали двери, потом на перроне глухо лязгнули буфера вагонов, по стенам все быстрее заскользили бледные ромбовидные пятна света…

Я снова и снова перебирал в памяти все, что связывало меня с другом моего детства Костей Собецким. В последний раз мы виделись лет шесть назад, в ту пору он развелся со своей первой женой и переехал из Одессы в Ригу.

«Лучше сознавать свою независимость, чем казаться счастливым в браке, как считали древние римляне», — иронизировал Собецкий. Но своей независимостью холостяка он упивался недолго. У него в Риге была пассия, Вероника. Высокая стройная блондинка с саксонскими чертами лица и кажущейся на первый взгляд надменной неприступностью, за которой скрывалась всего лишь душевная апатия и самовлюбленная холодность. Познакомились они как-то летом на черноморском пляже, и прельстила его, скорее всего, эта инфантильная и чопорная дива с нарочитой улыбкой всепрощения на лице своей броской внешностью. Что и говорить, на людях держаться она умела и, кстати, отличалась прямо-таки патологической аккуратностью во всем, чуть не ежечасно извлекала зеркальце с перламутровой старинной оправой и расчесывала шикарные золотистые волосы, ниспадавшие ниже плеч. Вскоре Собецкий прислал мне приглашение на свадьбу, но я так и не смог тогда приехать из-за срочной командировки; меня включили в опергруппу по расследованию одного важного дела. Раза три я ему после писал, но ответа, увы, так и не дождался. Вряд ли он обиделся на меня.

И вот теперь выданный фотороботом в нашей лаборатории портрет, походивший до удивления на Костино обличье, разослан повсюду уголовным розыском. Подлинная фамилия преступника была еще неизвестна, но даже те немногие данные, которыми я располагал, рождали во мне гнетущее подозрение: приметы во многом сходились. Впрочем, чего не бывает в природе, мало ли есть схожих лиц. Даже Ломброзо, окажись он на моем месте, помешкал бы с выводами. Само собой разумеется, я не спешил делиться ни с кем мыслями об этом разительном сходстве, но невольные раздумья терзали меня теперь день ото дня все больше и больше. Ведь Собецкий был моим закадычным другом детства, и, признаться, я многим ему обязан даже помимо того, что он спас мне однажды жизнь. В тот день, двадцать с лишним лет назад, когда мы ватагой отчаянных юнцов рискнули заплыть к дальнему волнорезу, лишь Костя в критическую минуту пришел мне на выручку. Я и сейчас помню все до мельчайших подробностей. Такое непросто забыть. Этот дурацкий сон, привидевшийся нынче, словно брешь в моем сознании, которую не зарубцевало время. Единственное, где мы, наверное, никогда не стареем, так это в наших снах. Именно в них неизгладившиеся тревоги и обманутые желания не знают утешения и время от времени являются нам под флером Морфея.

Я даже пришел тогда к убеждению, что страх имеет над человеком больше власти, чем надежда, которая покидает предательски в последнюю минуту и позволяет парализовать нашу волю. Помнится, я силился крикнуть, почувствовав, как резко свело судорогой сперва одну, а затем и другую ногу, но спазмы железной спиралью перехватили горло. Я бешено молотил руками по воде и панически озирался по сторонам обезумевшими глазами, в то время как мои дружки испуганно шарахнулись от меня. «Нет, нет!» — кричало все во мне; ведь я не мог утонуть, смерть всегда казалась мне чем-то ирреальным, не имеющим никакого отношения именно к моему сознанию. В детстве из нашей души невозможно вытравить идеализм, все мы воображаем себя царьками мира, живущего только через наши глаза.

Но я шел ко дну. Горизонт опрокинулся в море, и все поверглось в хаосе. Уже почти теряя сознание, я почувствовал, как меня дернула за волосы чья-то рука… Костя из последних сил тащил меня метров пятьдесят до волнореза, где мы долго лежали, распластавшись, как медузы, на камнях безжизненными телами. Он поднялся первым и, пока я пришел в себя окончательно, успел разыскать где-то в расщелинах валунов побелевшие от солнца, выброшенные давним штормом доски. Потом он кое-как смастерил из них подобие плота. Иначе до берега мне было не дотянуть; икры нестерпимо ныли и казались одеревеневшими. После того случая я не раз просыпался вдруг среди ночи; меня еще с месяц мучили разные жуткие видения и кошмары. Ведь не окажись в ту минуту со мной Собецкого… Да, банальный случай, конечно, но легко говорить о банальности подобных ситуаций, пока это не коснется нас самих.

От великодушия до благоразумия целая пропасть, но вряд ли кто-нибудь из знакомых Кости рискнул бы назвать его благоразумным человеком. Он всегда был непредсказуем в своих поступках, мог выкинуть неожиданный для всех трюк, мало задумываясь о последствиях. Но здесь-то он проявил свое великодушие!

…Две недели назад я сделал запрос и узнал, что Костя снова живет в Одессе по прежнему адресу, где оставалась его мать, Ксения Петровна. По-видимому, с Вероникой Собецкому повезло не больше, чем в первом браке. И со временем пришлось ретироваться.

…Когда мне предложили неожиданную командировку в Тирасполь, я обрадовался — ведь это было так кстати: поездом до Одессы всего каких-нибудь полтора часа. Уж выкроить денек, разыскать Собецкого, если он окажется на месте, и вынудить его на откровенный разговор — это-то я, конечно, сумею. Надо ли объяснять, что встреча с ним рисовалась мне чрезвычайно важной. И если Костя действительно тот, кого мы ищем… Станет ли он отпираться и зря морочить меня? В сущности, что я знаю толком о последних годах с тех пор, как мы расстались? Семь лет — немалый срок. Человек подвергается разным превратностям судьбы, и все мы в той или иной мере пересматриваем свои взгляды на жизнь. Ведь еще Теофраст верно заметил: «Имей стыд перед собой, и тебе не придется краснеть перед другими».

…Здесь, на вокзале, в ночной тишине я предаюсь раздумьям, которым не видно конца.

И чего только порой не придет в голову от бессонницы. Иногда я размышляю, читая какую-нибудь повесть, почему злодей на ее страницах выглядит порой куда занимательней дотошного и рассудительного детектива, почти не знающего ошибок, уверенно идущего по следам преступления как неминуемое возмездие. Может, это происходит оттого, что автор попросту не сумел проникнуться внутренним миром положительного героя, его жизнь за пределами кропотливого розыска и следствия теряет как бы всякий интерес? Если уж в повести мелькнут прокурор или следователь, то на следующей странице обязательно жди преступление и его виновника, словно в магнитном поле, где плюс не существует без минуса. Почему сочинители не хотят понять, что за пределами службы у нас та же будничная жизнь, и вовсе она небезынтереснее, чем у людей прочих мирных профессий. Нет, в самом деле, назовите мне хоть один рассказ о любви, да что там о любви, пусть хоть о рыбалке, об охоте, где действующим лицом был бы милиционер или следователь прокуратуры. Так нет же, нет и нет. Честное слово, обидно. Будто вне работы нас не желают литераторы даже замечать. Разве наша частная жизнь лишена драматизма? Или в жизни, скажем, участкового инспектора не бывает семейных драм? Сочинители, очевидно, полагают, что их не должно быть по долгу службы.

Может, под влиянием этих размышлений и взялся описывать здесь мои юношеские и отроческие годы, когда еще и сам не знал толком, на какую ступлю в итоге стезю. Но, стань я ветеринаром или пожарным, думаете, я не сумел бы проследить и описать жизнь Кости Собецкого? Уверен, что моя природная наблюдательность оттого нисколько бы не пострадала. И скорей всего, я составил бы тогда на досуге не эти записки, а романтическую повесть о жизни пожарного депо. Ведь написал же Рэй Брэдбери «451° по Фаренгейту». А где произведения, скажите, о наших доблестных отечественных пожарниках? Или тех же, к примеру, ветеринарах? Вот уж в престижности профессии, я считаю, мне действительно повезло.

2

Тут мы позволим себе прервать на некоторое время повествование оперуполномоченного уголовного розыска Ляхова и, обратив время вспять, станем свидетелями немаловажного разговора, который произошел будничным августовским утром в кабинете начальника следственного управления полковника Фофанова.

— Составляй план, отрабатывай версии, срок на это — две недели, — протянул он майору Серобабе папку с уголовным делом № 3657, забранным из района. — Некто, назвавшийся Белорыбицыным, — говорил он надтреснутым баритоном, — явился недавно в Объединение музыкальных ансамблей и отрекомендовался директору, что он председатель садоводческого кооператива «Пробуждение». Земля под застройку им, дескать, выделена, расчищен участок за деревней Клоково неподалеку от Наро-Фоминска, но не хватает, видите ли, средств для проведения полного благоустройства. Словом, предложил желающим вступить в их кооператив. Директор оказался на редкость легковерным, поглядел мельком на удостоверение Белорыбицына, на решение наро-фоминского исполкома, заверенное оттиском поддельной печати, и через пару дней провел у себя быстренько собрание членов-пайщиков.

Майор Серобаба слушал и между делом листал папку, а Фофанов, невысокий кряжистый крепыш с массивными руками штангиста, расхаживал по кабинету и распространялся о подробностях. Случай явно заинтересовал его самого.

— Знаешь небось, какой сейчас ажиотаж вокруг этих кооперативных участков; все готовы заделаться садоводами, лишь бы поставить в пригороде небольшую дачу. А тут еще ко всему южное направление. От Москвы всего лишь пятьдесят километров. Ну, те и клюнули сдуру. Как же, соблазн! Такая горячка была, чуть не перессорились между собой музыканты. Мигом принесли по три тысячи паевого взноса, как требовал Белорыбицын. Деньги принимал наличными от головной организации Московского городского объединения жилищного строительства некто Ащеулов. Мы проверили — там такой никогда не работал. В общем, околпачили ловчилы одним махом сорок семь человек. Огребли сто сорок одну тысячу!

— Да, изрядный сорвали куш в один день. Недурно! — усмехнулся Серобаба. — А выезжали на место смотреть участки в эту деревню Клоково сами пайщики?

— Да куда там, не до того им сразу было. Поскорее бы вступить, обрести, так сказать, полное законное право на землевладение. Белорыбицын, чтобы разбередить их воображение и аппетиты, привез с собой даже небольшой макет финского домика. Для наглядности. Утверждал, что имеет твердую договоренность с одной строительной организацией в Прибалтике на поставку; все будет в полном ажуре, надо только побыстрее внести деньги на банковский счет в Риге до конца квартала, пока есть лимиты. А ресторанным лабухам и невдомек, что у садоводческого кооператива непременно должен быть свой счет в московском банке. Не подумали, что деньги надо в любом случае вносить в сберкассу, а не сдавать наличными кому-то. Да, музыканты, эстрадники, а вот ведь допустили такой ляпсус. Оказались наивными, как дети: им сказал добрый дяденька, они и принесли. Ну прямо какой-то детский сад, — усмехнулся Фофанов.

— Да чего уж тут мудреного: Белорыбицын рассчитывал на обычный в таких случаяхажиотаж, — проронил с глубокомысленным видом Серобаба. — Хорошо разыграл банальный трюк этот типчик. Просто, открыто и нагло. Интеллектуал! Д-да.

— Такие дела! — вздохнул Фофанов и, отойдя от окна, опустился в кресло. — А через неделю новоиспеченные садоводы повезли своих благоверных похвастать участками на берегу Нары, — продолжал Фофанов. — Но, к их удивлению, там оказалось громадное картофельное поле. Ни о каком кооперативе «Пробуждение» и не слыхивали во всей округе. Директор тамошнего совхоза, когда примчались с расспросами, переполошился, позвонил архитектору, в исполком…

— Такая, понимаешь, закрутилась кувыркология, подняли всех на ноги несостоявшиеся «мичуринцы». Дай им землю под застройку, и все тут! Спрашивают у них в исполкоме — как же вы согласились отдать наличными такие большие суммы? Мнутся. Поверили, говорят, человеку; директор объединения официально представил. Как не верить, если сами видели решение исполкома с печатью. А деньги, дескать, не такие уж и большие. Отчего не рискнуть, ежели подвернулся шанс. Белорыбицын не вызывал сперва ни малейшего подозрения. Да и какие основания сомневаться? Выдал удостоверения членов-пайщиков, квитанции со штампами… Все честь честью.

— Рады быстрее дачку хапнуть, как же, — заметил едко Серобаба. — Вот ты говоришь, наивны и доверчивы, как дети, эти музыканты; а я думаю, наоборот, — чрезмерно деловые, привыкли, что за деньги можно все, были бы только концы да выходы на нужных людей. Белорыбицын, судя по всему, не дилетант, — добавил он после короткого раздумья. — Все предусмотрел до мелочей.

— Понятное дело, кто-то на него работает, — согласился Фофанов. — Обеспечили всем необходимым. Может, заранее прозондировали даже почву там, в МОМА, свои люди. Придется тебе, Сергей Афанасьевич, вести дальнейшее расследование. Окончательно решено забрать дело к нам. По словесным описаниям потерпевших в райотделе был сделан портрет Белорыбицына. На этой афере он, конечно, не остановится, будет дальше эксплуатировать «удачную идейку». Вот только вопрос — где именно? Переметнется завтра черт-те куда, ищи его свищи. Сейчас повсюду садоводческие кооперативы, прямо какая-то эпидемия, а работать в колхозе никого не докличешься. Приезжал недавно брат из деревни, так у них на тридцать тракторов всего пять механизаторов. Хоть каждый день на новом выезжай в поле для разнообразия. Пустует земля.

Фофанов был родом с Орловщины, из деревни Черногрязка, откуда ушел в армию. И когда он заговорил о колхозе, на его скуластое, крупно вылепленное лицо набежала тень грусти.

Он прервал свою внезапную задумчивость и, вскинув брови, проговорил негромко:

— После экспертизы квитанций, печатей, удостоверений я лично все просмотрю. Макет финского домика тоже направишь экспертам. Где-то ведь раздобыл этот макет. Не сам же клеил. Стоит посоветоваться с архитекторами, обойти мастерские… Принес его не издалека. Говорят, пешком пришли с Ащеуловым, пешком и ушли. Сделайте фоторобот, установите, как одеты были Белорыбицын и Ащеулов; в тех же костюмах, что первый раз, или в других. Гастролеры гардероб с собой возить не будут. При дознании обратите внимание на речь мошенников (могут выплыть существенные подробности), какой у них выговор…

— А где изготовили удостоверения членов-пайщиков? — спросил Серобаба.

— Типография известна. Партия удостоверений была забракована, но не пустили под нож, а хранили в подсобке, куда мог зайти любой рабочий.

— Надо тщательно проверить там работников, вахтеров. Есть у них паренек, замеченный в выносе бракованных книг; клянется, что не причастен к хищению удостоверений. Словом, держи меня в курсе расследования, Сергей Афанасьевич. Да, и надо сделать запрос в другие республики об аналогичных преступлениях…

3

Было полтретьего ночи, а мой поезд отходил в семь утра. Я лежал и думал о том, что хотя со времени нашей юности прошло уже много лет, но тогда, при последней встрече, я не мог, да и не стремился отделаться от своего прежнего представления о Косте. Ему минуло в ту пору двадцать семь, но он выглядел уже изрядно потрепанным жизнью. Для меня он оставался по-прежнему тем же Костькой Собецким, с которым мы целыми днями ошивались в летнюю пору на море рядом с Хлебной гаванью, где на ближнем рейде высился изоржавевшими бортами огромный сухогруз «Шахтер», затопленный еще во время войны. Там размещалась база яхтсменов, к берегу были протянуты понтоны с деревянными мостками, швартовались ялики, швертботы, яхты, остроносые рыбацкие шаланды. На мостках вечно торчали свесив ноги десятки удильщиков, а в воздухе то и дело слышался свист рыбацких лесок.

Душными ночами, когда дневной зной почти не спадал и в окна едва вливался слабый бриз, разбавленный дурнотным запахом буйно разросшейся сирени, мы частенько оставались здесь же на берегу под какой-нибудь опрокинутой старой шаландой, чтобы провести ночлег с рыбаками. Два мощных прожектора, чей свет прорезал даже вглубь фосфоресцирующую аспидность моря, собирали вокруг себя стаи мальков, на которых охотилась крупная ставрида, а у понтонов сплошной шевелящейся стеной теснились миллиарды рачков, мерцая из-под толщи воды бусинками зеленоватых глаз. Мы помогали рыбакам ловить их огромными сетчатыми садками под прожекторами, затем ссыпали в большие плетеные корзины, откуда рачки старались выпрыгнуть с неутомимым упорством.

Рано утром, еще затемно, едва на востоке обозначалась бледнеющая синь у еще ярких и твердых звезд, оживление на берегу становилось все больше и больше. Мы просыпались от возбужденных голосов, хриплых окриков кормчих на шаландах, где уже начинали топить снасти; шумных споров на берегу торговок с Привоза, спешивших утром и вечером скупить рыбу и рачков оптом.

…Костя Собецкий был старше меня на два года. Мы выросли с ним в одном дворе на Пересыпи, и он в те отроческие годы усердно сочинял стихи. Их не печатали, но он настойчиво носил все новые и новые в газету «Моряк», редакция которой помещалась на Дерибасовской. Стремился он напечататься именно там, потому что газету доставляли с попутными рейсами на корабли, а его отец ходил в дальнее плавание третьим механиком на танкере и не бывал дома иной раз по три-четыре месяца.

Костя уже тогда был изрядно начитан, любил иной раз пофилософствовать, но в откровения пускался не со всяким. У него была одна любопытная особенность — он поражал искусством умножать в уме несколько чисел с необыкновенной быстротой. Бывало, кто-нибудь подзадорит его назвать квадратный корень от 106629, и он тотчас выстреливал в ответ: 327.

— А сколько минут в сорока восьми годах? — спрашивали его, надеясь, что тут уж попадет впросак.

— 25228800, — отвечал Костя, чуть помедлив.

Задавший этот каверзный вопрос все же не верил и долго высчитывал на листке тетради, после чего убеждался в его правоте и восхищенно прицокивал языком. Да, в этом у него был прямо-таки необычайный дар, но он не придавал ему какого-либо особого значения, считая все это пустяком, хотя учителя в нашей школе сперва пророчили, что он непременно станет великим математиком. Увы, их скороспелым предсказаниям не суждено было сбыться. Уже в девятом классе он частенько хватал тройки по математике: алгебра и геометрия ему давались, как ни странно, плохо. В выводе теорем, где требовался логический анализ, ему уже не помогал психический автоматизм.

Он смотрел на нас, дворовых пацанов, снисходительно и как бы свысока, хотя сознаваемое им внутреннее превосходство проявлялось, скорее, не в обидных замашках, а в молчаливой сдержанности и беззлобной иронии. Вирши его мне нравились; читал он их негромко, без всякого пафоса, но зато проникновенно. Иногда, как мне казалось, они рождались у него экспромтом, с тем же непонятным подсознательным автоматизмом. Он мог неожиданно пробудиться от своей всегдашней задумчивости и начать читать стихи, например, после очередного нашего набега на пригородные сады, когда мы брели выжженной степью к морю. Его участие в этих набегах было почти бескорыстно, яблок он с собой никогда не брал. Скорее, его прельщала сама авантюра подобных предприятий и нежелание отстать от нашей дворовой компании.

Помнится, однажды во время очередного такого вояжа нас неожиданно застиг врасплох конный объездчик, плечистый рыжеволосый парень свирепого вида. Он приблизился украдкой, совсем бесшумно, а потом с заполошным криком кинулся к нам, размахивая угрожающе плетеной волосяной нагайкой над головой.

— Трам-та-та-ра-рам, шпана, пересыпская! — вопил он, отрезая путь к отступлению через овраг.

Все мы панически брызнули врассыпную. Объездчик уж непременно задержал бы кого-то и отвез в контору.

Я отбежал метров за сто, не слыша за собой погони, перевел дыхание и оглянулся. Собецкий по-прежнему стоял на том же месте в небрежной позе и что-то спокойно говорил объездчику.

Затем объездчик спешился, направился к Косте. Они стояли и мирно беседовали. Со стороны это выглядело прямо-таки идиллической картиной: два повстречавшихся случайно знакомца обсуждают виды на богатый урожай. Потом Костя достал из кармана пачку папирос, и они закурили, миротворно продолжая свой треп. Мне было крайне любопытно, о чем они толкуют, но все же я не решался приблизиться и послушать. Позже на мой вопрос, о чем они столь долго судачили и как Косте удалось снискать расположение этого диковатого верзилы, он лишь ухмыльнулся и с нарочитой небрежностью обронил:

— Да так, побазарили о том о сем. Передай, говорит, своим дружкам, чтоб не ломали ветки, черти, а хотят яблок, так пусть приходят в сторожку, помогут чинить ящики.

Нас соблазнило заманчивое предложение, и мы впятером заявились на другой же день. Единственный, кто не принимал участия в работе, — Костя. Он сидел в сторонке, покуривал и с ироническим видом следил, как мы колотим вовсю молотками, в то время как объездчик, которого звали Митя Заяц, подтаскивал нам разбитые ящики и весело покрикивал:

— Ай да артель, ну и золотая рота! А я ж думал-то, шпана!

Однако Костя не преминул посмеяться над нашей быстрой сговорчивостью и якобы удобным поводом избежать риска в посещении садов. Хотя мы и возвращались теперь всегда с яблоками, которые оттопыривали рубахи, но походы эти стали в его глазах слишком уж прозаичны.

— Вы только гляньте на ваши унылые рожи, — подначивал он. — Нет приключения, нет риска. Мне жаль вас, приспособленцы!

— Но ты же сам предложил помочь сколачивать ящики, — защищались мы.

— Нет, братцы, — спокойно возразил он, — я только передал вам слова Мити Зайца, не больше. Разве ж я агитировал? Просто хотелось вас испытать…

Дней десять после того разговора мы не заявлялись в сторожку, но возобновлять набеги на сад нам было уже неловко. Нет, Костя не призывал вернуться к прежнему, но ему доставляло некое удовольствие видеть наше замешательство. Душа его вечно жаждала приключений. Стоило случиться поводу, где задевалось Костино самолюбие, и он всегда готов был идти на рожон.

Как-то в яхтклубе взрослые парни заспорили, можно ли прыгнуть с мачты «Шахтера» и не разбиться о борт. От палубы до верхней реи было метров двадцать, да еще с десять от воды до планшира. Рискнуть казалось дикостью. Да и ради чего?

— Можно! — веско бросил им Костя, стоявший рядом.

— Во сне, — засмеялись те.

Вот тут-то его и заело. Он разом переменился в лице, слегка побледнел, а на скулах под тонкой матовой кожей заходили желваки. Он смотрел на мачту, на воду, словно мысленно делал какой-то расчет, потом скинул рубаху, брюки, насмешливо глянул на парней и направился к сходням. Достигнув края реи, он что-то крикнул, махнул всем нам рукой, а затем сильно оттолкнулся и прыгнул, распластавшись в воздухе ласточкой. Казалось, секунду-другую он невесомо парил на головокружительной высоте, его худое загорелое тело поблескивало в лучах солнца, точно подхваченное порывом бриза.

Костя пронесся в считанных сантиметрах от борта. Зеваки, столпившиеся на палубе, невольно отпрянули назад. Он вынырнул, лег на спину и с минуту оставался недвижим. Потом он медленно поплыл к старому деревянному пирсу, выкарабкался с трудом наверх, попросил у рыбаков закурить и в изнеможении опустился на белесый от соли дощатый настил. Наверное, только теперь он оценил всю безрассудность дурацкой выходки, повторить которую не решился бы ни за что. Лицо его было бледно, синюшные круги под глазами обозначились еще резче; но в душе он конечно же сейчас торжествовал: ведь он показал характер, преодолел страх, утвердил в себе лишний раз веру в собственную исключительность.

…Много позже я пришел к убеждению, что наше счастье зависит не столько от внешних обстоятельств, сколько от строя нашей души. Разумеется, мы можем подвергаться непредвиденным несчастьям, не зависящим от нашей воли, можем терять любимых, стать жертвами катастроф, неизбежных болезней, но все же самые страшные беды в жизни, надо полагать, исходят только от нас самих, и прежде всего от несоразмерности наших возможностей и желаний. Да, в Косте уже тогда угадывалась эта несоразмерность, он всегда переоценивал себя. Желанное должно было стать для него возможным. Ведь он считал себя особенным человеком и приучался подавлять презренный страх. Вместе с тем он всегда был склонен к прожектерству, строил воздушные замки, но, когда его авантюра не удавалась, он не впадал в отчаяние и тотчас придумывал новую, еще похлеще.

Теперь-то я понимаю, что если бы нам ничто не мешало в осуществлении наших честолюбивых желаний, то, возможно, было бы попросту скучно жить.

…Оттого что не печатали его стихов и присылали назад по почте, Костя сперва недоумевал. Порождали ли в нем скупые категоричные отказы неуверенность в собственном таланте, мне трудно было тогда судить; я попросту мало задумывался над этим. По моим понятиям, совершенно различные вещи — писать стихи для собственного удовольствия, что представляется занятием сугубо интимным, и искать их признания, не говоря уже о восхищении, у кого-то.

— Стоит ли расстраиваться из-за таких пустяков?.. — пытался я его утешать. Не печатают — и черт с ним. Плюнь!

— Неужели все это действительно мура? — переживал он.

— Да что ты, Костя; у тебя есть просто мировые стихи! Но они, наверное, не годятся для «Моряка», попробуй послать еще куда-нибудь, — советовал я.

То, что он первоклассный поэт, не вызывало тогда у меня ни малейшего сомнения. Только позже я понял, что все это было подражанием. Багрицкого тогда, в юности, я, увы, еще не читал и открыл для себя много позже.

4

На другой день после разговора в кабинете Фофанова именно Ляхову, подключенному к этому делу, было поручено провести еще раз дознание в объединении музыкальных ансамблей. Сотрудники этой организации, где насчитывалось тысяча двести человек, играли в московских ресторанах и больших вечерних кафе.

У подъезда МОМА теснились «Жигули» и «Волги», все время кто-то подъезжал или отъезжал. Телефон в приемной директора трещал непрерывно, сыпались многочисленные заявки на банкеты и свадьбы. В коридоре стояли, покуривали и неторопливо вели беседу каких-то два вальяжных гражданина.

Ляхов решил не предупреждать заранее о своем визите телефонным звонком, надеялся встретить здесь сегодня кого-то из неудачливых пайщиков кооператива «Пробуждение» и запросто побеседовать, расспросить в неофициальной обстановке о том, что его интересовало.

— Скажите, Тюрина не видели? — остановил он спешившего куда-то моложавого блондина с короткими экстравагантными усиками, назвав фамилию одного из потерпевших.

— Машина его здесь на улице, значит, еще не умотал, — ответил блондин. — Посмотрите в бухгалтерии, направо по коридору.

Тюрина удалось разыскать, когда он уже отходил от окошка кассы, пересчитывая купюры.

— Что? Уголовный розыск? — Сосредоточенность на каких-то приятных мыслях таяла в его глубоко посаженных глазах с белесыми бровями и ресницами. Верхние веки чуть отечного лица закрывали наплывшие на них дряблые мешочки бровных дуг.

Ляхов вежливо, но твердо попросил уделить ему минут пятнадцать.

— Ну, раз на пятнадцать минут, а не на пятнадцать лет, то я с превеликой радостью к вашим услугам, — ответил тот с наигранной развязностью и попытался изобразить на лице благодушную расслабленность. — Чем именно обязан вниманием к моей персоне? — Услышав, что конкретно интересует Ляхова, он тотчас проявил живейшее участие к этой теме. — Описать внешность Белорыбицына? Извольте. Как сейчас вижу его перед собой, — зачастил Тюрин. Он предложил выйти на улицу и побеседовать там, чтобы не привлекать излишнего внимания любознательных до всего сослуживцев.

Все потерпевшие, да и сам директор Петухов, предпочитали хранить в тайне от остальных членов объединения случившийся с дачами казус. Вступить в члены-пайщики было предложено накануне весьма узкому кругу лиц, которые пользовались особым расположением Петухова. Из конспиративных соображений решили собраться не в конторе, а в красном уголке соседнего жэка поздно вечером при закрытых дверях. Тогда долго и до хрипоты шумели, спорили за приоритет вступления в товарищество. Но «повезло» отнюдь не всем. Да и самому Тюрину выпала «удача» лишь случайно. Он отчетливо помнил происшедшую свару. Громче всех распинался саксофонист Кругликов, который не был в числе заранее посвященных о разделе дачных участков и оказался тут лишь благодаря благосклонности эстрадной певицы Лидочки Пестрядиновой.

— Что это значит? — кричал в запальчивости он. — Затеяли какую-то тайную вечерю! Нарушение демократических принципов! Анафеме, да, именно анафеме надо предавать таких индивидуалистов! Почему не вывесили заранее объявления? Я как заместитель профгрупорга категорически протестую! Имейте в виду, если мне не выделят садового участка, то завтра же все будут знать, как их внаглую обошли. Разразится скандал, но мне плевать. Вы меня знаете, стесняться не буду, всех разоблачу.

— Уж тебя-то не знать, — косились на него эстрадники со сдержанным негодованием. — Тебя, Кругликов, вся Москва знает. И пригороды тоже! Шантажист!

— Я вон и то помалкиваю, — заметил, пользуясь ситуацией, ударник из «Метрополя», тучный, апоплексичного вида брюнет Савва Хоромушкин. — У меня как-никак неврастения! В сугубо лечебных целях необходимо работать на свежем воздухе, копаться на грядках. Руки уже во сне стали дергаться. Разве это жизнь, я вас спрашиваю?

— Меньше по халтурам бегать надо, — бросила с раздражением Пестрядинова.

— Действительно, Савва, ну разве у тебя нормальная жизнь? — ехидничал Кругликов. — Я бы на твоем месте бросил к черту ансамбль, ресторанную канитель, сел в «Волгу» и умотал на жительство куда-нибудь в колхоз. Займись травопольной системой, вырасти какой-нибудь новый вид этой, как ее…

— Люцерны, — подсказала Лидочка.

— Вот-вот, люцерны. Тебе, Савва, отвалят в колхозе не меньше тридцати соток земли. Паши с утра до вечера, выполняй Продовольственную программу! Тут уж неврастения враз пройдет, как рукой все дерганья снимет.

— Товарищи, товарищи! — пыталась призвать к благоразумию ссорящихся электрогитара Аничкова. — Так мы только наговорим друг другу дерзостей и обострим отношения. Надо прежде всего руководствоваться принципом: кто многодетный, тем и давать участки в первую очередь.

— К черту такие принципы! — возопил трубач Ежихин, убежденный холостяк и вегетарианец. — Принципы нам здесь ни к чему. Нам нужны земельные участки. Надо устроить жеребьевку, и дело с концом. По крайней мере, никому не будет после обидно.

— Правильно, проведем жеребьевку! — поддержали его со всех сторон мужские голоса. На том и порешили после непродолжительного и бурного обсуждения. Срочно раздобыли кусок картона, нарезали жетоны и сложили их в коробку. Тянули по очереди. Тюрину выпал третий номер. Он ликовал, победно глядя на всех. Пестрядиновой тоже повезло, а у Хоромушкина оказалась пустышка.

— Ничего не поделаешь, братец, такая у тебя планида, — расхаживал по комнате Кругликов и торжествовал. — Придется опять снимать дачку на лето у Клязьмы или в Апрелевке.

— Друзья, друзья, еще раз взываю к вашему вниманию, — постучал торцом карандаша по столу кларнет Сазановский, который вел протокол собрания и составлял списки. — Все по-прежнему должно оставаться между нами, никаких лишних толков. Неудовлетворенные, не отчаивайтесь! У вас еще есть шанс. Белорыбицын заверил, что у них в организации через пару дней окончательно утрясут список пайщиков, и, возможно, появятся дополнительные участки. Он немедленно нас известит.

— И что вы думаете, — рассказывал в запальчивости Тюрин, — через два дня он «выделил» нам еще восемнадцать участков. Ох и щедрец же! Нет, вы смотрите, как ловко он сумел организовать весь этот ажиотаж. Мы ведь тогда потеряли совсем головы и едва не перегрызлись. Всякий торопился внести деньги и получить квитанцию, лишь бы его не обошли другие. Когда же было в чем-то сомневаться? Сам Петухов тоже вступил!

Судя по выражению лица Тюрина и тому, с каким увлечением он живописал происшедшую на собрании свару, особого сожаления о потерянных трех тысячах он не испытывал. Злость успела в нем уже перегореть. В конце концов, рассуждал он, с кем не бывает проколов… Вся жизнь — игра!

— А личность у этого Белорыбицына самая что ни есть обыкновенная, — продолжал он. — Особых примет вроде никаких. Держится свободно, уверенно. На лацкане пиджака знак почета. Нет, на залетного фрайера он не похож. Я сразу понял, что он деловой мужик, пробивной, с железной хваткой. И ведь не я один, все наши прониклись невольным доверием к нему. Обаял, да-да. Говорит, только потому вам и повезло, друзья, что у нас создалось безвыходное положение, надо срочно внести аванс под финские домики.

— Все же постарайтесь описать подробнее внешность Белорыбицына, — попросил Ляхов. — Может, что-то особенное, запоминающееся было в его облике, какие-то характерные штрихи. Постарайтесь припомнить.

— Что? Шрам на лице, наколки на руках? — насмешливо покосился Тюрин на дотошного оперуполномоченного, которому, как полагал он, вовек не разыскать столь изощренного афериста.

— Ну зачем же такой примитив, — проронил Ляхов. — Вон как живо изложили вы сцену собрания в тот вечер, а о Белорыбицыне упомянули всего лишь в двух словах. Про кассира Ащеулова вовсе даже и не заикнулись. Вроде зла на них никакого не держите, денег своих не жаль…

— Что толку теперь тратить зря нервные клетки? — резонно заметил Тюрин с философским спокойствием. Ну извольте, попытаюсь все же описать подробнее: брюнет среднего роста, худощавый, лет тридцати пяти. На висках чуть пробивается седина. Ни усов, ни очков, ни бородки. Одет в синий финский костюм. Короткая шевелюра ежиком. Изъясняется без лишних слов, коротко, дельно. С таким поговоришь пять минут — и сразу ясно: зря трепаться человек не будет. У меня, Алексей Иванович, на всяких фармазонщиков глаз во как набит. Просто так, зазря живешь на Тюрина не облокотишься. Я в кабаках за свою жизнь всяких типчиков перевидел. Но этот, клянусь, на жулика абсолютно не похож. Белорыбицын хоть и облапошил нас, а надо отдать ему должное: сделал с артистизмом. Он по натуре организатор, умеет держать, как говорится, аудиторию.

— Вы сказали, что на нем был финский костюм, — перебил Ляхов. — А как вы это определили?

— Да у меня в точности такой же, покупал два месяца назад на Профсоюзной улице в магазине «Мужская одежда».

— Могли бы завтра в нем прийти?

— О чем речь, пара пустяков. Для вас я готов и прифрантиться, если надо.

— Кстати, а вы не помните, садился ли Белорыбицын в какую-нибудь машину в тот вечер? Ведь не унес же он макет финского домика в руках?

— Они с Ащеуловым вышли раньше, а я оставался еще обсудить с приятелем кое-какие детали.

— Кассир приезжал с ним только во второй раз?

— Конечно. Раньше ему тут делать было нечего. — И, словно предупреждая вопрос Ляхова о внешности Ащеулова, он поспешил добавить: — Невзрачный коротышка лет сорока пяти в недорогом сером костюмчике. Сидел он на нем как-то мешковато, словно бы с чужого плеча. Принимал деньги быстро, суетливо. Казалось, и не пересчитывал даже толком. У профессионального кассира отработанные навыки, между делом успевает даже переворачивать купюры, а этот швырял в дипломат, словно деньги жгли ему руки, спешил побыстрее выдать квитанции. Удостоверения вручал Белорыбицын. Он сидел у другого края стола. Между собой они всего-то парой слов и перекинулись за вечер. Называли друг друга по имени-отчеству. У них, как видно, все заранее было расписано по ролям до мелочей. Да, хочу заметить: Ащеулов чем-то напоминает внешностью актера Ролана Быкова. Помнится, я еще тогда подумал: где же видел прежде эту физиономию? — Тюрин глянул на часы, подчеркивая, что затянувшийся разговор становится для него обременительным, и добавил: — Что ж, ищите и обрящете, как говорится. Но мне лично кажется, что они давно уже умотали из Москвы и, наверное, отдыхают сейчас припеваючи где-нибудь на Рижском взморье.

— Почему именно на Рижском? — спросил Ляхов.

— Ну как же, Белорыбицын показывал нам в тот вечер билет на самолет до Риги, где ждут строители.

— И вы лично видели билет на его фамилию?

— Проверять тогда было попросту неудобно; он достал его из кармана и повертел как бы между прочим перед глазами.

Ляхов на всякий случай сделал в блокноте пометку. Условились встретиться завтра. Тюрин кивнул и тут же нырнул куда-то в проулок.

«Странно, что он не пошел к своей машине, — подумал Ляхов. — А ведь говорил, что торопится на деловое свидание». Он в задумчивости докурил сигарету и неторопливой походкой направился в приемную директора объединения Петухова.

— Ах, опять по этому делу, — поморщился после слов Ляхова Альберт Сидорович. — Со мной ведь беседовали уже дважды, и я изложил вашим коллегам все самым подробнейшим образом. Чего же еще? — смотрел он с неким вызовом на оперуполномоченного.

— Я займу вас недолго, — учтиво говорил Ляхов. — Как вы считаете, почему Белорыбицын удостоил своим вниманием именно ваше учреждение, а не другое?

— Заявись он еще куда, вы могли бы с таким же успехом задать столь проницательный вопрос, — иронически скосил губы Альберт Сидорович. — Смешно сказать! Но разве можно что-то вразумительное вам ответить? Взбрело в голову человеку, и пришел к нам.

— Так уж случайно и взбрело? Ведь у вашей организации даже вывески на улице нет. Я и то отыскал не сразу, хотя знал заранее точный адрес.

— И он мог узнать. Например, по телефонному справочнику. Ну и что? Какие отсюда следуют выводы?

— Да все несколько странно, что он с такой уверенностью явился к вам, принес сразу и макет финского домика. Значит, был уверен: дело здесь выгорит, успех обеспечен.

— В этом тоже усматривается моя вина? — обиделся Петухов. — Не хотите ли сказать, что я его соучастник? Ну как же, теперь все можно так просто объяснить — мы заранее договорились, я тоже сорвал изрядный куш, а перед вами прикидываюсь невинным ягненком. Так?

— Я этого не утверждаю, но не исключена возможность, что его адресовал сюда кто-то из ваших музыкантов.

— Что ж, подозревать — ваше право. Осталось только найти конкретные доказательства. Буду искренне рад. В чем требуется мое содействие? Может, за кем-то уже проводите слежку? За кем именно?

— Да вы не кипятитесь, Альберт Сидорович, давайте спокойно поразмыслим.

— Спокойно, увы, не могу. Я не детектив и не психоаналитик. У меня горит квартальный план! Мы тоже, знаете ли, получаем иногда премии за перевыполнение. А строить разные версии, гадать на кофейной гуще — нет уж, увольте. Мне здесь не за это деньги платят, — отрезал запальчиво директор и резким движением руки ослабил галстук на тугом воротничке.

— И все же, Альберт Сидорович, если у вас возникнут какие-то догадки по этому поводу, позвоните мне, — сказал Ляхов, отрывая из блокнота листок.

Пробыв в кабинете еще минут пять и наведя кое-какие справки, Ляхов попрощался и вышел на улицу. Раздражение директора хотя и могло сойти за вполне искреннее, но все же Ляхов пытался найти ему объяснение. Понятно, что Петухов хотел избежать широкой огласки этой истории, ведь была запятнана честь мундира, да и невольно ложилась тень подозрения на него самого. Кое-кто из потерпевших откровенно высказался на этот счет при дознании. Ведь именно благодаря его заверениям и поверили Белорыбицыну. Петухов рекомендовал его, первым горячо поддержал утопическую затею… А теперь чего проще сказать в свое оправдание: обманулся, дескать, с кем не бывает… И на старуху случается проруха. Сам, мол, потерпел. Не только материально, но и морально. Переживаю, каюсь, но не накладывать же на себя руки из-за такого, в сущности, пустяка.

Ляхову и самому казалось сомнительным преднамеренное участие Петухова в этой истории, но раз Серобаба дал указание проверить и такую версию, он собрал анкетные данные на Альберта Сидоровича. Конечно же, идя сюда, не рассчитывал на то, что директор тотчас начнет хулить кого-то из сотрудников. Отвести от себя тем самым подозрение в какой-то мере — чего уж проще. Но на это не пошел, нет. Все его предыдущие показания были скупы, категоричны даже. Введен в заблуждение, и все тут. Так-то так, допустим, но все же почему столь уверенно действовал Белорыбицын? Собрание провели тотчас же, на другой день. И знал, что красный уголок в жэке будет свободен в тот вечер. Надо зайти спросить, кто заранее интересовался этим, взял ключи и договорился с техником.

5

Взяв днем билет на поезд 192 Хмельницкий — Москва, этот моложавый, глазастый, изысканно одетый гражданин вошел с небольшим чемоданчиком в купе вагона СВ. В кармане у него лежало три паспорта, не считая своего.

Один из паспортов был на Анатолия Яковлевича Белорыбицына, жителя города Подольска, который месяц назад беспечно отдыхал в Крыму и утерял его, как заявил он позже в отделении милиции, вместе с бумажником при невыясненных обстоятельствах. Почему именно эта фамилия приглянулась гражданину больше других — трудно сказать, хотя конечно же она могла показаться несколько благозвучнее, чем Косицын и Жучков.

Белорыбицын, как рекомендовался он теперь, после непродолжительного вояжа (его запомнили как представителя заготконторы Бориса Глебыча Афиногенова), спешил покинуть благодатные места и доверчивых кооператоров Черкасской и Хмельницкой областей.

Он испытывал ту приятную расслабленность, которая всегда приходила после плодотворной сделки. Три дня назад ему удалось провернуть еще одно дельце с колхозом «Перемога», которому оставил липовые доверенности и обязательства отгрузить на товарной станции Ельня шифер и уголок из алюминиевого проката для строительства магазина. Небось теперь будут трезвонить туда, слать телеграммы, а те ответят в полном недоумении, что у них не только шифера и рубероида, а и складов на станции нет; никакой доверенности уполномоченному не давали и не командировали Афиногенова на закупку фруктов… Нет, все же не зря провел он тот день в Ельне, познакомился с секретаршей в промкомбинате, тридцатилетней смазливой разведенкой, и незаметно прихватил со стола пару пустых бланков с печатями. Казалось бы, пустяк, а вот, поди, пять тысчонок оказалось у него в кармане. Мелочишка, конечно…

Ох уж эти доверчивые селяне, жадные до того, чтобы достать дефицит в пику соседям, обходным путем. Да, доверие — мать недоверия; дурак служит не только своему уму точильным камнем, а и другим. Дурак живуч, дурак вездесущ, как невымирающий вид, и особенно приятно с ним работать, если ко всему еще страдает манией предприимчивости. Чем меньше идей, тем крепче за них всегда держатся. Конечно же и дурак иногда склонен к размышлениям, правда, только после совершения очередной глупости, когда наступает отрезвление. Но, право же, нет ничего несноснее дурака, у которого ко всему еще и хорошая память: к своим собственным ляпсусам он прибавляет глупости других, которые всегда щедры на советы. А тут заместитель председателя колхоза «Перемога», пылкий энтузиаст строительства Голущенко, оказался ему на руку, в нужную минуту поддержал при разговоре с председателем, вспомнив, что их соседи в колхозе «Маяк» обменяли пару лет назад запчасти для комбайна на водопроводные трубы в другом районе по доверенности. И все обошлось, никто не остался в обиде. Что ж, теперь им обижаться на него грех; не столь уж дорого обошелся преподанный урок нарушения финансовой дисциплины.

…Поезд мерно постукивал на стыках рельс, за окном вагона-ресторана тянулись поля уже спелой ржи и овса. Белорыбицын пил коньяк с лимоном, поглядывал с безучастной рассеянностью человека, которому не на что убить время, по сторонам и мысленно прикидывал: как лучше провернуть новую идею с садоводческими кооперативами? Нет, остановится он по прибытии конечно же не в гостинице, а, пожалуй, будет удобнее всего снять отдельную квартиру с телефоном или, еще лучше, номер в пригородном пансионате. Например, в Братцеве, у кольцевой дороги, где как-то поселился поздней осенью года четыре назад: отличная кухня, сауна под боком, а на такси до центра всего полчаса. Там ведь охотно привечают командировочных. Конечно, не без того, чтобы сделать администратору маленькое подношение — флакончик французских духов «Кристиан Диор».

— Позвольте присесть за ваш столик, уважаемый? — подошел несмело, но все же изучающе глянул из-под выступающих надбровных дуг низкорослый субъект в мешковато сидевшем зеленом костюме.

— Конечно, — кивнул он, откинулся на спинку стула с видом скучающей беспечности и закурил сигарету.

— Мне бы пивка пару бутылочек и бутербродик с колбаской, — сказал незнакомец официанту и чуть скосил подобострастно глаза на начатую бутылку армянского коньяка на столе. — Да, хороший нынче урожай, — заметил он, кивнув в окно, потягивая второй стакан чуть подсоленного тепловатого пива.

Слово за слово незаметно разговорились.

— Меня Яковом зовут. Яков Антюхин, — улыбнулся собеседник. Он оказался чрезвычайно словоохотливым, особенно после того как Белорыбицын предложил налить ему коньячка, и теперь, добавив после двух бутылок пива, захмелел и в порыве сентиментальной признательности за оказанное ему уважение стал изливать душу, распространяться, что работал экономистом в колхозе, а потом некий не в меру предприимчивый человек уговорил пойти в потребсоюз на заготовку веников. В результате произошла нехорошая история, закрутилось следствие, потянулась ниточка от одного к другому; Антюхин был рад-радешенек, что подобру-поздорову ноги унес. — Теперь же, мил человек, нельзя мне оставаться дальше в том районе. Ведь в чем только не заподозрят. Поди, снова обвинят, а я хоть в чем и повинен, так ведь не в многом: содействовал по наведению, — сетовал он, похрустывая мосластыми пальцами беспокойных рук. — Такое дело, вишь, что за пень заело, о нем прямо и не скажешь… Хитрая механика вышла.

— И не надо, — заметил Белорыбицын, наливая ему третью стопку.

— То есть как понимать? — моргал он редкими белесыми ресницами.

— А так. Не надо трепаться о том со всяким встречным и поперечным, — проронил сочувственным тоном Белорыбицын.

— Да нет, я ничего не опасаюсь, мил человек, — махнул рукой Антюхин. — Моя вина копеечная, я на том руки даже не погрел. Доказано следствием! Просто неудачник я, азартный до всякой глупости. Определенно не везет мне, и все тут. В этом разе, как говорится, не помогут никакие мази. А раньше я был тверже на пупок, сильнее на жилу, пока жена к другому не сбежала. Вся жизнь дала крутой поворот, хотя уже семь лет с тех пор минуло. Из Калуги уехал опосля, сюда вот подался. И чего искал? Чего потерял здесь? Он, Синельников из заготконторы, занозистый мужик и пройдоха, его послушать, так иной раз похлеще телевизора красно говорит. А мы люди маленькие, лыком подвязаны, сделаем как приказано. Чуть не подвел меня, дурака вислоухого, под монастырь. Такие, слышь, делишки творил, что никому и невдомек было до поры до времени, пока прокурора к нам нового в район не прислали: с виду вроде мозгляк, очкарик, росточку небольшого, тихий, неприметный, голоса не повысит ни на кого, а дошлый мужик — страсть. Расследует такое, что иному министерскому умнику и через кулак не видно.

— Следствие, значит, закончено и восторжествовало правосудие? Виновные лица строго наказаны! — проговорил Белорыбицын с нескрываемой иронией и цыкнул зубом.

— Да уж. В прошлом месяце еще суд отзаседал в полном комплекте. Семь годков определили Синельникову… С полной ликвидацией имущества. Ну да он себе, губа не дура, на черный день припрятал кой-чего. Такой не завшивеет, на нем грязь обсохнет да и отпадет, что на свинье. Выйдет — устроится снова в ласковое местечко. Это я вот стар старичок, топор стал тупичок, мотаюсь как перекати-поле…

— Ну загнул, зря, зря обрезаешь себя. Какой же ты старик? — улыбнулся Белорыбицын. — Небось и пятидесятник еще не обмыл, не приспело время. Выглядишь бодро, молодец молодцом, по таким, как ты, вдовушки сохнут в провинциальном Эльдорадо.

— Сорок восемь в июле щелкнуло. Года! — печально вздохнул Антюхин, намереваясь, очевидно, изложить за бутылкой всю свою пеструю и многострадальную биографию, которую считал немало поучительной для всякого честного советского гражданина. Не столь уж часто встретишь собеседника, который вот так терпеливо будет слушать тебя с благожелательным вниманием и соучастием в глазах. А ведь всего лишь случайный попутчик! И он невольно все больше и больше проникался симпатией к Белорыбицыну. Глаза Антюхина подернулись влажным блеском; его низкий баритон вибрировал уже почти на трагических нотах: — Нет-нет, я доподлинно знаю: неудачник я, и все тут! А есть ли вообще оно, счастье? — философствовал он, вскидывая на лошачий манер кудлатой головой. — Эх, синяя птица! В зоопарке небось чахнет. Ой, мечты, мечты, годы наши юные, где вы? — протянул он нараспев. — Ой и подлецы ж эти годы! Года как вода, текут, а куда? Бегут, бегут… Семафор им постоянно зеленый светит, как поется. Лампочка, зараза, не перегорит! А плешь уже на затылок съехала. — Антюхин помолчал, глядя куда-то в глубь вагона, где у прохода позвякивали ящики с вином, и неожиданно лицо его переменилось, точно озаренное внезапной догадкой. Он стрельнул на Белорыбицына угольной бровью с веселым задором в лукаво обузившихся глазах. — А ну его к ляду, чего зря горевать! Давай лучше в картишки срежемся, а? — чуть подался к собеседнику и проговорил знобистым полушепотом. — Время ведь надо как-то убивать. Я только утром на место прибуду. У меня там, под Медынью, мать старушка, отдельное хозяйство имеется. Корова и прочая мелкая живность… Давно писала, звала к себе, да я все мыкался, искал, вишь, синюю птаху. Ну так как? Пойдем, что ли? В дурака!

«Не такой уж он простачок, каким прикидывается, — думал, поглядывая искоса на незнакомца, Белорыбицын. — Может, сочинил заранее всю эту легенду и рисуется в моих глазах эдаким лапотником. Ну-ну, пойдем, метнем картишки, проверим твою талию».

В купе Антюхина было пусто, кто-то забронировал места до Чернигова. Когда наконец к вечеру постучались в дверь две гражданки, Яков продул в азарте без малого полторы тысячи. Таких денег у него с собой не было. Он вывернул карманы и выложил мятыми купюрами четыреста двадцать рублей.

— Пойдем, браток, в тамбур покурим, — проронил Яков упавшим голосом и поскреб затылок. Лицо его потемнело, морщины проступили еще резче под глазами и вокруг. — А может, еще сыграем? — глядел он просительно на Белорыбицына. — Может, поверишь в долг? Доедем до места, так я уж возьму у матери, расплачусь сполна. Ты не думай, я не какой-нибудь там пройдоха. Душа, понимаешь, горит, азарт мозги сушит. Я же думал, в дурачка, а тут в очко…

— Нет, милейший, в долг я никогда не играю, да и тебе не советую. И потом, зачем же обижать мать старушку? Она тебя столько ждала, а ты явишься к ней с таким приветом…

— Ладно, будя, не береди душу, — вздохнул горестно Антюхин и потер крепко ладонью загорелый лоб. — Я ж несчастный человек, азартный, как мартовский кот. Слушай, может, простишь дураку-колхознику? Станется с тебя, четыре сотенные поимел… Ты ведь, судя по всему, обеспеченный, начальник, видно.

— Грехи твои бог простит, а я карточные долги никому не прощаю. Дело чести, сам понимаешь.

— Честь-то она есть, да как деньги за долг внесть, — сокрушался Антюхин и поглядывал по сторонам.

«Пожалуй что он может мне и пригодиться, — размышлял Белорыбицын. — Избавиться от него легко в любой момент. Отправлю к мамаше в деревню, и будет сидеть там тише воды, ниже травы. Болтать никому не станет от страха. И так недавно был под следствием… Если его слегка приодеть, да чтоб помалкивал больше при деловых встречах… Кстати, он и за кассира вполне сойдет. Такой вполне примет игру за чистую монету. Беру, дескать, его к себе на работу, а потом подведу под сокращение штатов; урезали фонды и все такое… Пока он прочухается, я его с выходным пособием…»

— Ну ладно, — сказал Белорыбицын, смягчив голос и посмотрел покровительственно на Антюхина. — Дела у тебя сейчас и вправду неважнецкие, прямо-таки поражение на всех фронтах. А ведь мужик ты неглупый. Главное — честный! Может, чем черт не шутит, взять тебя к себе на работу? Я завотделом в Управлении кооперативного хозяйства. Тут такое дело… Кассир, что на выездных операциях, слег в больницу… После я все растолкую. Словом, хоть прописку сразу и не обещаю, но жить устрою в пансионате. Я сам в летнее время частенько там обретаюсь. В центре Москвы духотища, смог, а мне вечерами надо сидеть за отчетами…

— Да ты это… Шутишь, что ли? Я ведь семилетку только одолел, — выкатил на него удивленно глаза Яков. — Какой с меня в вашем деле прок?

— Сказано — честный человек нужен мне, а кассир в больнице и еще неизвестно, когда выйдет. Будешь действовать по моим указаниям — и полный порядок. А теперь достаточно о делах. Хоть нервные клетки и не восстанавливаются, а питать те, что есть, надо. Пойдем в ресторан ужинать. С проводником я после договорюсь, перейдешь в мое купе.

— Ну и дела, — вздохнул Антюхин. — Эвон какой крутой поворот.

6

Как-то во время школьных каникул я забежал зачем-то к Косте домой и тут встретилего дядю, Никифора Кондратьевича, низкорослого толстяка с пышными овсяными усами, который работал ветеринарным врачом.

Он целыми днями мотался на стареньком служебном газике по Одессе и окрестностям города, не считаясь со временем, чуть ли не в фанатической приверженности к спасению всякой живности, ибо полагал, что вскоре единственно одесситы останутся представителями фауны среди расширяющихся городских застроек.

Никифор Кондратьевич любил пофилософствовать, и помнится, в тот день, когда на веранде пили вечерний чай, произошел такой разговор:

— Куда думаете, хлопцы, податься после школы? — спросил он. — Есть уже какая-нибудь задумка или нет? Вот Константин все стихи строчит, занятие, конечно, деликатное, лирика и все такое… Но штаны себе с этого вряд ли купишь, да и не прокормишься. А профессия — дело серьезное, мужчина должен семью содержать.

Во дворе зазвонили, возвещая о том, что приехала машина за мусором. Хозяйки из всех подъездов заторопились на улицы с ведрами. Костя глянул на мать и хотел было встать от стола, но Ксения Петровна махнула рукой:

— Ладно уж, сиди, я сама сбегаю вынесу…

Никифор Кондратьевич неторопливо прихлебывал чай и продолжал рассуждать:

— Вот читаю другой раз в предисловии какой-нибудь книжки об авторе: «…работал плотником, почтальоном, матросом, каменщиком, токарем…» Выходит, вроде бы выхваляют этим — все, мол, постиг и испытал на собственной шкуре. А я подозреваю, что, скорей всего, его попросту гнали в шею отовсюду, потому и мыкался, бедолага. Каменщика из него не вышло, токаря тоже… Писакой, значит, легче быть. Оно конечно, поучать других куда проще, чем самому вкалывать на производстве. Был бы он, скажем, токарем седьмого разряда, я б его сочинительству охотно верил. Это я тебе, Константин, говорю к тому, что не лови ты журавля в небе, не порхай — легче на землю падать будет. Профессию надо выбирать, как жинку. Один раз. Чтоб пришлась и по душе, и жить с ней надежно, без дерганий и хлопот. Серьезный человек метаться от одного дела к другому не должен. А присмотреться загодя, испробовать себя все же надо, пока мамка и батька кормят да поят.

— Вы, дядя Никифор, прагматик, — заметил, тяготясь его наставлениям, Костя. — Вон Джек Лондон сколько профессий испытал. Босяком даже был. Помотался по свету, так и писать о чем было.

— Он не от хорошей жизни босячил, — ответил убежденно Никифор Кондратьевич. — Ему с малолетства пришлось самому заботиться о пропитании, а вы, хлопцы, сидите на всем готовеньком, да еще на разные экскурсии вас от школы возят. Ты б на его месте босяком и остался, — проронил он с добродушной усмешкой. — А хотите, я вам экскурсию устрою? Повожу недельку-другую с собой, приглядитесь к моему делу. Лечить бессловесных тварей, может, еще посложней, чем людей. Они тебе не подскажут, где что болит.

— Зато в вашем деле и ответственности меньше, — бросил Костя.

— Это кто тебе сказал? — воскликнул обиженно Никифор Кондратьевич. — Ты слышал про клятву Гиппократа? — Он стал убежденно доказывать, что не знает ничего интереснее своей работы.

Я представил себе всех этих гнилоглазых псов, облезлых котов, разжиревших болонок с глазами, выпученными от икоты, и меня просто смех стал разбирать от хорошенькой перспективы возиться с ними с утра до вечера и выписывать рецепты озабоченным хозяевам.

— Вы знаете, сколько в Одессе собак? — распинался взволнованно Никифор Кондратьевич. — Пятнадцать тысяч! Человек ведь душой привязан к своим младшим братьям. Я не только их лечу, но и души, человеческие души. А сколько есть одиноких пожилых людей, для которых собака — единственная, можно сказать, отрада и утеха в пустой квартире.

— Тем хуже для них, — заметил скептически Костя. — Сами в том виноваты.

— Нет, не спеши судить людей, — покачал головой Никифор Кондратьевич. — Поглядим как у тебя самого жизнь сложится.

Костина мать только посмеивалась, прислушиваясь к этому разговору.

Все же этот чудак уговорил нас поездить с ним недельку по вызовам. Мы согласились, но без особого энтузиазма.

С утра Никифор Кондратьевич торчал несколько часов на ветеринарной станции, куда поступали заявки, сыпались бесконечные телефонные звонки, а потом мы садились в машину и допоздна колесили по адресам. Он представлял нас хозяевам практикантами из техникума, и старушки почтительно смотрели на белые халаты, доходившие нам почти до пят. В каждом доме нас встречали чуть ли не с распростертыми объятиями: ведь мы могли и не явиться по заявке, потому что это делалось в исключительных случаях. Но разве энтузиастов остановят сухие предписания и инструкции? Наш опекун и наставник не жалел ни машину, ни себя, ни нас.

Я удивлялся, с каким спокойствием и уверенностью Никифор Кондратьевич обращался с бульдогами, эрдельтерьерами, боксерами, делал уколы, лез рукой в отверстую пасть, а свирепого вида псина при этом косилась на него с преданным, рабским смирением и жалобно повизгивала. Нам казалась чуть ли не магией, каким-то гипнозом манера его поведения, потому что при виде Никифора Кондратьевича у собак словно что-то ломалось в глазах.

Мы побывали в десятках квартир, где мне неожиданно открылась совершенно незнакомая прежде сторона людской жизни. Все эти старушки собачницы и кошатницы были, в сущности, столь замкнуты в себе и одиноки, что невольно вызывали к себе не меньшее сочувствие, чем их подопечные. Я и не подозревал, сколь тоскливо иногда оказывается человеку в четырех стенах, сколь спасительным может стать для иного чудака общество почти облезлого какаду.

Однажды под вечер на ветстанцию позвонил какой-то мужчина, чуть не слезно прося приехать и спасти его попугая. Привезти сам сюда птицу он не мог, недавно перенес третий инфаркт и выходил из дому разве что в магазин по соседству. Мы поехали, вняв его мольбам.

Какаду выглядел жалким и ужасным, сидел на жердочке с нахохленным видом, словно мерз от стужи, несмотря на июньскую жару. Хвост его был загажен, а весь пол клетки устилали выпавшие перья.

— Спасите его! — взвел на нас страдальческие глаза хозяин, шаркая шлепанцами, суетясь и угодливо подвигая нам дрожащими старческими руками гнутые венские стулья. — Он был со мной на кораблях неразлучно пятнадцать лет, я купил его в Кейптауне, еще когда ходил третьим штурманом. Моя покойная супруга, как и я, души в нем не чаяла. Он удивительно умный, да-да! Понимает, что обречен, молчит, не ест, не пьет уже третий день.

— Попка, ты чего приуныл? — постучал слегка по клетке Костя. Какаду чуть приоткрыл тонкую голубоватую пленку века и показал безжизненно мутный зрачок.

— Если он погибнет, я этого не переживу, — вздыхал старик, отирая слезу, которая скатилась на серебристую от щетины щеку. — Ведь, кроме него, у меня не осталось никого в целом мире. Я одинок, катастрофически одинок. Детей у нас не было. Мы всегда считали Ливингстона членом нашей семьи.

— Какого Ливингстона? — удивился Костя.

— Его, — кивнул старик на клетку. — Так его зовут.

Моряк перечислял нам многочисленные достоинства этого облезлого комка перьев, в то время как Никифор Кондратьевич открыл клетку и осматривал, казалось, уже безучастного ко всему попугая.

— Эктопаразиты! — заключил наконец он строго. Это прозвучало как вердикт, не оставляющий никакой надежды на спасение.

Старик охнул, чуть не в ужасе закатил глаза и охватил свою плешивую голову дрожащими руками.

— Что же делать, как быть? — причитал он, раскачиваясь из стороны в сторону.

— Сейчас я сделаю ему укол, и все пойдет на поправку, — утешил Никифор Кондратьевич, извлек из чемоданчика ампулу, шприц, попросил меня подержать попугая и, расправив его хвостовые перья, ткнул туда иглой.

— Полундра! — слабо завопил какаду и попытался хватануть меня за палец.

Мы с Костей засмеялись.

— Однажды наш сухогруз едва не затонул в Атлантике, — рассказывал старик. — Ливингстон, как всегда, был со мной на штурманском мостике. Началась всеобщая паника. Уже стали спускать шлюпки за борт, а он сидит себе преспокойно как ни в чем не бывало и говорит…

— Вычистите клетку, — перебил его Никифор Кондратьевич, — я сейчас обработаю ее специальным составом.

Между тем какаду так и сыпал теперь разными авральными командами; после укола он стал воинственно настроен, встопорщил перья.

— Отдать концы! — кричал он, уставясь сосредоточенно на Костю.

— Через неделю попугай будет в полном порядке, — успокоил старика Никифор Кондратьевич. — Необходимо ежедневно добавлять в воду биомицин. Сейчас лучше давать побольше фруктов и овощей.

— Вот беда-то, овощной магазин далеко, от нас почти четыре квартала, — вздохнул сокрушенно старик. — Едва удается доплестись…

— Я буду к вам приходить и приносить овощи, фрукты, — неожиданно сказал Костя. — Надо помочь выходить Ливингстона.

В эту минуту я уловил какое-то странное выражение в его глазах. Нет, не жалость, не снисхождение…

— У вас доброе сердце, юноша, — умиленно прослезился старик. — Из вас определенно выйдет прекрасный ветеринар.

Я глянул на Костю не в силах скрыть невольную улыбку, но он даже не обратил на это внимания и продолжал с серьезным видом вычищать клетку.

— Ты что, и в самом деле задумал стать ветеринаром? — спросил я, когда поздно вечером мы возвращались домой.

— Послушай, — усмехнулся он, — меня всегда поражала твоя наивность. Разве мы можем сейчас в точности знать, кем мы станем? Но, между прочим, не мешало бы обратить внимание, какая у старика шикарная библиотека. Думаю, удастся раздобыть у него что-нибудь интересное. Ведь он одинок и все это, наверное, давно прочел. Вряд ли у него теперь есть охота копаться в книгах…

Меня невольно покоробило от этой откровенности, но я ничего не ответил.

…Ни я, ни Костя не пошли по стопам Никифора Кондратьевича, однако все же именно после того мы стали серьезно задумываться о нашем призвании и строить разные планы.

Моряк подарил Косте не один десяток книг, и он временами навещал его. Ливингстон, как это ни печально, пережил своего хозяина, и когда стали опечатывать квартиру, выносить вещи, осиротевшего какаду взяла к себе соседка. Она пыталась вытравить из его сознания морские словечки, но ей это так и не удалось. В один прекрасный день клетка с птицей перекочевала в Костину квартиру.

Собецкий теперь зачитывался старыми книгами о путешествиях, о Древнем Риме, Элладе, восхищался Тацитом, Геродотом, и я подумывал, уж не собирается ли он всерьез стать историком, но неожиданно для всех нас он после девятого класса пошел учеником слесаря на судоремонтный завод. Доучиваться он ходил в вечернюю школу и советовал последовать его примеру, доказывая, что все равно ничего не потеряно, так или иначе получу аттестат, но зато при поступлении в вуз у меня будет выгодный статус.

— Леха, — говорил он, — слесарничание для меня лишь промежуточный этап, штрих в биографии. Но штрих колоритный! Даже если стану когда-то министром, смогу похвастать, что начал трудовую жизнь рабочим. Пошел вкалывать в шестнадцать лет!

Он уговаривал меня столь убежденно, что можно было и вправду поверить в эти далеко идущие планы. Но надо было знать характер Собецкого, его всегдашнюю приверженность к пространным идеям, стремление пускаться во все тяжкие, идти на риск, лишь бы жизнь обрела какой-то неожиданный поворот, за которым ему грезилась заманчивая перспектива.

Конечно же вся эта затея оказалась в итоге прожектерством: он проработал слесарем месяца четыре, не больше, стал под разными видами все чаще прогуливать, и в конце концов его просто уволили с завода. Какое-то время он предавался безделью, ошивался целыми днями в яхтклубе, но вечернюю школу не забывал посещать.

Затем ему в голову пришла сумасбродная мысль пойти до осени в пожарные, а тут еще кто-то из знакомых расписал все прелести этой службы, где дежурство раз в трое суток. Может, его прельстила не только перспектива относительной свободы, но еще и возможность выгодно себя проявить на столь романтическом поприще, сулившем новые впечатления. Вряд ли он обольщался мнимым геройством, однако крещение огнем не прошло бесследно для его экзальтированной натуры.

— Представляешь, Леха, сидим забиваем козла, вдруг — тревога, — бахвалился он, чтобы раззадорить меня. — Хватаю каску, несемся с истошным воем сирены через весь город. Полыхает третий этаж в старом особнячке, а на втором общество слепых. У них как раз шло собрание. Всеобщая паника, суматоха: горим! Горим! Кинулись они на лестничную площадку, а там все дымом заволокло. Влетаем в квартиру, сломав замок, спасаем пятилетнего пацаненка… На лестничной площадке потоп, хлещем из двух брандспойтов. Слепцы, которым льет теперь на голову, орут — конец света! Тут является старушенция, виновница всех событий. Забыла включенный утюг, пошла на Привоз, где простояла в очереди за рыбой больше часа. Увидела кавардак в квартире и взъярилась на нас: «Трам-тара-рам, — кричит, — изуродовали обстановку!» Ну, соседи, у которых залило потолок, и напустились же на нее. А тут еще сбежались жильцы двора, где слепцы затоптали белье, развешанное на веревках. Такие разгорелись страсти! Комедия, да и только.

Но вскоре даже эти эфемерные восторги угасли, а первые впечатления поблекли; надо было регулярно ходить на учения, сдавать какие-то нормативы, заниматься докучливой уборкой в депо и не гнушаться взять в руки иной раз и метлу…

Никифор Кондратьевич не упускал случая поиронизировать над Костей и всякий раз спрашивал, когда же тот получит наконец медаль за доблестное рвение и геройство на пожаре. Он никак не мог смириться с тем, что его племянник за короткий срок сменил уже две работы.

— Ты, Костик, вольный стрелок, — говорил он. — Сегодня здесь — завтра там, по морям, по волнам… Только куда тебя вынесет? Годков через пять-шесть трудовой книжки не хватит, а к пенсии, глядишь, наберется целое собрание сочинений…

— Ничего, пусть узнает жизнь с разных сторон, — защищала Ксения Петровна Костю. — У него еще все впереди, найдет себя рано или поздно. Ведь не думаешь же ты, Никифор, что я и вправду соглашусь видеть его всегда чумазым слесарем или пожарником.

Ксения Петровна любила повторять это сакраментальное: «Узнать жизнь!» Я не совсем ясно представлял, какой именно смысл она вкладывала в эти слова, за ними скрывалось нечто смутное, обтекаемое, потому что можно было подразумевать и перекочевывание с одной работы на другую, и чтение книг, и дружбу с девчонками, наши тогдашние увлечения, привязанности… И выходило, что это как бы еще не настоящее, временное, чего не следует принимать всерьез, потому что мы еще «не узнали жизнь» и как слепые котята тычемся из стороны в сторону, а настоящее придет только после, не скоро, а пока что наша жизнь как бы игра… И многое дозволено, многое прощается, и время спишет все издержки. А пока у нас еще птичьи права на какое-либо серьезное суждение, но зато есть права на ошибки, на всепрощение, на снисхождение. Повторяю: так думала она, полагая, что ее мораль во всех отношениях выгодна для нас и мы ее с готовностью приемлем, укрепив тем самым авторитет Ксении Петровны в наших глазах. Она слыла у нас в маленьком, но шумном дворе, где жили семьи рабочих элеватора и портовых грузчиков, образованной женщиной; за глаза ее называли «морячкой», она со всеми умела легко находить общий язык, но вместе с тем никого из них не принимала всерьез.

7

— Вызывали, гражданин начальник? — в приоткрытую дверь сперва глянула угрюмого вида личность с оттопыренными красными ушами на стриженой голове и просунулось крутое плечо, задранное к массивному лошадиному подбородку.

— Входите, Артюшкин, смелее входите, — кивнул майор Байбаков. — Вот товарищ Петряев из Черкасского ГУВД побеседовать с вами хочет. Тут такая история, снова вашим делом заинтересовались, нужны кое-какие подробности…

— Гражданин начальник, какие еще подробности? — воскликнул Артюшкин с нарочитым удивлением. — Я вас трагически умоляю, не надо со мной больше «беседовать по душам», — хлопнул он себя рукой по груди. — Ведь накрутили мне на полную катушку. К чему еще бередить человеку душу? Вы про меня все насквозь знаете, биографию с детства изучили.

— Переоцениваете, Артюшкин, — ухмыльнулся майор Байбаков. — Знали бы все, так не вызвали. Конечно, мужик вы толковый, вину свою вроде осознали, работаете неплохо. Вы у нас, можно сказать, на хорошем счету, в пример другим приводить можно. В нарушении режима ни разу не были замечены. Вот лишний раз и убедимся сейчас в вашей искренности. Да вы не гоношитесь, выслушайте сперва все с толком, — остановил Байбаков готовое сорваться с губ заключенного восклицание. — Василий Степанович сейчас все сам уточнит.

Василий Степанович Петряев вкратце изложил обстоятельства дела и положил перед Артюшкиным портрет Белорыбицына, который переслали в Черкассы через две недели после первого запроса из Москвы. В прошлом и нынешнем году здесь произошли аналогичные преступления; первое раскрыли, совершивший его Никита Федорович Артюшкин 1945 года рождения был осужден на пять лет.

— Скажите, Артюшкин, знакома ли вам эта личность? — спросил Петряев и подвинул к нему портрет.

— Киноартист, что ли? — поглядел тот мельком.

— Ну вот, мы к вам с полным доверием, Никита Федорович, а вы дурака из себя строите, — хмыкнул Байбаков. — Этот человек, выдавший себя за Белорыбицына, а прежде за Жучкова, такой же артист, как и вы. Гастролер. И дело его весьма похоже на ваше, одна и та же, как говорится, география и приемы. Вот и пошевелите извилинами, вспомните. Это в ваших же интересах.

— У меня интерес теперь один — отбыть срок и начать честную трудовую жизнь, как у всех людей… — затараторил Артюшкин. — Я ведь, сами знаете, семейный человек, двух детей надо воспитывать…

— Все это само собой разумеется, — остановил его Байбаков. — Но перейдем все же к делу. Итак, поговорим о Белорыбицыне…

— Выходит, раскалываете меня на самопризнанку? Еще одно дело хотите навесить за чужие грехи? Я ж говорю вам… Один был тогда, и точка.

— Вот чудак человек, никто не собирается вменять вам в вину чужие грехи. Скажите честно: где и когда встречались с ним?

— Он что же, заявил на следствии, что работал со мной в паре?

— Об этом потом. Ответьте сперва на вопрос следователя.

— Гражданин начальник, не надо меня толкать, как телегу в мешок. «Знаю, не знаю я его». Что мне, из-за этого легче жить станет? Срок убавят? Нет же.

— Никто вас никуда не толкает, а проявились дополнительные материалы по совершенному факту преступления и надо вас снова допросить. Боитесь вы его, что ли?

— Это я-то? — вскинул Артюшкин бровями, и на его шее вздулись вены. — Мне бояться нечего, терять тоже. Ладно, гражданин следователь, не будем гонять порожняк. Ну, похожа эта карточка на одного человека, но я с ним никогда не работал. Сделал ему одну услугу как-то и не больше. Фамилия? Вы же сами назвали — Жучков. То ли жена прежняя, то ли любовница живет у него в Тирасполе. Сынишка у них. Подкидывает ей время от времени деньжат почтовыми переводами. Картежник он заядлый, по-крупному любит играть. Ну как-то раз я ему и продулся, такое дело. А капусты маловато, чтоб рассчитаться. Он и предложил мне сделать одолжение, съездить в Кишинев и передать пакет. Когда? Весной, в прошлом году. Адрес? Где живет, не знаю. Она буфетчицей в Кишиневе. На железнодорожном. Валентиной зовут. Лет тридцать пять, не больше. Чернявая, пухлая, смазливая бабенка. Через сутки работает.

— А что было в пакете?

— Ей-богу, не знаю.

— Так уж и не полюбопытствовали?

— Говорю же — нет. Он мне долг простил, с меня довольно.

— Расспрашивала вас о нем Валентина?

— Перекинулись парой слов и разошлись, как две пары ботинок в толпе. А через неделю он меня сам нашел. Квиты, говорит, выручил… А что, гражданин следователь, против него есть серьезные улики? Я же не знал даже, что в том пакете. Судимости? Не знаю. Сами понимаете, лишнее любопытство нам вроде ни к чему. Потом себе же дороже станет.

Капитан Петряев делал какие-то пометки в своем блокноте. После поездок в два района становилось очевидным, что мошеннические операции здесь и в Москве совершены одним и тем же преступником. В трех колхозах его опознали по фотороботу. Теперь, если верить Артюшкину, есть возможность установить конкретную личность. Найти эту Валентину не составит труда. Можно будет после дознания объявить всесоюзный розыск. Присовокупят материалы следствия на Украине, и расследованием будет заниматься Петровка. Но Артюшкин определенно что-то недоговаривает. Да ему и резон по факту преступления взять всю вину на себя. Но даже если подлинная фамилия этого Белорыбицына станет известна, где его сейчас искать? По отправлению почтовых переводов? Так ведь с любой станции проездом мог отправить. Ждать, когда выплывет новая афера? Следствие, чего доброго, зависнет в воздухе. И может, на неопределенный срок.

По раскрытому преступлению Артюшкина все было вроде бы очень просто: приехал в Черкасскую область якобы с полномочиями от Ивановской кооперации закупить излишки яблок и всего прочего, что смогут предложить. Взамен он представил липовые доверенности и обещал шифер и кровельное железо. Когда договорились с местным председателем райпо, он убедил его дать продукты самовывозом. Остановил на трассе попутный трайлер, посулил три сотни водителю и через час подогнал к складу. А вечером, при проверке, машину задержал дорожный контроль. Артюшкин попробовал улизнуть, но ему помешал сам же водитель. Где и как намеревался Артюшкин реализовать яблоки, тридцать бочек капусты и полторы тонны молотого красного перца, оставалось загадкой. На следствии заявил, что собирался перегрузить в другую машину с прицепом и сбыть в какую-нибудь заготконтору, неважно, где именно. Но на самом-то деле конечно же у него была предварительная договоренность. Определенно кто-то направлял его действия. Самому Артюшкину такую операцию вряд ли провернуть. Экспертиза установила, что оттиск печатей на его доверенностях был аналогичен тем же, что и у Белорыбицына — Жучкова.

— Значит вы с Жучковым после того не встречались? — спросил Петряев.

— Говорю же — нет.

— Тогда как объяснить идентичность печатей на ваших доверенностях и документах, что оказались у него?

— Купил. Он с меня полторы тысячи за них взял.

— Почему же вы на следствии заявили, что нашли их в потерянном кем-то портфеле?

— Ну, он нашел, а не я. В конце концов, какая разница? Действовал-то я один. Он и не знал, куда я поехал. Я так понимаю, гражданин следователь, что он где-то подшумел, а вы теперь ищете концы? Но я-то тут при чем? За мной, клянусь, никаких хвостов нет. Подделкой документов, изготовлением разных там печатей ни в жисть не занимался. Я же по профессии сантехник, сами видели, что честный трудовой путь у меня тринадцать лет… А тут польстился по глупости и сразу попался. Вторая судимость, и, клянусь, последняя, — бил он себя в грудь огромным красным кулаком.

— Ладно, Артюшкин, мы еще вернемся к разговору с вами, подумайте хорошенько. А сейчас идите работать, — кивнул Петряев. Когда закрылась дверь, он проговорил в задумчивости: — Определенно Белорыбицын — Жучков использовал его в своих интересах. Сам вышел сухим из воды, а этого дурака подставил. Ну да рано или поздно все обнаружится.

8

Утром, после заседания членов-пайщиков «Пробуждения», Белорыбицын с Антюхиным уже катили на юг. Белорыбицын еще загодя предупредил его: шеф срочно велел ехать в командировку. Перекрестная ревизия. Уже и билеты взял в СВ.

Свой черный японский дипломат с шифром на замках он упрятал в новую объемистую дорожную сумку. Когда поезд остановился в Киеве, Белорыбицын схватил ее и помчался на вокзал, велел Антюхину не выходить из купе, а сам направился в автоматическую камеру хранения. Яков решил зайти на пару минут в буфет за свежим пивом и увидел, как Белорыбицын торопливо запихивает в крайнюю справа ячейку дипломат.

«Ну и шустрец! — думал он, возвращаясь назад. — Этот, пожалуй, еще хлеще, чем Синельников, будет. Вот уж везет мне, прости господи, на проходимцев. Опять вляпался. Как же у него трудовую книжку забрать, унести ноги подобру-поздорову? Денег ведь ни копья, если не считать мелочи. Совсем он за дурика меня принимает, что ли? Сейчас, поди, хочет втянуть в какую-то новую авантюру. Покаяться, заявить в милицию? Ведь скажут — соучастник. Подсоблял! А я пока опомнился да разобрался во всем — уже поздно. Засудят, определенно засудят. Ведь такие деньги! Подумать страшно».

Размышляя таким образом, он сидел в купе, хмурый, позеленевший, и неторопливо цедил теплое пиво.

Белорыбицын успел заскочить на почту, отбил две телеграммы и вернулся к самому отходу с фруктами и бутылкой французского коньяка, поставив его с демонстративным видом на стол.

— Чего пригорюнился, Яков Александрович? Завтра доберемся в Кутаиси, снимем в гостинице номер и денек перед ревизией отдохнем, поездим по городу, посмотрим достопримечательности. Хачапури, джонжоли, лобиани… Кормить там умеют в ресторанах — пальчики оближешь.

— Домой я решил вернуться, отдай трудовую книжку, — с дрожью в голосе сказал Антюхин. — Долг я свой отработал. Мне бы только на обратный билет, в Калугу добраться. Ты уж сам на эту ревизию езжай.

Белорыбицын присвистнул от удивления и выжидательно уставился на него, держа в руке откупоренную уже бутылку.

«Неужели он выходил за мной следом и подглядел?» — обожгла нехорошая мысль. Брови на его лице напряглись, глубокая складка на лбу чуть порозовела, что не предвещало ничего хорошего.

— Я пить не буду, не наливай, — бормотал Яков.

Он мучительно размышлял, стоит ли ему завести сейчас откровенный разговор и выплеснуть в открытую все, что он думает. «Нет, с таким типчиком рискованно, пожалуй, — предпочел он поостеречься. — Пусть уж считает меня за лапотника, верит, что обвел вокруг пальца просточка-недоумка. А то еще пристукнет, поди, ненароком и сойдет на следующей станции. С него станется. Был Яков, а станет поживка для раков».

— Занемог я, — протянул он. — Какая уж тут ревизия… Не по мне мотаться с места на место, как пришей кобыле хвост. Я человек оседлый, домашний, сыромятный… Может, и подвел тебя, но какой из меня кассир? Ты уж на обратный билет дай, сойду по пути, доберусь до Калуги. Мамаша ждет все же…

Белорыбицын впился глазами в его лицо и пытался понять, что заставило Антюхина переменить недавнее решение. В сущности, он не особо нужен. Важно было в первую очередь увезти его с собой из Москвы в случае, если начнут розыск… Так или иначе вскоре избавился бы от него, а сам вернулся в Киев. Что ж, теперь придется несколько изменить планы. Нет, уговаривать и переубеждать его не стоит. Даже если попытается расколоть…

— Ладно, решил так решил, — сухо отрезал он. — Дело хозяйское. Вот твои четыре сотни, да еще две с учетом командировочных. Трудовую книжку тебе вышлют по почте. Можешь не волноваться. Но одно условие — доедешь со мной до конечной станции и выполнишь одно поручение. А на другой день махнешь назад. Сам тебе возьму билет. Идет?

Яков был несказанно рад такому простому разрешению событий и сам потянулся к бутылке коньяка в избытке благодарственных чувств.

— Ты уж прости меня, дуралея, — расплылся он в кривоватой улыбке, пряча деньги в карман.

— Да ладно, чего уж там, — снисходительно махнул рукой Белорыбицын. — Чудак ты, честное слово. У тебя семь пятниц на неделе. Ты пей, маленько взбодриться тебе сейчас не помешает, а я смотаюсь пока в ресторан, чтоб принесли какой-нибудь закуски, — накинул он пиджак и неторопливо вышел из купе.

9

Все, что мне удалось узнать накануне вечером, говорило за то, что показания Артюшкина достоверны. Здесь, в отделе кадров, подтвердили: на железнодорожном вокзале в буфете действительно работает третий год Валентина по фамилии Куренкова, у нее есть сын шести лет.

— Она взяла отгул и поехала к больной матери в Бельцы, — поведала словоохотливая заведующая. — А вы кто ей будете? Старый знакомый?

— Нам надо увидеться, — уклончиво ответил я. — Просили кое-что передать. Я тут остановился у родственников, побуду неделю.

— Так вы оставьте адресок, она к вам забежит.

— Нет, уж лучше сам наведаюсь, время терпит, — ответил я и поспешил удалиться во избежание лишних расспросов. Теперь мне оставалось дождаться Куренкову и провести дознание. В моем распоряжении было два свободных дня, можно без зазрения совести съездить в Одессу, что я и сделал.

…Еще лет пятнадцать назад, сразу после смерти Костиного отца, Собецкие нашли удачный обмен и переехали в двухкомнатную квартиру на улице Пастера. К тому времени Костя окончил строительный институт и первое время работал в какой-то лаборатории. Главное достоинство этой службы, по его словам, заключалось в том, что оставалась уйма свободного времени. Мне невольно вспомнилась та пора, когда он служил пожарным и хвастал тогда тем же. Но теперь у него был диплом, высшее образование, к немалой гордости Ксении Петровны.

Для меня оставалось непонятным, почему Костя пошел в этот институт. Профессия сантехника, вентиляция, теплоснабжение… Все это представлялось такой прозой в сравнении с тем, что я от него ожидал. Его приверженность к истории, литературе и философии в прежние годы предполагала в нем совершенно другие интересы.

— Удобная профессия, и не больше, — признался он как-то с обезоруживающей откровенностью. — И притом немаловажное достоинство: если попрут с работы, то всегда можно куда-то приткнуться без особых проблем. А ты ведь знаешь мой характер и неуживчивость. Нет, на полную независимость нельзя рассчитывать нигде и никогда, но все же важна хоть относительная свобода, в том числе и свобода перемещения, дислокации твоего письменного стола.

Езжай в любой конец страны — встретят с распростертыми объятиями, даже если не бог весть какой дока, а вот тому же филологу устроиться не так-то просто: это только идеалисты воображают, что их ждут райские кущи и окружение интеллектуалов. Нет, у гуманитариев не сладкий хлеб. Я же, — присвистнул он, — устроюсь начиная от стройплощадки, проектного института, КБ, любого зрелищного заведения кончая ремконторой, жэком, санэпидемстанцией… А еще лучше — в пусконаладочном управлении: пришел, заключил договорчик на паспортизацию или отладку систем, покрутился до обеда, сделал кое-какие замеры и умотал. Начальство на отлете, заказчик над душой у тебя не стоит. Если вентиляция не работает — особой беды не будет, план из-за этого не пострадает. В случае чего всегда можно свалить вину на строителей, составить соответствующий акт. Процентовку все равно подпишут, получу прогрессивку. Все эти пусконаладочные управления просто смех один. Словно нарочно придуманы для таких, как я, любителей свободы. Строители сдают объект и ссылаются: мол, наладчики все поправят, — а наладчики приходят и разводят руками, валят все на строителей. Но те уже умотали, тю-тю. Начинается катавасия, переписка. А денежки-то идут.

— Но ты же когда-то собирался стать чуть ли не министром, — сказал я.

— Надежды юношу питают, — ухмыльнулся Костя. — Теперь я трезвый реалист. Может, тебе все это покажется позицией приспособленца, но, Леха, будем откровенными, ведь у большинства людей настоящая жизнь начинается только после того, как уходишь с работы.

…Я позвонил в дверь на втором этаже, где жили Собецкие. Сколько лет прошло, с тех пор когда я был здесь последний раз. Целая бездна! Бездна, поглощающая дружбу, наши юношеские привязанности, увлечения и иллюзии. Меня невольно охватила щемящая грусть. В глубине квартиры что-то звякнуло, потом старчески неторопливо прошаркали шлепанцы в коридоре.

— Кто там? — встревоженно спросил столь знакомый мне голос.

— Это я, Алексей.

Ксения Петровна сняла цепочку и выглянула на площадку, щуря близоруко глаза.

— Алешка! Господи, неужели ты? — всплеснула она руками, стала суетливо поправлять пряди совершенно седых волос, падавшие на худое лицо, затем повлекла меня на кухню, где варила абрикосовое варенье, и тотчас усадила пить чай, засыпая вопросами.

— Костя на работе? — поинтересовался я.

— Хоть бы ты на него подействовал, — Ксения Петровна вздохнула. — Мотался несколько лет по командировкам, потом что-то изобрел, были неприятности по службе, идею его не признали, и он уволился. Озлобился, сидел дома, делал за плату курсовые проекты студентам. Измучилась я с ним, витает по-прежнему в высоких материях. На прошлой неделе ездил в Киев, отвез, говорит, чертежи какой-то своей новой установки на экспертизу. До этого дней десять тоже где-то в поездках пропадал. Хочешь бычков? Я вчера нажарила целую миску. Он берет по утрам лодку в прокате на Ланжероне и удит до обеда.

— Стихи пишет? — полюбопытствовал, я.

— Да какие там стихи. Не то что книг, а и газет не читает, — сказала Ксения Петровна упавшим голосом. Но тотчас лицо ее снова просветлело: — Вот уж Костик обрадуется! Ты ведь у нас остановишься? Он тебя никуда не отпустит, и не думай, Алешка. С женой, с дочкой приехал бы хоть разок в отпуск.

Мы поболтали еще немного, и я отправился на пляж.

10

Временами Белорыбицыну хотелось остановиться на месяц-другой в каком-нибудь небольшом городишке, но через два-три дня от бездеятельности на него накатывала тоска и так и подмывало напиться. Нет, все же оседлая жизнь была не по нутру ему, но и вечное бегство становилось утомительным. От кого он бежал — от розыска, от самого себя, от скуки? Или от всего вместе? В минуты меланхолии казалось, что он попал в какой-то запутанный круг — чем больше у него скапливалось денег, тем жизнь становилась тревожнее, а он сам нервознее, потому что та неопределенная цель, за которой он когда-то гнался, увы, так и не вырисовывалась на горизонте. В сущности, что он мог позволить себе, куда истратить почти полмиллиона? Дача? Машина? Они ему ни к чему. Его смятенная натура жаждала деятельности, смены впечатлений. Но все, почти все повторялось. Даже доставлявшие остроту переживаний рискованные комбинации приелись. Какой-нибудь провинциальный мещанин мечтает о пятидесяти тысячах, а дай ему пятьсот — не знал бы, что с ними делать. Лично для него важна была игра, сам процесс. Он выигрывал, но не перед кем было теперь и похвастать. Увы, чемоданчик, набитый купюрами, который повсюду таскал с собой, превратился в обузу. Он ловил себя все чаще на мысли, что без него чувствовал себя куда спокойнее. Сон в вагонах СВ, где закупал все купе, был неровен; вскакивал среди ночи, прислушивался к шагам за дверью. Ведь могли ненароком и обокрасть. Да что обокрасть — ограбить, попросту пристукнуть. Тот тип в гостинице, с которым играл в преферанс, определенно внушал подозрение, а он, подвыпив, расслабился, пустился философствовать зачем-то.

— Утверждение всякой воли, — доказывал он убежденно тогда, — уже преступление. Страдание, наказание… Чушь! Малодушен всякий из нас, кто ценит себя ниже, чем достоин. А я не хочу страдать, я сознательно закрываю глаза на то, что привыкли называть мукой совести. Причина страданий людишек — неврастения. Разве кошка страдает оттого, что ловит и поедает мышь? Естественный акт природы. Да вся история человечества — это борьба за власть и жизненные блага. Всякая война — тот же грабеж, только коллективный. И победителей, как говорится, не судят, а превозносят на щите. Александр Македонский, Аттила, Юлий Цезарь, Наполеон — кто сегодня не называет их великими? Разве при упоминании этих имен мы преисполняемся сочувствием к жертвам? Чепуха! Все дело в масштабах преступления. Великие преступления уже не преступления, тем более когда от них отделяют сотни лет. Захват чужой территории — уже не грабеж, а политический акт, благо, если бросить взгляд в анналы истории. Нет, о муках совести надо уметь попросту забыть, вычеркнуть из головы как ненужный хлам. Их выдумали слабые людишки, чтобы обезопасить себя, и не больше, а заодно украсить свое бессилие и найти ему хоть какое-нибудь оправдание. Ведь в самой основе мира таится нечто беззаконное и бессмысленное. Назовите мне хоть один год в истории человечества, когда бы не проливалась чья-то кровь, не было войн и кто-то не поживился за чей-то счет. Нет, об освободительных войнах я здесь не говорю. Возмездие существует. Но все дело в масштабах измерения, во взглядах, в широте нашего сознания, а мы заражены ханжеством, скованы условностями, которые впитали с молоком матери. Мы рабы общественного мнения, духовные иждивенцы. Помните, как там в стихах Вознесенского:

Раб стандарта, царь природы, ты свободен без свободы,
Ты летишь в автомашине, а машина без руля.
Оза, Роза ли, стервоза — в ящик рано или поздно…
…Плечистый очкарик, назвавшийся кандидатом технических наук, только посмеивался, слушая его, и невольно вызывал раздражение.

— С такой философией у вас за плечами могло бы быть уже с десяток преступлений, если не больше, но раз вы на свободе, то, очевидно, масштабы не те… — Потом кивнул на дипломат и спросил, почему таскает за собой, не оставил в номере. Со стороны и в самом деле это должно было казаться странным. Что ж, очевидно, начал утрачивать бдительность… Даже в вагонах в туалет неизменно таскал дипломат с собой. Ведь определенно это бросалось кое-кому в глаза. А тут еще приперся в номер очкарик… И разве не странно, что кто-то якобы ошибся, стучался в номер во втором часу ночи? Какой-то тип даже орудовал в двери ключом. Тоже, видите ли, ошибся номером… Да, за утраченное спокойствие приходилось платить. Не деньгами. Нервами. Но где хранить деньги? Не дома же под полом. Мертвый капитал, который в один прекрасный день мог стать попросту ворохом бумаги. Надо обратить его в ценности, в некий эквивалент. На это тоже нужно время. Лишние хлопоты. Он обдумал было вариант запаять все в банку, снять на месячишко дачу и бросить в туалет, в выгребную яму, а через пять-шесть лет достать. Но где гарантия, что дачу не продадут? Мало ли какая может быть неожиданность. В конце концов, лучше зарыть в глухом месте за городом. Кому придет в голову там искать? И, как говорится, ку-ку, Маруся. Гарантия на сто лет! Надежнее, чем в швейцарском банке. Даже если, не дай бог, возьмут, дадут все же срок.

…Безлунной ночью, которой пришлось дожидаться целую неделю, после того как запаял специально заказанную коробку из нержавейки, наконец совершилось это таинство. Он долго прикидывал место, объездил окрестности трех сел. Теперь оставалось только выкопать яму. И он стал рыть… Обливаясь потом, то и дело поглядывал по сторонам. Растер ладони черенком лопаты до крови. Временами у него было такое ощущение, будто он копает самому себе могилу. «Могила неизвестного миллионера, — усмехался он. — Правда, мне до миллиона еще далековато». Он решил сделать перекур, но присесть было негде. Ночной ветерок стриганул холодом между лопаток. Где-то в темневших кустах вдруг истошно, пронзительно закричала какая-то птица. Он чертыхнулся и испугался звука собственного голоса, столь чужим и незнакомым показался он ему самому. Далеко, километрах в трех, маячили огни небольшой деревеньки, оттуда временами доносился тоскливый собачий лай. Небо, казалось, давило низкими облачными пластами. В редких прорехах густых туч сиротливо мерцали крапинки далеких звезд. Начал натягивать мелкий теплый дождь. Он принялся копать с удвоенным рвением, боясь промокнуть насквозь, пока успеет добраться до шоссе, но дождь вскоре кончился, небо чуть прояснилось. От разрытой земли теперь шло густое парное дыхание, отдававшее прелью. Через полчаса работа пошла медленнее, лопата уперлась в крепкий пласт глины.

…Прежде ему казалось, что истратить такие деньги — пустяк при его фантазии и образе жизни. Но богатство, увы, губительно для беспокойных людей. Количественные изменения согласно диалектике перерастали в качественные. Это касалось и человеческой души. Теперь, столкнувшись с реальностью, он был немало озабочен и в один прекрасный день пришел к выводу, что становится скрягой, утратил прежнюю дерзость в своих рискованных предприятиях. Мысли постоянно были заняты тем, на что употребить капитал. Но тут его фантазия, как ни странно, начисто отказывала. Ведь он привык уже к определенному образу жизни, к вечной деятельности и не мог позволить себе даже излишеств, чтобы не расслабиться, быть в постоянной бдительности. Ему вспомнилось изречение Наполеона Бонапарта: «Богатство состоит не в обладании сокровищами, а в умении употребить их». Тогда он, помнится, посмеялся насчет того, что злой гений войны пришел к банальной и пошлой мысли уже на острове Святой Елены. Казалось бы, этому умению не надо никого учить. Теперь он его понимал и искренне сочувствовал. Надо полагать, по характеру Наполеон был тоже игрок, причем азартный. Да, во всем нужно знать меру. Главное — вовремя остановиться. Жадность фрайера сгубила. Но в том-то и беда, что остановиться не мог, хотя сознавал пагубность дальнейших предприятий с деньгами на руках.

…Уже светлело, когда измученный, с осунувшимся лицом, Белорыбицын спустился к небольшой речушке, что протекала неподалеку от оврага.

У камыша с тревожным писком сорвался куличок и исчез за поворотом, где открывалась заводь. Словно вторя ему, дружно заголосили под берегом лягушки. Белорыбицын вздрогнул, огляделся по сторонам и только тут вспомнил про дипломат, который осточертело таскать повсюду с собой…

— Идиот! — воскликнул он и хлопнул себя по лбу. — Ведь я закопал все вместе с чемоданчиком, а в нем фальшивые паспорта…

Где-то в поле затарахтел трактор. Утренний ветерок разогнал клочья одыми у речки, и он увидел идущих по противоположному берегу двух парней с удочками. Они направлялись к небольшому мосточку.

— Сейчас накопаем червей, я знаю тут одно местечко, — сказал один из них.

11

Как уживаются в одном человеке два противоположных начала, да и так ли уж противоположны они, вовсе исключают друг друга? Если бы мы не находили в себе сил преодолеть искушения, многочисленные соблазны, столь щедро порождаемые жизнью, то все достоинства, само понятие нравственности было бы сведено на нет. В науке, дахотя и в той же биологии, не существует этических оценок, она стремится выяснить значение всех проявлений живого существа, в отличие от искусства, которое всегда пристрастный судья. Но я-то, я, оперуполномоченный уголовного розыска Ляхов, разве я не могу быть тоже пристрастен, даже если меня терзают подозрения? Нет, конечно же никаких скидок… Против совести я не пойду. Конечно же добро должно восторжествовать над злом, это само собой разумеется. Но понять, понять! И не только мне, но и ему, содеявшему. Может, последнее для меня во сто крат важнее. Куда важнее, чем уличить. Ведь в конечном счете все дело во взаимопонимании. Срок осуждения — разве это не срок для размышлений? А если их не было, если не извлечен урок? Разве мы можем измерить то, что произошло в человеческой душе? Преступление и наказание… Ведь это пропасть, которую не заполнят никогда никакие романы. Назовите мне хоть одно стоящее произведение, на страницах которого не действовал бы злодей. И разве не расхватываются на книжных прилавках даже самые заурядные детективы? Будем искренними; хоть мы и осуждаем порок, но его описание всегда вызывает в нас неизменный интерес, если автор к тому же умеет обнаружить известный психологизм, и тогда уже не столь важна сама фабула, будет пойман злодей или нет. Возмездие для него не в том, а в страданиях, в смятенности его заблудшей души, которую, увы, мы чаще всего не находим в последних главах кажущегося сперва соблазнительного чтива. Ведь читателю и без того заранее ясно, что добро восторжествует над злом, иначе ведь и быть не может. И если вся загадка построена лишь на том, кто виновен в содеянном — Иван Иванович или кажущийся сперва добропорядочным Сидор Степанович, — то, перевернув последнюю страницу, мы все же не испытываем сочувствия ни к тому, ни к другому. Ведь важны не столько масштабы преступления, сколько масштабы измерения человеческой души, потому что и большое можно показать через малое, а даже картина крушения мира иной раз не вызывает ничего, кроме скуки и зевоты. Вы думаете, и я не мог бы настрочить страниц двести с погонями и стрельбой? Но зачем? — спрашивал я себя в минуты искушения. Разве это не было бы преступлением против какой-нибудь рощицы, которая должна будет пойти на бумагу, а сейчас украшает элегический сельский ландшафт? Иногда я думаю, что мое пристрастие к отвлеченным размышлениям мешает моей работе. Что касается продвижения по службе, то это уж вне всяких сомнений. Мое воображение раздирает на части от возможности различных версий, что порой мешает мне сосредоточиться хотя бы на двух-трех наиболее достоверных, по мнению начальства. А если у преступника воображение нисколько не беднее, чем мое? Но на всякое расследование всегда четко установлены сроки. Впрочем, не будем вдаваться сейчас в подобные тонкости и перейдем, как говорит майор Серобаба, к земным материям. Итак, я был пристрастен, но истина дороже, чем друг…

В тот вечер мы долго бродили по бульварам и беседовали с Костей. Лицо его заметно осунулось за эти годы, от крыльев носа пролегли к уголкам жесткого рта две глубокие морщины, а глаза выцвели до белизны и смотрели спокойно, сухо. Но в голове его, в манере жестикулировать угадывалась скрытая нервозность.

Словно предваряя те банальные вопросы, которыми обмениваются люди, не видевшие друг друга много лет, он говорил с умеренным бесстрастием:

— Судя по твоему загнанному виду, ты не нахватался с неба звезд, зарабатываешь на хлеб в поте лица и дослужился, наверное, не выше капитана.

— Все еще старлей, но, возможно, в этом году… — проронил я.

— Да что чины. Нравилось бы, чем занимаешься. Помнишь те наши дурацкие и наивные споры о призвании? Если б у нас хватило ума вовремя убить в себе ростки честолюбия! — Он стал рассказывать, что несколько лет назад увлекся озарившей его как-то идеей, сделал изобретение, которое до сих пор так и не признали. Куда только не посылал он за эти годы свои чертежи и расчеты. — Ты себе не представляешь, что значит столкнуться с косностью, добиться пересмотра типовых решений, утвержденных двадцать лет назад. Ведь надо обойти десятки инстанций, где всякий хочет переложить ответственность на другого. Держаться за старину всегда проще и надежнее.

— Ксения Петровна сказала, что ты даже уволился с работы.

— Да, уже почти год, как я не у дел, — посмотрел он с мрачной иронией на меня. — Но твои одесские коллеги пока о сем не знают и никто меня не тревожит. Пробавлялся халтурами, чертил студентам проекты, ездил с шабашниками в совхоз… На всякий случай у меня и справка есть. Но дело не в том: опасения матери, что меня могут обвинить в тунеядстве, — чепуха. Главное, что я болен, болен захватившей меня идеей. Счастлив или несчастлив я — не знаю сам. Мы замечаем в себе только то, что требует сознательного усилия. Здоровяк от рождения не чувствует в себе своей природной силы, она для него естественна. Мы замечаем не свои способности, а скорее, недостатки в тех или иных способностях и до поры до времени пребываем в слепоте… А тут, поверишь ли, я не считался со своим временем, чертил по ночам, извел на расчеты десятки тетрадей. Это был какой-то угар, я чувствовал себя самым счастливым человеком. Даже во сне я видел разные схемы, сплетение трубопроводов, установки… А потом, когда дело дошло до конкретного воплощения, я зашел в тупик. Ткнулся в одну, другую инстанцию — слушали меня без особого энтузиазма и в конце концов стали смотреть как на одержимого, чудика. Тогда я решил сам построить установку. Но где достать материалы, оборудование? Нужны немалые деньги! Я был озлоблен как черт, готов на все, лишь бы доказать свою правоту.

— И сколько же надо было денег?

— Смотря по тому, где и как доставать все необходимое, — протянул он и ухмыльнулся. — Думаешь, меня могли смутить какие-то формальности, если б предложили хоть в треть цены датчики, насосы, автоматические клапаны?.. Тогда мне было не до страхов. Я же не дачу строил на Шестнадцатой станции, как наш сосед по лестничной площадке, директор конторы вторсырья дядя Митя. Когда речь идет об общественно полезной идее — цель оправдывает средства.

— Ну, тут позволь не согласиться с тобой.

— Позволяю, — кивнул он. — Было бы неестественно, кощунственно даже, если бы ты думал иначе.

— Так ты построил установку или нет?

— Дальше слушай: еду из Киева, настроение собачье, обивал впустую четыре дня пороги в Госстрое, и тут встречается в поезде случайно один человек… Нет проблем, говорит, настоящие одесситы должны помогать друг другу. Вы делаете нам маленькое одолжение, а мы вам.

— Ты согласился?

— Конечно же.

— Но…

— Никаких но! Деловой мужик. Он знаешь кто? Главный инженер мясокомбината. Словом, у них смонтировали четыре кондиционера семь лет назад, но плохо работают, не держат режима. Надо довести до ума. Он согласен достать все необходимое для моего стенда, если я, в свою очередь, им помогу. Заключаю договор. Чтоб проще выплатить кругленькую сумму, надо оформить по меньшей мере двоих. Я и взял паспорт мамаши, вписал ее тоже в договор. Она конечно же ничего не знает. В общем, стенд я смонтировал, достал датчики. Могу продемонстрировать завтра же — все работает по моей схеме идеально. Дожидаюсь теперь из Киева одного крупного специалиста, обещал на той неделе приехать, а пока ловлю бычков, пытаюсь расслабиться. Если удастся его убедить…

— Но у тебя ведь могут быть неприятности из-за фиктивной…

— А, плевать… Кто до этого докопается!.. Систему я им отладил, составил соответствующий акт. Какие могут быть претензии?

— При проверке финансовой дисциплины… Ты кем оформлял Ксению Петровну?

— Слесарем пятого разряда.

— Ну вот, пенсионерка, да еще слесарь. А директор с тебя не требовал ничего?

— Посидели в ресторане, провели вечерок… Да что ты к нему прицепился, дело не в нем: главное — все сдвинулось с мертвой точки. Докажу окаянным бюрократам, кто прав…

Он говорил с такой неподдельной искренностью, что не верить ему было трудно. И если в середине разговора во мне еще не рассеялось подозрение, то теперь я даже проникся сочувствием к Косте. Но я должен посмотреть эту установку. Собецкий хоть сейчас готов был ехать на другой конец города, лишь бы показать ее мне. Что и говорить, энтузиазма ему не занимать, характер его почти не изменился; мелкая авантюра, из-за которой он шел на риск в важном для себя деле, но не чувствовал угрызений совести, — это в его натуре. «Но на преступление он все же не способен», — думал я. У меня словно свалился камень с сердца. Ведь для того, что совершил мнимый Белорыбицын, нужны хоть и замаскированный, но глубокий цинизм, некая патология души и ненасытная алчность, а Костя по-прежнему мог довольствоваться малым, одет кое-как; последние годы вел целомудренную, почти затворническую жизнь и не особо следил за своей внешностью. Эти разбитые сандалии, дешевая выгоревшая рубаха, застиранные чесучовые китайские брюки, которые он таскал, наверное, уже пять лет. В квартире у Собецких была вся та же старая мебель, на стенах поблекшие, в пятнах обои; краска потрескалась, облупилась на подоконниках, на дверях…

Из экономии, как признался Костя, он даже бросил курить. Хотя неудачи и ожесточили его, но в нем продолжал жить творец. Он не утратил из-за них вкуса к жизни, не впал в безделье, не запил, не стал мизантропом. Но его погоня за свободным временем, желанным досугом в конечном итоге оказалась самообманом. Если не этим изобретением, так чем-то другим он обязательно должен был увлечься, чтобы заполнить душевную пустоту. И в конце концов, лучше быть счастливым от заблуждения, нежели несчастным от горькой истины. Может быть, все, что столь увлекает его, лишь иллюзия? Но мало ли обывателей лишены даже счастливых заблуждений. Важно гореть, потому цель нашей жизни, а она беспредельна, помещена все же в нас самих, а не во внешнем.

Несмотря на поздний час, жизнь в порту не затихала. Серебристые ножи длинных, истончавшихся отблесков пароходных огней вздрагивали на воде и упирались в кромку прибоя. Мы жадно вдыхали йодистый запах моря, в котором отчетливо угадывалась душистость переспелой дыни. Метрах в сорока у причала стоял на швартовых закопченный, черный как жук буксир. Слабая струйка пара из трубы радужно взблескивала в лучах прожектора паутиной брызг. Дверь в рубку была открыта, оттуда явственно доносило плеск эфира в рации. Кто-то настойчиво вызывал с рейда лоцмана.

— Обыватели хотели бы жить в спокойном довольстве и попирать землю как можно дольше, — проронил в задумчивости Костя. — Они мечтают таскать свои бренные тела двести, триста лет. А спроси: зачем? Они торчат часами у телевизоров, бесцельно слоняются по улицам, раздумывая, куда бы пойти развлечься — в кафе или кино, надеясь обрести спасительные средства от умственной спячки, ищут их где угодно, только не в самих себе; стараются подстегнуть мозг и нервы алкоголем, пустой болтовней, игрой на бильярде, флиртом с пикантной гражданочкой… — Он помолчал и проговорил отстраненно вполголоса: — На морском берегу бесконечных миров с криками и плясками собираются дети. На морском берегу бесконечных миров великое множество детей. Не мешайте им, пускай играют. Что толку проповедовать им, что эти домишки из песка, а то, что они называют корабликами, — пустые ракушки?.. Да, все мы страдаем манией универсальности и мним в себе скрытые до поры до времени какие-то необычайные возможности. Но как было угадать тогда, столько лет назад, в чем наше истинное призвание? Разве я мог предполагать…

— Ты все еще пишешь стихи, — сказал я.

— Писать не пишу, так, временами найдет что-то… Послушай, расскажи все же, зачем тебя направили в наши края. Интересное дело? Выслеживать кого-то? Насколько я заметил, ты даже не вооружен, если не хранишь свой пистолет в портфеле.

— Можешь быть спокоен, там его тоже нет, — ответил я. И тут мне пришла мысль: а что, если приехать к Валентине Куренковой вместе с Костей? Ведь он сейчас все равно свободен и, если я его попрошу, наверное, охотно составит компанию на пару дней. Но тогда надо все рассказать, чтобы он имел представление о деле, в котором наверняка сумеет нам помочь.

12

— У нас с ним действительно есть сходство, — смотрел с любопытством Костя на фотографию Белорыбицына. — Интересно было бы встретиться и воочию поглядеть на него. Говоришь, даже одного со мной роста? Но все равно его подруга, увидев меня, сразу поймет… Абсолютной идентичности в лицах, наверное, даже у близнецов не бывает. И потом, манера держаться, голос. Нет, женщину ни за что не проведешь. Вот другое дело, если назваться его братом. Или познакомиться как бы невзначай, где-то на улице… — Потом он с рассеянным видом спросил: — Сынишка записан на ее фамилию или другую?

— На другую. Он Потапчук Александр Николаевич, — ответил Ляхов.

— А почему же тогда не установить через загс?..

— Уже установили. Разведена три года назад с Потапчуком Николаем Борисовичем тысяча девятьсот сорок пятого года рождения. Куренкова сейчас в его прежней квартире живет, а он выписался три года назад и переехал в район, в Фалешты. Но Потапчук не тот, кого мы ищем. Сказал, что женился на ней, когда ее внебрачному ребенку был уже год, усыновил, а от кого именно — не знает, не стал допытываться из деликатности. Характер у нее, говорит, не малина: скрытная, замкнутая в себе. Не получилась у них жизнь, начались раздоры, ну и разошлись. Оставил ей квартиру, которую получили вместе. Он тогда был мастером стройучастка. Показал я ему фотографию Белорыбицына. Клянется, что в глаза никогда не видел. Потом я навел справки о Куренковой. Прежде она была прописана в общежитии, снимала квартиру, работала пять лет гравером на художественном комбинате. Побывал там, но ничего особого не прояснилось. Отзывались о ней неплохо: руки, дескать, золотые, но деваха с норовом, себе на уме, делала левые заказы. Привлекалась по уголовному делу, но попала под амнистию. Через три месяца устроилась буфетчицей… Ухажеры? Их у нее хватало. И сама недурна, и одевалась с иголочки, в одну фирму. По фотографии на комбинате тоже никого не опознали. Правда, одна бывшая сотрудница сказала, что вроде бы приходил к ней некий субъект, слегка похож, но точно утверждать не может, столько лет ведь прошло. Рассказала она, что Куренкова частенько ездила по выходным в Одессу: то ли кто-то был там у нее, то ли просто по своим делам…

— Как ни крути, а все концы так или иначе ведут в Рим, — ухмыльнулся Костя. — Другой бы на твоем месте, встретив меня где-нибудь на улице, тотчас арестовал, препроводил в отделение и предъявил обвинение. Пока то да се, очные ставки с потерпевшими, затаскают, натерпелся бы. Небось и сам невольно ловил себя на мысли: а не я ли?.. В общем, можно считать, что с твоим приездом мне вдвойне повезло. Но ладно, как думаешь теперь действовать дальше?

— У меня задание вполне конкретное: встретиться с Куренковой и провести дознание. Неизвестно еще, как себя поведет, откроется или нет? Теперь за нею установлено наблюдение, но даст ли это быстрый результат? На почтамте проверили, уже два месяца ни один перевод ей не поступал. В январе и в мае она получала по тысяче. Один перевод отправлен из Хмельницка, другой — из Брянска. Значит, в это время Белорыбицын побывал там. Поручили навести кое-какие справки местному уголовному розыску.

— Подозреваете, что именно она делает оттиски фальшивых печатей?

— Подозревать мало, надо точно установить, — ответил Ляхов и полез в карман за сигаретами.

— Да, неспроста говорят французы — ищите женщину! — заметил Костя. — Женщина становится тем, что из нее делает мужчина.

— Или наоборот, что можно утверждать с неменьшим основанием, — улыбнулся Ляхов. — Причем моя формулировка более современна, а твоя несколько устарела. Знаешь, — сказал он после некоторого раздумья, — а что, если тебе и в самом деле назваться его братом, съездить к ней с деловым поручением? Можно бы попробовать отработать этот вариант. Скажем, ты передаешь ей пакет… Но сперва я должен позвонить в Москву и согласовать с начальством, а уж после все подробно обмозгуем.

13

Капитан Мацагора из Кишиневского ГУВД сидел на вокзале и с выражением бестревожной рассеянности просматривал газету. Он проследил, как Собецкий неторопливой походкой направился к буфетной стойке, остановился, слегка помешкал, затем негромко окликнул Куренкову. Та с внезапной растерянностью глянула на Костю, лицо ее заметно побледнело, потом пошло пунцовыми пятнами.

Собецкий, как было заранее установлено, должен попросить Валентину выйти на улицу, сказать: «Брат просил передать привет», — а уж там передать ей небольшой пакет. Судя по всему, Собецкий действовал, в точности как обговорено. Он вышел на улицу, но Куренкова не поспешила тотчас вслед за ним, а повременила минут с десять.

— Я ж просил лимонад, а вы мне что даете? Не надо мне кефира, — возмущался в очереди какой-то мужчина с авоськой. — Тоже мне, нашли место, где разводить шуры-муры…

Куренкова извинилась, обслужила нервного гражданина и попросила напарницу поработать пока одной, затем быстро скинула свой мятый халатик и направилась к выходу, поглядывая встревоженно по сторонам. Надо полагать, разговор у них с Собецким происходил оживленный и, уж вне всякого сомнения, они быстро нашли между собой общий язык. По крайней мере, Куренкова стеснения нисколько не испытывала, и на лице ее читалась весьма богатая гамма чувств. Но пакет она, как ни странно, отказалась взять. Собецкий с беспомощным видом вертел его в руках, делал страдальческие глаза и переминался с ноги на ногу.

«Неужели догадалась? — подумал капитан Мацагора, следя за ними из-за окна. — Или этот простофиля в чем-то допустил промах, сказал что-то не так? — Но как было сейчас узнать, что он ей там говорил, в чем убеждал с растерянным выражением? Конфиденциальный разговор между ними продолжался недолго. Затем Куренкова вдруг резко повернулась и пошла нервной походкой назад. — Ну все, сорвалось», — подумал с тоской Мацагора. Он отошел от окна, сел на скамейку и снова развернул газету «Советский спорт».

…Ляхов поджидал Костю в кафе на соседней улице. Солнце било через витражи и густо растекалось цветастыми мозаичными отблесками по кафелю полов и стен. Он уже доканчивал вторую порцию мороженого, когда наконец вошел Собецкий, огляделся по сторонам с таким видом, словно и не замечает его. Очевидно, из конспиративных соображений Костя сперва направился к буфетной стойке, взял себе тоже порцию мороженого и только тогда подсел к нему за столик, где пустовало одно место.

— А, привет! — воскликнул он намеренно громко и хлопнул Ляхова рукой по плечу. — Прохлаждаешься? Ну-ну.

— Ох и Пинкертон, тоже мне конспиратор, — усмехнулся Ляхов, когда они немного погодя вышли вместе на улицу.

— А вдруг кто-то за мной следил? — ответил с неподдельной серьезностью Костя. — Ты ведь знаешь, я человек не робкого десятка, но рядом с этой дамочкой, ей-богу, чувствовал себя каким-то потерянным. Эта роль, черт возьми, далась мне совсем не просто. Нет, все же неважнецкий из меня актер… Заправских ловеласов выручает непосредственность в разговоре с незнакомыми женщинами. Импровизация, вот что их, чертей, выручает. Я сперва действовал по твоей инструкции, но потом смешался, понес какую-то чушь…

— Давай короче, — перебил с нетерпением Ляхов.

— Ну, подошел я к ней, так и так, мол, привет от брательника. Говорю, он сам собирался приехать, но потом задержали дела. Вот послал с поручением меня. Надо сделать срочно… Сую ей пакет, а она ни в какую не берет. Передай, говорит, твоему братцу, пусть катится к такой-сякой матери. И ты, голубчик, вместе с ним. Знать вас обоих не желаю, и все. С ней, Леха, надо держать ухо востро. Просто так эту красотку не проведешь. Судя по всему, видала она виды. Бабенка не робкого десятка. Мало того что осторожна, но вдобавок еще и неглупа. Вряд ли она мне поверила. Говорит, приходи в семь вечера послезавтра сюда же, а я за это время кое-что выясню. Дальше будет видно — стоит брать у тебя пакет или нет. Честное слово, что-то она заподозрила. Подвел я вас…

— Время покажет, — ответил Ляхов. — Уж что, а ваше сходство — немалый аргумент…

— Но я ведь выглядел перед ней сущим дураком. Она спрашивает: где сейчас сам? Я брякнул, что в Николаеве, через неделю приедет ко мне в Одессу.

— Что в пакете, не спрашивала?

— Нет. И так догадывается, очевидно.

— Ну и ладно. Так или иначе мы проведем с ней в ближайшее время дознание. Материалов, чтобы привлечь ее к ответственности, у нас достаточно. Есть и заключение экспертизы… Ты с ней встретишься, как условились нынче, а после, уж извини, придется вас обоих арестовать. Тебя, конечно, условно.

— Это еще зачем? — воскликнул обескураженно Костя и даже замедлил шаги.

— Тебе-то что переживать? — успокоил его Ляхов с добродушной усмешкой. — Езжай сейчас в Одессу, а завтра к вечеру я приеду. Проинструктирую, как тебе дальше вести себя с ней. Думаю, неделькой ты сможешь еще пожертвовать?

Но, к немалому удивлению Ляхова, когда он вернулся в Одессу, на другой день, Ксения Петровна поведала ему со смущением, что Костя срочно собрал чемодан и еще вчера вечером уехал.

— Куда? Зачем? — недоумевал Ляхов.

— Телеграмма ему срочная пришла от какого-то института, вызывают по его изобретению в Киев, — ответила Ксения Петровна. — Просил перед тобой извиниться, но обстоятельства, говорит, вынуждают завтра быть там. Вернется только через неделю.

Ляхов распрощался, взял свой портфель и в тот же день выехал в Кишинев.

«Но все же к чему была такая спешность? Ведь мог же заранее меня предупредить? — мучила его неопределенность. — Или Собецкий из-за чего-то обиделся? А может, попросту испугался? Но чего?»

Первоначальное подозрение, казавшееся столь нелепым после встречи с Костей, лезло опять в голову. И вот, сидя у вагонного окна и уставясь безучастными глазами в пустоту, Ляхов предается молчаливой оргии размышлений, начинает взвешивать и сопоставлять факты, дотошно анализировать их недавний разговор, уже не зная, чему верить, а чему не верить. Неужели все эти красивые фразы Кости — лишь выспренний треп? Неужели мог столь нагло поглумиться над ним, а он-то слушал развесив уши, как последний дурак. И Ляхов хоть и запоздало, но корит себя, что так и не удосужился съездить и посмотреть на эту пресловутую Костину установку, которая, может быть, вовсе не существует, а идея с изобретением — лишь удобная фикция для прикрытия. Что же тогда? Тогда, конечно, скандал. Хорошо, если удастся отделаться только выговором, без дальнейших последствий. А всему виной его всегдашняя доверчивость и сентиментальность… Как же, друг детства, такая встреча… Нахлынули воспоминания, разбередили воображение. Приступ злой досады накатывает на него, но вместе с тем в душе Ляхова все еще шевелится сомнение: а что, если он ошибается и поторопился с преждевременными выводами? Но в любом случае эта встреча Собецкого с Куренковой на руку следствию. Даже что бы там в дальнейшем ни произошло.

14

Осень выдалась гнилая, хлябистая, то и дело набегали нудные затяжные дожди; расплодилось столько комарья, что невольно возникала тревога, не окажется ли жизнь на планете под угрозой. На окраине маленького районного городишка Чернотоп рядом с деревянной гостиницей лежал зацветший, затхлый, но тем не менее чем-то элегически милый пруд. По ночам в нем вакханически орали сытыми утробными голосами лягушки.

Белорыбицын часто просыпался среди ночи, курил и с тоской глядел в пустое, безотрадное небо с перекошенным пьяным месяцем.

Лягушачья какофония временами чудилась ему в тревожных снах трелями милицейских свистков. Утром он заставлял себя принять холодный душ, а потом с удовольствием пил свежее козье молоко; дежурная по этажу тетя Паша ни за что не соглашалась брать деньги.

— С добрым утречком вас, товарищ главный уполномоченный, — тюкала она ручкой швабры в дверь и ворковала умильным провинциальным сопрано: — Сегодня по радиоточке опять сулили крупную облачность и дробную перемену осадков.

Белорыбицын напускал на себя эдакую ленцу благодушия, отпирал дверь, сосредоточенно и долго цедил сквозь зубы молоко, потом одевался, вбивал ноги в тесноватые японские резиновые сапоги, по случаю купленные в лавке райпо, затем отправлялся на санэпидстанцию, оттуда — в правление колхоза «Рассвет». Волею судеб попавшее к нему невесть когда удостоверение Общества охраны природы оказалось теперь как нельзя кстати. И поди ж ты, в том самом роковом месте, где всего три с лишком месяца тому закопал клад, теперь развернулось угрожающими темпами, едва не переходившими в штурмовщину, строительство нового коровника. Расторопные, шумные и бойкие шабашники из Осетии навалились бодро и споро. Бетонный фундамент в месяц вымахал выше придорожных лопухов. «Окаянные ударнички!» — подумал Белорыбицын. Они не жалели сил и спешили закончить работу до наступления холодов. У них прямо-таки на удивление все ладилось, и даже чудом завезли загодя кирпич, бревна, доски, шифер… Вкалывали от зари до зари, несмотря на непогоду, а по ночам стройплощадку охранял колхозный сторож дядя Никодим, язвенник и трезвенник, баловавшийся табачком-дергунцом. Усыпить его бдительность или, на худой конец, вынудить сделать прогул оказалось делом вовсе не легким.

Белорыбицына даже осенила идея устроиться на коровник ночным сторожем, и он разведал окольными путями виды на эту заманчивую вакансию. Однако еще одного сторожа на этот объект брать не соглашались, зато предложили стеречь зернохранилище в ближнем отделении, в Петушках. Бригадники-строители тоже наотрез отказались принять его в свою бригаду.

— Ну и черт с вами! — озлобился Белорыбицын, решив предпринять тактический обходной маневр, ибо был неколебимо убежден, что безвыходных ситуаций в жизни не бывает, надо лишь хорошенько поразмыслить. Да не может быть того, чтоб не нашелся какой-нибудь пунктик, хоть пустячное, а нарушение в бюрократических канонах и нормативах, связанных со строительством. Он подумывал было настрочить в областную прокуратуру анонимку о якобы неправильно оформленном правлением колхоза договоре с заезжими шабашниками. Как вариант можно испробовать и такой лобовой ход.

Дней через десять, как ни странно, прикатили проверяющие. Работы на коровнике временно приостановили. Белорыбицын с тайным злорадством посматривал на погрустневших работяг, а те и не догадывались, чьих рук это каверзное дело. Но в итоге все обошлось, проверяющие мирно укатили восвояси, а прерванные работы закипели с прежней силой. Вот тут-то Белорыбицына и осенило, с какой стороны можно нанести действительно сокрушительный удар, благо приходилось сталкиваться не раз со всевозможными запретами и крючкотворством в вопросах строительства.

Как-то утром он, преисполнившись оптимизма, отправился к главврачу районной санэпидстанции Наталье Петровне Местечкиной. Поправив галстук, он решительно вошел в кабинет с марлевой занавеской на оконце и предъявил видавшее виды потертое удостоверение на имя Андрея Ивановича Мыльникова, который, не исключено, давно и не существовал уже в этом бренном мире. Первым делом Белорыбицын полюбопытствовал:

— Есть ли в проекте коровника колхоза «Рассвет» согласование на предмет отвода из коровника стоков?

— Я не могу вам в точности ответить, — пролепетала она.

— Вы что же, уважаемая, изволите спокойно взирать на то, как засоряют нашу реку? Да это же частица нашей малой родины! От коровника до берега всего каких-то сто пятьдесят шагов. Ведь там через неделю-другую вся рыба передохнет. Поверьте мне: я подниму общественность и вас, уважаемая, отдадут под суд! Во всяком случае, работать вам на этом месте не придется. Безобразие!

Местечкина, недавняя выпускница института, отличница и зубрила, была веснушчата, худотела и заражена романтикой, как все не познавшие еще любви дурнушки. Она как загипнотизированная пялила на него подкрашенные глаза и виновато смаргивала.

— Да вы, наконец, сознаете громадную власть, которой вас наделило государство? — горячился Белорыбицын. — Надо немедленно запретить строительство! Штраф и еще раз штраф! И вообще вашу организацию давно следует перевести на полный хозрасчет. Природоохранная кампания идет по всей стране, а тут вон что творят! Тоже мне, горе-созидатели…

Возможно, что Местечкина после этих пылких слов и ощутила в душе справедливый и щемящий укор гражданской совести. Во всяком случае, она тотчас распорядилась и послала в правление колхоза сотрудницу за проектом. Увы, на поверку выяснилось, что злосчастный вопрос отвода стоков созидателем чертежей коровника решен не был.

— Да-да, вы справедливо заметили, товарищ, — смотрела она уже с подобострастием на воинственно настроенного Белорыбицына. — Типовое решение коровника применено без конкретного учета местности. Проектанты не приняли во внимание речку. Жижесборника, как вы справедливо заметили, в документах нет.

Сухие, казенные слова, но они звучали сейчас музыкой в ушах Белорыбицына. Ему стоило усилия воли не выдать улыбку:

— Ну вот! Я же говорил… Надеюсь, вы примете меры… В срочном, разумеется, порядке…

«Э, да теперь стройка уж точно окажется в безвыходном положении, — ликовал он. — Пока проект и смету будут пересылать в институт, пока те поставят в план, начнут пересматривать, согласовывать, пройдет никак не меньше года. Да уж, знали бы караси и пескари в речке Чернотоп, сколь неоценимая забота была им оказана в этот день».

Строительство злосчастного коровника решили приостановить на определенный срок. Все материалы с площадки свезли на колхозный склад, а неусыпного сторожа дядю Никодима перевели бдить за зернохранилищем.

Стройплощадка сиротливо опустела. Белорыбицын стоял на ней с видом победителя, оставшегося в опустевшем Колизее. Затем он прошелся с ухмылочкой вдоль бетонного фундамента, поглядел на компас, отсчитал пятьдесят шагов от старой покосившейся ольхи.

— Вымеряете чего, аль перестраивать здесь все заново будут? — раздался за спиной голос. Белобрысый паренек с удочками и вязкой плотвичек стоял на тропинке.

— На будущий год зверинец здесь откроем, слонов завезем… — с кривоватой улыбочкой отшутился Белорыбицын. Потом он присел на перевернутый ящик, закурил, долго глядел вслед, пока паренек вовсе не скрылся из виду, и снова начал шагать и отмеривать. Здесь! Прямо под фундаментом. Забетонировали сверху, черти. А может, раскопали, нашли? Нет, быть того не может. Стало бы всем известно. Да и рыл он тогда гораздо глубже. Нет, не может быть, не нашли. Это только в присказке говорится, что дуракам счастье. И надо же, эк их угораздило выбрать место для строительства. Ну да ничего, подроем сбоку, надо только дождаться темноты.

15

Подул ветер, разогнал густыню облаков, продырилось стылое ночное небо бледноватой предрассветной синью, и тогда весело выкатил в прореху щербатый молодой месяц. Кругом в скошенных полях разлилась чуткая тишь, откуда-то из дальнего оврага по временам доносился скрип неугомонного запоздалого коростеля; изредка била щука на речном плесе, пугая дремавших в низкой прибрежной осоке куличков.

…Под ногами уже хлюпало. Откуда, черт возьми, здесь взялась вода? Ах, нынче же дождливая осень! Погода и вовсе лондонская… Вот вам, сударь, и осень в захолустном Чернотопе. А вон и месяц рогатый высунулся. Классический российский пейзаж, открывающийся с фундамента недостроенного коровника. Кладоискатель-одиночка, работая по безнарядной системе, готовит котлован для жижесборника! Так сказать, совмещение приятного с полезным. Но где волнение, где предчувствие безысходной радости? Почему в груди мертвящая пустота?

Белорыбицыну было тяжело. Он никогда еще не чувствовал себя таким одиноким и неприкаянным в этом мире. Пот застил глаза, мешался с грязью, стекал по лбу и щекам. Липкие, мерзкие комки глины сползали, точно жирные улитки, у него по спине.

Ну и видок у меня небось теперь, подумал он, полез в карман брюк и достал мятую пачку сигарет, закурил мокрыми руками. От первой же затяжки перед глазами поплыли фиолетовые круги, но потом малость полегчало, мысль заработала четче и строже: чепуха, все обойдется, мало ли какая дребедень полезет в голову в минуту… не тоски, нет, какая может быть тоска у человека, отрывающего, а вернее сказать, откапывающего свой собственный миллион. Это не тоска, а попросту некое снижение биологической активности. Да завтра вечером где-нибудь в уютном номере одного из отелей Ялты ему будет, ей-богу же, смешно вспоминать эту мрачную мефистофельскую сцену. Тоже мне, принц Гамлет на арендном подряде! А что, сцена вполне эпическая. Все зависит от того, как посмотреть: с точки зрения романтика-идеалиста или диалектика-марксиста. Но почему при официально признанном плюрализме мы не признаем идеалистических концепций? Если бы не иллюзии, человечество давно бы пришло к неизбежному краху. Нам просто необходим порой спасительный самообман.

— А может, взять чуть правее? Ведь я мог и ошибиться!

Лопата глухо стукнула обо что-то твердое. «Наконец-то!» — оцепенел он от ударившей в голову крови и как-то разом обмяк, так что ноги подкосились от навалившей слабости и пришлось опереться на лопату.

…Но нет, то была всего лишь бетонная глыба, закраек фундамента. На таком фундаменте не коровник — пятиэтажку впору ставить! Да нет же, ошибиться не мог. Значит, надо взять чуток левее… Только бы не обвалилась эта глыба…

На востоке зыбкую синеву неба уже прорезали алые отблески; звезды над головой меркли и словно уплывали опять куда-то в таинственную надлунную пустоту вечности.

Белорыбицын отрыл траншею едва не в полный рост, он не чувствовал усталости, не обращал внимания на сыплющуюся за ворот землю. «Может, надо взять чуть правее?» — подумал он и ткнул лопатой вбок. Послышался глухой стук о что-то твердое. Стена, бетон! Расстарались, проклятые шабашники, вон ведь сколько навалили. Глубина едва не в человеческий рост. Чем дальше роешь, тем больше одолевают сомнения, а ведь правильно отмерил и вычислил, ошибки быть не может. Руки уже растерты до крови, ломит с непривычки от работы спину… Еще немного осталось, с полметра, не больше… Только бы не обвалился фундамент, не придавило навечно здесь.

А над горизонтом все бойчее, все сноровистее выгибалась червленая излучина зари, звезды бледнели, чахли; скоро совсем рассветет. Надо поторапливаться. «Сейчас отрою, — думал он, — и сразу же на поезд, на Юг. Поеду в Пицунду, море еще теплое. Сниму тихую дачку и буду лежать с утра до вечера на пляже пластом. Пусть меня ищут. И черт с ним, что объявлен, наверное, всесоюзный розыск. На то он и розыск, чтоб искать».

Внезапно лопата ударилась с металлическим звоном во что-то твердое…

— Костя, помочь? — донесся до него сверху знакомый голос. У него разом обмерло все внутри, земля перед глазами начала выгибаться и выстала чуть ли не в полнеба. С быстрым содроганием он хотел было обернуться и уже занес лопату для удара, но она сама собой выскользнула из рук и упала к его ногам.

— Бедный, глупый Йорик! — проговорил он с улыбкой и посмотрел на стоявшего чуть в сторонке Ляхова.

А где-то над головой, высоко в размытой безбрежной синеве, неторопливо тянул косяк гусей, они перекликивались гортанными веселыми голосами: «На юг, на юг!»

Историоблудия

1

Марея Сядунова из деревни Чигра нельзя было назвать личностью ординарной и бесцветной. Когда-то он работал киномехаником в клубе, частенько пивал, нередко срывал сеансы, случалось и такое, что крутил ленту задом наперед, «чтоб интереснее было», как утверждал после в оправдание.

Когда надоело увещевать и перевоспитывать Марея, стали искать ему замену. Из района вскоре прислали девушку-киномеханика, а Марею не оставалось ничего другого, как пойти в скотники на ферму. Но и там он изредка чудил.

— Да и что это за должность такая: скот-ник! — восклицал он. — Одно название уже обидно для трудящегося человека, особливо если личность мыслящая, хоть ей и доводится прибирать за животными.

Он установил в коровнике динамик и запускал музыку через сеть во время кормежки — «чтоб у буренок выработался питательный рефлекс». Доярки и заведующая фермой относились к нему со снисхождением, считали, что хоть голова у мужика и непутевая, но руки золотые. Изоржавевший транспортер кормораздатчика, который стоял уже больше года без дела из-за поломки, Марей наладил в две недели, переоборудовал таль и бадью на роликах для подвозки комбикорма, а потом ударился в запой, захлестнула его окаянная страсть. Дней через пять он пришел в себя, явился на ферму и принялся снова что-то чинить, ремонтировал автопоилки, но за лопату почти не брался, игнорировал прямую обязанность. Запои объяснял тем, что «над ним довлеет знак судьбы» и не в его силах переиначить себя.

— Поговорим об алкоголиках, — разглагольствовал он в подсобке перед доярками и истопником кочегарки. — Передается эта зараза по родословной или нет? Существуют, между прочим, противоречивые мнения. Но современная наука толкует в мое оправдание. Биологический факт! Ничего не попишешь. А участковому инспектору, товарищу Кочкину, надо читать журнал «Наука и жизнь», там частенько пишут про наследственность. Знает он, к примеру, кто в нашей деревне от кого произошел? Постиг родословную, прежде чем корить запойного человека? Вот Василий Косой — отправили его на перевоспитание в ЛТП, а он на проверку по корням происхождения не то князь, не то имеет предков из Гостиного двора. Прабабка прижила деда евонного, когда трудилась в кухарках у одной фамилии в Архангельске. Предок блудничал да бражничал, видать, немало, а на Ваське Косом через столько лет по наследственной отозвалось. В чем его вина? Гена окаянная в крови бродит, а ни штрафами ведь, ни принудиловкой ее не вытравишь! Природа!

— А у тебя кто были предки, Мареюшка? — подначивали его бабоньки.

— Об этом история другая, но дед мой кормщиком был, водил ладьи и под норвежский берег, и к алеутам…

…Переломным моментом в жизни Марея послужила встреча с Федоскиным, смотрителем Воронова маяка — огромной старой башни на берегу Белого моря в тридцати километрах от Чигры. Проникся ли Егор Федоскин участием к Марею, жалостью ли к его жене Анисье (которая одна, в сущности, тянула на себе заботу о хозяйстве, о пропитании двух сыновей, неоднократно выгоняла незадачливого мужа из дома, и тогда он укрывался на дальних тонях у рыбаков по целым неделям) — однако взял его к себе Федоскин зарядчиком аккумуляторных батарей на место уволившегося помощника. Заключил Марей договор на три года в военизированной части в Архангельске по его рекомендации.

Отдаленность от магазинов, изоляция от соблазнов и охочих на выпивку друзей-товарищей вынуждала к трезвому образу жизни и некоей созерцательности существования, бедного на внешнюю событийность. Рядом с маяком множество рыбных озер, зимой в тундре можно ставить капканы на лисицу и песца, силки на куроптей. Марей в свободное от вахты время охотился, рыбачил. Вскоре он заметно подтянулся, стал суше, изменился цвет лица. Но главное, под влиянием здорового образа жизни и терпеливой заботливости Федоскина, семья которого встретила Марея доверчивой приветливостью, в нем произошел некий внутренний сдвиг. И не помышлял о спиртном, аккуратно исполнял свою работу, возился допоздна в мастерской, усовершенствовал зарядное устройство для аккумуляторов. Иногда он подолгу сидел один-одинешенек на обрывистом берегу, глядел, погруженный в какие-то думы, на море, по временам напевая вполголоса унылые старинные поморские песни. Томила ли его тоска по деревне, по прежним дружкам, по шаболдной беззаботности и гулянкам — трудно сказать. Сам ведь пошел добровольно на это вынужденное отрешение от мира на пустынном берегу. Мог сбежать, сорваться отсюда в любой день и час — с его-то неспокойным, резким характером… Тогда пришлось бы маяться Федоскину без помощника до следующей весны.

Но Марей не сбежал. Он остался, отработал положенные по договору три года. Два последних вел по вечерам в своей комнатушке записи в ученических тетрадках. Может быть, это скупое фиксирование мелких происшествий, явлений природы, подмечаемых им повадок зверей, сколько и когда попадало в капканы — придавало многозначительность каждому прожитому дню, было своеобразной психологической защитой от ощущения времени, расплывавшегося в белых ночах и в наступающем затем полярном мраке. Он не отдавал себе ясного отчета, зачем вел этот странный дневник. Начал писать — и продолжал, находя в этом занятии тайное удовлетворение. Со временем потребность запечатлевать приметы прошедшего дня перешла в привычку, и, уже вернувшись в деревню, Марей делал записи обо всем, что казалось значительным. Была у него заведена для этого специальная амбарная книга, которую выпросил у знакомой продавщицы в райпо. На обложке, где стояло «КНИГА УЧЕТА», Марей крупно начертал рядом химическим карандашом: «ЖИЗНИ».

— Факты действительности! — пояснял он Федоскину. — Непреложная картина прошлого и настоящего.

Заносил он туда не только посещавшие его изредка пространные мысли о сущности бытия, но и вообще — какой выдался нынче год, удачливый в сельдяном промысле или нет, подходила ли сайка перед нерестом к их берегам, уродила ли картошка на огородах, кто помер в деревне или утонул, кто оженился, умотал с концами в город. Ни одна деревенская сплетня не миновала этой книги, было здесь отмечено и то, кто браконьерит по ночам на реке, кто уворовал тайком из колхозных зародов на дальних покосах сено в трудное предвесеннее время, и когда сменился какой председатель, и за что сняли прежнего. Он не пропускал ни одного колхозного собрания.

С некоторых пор деревенские дали Марею прозвище Факт. За въедливость и дотошную наблюдательность некоторые мужики порой косились на него, побаивались даже. Но вреда он людям не чинил; все, что подмечал, оставалось на бумаге, и только, а книгу свою с некоторых пор никому, кроме жены, не любил показывать. Сберегал, по собственному утверждению, для потомства, для «характерной картины жизни».

Правда, если кто-либо из прежних жителей Чигры, перебравшихся врайцентр, наведывался в деревню и по совету здешней родни просил Марея почитать «Книгу учета жизни», тот после долгих уговоров все же соглашался. Досужие любители его чтений рассаживались на бревнах перед карбасной мастерской, густо дымили папиросами и внимали ему с настороженным любопытством, ибо каждый мог попасть на страницу этой безжалостной историографии. Иной, когда страницы доходили до его «похождений» в ночное время на реке, тяжело вздыхал и обводил встревоженным взглядом посмеивающихся слушателей, приговаривая смущенно: «Ладно уж про меня мутыскать, дело ведь прошлое, чего там…»

После службы на маяке пить Марей бросил, завязал подчистую. Работал с тех пор истопником в кочегарке при школе, а заодно, когда были заказы, охотно мастерил карбасы. Плотничать и рядить морские снасти набил он руку еще по молодым годам, переняв выучку у покойного отца.

Многие в Чигре диву давались происшедшей в Марее перемене. Бабы не давали проходу Федоскину, когда тот изредка наезжал по делам в деревню, чтоб взял к себе на перевоспитание и их мужиков, страсть охочих до проклятого зелья. Но Федоскин лишь отмахивался с усмешкой: «Что у меня там, профилакторий, что ли? Да и какая тут моя заслуга, что человек пить бросил? Мы его не неволили, не стращали, сам осознал, что дозу свою в жизни перебрал сверх меры…»

У Марея с Федоскиным сохранилась прежняя дружба, и тот иногда приглашал его снова вернуться работать на маяке, но Марей не соглашался.

— Здесь я теперь нужней. Да и Анисье одной нелегко справляться по хозяйству, за мальцами приглядывать. Ведь бабе всего тридцать три года, а что она со мной в жизни видела? Маету одну, да и только. Крест на себе несла, можно сказать. Другая б на ее месте давно с кем спуталась да и отреклась от меня напрочь. А теперь у нас любовь зачалась как бы сызнова, по второму кругу пошла…

Иногда по вечерам он перелистывал свои старые записи, находя в этом определенное удовольствие. И чего здесь только не было: вперемежку с новостями дня — поморские присказки, прибаутки, старинные песни, приметы…

«Если солнце село в тучу — получишь бучу».

«Нынче дядя Епифан про заведующего райпо Тараторкина сказал: его хоть в гальюн брось голышом — он со щукой в зубах вынырнет. Подмечено характерно, но такие люди нынче тоже нужны позарез, без них застой».

«Над солнцем столбы и под солнцем тоже — быть сильному шторму».

«Матвей Труба перепортил в деревне всех кобелей, оставил, можно сказать, без потомства, подпортил наследственность. В марте выпустил на улицу свою сучонку, а под хвостом у ней приладил на веревочке крышку жестяную от консервной банки. Кобельки на морозе к ней сунутся с любовью, а как обожжет — опрометью от нее с воем».

«Чайки ходят по песку — моряку сулят тоску, и пока не слезут в воду — штормовую жди погоду».

«Федька Курносовский полетел самолетом в Сосновец выдергивать больной зуб, а назад не мог вернуться две недели. Завьюжило, не давали погоды по метео. В аэропорту познакомился с Дуняшей из Ручьев, оженился и перебрался к ней на жительство. Вывод: надо бы налаживать у нас в Чигре лучше медобслуживание».

«В зимнее время на небе появляются частые звезды — к теплу, а редкие — к холоду».

Анисья считала мужнину писанину баловством, пустой тратой времени, но смотрела все же снисходительно на занятия Марея, когда по вечерам он уединялся в небольшой комнатушке рядом с поветью, где хранился его инструмент и стоял старый дедовский стол. Чем бы мужик ни тешился, лишь бы не гулеванил, не возвращался к прежнему. Всякий раз, когда приближались праздники, ее невольно охватывала тревога, как бы Марей не сорвался, не запил опять. В эти дни она специально, чтобы отвадить охочих на выпивку гостей, то затевала в доме побелку, то генеральную стирку, то нарочно сказывалась больной, варила настои из трав и подолгу лежала, охая, в постели. Поднималась разве что затем, чтобы сготовить обед.

Марей ухмылялся, но принимал эту игру, не подавая виду, что раскусил ее наивную хитрость. Прежние дружки в такие дни не раз пытались заманить его к себе в гости, соблазнить дармовым угощением, но он стойко отказывался:

— У меня, почитай, половина жизни была праздник, я свою положенную цистерну давно опростал, теперь на мне план Тараторкин не сделает, осталась на вас, охламонов, вся надежда. Но печень, между прочим, по науке восстановлению не подлежит, на что и обращаю ваше внимание.

— А может, у нас наследственность такая, — резонно возражали приятели. — Ты же сам говорил, ежели гена в крови бродит, нипочем ее, окаянную, не выгнать.

— Наследственность — штука тонкая, но по науке человек преображается через каждых семь лет. Я вот по обличью вроде тот же, что и прежде, а внутри — нет.

— Эх, Мареюшка, не доведет тебя вот эта заумь до добра, — вздыхал Василий Косой, подрагивая белесыми ресницами.

И надо сказать, прежние дружки уважали его за стойкость, а Нюра, жена Василия Косого, с некоторых пор стала специально выписывать журнал «Наука и жизнь». Она частенько захаживала к Анисье и делилась своими горестями:

— А мой-то, окаянный, никак не образумится, хоть кол у него на башке теши… В свободное время, мол, заняться ему нечем. Дак я и говорю ему: откуль у настоящего мужика в деревне свободное время бывает? Дел по хозяйству невпроворот, сараюшник у нас вот-вот зыкнет набок.

— Журнал-то хоть проглядывает? — спрашивала она Нюру, не зная чем утешить.

— Трезвый дак в руки не берет, а как нальет бельма да спочнет умничать, иной раз читает мне вслух, расхаживает по избе в трусах и критикует академиков: дескать, пишут заумно больно, простому мужику и не понять…

Сам Марей выписывал три журнала и пять газет, считал, что должен быть постоянно в курсе происходящих в стране событий.

— Ну ладно «Наука и жизнь», «Знание — сила», а журнал «За рулем» тебе зачем, Мареюшка? — недоумевали в дни подписки некоторые в деревне. — Аль по нашим топям собираешься раскатывать на «Жигулях?»

— Неважно, — прищуривался он. — Значит, есть у меня на то свой интерес.

Да и стоило ли им объяснять, что для человека с воображением открывались любые возможности, для мечтателя не было помехой ни глухое бездорожье, ни бескрайняя топкая тундра. Для него не составляло труда, скажем, мысленно перенестись в цивилизованный мир и катить на «Ладе» по шумному городскому проспекту, не зная забот о запчастях, всех этих шаровых опорах, распредвалах… В этом-то у него перед прочими автолюбителями были явные преимущества; мало трогала его и проблема вздорожавшего бензина, но он мог бы при случае со знанием дела поспорить с любым, приехавшим в Чигру из райцентра или области, о том, стоит ли переводить двигатель с одного топлива на другое.

…Однажды под вечер, в начале августа, Анисья прочла в оставленной на столе раскрытой тетради Марея такую запись:

«Сегодня в Чигре появилась неопределенная личность, а что именно за личность, еще пока не удалось установить. По виду вроде бы городской, приходил в правление колхоза, справлялся о председателе. Наверное, из центра. Не иначе как с проверкой».

2

«АН-2» приземлился на узкой полоске утрамбованной красноватой земли сразу за окраиной приморской деревни Чигра. Из самолета вышли женщины с тяжелыми хозяйственными сумками и Куковеров. Женщины миновали мосточек через ручей и направились к деревне, а Куковеров присел на лавочку рядом с диспетчерской, неторопливо закурил и проводил бесстрастным взглядом набиравший высоту самолет.

Кругом мрачно зеленели укрывший тундру ягель и сиха, кое-где темновато-бурыми пятнами проглядывали залысины влажно поблескивающей земли, холодно светлели окна бесчисленных мелких озер. Ни кустика, ни деревца — все было начисто остругано, оглажено ветрами с моря. Вдоль широкой, мутно-желтой реки сиротливо тянулась череда изб, которые выглядели на голом обрывистом берегу словно принесенными сюда половодьем. Река за угором ширилась, вода в устье становилась чернее, почти сливаясь с густой синевой Белого моря. Там, на рейде, где залив был пег от барашков, увалисто покачивались на зыби два рыболовецких бота.

В деревне было тихо. Ни лая собак, ни петушиного крика.

Зыбкие струйки дыма стлались из труб по ветру.

Куковеров прихлопнул ладонью комара на щеке, досадливо поморщился, поплевал на ладонь и, процедив: «Ну вот и начинаются северные прелести!» — полез в портфель, достал тюбик с мазью от мошек и тщательно натер лицо и руки. Потом плотнее запахнул светлый короткий плащ, подтянул к самому подбородку молнию джинсовой куртки, поправил залоснившуюся кожаную кепочку и неторопливо направился узкой тропкой с угора.

Войдя в деревню, он приостановился у большого свежесрубленного дома, где валялось на траве несколько нарт, а чуть в стороне в меланхолической задумчивости лежали на траве распряженные олени. Затем, осторожно ступая по деревянным мосточкам, обходя колдобины с жирно блестевшей водой, Куковеров вышел к реке, спросил у семенившей навстречу старушки, как пройти к правлению колхоза, и, учтиво поблагодарив, направился туда все той же неспешной, легкой походкой.

Дом, где размещалось правление, был, как и все дома в Чигре, деревянным, но в отличие от прочих в два этажа: на первом — правление и сельсовет, а на втором — гостиница, обычно пустовавшая. Лишь в марте съезжались сюда поморы из ближайших деревушек затем, чтобы отправиться на белька и нерпу.

На веранде степенно беседовали мужики в телогрейках и подвернутых до колен болотниках. Увидев приезжего, они прервали разговор и с деланным безразличием окинули взглядами его долговязую, сутулую фигуру.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал Куковеров и поставил портфель на ступеньку. В голосе его угадывалось несколько неумеренное, скорее, даже показное радушие. И в том, как кивнул он, не только головой кивнул, а даже слегка выгнул спину, были некая театральность и желание подчеркнуть свое расположение.

— Здрасти, здрасти, — сдержанно ответили мужики.

— Председатель у себя? — спросил он.

— Дак бригадиры собрались у него, обсуждают насчет сенокоса, — охотно пояснил низкорослый коренастый бородач.

— Ясно, — сказал Куковеров. — Страдная пора начинается… Совещание в Чигре перед наступлением на лопушье?..

Получив утвердительный ответ, он решил обождать, когда председатель освободится, и неторопливо пошел к реке.


За два дня до приезда Куковерова в книге Марея появилась запись о том, что «поздним вечером на деревню с моря обрушился ужасный ураган». Хотя никто из жителей, к счастью, не пострадал (весь народ, кроме детишек да глубоких стариков, был в клубе, где демонстрировался фильм «Москва слезам не верит»), но повалено и изломано всего было немало во дворах, и Чигра до сих пор не успела оправиться от свалившейся на нее беды. Смерч расшвырял и опрокинул с десяток карбасов под берегом, искорежил несколько дюралевых моторок, выдавил окошки в Заручье и издробил шифер на крышах в мелкое крошево. Километрах в двух за Чигрой смерч по какой-то странной прихоти внезапно повернул назад, словно решив, что успел натворить слишком мало, чтобы оставить по себе в Чигре горькую память, и ударил по той части деревни, которая располагалась ближе к морю и звалась у чигрян Бутырками. Тут теснились самые старые дома, высился двухэтажный бревенчатый склад, построенный еще в двадцатые годы и тогда же названный Разорением — в память о том, что на это громадное строение были ухлопаны незадачливым председателем первой артели все имевшиеся тогда на балансе деньги. Выхвостав из стены Разорения бревен с двадцать, начисто снеся давно уже прохудившуюся крышу, смерч умчался в сторону леса. Потом ударил дождь с градом, но через час ветер стал слабеть, и вскоре непогода стихла. Когда народ расходился из клуба, только бурые потоки с шумом струились в промоинах поперек улиц и стекали в помутневшую реку…

Теперь чигряне с нетерпением ожидали страхового агента, который должен был приехать из района, составить акты для возмещения ущербов.

Куковеров бродил вдоль крутика, дивился множеству брошенных под угором, замытых наполовину песком старых карбасов. Часто встречались на берегу огромные кресты, замшелые от времени, с резными надписями древней вязью. Стояли они здесь бог знает с каких времен, возводились стариками в память о тех, кто не вернулся с промысла, в честь Николая-угодника, покровителя рыбаков и мореходов. Кое-где на изножьях крестов тускло поблескивали складни с потрескавшейся цветной эмалью. Куковеров часто останавливался, задирал голову, морщил лоб, тщетно пытаясь разгадать смысл слова «ИНЦИ», вырезанного на поперечинах.

Шел отлив, река обнажала неровное глинистое дно с плешивыми, лобастыми валунами.

Побродив вдоль берега, Куковеров свернул в заулок, миновал два порядка и вышел на широкую, изрезанную колеями улицу. Редкие прохожие приглядывались к нему: уж не он ли тот самый страховой агент? Но расспросить его и зазвать в свой двор никто не решался. Лишь дядя Епифан отважился — ибо всегда отличался словоохотливостью, любил поговорить «о культурном» с приезжим человеком, особенно городским. А то, что незнакомец горожанин, не вызывало у него сомнения.

— Сколь время, не скажешь ли, мил человек? — храбро через улицу спросил дядя Епифан, чтобы завязать как-то разговор, а там слово за слово разведать: что за личность.

— Четверть шестого, — охотно ответил Куковеров и, подойдя, добавил своим грудным простуженным тенором, нащупывая в кармане сигареты: — Славная деревенька у вас. Улицы широкие, мостки по обочинам всюду. И дома крепкие, прямо-таки один к одному. Вот только странновато мне — уж как-то больно тихо кругом: ни петушиного крика, ни коровьего мыка…

— Дак есть коровенки, негусто, но есть, — протянул, ухмыляясь, дядя Епифан. — А петушков да кур не дёржим, потому кормить их здесь нечем. Не то что пшеница, а и ячмень не родит на землице нашей. Да и сеять-то где, ежели кругом тундра? Природа у нас на краю земли расположена, деревня-то — поморска. От моря, а не от землицы из века кормимся. Был, правда, умник один — из прежних председателей, затеял было развести курей лет двадцать с лишком назад…

— Курить будете, отец? — достал наконец Куковеров пачку сигарет.

— Спасибо. Курить смолоду зарекся, а нюханьем дак балуюсь. Но у меня табачок свой, особый.

— И что же, не прижились у вас куры? — Куковеров облокотился на забор, приготовившись слушать старика.

— Дак поставили, значит, птичник — дело-то недолго, печами оборудовали на зиму, как велено было, — продолжал дядя Епифан. — Завезли курей на ботах из Архангельска да мешков тридцать зерна и проса. А только как притякнули морозы в декабре, почитай, в одну ночь половина курей и окочурилась. Кто сказывал — от хворьбы пали, а кто мерекал — угорели будто, когда Пелагея, поставленная в птичнике печи топить, прикрыла заслонки на ночь раньше времени. Так, может, и наговаривали на старуху, оно ведь и проще — на кого другого вину спихнуть. Тогда смозговал председатель распределить курей по дворам до весны. Яйца, говорит, можете употреблять, а птицу резать не сметь чтоб. Перечли, записали, сколько кому поручено петушков и несушек, выдали, чтоб бавить их, по нескольку ведер зерна да пшена. Кое-кто у нас и возрадовался сдуру, что яйца будут дармовы, а только я на энту уловку не пошел, хоть и был у меня со старухой разговор, обмен сомнений… Сдохнет кочечка, иди потом докажь, что сам не придушил ее на зажарку. Сараюшки-то у нас холодны, тепло только в закутье, где овцы да корова. В избах и дёржал птицу народ. Бяда! На подоконниках да лавках гадят, под утро петушок закригачит — шарахались многи со сна. Детишкам, дак тем потеха, а хозяйке — морока: то в квашню с тестом курка попадет, то на стол заберется да шаньги попортит. В течение времени согласно природе весна подошла. Которы куры и дожили, выпустили с закутья, по улицам бродят; собаки стали гоняться за ими. Ладно, собак на привязь посадили. А весной у нас с моря ветра приемисты, шторма затяжны. Раз задуло дюже порато, ну и поволокло их, сердешных, по улице. Которы, чтоб противиться стихии, на крыло, а оно, конешно, парусит. Несло чуть не выше крыш, аж за деревню. Ребятишки потом цельный день бегали по тундре, собирали едва живых… Такая вот, значит, курья история, действительный горький факт, товарищ дорогой, — хмыкнул дядя Епифан и стал разглаживать кончики своих усов. — Да что мы на улице стоим? — спохватился с деланным видом он. — Вы бы в дом проходили. Старуха моя, Августа, самовар сейчас направит, шанюжками с семужкой попотчуем.

И дядя Епифан распахнул перед гостем калитку.

— Вы к нам по служебному делу или так, в гости к кому? — как бы невзначай полюбопытствовал он, а сам подумал: «Определенно страховой агент!»

— По делу, отец, по делу, — ответил Куковеров, сняв кепочку, откидывая со лба прядь волос и оглядывая просторный двор, где неподалеку от дома возвышались уложенные в костры дрова.

— То-то я и вижу, что идете вы да с вниманьицем поглядываете по сторонам. — Глаза старика в слегка вывороченных красноватых веках обычно стеклянно слезились от постоянного употребления нюхательного табака, но сейчас они смотрели молодо и светились тайной радостью от легкого знакомства с предполагаемым страховым агентом. Он бросил взгляд на улицу, где неподалеку стояли у забора две старухи. Те делали вид, что не обращают внимания на них, а сами жадно прислушивались к разговору. Дядя Епифан подмигнул им с видом: вот, дескать, знай наших, мы не зеваем и умеем, когда надо, поддержать разговор с умным человеком! И ежели это сам страховой агент, то уж первым делом займется Епифановой бедой: поврежденным сараюшком да пробитым карбасочком, который тюкнуло князем — здоровенным бревном, венчавшим двускатную крышу соседского дома.

Августа направила самовар, кинула в запарник, не скупясь, четверть пачки индийского чая, сберегаемого для праздников и особых друзей, собрала на скорую руку снедь на стол. Была тут и икорка хариуса вперемешку с мелко наструганным диким чесноком, и соленая семужка, что в погребе таилась. Как-то неловко было сразу брать быка за рога — начинать толковать о своей беде, и дядя Епифан завел разговор исподволь: стал рассказывать гостю о налетевшем на Чигру урагане. В тот вечер они со старухой в кино не пошли, дядя Епифан был занят во дворе делами по хозяйству.

— Поперву покатилась туча с моря, — начал неторопливо и в деталях обрисовывать картину дядя Епифан. — И тучка-то сама небольшая така вроде, только больно ходка да темна. Ветер резко натягивать стал. Ветер да тучи у нас не диво, наполовину природа из этого состоит, я на тучку ту и положил глаз мельком. Кобелек мой, Норд, жалостно так отчего-то повеньгивает да к ногам все жмется. Цыкнул на него, окаянного, и тюкаю себе топориком жердину. Через како время голову ненароком вскинул, а тучка уже вот она, над самой деревней. Распласталась, мохнатая, и хвостом подперлась в землю: вот-вот рухнет! Думаю — блазень, что ли? Тут откуда ни исть как рванет ветрище, в лицо мечет щепу да порошит глаза сором. Погода — ну с ног валит. Я наскорях к дому, а в спину так поддувает — еще чуток, и на воздух подымет. Ну, прямо враз взъярилось все кругом. Я пока к дому поспешал, краем глаза приметил: карбас здоровенный, что зачален был у реки на обсушном месте, ветром опружило килем вверх да кинуло на угор, как щепу! Поперечку заулка летят бревна да доски. С крыши суседского дома князь выхвастало да тюкнуло мой карбасочек, что неподалеку от забора стоял. Со страху у меня сразу пульс начался. Замкнул дверь на запор, стою дух перевожу, а старуха моя пала на колени перед образами и творит молитву Николаю-угоднику. Вижу через окошко — клюнуло бревном сараюшник наш, дак и зыкнул он мигом. Добро, корову успели загнать допреж в закутье, а то убило бы в точности. Мимо окошка бревна летят, фуртят, как ракеты-самолеты! Хряснулся я на пол, обхватил руками голову, вот-вот, думаю, крышу сдернет. Домишко-то старый, отцом ишшо ставлен, как оженился. Да, видно, неспроста деньгу клали в оклад, как становили избу, — кряхтит да постанывает, а напор урагану дёржит. Веришь, трактор на угоре крутило так и эдак, а дом все же не повалило, хоть и сдвинуло в сторонку. Д-да, — покачал головой дядя Епифан, — зажарко было. Экого давно мы не видывали. А после загулял по крышам да стенам град с дождем. На бревнах-то и сейчас видать метины. Нашу сторону деревни, Заручье, смерч боле не тревожил, а объярился на другой край — на Бутырки. Там самы стары дома, что становили, ишшо как зачиналась деревня. У склада, у Разорения, как он прозывается деревенскими, крышу сдернуло, попортило многи домишки, а все ж не порушило лихом. — Дядя Епифан помолчал и добавил в многозначительном раздумье: — Знак особый был: крест снесло на колокольне да на самый край погоста кинуло.

Старуха Августа подсела к столу, разлила по кружкам чай, придвинула Куковерову тарелку с харьюзовой икоркой:

— Угощайтесь чем бог послал, закусывайте.

— Н-да, поглумилась над нами природа, — наливая чай из щербатой кружки в блюдечко, сказал старик. — Я с вечера до утра уж не объявлялся из дому. Только в закутье сходил, проведал корову да овец.

— И частенько такие ураганы? — спросил Куковеров, намазывая жирно ломоть хлеба икрой.

— Да не очень чтоб, слава тебе господи, — вздохнула старуха и перекрестилась. — Годов тридцать с лишком тому последний яровитай был. Дак я молода ишшо об ту пору была. Пошли мы раз с товарками в лес по грибочки. А тут и приспело ненастье. Засварило все небо враз, ветрище зафурайдал. Чисто по краю леса он и резанул. Одну бабоньку нашу подняло да вокруг ели крутит, крутит, быстро так. Одежку ободрало да кожу с мясом аж прочь, а после и хряснуло наземь сердешную. И хоронить-то нечего было. Поклали останки в мешок да заколотили в гроб… А деревню ураган стороной минул. У края лесочка осталась от него просека с поваленными деревами. Мужики опосля подпилили те ломы на пустовеньки да на дрова перевезли…

— Я, дорогой товарищ, все, что попорчено да ломано у меня в хозяйстве непогодой, записал на тетрадку, — сказал, уважительно глядя на Куковерова, дядя Епифан. — Августа, ну-ка подай энтот документ самый.

Старик водрузил на нос железные очки и, несколько отстранив руку, в которой держал опись, водил побуревшим от табака указательным пальцем по листку и читал неторопливо, пристально, вкладывая в каждое слово особенную вескость.

— Значит, первое: пила «Дружба» — порвана цепь и смят бачок для бензину. Второе: поломан руль на «Буране». Третье: попорчена сеть — восемь сажен. Четвертое: пробита крыша и бок сараюшника; чтоб справить, надо бы полтора куба леса. Пятое: карбас спорчен… — дядя Епифан вздохнул и, словно оправдываясь, пояснил подробнее: — Карбасочек, конечно, старенький, но ишшо походный был. Крепок и волны много нес. Сам строил. Пилили мы доски для бортовой нашвы пилой продольной с хозяйкой. Для штевней сукренок выбирал, добрую елку с кренем. Дно, правда, чуть рыхловато, но десяток годов ишшо походил бы карбасок и после меня добрым людям сгодился, а уж на мой век хватило бы подавно. Теперича новый карбас строить мне уж не в силу, а купить, так меньше чем за пятьсот никто не отдаст. Яшка Прялухин новый ладить меньше чем за пятьсот и не нагнется. Да чтоб мой лес, да гвозди, да смола… А без карбасочка, сами понимаете, помор — что крестьянин безлошадный. Ни рыбки к столу, ни сенца привезти с того берега, ни дров.

Куковеров сочувственно кивал головой и время от времени прихлебывал чай.

В окно постучались. Старик накинул куртку и вышел на крыльцо.

— К Августе я, нет ли у вас запасной иглы для швейной машинки? — спросила Нюра, жившая через два дома напротив, заглядывая через приоткрытую дверь в избу. — А у вас, чай, гость городской… — протянула она, недоговаривая что-то. — Может, страховой агент? Так ты уж, Епифанушка, сразу после своих дел к нам его приведи. Я уж и на стол собрала. А капроновый канат, что просил продать, а я уж тебе так отдарю, чего там, соседи ведь…

— Да погодь ты с канатом, тут такое дело, что поважней, — буркнул он, а сам подумал: «Ишь, боятся, что на всех по страховке денег не хватит… И откуда пронюхали бабы, зачем явился?» — Ладно уж, опосля приведу, — уклончиво пообещал он и прикрыл дверь. — Так вот, я теперича интересуюсь знать, — потупился, возвращаясь в горницу, дядя Епифан, — сколько начислят мне для поправки хозяйства? У нас все честь честью страховано на пять лет в позапрошлом году.

— Сколько положено, столько и дадут. Государство у нас гуманное, никого не обидит.

— Гуманно-то оно гуманно, да ведь все зависит от того, кто бумаги составлять будет. Лишнего нам со старухой не надо, — врастяжку говорил дядя Епифан и нервно теребил кончик уса, — а свое охота сполна получить. Деревня-то большая, у многих всяко по домам порчено, может, и денег на всех не хватит, — надвинул он озабоченно кустом темные густые брови, потер переносье и добавил вполголоса: — Вы, я извиняюсь, что прямо спрошу, по этому делу к нам?

Только теперь до Куковерова дошло, что его приняли за кого-то другого. Потому, значит, и пригласили в дом, выставили щедрую закуску!

— Нет, отец, тут у вас вышел маленький прокол, — развел он руками. — Я по другому делу, имеющему, скорее, характер художественный.

Старики смущенно переглянулись. Дядя Епифан крякнул и с чувством повертел головой. Потом положил руку на колено гостя, готового, судя по выражению лица, тотчас подняться, распрощаться и уйти…

— Ты не обижайся, ты погодь обижаться на стариков-то, — зачастил он и почему-то сразу перешел с Куковеровым на «ты». — Я ж к слову спросил, на всякий случай. На краю света ведь живем. Не агент, так и ладно. А спросил — что обидного в том? Может, мне теперь разговаривать проще с тобой и держаться свободнее. Ежели обидел — не обессудь. Мы ведь по-простому, без задней хитрости… Густя, — повернулся он к старухе, — а принеси-ка ты нам… того… Ну, из шкафчика синего…

Августа пошла в другую комнату, вернулась с графинчиком. Потом достала из буфета две рюмочки и поставила на стол.

После двух выпитых с гостем рюмок вина дядя Епифан окончательно переборол недавнее смущение.

— Аль с кого из нашинских портрет рисовать будешь? — интересовался он.

— Нет, отец, я — журналист.

— Журналист?! — вскинул брови дядя Епифан. — Ишь ты! Эвон с кем мы, мать, чаи распиваем да лясы точим!

— Вот ужо пропишет тебя в журнале-то, — встрепенулась старушка, — а ты ему, старый, все «ты» да «ты»… За агента принял!

— Я человек не гордый, — улыбнулся Куковеров.

— Золоты слова говоришь, — воскликнул старик. — Ты к нам с душой, по-простому, и мы тебе все про нашу житуху обскажем. А я ой много могу порассказать. Сиди себе да строчи. И выдумывать не придется, мозги потруждать.

Старик потянулся к графинчику, налил еще по одной.

— Так, так, дядя Епифан, славно, славно, — поддержал Куковеров, глядя заблестевшими глазами на старика. — Меня хлебом не корми, дай только интересные истории послушать. Глас народа, как заметил поэт…

— Тебе вот в диковинку поглянется, — лукаво прищуриваясь, говорил старик, — а знаешь ли, что в Турцию ты приехал?

— Как в Турцию? — посмеивался Куковеров в предчувствии подвоха.

— А так и есть, что в Турцию, — серьезно глядя на гостя, продолжал старик. — Хоть и зовется деревня наша Чигра, а есть у нее прозвание — Турция. История случилась в давние времена: поднимался по реке нашей боярин со товарищи на судне и послал поперед себя гонца, чтоб собрался народ на берегу встречать именитого гостя. Ну согнали баб да мужиков. Высыпали на кручу, поджидают. А как судно стало к берегу приворачивать, те, что позаду стояли, потеснились вперед чуток — всякому поглядеть ведь охота. Один мужичонка, что на краю кручи стоял, не удержался, неловкий, да и покатился с косика в воду. Конечно, смех и потеха, а не ко времени. Боярин возьми и обидься, махнул рукой своим да не велел причаливать. «Турки вы, — только и крикнул в сердцах, — неотесано мужичье». И поплыл со товарищи дальше. А про историю ту слух тотчас по всему побережью пошел, дак и пристало к нам прозвание — Турция. Так с тех пор турками и кличут повсюду. А только чигрянам оттого не холодно и не жарко. У нас, на Белом море, у всякой деревни прозвание дак есть: в Мегре — цыгане, в Ручьях — едома, в Лешуконье — кубасники, в Майде — заворуи, а в Жерди — дак кукушки…

— Кукушки, заворуи — понятно, а вот что такое кубасники? — заинтересовался Куковеров.

— Дак кубас — грузило такое на сеть, чтоб лучше затанывала. Делали лешуконцы грузила да продавали мужикам, отсюда и прозвание пошло.

— Так-так, — приговаривал Куковеров, уже сам наливая еще по одной. Дядя Епифан потянулся к своей стопке, но старуха Августа с укоризной покосилась на него:

— Куда тебе третью-то пить, старого хрена ножны.

— Вишь, как любит да бережет меня старуха, — подмигнул дядя Епифан. — Знать, пережить меня не хочет, о здоровье печется. Ничего не поделаешь, надо уважить. Ты пей, гостюшка, а я пропущу.

От сытной закуски, чаю и спиртного Куковерова разморило.

— Может, бражки с ледничка испили бы? — хлопотала старуха Августа, желая угодить гостю.

— Можно и бражки попробовать, — охотно согласился Куковеров.

Хлебная бражка, заведенная на дрожжах и сахаре, походила цветом на густо заваренный чай, была духовита, холодна и крепка. Хмель от нее незаметно ударял в голову и откатывался по телу расслабляющей истомой. Куковеров головы не терял, не болтал лишнего, только манера держаться становилась у него несколько развязнее. Он распахнул воротник рубахи, раздернул галстук, обнажив бледную, чуть поросшую волосом грудь.

Выпив бражки, он вкусно причмокнул языком:

— Излагаете вы, отец, занятно, приятно послушать про старину. Я и сам люблю другой раз запустить какое-нибудь историческое отступление. Но хотелось бы услышать что-то про историю колхоза. Передо мной стоит задача конкретного характера. Рассказали бы о периоде становления, первых годах коллективизации. Лично вы были инициатором создания колхоза?

— Дак колхоз-то у нас объявился в тридцатом году, а допрежь артели трудовы были — золота да медна. Кулацка, значит, и бедняцка.

— Соревновались, выходит?

— Да како там соревновались, — махнул рукой старик. — Ходили и ходили на промысел. У нас тут чем особо разжиться? Раньше начнешь, да позже кончишь. В Кию пароход приходил «Революция», сдавали рыбу, а там уж на артели начисляли. Получали деньгами ли, продуктами ли. У них-то, у золотоартельщиков, карбасочки да сети справные, конешно, были, добротнее, но и медноартельщики доставали неплохо: по пятьдесят семг за тоню в карбас опруживали. В те годы рыбы не в пример больше было. Страшенно ловилась. Вот только с хлебом да солью заминка у нас была. Я и первого председателя артели помню. Татарин, из двадцатитысячников, Забиров фамилия ему была. Допрежь того как к нам приехать, четыре года проливал кровь на фронте, израненный весь, оно и понятно, что нервный. Да недолго он пожил, кашлял все да кровью харкал, сердешный. Здесь и схоронили его, Забирова… А после, значит, артиста прислали на его место. Чудак человек был, большенный любитель все строить да строить. При ем и соорудили, значит, энтот самый склад, что в Бутырках стоит, прозванный Разорением. Все артельны деньги на склад ухлопал! А надо б заместо склада салотопню ставить… Я с двадцать пятого года по тридцатый плотничал, по два рубля шестьдесят копеек в день платили. Мы рабили — перекурку делали по пять минут, а теперича плотники высиживают рубли климатические да коффициенты, по часу перекурку устраивают. Десять в день заробят, а мало — говорят! Боязно с ними и разговаривать. Откуда у людей деньги берутся? А если настоящие вымерять да вычислить — что и платить им? Откуда государству для их столько денег-то набрать? Рабить будешь — и для себя и для государства хорошо. Топор-то теперь так же, как и прежде, ходит. Слабинка им — вот что обидно. Ежели сейчас их не ужать — что потом будет?!

— Что ж, теперь и работников у вас хороших нет? — вскинул глаза Куковеров. — Неужто нет таких, про кого можно бы написать, в пример поставить?

— Да как нет, есть люди хороши в колхозе, — поспешил успокоить дядя Епифан. — Доставай бумагу, пиши: Николай Сядунов да Тимоха Сядунов из Клюевских, да Серега Сядунов из Гришуткинских, да Василий Сядунов, да Афиноген из Манисиных, да Пашка Сядунов — Труба…

— Погоди, отец, — перестал черкать в своем потрепанном блокноте Куковеров. — Они что же, эти Сядуновы, все родственники? Фамильная династия рыбаков?

— Да кака така династия, не сродственники они вовсе. Просто однофамильцы, — пояснил старик, досадуя на непонятливость гостя. — У нас в Чигре, почитай, половина народу — Сядуновы. Фамилию у нас только по ведомостям на зарплату пишут. А так — враз спутаешь. Петров да Васильев у нас в деревне и по пальцам не перечтешь, хоть разуйся. А чтоб не спутать, так ишшо с давних времен пошли прозвания. От прадедов прозвания идут, и не всяко теперь объяснение имеет. А вот, к примеру, Труба, так тут ясно: значит, кто-то из прадедов мастак был дымари делать, вот и за сынами повелось Трубой называть, а от них и к внукам да правнукам перешло…

— Д-да, — протянул Куковеров и облизал губы. — Вот если бы вы, дядя Епифан, проводили меня по домам, познакомили с этими Сядуновыми, то есть… Клюевскими, Гришуткинскими… И к старичкам не худо бы зайти расспросить, разузнать о многом.

Дядя Епифан кивнул головой и улыбнулся:

— Уж я повожу, все как есть тебе обскажем!

— Я, отец, правда, с председателем переговорить еще не успел, — спохватился Куковеров и глянул на часы. — Ого! — присвистнул он. — Десятый час. Заболтались мы, однако, а я так и не устроился, смотрю в окно — светло…

— Было б о чем печаловаться, — сказал старик успокаивающим тоном. — Изба пуста, места на десятерых хватит. Хошь, на печи, хошь, на кровати в горнице уложим тебя. А утречком чайку попьешь — и в контору…

3

Все стены длинного коридора правления колхоза были увешаны красочными плакатами, и у всякого, кто входил сюда впервые, от их обилия начинало рябить в глазах. Хотя большинство плакатов и имело прямое отношение к сельскому хозяйству, но вызывали некоторое недоумение призывы «Не стоять под грузом», «Работать со страховкой при монтаже высоковольтных передач» и «Не кантовать тару с бьющимися предметами».

Из-за двери председательского кабинета доносились оживленные голоса. Низкий молодой начальственный баритон распекал кого-то:

— А я говорю — не дам тебе других лошадей! Этих возьмешь, и точка!

— Что же я, хуже всех, выходит? — надсадисто частил тенор в ответ. — Загоняют как квочку, да еще и с лошадьми норовят обойти. Ну ладно меня, а бригаду мою зачем обижать, Василий Борисович? Думаете, Афанасий все стерпит? Я-то, может, и стерплю, я человек такой, что, может и не согнусь, а как люди с сенокоса разбегутся? Опять же — кто будет тогда виноват?

— Я загодя наказывал, чтоб поймали и стреножили Голубка. Тогда не увел бы он в тундру табун. Ты меня послушал? Нет, ты ответь: послушал ты меня или нет? Молчишь, нечего возразить! А… То-то!

— Дак я ж говорил ребятам своим…

— Говорил ли, не говорил — не знаю, не присутствовал. Да меня это и не волнует. Ты бригадир. Главное — не сделали так, как наказывал. Хочешь других лошадей — дуй в тундру, лови Голубка да пригоняй табун. И никаких больше разговоров. Все, Афанасий, не отнимай у меня время, не будем толочь воду в ступе.

Дверь с треском распахнулась. Высокий мужчина в телогрейке и подвернутых до колен броднях буркнул что-то раздраженным, наболевшим голосом и быстро прошел к выходу, шаркая голенищами так, что, казалось, вот-вот посыплются искры.

Куковеров выждал некоторое время в коридоре, благоразумно дав поостыть председателю после разговора. Наконец встал, решительно постучался и, не дожидаясь ответа, вошел.

— Добрый день, Василий Борисович! Моя фамилия Куковеров, — подчеркнуто делая ударение на последних словах, сказал он таким тоном, словно упоминания одной фамилии было вполне достаточно, чтобы рассеять неловкое замешательство на лице председателя, и не требовалось никаких дальнейших пояснений — кто он и откуда прибыл.

Председатель наморщил лоб в тщетной попытке вспомнить, где бы мог слышать названную фамилию, и несколько смутился под взглядом приезжего, забыв пригласить гостя сесть. Куковеров, впрочем, нисколько не обиделся. Лицо его светилось немеркнущим оптимизмом, какой-то обезоруживающей открытостью, но без малейшей тени подобострастия.

— Читал о вас в газете «Правда Севера» статью, — говорил он и щурил в добродушной усмешке глаза.

— Да вы проходите, товарищ, присаживайтесь, — шагнул ему навстречу председатель и протянул руку. — Статья-то, в общем, была не обо мне, а по поводу пятидесятилетия нашего колхоза. Обо мне уж постольку-поскольку. Пару строчек. К слову, можно сказать, упомянули, — вяло оборонялся хозяин кабинета от подкупающей лести, однако большие мясистые уши его заалели от прилива крови и блеск маленьких, чистейшей голубизны глаз стал мягче и чуть влажнее.

Куковеров, продолжая держать чуть влажноватую пятерню председателя, смотрел не мигая тому в глаза с видом едва сдерживаемого восхищения. Наконец с явной неохотой он отпустил руку, отступил на шаг от стола и быстрым взглядом окинул маленький кабинет, где рябило в глазах от обилия плакатов, на секунду задержал внимание на застекленном шкафу с какими-то папками, справочниками и стоящей на верхней полке костяной фигурке, изображавшей несущихся во весь опор оленей в упряжке, — подарке местного умельца к дню рождения председателя. Одобрительно хмыкнув, Куковеров откинул полу плаща, уселся на стул и с развязной ленцой закинул ногу за ногу.

— Да-да, — словно продолжая нечаянно прерванную мысль, говорил он значительным тоном, — колхоз-миллионер, под началом энергичного молодого руководителя. О таких людях надо писать и писать, таких людей, как вы, надо популяризовать, вы должны делиться с другими своим опытом как можно шире…

— Я ведь здесь только третий год, — заметил председатель.

— Ну и что из того? — сделал Куковеров порывистый жест рукой, словно предупреждая ненужные объяснения. — Важно, что колхоз богатеет, дела идут не по нисходящей линии, а по восходящей. Курс правильный держите, Василий Борисович… Курить у вас, надеюсь, можно?

— Да-да, конечно, курите, — подвинул к краю стола пепельницу председатель, все еще стараясь вспомнить гостя.

— Не знаю, доводилось ли вам читать мои статьи, — сказал Куковеров, — я ведь больше печатаюсь в областной прессе, хотя изредка мои публикации бывают и в центральной печати… Впрочем, вот, извольте, представлюсь официально, — протянул он весьма потрепанный корешок с жирной, чуть смазанной печатью. Из удостоверения явствовало, что предъявитель его является внештатным корреспондентом районной газеты «Трибуна земледельца».

— Вы что же, собираетесь печатать статью о нашем колхозе в вашей областной газете? — с недоумением спросил председатель, возвращая удостоверение Куковерову.

— Не исключено, отнюдь не исключено, но я к вам, собственно, с предложением несколько иного рода.

Куковеров сделал паузу и после глубокой затяжки выпустил дым из ноздрей.

— Что, если мне задержаться здесь у вас на месячишко — а это я могу устроить при желании — и написать историю вашего колхоза? — вскинул он глаза на председателя. — Думаю, мне удастся договориться с областным издательством в Архангельске, чтобы напечатать брошюру тиражом, скажем, в две тысячи экземпляров. Понятно, за счет колхоза. Стоить это будет сущие пустяки. Полагаю, что выпуск такой брошюры ваше районное начальство только поприветствует. Сейчас есть такая линия — популяризовать колхозы-миллионеры, особенно те, что находятся в труднодоступных для прилива населения северных районах. В среднерусской полосе начинание это уже привилось, написаны десятки подобных брошюр, и они немало способствуют притоку населения в деревни. Не вам объяснять, сколь пристальное внимание сейчас уделяется Нечерноземью: снимаются фильмы, пишутся романы, поэмы… Брошюру можно разослать в вербовочные пункты, в бюро трудоустройства…

Предложение Куковерова несколько шокировало председателя. Мимика его лица была крайне живая, быстро сменяющаяся. Он жадно слушал, в то время как гость развивал во всей красочности заманчивую перспективу.

— Пройдут годы, — все больше увлекаясь, говорил Куковеров, — и что будет знать молодое поколение колхозников о труде своих отцов и дедов, о встречных препятствиях, которые приходилось преодолевать в борьбе с суровыми условиями Севера? Это же страницы нашей истории. К тому же знаменательная дата — пятидесятилетие колхоза! Неужели никто всерьез не заинтересовался?

Председатель развел руками и виновато улыбнулся, как бы давая понять всем своим видом, что где уж тут, кто удостоит нас, грешных, подобным вниманием. Живем, можно сказать, на краю света. Литераторы нас, увы, не посещают…

— Написать такую историю, конечно, здорово было бы, — вздохнул он и откинулся на спинку потертого кресла. — Вы меня прямо-таки огорошили вашим предложением… Д-да. А о каких колхозах, говорите, написаны уже истории?

— Да господи! — запальчиво воскликнул Куковеров. — Десятки колхозов в среднерусской полосе! «Гигант», «Маяк», «Рассвет»…

— Это какой же «Рассвет», не Пудожского ли района? — встрепенулся председатель, задетый чувством ревности.

— Нет, не Пудожского, речь идет о козельском «Рассвете», он на другой широте, — утешил его Куковеров.

Хотя на просторах России были десятки колхозов с подобными названиями, которые, в сущности, сами по себе ничего еще не говорили без конкретной области, района, но почему-то упоминание этих шаблонных названий успокоило председателя, и он утвердительно закивал, как бы подтверждая, что не сомневается в реальности таких колхозов и в том, что истории их написаны.

— Сейчас только предложи, — убеждал Куковеров, — любой дельный председатель ухватится за полу пиджака, чтоб написали историю именно его колхоза. Понятно, если это не какое-нибудь захудалое хозяйство…

— Да уж конечно, — покачивал головой молодой председатель и барабанил по столу пальцами.

— У вас здесь для меня что привлекательно, скажу откровенно,так это несколько необычная структура хозяйства, северная приморская экзотика. Колхозники и рыбу ловят, и зверя морского промышляют на льду, и вместе с тем у вас, как я узнал из газеты, молочнотоварная ферма… Может, это будет лучшая история о поморах, объединенных колхозом! Север, сами понимаете, притягивает внимание. Сейчас многие поехали бы с охотой на Север, важно только подсказать людям, куда ехать, обрисовать, так сказать, конкретную ситуацию. Да и для местных жителей рассказ об их крае, труде поморов будет, как мне кажется, интересен. Ох и написал бы я о вас историю!..

— Написать есть о чем и о ком, — зажгясь азартом Куковерова, уже поддакивал председатель.

— На мой взгляд, — продолжал Куковеров, ободренный расположением хозяина кабинета, — брошюру следует строить следующим образом: вначале, разумеется, вводная часть с тезисами, затем краткая климатологическая и географическая справка местности, коротко о богатствах и возможностях края, далее о зарождении колхоза, о первых трудностях, о периоде становления, о сдвиге в сознании людей. Необходимо отметить энтузиастов: тех, кто первыми сдали личных коров, лошадей в зарождающееся хозяйство. Тут, возможно, потребуются определенные архивные данные…

— Дак нету у нас никаких таких архивных данных, вот в чем будет для нас, товарищ Куковеров, первая загвоздка. Д-да. Никто ведь никогда у нас такими делами не занимался, архивов не вели, — сдвинул брови председатель и посмотрел куда-то поверх головы гостя. — Есть тут у нас в деревне, правда, один чудак, записывал от стариков разные местные события. Я не читал, но все это, по-видимому, несерьезно…

«А что, — подумал в эту минуту Коптяков, — ведь ежели толковому человеку взяться за дело и написать историю колхоза, написать, не особо копаясь в бумажных дебрях, а сделать главный упор на то, что достигнуто за последних три года, когда взяли мы ссуду и закупили сейнеры, промышляющие в Атлантике… Дать ему таблицу со сводными показателями, и пусть берет из нее что надо. Такая история может на пользу сгодиться. Отпечатаем, разошлем повсюду в районы, в области. Сам не подумаешь о своей выгоде, другие вряд ли озаботятся. Авось и окажемся на виду. Хоть мы и не хуже и не лучше других колхозов, а проявим подвижничество — дак оценят. Планы планами, а работа с массами тоже немало значит! Да уж… Вот ведь, скажут, Коптяков и тут расстарался. Но не для себя расстарался, прошу заметить. Лично мне славы не надо! А потом, кто знает: может, удастся под эту затею мимоходом выбить дополнительно стройматериалы и технику…»

Глаза его озарились живейшим блеском, он даже слегка привскочил со стула от счастливой идеи, которая неожиданно осенила его. Колхоз хоть и считался рыболовецким, входил в систему Облрыбпрома, но районное управление сельского хозяйства в свою очередь требовало выполнения планов по мясу и молоку. Когда же речь заходила о поставке сельхозинвентаря и стройматериалов, то Рыбпром кивал на управление сельского хозяйства, а там открещивались, говорили: вы не наши, вы рыбаки.

«А мы корреспондента с собой в район прихватим, поедем по вопросам снабжения вместе. Заодно у Сидора Ивановича в Сельхозтехнике интервью возьмем. Может, и станет сговорчивее. А после в Рыбпром наведаемся, про них тоже надо написать страничек десять в истории…» Коптякову идея нравилась все больше, и он уже подумывал, не позвонить ли прямо на этой неделе в Рыбпром.

— …Это не беда, что нет архивных данных, — продолжал меж тем Куковеров. — Можно поговорить со старожилами, старички многое помнят, расскажут с удовольствием… Э, да русский человек ничего не забывает, даже через двадцать, тридцать лет. Архивные данные пусть вас, Василий Борисович, меньше всего беспокоят, этот нюанс я беру целиком на себя, — заверил он. — Далее — о несломимом упорстве и мужестве народа во время Великой Отечественной… Глава о ветеранах, вернувшихся с фронта в родной колхоз. И наконец, о современной жизни, об уровне благосостояния и о тех, под чьим руководством колхоз сегодня растет и богатеет. Можно особо выделить фамильные династии тружеников, если таковые имеются в селе.

— Династии есть, — успокоил председатель.

— Ну и чудесно. Династии — это корни, социальные корни сельского населения, а если есть корни, крепко вросшие в почву, закрепившиеся, так сказать, на данном месте, — всегда рядом будет и молодая поросль. Дорогой вы мой, Василий Борисович, да через двадцать — двадцать пять лет такой брошюре цены не будет, она станет в некотором роде редкостью. Со временем, когда в колхозе откроется небольшой местный музей, а я в это определенно верю, — энергично сдвинул брови Куковеров, — наша брошюра будет экспонироваться на витрине под стеклом.

«Красно говорит, хорошо язык подвешен, — заметил для себя председатель. — Нет, определенно Сидор Иванович против него не устоит. Ежели ловко дело повернуть, может, и удастся выбить новый трактор и тонны четыре цемента…»

— И напрасно, напрасно вы улыбаетесь, Василий Борисович, — сказал Куковеров. — Ничего здесь смешного нет. Придет время, когда в колхозах будут свои музеи. То, что казалось странным вчера, сегодня воспринимается как само собой разумеющееся, как необходимое! Это же ясно видно…

— Дак нет, улыбаюсь я не насчет музея, — чуть смутился председатель, — может, у нас со временем и музей будет, а только пока кроме музея других дел невпроворот. Вспомнил, к слову сказать, о постройке общественной бани, которая особо нужна во время зверобойки. Весной к нам съезжается из окрестных деревень немало народу. У нас ведь три деревушки поблизости, вверх по реке. У наших-то, у чигрянских, при каждом доме своя баня, а вот как съедутся до полсотни человек на промысел, дак тут забота появляется. А без музея мы пока проживем, потерпим.

— Что ж, баня — тоже дело, — понимающе сказал Куковеров. — Шабашников пригласить не пробовали?

— Да как завлечь их в наши края…

— Завлечь можно, главное — обратить на себя внимание в масштабах страны… Брошюру я постараюсь распространить как можно шире… Колхоз-миллионер, руководитель — человек энергичный, вполне современный, с гибкими методами руководства… Кстати, проходя нынче по деревне, я видел тут у одного из домов ненецкие нарты. У вас что же, и ненцы живут?

— Живут. Шесть семей, тридцать два человека. Большинство, конечно, занимается оленеводством, пасут в тундре пять тысяч оленей. Есть и такие, что на общих работах. Один механиком в гараже. Сейчас пора сенокоса, не хватает мужских рук — так ненцы выехали на пожин, косят не хуже наших, приморских…

Как всякий человек, любящий похвастаться своим делом, полагающий, что для других интересно то, что занимает его самого, председатель стал рассказывать о колхозных делах с подкупающей искренностью:

— Заготовляем на зиму сено, силос, косим на пожнях в верховьях рек. Край у нас такой, что, сами понимаете, ничего не посеешь — тундра. Прежде старики так говорили: «Мы не сеем и не пашем, только шапочками машем». Картошку люди садят на приусадебных участках, да не всяк год успевает вырасти: прихватывает заморозками в конце августа. Больше привозной кормимся. Сенца и того только-только удается заготовить на мелких пожнях, чтоб прокормить скотину, но зато уж молоко у нас не привозное — свое! Н-да. Молочнотоварная ферма на сто пятьдесят голов! В прошлом году новый телятник на сто двадцать голов отгрохали.

Куковеров следил за речью председателя с живейшим интересом. Раз уж председатель заговорил о делах колхозных, тут нужно слушать не перебивая, со всем вниманием. Хоть и подмывало вернуться к обсуждению договора с колхозом, обговорить условия, а поспешать не моги — всякому делу место и час надо знать.

— Вот товарищ у меня только перед вами был, — говорил председатель. — Ушел ведь обиженным. Сейчас небось чихвостит меня перед своими бригадниками почем зря. Ехать ему завтра с бригадой в пятнадцать человек на сенокос, а теми лошадьми, что дал ему давеча, недоволен. Хочет взять из конюшни двух молодых жеребцов. А я специально не даю ему тех жеребцов, чтоб проучить. Думаете, каприз? Нет! У нас на том берегу реки против деревни пасся табун — тридцать лошадей, а вожак, сивый уже от старости жеребец Голубок, — хитрющий, бестия. Как стали готовиться ехать на пожни, свозить к берегу сенокосилки, Голубок возьми и уведи табун в тундру. Соображает, стервец, что работать предстоит. Афанасию, то есть бригадиру, я загодя говорил, чтоб стреножил Голубка. Хватит, прошлый год канитель вышла: два дня ловили жеребца, намучились, пока удалось табун в деревню пригнать. Афанасий же на мои слова ноль внимания. Новый дом себе ставит, заботы в голове у мужика… Ну да пусть теперь погоняются за жеребцом, помучаются — наука впредь будет, — усмехнулся председатель и погладил крепкий и круглый, как пятка, подбородок. — Сейчас поехал Афанасий с мужиками на тот берег, ошалел от злости небось. Может, и поймают к вечеру жеребца…

— Любопытный факт, — засмеялся Куковеров, полез в боковой карман за блокнотом, достал шариковую ручку и сделал для себя короткую запись. — Живая, так сказать, деталь из сельской жизни. Любопытно, любопытно…

— Дак у нас здесь можно любопытного много увидеть, — вздохнул председатель и, о чем-то задумавшись, опустил взгляд к раскрытой папке с бумагами.

— Так я полагаю, вы не против моего предложения насчет истории колхоза? — стараясь не показаться навязчивым, мягко спросил Куковеров.

— Я-то не против, надо бы только обсудить с товарищами… На этой неделе рассмотрим на правлении, думаю, возражений не будет. Вы только набросайте черновичок договора. Вот вам для образца, — протянул он Куковерову договор на оформление клуба. — Приезжал к нам месяца три с лишком назад ленинградский художник, клуб расписывал. Бойкий, знаете, молодой человек. Через три дня уже представил эскизы на обсуждение. Мы поглядели: хоть и чудно, но занятно. Утвердили на правлении. Клуб-то новый, большой, а стены были вовсе голы. Зайдешь туда — гулко, как в храме, посмотреть не на что, один бильярдный стол посередине стоит сиротинушкой, глазу не на чем задержаться…

— А теперь, разумеется, есть на чем? — спросил Куковеров.

— Дак конечно. Шесть картин: «Последний шаман», «Танец Арлекина в зимнем саду», «Забой тюленя»… Сейчас, правда, тюленей у нас уже не бьют баграми, технология промысла совершенно изменилась, писал он по рассказам стариков, но все равно забавно. А у пожарного выхода на двух стенах — «Гуси-лебеди над тундрой» и промысловый сюжет «На добыче наваги». Затем прямо против входа: «Чигра на Первое мая». Демонстрация и общее оживление на улицах. Да вы сами поглядите потом. Вполне нормально. По нашей сельской местности многим даже в диковинку. Притащились поглядеть даже бабки, которые по старости давно уже не выходили из дому…

Куковеров быстро пробежал глазами договор: «Мы, нижеподписавшиеся, колхоз „Свобода“, именуемый в дальнейшем заказчиком, в лице председателя Коптякова В. Б. — с одной стороны, и исполнитель — художник Петушков В. В. — с другой стороны, заключили настоящий договор о нижеследующем: заказчик берет на себя обеспечение материалами, изготовление щитов для монументальных многофигурных композиций, обеспечение исполнителя жильем, а исполнитель обязуется выполнить работы по оформлению клуба в срок, к первому октября. Оплата производится по мере исполнения работ в зависимости от категории сложности: многофигурная композиция — 180 рублей за квадратный метр, трехфигурная композиция — 60 рублей, двухфигурная — 49 рублей, однофигурная — 30 рублей. Общая стоимость исполнения эскизов, монументальных композиций и оформительных работ — 12 675 рублей (двенадцать тысяч шестьсот семьдесят пять рублей). Стоимость материалов: кисти, лаки, разбавитель, краски и меловая бумага, кроме того, пятьсот рублей. По заключении договора исполнитель получает от заказчика в качестве аванса одну тысячу рублей».

— А кто, простите, принимал по окончании работ эту стенную живопись? — поинтересовался Куковеров.

Председатель смутился.

— Мы, — словно защищаясь, возвысил он голос. — Создали специальную комиссию из членов правления колхоза. А кто ж еще? Наш клуб, нам живопись и принимать. Главное-то дело, чтоб самим нравилось.

— Что ж, это хорошо, что без лишней волокиты, без трудностей… — кивнул Куковеров. — Кстати, давайте сразу оговорим некоторые чисто практические моменты относительно оплаты. Ориентировочно я напишу четыре-пять авторских листов. Слишком растягивать вашу историю не стоит.

— А это как понимать — авторский лист? — полюбопытствовал председатель.

— Авторский лист — двадцать четыре машинописные страницы, — пояснил Куковеров. — Понятие чисто условное, но для нас, людей пишущих, необходимое. По обычным издательским нормам оплаты — четыреста рублей за авторский лист, но надо еще учесть работу по сбору материала плюс оплата суточных, пока я буду жить здесь, и расходы, которые потребуются на две-три поездки в Архангельск. Придется, наверное, в архивах покопаться… Думаю, всего выйдет что-то около трех тысяч рублей, — сдвинув брови и растягивая слова, говорил Куковеров, словно предчувствие большой и важной предстоящей работы, ответственность, значительность ее уже легли на его плечи и с этой минуты он готов был целиком отдать ей все свои силы.

— Ну что ж, — пожевал пухлыми губами председатель и полистал бумаги в лежавшей перед ним папке. Откровенно, он ожидал, что с него запросят больше, а такой пустяк, как три тысячи, почти не озаботил его.

«Черт с ним, — подумал он, — ради такого дела и тридцати тысяч не пожалею. Не в одном, так в другом определенно уж польза будет».

— Да, — спохватившись, добавил Куковеров, — еще одна маленькая деталь: тридцать процентов от договорной суммы я попрошу выдать мне авансом после заключения договора. Сами понимаете: могут возникнуть непредвиденные расходы. Придется общаться с людьми…

— За авансом дело не станет, — сразу же согласился председатель. — Мы привыкли людям доверять. Впишите в договор пункт, где будет оговорен аванс, тогда наш главбух не станет ерепениться. Договор-то будет утвержден на правлении.

— Значит, завтра все решим окончательно? — поднялся Куковеров.

— Да-да, завтра к вечеру все и решим, — заверил его председатель. — Не забудьте завтра утречком проект договора занести, — напомнил он, когда гость уже стоял в дверях.

— Непременно, — улыбнулся Куковеров, зажимая в руке записочку к Дашутке, дежурной по гостинице.

Куковеров поднялся на второй этаж, постучал в дверь с табличкой. Дашутка сидела в служебной комнатке и вязала шерстяные чулки. По совместительству она была и библиотекарем; стеллажи с книгами стояли в одном из номеров.

Она встретила гостя радушно, подхватилась, засеменила по коридору, отперла двухместный номер, откуда резко ударило застоялым воздухом, еще хранившим, казалось, запах прежнего жильца.

Куковеров прошелся по комнате, поскрипывая половицами, глянул в окно на реку, на череду изб вдоль улицы.

— А что, ленинградский художник жил в этом номере? — поинтересовался он.

— Точно, в этом, — ответила Дашутка. — А вы почем знаете? Сказывал вам? Знакомцы, поди? Вы что ж, тоже художник будете?

— В определенном смысле, конечно. Хотя прежде учился в университете, интересовался диалектикой, но вовремя бросил.

— Это насчет материализма?

— И материализма в известном смысле тоже, — усмехнулся он. — А вообще-то я литератор, свободный художник, странствующий рыцарь пера, так сказать. Рыцарь без страха и упрека, если выражаться, избегая ложного пафоса. Буду писать историю вашего замечательного колхоза. Историю со дня основания и до наших дней. Может быть, и для тебя в этой истории отыщется местечко…

Он подмигнул и со значением посмотрел на Дашутку. Лицо ее с несколько удлиненными раскосыми глазами, придававшими ей оттенок милого лукавства, тронула ироническая усмешка.

— Экая ты ладная да расторопная, — добавил Куковеров. — Хозяюшка…

Она вспыхнула пунцовыми пятнами. Рука ее торопливо прикрыла вырез блузки, но, словно стыдясь этого жеста, она откинула со лба прядь светлых прямых волос, глянула на него твердо и как бы с вызовом, чуть прикусив зубками верхнюю губу.

— А чего про меня писать, моя работа нехитрая, по мне все одно — хоть пишите, хоть не пишите… Мне оттого зарплату не набавят. Я не колхоз, какая у меня история…

— Замужем? — мягко спросил он.

— Ишшо не была. Кавалерятся тут некоторы, да все каки-то непутевы.

— М-да, — он прошелся, пружиня сухопарыми ногами, по команте, сел на кровать, качнулся раз-другой, поскрипывая пружинами.

— Ну, пойду я, — сказала она. — Вы отдыхайте с дороги. Ежели чай захотите, так я запарку дам, у меня еще горячая в чайнике.

— Спасибо, спасибо, милая, — кивнул он. — Это потом, потом чаевать будем, а ты сейчас вот что скажи: бухгалтер у вас молодой или в летах?

— Да где молодой, — махнула она рукой, — шестьдесят годов Венидикту Ермолаевичу нынешней зимой сполнилось.

— Ну и как он, ничего?

— Чего — ничего? — заморгала она.

— Ну, вообще… — покрутил он рукой в воздухе. — Вредный мужик, зажимистый или душевный?

— Башковитый, конечно, раз двадцать лет с лишком на одном месте. На его времени семь — нет, вру — восемь председателей сменилось а он всех пересидел, потому как тертый. Да и вот, сказать, до Василия Борисовича Коптякова у нас три месяца председателя не давали. Венидикт Ермолаевич за все один справлялся, кругом довольны были. А как назначили, значит, Коптякова, у них перво время вражда была, пока не обнюхались, не распознали характеров друг дружки. А теперь — ничего, признал Венидикт Ермолаевич Василия Борисовича. Да вы, если поживете у нас сколько, сами его узнаете… Так я пойду?

Дашутка вышла в коридор. Куковеров снял полуботинки, прилег на постель и в задумчивости прикрыл глаза.

4

Утром деревня провожала две оставшиеся бригады на сенокос, пять уже работало на пожнях. Еще в Прокопьев день, двадцать первого июля, в дальние урочища небольшой баржей-самоходкой завезли сенокосилки, конные грабилки, питьевые бачки, продукты.

На крутике стоял, широко расставив ноги, бригадир Афанасий Малыгин, следил за тем, как грузили снаряжение, поглядывал то на берег, то на реку. С моря шел прилив, надо было поторапливаться, чтоб успеть пройти по отмелым местам за излучиной, где в малую воду проступали песчаные кошки с валунами. Ночью Афанасий с пятью мужиками изловил все же в тундре старого жеребца Голубка, вожака табуна, и привел лошадей в деревню. Часть из них бригадники уже погнали к урочищу Наволоки, где предстояло работать на сенокосе.

День был ясный, солнечный, тихий, как на заказ: чуть бередил гладь реки шалоник, наперебой неслись отовсюду крики чаек…

— Мотька, слетай в избу, прихвати на подоконнике мазь от комаров, — кричала из карбаса раскрасневшаяся, упарившаяся на погрузке молодая бабонька. — Уже жрут, черти, а там, на пожнях, и вовсе растерзают до крови.

— Клавушка, комар, он ведь тоже вкус понимает, — посмеивался моторист Илюха. — Меня так ни один не трогает, хоть стою с тобой рядом.

— Дак конешно — не трогает, горючкой-то весь пропах насквозь, — отвечала она, отмахиваясь от мошкары и хлопая себя по рукам и лицу.

— А ты не бей их, Клавушка, не бей, — проговорил стоявший на берегу Марей. — Летом комара убьешь — решето прибавится, а ежели после Ильина дня — два решета убавится.

…В рыбкооповском магазине в это время шел горячий спор: один из бригадников, Петька Курносовский, приехавший на моторке с покосов, требовал выдачи дополнительно ста банок тушенки и ящика чаю взамен подмоченного. Коптяков тоже пытался уговорить заведующего.

— А чай у нас трехсотый номер, нормальный чай, что еще нужно косарям? Сами подмочили, сами пусть и пьют, а у меня товар сухой. Титьку я им свою еще дать должен, что ли? Могу. И не кричите на меня, хоть вы и председатель, а я вам не подчиняюсь. Пока что не вы командуете в потребсоюзе, а я. — Низкорослый, с геморроидального цвета лицом старичок яростно хлопнул по столу бухгалтерской книгой, так что очки скользнули к кончику его малиново-клубничного носа и чудом удержались только потому, что он вовремя откинул голову назад.

Петька чихнул, готовая вырваться у него брань невольно застряла в горле; смотревшее на него сморщенное лицо старика, словно разделенное двумя ярусами глаз, нижние из которых были сверкающе-слепы, а верхние буровили колючестью стиснутых веками угольков, было строго и вместе с тем комично.

— Нюрка, закрой сейчас же склад! — метнулся заведующий к дверям и стал распекать кладовщицу.

Со стороны колхозного склада два здоровенных парня несли на руках новенькую, бившую в глаза голубой краской малогабаритную сенокосилку французского производства, казалось, пригодную скорее для стрижки газонов. Раздобыл ее Коптяков по случаю, хотел показать: вот, мол, осваиваем новую технику, не жмемся, из Европы достаем, если что понадобится для колхоза.

— Куда ж в нее кобылу запрягать, узка ведь? — заметил ироническим тоном дядя Епифан, которому до всего было дело тут, на берегу.

— Ручная она, катить перед собой надо, дед, — пояснил Марей. — Толкаешь поперед, и весь сказ. Деликатная машинция. Как хошь регулируй ножи. Хошь, тебя сейчас постригу.

— Ладно, стригун… А как сломится она — где запчасть достать? В Сельхозтехнике?

— Ну, ежели сломится, тебя во Францию, дед, командируем. Может, заодно ты оттудова француженку заместо своей старухи привезешь. Они-то, француженки, сговорчивы и любят мужиков, которы с усами.

— Тут для бензопилы «Дружба» цепь никак не достать, а из Франции уж и подавно-то, — покачал головой дядя Епифан. — Бросовы деньги! С виду, конечно, игрушечка красивая, ишь как блестит лаком-то! Трогать ее прямо боязно. Хрупка.

Марей хоть и знал, что новый гость в деревне ночевал у дяди Епифана, но намеренно не стал расспрашивать его ни о чем, чтобы не выдать своего интереса. То, что Куковеров — корреспондент, было известно уже всей Чигре. Разнесла Дашутка весть о том, что будет он писать историю колхоза с первых дней основания. А раз история, то тут никак не миновать ему Марея. Но не напрашиваться же самому на знакомство с ним, лезть на глаза. Это было не в характере Марея, знавшего себе цену.

Осмотрев косилку и потрогав пальцами блестевшую никелем ручку для регулирования ножей, дядя Епифан подошел к Афанасию Малыгину.

— Больно грузно карбасы твои сидеть будут, продукты следовало б тебе загодя завезти, Афанасий. Народ ведь ишшо поместить надо.

— Ничего, по большой-то воде пройдем, — ответил тот.

— У Истомина ручья застрянешь. Давеча ездил я рюжи смотреть, совсем там мелковато. Лето жарко выдалось сей год, низка вода на озерах.

— Сами выйдем, берегом обойдем мелководье, чтоб карбасам легче было. Когда продукты при себе, все ж спокойнее. Вчера Петька Курносовский на «соянке» с покосов приплыл, заявился в рыбкоп снова продукты требовать. Загодя завезли провизию да склали в избушке, а давеча стали к пожне карбас приворачивать, смотрят — медведь на берегу с чемоданом прет. В чемодане-то тушенка была, сто банок. Они криком за ним. Где там, не догнали, как припустился косолапый, так и убег в лес, не бросил чемодана. Они к избушке — окошко проломлено, на полу оскретки стекол. Банка, что с селедкой была, опружена, один мешок с мукой разодран. Во натворил делов-то разбойник. На ухе пока держатся, а Петьку за продуктами, значить, командировали. Сейчас воюет в рыбкоопе Петька. Да могут тушенку не дать. У Павла Васильевича, сам знаешь, строгий учет, лишней банки мяса не выбьешь. Изюму, говорит, могу отпустить хоть сто килограмм, а на тушенку фонды ограничены, да и, может, зазря на зверя валите: сами небось сожрали. Тот божится, чуть не плачет, обидно ведь на одной ухе полтора месяца сидеть. Пошли сейчас Петька и председатель к Павлу Васильевичу. Вместе насели на него.

— Вот ведь наказал, шельмец косолапый! Так, говоришь, и побег с чемоданом в лес, не бросил, не испужался? — хохотал дядя Епифан, заходясь кашлем.

— Так прямехонько и почесал. С ходу, говорит, и через курью перемахнул, только брызги во все стороны полетели. Ловкай, черт.

— Яху его мать! Теперь и зверь не в пример прежним годам, ученай пошел, знает, что никто его не стрелит летом. Ну спасибо тебе, Афанасий, — утирал слезы и мелко похохатывал дядя Епифан.

— За что спасибо?

— Что племяша моего, Митьку, голодным не оставишь. Вон он на ящике с тушенкой в карбасе сидит.

— Не в корму, не в корму, а в нос, на поелы клади мешки, — прикрикнул Афанасий на одного из парней, перетаскивавших с берега продукты. Он стал спускаться к воде, отворачивая голенища бродней. — Все вроде погрузили, не забыли ничего? — глянул он по сторонам хозяйским глазом. — Ну давайте, что ли, отчаливать будем. Пока вода западать почнет, до Истомина ручья в самый раз и достигнем.

Бригадники разместились по четырем карбасам, отошли на веслах от берега, выстроили посудины цепочкой, перекинув с кормы до форштевня веревочные концы, а передний зачалили к мотодоре, где сел править погудалом сам Афанасий Малыгин.

— Ну, с богом, что ли? Заводи! — кивнул он мотористу. Илюха сдвинул замасленную кепку на затылок, крутанул ручку стартера раз, другой. Движок утробно чихнул, заклацал, застрекотал клапанами, выплюнул из свешенного за борт шланга густой клуб дыма; потом, словно продохнув, принялся дробно и споро, сотрясая дно мотодоры мелкой дрожью. За кормой взъярилось, побелело. Берег с толпившимся на угоре народом медленно поплыл назад. Зачаленные сзади на буксире карбасы клюнули носами, покорно потянулись следом, чуть оседая на кормы.

С угора кричали вслед сенокосчикам, помахивали руками. Сидевший в последнем карбасе гармонист Федор тронул меха трехрядки, затянул простуженным тенором песню. С других карбасов дружно подхватили, не забывая отмахиваться от комарья березовыми ветками. Берег опустел, там остались несколько старух. Они стояли, все еще глядели, прищурившись, вслед сенокосчикам. Доносившаяся до деревни песня слабела, растекалась над рекой. Слов уже было не разобрать.

Восьмидесятилетняя Миропия, за которой еще смолоду закрепилось прозвище Пика, данное ей за острый язычок, даже всплакнула.

— Хорошо провожать, да встречать-то все одно лучше, — тихо проговорила она. На одном из карбасов отправились на сенокос три ее внука и младший сын Дмитрий.

— Вечор уже будут на месте, — протянула хроменькая Пелагея, присаживаясь рядом на выбеленное дождями бревно.

— Дак теперь-то что не работать. Разве ж мы так в прежни года на пожни добирались? — заметила старуха Калиста. — Тащили карбасы на канатах, да сами все пехом и пехом по излучинкам: три дни волочишь, пока достигнешь места. Горбушками*["67] косили, не ведали мазей от комарья. А платили-то нам как? Что за месяц сейчас — мы за год не вырабатывали. Давеча председатель наказал из чуланов в правлении все лишни бумаги повыкидать, навели чистку, вывезли в тундру. Ветром-то и поразнесло окрест. Детишки тут побегли, стали играть для забавы, что и пожгли. А соседка внучонка, поди ж, отыскала в той куче мою стару трудовую книжку, домой принесла. Сидела я вечор, глядела на те записи заработны — хоть смейся, бабоньки, хоть плачь. До сорок седьмого году вырабатывала по двадцать копеек на трудодень, а после сорок седьмого — по два рубля. Пятьсот и выходило за год, — вздохнула прерывисто она.

— А я на скотном дворе семьсот за год вырабатывала, — сказала старуха Миропия.

Со стороны деревни к берегу торопливо шел Куковеров с фотоаппаратом через плечо.

— Вот черт, опоздал, — огорченно воскликнул он, глядя вслед карбасам, которые уже едва виднелись за поворотом реки.

— А вы нас сфотографируйте, — засмеялась, обнажая беззубый рот, семидесятилетняя Марфа Мухина, тщедушная, низкорослая, но бойкая, с мелким, остроносым птичьим лицом. — Не пропадать же зазря-то! Пусть на нас, поморочек, в газете дивуются.

— Что ж, можно щелкнуть, — снисходительно усмехнулся Куковеров и снял с плеча фотоаппарат. — Становитесь-ка, староверочки, в ряд, запечатлею.

Старухи выстроились шеренгой, поправили выбившиеся из-под платков пряди волос, придали лицам благочинную строгость.

— Только не смотрите уныло, бабуси, не надо скорбных лиц. Повеселее, повеселее! — приговаривал он, подыскивая ракурс и переходя с одного места на другое. Куковеров снял два кадра и, пообещав фотокарточки, направился к дяде Епифану.

Тот стоял у изгороди своего дома. Возле ног его терся откормленный боров. Старик почесывал ему за ухом, приговаривая: — Борька, не свинячь, не марай мне порток.

— Это что же, ваш кабанчик? Хорош, хорош! Килограммов на двести, не меньше? — льстиво заметил Куковеров.

— Дак не мой, нет, — хмыкнул дядя Епифан. — Он, шельмец, ко всем ластится. Такой уж компанейский. Хозяйка евонная улетела в Мезень на недельку к дочери, дак остался без призору. Сын полка…

— Вы, дядя, Епифан, обещали поводить меня по деревне, со стариками познакомить, — напомнил Куковеров. — Может, заглянем к кому в гости?

— А хоть к Григорию Киту наведаемся. Старик он памятливый, много чего порассказать может.

— К Григорию так к Григорию, — кивнул Куковеров.

— Фамилия ему — Котцов родом из поселка Макарьевского, что в самых верховьях Чигры, где прежде скиты были староверски, ухожья лесны. Охотником был промысловым, а опосля коллективизации на зверобойке не один год трудился. По дороге заодно и к Марею Факту завернем, — распространялся словоохотливо дядя Епифан. — Марей, слышь, въедливый мужик, у него про всяко любопытно цельная тетрадка толстящая исписана. «Книга учета жизни» зовется. Факты, говорит, непреложной местной действительности. В районной библиотеке сыскал про историю Чигры с прежних времен. Все списал в аккурат. Даже учитель брал у него, читал ребятишкам в школе. Мужики нашенски ежели заспорят о давнишнем, а припомнить в точности не могут — сейчас бегут к Марею Факту. Одним словом — хренология, — засмеялся дядя Епифан. — Недоучка он, а башковитый, азбуку для слепых изобрел.

— У вас что же, много в деревне слепцов? — удивился Куковеров.

— Дак был один старик бельмастый, дядька евонный. Для него Марей и старался. Изобрел, а тот возьми и помри через полгода. Только выучился даром. А читал. Я сам видел, как руками он по картонке шарил да губами шевелил… Раз даже участковый из райцентра товарищ Кочкин ходил к Марею справляться, как дело уголовное разбирал; уточнить нужно было, когда геологи в деревню приезжали, гулеванили. По весне уже двух мертвяков к берегу прибило, обыскались их, нигде обнаружить не могли…

Дядя Епифан вышел к реке.

— Здесь бережком и пойдем, — сказал он. — Ну, Борька, отрынь. Ишь портищи все измусолил! — прикрикнул он на увязавшегося за ним борова.

Перешли мосточек через ручей, впадавший в Чигру. Миновали колокольню, стоявшую на угоре против заколоченной церкви. Дорогой дядя Епифан стал рассказывать, что прежде здесь были колокола удивительно чистого звона, отлитые мастерами на заказ, привезены морем издалека еще прадедами.

— Ох, уж звонисты были колокола! Душу проймало! Возвертаешься, бывало, зимой из торосов волоком али на карбасах в смурну погодушку — издалече уже слыхать. Сердцу дорого-любо. Опять же — определишься другой раз в местонахождении, как берега туманом закубайдит да ни зги не видно. Сподручнее любого маяка. В непогодушку, как ждали мужиков с промысла, завсегда старался, не слазил с колокольни звонарь. Исстари был такой обычай. Дак вот же сняли. Зачем, скажи, пожалуйста, яху его мать? Кому мешали оне? Не богу ж — людям служили на пользу. Приехали, значит, четверо уполномоченных на мотодоре из Мезени, организовали, как ловчее порушить звонницу, на тросах спустили мужики колокола, подтащили к самому крутику…

Погрузить-то погрузили на мотодору, да не принайтовали веревками как след. Стали к устью Чигры уже подходить, а тут в одночасье торминушко пал. Время позднее, заосенило уж, переменчива погодушка, ненадежна. Тут на свою беду и засомневались те четверо — плыть ли, не плыть. Боязно вроде. Решили назад повертать, переждать чтоб. Стали уваливаться боком под ветер, а их захлестнуло ненароком взводнем. Опружило вмиг мотодорку. Колокола, конешно, за борт сразу пали, а мотодору ту разнесло штормягой в крошево. Хорошо хоть, сами те уполномоченные не утопли, выбрались все же на берег кое-как! Ветер-то с моря, не с горы был, тем и пофартило им, не унесло. А колокола и по сей день покоятся в глуби. Поди, уж напрочь заилило. Пробовали поднять их тогда нашенские старики со дна кошками — да где уж, не далось, тяжелы больно! Не опружить никак с воды в карбас. Вот и вышло, что ни тем, мезенским, ни деревне. Д-да, — закончил дядя Епифан, — такая вот история, яху его мать… А вон и дом Марея Факта, — кивнул он на укрытую оцинкованным железом крышу и свернул в узкий проулок с порослью бурьяна по обочинам.

5

…Марей в сарае чинил прохудившуюся мережку. Куковеров с любопытством посмотрел на него. Был он худ и костист, ростом невысок, угловатое лицо пестрело конопушками. Мелкие завитки его жестких курчавых волос, чуть тронутые на висках сединой, блестели опрятно и влажно, как после бани. Для своих сорока лет он выглядел моложаво, глаза смотрели задиристо, как бы с вызовом.

— А я к тебе с гостем, Марей, — с места в карьер взял дядя Епифан. — Поскольку ты всяким событием интересуешься, надо тебе с товарищем познакомиться. Корреспондент к нам приехал, историю колхоза писать.

— Марк Михайлович Куковеров, — протянул руку гость.

— Сядунов, — смерил Марей корреспондента цепким взглядом. Прежде чем протянуть руку, он отер ее о подол рубахи. — Так, — раздумчиво, с улыбкой сказал он, — выходит, и до нас очередь дошла? Чигрой заинтересовались?

— В известном смысле — конечно, хотя очереди в таких делах, знаете, вроде бы никакой нет, — снисходительно, с мягким добродушием и улыбкой ответил Куковеров. Проскользнувшая в его словах ирония не укрылась от наблюдательного Марея.

— Тогда отчего именно к нам, а не в какой-нибудь колхоз-гигант?

— Про колхозы-гиганты поехали другие товарищи писать, — хмыкнул Куковеров.

— Понятно. Значит, по Сеньке и шапка? — Марей стрельнул глазами на гостя и увидел, как у того дрогнули брови. Кольнуло в цель! Но пикироваться, не разведав почвы, не входило в его расчеты, и потому он неожиданно переменил тон, улыбнулся открыто и добавил как бы с оттенком участия: — Но вы не расстраивайтесь, у нас здесь тоже можно нахвататься фактов кое о чем полезном для печати. Правильно я говорю, дядя Епифан?

— Оно конечно. Да ужли ж не напишет? — кивнул с готовностью тот. — Я ему всяко рассказывал про деревню. И про людей, и про обычаи стары, и про жизнь…

— Ежели по-настоящему нашу здешнюю действительность копнуть, так способному товарищу, не сходя с места, собрание сочинений настрочить можно. Очень занятная действительность. Другой раз ненароком и задумаюсь, сидючи тут в сараюшнике, — и работа в уме не стоит. Но какие с нас мыслители… Голова не с того краю затесана. Д-да!.. Стишками не балуетесь? — неожиданно полюбопытствовал Марей.

— Вот уж избави бог, — ответил Куковеров. — Нашего брата, журналиста, кормит проблемный материал.

— Проблем у нас — как собак нерезаных, — заверил его тоном соучастия Марей. — И что характерно для настоящего момента — обленивел мужик, извелись подчистую народные умельцы. Печь сладить в деревне некому, исконно мастерство забыли — как карбасы без гвоздей строить… В рот заезжему начальству глядим, на его подсказки надеемся — что да когда ловить, какого зверя промыслить, какую корову как по-научному доить… А коров в деревне против прежних времен, несмотря на науку, меньше стало. Овчинку выделать, тулуп сшить нагольный — никто окрест не может, а уж про бахилы кожаны я и не заикаюсь, все в резиновых болотниках… Отсюда и ревматизмы, листки всяки больничны… Очередь в медпункт — будто там спирт задарма подносят… У нас вон в дворах больше трехсот овец, а забьют — куда шкуры девать? Так и гниют годами на повети, а это ведь товар ценный, ежели с умом подойти. Спрашивается: почему извелись народные умельцы, почему мужик перестал на себя надеяться? Смекалка ослабла? — говорил, распаляясь незаметно для себя все больше и больше, Марей.

— Ну, это вам лучше знать. Вы ведь человек дошлый, у вас, судя по всему, целая теория.

— Нам не до теорий, — ядовито стриганул глазами Марей. — Мы люди простые, самоучки. А я вам прямо скажу: не на себя теперь, на дядю мужик надеется — кто, мол, да в какую сторону мозги его направит. День прожили как-нибудь, а другой и подавно авось перемогемся, комар не забодает. Дак не то, что во вчера, а и в завтра глядеть не больно задорятся. А тут эвон — история…

— Ну это ты, Марей, не скажи, — осторожно заметил дядя Епифан.

— А, — махнул Марей рукой. — Вот ежели б мне доверили, я б такую историю им выдал… Всех как есть на чистую воду, без всякой жалости. Без самомалейшей утайки. У меня все они вот где, — припечатал он желтый панцирь ногтя к доске, словно что-то раздавил. — Факты жизни я доподлинно запечатлел в бумаге. По датам. И кто браконьерит семужку, и кто от штрафов увернулся, где, когда сено колхозное запарело в копешках, почему они с пожней загодя не свезены в деревню… Много всего!

— Дак не примут таку, не пропечатают, чудило ты, — робко ухмыльнулся дядя Епифан.

— А вдруг! — строго посмотрел на него Марей и перевел взгляд на Куковерова. — Сейчас большая дорога критике дадена, вострят ухо к дельным замечаниям. Читаю фельетоны в газетах регулярно. Правда, она, конечно, глаза режет кое-кому, но сейчас направление такое, что народ про все должен знать — и про хорошее, и про плохое. А надо бы из деревни: уж эти не обманут, напишут — так по делу, а не всяко там трали-вали… А мне читать скучно, мне, может, про заботу, про боль мужицкую хочется правду… Про то, что меня самого долит… Ведь читаешь книги — и по именам даже все ясно другой раз…

— Что значит — по именам? — спросил озадачливо Куковеров.

— А так, что в какой книжке ни возьмешь — как Афоня, так, значит, и недоумок. С первых страниц полная определенность, какой поворот событий будет. Уж в именах хитрости на выдумку нехватка, а в остальном и подавно… Есть, конечно, стоящие сочинители, всех хаять подчистую не буду, но сколько можно выставлять мужика дураком? Понять, конечно, можно… Но ты проникни в эту нашу дурь, так, может, и заплачешь. Нет, некоторые книги стоит другой раз и почитать. Помнится, попалась мне роман-газета про мужиков енисейских… — и он посмотрел на Куковерова, помедлил, соображая что-то, и добавил уже доверительно: — Раз уж вы про историю Чигры всерьез собрались, так вам кое-что тоже знать не худо. Мне для такого важного дела не жалко. Погодите чуток…

Марей сбегал в избу и вскоре вернулся с толстой тетрадью, обернутой в газету.

— Вот, доложу я вам, сочинитель был так сочинитель!

Он полистал заскорузлыми пальцами тетрадку, отыскал нужное место и стал читать, жестикулируя короткопалой рукой:

— «Из далеких лесов, из богатого дичью озерного края, где упираются в низкое северное небо каменистые кряжи, берет начало река Чигра. Первое рукописное упоминание о деревне Чигра в старинной поморской лоции семнадцатого века, в „Книге мореходной по морским берегам до Норвегии“, где был текст молитвы и подробное наставление с описаниями приметных мест, заходов в устья рек и становищ на всем пути от Мезени до Тромсе. Но еще раньше деревни Чигра появились первые поселения в лесах, в труднопроходимом крае, где селились беглые нижегородские раскольники, ставившие кельи. Селился люд в скитах, отрезанных бездорожьем от всего крещеного мира. Детей крестили бабушки-повитухи, венчали свадьбы-самокрутки в лесу, вокруг ракитова кустика. Препятствий в родстве между мужем и женой здесь не существовало. „Живут в лесу, молятся пенью, венчаются вокруг ели, а черти им пели“, — говорили про лесных обитателей отважившиеся забираться изредка за пушным товаром предприимчивые люди.

Когда в петровские времена была объявлена поголовная перепись населения и появились в лесах и на побережье служилые государевы люди, чинившие ревизию, нашли они, к своему удивлению, в верховьях Чигры большое поселение раскольников, называвшееся Макарьевскими выселками. Жители выселок носили название „келейники“ у обитателей этого малонаселенного края.

Позже, когда на побережье выросла Чигра, откуда способнее было ходить на промысел морского зверя и рыбы, часть келейников оставили свои скиты и перебрались ближе к морю, а к двадцатым годам в Макарьевских выселках насчитывалось не больше десяти дворов, остальные избы стояли пустыми. Со временем и эти дворы обезлюдели…» Во! — прервал чтение Марей. — Человек всегда стремился туда, где жить лучше. От добра добра не ищут. Это я в отношении настоящего момента, — подчеркнул он веско и, обведя взглядом внимавших ему гостей, продолжал читать: — «Всяко повидала на своем веку Чигра. Славилась она на все побережье мореходами, перенявшими от дедов, от отцов искусство ходить на шняках в „немецкий конец“ и назад, в „Русь по своей вере“. Была у чигрян с давних времен своя лоция, составленная опытными кормщиками. Писалась эта лоция годами, десятилетиями. Непросто было познать науку прокладывать курс Белым и Баренцевым морям…

Несколько раз случались, добро в летнюю пору, а не в зимнюю, жестокие пожары в Чигре, выгорала почти дотла деревня, но в одно короткое межзимье снова строилась — благо лесу в верховьях реки было вдоволь. Миром дело быстро ладилось, помогали друг дружке. Только диву давались жители, что ни при одном пожаре не страдала стоявшая посреди деревни колокольня на взлобье, ставленная в честь Владимирской богоматери, несшая под всегда облачным небом золоченый крест на возглавии. Чудо усматривали в том, что пламя всегда обходило стороной колокольню. Истолковывали то как особое знамение, милость божью, покровительство к строению древнему.

Погост за деревней с начала века был разделен надвое. Староверов, пришедших из лесов, из Макарьевских выселок, хоронили отдельно от приверженцев никонианской веры, молившихся „щепотью“. Позже, в тридцатых годах, появились на погосте могилкис дощатыми пирамидками вместо крестов, с венчавшими их красными звездами…

К осени тридцатого года из шестидесяти пяти дворов Чигры сорок восемь вошли в колхоз. Сообща коротким летом заготовляли сено для общего стада из четырнадцати коров, девятнадцати лошадей и восьми овец. Мужчины ходили на карбасах промышлять навагу к Канину Носу, ставили у побережья ярусы на треску.

Когда колхоз получил первые суденышки отечественной постройки с двадцатисильными моторами „Лопшеньга“, „Культармеец“, „Ворошиловец“, стали похаживать на промысел под Терский берег да в Баренцево море, ловили тягловыми и кошельковыми неводами селедку. Из Архангельска, где сдавали улов, везли домой в трюмах пшеницу, картофель, одежду, медикаменты. Двадцать зверобоев от колхоза плавали на ледоколе „Сибиряков“ промышлять тюленя.

В дальнем от моря конце деревни что ни год ставили новые дома.

Переезжали в Чигру из дальних хуторов, что сохранились на месте прежних скитов, келейники. Все чаще доходили туда слухи о колхозной жизни. Хоть и не густо, а все же потянулся народ в Чигру из глухомани, из тайболы, где иную зиму приходилось перебиваться на одной сушеной рыбе и зайчатине.

Худо-бедно, но рос колхоз. Поставили мастерскую для строительства ёл и карбасов, открыли смолокурню. Перемогла деревня лихие времена и всякие напасти, — перемогла войну гражданскую и голод…» Ну как? — торжествующе и с вызовом глянул Марей на Куковерова. — Вот человек историю писал, так да! Жаль только, мало про Чигру. Дальше там все больше про Долгощелье, про други поморски деревни, так я не стал уж списывать… Там и про то, как отбывал ссылку в Долгощелье Климент Ефремович Ворошилов. Сам он росточку был небольшого, но крепкий, ядреный, а уж за словом в карман не лез — всякого срежет, бывало. Соберутся политические у него в избе и все спорят, обмозговывают. А стражник Якимка Попов доносы на их слал в Мезень с нарочным. У хозяина-то, где жил Ворошилов, конь добрый был вороной. Сядет на коня Клим Ефремович да в Мезень к товарищам. Урядник Терминников пока по доносу приедет — Ворошилов уже в избе сидит, чаи гоняет… Напрасно избу, где жил Ворошилов, порушили. Зря. Музей бы надо.

— Что ж, изложено кое-что вполне неплохо, — проговорил Куковеров, — но надо ведь через конкретных людей, через судьбы определенные историю показывать, а здесь как-то расплывчато уж больно. Личности должны подкреплять историю, личности! Где, к примеру, энтузиазм, подвижники, зачинатели возрождения этого глухого края? Им в истории нужно отвести достойное место. Ведь люди — это вехи…

— Личностей у нас хватает, — сказал Марей. — Одни личности, и никакой наличности. Поглядим ишшо, как у вас получится, товарищ дорогой. А за недостатком фактов ко мне всегда обращайтесь, ежели что. С охотой предоставлю. Есть и вехи, и огрехи…

— Поглядим, — поднялся Куковеров. — Кстати, откуда все это выписано? — спросил он как бы мимоходом, а сам подумал: «Вот ведь дуракам счастье, бери по готовому и строчи, все равно никто не докопается».

— Нет, этого я вам, дорогой товарищ, не скажу, — ухмыльнулся Марей.

Гости ушли, а Марей долго сидел на лавке в задумчивости, забыв об отложенной в сторону мереже. Томило сознание того, что и сам бы, наверное, сумел написать историю своего колхоза. Уж кому, как не ему, знать здесь доподлинно обо всем. Опыта вот только нет в сочинительстве, а так бы, если понатореть малость в этом деле…

О договоре Куковерова с председателем он узнал еще два дня тому назад. Рассказал экономист Ванюша Сядунов, который жил в доме через два порядка. Марей и виду не подал, что знал заранее о том. Пускай гость шастает по деревне, пишет. Без его, Марея, помощи все одно не обойтись. «Книге учета жизни» цены нету, еще придет, обратится. А там уж поглядим. То, что сегодня прочел, — это ведь для затравки, чтоб раззадорить чуток гостя.

6

Председатель хоть и обещал созвать правление на другой день, а, поразмыслив, решил все же повременить, дождаться, когда бригады разъедутся на пожни. Дел сейчас у всех невпроворот, момент неподходящий, да и самого одолевали еще сомнения. Заверил Куковерова, что договор будет подписан в ближайшее время. Он позвонил в райком, посоветовался со знакомым инструктором отдела пропаганды и заручился его поддержкой. Тот идею одобрил, а во сколько обойдется «история» колхозу, не спросил.

— Да вы не волнуйтесь, это пустая формальность, оформим все честь честью, раз я сказал, — успокаивал всякий раз при встрече Куковерова Коптяков.

Через неделю в кабинете председателя собрались кроме него четверо: главбух Венидикт Ермолаевич, зоотехник Иван Сядунов, заведующая молочнотоварной фермой Таисья Абрамова и глуховатый дед Гридя, которого, чтобы как-то пристроить после ухода на пенсию к делу, зачислили в пожарные. Он по целым дням торчал на часовне в допотопной каске, надраенной до блеска толченым кирпичом. Под сводом он приспособил на веревке кусок рельса и в часы, когда пересиливал старческую дрему, оглядывал крыши Чигры. Хоть пожары в деревне за последние годы случались и нечасто, но предосторожность требовалась. Тем более перед лицом районной инспекции это было формальным прикрытием, случись что.

Коптяков загодя обсудил вопрос насчет истории с глазу на глаз с Венидиктом Ермолаевичем. С ним он считался, мог говорить откровенно, без всяких обиняков.

— Все же три тысячи многовато, — тянул с сомнением главбух, — может, поторгуемся с корреспондентом, на две согласится? И так на клуб сколь денег угрохали с этими художествами. Почитай, треть стоимости коровника.

— Нет, определенно отстал ты от жизни, Венидикт Ермолаевич, совсем в своих гроссбухах погряз, — добродушно корил его Коптяков. — Ну разве можно, чудак-человек, в таких делах торговаться? Что мы с тобой, купцы, что ли? Во-первых, для нас эта история — реклама, а на рекламу дельные люди никаких денег не жалеют. А во-вторых, под это дело определенно удастся что-то выбить для колхоза в Сельхозтехнике у Сидора Ивановича, мы ведь его, голубчика, тоже впишем в историю. Пусть фигурирует. Сколько надо страниц для него — не пожалеем. Черт с ним, отведем хоть целую главу. Мы, брат, такую закрутим романистику, такой завернем поворот событий… И Григория Олеговича из Рыбпрома тоже заодно поместим в полный, так сказать, рост на страницах. На предмет его содействия развитию колхоза! Увековечим, можно сказать, на долгие времена. Так, мол, и так, кто помогал укреплению колхоза, кто способствовал в обеспечении техникой, помогал со стройматериалами и прочим? Наш уважаемый Сидор Иванович! Дорогой Григорий Олегович! Благодетели, дескать, и оказывали самое трогательное внимание, несмотря на то что живем в медвежьем углу! В первую очередь лицом они всегда, дескать, к поморской деревне! — горячо доказывал Коптяков выигрышность своих планов. — Пусть потом попробуют отвертеться!

— А ежели они вдруг не пожелают, чтоб писали в полный рост про них? — колебался Венидикт Ермолаевич и в задумчивости катал на столе резинку пухлыми короткими пальцами.

— Да мы и согласия их спрашивать не будем, поставим перед фактом. Так и так, он им в лоб с интервью, а ты чуть погодя со своими бумагами, со старыми заявками подкатишь… Но вежливенько, вежливенько!

— Думаешь, улестит? — вскинул брови главбух.

— И не сомневаюсь! Корреспондент, да ежели дотошный, а этому, судя по всему, палец в рот не клади, может любое дело, даже пакостное, по-всякому раскрутить. Он, как прокурор, ко всякой загвоздке, ко всякой проблеме может проявить любопытство; может критику навести, а может и расхвалить. Главное — на что внимание свое направит, какой даст идейный поворот. Ну а раз для нас, для истории за колхозные денежки старается, то уж тут мы его попросим нужду нашу в полной мере уважить. Мы с него как бы натурой выжмем отдачу за каждый рупь.

— Ну, если так… — усмехнулся Венидикт Ермолаевич. — И дошлый же ты мужик, Василий Борисович! И здесь свою выгоду сообразил.

— Не свою, не свою лично! — подчеркнул Коптяков. Он был крайне самолюбив и щепетилен к малейшим намекам в разговоре, полагая, что главбух считает его карьеристом, человеком, имеющим поддержку где-то в верхах. — А на правлении, сам понимаешь, я обо всем этом и заикаться не буду, — продолжал Коптяков. — Ни к чему, да и пока по воде вилами писано…

— Ни к чему, конечно, — кивал головой и жмурился лукаво Венидикт Ермолаевич.

— Поведем такую линию, что «история», дескать, большой почет для колхоза, и надо тружеников в полный рост описать, в назидание потомкам, и все такое прочее. Большое внимание сейчас к нашим северным деревням обращено со всей страны, мол. Линия такая продиктована нынешним временем.

— Ну, в этом ты меня не наставляй, я с народом разговаривать умею, — наморщил со значительным видом крепкие складки на лбу Венидикт Ермолаевич.

— Вот и прекрасно, и договорились. Выработал, можно сказать, единую тактическую линию.

«А ведь, ей-богу, он далеко пойдет, — думал главбух. — Молодой еще, маленько оботрется, наберется опыта. А ума ему не занимать. Организаторский талант есть, быстро вошел в курс всех дел».

Коптяков же в эту минуту думал о другом, полагая, что если кто в районе случаем и упрекнет его в показухе, так невелика беда. Смотря еще как понимать это словечко скользкое «показуха». И что это за руководитель, если он не честолюбив? Ради честолюбия горы можно свернуть. У каждого человека есть свой личный стимул, один гонится за деньгами, другой — за карьерой и положением, нисколько не думая о деньгах. Деньги приходят и уходят, а слава остается! Будь его воля, он бы людей, лишенных честолюбия, вообще не допускал к руководству. А игра в благородство и всякие возвышенные побуждения — чепуха. Ханжество, выдуманное слабыми мозжечками. Лично он не боится называть вещи своими именами и трезво смотрит на жизнь, как истинный материалист. Вот, к примеру, главбух: Венидикт Ермолаевич человек хоть и недалекий, а тоже свою выгоду соображает, понял, что со мной нужно жить дружно и ему отломится не только изрядный куш в качестве премий от глубьевого лова, но и уважение сверху за проявленную деловитость. Пойду я на повышение — и он сделает в карьере шажок…

Когда члены правления собрались в кабинете, Коптяков коротко изложил суть дела, Венидикт Ермолаевич высказал свою точку зрения. Возражений, разумеется, ни у кого не было, хотя идея написать историю колхоза и не вызвала особого ликования. Однако, когда приступили к голосованию, сидевший безучастно до сих пор в углу дед Гридя поднялся, обвел всех присутствующих долгим загадочным взглядом и глубокомысленно прошамкал:

— Погодьте голосовать. Поперву для такого дела надо сюда Марея Хвакта. А потом, у меня замечание… Хворр-ма нет!

— Какого еще хворма? — пытаясь скрыть улыбку, спросил Коптяков.

— Да он насчет пожарной формы, все мозги мне проел с этим, — махнул рукой Венидикт Ермолаевич. — Будет тебе форма, дед! На этой неделе договорюсь в районе с пожарниками…

— Я не про то сейчас, я про то, что хворрма нет, — упрямо твердил старик. — Сколько сейчас нас тут в комнате?

— Ну, пятеро, — ответил Венидикт Ермолаевич со сдержанным раздражением в голосе.

— А сколько всего членов правления?

— Тринадцать, сам ведь знаешь.

— Вот и выходит, что хворр-ма сейчас нет! — самодовольно заключил старик.

— Экий ты формалист, дед Гридя, — поднялся Коптяков. — Насчет прочего, что твоей выгоды касается, ты возражений не имеешь, а тут… Понимать должен, что сейчас страда. Откуда я тебе людей для полного кворума наберу? Ну и буквоед же ты, оказывается!

— А для такого важного дела надо чтоб по всей форме, — упрямо стоял на своем дед Гридя. — Да и Марея Хфакта надо позвать. Тут такое дело, что три тыщи — деньги немалые, а он свою историю, может, задарма отдаст.

— Да какая там у него история, — махнул рукой и засмеялся Венидикт Ермолаевич. — Бабьи сплетни, да и весь сказ. А тут дело серьезное, государственное… Пропаганда!

— Все одно хворрма нет, — упрямо стоял на своем старик.

Такого оборота дела никто не ожидал. Тем более не предвидели возражений со стороны деда Гриди, который всегда на собраниях сидел с безучастным видом и голосовал «как все».

«Совсем остарел дед, из ума выживать начал, — подумал Коптяков. — Надо его при следующих перевыборах вывести из членов правления».

— Ладно, давайте голосовать, а потом, если потребуется, еще раз утвердим этот вопрос на правлении, — веско сказал он и многозначительно глянул на Венидикта Ермолаевича.

— Я тоже за это предложение, — поддержал тот.

Большинством голосов приняли решение заключить договор с Куковеровым.

— Ну, как хотите, а я при своем мнении остаюсь, — тихо проронил дед Гридя.

Вечером он зашел к Марею Факту и рассказал, что договор утвержден на правлении, но лично он голосовал против, и кворума не было, а значит, решение недействительно и можно, в случае чего, обжаловать.

— Голосуют, понимаешь! А хворрму нету! — не мог успокоиться Гридя.

— Да не хворрму, а кворума, дед, — раздраженно сказал Марей. — Вот, прости господи, слямзил где-то ж словечко! Нет чтоб просто по-человечески сказать: народ не весь собрался, меньшинство членов правления…

— Вот-вот! Не весь! А меньшинство! — обрадовался Мареевой поддержке дед Гридя. — Ты бы, Мареюшка, сам исхитрился историю написать, — ласково убеждал он Марея. — У тебя сплошные факты. Все про Чигру, с давних времен…

— Я б написал, — усмехался Марей. — Да примут ли? Им, вишь, надо для агитации, а какой с меня, к черту, агитатор? А ежели я изложу все доподлинно, так кое-кому, наверное, и не понравится.

— Дак какая агитация может быть лучше правды? Имеешь право. Строчи!

— Это дело тонкое, дед, — раздумчиво протянул Марей. — Ну да поживем поглядим. Так, говоришь, Ермолаевич сказал, что у меня собраны в «Книге учета жизни» одни бабьи сплетни?

— Так и отрубил, — кивнул дед Гридя.

— Ну ладно, может, кто другой и иначе поймет. Наше слово хоть и не последнее в этом деле, а тоже кое-что да значит. Я на него обиду не держу, время нас рассудит.

— А я говорю, садись и строчи историю. Имеешь полное право! — горячился дед. — Мы на власть Коптякова другую власть найдем. Сельсовета! Давай Жукова из Архангельска вызовем. Айда на почту отобьем телеграмму. Это ж надо — три тысячи выбросить кобыле под хвост за писанину. Шастает по избам, на дармовом угощении живет… Нет, я возражаю, имею полное право!

…Никита Жуков, новый председатель сельсовета, уже месяц находился в Архангельске на курсах совработников. Дед Гридя был уверен, что он примет их сторону и решится пойти против авторитета Коптякова. Марей заметно колебался, но все же в конце концов махнул рукой и согласился на предложение деда Гриди. Да, на власть надо было употребить только власть. Они зашли по дороге в сельсовет, взяли у секретарши адрес, где остановился Жуков, а затем отправились на почту составлять телеграмму.

— Пиши, — командовал дед Гридя. — «Никита, срочно явись в Чигру, крупная растрата кобыле под хвост! Ты как полномочная советская власть должен навести порядок. Пишут про нас историю, а на хрена, когда у Марея все доподлинно про деревню…»

— Погоди, погоди, — остановил его Марей. — Эдак ты на пятерку набалабонишь, а Никита ничего толком не разберет, подумает, что кто-то спьяну подшутил. Надо коротко, но с толком, по существу. Может, так напишем: «На правлении без кворума постановили дать согласие корреспонденту писать историю Чигры за три тысячи. Поэтому надо срочно созвать сессию, выслушать мнение народа».

— Пойдет, — кивнул дед Гридя и заблестел восхищенно глазами. — Ну и грамотей же ты, Мареюшка, а все скромничаешь, какой из тебя агитатор. Первый сорт, не меньше. Ставь мою подпись. Сколько с нас, Дарьюшка, причитается? — протянул он в окошко мятый трояк. — Но гляди, не болтай зазря никому в деревне. Дело тонкое, государственная тайна!

— Чтой-то вы затеяли, никак не разберу я, — пробежала она глазами текст телеграммы. — Простая аль срочная?

— Срочная, срочная! — подтвердил старик.

— А тайны нам не положено разглашать по инструкции, так что опасаетесь зря, — обиженно заметила Дарья, громко хлопнув по квитанции печатью на длинной ручке, будто молотком по самую шляпку вбивая в столешницу гвоздь.

7

Уходя из гостиничного номера, Куковеров всякий раз бросал взгляд на стол: не забыл ли спрятать в тумбочку объемистую папку с пожелтевшими листочками, отпечатанными на машинке, и вырезками из газет и брошюр. Но однажды впопыхах (торопился в гости к очередному новому знакомому в деревне) оставил ее открытой на столе.

Дашутка, как обычно, зашла прибрать номер, хотела собрать рассыпавшиеся по столу бумаги и мельком пробежала глазами одну из страниц: авось что-то интересное про Чигру, но против ожидания ничего любопытного не прочла. Речь шла о каком-то брянском колхозе «Красный Луч». Она полистала еще несколько страниц, просмотрела вырезки из брошюр «Передовые хозяйства страны», статьи из «Правды», «Известий» на сельскую тематику, нашла выдранные с мясом главки каких-то повестей о деревне… Но тут в коридоре послышались чьи-то шаги. Постучались робко, неуверенно в дверь библиотеки, потом протопали ближе по коридору…

Дашутка быстро собрала листки, сунула в папку, живо метнулась к окну и принялась, как ни в чем не бывало, протирать влажной тряпкой стекла и подоконник.

Кто-то остановился против номера Куковерова, дверь в который оставалась чуть приоткрытой. Скрипнула половица, и на пороге показался Микеша по прозвищу Полторы Кепки, нареченный так деревенскими за свой небольшой росточек. Микеша стоял у косяка, не решаясь войти, и робко переминался с ноги на ногу. В руке у него была перевязанная бечевкой большая стопа книг.

— А я тебя вот все ищу, — выдавил он смущенно и весь зарделся как маковый цвет.

В деревне знали, что он души не чает в Дашутке. Для нее самой это тоже не было секретом, хотя предложения ей тайный воздыхатель не делал и молча страдал, не рассчитывая на взаимность.

Микеша слыл чудаком и отшельником, большую часть года живал безвылазно в Макарьевских выселках — брошенном старинном поселке в верховьях реки Чигры. Страстный охотник на белок, куниц и песцов, он с радостью согласился лет десять назад пойти работать смотрителем водомерных постов на слиянии двух озер. Всех и делов-то было в его нехитрой работе — объехать озера на лодке и занести в специальный журнал показания уровней да скоростей течений у истоков. Свободного времени у Микеши хоть отбавляй: кругом леса кондовые, глухомань непролазная. Тайбола. Впору и одичать в этом медвежьем углу, где иной раз месяцами голоса живого не услышишь, окромя звериного рыка. Кто бы другой и за пять месячных окладов не согласился жить здесь бирюком в полном одиночестве средь зверей. Немалую тоску наводило на всякого это место, особенно безотрадное оттого, что прежде здесь было селение староверов, глядели черными провалами окон замшелые, прогнившие избы рядом с погостом, чуть поодаль стояла сиротливая часовенка на бугре, а в траве, обугленные от дождей, валялись деревянные кресты с изъеденной трухой славянской вязью.

Крикнет ночью сыч на погосте, ухнет в чащобе филин, завоет волчица в соседнем глухом овраге, прошумит заунывно ветер в макушках деревьев… Кричи не кричи — за сто верст кругом никто не откликнется, не придет на помощь, случись что. Только эхо вязнет в дремучей тайболе.

Микеша первое время обитался в землянке, потом перебрал заново сруб, который ставил когда-то его дед, выложил печь из каменьев, срубил небольшую баньку. Целыми днями охотился по лесам, ловил на озерах рыбу, а по вечерам читал романы, взятые в библиотеке у Дашутки. Уже одно-то, что книг этих, специально отобранных для него, касались ее руки, было для него отрадно. И как тут не одолеть самое скучное чтиво!.. Он конечно же предпочитал литературу об охоте и природе, но все, что имелось в чигрянской библиотеке, давно перечел от корки до корки и теперь по настоянию Дашутки усиленно штудировал английских и французских классиков. Полное собрание Золя и Альфонса Доде он уже успешно одолел за прошлый охотничий сезон. Надо сказать, что в Чигре никто из постоянных читателей библиотеки не проявлял особого интереса к зарубежным авторам, а Дашутке надо было заполнить чистые формуляры для отчетности.

— Ты уж, Микешенька, прочитай и выступи на читательской конференции, — просила она. — Я за тобой два собрания сочинений закреплю. Коротенько изложишь свое мнение об этих писателях и буржуазной жизни того времени. А на зимнее полугодие я за тобой запишу нынче Анатоля Франса и Уильяма Теккерея. Запакую в пакет и целлофаном оберну…

— Годится, — соглашался безропотно он. — Одолеем, коль надо, и Франса, и этого, как его, Уилья… У него сколь томов?

— Теккерей в двенадцати, а Франс в шести.

— За четыре месяца осилю, — кивал он. — Доложу как есть про все на конференции. А жизнь животных еще не поступала?

— Да вот все обещают выделить нам по разнарядке. Может, привезут в четвертом квартале…

Микеша нисколько не тяготился своим одиночеством, иной раз навещали его вертолетчики, приземлялись на берег озера в надежде выменять у добычливого охотника песцов и куничек. Предлагали в обмен на пушной товар дефицитное снаряжение, спальные мешки, боеприпасы, спирт…

Микеша был неприхотлив, мало в чем нуждался; боеприпасы получал в заготконторе, там же давали в зачет на пушнину иногда и импортное снаряжение, сапоги, спальники, куртки. Спиртом его тоже было не соблазнить, надо — купит, хоть залейся. Толку-то в нем для настоящего промыслового охотника…

— Микеша, а вот смотри, привезли мы тебе новенький японский магнитофон «Сони», записи битлов и самоновейших групп, — пытались улестить хоть как-то его вертолетчики.

— А ну включи, — снисходительно ронял он, задумчиво слушал музыку и хмурился. Складки на лбу твердели, он сосредоточенно внимал ритмам джаза, прикрыв глаза, как оглушенная птица. — Нет, это зелье не по мне. Очень возбуждает нервишки, выпить страшенно охота, а мне одному здесь пить нельзя. Окочурюсь. Не подходит ваша музыка, братки. Вот ежели б в городе я жил — другое дело. А тут другой ритм. Вы бы привезли что-нибудь медлительное, задушевное, душу ублажить, как тоска иной раз найдет. У меня поблизости волчица живет, логово ейное эвон в том овраге. Так я ее не стрелю, почитай, третий год: она и завоет, а все у меня на душе теплей. Я ведь их речь понимаю, для меня не просто вой, а уже со смыслом.

Микеша ухмылялся и твердил, что ему не надо ничего от гостей, только бы потолковать, посидеть дружно за столом, а уж он угостит их по-царски: медвежатиной, зайчатиной, харьюзовой икоркой. «А выпить, дак и заграничный коньяк есть, держу для дорогих гостюшек специально».

Вертолетчики, все еще не теряя надежду уломать его, шли в избу, косились по сверкающим тесом углам, где стояли дедовские иконы и складни, Микеша щедро потчевал, но сам не пил, отказывался наотрез, зная свой заводной характер.

Был случай, не устоял он однажды, перебрал чуток лишку, а потом отправился на лодчонке через озеро к самому дальнему водомерному посту. На перекате утлую посудинку бросило на камни, где ярилась страшная кипень. Чудом только и спасся тогда, ободрало его здорово, вывихнул руку. Несло течением с полверсты, пока не ткнулся, обессиленный, в песчаный мысок. Потом две недели охал и отлеживался, натирался медвежьим жиром, выгонял простуду. С тех пор дал себе зарок: пока не вернется в деревню — к спиртному без особой на то нужды не притрагиваться.

…Его возвращение в Чигру было для многих мужиков, охочих до дармового угощения, жданным праздником. Всякий мог запросто прийти к нему в гости, сесть за стол и не вылезать хоть двое-трое суток. От гостей требовалось только одно — ублажать его разговорами. Микеша пребывал как бы в состоянии духовного анабиоза и жаждал человеческого общения. Через неделю он давал отбой, застолья прекращались. Нужно было съездить сдать пушнину, запастись всем необходимым, смотаться в район на пару деньков, передать журналы с записями для обработки данных гидрографической службой. Но в первую неделю по возвращении в Чигру он был словоохотлив прямо-таки катастрофически и готов говорить о чем угодно и с кем попало.

— И как же ты, Микеша, живешь там один, как лесовин, без бабы? — посмеивался Василий Косой. — Русалки по ночам в окошко не стучат? Бес-шеликунчик не бродит, не тревожит? Живешь ведь совсем рядом с погостом. У меня, к примеру, завсегда, как возьму лишку, по ночам гальюнации, а сна — ни в одном глазу. Чудится, будто кто за печкой хоронится, юзжит, хихикает надо мной. Бры-кось! Запущу в него сапогом, а наутро глядь — у Нюрки моей фингал под глазом, дуется на меня.

— Нет, Микеша, непременно оженить тебя срочно надо, — вздыхал сердобольный сосед Петюня от жалости к другу и его холостяцкому одиночеству. — Я б тебе на зимний сезон свою лахудру командировал, допекла меня вконец дома. Так ты ж сам из лесу сбежишь от ей на другой же день…

— Эх, дуры наши девки! — ронял в избытке хмельных чувств Василий Косой. — Разве ж настоящий мужик ценится за рост? В постели мы все одного росту. А ты парень добычливый и душевный. И главное дело — тебя ведь дома по полгода нет. Что им, стервам, еще надо? Разоденешь в меха! Ну да ничего, эти мокрощелки к тебе ишшо сами прибегут, пустим только слух: сыскал ты, мол, нечаянным случаем тот самый макарьевский клад.

…Надо заметить, что многие в Чигре давно поговаривали, будто Микеша упорно держится тех глухих и забытых мест потому, что надеется отыскать золотишко, спрятанное старцами еще в петровские времена, когда чинили в глухих таежных скитах ревизии.

Микеша и впрямь отыскал однажды кубышку в разрушенной избе на выселках. Была там длинная вязка черного жемчуга и дюжина серебряных складней с цветной эмалью. Он снес их в сельсовет и отдал предшественнику Жукова, Макару Величкину. Тот выдал расписку и уверил, что передал найденное сотрудникам какой-то московской экспедиции для научного ознакомления. Однако к разговору об этом так и не вернулся спустя время. Микеша сам не стал допытываться, куда все подевалось, не до того было: начался охотничий сезон.

— А я вот вчера приехал с выселок и сразу к тебе, — говорил радостно Микеша Дашутке. — Проштудировал Франса и Теккерея от корки до корки. Этот, Уильям, позанятнее будет, а Франс уж больно вязко пишет. Мне, по моей серости, всего-то и не понять… Ты бы мне чего попроще, наших, современных авторов дала.

— Дойдет и до них черед, Микеша, — ответила Дашутка. — Ну а для конференции выступление подготовил, составил конспект? Не подведешь меня?

— По-мужицки, по-простому изложу, как умею. Обещал, дак слово надо держать. Чей номер-то прибираешь? — полюбопытствовал он.

— Гость у нас знатный в деревне. Корреспондент и писатель. Историю Чигры пишет. Интересуется про новые и старые времена.

— Молодой? — поинтересовался Микеша.

— Да не то чтоб очень, а так, средних лет. Очень занятный товарищ. Дядя Епифан водит его по деревне, знакомит с мужиками. Ты, чем охламонов всяких зазывать к себе в гости, его бы пригласил. Глядишь, и о тебе напишет…

— Ну, я без этого обойдусь, мне ни к чему, а в гости пригласить можно, коль мужик он путящий.

— Пойдем, что ль, в библиотеку, — сказала Дашутка, запирая номер. — Литературу я тебе уже подобрала. Голсуорси читать будешь. Шестнадцать томов! И еще Диккенса.

Микеша вздохнул и пошел следом за ней.

— А про охоту никакой новой книженции не получала? — спросил он робко.

— Да не пишут. Видать, нынче про охоту писателям сочинять, поди, нечего… Все зверье скрозь повыбили, только в наших местах и осталось. Вот взял бы на охоту корреспондента, он бы тебе и сочинил…

— А уж я б ему порассказал всяких историй, которые со мной в лесу приключались, — радостно подхватил Микеша. — Да только согласится ли погостевать у меня на заимке недельку-другую?

— Выдастся случай, глядишь, и съездит, — обнадежила его Дашутка.

8

«Уже третья неделя на исходе, пора и за настоящее дело приниматься, — думал Куковеров, сидя у себя в номере. — Хватит слушать чужие байки! В конце концов не за фольклором сюда приехал…»

Нет, в Чигру он не с пустыми руками прикатил — была у него заготовлена отпечатанная на ротапринте болванка, пестрая смесь из газетных вырезок и цитат из всевозможных брошюр — апробированный не раз материальчик. Но здесь для поморской истории, для колорита неплохо было бы раздобыть какой-нибудь первоисточник. Дорого бы он дал за ту книжку, из которой делал выписки Марей в одну из своих тетрадей. Но где и как ее разыскать? Не в колхозной же библиотеке! Хотя и там можно порыться на всякий случаи.

— Нет ли у тебя чего по истории Севера? — спросил он Дашутку вялым тоном, почти не надеясь отыскать что-либо интересное.

— У нас больше художественные и политические, но давайте вместе поищем, — живо откликнулась она, вызываясь ему помочь хоть в чем-то.

На одной из полок Куковеров наткнулся на брошюру «Коллективизация сельского хозяйства в Архангельской области» и отложил ее в сторону. Ему еще попалась под руку небольшая книжица «Золотые россыпи», собрание афоризмов.

— «История — это апелляционная жалоба на современные заблуждения, поданная на суд потомства», — прочел он вслух. — Глубокая мысль! Вот еще: «История того, что есть, — это история того, что будет». Очень уж путано, неопределенно, — покачал он головой. — А это толково: «История и романы суть не что иное, как рассказы об усилиях человеческих для достижения счастья!» — Да, романистам уж куда не в пример легче, — рассуждал он. — Гони страницу за страницей, разворачивай как хочешь сюжет, отдавайся на волю воображения, наплести можно чего хочешь. А историю, даже колхоза, писать не так-то просто. Дело ответственное, тонкое. Политика!

— Дак вам дядя Епифан и другие нашенские старички разве ж мало про поморску жизнь понасказывали? — проговорила с участливостью в голосе Дашутка, разбирая ворох книг на самом верху стеллажа.

— Понасказывать-то они понасказали, а я все же для обстоятельности проверить по первоисточникам должен, — заметил он строго. — Если еще чего-нибудь интересное про Север разыщешь, ты мне на стол в номер положи. Неплохо бы раздобыть где-то протоколы совещаний «Товарищества» времен первых артелей, но вряд ли они сохранились…

Взяв еще пару брошюр, он вернулся к себе и засел за работу. Постепенно дело начинало ладиться, к обеду у него была уже готова вводная часть:

«Рыболовецкому колхозу „Свобода“ исполнилось в этом году пятьдесят лет. Большой и славный трудовыми достижениями путь прошел он за полвека. Начав всего с нескольких десятков дворов, считанных коров и лошадей, старых карбасов и ёл, колхоз стал нынче многоотраслевым, экономически крепким хозяйством, располагающим миллионами средств. Постоянной заботой районного и областного руководства, государства окружено теперь колхозное хозяйство…»

— Может, немного и суховато, но зато все по делу, ни к чему не придерешься, — хмыкнул Куковеров.

«Перенесемся мысленно в прошлое. Вспомним, что сразу же после победы социалистической революции Второй съезд Советов принял исторический Декрет о земле. Сбылись вековые мечты тружеников деревни. Земля-кормилица стала всенародным богатством, и тот, кто был никем, тот стал всем…»

Первые двадцать страниц не вызывали у Куковерова никакого сомнения. Он полагал, что здесь все четко, расставлены необходимые акценты, выдержано в традиционном духе и отвечает запросам времени. Словом, комар носа не подточит. Дальше, над главой о климатологической и географической справках, которые были включены им для увеличения листажа, надо было маленько попотеть. К счастью, в колхозной библиотеке имелась каким-то чудом поступившая сюда из районного бибколлектора Большая Советская Энциклопедия, хотя и без четырех последних томов.

Но и с этим нелегким разделом он тоже справился в конце концов достойным образом. Тут выдумывать и сочинять не требовалось ничего. Главная трудность была еще впереди — вникнуть детально в экономику, оснастить материал конкретной цифирью… Вот уж тут требовалась особая внимательность. В экономике, как и во всем, есть тоже свои взлеты и падения, а ведь материал должен выглядеть ударным, служить в назидание потомкам!

Куковеров потирал лоб в предчувствии творческих мук. Предстояло показать, как же колхоз «Свобода» достиг сегодня такого высокого подъема, стал миллионером, приобрел собственные корабли, которые бороздят вдоль и поперек просторы Атлантики, и не только Атлантики. А главное — приносит хозяйству баснословные доходы! Тут красным словцом не отделаешься, нужна строгая точность и точность. Пора вторгаться в финансовые дебри, ворошить годовые отчеты и приходо-расходные книги. Пора отправиться наконец-то в бухгалтерию, посетить досточтимого Венидикта Ермолаевича Малыгина. Судя по тогдашнему первому знакомству, человек он вовсе не простой, с эдакой подковыркой, с некоторой ехидцей даже. Не иначе как честолюбец, знающий себе цену! Небось в свое время, когда сняли предыдущего председателя, сам метил взять бразды правления в свои руки…

Куковеров поправил чуть съехавший набок узелок галстука, накинул джинсовую куртку, взял чистую тетрадь и вышел из номера. Спустившись по лестнице, он неспешно проследовал в конец коридора и остановился перед дверью, где большими буквами было выведено масляной краской: «Бухгалтерия». Рядом была дверь, обитая дерматином, на которой висела скромная, но аккуратная табличка: «Главбух Малыгин В. Е.».

Кабинетик Венидикта Ермолаевича был удивительно мал. Поперек — двухтумбовый стол; напротив, чтоб не засиживались подолгу посетители, маленькая шаткая табуреточка.

В просторном, удобном старом кресле восседал, как на троне, блистая огромной лысиной апельсинового цвета под матовой лампочкой, сам Малыгин. Кряжистый, круто заквашен, пухлые щеки, а в узких прорезях умных глаз — взгляд с ухмылочкой.

— Ну как вам деревня наша, много ли написали про поморов уже? — спросил Малыгин, усадив Куковерова.

— Пишем, уважаемый Венидикт Ермолаевич, днем и ночью стараемся… Как говорится, ни единого дня без строчки. В какой дом ни зайдешь — прямо-таки Клондайк, золотые россыпи… Теперь вот экономику колхоза пришла пора копнуть, валовой и производственный доходы, чистую прибыль от морской добычи и озерной…

— Ну что ж, копайте, раз нужно для дела. Все необходимые данные вам представим, что ни попросите, — заверил с благодушной улыбкой главбух. — Ванюша! — крикнул он зычным голосом и постучал увесистым кулаком в дощатую перегородку, которая отделяла его кабинетик-мышеловку от соседней комнаты. Оттуда слышались щелканье арифмометров и сдержанные голоса.

Вбежал молодой человек с прилизанной челкой редких волос. Глаза скорбные, косо поднята левая бровь. Уважительно и застенчиво посмотрел на Куковерова.

— Ты вот что, Ванюша, — веско проговорил Венидикт Ермолаевич, — подбери за последних три года товарищу корреспонденту все необходимые показатели по улову рыбы. Для написания истории надо…

— Хотелось бы за последние десять… — прервал его Куковеров и повернулся уже к Ванюше, стараясь разъяснить: — Так, чтобы рельефнее выглядела картина экономического скачка! За последние десять, сами понимаете, гораздо нагляднее будет… Закономерный взлет!

— Хватит и трех, — твердо отчеканил Венидикт Ермолаевич. — Взлет, он и есть взлет, хоть три, хоть десять… Папки эти под рукой на полках, а если доискиваться за прошлые годы — копаться в архивах придется, ворошить материал в подсобках…

— И по кредитам тоже представить? — вскинул Ванюша наивно-вопросительный взгляд. И тотчас осекся, стушевался, уловив едва заметную перемену на лице главбуха.

— Ладно, начнем с трех, — не стал упорствовать Куковеров. — Если картина будет впечатляющей, тем и ограничимся. Ну что ж, Ванюша, приступим к делу?

— Пишите, пишите, — напутствовал его с радушной улыбкой Венидикт Ермолаевич. — Только вот что, — добавил он, — в конце недели мы с вами должны обязательно съездить в райцентр, в управление сельского хозяйства. Председатель считает, что их содействию в развитии колхоза тоже надо посвятить пару строчек. Для полноты объективной картины. Тесная связь деревни с районом и все такое прочее… Не мне вам объяснять. Познакомлю вас с самим Сидором Ивановичем! Личность замечательная, прекрасной души человек и руководитель. Ну да мы перед поездкой все подробно в деталях обговорим.

Куковеров удивленно посмотрел на главбуха. Такой оборот дела его несколько озадачил.

— Но у меня же при том увеличится листаж! И потом — задача уже выходит за рамки истории колхоза…

— Как это за рамки колхоза выходит? — удивился в свою очередь Венидикт Ермолаевич. — Какие у нас могут быть рамки?.. Никаких рамок, коль вопрос касается общего дела! Товарищи тоже заслужили доброе слово, стараются для нас. Надо их тоже обязательно уважить…

«Да, не такие они простачки, как я думал, — подивился Куковеров. — Экую ведь линию хитрую гнут! Того и гляди, заставят писать и про областное начальство. Получится целая эпопея. Галерея нужных людей, которым надо польстить. Увековечить в истории, так сказать…»

— Что ж, можно об этом на досуге подумать, — проговорил он после недолгих колебаний и вышел вслед за Ванюшей.

— Прошу сюда, — кивнул тот, когда они вошли в соседнюю комнату. Ванюша метнулся к шкафу и начал суетливо выкладывать на стол папки с годовыми отчетами.

9

Вот ведь жил человек спокойно и заботы, казалось, давно не знал, а встретился Марей с Куковеровым, поговорил с ним еще раз, стал наблюдать исподволь, как ходит он по деревне и всюду ему уважение и почет, чуть не в каждый дом зазывают, о себе, о поморской жизни рассказать стараются, и не то чтобы зависть точить стала, а с каждым днем все чаще думал — не постичь пришельцу истории деревни вот так, наскоком…

А тут еще дед Гридя каждый раз при встрече бередил его своими разговорами. Подбадривал: «Давай строчи! Имеешь право! Вот только Жукова дождемся, погодь, приедет — мы свое возьмем!»

Ночами стал просыпаться Марей, подолгу задумчиво глядел, отодвинув занавеску, в блеклое августовское небо, вставал, шел в горницу, пил воду из остывшего самовара, доставал из шкафчика «Книгу учета жизни» и неторопливо, часами листал, перечитывал, делал на полях заметки…

Избавление от пробудившегося в нем зуда виделось в одном — сесть и начать писать самому про то, что важно было сказать о Чигре. Ведь все одолеваемые маетой сочинители когда-то на ровном месте разгон брали, а потом уж, надо полагать, должно пойти легче, как с крутика… Взять Горького… Читал еще, помнится, книгу про Джека Лондона — тоже начинал американец на голом месте, можно сказать. Выбился из босяков. Современные писатели хоть и не из босяков, а куда слабее пишут. Тоже ведь допрежь сочинительства помотаться надо, да чтоб жизнью потрепало тебя, а уж как его, Марея, трепало — на пятерых сочинителей хватит. По молодым годам, с семнадцати, и на шхунах хаживал, и на зверя в торосистые льды с карабином… Раз с партией геологов, что завернули на три дня в деревню, ухлестнул больше чем на год, подрядился разнорабочим; не столько ради заработка, а скорее, чтоб мир посмотреть. Потом два года валтузился грузчиком в Каменке… А на лесосплаве в Рочегде, может, и до бригадирства бы дошел, если б из-за случайности дурацкой не покалечило… И по сю пору осталась легкая хромота. Где только не побывал он, а все же на стороне счастья не откололось, вернулся добирать его, доискивать в свою деревню. Просился тогда матросом на колхозный сейнер, что уходил весной в Атлантику, да не повезло, не прошел медицинскую комиссию, завернули из-за ноги. Тут запил сдуру, начал чудить. Может, оттого, что избаловали его бродячее вольное житье, шальные заработки, дружки-товарищи… Мнил себя умнее тех, кто никуда не срывался, жил на месте в деревне. А на поверку вышло… Нет, все же сумел он себя в конце концов переломить, а ведь было такое, что видения ему являться стали. «Гальюнации». Слуховые и глазные… Смех, да и только, горький смех, — до чего проклятое зелье может человека довести.

Марей обмакнул ручку в чернильницу и задумался. Начнем с края деревни, с Бутырок. Про Клюевских немало можно настрочить. Сказывают, прадеду их такое прозвание было дано за то, что вечно сидел на завалинке и клевал носом. Анекдоты про него сочиняли.

И он заскрипел пером:

«Старший сын деда Клюя, Петр Аверьянович по прозвищу Лысун, был одним из первых бригадиров в бедняцкой артели. Он хоть и неграмотный был, а дошлый до промыслового дела, знал в тонкости все повадки зверя и карбасы строить был мастак, хранил от стариков ту науку, не на гвоздях шил, как теперь, а на вицах, прутьях ивовых, которыми прошивал бортову нашву…»

Он начал про семейство Клюевских, но выходило так, что приплеталось и про многих других, с которыми те были в родстве. Да и пойди найди в деревне такого, кто во втором, третьем колене не породнился, не имел свояков! Семейства вроде разные, а сватаны-пересватаны, женились-переженились. С одного начал, а ниточка потянулась незаметно от человека к человеку. Выходило все вразброд, и Марей даже опечалился, отложил ручку в сторону, долго сидел в нерешительности. Но потом все же пришел к выводу, что не личности, как говорил корреспондент, главное в истории, не через них будет настоящая картина деревенской жизни, а через повседневные заботы, которые прежде и теперь долили мужика. Писать надо было, по его разумению, как раньше жили и трудились на промысле, про то, что многое теперь в рыбацком и крестьянском деле выпущено с рук, сенокосных угодий против прежних лет стало почти вдвое меньше. И сколько пожней, сколько лужков близ поймы заросло кустарником, а никому нет до того заботы, нет хозяйского отношения к земле, которой не убавилось и не прибавилось, ровно столечко и осталось, а люди от нее берут меньше, сами не замечая того. Нет, пожалуй, все же замечают, но это будто и не заботит особо, никто о том серьезно не тревожится.

Марей перевернул чистую страницу и продолжал писать:

«Недаром старики говаривали: что в удачливый час припасешь, то и в закромаположишь. Запас никогда не парит: Деревня наша от веку с прибрежных тоней кормилась и озер. И сами бавились вдосталь, и обозы отправлялись по зимнику в город с избытком, везли и соленую, и мороженую продавать. А что же получается, что наблюдается при настоящем моменте? Одни воспоминания о тех временах, когда свежая рыба была на прилавке кооперативного магазина. Нынче она на столе только у тех, кто сам расстарается рюжей, да и то ставят мужики украдкой, чтоб незаметно было для районной инспекции. Рыба, вон она, под берегом, а ловить ее не моги. Чуть что — штраф! Выходит, близок локоть, да не укусишь. Однако бросим исторический взгляд в прошлое. На тоне Конь-Камень, где ныне стало пусто, один лишь порушенный хутор семейства Клюевских, завсегда нарочный дежурил, поджидал момент, когда рыба повалит. Чуть что — опрометью скакал в деревню, в колокол бил. Народ, как, при аврале, валил на берег скопом, чтоб не упустить редкую удачу. Всей артелью неделю-другую трудились без передыху — зато был достаток в каждой избе. Почему ж сегодня, спрашивается, повернулись к береговому промыслу задом? Где-то в океане сейнеры сдают рыбу рефрижераторам, но мы ее и нюхом неймём, а колхозными отчетами да показателями сыт не будешь! Противоречие действительности и игра цифр в ведомостях. А желудок, граждане, ублажайте килькой в томате!»

Он написал в каких-нибудь три часа полтетрадки и устало отвалился на спинку стула, чувствуя, что с отвычки немеет рука и сводит плечо.

В маленькой комнатке было накурено досиня, пласты дыма теснились, вяло колыхались под низким потолком.

Марей отложил ручку, вышел из избы и сел на лавочку. Было уже за полночь. В небе несло лиловые тучи, обдерганные ветром, в бледной стылой одыми над холмами пряталась луна. Он смотрел на пустынную улицу и думал, что люди сейчас дрыхнут и никому невдомек, что он корпит над бумагой. Для них же, а прочтут ли когда-нибудь? Может, пропадут труды втуне.

Странное дело, принявшись за писание, он стал обдумывать и свою прошлую жизнь, и то, как жили другие. Столько лет составляемая им «Книга учета жизни», где собирал мелкие, в сущности, факты, незначительные происшествия, стала казаться ему попросту сводом чепухи. Подмечать и писать надо было о другом, только теперь он начал это понимать…

Жизнь в деревне за последние годы переменилась: и свет провели, и радио, стал летать в Чигру два раза в неделю самолет. Вроде должны жить в достатке, промышлять не меньше, а больше, чем в старые времена. А нынче каждый больше для себя лично старается; приходят к правлению колхоза чуть не в десятом часу, лишь бы отбыть кое-как день. Да тут еще мода на водоросли пошла. Заготовители с агарового завода в Архангельске платили по сорок копеек за килограмм — только дай. Многие деревенские выработали по три-четыре тысячи за летние месяцы, деньги шальные, даренные морем. Где уж тут до дальних сенокосов… Люди были при деньгах; чего в рыбкоопе не достать — везли из города сумками. Теперь летали за покупками в магазин самолетами…

…Марей курил, изредка вздыхал и думал о том, что одним его старанием дело не поправить. Но писать надо. Да, надо все же написать и положить на стол председателю, а там посмотрим. Время покажет. В крайнем случае можно в район, в Сосновец съездить, кое с кем поговорить. Ведь не для себя старается, не для денег… Он поднялся, в задумчивости побрел по улице. Его внимание привлек свет в гостиничном окне, где жил Куковеров.

— Ишь, не спит ведь. Поди, все пишет, — с ревнивым чувством отметил Марей. — Как же, у него рука, конечно, набита, слова как из короба сыплются…

Куковеров в это время трудился над главой о коллективизации. Он выбрал несколько наиболее удачных, по его мнению, абзацев из брошюры «Коллективизация сельского хозяйства в Архангельской области» и пытался свести их к какой-то единой мысли. Работа у него не клеилась, выходили общие плоские рассуждения. В брошюре удалось отыскать подробности о борьбе с кулаками в Шенкурском и Вилегодском районах, но о подвижничестве коммун в Чигре или Долгощелье он пока не нашел ничего. Глава получалась вялой. Время от времени Куковеров порывисто вставал, мерил комнату шагами, ерошил волосы, останавливался у окна, курил в раздумье, поглядывал на карту области, расстеленную на столе. Кое-где на ней он сделал пометки красным карандашом.

«„…Колхозное движение развивалось по преимуществу вширь по линии увеличения количества колхозов“, — писал он. Потом подумал и решительно перечеркнул. — Нет, слишком общо, общо, здесь надо бы привести хоть парочку конкретных примеров. Эх, раздобыть бы ту книгу, выведать у этого чудака Марея хоть фамилию автора, — досадовал он. — Но заведи я с ним об этом речь — непременно заподозрит, что хочу использовать для истории. Может, попросить Дашутку узнать у него? Дескать, хотела заказать для библиотеки…»

Два дня назад посреди улицы Куковерова остановил дед Гридя и, саркастически усмехнувшись, бросил с явным вызовом: «Когда ж ты, уважаемый товарищ корреспондент, строчишь, ежели все дни шастаешь по гостям? Марей-то, слышь, тоже историю Чигры составляет. Вот делов будет, когда сравним перед народом».

Куковеров попробовал отделаться от старика шуткой, но вышло у него что-то кислое, без обычной его бойкости. И хотя он не принял это оброненное мимоходом предупреждение всерьез, но все же в голове невольно саднило: «А вдруг и вправду помешают? Он ведь мнит себя местным летописцем…»

…Жуков звонил из Архангельска в сельсовет, расспрашивал, что произошло, зачем вызывают его срочной телеграммой. Пообещал вскоре приехать. Узнав об этом, дед Гридя повеселел.

Он всячески ободрял Марея, распускал на каждом углу слухи, что Жуков непременно созовет сессию сельсовета, разберется, правильно ли решение правления колхоза о договоре с Куковеровым.

— Тебе-то что до этого, дед? — спрашивали некоторые его. — В начальство метишь, что ли?

— Куды уж мне. А возражать имею право. Денежки-то наши, общественные. Вы ведь тоже не чужие в колхозе. Члены!

Стараниями того же деда Гриди теперь вся деревня с интересом следила за развитием событий. Мнения у многих разделялись. Если в глазах одних Куковеров, корреспондент, был фигурой как-никак авторитетной, заручился официальной поддержкой руководства, то соперничество Марея представлялось делом сомнительным, баловством, тем более что старался он и тратил время, дорогое крестьянину в короткую летнюю пору, не рассчитывая получить за то ни единого рубля. Уже одно это казалось для многих если не чудачеством, то уж, во всяком случае, зряшным занятием. Да и куда ему было мериться в грамотности с журналистом, приезд которого в Чигру писать про них историю был чуть ли не чрезвычайным событием в глазах селян. Другие же, напротив, радели за Марея, проявлявшего настырность, верили, что если уж он возьмется всерьез, то опишет доподлинно, без всяких прикрас, хоть кое-кому и не поздоровится — выведет на чистую воду. Дошли слухи о подвижничестве Марея и до председателя, но он не придал им значения, усмехнулся и заметил мельком: «Ну-ну, пусть строчит, бумага, она все стерпит…»

10

В среду главбух с Куковеровым отправились катером в райцентр. Венидикт Ермолаевич загодя посвятил Куковерова во все тонкости распределения техники и оборудования:

— Вы понимаете, заявок в Сельхозтехнике уйма от разных хозяйств, но кому выделяли трактора год-два назад — зря надеются, а мы имеем по праву все основания. Еще в прошлой пятилетке получили последний, да и тот колесный. Все лучшее дают образцово-показательным колхозам «Луч» и «Рассвет». Вот и попробуй потягайся с ними, чертями, при таком раскладе вещей. Им легко быть в передовиках, ежели на них нацелено все внимание.

— Одним словом, показуха, — кивнул с сочувственным видом Куковеров. — Такое зачастую практикуется в глубинке, я с этой порочной практикой искусственных лидеров хорошо знаком.

— Вот именно что искусственных! — подхватил главбух. — А нам с вами нужно так дело повернуть, чтоб ветер подул и в наши паруса.

— Ладно уж, повернем, постараемся, — заверил его добродушно Куковеров, думая о том, что если ему ничего и не удастся, то старания его все же зачтутся.

— Ежели улестить Сидора Ивановича, — продолжал главбух, — может, и выделит нам «ДТ-75» или, на худой конец, «Т-40». Только, упаси вас бог, не начинайте сразу ни с каких просьб. Подкатитесь к нему с разговором вроде бы издалека. Про то про се… Ну, не мне вас учить красно говорить. Вы в этом деле мастак немалый…

Сидор Иванович был занят какими-то бумагами, вид имел крайне озабоченный и усталый. Стопки папок бруствером теснились у него на столе, тут же стоял недопитый стакан чаю.

— Занят я, занят по горло сейчас, Венидикт Ермолаевич, — с недовольством вскинул он глаза на вошедших ходатаев. — Зайдите через денек-другой…

— Понял, — смущенно кивнул главбух и искоса посмотрел на Куковерова, ища поддержки и давая понять, что теперь вся надежда на него. — Да я, в общем-то, не специально к вам ехал, у меня в Сосновце другое дело, — протянул он. — А вот корреспондент из центра прибыл к нам, историю колхоза будет писать, так хотел непременно с вами лично познакомиться.

— Здравствуйте, Сидор Иванович, — вступил Куковеров, — право же, неудобно отрывать вас, но по замыслу «Истории» мне нужно написать несколько страниц о работе районных служб, непосредственно связанных с колхозами. Решил начать о вас, потому что еще в области немало лестных отзывов слышал. Так захвалили, знаете ли, что думаю: не дай бог, наткнусь на какое-нибудь негативное явление — и придется кое-кого разочаровать.

— Не знаю, что уж вам говаривали, — пробормотал в замешательстве Сидор Иванович, — никаких особых заслуг за нами не имеется. Но стараемся, как можем. Никто не жалуется. Вот Венидикт Ермолаевич может подтвердить, — кивнул он на главбуха. — Текучка заела, из-за нее, проклятой, иной раз времени недостает для живого разговора. Да вы присаживайтесь. Может, чайку?

«Ишь ведь какой гостеприимчивый стал! — невольно усмехнулся про себя с ехидцей Венидикт Ермолаевич. — А то ведь с порога дал отворот: „Зайдите через денек-другой“».

— Сами знаете, фонды сейчас всюду ужимают, говорят — ремонтируйте старую технику, — распространялся Сидор Иванович без особого энтузиазма. — А скажите на милость, откуда взять кадры, на какие шиши расширять мастерские в районе? Где фонды? Да и то сказать, избаловали мы некоторых руководителей колхозов, все новое им, дескать, подавай. Чуть какая поломка посерьезнее — норовят списать. А ведь все это ложится, в конце концов, на мою шею, — хлопнул он себя ладонью по затылку.

— Так-так, — кивнул Куковеров, ловя каждое слово и черкая в своем блокнотце.

— Дак вы не пишите дословно все, что я вам говорю, — пробормотал в некотором смущении Сидор Иванович.

— Ничего, ничего, я потом текст отфильтрую, главное — уловить экспрессию, зафиксировать поток сознания, как говорят психиатры, — успокоил его Куковеров.

— Поток сознания — это ладно, — а вот вам съездить бы в область, написать про нашу работу и проблемы всерьез, отразить, так сказать, деятельность Сельхозтехники в областном масштабе, — предложил, переменив неожиданно тон, Сидор Иванович.

Венидикт Ермолаевич охнул и встревоженно посмотрел на него. Такого поворота дела даже он не предполагал. Сулившая выгоду задумка могла сорваться, и колхоз мог остаться с носом. Уловив ситуацию, Куковеров ухмыльнулся:

— На данном этапе я от этого пока воздержусь, хотя позже можно подумать…

— А почему вы решили писать именно историю чигрянского колхоза «Свободы»? — полюбопытствовал Сидор Иванович, решив сделать в своих интересах заход с другого фланга. — У нас есть в районе куда получше хозяйства. Вас бы там с радостью встретили. Например, колхоз «Заря» или «Новый путь».

— Знаю, знаю, — перебил его Куковеров, — мне в области говорили: «Заря» и «Новый путь» передовики, хоть делегацию иностранную туда на экскурсию вывози. Расхвалить лишний раз эти колхозы — задача нехитрая. Для меня это представляется банальностью, а я не ищу легких путей. Другое дело — показать экономический и социальный анализ типичного среднего хозяйства, перспективы и пути его развития. В данном случае история колхоза «Свобода» послужит вместе с тем и стимулом в известном смысле для тружеников Чигры, подстегнет их честолюбие… Может быть, именно потому, что мы слишком акцентировали внимание на лидерах в прессе и на телевидении, у нас и появилось столько неперспективных деревень. Теперь же время и экономическая политика диктуют нам несколько иную линию. Мы должны, попросту говоря, нивелировать современную деревню, поднять рядовые хозяйства на должный уровень…

Куковеров говорил с такой убедительностью, столько чувства вкладывал в обрушенную на собеседника речь, что Сидор Иванович невольно проникался уважением к нему и терпеливо внимал словам, пытаясь уловить, к чему он клонит. Попадать в прессу ему совершенно не хотелось, даже с лестными отзывами.

— А все же вам интересно бы вникнуть в нашу работу, человек вы тонкий, с развитым кругозором, а решили ограничиться историей одного хозяйства.

— Нет, почему же, — возразил Куковеров, польщенный его замечанием. — Это, может быть, только первый виток, а там можно подняться и повыше. Но сперва по законам дедукции я предпочитаю от частностей…

Он говорил с таким самоуверенным видом, что Венидикт Ермолаевич подумал: «Такому, поди, с руки описать и районную, и областную Сельхозтехнику, потом историю областного управления сельского хозяйства, а там, глядишь, и дальше возьмет… От него не отмахнешься, всяк приветит, а улестить уж он начальство умеет». Где-то в душе его шевельнулось сомнение, правильно ли сделал, приведя сюда корреспондента. Могли ведь запросто сманить куда-то в любой день и час. Даже ушлый Коптяков не мог предвидеть такого оборота дела. Но отступать теперь было уже поздно.

А Сидор Иванович между тем распространялся о том, с каким трудом удается выбивать в области фонды и как его заела текучка… Куковеров, словно не слушая его, рассуждал о судьбах средних хозяйств, перспективах их развития. Разговор этот походил на беседу двух тугоухих, когда каждый старается только выговориться, не желая слушать другого.

«Что они порют?» — думал Венидикт Ермолаевич, переводя взгляд с одного на другого, поглядывая на часы, потому что скоро должен был начаться отлив и до прибытия полной воды пришлось бы болтаться в райцентре еще шесть часов до самого вечера, а предстояло еще зайти кое-куда.

— Марк Михайлович, вы, часом, не опоздаете в управление сельского хозяйства? — заметил он Куковерову, уловив короткую паузу.

«Черт его знает, какие им там в центре дают установки, — думал Сидор Иванович, несколько подавленный многоречивым напором собеседника. — То ударяются в одну крайность, то в другую, а ты тут держи нос по ветру, старайся всем угодить. Да что и говорить, закостенели мы на периферии, глохнем за работой, обузили горизонты. А пожалуй, что он во многом и прав. Ей-богу, обделяем мы отстающие хозяйства иной раз. Еще наведет на меня критику, пропишет, чего доброго, бюрократом».

— Сидор Иванович, — снова открыл блокнот Куковеров, — расскажите подробнее и в деталях о работе вашего районного подразделения, о трудностях, которые вам лично приходится преодолевать в каждодневных буднях.

— Да что тут особо рассказывать, — Сидор Иванович потер переносицу, раздумывая, как бы не сболтнуть чего лишнего и не попасть впросак.

— Неплохо бы несколько слов и о вашем личном трудовом пути, — подбадривал его Куковеров. — Портрет одного из районных руководителей в общей галерее тружеников села… Колоритные личности мне необходимы позарез. Вы уж без ложной скромности, пожалуйста. Трудовые награды, почетные грамоты у вас есть?

Сидор Иванович чуть зарделся, улыбнулся краешком губ, и глаза его стали маслянистей. Хотя ни трудовых наград, ни почетных грамот у него не было, но все же он сообщил: Сосновецкая сельхозтехника в области на хорошем счету; ряд работников, в том числе и он, неоднократно премировались.

Куковеров задавал наводящие вопросы и без устали черкал в своем блокноте. Венидикт Ермолаевич сидел на краешке стула, слушал с выжиданием их беседу и томился от все еще мучившей его неопределенности, мысленно приговаривая: «Ну, пора бы уж теперь завести ему речь и о наших колхозных заботах, а то все вертят вокруг да около. Может, передумал он, шустрец?»

— А теперь хотелось бы услышать кое-что о вашем содействии колхозу «Свобода». На данном отрезке времени, — проговорил Куковеров. Венидикт Ермолаевич тотчас воспрянул, зарделся от удовольствия и удовлетворенно крякнул.

— Дак оказываем содействие не меньше, чем другим, — протянул без особого оптимизма Сидор Иванович и, словно в подтверждение своих слов, стал перебирать бумаги на столе и что-то искать. — Вот давали вы заявку, Венидикт Ермолаевич, на грабли волковые ГВК-6. Мы вам на следующей неделе три выделим, я уж загодя пометил в блокноте, да все руки не доходили… И две прицепные — КДП.

— Я ж всегда говорил, что вы наш лучший друг и благодетель, — расплылся Венидикт Ермолаевич в улыбке. — Эх, с трактором «ДТ-75» ускорить бы поставку, Сидор Иванович, раз уж о наших кровных нуждах речь зашла. Ну да за тем я к вам в другой раз заеду. А то как-то неудобно: интервью все же…

Надо сказать, что Сидор Иванович отнюдь не слыл таким уж простачком, которого можно запросто купить дешевой лестью или взять на испуг, но у него, как у всякого, случались в работе проколы, и сейчас был именно такой момент, когда после проверки контрольно-ревизионным управлением произошли некоторые неприятности. Не хотелось, чтобы его имя лишний раз оказалось на слуху, пойди главбух с Куковеровым по этим вопросам к его начальству. Сам же Куковеров уличить ни в чем его не мог, поскольку не знал всех тонкостей дела, как дилетант в проблемах снабжения и распределения фондов. Но ненужную сейчас волну поднять все же мог.

— Да что там неудобного. Вот имеется сейчас один «ДТ-75» с небольшим дефектом, но на этой неделе обещали исправить, заменят наши слесари систему гидравлики… Потому, кстати, и хотел просить тебя, Венидикт Ермолаевич, заглянуть ко мне денька через два.

— Дак мы завтра же своего механика в помощь пришлем, чтоб ускорить дело, — возликовал главбух.

…Когда они покинули кабинет и вышли на улицу, Венидикт Ермолаевич в избытке чувств хлопнул Куковерова панибратски по плечу.

— Да ты золотой мужик! — воскликнул он, переходя на фамильярность. — Вот что значит пресса! А я, откровенно говоря, перестал уж и надеяться. Ну и горазд ты трепаться! Тебя б на годик к нам в колхоз зачислить, живо бы дела двинулись. Ладно, теперь отправимся заодно уже в управление сельского хозяйства выбивать строительный материал.

— Нет, на сегодня хватит, — отрезал Куковеров. — Как бы не вышло перебора. И потом, кстати, а как насчет аванса? Да еще с вас причитается за новенький трактор…

— Пробьем три тысячи кирпича — сразу и получишь. Пятьдесят процентов от договорной суммы.

— То есть как?.. — замедлил шаг и сделал возмущенное лицо Куковеров. — Это похоже уже на дешевый шантаж! А если в управлении сельского хозяйства предложат писать историю про них? В областном масштабе! Я ведь, знаете ли, могу и согласиться. Расторгну с вами договор и поеду в Архангельск! Выведу под ранжир галерею чиновников. Мастерства мне не занимать, платили бы только, хотя всегда душой я тяготею к простому народу…

— Никуда ты не поедешь, — засмеялся Венидикт Ермолаевич. — Теперь тебе марку терять нельзя. Сидор Иванович растрезвонит по всему району, что историю про нас пишешь… Ты уж не шебаршись, нам с тобой теперь нужно жить дружно. Да что там кратенькая история! Ты про нас трилогию пиши, валяй с широким размахом и обстоятельно. Никаких денег не пожалеем. А потом уж про Сельхозтехнику и так далее… Закончить можно исторической панорамой области! Народ у нас с широкой душой, всюду приветят! Север!

«Ай да главбух, хватка у него железная», — думал Куковеров, пока шли к гостинице, где решили пообедать в ресторане по случаю удачного решения вопроса у Сидора Ивановича.

…На другой день Венидикт Ермолаевич уговорил своего спутника нанести визит в управление сельского хозяйства к Нечаеву, который ведал строительными фондами. Уже подходя к крыльцу, Куковеров замедлил шаг, потом остановился, обдумывая что-то.

— А не заявиться ли нам лучше к самому управляющему? — предложил он. — Что мы будем выкаблучиваться перед всякой чиновничьей мелкотой и ублажать лестью? Писать — так уж про начальство. И почему обязательно хвалить? Надо попросту озадачить. Побольше неопределенности, недомолвок. Это тоже своего рода прессинг.

— Думаешь идти прямиком к Антипкину? К самому Гавриилу Прокофьевичу?

— А не один хрен? Семь бед — один ответ. Дело-то государственное, стараемся для поднятия колхоза, так что стесняться и робеть. Значит, так — делаем атаку на ферзя, а там поглядим. Дай мне к ним приглядеться и мозгами раскинуть, а наведаться можно будет и еще раз.

— Товарищи, вы по какому вопросу? — остановила их, окинув строгим взглядом, секретарша. — Гавриил Прокофьевич вам назначал или по вызову?

— Доложите — пресса! — отрезал Куковеров. Он полез в карман и с небрежным видом извлек удостоверение.

— По жалобе? — заморгала она ресницами. — По какой? На кого именно?

— В связи с эпистемологической ситуацией, — брякнул он. — Времени у меня в обрез.

— Минуточку, — кивнула она и, прошелестев платьем, юркнула в кабинет.

— Здрасьте, здрасьте, — поднялся из кресла Гавриил Прокофьевич, коренастенький низкорослый здоровячок. Нарядный крапчатый галстук сидел на его бычьей шее столь туго, что казалось, мешал дышать, и оттого голос Антипкина заметно отдавал хрипотцой. — Давно ли к нам? Чем обязаны вниманием?

…Слово за слово разговорились. Куковеров объяснил, зачем приехал в Чигру.

— Глубинку, глубинку должны мы сегодня поднять на щит! — распространялся он. — Лично для себя вижу в этом основную миссию.

— А секретарша доложила, что вы по жалобе, в связи с какой-то ситуацией… Неужто настрочили и на меня? — нервически дернулись узкие, лиловым кантиком губы над мясистым подбородком Антипкина.

— Дело не в том, настрочили или нет, — проговорил менторским тоном Куковеров. — Вот зашел позавчера я в Чигре фуфайку купить, послушал в магазинчике бабьи пересуды: сетуют, что крыша в коровнике течет, доярки отказываются работать… Детские ясли третий год все недостроены… Народ кого чихвостит? Конечно, председателя. Какое им дело, что снабженцы материалов не завозят, шифера, цемента нет? А ведь если разобраться по сути — эти упреки к вам и вашим подчиненным, хотя для критики селян человек вы недосягаемый. Но система! Косность! Ломать, ломать надо голое администрирование, обличать бюрократов. Помогать, если сами не желают того, перестраиваться. Лицом к деревне!!

— Хотите оказать нам добрую услугу? — хмыкнул Гавриил Прокофьевич. — Написать и про меня?

— А ведь хотелось написать о чутком руководителе, о человеческом внимании к нуждам тружеников. И что значат пара тонн цемента и триста кубов пиломатериалов, когда речь идет о вашем авторитете…

— Ну хорошо, я разберусь. Возьму на заметку… Пошлю человека в Чигру, — черкнул что-то на листке календаря Антипкин.

…Когда Куковеров с Венидиктом Ермолаевичем покинули кабинет, он все еще оставался в недоумении по поводу этого странного визита.

«Чудной все же народ эти журналисты, никогда не знаешь, что от них ожидать, — думал Гавриил Прокофьевич. — Пришел, набалабонил черт-те что, а потом будешь читать про себя и удивляться… Надо бы и впрямь командировать Нечаева в Чигру, пусть разберется там на месте что к чему и примет, если надо, меры».

11

Марей проснулся, глянул на часы. Было без десяти четыре. Вот так просыпался он почти каждую ночь, будто кто-то будил его под утро толчком в бок и настоятельно требовал: пиши, пиши! Теперь это затягивало его все глубже, как алкоголь. Он утратил прежний интерес к домашним хозяйственным делам, подолгу корпел за столом, исписал уже с десяток ученических тетрадок, а работе его, казалось, не предвидится конца. Аксинье стоило немалого труда уговорить его съездить в субботу к устью реки и привезти с десяток обсохших на берегу бревен для топлива.

— Совсем очумел с твоим сочинительством, — ворчала она, глядя на его осунувшееся лицо с синеватыми кругами под глазами. — Другие мужики спозаранку смотаются на тони, семги раздобудут, а ты хоть бы рюжи поставил на озерце под окуньков… Хорошо, что Петька вчерась надергал на уду ершей, а то и ухи сварить не из чего.

— Эх, — вздыхал Марей, — ну как ты не поймешь, что нельзя мне никак браконьерить, ежели я обличаю в девятой главе серьезные факты об этом.

— Плевать мне, в пятой аль в девятой. Обличитель выискался! Погоди, наломают тебе ишшо мужики шею. У других в доме бочки рыбы соленой заготовлены на зиму, а у нас пусты закрома.

— Я тебе зарплату исправно до копейки приношу, — оправдывался Марей. — Чего ж еще? Несознательный ты элемент, Анисья. Ты газеты прогляди. Большие перемены в жизни деревни по стране происходят! Вот, к примеру, статья в позавчерашнем «Труде»: «Где они, колхозные карбасы?» Правильно пишут, что сейчас настало время менять экономику рыбного промысла на Севере. Я изложил свои соображения тоже, отослал редактору. Может, глядишь, и пропечатают.

— Толку-то с того? — саркастически покривила губы Анисья. — Больно их твое мнение интересует. Как же!

Такие разговоры теперь частенько происходили между ними по утрам, и Марей, чтобы избежать их, завтракал всухомятку у себя на вышке, а затем, не заглядывая в горницу, шел на работу. Пользуясь летним временем, он спешил закончить ремонт в котельной, менял трубы, прокладки, сальники на насосах. Коптяков поторапливал, хотел после окончания ремонта отправить на сенокос.

Марей закурил, глянул через запотевшее окно в сторону гостиницы.

Куковеров спал. Он вернулся нынче поздно из гостей. Снилось ему Черноморское побережье, куда собирался под осень на отдых, виделись пальмы и кипарисы, дородные усатые духанщики, зазывавшие отведать шашлык по-кавказски под «Мукузани» и «Напареули».

…Марей перевернул чистую страницу и продолжал начатую новую главу: «Снова возвращаюсь к нерадостным думам о причинах браконьерства на Белом море. Картина печальная, но давайте поразмыслим, прежде чем впадать в тоску, как поправить дело. Фактов у нас немало, привел я их достаточно, ни для кого не секрет, что у нас в Чигре каждый третий рыбак — браконьер. А почему? — зададимся мыслью. Рыбинспекцию пока оставим в покое, до товарища Малыгина и товарища Сердюкова еще очередь дойдет. Начнем с социальных моментов. Первый: у мужиков много свободного времени, мало заняты делами в колхозе, окромя сенокоса и зверобойки. Добыча водорослей — не в счет, плана на них нет, и потому приработок, можно сказать, побочный. А от безделья, сами понимаете… Во-вторых, браконьерить можно только в одиночку, каждый норовит обойтись без свидетелей. А ежели заглянуть в наше прошлое, то легко понять, что артельность у помора всегда была в крови. Ушкуйники и новгородцы в старину и строились вместе, и рубили сообща кочи, лодьи, ставили салотопни, крупорушки. В море на зверя идти в одиночку тоже верная гибель. Почему же, спрашивается, Семен или Митька Гришуткинские, хоть и братья, норовят втихаря браконьерить? Митька — электрик, времени у него свободного хоть отбавляй; Семен хоть и колхозник, а работник сезонный. Он, может, и рад бы трудиться от зари до зари, да задача — куда определить его весной и осенью бригадиру? А раз колхоз не желает заниматься прибрежным ловом, что было с давних времен, то и пускаются в одиночку на страх и риск. Конечно, другой совестливый рыбак от этого воздержится, но втайне завидует же Семену, который не сидит без рыбы. И что же получается? Чепуха получается! Там, где могло бы богатеть государство, наживаются отдельные личности. Нет, еще не оскудели дедовские тони, есть семга, есть белуха. И надо снова вернуться туда артелями, надо строить карбасы для малого каботажа».

Марей прервал свое писание и задумался. Получалось немного по-газетному, зато мысль все же вырисовывалась. Била в цель. Но кого через десять, двадцать лет будет интересовать все это? Промысел наладится, жизнь войдет в колею… Ведь должно же все когда-нибудь перемениться к лучшему. А что может сделать для этого он? Люди прочтут и подумают, может быть, что Марей всех надоумил, заставил обернуться лицом к береговому лову. А ведь, по сути, не сделал ничего такого особого…

Временами он сожалел, что ничего не знает толком о первопроходцах их края, ушкуйниках и новгородцах. Хотелось написать и про те времена тоже для полноты картины. Съездить бы в район, а еще лучше в Архангельск, покопаться в библиотеке.

…В один из дней к нему в котельную заглянул мимоходом дед Гридя и, видя, что Марею нелегко одному управляться с тяжелой работой, предложил помогать в свободные от дежурств часы. За перекурами Марей читал ему главы своей «Истории».

— Гладко, — кивал одобрительно тот, — здорово ты их ущучил про заброшены пожни и затопленное в половодье сено. Жестоко разрисовал. А вот, Мареюшка, какая происходила на наших берегах жизнь… скажем, двести, триста лет назад? Сравнить бы! — заметил старик, словно угадав нечаянно его недавние мысли.

«История» у Марея начиналась так.

«В глубь мрака древности скрылись те времена, когда первый человек ступил на наши берега. Чигра означает по-древнему, по-морскому — песчаная отмель, заливаемая приливом. Выгадливы были те новгородцы, которые поставили здесь становище. Неопытному мореходу, не зная берега, в устье реки не войти — сядет на мель. С моря же берег всюду кругом неприступный из-за каменистых корг. Сколь рыбаков погибло здесь в шторма. Немало деревянных крестов сохранилось и по сей день. Ставили их не только в знак несчастья, но и радостной встречи, возвращения с удачного промысла. Крест, кроме того, был ориентиром для путника, перекладина завсегда направлена строго с норда на зюйд.

На всю деревню нашу были издавна две фамилии: Сядуновы и Ефимкины. Издавна славилась Чигра плотниками, карбасными мастерами. Носы у посудин разлатые, форштевни из сукренка, бортовы нашвы такой крепости, что не пробить и льдине, а уж волны много несут и мореходны, не хуже финских „Дорхен“.

Нестор Афанасьевич Сядунов — самый древний крест ему стоит на погосте — первым пришел сюда из лесных скитов. Ходил круглый год с пятью сыновьями на промысел, ловил нитяными сетями, брал белуху и тюленя на кутило (багор). Сам Нестор Афанасьевич и карбасы строил на вицах, прутьях ивовых. Без гвоздей. От него и переняли другие мужики в деревне эту науку.

Что характерно — кормились в те времена только от прибрежного промысла. Рыбы в избытке столь оставалось, что приезжали сюда скупщики не только из Архангельска, но и из Норвегии, что подтверждается записями в поморских лоциях».

Но Марею хотелось заглянуть в старину и поглубже. Сказывали, что на месте Чигры было становище еще до петровских времен.

К пятнице они вдвоем окончили ремонт в котельной, и Марей после обеда собрался, надел выходной костюм, повязал галстук и отправился в райцентр. В музее поморского быта он просмотрел старые поморские лоции, а затем в библиотеке разыскал «Известия Архангельского общества изучения русского Севера». Марей на всякий случай сделал оттуда выписку: «Являющихся в городе ханжей, которые иногда живут не в домах, но в шалашах, являя себя простому народу святыми, сидящих на рынке вымышленных рассказчиков, поющих некия басни для прельщения простого народа, дабы тем обманом себе тунеяцкий хлеб получить, ловить и приводить в губернскую канцелярию без всякого послабления и упущения».

В другом номере он прочел:

«Одиннадцатый век, сделавшись особою эпохою для Двинского Заволочья, ознаменовался полною утратой чудской независимости. Тот же век выразился и как начальный пункт коренного обрусения чуди, которая сливалась с населившими ее владения новгородцами, усвояла их язык, обычаи, занятия и бытовой порядок…» «В свое время Биармия (Пермия) захватывала не только бассейн Камы, но и простиралась на запад дальше Печоры. В пермяцко-зырянском языке „ма“ означало земля, отсюда можно проследить: „Пер-ма (оленья земля), Мур-ма (приморская земля), Моск-ма (коровья земля)…“»

Чем дальше он читал, тем поразительнее для него было, сколько крови пролито в ратоборстве за Поморье: набеги норвежских «мурманов», ватагов на коренное население, отстаивание этих земель срубившими здесь «погосты» новгородцами… «Черные миры», прятавшиеся по лесам, «посадские стороны» на побережье, борьба новгородцев с верхневолжскими князьями…

Он просидел за чтением в библиотеке допоздна. Несколько старых книг ему дали даже с собой.

— Что это вы увлеклись так историей Севера? — полюбопытствовала моложавая и внимательная методистка, когда они разговорились.

— Охота о своем крае побольше узнать, — ответил Марей уклончиво. — Новые книги о поморье древнем не попадаются, вот и решил копнуть старину. Здесь уже факты доподлинные! Хорошо, что нашелся умный человек, описал для потомков. Пройдет лет сто — о наших временах тоже факты жизни писать будут. А романы — это так, беллетристика… Для развлечения на досуге.

12

Дядя Епифан шел с Куковеровым в дальний конец деревни берегом реки. Рассказам его, казалось, не было конца. Встречные люди, дома, мимо которых проходили, какой-нибудь развалившийся, рассохшийся карбас под угором, что наполовину замыло песком, — все было поводом для любопытных баек или замечаний. Память его была неистощима, словоохотлив старик был без меры. Для Куковерова все эти истории могли составить сущий клад. Сама судьба, казалось, благоприятствовала его удаче. По дороге дядя Епифан не упускал случая перекинуться с односельчанами парой слов, отпустить шутку в адрес сидящих на лавочках под берегом старух. Те глядели им вслед и сокочили промеж собой:

— Ишь старается, языкастый чертяка! Скурсовод! Пылит глаза корреспонденту, чтоб и про самого лестно написал. Сошлись два голыша, да любовь хороша. Вот долгоязыкай! Не соврет — дак и не угодит небось…

День был погожий, от реки тянуло свежестью, взблескивала медленная тугая гладь. На перекате у пологого мысочка пестрели говорливые белесые бурунчики, и изредка серебристой стрелкой вспрыгивал хариус.

— Отсюда до избы Григория Кита уже недалече, — проронил дядя Епифан, поднявшись на изволок. — Эвон под крутиком опрокинут его карбасочек зеленый.

— А этот Григорий Кит не старовер ли? — спросил Куковеров, прослышав в деревне от стариков, что жители из лесных скитов не отличаются особым хлебосольством.

— Да как тебе сказать… — протянул дядя Епифан. — Богу вроде не кланяется, а в душу человеку не заглянешь. Залетный уж старик, да крепкий еще, как корень. Он, слышь, одним из первых сдал тогда коров в артель в тридцатом годе. Бригадирствовал опосля на тюленьем промысле. Хоть и стукнуло недавно восемьдесят три, а ум у него еще светлый, бает завсегда с толком.

Они миновали клуб, дорога глинистыми извивами стала спускаться в ложок. Сразу за клубом по правую руку стоял большой, крытый железом пятистенок, украшенный резьбой по фронтону. Крепкая железная изгородь и обширные надворные постройки выделяли этот дом от всех других по соседству.

— Это чьи же хоромины? — бросил придирчивый взгляд Куковеров.

— Дак эвон сидень там за окошком маячит, — кивнул в ту сторону дядя Епифан. — День-деньской за улицей наблюдает хозяин. Уж сколь годов из дома он не объявляется. Паралик его давненько разбил.

— Кто ж такой? — пристально пригляделся Куковеров к темневшей за мутным стеклом фигуре.

— Малыгин. Председателем колхоза у нас до пятьдесят четвертого года был. Вдвоем с сестрой нынче под одной крышей обитают. Бирюк. Ежели бы не она — дак доглядеть, бавить старика некому. Бездетный, холостым всю жизнь обретался. Никто к нему из нашенских в гости не наведывается.

— Что ж такая немилость? — заинтересовался Куковеров.

— Дак заслужил! — махнул рукой дядя Епифан. — Погубивец! Оговорил, было дело, семерых неугодных ему мужиков. Сослали тех кого на остров Врангеля, кого на Вайгач. Окромя Григория, никто и не возвернулся. Дак и Григорий-то опосля прожил недолго, здоровье уж было порушено. В пятьдесят четвертом сродственники тех, загубленных, составили бумагу, в Москву направили. Комиссия целая приехала, долгенько расследовали, бумаги подымали, выспрашивали народ. Докопались-таки до правды, вызнали, что те были неповинны и сосланы только по злому навету. Судить хотели Малыгина, да ему уж в ту пору было за шестьдесят, болел, все охал да охал. Так что махнули на него рукой, с должности сковырнули только. Моя б воля — засудить его все ж следовало, отправить туда, куда Макар телят не гонял. Дак все едино наказал бог погубивца, трясовица на него пала, а потом параликом ноги отгрузило, обездвижел. И ведь не прибирает смерть скаженного, который год сидит вот так под окном и глядит сычом на улицу. Чигряне его сычом и прозывают. Бабы стращают малых детишек, как не слухаются.

— Интересно, о чем же он думает? — проронил, остановившись, Куковеров.

— А поди то знай? Как угадать нам про то? Глаза-то, вишь, стоячи. Глядит, иначе бы мертвяк. Може, умом тронулся, може, жизнь свою прежнюю вспомянывает. Аль, может, просто так, со скуки наблюдает, куда да зачем люди идут. Я ведь к нему не захаживаю, не интересуюсь его здоровьем. Сестрица евонная тоже баба нелюдимая. Выйдет в магазин за хлебом — и сразу тут же назад. Ни с кем и не промолвится словцом, хотя на ее-то люди зло нисколечко не держат. Из-за брата сама стала наче опрокидень. Не доглядай она за ним — свезли бы Малыгина давно в инвалидный дом. За всяко дело приходит час ответить перед людьми, перед совестью своей. Не от гребня, как говорится, голова плешивит, а от годов прожитых…

Перешли через мосточек, поднялись тропочкой в дальний конец Заручья. Дядя Епифан отворил калитку подворья Григория Прокофьевича, постучал в окошко, взошел на крыльцо. Светловолосая девочка выскочила из сеней.

— Деда дома? — спросил дядя Епифан.

Та кивнула и еще шире открыла дверь. Гости прошли в избу, пригибая головы под низкой притолокой. Полы всюду были нашорканы веником с дресвой до белизны, горница просторная, светлая, цветастые занавесочки на окнах. С широкой дощатой лежанки у печи слез, кряхтя, долговязый старик в ситцевой рубахе навыпуск. Был он необычно для северян смугл, резко выделялась белая борода на скуластом лице, обрамленном длинными прядями расчесанных надвое волос, которые отдавали сухим блеском. Григорий Прокофьевич при виде незнакомых гостей с неожиданным проворством метнулся к тумбочке, достал из стакана розоватые пластмассовые челюсти, отвернулся, ловко вставил их. Улыбнулся простодушно, открыто, в глазах его заиграли смешливые лучики.

— Дело наше стариковское, зубы, как говорится, на полочке храним, — произнес он шутливым тоном, пряча смущение.

— Я, Григорий, с товарищем вот из центра… К тебе, значит, в гости… Говорить с тобой по важному делу желают, — сказал дядя Епифан, устраиваясь на лавке под окном.

— Милости просим, гостям мы завсегда рады, — кивнул Григорий Прокофьевич.

Он подошел к старухе, что-то шепнул ей на ухо, и та шмыгнула из горницы в соседнюю комнату.

Куковеров направился в угол избы, где был киот, стояли на поставце, висели на гвоздочках иконы в позеленевших окладах. Справа от киота, закрывая треть стены, было еще с десяток темных, писанных искусным мастером досок, но уже размером поменьше. Теплился, чуть колебался язычок пламени в лампаде, бросая вздрагивающие отблески на лики святых, и оттого, казалось, мерцали зрачки в темных провалах глазниц.

— Иконы у вас древние, — заметил Куковеров с восхищением.

— Известно дело, — ответил с достоинством Григорий Прокофьевич. — Из скитов еще привезены. Мы последними снялись тогды с Макарьевского, с лесных выселок, в двадцать шестом, дак я и взял каки получше с собой…

— Что же, молитесь на них?

— Дак каки грехи у нас? — усмехнулся простодушно старик. — Молиться не молимся, а висят, есть не просят. Не для бога — для себя красоту держим.

— Вызнает он, Григорий, про жизнь прежню, — сказал дядя Епифан. — Марк Михайлович будет историю колхоза писать.

— Историю? — Григорий Прокофьевич остановил внимательный взгляд на Куковерове и с сомнением покачал головой. — Тебе бы с годочек, мил человек, пожить у нас. Пожить, а то и малость поработать, чтоб все спознать да описать толком. Деревня наша ведь особенная, старей ее после Макарьевских выселок на всем приморском берегу, пожалуй, не сыщешь.

— Рад бы, да дел по горло, отец. Нельзя задерживаться… А месячишко-другой побуду, постараюсь в вашу жизнь вникнуть. Я ведь приехал не роман сочинять, а писать историю колхоза, — ответил добродушно, но с оттенком снисходительности Куковеров. — Сейчас век индустриализации, надо работать повышенными темпами. Для меня главное — отметить сдвиги в сознании людей, переломные моменты в развитии хозяйства. Но и быт надо тоже отразить. Народ у вас, надо признать, гостеприимный, щедрый на хлебосольство. Такого радушия, как у северян, нигде прежде не встречал… Слышал я, Григорий Прокофьевич, что вы одним из первых сдали в колхоз коров и лошадь, пример тем самым подали? Что вас побудило?

— Да как тебе сказать, — замялся старик. — На вид перед людьми чтоб выставиться у меня и в мыслях не было. Не в моей это натуре. А обществом жить — лучше, чем особицей. На рыбу да на зверя одному-то не больно ловко. Артелью завсегда способнее. К людям идешь — что ж за свое добро держаться-то? Жили мы допрежь в лесах, на отшибе да при лучинушке. Свечечки порой недоставало, не то что уж хлебушка. Мясца, конешно, промыслишь, а без хлебушка и оно не больно-то по нутру. Старики говорили: хлеба край — под дверью рай, а хлеба ни куска — в горнице тоска. В Чигру муку завозили морем с Архангельска, а о тех, кто обитал в лесных выселках, разве кто станет заботиться?

— Когда перебрались с семьей в Чигру, чем занимались? — сразу приступил к делуКуковеров, часто вскидывая на старика взгляд и черкая огрызком карандаша в блокноте.

— Дак всяку работу сполнял. Плотничал, гарпунером на ледоколе «Русанов» ходил, рыбачил… Я еще время захватил, когда покрученниками рядились, исполовья; за половину доли от промысла да за то, что хозяин тебя кормит и поит. Мужик ежели потонет — хозяину не обидно. Обидно, что бахилы кожаны пропали. Эдак от. На лодках-ледянках волочились, спину в гребах рвали на разводьях. Четыре гребца да два гарпунера в лодке. Ежели гармошка с собой — так еще ничего! Как выйдем на чисто место, где только слабый нилос намерз по краям, — гармонист и заиграет. Зверь очень любит, когда на гармошке играют. Занятно ему да в диковинку музыку послушать. Объявится из-под воды — тем временем его и стрелишь как раз… А ночевали мы запросто на льду. Дровишки-то с собой, впрок припасены. Разведешь тут же и костерик, сварганишь рыбник тресковый. Ночью ворухаешься в лодке, костье ломит, а утром вскочишь, побежишь на промысел — и про усталь всяку забудешь. Кровь-то играет — азарт, охота поболе других зверя взять. Допрежь трудно жили, а как на ледоколах побежали в торосы — куда легче нашему брату помору жить стало. И заробишь хорошо, и паек на рулоны давали в лавке. У нас тогда товарищество было — «Гарпунер». Всяк старался на ледокол попасть, а ведь на всех мест не хватало. Ох и сварились другой раз нескольку ден кряду: кому сей год идти. Всяк заботится, чтоб не только самому попасть, а и сродичам, братьям да кумовьям. Один вопит, что у суседа надел земли поболе для покосов, другой — что у него семейство бедняцко, нет морского инвентаря. Третий — что сын в Красной Армии, кормильцев в доме не осталось. Кто и затаит обиду, что его обошли… Случай был, выбрали вместо братилы Парамона Сядунова, мужика из деревушки Майда, Романа Титова из бедняцкого семейства. У братилы Парамона и карабасок свой, и снасть, а у того — ни шиша, всю жизнь покрученником хаживал, на других горбатился. А только стало за досаду Парамону, что из-за Титова обошли его братилу. Раз на промысле разошлись кто куда за зверем — он Романа и стрелял. Потом объяснял, что за тюленя ненароком принял; снежинушко в тот день вьюжил, сляся. Роман ползком, искровянился весь, на помочь кличет. Побежал к нему Парамон да один нашенский мужик, что неподалече был. Роман там, на льду, и заколел. Перед смертью простил Парамона, думал, без умысла он его… Только и молил, чтоб детишек голодными не оставил, спомогал семейству. Разбирались опосля, да ведь не докажешь, что с умыслом убийство, погодушка и вправду была смурна. Не стали судить Парамона. Да только не долгонько прожил с грехом на душе — шалый наче стал мужик. Идет, бывало, по льду, а под ноги наче не глядит; что ни стрелит зверя — подранок, в майну тот уходит. Исхудал за неделю Парамон, совсем с лица пал. Глядеть было жалко.

— Что ж его жалеть, убийцу? — заметил Куковеров.

— А как не жалеть, — вздохнул старик. — Зло завсегда рядом с добром ходит… Каялся, видать, человек, невмоготу снести грех было. Пока в голове худое держишь — одно дело, а сотворил, оно уж и для самого злом обернется, камнем на душу ляжет, мертвит ее, да назад не отрынешь. Раз и угодил Парамон в полынью. То ли сам кинулся, то ли случайно вышло, а факт, что не вынырнул. Один карабин его только на льду остался. Правду баяли старики, что без покаяния перед людьми не всяк грех под силу снести. Сам в себе не очистишься, а открыться людям — сил недостало. Переполнил в содеянном меру и увидел, что счастье от него отринулось…

— Это о какой же такой мере греха говорите вы, Григорий Прокофьевич? — скептически заметил Куковеров.

— Дак о той мере, которая всякому человеку в душе определена. Сказано в заповеди: «Не убий!»

— А то, что тюленей убивали, это как расценивать — грех или нет? — спросил с оттенком иронии в голосе гость.

— Дак в этом нам попущено, — твердо и убежденно ответил старик. — В наших местах беспахотных чем иначе кормиться будешь? Как проживешь? Зверь, он и есть зверь… Охотой люди завсегда кормились.

— Так вы все же веруете, а говорите, что не признаете бога, — с лукавством глянул на него Куковеров.

— Да как тебе сказать, верую я аль нет, — покачал старик головой. — Бог не там, — воздел он руку к образам, — а в нас. Бог ли, совесть ли — называй как хошь. Сами себе люди и творят закон. Вера, как я понимаю, не только в тех, кто поклоняется божественному, а во всяком человеке, который несет в себе откровение.

Тем временем в горнице накрыли на стол, появились закуска и две бутылки вина. Старуха принесла из сеней закипевший уже самовар. При виде щедрого угощения гости оживились, глаза потеплели. На лице Куковерова расплылась благодушная улыбка. Хозяйка пригласила к столу. Разговор пошел оживленнее. Григорий Прокофьевич завел речь о том, как хаживали в предвоенные годы промышлять на двух дюжинах карбасов на белуху под Конушин:

— Мы за ей, бывало, артелями на месяц снаряжались. Загоним под берег, спутается она в сетях, тут ее на востро кутило — багор такой — и примешь. Здоровущая! Тонна в ей. Сала натопишь, шкуры засолишь. У нас тогда рыбой ли, зверем ли склады полнились. Что ни год в Архангельск обозы тянулись по зимнику. Своим морем да озерами кормились, всяко хватало, хоть кораблей тогда не было у нас железных. Теперь снова мода пошла: под берегом да на озерах не ловят, в океаны нацелились. Колхозных карбасов нонче — раз, два и обчелся. Нынче и белуху не промыслят. А ведь сколь развелось ее, сети на селедку рвет, иной раз под саму деревню заходит. Мы, сказать тебе, народ береговой, хоть не с поля жнем, а с моря. Бывало, всей деревней отправлялись на путину. Весело да наживно, дружно робили, а возвернешься с путины — всей деревней праздник. Попаришься в баньке, выйдешь вечор на улицу — парни с гармошками гулеванить идут. На посиделки соберутся молоды — поют, пляшут. Каки песни были! Теперь разве что старики да старухи помнят. Гуляли — да не блажили; хоть трезвы, да веселы. Сейчас-то и гулянок таких у нас не увидишь, разучился плясать народ. Заведут молоды пленку с музыкой и ходят табунком по деревне. Она, окаянная, орет, даром что на батарейках. А они идут блажат. Сами не запоют. Душа-то, душа молчит, нет выхода ей! Мне и не льстит глядеть на таки гулянки…

— Д-да, — прерывисто вздохнул дядя Епифан и покачал головой. — Я вот другой раз заверну вечор мимоходом в клуб, парни гоняют шары на бильярде, стукают без толку палками, а други на лавках сидят, дожидаются, когда кино показывать станут. Молоды ведь, да скушны, слова лишнего с губ не сронят. Не знаешь, что каждый про себя и мыслит. Побогаче многи стали жить, дак и замыкаются в себе, редко хаживают в гости друг к дружке. Нужда сродняет, а в достатке каждый сам по себе норовит: катерки завели моторны, сетки, кто половчей, на семужку. Да промыслят украдкой. Ночью приволокут мешок с рыбой, чтоб сусед не видел, и в погреб, в тайник…

— А все же, что ни говорите, отец, лучше стали люди жить, — заметил Куковеров.

— Лучше-то, оно, может и лучше для некоторых, а только не хлебом единым, как говорится, жив человек, а согласием и душевностью. У нас ведь почему сенокос и по сей день праздник? Миром робить едут, артелью. Тут всяк про свою личну выгоду забывает. Мы ведь, окромя как на сенокосе, артелями теперь не робим. Девятьсот жителей в селе, а рыбаков всего тридцать душ на прибрежном лове. Нонче только на сенокосе и услышишь, как поют.

— Э, да что об этом сожалеть, что вздыхать о том, что не пляшут, не поют, — встрял Куковеров. — Теперь зато новая культура проникает в село, меняется сознание людей. Меньше карбасов деревянных, зато сейнеры у колхоза, доход больше.

— Мы доходов, конечно, не считали, в бухгалтерски книги не заглядывали, — сказал, разглаживая усы, дядя Епифан. — А только и на сейнерах нашенских мужиков не больно-то видать… Кому охота надолго от своего дома, от хозяйства отрываться? Рейсы ведь по семь-восемь месяцев. А сенца для коровенки кто за тебя накосит, дровишек на зиму припасет? Рыбу ту заморску глазом не видим, зубом неймем. У кого рожа есть — тот и расстарается добыть себе на уху да на зажарку.

— Без закуски, конечно, жить несладко, — мутно усмехнулся Куковеров. Он полез в карман, достал сигареты, чиркнул спичкой.

— А ты, родной, не кури. Тихвинская не любит, — заметила ему с мягкой укоризной в голосе старуха и указала на большую икону. Она не принимала участия в застолье, лежала на печи, но с интересом прислушивалась к разговору.

— Виноват, виноват, — спохватился Куковеров и затушил спичку. — А что же вы, матушка, обособились, не присядете к столу, не пригубите малость с нами? Здоровьице позволяет?

— Ты, родной, не спрашивай здоровье, смотри лицо, — полушутливо обронила она и вяло махнула рукой: — Крепкого я не пью, голова слаба стала, давление крови шибко играет. Остарела.

— Давление, матушка, верхнее или нижнее? — поинтересовался Куковеров. — Если нижнее, то настой из ромашки отлично помогает.

— А кто его разберет — верхнее аль нижнее. Шумит в голове, и все тут. На краю могилы стою, из последних сил тянуся. Когда нам по медпунктам-то мотаться, фершалам голову морочить. Ежели смолоду здоровье не уберегла, что сейчас толку об нем печься. Всю жизнь по путинам хлопалась, спину в гребах рвала…

— Тоже на промысел хаживали? — спросил Куковеров.

— Дак всяко было. Чего не приведется, у моря живучи. И на промысле, и кушником робила.

— Кушником — это как понимать?

— Дак прежде по берегу станции были, где обозники останавливались, лошадям лямки сменяли — полупряжье значит. Кто по зимнику едет, тот и завернет, отогреется да подсохнет в избе у кушника. Мужики-то все на промысле, вот женки кушниками и робили.

— И не страшно было оставаться с проезжими, чужими людьми?

— Да как чужи? У нас тут чужих нету. По берегу все знакомцы, никто не забидит. А против шального зверья карабин есть.

— Выпьем за поморских женщин, за вас, матушка! — поднялся расчувствовавшийся Куковеров. — Выпьем, потому что, как говорил покойный Анатоль Франс, не одни боги жаждут!

Дядя Епифан покачал головой:

— Ох и мастак ты красно говорить… На словах гладух, а вот поглядим, каку историю сочинишь…

— Раз уж взялся писать историю, то непременно все опишу, Григория Прокофьевича и вас, матушка, и вас, дядя Епифан. Все вы найдете достойное место на страницах моего труда. Вы, дорогие мои, замечательнейшие люди. Главное — гостеприимные. Я вас, Григорий Прокофьевич, еще не раз навещу… Очень любопытно было про старину послушать.

— Дак мы завсегда рады, приветим, как умеем, — добродушно ухмылялся и кивал головой хозяин.

Старуха Пелагея уже позевывала украдкой и крестила рот. Жестяные ходики показывали половину одиннадцатого.

— Однако пора и честь знать, засиделись мы у тебя, Григорий, — поднялся с лавки дядя Епифан. — Спасибо этому дому, пойдем к своему.

…Проводив гостей до крыльца, Григорий Прокофьевич вернулся в избу, неторопливо разделся и улегся в постель. Он долго ворочался, покашливал. Сон не шел в голову. Растревожил случайный этот разговор. Снова и снова перебирал он в памяти прожитые годы. Чуть слышно поскрипывали балки и косяки большого пятистенка, который хозяин ставил в молодые годы своими руками, — словно жаловался дом приглушенными шорохами на что-то.

Старик поднялся, оделся и, тихо прикрыв за собой дверь, вышел на улицу, побрел к облитой лунным светом реке.

«Вот эдак прошла жизнь, сошла на убылую воду, как ледостав, а рассказать о прожитом толком и не могу», — думалось ему в ту ночь.

13

Пятая, ударная глава, где должны быть сведены основные показатели, отображающие экономический взлет колхоза «Свобода», подвигалась вяло. Днем Ванюша был занят учетом комбикорма и уделить внимание Куковерову мог только под вечер. Да и представленные данные не удовлетворяли Куковерова, он копался все в новых гроссбухах, искал впечатляющие показатели, выписывал цифры колонками в свой затасканный блокнот. Видя рьяность корреспондента, Ванюша проникся к нему симпатией, и они частенько засиживались в конторе за полночь.

В один из таких долгих вечеров в бухгалтерию неожиданно заявился Марей. Нарушив их уединение, он решительно вошел и заявил, что хочет осведомиться о финансовых делах колхоза.

— Чего это тебе в голову взбрело вдруг? — удивленно вытаращил глаза Ванюша. Марей был в выходном костюме, рубаха с отглаженным воротничком. Из бокового кармана торчала свернутая в трубочку школьная тетрадка.

— А что, по колхозному уставу это вроде не запрещено, — деловито и сухо отрезал он. Веки его чуть вздрагивали, глаза смотрели твердо и с вызовом. — Колхозник я или не колхозник? Вот и интересуюсь знать, — добавил он уже спокойнее.

— Да я, собственно, не против, — замялся Ванюша. — Тебя что именно интересует, объясни ты толком…

— А первый момент такой, — загнул палец Марей, — во сколь обошлись нам сейнеры и расплатились ли за кредиты? Второй — сколь убытку от озерного лова, вернее, от того, что не ловим по-хозяйски?

— Ну ты даешь! — хмыкнул Ванюша и перевел встревоженный взгляд с лица Марея на Куковерова. Тот молчал и загадочно улыбался, наблюдая эту сцену, хотя поведение Марея и его внезапный интерес к колхозным делам несколько удивили.

— Эх, Ваня, — вздохнул Марей, ероша волосы. — Ну ладно Коптяков, — а тебе-то почто голову приезжему человеку морочить? Забыл о том, что давеча мне сказывал? По уши, дескать, мы в долгу у государства, сейнеры в кредит куплены, а когда отдадим — еще неизвестно. По океанскому лову только в этом году перевыполнили план на семь процентов, потому как с мойвой повезло… Может, будешь отказываться от своих слов? Передергивать? Эх, едрена качель, измельчали поморы…

Ванюшино лицо покрылось пунцовыми пятнами, отчего белесый пушок на щеках проступил явственней. Он облизал губы, хотел что-то сказать, но только деликатно прикрыл рот рукой и кашлянул.

— Эх, Иван Тимофеевич, не отцовский у тебя характер, — продолжал Марей. — Тот зверобоем был, жизнь положил на промысле, а тебе только бумагами шуршать… Ну да ладно, не обессудьте, что потревожил. Я в другой раз зайду. Пораньше. Цифры ты мне все же дашь. — Он поднялся со стула и, не глядя на Куковерова, вышел из бухгалтерии. Тишина в комнате стала напряженной. Ванюша мял в потных руках резинку и смотрел погрустневшими глазами в окно.

— Что все это значит? — вывел его из задумчивости Куковеров. — Что он тут плел?

— Дак значит!!! — неожиданно заговорил Ванюша срывающимся фальцетом, заикаясь от волнения. — Я и сам собирался рассказать вам, да не решался никак. Вы историю пишете, стараетесь для нас, — частил он, постреливая в окна смятенными глазами. — Так вот, я скажу, хоть велено было дать только показатели за последние три года по глубьевому лову. Самого главного вы-то не знаете. Какая у нас история, если честно разобраться?! Сюда погляньте, — метнулся он к шкафу, достал папку, стал ворошить бумаги. — Мы ведь по уши в долгу у государства! Прав Марей. Команда-то на сейнерах не наша: подрядили в Мурманске «бичей», что из тралового флота списаны. Чигрян в команде только пятеро всего. Валовой доход у нас — миллион, а производственные расходы — полтора, — выпалил он знобистым полушепотом и уставился на Куковерова расширившимися глазами.

Тот медленно отложил ручку и прицокнул языком.

— Это что же выходит? Значит, колхоз ваш дутый миллионер? — нервически хохотнул он.

— Дутый, дутый, — словно обрадовавшись чему-то, затараторил Ванюша. — Уж кому, как не мне, знать-то! Вся надежда у нас, что долги государство спишет. Если станет со временем не колхоз, а совхоз — тогда конечно… Тогда все подчистую погасится. Разузнали б толком, какие у нас дела творятся, на каких дрожжах пекутся доходы, так не хвалить — ругать в газетах следовало. Наружно — одна только видимость. Сейнеры-то не новые, списанные купили уже. Придет скоро время на ремонт ставить — где деньги взять? Чем тогда план давать будем? Снова кредит? А отдавать когда? У Коптякова — расчет: славу заработает да и переметнется в район. А расплачиваться придется тому, кого после пришлют. Здесь, в деревне, какие дела на нем? То да се, по мелочам. Зверобойка в марте две недели, так руководить приезжают из Архангельска. Разве что сенокос, и только? Так взяли кредиты, купили сейнеры — совсем махнул он рукой на прибрежный лов. Белухи звон сколько развелось, а промыслить ее никто не шевелится. В тундре двести сорок рыбных озер! Да не ловим там. Это, дескать, мелочь! Зачем лишняя морока? Завозить бригады, рыбу вывозить, сдавать… Не то что в Мезени, а у нас в Чигре свежую рыбу не увидишь в магазине. Чем народ, спрашивается, кормить?

— Ну, Ванюша! Оказывается, ты для Коптякова внутренний враг, — нехорошо засмеялся Куковеров. Он судорожно вздохнул и тяжело откинулся обмякшим телом на спинку стула. На лбу у него пролегла еще тверже морщинка к переносью, губы расщепила недобрая улыбка.

— Для кого враг, а для своей деревни — нет, — поспешил уверить с горячностью Ванюша. — Знаете, сколько у нас сменилось за последние десять лет председателей?

— Ну сколько? — смотрел на него Куковеров, пытаясь понять, что толкает собеседника на откровенность.

— Шесть! Да-да, шесть, — воскликнул тот ломаным фальцетом. — Раньше у нас отделение было в сорока пяти километрах отсюда, прямо на побережье. Деревушка Мижа. Так из-за того, что увлеклись глубьевым ловом, похерили деревушку. Свет отключили, почту закрыли, школу. Вынудили, можно сказать, сдать коров и перебраться в Чигру. А тут нашим, кроме как на зверобойке да на сенокосе, заняться нечем. В Миже прежние годы мужики неплохо в путину доставали навагу, селедку. А покосы какие там рядом с деревней! Голов двести скота держать можно было. Так нет же — укрупняться нынче модно. Оно и сподручно для председателя — переселить народ из Мижи. Ездить не надо, все на виду, под рукой. Зачем держать на отшибе отделение, когда дадим план глубьевым ловом! Вы не подумайте, — сделал Ванюша красноречивый жест, — я не против глубьевого лова, ежели хозяйство не будет придатком траулеров. Ненадежный от них план. Надо и на береговой промысел посылать народ. Под боком ведь рыбы сколь хошь. Семь или восемь бригад держать можно бы. А мы возим из-за моря телушку… Эх, жалко Мижу! — вздохнул сокрушенно Ванюша. — У меня тетка родом оттуда. Летом иной раз по три месяца у нее живал. Теперь дома там пусты, ветер ставни на окнах мотает, в оборванных проводах свищет. Трава-то, трава на покосах какая сей год вымахала! А мы ездим на сенокос черт-те куда обкашивать мелкие лужки, где и конной грабилке не развернуться толком. Зимой трактора гоняем. Ведь зароды с сеном кругом по озерам на пятьдесят километров раскиданы. Горючее изводим, технику не жалеем, сена по пути сколь пропадает. Как морозы да рыхловат лед — трактору и не пройти к тем местам. Стоят зароды, пока не вскроются реки. Летошний год ветки рубили да в комбикорм подмешивали, чтоб как-то животину продержать до весны…

— Зачем же ликвидировали это отделение? — удивился Куковеров.

— Так народ-то не очень тогда спрашивали. Я помню то собрание. Коптяков только-только к нам приехал. Поднимается на трибуну: «У нас, говорит, колхоз рыболовецкий, а не животноводческий. Сдадим государству коров, что на ферме в Миже, и в четыре раза перекроем план по сдаче мяса. Тогда и кредиты охотнее выделят на покупку сейнеров. Больше попросим. А сейнеры купим — в Атлантику выйдем. На широкий простор! Тогда такие доходы потекут, что и не снилось. Миллионами ворочать будем». Во как лихо захвастнул! Все и развесили сдуру уши. Про то, что рейсы будут по восемь месяцев и накладно мужику от хозяйства отрываться, никто не подумал. Не заикался, что долгие рейсы будут. А как сходили да поштормовали чуть не с год мужики, так поняли, что не очень-то сладки те морские заработки. Бабам одним с домашним хозяйством не сладить. А каково оставаться одной да растить детишек?

— Нет, братец, это что же ты со мной делаешь, все в пух и прах ломаешь, путаешь все карты? — перебил его Куковеров. — Если колхоз — дутый миллионер, о чем же тогда писать? — хлопнул он рукой по колену.

— Дак об этом и пишите, — воскликнул Ванюша с искренним простодушием. — Вам все можно разоблачить… Вы ведь корреспондент! Вам многое дозволено.

— Ах, чудачина! Я ведь не фельетон, а историю колхоза подрядился писать. Договор составлен, как тебе известно. За газетный фельетон что? Копейки заплатят. Нет, ты понимаешь, что ты со мной сделал? Аванс получен, четыре главы уже готовы набело… А если обо всем этом написать начистоту — кому такая история нужна?

— Нам и нужна! Не только про хорошее, а и про плохое писать надо, про ошибки наши, чтоб повторять неповадно было. Вы правду пишите, ежели хотите, чтоб вам люди верили.

— Так никто же не примет у меня такую историю, если я изложу обо всем, что сейчас от тебя услышал.

Только теперь до сознания Ванюши дошло, в какое затруднительное положение поставил он Куковерова. Он смущенно потер лоб, опустил глаза, часто смаргивал длинными ресницами.

«Вот она, наивная сельская простота, — думал Куковеров. — И псу под хвост вся месячная работа. К черту потраченное зря время. И что же теперь прикажете делать? Оставить им четыре главы за полученный аванс и уехать подобру-поздорову?»

Он поднялся и стал нервически вышагивать по комнате, часто и коротко затягиваясь сигаретой. Правое веко у него подергивалось от тика.

— Да, дела, — приговаривал он сокрушенно и ерошил волосы. — Но им-то, им зачем было вводить меня в заблуждение?

— Дак льстит… А историю вообще-то про нас надо писать! Деревня старая, и народ хороший. Народ славный, — оживился Ванюша.

— Что народ! — вспыхнул Куковеров и ожег его взглядом. — Мне про колхоз надо писать, отражать контраст между вчерашним и сегодняшним днем… Понимаешь ли ты, что такое агитация и пропаганда? Понимаешь, в чем задачи идеологии? Не имею я права писать, что колхоз увяз в долгах. Никому не нужна такая история. Не напечатают ее и денег мне не заплатят. Чудак ты человек. Эх, святая простота… «История» должна быть прежде всего показательна. Это материал эпический! Не ударный, не газетный, которым можно что-то изменить к лучшему сиюминутно. Ведь так? Не согласиться с этим может только дурак. — Он остановился посреди комнаты и неожиданно заговорил с вкрадчивой проникновенностью: — А может… может, побоку всю эту цифирь? Ну черт с ними, с кредитами, старыми кораблями, которым скоро на починку… Сегодня ведь они дают план. Было даже один раз перевыполнение… Ведь отметила газета… Кстати, а как же в таком разе проскочила о вас хвалебная статья? Неужто корреспондент не разобрался толком во всей этой липе?

— Дак пятидесятилетие-то колхоза было в мае. Вешней порой к нам никак не добраться, кругом одна мокрядь, самолету никак не приземлиться. Звонили тогда из газеты, председатель и дал сводку по их просьбе — сводку за последнюю добычу сейнерами. Остальное там сами, наверное, уж доделали.

— Ну, понятно, дежурный материал в номер… Сто строк по телефону.

— Эх, да ежели б истинную правду про нашу жизнь написать мог я сам, — проговорил с какой-то тоской в голосе Ванюша. — В нашей деревне ведь кому живется хорошо? Тому, кто имеет свои личные моторки да сети. А каково вдовым старухам да одиноким старикам? Не с руки уже ходить в море, добираться на озера в тундру. Давеча вон баба Маня, вдова смотрителя маяка, ставила яруса под бережком за деревней, поймала четыре камбалки с ладошку и рада-радешенька, что ушицу из свежей рыбки сварит. На консервах да на крупе не очень-то проживешь с пенсией в сорок шесть рублей. Молоко дак и то не каждый день в магазине. Коптяков из кожи лезет перекрыть поставки в район. А бабе Мане от глубьевого лова не холодно и не жарко… Она ту морожену зубатку да хека не видит. Сдают рефрижераторам, к нам не доходят. А ведь тридцать лет на промысле прежде горбатилась…

— Ну ладно, — прервал его внезапно Куковеров. — То плохо, это плохо, эко у тебя все в мрачных тонах… А что бы сам делал на месте председателя? Его ведь тоже понять надо.

— Дак поперву отделение в Миже снова бы отстроил, увеличил стадо, — загибал пальцы Ванюша. — С покосов в Миже сколь корма. Опять же — береговой промысел селедки да семги там под рукой. В тундре озера облавливать надо, коптильню ставить. Не только деревню — район прокормить можно. Доходы не скоры, а надежны, хоть и морочливо поперву. Да выловить сорную рыбу — окуня, ерша, зарыбить ценными породами озера. Время нужно на то, конечно… Я бы…

— А Коптяков, значит, глупее тебя? — дернул бровью Куковеров.

— Дак не глупей, конечно, но за скорой славой погнался. Когда еще приспеют те доходы, а тут с глубьевого лова — сразу. Сразу, да ненадолго. Доходы те временны… Деревню, прибрежные угодья, а не корабли во главу угла ставить надо. От веку мы своими покосами кормились, в каждом доме корова была, а теперь чуть что — комбикорма завозить, иначе скотина подохнет. Прежде-то не дохла, хоть втрое больше держали. От земли, от старых тоней оторвались, в океан глядим, на дальние моря надеемся, а комбикорма требуем, трезвоним по телефонам, шлем бумаги в Архангельск!

— Проблематично все это, проблематично. Не так все просто, Ванюша. Но, с другой стороны, приличнее не говорить ничего лживого, нежели говорить все истинное. Впрочем, я мог от тебя всего этого и не слышать. Посвящать меня в финансовые тонкости, надо полагать, никто тебе не поручал. Нет, я не выдам, — заверил он с медлительной усмешкой. — Откровенность Куковеров умеет ценить! Но, понимаешь, если они так со мной… так отчего бы и мне не принять эту двойную игру? Написать все же историю оптимистично, а потом уж развяжутся руки… После мы и фельетончик сварганим. Но после, друг мой, после…

— Нельзя нам никак правды не написать, — проговорил Ванюша сдавленным голосом и грустно поглядел на него.

— Вот заладил как сорока: «Правда, правда!» — вспыхнул Куковеров. — На хлеб намазывать твою правду, что ли? Сами и воюйте тогда за правду, нечего на чужого дядю надеяться. А то рассчитываете, что кто-то другой будет за вас весь этот жар разгребать.

Сердце Куковерова переполнялось досадой, но все же что-то подкупало невольно в этом простодушном парне, который возлагал на него такую надежду. «А что в сложившейся ситуации можно предпринять? — думал он. — Игра диктует козыри, масть выбирать не приходится».

Словно издалека в его сознание пробивался голос Ванюши:

— Тоже вот, в соседней деревне, в Соянах, отгрохали ферму на двадцать тысяч несушек, а держат всего пять тысяч кур. Остальная площадь гуляет. На хрена, спрашивается, таку ставили? Цыплят завозят самолетами из Северодвинска, а корм — морем из Архангельска до Каменки. Обходится комбикорм в десять раз против первоначальной цены. А как почнут куры нестись — развозят яйца по району, опять же на вертолетах. Пятьдесят тысяч убытку за один прошлый год. Позарились на быстры доходы. Ферму-то под Архангельском строить следовало, а яйца сюда завозить самолетом.

«Ах, Ванюша, он все еще убеждает меня в чем-то, — тронула губы Куковерова усмешка. — Прожектер, Дон-Кихот, рыцарь арифмометра в зеленых нарукавниках. Надеется, что я могу что-то изменить. Смотрит на меня, как на бога. Святое простодушие! Но чем, чудак-человек, я могу помочь? Скверная история. Фельетон разве сдвинет дело? Бумажный шорох, и только. Никакими фельетонами делу не помочь».

Ванюша молча глядел на него и теребил завязку на папке испачканными в чернилах пальцами.

— Утро вечера мудреней, устал я сегодня, — сказал Куковеров и раздавил в пепельнице окурок. — Пойду отдыхать. Голова кругом идет.

«А все же я приму эту игру, — думал он, лежа на продавленной кровати у себя в номере. — Можно бы переметнуться и в другой колхоз, дело для нас недолгое. Но время, время! Если к концу августа не раздобуду трех тысяч… Да и чего суетиться, есть ведь неплохой ход, в конце концов. И плевать мне на всякие сантименты! Завтра же припру Коптякова, куда ему деваться, пойдет как миленький на мои условия».

14

«…Привожу для примера наглядности нашей жизни в Чигре в прошлом протоколы заседания правления товарищества „Гарпунер“ за 1927 год, — писал в шестой главе Марей. — „Слушали, постановили. Вопрос о покупке моторно-парусного судна „Жанна д’Арк“. Принимая во внимание малый тоннаж судна при случае перевозки грузов, непригодных для использования его на тюленьих и зверобойных промыслах — для какой цели товарищество только и думало купить, невозможность использования его на ранних тресковых промыслах, а также за неимением кадра специалистов — от покупки означенного судна отказаться и сообщить о том нынче же в Севморсоюз…“ „Исключить из основного списка зверобоев Малыгина Дмитрия Алексеевича, так как у него сильное хозяйство, и зачислить Сядунова Ивана Михайловича как большесемейного и не имеющего своего морского инвентаря. Вопрос о Сядунове Василии Парамоновиче оставить открытым до выяснения; если он получает землю, кроме основного надела за своего родственника дьячка, то тогда его из списков зверобоев исключить. Титова Ивана Михайловича включить в список, поскольку сын его находится в Красной Армии, а также включить Сядунова Гаврилу Романовича (семейство бедняцкое, два брата в Красной Армии). Избрать делегатом на собрание кустового объединения Котцова Феропонта Прокофьевича…“

„…Случай убийства на льду из винтовки Потапкина Семена Семеновича после дознания на ледоколе считать несчастным случаем ввиду плохой видимости и снежной метели. Малыгина Василия Ивановича к суду не привлекать, так как убийство совершено не умышленно, а потому, что принял он Потапкина за зверя, почему и стрелял…“

„…Двадцать шестого июля 1915 года купец деревни Чигра Иван Малыгин завербовал и доставил шняком работать на засолке рыбы партию бездомных китайцев кули в количестве двадцати человек, означив в договоре с ними, что они будут трудиться от зари до зари. А поелику ночи у нас об эту пору белые и зорь как таковых не бывает в природе, то вышеозначенные кули и должны были трудиться согласно договора круглосуточно. А поелику условие они не соблюли, то считать их жалобу в уездный суд необоснованной и освободить купца Малыгина Ивана Афанасьевича от платы им за месяц по договору“. Выписку сделал из писцовой книги уездного Сосновецкого суда собственноручно я, Марей Сядунов…»

У вдовы бывшего лоцмана, Ивана Питимирьевича Сядунова, он выпросил хранившиеся на повети «Архангельские губернские ведомости», откуда тоже почерпнул немало любопытного для себя.

«Ведь сколь нелепостей было в Поморье в прежние времена», — думал он. Взять хотя бы вот эту заметку, опубликованную в 1869 году: «Было предложение приохотить поморов к хлебопашеству и полеводству, даже в Сороцкой волости и Терском скалистом берегу, для чего в 1862 году послано в селение Варзугу 6000 пудов овса для посева. Нередко здесь в июле бывают заморозки, уничтожающие всю жатву, и увлеклись бы этим, если бы грунт хоть сколь был удобен. Между тем поморов, которых вынудили к хлебопашеству и за семена долгов не заплатили, отдали для отработки долгов на лесопильные заводы иностранцам за крайне ничтожную плату, по 27 копеек в сутки, а также забрали у них последний скот… Жители принуждены унавоживать свои луга, которые они называют полями, очищают их от мха и камней, обносят изгородями, борясь за каждый клочок земли, чтобы накосить сено для прокормления скота… Поморов считается при берегах Белого моря в 59 селениях и деревнях 19 314 душ. Положение их незавиднее положения карелов; та же бедность, тот же недостаток в хлебе. Школ почти нет, дороги отсутствуют не только по Архангельску, но и в Кеми, Онеге. Минувшим летом уездный доктор Кеми, господин Фрей, привез сюда на судне кабриолет и лошадь, но вынужден был продать ввиду невозможности пользоваться и утратив надежду облегчить перемещение по окрестностям…»

15

В сенокосную пору деревня кажется осиротевшей, безлюдной. Редко кто на улице объявится, пройдет по рассохшим деревянным мосткам. Сидят старухи на бревнышках под берегом; дремлет гагара белая на выступающем из-под воды камне, подвернув голову под крыло. Тихо, только легкие мерные звоны изредка доносятся со стороны кузницы, где два старых рыбака отковывают якорь.

Из молодежи в Чигре остались немногие: кто работал на ферме, был занят по ремонту в гараже и котельной, да бригада плотников, второй год уже строивших колхозные ясли. Работа затягивалась не по их вине.

Возвели кирпичные стены по проекту, а тут приехал по авторскому надзору из Архангельска, от конструкторского бюро старший инженер, немало подивился, что под нагрузкой просел в некоторых местах фундамент. По его указке делали сверху фундамента бетонную подливку, пришлось разбирать кое-где кладку, перестилали уже готовые полы, перенавешивали заново столярку…

В воскресенье вечером перед клубом на лавочке сидели пятеро плотников, покуривали, дожидались, когда начнут продавать билеты в кино. Подошел, поздоровался, сел на лавочку рядом с бригадиром Михаилом Сорокой механик гаража Сергей Сядунов. Был он в нарядной голубой рубахе с отложным воротничком, лицо выбрито до глянцеватого лоска, разрумянившееся после бани.

— Серега, когда уголь будут в дома завозить? — спросил молодой плотник, вихрастый рыжеволосый Тишка. — Дни стоят погожи, безветерь, пылить не будет. Экскаватор-то на ходу?

— По мне, так хоть завтра, была б команда от председателя…

— Дак, может, Коптяков и не почешется, ежели ему не напомнить. Летошний год стали завозить в октябре, ветра пораты, так вся улица была от пыли черна, запорошило углем дворы начисто.

— Погоди, Тишка, дай с сенокосом управиться. У Коптякова сейчас други заботы в голове, — заметил Михаил Сорока, стряхивая с рукава своего новенького пиджака пепел.

— А одно другому не мешает. Выделил бы трактор, да отдали распоряжение на склад, мы б сами завезли. Чего тянуть, с сенокоса для этого дела сымать людей не надо.

— Ну дак пойди к председателю да скажи, так, мол, и так, чего ушами хлопаешь, ждешь, когда застанет ветрена погода. Может, он тебя и послухает, может, ему только твоего совета и недоставало.

— Эх, только бы дождей не послало, с сенокосом управиться успели, — вздохнул, глянув на небо, старый плотник Андрей Степанович.

— Дак не должно, не натянет. Погодушка-то — ведро, — живо отозвался Тишка. — Вон дымок над банькой бабы Мани как по отвесу торчком в небо идет. Сама моется али постоялица ее, Танюшка… Ох уж и попарился б я с ей.

— Не тебе долить таку девку, хиляк, — усмехнулся Сорока. — Танюха девка строгая, к ей особый подход нужон. Мне б годков десять скинуть — может, и сам бы за ей приударил. В молоды года я куда понатуристей был, ни одна хлесткая женщина моего обхождения не выдерживала. За сколькими волочился, со сколькими миловался, а вышло так, что бунчлива женка попалась.

— Не угадал, выходит. На всех баб зарился, а теперь чего ж жалиться.

— Так-то оно так, — усмехнулся Сорока. — А вон уже дед Кит с дедом Анкиндином и якорь готовый из кузни несут. Славно отковали деды, — заметил он, отводя разговор. — Когда новый карбас спускать на воду будете?

— Дак осмолить для надежности еще разок надо, — ответил Кит.

— Что же вы, деды, в воскресенье-то трудитесь? — обронил Тишка. — По писанию священному, грех ведь великий.

— Дак то писание Никонианское не по нас писано, парень. И сказать тебе к слову — сегодня по старому стилю вовсе не воскресенье, — ответил дед Анкиндин. — Прежде старики такому мозгляку зеленому, как ты, ухи надрали бы за насмешку. Подсоби лучше, чем зубы скалить.

— Это мы запросто можем. Давай, Серега, донесем им якорек, что ли, — подхватился Тишка.

— Сидите уж, ладно, — махнул рукой дед Кит. — Сами справимся. А вы вот что, мужики, чем время зря терять да лясы точить, смотались бы лучше на берег, к тоне Колотихи. Штормом давеча кита выбросило на отмель. Сколь мяса зря пропадает. Его хоть соли, хоть вяль… Важнецкое мясо и долго не портится. Мы, я помню, опосля войны одного небольшого загарпунили, дак, почитай, три месяца кормилась вся деревня.

— Так то ж убоина была, а этот — сам издох, — проговорил с ленцой в голосе Михаил Сорока.

— Не издох, зря клепишь, а ослеп он от нефти, — сказал дед Кит. — Выбросило, дак был живехонек. Он, поди, еще и сейчас не окочурился. Легкими ведь дышит…

— Нет, китовое мясо не по мне, — расслабленно протянул Сергей Сядунов. — Мы уж как-нибудь без него обойдемся, пока есть семужка. А председатель мог бы расстараться: враз перевыполнит план по береговому лову. Вот ему и доложите.

— Уехал он в распадки, где промыслят архангельские мужики по договору печуру, — вставил Тимоша. — Сегодня уж, поди, до вечера не вернется в Чигру.

— Эх, и ледащий же нынче пошел народ… Вечор с Анкиндином вдвоем поедем на Колотиху, — сказал дед Кит.

Старики подняли якорь и понесли вдоль улицы к берегу, где стояла небольшая карбасная мастерская.

16

Никита Жуков, председатель Чигрянского сельсовета, шел от аэропорта к деревне наторенной дорожкой, сдвинув кепку на затылок, широко озираясь по сторонам, пристально поглядывая на берег реки, словно ощупывал хозяйским взглядом — не изменилось ли что здесь за тот месяц, пока находился он в Архангельске на курсах совработников. Остановившись, раздвинув ноги в порыжелых от пыли ботинках, он закурил и прислушался к доносившимся со стороны кузницы мерным звонам. Чуть уловимым горьковатым запахом дыма тянуло от близстоящих изб, неярко, умеренно блестела гладь реки, все кругом было спокойно и миротворно.

На мостках вдова Марфа Седельникова, пышнотелая, не старая еще бабонька, полоскала белье. Жуков пошел вдоль крутика, поравнялся с ней, и на воду упала его длинная, чуть вздрагивающая на ряби тень. Марфа подняла раскрасневшееся лицо и обернулась, щуря глаза от солнца.

— С возвращеньицем! — улыбнулась приветливо она. — Загулял ты, видать, Никита Афанасьевич, в городе. Ишь, и лицом малость осунулся. Измочалила небось городская укрепа?

— Дак не скажи. А по деревне успел соскучиться, — ответил Никита и поставил на траву портфель. — Ну как тут у вас, все бригады сенокосчиков разъехались на пожни?

— Почитай, три недели, как последних проводили. В деревне, слышь, корреспондент объявился. Бают, историю про нас пишет. Все избы обхаживает. Уж и не знают хозяюшки, чем ли кормить, чем ли поить… Да ты спускайся, притулись под бережком, покури.

Марфа была женщина словоохотливая, имей только время да терпение слушать ее бойкую речь.

— И откуль это счастье на нашу голову откололось, — продолжала она, поправляя выбившиеся из-под косынки волосы. — За три тыщи, бают, подрядился мужик. Деловитый — слов нет!

Жуков спустился к мосткам и присел на бревнышко.

— Давеча Павла сказывала — пришел к ним в избу, расспрашивал про всяко. И уж до чего прожорлив к вину — два пузыря за вечер с дедком опростали, а сам все строчит напропалую, хоть и хмельной. Блокнотец-то ить выскочил из-под руки, на пол свалился, так он, значит, на скатерти невпопад. Рьяной — страсть. Насилу Павла после застирала те каракули… Все наскрозь про нашу жизнь запечатлел достословно. Цельны дни по деревне с Епифаном шастают. А меня обминули, трясовица их забери. Я б тоже немало могла чего насказать. Да, а Марей-то, слышь, тоже наперегонки с им засел сочинять. Ну прямо-таки на потеху соревнуются. Тот хоть за деньги, понятно, а этот чего старается? Аль ущучить в чем норовит? — Она яростно захлопала вальком по белью, и сверкающие на солнце брызги полетели на Жукова. Теперь ему стало понятно, зачем дед Гридя и Марей отбили ему срочную телеграмму.

— Из района прислан корреспондент, что ли? — поинтересовался он.

— Нет, не нашенский, это уж точно. И говор у него другой. Может, из самой Москвы, — многозначительно сузила глаза Марфа, напрягая белесые брови. — А про что вызнает — сам у него и спроси. Может, ему указка дадена разведать, как и про что у нас тут мыслят…

— Ну это уж ты зря так, — махнул рукой Жуков. — Пустые твои догадки.

— Пустые не пустые, а только неспроста его председатель привечает. Да, может, то и к добру, что меня корреспондент обминул. Слово ить не воробей… А то б я, грешным делом, в «историю» попала. Спокойнее спать будет…

И тотчас она перевела разговор на другое, зачастила о том, что на этой неделе выбросило под берег штормом ослепшего кита, бабы и ребятишки ходили за два километра смотреть. Лежит эдакая туша, раздергивают чайки и песцы, сколько сала пропадает зря.

— В район сообщили? — спросил Жуков.

— Дак председатель только вчера вернулся с распадков, где камень-печура. Не докладывали без него, еще заругает.

«Опять Коптяков занялся добычей печуры на точильные камни», — поморщился Жуков. Он поднялся и направился к своему дому, размышляя дорогой, что за историю колхоза затеял председатель и зачем она ему нужна.

В сельсовете Жуков работал второй год, до этого был трактористом, заочно окончил сельскохозяйственный техникум. С новой должностью освоиться оказалось не так-то просто. Одно дело быть облеченным властью, а другое — уметь пользоваться ею с толком. Он рьяно принялся за работу, два раза вызывал Коптякова на исполком, требовал ускорить затянувшееся строительство яслей, выкорчевать кустарник на заросших пожнях, ставил на вид, что ржавеют водопроводные трубы под открытым небом, пришли в негодность пятьдесят тонн цемента под дырявым навесом… Коптяков снисходительно выслушал, но и только. Все осталось по-прежнему. Да и что ему Жуков? Ну, председатель сельсовета, формально — власть, а по сути, он, Коптяков, хозяин положения в деревне. У него и техника, и счет в банке, и покосы… А у Жукова всей техники — велосипед, да только на нем дальше околицы Чигры не уедешь.

Терпение председателя переполнилось в тот день, когда Жуков категорично заявил, что добыча печуры в распадках беззаконна, необходимо разрешение управления геологии. И вообще этот побочный промысел отвлекает, дескать, его, Коптякова, от его прямых обязанностей. Совершенно запущен прибрежный лов, который год ведутся толки, что нет больших весов в телятнике, скотницы не получают доплату с привесов…

— Может, сядешь сам на мое место, поменяемся ролями? — вспылил тогда Коптяков. — Наводить критику да тыкать носом всегоразды, на это много ума не надо. Тоже мне указчик! Лучше бы своими делами занимался. В прошлом году еще вышло постановление о налоге за собак, ясно писано: на привязи держать должны, чтоб не шастали по деревне стаями. А что получается? Недавно за околицей задрали двух овец. Кто ответил? Организовал бы охотников перестрелять дворняг, обложил кое-кого штрафом… Так нет же, все выискиваешь на колхозном дворе огрехи. Чем бы председателя ущемить да подковырнуть. Копаешь под меня, что ли? Ты же представитель советской власти, первым помощником должен быть, а не настраивать против руководителя из-за всякой мелочи людей.

— Критиковать за дело — не значит настраивать против меня людей, — секущимся от волнения голосом ответил Жуков.

— Дак критику надо понимать с толком! Что тебе до печуры, если геологи молчат? Ну пошли им кляузу, бодягу разведи… Нет, рано тебе власть дали, много на себя берешь, а в сельсовете без году неделя. Ладно, поговорим в райкоме, там тебе вправят мозги, — пообещал в запальчивости он.

Второй секретарь райкома Андронников пригласил через неделю обоих. Досталось не только самому Коптякову, но и Жукову за то, что обострил отношения с председателем, не проявил гибкости, занял позицию критикана. Выйдя из райкома, Жуков чувствовал себя как побитый. Не ожидал он, что столь важный для него разговор пройдет наспех. Андронников толком не вникнул в детали, а когда Жуков повел речь о колхозных бедах, о волюнтаризме Коптякова и нежелании реагировать на критику, резко осадил:

— Я вас не затем вызвал, чтоб жалобы друг на друга выслушивать, а с тем, чтобы положить им конец. Гибкости надо больше проявлять в работе, умения находить контакты…

«Какие, к черту, гибкость и дипломатия, — думал Жуков, — если Коптякову нужно только одно — чтоб я не совал нос в его дела, сидел в сельсовете, шуршал бумагами, вел земельно-шнуровые книги. У него, дескать, своя епархия, а у меня своя. Дальше отведенной межи не рыпайся. Недаром в этом году не ввели предложенных им колхозников в правление».

Все же надеялся он, что Коптяков прекратит добычу печуры. Ан нет, не отказался от соблазнительной выгоды. Добро хоть, местным мужикам давал бы заработать, а то приезжали весной из города бравые артельщики, заключили соглашение, вел с ними Коптяков какие-то сложные денежные расчеты. И теперь, узнав от Марфы, что председатель снова затевает добычу печуры, Жуков решил пока в это дело не вмешиваться. «А вот „история“ — это что-то новое. Конечно, колхоз вправе за свои деньги… Но о чем писать, чем выхваляться? А может, имеется установка свыше? — размышлял он дорогой. — Вмешаешься — опять угодишь впросак. Ну да ничего, вникнем, разберемся без суеты, а там видно будет».

17

…Часу в восьмом, когда солнце уже скатилось к зубчатой кромке леса, синевшего далеко за низким берегом реки сплошной стеной густого ельника, и в воздухе роилась мошкара, по дороге от правления шли Ванюша Сядунов и Никита Жуков.

— Дак мне и самому удивительно, — частил Ванюша. — Коптяков подписал и велел сделать расчет. Тысячу авансом да еще тысячу сейчас корреспондент получит. А договор-то был на три. Председатель говорит: «По непредвиденным обстоятельствам срочно отбыть должен, потом вернется и допишет». По мне, так когда вернется да кончит, и сделали б оплату. Нет, что-то здесь не так. И ведь всего три дня назад приходил в бухгалтерию корреспондент, я ему выложил начистоту и про кредиты, и про все остальное… Ведь не собирался уезжать, телеграммы даже ему не было. Я уж и на почте справлялся. Он еще говорит мне: а не плюнуть ли на всю эту цифирь? «История», мол, — материал эпический…

Из проулка навстречу им вынырнули дед Гридя с Мареем.

— А мы тебя, Никита, уже второй час ищем, — радостно и облегченно сказал старик, отирая лоб и переводя дух. — Тут такое дело, понимаешь ли…

— Знаю, знаю, уже рассказали мне обо всем, едва в деревню ступил, — прервал его Жуков. — И про то, что Марей всерьез заделался писателем. Ты у него, дед, личным секретарем, что ли?

— А че? Имеет полное право! — обиделся старик. — Уж кому, как не ему… И потом, он же без всякой корысти… Из уважения! А три тыщи собаке под хвост выбрасывать — это по-хозяйски? Я тебя спрашиваю. Утвердили на правлении… я один и голосовал только против… Дак кворума не было. Нарушение колхозного устава! Имею законное право на критику!

— Да ты не кипятись, дед, — прервал его Жуков с усмешкой. — Обскажи все толком. Надо спокойно разобраться. И не здесь, на улице. Пошли в сельсовет.

Выслушав всех, Жуков понял, что Коптяков неспроста затеял это дело. Надо, конечно, поговорить и с ним, познакомиться с корреспондентом. Решение насчет договора, конечно, можно обсудить и в райкоме… Хватит с нас промашки с художником, размалевавшим черт знает как клуб. Но с другой стороны, вся эта затея с «историей» может разрешиться и сама собой, чтобы не выносить, как говорится, сор из избы.

— Ты что, и вправду задумал о Чигре всерьез написать? — обратился он к Марею.

— Да какое «задумал», он уж пятнадцать тетрадок настрочил, — встрял дед Гридя. — Изложено — все начистоту. Уж почешутся опосля некоторы!

— Погоди, я не тебя спрашиваю.

— Пишу, дак кто мне запретит, — ответил Марей. — Ежели хочешь — могу дать почитать. Я ведь не боюсь, ежели кому что-то и не понравится.

— Тогда вот что, — подумав, сказал Жуков. — Повесим у клуба объявление, что состоится вечер…

— На предмет разоблачения подлинной истории Чигры! — не утерпев, брякнул дед Гридя.

— Не годится, — заметил Ванюшка. — В чем историю-то разоблачать? Может, проще: «Чтение двух „историй“ с разных точек зрения — приезжего и местного жителя».

— Больно уж вычурно, — покачал головой Жуков. — Ладно, объявление я сам напишу. Но только чур — никому ни слова заранее. Пусть для Коптякова все это будет неожиданностью. А ты, Ванюша, расчет корреспонденту пока не делай. Договор запри в сейф, а ключ… Ну, словом, протяни как-то немного времени. Изловчись. Пусть и Марей свою «историю» прочтет народу, и корреспондент тоже — сами чигряне увидят, стоит ли ему платить деньги.

На том и порешили. Марей с дедом Гридей направились в свой конец деревни, а Ванюша проводил немного Жукова и свернул в проулок. Дом Жукова стоял несколько дальше, в Заручье. Дорогой он вспомнил давний разговор с Коптяковым насчет пенсионеров. Многие в деревне хотели получить официальное разрешение председателя, чтобы работать истопником или сторожами в магазине, в школе, на почте, не теряя при этом колхозной пенсии. Сперва Коптяков заартачился, а потом все же смилостивился, разрешил трем старухам. Я, говорит, подумал и трезво взвесил. Пусть идут техничками в школу и уборщицами в магазин, раз не под силу трудиться в колхозе…

А если б не соизволил? И почему от его воли, от воли одного человека, все зависит? Ведь не он, а правление всему голова, но на деле выходит — как решит председатель, так и постановят? Подобрал тех, кто в рот ему смотрит, пляшет под его дудку. Разве б посмел без разрешения правления добычу печуры в распадках? Ведь судебное дело могли запросто открыть. Все понимали, а никто слова даже не сказал. Разве что зоотехник Иван Сядунов. Теперь вот бодяга с этой «историей»… Утвердили, недолго думая, на правлении. Жаль, меня не было. А подписал Коптяков корреспонденту на расчет, правление не созывал, не счел нужным. Чувствует свою власть. Думает, райком выдвинул, райком в случае чего и поддержит, не станут корить за такое мелочное дело, подрывать его авторитет…

Жуков вышел к реке, неторопливо побрел вдоль крутика. В блеске малинового кроткого вечернего солнца стелилась сверкающей зыбкой дорогой к морю Чигра. Высоко в бестревожном небе тянула со стороны моря стайка уток.

«А ведь другой бы на моем месте спокойно и беззаботно не воевал с Коптяковым, — думал Жуков. — Тогда бы и в райкоме довольны были: проявил гибкость, наконец-то сумели найти общий язык… Да только надо ли его находить, если мыслим по-разному? А тебе говорят: сиди, не дергайся, набирайся опыта. Молод еще. Придет твое время. Дак откуда оно придет, если смиришься со всем и будешь молчать? Дни проходят в суете. И что особенного успел сделать?»

Хотелось, чтоб люди ему верили, а трудно, ой как трудно, когда идут к тебе с сокровенным, а помочь не всегда можешь, да и не все можно объяснить. Сам порой оказываешься в дурацком положении. Стоит чуток ворохнуть поглубже, вмешаться в колхозные дела, того и гляди, опять укорят в неумении ладить с председателем.

Незаметно Жуков миновал околицу. Строго белели высокие рубленые кресты на погосте — древние, побелевшие, расщепленные от времени, изъеденные солью и ветрами с моря.

Погост разделен был натрое. Межи поросли буйным кустарником у крайних могил. Староверы, никониане, а ближе к реке — холмики, увенчанные пятиконечными звездами. У некоторых венки с пожухлыми лентами.

«Вот прежде вера разделяла людей, — с тоской думал Жуков. — Даже на этом клочке земли, на исходе. А взять веру в завтрашний день?.. Сколько можно сулить в будущем? Нынче хорошо жить должны, от нас зависит. А выходит, что люди о своем больше радеют, чем о колхозном, во всякую свободную минуту норовят мужики ухлестнуть на реку, озеро. Оно и удобно, что колхозом места эти выпущены из рук. Другие завидуют ловкачам, насякают в закутье, а на колхозном собрании молчат, в глаза всяк сказать боится. Не привык еще народ чувствовать за все свою ответственность. Насякать по углам да валить вину на кого-то уж чего проще. Из-за робости своей да лени и дают безоглядно действовать Коптякову…» Он закурил, постоял в раздумье и неторопливо направился в сторону деревни. Вспомнился виденный недавно по телевизору в архангельской гостинице отрывок из пьесы «Синие кони на красной траве». Записал он тогда с ходу, по памяти в блокнотце то, что говорил Ленин в споре с молодой активисткой: «Советская власть — это участие широчайших масс в управлении государством… Не формальное, когда массы голосуют, а решает и проводит в жизнь далекий от интересов масс чиновник… Советская власть — это власть не для народа, а самого народа». Жаль, отрывок только показали. Было б у нас телевидение — деревенским не худо бы послушать, в толк те слова взять. «Власть не для народа, а самого народа!» Сидят на собрании — как в рот воды набрамши, всяк друг на дружку надеется. Только и дела, что вздыхают да шеями вертят, потеют. А правление? На прошлом заседании половину заявлений от людей не рассмотрели. Да и разве всерьез планируется там работа? Все самотеком. После спохватятся — одно, другое забыли обсудить; ан и ладно, будет час — может, удосужатся в рабочем порядке. А когда у нас кворум правления был? Отмечал в прошлый раз на ревизионной комиссии, что кворума почти никогда нет; значит, решения, если строго подойти, неправомочны… То клуб затеют расписывать, то «историю» сочинять… А ясли который год достроить не можем, на мастерскую ребятишкам при школе денег пожалели, старухам и старикам, у которых по тридцатке пенсия, пятерку добавить жмемся… Вот тут и разберись, что важнее сегодня, какую линию надо гнуть? Да, такие дела…

Проходя мимо избы бабы Мани, вдовы смотрителя маяка, он остановился. На всех окнах задернуты занавески, но резные ставенки не были прикрыты. Здесь жила на квартире приехавшая недавно после техникума ветфельдшерица Танюшка. Пару раз провожал ее после танцев в клубе… В соседнем доме скрипнула дверь на крыльце. Словно смутившись чего-то, Жуков отвел глаза от окон и направился дальше, перешел на другую сторону улицы. В соседнем дворе послышался чей-то возбужденный говор. На крыльце стояли двое. Жуков обошел поленницу, выложенную вровень с забором, и приблизился к калитке.

— Тетя Таня велела вас на конюшню звать, — говорил взволнованно стоявший на ступеньках дома зоотехника Сядунова семиклассник Тимоха. — Шальянка три часа уже мучается. Не знает, забивать ли, нет ли…

— А, черт, нашла время жеребиться, — буркнул Сядунов.

Он нырнул в сени и вскоре вышел в телогрейке. Коротко бросил, обернувшись, жене:

— Я на конюшню, может, задержусь там… — Увидев Жукова, он крикнул: — Видишь, Никита, нет спокою ни днем, ни ночью. Эх, что за жизнь!

— Тетя Таня аж плачет, кобылу жалко, молода ишшо, — частил, поспешая за ним, Тимоха. — Уж всяко, сказывает, пробовали, а не выходит. Братья Курносовские тоже там. Митька говорит: забивать, и точка, нечего мучить зря животину.

— Поглядим на месте, дак увидим, не гомози, — отрывисто бросил крупно шагавший вразвалку Сядунов.

— Летошний год дак выкидыш был, — пояснил он, обращаясь к Жукову. — Ни в коем разе покрывать не следовало, а Митька Курносовский, черт, из озорства подпустил Вьюнка. Гнать его с конюхов давно следовало, писал докладную, так Коптяков пожалковал… Зря!

…В конюшне был полумрак. После свежего воздуха с реки в ноздри ударил стойкий запах пота и навоза. Жуков пропустил вперед себя Сядунова, остановился в сторонке. Невысокая рыжая кобыла была в деннике.

Прислонясь к перегородке, курил папиросу Петруха, а рядом на перевернутом ведре сидел его брат-близнец Митька. Он поигрывал хворостиной и чему-то глуповато ухмылялся. Молоденькая ветфельдшерица Таня, блондинка невысокого росточка, оглаживала блестевший от пота круп кобылы. Вид у девушки был виновато-растерянный, глаза красны от слез.

— Ну, что тут за трудности? — спросил Сядунов.

— Дак вот, Иван Степанович, — всхлипывала Таня, — подвернулись ножки у жеребчика, а не выправить никак. Какой час бьюсь впустую.

— Да хватит попусту мучить животину и самим здесь торчать без толку, — заметил со сдержанным раздражением Митька. — Забить — и весь сказ.

— Забить — дело нехитрое, — обрезал его Сядунов.

— Правильно, Иван Степанович, — послышался со стороны распахнутых ворот голос председателя. — Прежде чем забивать, надо испробовать все возможности. Мы не Рокфеллеры, у нас лошадей в хозяйстве раз, два и обчелся…

Но когда Коптяков убедился, что все старания зоотехника тщетны, а ждать дальше и стоять здесь ему не хотелось, то махнул рукой.

— Ладно уж, — проговорил с кислой миной на лице председатель. — Спишем, и дело с концом.

Как часто за последнее время приходилось слышать Жукову это отрывистое и решительное «Спишем, и дело с концом», которое бросал привычно не раз председатель и по поводу изоржавевших труб, и окаменелого под прохудившимся навесом цемента, и старых карбасов с мятыми бортами… Но сейчас слова эти особенно едко резанули слух, он не имел морального права распоряжаться и судить со знанием дела здесь, но что-то в нем возмутилось.

— А может, погодя еще попробовать… — сказал он.

Сядунов смыл руки в ведре, устало отер лоб рукой и попросил закурить.

— Конечно, погодим, вот только отдохну маленько и снова постараюсь.

Коптяков глянул на часы и куда-то заторопился.

— Ушел, слава богу, а то стоит за спиной, на нервы действует, — проронил Сядунов.

Наконец с третьей попытки ему все же удалось выправить ножки жеребчика. Теперь Танюшка могла справиться и без его помощи.

— Вот так-то, — улыбнулся с облегчением Сядунов. — А ежели забили бы кобылу, Коптяков после припомнит мне это к случаю, хоть сам дал команду списать. Изворотливый мужик! Всегда себе оправдание найдет…

Жуков пошел проводить Танюшку. Над деревней стояла призрачная светлая ночь, где-то за околицей перекликались в траве наперебой золотистые ржанки. Со стороны моря неторопливо плыла чуть позолоченная опавшим солнцем раздерганная фиолетовая тучка, за которой сквозил ломоть месяца.

— Хорошо ведь как, — сказала Танюшка.

— Это ты о чем? — выйдя из задумчивости, спросил Никита.

— А все хорошо, — засмеялась она. — Жить хорошо, ночь тихая, спокой кругом какой… У меня с сердца точно камень свалился теперь. И спать вроде нисколечко не хочется, так бы и брела по бережку до самого утра.

Она сдернула с головы платок, и тяжелая русая коса скользнула вдоль спины.

— Нравится тебе жить у нас? — спросил Никита. — Или отработаешь два года — и назад к себе, в Пертоминск, к мамаше под крылышко?

— Да кто ж его знает, как сложится. Может, и останусь… Вдруг влюблюсь в кого да выйду замуж здесь, — сказала она, но тут же смутилась и покраснела, сорвала мимоходом травинку, стала покусывать.

— Кто уж на примете, приглянулся? — стараясь придать голосу шутливый тон, бросил Никита.

— Да и если, кто ж про то сказывает…

— Эх, только б с сенокосом управиться поспели, дождя не послало, а то запарит сено, что в копешки за рекой сметано, — говорил Никита, а у самого кровь бунчала в висках: «Неужто сама… Неужто дурак я? А вот возьму сейчас за руку… Возьму да и поцелую».

— Не должно запарить, — ответила Танюшка. — Дни стоят погожи, безветерь…

— Может, и не пошлет дождя, может, и пронесет, — обронил он сдавленным голосом и коснулся ее руки. Ладонь была горячая, влажная, податливая.

— Ну, пора мне, — тихо сказала она и, попрощавшись, направилась к избе.

Со стороны реки послышался долгий пароходный гудок, сиплым басовитым звуком качнул устоявшуюся тишину. Потом еще три коротких раз за разом. В устье входил двухмачтовый плашкоут. Палуба его была плотно забита грузом в мешках, не прикрытых сверху брезентом.

«Не иначе как комбикорма привезли, — решил Жуков, пристально глядя в сторону устья. — Ну, сейчас начнется горячка. Вот всегда так: либо угодят в сенокосную пору, либо когда заосенит да шторма спочнутся».

Плашкоут развернулся правым бортом к морю, загрохотала цепь в носовом клюзе. Отдали якорь, ухнувший с тяжелым всплеском в реку. Вскоре спустили на талях катерок, в него сошли двое. Застрекотал мотор, весело побежал пенистый бурунчик. Правили к пологому берегу, где была небольшая пристань и стоял зачаленный на тросах понтон, изоржавевший от времени, с мятыми боками.

Жуков направился к пристани, поздоровался с моряками.

— Где председатель? — спросил краснолицый толстяк с нашивками старшего помощника капитана. — Надо поторопиться с разгрузкой комбикормов, через четыре часа вода западет, тогда понтон к берегу не подтащить.

— Нет чтоб прийти вам недельки три-четыре пораньше, а то приспели в саму сенокосну пору, — сказал Жуков. — Народа-то в деревне теперь — одни старики да старухи.

— Таких, как ты, орлов с пяток — и трактора не понадобится, — шутливо ткнул его пальцем в грудь моряк. — Главное — свалить мешки на берег, нас не задерживать.

— На берег нельзя, — ответил Жуков. — Дождь застанет — враз раскиснет.

Подошел Коптяков, поздоровался с Жуковым и тут же начал препираться с моряками, возмущаясь, что привезли комбикорма в неурочное время, даже радиограмму заранее не послали, не предупредили.

— Это замечание не по адресу, наше дело принять груз и доставить на место, — отвечал с невозмутимым спокойствием помощник капитана. — Двадцать четыре часа вам на разгрузку, а не уложитесь — простой судна будет за счет колхоза, уплатите штраф пароходству.

— Черт знает какие у вас порядки, — кипятился Коптяков, размахивая руками. — Я жаловаться буду товарищу Черезседельникову! Призовем вас к ответу через газету! У нас здесь сейчас находится корреспондент. Специально пошлю за ним. Пусть увидит, можно ли разгружать судно в отлив. Пусть расчихвостит вас в фельетоне… — Он окликнул паренька и велел сбегать в гостиницу, позвать Куковерова.

— Эко напугали! — снисходительно посмотрел на него моряк. — Фельетон фельетоном, а вы лучше не теряйте времени зря, катер у вас есть, буксируйте понтон к правому берегу, а я вернусь на плашкоут. Что толку препираться зря.

— Пойду подгоню трактор да захвачу троса подлиннее, — сказал Жуков Коптякову. — Как застанет малая вода — будем волочить груз на санях. Хоть сколько перетащим, а все не ждать без дела.

Коптяков кивнул, продолжая стоять с насупленным видом, скрестив руки на груди.

Из-за здания старого склада вынырнула фигура Куковерова.

— А вот и товарищ корреспондент! — громко сказал председатель. В двух словах он объяснил Куковерову суть дела.

— Это же чистое шкуродерство, — воскликнул тот. — Я разберусь, зайду по приезде в Архангельск к начальству пароходства. Куковеров, — протянул он руку помощнику капитана.

— Патрикеев, — отрекомендовался тот.

— Очень приятно, товарищ Патрикеев. Нехорошо получается, обижаете колхозников. Они пупки, можно сказать, надрывают, борются за высокие показатели на сенокосе, а вы… Мало того что радиограмму не послали, так еще пришли перед отливом и угрожаете штрафом. Чем писать фельетон, я бы с радостью сделал заметку об экипаже вашего доблестного дредноута в «Водный транспорт». Что вам стоит задержаться здесь на несколько часов? Сошлитесь после на мелкую поломку, неполадку в лебедках…

— Ну, знаете, это несерьезно, — покривил губы старпом.

— Тогда придется переговорить лично с капитаном. Не хотите по-доброму — буду действовать иным образом… Чем можно добраться на сей дредноут? — спросил он у Коптякова.

— А мы сейчас идем обратно, — заметил Патрикеев. — Попутно прихватим и вас. — Они спустились к берегу и сели в дюральку.

— На слова-то корреспондент дошлый, ишь как лихо захвостнул, — сказал один из стоявших неподалеку стариков. — Может, и уломаете капитана, скосит тот нам маленько время на кроткую воду.

— Как же, спеши радоваться, — махнул рукой сосед. — Курьи титьки с их возьмешь да свины рожки. Не первый год спорим с ими.

На понтон уже заводили концы. Маленький буксировочный катерок гулко постукивал дизелем, поджимаясь левым ботом. К берегу спускался народ. На двух старых кобылах волокли развалистые сани с выдававшимися по бокам креслинами.

Капитан плашкоута первым делом потребовал у Куковерова удостоверение, долго вертел в руках, придирчиво разглядывал, поинтересовался, почему просрочено. И вообще — какое дело внештатному корреспонденту газеты «Трибуна земледельца» до морских уставов? В разговоре с ним Куковеров как-то разом осекся. Не рад уже был, что ввязался в это дело. Сухо объяснил, что некогда все продлить, мотается то в одну командировку, то в другую…

Наконец тот вернул удостоверение и сухо отрезал:

— Говорить нам с вами не о чем, отправляйтесь на берег.

…Уже шла вовсю разгрузка, повизгивали лебедки; на понтоне укладывали мешки три парня и четверо стариков.

На угор выкатил старый трактор, из кабины вылез Жуков, подошел к Коптякову.

— Из области, что ли, корреспондента прислали?

— Как же, пришлют… Сам в творческую командировку приехал, — обронил, глядя на реку, Коптяков. — Орловский он. Очень сознательный и грамотный товарищ. Сейчас познакомлю.

— Дак я уже кое-что о нем прослышал. Сказывают, пьет он, однако, любит застолья…

— Дак чего не сделаешь ради знакомства. Может, и употребил для контакта, как говорится. Да вон он с понтона по сходням идет.

— История-то у нас не шибко… — заметил скептически Жуков.

— А это еще как посмотреть. Пусть хоть какую напишет. Для нужного дела сгодится. Пусть отразит контраст между вчерашним и сегодняшним днем… Сам понимаешь, идеологическая работа сейчас важнее всего. На такое дело мне денег не жалко. Пусть читает про нас народ…

Подошел Куковеров. Вид у него был несколько смущенный, чуть подергивалось от тика левое веко.

— Спорить с этим капитаном бесполезно, бюрократ чертов. Формалист! Ему хоть кол на голове теши — не хочет ничего знать, кроме инструкций. Записал фамилию, продерну в фельетоне. Всыплю по первое число. Я им покажу штрафы, покажу, как подрывать колхозный бюджет! — горячился он.

— Познакомьтесь, это наш председатель сельского Совета Никита Афанасьевич Жуков, — сказал Коптяков.

— Весьма рад, — протянул руку Куковеров. — А я видел с понтона, как вы из трактора вылазили, принял сперва за тракториста.

— Ну, это он ради необходимости вспомнил свою прежнюю профессию. Наши-то механизаторы все разъехались на сенокос… — пояснил Коптяков.

— Вот это замечательно — от сохи, так сказать, от трактора — к командному посту! Вполне яркий образ молодого руководителя… — заметил Куковеров с радушной улыбкой. Он полез в карман, достал тюбик и стал натирать лицо и руки. — Комары у вас, право же, какие-то остервенелые. Не хотите ли натереться… — предложил он.

— Дак мы привычны, не замечаем уж их, — поблагодарил Жуков. — Я вот что хотел у вас спросить, почему именно к нам на Север приехали? Неужели там, в Орловской области, не нашли, о ком написать? Или про все тамошние колхозы уже напечатаны истории?

— Ну что вы, простор для творческого человека еще есть и на Орловщине, но лично мне давно хотелось попасть в ваш экзотический край… Ради такой поездки даже своим летним отпуском решил пожертвовать…

— Никита, давай подгоняй трактор! — крикнули с понтона.

Беседу пришлось прервать. Жуков забрался в кабину и тронул рычаг.

18

«История, — писал тем часом Марей, — завсегда была, говоря по-простому, поисками человеком своего счастья. И чтоб не делать нам ошибок теперь, не вредно оглянуться на них в прошлом. Конечно, завеса мечтаний скрывает наше будущее, но давайте мечтать трезво. Хочу привести для примера некоторые исторические факты из былого Поморья:

„Всеподданнейшее ходатайство мещан гор. Колы Ее Императорскому Величеству Всемилостивейшей Государыне Екатерине Великой. Ваше Императорское Величество, осмелимся всеподданнейше просить внять нашим нуждам. В городе Коле хотя и не имелось никогда лодейного строения, но жители имеют небольшие ладьи, называемые кочмары, кои покупают в городе Архангельске, да сверх того и архангельских купцов приходят суда в Колу с казенною привескою, а иногда и для распродажи хлеба и протчего, а обратно увозят изловляему жителями рыбу и ежегодно от случающихся в море бурь получают вред, а иногда гибель и имеют нужду в поправке судов, для чего неименуемо ежегодно надобно пятьдесят дерев длинною одной с половиной сажен, в отруби от пяти и до шести вершков. Избавьте от взыскания с лодок за топорную работу по пяти рублей, за лес для домового строения — попенных денег, да даруйте право беспошлинно строить ледники купцам третьей гильдии. Обучающиеся здесь промыслу голландцы, скандинавы и другие иностранцы строят беспошлинно ледники и скупают у нас рыбу, вывозят ее и наживаются на том. У поморов же из-за обложения большой пошлиной нет ни коптилен, ни ледников, отчего нам большой убыток…

Мая месяца 1776 года.
Мещанин Филипп Алексеев, сын Голодной“.
Так вот, — продолжал писать Марей, — с тех пор прошло почти двести, а у нас и по сей день нет на побережье ни коптилен, ни холодильников, а потому и негде хранить выловленную под берегом рыбу. В Архангельске же о том вроде и не заботятся. Председатель тоже не думает об этом, а зря!»

Иногда, копаясь в старых библиотечных книгах и журналах, он подолгу задумывался и, давая волю своему воображению, мысленно переносился в давние времена и словно становился свидетелем кровопролитных распрей между викингами и биармами в древнем Поморье. Потом он делал еще скачок во времени и вот уже брел непроходимыми лесами с раскольниками, которые тайно пробирались в их край, тогда еще малообжитой, шел с ними на медведя, устраивал запруды на притоках рек, рубил становища, ставил часовни…

«Богом данная земля, здесь век не пропадем с рыбой и зверем», — говорили старообрядцы, поражаясь красоте и богатству здешних мест. И хотя с тех пор прошло немногим больше трех веков, места ведь эти почти не изменились, остались девственными те озера и реки. Даже развалины древних становий можно было еще разыскать среди каменистых кряжей в верховьях Золотицы и Кулоя. Только народ теперь жил не в лесах, а на побережье, у вольного моря. Здесь, на месте одного из поздних становищ, и была теперь их деревня Чигра. Колхоз «Свобода».

19

Согласившись читать «историю» в клубе, Куковеров ясно сознавал, что ничем не рискует. Материал у него был заготовлен впрок. Зайди серьезный разговор о том, что сегодня колхозу похвалиться нечем, — он сумеет придать делу нужный оборот. В откровенной беседе с председателем деликатно, без нажима ввернул: мол, авторитет Коптякова в немалой степени зависит от того, под каким ракурсом он все нынче преподнесет чигрянам.

— Вы не только меня, вы себя прежде всего поставили в неловкое положение, — долдонил, вышагивая по комнате, Куковеров. — Даже не передо мной, не столько передо мной, сколько перед людьми, ради которых пишется история. Ведь я зажегся материалом! Какой виделся богатый антураж! А теперь придется лавировать, обходить, так сказать, подводные рифы. Нет, я решительно не понимаю: зачем понадобилось вводить меня в заблуждение?..

Разыгранная сцена была для Куковерова чрезвычайно важна. Не только ее результат, но и само течение, словно в эти минуты он утверждал в себе пошатнувшуюся уверенность, брал реванш за просчет и мстил за ущемленное самолюбие. Раздражение в его голосе, которое в начале разговора было отчасти наигранным, приобрело совершенную искренность. «Нет, так просто от меня не отделаешься, — думал он. — Теперь ты и договор аннулировать готов, выпроводить на все четыре стороны, в шею гнать рад бы. А не так-то это просто. Узелок завязан! Теперь тебе не до честолюбия, теперь как бы со мной договориться миром. Хоть в мелочи, а может, и не мелочи даже, ненароком навредить могу. Воздействовать, так сказать, на общественное сознание. И тут Жуков со своей наивной принципиальностью только на руку. Вот ведь какой неожиданный союзник! Кровь из носу требует, чтобы выступил я в клубе, прочел „историю“. Объявление на виду повесил…»

— Да что вам лавировать, что мудрить, сдались вам эти кредиты, — кипятился в разброде чувств председатель. — Вы историю взялись писать или анализировать экономику? Ведь я, позвольте заметить, тоже не господь бог, а всего лишь доверенное лицо. Действую, как умею. На меня тоже давят сверху с планом. В районе начинание наше с глубьевым океанским ловом поддержали. А со временем средства будут — доберемся и до озер. Даже больше скажу вам по секрету: через полгода нас сделают совхозом… Да и деревушка Мижа, если о ней речь, — небольшая, стоит ли особо сожалеть, семьдесят жителей всего. Опять же — куда молоко, что надоят на ферме отделения, девать? Морем везти, горючее изводить — самим дороже станет, а гнать на сливки — тоже убыток. Сливки да творог в плановый зачет нам не идут. План спускают из района исключительно на молоко и мясо. А холодильников для хранения у нас нет…

— Значит, надо было развивать не молочное, а мясное животноводство, — возразил резонно Куковеров.

— Это сейчас вам с оглядкой рассуждать хорошо, — защищался Коптяков. — Тоже ведь не от меня одного все зависело. Была четкая ориентация свыше, а ты исполняй. К примеру, существующие расценки на морскую рыбу в два раза больше, чем на озерную. А почему? Необоснованно ведь это. Опять же доставка озерной рыбы из тундры на комбинат — за счет колхоза. Какая тут, к черту, выгода? Коптить на месте Рыбпром не разрешает: дескать, уже готовая продукция, им ничего не оставим для плана. Они в продажу сдают ее по нормативам в три раза выше той цены, по которой у нас закупают. Да еще получают сверх того дотацию от государства. Правильно, озерная рыба у нас под боком, да только ловить ее сегодня в убыток колхозу. Вот и крутись, как хочешь. Другое дело, если б разрешили по кооперативным ценам продавать. Насчет белухи, — продолжал он, — так что вам сказать… Бить ее по старинке кутилом, гнать под берег в сети артелью и нерентабельно, и молодые рыбаки навыков не имеют. Стрелять карабином — затонет, со дна не поднять. Отпустили нам в этом году лимит — тысячи три голов. А как промышлять ее, если современной технологии до сих пор нет. Ладно, начнем все же промышлять дедовским способом, хотя и тут с доходом сомнительно, а нам тут же быстренько план на нее спустят. Нет уж, лучше пока обождем. Воздержимся до лучших времен. Пусть сперва в Рыбколхозсоюзе прикинут трудозатраты…

— Но я ведь с первых страниц писать про колхоз радужно начал. Знал бы, что у вас столько неразрешенных проблем… — сокрушался Куковеров.

— Дак в таком же духе и продолжайте, — пытался ободрить его председатель. — Начали за здравие — не кончать же за упокой. Вам-то что? Я сам за все в ответе. А мужикам про эти тонкости и загвоздки знать абсолютно ни к чему. Поменьше напирайте на экономику, больше про личности, про старичков, про ветеранов. Сами же интересовались династиями рыбаков… А денежки вы свои получите в любом случае — понравится им написанное или нет. Вы-то стараетесь исключительно ради целей пропаганды, что вам забот до нашей экономики? У вас же другая задача, чисто идеологического характера…

— Но что за разговор об идеологии без экономики? — расслабленно протянул Куковеров.

— Такой вот разговор. Именно он мне и нужен. Напирайте на историю, перемены в образе жизни, отразите заодно и хорошее в работе в сфере обслуживания… Ну и не забудьте о внимании к нам со стороны районного руководства. Можете свести в одной главе заслуги Сидора Ивановича и Гавриила Прокофьевича. Я консультировался в райкоме, лично ни о ком из их работников не надо, сказал товарищ Андронников, но о заботе партии надо все же упомянуть в общих словах. Не мне вам объяснять…

20

…Выступление Куковерова в клубе назначили на следующую субботу в двенадцать. Коптяков вынужден был согласиться с тем, что Марей тоже прочтет написанную им «историю», но все же потребовал принести ему заранее текст. Мало ли чего мог наплести этот вздорный, по его мнению, мужик.

Марей пришел рано утром в правление и положил на стол председателю двадцать тетрадок, исписанных мелким убористым почерком.

— Изложено все доподлинно с давних времен, — сухо сказал он.

— И конечно же факты, как ты любишь выражаться, доподлинной жизни? — усмехнулся Коптяков и добавил с оттенком иронии: — Как будто у нас кроме подлинной жизни есть еще какая-то другая, скрытая от глаз. Правду, ее ведь тоже по-разному понимать можно, и не следует хорошее и дурное валить скопом в одну кучу. Мужик ты въедливый, глаз у тебя злой и острый; многие тебя даже побаиваются сегодня в деревне, зная, что пишешь… Но согласись, одним, так сказать «жареным», то есть отражением негативных моментов, ты хоть и вызовешь у слушателей определенный нездоровый интерес, но кому это будет на руку, если согласимся вдруг напечатать? А я такую возможность не исключаю. На руку, милейший, будет только злопыхателям и всяким там диссидентам… Ты должен нынче трезво учитывать международную обстановку, знаешь ведь, сколь врагов у нас… Мы, наоборот, сплотиться сейчас должны, поддерживать друг дружку, не мутить воды и не трезвонить о наших бедах. Деревня наша хоть и не больно велика, а все ж таки на виду, про нас в газетах написано, отметили добрым словом пятидесятилетие колхоза. Там, — кивнул он многозначительно в сторону окна с открывающимся видом на море, — небось тоже прочитали и взяли на заметку… А тут ты со своей критикой. Это, братец, можно нынче расценивать как аполитичный акт… То, что взялся с давних времен описывать Чигру, — это хорошо. Историю своего края всякий должен знать, и в этом тебе моя поддержка завсегда и спасибо, но в остальном ты свою позицию, Марей, пересмотри и в корне перелицуй. Не как председатель говорю тебе это, а как старший друг.

— Дак разве ж я смакую наши беды, Василий Борисович? — проговорил глуховатым голосом Марей, несколько не ожидавший упреков подобного рода. — Если и помянул, дак потому, что натвердела в сердце обида. А замалчивать станем, дак разве избавимся когда? Я ведь не со злым умыслом, а оттого, что щемит… Это ж и дураку ясно. Да кого нам бояться-то? Папу римского аль самих себя?

— Ты брось разводить на эту тему дискуссии, брось! — стукнул кулаком по столу Коптяков. — Пока ты на завалинке почитывал мужикам свои так называемые «факты», я еще смотрел сквозь пальцы, видел в этом баловство, но позорить колхоз и людей принародно не позволю! Надо будет — обращусь в соответствующую инстанцию…

— А это уж вы зря, Василий Борисович, — твердо и раздельно отчеканил Марей, играя скулами. — На испуг меня ведь не возьмешь! И голосок повышать не надо, давить на психику. Может, те, — кивнул на окно с открытой форточкой, — сейчас за нами по спутнику наблюдают. Могут нехорошо о вас подумать. — Он решительно шагнул к письменному столу, сгреб свои тетрадки и вышел, хлопнув дверью.

Марей торопливо спускался к берегу реки, хмуро улыбался, порою тяжело смотрел на череду изб вдоль угора, и глаза его то стекленели, то вспыхивали. «Ужо погоди, — думал он, — тоже мне цензор нашелся. Эвон какую ловкую политику загнул… Ну да ничего, сейчас не то время, чтоб робеть и говорить с оглядкой. Люди прочтут и сами рассудят, кто из нас прав».

Он представил себе переполненный зал, и как он выступает с трибуны, и как все его жадно слушают с притихшим видом… Эх, чертовски жаль, что народ разъехался сейчас на сенокос, остались в деревне старички да старухи… Разве ж станут участвовать в прениях? Прийти-то придут, но больше из любопытства. Некоторым все едино: про историю ли Чигры, про жизнь ли на Марсе пойдет разговор. Занятно будет — послушают, а скучно станет, дак и соснут украдкой.

…Неподалеку от уреза воды он видел снаряженный карбас старого деда Кита. Чуть мотало легким ветерком приспущенный латаный грот, а сам хозяин перетаскивал с крутика и складывал на поелы рюжи, собираясь ехать в низовья Чигры попытать удачу на вечерней воде. Хоть и подпирали уже года, силенки были не те, но старый Кит всегда находил себе какое-нибудь занятие: латал сети, понемногу плотничал, мог изладить, коль попросят, печь, но денег от соседей никогда не брал, что заставляло их всякий раз испытывать неловкость и измысливать всевозможные способы, чем бы его отблагодарить. Знали, что на вино Кит не польстится, соленая рыбка да икорка у него завсегда были припасены в своем погребке. Отдаривали кто капроновым канатом, кто гвоздями и дверными навесками, кто приносил банку белил или полбочки смолы для карбаса — мастеровитому человеку все сгодится, а мотаться в район не с руки, да и не любил старик летать на «кукурузнике», неделю после шалило давление. Сидеть дома или валяться днями на печи было для него невмоготу, Он любил повторять старую поговорку: «Кому суждено помереть на печи — в море не сгинет, а смерти бояться, так и на печку лезть боязно».

— Что, в моря решил удариться, Григорий Прокофьевич? — спросил, подходя к нему, Марей.

— Дак к устью проскочу, рюжки поставлю на камбалку, — ответил Кит.

— В клуб-то придешь в субботу? Обсуждение будет насчет истории Чигры.

— Дак отчего не послушать. Чай, бесплатно пускать будут. Ты, бают, целое писание составил, решил корреспонденту нос утереть… Выходит, как бы соревнование меж вами.

— Да како там соревнование, — махнул рукой Марей.

— Нет уж, паря, не лукавь, раззадорил он тебя все ж. Даже любопытно мне — как все обернется. Председатель-то небось и приз уже определил?

— Десять мешков комбикорма, — засмеялся Марей.

— А я так мерекаю, — заметил Григорий Прокофьевич, — не ко времени вся эта затея. Страда ведь…

— Оно и на руку Коптякову. Ежели что не так — кто станет особо возражать, — проговорил Марей. — Вот я и думаю, не слетать ли мне на моторке к урочищу Наволоки, где бригада Афоньки Малыгина. Мужик он дельный, за словом в карман не полезет и если уж отрубит, дак начистоту, без стеснения всякого и оглядки.

— Так-то оно так, да согласится ли Афанасий отрывать бригаду? — покачал с сомнением головой Григорий Прокофьевич. — Ему каждый час дорог, пока не приспели дожди. Да и от Коптякова за самовольство получит нахлобучку. Однако попробуй съезди, может, и удастся уговорить. Он такой, что повод завсегда измыслит, ежели ему особо надо.

21

Наконец наступил долгожданный субботний день. Приехавшая накануне с урочища Наволоки бригада сенокосчиков Малыгина должна была вернуться по большой воде, пока не начался отлив. Марею все же удалось уговорить Афанасия. Тот согласился и решил заодно пополнить запасы провизии. Удивительно, но слушать историю притащились чигряне от мала до велика. На сцену по такому случаю выволокли из кладовки обитую красным ситцем еще на Майские праздники трибуну. Куковеров маячил за ней, посверкивал ястребиным взглядом на рассаживавшихся по скамьям. «Забой тюленя» и «Танец Арлекина в зимнем саду» украшали две стены, символизируя могущество искусства, призванного поднять культурный уровень жителей Чигры.

Афанасий Малыгин придирчиво разглядывал разодетого художником в пух и прах упитанного, розовощекого Арлекина. Прочел и надпись над картиной.

— Смехота, да и только, — передернул он плечами, обращаясь к соседу. — Обрядился мужик в красные исподники да скачет на морозе, от жира бесится.

— Арлекин — значит иностранец, им впору и не такое чудить. Карикатура, заноза в задницу разлагающегося капитализма, — пояснил назидательно тот с глубокомысленным видом. — Ты не отвлекай, дай послухать, начинает, кажись.

Когда все расселись, Куковеров бодро покатил отработанный текст на притихший почтительно зал:

— «…Сегодня, с высоты полутора десятков лет, оглядываясь на пройденный вами путь, уважаемые товарищи колхозники, — набирал он разгон, — трудно не поразиться масштабам проделанной работы. О ней наглядно и убедительно свидетельствует повседневный, будничный облик сегодняшнего села, тот качественный уровень жизни и производства, когда в обиход вошли такие понятия, как интеграция, специализация, промышленная основа и многое другое. Колхоз представляет собой не только хозяйственную, но и массово-общественную организацию крестьянства, выражающую их коренные интересы».

Он звякнул пробкой графина, налил в стакан воды и, сделав несколько глотков, продолжал с самозабвенным видом читать дальше:

— «Как добровольная, построенная на демократических принципах организация, колхоз представляет… пардон, обеспечивает реальные условия для участия крестьян в управлении общественным производством. Наконец, товарищи, колхоз сегодня имеет еще и воспитательнуюфункцию!»

Сидевших в зале текст этот понемногу укачивал, словно прибаюкивало на малой волне в легкую зыбь.

— Эвон как гладко стелет. Точно по газете, — толкнул позевывающего украдкой соседа дядя Епифан.

— Да уж, — вздохнул тот. — Бьет без промашки. Развитой. И не собьется.

— Тихо вы! — цыкнула на них сзади старуха Калиста.

— Ишь ухи навострила, ждет, когда про нее будет. К ней ведь тоже он захаживал, — ухмыльнулся сосед дядя Епифан.

Куковеров чеканил бодро, без запинки, будто расходившийся тетерев на току:

— Да, товарищи, колхоз у вас без пахотной земли; признаться, кому-то сегодня это может показаться парадоксальным, однако не следует забывать, что речь идет о хозяйстве, расположенном неподалеку от Полярного круга, где окрест дикие просторы топкой тундры. И все-таки у вас есть культурные земли, свыше трехсот гектаров сенокосных угодий. Пасутся тучные стада на обильных летних травостоях.

С первых лет своей деятельности колхоз немало заботился о развитии животноводства, хотя начал всего лишь с десятка коров и дюжины лошадей. Начало ему было положено в 1934 году, когда был построен с перспективой скотный двор. Тогда же был создан у вас и первый птичник, завезли кур на ботах из Архангельска. Правда, это благое начинание обернулось для несушек чуть ли не трагедией, не мне вам рассказывать подробности… Хм-хм.

По залу пошла зыбкая рябь смешков. И точно через брешь, пробитую в тягостной атмосфере официоза, смех побежал по рядам, кто-то шумно сморкался, послышались возгласы.

Куковеров бросил многозначительный взгляд на Коптякова, как бы давая красноречиво понять, что материал можно повернуть по-всякому, заставить молчаливо внимать аудиторию или рассмешить легким намеком в адрес былой нелепицы.

— Да, товарищи, не мне вам повторять эту трагикомическую историю, но я хочу напомнить о ней в связи с тем, что всякая идея остается голой идеей, если не находит под собой реальной почвы. Вашему колхозу эта маленькая неудача с птичником не принесла особого ущерба, а вот в соседнем, в Соянах, от нынешней птицефермы значительные убытки. Да, как говорится, семь раз отмерь, а один раз отрежь. Не были сделаны соянцами предварительные экономические подсчеты, не учли трезво местные особенности. В поморском крае, как диктует сама жизнь и вековечные традиции, рыбный промысел должен ставиться во главу угла. И не надо никаких эфемерных утопий, которые зачастую рано или поздно приводят к печальному положению хозяйство. В вашем колхозе решили пойти по другому пути, сделали акцент исключительно на глубьевой океанский лов.

— Насчет утопий — это правильно, — басовито загудел, почтительно вытерев губы, какой-то низкорослый дедок во втором ряду. — Наши корабли хоть и не утопли, это вы правильно говорите, но они ж таки калоши развалющи, что, того и гляди, либо море в непогоду приберет, либо угодят в док на капиталку. Мы ведь загодя ту покупку не щупали, позарились, что в кредит, вот и промахнулись. А теперь на-кася, выкуси! Да еще плати за них долги. Вы, как столичный корреспондент, не могли б, часом, помочь вернуть прежнему хозяину хоть в полцены, а нам заместо их чтоб один новый сейнер дали? Вот это было б дело!

— К сожалению, уважаемый, это не входит в мои компетенции, — замялся Куковеров. — Вопрос сугубо ведомственный… Но старые корабли — это частность, можно и подремонтировать. Со временем появятся у вас новые. Главное, товарищи, что вы на правильной стезе, стезе рыбного промысла. И при вашем горячем энтузиазме…

— Дак в разбитых калошах далеко не забредешь, хоть и по мощеной дорожке путь будет, — выкрикнул кто-то в зале.

В первом ряду поднялся Коптяков.

— Мы здесь собрались историю слушать или устроим дискуссию? — сказал он угрожающим тоном и обвел зал напряженным взглядом. — Надо же уважение к товарищу иметь, не перебивать на всяком слове. Он приехал историю писать, а не решать за нас хозяйственные вопросы.

— Дак история и есть хозяйственный вопрос, как я понимаю, — поднялся со своего места Марей. — У нас здесь, кажется, свободное обсуждение, а не лекция для малограмотных. И корреспондент давеча популярно выразился насчет демократических принципов… Надо, чтоб в истории было подлинно отражено и про кредит, и про стары карбасы, как помянул дед Анкиндин, и про невыплаченный долг государству…

— Ты погоди ерничать, ты сперва выслушай, пойми все с толком, прежде чем с критикой лезть, — осадил его Коптяков. — Имей же терпение. Потом и тебе дадут слово, ежели язык свербит.

— А мне не надо давать, я и сам возьму, — бросил Марей и сел на место, набычив голову. На скулах заиграли желваки.

Куковеров стал читать дальше. Он не сомневался в поддержке Коптякова. Задача у них сейчас была общая.

— Поморский труд в старые, еще дедовские времена был весьма нелегок. Вот картина, запечатленная известным советским писателем Серафимовичем: «Стоит Сорока на торосе, в руках длинный багор держит и пристально смотрит в холодную даль. Чтобы прокормить семью, залез он в долги к соседу-богачу. Надо рассчитаться с „добродетелем“ Вороной, и он отправляется на трудный и небезопасный промысел.

Бежит Сорока по льду, прыгая со льдины на льдину, проваливаясь по пояс. Вот уже ночь наступает, близится время отлива. Пора в обратный путь, но как возвращаться с пустыми руками? Чем расплачиваться с богачом Вороной? Ведь ждет он на берегу должника.

А тот отчаянно высматривает добычу. Смилостивилась к Сороке судьба — он добыл тюленя. Однако начинается отлив, и ему грозит опасность быть унесенным в открытое море. Спастись можно, только бросив зверя и налегке поспешив к берегу. Но страх перед алчным Вороной пересиливает. Сорока не решается бросить зверя. Его уносит в море. Отчаянно орудует он багром, чувствуя в душе, что близится его погибель…

Теперь никто уж не поможет, не поспеет, не услышит. И закричал: „Братцы, пропадаю, отцы родные!“ И этот безумный вопль дико нарушил ночное безмолвие… И замер в тонком морозном тумане».

Да, товарищи, многих постигла такая горестная участь. Хотя место этой разыгравшейся трагедии писателем умышленно не названо, но я могу с уверенностью сказать, что происходило это в ваших суровых краях.

…Честная политика раскулачивания надула паруса бывших купеческих судов уже не в их сторону — подвела к бедняцкому берегу. Народу стали принадлежать корабли! И это отрадно сознавать, товарищи. А теперь на смену деревянным шхунам в колхозы пришли железные сейнеры, они не дадут уйти юркой рыбе далеко…

— Куда уж ей уйти-то! — буркнул Марей, беспокойно ерзая на скрипучей лавке в заднем ряду. Он сидел насупившись, разглаживал шершавой ладонью на колене тетрадки. Чем далее подвигалось чтение истории, тем язвительнее становилось выражение лица Марея. Изредка вскидывал сухо блестевшие глаза, ерошил волосы, утирал лоб платком.

Куковеров как заведенный гнал страницу за страницей дальше и дальше актерски поставленным голосом. Время от времени он делал паузы, обводил ряды испытующим взглядом, расставлял в местах эффектные акценты и явно любовался модуляциями своего чуть осипшего баритона.

— Не такие люди живут в Чигре, чтобы довольствоваться прошлыми заслугами, чтобы спокойно остановиться на достигнутом. Одолевая все препятствия, они каждый год открывают новые страницы трудовой летописи хозяйства, добиваются все новых и новых результатов…

— Ох-тех-тех, — покачивал головой Афанасий Малыгин, — складно чешет, да только все это, братцы, не про нас. «Открываем что ни год новые страницы трудовой летописи!» Насмехается он над нами, что ль?

Слушай он такую многоречевую похвальбу на каком-нибудь торжественном собрании в другом колхозе, так, может, пропустил бы безболезненно мимо ушей, но тут дело касалось истории его деревни, которую будут после читать сыновья и внуки, на долгие годы ведь останется. А что останется? Пустые, мертвые слова… Бесстыдная, приукрашенная ложь… Кому от того будет польза? История есть история, и какой бы она ни была, а своя и от нее не отмахнуться. Из своей шкуры, как говорится, не выпрыгнуть, моя боль дороже чужой радости.

Не забыл упомянуть в своем писании Куковеров и тех, у кого побывал в домах. Не скупился на лестную похвальбу, сознавал, что сидящие в зале ревниво ожидают услышать про себя.

Но выходило по его писанию, что все жители Чигры — герои трудовых будней, каждого оделил он красным словом, выстроил как бы в почетную, но безликую шеренгу. И когда в числе прочих он назвал дядю Епифана и Григория Прокофьевича «патриархами рыбного и зверобойного промысла, атлантами, вынесшими на своих плечах первые трудности в годы коллективизации», старики украдкой только крякали смущенно и знобко поеживались от этих слов.

Афанасий Малыгин не сдержался, резко встал, хлопнул откидным сиденьем и направился к выходу. Следом за ним демонстративно покинули ряд три его бригадника. Поднялся и Марей…

— Афанасий, ты куда? — бросил властно вслед ему побагровевший Коптяков.

— Да что словами зрячину бесстыдну мутыскать, — обернулся порывисто тот. — Меня работа ждет, а это ж чисто комедия. Чего здесь время терять попусту.

— Ну подождите же, товарищи, сейчас закончится читка, и выскажете свое мнение. Корреспондент поправит, перепишет, если что не так, — зачастила, угодливо поглядывая на Коптякова, молодая в кокетливых кудряшках экономистка.

— Дак что править-то, что уж там переписывать, — вспылил Афанасий, яростно двигая крыльями ноздрей, и так глянул на нее обузившимися побелевшими глазами, что она невольно подалась назад. Мелкое ее кукольное личико в конопушках пошло пунцовыми пятнами.

Ситуация назревала скандальная. Ванюша Сядунов злорадно улыбался. Куковеров желчно поморщился и перевел взгляд с Афанасия на Коптякова. «Малость переборщил, наверное, — подумал он. — Надо исправлять положение. Придется принести в жертву Коптякова».

Афанасий и два его бригадника заговорили наперебой, послышался чей-то возглас в зале:

— Жили век без похвальбы, дак мир по сю пору не забрал!

— «История» нам для дела нужна или чтоб под сукно? — напирал на Куковерова, гремя зычным баритоном, худой, со взъерошенными перьями редких волос Федор из бригады Малыгина. — Приехал ты, пошастал по деревне, ан думал схватить жизнь с лету. На-кася, выкуси! А ты поработай с нами, сходи на путину да на сенокос. Взялся описывать, так дело, дело говори! А то: «достигаем, перекрываем». Красны слова сыпешь в ухо… Пришел да ушел, тебе здесь не корячиться, маета наша побоку. А ты в суть вникни! Да вот, к примеру сказать, сей год весной ударилась сайка в нашенские берега. Кинулись мы ее ловить? Почесались сразу же, я вас спрашиваю? Ведь прежде с Мижи весточку подадут, что рыба да зверь повалили, — все дела кидали, чуть не деревней сымались. На лодках, на санях волочились промыслить, потому знали: не озаботимся, дак кормиться нечем будет. А сей год Мишка Гришуткинский, бригадир, первым делом спрашивает: «Сколь платить будете за центнер?» Выгода первым делом в уме у мужика. Ну, хорошо Венидикт Ермолаевич не растерялся, пообещал по среднетарифным, как на строительных работах. Взяли немало, хоть одну только рюжу в майне поставили. Морожену продавали Рыбпрому, а не солили, не запасали впрок. Тары не было! Проворонили удачу, не были готовы. После уж сообщили, что архангельская птицефабрика соленой возьмет. Да ежели эту сайку на консервы… — рассуждал он с взволнованными нотками в голосе. — Хорошо жить будем, коли станем птице рыбу скармливать…

— А проворонили удачу из-за того, что надеемся на глубьевой лов, — поддержал его Афанасий, зажигаясь все больше азартом. — Потому и стадо нынче меньше, от тоней дальних оторвались, сенокосы стары запущены. Председатель о береговом лове мозгами не шевелит, потруждать себя не старается. Вот это бы писать в «историю» надо. Пробрать тут следовало, а не захваливать впустую. Толку-то с того?

— Но позвольте, товарищи, — оборонялся Куковеров. — Это же частности, временные трудности. Надо извлечь из промаха урок. Все поправимо. А «история» — материал эпический! Ведь не переписывать же ее через каждые пять-шесть лет. Отдельные моменты неналаженности обсудите в рабочем порядке… Где ж раньше были с вашей критикой? Почему не подняли вопрос на колхозном собрании, не озадачили правление? Почему прежде молчали? Ведь сами хозяева всему, от вас зависит…

— Значит, худы мы хозяева! — отчеканил хмурый бородатый бригадник. — И ты нас не жалкуй, крой лучше правду-матку, чем гладить по шерстке. Но с другой стороны, ежели разобраться, недаром поговорка: «Каков поп — таков и приход». Не больно-то к мнению колхозников председатель прислушивается, не благодарит за подсказки. Сей год, как было собрание в феврале, дак нашу бригаду специально отправили лапник рубить в верховьях Чигры, а то б я непременно выступил…

— А вот что интересуюсь узнать, — подал голос из угла зала Марей, — как выбирали председателя — обещался поселиться всей семьей в Чигре, а женка с дочкой по сю пору обитают в мезенской квартире. Вроде как тылы для отступления сберегает. Коптяков два с лишним года в Чигре, но досель не прописан. По закону — нарушение паспортного режима! Танюшку, что три месяца живет на квартире, участковый из района теребит, оштрафовать грозится, а председателя нашего стороной обходит. Где ж принципиальность?

— Правильно, Марей, — поддержал его кто-то в зале. — Что ни месяц, председатель командировки себе в Мезень выписывает… На одни только поездки туда-сюда сколь денег извел!

— Дорогие товарищи, но я-то здесь при чем? — развел руками с обескураженным видом Куковеров. — Мы же отвлеклись от главной темы и затронули круг вопросов, которые совсем не входят в мою компетенцию. Есть же такие нюансы, по которым председатель не всегда может дать вам отчет. Не на все следует добиваться объяснения. Есть вещи, о которых не так-то просто…

«Тьфу, черт, что за чушь я несу, — осекся он. — Стану выгораживать Коптякова, так под горячую руку заодно и мне еще попадет. Пожалуй, самая удобная минута отступить сейчас в тень…»

— Объявляется перерыв на двадцать минут, — поднялся и громко сказал Коптяков. Сквозь наполнивший зал гул все еще сыпались возбужденные выкрики; многие выражали недовольство, что председатель не в меру увлекся добычей печуры в распадках, не подвигается строительство яслей, который уже месяц тянут волынку с прокладкой труб от котельной в телятник…

Никто не расходился из клуба, мужики столпились на веранде и у крыльца, густо дымили папиросами, спорили, перебивая друг друга:

— Наши деньги, нам и решать. Не заплатим — и точка! — кипятился Федор, бросая независимые взгляды в сторону Коптякова. — Спросили нас, нужна нам эта писанина или нет? Да кто читать такое будет?

— Ан не отмахнуться теперь, ежели документ подписан? — качал головой с сомнением дед Анкиндин.

— Дак мы за глаза писанину не покупали, не наша вина, что гора мышь родила…

— Надо, так призовем правление к ответу! — сказал один из бригадников.

— На то и собрание уполномоченных, чтоб их проверить да поправить.

— Договор отменим! — поддержал Федора Афанасий Малыгин. — Запишем в протоколе решение собрания.

Марфа Седельникова с раскрасневшимся лицом честила зоотехника:

— Ты чего не выступишь, Иван? В коровнике, в помещении случки холодно, где уж там яриться животине, если иней куржавится на потолке… Тебя жданками кормят уж второй год, обещают ремонт. Надоело, сыта пустыми словами по горло!

Жуков стоял рядом с Ванюшей в сторонке. Не предполагал он, что выступление Куковерова вызовет такую бурную реакцию.

«Значит, пробрало их, эк разбередило, — думал он. — Почему же раньше на собраниях молчали, а теперь, как дело коснулось истории, прорвало?»

22

После перерыва на сцену поднялся Марей:

— А теперь позвольте, невзирая на момент, представить доподлинную историю Чигры, — потряс он над головой зажатыми в руке ученическими тетрадками. — С 1465 года!

Зал охнул. Марей начал чтение, чуть заикаясь от волнения, о первых поселенцах, об ушкуйниках, новгородцах, о закладных Марфы Борецкой монастырям, чьи вотчины были на побережье, в том числе и в Чигре…

— Это сколько ж он читать будет! — послышались в зале возгласы. — Эдак мы и к вечеру не кончим. Скотина еще не кормлена не поена!

Для всех стало ясно, что придется выслушивать его долго, в то время как еще не успели прийти в себя после выступления Куковерова.

— А что? Имеет право! — вскочил, размахивая рукой, в первом ряду дед Гридя. — Теперь его очередь.

— Хватит, устали, давай покороче, — выкрикнул кто-то.

— Короче? — едко сказал Марей, глянув на зал обузившимися глазами. — Тогда так, начнем с самой сути, — раскрыл он другую тетрадку. — Факт первый: восьмого июня сего года на реке браконьерили Семен и Дмитрий Гришуткинские, девятого июня ночью — Михаил Труба… Десятого — Матвей Сорока. Он же с братом Михаилом привезли под утро четыре мешка сена из прошлогодних стожков, что на Волчьем мысу. Зададимся, дорогие товарищи, мыслью, почему происходят такие досадные явления…

— А ты сперва докажь! — крикнул, пригибая голову, Матвей Сорока. — Может, у тебя и акты задержания имеются?

— Актов, к сожалению, пока нет, но зато фактов предостаточно, — бросил хладнокровно Марей. — Могу еще привести некоторые для полноты картины. Факт второй: седьмого мая сего года…

— Хватит, кончай! — посыпались выкрики из зала. — Ишь прокурор какой выискался!

Особенно дружно кричали те, кто опасался при чтении «фактов» услышать кое-что и про себя.

И народ в зале понял, что эта история им тоже не подходит, хотя многих одолевало любопытство, кого он там прописал.

— Нет, почему же, пусть, товарищи, зачитает, — подхватился Куковеров. — Все это крайне любопытно. Натуралистические детали! — Он обрадовался поводу отвлечь внимание от обсуждения его выступления, надеялся, что сравнение с писаниной Марея будет выгодно для него, потешит слушателей.

— Имеет право! Читай, читай! — шумел дед Гридя, ободряя Марея и порываясь подняться на сцену, но его удерживали за полу куртки.

— Будя бодягу разводить да из кулька в рогожу перекладывать, — строго и раздельно сказал Афанасий Малыгин. Он считал себя человеком дела и ко всякой писанине и ораторствам относился скептически. — Так нам и по вечерней воде не уехать на покосы. Давайте голосовать — кто против… и чтоб, значит, не платить зря тыщи корреспонденту, подымай руки.

— Правильно! Пора по домам! — поддержали его десятки голосов со всех сторон. — В другой раз соберемся, послушаем, что написал.

Читать свою историю дальше Марею теперь не имело никакого смысла. Он глянул на Малыгина и сразу смяк, глаза его потухли. Марей свернул свои тетрадки, спрятал в карман и с оскорбленным видом направился к выходу. И даже не обернулся поглядеть, как за его спиной над залом выпростался лес рук, натруженных, загрубевших, с узловатыми пальцами. Не видал он и того, как из другой двери, что была за сценой, незаметно выскользнул Куковеров и, озираясь, торопливо зашагал к гостинице.

— Так и пиши в протоколе, — сказал Афанасий белокурой девице-секретарше, которая сидела за столом. — Порешили большинством голосов против…

— А я возражаю, имею право! — все еще кипятился дед Гридя. Но на него уже никто не обращал внимания.

…Марей брел по улице с понурой головой, миновал крайние избы, поваленный ураганом частокол за околицей.

В небе быстро неслись лиловым дымом жидкие тучи, изредка прорезаемые снопами света от заволоченного багрового солнца.

Поднявшись на изволок, он остановился, закурил, достал из кармана тетрадки с историей Чигры, смял их и швырнул в обдерганные кусты вереска. Ком тут же подхватило ветром и поволокло в сторону деревни.

— Ничего, мы еще поборемся, время покажет, кто прав, — проговорил он твердо и сухо.

23

— Главное — не расслабляться, — бормотал Куковеров, склонившись с циркулем в руке над областной картой. — Расслабляться сейчас нельзя. И на старуху бывает проруха. Ну да ничего, мало ли у нас деревень и колхозов?.. В какой же лучше податься район? Так, Пинега, Кижма, Усть-Поча… — Он тщательно вымерял циркулем расстояние до Усть-Почи и, полистав блокнот, нашел выписанное предусмотрительно расписание самолетов. На всякий случай у него кроме удостоверения внештатного корреспондента газеты «Трибуна земледельца» было еще старое удостоверение многотиражки «Жиздренская новь», где он когда-то работал с полгода разъездным репортером на договоре.

«Ведь ради чего отрываюсь от нормальной жизни, комфорта, тащусь то в одну республику, то в другую… То изнемогаешь от среднеазиатского пекла, то от чертового комарья, перебиваешься флиртами с провинциальными Дашутками, ведешь жизнь странствующего историографа. Погоня за утраченным временем, утраченными иллюзиями? Где она, пульсация жизни? Чепуха! Вся пульсация в конечном итоге сводится к одному, — думал он. — И к черту, к черту все феноменологии духа. Надо помотаться еще немного, малость добрать, и тогда у меня будет свой домишко с приусадебным участком на Оке. Ради того и отражаю крупноформатно действительность. На полосе Нечерноземья и прочих межполесьях».

Общественное призвание? Лавровые венки? Из них супа не сваришь. Да, писания его канут в Лету, как ворохи пожелтевших газет, вся эта конъюнктурная трескотня на потребу дня. И пусть о нем, скромном рыцаре пера, никто не вспомнит, но ведь оставил все-таки и свои зарубки на шатких вешках времени… Что ни говори, а он нужен, помогает формировать общественное мнение, заставляя десятки ротозеев принимать себя всерьез, платить гонорары куда выше, чем получают иные титулованные писаки. И разве он не создал свой жанр? Разве не угадал болевые точки провинциальной жизни? Люди наворочали столько, что трезво осмыслят еще не скоро, и если посмеются, то не над ним, а над теми, для которых он стряпал весь этот фарс… Довольно умствований! Дорога ждет! Вперед, туда, где можно начать все снова… Нет, скорее, не начать, а продолжить, потому что корабли сожжены и к розовым мечтам юности возврата нет. Да и мечты эти были лживы, обманчивы и противоестественны. Летописцы, бродячие рыцари пера, сегодня еще нужны, на пыльных дорогах российской провинции ждут новые свершения! Так думал Куковеров, пытаясь успокоить себя и обрести свою обычную уверенность, хотя на самом деле ничего утешительного в создавшемся теперь положении не было. Чем больше в человеке энергии и чем легче она возбуждается, тем скорее всякое стеснение и затруднения становятся для него тягостными и причиняют душевные страдания. Однако, как личность деятельную и авантюрного склада, Куковерова увлекали элементы сангвинического темперамента, и он предавался спасительным самообольщениям.

…В дверь номера постучались. Куковеров вздрогнул, прикрыл карту газетой, поднялся из-за стола и отпер дверь. На пороге стояла Дашутка. Вид у нее был встревоженный, из-под косынки выбились прядки волос, на щеках пылал румянец.

— Марк Михайлович! — проговорила она знобистым полушепотом. — Уезжать вам срочно нужно! Я не поняла толком, то ли пришел ответ на какой-то запрос, то ли уведомление, но самолично слышала, как Жуков сейчас разговаривал с Мезенью по телефону. Интересовались вами… Участковый новый приедет в Чигру…

— Что за чушь! — уставился на нее Куковеров остекленелым взглядом. — При чем тут участковый?.. Какое еще уведомление? Кто именно интересовался?

— Разыскивают вас, что ли. Ей-богу, не вру, — смотрела она на него расширившимися зрачками. — Самолет завтра только к вечеру будет, так что лучше уехать вам нынче на моторке. Есть у меня один верный человек, Микеша. Он охотник, знает все места окрест, как свои пять пальцев. Вечор свезет по большой воде в верховья Чигры, к Макарьевским выселкам, а там через озера и наволоки доберетесь до Сояны. Оттуда спокойно улететь можно самолетом или подняться катером вверх по Кулою до Пинеги.

— Ну прямо мистификация какая-то, — нервически хохотнул он. — События развиваются чуть ли не в детективном жанре. Нет, определенно кто-то решил мне напакостить и подмочить авторитет. Может, и вправду умотать с этим Микешей… Заодно и развеяться; маленькое путешествие меня даже развлечет. Столько наслышан об этих Макарьевских выселках от деда Кита, что самому давно охота побывать там.

— Ну так я мигом слетаю, предупрежу, чтоб ждал Микеша ровно в десять вечера с лодкой на берегу за амбаром.

— Что ж, придется, как видно, отбыть по-английски, ни с кем не прощаясь. «Историю» я оставил Коптякову, аванс получен, а остального после решения собрания мне уже не выбить. Пусть зачтут как дар от меня колхозу. Я не мелочен, да и нервы все же дороже денег. Решено, ровно в десять буду на берегу. Этот Микеша человек надежный, не подведет?

— Уж плохого я бы вам не присоветовала. Доставит в целости и сохранности, — заверила его Дашутка и опрометью выскочила из номера.

Оставшись один, Куковеров предался раздумьям: кто и зачем его может разыскивать? Ну получил он не так давно три тысячи от одного из северных колхозов на Летнем берегу в Приморском районе, так криминала в этом никакого нет. Работу сдал по договору, тамошний председатель остался доволен. Не придерется ни один прокурор… Конечно, неприятно будет, если установят, что он больше года нигде не работает в штате… Но ведь есть копии договоров, что ездил по Орловщине и Брянщине, писал «истории» колхозов. В тунеядстве не упрекнешь. Человек творческий! А сопоставлять написанные «истории» никому и в голову не придет.

…Деревня уже спала, когда Куковеров, кутаясь в плащ, быстро прошел по улицам и свернул узким проулком в сторону амбара.

Вечерний воздух был тяжело неподвижен и густо напоен сыростью. Небо бледно синело вдали, где околица выходила пологим скатом к реке.

«Цезарь бежал под покровом ночи, без свиты и охраны!» — вспомнились строки из прочтенного когда-то романа. «Что ж, прощайте, доверчивые чигряне, и вы, ушлый патриот колхоза гражданин Коптяков. В своих мемуарах я вас не забуду, когда предамся воспоминаниям на старости лет, как отвергнутый всеми Джакомо Казанова».


…Где-то неподалеку тронули тишину звуки музыки, они доносились все явственней, и вскоре в туманном воздухе обозначились три силуэта. Кто-то пел тягучим тенором:

Зачем меня забрали из весны,
Мне так тогда хотелось тишины…
И вот опять вагоны, перегоны, перегоны
И стыки рельс отсчитывают пульс.
А за окном зеленым березки да клены
Как будто говорят: не позабудь!
— Товарищ Куковеров! — тихо позвал его кто-то. Низкорослая фигура отделилась от стены амбара и направилась к нему. — Идите сюда! Осторожней спускайтесь по доске в лодку. Пора отчаливать. Скоро начнется отлив, а нам надо проскочить пороги у Истоминского ручья.

— Вы и есть Микеша? — оглядел Куковеров с нескрываемым любопытством нахохлившегося парня в надвинутой по самые уши мохнатой кепке неопределенного цвета.

— Микеша, Микеша, — кивнул тот, осклабив крупный рот до коралловых десен. — Проходите, устраивайтесь на передней банке. Там лежит под брезентом старый кожушок, так вы накиньте, а то на реке может часом прохватить. Добираться нам долгенько придется.

— Спасибо, любезный, спасибо за трогательную заботу, — проговорил Куковеров, поеживаясь от ночной сырости…

Микеша несколько секунд колдовал над мотором, потом резко рванул заводной шнур. За кормой тотчас взъярилась, заклокотала вода у винта. Лодка с мягким толчком устремилась от вязкого берега к середине реки. Поплыли мимо избы с запотелыми окнами, задернутыми занавесками, тяжело уткнувшиеся разлатыми носами в глинистый откос карбасы. На чьем-то огороде заполошно залаяла собака…

Микеша надвинул еще глубже козырек кепки, прибавил оборотов, и лодка побежала шибче. Мелкие брызги от форштевня радужно и весело взблескивали над бортами, секли лицо.

Минут через десять миновали излучину реки. Чигра осталась далеко позади расплывчатым туманным пятном среди тундры.

— Ну как вам понравилось у нас? — спросил Микеша, тяготясь молчанием своего непростого спутника.

— Милая деревенька, и народ замечательный, — ответил, прервав раздумья, Куковеров. — Только живете немного скучновато…

— Дак нет, не скучно у нас, — улыбнулся с виноватым видом Микеша и покачал головой. — А только нужно понять… Житуха у нас важнецкая, особливо если любишь охоту и рыбалку. Вот достигнем тайболы, дак поглядите, сколь тут кругом всякого зверья. Медведи, дак те и вовсе не пугаются человека. Потешные они, когда рыбу ловят. Погодите, насмотритесь еще разных прелестей… Заберемся в самые дремучие места, а там — где волоком, где под мотором — выйдем к Сояне, притоку Кулоя. Судоходная, большая река, рыбная… Нынче заночуем в моей охотничьей избушке. Можно будет, ежели желаете, в баньке с веничком попариться. — Он немного помолчал и добавил: — Дашутка сказывала: вы страсть какой любитель до путешествий, потому и напросились со мной…

— Да уж, — ответил с насмешливой снисходительностью Куковеров. — Спасибо, что уважил. Меня хоть хлебом не корми, только дай побродить по дремучим лесам. Я, брат, с детства мечтал стать географом и путешественником, зачитывался взахлеб Жюль Верном… Да вот судьба-злодейка распорядилась иначе… Кидала она меня в один конец, в другой и десятый, била о подводные рифы…

— Жюль Верна у нас в библиотеке нет, а вот Франса, Теккерея и Доде я проштудировал. И еще Золя. Докладывал тут как-то давеча про них на читательской конференции. Дашутка поручила. Собранные сочинения во всех томах одолел. Теперь вот везу Диккенса с Голсуорси…

— Миленькая у нас компания собралась, — хмыкнул Куковеров.

— Писучие были прежде классики, — заметил уважительно Микеша и покачал головой. — Это ж надо — тридцатку полную томов отмахать… И как только мозги за разум не забегали? Я вот сидел кумекал и прикинул, между прочим: ежели просто от руки переписать этого Диккенса — года три-четыре надо, не меньше. А у вас, товарищ Куковеров, личные авторские книжки имеются? Аль пробавляетесь только передовицами в газетах?

— А ты малый не промах, — ответил с мутной улыбкой Куковеров. — Дашутка говорила мне, что простой охотник… Видишь ли, братец, как тебе доходчивей объяснить… Я пишу на злобу дня. В отличие от Диккенса, задачи несколько иного рода. Да и материальные обстоятельства, надо заметить, не те. Он творил, можно сказать, для вечности, а лично я стараюсь ради того, чтоб люди видели, как им хорошо живется на белом свете… Но могло бы быть еще лучше… Должен же кто-то пропагандировать передовые идеи, повышать духовное сознание масс. Человеку нужно дать понять, отчетливо почувствовать, что он счастлив. Дикарь не мог это осознать, пока не пришли миссионеры, не открыв ему глаза на суть вещей…

— А как вы сами для себя понимаете счастье? — спросил Микеша, несколько озадаченный таким расплывчатым объяснением.

— Счастье? — покривил скептически губы Куковеров. — Если уж говорить откровенно, счастье — это своего рода мираж. Им можно любоваться только издали, в мечтах, а стоит приблизиться — и этот красивый мираж исчезнет черт знает куда… Мы мучаем себя для увеличения нашего счастья и тем самым частенько превращаем его в ничтожество. Да-да, мы сами привыкли обманывать себя, сами его разрушители, потому что, как правило, желаем большего, чем можем достигнуть, — раздумчиво протянул он и замолчал, глядя рассеянно куда-то вдаль.

— А вот у нас в Чигре старик древний был, родом из Макарьевских выселок, так он мне, помню, втемяшивал, когда лодку у меня угнало паводком: «Ты, Микеша, не бери это в толк; что бы ни случилось в жизни — спеши обрадоваться… Лодку угнало — так и быть тому предопределено. Может, потонул бы на ней». Чудной был старик. Тоже философ, как и вы. Спрашивает меня как-то: «Кто страшнее — совершивший один большой грех аль те, кто всю жизнь совершают мелкие грешки?»

— Ну и что же ты ему ответил? — полюбопытствовал Куковеров.

— Я так мерекаю: один большой грех совершить труднее, а мелкие грешки, дак они застят друг дружку; о прежних-то и не вспомнишь опосля, — ответил Микеша. — Я вот клад отыскал как-то в порушенной избенке, сдал в сельсовет, а книга там еще была старинная, дак себе оставил. Много чудного там писано, только разбирать трудно: вязью все изложено… Дак писано там, что один покаявшийся грешник стоит десяти праведников.

— Вознаграждение за клад дали? — спросил Куковеров.

— А я и не ходил не просил. Мне ни к чему, — небрежно проронил Микеша.

— Эх ты, объегорили тебя. Может, там еще где на выселках сокрыт клад староверов?

— Кто ж его знает… Может, где и сокрыт. Сказывали старики, что схоронено в давности много золотишка, как чинили в наших местах ревизию еще при Петре.

…Вскоре за поворотом высокого берега открылись пороги. Вода с шумом ярилась на черных лобастых валунах белесыми бурунами, пенистые хлопья несло широко по всей реке.

Микеша сбавил ход и направил лодку ближе к глубокому месту у края стремнины.

— Вот он, знаменитый Истоминский ручей! — громко сказал он, стараясь перекрыть неумолчный грохот воды. — Когда-то тут, малость ниже по течению, старатели золотишко мыли…

— Где? — встрепенулся Куковеров.

— Сидите ровно, не дергайтесь. Ежели нас кидать набок станет, держите равновесие. Место коварное! Жаль, припозднились маленько, отлив пошел; корги открылись…

— Нам рисковать — не привыкать! — ответил с нарочитой бравадой Куковеров. На всякий случай он поспешно скинул с себя тесноватый кожушок и расстегнул плащик.

Высокие стоячие гребни волн на порогах почти захлестывали борта легкой лодчонки, но она упрямо, хоть и медленно продвигалась вперед. Сразу за последним перекатом река стала плавно шириться, течение здесь казалось и вовсе спокойным. То тут, то там из воды по временам стреляли серебристыми стрелками юркие хариусы; под берегом сильно плеснула крупная щука. Над низким тростником слева взмыла небольшая стайка серых уток, сделала круг и опустилась неподалеку за мысочком впереди.

— Фу, черт, проскочили! — облегченно вздохнул Куковеров, весело блестя глазами. — А я, признаться, испытал изрядный мандраж. Да, славны бубны за горами!.. Ну, маэстро, теперь прибавьте ходу. А вон впереди и какой-то дымок виднеется. Наверное, стан косарей. Пожалуй, не стоит к ним приворачивать, терять время на разговоры. Проскакивай мимо и держись противоположного берега. Мне сейчас хочется покоя и тишины, устал я что-то от людей. Заделаться кладоискателем, что ли? Пожить месячишко в лесах… Написать что-нибудь возвышенное… — проговорил он расслабленно.

— Дак живите! — обрадованно подхватил Микеша. — На медведя сходим, напишете про охоту… Клад поищем…

— Рад бы, — жидко рассмеялся Куковеров. — Эх, жаль, дела зовут, дела. А ведь какой соблазн — отдохнуть от суеты, бесконечных дерганий… Лет десять назад я был еще наивным мечтателем-сумбуристом, тогда бы тебе уговаривать меня даже не пришлось. Но все мы перерождаемся, время накладывает на нас неизгладимый отпечаток. Кроме того, я ведь человек особенный, не от мира сего: в пробирке стерильной родился. Зачатки моего сознания формировались, можно сказать, под колпаком, а потом мои гены взбунтовались…

— Это как под колпаком? — вылупил глаза Микеша. — Разве ж можно в пробирке?

— А запросто! Порождение высших достижений человеческой мысли. Изобретен такой способ, ей-богу, не вру. Да и все мы живем под своего рода колпаком, только не все это замечают и ощущают… Как там сказано у поэта: «Раб стандарта, царь природы, ты свободен без свободы…» И может, именно потому, что я пробирочник, надо мной постоянно довлеет неосознанный страх к замкнутому пространству. Вот я кручусь, мотаюсь с места на место, и это переходит уже в какой-то нездоровый азарт, словно боюсь упустить что-то, расслабиться и потерять предприимчивость. Во мне особенно остро развито чувство внутренней свободы, противоречие ко всяким стеснениям и ограничениям духа. И знаешь ли, я никогда не вижу снов. Где-то я читал, что сны — это воспроизведение пребывания в чреве матери. Так вот, я обделен в этом смысле, хотя в детстве меня считали гениальным ребенком. По крайней мере, так считали папаша и мамаша. Мне уши прожужжали, что я вундеркинд и меня ждет какая-то особенная судьба. Как выразился один философ: «Каждое дитя до известной степени гений, и каждый гений до известной степени дитя…» Папаша твердил мне частенько: «Паскаль в тринадцать лет открыл учение о конических сечениях, Виктор Кузен, выдающийся историк по Древней Греции, в двадцать лет был профессором греческого языка; шахматист Морфи в тринадцать лет победил известного гроссмейстера Левенталя…» И так далее, и так далее, вплоть до Марка Аврелия, который в восемь лет усвоил учение стоиков и был принят в орден жрецов Марса… — Он помолчал, мутно улыбнулся и добавил: — Славный ты парень, Микеша.

— Это отчего же? — смутился тот и поправил свой картуз, съехавший набок.

— Потому что умеешь молчать. С тобой разговариваешь, словно с самим собой. А главное — не лезешь в душу с расспросами…

24

Под утро прошел дождь, в небе лениво волоклись раздерганные ненастьем тучи, из-за которых скупо проглядывало временами солнце, и тогда море и река, казалось, разом оживали, подернутые золотистым мягким светом, матово взблескивали крыши домов, дорога, жирно мерцавшая колдобинами, разъезженная вдрызг колеями тракторов.

Почтальонша Клава, бойкая бабенка-холостячка лет тридцати пяти, поднялась на второй этаж в гостиницу, отыскала Дашутку и передала ей газеты и журналы для библиотеки.

— А в каком номере проживает энтот самый столичный корреспондент? — справилась она. — Тут телеграмма ему из Мезени. С уведомлением. Надо, чтоб лично расписался.

— Из милиции? — быстро и с тревогой в голосе спросила Дашутка.

— Да вроде как нет, — протянула певуче Клава. Она развернула телеграмму и зачитала вслух: «Уважаемый товарищ Куковеров, приглашаем пятидесятилетие колхоза „Светлый луч“. Ждем 20 в среду. Председатель Сдобышев-Легкоступов».

— Да неуж! — охнула растерянно Дашутка и уставилась на почтальоншу.

— А тебе-то что? — глянула та с интересом на нее. — Аль расставаться жаль? Так у себя корреспондент? Проводи-ка лучше…

— Не ночевал давеча, — ответила уклончиво Дашутка. — Может, задержался у кого в гостях. Да ты оставь, я передам опосля.

— Только пусть непременно на почту сегодня же зайдет распишется.

— Уж непременно скажу, — заверила ее Дашутка.

Только сейчас до ее сознания дошло, как нелепо она ввела в заблуждение Куковерова, подслушав случайно телефонный разговор в сельсовете. Но как, как воротить его сейчас назад? Небось пробирается теперь через леса и озера, бедолага. Когда еще прибудет в Сояну? Кто разыщет и упредит, чтоб не улетал?

…Управляющий Сельхозтехникой Гавриил Прокофьевич Антипкин звонил накануне вечером Жукову, не застав Коптякова на месте. Утром он дозвонился Коптякову и просил непременно обеспечить явку корреспондента. Уже забронировали ему и место в самолете. По прилете в Мезень Куковерова должна была встретить машина, отвезти в «Светлый луч», где с нетерпением поджидали.

— Будьте уверены, разыщу тотчас и доложу о приглашении, — заверил бодрым голосом Коптяков. О происшедшем вчера в клубе инциденте он решил не упоминать и теперь несказанно радовался отъезду Куковерова. «Ничего, — думал он, — пусть улягутся страсти, пусть про „Светлый луч“ строчит. Для меня сейчас избавиться от него — что гора с плеч. А там видно будет, печатать историю аль нет. Вот только как быть с договором на оплату? Согласится ли, чтоб деньги выслали позже? Игнорировать решение собрания сейчас нельзя, хватит и без того мороки…»

— Ты уж извини, Василий Борисович, что забираем его у вас, — говорил с ласковой теплотцой в голосе Антипкин, — но сам понимаешь, ответственное мероприятие, передовое хозяйство! Надо сделать показательный материал. Сам же расхвалил его в райисполкоме. Товарищ он грамотный, сумеет преподнести все в нужном разрезе… В декабре, сам знаешь, намечается областная конференция. Надо представить лицо района в лучшем виде. Сдобышев-Легкоступов с речью выступить должен.

— Понимаю, Гавриил Прокофьевич, — вздыхал с деланной удрученностью Коптяков. — Что ж, надо так надо. «Светлому лучу» конечно же есть чем похвастать. Жаль, конечно, что покидает нас. К слову хочу спросить: как там решили с выделением нам строительных фондов? Обещали ведь…

— Подкину кубов триста леса, — ответил, помешкав немного, Антипкин. — Ох и жох ты, расстарался для тебя этот молодец Куковеров, выбил с Венидиктом Ермолаевичем у Сидора Ивановича новенький трактор «ДТ-75» и грабли валковые…

— Так разве ж мы просили его? Интервью брать ездил, — ухмыльнулся Коптяков. — Хочу, говорит, непременно написать о чутком внимании районного руководства… Я и не стал отговаривать. Целую главу отмахал, написал про Сидора Ивановича и про вас…

— Ну ты это брось, какие такие мои особенные заслуги, — бросил в трубку Антипкин с притворной небрежностью. — Прежде чем отдавать печатать, обязательно дай поглядеть. Значит, о главном мы договорились…

— А как с кирпичом и шифером для фермы? — поспешно вставил Коптяков.

— Что-нибудь постараемся придумать в конце квартала, — пообещал Антипкин.

Когда разговор был окончен, Коптяков вызвал секретаршу и велел срочно разыскать Куковерова.

«Ну теперь поглядим, как развернутся события, — думал со злорадным ликованием он, потирая руки… — Жуков определенно не станет трезвонить о всей этой неурядице с „историей“. Раздувать конфликт не больно-то в его интересах. Скажут, поди: „Вот так руководители, дожили что мужики их уму-разуму учат, а сами опростоволосились“. Пусть сперва пропечатают про „Светлый луч“, тогда и поговорим в райкоме — как бегал да настраивал против меня народ. Вправят ему мозги! Сказано же было Андронниковым: „Всемерно повышать духовный уровень масс…“ А он комедию устроил и, может, заранее даже подговорил мужичков обсмеять. С него станется…»

Кинулись искать повсюду Куковерова,побывали в гостинице, расспросили Дашутку, наведались к дяде Епифану и Киту… Исчез корреспондент! Как в землю канул. Но не отправился же пехом через тундру?.. Переполошили всю деревню, ходили по домам, доискивались всюду, а только без толку.

— Уж не топиться ли с горя и позору побег в Чигру? — заметил с язвительностью вмешавшийся и тут дед Гридя. — Сочинители, они народ такой… Дюже самолюбивый. Упокой, господи, его душу, раба грешного! Да, на людях и смерть красная, хоть другой раз и напрасная. А тут за утопленником рыскай по реке… Вот Марей мне сказывал, читал он про одного стародавнего писателя, так тот чуть что — пистоль к виску: печатайте аль пущу себе пулю в лоб! Куковеров этот тоже был страшенно нервный, курил папиросы да сигареты одну за одной… Родственникам надо бы сообчить… А куды?

— Ты мне брось распространять эту панику и разжигать нездоровые страсти, — распек его Коптяков. — Мелешь ерундовину, старый черт. Он еще нас с тобой переживет!

— А может, морем подался с кем попутно в Мезень? — высказал предположение Федоскин.

Стали перебирать в уме всех мужиков — кто бы мог уехать? Поглядели, чьего карбасочка нет под берегом. Разве что только Микешиной лодчонки. Но ему-то в Мезень зачем ехать? Собирался ведь давеча к себе в Макарьевские выселки.

Долго судили и рядили. Ну что ты будешь делать, хоть розыск через милицию объявляй. А тут еще новый участковый инспектор товарищ Удушуев самолетом из Мезени прибыл…

— Как так исчез корреспондент? — подивился он. — Найдем! Хоть живого, хоть мертвого, — заверил убежденно. — На моем участке не должно быть никаких таинственных исчезновений! Кто видел гражданина Куковерова в последний раз? — бегал и спрашивал он народ.

— На собрании только и видели, — отвечали чигряне.

Так и улетел послеобеденный самолет в Мезень без корреспондента. Антипкин снова позвонил Коптякову, отчитал за то, что из-за него срывается важное мероприятие. Специально пришлось отложить на день торжественное собрание в «Светлом луче».

— Исчез он, Гавриил Прокофьевич, — божился Коптяков. — Ума не приложу: куда мог подеваться? Новый участковый велел дверь в его гостиничном номере открыть — вещей нигде нет. Прямо мистика какая-то, да и только.

— Отвечаешь за него головой! — бушевал, дрожа от негодования, Антипкин. — Могут быть крупные неприятности… Я тебе покажу «мистификация»! Ты не юли, все равно заберем от вас.

Удушуев вечером вызвал к себе Дашутку, долго и обстоятельно расспрашивал, дал подписать показания, довел чуть ли не до слез. А как признаться, что спровадила корреспондента по своей бабьей дурости? Заругают: какое имела такое право подслушивать служебные разговоры? После ведь стыда не оберешься, засмеет народ в деревне. Так и не открылась Удушуеву. А на другой день полетела самолетом в Мезень, оттуда другим рейсом махнула вечером в Сояну. Думала, удастся перехватить Куковерова в аэропорту. Три дня ждала без толку, оставила на его имя письмецо запечатанное диспетчеру, ни с чем вернулась обратно в Чигру.

Антипкин еще два раза звонил Коптякову, а потом забыл и напоминать о корреспонденте. Не до того было: приехала нежданно-негаданно комиссия из области, из Контрольно-ревизионного управления, нашли неправильно оформленную документацию, нарушения в распределении стройматериалов и техники. Закрутилось неприятное дело, вызывали для выяснения некоторых обстоятельств Сдобышева-Легкоступова. Пришлось отложить торжественное празднество в «Светлом луче». Но через пару недель все уладилось, отделался Антипкин взысканием, жизнь вошла в прежнюю колею.

Пятидесятилетие колхоза отметили с помпой. А что до написания истории, так решили отложить до лучших времен.

Куковеров Дашуткину весточку в Соянском аэропорту все же получил, но не пожелал почему-то ехать в Мезень, махнул в Усть-Почу с попутным рейсом.

…Коптяков через месяц попытался все же протолкнуть в печать пухлую папку с трудом Куковерова, ездил два раза в райком, доказывал, но секретарь райкома Андронников предпочел воздержаться от обнародования чигрянской историографии. Слух о том, что мужички на собрании отчихвостили Куковерова, стал известен уже чуть ли не всему району. И как тут навязывать людям брошюру с приукрашенной историей колхоза?.. Может выйти скандал. Жила без писаной до сей поры истории Чигра и впредь обойдется. Пусть народ трудится, поднимают хозяйство. Вперед глядеть куда важней, чем старое ворошить…

— А авторитет ты свой, Василий Борисович, все ж уронил. Д-да! — заметил с тяжеловесной серьезностью Андронников. — Ведь смотри: Жуков — молодой тракторист, работает председателем сельсовета без году неделя, а люди за него ну прямо-таки горой стоят. А почему? Потому что верят! Деловой! Сразу, как завезли в Чигру стройматериалы, уговорил плотников перейти на бригадный подряд, достроили ясли за две недели… А перед этим ведь сколько волынку тянули…

— Дак кто помог выбить стройматериалы? — оправдывался Коптяков. — Разве Жукова заслуга? Корреспондент помог! А кто организовал мероприятие? Выбил новый трактор и грабли валковые? Чья идея была?

— Ну ты мне эти дешевые методы выбивания брось, — отрезал сухо Андронников. — Технику и материалы так или иначе получили бы…

— Это ясно, да только когда? — ухмыльнулся Коптяков. — Может, только на будущий год…

— Знаешь, Василий Борисович, мужик ты деловой, да жаль, не умеешь с людьми ладить, допускаешь перегибы, нарушаешь элементарные принципы демократии, — проговорил назидательным тоном Андронников. — Увлекаешься кампанейщиной не в меру. У тебя осенняя путина не за горами, готовиться надо, а ты уже второй раз приходишь ко мне с этой писаниной…

— Дак вы сами говорили: всемерно повышать духовный уровень масс! — поспешно вставил Коптяков. — А тут как раз… этот Куковеров приехал…

— А не приехал бы? Так и не нашел других средств? Смешно ведь сказать, да и только…

— Лестно все же… история колхоза, — бормотал, потупясь, Коптяков.

— Понимаю, лестно, но не вытанцевалось, раскритиковал народ. Так плюнь на эту затею. Не сошелся свет клином на истории вашего колхоза.

Вышел из райкома Коптяков в подавленных чувствах. Проклинал на чем свет стоит Куковерова, тот день, когда с ним связался.

Эпилог

Об этих событиях мне рассказал в сосновецком аэропорту сам Марей, пока мы дожидались в ненастье летной погоды.

— Ну и чем же все кончилось? — спросил я.

— Дак ничем. Живем, — улыбнулся он. — Теперь у нас председателем колхоза Никита Жуков, а Коптякова вскоре после того перекинули куда-то в район снабженцем… Я сейчас бригадирствую. Ездил вот получать да отгружать сети для прибрежного лова. Такие, значит, дела, товарищ. В гости к нам как-нибудь приезжай порыбачить.

…А через месяц, когда я заехал однажды по делам в Усть-Почу, мне случайно попалась под руки брошюра: «История колхоза „Рассвет“». Автором ее был некий Куковеров.

Дачный синдром

1

Июнь и начало июля беспрерывно дождило, а потом на Москву обрушилась умопомрачительная жара. В пригороде жухла и никла к земле картофельная ботва, огуречная завязь; над болотами и полями переливался и ходил вялыми волнами призрачный жирный зной, а в городе, где асфальтовый панцирь стал упруг и податлив под каблуками, было вовсе невыносимо.

По пятницам пригородные электрички ломились от пассажиров; истомленные пеклом москвичи рвались на дачи, ехали на Клязьму, Протву с палатками, рюкзаками. Берега Десны буквально кишели «робинзонами», они селились колониями, ставили наспех крытые полиэтиленом бунгало, фанерные вигвамы, а рядом на воде покачивались десятки разноцветных резиновых лодок.

…У семейства Кавыкиных не было ни дачи, ни садового участка. Полдня Иннокентий Иванович проводил в ванной, писал диссертацию на положенной поперек ванны гладильной доске о вторжении Аттилы в Галлию и сражении с Аэцием и визиготами. «Микиан держался мнения, — строчил Иннокентий Иванович, — что войн следует избегать, пока есть возможность сохранить надежный мир без унижения собственного достоинства. Он был убежден, что мир не может быть ни прочным, ни почетным, если монарх обнаруживает отвращение к войне. Это сдержанное мужество подсказывало ему ответ, данный на ультиматум Аттилы, который настойчиво требовал дани и грозил…»

…К половине седьмого приходила жена, забирала по дороге из детсада Дашутку и еще с порога их малогабаритной квартиры спрашивала:

— Ну что, звонил, отыскал какой-нибудь подходящий вариант? Я еще одно «Рекламное приложение» принесла.

Иннокентий Иванович спешил закончить абзац: «Аттила предупреждал, что накажет за промедление, но колебался в раздумье — на какую из двух империй направить свои неотразимые удары».

Потом он вылезал из ванны и, следя на паркете голыми ступнями, брел к телефону, проглядывая на ходу колонки «Продаю» и «Разное».

С улицы, где напротив их дома шла новостройка, доносился натужный рев бульдозеров, грохот отбойных молотков. Выжженное небо в проеме окна перечеркивала надвое стрела башенного крана, и слышался истошный визг лебедок.

— Опять во вторую смену работают. Ударнички! — с раздражением бросала жена, косясь на улицу. — Нет, если они сегодня будут, как и на прошлой неделе, греметь тракторами до утра, ей-богу, я куда-нибудь сбегу. Ищи, Иннокентий, ищи! Ведь люди находят же как-то… Устраиваются.

Сколько раз Кавыкин предлагал ей снять дачу, как делали в минувшем году и прежде. Конечно, из-за ее щепетильного характера иногда возникали трения с хозяевами… Теперь она решила безоговорочно и твердо: надо приобрести свой летний домик. Или, на худой конец, избу в деревне где-нибудь, часах в двух езды электричкой. Для нее это постепенно стало уже навязчивой мечтой, идефикс, императивом, мобилизовавшим все резервы ее личности.

Купить дачу вблизи Москвы было явно не по средствам — заламывали тридцать, сорок, а то и все шестьдесят тысяч… Суммы умопомрачительные, представлявшиеся Иннокентию Ивановичу чем-то мифическим. Когда монотонный и слегка раздраженный голос на другом конце провода в ответ на его вопрос называл подобную цену, его одолевало невольное искушение бросить в ответ какую-нибудь колкость, а то и надерзить. Да, цены аховые, но что поделать: спрос рождал предложение…

— Нам бы хоть клочок земли, пятачок, чтобы поставить передвижной вагончик! — вздыхала порой с щемящей грустью в голосе жена.

У тестя был шанс достать через знакомого строи-теля-дорожника за бесценок нечто вроде передвижного сарая на колесах. «Главное — закрепиться на первое время, окопаться», — изрекал тот, словно речь шла об атаке труднодоступной высоты. Иннокентию Ивановичу хотелось ответить, что он «шляпа», проворонил такие возможности, когда прежде, лет двадцать назад, садовые участки буквально навязывали на службе; да и небольшую дачку тогда можно было приобрести сравнительно недорого километрах в пятидесяти. Да, полтора-два десятка лет… Как многое изменилось в жизни, в психологии людей… «От избы пахаря мы ушли, а теперь пришли снова, только уже в новом качестве, — философствовал Иннокентий Иванович. — Увы, вернулись не пахарями, а созерцателями. Нет, ничто не возвращается на круги своя…»

«Продается сейф с тройным секретом… Чучело аллигатора в отличном состоянии… Яхта „Ассоль“… Дельтаплан „Атлас“, бивень мамонта…» — прыгали перед глазами строчки, набранные нонпарелью. Нет, все не то, не то…

— Если бы ты не проводил целые дни дома, не мок, как идиот, в ванной, а поездил по садовым кооперативам, поговорил со знающими людьми, то, может, и удалось бы что-нибудь… — ворчала жена. — А под лежачий камень… Нет, предприимчивости в тебе ни на грош!

От этих всех упреков у Иннокентия Ивановича начиналась мигрень. «Ах, как славно было бы, — думал он, — бросить все к черту, вырваться из дому, купить дельтаплан „Атлас“, подняться на головокружительную высоту, где царит тишь, а воздух освежающе прохладен… Ведь, в сущности, мы, горожане, задавленные смогом, должны завидовать птицам…»

— Натусечка, что толку мотаться по садовым участкам, морочить голову людям, — слабо защищался он. — Ты ведь прекрасно понимаешь: никто дешево не уступит, пустая трата времени. А у меня сейчас ответственная глава с Аэцием. Поворотный момент… Крушение империи… Падение Рима!

— Вот-вот, — вспыхивала она. — Ты заранее так настроил себя… Плевать мне на твоего Аэция! Дача для меня важнее. О ребенке ты думаешь или нет?

— Ну хорошо, завтра же я поеду искать, — опускал он смиренно глаза. И ехал, бродил по пеклу вдоль чьих-то высоких заборов, робко стучался в калитки, досаждал хозяевам наивными вопросами. На него смотрели, как на лунатика, а он мямлил смущенно:

— Не знаете ли случайно, кто продает недорого, тысяч за пять, небольшой вигвамчик?

И потом, возвратясь, обессиленный, домой, он опять приходил к отчаянно смелой мысли: купить дельтаплан «Атлас» и устремиться куда-то туда, где у самого горизонта плыли в величавом спокойствии облака, с мягким шорохом задевая землю. Среди безмерного покоя и блаженства птичьего простора, наверное, столь ничтожной представляется мирская суета, мечты о жалком клочке земли, собственная дача, мнимая отгороженность от людей заборчиком, крашенным олифой, когда тебе могут принадлежать неохватные просторы. И что в сравнении с ними даже владения могущественного Аттилы… Иннокентий Иванович прикрывал в истоме тяжелеющие веки и видел себя прорезающим стремительно чуть наискось серебристое облако; вот он летит, обгоняя косяки утиных стай, автомашины, поезда… Людишки ползают муравьями по обочинам дорог… О, какие возвышенные и яркие мысли посетят, наверное, его там. Ликующее чувство свободы вдруг охватило его, он не ощущал уже ни духоты в вагоне электрички, ни толчков пассажиров, продирающихся к выходу… Да-да, с ума сойти от такого счастья!

…Их несуразная, нескладная семейная жизнь, отношение друг к другу, прикрытое ненужными условностями… Ведь, по сути, все это абсурд, ханжеская, понятная обоим игра. Во всяком случае, лично ему не нужная. По натуре он был убежденным холостяком, сторонником того, что человек науки, подлинно интеллектуального и творческого труда, должен жить один. Но он поступился независимостью, дал опутать себя липкой паутиной опеки, нарочитой ласки в первую пору их совместной жизни до рождения ребенка. Теперь же их семейное содружество все чаще представлялось ему нелепицей. Его женили, но он продолжал существовать, замкнувшись по-прежнему в себе, и только из деликатности и природной мягкости характера шел на уступки жене. Уступил он ее обольстительной настойчивости и тогда, когда она впервые, в пору девичества, осталась у него ночевать, а потом жалость, да, жалость, а не любовь пробудила в нем рыцарские чувства… Натуся оказалась в положении. Пришлось жениться. Ах, как сожалел он о прежнем суверенном быте холостяка, тихом уединении в его однокомнатной кооперативной квартире. А теперь, теперь что же… Остается только мечтать о дельтаплане… Но даже имей он его, где держать? На крыше крупнопанельного дома? Крепить тросами к вентиляционным трубам? ЖЭК определенно не разрешит, поднимут скандал, чего доброго, и жильцы. Скажут, стройте личный ангар.

Увы, столь заманчивая перспектива воспарить над обыденщиной и обрести свободу в новом качестве рассыпалась в прах. Возвратясь домой после очередного бесплодного изматывающего вояжа, он снова принимался за диссертацию, находя в этом единственное средство забыться. Войны, распри, заговоры… Но история не должна унижаться до того, чтобы сделаться отголоском враждований и злопамятств, хотя примеров тому бесчисленное множество. И кто только не прибегал к помощи Аттилы из императоров пятого века… «Две дочери готского короля были выданы замуж за сыновей королей свевов и вандалов, но эти браки привели лишь к преступлениям и раздорам… Вандальская принцесса была заподозрена Гензерихом в намерении отравить его, и за это воображаемое преступление он отрезал ей уши и нос, отправил обратно к отцу в Тулузу. Отец ее Теодорих захотел отомстить. Жестокосердие Гензериха оказалось бы гибельным, не прибегни он к помощи Аттилы. Богатые подарки и настоятельные просьбы разожгли его честолюбие. Он помешал Теодориху, вторгшись неожиданно в Галлию… Едва закончилось кровопролитие, Аттила приступает к новой авантюре только лишь потому, что случился удобный повод: обесчещенная камердинером пятнадцатилетняя галльская принцесса Гонория, которую отправили в ссылку в Константинополь, передает через евнуха ему свое кольцо как право на законную невесту, с которой он втайне помолвлен. И хотя эти непристойные заискивания претят ему, только для законных жен он выстроил чуть не целый город, но нельзя упустить случай потребовать доли императорских владений. Он снова вторгается в Галлию…»

…Поздно вечером, когда Иннокентий Иванович сидел на кухне и печатал на машинке, его оторвал от вдохновенных занятий неожиданный телефонный звонок.

— Вы давали объявление по поводу дачного участка? — спросил приятный, сочный баритон.

— Да, я, да, давал, — встрепенулся Иннокентий Иванович.

— Надо бы встретиться для делового разговора, — сказали в трубке. — Как насчет того, чтобы завтра, ближе к вечеру?

— Где? — порывисто спросил Иннокентий Иванович.

— На «Кировской» у магазина «Чай». Ровно в шесть. Я буду в зеленой рубахе с газетой «Труд» в руках. Правее входа…

— Договорились! В шесть я приду. А позвольте спросить…

— Подробности на месте, — коротко ответил незнакомец и повесил трубку.

…Иннокентий Иванович какое-то время мысленно возвращался к недавнему телефонному разговору, но потом снова окунулся с головой в пятый век и сидел за машинкой допоздна.

…Смерть Аттилы, увлекшегося новой женщиной, послужила причиной упадка империи гуннов… «Отказавшись от Гонории, прежде чем удалиться, он пригрозил, что вернется еще более неумолимым и жестоким.

Аттила успокоил свою сердечную тревогу тем, что к списку многочисленных жен прибавил новую: прекрасную девушку Ильдико. Бракосочетание совершилось с варварской пышностью и весельем в деревянном дворце, по ту сторону Дуная, и отягощенный винными парами монарх, которого клонило ко сну, удалился поздно ночью с пира в брачную постель. В течение ближайшей части следующего дня его прислуга опасалась прервать наслаждения и отдых, пока необычайная тишина не возбудила опасения и подозрений. Наконец вломились в царский апартамент, и глазам предстала дрожащая от страха Ильдико. Царь испустил дух еще ночью: внезапно лопнула артерия. А так как Аттила лежал навзничь, то его задушил поток собственной крови…

Он был положен посреди равнины; избранные эскадроны гуннов совершили вокруг военные эволюции, распевая надгробные песни в честь героя, который был отцом своего народа и предметом ужаса всего мира…»

2

Встретились, где было условлено. Высокий гражданин в зеленой рубахе, пестревшей попугаями и кипарисами, стоял в надвинутой на брови соломенной шляпе и читал газету «Труд».

— Простите, это вы? — пробормотал Иннокентий Иванович. — По поводу летнего домика вы звонили?

— Да, здравствуйте, здравствуйте, меня зовут Альбертом, — протянул руку незнакомец, ослепив золотой улыбкой, неожиданной на его моложавом розовощеком лице.

Они разговорились, быстро найдя общий язык, и неспешно направились к Чистым прудам.

— Послушайте, — ласково убеждал Альберт, придерживая Иннокентия Ивановича под локоть, — ну зачем вам участок в каком-то там садоводческом кооперативе? Во-первых, земли дают всего лишь шесть соток, коза переплюнет.

— Я вовсе не такой уж завзятый огородник, с меня и этого вполне предостаточно, — доверчиво откликался откровенный по натуре Иннокентий Иванович.

— Да бог с вами, что вы такое говорите, — воскликнул с чувством Альберт. Глаза его от нарочитого удивления и чуть ли не испуга метнулись к мятым полям шляпы. — Нет, вы понимаете, что такое земля? Да это же… Единственное, что никогда не девальвирует, не упадет в цене! Иной покупает дачный участок с каким-нибудь покосившимся сараем за пятнадцать тысяч только для того, чтобы иметь право поставить там дом. Не перебивайте, имейте чуточку терпения, — сделал он порывисто предупредительный жест, видя, что Иннокентий Иванович хочет что-то возразить. — Во-первых, — загибал тонкие нервные пальцы Альберт, — в садоводческих кооперативах теснота; это же какой-то общественный курятник: ни единого деревца, какие-то клетушки, заборчики… Вы вечно у окружающих на виду, никакого интима, негде укрыться от любопытствующих глаз. Вас будет постоянно тревожить визг пил, стук молотков. Один сосед только начал строиться, а другой уже ладит над своим бунгало второй этаж для пополнившегося семейства, потому что выдал дочку замуж… Соседи, за редким исключением, будут вашими первейшими врагами и соглядателями. Раздобыли вы, скажем, какой-нибудь дефицитный материал — тотчас же на вас готова анонимка в ОБХСС. Чтобы спать спокойно, вам непременно придется запасаться кипой справок на каждый гвоздь, каждый шпингалет и лист железа, не говоря уже о кирпиче, лесе, трубах, цементе… Потом новая обременительная забота — на чем все это доставить, куда сложить, чтобы те же соседи не растащили. Нет, вы не представляете себе, что значит строиться. Постоянная маета иссушит ваш мозг, душу. Вам будут сниться тягостные сны…

— Я не понимаю, — замешкался, часто смаргивая, Иннокентий Иванович, — вы обескуражили меня этими красноречивыми доводами, но тогда зачем же вы мне звонили?

— Напротив, напротив, — перебил Альберт, — вот здесь-то мы и приходим к самому главному, — подмигнул он весело и хитро, со значительным видом. — Как человек деловой, я предпочитаю с клиентами полную откровенность. Д-да. Скажу искренне и прямо: я дачный маклер. Впрочем, это всего лишь хобби: работа позволяет мне свободно распоряжаться своим временем. Так вот, перейдем к существу вопроса: судя по характеру вашего объявления, крупную сумму вам не осилить, а потому предлагаю вариант попроще и выгоднее для вас во всех отношениях. Купите дом в деревне. У вас сразу отпадет куча забот. Перед всеми этими кооператорами-мичуринцами у вас будут громадные преимущества: строиться совершенно не надо, вы обладатель большого участка в пятнадцать, двадцать соток, рядом лес, река, кругом полная тишь, свежее молоко от хозяйской коровы… Ну чем не райское житье? Идиллия, да и только!

— Но где найти дом в деревне, да еще и сравнительно недалеко? — вздохнул Иннокентий Иванович. — И потом, как оформить покупку? Сейчас ведь с этим, говорят, большие сложности. Не идти же моей жене трудиться в колхоз дояркой?..

— Ну зачем же такие крайности, — снисходительно засмеялся Альберт. — Бумаги пусть вас не смущают. Все трудности с оформлением я беру целиком на себя. На этот счет у меня есть вполне твердые гарантии. Надо знать гражданский, жилищный, земельный кодексы… Д-да. Я в этих вопросах, что называется, собаку съел, могу потягаться с любым нотариусом, — хвастал он. — Вы ведь живете где-то на Юго-Западе, судя по номеру вашего телефона?

— На проспекте Вернадского, — кивнул Иннокентий Иванович.

— Ну и чудесненько. Киевская дорога вас должна устроить. Есть домишко в деревне Лаптево, неподалеку от станции Балабаново. Полтора часа электричкой, а там минут пятнадцать автобусом. Хозяева (их двое) родные братья. Наследовали избу от покойной матери. Хотят всего три тысячи. Мне за хлопоты и информацию — пятьсот рублей. Итого три с половиной обойдется эта роскошь вам. Дешевка! Двести я беру авансом, прежде чем познакомлю с хозяевами и отвезу на место. После оформления — полный расчет. Ну как, устраивает мое предложение?

— В общих чертах, конечно. Надо только посоветоваться с женой, съездить посмотреть, обсудить…

— Само собой, — улыбался благодушно Альберт. — На семейном совете надо взвесить все «за» и «против». Дело серьезное. Не козу купить… Я вас ни боже мой не тороплю.

«Сдались ему эти козы, — подумал Иннокентий Иванович. — Он хоть и ловчила, а в вопросах этих знает толк; резон в его словах есть. Лучше уж иметь дело с откровенным маклером, чем с честным дураком… А цена вроде подходящая».

Условились ехать в Лаптево утром в ближайшую субботу.

— Сперва познакомитесь и договоритесь с одним из братьев, он живет поблизости, в райцентре, — сказал Альберт. — С другим уже после… Я вам часиков в десять позвоню. Не забудьте же захватить сразу половину суммы! А для меня — аванс, — напомнил он.

Иннокентий Иванович по приходе домой снова засел за шестую главу.

«…Варвары укоротили волосы, обезобразили лица искусственными ранами и оплакивали своего отважного вождя.

Останки Аттилы положили в три гроба — один золотой, другой серебряный, третий железный — и предали земле ночью: рядом с золотыми чашами, доспехами и оружием бросили трупы рабов, что копали могилу. Закончили обряды шумным пиром, предаваясь веселью.

После его смерти варварские вожди заявили притязания на царское достоинство, а многочисленные сыновья стали оспаривать верховную власть и наследство.

Старший сын Эллак был убит первым, затем последовала очередь его брата Денгизиха… Империя гуннов распалась при первом же нашествии ингуров, населявших Сибирь… Но этот стремительный и, казалось бы, позорный переворот только послужил к славе Аттилы и доказал всему миру его злой гений: что ни говори, а этот человек умел сплотить миллионные орды. Жизнь недавнего владыки мира лишний раз подтвердила простую истину — человек скорее создает, нежели встречает слепо свою судьбу…»

3

Старший из братьев Черемисиных, Андрей Ефимович, жил на окраине Боровска в большом, крытом шифером доме с мезонином, рядом зеленел раскидистый яблоневый сад, вдоль забора теснились клетки с деловито и непрестанно шуршавшими травой кроликами…

— Я вас представлю как шурина, — предупредил загодя Альберт, когда они шли пыльной и извилистой улочкой от автобусной остановки. — Вы с ним особо не откровенничайте. Человек он со странностями, временами на него находят, знаете ли, приступы упрямства и несговорчивости, к тому же пять лет назад ослеп из-за болезни. Постоянная погруженность в себя, фиксированные идеи, если эти рудименты можно назвать идеями… С братом они видятся редко, отношения натянуты. Да и наведываться сюда тому недосуг. Вы не поверите, сколько труда и изощренной дипломатии стоило мне оформление всех необходимых бумаженций в соответствии с буквой закона. Старуха умерла полгода назад, изба так и стояла, не записанная ни на кого. Месяц-другой — и прибрал бы к рукам колхоз, выплатил лишь страховку. Но я все уладил.

…На стук им открыла дверь девочка лет двенадцати.

— Кто там, Маша? — послышался с веранды сипловатый баритон.

— Это я, Альберт. Вот шурина привез, — представил он Иннокентия Ивановича. — Историк и обаятельный человек. На него оформлять дом будем.

— А мне все едино, хоть академик, хоть слесарь, — сказал слепой и уверенно шагнул навстречу. — Лишь бы человек был хороший в родительском доме, пьянок не чинил, девок блудливых не возил, не поджег часом.

— Помилуйте, Андрей Ефимович, какие пьянки, какие уж тут блудницы… — смущенно хмыкнул Иннокентий Иванович и заморгал белесыми ресницами. — Я человек семейный, работаю день и ночь над диссертацией. Для меня главное — абсолютный покой и чистый воздух. А поджигать… Какой резон, если деньги плачу?

— Деньги деньгами, они шальные у иного, не в обиду будь сказано, — заметил слепой. — Вы ведь очумели там, в городе, от суетни, бензина и давки в автобусах, а тут, на приволье, глядишь, кровь шибанет в голову, блажь часом найдет.

…В Лаптево он взял поводырем свояка Николая, который жил рядом, — заросшего двухдневной щетиной мужика лет тридцати пяти.

Добирались сперва на попутке, а потом от шоссейки, чтобы сократить путь, прямиком через поля скошенного клевера.

— Давненько, давненько не бывал я в этих местах, — вздыхал по временам слепой, останавливаясь у какой-нибудь рощицы и отирая костяшками загрубевших пальцев слезящиеся глаза.

Пятистенок был большой, две комнаты в каждой половине; высился он на метровом кирпичном фундаменте шагах в ста от проселка, который убегал глинистыми извилинами за холмы, теряясь в лесах. Стены дома обшиты тесом, краска облупилась, изгородь заметно покосилась, огород зарос бурьяном. Малина вымахала чуть ли не в человеческий рост. Кругом полная заброшенность, сиротливое запустение. Да и кому было смотреть за хозяйством, если восьмидесятилетняя старуха перед смертью два года тяжело болела. Хорошо хоть, сердобольные соседи изредка помогали ей по мелочам, приносили воду, дрова.

Иннокентия Ивановича несколько смутил внешний вид избы, неухоженной, с мутными, потрескавшимися стеклами в чуть перекошенных створках.

— М-да, — причмокивал он губами и топтался под окнами. — А не завалится ли сия обитель через пару лет?

— Да ты погляди хорошенько, — воскликнул с обидой в голосе слепой. — Стены обшиты доской, кровля напущена на полметра, дождь не засекает…

— А как под обшивкой, не гнилые ли бревна? — постукивал по дереву ключами Иннокентий Иванович и слушал озабоченно, какой идет звук.

— Чего? — опять обидчиво вскинул голову слепой. Влажные, слипшиеся ресницы его дрогнули над отечными веками. — А ну-ка, Никола, сбегай в сарай, принеси топор, дай недоверчивому гражданину.

Никола живо метнулся к дровянику, принес красный от ржавчины топор. Андрей Ефимович шагнул к Иннокентию Ивановичу и с вызовом просипел:

— На, рви!

— Что рвать? — испуганно отшатнулся тот и удивленно округлил глаза.

— Рви, ядрена мать, обшивку. Сейчас убедишься — сгнили венцы или нет.

— Но зачем же портить? Я ведь просто так спросил, — отнекивался Иннокентий Иванович и малодушно отступал к сараю.

— Нет, ты рви! — напирал слепой. — Хочу, чтоб товар был лицом виден. Начистоту! Мой покойный родитель, как ставил оклад, бревна эти в навозе выдерживал для крепости. Не на продажу, навечно строил! А ты сомневаешься — гнилье, дескать. — Он шагнул к стене, пошарил по ней рукой, вставил топор в паз между досок и резким уверенным рывком отодрал напрочь одну из них. — Гляди! Ну как? — с угрожающим выжиданием бросил он.

Казалось, в эту минуту для него было уже не столь важно продать родительский дом, сколько доказать свою правоту, защитить задетую фамильную честь Черемисиных. Желваки на его скулах набрякли, лицо было мрачно, руки вздрагивали. Он с напряженным молчанием ждал, какой будет произведен эффект. Дерево потемнело от времени, но нигде не было и следа гнили, червоточинки от жучка.

— Действительно, все сохранилось в отличном виде, — нарушил тягостное молчание Альберт. — Товар — первый сорт! Можно заворачивать. У покупателя претензий нет, — подмигнул он Иннокентию Ивановичу и, подойдя к слепому, опустил с умиротворенным видом руку на плечо: — Андрей Ефимович, право же, не стоит по таким пустякам горячиться и портить еще не проданное строение.

— Нет, ты погоди, — сбросил тот резким жестом его руку. — Я хочу, чтоб все было честь честью. Я, может, если гражданин сомневается, и не продам… — Он уверенно двинулся вдоль стены, нащупал угол. — Теперь здесь отдираем, — снова поднял он угрожающе топор.

— Не надо! Ради бога, не надо, — кинулся к нему с воплем отчаяния Иннокентий Иванович, но не успел остановить.

Кра-х-х-х! — снова затрещала жалобно доска и отлетела в сторону.

На лице Иннокентия Ивановича отразились такая мука и боль, словно ему выдернули по ошибке здоровый зуб.

— Я верю вам, Андрей Ефимович, верю! — умолял он, забегая то сбоку, то сзади.

— А ты верь, да проверяй, — размахивал в запальчивости слепец топором. — Может, мужик обманет, гнилушку трухлявую подсунет за две тысячи.

— Как за две? — пробормотал Иннокентий Иванович и уставился на Альберта, который в эту минуту сделал ему страшные глаза и приложил палец к губам.

Андрей Ефимович, казалось, и не слыхал в смятенности этих слов. Он бросил топор наземь и отступил к забору:

— Эх, да ежели б я зрячий был, разве ж продал? Ни в жисть! Сам бы ездил сюда, на огороде трудился. Участок ведь — тридцать соток! А вода здесь какая… Ключевая! Ты не гляди, что колодец рядом, не поленись под горушку спуститься, холоднющая в роднике там — зубы ломит. Прет, как нарзан, из-под земли. — Он помолчал и отер рукавом рубахи взопревший лоб. — Ежели б Федька хоть летом наезжал сюда по выходным, я б свою половину ему даром отписал. Все же как-никак родились мы здесь; отец да мать с братьями на погосте в землю опущены. Да что говорить… Укропник он! — сказал в сердцах Андрей Ефимович.

— Укропник? — засмеялся Альберт.

— Это я брата Федьку так прозываю. Дом от тещи у него в деревне на Десне: выращивает цветы, рассаду, петрушку-моркушку… Продает на базаре. А ведь работает в Подольске на электромеханическом заводе, слесарь-инструментальщик высшего разряда. Три сотенных в месяц замолачивает. Хоть и родной брат, а за мелочность недолюбливаю его.

— Зато помогает выполнению Продовольственной программы, — заметил дипломатично Альберт.

— Да уж! — хмыкнул саркастически слепой. — У него своя программа — личная. Деньгу копит. Не говорю уж про «Жигули», а небольшой реактивный самолет в точности мог бы купить. Ну да каждому, как говорится, свое… — Он прислушался к отдельному звону ботала за рекой, где пастух гнал по скошенным жнивьям стадо, повертел головой из стороны в сторону, словно встревоженный чем-то, и неожиданно спросил: — Иннокентий Иванович, ты где?

— Я здесь, здесь, — откликнулся тот и заспешил к нему семенящей походкой от крыльца, где еще раз оглядывал придирчиво веранду и крышу, постукивал для проверки по доскам порога. — Кровлю смотрел. Шифер положен прямо на стропила или поверх старого железа? — спросил он с оттенком робости в голосе.

— В крыше, значит, тоже сумлеваешься? — дрогнули брови у Андрея Ефимовича. — Сейчас и ей устроим проверку. — Он вскочил с неожиданным проворством и стал шарить руками по земле, отыскивая топор. — Никола! — крикнул он. — Ну-ка приволоки сюда из сарая лестницу.

— Да отличная кровля, бросьте вы. Зря! — веско сказал Альберт.

— Хорошая кровля, вижу и нисколько в этом не сомневаюсь, я просто так спросил, — оправдывался, забегая впереди слепого, Иннокентий Иванович и растопырил комично при этом руки. Он уже сожалел о столь неосторожно сорвавшемся у него вопросе. — Ну что вы, ей-богу, за человек!.. Слова нельзя сказать. Ведь я покупатель, могу же просто из любопытства поинтересоваться. Беру дом, беру! Согласен!

— Нет, ты уж проверь, — решительно отстранял его слепой. — Твое законное право. Тебе здесь жить. У нас, у Черемисиных, все без обмана…

— Нельзя же так, — миролюбиво и чуть ли не заискивая говорил Иннокентий Иванович. — Какой вы, право… Пойдемте лучше в дом, сядем перекусим.

— Да-да, покупку надо непременно хоть пивом обмыть, — поддакивал Альберт. — А заодно подпишем заготовленные мной бумаги, прежде чем ехать к нотариусу. Контора сегодня работает до трех. Время нельзя терять.

Он выбрал минуту, когда Андрей Ефимович с Николаем вошли в горницу, а они с Иннокентием Ивановичем остались наедине, и с торопливой деловитостью спросил:

— Значит, берете? Сомнений нет?

— Беру, — вздохнул Иннокентий Иванович, чувствуя, что у него снова начинается мигрень. — Кстати, — добавил он, — ведь Андрей Ефимович отдает дом за две тысячи, а вы говорили — три.

— Но вы забыли, что есть еще младший брат Федор, тому надо дать непременно две тысячи. На меньшее не согласен ни в какую, — раздраженно выпалил Альберт. — Все должно оставаться в полнейшей тайне, чтобы после не возникло разногласий. Ваше дело — получить бумаги и заплатить, как договорились. Так согласны, черт возьми?

— Ну что ж… Хорошо, — проронил Иннокентий Иванович. Он чувствовал неловкость положения, неприязнь от сознания, что участвует в обмане слепого. «В конце концов, какое мне до всего этого дело, — пытался успокоить он себя. — Богу — богово, а кесарю — кесарево. Не вмешиваться же мне в их расчеты и устанавливать справедливость! Еще, чего доброго, все сорвется…»

— Значит, так, — подытожил Альберт, раскрывая папку. — Ввиду сложности оформления деревенских домов предпринимаем следующий маневр: каждый из братьев подписывает Иннокентию Ивановичу договор жилого найма домовладения на сто лет. Согласно жилищному кодексу это вполне законно. Да и заверять нигде не надо. В случае чего такой документ имеет юридическую силу. Черкните, Андрей Ефимович, здесь внизу, а я сейчас приглашу двух соседей, которые удостоверят подписями, что текст договора вам, как слепому, зачитан вслух.

— Не согласен я, — нахмурился Андрей Ефимович.

— Как не согласны? — опешил Альберт.

— Не согласен, чтоб соседи… Им-то какое дело? Лишняя болтовня после пойдет, а у меня здесь родня в деревне… У нас все должно быть на доверии, на честном слове. Ты, может, не веришь мне? — отодвинул он листок с договором.

— Ну ладно, ладно, пусть будет по-вашему. Ставьте подпись, — направлял Альберт руку слепого. — Но доверенность на управление домом и завещание вы ведь не откажетесь подписать у нотариуса?

— Это можно, — коротко отрезал тот.

— Ну вот и чудесно. Одна бумага подписана. Деньги Иннокентий Иванович заплатит, когда окончим оформление. А сейчас можно и закусить. Возражений, надеюсь, ни у кого нет?

Иннокентий Иванович сидел с сумрачным видом, вяло жевал бутерброд, слушал болтовню Альберта о какой-то приключившейся с ним недавней истории. И потом, когда наконец рассчитались, мигрень по-прежнему не проходила, не покидало тягостное чувство.

Альберт подбадривал, пытался развлекать его разговорами, пока мчали на такси в Подольск, к Федору, условиться и оформить окончательно все в тамошней нотариальной конторе.

— Надо ковать железо, пока горячо, — наставлял Альберт. — А то ведь этот фрукт, чего доброго, набавит цену. С него станется. Такие дела надо обстряпывать быстро и четко. — Затем он обронил с хвастливым видом, что без него Иннокентий Иванович, может быть, и вовсе не купил бы ничего в этом году. — Я человек действия, меня вдохновляют подобные предприятия, — разглагольствовал по дороге Альберт. — Они скрашивают сон жизни и поднимают тонус. Алкоголь? Женщины? Нет, это не для меня, не заполняет вакуум души… А душу надо чем-то пьянить, нужен какой-то катализатор. Нет, шика я не люблю, но мне нужна гарантия обеспеченности. Я стал изобретателен только в силу необходимости…

«Экий болтун, — досадовал на его трескотню Иннокентий Иванович. — Его энергию и предприимчивость, да в гуманных целях… — Он думал было спросить, где работает Альберт, но решил, что тому ничего не стоит и солгать. — Поскорее бы разделаться окончательно», — морщился Иннокентий Иванович, чувствуя к своему спутнику все большую и большую неприязнь, но вместе с тем сознавая, что без него в этой затее он, наверное, не смог бы ступить и шагу, так как начисто лишен деловитости и умения быстро находить с незнакомыми людьми общий язык.

«Почему даже это простое благо — жить в деревенской избе, не нужной никому, где я намеревался обрести покой, дается ценой уступок совести, какими-то хитромудрствованиями с оформлением, сделкой с жуликом?» — размышлял Иннокентий Иванович и вспоминал разговор с женой накануне, когда она корила его, что он размазня и чистоплюй, абсолютно не умеет устраиваться в жизни…

«Да-да, — повторял он мысленно про себя, — приобретая какие-то внешние блага, мы неизбежно должны поступиться чем-то в себе… Древняя, как мир, альтернатива».

Мысли его снова вернулись к незаконченной шестой главе, он думал о том, что при всем свирепом высокомерии Аттилы тот положил основание республики и способствовал рождению в век феодализма духа коммерческой предприимчивости. Спасаясь от меча гуннов, жители Падуи нашли убежище на островах Адриатики, где возникла Венеция. Но сознавал ли сам Аттила последствия своих действий? Был ли достаточно дальновиден? Нет, он не мог подняться выше честолюбивых притязаний, оттого и не был счастлив… Владыка мира тоже оставался, по сути, всегда одинок.

4

В конце августа неожиданно похолодало, снова зарядили, как и ранней весной, дожди. Погода словно издевалась.

— Ничего, еще потеплеет, — говорил жене Иннокентий Иванович. — Придет бабье лето. Поживем в деревне в своем доме хоть недельку-другую. Скоро в лесу пойдут рыжики, опята, белые…

…В один из дней он собрался и поехал в Лаптево. Надо было навести перед переездом порядок в избе, вынести все лишнее, а заодно и проверить печь. Тогда, при слепом, он побоялся даже заикнуться о ней. Еще, чего доброго, тот стал бы в запальчивости ломать свод, показывать дымоход… «Ишь ведь, — думал в тряском и переваливающемся со скрипом на ухабах автобусе Иннокентий Иванович, — кричал тогда, хвастал: „Тяга что надо, лешего в трубу с ногами утащит…“ А ведь так и не затопил, хотя собирался… Ну да ничего, были бы добротные стены и крыша, а все остальное приложится после. Найму мастера за тридцатку…»

Отворя калитку, оглядывая, теперь уже по-хозяйски, крыльцо, двор, отпирая собственным ключом массивный навесной замок, он испытывал в душе какую-то особенную приятность. Как-никак, а личная дача!

Из сеней в остудную предвечернюю тишь дохнуло застоялым запахом пересохшего сена с повети, спертым воздухом обезлюдевшего жилья, перестоялой золы. Иннокентий Иванович отправился в сарай, принес охапку березовых дров. На блестевшей грязью улице было пустынно, попрятались даже куры. Со стороны леса, черневшего неровными уступами за кладбищем, быстро двигались на деревню рваные пласты низких свинцовых грозовых туч. День засумерился, небо густело сырой одымью. Где-то в крайних избах сиротливо затеплились в окнах жидкие огоньки…

«Ах, какая жалость, что я не познакомился ни с кем из соседей, — думал Иннокентий Иванович, растапливая печь. — Сейчас можно бы пригласить кого-то в гости, побаловаться чайком, разогнать скуку за разговором». На всякий случай он прихватил с собой пару бутылокпива…

Наструганные перочинным ножиком лучины занялись споро в поде печи; за открытой заслонкой в дымоходе то гудело тромбоном, то яростно завывало. Поленья угрожающе потрескивали, огонь метал по стенам пляшущие отблески.

Иннокентий Иванович закурил, откупорил пиво, выпил, морщась, с полстакана, оглядел еще раз просторную горницу, где братья Черемисины оставили все, как было здесь при жизни их матери: облупившийся шифоньер, столик с потемневшим по краям зеркалом, шаткую железную кровать, старенький продавленный диван. Даже семейный портрет, сделанный, очевидно, сельским фотографом-любителем лет тридцать назад, по-прежнему красовался на стене в засиженной мухами раме. Приезжавший накануне из Подольска Федор, при всей его скаредности, забрал из чулана лишь столярные инструменты, гвозди, ржавые навески, нанизанные на проволоку, и прочий железный скарб, который мог сгодиться в хозяйстве.

Из рамы на Иннокентия Ивановича глядел в упор с некоторым недружелюбием и, как казалось ему, ехидцей даже преклонных лет мужчина с горбоносым скуластым лицом и впалыми щеками. Рядом с ним сидела женщина с гипнотически застывшими глазами и скорбно поджатыми губами на мелком обличье, а за ними стояли плечом к плечу четыре брата Черемисиных, двое из которых, получив тяжелые ранения на войне, скончались здесь же, в доме, еще задолго до смерти матери.

Иннокентий Иванович прошелся по комнате, подкинул в печь еще пару поленьев, глянул в окно, где уже зиял непроглядный мрак. Странное ощущение, что кто-то уставился ему в спину и словно с выжиданием наблюдает за каждым его движением, заставило невольно обернуться. Он непроизвольно поймал себя на том, что не может избавиться от странной сковывающей неловкости и напряжения в нервах; снова вперил встревоженный взгляд на старую фотографию. Горбоносый, казалось, с таинственным прищуром следил за ним из-под насупленных бровей.

«Фу-ты, чертовщина какая, — ухмыльнулся недобро Иннокентий Иванович, подивившись тягостному чувству, которое внушало ему между тем все большее беспокойство в этой пустынной избе, стоявшей в двухстах шагах от кладбища. — Надо снять фотографию и отнести ее пока в чулан», — решил он, подошел к дивану и с трудом размотал проволоку, на которой держалась рама. Он вынес ее в чулан и едва не оступился в потемках. Здесь теснился громадный, окованный по углам железом сундук, валялось несколько пар плесневелых сапог, были свалены в кучу платья, телогрейки.

«Мог ли догадываться хозяин, когда строил этот дом, мастерил сундук, лавки, двор, старательно прилаживал каждую дощечку на крыльце, что сыновья бросят родительский кров и продадут все случайному человеку, забыв взять даже портрет?» — размышлял Иннокентий Иванович. Печь потрескивала еще догорающими в темном закопченном поде дровами, огонь вскоре опал, только едва мерцали переливчатыми оранжево-синеватыми отблесками угольки. Один из них слабо стрельнул, на пол брызнули затухающие на лету искры. В избе стало тихо. Но тишина эта оказалась обманчивой. От тепла то и дело поскрипывали приглушенно балки, доски, оконные рамы. Иннокентию Ивановичу явственно послышалось, будто кто-то с мягким кошачьим шорохом приоткрыл двери за перегородкой и теперь расхаживает по другой половине, горестно вздыхает о чем-то. Потом в ближнем углу чердака хлопотливо забегали мыши, заскребли с торопливым и настойчивым упорством под обоями у одной, у другой стены… Что-то слабо звякнуло в чулане. Оттуда донеслись жалобный писк и какая-то странная возня. Все, казалось, в доме пробудилось, наполняя его новыми и новыми шорохами. И тут Иннокентий Иванович с жесточайшей ясностью осознал, что он себя не чувствует полноправным хозяином здесь. Напротив, он был сейчас как бы непрошеным гостем, встревожил кого-то, кто по-прежнему обитал в старой избе.

«Да ведь тут ночью и не поспать, — вздыхал с отчаянием Иннокентий Иванович, ворочаясь с боку на бок на раскладушке. — А как избавиться от мышей, даже если переменить обои, ободрать вовсе к черту… Ведь их, окаянных, тут целый легион: на чердаке, под полом, за перегородками, всюду, всюду. Надо заводить, по меньшей мере, пять котов. — Он с тревожным чувством прислушивался к каждому малейшему звуку и понимал, что уже не уснет спокойно. — И как же я раньше не подумал о мышах», — сетовал он, отгоняя от себя навязчивую мысль о чьем-то еще присутствии там, на другой половине.

Дрема все настойчивее смежала его отяжелевшие ресницы, голова устало клонилась к подушке, но он подсознательно все ждал еще какой-то стерегущей его неприятной неожиданности. Наконец все же Иннокентий Иванович забылся тревожным сном. Страшные видения теснились в его возбужденном мозгу. То представлялось, что Аттила со своим многочисленным войском разбил стан за околицей деревеньки Лаптево, и он явственно угадывал доносящееся до него бряцание оружия, ржание коней… То вдруг перепаханное поле окутывалось дымкой, видения и войска гуннов исчезали, а сон бередило чье-то тоскливое, щемящее завывание за окном. Нет, пожалуй, это было скорее песней, в которой угадывалась глухая, мертвая тоска.

«Черт-те что, — беспокойно ворочался спросонья Иннокентий Иванович, — вот тебе и деревенская идиллия, тишь да миротворная благодать… А ведь рабочий день в колхозе, наверное, с шести?» Потом от окна до него внезапно донесся чей-то угрожающий голос: «Дачку захотел? Будет, ужо погоди, съедят тебя мыши! А сундук-то придется отдать. Небось не разглядел, что в нем двойное дно?»

Шаги на другой половине дома становились все явственнее, дверь открылась, и в комнату осторожно вошел слепой. Нет, вовсе даже не слепой. Теперь Андрей Ефимович неожиданно чудодейственным образом прозрел, но из глазниц смотрели остекленелые черные зрачки мертвой пустотой, наводившей жуть. Он стал шарить по стенам руками, беспокойно шепча: «Куда же запропастился портрет?»

Иннокентий Иванович хотел тут же вскочить и крикнуть, что злополучный портрет в чулане, но с леденящим ужасом сознавал, как все его тело цепенеет, а язык немо присох к гортани.

Не найдя портрета, Андрей Ефимович сокрушенно опустился на табурет и горько заплакал. «Эх, все продал, родительское гнездо продал, — причитал он, раскачиваясь из стороны в сторону. — Деньги! Что деньги, когда портрет назад не воротить…» С неожиданным остервенением и проворством он выхватил из-за пазухи мятую пачку кредиток и швырнул в потухшую печь. Оттуда с воем метнулось пламя, лизнуло его сапоги, побежало стремительно вверх… Он со стоном вскочил, но его тут же окутало едким облаком дыма и утянуло с воем в закопченный под. На пол избы с грохотом посыпались откуда-то сверху кирпичи…

«Что же вы позволяете себе вытворять в моем доме?!» — возопил истерическим фальцетом Иннокентий Иванович и… проснулся, обливаясь холодным потом.

Со стороны двора внятно доносился какой-то стук. Там откинули щеколду и, топая, вошли в коридор. Тут уж нервы Иннокентия Ивановича не выдержали вовсе, и он весь затрясся, забился мелкой дрожью, стал торопливо и судорожно шарить непослушными руками по столу, отыскивая коробок со спичками. За перегородкой щелкнул выключатель, зажегся яркий свет, дверь распахнулась с визгливым скрипом настежь…

На пороге горницы стоял перепачканный в глине Альберт. Увидев Иннокентия Ивановича, он немало опешил, испуганно прянул назад и наступил на ногу тучному незнакомцу, который при этом слабо вскрикнул.

Возгласы удивления хозяина и нежданных гостей смешались в эту минуту. Затем последовали беспорядочно бурные восклицания, торопливые, сбившиеся слова приветствий… Альберт, в отличие от несказанно обрадованного Иннокентия Ивановича, был чем-то смущен. Он счел непременным долгом объяснить свое посещение в столь позднее время и, малость поостыв, прокудахтал нервической скороговоркой:

— Ездили мы тут неподалеку в одну деревеньку… Дом Владимиру Петровичу смотреть. Да вот случилась неожиданно оказия… Дорога размокла, и угрузли чертовы «Жигули» в этих хлябях. Пришлось до утра бросить. Ну, я и вспомнил ненароком про ваш «особняк». Не ночевать же ночью в поле… А как открыть щеколду со стороны двора, я знаю, Андрей Ефимович, показывал… Вы что же, один, без семейства?

— И слава богу, что жену не привез, — ответил с судорожной полуусмешкой Иннокентий Иванович, но тотчас осекся. Ему внезапно пришла в голову спасительная мысль. — Послушайте, — заговорил он торопливо, обращаясь к Владимиру Петровичу, который деловито оглядывал просторную горницу. — Купите у меня этот прекрасный дом, чем искать где-то на отшибе. Я вам с охотой уступлю. На машине сюда подъезд прекрасный… Совсем ведь рядом с дорогой. У меня, видите ли, возникли чрезвычайные семейные обстоятельства, да и вынужден отбыть в длительную командировку. А изба, право слово, отменнейшая! Участок — почти тридцать соток. Рядом лес, речка. Благодать! И недорого, всего лишь три тысячи. — Он старался говорить как можно громче, опасаясь, что Владимир Петрович услышит, если заскребут под обоями мыши. Иннокентий Иванович намеренно расхаживал по комнате, поскрипывал половицами, передвигал с места на место стул.

— Нет, вы серьезно? — оживленно блеснул глазами Владимир Петрович. Он успел уже оценить достоинства просторной, теплой избы и невольно позавидовал хозяину. — Вы не шутите?

— Какие уж тут шутки, — ответил Иннокентий Иванович и покосился на Альберта. — Сказано — продаю! Ввиду чрезвычайных обстоятельств…

— Тогда что ж… — пожевал ночной гость пухлыми губами. — Домишко вроде бы недурен. А как крыша? Не протекает?

— Крыша? — воскликнул Иннокентий Иванович. — Да я хоть сейчас отдеру при вас лист шифера. Под ним настлано железо…

— Нет, что вы, что вы, — махнул рукой Владимир Петрович и сделал испуганные глаза. — Я ведь просто к слову спросил. Чисто из любопытства. Погляжу еще избенку снаружи, и хоть на этой неделе поедем оформлять. Дом на вас числится или на родственниках?

— На мне, на мне, — твердо заверил Иннокентий Иванович. — Я вам, голубчик, и доверенность дам. На сто лет! Все честь честью, согласно жилищному кодексу, — говорил он и сам дивовался своей неожиданной находчивости и прыти.

— Так мы у вас того… Если не возражаете, переночуем? — благодушно смотрел на него Владимир Петрович.

Иннокентий Иванович с радостью ответил бы согласием при ином обороте дела, но поскольку речь теперь шла о продаже избы, рисковать не желал.

— Да какой там сон, помилуйте, уже полчетвертого, скоро светать начнет. Да и уложить мне вас, увы, негде. А машину вы зря оставили на дороге, лично я бы не рисковал… Трактора утром пойдут в поле, могут ненароком задеть…

Альберт хранил молчание и с любопытством наблюдал за Иннокентием Ивановичем. Он никак не мог взять в толк, что тот задумал и почему вдруг решил продать дом.

— Пойдемте-ка попробуем вытолкать ваши «Жигули», — предложил Иннокентий Иванович и начал торопливо одеваться.

5

В тот же день к вечеру Иннокентий Иванович укатил домой, условясь на прощание с Владимиром Петровичем, что тот позвонит ему завтра. Надо было подготовить документы и обсудить продажу избы с женой.

— Натусик, нам опять не повезло с дачей, — грустно вздыхал он и смотрел на нее виноватыми глазами, покрасневшими от бессонной ночи.

— Ну что там еще случилось? Пожар? — всполошилась она.

— Нет, пожара пока нет, — робко протянул он, — но, видишь ли, в избе уйма мышей, они кишат всюду: под обоями, на чердаке, под полом… Целая колония! Да и избенка мрачная, чувствуешь себя там несколько беспокойно. Все пропиталось каким-то гнетущим запахом застарелого, неухоженного жилья. И возможно… Возможно, там существует некое биополе… Во всяком случае, мне снились всю ночь кошмары. Какие-то беспрестанные шорохи в темноте, поскрипывание… Конечно, ты скажешь, что у меня расходились нервы и попросту это вздор, слуховые галлюцинации от усталости. Но, поверь, Натусик, я не могу отделаться от гнетущего чувства. Ни о каком душевном отдыхе там и речи быть не может. Словом, я подумал хорошенько и решил продать избу. Уже подвернулся и серьезный покупатель, вернет полностью уплаченное с учетом комиссионных Альберту…

— Ты совсем спятил? — недоуменно уставилась на него жена. На ее красивом, ухоженном лице застыло выражение растерянности, словно он оскорбил ее дурацкой шуткой. — Какое, к черту, биополе, какие мыши?

— Обыкновенные, серые, с хвостиками, — лепетал смущенно Иннокентий Иванович.

— Нет, надо же выдумать — продавать дом из-за подобной чепухи. Может, ты и квартиру нашу завтра побежишь менять, если увидишь на кухне таракана? Немедленно звони этому прыткому покупателю, скажи — передумал. А с мышами я быстро разделаюсь. Завтра же вызову из Боровска санэпидстанцию!

…Минуло две недели. Владимир Петрович досаждал телефонными звонками и утром и вечером, спрашивал Иннокентия Ивановича, когда наконец поедут оформлять дела к нотариусу, но потом отчаялся и перестал тревожить. А еще через неделю пришла повестка, Кавыкина неожиданно вызвали в ОБХСС.

«Этого только мне не хватало», — терзался он всевозможными догадками всю субботу и воскресенье. Работа не шла, в голове стоял какой-то туман, мысли ворочались тяжело, вяло. Он не мог воспарить над материалом и завершить седьмую главу, где описывал расправу государя Валентиана над римским полководцем Аэцием — кровавое его убийство евнухами и царедворцами. Отважный и дерзкий на полях сражений, Аэций пал жертвой ничтожных интриганов, оклеветавших его. Недалекий, распутный Валентиан выказывал наивную доверчивость и поколебал тем самым основы собственного могущества. Новый фаворит, евнух Гераклий, занял место воина, столько лет ограждавшего империю от набегов варваров. Но вскоре и Валентиан, и Гераклий пали от меча слуг, приверженцев Аэция…

…Иннокентий Иванович с унылым видом бродил по квартире, тщетно ждал прилива вдохновения, проглядывал от скуки газеты. Листая «За рубежом», он наткнулся на любопытную статью: в штате Алабама пилот «боинга», снижающегося для захода на посадку, сообщил в аэропорт, что видит парящего под облаками человека. Минут через десять диспетчеру передали с борта другого самолета аналогичное сообщение. Пришлось поднимать вертолет службы безопасности. Загадочным летуном оказался некий фермер Джон Макинтош, который возносился на надутых гелием шарах, прихватив с собой духовое ружье. Джон Макинтош в ответ на предъявленное ему обвинение в нарушении техники безопасности полетов над аэропортом ответил с невозмутимым видом, что отдыхает таким образом от забот и семейных неурядиц, обретая душевное спокойствие и равновесие. Когда он находит нужным спуститься на бренную землю, то стреляет по очереди в надутые шары и таким образом плавно снижает высоту…

«Господи, — думал, прочтя все это, Иннокентий Иванович, — как я его, бедолагу, понимаю. Сам бы последовал его примеру. И на что только не вынудит тоска… Газетчики ради сенсации выставили его чудаком и оригиналом, но понять человека труднее, чем осмеять…»

6

В среду он отправился с нелегким сердцем по вызову в ОБХСС. Все оказалось куда печальнее, чем можно было предполагать. Альберта арестовали за какие-то махинации, шло вторую неделю расследование. Нотариус из Боровска дал исчерпывающие показания обо всех клиентах, которых приводил к нему маклер.

— Иннокентий Иванович, — расспрашивал дотошный следователь с теплыми, интимными интонациями в голосе, пытаясь установить дружеский контакт, — когда вы познакомились с гражданином Уклейкиным Альбертом Эдуардовичем? Брал ли он с вас денежное вознаграждение за посредничество? Сколько именно?

Ах, как обременительны были для Иннокентия Ивановича эти долгие скрупулезные выяснения! Он чувствовал себя безмерно униженным, словно и его самого уличили в чем-то постыдном и низком. Ведь слепого Черемисина Альберт объегорил как-никак именно с его помощью… Теперь и это обстоятельство выплыло наружу, провели очную ставку. Сделку пришлось расторгнуть по соглашению обеих сторон. Но деньги обещали вернуть только после суда и выяснения всех многочисленных подробностей аферы.

Для Иннокентия Ивановича это был удар. Черт с ними, деньгами, но какой пришлось испытать позор. Он слег в постель с тяжелым нервным расстройством. Жена вскоре взяла на работе горящую путевку и уехала отдыхать вместе с дочкой в пансионат под Евпаторией.


…По вечерам он теперь сидел у распахнутого окна, не замечая кипящей напротив их дома допоздна новостройки, не обращая внимания на надсадный грохот тракторов, всецело погрузившись в себя, и следил безотчетным печальным взглядом за медленно плывущими далеко над горизонтом перистыми облаками

РАССКАЗЫ

Свой почерк

В конце марта у нас под Москвой весна уже в полной силе, на лесных прогалинах влажно чернеет земля, остро пахнет прелью, отмякшей корой, а здесь, на берегу Баренцева моря у Полярного круга, дни еще коротки и пасмурны, развидняется почти что к полудню.

Веретьё — означает по-местному сухое урочище среди мокрой тундры, отсюда и пошло название деревушки. Около сотни изб в два порядка, высится колокольня на отлогом угоре, синеют густо промасленные карбасы*["68] на песчаном берегу Печоры. С норда еще скованная льдами Болванская губа, на восток тянется гряда холмов Вангурейского хребта, а на западе бескрайняя тундра с бесчисленными мелкими озерами вплоть до Канина Носа. Лесов поблизости от устья нет, кругом одни моховые болота. Хоть топляка приносило прибылой водой вдоволь, а годился он только на то, чтоб печи топить; избу с него не сладишь, разве что ленивый хозяин срубит сараюшник. Для того чтобы избу поставить, карбасочек построить, хаживали за материалом по зимнику в верховья почти к Усть-Цильме, а летом спускались рекой в деревню. Дома строили просторными, крепкими, рубленными из красного стояна; снизу подвалыши и клети, выше зимние горницы, а сверх того еще летние, крытые тесом, окошки изукрашены резьбой, расписаны киноварью и охрой. Народ здесь жил малоразговорчивый, смирный, отличавшийся редким гостеприимством.

Впервые я попал сюда с геологической партией лет десять назад, да и потом случалось останавливаться проездом на день-другой в зимнюю пору, пережидая непогоду, когда завьюжит так, что и на самоходном «Буране» иной раз проплутаешь полдня.

В ту весну я возвращался со стороны устья в Нарьян-Мар и завернул по пути проведать кое-кого в Веретье.

В тундре оглаженный ветрами до блеска наст, или, как говорят местные жители, нарокуй, прочно сковал все, сровнял под собой озера, кочкарник, болота. Сиротливо стоят на склоне распадков одинокие приземистые березки, словно замершие в оцепенении среди белой пустыни. И, проезжая мимо, невольно приглядываешься к ним — не человек ли, не махнет ли рукой, не позовет ли на помощь. Но нет, недвижимо застыли заиндевелые деревца. Не шелохнется на ветке поджидающая добычу полярная совка. Чутко слушает мертвую тишь, которая затопила все окрест. И есть какая-то печальная загадочность в этом гнетущем безмолвии. Хочется нарушить его, пронзительно крикнуть, но слабое эхо тотчас вязнет в снегах, и еще острее сознаешь свое бессилие перед гибельной тундрой, раскинувшейся на сотни и тысячи километров. Одиночество вдали от людей становится еще тягостней — и спешишь скорее в деревню.

…Не успеешь за делами оглянуться, пройтись после обеда к морю и вернуться назад по узкой от сугробов улочке, как снова наплывает темень. Вон дрогнула одна, другая звезда, третья, словно непрочный свод пробивает капелью, и вот он сквозит уже желтоватой проталиной там, где виден щербатый, словно наполовину оттаявший, осколок месяца.

И сколь отрадно покажется после морозной темени в уютной, просторной избе, где в сенях и на повети стоит какой-то особенный запах от сетей, отдает смолистым духом от стружек, от нового карбаса, который мастерит вручную хозяин дома дядя Аристарх. Ему уже за семьдесят, он кряжист и сух, волосы на голове густы и белы, как куропачье крыло. В море он давно не ходит из-за радикулита, постоянно носит широкий пояс из собачьей шерсти под замашной рубахой и уверяет, что это первейшее средство от всякой простуды.

На всю деревню здесь два карбасных мастера; кроме дяди Аристарха есть еще Яков Прялухин, мужик громадного роста с огненно-рыжей бородой, который, как говорится, сметлив и своего не упустит, работает на скорую руку.

Дядя Аристарх строит карбасы по-старинному, на вицах, прошивает бортовые доски ивовыми прутками, которые распаривает в горячей воде. Сработанному на прошив карбасу нет сноса, течи в нем никогда не бывает. На корги, то есть киль, переходящий в форштевень, он выбирает особую ель с кривым комлеватым корнем, которую выдерживает до «сухого звона». Прялухин же строит по-быстрому, «с горячего топора», «шьет» на гвоздях, не утруждая себя морокой, не заставляя заказчика дожидаться подолгу. А цена за новый карбас все равно в деревне одна — пятьсот рублей. Хоть деньги и немалые, но на весеннем лове оправдываются в короткий срок.

— Дядя Аристарх, ну зачем вам эта лишняя забота с вицами, делали бы тоже лодки на гвоздях, — заметил как-то я, когда работа у него подходила к концу и он прилаживал к борту отбойный брус из мореной ели. — Деньги ведь берете за карбас те же, что и Прялухин. — Мне хотелось вызвать его на откровенный разговор.

— Да как тебе сказать, — протянул он задумчиво и откинул небрежным жестом липнущую ко лбу прядь волос. — Проще-то, оно конечно, ежели на гвоздях по-быстрому лепить. Дак всякий труд должен быть еще и по сердцу, стараюсь ить не для одного только заработка. Пенсии на прокорм нам со старухой хватает, голова не болит, чем ли кормить себя, поить. Да и без рыбы все ж не сидим, полно ее в озерах. Ты вот говоришь — цена у нас за работу одна. Верно! А мне удовольствие в деле? Тоже, значит, надо брать его в расчет. Ремесло, оно ведь может быть и в тягость, и в радость. Я на берег выйду — моя работа за версту глянется. Ни один рыбак на Баренцевом море карбас моей выделки с другими не спутает. Да и не с руки мне почерк менять, не льстит это.

Позже я понял, что ошибался, подумав, что он так старается из честолюбия, чтоб добрая молва о его мастерстве шла по всему побережью. Дядя Аристарх был не простой ремесленник, а, можно сказать, поэт своего дела, творил «по живому дереву», как говорили о нем односельчане. И может быть, не стал бы он браться за другую работу, плати ему за нее втридорога.

Прялухину же было все едино, что рубить: карбасы или баньку соседу, сколотить гроб или перебрать прохудившийся настил в избе. Лишь бы платили подходяще. Дядю Аристарха он считал чудаком, изредка подтрунивал над его излишним «баловством» в работе.

Как-то весной, в один из воскресных дней, мы сидели и покуривали на крылечке с дядей Аристархом, а Прялухин чинил через два дома в соседнем порядке крышу старой избы.

— Вот он поет на крыше, тюкает да потюкивает топориком, а мне уж на верхотуру не забраться, голова кружает, — говорил дядя Аристарх. — А он ведь моложе меня всего на пять лет, в одном месяце родились даже, в сентябре, только он второго, а я двенадцатого. Поглядеть на нас, так я против него совсем старик, правда, у меня волосья еще на голове не выпали, а у него плешь во все темечко. У них, у Прялухиных, все мужики в роду плешивы были, потому и понаулочное прозвание — Лысы. В прежние года все плешивы мужики окрест в поморских деревнях были наперечет, доставалось им, особливо как застанет в морюшке рыбаков безветерь. Тебе, может, и смехом поверья наши стары покажутся, а было времечко (на парусных шхунках еще тогда в море хаживали) — опрокиднями лысых считали, силу им особу приписывали. Старики испокон верили, и мы по неграмотности той веры держались. Издревле свои приметы да обычаи у нашенских моряков и рыбаков. Вот был обычай, как говорится, «рубить плешивых», чтоб попутный поветерь задул. Природа наша на краю земли расположена, от погудушки вся жизнь зависит, шелоник ли, полуношник ли задует, где, когда застигнет прибылая вода. Ну да я чередом тебе все обскажу.

Пошли мы артелью однова на шхуне «Натура» промыслить об летнюю пору. Ловили снюрреводом, невод такой норвежский на треску. Почитай, две недели проваландались в Баренцевом, а все без толку, как отрезало от нас удачу… А тут штиль еще лег, море как зеркало, паруса обвисли, заскучал народ. Добро хоть, чуть морее острова Колгуева были. Стали кое-как на веслах огребаться, к берегу подошли, воды родничковой взяли. День стоим без дела, два стоим. В глазах времениться начало, видения разны в облаках над водой. Со скуки и муха об стекло биться станет, а человеку без дела совсем худо, оголодали бы, не прихвати один из мужиков с собой ружьецо да сколько-то пороху и дроби.

Народ у нас разный подобрался, многие еще покрученниками хаживали, издревле обычаи хранили. На третий день кормщик наш, Петр Артемьевич Извеков, из деревни Виски и говорит, видя, что дело худо: «Что же, братцы, надо рубить плешивых, на них одна надежда, чтоб попутный поветерь задул. Не иначе как их рук дело, напустили на морюшко блазень.

Строгайте палку да садитесь кружком, вспоминайте каждый плешивых мужиков в своих деревнях. Да не утаивайте, ежели кто из родни! Будем зарубки делать. Сорок надо в аккурат».

А из нашей деревни в артели трое были — я с братилой покойным да Яшка Прялухин. Яшку на улице сызмальства дразнили: «На плешь капнешь, по плеши тяпнешь, волосья секутся, округ плеши вьются, сопли текут — Яшке капут».

А он еще вьюношей рьяный страсть был. Чуть кто ему обидное слово — сейчас с кулаками драться.

Глянул он со значением на нас с братилой, чтоб сродственников его не выдавали, не подпускали под хулу.

Петр Артемьевич говорит: «Из нашей деревни у тебя, Иван, отец плешив, да дядька плешив, да старший брат — три зарубки метим. Прокофий Матвеевич, да Зиновий Матвеевич, да два брата Котцовы — семь уже». Стали всех по памяти перебирать. Свара зачалась, каждый сродственника обминуть старается, да другие напоминают. Тридцать пять затесали, пять недостает, а никто больше упомнить не может. Мы с братилой голоса не подаем. Яшка тоже сидит молчком.

«А что ж вы не объявите своих плешивых мужиков? — повертывается к нам Петр Артемьевич. — Не могет того быть, чтоб в вашей деревне плешивых мужиков не было. Ну-ка пораскиньте хорошенько мозгами!»

Братило мой возьми и ляпни про Прялухиных. Я глазом моргнуть не успел, как Яшка ему булдырь под глазом наставил. Тут уж меня зло не на шутку проняло. Кричу: «Братцы, дак ведь Яшка сам плешив, как и родитель и дядька евонный. Пусть скинет шапчонку — дак и погляньте».

Расцарапались тут мы, растащили нас, сдернули с Яшки шапку. А он выдирается, орет благим матом, как скаженный: «Врет он, мужики, я сам хоть и плешив, а у родителя все волосья целы, ни один с головы не повыпал».

Не столь себя жалковал, дядьев да братьев, как об чести родителя пекся, значит. Не хотел, чтоб зря хулили.

«Э, Яшка, — говорит Петр Артемьевич, — да у тебя на темечке такая сверковка, будто полный месяц пекет. Глазам глядеть больно. Не иначе как ты и напустил блазень. Только невдомек мне — какая тебе с того корысть? Сам ведь без рыбы на зиму останешься. Чем семью кормить будешь?» Отпустили его, отошел он в сторонку, меня с братилой глазами буровит, кулачищем грозит. С евонными сродственниками и набралась полная сороковка плешивых. Ладно, сделали зарубки, воткнули ту палку саженях в двух от берега. Рядом Яшку поставили, а мужики гурьбой неподалече собрались на обсушном месте да и спочали каждый на свой лад плешивых крестить на чем свет стоит: «Дуйте, плешивые, работайте, нагоняйте поветерь с норда, чтоб пусто вам было, чтоб девки да бабы вас не миловали, чтоб трясовица забрала!»

Тут уж всяк рад был расстараться на свой манер. Были также шаболдники, что очень художественно изгилялись, обкладывали плешивых матерными словечками и сзаду и спереду. Сутки стоим, двое — и все ругаем. Зло разбирает, потому всякому терпению предел предположен и надо об промысле заботиться, а тут времечко без толку уходит, паруса висят не шелохнувшись, как портки на повети. Позволяли Яшке отойти только по грубой нужде. Истомился он, а мы знай покрикиваем, чтоб нагонял поветерь спопутный. Ну уж как задуло, зафурайдало в парусах — тут для всех радость, быстрей выбирай якорь, красней от натуги, товарищ, себя не жалкуй. В открытое море ударялись наверстывать упущено. А опосля штиля, скажу тебе, завсегда страшенно ловилось, опруживали в трюм полный снюрревод. Столь рыбы, что борта через край полнились.

Слушать рассказы дяди Аристарха можно было часами, не рискуя соскучиться. И чего только не повидал он на своем веку, ходил и в Баренцево, и под Терский берег, и в Норвегию. Несколько раз едва не утонул, затирало их суденышко во льдах, три недели носило в дрейфе. Чтобы не погибнуть, разломали на дрова палубу и часть рубки, жгли тюлений жир в крохотной печурке. Иной бы вспоминал об этом с невольным содроганием, отбило бы на всю жизнь охоту пускаться в море. Но для поморов в этом не было ничего героического, чрезвычайного. «От своей судьбы не уйдешь, — говаривал дядя Аристарх. — Кому суждено умереть на печи — в море не сгинет, а смерти бояться, так и на печку залазить боязно».

— Дядя Аристарх, расскажи еще что-нибудь про старину, — просил я его, когда на улице разыгрывалась вовсю непогода и шквальный ветер завывал в трубе.

— Ну тогда доставай столичное курево, давай почадим, — отвечал он. — Тебе небось ежели не соврешь для красного словца, дак не угодишь. Сейчас ведь про нашу старину мало кому слушать охота. Вот, к примеру, слыхал ли, что такое «лечить поплавь»? С середины июня в Печору семга перла с моря завсегда. Ловили ее снастью особой — поплавью. Поднимались вверх по течению карбасочком, бросали сеть веером на поплавках-кубасах поперек реки, так чтоб течением сплавлялась к морю, к самой Болванской губе, где на каком-нибудь островке сидел, дожидаючись удачи, у костерка рыбак, коротал время да чаек попивал.

Семга рыба чуткая, пугливая ко всякой малости. Не прет дуроломом на нерест, как горбуша или кета. Ткнется едва мордочкой в ячею поплави — да сразу вбок тут же. Норовит обминуть преграду, ищет свободного прохода. Ежели сеть сплавляется не полукружием, а ровной строчкой или забегает вперед одна сторона поплави против другой, ни за что семга не уловится, обминет с того края, что отстает. Считай, раскидывал снасть вхолостую. Вот и поди угадай, как кубасы расставить, вычисли умом до самой малой тонкости, где навесить какое грузило, чтоб и за коряги на дне не цепляло, и полукружием снасть аккуратно стелилась. Дело хитрое, наука целая. Иной за день до сотни рыбин в карбас опружит, а у другого приничего сколько, хоть в одной и той же реке ловят, рядом стараются. Не объячеивается семга, и все тут, отворачивает рыбацкое счастье. А лето коротко, лето зиму кормит. Когда уж тут снасть переделывать? Другому обидно, конечно, зависть берет к соседу. И так и этак старается, а все пусто. Думает, не иначе как на его поплавь дурным глазом призор положен.

А у Нестора Афанасьевича, моего соседа покойного, больше чем у кого другого попадало, везло прямо-таки страшенно. А почему — поди знай. Ну некоторые и пытались «лечить» поплавь, привораживать к себе удачу от другого. Были на то разные средства. Не умом, не сноровкой, дак хоть хитростью взять.

Ну, раз братило Яшки Прялухина, полное имя ему Анкиндин, а звали попросту Анкидя, ночью подобрался к вешалам с сетями Нестора Афанасьевича да и отчекрыжил по-быстрому с пяток поплавков берестяных, надергал веревочек из снасти, чтоб не особо приметно было, отхватил вдобавок и шкертик. Положил все это в казан, набросал воску да и растопил огонь. А как зачадило, стал над дымом свою поплавь обкуривать, «лечить», чтоб приворожить от удачливой снасти рыбацкое счастье.

Утром стали деревенские на реку снаряжаться, поплави с вешал снимать. Нестор Афанасьевич ничего не приметил, выехал на своем карбасочке. А Анкидя отправился чуть погодя. Ну, думает, теперь тебе, сосед, достанутся куриные титьки да поросячьи рожки.

«Счастлива тебе поветерь», — крикнула Анкиде баба с берега.

А он ей: «Тьфу, дура, чтоб тебе пусто было». Суеверен был, мнителен до всякой мелочи, опасался дурного бабьего сглазу. Отпотчевал матюгами молодку.

Только, знамо дело, «лечение» не помогло, выловил с полдюжины семг, а Нестору Афанасьевичу опять привалила удача.

Но Анкидя был мужик яровитый. Одно средство не помогло, значит, другое надо испробовать. А сказать тебе, окуривать свою поплавь от чужой зазорным в деревне считалось. Ежели приметит хозяин — изорвет твою снасть да самого измордует.

Ну, Анкидя и решил поправить дело другим способом: втыкал в шпигаты рыбацки ножи, на которы наговор был положен особый ворожеей бабкой Манефой: «Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, с избы не дверьми, со двора не воротами, выйду я в чисто поле, чтоб поплавь сия ловила поболе. Будьте, слова мои, крепки и лепки, ветрами не сдувайтесь, с людьми не сговаривайтесь. Тем словам моим ключ и замок, ключ в море, замок в роте. В черном озере есть рыба щука, она рвет и хватает ключ и замок, носит с собой до самого дна. Тьфу, тьфу, тьфу». Вот такая, значит, химия. А только и это Анкиде не помогло.

Даром деньги только ухлопал. Остается последняя крайность, больше уж и надеяться не на что: говаривали некоторые старички, ежели вывести рано поутру на бережок свою женку, заголить да накрыть сетью, а опосля полюбиться с ней, так в точности уж приспеет рыбаку от той сети удача. Женка Анкиди хоть и противилась, а все ж притащил он ее на берег да сделал что положено. Ты не смейся, рьяной был мужик, настырный. Его хоть в колодец брось — он со щукой в зубах вынырнет. Ради промысла и стыдом не поступился. Ненароком кто-то из деревенских подглядел их за крутиком в тот час. А на мирской роток, как говорится, не накинешь платок. Разнесли языки бабьи слух по деревне про то по всем избам. Смеху много было, а толк Анкиде один — пятый сын у него народился. Говорят, от того случая.

— Это не его ли сын, Николай Анкиндинович, работает в райпо? — спросил я, вспомнив грузного дородного мужчину в очках, который осенью ездил на катере по побережью закупать у местного населения морошку.

— Он и есть, — протянул дядя Аристарх. — Все сыновья евонные из деревни поразъехались, в райцентре живут, а остальные бог знает где. На могиле отца родного крест изладить не могут, старый вовсе иструх да свалился.

Мы помолчали, каждый думая о своем, а потом дядя Аристарх продолжил свой рассказ:

— А вот еще заповедь была — как сядем на промысле заламывать рыбник тресковый, дак упаси бог трогать руками, поганить общий котел. Ну, понятное дело, первым приступал к трапезе кормщик, его первая ложка, а уж за ним все остальные. Но не моги котел лапать, хоть другой раз и ворухается он, охота попридержать, чтоб зачерпнуть со дна погуще. Помню, раз на морюшке зыбь разыгралась, мотает, кладет с борта на борт шхунку. Рыбник утрескали, до дна почти добрались, кое-кто пресытился, отвалился в сторонку. А был с нами парнишка Петруха, очень пожрать любил, и соблазнила его поджариста корочка со дна. Запамятовал про обычай да и взялся за край, чтоб отскрести удобней. Тут его наш старшой Артемьевич и тяпнул черпаком по лбу: «Почто котел руками поганишь, почто заповеди не чтишь?» Был у нашего кормщика в натуре крутой оттенок. Сам он родом из староверов. Никому не попущал, строг да справедлив. А наказание не из простых было: привязывали котел к причинному месту и заставляли идти с им по палубе от бака до кормы. Бабу наказанием таким не ущемишь. Другой мужик, конечно, и выдержит, у кого крепкая порода. Прошел Петруха полпути и сник, опустился на карачки. «Пожалкуйте, — говорит, — братцы, явите снисхождение. У меня баба молодая дома осталась, с чем явлюсь к ней, она ж меня опосля со двора прогонит».

А тут еще погодушка разыгралась пуще прежнего, пылит со взводней, захлестывает палубу. Стоять и то склизко.

«Пожалкуем его, — говорит кормщик, — а то ведь чада еще мужику плодить надо. Претерпел уж сколько-то во искупление, почти до самой мачты достиг. За остатне пусть шкертики*["69] с тюленьим салом округ бортов навесит, чтоб не захлестывало».

Петруха и тому рад, пошел кромсать тюленье сало да вязать шкертики, вывешивать их у шпигатов.*["70] Жир-то распускается по воде, замасливает, вот и не плещет волна на палубу. Не нами — стариками еще придумано. Поморска голь на выдумку хитра… Д-да, тебе про нашу жизнь рассказывать — месяца не хватит. Было времечко, да пора ушла. Теперь жизнь куда легче. Климатические да полярные приплаты, как сейчас, нам прежде не начисляли. На ледоколе-то идти на промысел хорошо, а я мальцом был, помню время, когда покрученниками рядились. За половину доли от промысла да за то, что хозяин тебя кормит и поит. Мужик ежели потонет — хозяину не обидно. Обидно, что бахилы кожаны пропали. Этак от. На лодках-ледянках волочились, спину в гребах рвали на разводьях. Четыре гребца да два гарпунера в лодке. Ежели гармошка с собой — так совсем хорошо. Как выйдем на чисто место — гармонист и заиграет. Зверь оченно любит это, в диковинку ему музыку послушать. Объявится из-под воды — тем временем его как раз и стрелишь.

Дядя Аристарх под настроение иногда принимался вдруг петь старинные поморские песни, а уж когда после баньки в воскресенье мы с ним, бывало, сядем выпить крепкого пуншика, он такие истории и притчи рассказывал, что я только диву давался — уж не сам ли он их присочинил.

Память у него была исключительная, помнил по именам и фамилиям почти всех рыбаков из окрестных сел, помнил всех девятнадцать председателей, что сменились с того времени, как образовались первые артели в тридцатых годах.

…Однажды Николай Анкиндинович примчался в деревню на своей моторке и быстро прошагал к карбасной мастерской Якова Прялухина. А через полчаса они вместе умотали в райцентр. Вернулся Яков деловитый, довольный, выволок на улицу под навес наполовину сделанный карбас для рыбака из соседней деревни и спешно начал мастерить другой, отбирал для него лучшие заготовки, доски без единого сучка. Старался не меньше недели, работал спозаранку, ездил в верховья реки за ивовыми прутьями. А потом неожиданно стук в его мастерской прекратился, и он на два дня запил.

Вечером я видел, как он слонялся по берегу, приглядывался к вытащенным на берег карбасам и несколько раз один из них злобно пнул сапогом.

— Плохо сработан, что ли? — спросил я, стараясь казаться равнодушным. Карбас этот был работы дяди Аристарха.

— Тебе-то что до того? — выкатил он на меня иссиня-кровянистые белки злобно горевших глаз. — Ездют тут всякие, слоняются без дела… В душу трудового народа лезут…

На другой день снова явился в деревню Николай Анкиндинович, заспешил к Якову, а потом, хлопнув в сердцах дверью, вышел из карбасной мастерской, решительно направился к дому дяди Аристарха.

— Да погодь ты, — спешил за ним Прялухин трусцой и частил срывающимся голосом, — мы пользованный карбас купим, я малость подновлю… Им для такого дела сойдет. Не для промысла ведь.

— Сказано — новый надо, дурья ты голова. У меня договор подписан, — раздельно и с ожесточением в голосе бросил Николай Анкиндинович. — Последний раз спрашиваю: пойдешь вместе со мной к нему или нет?

— Не пойду, — процедил Яков и сплюнул.

— Ну и черт с тобой. Ни рубля не заплачу. Мне халтуры по такому случаю не надо.

Он взошел на поветь, где уже заканчивал отделывать карбас дядя Аристарх, поздоровался, поговорил о том о сем для приличия, не спеша сразу переходить к делу, за которым явился. Поинтересовался, не нужно ли чего достать из дефицита у них в райпо. Намекнул насчет того, что если надо, то можно раздобыть и нейлоновую сеть…

Дядя Аристарх лукаво поглядывал на него, курил и, казалось, чего-то выжидал, зная, что Николай Анкиндинович просто так не заглянул бы к нему в гости. Потом проговорил с видимым равнодушием:

— Сам ведь знаешь: мне ничего такого особого не надо, обойдемся со старухой моей тем, что есть. А чем могу — помогу тебе всяко, коли есть какая ко мне нужда у тебя.

— Ладно, изложу прямиком как есть, — крепко хлопнул пухлой ладонью по смолянистой обшивке борта Николай Анкиндинович. — Понимаешь, дед, попал я впросак из-за родственничка моего Яшки, твоего конкурента. Договор у меня подписан, карбас на вицах нужен срочно в область на выставку. Сроки обговорены, деньги платят немалые — полторы тысячи, а он, подлец, меня подвел. Ежели не умеешь на вицах — не берись рядиться. Так нет же, плевое, мол, говорит, дело… Словом, выручай, продай эту посудину, а заказчику твоему другую изладишь. Обождет. Я тебе… тысячу заплачу! Доставка и прочее там — моя морока. Вопрос чести, понимаешь ли. Я обещал наверняка к двадцатому числу.

— А я ведь, Николай, тоже к сроку обещал, — глянул на него и тихо проронил дядя Аристарх. — Не в одних деньгах, сам разумеешь, дело. Заказчик явится, дак я руками разведу… Нет, извини, но не продам, — решительно мотнул он головой.

— Ведь разговор, старик, идет о нешуточном деле, на выставке народных промыслов будут твое произведение обозревать… — горячился Николай Анкиндинович со страдальческой гримасой на лице, уже предчувствуя тщетность всяких слов. Но дядя Аристарх оставался непреклонным и больше супил брови. — Ну хоть подсоби Якову доделать ту посудину, что он начал, — пытался как-то спасти предприятие Николай Анкиндинович, переменив тон. — Не выходит у него, а просить тебя помочь не хочет из гордости. Ты хоть как-то подправь для блезиру, все одно на этом карбасе в море не хаживать, лишь бы наружно смотрелся…

Я стоял в сторонке и с любопытством следил за этой сценой. По выражению лица дяди Аристарха можно было предположить, что он колеблется сейчас. Нет, вряд ли он наслаждался злорадством. Не старался использовать повод, чтобы доказать и так явное превосходство в мастерстве перед соседом. Скорее, его одолевает искушение, думал я, показать свое великодушие. Молча, без всяких поучений и высоких слов прийти на помощь Якову, который будет не только полностью обезоружен, но и благодарен за спасение от унижения в глазах односельчан.

— Для блезиру, говоришь? — вскинул брови дядя Аристарх и посмотрел на Николая Анкиндиновича так, словно старался надолго запомнитьчто-то в выражении его лица. — Значит, в море на нем хаживать не будут?

— Дак сказано тебе — экспо-нат! Ну и чудной ты старик, — оживился тот, озираясь в мою сторону и нервически усмехаясь одной половиной лица. — Ну, вроде модели в натуральную величину, — пытался растолковать он.

— А ежели все-таки спустят на воду? — рассуждал вслух старик. — Нет, не приучен я такие делать, — отрезал он с решимостью и снова принялся за работу, давая понять гостю, что разговор между ними на этом закончен.

…На другой день распогодилось, ветер стих, после полудня проглянуло солнце, и я уехал из деревни дальше по делам. Встретились мы с Николаем Анкиндиновичем в Нарьян-Маре случайно спустя месяц. Я поинтересовался: раздобыл ли он карбас для выставки?

— А… — ухмыльнулся с ленивой беспечностью он. — Дак выкрутился, доставил им экспонат, как и обещал, — не преминул он похвастаться. — Вот ведь ненормальный старик этот Аристарх, от таких денег отказался. Д-да, бывают же чудаки, — покачивал он головой и мял в пальцах папиросу. — А я у его же заказчика через неделю перекупил, — постукивал Николай Анкиндинович мундштуком по ногтю и торжествующе смотрел на меня. — Договорились. Сеть нейлоновую посулил. Деловые люди всегда найдут общий язык. Так-то.

…Через год я опять приехал в эти места. Дядя Аристарха уже не было в живых. На повети стоял почти достроенный им новый карбас, но, сколько ни приходило к вдове желающих купить его, она никому не соглашалась продать.

— И зачем он ей? — недоумевали рыбаки.

Месть

Погожим июньским воскресеньем Тарасенков сидел на мосту, курил, сплевывая в щель меж рассохшихся, побелевших от пыли и солнца бревен настила, время от времени поднимал лицо к поросшему низким частым ивняком берегу, и тяжелый, задумчивый взгляд его останавливался на доме с двускатной, крашенной суриком крышей, что стоял неподалеку у самой воды.

Внизу неспешно, дремотно текла река в дымчатых разводах от мыльной воды, стекавшей с мостков, где хозяйки стирали белье, драили щетками залоснившиеся за зиму одеяла. Над приземистыми домами строго и призывно сияли на щедром солнце луковицы церковных куполов в центре города, в небе носились стрижи, зыбко белела ватная полоса за самолетом, ровно распарывавшим тончайшую голубизну свода надвое.

То едкое и щемящее чувство, что растравил он в себе, глядя на дом, предавшись невеселым своим мыслям, забирало его все глубже, и он мрачнел, упрямее сдвигал брови, блеск суженных мстительно глаз его становился острее, суше, дольше, пристальней задерживал он взгляд на покосившемся заборе.

Его угрюмая крупная фигура, независимо расслабленный, чем-то вызывающий вид, угрюмая сосредоточенность и отрешенность грубо вылепленного скуластого и презрительного лица с багровой припухлостью застарелого рубца над правой бровью невольно обращали на себя внимание редких прохожих, он же, казалось, никого не замечал, всецело поглощенный раздумьями, и лишь однажды, как отголосок той нервной и напряженной внутренней работы, что шла в нем, у него невольно вырвалось приглушенно и со злобой: «Вот стерва тонконогая», — так что старичок, проходивший как раз в ту минуту по мосту, куда-то торопясь с ветхой и замызганной кошелкой, опасливо оглянулся на Тарасенкова, поискал растерянным взглядом, кому бы еще поблизости, кроме него, могли предназначаться эти обидные слова, и, бормоча что-то себе под нос, последовал дальше.

Тарасенков курил длинными, глубокими затяжками и, ожегши пальцы подступившим к самым ногтям огоньком, далеко отшвырнул окурок и тяжело вздохнул. Мысли его были смутны, и весь он был полон бессильной и томительной злобы, мучившей его уже который день, с тех пор как приехал он в родной городок, вызванный с Севера телеграммой тетки, где было пять слов: «Умер отец похороны десятого Пелагея». Телеграмма пришла в контору леспромхоза; участок заготовки, где работал вальщиком Тарасенков, находился в семидесяти километрах, и, пока выдалась попутная машина на тот участок, пока добрался он до поселка, а оттуда до ближайшей железнодорожной станции, прошло два дня. Скорый поезд ушел перед самым носом, стоял он всего три минуты, и пришлось ночевать в тесном и прокуренном зале ожидания на жесткой деревянной скамье голова в голову с дышавшим луком и немилосердно храпевшим мужиком. Только под утро забылся тревожным сном Тарасенков, сморенный дорогой, горестными раздумьями, острым сожалением, что за последних четыре года так и не побывал дома, не увиделся с отцом. Женился и сразу после женитьбы затеял ставить дом в поселке, потом, когда родился сын, все болела жена и нельзя было уехать, оставить хоть на время хворую ее с грудником на руках. И вот эта телеграмма — клочок бумаги, пришедший оттуда как молчаливый и краткий укор. Всю дорогу стояло перед глазами лицо отца. Живого. Мертвым и лежащим в гробу он представить себе его никак не мог, все смотрело из гроба лицо отца живыми глазами.

Почтовый, проходивший рано утром, Тарасенков едва не проспал, разбудило хлопание двери в зале ожидания и потянувший по ногам острый сквознячок. Ехал он двое суток с тремя пересадками и, когда добрался наконец домой, к похоронам опоздал. На улице стояла жара, хоронить решили, не дождавшись. В первый же вечер по прибытии Тарасенков с горя и отчаяния жестоко напился и ночевал где-то в поле, в зарослях бурьяна; плакал беззвучно и страдальчески-тупо смотрел на пробитое частыми шляпками звезд небо. Потом все же уснул и утром, проснувшись, почувствовал, что застудил за ночь на сырой земле поясницу.

Поставленный на могиле отца деревянный, покрашенный охрой крест он, несмотря на протест сеструхи, вытащил и заменил на железный. Установил ограду, которую вместе со старым, еще школьным дружком Мишкой Беспаловым сварили они из арматуры в мастерской ремконторы, где работал когда-то Тарасенков плотником еще до того, как подался на Север за заработками. Варька, сеструха единокровная, была старше Тарасенкова на четыре года. В первый же день она показала ему написанное корявой рукой отца завещание, по которому большой их дом, ставленный заново Тарасенковым вместе с родителем двенадцать лет назад, целиком отписывался ей со всем имуществом. Но не это задело Тарасенкова, хоть и обидно было ему — подумывал вернуться со временем в родное гнездо, — а злорадная и вызывающая ее поспешность: ткнуть в лицо этим завещанием, плохо скрытое едкое и как бы укоряющее торжество. Молча сунула Варька ему под нос бумагу и, когда он прочел, смутно сознавая смысл написанного, спросила, кольнув холодным враждебным взглядом: «Судиться будем или не станешь денег зря изводить? У тебя, чай, свой дом там, в лесах, я слышала, жить есть где. Да и выписанный ты отсюда. — Тарасенков ничего не ответил, а она, увидев его расширенные потемневшие зрачки и не предвещавший ничего хорошего блеск напряженно упершихся в ее переносье глаз, тотчас почуяла недоброе, ловко выхватила из его рук завещание, отошла и, быстро сложив, спрятала за лиф. С нервической усмешкой на побледневшем землистом лице бросила, стоя поодаль: — Хоть рви, хоть уничтожай — у меня еще две копии есть». Чтобы не ударить ее, не заорать, не натворить глупостей, Тарасенков тут же вышел на улицу, хлопнув дверью так, что за спиной его брякнуло что-то, сорвавшись со стены. Ушел он с твердой решимостью никогда больше не возвращаться, не видеть ее, не переступать порог этого дома. Но окончательно доконало его через два дня после разговора вывешенное на воротах родительского двора, написанное круглым почерком сеструхи объявление, что дом продается и желающие могут обращаться по вопросу покупки в субботу и воскресенье.

У Варьки была однокомнатная квартира, полученная три года назад в фабричной новостройке на другом конце города, где жила она одна, в тридцать пять все еще холостячка — ни один мужик за все годы не польстился на нее, хоть и не уродом была, даже смазливая и фигуристая, а вот не льнули к ней, отпугивала какая-то рыбья ее холодность и хищность, чуяли мужики, что с такой бабой будет несладко. Квартира Варьки была рядом со швейной фабрикой, и после смерти отца она приходила в родительский дом только по субботам и воскресеньям, копалась в огороде, поджидала покупателя.

Последних два года отец тяжело болел, на улицу почти не выходил, и Варька поставила ему условие, что будет жить при нем, ходить за ним и готовить, если в завещании отпишет он все ей одной. Знала, когда достать старика… Да и в прежние времена верховодила в доме она и после смерти матери, четырнадцать лет назад, не позволила жениться отцу, пригрозив, что уйдет в фабричное общежитие. Не желая раздоров, отец так и не женился. Человек он был покладистый, мягкий и нерешительный. Хоть и советовал Тарасенков тогда отцу плюнуть на угрозу сеструхи и жениться, раз ему того хочется, все же тот не внял его словам, а Варька, подслушивая разговор из кухни, молчаливой холодностью старалась подчеркнуть перед братом, что расценивает его отношение ко всему этому как предательство, и уже не клала в его карман куртки сверток с бутербродами, когда отправлялся он в профтехучилище. Конечно же ему было начхать на демонстративное ее поведение, и он даже подтрунивал по этому поводу над ней: дескать, теперь предназначавшиеся ему завтраки относит она кому-то другому, хотя знал, что не было у нее никого, несмотря на то что шел ей тогда двадцать второй год и большинство подруг ее успели выйти замуж. Когда вскоре пошел он работать, Варька потребовала, чтобы зарплату отдавал ей; она была хозяйкой в доме, и проявлявшаяся во всем властность ее характера ущемляла его, незаметно росла между ними какая-то непонятная, но крепнущая с годами отчужденность, и порой он сам удивлялся, насколько, в сущности, были они чужими людьми. И, сознавая это, Тарасенков испытывал невольные угрызения совести, временами пытался подладиться к ней, угодить, чем мог, но оттепель, наступившая в их отношениях, была недолгой. Может быть, в том, что он уехал на Север, поддавшись уговорам дружка, сыграли немалую роль обстановка, сложившаяся в доме, и не осознанное прежде желание вырваться хоть на время отсюда. Наверняка повлияло и это…

Две недели, взятые Тарасенковым в счет отпуска в конторе леспромхоза, подходили к концу, и вроде бы дел у него в городе больше не было никаких, могилу родителей он оборудовал честь честью, и можно было бы уехать со спокойной совестью к себе, но он все медлил, бродил целыми днями по пыльным улицам хмурый, злобный, вынашивал неуклонно и упрямо зревшее в нем решение поджечь как-нибудь ночью дом, когда Варька уйдет в свою однокомнатную квартиру. Глубоко и мучительно задела его торопливая жадность, бесстыдная поспешность Варьки: не повременив, не выждав хотя б для приличия срока после недавней смерти отца, она вывесила на воротах объявление о продаже и словно тем самым лишний раз уколола брата, обрубила в нем всякую надежду сюда возвратиться когда-нибудь. Но было и другое обстоятельство, немало способствовавшее вызреванию в голове Тарасенкова чудовищной этой мысли о поджоге, все настойчивее, все чаще приходившей ему на ум и не дававшей покоя, — озабоченность, что их родительский дом достанется теперь неизвестно кому, человеку чужому. И это тоже оскорбляло его и подогревало в нем злобное чувство. С этим домом был связан в памяти целый пласт жизни. Каждый косяк, каждый венец любовно ладил он и пригонял. Здесь умер его отец, сам он прожил в нем немало лет. Это был его дом. Дом с большой буквы. Останься здесь Варька, не вывеси на ворота с кощунственной поспешностью проклятое объявление о продаже, Тарасенков смирился бы со всем, уехал, затаив в себе обиду, но мысль о поджоге не возникла бы в его голове. Скорей всего, нет. И судиться не стал бы, хотя были свидетели, что он ставил дом. Теперь же неизвестность, неопределенность и странно, остро тревожившее ожидание какого-то нового хозяина томили его, и он плохо спал, думал ночами. Тайная надежда, в первые дни по приезде еще жившая в нем, что если бы он позже вернулся, подзаработав денег, то, возможно, уговорил бы Варьку уступить дом ему, обрывалась окончательно в связи с продажей. Каждый день он приходил на берег реки, садился на мосту, и в мозгу его навязчиво, тупо и упорно саднила одна и та же боль, он повторял про себя, стиснув челюсти: «Вот мой дом, но в этом доме я не живу и никогда больше жить не буду». Он чувствовал себя хозяином этого дома. Он, только он, был вправе распорядиться им.

Он помнил наизусть, сколько бревен, досок пошло на постройку, как тщательно отбирал он каждую лесину, с каким трудом доставал материал, как спешил пораньше сорваться с работы в ремконторе и торопился домой, трудился до темноты, не зная отдыха ни по субботам, ни по воскресеньям, и подступавшая к ночи усталость залегала в тело приятной тяжестью. Своя ноша не тянет, в своей нужде и кулик соловьем свистит. И дом удался на славу, ставлен был на высоком кирпичном фундаменте, чтоб не подтапливало в половодье, когда вздувалась река.

«Если бы я не уехал на Север, жил бы сейчас в этом доме. Уж тогда в точности не достался бы он Варьке», — думал Тарасенков. Но человек ищет где лучше, а рыба где глубже, и может быть, теперешняя мука его была расплатой за то, что он сорвался отсюда и поехал искать своего счастья в чужие края. Нашел ли он счастье? Наверно, нашел, но что-то и потерял. Нет, всегда, всегда его будет тянуть сюда, в этот захудалый, но до отчетливости знакомый каждой улицей, каждым пыльным закоулком городишко. Но куда теперь возвращаться, да и стоит ли? По крайней мере, до приезда сюда он не думал об этом, просто где-то в глубине души грезилась спокойная уверенность, что всегда есть куда уехать, куда вернуться, словно это был надежный и всегда готовый принять его в случае чего тыл. И, осознавая это, он смотрел на свои мытарства, пока не было там, на Севере, своего угла, со спокойной беззаботностью.

Несколько раз напивался Тарасенков, пытаясь заглушить точившую его как червь, лишавшую сил боль, от которой временами кровь кидало в голову, и он доходил до бессильного бешенства. Но от вина не легчало. Он только еще больше мрачнел, замыкался в себе, искал уединения, уходил в поля подальше от людей или садился в жидкой рваной тени деревьев на берегу, слепо уставившись на медленно и спокойно блестевшую воду, на миротворно пасшихся по прибрежным склонам хозяйских коз. Он никого не замечал кругом себя, ни до кого и ни до чего здесь ему не было дела, кроме своей заботы. Доносившиеся до него с реки возбужденно-радостные крики барахтавшихся у мостиков, прыгавших с них в воду мальчишек раздражали его, и он бросал в их сторону тяжелые взгляды.

Какой-то частью сознания понимал он, что поджигать дом нельзя, что не смеет он сделать этого, рука не поднимется, но эти внутренние колебания, нерешительность эта задевали его самолюбие, невольно подхлестывали, распаляли еще больше. Тарасенков спорил с кем-то в себе самом: «Так что же — уехать и будь что будет, оставить все как есть и ни во что не вмешиваться, пусть продает Варька дом и туда поселяются чужие?» — «Да, — говорил в нем кто-то рассудительный и неторопливый, — уезжай ты отсюдова и постарайся обо всем забыть». Но что-то противилось в нем этому голосу, и он приписывал его малодушию, которое искало лазейку в тех чувствах и мыслях, что призывали его деятельную натуру к какому-то свершению, сулившему пусть болезненное, но решительное облегчение. Он бродил вдоль берега, снова садился на траву, нагретую солнцем, замирал, покусывая губы, с тоской глядел на противоположный берег и внушал себе снова и снова: «Вот мой дом, но в этом доме я не живу. Мой дом, а достанется чужому. Погреет Варька руки, окромя денег, ей ничего не нужно, начхать ей на все. Ну да, погреет. Уж я позабочусь, оставлю по себе жаркую память. Пусть лучше никому не достанется, чем так-то…» Он мстительно прищуривал глаза, и лицо его дурнело, перекашивалось злорадной гримасой.

Оставалось четыре дня из взятого им двухнедельного отпуска. Два уйдут на дорогу обратно. Надо было решаться на что-то, и без того извел он себя. Думам этим не видно было конца, и знал Тарасенков, что они не отпустят его и в дороге, и после и сотни раз будет казнить он себя за малодушие, если уедет, не ублажив себя местью.

Летний день тянулся медленно. Блестела река, чуть вздрагивал тростник от слабого, еле приметного течения, и стоило подуть легкому ветерку, казалось, река остановится, а потом начнет течь вспять… Где-то далеко, в синей емкой прозрачности дня чистым звоном проливался в тишину с церковной колокольни дрожащий звук, точно падали капли в бездонную глубину колодца, но тотчас замирал в непроницаемом, вязком покое, объявшем городок, и лишь ленивое эхо льнуло обессиленно к земле. Стайка голубей, сорвавшись в небо, взблескивала серебристыми подкрыльями, но, покружив над низкими крышами домов, снова опускалась на колокольню, укрываясь под ее тенистыми сводами. Было тихо и скучно. Куры дремали под лопухами, разросшимися у крайней, стоящей на берегу опоры ветхого деревянного моста, и их беспечность невольно чем-то задевала Тарасенкова. Откуда-то из глубины улицы донесся треск моторов, и, густо пыля, к мосту приблизились два мотоциклиста в ярких, расцвеченных шлемах. Парни остановились, о чем-то заговорили между собой, с недоверием поглядывая на хлипкий бревенчатый настил.

— Эй, дядя, проедем ли? — крикнул один из них, щуплый и с виду совсем еще юный, обращаясь к Тарасенкову.

— Валяйте, выдюжит, — коротко и лениво махнул тот рукой, окинув взглядом сверкающие хромированными железками мотоциклы и потемневшие от пыли, возбужденные лица седоков. Мотоциклисты медленно покатили по скрипучему настилу, по временам вскидывая глаза на Тарасенкова и как бы ища в его лице подтверждения, что благополучно доберутся до противоположного берега.

— Ну и мосточек, — облегченно сказал щуплый, остановившись за мостом, и оглянулся на Тарасенкова, как будто тот был виновен в том, что это древнее строение стало ветхим и ненадежным.

— Вы ж проехали, — ответил Тарасенков. — Чего ж вам еще надо? — В его сипловатом, прокуренном голосе чувствовалось нескрываемое раздражение.

— Оно конечно, проехать-то проехали… — сказал парень и ухмыльнулся. — Но все до поры до времени, до критического момента. Нам-то что, мы здесь залетом, а вот вы живете тут.

Тарасенков, не испытывая никакого желания ввязываться в разговор, промолчал и отвел взгляд.

Мотоциклист спустился к речке, омыл запыленное лицо и, поднявшись на мост, сел рядом с Тарасенковым.

— Сами-то не боитесь ездить по этому мосту? — Он вынул пачку дорогих сигарет и, щелкнув пальцем по картонному донышку, предложил угощаться Тарасенкову.

— А я пешком хожу, меня и такой устраивает, — ответил Тарасенков, достал из кармана собственные — мятую пачку «Памира» — и тоже закурил.

— Что бы вы советовали посмотреть в вашем патриархальном городе двум залетным туристам? — спросил парень, словно не замечая того, что Тарасенков явно тяготился его присутствием.

— Да что тут смотреть, — сказал Тарасенков, — забытый город. Вон на коз погляди… Сено косят на берегу, копенки ставят на просушку, — добавил он развязным тоном, давая понять, что ничего путного больше от него не услышишь.

— Гляньте, горит что-то! — воскликнул второй мотоциклист, оставшийся на берегу, и указал рукой на расползающийся по небу столб дыма.

Но Тарасенков уже и сам увидел в небе этот зловещий черный гриб, вспухавший над городом и казавшийся чудовищным на фоне не омраченной ни единым облачком голубизны. Лицо его заметно побледнело, глаза тревожно расширились, в них появился какой-то лихорадочный блеск. Он удивленно и жадно смотрел туда, вдаль, а жирный гриб рос выше и выше, разбухал, грозя заслонить собой солнце. Горело где-то в отдаленной части города, за частыми деревянными строениями. Было в этом зловещем знамении нечто властно-притягательное, какая-то жестокая услада, соответствовавшая настроению Тарасенкова, той томительно-упорной, печальной борьбе, что шла в нем. Казалось, мысли его, столь тесно связанные с рисовавшейся в воображении картиной поджога собственного дома, обрели теперь реальность, и он оцепенел, словно недоумевая, откуда было взяться пожару, если он все еще сидит в нерешительности и бездействии здесь, на мосту.

— Поехать поглядеть, что ли? — раздумчиво сказал мотоциклист, стоявший на берегу.

Тарасенков очнулся от забытья, перевел на него взгляд, что-то соображая с мучительной торопливостью.

— Погоди, вместе поедем, я дорогу покажу, — сказал он с неожиданной решимостью в голосе и, не дожидаясь согласия, уверенно направился к мотоциклу.

Парни рванули с места на отчаянном газу, точно стартовали на гонках, Тарасенков качнулся назад, потом припал к туго затянутой в кожанку спине водителя и крикнул, перекрывая шум мотора:

— Сейчас вправо. Дуй до третьего перекрестка!

Они понеслись по стиснутым зарослям лопухов, сонным улочкам, взбулгачив собак, оставляя за собой рыжий, иссеченный в мелкие блестки солнцем шлейф дыма и пыли.

— Чтоб пусто вам было! — ворчали им вслед старухи, сидевшие на лавочках перед глухими заборами и с томительным однообразием точавшие кружева бесцельных разговоров.

— Сейчас влево возьмешь. А теперь снова вправо! — кричал в ухо водителю хмелевший от быстрой езды и, казалось, забывший о своих недавних гнетущих думах Тарасенков. — Стоп, здесь тормози, — сжал он железными тисками пальцев плечи водителя и слез с мотоцикла. — Дальше не поедем, канава. Тут короче напрямки через заборы, — сказал Тарасенков.

Не оглядываясь на парней, он метнулся через улицу, толкнул чью-то калитку, отшвырнул страшным ударом ноги чуть пониже ощерившейся морды кинувшегося на него громадного пса и с неожиданной легкостью для его грузного тела перемахнул через забор. Уже явственно слышен был треск пожираемого пламенем дерева, горело где-то за соседними домами, и оттуда неслись по воздуху, танцуя и меняя на лету окраску, огненные мотыльки. В дыму висело оранжевое, поблекшее солнце, до странности неузнаваемое, словно вылинявшее.

Тарасенков миновал еще два забора, и глазам его открылась завораживающая необузданной дикостью картина пожара. Горели сарай и какая-то пристройка рядом с большим деревянным домом. На улице, словно пришпиленные к земле, стояли зеваки, отовсюду бежали все новые и новые люди, чтобы тоже остановиться в толпе поодаль и молча взирать, жадно, с болезненным любопытством, точно зрелище пожара повергало их в столбняк.

Какой-то бородач с багром в руках метался по двору и все примеривался, норовя подступить ближе к сараю, но, осыпаемый частыми взрывами огненных брызг, отскакивал назад, не решаясь зацепить и сдернуть с петель ярко рдевшую, почти прозрачную от жара дверь.

Тарасенков, испытывая непонятное возбуждение, настоятельную жажду действия, которое, казалось, сулило ему облегчение и возможность обрести утраченную уверенность в себе, облизал пересохшие губы, глухо рявкнул, кинулся к бородачу, выхватил у него багор и вышиб дверь одним ударом. Долго кипевшая в нем злость, томившее его мстительное чувство нашли выход, и он исступленно, с самозабвенным ожесточением крушил багром трещавшие и рассыпавшие фейерверк искр балки, ломал пристройку дома, чтобы преградить путь огню. Мгновенно оценив обстановку, он понял, что сарай не потушить, нужно спасать дом, огонь уже добрался до крайних венцов, ветки стоявшего рядом дерева потрескивали, по ним пробегали огненно-хвостатые белки, теснясь, забираясь все выше и выше.

— Топор! — крикнул Тарасенков, на мгновение обернув к толпе свое вдохновенно-гневное, испачканное копотью и как бы укоряющее эту безликую массу лицо. Несколько человек отделились от толпы, через минуту кто-то принес топор и с подобострастием окликнул Тарасенкова.

Он подрубил дерево, навалился на него. Заразившись его азартом и самозабвенностью, ему кинулись помогать. Дерево рухнуло на пристройку, смяв ее под своей тяжестью, и пламя завыло с новой силой, но уже не поднималось вверх, к крыше дома, а бесновалось внизу.

— Воду! — крикнул Тарасенков. — Таскайте ведрами.

Побежали за ведрами, а он расшвыривал багром пылавшие бревна. Лицо его было страшно и решительно какой-то безумной яростью, и он, казалось, не чувствовал жалящих огненнокрылых пчел, которые летели на него, словно из потревоженного улья. Не слышал он и предостерегающе-испуганных окриков, раздававшихся из толпы, когда подступал к огню совсем близко, особенно рискуя, не замечая ни изгрязнившейся своей одежды, прожженной в нескольких местах дорогой рубахи, ни опаленных волос на голове и руках. Принесенные ведра с водой он выплескивал на уже обугленные нижние венцы дома, отрезая путь огню, и из толпы чей-то женский голос восхищенно кричал:

— Во дает мужик! Пока проснутся пожарные, он все потушит!

Наконец где-то неподалеку гибельно завыла сирена пожарной машины, толпа расступилась. Два топорника, путаясь в непомерно длинных и широких штанах, гремевших на ходу, как броня, двигались по образовавшемуся проходу в надвинутых по уши касках, и первый, рыжий коротышка, угрожающе нес брандспойт наперевес, а второй суетливо подхватывал тянувшийся за ним шланг. Вдруг они остановились, точно наткнувшись на невидимую преграду, коротышка дернул не пускавший его дальше шланг, крикнул, чтобы машину подогнали поближе, и начальственно осадил толпу, чтобы расступились и очистили пространство, точно готовил место для решительного поединка. Машину подогнали чуток поближе, но все же было далековато, и, когда шланг дернулся под напором воды и, словно ожив, туго набряк, ударил из брандспойта струей, точно сабельным ударом блеснувшей в дрожащем от жары воздухе, только закипело на крайних бревнах, оттащенных Тарасенковым, не достигая логова огня, дравшего с хрустом доски и плотоядно завывавшего. Снова крикнули, чтоб перегнали поближе машину, пока наконец водитель не въехал в самый двор, оборвав чудом уцелевшие до сих пор бельевые веревки. Коротышка прикрикнул на Тарасенкова, чтоб тот отошел в сторону, струя ударила из брандспойта, сминая пламя, подрезая под корень огненные хвосты; там возмущенно зачавкало, зашипело, густо повалил в небо белесый пар, наполняя воздух удушливой гарью и запахом деревенской бани. Зрелище гибло на глазах, но толпа все еще теснилась, чего-то ждала, слышались смех, возбужденные возгласы. Тарасенков, казалось, с разочарованным видом отошел в сторону, в голове у него мутилось, тягучие, глухие стуки его сердца, колотившего в ребра, точно в набат, отдавались в висках частым оглушающим пульсом. Вид у него был опустошенный и подавленный, точно в нем самом что-то перегорело, казалось, он не знал, куда теперь деть себя, и стоял поодаль от толпы, все еще не решаясь уходить. Белесые брови его были подпалены, раскрасневшееся лицо точно хранило на себе еще отблески пожара, и на губах бродила какая-то скорбная усмешка.

— Теперь чего же, сейчас и дурак потушит, — с усталым недоброжелательством, с вялой сдержанностью произнес он и, бросив скептический взгляд на стоявшего рядом с пожарной машиной молоденького лейтенанта, повернулся, сутуля свои тяжелые, опущенные плечи, точно заставлявшие его клониться вперед, и медленной походкой пошел прочь.

Он добрался до главной улицы, зашел в павильон под названием «Ветерок» и, выждав в шумной очереди, отклонив предложение заискивающе ему подмигивавшего горбуна Яшки стать впереди, рядом с ним, спросил себе кружку пива и, выбрав свободное место у стойки, поодаль от всех у окна, стал пить медленными, тягучими глотками, задумчиво и с тупой сосредоточенностью глядя через стекло на улицу, облитую жарким, испепеляющим солнцем, где размеренно и неторопливо шли прохожие, стояла телега, груженная пустыми ящиками, и возница поправлял сбившуюся набок шлею, похлопывая одной рукой по лоснящейся от пота спине коня. Допив пиво, Тарасенков вышел из павильона, закурил и долго стоял в тени раскидистого дерева, странным видом своим и неопрятностью изгрязнившейся и прожженной одежды привлекая к себе внимание прохожих. Потом, словно вспомнив о чем-то важном, о каком-то неотложном деле, быстро двинулся вдоль улицы, свернул у земляного вала, ограждавшего старинный монастырь, и направился к реке. Шел он уверенной и твердой походкой, чуть уторапливая шаг, то ли оттого что ему легче думалось на ходу и ритм движения помогал течению его мыслей, то ли действительно торопился куда-то. Очень высокий, ширококостный, с обезьяньей сутулостью и вывороченными наружу ступнями ног, он двигался, никому не уступая дороги, и случившиеся на его пути прохожие старались обойти его стороной.

Увидев на перекрестке старушку, скособочившуюся под тяжестью ведра с водой, он неожиданно кинулся к ней, ловко, уверенно перехватил ее ношу, властно и коротко спросил у нее, вздрогнувшей от его решительного вида и голоса, испуганно вскинувшей на него жалкое лицо с закисью в углах глаз, куда нести, поставил воду у калитки ее дома и, не дожидаясь слов благодарности, снова направился вдоль улицы, по-прежнему хмурый и погруженный в себя. Выйдя к реке, он двинулся вдоль берега по травянистому склону мимо удильщиков, мимо мостков, где бабы стирали белье, мимо загорающих в томлении девчат и остановился перед все тем же деревянным мостом. Снова уперся он взглядом в дом с крашенной суриком крышей и покосившимся забором, что так настойчиво приковывал к себе внимание. Постоял, тяжело вздохнул и медленно направился по хлипкому настилу к противоположному берегу. Не доходя до конца моста, он задержался, словно раздумывая о чем-то, раздавил о перила нервными, побуревшими от табака пальцами уже жегший ногти окурок в крошево и двинулся дальше, спустился к ивовым кустам и присел на корточки рядом с забором. Через щель были видны двор, грядки с луком, торец дома с открытыми окнами, тянувшийся вправо вдоль берега заброшенный сад с темневшими в ветвях галочьими гнездами.

В доме хлопнула дверь, он вздрогнул, чуть отпрянул от забора, все еще продолжая глядеть в щель. Из дома вышла сестра его Варька, выплеснула из таза помои и, прислонив тускло блестевший, так хорошо знакомый ему таз к стене, направилась к грядкам с луком.

С видом уличенного в чем-то недобром человека он, пригнувшись, стараясь остаться не замеченным ею, поспешил уйти от забора, затаился в кустах на берегу, потом опустился на корточки и спрятал лицо в ладони. Плечи его мелко вздрагивали. Потом он поднялся и оглянулся назад. С отчетливой ясностью представил он себе объятый пламенем его дом, поднимавшиеся в небо клубы дыма, бежавших со всех сторон смотреть на пожар людей… Невольно он отшатнулся от этого страшного видения и, обмякший, с осунувшимся и страдальческим лицом, устало побрел вдоль берега к мосту. Глухо, с тусклой и бессильной горечью повторял он: «Пускай стоит, пускай, бог с ним». С мучительной неумолимостью осознал он свое бессилие, злость его куда-то иссякла, растворилась в нем, уступив место какому-то новому чувству, которое уже не жгло его так остро, как прежде…

За мостом он остановился, задержался на одну минуту, чтобы бросить прощальный взгляд на тот берег, и, уже не оборачиваясь, свернул в проулок.

Страх

Уже смеркалось, когда они выбрались из леса на дорогу. Безлюдный проселок, алевший лужами, тянулся вдоль клеверного поля; в низине у озера стелился вечерний туман.

Длинноногий и жилистый с тощим рюкзаком на широкой сутулой спине шел, о чем-то задумавшись, впереди. За ним едва поспевал кряжистый тучный мужчина с грибным лукошком, поминутно отирая носовым платком пот со лба.

— Вон за тем холмом у речки стоит моя палатка, — одышливо произнес мужчина с лукошком. — Сейчас придем, и я перевяжу вам руку. У меня в машине аптечка есть. Болит? — участливо спросил он. В голосе его были заискивающая заботливость и почтительность к спутнику.

— Да она меня едва задела. Пустяк. Зверя жалко.

Мужчина с лукошком достал сигареты, зажег трясущимися руками спичку и, прикурив, тревожно оглянулся на лес.

— Я даже не знаю, как вас зовут, после всего даже не знаю, как зовут моего спасителя. Вот дела, — подобие улыбки скользнуло по бледному одутловатому лицу грибника, и он выжидательно умолк.

— Толька меня зовут, — простодушно ответил его спутник.

— А меня Василий Петрович. Впрочем, для вас просто Василий, — поправился с деланной скромностью тучный мужчина. — Приехал, называется, отдохнуть, и такая история. Вспомнить страшно. Расскажу сейчас супруге — в обморок упадет. Я до этого медведя только в зоопарке видел.

— Да она бы вас не тронула, — успокаивающе протянул Толька. — Вам надо было повернуться и тихо уйти.

— Вероятно, — охотно согласился Василий Петрович. — А я, знаете ли, опешил. Иду, размечтался, эдакое благодушное настроение, и вдруг медвежонок в малиннике прямо передо мной. Я с перепугу кинулся в сторону — а там медведица. Сдуру запустил ей в морду лукошко — а она на дыбы. У меня, извините, сразу от страха штаны отсырели. Я деру. Если бы вовремя не подоспели — висел бы мой портрет в траурной рамке в вестибюле министерства. Кое-кто из сослуживцев определенно втихомолку посмеивался бы — медведь задрал чиновника. Глупо, смешно даже. Тьфу, нелепость какая, — сплюнул в сердцах Василий Петрович и сердито оглянулся еще раз на лес. Они шагали рядом по обочине не просохшей после недавних дождей дороги, и каждый думал о своем.

— Да, жалко все же зверя, — растягивая слова, нарушил молчание Толька.

— Жалко, конечно, — поддакнул Василий Петрович, — но меня-то она бы не пожалела, разделала бы под орех.

— Она мать, — резонно заметил Толька.

— А я отец, — дрожащим от чувства голосом обиженно возразил Василий Петрович. — У меня двое детей, сиротами могли остаться. И как вы вовремя подоспели со своим ужасным кинжалом.

— Это не кинжал, а сабля для рубки кустарника, — с усмешкой пояснил Толька.

— А рана-то кровоточит, — сказал Василий Петрович, бросив взгляд на разодранный рукав Толькиной куртки. — Давайте платком перехвачу.

— Да ладно, обойдется, — усмехнулся Толька.

— Ну терпите. Нам уже недолго осталось идти. Вы, Анатолий, из лесничества?

— Из лесоустроительной экспедиции.

— Выходит, вы здесь вроде как в командировке?

— Наш лагерь в десяти километрах отсюда. Пятеро нас, и у каждого свой участок. Закончим здесь — перекинут куда-нибудь еще.

— А как же семья, дом?

— А вот он, мой дом, — кивнул Толька на лес и широко улыбнулся. — Лесной санаторий. Я здесь, можно сказать, лечусь.

— Вы что же, легочник? — деликатно, с сочувственной мягкостью в голосе поинтересовался Василий Петрович и окинул взглядом высокую сутулую Толькину фигуру.

— Алкаш я, никакой не легочник, — засмеялся Толька. — Работал в Калинине на автомеханическом, пил, случалось, прогуливал после пьянок. Уволили по статье. А куда с такой записью возьмут? Надоумил один хороший человек пойти в лесоустроительную экспедицию. Сюда всяких берут. Нехватка кадров. Вот третий год работаю. Прошлый год был в тайге у Нижней Тунгуски. Красотища там. Да разве расскажешь словами, что такое тайга? Я по ней, матушке, скучаю. Затягивает она наподобие алкоголя. А пить я бросил, второй год, как завязал. До ближайшей деревни топать за водкой столько, что самого себя проклянешь, пока назад доберешься. А хоть и напьешься, так попробуй прошагай потом с похмелки на свой участок десяток километров по лесу. Вспотеешь. Да и работать невозможно: «Дэта» мешается с потом, ест глаза. Я раз с похмелья стал дерево рубить — чуть не придавило.

— Известное дело, какие мысли в одурманенной голове, тут уж не до работы, — поддакивал Василий Петрович. — Да и вот сегодня, к примеру, разве с похмелья могли бы вы сдюжить с медведицей?

— Да и пить-то тут не с кем, — доверительно откровенничал Толька, проникаясь все больше и больше симпатией к спутнику, сочувственно кивавшему головой, — а что главное, скажу я вам, не тянет меня здесь пить. Даже самому удивительно. В городе, там ведь как: то с приятелем кирнешь для дерзости духа и отправляешься куда-нибудь на танцульки, то с тоски или обиды на кого. Человек я слабый, легко поддаюсь влиянию, а тут еще компания подобралась у нас во дворе… — Толька замолчал, и Василий Петрович молча шагал рядом, с любопытством поглядывая искоса на него. — Мастер у нас на автомеханическом был, — словно вспомнив о чем-то, снова заговорил Толька. — Вот уж зануда. По работе чуть что не ладится — при всех на меня: «Свалился на мою голову этот алкаш». Ну, я тоже за словом в карман не лезу — обидно в другой раз, я ведь трезвый. И пошло и поехало. А у меня аж руки трясутся, так хочется в морду ему дать. Э, да что вспоминать, — словно отметая прошлое напрочь, махнул он рукой. — Здесь я сам себе хозяин на своем участке, — с каким-то особенным оттенком самодовольства в голосе, разом ободрившись, сказал Толька. — Хочешь вкалывай, хочешь ложись и спи где-нибудь в лесу — никто тебе слова не скажет, не попрекнет. Сколько сделаешь, столько тебе и заплатят, и никто не волынит, не пьет. Народ у нас все больше сезонники. Летом каждому подработать охота. День-деньской отмахаешь топором, а вечером об одном думаешь — поесть бы горяченького да забраться в спальный мешок. А утром по холодку опять в лес.

— Но дико же, скучно жить все время в лесу. И потом, звери… — заметил Василий Петрович, но тотчас осекся, сообразив, что его слова могут показаться обидными Тольке.

— Звери — не люди, по-рваному скинуться на бутылку не предложат, — улыбнулся Толька. — А что до скуки, так это вы напрасно. В лесу не скучно. Это в вас привычка к городской жизни говорит. Побыли бы вы с полгода, к примеру, в тайге, она бы вам потом снилась по ночам, не давала покоя. Может, еще поинтересуетесь, как у нас тут с женским вопросом? Не одолевают ли разные такие видения по ночам? Было. Первое время снились мне бабы. Тревожно спалось. После привык. Ко всему привыкнуть можно. Привычка, как говорится, вторая натура. Я ведь только полгода провожу безвылазно в лесу. Зимой мы живем в Калинине, ремонтируем технику, снаряжение, готовимся к новой экспедиции.


Дорога спускалась в ложбину, на дне которой поблескивала ленивая речушка, а ниже по течению темнело зыбкой просинью озеро. Метрах в ста от деревянного мосточка на траве выделялась оранжевым пятном туристская палатка. Рядом с палаткой под брезентовым тентом, растянутым на высоких кольях, стояла белая «Волга».

— Ну вот мы почти и пришли, — заметно повеселев, бодрым голосом сказал Василий Петрович. — Денек сегодня, — покачал он головой. — По поводу моего счастливого спасения пьем французский коньяк «Наполеон». Сейчас перевяжем вам руку и ужинать. Маша, о-го-гоу! — зычно крикнул Василий Петрович. От палатки, где горел костер, ответили низким контральто:

— Василий, ужин готов.

— Ну вот, с корабля, как говорится, на бал. Как рука-то?

— Да что ей сделается.

— Ну тогда обожди минутку, Анатолий, — остановился у заводи чуть пониже мосточка Василий Петрович, — у меня тут сеть поставлена, — с таинственным видом подмигнул он. Я сейчас. Момент. Рыбки вот только на ушицу…

Василий Петрович опустил лукошко на траву и стал осторожно спускаться по заросшему тростником берегу к воде.

На плесе играл окунь, в зарослях ольхи на противоположном берегу пискнула камышевка и, сорвавшись с ветки, юркнула в прибрежную траву. Из воды стрельнула серебристыми блестками мелкая плотва, распугав водяных пауков, бросившихся врассыпную, точно их сдуло порывом ветра. В теплом сыром воздухе облачками роилась мошкара, в тростнике слышен был легкий звон комаров, кругом все было так спокойно и миротворно, что происшедшее с ним сегодня в лесу казалось просто дурным сном и не хотелось верить, что где-то там, в чащобе, лежит медведица с разваленным ударом сабли брюхом.

Закат догорал, окрашивая тихий плес тревожными кровавыми отблесками, в поле монотонно дергал коростель, отсчитывая минута за минутой уходящий день. Василий Петрович, кряхтя и оттопырив зад, нащупал ногой в резиновом сапоге дно и вошел в речку.

— А, черт, не вытащу никак, — ворчал он, ухватив обеими руками кол, на котором была закреплена сеть под водой. Наконец кол поддался, и сеть блеснула над плесом. — Ну вы, миляги, — любовно приговаривал Василий Петрович, бережно высвобождая из сети рыбу, — попались плотвицы — белотелые девицы. А вот и франт окунишка. А ты, хищница, не кусайся, будет тебе, откусалась, на сковородку пойдешь, — швырнул он на траву щуку. — А мелюзгу обратно в реку, такой у меня закон — мелюзга пусть растет. Конечно, — говорил он, обращаясь к Тольке, смывавшему с разодранного рукава запекшуюся кровь, — можно бы рыбку и на удочку наловить, есть у меня удочка, и спиннинг есть, но здесь, на природе, каждый час дорог, да и улов на удочку не тот. Линь, например, на удочку здесь не идет. Что не съедим сразу — я копчу, у меня портативная коптильня с собой. Любишь копченую рыбу, Анатолий?

— Я все люблю, особливо когда весь день не жрамши, — ответил Толька.

— А рукав ты напрасно намочил, может попасть инфекция с водой, — назидательно сказал Василий Петрович. — Сейчас осмотрим твою рану и прижжем. Ну, и небольшая доза спиртного внутрь. Вместо инъекции от бешенства. Вот дело и сделано, — говорил Василий Петрович, втыкая с усилием кол в дно. — Рыба у нас есть. В лукошко ее, в лукошко и травкой сверху, чтоб не выпрыгивала. Сейчас мы с тобой, Анатолий, дерябнем по случаю нашего счастливого знакомства. Сегодня выпить не грех. Что молчишь? Со мной не сопьешься, не бойся. Не дам.

— Да не следовало бы мне, Василий Петрович, — приглушенным голосом ответил Толька. — Уж вы сами за мое и за ваше здоровье отведайте этого, как его… Бонапарта.

— Брось, Анатолий, брось. Ведь мы выпьем не с тоски, и не от обиды на кого-то, и даже не для «дерзости духа», как ты говоришь, а по особому поводу, по чрезвычайному поводу, можно сказать. А также из медицинских соображений. Это ни в какой мере нельзя расценивать как пьянство. На праздники ты небось разговляешься? А у нас сегодня праздник. Я себя чувствую так, словно заново родился.

В голосе Василия Петровича уже не было заметно и тени недавнего заискивания перед Толькой, не было той приниженной почтительности к своему спасителю, а появились нотки как бы дружеской покровительности старшего к младшему, принял он тон отеческой заботливости, тон опекуна к заблудшему дитяти, и говорил ему уже не «вы», а «ты», сам не замечая того. Тот страшный лес с медведями был где-то там, далеко, в загустевшей синеве, чернымииззубренными обводами упирался он в тихое, бестревожное небо, а здесь, у жаркого костра, манившего теплом и уютом, Василий Петрович был на своей территории в своей маленькой вотчине, это был его личный мирок под огромным небом, укрывшим землю ласковой ночью, и в этом мирке он был хозяин, а Анатолий был его гость, которого он собирался обласкать и отблагодарить по-царски за все содеянное. А содеяно было, как он понимал, немало — подарена была жизнь, и за это можно было отдать все, и Василий Петрович шел к палатке, преисполнившись сложным чувством, в котором была и радость возвращения к прежнему, но теперь уже обновленному бытию. Он был признателен своему спасителю, человеку, на первый взгляд, несколько странному, ушедшему в лес от соблазнов, человеку, которому следовало помочь. Хотя чем именно он ему сможет помочь, Василий Петрович еще не решил, но то, что нужно было вызволить молодого парня из этой дикой, как он считал, лесной жизни, — это осознавал ясно.

— Машенька, принимай гостя, — громким, веселым голосом сказал Василий Петрович, подходя к палатке.

Дородная блондинка лет тридцати пяти в спортивном костюме, подчеркивавшем несколько пышные формы, пошла им навстречу, красивое лицо ее оделось приветливой улыбкой, она оценивающе посмотрела на Тольку и, заметив разодранный рукав его куртки, перевела на супруга взгляд, в котором был немой, но красноречивый вопрос: «Что за оборванца ты привел, не опасный ли это человек?» Она приняла из рук Василия Петровича грибное лукошко и, увидев прикрытую травой рыбу, ничуть не удивилась, а улыбнулась и мягко пожурила супруга, что, верно, намокли лежавшие снизу грибы.

— Грибы, — с неумеренной живостью захохотал Василий Петрович, развеселившись от ее уверенности, что в лукошке есть грибы. — Нет, — блестя глазами и все еще мелко похохатывая, ответил он, — не бойся, Машенька, там нет грибов. — И, развеселившись, Василий Петрович уже не оставлял шутливого тона. Точно сбросив груз от недавнего душевного потрясения, он испытывал необычайную душевную легкость, ему хотелось говорить, двигаться, энергично действовать, и он, размахивая руками, стал рассказывать супруге о происшествии в лесу. Он то приседал, выпучивая глаза, то прыгал у костра на раскоряченных ногах, изображая кинувшуюся за ним медведицу, а Маша, то есть Мария Владимировна, охала, охватывала ладонями свое красивое лицо и переводила взгляд то на супруга, то на Тольку, сидевшего с безучастным, скучающим видом на корточках у костра. Но постепенно Мария Владимировна заразилась веселым настроением супруга, старавшегося представить все происшедшее с ним в лесу в качестве смешного недоразумения, о котором еще будет вдосталь разговоров дома.

Как только рассказ Василия Петровича подошел к тому месту, когда Толька кинулся на медведицу с саблей и развалил ей брюхо до самого паха, Мария Владимировна ахнула и бросила на Тольку взгляд, преисполненный восхищения и ужаса, в котором сквозило невольное преклонение перед мужественным гостем. Тут Василий Петрович вспомнил, что его спаситель хотя и легко, но все же ранен, и бросился к машине за аптечкой. Тольку заставили снять куртку, отодрали спекшуюся от крови рубаху от раны, промыли водкой две неглубокие царапины от когтей едва задевшей его уже при падении медведицы. Наконец Тольку усадили за туристский столик, и Василий Петрович извлек из багажника «Волги» коньяк, а Мария Владимировна уже подавала на стол ужин.

— Ну, Анатолий, выпьем за тебя, ты замечательный парень, с таким, как ты, как говорится, можно ходить в разведку, — несколько напыщенным тоном сказал Василий Петрович. — Выпьем, Машенька, за этого простого русского человека, обитателя лесов.

Толька взял в руки стопку и страдальческим взглядом долго смотрел на ее содержимое, и, когда Мария Владимировна, заметив его колебание, спросила с улыбкой: «Ну что же вы, Анатолий?» — он одним махом выпил и, не поднимая глаз на своих сотрапезников, стал торопливо есть. На лице его можно было прочесть заметную неловкость и растерянность. Когда допили коньяк, Василий Петрович сходил к машине и принес бутылку «Столичной».

— Васенька, — предостерегающе заметила Мария Владимировна и многозначительно посмотрела на супруга.

— Сегодня можно, Маша. Ты должна меня, Маша, понять. Ты, наверное, все же не осознаешь, что я пережил. Я должен забыться, — обиженным тоном говорил Василий Петрович.

Мария Владимировна только покачала головой, но не нашла что возразить. У Василия Петровича был очень трогательный и очень смешной вид, и она знала, что это не блажь и бесполезно сейчас спорить, и, поджав губы, только укоризненно смотрела на него.

— Определенно я в сорочке родился, — возбужденно говорил Василий Петрович, — это ж надо такое везение, что рядом в лесу оказался он. Нет, ты представь себе, Маша, что его не было бы поблизости. Ведь ты сегодня могла остаться вдовой, — распалялся он все больше и больше от выпитого. — Маша, а что бы ты делала, если бы я не вернулся, если бы меня задрала медведица? Нет, ты только представь себе, ты представь, — настойчиво допытывался он, — представь, что ты осталась совершенно одна.

— Ах, не говори глупостей, зачем теперь думать об этом, — мягко пожурила она его.

— Ну а все же, скажи мне: что бы ты делала? — настаивал он.

— И думать об этом не хочу, оставь, — отмахнулась пухлой ручкой Мария Владимировна.

— Ведь ты, Маша, даже машину не умеешь водить, как бы ты выбралась отсюда? Ну, допустим, ждала бы меня день, два, три, а потом?

Обычно неподвижные, смотревшие с безликим выжиданием глаза Василия Петровича, умевшие наполняться то благожелательной теплотой, то отчужденностью, в зависимости от обстоятельств, то притягивавшие к себе собеседника, то как бы отстранявшие его, теперь светились наивным лукавством, была в них неподдельная, искренняя озабоченность. Он и сам не представлял себе, что бы делала супруга без него; ему хотелось увидеть на ее лице следы отчаяния, растерянности, хотелось, чтобы она, может быть, даже заплакала, вообразив весь ужас того, что могло произойти.

— Ну, отправилась бы в ближайшую деревню и сообщила местным органам милиции, что у меня пропал муж. Начали бы тебя искать, — чтобы унять назойливость супруга, спокойно и рассудительно ответила Мария Владимировна и, поднявшись из-за стола, пошла снять чайник с огня.

— Но меня ведь могли и не найти, я мог лежать там, в лесу, до самой зимы, — с неопровержимой убедительностью и каким-то болезненным ликованием продолжал Василий Петрович. — Тело мое изгрызли бы звери, расклевали птицы, а кости, мои кости, измытые дождями, талым снегом, смешались бы с землей и поросли травой. Анатолий, я теперь твой вечный должник. Чем мне отблагодарить тебя, я и ума не приложу, — поднял на Тольку глаза с дрожавшими в них отблесками костра Василий Петрович. — Все, что у меня есть, принадлежит тебе. Хочешь — бери мою машину, жену, палатку, — с какой-то гримасой душевной усталости махнул он рукой. — Ты герой, Анатолий, ты чудесный парняга. Просто счастье, что ты ушел в лес от городской жизни. Ты правильно сделал. Я и сам бы ушел в лес и работал рядом с тобой плечом к плечу. К черту министерство, к черту должность и высокий оклад. Разве встретишь у нас в министерстве таких ребят, как ты? У тебя золотое сердце, Анатолий, ты святой. Никакой ты не алкаш. Алкаши такими не бывают, я знаю. Ты нарочно оговорил передо мной себя. Не знаю только зачем. Маша, поцелуй его. Маша, я хочу, чтобы ты это сделала. Если бы не он — ты была бы вдовой.

— Ну что ты городишь, ты пьян и не соображаешь, что несешь, — обиженно отвернулась Мария Владимировна.

— Да, я пьян. И что из этого? Ты, Маша, ровно ничего не поняла. У тебя бедное воображение. Ну что ты без меня, что бы ты делала без меня с двумя детьми? Ну дали бы за меня пенсию в министерства, а замуж ты бы уже не вышла. Старенькая ты уже, Маша. Никто бы тебя не взял.

— Не волнуйся, — рассердилась Мария Владимировна. — Взяли бы, и еще как.

— Взяли бы? Это кто же? Может, у тебя уже кто на примете есть? Видишь, Анатолий, вот она, женская верность, вот когда узнаешь цену женской верности. Может, мне и вправду остаться с тобой в лесу, Анатолий, и идет все к чертовой матери? Возьмешь меня в напарники?

— Да будет вам, Василий Петрович, — смущенно улыбался порядком уже захмелевший Толька. — Что вам делать в лесу?

— Что мне делать в лесу? — встрепенулся Василий Петрович. — Мне необходимо согнать жир с души. Да-да, мне необходимо согнать жир с души. Сегодня я многое понял. Я, брат, зажирел душой. Я сегодня ужасно перепугался. Мне сейчас стыдно собственного страха, Анатолий. Я никогда ничего не боялся. А ты — один с этой саблей на медведя и даже не дрогнул. Как я низок перед тобой, Анатолий. Ведь я подвергал твою жизнь опасности, когда кинулся тебе под ноги. Тебе меня жалко сейчас, да? Я жалкий трус, министерская крыса, вот кто я. А ты не испугался, такие, как ты…

— Да некогда пугаться было, Василий Петрович, — отвечал с добродушной пьяной улыбкой Толька. — Зверя вот только жалко.

— Да плюнь ты на этого зверя. Тебе что, зверь дороже или я? Их много в лесу, а я один. Не надо было кидаться на человека.

— И ее, конечно, можно понять… — мягко возразил Толька. — Если бы вы не испугали ее…

— Да что понимать. Выживает сильнейший. Мы вот живы с тобой, а она нет. Закон леса — закон жизни. Я никаких медведей не потерплю на своем пути. Д-да!

— Ну понес, ну понес околесицу, — Мария Владимировна поднялась из-за стола, пошла к костру и подкинула сухих веток. Тотчас по ним побежали голубоватые язычки пламени, ветки резко зачернели в огне, затрещали, прозрачный дымок потянуло вечерним ветерком на Марию Владимировну, она защитилась тыльной стороной ладони, и ее красивые длинные пальцы стали прозрачными в отблесках пламени.

Она сидела вполоборота к Тольке, он пристально смотрел на ее бронзовое от огня лицо с миндалевидными глазами, на ее высокую, словно нацеленную на что-то там, за костром, грудь и думал: пожалуй, она была права, когда говорила, что не осталась бы одна.

— Вы, конечно, останетесь ночевать у нас, — сказала она, но в утвердительном тоне ее была какая-то зыбкость, как бы легкий оттенок нежелания, чтобы он остался, и, уловив эти нотки, Толька поднялся и поискал глазами на траве свою брезентовую куртку.

Василий Петрович меж тем безуспешно боролся с дремотой, клевал носом и бормотал, что обязательно заведет себе ружье и посчитается со всеми медведями, которые, не дай бог, встретятся на его пути. Толька подобрал с травы свою куртку и, морщась от боли в руке, стал натягивать ее, но тут Василий Петрович, словно очнувшись от забытья, неожиданно резким движением вскинул голову и посмотрел на него недоуменным до смешного взглядом, точно увидел впервые. Казалось, он мучительно соображал, что за человек стоит перед ним.

— А, Анатолий, — прояснился его взгляд. — Ты вылитый викинг. Рядом с тобой я никого и ничего не боюсь.

— Я пойду, — сказал Толька. Он стоял, широко расставив ноги, его слегка покачивало, он испытывал легкий озноб. — Вы теперь, Василий Петрович, спать ложитесь. Еще свидимся.

— Нет, постой, — упав грудью на стол, возразил Василий Петрович. — Ты завтра вернешься? Я хочу снять шкуру с этой медведицы и увезти с собой.

— Конечно, он вернется, — сказала Мария Владимировна, поддержав едва не свалившегося на траву супруга. — Мы ждем вас завтра на уху, Анатолий, — с деланной любезностью добавила она.


Толька выбрался на дорогу, миновал мосточек и еще долго чернел в подлунье, пока не скрылся за холмом. Шел он покачиваясь, длинное несуразное тело его мотало из стороны в сторону и то кидало на середину дороги, то заносило помимо воли в густой клевер, хлеставший влажно по сапогам. В придорожной траве изредка взлетали потревоженные им птицы, спросонья короткими жалобными криками будоражили тишину. По временам он вскидывал голову, ошарашенно смотрел на жгучие, плясавшие над холмами звезды, на залитое тихим лунным светом небо, где в обмякшем дыхании ночи вяло скользило прозрачное жидкое облачко, иссиня светлея над щербатым, темневшим вдали лесом. Ступив в глубокую выбоину на дороге, где со дна в жирно черневшей воде проступал месяц, Толька покачнулся, тяжело плюхнулся в грязь и неловко подвернул под себя руку. Потом он, скрипя зубами, перевалился на спину и долго лежал не шевелясь, пока отходила боль. Призрачная легкость, колебавшая все вокруг, слабела, отрезвляюще холодило сыростью от земли. Терпкая непонятная грусть набухала невесть отчего на сердце.

Он лежал и думал: «Что же сегодня случилось, что же делается со мной, что? Сегодня спас человека. Да, спас человека. Человек пришел в лес, в его лес, и, чтобы спасти человека, убил зверя. Человек отдохнул и уедет, зверь мертв, а он сам лежит, точно поверженный какой-то страшной силой на ночной дороге, и никому нет дела до него. Отчего так муторно у него на душе? Конечно же он обманывает самого себя, что идет сейчас в деревню сообщить лесничему об убитой медведице, к лесничему можно бы зайти и завтра, а идет он сейчас затем, что знает: у лесничего всегда есть самогон. Теперь загудит он на три дня и поживет у лесничего, чтобы не показываться в лагере. Так уж устроен он, что, хватив спиртного раз, нутро его требует еще и еще, пока не перегорит в нем, не отпустит окаянная слабость. Ну сорвался я сегодня, сорвался, но как тут было не выпить, повод был, да еще угощали заморским коньяком. Столько держался, а сегодня все пошло к чертовой матери кувырком. — Он сел, опершись рукой о влажную землю, глубоко набрал воздуха грудью и шумно, с силой выдохнул, стараясь очистить дыхание. От боли в вывихнутой руке, от сырого ночного воздуха в голове медленно прояснялось. Он попробовал шевельнуть рукой, и тотчас в предплечье отозвалось острой ноющей болью. — Теперь пару дней не смогу взять топор в руки, — подумал он и матернулся от злости. — Уговорил-таки меня выпить, паразит. Праздник, говорит, сегодня. Вот он, праздник. Кому поминки, а кому праздник. Ему-то сейчас хорошо. Перетрухал, выпутался и спит. Все у него: и машина, и жена красивая, и положение. Зверей, говорит, в лесу много, а я один. Теперь одним зверем меньше. — Жалко стало зверя, и какая-то досада взяла на этого человека, куражившегося по пьянке и предлагавшего ему свою машину. — Нет, а зачем он это говорил? Знал ведь, что я не возьму. Знал. Рисовался перед ней, кочевряжился. А я, дурак дураком, сидел и слушал. Да он ведь не принимал меня всерьез, — остро обожгла его внезапная догадка. — Кто я для него — случайный человек, алкаш. Отблагодарил стопарем, и будь здоров. Чеши в поле на все четыре стороны.

Поцелуй, говорит, его. А знал ведь, что она не будет меня целовать. Он ведь и ее не пожалел для куражу. Теперь ему хватит разговоров на целый год. Как же — шкуру медвежью привезет. Выкуси. Будет тебе шкура. Дешево отделался. Эх, вернуться бы сейчас и сказать: обещал машину — давай. Глянуть бы, как его скосоротит. Небось на лоб зенки выкатятся. Перед ней-то, перед ней спесь с него сбить. — Какое-то жестокое любопытство заговорило в нем, и он злорадно улыбнулся. — А что, вернусь, ей-богу, вернусь». Он вскинул голову и посмотрел на небо, на ясные твердые звезды. Там, в холодной черной бездне, вяло скользил бледный, точно опухший с перепоя, полный месяц. Кругом было тихо. В поле по-прежнему упрямо дергал и дергал коростель, оповещая всех, словно сторож, что он не спит, караулит ночь. Перед глазами выплыло лицо, шея, грудь красивой женщины, оставшейся там, у костра. Он решительно поднялся и пошел назад.

В оранжевой палатке уже спали, и мажорный храп Василия Петровича мерно прорезал дремотную тишину. Толька остановился у тлевшего синеватым жидким дымком костра, громко кашлянул и немного погодя окликнул:

— Василий Петрович, а Василий Петрович…

В палатке послышался шорох, встревоженный сонный голос Марии Владимировны. Поднялся полог, и показалось, пугливо озираясь по сторонам, будто собираясь тут же скрыться назад, всклокоченная и растерянная голова Василия Петровича. «Точно хомяк из норы», — злорадно подумал Толька. Что-то дрогнуло в нем, то ли жалость к этому бледному, облитому зеленоватым лунным светом лицу, то ли минутная нерешительность и смущение, но он тотчас усилием воли превозмог эту слабость и решительно сказал:

— Вот вы говорили — бери машину за то, что жизнь спас. Так?

— Это ты, Анатолий? — облегченно вздохнул Василий Петрович, и фигура его нерешительно отделилась от палатки.

— Вот. Я вернулся сказать… Словом, раз предлагали, то я согласен. Насчет машины я согласен. Пожалуй, она мне сгодится. — Бросив эти слова, словно скинув тягостный груз, Толька стоял, упершись в Василия Петровича дерзким взглядом, и пристально слушал, что тот ответит. Не было уже ни стыдно, ни страшно.

— Ма… — екнуло и застряло комком в горле Василия Петровича.

Фигура его колыхнулась, он беспомощно развел руками и с жалким выражением на лице обернулся к палатке. Тут он быстро-быстро потер ладонями виски, очень напоминая движениями умывающегося хомячка, и с неожиданной проворностью юркнул под полог.

— Маша, выйди поговори с ним. Ну выйди же, — слышался его взволнованный и сердитый голос. — Черт знает что такое. Ну говорил, ну ляпнул. Но это же идиотизм — понимать все буквально. Он пьян. Предложи ему… я не знаю… денег, что ли.

«Нечего сказать, хорош защитничек. Тебе, пожалуй, далеко до той медведицы», — с брезгливостью подумал Толька.

— Я пошутил, — громко и внятно сказал он. — Шутка. Спите спокойно, я ухожу. — Он сплюнул и, не оборачиваясь, быстро пошел к дороге. — Из-за такого зверя погубил! — невольно вырвалось у него.

Через час он добрался до лагеря, разделся, забрался в спальный мешок и тотчас уснул.


Два дня спустя тихим августовским утром он шел по обочине дороги, влажно и жирно черневшей после ночного дождя, направляясь на свой лесной участок. Еще издали он приметил, что оранжевой палатки у речки уже нет. Не доходя до мосточка, он замедлил шаги, свернул в матово серебрившуюся от росы траву и, подойдя к месту, где стояла палатка, остановился у размытого дождем пепелища костра. На обгоревшей до половины толстой осиновой ветке с покоробленными от костра листьями, точно сучок, чернела улитка. Рядом на обнажившейся под углями земле копошились два навозных жука. Он постоял, задумчиво склонив голову, и лицо его покоробила едкая усмешка. Потом он неторопливо продолжал свой путь и вскоре скрылся в чаще леса.

Искатель романтики

Поезд отходил в четверть первого ночи, на вокзале Станислава Андреевича никто не провожал, был он холост и с тех пор, как десять лет назад умерла его мать, жил один в двухкомнатной квартире в Хлыновском переулке, лишь по временам тяготясь собственным одиночеством.

Он почти никогда не пользовался услугами Аэрофлота, объясняя это тем, что после полета от резкой перемены климата потом несколько дней чувствует себя не в своей тарелке и испытывает покалывание в висках. То ли дело, когда едешь поездом, да еще ко всему отправляешься на юг, в отпуск, и забронировано место — на нижней полке в купейном вагоне. Есть что-то успокаивающее и целебное для нервов в нескончаемом ритмичном постукивании колес на стыках рельсов, в мелькании за окном вагона ночных огней…

В купе уже спали, а он все стоял в коридоре у приоткрытого на треть окна и курил короткими затяжками папиросу.

Мягко застилавшую все вокруг аспидную черноту ночи изредка прорезали зыбким блеском небольшие озера с отражавшимися в них звездами, он рассеянно слушал дробный стук колес, смотрел в темноту, пьянея от резкого свежего воздуха, навеянных дорогой несвязных певучих мыслей.

— К черту, к черту все дела, к черту заботы и тревоги! Подальше от столичной сутолоки, — шептал и улыбался он. И казалось, колеса вагона вторили в лад его мыслям, отстукивали чечеткой: «по-да-льше, по-да-льше».

И чем дальше уносил поезд Станислава Андреевича от Москвы, тем прочнее, сладостнее и, казалось, осязаемее становилось его освобождение от служебных забот, от нервотрепки, что тянулась последних три месяца и была связана с переработкой его лабораторией чертежей шумоглушителей для одного завода и из-за чего едва не сорвался отпуск в июле. Чуть ли не каждый раз, встречая его в коридоре, директор института напоминал: «Ну как там у вас с глушителями, подвигается работа? Смотрите, я слово дал, не посрамите честь института, Лузанский!» «А что я, двужильный, почему эту работу навязали именно мне, а не лаборатории Петухова, который должен заниматься вопросами промышленной акустики?» — думал Станислав Андреевич, глядя в глубь коридора, где вздувались занавески на окнах и блестел никелированными частями титан рядом с купе проводника. Петухов сейчас в Париже, делает на конференции доклад о своей докторской диссертации, а кандидат Лузанский должен отбояриваться за него, и своей докторской заняться все недосуг. То подкинут внеплановую работу, то заставят отвечать на галиматью, присланную в институт каким-то доморощенным изобретателем из провинции. Спасу нет от этих псевдо-Кулибиных, одних расчетов присылают в бандеролях по сорок листов.

Близко мигнули огни закрытого шлагбаума, тонко и пряно пахнуло свежескошенным сеном со стоящего у самого переезда грузовика, мелькнула фигура дежурного в оранжевом жилете и фуражке с лакированным козырьком. Снова пошли дымно чернеющие поля без единого огонька, с мутно и расплывчато выступающими из темноты у насыпи кустарниками.

«Почему в городе не замечаешь ночей, точно они проходят бесследно? — думал Станислав Андреевич. — Просто кощунство вспоминать сейчас, что тебя недавно одолевали трения с начальством, перебои сердца и прочие мелочи жизни. В такую ночь надо забыться, пить вино, предаваться мечтаниям о чем-то возвышенном…»

Станислав Андреевич не пытался объяснять себе причину того приятного возбуждения, которое мешало уснуть. Было какое-то странное предчувствие, что в этой поездке с ним обязательно должно что-то произойти. Что-то приятное, может быть, случится какая-то встреча…

Приехав в маленький приморский городок, где никогда прежде он не был, но куда советовал съездить сослуживец, отдыхавший тут в прошлом году, Станислав Андреевич снял комнату в пристройке к дачному дому, который стоял почти у обрыва, метрах в двухстах от моря, распаковал чемодан, достал полотенце, купальную шапочку, плавки и отправился неторопливой походкой на пляж. Была суббота, день выдался солнечный, жаркий, но из-за близости моря жара не изнуряла. Легкий бриз чуть тревожил листву на старых платанах, которые росли вдоль улочки, упиравшейся в обрыв, а дальше террасами, поросшими густо зеленеющим кустарником, берег ниспадал к пляжам. При виде открывавшегося с возвышения простора, от ослеплявшей чуть маслянистой глади моря у Станислава Андреевича в первую минуту даже заломило в висках. С удовольствием искупавшись, полежав с часок на раскаленном щедрым солнцем песке, он накинул на свои полные плечи влажное махровое полотенце, чтобы уберечься от возможного в первый день ожога, и как был в плавках, взяв рубаху и брюки под мышку, пошел вдоль уреза берега по мелководью, вскидывая ступнями мелкие фонтанчики брызг. Впереди был деревянный пирс, стояло на якорях с десяток яхт и швертботов, сверкая безукоризненно гладкими бортами. Несоразмерно длинные, истончавшиеся плавно кверху мачты, казалось, упирались макушками в небо. Издали суденышки напоминали пришпиленных иглами, опрокинутых на спину жуков, уже навсегда и ко всему безучастных в этом мире. Мимо Станислава Андреевича по пирсу прошла загорелая молодая женщина в купальнике и поднялась на борт стоящей с краю яхты. Было в этой смуглянке что-то восточное, какая-то остро волнующая, беспощадная грация, не позволявшая оторвать взгляда от ее стана, покрытых золотистым загаром тонко вылепленных ног. Невольно остановившись, Станислав Андреевич проводил ее восхищенным взглядом, пока она не скрылась в рубке, оставив за собой слегка приоткрытой дверь. Через какое-то время оттуда показался высокий мужчина, стройный, мускулистый, но с уже тронутыми сединой волосами. Один вид его, расслабленная и уверенная манера держаться обличали в нем характер независимый и решительный, характер человека, выросшего на море. Рядом с этим яхтсменом Станислав Андреевич явно проигрывал по всем статьям: был значительно ниже ростом, обременен от сидячей работы солидным брюшком, у него были широкие непородистые бедра, ранняя лысина, и вдобавок ко всему его маленький курносый нос пуговкой седлали очки в роговой оправе с толстыми стеклами от близорукости.

Станислав Андреевич стоял у края пирса и курил, что-то удерживало его на этом месте и мешало пойти дальше вдоль берега. В глубине души он испытывал смутную ревность к мужчине. К беспочвенной ревности примешивалось и какое-то неприязненное чувство, глухая враждебность. Мужчина спустился на пирс, направился к Станиславу Андреевичу и вежливо попросил у него закурить. Когда он прикуривал от папиросы Станислава Андреевича, тот различил на руке яхтсмена наколку. На тыльной стороне кисти было вытатуировано имя — Костя, а на фалангах пальцев с зажившими шрамами год рождения — одна тысяча девятьсот тридцать пять. «Господи, — подумал Станислав Андреевич, — да мы же с ним одногодки, а я полагал по его виду, что он лет на десять моложе меня».

Незнакомец сдержанно поблагодарил за папиросу и, кивнув, пошел по пирсу к тому месту, где должна была причалить подходившая со стороны моря яхта. Трое молодых людей быстро, но без суетливости спускали грот, потом высокий здоровяк, что стоял на самом носу, бросил за борт якорь, достал из воды багром небольшой буй и прикрепил к нему носовой конец. Яхта медленно развернулась кормой к берегу. Невысокий светловолосый бородач, по-видимому, бывший у них за старшего, легко перепрыгнул на пирс, и у них с Костей тотчас завязался оживленный разговор.

Станислав Андреевич приблизился к яхтсменам и стал прислушиваться к тому, о чем они говорили. Речь их густо перемежалась специфическими морскими выражениями: «лечь под ветер», «удариться в моря», «выбрать грот, стаксель». Для Станислава Андреевича, человека сугубо сухопутного, всего раза три в жизни совершавшего поездки на теплоходе по Волге, эти необычные слова звучали романтично, на него пахнуло ароматом жизни недоступной, заманчивой, обжигавшей воображение. Хотя смутно угадывал смысл их разговора, но все же ему было небезынтересно стоять рядом и слушать. Он мысленно сравнивал себя со своим сверстником, и ему было неловко сознавать, что у него самого рыхлое бледное тело, слабые руки. В сущности, рядом с ними он, наверное, выглядел со стороны много старше и имел отнюдь не мужественный вид, а хотелось быть вот таким же поджарым и мускулистым, с грубыми руками, покрытыми мозолями от канатов, с обветренным, крепким от загара лицом. Им овладело странное, но острое желание тотчас ступить на палубу одной из яхт, выйти в море, поднимать и налаживать паруса, эти стаксели и гики, натягивать шкоты, упираясь крепко в палубу босыми ногами, куда-то плыть, пусть даже с риском для жизни, чувствовать, как стесняет дыхание в груди от свежего морского ветра, бросающего в лицо охапки соленых брызг.

— Грот оставьте на гике, — крикнул оставшимся на борту яхтсменам бородач. Высокий молча кивнул и стал подвязывать парус, а второй, совсем юноша, зачерпнул ведром воды, окатил палубу, и по ней заструились, засверкали веселые ручейки, скатываясь к шканцам.

«Ах, как коротка, как коротка и прекрасна жизнь, — думал Станислав Андреевич, глядя на иссиня-зеленое море с дрожащей полоской мутного от зноя и испарений горизонта. — Живешь в столичном городе, глохнешь за работой и не замечаешь, как стареешь телом и душой, не замечаешь за будничной суетой, как на тебя незаметно накатывается старость. Да-да, главное — постоянно находиться в движении, — повторял он про себя, — в этом секрет исцеления от всех болезней, телесных и душевных. Старая как мир истина: в здоровом теле — здоровый дух. Но именно потому, что эта истина стара как мир, большинство ею пренебрегают. И я в том числе. Мне сорок четыре, а тело у меня как у шестидесятилетнего. Холестерин накапливается день за днем и для расщепления требует энергичных движений. А какая тут подвижность, когда на работе сидишь в кресле, а придя домой, валишься на диван с книгой или смотришь телевизор». И от невыгодного для себя сравнения со случайно встретившимся сверстником, от воспоминания о недоступной, чем-то взволновавшей его смуглянке, которая скрылась в рубке яхты, его одинокое холостяцкое прозябание в удобной квартирке, оклеенной желтенькими обоями, тихая, обеспеченная столичная жизнь разом померкли и независимость, мужская свобода показались ненужными и тягостными даже. Он смотрел вдоль берега, где по песку ходили вразвалочку и с ленцой большие чайки в пепельно-атласных фраках, чем-то напоминавшие кичливым видом важных и заносчивых дипломатов, и думал о том, что жизнь уже почти прожита, а он так и не почувствовал в ней вкуса. И многое, очень многое было упущено, а остаток дней так и придется, видно, доживать в одиночестве, и никогда уже не будет у него ни жены, ни детей. Молодость, сила, здоровье — все это кануло в прошлое, и тот отголосок вожделения, шевельнувшийся недавно в нем, отзвук неутоленных страстей, теперь просто смешон, и о взаимности молодой женщины нечего и мечтать.

А вечером он сидел в маленьком приморском ресторанчике, где несколько пар танцевали под радиолу, и говорил молодому прыщеватому официанту в застиранной и блестевшей крахмалом парусиновой тужурке:

— Знаете ли вы, друг желудка, что все мы, смертные, на шестьдесят процентов состоим из воды и каждую минуту, находясь под палящими лучами солнца, человечество убывает в массе на несколько миллиардов тонн? Ваша прямая обязанность позаботиться о том, чтобы я восполнил испарившуюся из меня влагу. А посему принесите-ка мне графинчик хорошего вина из ваших, так сказать, погребов.

Лицо официанта, разделенное полоской черных усиков, подернулось в усмешке, он что-то небрежно черканул в своем замусоленном блокноте и удалился за ширму вихляющей неторопливой походкой.

От выпитого вина Станислав Андреевич не повеселел. С задумчивым видом, с желчной усмешкой смотрел он на танцующие пары, и чувство сожаления к своему одиночеству, к прошедшей молодости снова охватило его. Он сопротивлялся этому чувству, говорил себе, что он совсем не стар и для своих сорока четырех лет еще в довольно сносной форме, разве что нижнее давление немного выше нормы. «Если во мне не таится какая-то скрытая болезнь, — успокаивал он себя, — в моем распоряжении еще по меньшей мере лет пятнадцать — двадцать».

Через открытое окно веранды был виден плавно изгибавшийся берег, уходивший к горизонту, туда, где небо захлестывало кромку моря багряными отблесками догоравшего заката. Залив, слегка окутанный дымкой, навевал мысли о покое, о вечности, и от зрелища этого необозримого простора Станислав Андреевич еще острее сознавал свою жалкую малость и краткость оставшейся жизни перед быстротекущим временем, стиравшим с лица земли поколение за поколением, чтобы очистить место для тех, кто еще только вступал в этот мир. И то, что рано или поздно он должен был умереть, казалось ему ужасной несправедливостью, и не было никакой лазейки в будущее, никак нельзя было предотвратить неминуемый конец.

«А что, если бы я прожил еще, скажем, двести лет? — спрашивал он себя. — Каким бы я стал, что от моего присутствия изменилось бы в мире? Что изменилось бы во мне самом? Наверное, человечество ничего не потеряет от моего ухода, мир не станет лучше, но я сам, наверное, стал бы иным, потому что время не только убивает, но и помогает открыть глаза на то, в какой мере могут быть обоснованны наши надежды.

И зачем люди лгут друг другу? — усмехнулся он и с какой-то торжествующей иронией поглядывал на посетителей, евших, пивших, оживленно болтавших друг с другом, словно ему доступно было заглянуть в будущее и увидать тот неизбежный исход, который ожидал всех их. — Зачем лгать себе и другим, если один и тот же конец неизбежен для всех? Иллюзия собственного бессмертия, нежелание заглянуть в завтрашний день, глупость страуса, прячущего голову при виде опасности под крыло, извечная человеческая близорукость. А между тем каждый мысленно должен был бы побывать на собственных похоронах и составить по себе эпитафию: „Здесь лежит такой-то, такой-то, занимавшийся в жизни тем-то и тем-то, достигший в жизни того-то и того-то и завещающий потомкам…“ Нет, пожалуй, это слишком сухо и отдает иронией, — ухмыльнулся он. — Но все же можно найти какие-то подходящие слова…»

Страшнее всего было сознавать, что нельзя уже ничего изменить в оставшейся ему жизни, весь дальнейший ход уже запрограммирован, нельзя наполнить ее каким-то новым смыслом, очиститься от бессмысленной лжи. «Кто я? — задавал он себе вопрос. — Мягко выражаясь, человек, никогда не рисковавший ничем, не сделавший никакого серьезного открытия, идущий тропинкой, проложенной другими, привыкший всегда слепо подчиняться чужой воле и почти никогда не принимать на службе решений, идущих вразрез с мнением начальства. Стремление к кандидатской диктовалось не жаждой сказать свое слово в науке, а желанием просто выбиться, заработать право на тепленькое местечко, и если бы не Леонид Михайлович, знавший мать с юношеских лет, кто знает, дали бы мне лабораторию. Скорей всего — нет. Мне даже далеко до таких, как Петухов, делающих докторскую чужими руками и идущих в гору, несмотря ни на что».

Потом он спускался к берегу моря исшарканной в пыль тысячами ног отдыхающих тропинкой и вспомнил, как, едучи сюда, думал ночью о том, что здесь у него, может быть, случится какая-нибудь особенная встреча, от которой что-то переменится в его жизни.

«Как тщетны личные вожделения, — говорил он себе. — Каждый час в нас самих может произойти нечто гораздо большее, нежели то, что мы ждем от внешних перемен. Надо только уметь прислушиваться к собственной душе».

Он шел вдоль берега, распахнув воротник рубахи, с удовольствием ощущая, как грудь и лицо холодит от свежего ночного воздуха. Впереди, у берега, возвышалась громада дебаркадера с двумя фонарями, их желтоватый свет слабо сочился в вязкую темноту. По временам с рейда слышались гудки пароходов, там роились десятки мерцавших огней, бросая изломанные зыбью отблески на поверхность моря. В бухту вошло судно, донесся глухой, утробный звук всплеска от спущенного якоря, в свете носового прожектора взметнулся над водой сноп фосфоресцирующих брызг, яростно заскрежетала в клюзе цепь, словно кто-то там, далеко от берега, безжалостно деранул по борту корабля громадным рашпилем.

Море пахло пряно и сложно. Станислав Андреевич ощущал легкий йодистый аромат прибитых к кромке берега водорослей, исходивший от воды и особенно явственный сейчас, ночью, запах перезрелой дыни. Рядом с дебаркадером пахнуло в лицо свежесваренным борщом.

Слева, под обрывом, смутно маячили на песке две фигуры, мужской голос настойчиво убеждал кого-то, гудел монотонным шмелем, а в ответ изредка раздавались короткие женские смешки, прорезавшие тишину, точно крики чайки.

Дойдя до пирса, где на воде темнели строгие контуры яхт, Станислав Андреевич остановился в задумчивости и, усмехнувшись неожиданно пришедшей ему в голову шальной мысли, потянул кормовой конец крайней яхты, грузно, неловко перепрыгнул на палубу, слегка пошатнулся и ухватился рукой за реллинг. Им овладело желание постоять несколько минут на корме у штурвала, ощутить под ногами слабое покачивание палубы на зыби, вообразить себя плывущим по ночному морю. Немного воображения, и вот он уже отплывает от пирса. В конце концов нет ничего недоступного для решительного человека, нужно только немного смелости… От мечты до действительности ведь всего один шаг. Он смотрел на воду, и казалось, она текла вдоль борта. Ухватившись рукой за ахтерштаг, Станислав Андреевич с минуту постоял на месте в раздумье, потом сделал два шага, направляясь к штурвальному колесу, но зацепился ногой за случайно подвернувшийся конец гика-шкота и упал ничком. По палубе, загремев, покатилось ведро и ударилось о рубку. Лежа на палубе с затаившимся сердцем, Станислав Андреевич похолодел от страха, тело его тотчас покрылось липким потом. С ужасом услышал он где-то в недрах яхты сердитый вопросительный возглас, дверь рубки распахнулась. Над ним возвышалась в лунном свете высокая мужская фигура с фонариком в руке.

— Какого черта? — с раздражением сказал сиплый сонный голос, казалось, смутно уже знакомый ему.

Станислав Андреевич приподнялся на локте и, заикаясь, произнес:

— Я, видите ли… тут… Мои очки… — оправдывался он, шарил по палубе нервной рукой и оглядывался на незнакомца, с крайней неловкостью сознавая всю нелепость и комичность своего дурацкого поведения.

— Может, очки сорвало ветром и забросило с берега на яхту? — сказала фигура, угрожающе надвигаясь на него.

— Нет-нет, я этого не утверждаю. Но, ради бога, не подумайте, что я собирался угнать вашу яхту. При всем моем желании я сделать этого не смогу, — лепетал Станислав Андреевич. — Я человек сугубо сухопутный, я — отдыхающий, я — курортник, — торопливо пояснял он.

— Знаем мы этих курортников, — сказала фигура, надвигаясь на корму и отрезая Станиславу Андреевичу путь для отступления. — Вон лежат очки. — Желтое пятно света фонарика нашарило на палубе тускло блестевшие стекла очков рядом со стойкой реллинга. — Слушай, красавец, пройди в рубку. И, ради бога, без глупостей, не будем поднимать лишнего шума. Разберемся, что ты за птица и для чего заявился. Думал, на яхте ночью никого нет, так можно немножко и пошустрить?

— Поверьте, у меня не было никакого дурного умысла, — воскликнул Станислав Андреевич, водрузив на нос очки и поднявшись на ноги. — Право же, это невинный эпизод. Я вам сейчас все объясню…

— Да ладно травить байки, проходи в рубку, невинный эпизод, — сказал человек, указывая рукой на приоткрытую дверь, за которой брезжил свет. Пригнувшись, Станислав Андреевич проследовал в рубку, и каково же было его удивление, когда при свете горевшего под низким потолком плафона узнал он в хозяине яхты того самого Костю, который днем просил у него закурить.

— Вы — Костя, я вас узнал, — словно чему-то обрадовавшись, сказал Станислав Андреевич с кривой улыбкой на лице и зачем-то стал тщательно застегивать пуговицы на рубахе до самого воротника.

— Ну и что же из этого? — посмотрел на него с недоверием здоровяк, насупив брови. — А ты тот самый типчик, что околачивался днем на берегу. Вынюхивал и присматривался как бы…

— Да ничего я не вынюхивал и не присматривал, — махнул сокрушенно Станислав Андреевич рукой. — Если вам все объяснить, вы, право же, не поверите… Тут целая цепь случайных мелких обстоятельств, которые подтолкнули меня…

— Ладно размазывать манную кашу по столу, — перебил его яхтсмен и запер дверь на замок. — Откуда ты знаешь, как меня зовут?

— Так наколка сама за себя говорит, — указал взглядом Станислав Андреевич на смуглую волосатую руку яхтсмена. И тотчас добавил: — И год рождения ваш — тридцать пятый. Как это ни странно, но мы с вами одногодки. Ей-богу. Если не верите, я вам сейчас докажу, — стал торопливо шарить он по карманам. — Вот черт, забыл на даче паспорт, — в отчаянии хлопнул он себя по колену. — Это рядом, тут наверху. Хотите, я сбегаю принесу?

— Сиди как сидел и отвечай на мои вопросы, — остановил его решительным жестом руки яхтсмен. — Где ты остановился?

— Я снял комнату у Сизовых. Большой дом с зеленой крышей у самого обрыва.

— Так, так, — разглядывал его яхтсмен в упор. — А откуда приехал?

— Из Москвы.

— Из Москвы, говоришь? — лукаво прищурился яхтсмен с сардонической усмешкой. — А где находится гостиница «Алтай», «Заря», «Восток»?

— Рядом с ВДНХ, на улице, на улице… Вот черт, забыл. Но я никогда в этих гостиницах не был, у меня квартира в Хлыновском переулке…

— Так, так, — скользнул взглядом яхтсмен по одежде Станислава Андреевича. — Ну и что же следует из того, что мы одногодки?

— Да, собственно, ничего особенного, — с робкой усмешкой проговорил Станислав Андреевич. — Но нынче днем, глядя на вас, я думал, что вы лет на десять моложе меня. Невольно я сравнивал себя с вами и в чем-то позавидовал вам. Вон вы какой молодец, могли бы сладить со мной одной рукой. Но дело даже не в том… Я сейчас затрудняюсь передать вам мои недавние чувства, — пошевелил он бровями и охватил ладонью свой пухлый подбородок. — Хотя я и столичный житель, но, к сожалению, живу пресно и однообразно, а вы, провинциал, в отличие от меня, берете больше от жизни… Вы молоды духом… Это чувствуется по всему. Я за вами наблюдал, стоя на пирсе и прислушиваясь к разговору. Я задавал себе вопрос: откуда черпает энергию этот человек в маленьком городке, что помогает вам быть таким, какой вы есть? Причина конечно же не в одном только спорте, хотя он помогает проявлять характер во всяком деле… Я говорю не о физическом здоровье, а о том отпечатке воли, который заметен на вашем лице…

Яхтсмен ухмыльнулся и пожал плечами. Хотя и было заметно, что от Станислава Андреевича слегка попахивает винцом, все же пьян он не был и по внешнему виду не производил впечатление злоумышленника, способного грабить и угонять яхты, но то, что он говорил, представлялось несколько странным и сентиментальным. «Подгулявший чудак», — решил яхтсмен.

— Но зачем вы забрались сюда, на яхту, да еще ночью? — уже мягче спросил он, откинувшись на спинку диванчика, и теперь уже с любопытством разглядывал сидевшего перед ним толстяка, на лице которого была написана комичная растерянность, а в глазах угадывались неподдельная искренность и какая-то затаенная грусть.

— Мальчишеская выходка, неутоленная жажда романтики. И потом, эта чудная ночь, поэзия моря… — Станислав Андреевич поправил дужку очков, пожал плечами и виновато улыбнулся, словно сам был обескуражен своим нелепым поступком. — Ах, да что объяснять, — с трогательными нотками в голосе добавил он и закинул ногу за ногу. — Вы не поймете тоску одинокого человека, дуреющего от избытка нахлынувших чувств, морского простора, ощущения, что многое упускаешь в жизни, обделяешь себя. У меня сегодня горит голова от наплыва мыслей, — говорил он с проникновенностью, видя, что хозяин яхты теперь смотрит на него без недоброжелательности во взгляде, а с добродушнойснисходительностью внимает его словам. — Да, да, — продолжал он, морща бледный и потный лоб, — тысячу раз был прав поэт: самое темное, самое непостижимое в мире — человек и его душа. Сама наша природа извращена, таит в себе вечные искушения, какую-то двойственность, заставляющую страдать в минуты, когда, казалось бы, должен отдыхать душой и телом. Зверь не знает искушений, душевных терзаний о безвозвратно потерянном времени, не возвращается мысленно в прошлое… Совесть не довлеет над ним.

— Я говорю путано и, может быть, непонятно для вас, — кротко вскинул он глаза под толстыми линзами стекол и полез в карман за папиросами. — Вы уж простите меня, ради бога, что я потревожил вас в столь неурочный час. По-видимому, вы уже спали?

Яхтсмен посмотрел на него своими бледно-голубыми глазами и, как бы отгоняя какую-то мысль, провел ладонью по лицу.

— Однако, — сказал он, ухмыльнувшись чему-то, и покрутил головой, — занятный вы человек. Вам чертовски повезло, что вы наткнулись на меня, а то бы вас точно сдали пограничникам. У нас тут не любят подгулявших курортников, которые везде и во все суют свой нос. Ладно, старина, будем считать, что все это, как вы говорите, невинный эпизод. Чай будете пить? — благодушно спросил он, слегка хлопнув ладонью по столу. — У меня тут газовая плитка в форпике, я сейчас вскипячу чайник.

— С удовольствием, — живо отозвался на его предложение Станислав Андреевич, блестя стеклами очков.

За чаем разговорились, Станислав Андреевич узнал, что Костя работает на механическом заводе в пригороде, год назад развелся с женой, пока что перебрался в общежитие, но временами, когда его одолевает желание побыть в одиночестве, ночует здесь, на яхте.

— Вот вы говорите, что тоскуете в Москве, — говорил Костя, глядя немного исподлобья, и его загорелое, слегка насмешливое лицо окутывалось клубами папиросного дыма. — А я чего бы только не отдал, чтобы хоть на время перебраться в Москву. Нет, нет, меня не интересует обилие магазинов и театров, шумная столичная жизнь, которая изматывает приезжего бестолковой беготней в погоне увидеть как можно больше. Мне бы поселиться где-нибудь хоть на чердаке, но рядом с одним небольшим институтиком. НИИстройфизики. Может, бывали там? Я ведь не знаю: кто вы по профессии?

Еще бы было не знать этот институт Станиславу Андреевичу, когда сам он заведовал в нем лабораторией. Но из какой-то необъяснимой осторожности он промолчал и продолжал слушать Костю, истолковавшего его молчание как знак того, что его собеседнику не доводилось бывать в этом институте.

— Есть у меня, знаете ли, одна идея. Лет пять уже бьюсь с ней. Эффект кавитации в водопроводных трубах. С грехом пополам сделал стенд для испытаний у себя на заводе, с одним датчиком сколько наморочился. Где их здесь достать? Паял, переделывал по десять раз, но добился того, чего хотел. По замерам построил диаграммы, разработал собственную теорию. Ночами не спал, занимался расчетами. Может, из-за этого и разладилась семейная жизнь, пришлось расстаться с женой. Не нравилось ей, что я ночами с бумагами морочусь, торчу допоздна у стенда, а ни денег с того, ни повышения. У нее ко всему деловой подход, а с моего изобретения борща не сваришь и модных босоножек не купишь. Ей сразу чтоб был интерес налицо. Толку, говорит, от твоих головоломок, как с прошлогоднего снега. Я ей втолковываю: обожди, дай время, будет тебе и белка и свисток… И потом, это же серьезное увлечение. Что я, с подругами гуляю или выпиваю с приятелями? Я же изобретаю, может, это единственное, что для меня важно в жизни, и тут ведь стараешься не из-за денег. А у нее насмешки или ругань. Мало того, говорит, что время изводишь, а еще и деньги уходят на эту ерунду. Как-никак приходилось-таки тратиться, кое на что выкладывать из своего кармана, чтобы сделать стенд. Один раз ездил в Москву с чертежами в НИИстройфизики, встречался с одним специалистом, доктором наук Петуховым, а то все больше веду переписку. Собственно, пишу им и надоедаю своим изобретением я, а они вынуждены мне отвечать. Все мои чертежи и схемы остались у этого Петухова. Он тогда, при встрече, не ответил мне толком ни да, ни нет. Послал я три месяца тому назад снова бандероль. Кое-какие дополнительные расчеты и две диаграммы. Через месяц пришел ответ от какого-то кандидата технических наук Лузанского. Пишет, что я крайне смутно представляю себе сложность проблемы, за которую взялся, и не худо бы мне изучить теорию подобия. А у меня эта теория вот где, — похлопал Костя себя ладонью по широкому лбу. — Я от корки до корки все изучил. Попался бы мне этот типчик Лузанский, мы б еще посмотрели, знает ли он ее сам. А еще кандидат технических наук. Ни черта не разобрался он в моих расчетах. Я их снова отослал с просьбой передать товарищу Петухову. Все-таки доктор наук.

— Петухов сейчас… — хотел было пояснить Станислав Андреевич, но тотчас осекся.

— Петухов этот тоже штучка, предложил мне тогда поступать заочно в аспирантуру, а он будет моим научным руководителем, — горячился Костя. — Пока, говорит, в плане нет такой работы, я не могу заниматься ею всерьез, а верить вашим опытным данным на слово нельзя, в науке нужны достоверные факты и лабораторные исследования. Ну мог бы, если б захотел, приехать ко мне. Не разбирать же стенд и не тащить его в Москву? Но, как видно, придется. Возьму контейнер. Я спрашивал в письме у Лузанского, найдется ли у них место для моего стенда. Пишет, что нет. Ну да Петухов, думаю, место найдет. Вам еще чайку налить? — спохватился Костя, видя, что у его гостя пустая кружка.

— Нет, спасибо, спасибо, — остановил его Станислав Андреевич жестом руки.

«Господи, — думал он, — как же его фамилия? То ли Зубков, то ли Бурков? Расчеты его я мельком пробежал глазами между делом, особо-то и не вникая. На первый взгляд они мне показались несерьезными, да и проблемой этой у нас в институте никто не интересуется. „Эффект кавитации в водопроводных трубах“. Тема крайне узкая, во всем мире ею занимается всего несколько человек. Как-то год назад, помнится, читал переводную статью какого-то француза».

— Я вам рассказываю о своих делах, — говорил Костя, — а суть идеи так и не пояснил. Растолкую на простейшем примере. У вас в квартире есть водопроводный кран, и, наверное, временами вы замечали, как при полном напоре возникает особенный дребезжащий звук?

— Да, знаете ли, временами нечто подобное бывает, эдакая вибрация… — потер переносицу Станислав Андреевич, отводя глаза. «И надо же случиться такому, чтобы судьба столкнула меня именно с этим человеком», — думал он.

— Так вот, — продолжал Костя, — эти шумы вызваны воздушными пузырьками, витающими в водном потоке при турбулентном режиме. Процесс можно довести до такой интенсивности, что разорвет трубу. Я сконструировал устройство, нечто вроде глушителя, которое не только помогает ликвидировать шум, но и позволяет экономить электроэнергию, хотя и в незначительной степени. Но в масштабах страны… Со временем это оценят, но я устал бороться с бюрократами, устал от неясности, мне осточертело посылать бандероли с расчетами. Вы позавидовали мне, что я молод духом, а нервы мои издерганы вконец, и если бы не яхта, не море, где временами забываешь обо всем и находишь разрядку для нервов… Что же мне, успокоиться, плюнуть на все, к чертовой матери, и жить в свое удовольствие, брать от жизни то, что не стоит особого труда?

— Ни в коем случае не сдавайтесь, — глядя на, казалось, осунувшееся лицо изобретателя, сказал участливым тоном Станислав Андреевич. — Пошлите снова расчеты в институт, приложите чертежи вашего устройства, напишите подробное письмо этому бюрократу Лузанскому. Может быть, он все же поймет, должен понять, если во всем этом есть здравый смысл.

— А вдруг я все же в чем-то ошибаюсь? Временами мне кажется, что я взялся за задачу, которая мне не по плечу. Правда, до сих пор мне еще никто не доказал, что я заблуждаюсь. Не такой уж я дурак, мог бы и понять.

— Видите ли, вы смотрите на все со своей колокольни, вы изучили проблему, проделали опыты, для вас все кажется ясно и просто…

— Совсем не все ясно и не все просто, — воскликнул Костя, — но кое в чем я все же твердо убежден.

— А Петухов и Лузанский не убеждены именно потому, что не могли серьезно вникнуть в вашу проблему, ведь она очень специфична. И потом, есть текущие дела, у института свой утвержденный план.

— А разве можно запланировать, скажем, открытие теории Эйнштейна или Циолковского? «Нет, погодите с вашими теориями, дорогие товарищи, у нас их нет на повестке дня». Я, конечно, не имею в виду в прямом смысле себя, я знаю себе цену. Не бог весть какое открытие, но все же дело нужное и на Западе этой идеей занимаются. Я недавно сидел в библиотеке и переводил со словарем несколько статей. Но я иду в решении этого вопроса своим путем, а не по чьим-то следам.

«А ведь он, ей-богу, счастливее меня, — думал Станислав Андреевич, разминая папиросу. — Он одержим своей идеей, у него есть любимое дело, и даже если он в чем-то не прав, рано или поздно он найдет верное решение, и будет жаль, если плоды его труда пожнет Петухов. Тот теоретик, а у этого стенд и проделаны десятки экспериментов. Путь практики — всегда надежный путь. И ведь до чего одержим, его ничто не остановит, никакие авторитеты. Вот ведь как важно иногда встретиться с таким задерганным, надоедающим письмами изобретателем лицом к лицу, и понимаешь, что для человека это дело всей жизни и он не просто одержимый маньяк, а экспериментатор и, может быть, в чем-то даже прав. По крайней мере, он заслуживает того, чтобы серьезно вникли в его расчеты и доказали, в чем именно ошибка. Ведь надо же, не поступился человек даже тем, чтобы расстаться с женой, ушел из дому, ютится где-то в общежитии или ночует на яхте. И наплевать ему на неудобства, он их просто не замечает. А посади его на мое место, дай лабораторию…»

— Вы поймите, — говорил с жаром Костя, — ведь непризнание идеи — это трагедия для изобретателя. Что толку биться как рыба об лед, если понимаешь, что это никому не нужно?.. Страшно остаться вне игры, просто прозябать и нагуливать розовый жирок. В том-то и беда, что человек не всегда находит в полной мере выход для умственной энергии, работа зачастую сковывает узкими рамками, а чувствуешь, что можешь дать больше… Я вот производственник, сменный мастер, мы тоже гоним план, и если я внесу частное рацпредложение, как увеличить выпуск деталей, это будут приветствовать. Но стоит заикнуться о серьезных экспериментальных исследованиях, которые позволят изменить что-то в корне, — мне скажут, что у нас не институт и теориями заниматься не место. А куда пойдешь со своими идеями? Нельзя же всем провинциальным изобретателям перебраться в Москву. И начинается писанина, годами длится переписка, которая надоедает тебе и другим, время идет, идет, и ты становишься издерганным, рассеянным, а твоя неудовлетворенность никого не колышет, жизнь требует, чтобы ты вкалывал на работе как все, отдавал себя производству и гнал, гнал план. Ты ходишь по цеху как лунатик и ждешь не дождешься конца смены, когда снова сможешь вернуться к своим расчетам и схемам.

— Да-да, я понимаю вас, во многом вы правы, — кивал Станислав Андреевич, ероша влажными пальцами редкий пушок на своей полысевшей голове.

— Э, да что говорить, — вздохнул Костя и взял из положенной Станиславом Андреевичем пачки папирос «беломорину». — Сколько нашего брата мастерит где придется, на чердаках, в сараях, пишут, рассылают свои чертежи, а они попадают к таким вот Лузанским и возвращаются с приложенной к ним коротенькой цидулькой обратно. Иной раз приедешь в большой город в командировку, смотришь, с какими лицами люди мечутся по магазинам за шмотками, и думаешь, сколько энергии люди распыляют по пустякам. Накапливать барахло мыслящий человек не станет, ему это скучно. Как сказал один мудрец: «Живи для себя, и ты будешь чувствовать себя среди врагов, ибо каждый мешает твоему благу, но живи для других, и ты будешь чувствовать себя среди друзей».

В маленькой рубке было накурено, табачный дым от папирос плотной завесой стоял под потолком, и пробивавшийся сквозь него свет пластмассового плафона создавал у Станислава Андреевича иллюзию, что они находятся на дне небольшого аквариума, в котором давно не меняли воду. Он повернулся к иллюминатору, прижался лбом к холодному стеклу и увидел рядом с лицом непроницаемо-черную воду. Даже легкая зыбь, казалось, совсем улеглась, и повсюду царил покой.

Потом они вышли на палубу, и Станислав Андреевич, стоявший совсем рядом со штурвалом, протянул было к нему руку, но, словно чего-то устыдясь, полез в карман за спичечным коробком, несколько раз подкинул его на ладони и снова спрятал назад.

— А эта молодая женщина, которая приходила днем к вам на яхту… — спросил он низким грудным голосом, но почему-то осекся.

— Верка? Это моя сестра, самая младшая. Приехала на неделю из Очакова. Я ведь сам очаковский, у меня там мать и две сестры. Третий год собираюсь хоть на недельку съездить домой и все никак не могу выкроить время. Нынешний год яхтсмены из нашего клуба ходили в двухнедельный поход по Черному морю, так тоже пришлось отказаться, хотя заходили по пути в Очаков. Возьмешь отпуск, а потом понадобится ехать в Москву, перевозить свой стенд, могут на заводе не отпустить. Берегу на осень, когда свободное время потребуется для дела.

Небо на востоке уже светлело, луна низко повисла над самым горизонтом, казалось, вот-вот готовая окунуться в маслянистую гладь моря, где в синеватой неопределенности зыбко вздрагивала на воде ее желтоватая тень. Огни пароходов на рейде, казалось, померкли, стояла такая тишь, что было явственно слышно, как с легким всплеском далеко от берега опустилась на воду чайка и тотчас взлетела.

— Хотите выйти со мной в море? — неожиданно предложил Костя. — Вот и сбудутся ваши недавние чаяния, постоите за штурвалом в открытом море, а не здесь, под берегом. С пяти часов можно уже брать отход. Только придется сходить вам за паспортом.

— А без него никак нельзя? — просящим тоном сказал Станислав Андреевич.

— Нет, что вы, пограничники не выпустят. У них насчет этого строго. Так вам ведь тут недолго. Как раз и рассветет совсем. Я буду вас ждать, подготовлю пока яхту к отходу.

Станислав Андреевич спустился на пирс и неторопливо стал подниматься террасами. На даче, где он снимал комнату, все спали. Осторожно отворив скрипнувшую калитку, он прошел по усыпанной гравием дорожке, которая блестела от обильной утренней росы и при каждом его шаге наполняла тишину приглушенным шорохом. Проследовав к себе, он, не раздеваясь, лег навзничь на кровать и долго лежал с открытыми глазами, глядя на оклеенный простенькими обоями дощатый потолок. Сон все не шел, хотя глаза болели от усталости. Ему казалось, что он уже не сможет спокойно отдыхать в этом городке, постоянно будет чувствовать присутствие этого человека, думать о нем, о его изобретении, которое наполняет всю жизнь этого неудачника смыслом, а пойти посмотреть на его стенд, серьезно вникнуть в расчеты и графики у него недостанет мужества, и впору собирать вещи и уезжать отсюда, чтобы долгожданный отпуск не пропал зря.

«А надо бы ему открыться, надо бы ему помочь, — думал он, — но как это сделать, как пересилить себя?» И чем дальше он думал об этом, тем яснее сознавал, что у него не хватит решимости перебороть самого себя, свое малодушие, преодолеть оцепенение души. Все его недавние размышления о краткости жизни и необходимости избавиться от привычки лгать себе и другим — все то, что, казалось, возвысило на время его в собственных глазах и сулило некое внутреннее освобождение, представлялось теперь всего лишь жалкими сантиментами. Одно дело красиво мыслить, а другое — решиться на конкретное действие, и между этим лежит целая пропасть, но чтобы переступить ее, нужно сделать один шаг, и, оказывается, это совсем не просто.

«Да, — говорил он себе, — жизнь полна искушений, природа наша извращена, и переделать ее под силу только нам самим. Но как это сделать? Как?» И со страхом сознавал, что не может найти выхода и на что-то решиться.

Последний призрак графа Нарышкина

Не знаю, как вы, но лично я никогда не испытывал особого пристрастия к щекотливым романтическим историям. Нет, выдумывайте все, что вам будет угодно, ведь недаром сказал поэт: «Над вымыслом слезами обольюсь…» Но не преступайте границ реальности, не напускайте зря лишнего тумана и мишурного блеска, вводя в заблуждение доверчивого читателя. И уж будьте уверены, я не стал бы зря занимать ваше время рассказом о загадочной смерти графа Нарышкина на охоте, который услышал, коротая время в егерской сторожке Альфонсиса Бразайтиса, если бы эта история в недалеком прошлом не послужила на руку кое-кому из незадачливых браконьеров. Впрочем, тут кроется толика вины и самого Альфонсиса, ибо кто, как не он сам, распространял неоднократно сомнительную легенду?

Примите во внимание, что живет Альфонсис один-одинешенек в глухом лесу, поскольку остался вдовцом, а дочь после свадьбы уехала в Пудожский район к мужу. Бразайтис — человек добрейшей души, немного сентиментален и подвержен мнительности. Выходя на охоту, он придает значение всяким малейшим приметам и может заранее совершенно разуверить себя, что ему нынче выпадет удача. Долгими зимними вечерами он заполняет досуг резьбой по дереву, мастерит из сучков и веток чертей и леших, которыми увешаны все стены его сторожки. Произведениями искусства многочисленные поделки Альфонсиса не назовешь, но, надо отдать должное, в них чувствуются фантазия и немалый вкус автора.

Прежде чем продолжить этот драматический рассказ, позвольте коснуться нескольких существенных подробностей.

Окрестности литовского городишка Йонишкис не без основания считают с давних пор вотчиной благородных европейских оленей. Здесь их и впрямь превеликое множество, и они беспечно разгуливают целыми стадами по лугам и пастбищам, ревностно опекаемые егерями.

В сентябре, в самую жаркую пору гона, над даунаравскими лесами по ночам стоит неумолчный страстный стон быков, вызывающих соперников на поединок. Бои идут горячие, и на лесных опушках слышится мощный треск рогов.

Альфонсис уверял меня, что лет двести назад впервые завез сюда оленей граф Алексей Петрович Нарышкин, в молодые годы заядлейший охотник, гуляка и хлебосол. Позже, при Павле I, его отлучили от столичного двора за какие-то прегрешения. Поговаривали, что граф имел связь с орденом иллюминатов, хотя принадлежал он к масонской ложе так называемых черноголовых, которые проповедовали всеобщее братство без государства и церкви. В ту пору был разоблачен заговор, и, хотя Нарышкин сам пострадал, на заседании ложи пришли к выводу, что именно по его вине тайна оказалась раскрытой. Так ли это на самом деле — нам трудно судить, да и не столь важно для нашего рассказа.

Обширное имение графа находилось в близлежащем от Йонишкиса местечке Жагарэ. И по сей день сохранился почти не пострадавший от времени величественный ансамбль дворца, надворных построек и служб, исполненных в готическом стиле. Рядом разбит чудесный парк, и до самой окрестности местечка Жагарэ тянутся липовые аллеи, которые перерезает сегодня широкая и оживленная автомобильная магистраль.

Судя по слухам, граф Нарышкин, живя на широкую ногу, держал десятка четыре свор борзых и гончих, а в прекрасной конюшне красного кирпича, увенчанной шпилями по двускатной крыше с башенками, было не меньше трехсот отменных скакунов.

Специально доставленные из Булонского леса олени жили в огромных, обнесенных сеткой вольерах среди соснового бора. Каждый год граф велел выпускать молодняк на волю, и по прошествии времени олени расселились по всей округе.

Приезжавшие в имение гости старались перещеголять друг друга в стрельбе из ружей и луков, причем частенько охотились без зазрения совести и в вольерах, но сам старый граф, презревший на склоне лет светскую суету и одолеваемый меланхолией, если и развлекался охотой, то исключительно в лесах на вольную дичь, как истый спортсмен. У его светлости имелась отменная коллекция ружей, стрелял он, надо сказать, превосходно и мог дать любому фору, что в состязаниях из английского лука, что из арбалета.

Осенью Нарышкин частенько отправлялся налегке, с двумя-тремя егерями, подстеречь на реву красавца рогача; подолгу, бывало, сидел на вышке до захода солнца, а в полнолуние нередко охотился и за полночь.

Само собой разумеется, никто из местных жителей, даже богатых помещиков, не смел и появляться в графских лесах с ружьем или луком, а если, паче чаяния, егеря встречали такого дерзостного смельчака, на него тотчас пускали свору собак, которые безжалостно рвали браконьера в клочья. На этот счет граф был чрезвычайно строг и жесток, забыв масонскую заповедь о всеобщем людском равенстве и единении с природой, хотя в остальном считал себя вполне добродетельным.

Полагаю, что нет особой необходимости излагать частные подробности жизни графа Нарышкина, тем более его загадочное прошлое, о котором он не любил распространяться. Обратим внимание лишь на то, что в тот роковой день, о каковом ниже пойдет речь, граф, как обычно, поехал развлечься охотой с тремя егерями, но без собак. Свою любимую английскую кобылу он оставил у дороги и велел слугам дожидаться близ опушки, пока не даст условленный сигнал рожком, а сам налегке с ружьем направился через чащу к поляне в глубине леса, где высился на столбах замаскированный скрадок.

Еще в сумерках послышался громкий одиночный выстрел, после чего воцарилась гнетущая тишина, а затем вдруг раздался душераздирающий крик.

Егеря некоторое время находились в недоумении и полной растерянности, поскольку сигнала рожком не было. Потом один из них высказал резонное предположение, что, видимо, какой-то бродяга случайно забрел на поляну, а рассерженный граф сгоряча пальнул для острастки: неповадно будет впредь шататься в недозволенных местах и пугать оленей. Крутой нрав Нарышкина, нервозность и щепетильность на охоте многим хорошо известны. На его совести была не одна человеческая жизнь, а уж запороть ослушавшегося егеря плетью составляло сущий пустяк. Поскольку условленного сигнала нет, то и следует благоразумно, терпеливо дожидаться. Возвращаться же назад без добычи — не в правилах графа. К тому же он страшно честолюбив и не пожелает ударить в грязь лицом перед гостившим в имении бароном Готтерингом.

Альфонсис именно на этом интригующем месте неожиданно прервал свой рассказ. За окном сторожки тревожно залаяла собака. Альфонсис накинул куртку и вышел с фонариком глянуть, кто пожаловал в такое позднее время. Метрах в трехстах от загородки, где жил прирученный им олень, стояли две кормушки, к которым по ночам приходило стадо и спокойненько кормилось, зная, что здесь им ничего не грозит. Уж где-где, но тут браконьеры ни за что не отважились бы стрелять и даже глухой ночью предпочли бы обойти этот край леса стороной.

Альфонсис вернулся минут через двадцать заметно встревоженный чем-то и проговорил глуховатым секущимся голосом:

— Кто-то пытался подкрасться к кормушкам и спугнул оленей. Странно, странно… Неужто опять он?

— Кто именно? — усмехнулся я. — Не призрак ли графа Нарышкина?

— Призрак не призрак, а только поглядим, что скажешь после, — обронил он с мрачным видом, отправился на другую половину избы и принес длинную стрелу с кованым наконечником в зазубринах. Древко стрелы у основания было в следах черной, запекшейся крови.

Я решил, что Альфонсис намеренно разыгрывает меня и для пущего эффекта подогревает страсти. Сделать такую стрелу и насадить на нее наконечник, откованный сельским умельцем-кузнецом, пара пустяков.

— Ошибаешься, — сказал Бразайтис с хмурым выражением лица. — Наконечник и в самом деле старинный. Мне довелось найти такой же в Жагарэ пару лет назад, когда рабочие копали траншею для ремонта водопровода. Вот погляди, — достал он с полки жестяную коробку и вынул оттуда ржавый наконечник: по форме и характеру зарубин он весьма походил на тот, что был на стреле.

— Но само древко стрелы, оно ведь сравнительно недавно сделано, — заметил я.

— Похоже на то, — кивнул он. — Так вот, именно этой стрелой убит две недели назад олень вблизи моей кормушки. Дело произошло так. Отправился я в тот вечер на соседний хутор, где живет со своей старухой Лаймой старый Витос. К ним из Каунаса приехали зять с дочерью; я довожусь ей крестным отцом. Ну, Витас меня и пригласил, зная, что буду рад повидать Элиту. Отужинали мы, разговоры пошли про то да про се, о городской жизни. Время еще не позднее, но у меня на душе, понимаешь ли, что-то неспокойно, не сидится, и все тут, домой тянет. Распрощался, поблагодарил за угощение и пошел неторопливо к себе, коротая путь наторенной тропинкой через лес. Вдруг слышу — впереди топот копыт. Замер, притаился за елью. Стадо оленей пронеслось почти рядом со мной, но один из них неожиданно свалился замертво. Подхожу, а он язык вывалил и уже не дышит. «Что за диво? — думаю. С чего бы ему вдруг помереть на бегу? И не стрелял ведь никто». Склонился над ним и глазам своим не верю: торчит в боку под лопаткой вот эта самая стрела. Потом неподалеку еле слышно треснула за деревьями ветка. Пригляделся — мелькнула вроде чья-то тень. Я закричал: «Стой, стрелять буду!» Хоть и безоружный, а решил взять на испуг. Да где там. Треснула опять ветка в чаще, но уже гораздо дальше. Я бегом в ту сторону. Догнать, конечно, не догнал, пустое дело преследовать в ночном лесу. На другое утро обнаружил на том месте чьи-то следы: свежие и глубокие отпечатки сапог размера сорок пятого, не меньше. Здоровущий, видно, детина. С таким повстречаешься безоружный, так небось не поздоровится.

— Выходит, этот неизвестный стрелял по оленю из лука? — спросил я, немало озадаченный всей этой историей.

— А кто его знает: из лука или арбалета, — протянул с сомнением в голосе Альфонсис. — Но факт, как видишь, налицо, и есть вещественное доказательство, — оглядел он еще раз внимательно стрелу и пощелкал по древку ногтем. — Может, этот типчик следил в тот вечер за мной, видел, что, переодевшись в чистое, ушел из дому. Решил — вернусь не скоро, задержусь в гостях, а он тем часом спокойно поживится олениной. У кормушек здесь место почти открытое, лунной ночью хорошо видно на полсотни шагов, бей любого рогача на выбор. Попасть-то он попал точнехонько под лопатку, но бык подвернулся могучий и крепкий на рану. Сам знаешь, благородного оленя редко удается свалить с ходу наповал. Смертельно раненный кабан иногда и заверещит от боли, но олень хоть кровью будет обливаться, а изойдет молча. Иной раз бык с пробитым пулей сердцем метров сто еще одолеет, забьется в чащобу и там уже рухнет замертво. Мне доводилось бить их наповал только при прямом попадании в голову или шею у позвоночника. Выстрел этот трудный, требует сноровки и точного глаза.

— Судя по всему, твой ночной разбойник тоже обладает верным глазом, если сумел выцелить в темноте под лопатку, — проронил я. — Как видно, большая практика…

— Черт его знает кто он такой, язви его душу, — закурил, чтобы унять волнение, Альфонсис. — Подобных случаев браконьерства с луком или арбалетом в наших лесах давненько, со старых времен не было. Поди расскажи егерям с соседних обходов, так не поверят и еще, чего доброго, на смех поднимут, скажут, опять я диковинную историю присочинил, и уж не продолжение ли это легенды про смерть графа Нарышкина. Нет, ну почему именно на моем обходе надо было такому случиться! — воскликнул он запальчиво. — Неспроста это, видно, неспроста. — Альфонсис задумчиво поглядел в окно, где над сумрачно маячившими деревьями, по которым пробегали порывы ветра, отчетливо проступил серп месяца. — Меня больше всего интересует: откуда у него стрелы с этими старинными наконечниками? — снова заговорил он. — Кроме как в окрестностях Жагарэ, их, пожалуй, нигде не сыщешь. Допустим, он бывший спортсмен, хорошо стреляет из лука, но к чему вся эта мистификация?

— Почему ты заключил, что он именно бывший спортсмен? — перебил я. — Может, просто в свое удовольствие стреляет, набил руку…

— Не исключено. Но какого дьявола ему браконьерить в нашей глуши? Я уже на всякий случай навел справки: ни в Йонишкисе, ни в Шяуляе стрельбой из лука никто не занимается, спортивных секций подобного рода нет. А ехать специально из Вильнюса или Каунаса сюда на ночную охоту — чистейший абсурд! Ей-богу, не возьму в толк, зачем ему все это? Ну убьет он, допустим, оленя, так куда потом столько мяса девать? На себе ведь из леса не унесешь, а продать в окрестностях некому, деревенские жители сразу заподозрят недоброе, сообщат мне первым делом.

— Думаю, что оленина ему ни к чему. Охотится, скорее, ради трофея. Достать сейчас лицензию на рогача не просто, — заметил я. — Ты рога убитого оленя куда дел?

— В сарае лежат. Акт составил, тушу увезли на мясокомбинат.

— Вот и положи их на видном месте у кормушек.

— Думаешь, придет, польстится?

— Как знать, — проронил я. — А вдруг?..

— Ну поймаем его, так ничего ведь не докажешь после. Скажет, валялись, ну и подобрал.

— Это уже другой вопрос. Главное, узнать, кто он?

— Я вот подумываю: а не решил ли кто намеренно попугать? — высказал предположение Альфонсис. — Есть такие в округе, что давно таят на меня зло, мечтали бы выжить отсюда.

— Ты кого-то конкретно подозреваешь?

— Да много ли толку в бездоказательных подозрениях… Третью неделю мучаюсь этой загадкой, ночами почти не сплю, прислушиваюсь к малейшему шороху на дворе. Твой приезд для меня не только радость, но и моральная поддержка. Хотя выслеживать этого типа я не вправе просить тебя… — печально вздохнул он. — Рискованно!

Надо ли объяснять, что продолжил свой рассказ Альфонсис без особого воодушевления; давняя история загадочной смерти графа Нарышкина невольно сплелась у него в голове со странным происшествием в ночном лесу. Кроме того, как я уже говорил, человек он крайне мнительный, к чему располагает постоянное одиночество, и у него незаметно выработалась привычка разговаривать вслух с неким воображаемым собеседником. Впрочем, кому какое дело до его чудачеств. Вернемся к тому роковому дню, когда старый граф выехал на свою последнюю охоту. Услышанное от Альфонсиса я постараюсь передать вкратце и без излишнего сгущения красок, потому что многое, как мне кажется, можно приписать домыслам рассказчика. Хотя я и сам люблю иной раз приукрасить охотничьи истории, но никогда не злоупотребляю вымышленными деталями в ущерб правде.


…Оставшись один в скрадке, граф Нарышкин пребывал в превосходном настроении и не мог даже предполагать о грозившей ему опасности. Он прислушивался с трепетным сердцем к не столь отдаленному реву быков, малейшему треску в чащобе, где глубину леса уже окутывала мглистая вечерняя дымка. День истекал, окрашивая небо тревожными багровыми отблесками заката, солнце почти скатилось в пологую низину за холмами, трава наливалась влажным матовым блеском.

…Как у всякого охотника, чувства графа были в эти минуты особенно обострены, в крови закипал азарт, а все неприятные мысли и осадок после недавнего разговора с бароном Готтерингом отлетели куда-то прочь.

Барон являлся влиятельным деятелем ордена иллюминатов франкмасонской ложи. Организация эта отличалась деспотическим характером, жестким способом воздействия на своих членов, взаимным надзором и шпионством, не брезгуя никакими способами для достижения своих целей. О давней связи Нарышкина с орденом иллюминатов, казалось, все давно забыли. Готтеринг остановился проездом и лишь между делом намекнул в разговоре о необходимости помочь крупной суммой в каком-то новом предприятии. Граф отказался наотрез, хотя причиной тому была отнюдь не его скупость. Барон не настаивал и пожелал ему с самым благодушным видом и мягкой улыбкой на лице счастливой охоты в этот вечер.

…Наконец на поляне показались две оленихи. Они бесшумно вышли из ельника и принялись пощипывать траву, а вскоре следом за ними появился крупный бык с мощными ветвистыми рогами.

Граф приложил ружье к плечу и хотел уже выстрелить, но олени как по команде внезапно метнулись к чаще и скрылись. Что-то их напугало. Нарышкина это немало озадачило и раздосадовало, но тут он увидел нечто странное и диковинное, заставившее его опешить. Шагах в сорока из зарослей можжевельника выглянула кабанья морда, увенчанная оленьими рогами, причем они мерцали зеленоватым блеском, словно натертые фосфором. Чудище хрюкнуло, чуть сместилось вправо и уставилось на графа светящимися в сумерках глазами.

Нарышкин перед охотой никогда не пил, зрительным галлюцинациям подвержен не был и хотя отличался авантюрным складом характера, но никогда не страдал мнительностью и позорным малодушием. Повстречайся ему леший или сам дьявол и помешай случайно в охоте, он бы и их не задумываясь отхлестал плетью или угостил зарядом картечи.

Граф сообразил, что кто-то решил над ним дерзко пошутить или напугать, а посему, ничтоже сумняшеся, вскинул ружье и пальнул чуть повыше кабаньей морды. Раздался вопль, кусты затрещали, послышалась какая-то возня… Нарышкин злорадно ухмыльнулся и достал рожок, намереваясь подать сигнал своим егерям. Он успел еще услышать, как тонко пропела спущенная тетива, но в следующую секунду его отбросило неожиданным страшным ударом в шею, и все окружающее поверглось во мрак. Смерть была легкой, мгновенной, но так и осталось загадкой для егерей, которые уже под утро стали обыскивать тщательно всю поляну. Следы чьей-то крови, обнаруженные в кустах, вскоре терялись, а дальше удалось найти лишь отпечатки копыт двух лошадей.

Неожиданное событие потрясло всех в округе. Высказывались противоречивые предположения, но до истины так и не доискались.

Графа похоронили рядом с часовней, и о печальной истории его гибели, наверное, вскоре забыли бы, если бы не странное обстоятельство: по ночам в Даунаравском лесу раздавался чей-то предсмертный вопль, а на могильной плите графа то и дело проступало кровавое пятно. Жители ближайших деревень утверждали, что в сумерках на глухих дорогах появляется диковинный всадник в графском облачении, скачущий во весь опор на взмыленном коне. И хотя вреда он никому не чинил, но ходить в одиночку в лес побаивались, а приближаться к роковой поляне и вовсе не отваживались…

— И ты, здравомыслящий человек, веришь во всю эту чушь? — засмеялся я, когда Альфонсис закончил свой рассказ.

Он хотел что-то возразить, глянул за окно, где царила непроглядная темень и по-прежнему бесновался ветер, но потом, очевидно, решил, что спорить бесполезно, и махнул рукой.

— Не я ведь сам все это сочинил. От стариков довелось слышать. Легенда не легенда, а только и впрямь побаивались раньше браконьерить ночью в наших лесах. Были случаи, пропадали лихие охотнички, будто сквозь землю проваливались. Как говорится, ни слуху ни духу… А ты выйди один сейчас в лес, поброди часок-другой по обходам.

— Просто так, без особой необходимости? Но это же глупо, — пробормотал я.

— Днем мы все горазды не верить в байки, но недаром ведь есть пословица, что ночью у страха глаза велики. Я хоть и не робкого десятка, а вот не идет у меня из головы история с убитым оленем, не успокоюсь, пока объяснения не найду.

Кажется, Макиавелли сказал: «Привидения величественнее вдали, чем вблизи». Смешно предположить, что Альфонсис распространял легенду о смерти Нарышкина с целью запугать деревенских браконьеров, но незаметно для него самого она укоренилась в сознании и как бы обрела реальность. Предрассудки мнений заразительнее предрассудков интересов.

— Послушай, а не уехать ли тебе на недельку погостить к дочери? — предложил я. — Разгар охотничьего сезона миновал, в отпуске ты не был два года. Думаю, если все объяснить директору охотхозяйства, он пойдет тебе навстречу. Сторожку закроешь на замок. Я же тем временем поживу у Витаса и попробую что-то предпринять. Есть у меня одна идейка. Использую в качестве приманки твоего прирученного оленя. Ручаюсь головой — останется цел. Думается мне, все это дело рук какого-то приезжего. Слишком мудрено местным браконьерам охотиться с луком, да и практика нужна, чтобы хорошо стрелять. Ну а ежели объявится призрак графа Нарышкина, — усмехнулся я, — то, смею тебя уверить, и ему не поздоровится.

На другое утро Альфонсис получил согласие директора, а после обеда сел на рейсовый автобус и укатил в Пудожи. Перед тем мы распространили слух, что он уезжает дней на десять по срочному вызову к дочери.

Перво-наперво я наведался к егерю соседнего обхода Келе Жемайтайтису, рассказал вкратце о ночном приключении и попросил помочь. Сядь мы на ночь в засаду у кормушек, олени ни за что не подойдут, учуют издалека, но прирученный бык-трехлеток будет спокойнехонько кормиться. В пору гона он еще проявлял какое-то беспокойство, отвечал на призывный рев быков, но теперь страсть в нем перегорела. Осталось принять меры, чтобы таинственный лучник не ухлопал его за здорово живешь. Мы решили сделать для оленя некое подобие кольчужки из старой, порядком задубевшей шкуры, прикрепили к ней изнутри пару металлических пластин. Правда, вызывало опасение, что стрела может угодить не под лопатку, а в бок или шею.

Ночь выдалась лунная, небо объяснело перед легким морозцем, хотя снега все еще не было. Осень выдалась затяжная и сухая.

Кела затаился у поваленного дерева в дальнем конце поляны, а я шагах в ста пятидесяти, среди густого ельника. Боясь шевельнуться и закурить, мы проторчали там, как идиоты, до пяти часов утра, порядком-таки иззябли, но затея не принесла результата.

— Ты меня хоть убей, а не верю я россказням Альфонсиса, — ворчал всю дорогу Жемайтайтис, пока мы добирались к хутору. — Вечно что-нибудь он учудит или сочинит, а потом окажешься дураком, доверясь его сказкам. Ты бы только послушал его, когда заявится в охотничий пивной бар в Йонишках и начнет плести всякие небылицы. Мужикам занятно, а он раззадорится и так и сыплет разные охотничьи истории про похождения графа Нарышкина. То как охотился на слонов и носорогов в Африке или как обстрелял на гусином пролете какого-то шейха, турецкого посла. Ну чисто барон Мюнхгаузен, да и только. У него уже пунктик на этот счет, словно Нарышкин был его дальним родственником.

Раз приехали к нам за кабанами из Эстонии, надо было отловить двадцать голов молодняка. Альфонсис и вызвался тут как тут помочь. Говорит, для меня это пара пустяков, плевое дело. Зайдут они в кормушку, а мы дернем веревку и захлопнем ворота. Назначил меня директор к нему в помощники. Ладно, подстерегли мы таким манером стадо сеголетков. Но как в клетки посадить? Альфонсис командует: «Лезь на крышу, отдирай доску и кидай на них сеть. Запутаются — по одному без труда переловим». Ну, оторвал я доски, а когда бросал сетку, нечаянно пряжкой ремня зацепился. Кинулись кабанчики со страху кто куда и меня заодно вниз стянули. Я барахтаюсь на земле, ору: «Отворяй скорей ворота!» Еле живой из-под них выбрался. А после надо мной же потешались, расписал Альфонсис, что едва в лес не уволокли зверюги, не поспей он вовремя на выручку.

Следующую ночь мы тоже просидели в засаде напрасно. Стоило немалых трудов уговорить Жемайтайтиса пойти караулить в третий вечер, да к тому же он схватил насморк и беспрестанно чихал.

Уже глубоко за полночь, когда меня начинало клонить в сон, неподалеку послышался легкий хруст ветки, потом мелькнула чья-то тень, быстро переместилась вправо и застыла у высокой сосны рядом с опушкой.

Чу-у-онг — тихо, мелодично пропела спущенная тетива. Я опрометью кинулся в ту сторону, включил мощный фонарь и, не упуская из виду стрелка в балахоне, крикнул:

— Стой!

Он попытался бежать, но я пальнул для острастки в воздух, а тут подоспел на помощь и Жемайтайтис.

— Лопни мои глаза, матка бозка, да это же Йозас, Йозас Пляшкайтис! — воскликнул он с удивлением. — Сын нашего председателя райпотребсоюза. Как ты здесь оказался, черт возьми? Ну и Робин Гуд! Накостылял бы я тебе шею…

Перед нами был верзила почти двухметрового роста с длинными светлыми волосами, ниспадавшими из-под капюшона на лицо. Видя безвыходность своего положения, Йозас не стал сопротивляться и разом как-то сник, утратив свою недавнюю воинственность.

Мы повели его в сторожку Альфонсиса. Он покорно брел, сутулясь и понурив голову, не глядя по сторонам и нисколько даже не удивляясь, что стоящий у кормушки олень нисколько не пострадал.

— А погляди, попал-таки, шельмец, — заметил Жемайтайтис, когда подошел к быку. Стрела пробила старую шкуру возле лопатки и, застряв наконечником в шерсти, болталась сбоку. Олень не обращал на нее внимания, стоял задрав голову и косился на нас зеленоватыми зрачками.

Я отпер дверь сторожки, зажег свет и оглядел с любопытством рослого и широкоплечего парня. Держался Йозас спокойно, хмурил слегка брови над глубоко посаженными глазами на угловатом лице и то и дело ерошил пятерней волосы, ниспадающие на бледный и узкий лоб.

— Ну и задал ты нам хлопот, — сказал я. — И зачем, черт возьми, тебе понадобилось убивать оленя, да еще стрелой из лука? Решил поупражняться на живой мишени? Бывший спортсмен, что ли?

— Я в Каунасском университете в сборную входил, — ответил он без тени хвастовства и тут же добавил в свое оправдание: — Специально ведь не промышляю этим делом. Так… Взбрела дурь в голову. Романтика. Хотелось заполевать оленя, как в старину. Обещал подарить одной девушке рога…

— Ох и уделал бы я тебя за эту романтику, — вспылил Жемайтайтис. — Из-за тебя, сукиного сына, простуду схватил. Убивать таких романтиков надо! Как в старину, без суда и следствия. Амба! Нарышкин бы с тобой живо расправился. Ишь Робин Гуд выискался! На тебе, бугае, пахать можно, а занимаешься чепухой. Довел Альфонсиса до нервного расстройства. Он тебя той ночью за призрака принял. И ведь надо же, не поленился сделать наконечник под старину… Небось рассчитывал, что старик перепугается и не решится преследовать?

— Так нет… Это вы зря. Не собирался запугивать, — моргал с виноватым видом белесыми ресницами Йозас. — Надоумили его россказни, ну и решил… Он ведь мнительный… Плел в охотничьем баре всякие небылицы, а все слушают развесив уши… Меня просто смех тогда разбирал. Но к чему, думаю себе, переубеждать старика? Это ведь его излюбленный конек… А хотите, расскажу, как все доподлинно было на последней охоте Нарышкина? Я ведь учился на историческом,работаю в Шяуляе в музее и изучал архивы. Сохранился чудом протокол заседания ложи иллюминатов, датированный 1809 годом. Масоны не намеревались убивать Нарышкина. Барон Готтеринг нанял двух людей с целью добыть у него путем шантажа и вымогательства тридцать тысяч талеров. Но когда граф застрелил одного из них, напарник переусердствовал со страху, хотя после поплатился жизнью. До известного времени подоплека эпизода убийства графа оставалась в тайне, пока секретные бумаги иллюминатов в 1812 году не попали в руки властей… Перед этим Готтеринг был арестован.

— Ладно, не забивай нам баки, еще один историк объявился! — перебил его Жемайтайтис. — Надоело слушать про этого Нарышкина. В общем, так, одним штрафом не отделаешься. Никуда мы тебя отсюда не выпустим. Дождешься возвращения Альфонсиса. Пусть сам и решает с тобой. Призрак ты или живой — ему видней. А пока посидишь в чулане под домашним арестом. Лично я бы с тобой долго не церемонился.

Решительный вид Жемайтайтиса, предстоящие неприятности не на шутку встревожили Йозаса, хотя он крепился и безропотно просидел всю ночь в чулане. Легко представить, что происходило в его душе. Утром мы позвали его к завтраку, но он и не подумал притронуться к еде, сидел с сумрачным и убитым видом, однако не просил о снисхождении.

После обеда я отправился на почту и отбил телеграмму Альфонсису, что злосчастный призрак пойман и дожидается с нетерпением его возвращения в чулане сторожки.

На другой день утром Альфонсис приехал.

Я пытался вообразить предстоящую сцену, удивление старика, возмущенные упреки, но, как видно, недостаточно знал этого чудака и не смог угадать, как повернется дело. Узнав, что Йозас историк, егерь жадно выслушал кучу подробностей про графа Нарышкина и некоторое время пребывал в глубокой задумчивости. Потом поспешно отправился в сарай, принес рога убитого оленя и положил перед Йозасом.

— Забирай их, парень. Иди, — проронил он глуховатым голосом. — Пусть олень будет на твоей совести. Протокола составлять не буду.

— Да ты что, спятил, старик! — воскликнул Жемайтайтис. — Завтра над тобой же смеяться будут. А что скажешь директору?

— Это уж мое дело. Что надо, то и скажу, — буркнул Альфонсис.

На другой день Йозас Пляшкайтис сам явился в дирекцию охотхозяйства и заявил, что должен уплатить штраф.

О подробностях всей этой истории никто из завсегдатаев охотничьего бара в Йонишкисе так и не узнал. Но что удивительно! Альфонсис с той поры перестал рассказывать всякую всячину про охотничьи похождения графа Нарышкина.

Юрий Иваниченко МЕРТВЫЕ МОЛЧАТ

1

                                       Внезапно, как всегда это бывает беззвездною ночью, залопотал-захлюпал дождь. Несколько минут было слышно, как он пробирался сквозь кроны и барахтался в кустах, да еще едва-едва можно было различить торопливые шаги.

И вдруг четко и резко хлестнул выстрел, с оттяжкой — шум падения и еще выстрел, а за ним — короткие, прерывистые, как бы удивленные стоны. Дождь замер — шаги, быстрые шаги, неровный топот тяжелого бега, болезненный, обреченный вскрик, хрип и какая-то судорожная возня, словно конвульсии раздавленного насекомого.

И — вновь лепет и перестук дождевых капель по невидимым кронам невидимых деревьев.

Рокот мотора, слабые всплески шин в первых лужицах, длинные конусы света: из-за угла выкатился автомобиль. Замедлил ход, объезжая неподвижные тела, а мгновение спустя взревел мощным мотором, вывернул на мокрый асфальт освещенной улицы — и скрылся вдали.

Эхо выстрелов еще блуждало меж стен, плескалось по черепичным кровлям, но долго ли? — растаяло без следа.

Впрочем, нет: не прошло и пяти часов, как эхо ожило, раскатилось телефонным звонком в полусотни километров от места событий. В гостиной квартиры Матвея Шеремета.

На четвертом сигнале хозяин откликнулся:

— Слушаю, Шеремет.

— Матвей Петрович, это Сагайда, майор Сагайда, из Узеня. Вы меня помните?

Помнить-то Шеремет помнил, но бросил в трубку едва ли не резче, чем следовало бы ожидать от человека, ни свет ни заря выдернутого из постели:

— Чем обязан?

— Я должен предупредить: сегодня к нам приедет Вадим Осташко, он ведет дело…

— Знаю, — Шеремет резко прервал абонента, — а вот вам это знать ни к чему… Так это — Вадим? И что вам взбрело звонить мне?

— Я бы не стал. Но Вадима нет дома…

— Уже нет? — переспросил Матвей Петрович, разглядывая в полутьме циферблат настенных часов.

— Скорее, еще нет. Но ведь он зайдет в прокуратуру перед отъездом?

— Надеюсь, — бросил Шеремет; придерживая трубку плечом, он откупорил «Боржоми» — а стакана поблизости не оказалось.

— Здесь ситуация: сегодня ночью убит его подследственный… С женой.

— В камере?

— Нет, на улице. Он был на подписке… Георгий Деркач…

— Помолчи-ка минутку, — приказал Матвей Петрович.

Сделал несколько глотков прямо из горлышка, потом прихлопнул жестяную крышку и распорядился:

— В половине десятого жди нас в Маловидном. У Явдохи.

— Принято, — похоже, что с облегчением отозвался майор.

Не дожидаясь отбоя, Матвей Петрович бросил трубку.

Черт знает что.

Шеремет совсем не любил неожиданностей. А ведь работа, собственно говоря, складывалась именно из них. Все остальное, чем занимался следственный отдел облпрокуратуры, было только оформлением, приведением в соответствие с законом и систематизацией последствий. Ну, еще немножко — профилактикой, предупреждением этих самых неожиданностей.

Пустые хлопоты.

А сюрпризы год от года раздражали все больше, какими бы они ни были.

Наверное, уже начал сказываться возраст. Ей-же-ей, все больше Матвею Петровичу хотелось устойчивости. По крайней мере, в чисто бытовом плане. Вставать — вовремя, а то и на пять минуток позже, и чтобы к завтраку ожидали, и свежая газета уже лежала на столе; а по вечерам — в полседьмого домой, и чтобы домашние тапочки, семейный ужин и нечто благопристойное по телевизору… Неужели до пенсии об этом не стоит и мечтать?

А ведь пенсия, если по-серьезному, вовсе не так неизбежна, как, скажем, старость. Конечно, хоть какая-то, если дожить, в свое время будет, но кто сказал, что до нее Шеремет обязательно дотянет на своей должности или даже в своей системе? Что-то в последнее время стали они все меньше подходить друг дружке: система — Шеремету, а он — системе.

«А ведь на первый взгляд, — в очередной раз невесело думал Шеремет, торопливо укладывая командировочный минимум, — звездные часы настали…»

В самом деле, сейчас не то что признается, а прямо вдалбливается с самых высоких трибун все то, что столько раз пытался отстоять Матвей Петрович в ведомственных конфликтах, в спорах и стычках с тем же самым Лесовым. Кажется, все принято, все признано, все сделалось едва ли не общим местом: от безусловного равенства всех перед законом до безукоснительного соблюдения принципа презумпции невиновности. И никто вроде не против! Но почему-то реальность их областной жизни все перестраивалась не совсем так — и совсем не в таком темпе, как на телеостровах демократии. Право, казалось порой, что все там — инсценировка, правильная и талантливая, но лишь явление искусства, а жизнь — вот она, рядом и вокруг, а мы не знаем точно, что она такое, но точно знаем: это — другое, это — наше, и мы вынуждены это принимать, и хорошо, если хоть сможем когда-то объяснить, что же это на самом деле…

Да, уже давненько, при первых раскатах дальнего грома, покатился-загремел и Лесовой; загремел, да вот оказалось, что, кроме него, имеются еще некоторые товарищи, всякие там Хижняки, умеющие принимать молниебезопасные позы…

Пока Шеремет и несколько его единомышленников и соратников осматривались и обдумывали новую ситуацию, Хижняки первыми добежали до трибун, подхватили, поддержали и прониклись, встали на вахту и поклялись; и оказывается, именно они-то знают, едва ли не монопольно, что и как надо и как не надо в новых условиях. Нет, конечно, справедливость требует признать, что по сравнению с монументальным Лесовым любой из Хижняков был бы мелочью, и вред от каждого был не очень, но вот все вместе…

И далеко не все они между собой ладят, и тем более не сговариваются — а все время получается, что знают куда больше, чем им положено, и поют сплошь и рядом, будто спелись, одну и ту же песню… Например: «Зачем этот шум, зачем эти скандалы»… Или совсем по Твену: «Он не такой плохой человек»…

Инга еще, естественно, спала, а в холодильнике не оказалось ничего привлекательного. До жестянки растворимого кофе вчерашние гости не добрались — и Матвей Петрович принял утреннюю дозу и даже полакомился сухим бисквитом.

Не все, что хотелось бы Хижнякам, удалось им остановить, но некоторые дела ощутимо замедлялись. А когда следственные дела очень замедляются, то происходят перемены. Ряд свидетелей вдруг изменяют свои показания, невесть откуда всплывают новые люди и новые показания, уродующие прежнюю картину, подследственные вдруг становятся необъяснимо упрямыми, и неожиданно раздаются телефонные звонки… Не так часто, как прежде, и в ином наклонении, но все же — раздаются…

Два квартала, мостик, лестница, еще квартал — вот и весь путь до прокуратуры. Даже если старательно не торопиться, не больше десяти минут. А если идти так, как в этот утренний час, — всего пять.

…Сами Хижняки не перерабатывались, дрейфовали из кабинета в кабинет, вволю дымили и распространялись о неминуемом громадном росте преступности, на котором непременно сломается перестройка, — и тогда все станет на места, опять они будут хватать кого надо, показывать кузькину мать и вправлять мозги.

Статистика и в самом деле показала резкий скачок, но уж кто-кто, а прокуратура знала, чего на самом деле стоила «база сравнения», что крылось за розовыми отчетами начала восьмидесятых. Не по статистике, а на самом деле работы подвалило. Начали «раскручивать» часть тех, кого прежде старались не замечать, кого трогали в самых крайних случаях, когда переступались все грани.

Главный удар был направлен по коррупции — естественно, старались не упускать все остальное. Однако медленно, слишком тяжело и медленно раскручивались юридические механизмы, и не мог Матвей Петрович поручиться, что не расползаются метастазы…

«Впрочем, — подсказывал внутренний „личный советник“, — любая оперативность дает лишь иллюзию победы. Над каждым сидящим на „хлебном местечке“ не поставишь сторожа, — а где соблазн, будет и грех. Пока существует аппаратное распределение, пока не изменена сама система профессиональной безответственности, кардинальных перемен не достичь. Самое большее — установить некое динамическое равновесие, чтобы не слишком, в меру, страдали честные граждане…»

…Похоже, Вадим решил сразу податься с бала на корабль: восемь, а он уже вылизывает любимицу, серую «двадцатичетверку» с тонированными стеклами. Само собой, Матвей Петрович нашумел — мол, хочешь гусарить, так находи подружек с телефоном, и чтоб дежурный знал номер; а потом вместе поднялись в отдел.

Второй месяц Вадик «мотал» узеньские дела. Формальным поводом к расследованию стали выходки тамошних прибазарных рэкетиров. Официально так дело и продолжалось, хотя можно уже было догадаться кому-то из Хижняков, что либо рэкетиры не мелкие — прибазарные, либо дело не только в них. Но пока что подробности не оглашались. Вроде бы даже не стало известно третьим лицам, что «черная» фурнитурная фабричка, накрытая в Узени неделю назад, была тесно повязана с этими же рэкетирами. И вовсе не разглашалось, что вырисовались подступы к полдюжине узеньских чиновников, крепко-накрепко позабывших, что такое хорошо и что такое плохо. Последним же секретом, даже скорее всего лишь предварительной гипотезой, было предположение о системе, компактной районной мафийке — а в ней Георгий Деркач если не играл первую скрипку, то уж тянул самое малое.

Данные всплывали постепенно, Вадик уже пару раз ставил точку — и в самый последний момент переправлял ее на запятую. «Запятая» красовалась и в прошлый четверг, когда состоялось маленькое закрытое совещание; но ситуация складывалась так, что доводить следствие до последней точки, оставляя главных фигурантов на свободе, дальше было невозможно. Хижняки, верилось, могли не связать узеньских рэкетиров, цеховиков, игровых, прикрышку и аппаратчиков в Систему, но там, на месте, сами мафиози знали, кто с кем связан.

Сегодня, в понедельник, Вадик в самом деле должен был ехать в Узень — пришло время решительного удара. Первым в списке лиц, подлежащих аресту, числился Георгий Деркач. Но знать об этом полагалось пока что едва ли пятерым на всю область.

Среди пятерых никакого майора Сагайды не было; Матвей Петрович констатировал, что факт чрезмерной осведомленности нового узеньского начраймила совсем-совсем не обрадовал следователя Осташко. А еще констатировал Шеремет, что весть об убийстве не то чтобы взволновала, а прямо-таки ошеломила парня; констатировал — но расспрашивать Вадика не стал. Придет время — сам скажет.

…В кабинете начальника следственного отдела провозились полчаса: три звонка людям, которым положено знать, куда и зачем срочно убывает Шеремет; необходимые бумаги, необходимый инструктаж; потом Вадик сел за руль, Матвей Петрович умостился рядом, и серая «Волга» вылетела из служебного дворика.

«Сигналы» из Узеня поступали давно. Уже несколько лет поступали письма, и подписанные и анонимные, что в Узени не все в порядке или, точнее, все не в порядке. Как было заведено во времена оны, «сигналы» исправно возвращались в Узень, чаще всего — тамошнему прокурору Череватько, на предмет реагирования. Больше всего телег катилось на Деркача, но поминали и прочие службы, включая район и райисполком. В конце концов то ли количество перешло в качество, то ли Деркач докатился до беспредела, то ли просто у Лесового первые ветры перемен расшевелили хроническую язву, но паре писем дали ход.

Возникло дело; в обкоме же в то время готовилось первое резкое обзорно-поучительное постановление, и факты дела оказались прямо в констатирующей части.

Тут уж вовсю задергался Узеньский райком и, само собой, щедро поделился своими болячками со всеми заинтересованными лицами; прежде всего — с начраймилом Георгием Деркачом.

Вылетел Жора из кресла, как пробка из перегретой шипучки. Ладно бы кресло! Но счел нужным принести даже формальное покаяние (возможно, здесь он был единственный раз прав) — и остался без погон и партбилета.

Слетели с места еще полдюжины номенклатурщиков, ставших притчей во языцех; а тут еще наколдовали плановики, и в районе заметно улучшилось снабжение. И — замолчала Узень, так что год спустя в областных организациях память о скандале утихла. Не вспоминали и Деркача, аж до той поры, пока в новые времена не замаячила вдруг фигура некоего тренера по борьбе Узеньской ДСШ. Замелькала сия фигура в делах, не так чтобы слишком связанных со спортивным воспитанием. Например, самая первая прикидка выяснила, что Жора минимум трижды принимал активное участие в перевоспитании кооператоров и итэдэшников на предмет дополнительного налогообложения за участие в популярной Узеньской ярмарке.

Налогообложения, отнюдь не предусмотренного ни местным исполкомом, ни Минфином, зато весьма небезукоризненного с точки зрения уголовного законодательства.

Прикидка проходила при непосредственном Вадиковом участии: в связи с большими сменами тамошнего руководства Осташко две недели провел в Узени, помогая — и приглядываясь. Возможно, Вадик первым заметил, что Деркач — не просто участник, а командир; а чуть позже докопался, что рэкет — видимая, шумная, но не самая важная из Деркачовых забав.

Настоящая профессиональная «раскрутка» требовала обращения к прошлому — там наверняка первые узлы, первые связки, первые цепочки; но материала оказалось всего ничего. Майор Сагайда, только-только назначенный в Узеньский райотдел (считалось, что это — понижение за некие семейные неприглядности), только руками разводил: в архиве не оказалось доброго десятка дел, а еще в десятке зияли обрывки поспешно вырванных страниц… Оказались перебои даже в нумерации журналов дежурств, и что характерно — они удивительно совпадали с пробелами в памяти части личного состава райотдела. Дивны дела твои, господи! Впрочем, так ли дивны? Далеко не все и не всякие факты и документы нужны не только конкретным Жорам, но и милиции как таковой. Милиции, рассматриваемой как некий организм, со своими потребностями и возможностями, свойствами и целями. Можно ведь смотреть на милицию и так — как на организм, а не на временное явление, предназначенное для утоления временной социальной потребности…

На выезде из города потеряли еще несколько минут — завернули на заправку. Из шести колонок работали только две; в очереди скопилась дюжина легковушек.

Матвей Петрович уже и рот раскрыл — давай, мол, до Узени дотянем, но тут произошло маленькое чудо. Колонка на отшибе, возле которой приткнулась серая «Волга», вдруг ожила, подмигнула индикатором и застучала железными внутренностями, Вадик ткнул «пистолет» в горловину, под десятиголосое завистливое ворчание оттарабанил талоны в окошко раздатчице — и вот уже тугая струя ударила в бак.

— Машину запомнили? — спросил Матвей Петрович, разглядывая в зеркальце разочарованную физиономию пристроившегося следом за ними «водилы», — бедняга поверил в устойчивость маленьких чудес.

— Меня, — коротко бросил Вадик и вырулил на трассу.

…Деркача Вадик «раскручивал» особенно старательно — и не стремился привлекать милицию. Тем более, что в Узеньской прокуратуре служил его ровесник и однокашник Денис Комаров, парень вроде бы надежный и исполнительный.

Деркач попался на глаза едва ли не в первый день. Жора был в числе трех верзил, которые во время негласной Вадиковой слежки перепугали, оскорбили и обобрали девчонку-портнишку. Девчонка привезла на толкучку десяток хорошеньких платьичек, скоро и недорого расторговалась и, кажется, просто не приняла всерьез требование рэкетиров. А верзилы затащили ее в пустой павильон, облапали, забрали деньги и пообещали в следующий раз прокачать через групповик, если будет капризничать с уплатой налога.

Многое в Узени лежало на поверхности. Стоило пару часов покрутиться на ярмарке, чтобы свежим взглядом кое-что разглядеть. Например, заметил Вадик, пользуясь своей временной, тогдашней анонимностью в Узени, подкрепленной обыденностью одежды (джинсуха, футболка с «самопальной» лейблой, старые «кроссы»), — как заученно выплачивают «подать» аккуратные бабули, торгующие сивухой в закатанных литровых банках со свежими наклейками «Сок березово-яблочный», как работают и как рассчитываются с громилами шустрые «наперсточники»; как снимают клиентов дневные шлюхи и обслуживают их в дальней комнатке сапожного павильона.

А когда, на второй или третий раз, присмотрелся повнимательней, то разглядел, что фурнитура в двух ларьках и у трех частников не слишком соответствует привычным представлениям о кустарных изделиях. Во всяком случае, представлениям о наших кустарных изделиях, поскольку вроде бы еще нет информации о широкой продаже в личное пользование, например, термопласт-автоматов, высадочных машин, гальванических ванн и установок для вакуумного напыления. А уже о том, что среди продукции не только Узеньского местпрома, но и предприятий легпрома в трех близлежащих областях не водится таких заклепок, нашлепок, пряжек, застежек, пуговок, фиксаторов, черта-дьявола, — знал не только профессионал Вадик, но и множество здравомыслящих людей.

А рэкетиры, кстати, фурнитурщиков обходили — более того, прикрывали, а «налог» — не выкачивали. Во всяком случае, это происходило не на базаре.

Знакомства с личным делом и потом лично с гражданином Деркачом хватило, чтобы увериться: Жора если еще не стал, то непременно станет «командиром», «крестным отцом» Узеньского масштаба.

— Деркача в самом деле рано было арестовывать?

— Так считал, — пожал плечами Вадик, не отрывая взгляд от дороги. А потом, после паузы, добавил: — Что, в камере не могли шлепнуть?

— Так хоть бы его одного…

На первых порах дела следствие шло отлично. Прежде всего сказалась тщательная подготовка начала; и сработало то, что недавно слетел Лесовой, и его замам хватало других проблем, они дрожали и решительно отбрыкивались от первых Узеньских «радетелей». Сам же Матвей Петрович категорически не прислушался к двум телефонным звонкам, один серьезнее другого, не встал по стойке «смирно»; сообщил абонентам, что сейчас в прокуратуре работает московская комиссия (чистейшая правда), расследование Узеньского узла взято под особый контроль (преувеличение, однако совершенно непроверяемое), и лучшее, что можно сделать сейчас, — проводить там расследование показательно.

Хорошо началось расследование. Взяли на горячем, изолировали надежно, допросы вели профессионально, и выбитые из равновесия громилы и деляги, недавно еще убежденные в своей безнаказанности, от растерянности развязали языки…

Потом была пауза, и снова рывок — накрыли «черную» фурнитурную фабрику. И снова замедление, нарастающее сопротивление городских и областных власть предержащих. Конечно, сумма того, чем располагало следствие, составляла строгий секрет; но ясно было, что начисто пожар не затоптать, не те времена.

Казалось, что преступные нити сходятся в крепких лапах Жоры Деркача. Казалось, что застукали узеньский узел как раз на такой стадии, когда только начиняет увязываться мафия, сходятся каналы наживы. Формируется прикрытие. Казалось…

А теперь все запуталось, и что-то утратило значение, а вот нечто иное — не то ли, о чем молчит Вадик? — значение приобрело…

2

Как всегда в летнюю пору, трасса загружена. Закопченные громады тягачей, серебристые брусья рефрижераторов, жирные округлости автоцистерн, гладкие блестящие капли разноцветных легковушек — сплошная лента на десяток километров. Вадик дергал мощную «Волгу», с гулом выламывался из строя на каждом свободном участочке, но выигрывал немного. Пустая и опасная забава — «шахматка», если нет на самом деле крайней необходимости успеть; но Матвей Петрович не останавливал Вадика: пусть адреналинчик разгонит. Щурился Матвей Петрович, негромко хмыкал — все прикидывал, как расценивать утренний звонок.

Сам факт — неожиданность едва ли не большая, чем содержание доклада Сагайды.

Почему он позвонил? Показать, что знаком с оперативными планами облпрокуратуры? Несерьезно. И совсем не ко времени. От растерянности? Какая, к черту, растерянность: домашний телефон Матвея Петровича ни в одном справочнике не числится, из всей милиции знают его лишь семеро, и это — надежная семерка. Нет, так сгоряча не звонят. И не друзья они с майором, и по службе практически не контачат, хотя и знакомы… И незачем вообще было предупреждать Вадика — сообщил бы на месте…

Продемонстрировал Сагайда, что, несмотря на устранение Лесового, связи восстановлены, следственный отдел «под колпаком»?

Но зачем такая демонстрация?

Элементарная тактика борьбы: использовать разведданные, но ни в коем случае не засвечивать свои каналы, свою осведомленность. Сагайда-то совсем не дурак. Из числа лучших в своем ведомстве, насколько помнил Матвей Петрович. Деркач, кстати, был тоже не дурак, знал его Шеремет; мужик сообразительный и достаточно гибкий — вот только безнадежно испорченный атмосферой вседозволенности… А Сагайда — расчетчик, «шахматист», на три хода вперед смотрит; есть авантюрная жилка, но зато — никакого паникерства…

А это значит, что утренний звонок — жест. Расчетливо яркий, необычный — и адресованный лично М. П. Шеремету.

Предупреждение?

Нет. Жест доброй воли.

С тем, что если Шеремет не поймет приглашения или даже просьбы, то вполне могут обойтись и без него. Могут, но не хотят.

— Черт возьми, — сказал Матвей Петрович вслух, — а ведь он меня «купил»!

Вадик чуть руль не выпустил:

— Кто? Деркач?

— Еще чего? — поднял брови Шеремет, — этого бы только не хватало!

Жест доброй воли. И очень своевременный жест. Раз уже пошла стрельба, надо четко различать, где свои. Без опоры в Узени не обойтись — но и Сагайде нужна опора. И если Коля Сагайда и в самом деле «свой» — вместе они пробьются.

В Узени — самое меньшее двадцать тысяч взрослых честных граждан, готовых помочь, граждан, понимающих, что организованная преступность лишь на первый взгляд кормится за счет мелкой преступности, а на самом деле — за счет их труда. Но как воспользоваться их помощью? С чем к ним обращаться? О чем просить? И сможет ли кто помочь так, как майор Сагайда, — если Шеремет правильно понял жест?

…Вадик в очередной раз попытался пойти на обгон, но тут же сбросил газ и, втискиваясь вновь в колонну, негромко выругался.

Нервничает.

И нервничает больше, чем можно было предположить по формальным данным дела. Значит, знает больше, чем записал…

— Видимо, свои подстрелили, — обронил Шеремет, искоса наблюдая за помощником.

— Кто же еще? — охотно подхватил Вадик. — Знать бы только, какие это «свои»!

— Ты же допрашивал Деркача, — не то спросил, не то констатировал Матвей Петрович, — неужели никаких намеков не было? Прокрути-ка в памяти еще раз: может, говорил что? Вспоминал? Пробалтывал?

Вадик помолчал, проскочил на две машины вперед, а потом все-таки выдавил:

— В том-то и дело, что говорил…

…Первый допрос был сразу после операции на рынке. Как и следовало ожидать, поначалу Деркач вовсю пошел разливаться насчет и я не я, и хата не моя, и на базаре он-де очутился случайно, и в драке не участвовал, разве что дал кому-то сдачи, а оказывал сопротивление и пытался бежать, так потому что милиции с самого малолетства боится.

На допросе присутствовал милицейский лейтенантик из бывших Деркачевых служащих; он и вида не подал, что экс-капитан гонит тюльку, а Вадим — Вадим тоже не стал демонстрировать свою осведомленность. Просто сунул Деркача на законный срок в изолятор и лично проследил на предмет отсутствия контактов с внешним миром и обитателями соседних камер. А потом поговорил с Деркачом, когда уже набралось. И видеоленту показал, ту, что засняли в ходе операции. Допросил — и выпустил, взяв подписку о невыезде.

Потом спецбригада «тряханула» фурнитурную фабрику местпрома и нашла (знали, где искать) небольшую, отлично оборудованную мини-фабричку. Такой себе участок, отгороженный от всех остальных.

Тамошние рабочие были шокированы, когда узнали, что по документам спецучасток попросту не существует. Молоденькая технологиня, приличный вроде специалист, но с кругозором не обширнее своего милого носика, только рот раскрыла и, кажется, не закрыла до сих пор. Ну, бог ей судья; а вот к кое-кому из администрации судьи будут намного реальнее… Но об этом в другой раз. Выяснилось, формально, что с Деркачом рабочие знакомы и знают не по милицейскому прошлому, а по еженедельному настоящему — Жора руководил вывозом готовой продукции…

Кто-кто, а Деркач не мог не понимать, что кольцо сжимается.

А тем временем добрались до чиновников. Пятеро из них, кто в последнее время очень резко улучшил себе жилусловия, и трое снабженцев-толкачей дали — под неприятные для гарантов, но, увы, пока неизбежные гарантии, — хорошие показания. И выяснилось, что Жора Деркач и «выводил» фигурантов на нужных чиновников, и следил, чтобы низкие договаривающиеся стороны соблюдали правила игры. Была надежда и на вещдоказательства: у двоих неожильцов оказались записанными — так, на всякий случай, — номера купюр, а два толкача рассчитывались с Жорой шмотками и сантехникой.

Знал ли Деркач все козыри, собранные следствием? Вряд ли. Только двое — Вадик и Шеремет, — знали всё. Но Деркач не мог не вынюхать, не угадать, что кто-то раскололся, что есть материал, а так ли важно, кто именно?

Впрочем, важно…

Но сначала о Деркаче. Не так давно, когда Вадик в очередной раз оторвал Жору повесткой от трудов неправедных, зазвучала песня, не похожая на прежние.

Разговаривали наедине; стараясь смотреть в глаза, Деркач признал, что есть за ним и рэкет, и прикрышка цеховиков, и еще кое-какие малоприятные, но многовыгодные мелочи, но все это не то что не по собственной инициативе, но и вопреки желанию. Запугали, мол, заставили, мол, руководят, мол, а он, баран божий, отдает 95 % дохода в неведомые клешни. А держат клешни крепко, и если что просочится из этого вот разговора — хана, кранты, и хорошо бы только Деркачу лично, а то всему благочестивому семейству…

— Вот так, — закончил Вадик, — а я еще на него наорал тогда: что, мол, совсем за дурака меня держишь, сказки рассказываешь? А теперь… Хоть детей пока что прикрыть надо.

— Поворот не прозевай, — отозвался Шеремет.

Вадим сбросил газ и, улучив просвет во встречной колонне, рванул на грунтовку. Полминуты — и только хвост пыли вздымается в утреннее небо.

Пылевая завеса отделила «Волгу» от трассы. Грунтовка, не отмеченная в туристских картах, соединяла две основные трассы, ведущие в Узень с севера и востока.

Почти на середине грунтовки расположилась деревня Маловидное.

Начиналась она самой настоящей потемкинской деревней. Укоренилось начинание князя Таврического. Только название несколько усовершенствовалось: наверное, еще в павловские времена «Миловидное» стало «Маловидным», что больше соответствовало и лексике, и мировоззрению хлебопашцев.

Уютная долина, и деревня впрямь маловидная: выплывает из-за поворота — и снова прячется за холмом.

В новые времена сюда стали ездить часто. Здесь водился светло-янтарный мед и было весьма недурно с едой. Работала колхозная столовая, где кормили сытно, дешево и невкусно, а неподалеку от нее уже год как функционировало семейное кафе; там кормили немного дороже, но намного вкуснее.

К тетке Явдохе повадились ходить даже местные, хотя основную клиентуру прикатывали колеса. Дальнобойщики, трассовики, водители магистральных тяжеловозов, народ бывалый и привычный к неуюту наших дорог, быстро сообразили, что десяток верст улучшенной грунтовкой — не крюк, а трояк — не деньги, если речь идет о вкусном и здоровом.

Семейству тетки Явдохи работы хватало: вслед за трассовиками сюда потянулись целые компании, по будням — из Узеня, а по выходным — даже из области.

Сейчас был понедельник и утро. На единственной маловидненской площади отсвечивал только один «КамАЗ» с рефрижератором; кабина поднята — водитель копается в моторе.

Младшенькая дочка хозяйки, Катюша, веселое существо на крепких загорелых ножках, домывала ступеньки. А рядом, у палисадника, стояла разукрашенная, как индейский фетиш, «Чезетта-500», вся в зеркальцах, щитках, наклейках, нашлепках, обрамленная хромированными трубками.

Шкура неведомого пушистого зверька распялилась на сидении; над цилиндрами колыхалось марево горячего воздуха.

Матвей Петрович взглянул на часы. Девять двадцать пять. Он представил себе кожано-заклепочное чучело, соответствующее такому мотоциклу, и тяжело вздохнул.

Вадим тоже выбрался из машины, быстро и цепко оглянулся и, как-то по-кошачьи проскользнув рядом с Катенькиными спелыми ножками, взбежал на веранду.

Предполагаемого чучела там не оказалось. За столиком сидел один-единственный посетитель: майор милиции, начальник Узеньского райотдела Николай Сагайда.

3

— И мы позавтракаем, — решил Матвей Петрович, подсаживаясь и пожимая Сагайде руку.

Потом посмотрел повнимательнее на тележку с Сагайдиным заказом, как раз подкаченную к столику, и решил:

— Заодно и пообедаем. Когда там придется…

А вот у Вадима с аппетитом оказалось плохо.

Не исключено, что из-за Сагайдиного доклада, слабо вяжущегося с атмосферой завтрака на веранде.

Итак, Узень, около трех ночи. Первомайский, проезд. Освещения там нет. Глухие заборы. Десяток домиков в глубине усадеб. Троих обитателей разбудили выстрелы. Два выстрела. Еще трое местных уверяют, что спали и ничего не слышали. Может, правда, а может, просто не хотят связываться с милицией.

Одним выстрелом был смертельно ранен Георгий Деркач, другим — убита его жена, Клавдия Деркач. Преподавательница. Оба выстрела из одного и того же оружия, видимо, револьвера. По предварительным данным — старый «наган». Женщине пуля попала в затылок. Классический карательный выстрел. Мгновенная смерть. Возможно, даже не успела ничего понять. Волосы опалены. Георгию выстрелили в спину, под левую лопатку. Тоже — в упор. Одежда прожжена, на теле — пороховая гарь. После выстрела Деркач пробежал шагов тридцать и упал замертво: сильное внутреннее кровотечение и болевой шок. Какое-то время агонизировал: есть следы на грунте и на одежде… Тяжелая смерть.

— Время?

— Примерно два тридцать. Вряд ли раньше — в десять минут третьего их видели живыми, — но и не позже трех. Эксперт убежден.

— Что их занесло в этот… Первомайский проезд в такое время?

— Возвращались из школы, с выпускного вечера дочери. В два часа от школы отошел автобус — детям заказана турбаза на три дня. Домой отправились с группой других родителей, потом шли одни. Через Первомайский проезд к их дому идти ближе.

— Сократили.

— Выходит, так.

— Ладно. Когда обнаружены тела?

— В начале четвертого. Пенсионер Ващенко, из второго номера по Первомайскому проезду, позвонил в милицию — его разбудили выстрелы и крики. Дежурный… Ну, не сразу поверил, но потом все-таки связался с патрульной ПМГ, направил в проезд…

— Возле тел никого не было?

— Нет. Ващенко не выходил за калитку, но уверяет, что никого больше не видел и не слышал.

— Следы?

— С начала третьего и до пяти шел дождь. Небольшой, но… Не обнаружено отчетливых следов, только протектора автомашины…

— Зафиксирован?

— Да. Пробовали применить собаку — но ничего не вышло. Дождь.

— Что с детьми Деркачей?

— Дочка на турбазе. Я послал туда сержанта — присмотрит и постарается поделикатней сообщить.

— Ну-ну.

— А второй ребенок, мальчик — он уже неделю как у бабушки. На Кировском. Я туда дозвонился; все тихо.

Сагайда сделал паузу и добавил:

— Еще одно. Я посчитал необходимым осмотреть дом Деркача.

— Вы убитого сразу опознали?

— Ко времени моего приезда на место уже весь райотдел знал. Фигура памятная.

— Что на квартире?

— Приехали в шесть двадцать — я не хотел без санкции, ну, и пока оформил… А там кто-то уже побывал. Сорваны ковры, шкаф вывернут…

— Замок взломан?

— По внешнему виду — нет. А чем открывали — пока не знаю. Эксперт работает, но… В область бы! А то без гарантии…

— Ключи у супругов найдены?

— Да. У обоих…

…А Вадим в это время все вспоминал свой последний разговор с Деркачом. С глазу на глаз. Вспоминал, как Жора говорил, понизив голос:

— Слушай, я с тобой, как с умным. Ты меня за пацана не держи. Узнает кто об этих моих словах — мне конец. Мне плевать, есть ли что у тебя, кроме, видеозаписи…

— А вы за меня не беспокойтесь.

— Своих забот хватает… Мне сейчас, ей-богу, проще всего — сесть, в зоне не пропаду, да за детей боюсь. У тебя дети есть?

— Не женат. Но это к делу…

— А у меня — двое. И старшая — девочка. Сообразил?

— Кто вам угрожает?

— Пока не знаю. А вот они — все обо мне знают. Все… И что у меня есть крепкие ребята — тоже знали…

— И что им было надо от вас?

— Работа… Город маленький, меня здесь каждая собака знает… Боятся… И в отделении корешки остались — а чего там, все знают, что «мусор из дома не выметет…».

— Вы хотите сказать, что рэкет — это по заданию.

— Именно.

— И кто давал задание?

— Телефон…

Георгий помолчал, разминая незажженную сигарету. И сказал после паузы:

— Может быть, позже расскажу… Когда проверю. Есть у меня коммутаторные соображения…

Не верилось, ох не верилось Вадику; а Деркач закурил, помолчал немного и добавил:

— И тебя — тоже проверю.

Нет, не прибавляли эти воспоминания аппетит. Так и подмывало рвануть на себе рубаху, посыпать голову песком и завопить:

— Это я, я виноват! Не послушал, не поверил… — и затем ринуться искупать свою вину, проливая праведный гнев на…

А вот на кого — Вадим никак не мог пока решить. Не вычислялось. …Хоть бы уверенность, пусть предварительная, но уверенность… Но не было и ее.

Наверное, не было уверенности и у Шеремета. Иначе почему бы он внезапно сменил тон обращения к майору:

— Откуда вы мне прозвонились?

— Из дома, — не задумываясь, ответил Николай, — а что?

— Соединение — автоматическое?

— Да, конечно.

— А дом — свой?

— Не совсем. Но никто посторонний…

— Вы уверены?

— Да… А почему вы не спрашиваете, из какого такого дома?

Матвей Петрович усмехнулся:

— Полагаю, от Стеценко Татьяны Михайловны, год рождения 59-й, разведенная, преподаватель Узеньской ДСШ № 1. Вот не помню только, по какому классу.

В общем-то Сагайда был готов к такому ответу. Чуть сильнее порозовел и сообщил, с эдаким вызовом:

— По струнным.

А потом все-таки добавил:

— А у вас неплохие информаторы.

— Никудышные, — бросил Матвей Петрович, отодвигая пустую салатницу, — одиннадцатый час, а мы еще не знаем, ни кто убил, ни даже — за что. А насчет сведений о частной жизни — должен же я подумать, кто набивается на неофициальный контакт.

— Так вы поняли, что я…

— Вычислил. И получилось, что звонок был нужен вовсе не для того, чтобы предупредить Вадика. Нет?

— Естественно. Хочется, чтобы вы, лично, приехали.

— Полюбуйся, — сказал Матвей Петрович Вадику, кое-как ковыряющему вилкой жаркое с грибами, — издевается почем зря. Над тобой, кстати. Ему, видишь, Шеремет понадобился, а не какой-то там желторотик.

— Поквитаемся, — в тон пообещал Вадик.

— Он вроде парень неплохой, — сказал Сагайда как об отсутствующем, — но здесь так складывается… Узел в этом деле, а может — перекресток… Решающий. Нельзя промахнуться.

— А что, в прокуратуре — больше никого?

Сагайда усмехнулся:

— У меня тоже «информаторы». По вашим делам «неприкасаемых» почти не оставалось. А если оставались, то оказывалось, что Шеремет сие дело не заканчивал и не по своей воле: срочно перебрасывали на что-то другое. А зажимал, почему-то лишь стрелочников, некто другой… Скажем, авторитетный товарищ Хижняк, из больших любителей во все совать нос…

Шеремет поднял голову и внимательно посмотрел в глаза Сагайде. Очень внимательно. И, не проронив ни слова, снова принялся завтракать. Наверно, с минуту только и было слышно, что позвякивание вилок да перекличку воробьев в кустах у веранды.

Потом Шеремет отодвинул тарелку, взглянул на часы и обратился к Вадику:

— Слушай, магазин-то уже открыт. Не в службу, а в дружбу, глянь, нет ли там импортных лезвий?

Вряд ли Вадикова физиономия излучала чрезмерный энтузиазм, когда он прошел к выходу.

Было видно, как он, руки в карманах куртки, протопал улочкой, ненадолго задержался у рефрижератора и нырнул в сельмаг.

— Вы ему не доверяете? — искренне удивился Сагайда.

— На все сто, — успокоил майора Матвей Петрович, — свой парень. Только не хочу, чтобы он подходил предвзято… Пусть сам смотрит. И делает выводы.

— Это ваши игры. Главное, чтобы парень был наш. Но в одиночку ему не потянуть. Печенкой чувствую. Крупняк мы зацепили. И без ваших связей, головы и авторитета…

— Интересный вы перечень составили, товарищ майор. «Связи»…

— Ну, я имел в виду не блатные, а с областными организациями… Матвей Петрович, я хочу, чтобы нас было не только вынужденное официальное сотрудничество. Ситуация такова, что…

— А я, — внезапно перебил его Шеремет, — почему я этого должен хотеть?

Это, кажется, еще не приходило в голову Сагайде; несколько секунд он хлопал ресницами, но затем сказал твердо:

— Неужто вы в обратную сторону перестарались? У нас с вами — один путь. Поодиночке же будет сложнее. И вы знаете, что между моим и вашим начальством — немалая трещина…

— Пока что есть, — Матвей Петрович промокнул губы салфеткой, — хотя полагал, что это не общеизвестно. Впрочем, я сильно недооцениваю периферийные кадры.

Подозвав хозяйку, Шеремет рассчитался за себя и за Вадика. Сагайда тоже отдал трояк и, вытаскивая сигарету, спросил:

— Какие сейчас будут указания?

Шеремет подождал, пока тетка Явдоха отойдет подальше, и, еще раз изучающе взглянув на майора, ответил:

— Внешне — чисто официальные, служебные взаимоотношения. Все, как принято. А наедине… У тебя есть надежная «крыша»?

— Одну вы знаете.

— А еще что-нибудь, чтобы совсем без свидетелей?

— Есть одно забавное местечко… Как вы относитесь к гражданской обороне?

— Никак. А разве она еще действует?

— Не исключено. Во всяком случае, помещение имеет. Но не всегда занимает. — Сагайда, бросив взгляд по сторонам, протянул Матвею Петровичу ключ, — это недалеко от гостиницы, в центре. Пушкина, 26, табличка — курсы ГО. Посторонних нет, а есть скрытый выход. Только будьте осторожны: с «крышей» там все порядке, а вот пол там ненадежный.

— Пол? Это — в переносном?

— В самом прямом.

Шеремет, так же быстро оглядевшись, спрятал ключ в карман.

И невесело усмехнулся.

Знал, что так надо, что все обстоятельства сейчас усложнились, нужно ежеминутное напряжение сил и внимания. Борьба серьезная, в которой поначалу — не в последнюю очередь из-за нежелания признавать очевидное, привычки к извращенным словам и действиям, — организованной преступности дали большую фору. И все же — ох как трудно укладывалась в сознании необходимость жить по законам военного времени. Стоит ли удивляться, что сначала похоронили не одного товарища, соратника, единомышленника, а уж потом, со скрежетом зубовным, признали наличие присутствия нашей, отечественной мафии.

Стоит ли удивляться, что столько сотрудников погибло духовно, потеряв не жизнь, а профессиональную честь и мужество, прежде чем борьба была осознана и объявлена?..

— Связь? — спросил Шеремет.

Сагайда повел крутыми плечами.

— Увы, только телефонная, — протянул карточку с номерами, — верхний — мой кабинет, второй — радиотелефон в машине. Третий — курсы ГО. Четвертый — Татьяна. И договоримся: место встречи называть условно. В этом порядке. Например, «встречаемся в третьем». Или: «Подъеду в четвертый». И время: называть со сдвигом на полчаса. Договоримся, скажем, нашестнадцать — встречаемся в пятнадцать тридцать. Хорошо?

Шеремет согласно кивнул и вышел на крыльцо.

Вадик уже спешил от магазина, удерживая подмышкой сверток. Явно не лезвия. Небось, очередная тряпка, какой-нибудь особо никудышный куртец.

Не оборачиваясь к Сагайде, Матвей Петрович спросил:

— Все телефоны в Узени прослушиваются?

— Слава богу, пока — нет. Только наш коммутатор. Общий с исполкомом.

— Кто здесь напрямую связан с Хижняком?

— Зампред. Но доказательств — увы… И, само собой, по старой дружбе — Череватько.

— В город поедем по разным дорогам, — распорядился Шеремет, — и постарайся нас опередить.

— Вы — прямо в прокуратуру?

— Да. Поехали… — И не удержался, спросил: — А что это у тебя за тачка?

В первый раз на лице Сагайды появилась улыбка:

— Боевой трофей… — И продолжил, адресуясь уже и к подошедшему Вадику: — Позавчера наши рокеры сцепились с «качками». Кое-кого мы повязали, кое-кто — в больнице. Так что «тачка» суток на пятнадцать свободна.

Сагайда взял шлем, клацнул педалью кикстартера — и добавил:

— А мою машину «пасут».

Шеремет задержался на крыльце, глядя на майора.

Крепкий, мощный, как налитой. Кобура на поясе. Офицер — как с рекламного плаката.

Но вот Сагайда напялил поверх форменки черную кожанку, всю в заклепках, бляшках, цепочках, застегнул шлем, разукрашенный, как выставочное пасхальное яичко артели авангардистов, вскочил на карнавальную «Чезетту» — и как волшебник поработал! Какой там офицер, — рокерище, от которого надо держаться подальше и пристально разглядывать, право же, небезопасно.

Вздыбив пыль, мотоциклист скрылся.

Минуту спустя хлопнули дверцы и «Волга», круто развернувшись на площади, полетела к трассе.

До Узеня — двенадцать километров.

4

Два часа пролетели. Обязательное короткое совещание, первые прикидки, пересказ местных сплетен. Представление в райкоме и исполкоме. Ознакомление со следственными материалами.

По сравнению с предварительным сообщением Сагайды добавилось немного.

Деркач упал дважды: видимо, сразу после выстрела (найден след на влажной дороге) и окончательно, в полусотне шагов от тела жены. Следы первого падения на теле Деркача: ссажена кожа на левой ладони и на костяшках пальцев правой руки.

Убитые, по-видимому, не ограблены. Ксения — наверняка: целы украшения и, в сумочке, деньги. В кармане у Деркача — портмоне, в нем — два трояка и мелочь.

Баллистическая экспертиза: обе пули — из «нагана», ствол достаточно старый.

У обоих убитых обнаружено небольшое (у Георгия — чуть большее) содержание алкоголя в крови. Свидетели подтверждают, что на выпускном вечере оба прикладывались к бокалам.

Сам выпускной — в рамках обычного. То, что Георгий оставался вроде бы мрачным и ни разу не танцевал, никого не удивляет: характер Деркача и его отношения с женой не составляли новости для прочих родителей.

Большинство взрослых расходилось одновременно. До поворота на Садовую шли три пары вместе; триста метров до Первомайского — только Георгий и Клавдия. За квартал до поворота в переулок их видел таксист; еще притормозил — ночью пассажиры в дефиците, — но Деркач (таксист его опознал) махнул рукой: проезжай, мол. Никого поблизости от них таксист не заметил, никого не увидел и в темном Первомайском, но уверяет, что там не было огней автомобиля.

Пребывание легковушки на месте преступления — факт. Короткий дождь не смыл отпечатков колес.

Да, именно так: в интервале между началом дождя — а это как раз время, когда раздались выстрелы, — и его окончанием по переулку проехали «Жигули». Шестая модель, автомобиль с небольшим дефектом на левом заднем протекторе. Но эксперт не мог с уверенностью сказать, останавливалась ли машина в Первомайском и сколько стояла…

Неизбежные встречи в исполкоме и райкоме длились, каждая, минут по пятнадцать.

Первая была именно такой, как предполагал Шеремет: очевидные стремления не выносить сор из избы, Узень не ославливать и уж конечно же не устраивать типичный случай. И одновременно — осторожное прощупывание возможных следственных путей и несколько настойчивых, хотя и осторожных попыток вбить клинышек между Шереметом и Вадиком, который вроде бы как слишком разошелся, наделал шума, переполошил кучу людей — и чего достиг?

Вторая беседа состоялась с глазу на глаз с персеком райкома. Они с Шереметом были шапочно знакомы несколько лет — с того времени, как Матвей Петрович занимался паскудной историей с неопознанным трупом на территории колхоза, где тогда председательствовал нынешний Первый.

Несколько неожиданною оказалась беседа. Первый сказал, что конечно же людей жалко, особенно Клавдию, но то, что дела вдруг приняли такой оборот, может, к лучшему. Если, конечно, следствие, которое началось так удачно, не остановится на полпути. Какой бы уровень не затрагивался, он, Первый, целиком «за». И попросил по всем проблемам обращаться непосредственно к нему, обходя все ступени. Дал телефон. Но не прямой, через городскую АТС, а через коммутатор…

Впрочем, Сагайда мог Первого и не предупредить — разве нет?

5

В половине первого состоялся «тайный совет». Созвонились с Сагайдой, потом, поодиночке, перебрались через парк и разыскали нужный дом.

Проблема пола в помещении курсов ГО действительно была. Какие там щели? Проломы, кое-как закрытые фанерками. Уцелевшие половицы прогнили, гвозди — перержавели, и приходилось идти с акробатическими пируэтами. Спокойно стоять и даже сидеть, не рискуя загреметь в затхлое подполье, можно было только во второй комнате, преподавательской.

Две тускло окрашенные стены оживляла внушительная подборка плакатов, вызывающих патологический прилив пацифизма; в простенках между окнами пристроились еще стендики с распотрошенными противогазами и респираторами. В углу — ведерко со стратегическими залежами окурков, железная печурка допотопной модели. Интерьерчик что называется.

Но на второй взгляд можно было заметить, что между комнатами — двойные, свежеукрепленные двери, на окнах, под защитными шторами — решетки; третий взгляд сообщал, что на дальнем окошке, выходящем в закрытый дворик, оборудованы автоматические запоры, и решетка — раздвижная, под секретный ключ. Два хороших письменных стола; бра и настольные лампы с гофрированными стеблями; большая «поднятая» карта района на стене. А на столе, в окружении справочников, солидно помаргивал неонкой большой клавишный кабинетный селектор с «памятью», диктофоном и автоответчиком.

Осмотревшись, Матвей Петрович подошел к аппарату и, ткнув клавишу, повторил последний вызов.

Полминуты в трубке звучал прерывистый треск автоматического набора. Пауза, гудки и голос:

— Слушаю, Головин.

— Иван Игнатьевич? — переспросил Шеремет.

— Я. Откуда звоните, Матвей Петрович? — спросил Головин, обладающий исключительной памятью на голоса.

— Из Узени. Вы в курсе, что здесь…

— В курсе. Хорошо, что вы уже на месте. Я как раз хотел просить…

— Понял.

— Поддержите моего Комо. Но — строго между нами.

— Когда просят, говорят «пожалуйста». И о своих предупреждают заранее, — назидательно сообщил Шеремет.

— Каюсь. Так меня, так. А что в Узени? Кстати, связь надежная?

— Надеюсь. А по делам — пока смутно.

— Вы о моей болячке не забыли?

— Что, поступили новые данные?

— Ну, не то чтобы данные… А присмотреться, надо.

— Слушаюсь, товарищ не — мой — начальник, — усмехнулся Матвей Петрович и положил трубку.

Вадик все еще заинтересованно рассматривал помещение и спросил, понизив тон:

— Глянем быстренько, не забыл ли здесь хозяин «ухо»? На войне как а ля герра?

Шеремет пожал плечами:

— Поищи. Хозяин спасибо скажет.

— Я серьезно, — Вадик взглянул в глаза, — как с ним? Что можно доверять?

— Все спокойно. Наш человек. А что засуетился — так не от хорошей жизни… Будем тянуть вместе. Ему — ясно: практически только через нас, область, можно будет отгавкаться от местных… Если припечет. И нам он очень пригодится. Сам знаешь, как на местах без своего человека…

Одно лишь не сказал Вадику Матвей Петрович: того, что сам окончательно проверил только сейчас. После разговора с полковником милиции Головиным, возглавляющим самую горячую засекреченную службу. Отдел борьбы с организованной преступностью.

Прямую связь с Головиным из городов и районов имели только его непосредственные ставленники. Те же, на кого падала хотя бы тень подозрения в связях с мафиями, с цеховиками, игровыми, сутенерами, рэкетирами, а тем паче с наркобизнесом, понятия не имели о его телефонах. Как правило, даже не знали, что такой отдел существует и действует. Шеремет же, конечно, знал: массовая «ротация», перетасовка офицерского состава областного УВД, ротация, внешне кажущаяся необъяснимой и ненужной, спланирована и осуществлялась головинской службой.

Следовательно, то, что Сагайда, ставленник, перелетел в Узень с некоторым понижением, объяснялось не только и не столько щепетильностью кадрового управления к облику морале старших офицеров; так было нужно Головину.

За окошком послышался стрекот мотоциклетного движка. Мгновение — и мотор смолк, только шелест шин и шорох щебенки. «Чезетта». Щелкнули автоматические запоры, ветер вздыбил шторы и, по-гимнастически отжавшись от подоконника, в преподавательскую влетел майор Сагайда.

— Извините, чуть задержался. «Хвост» ловил.

Задвижки, шторы, свет. Сагайда раскрыл бювар с документами.

— Давайте прикинем вместе, кому стал поперек дороги Георгий Деркач.

— Супруги Деркач, — отозвался Вадик.

— Нет, прежде всего — он, — продолжал Сагайда, — я еще раз проверил: за Клавдией — все чисто. Кстати, я сам ее немного знал. Полагаю, просто убрали свидетеля.

— Полагаю, — подал голос Шеремет, — есть вероятность того, что Клавдия хорошо знала убийцу. И он был уверен, что Клавдия его опознает.

— И все же какое-то, — Вадик пощелкал пальцами, подбирая нужное слово, — нетипичное, что ли, убийство. Что-то здесь неладно.

— Убийство — это всегда неладно, — бросил Шеремет и продолжил: — Вот что. Надо срочно проверить, не вернулся ли кто из прошлых Деркачевых «крестников», тех, кого он посадил в свои милицейские времена.

— Я с этого начал, — повел плечами Николай, — но без толку. Мелочевку и не брал, а крупняки — все еще сидят. Даже под амнистию не попали.

— И когда только успел? — спросил Вадик, незаметно для самого себя переходя на «ты».

— Поутру, — бросил Сагайда, закуривая.

— А что «по мелочевке»? — поинтересовался Шеремет.

— С этим я разбирался, еще когда дела принимал. Конечно, Деркач там накрутил… Моя бы воля — не в отставку, за решетку бы отправил. Но знаете, как у нас «любят» своих раскручивать.

— Само собой. Знают, что только начни…

— Именно. В каждом третьем «его» деле — и злоупотребление властью, и незаконные методы ведения следствия, и побои, и шантаж… Но времени прошло немало. Хотели бы поквитаться — давно бы нашли возможность. И наверняка бы не тронули женщину. Полагаю, эту версию надо вычеркнуть.

Вадик, поколебавшись, все же сказал:

— Я все вспоминаю наш последний разговор с Деркачом… Похоже, он намекал на местных… И был уверен, что сможет проверить… по своей линии.

— Резонно, — согласился Сагайда, — обратите внимание, что этот «некто» хорошо знал обычный маршрут Деркача… Не шел следом — заметили бы, — а встретил. Дождался. И «шестерка», жигуленок, проехала по Первомайскому навстречу…

— Что с этой «шестеркой»? — спросил Шеремет.

— Ищем. Поднял всех участковых, ГАИ… По регистрации — в городе почти сорок «шестерок» да еще приезжие: бросают машины где попало, увести — нон проблем. Найдем, конечно — если тот «Вася» не сменил срочно резину.

— Хорошо, — прихлопнул по столешнице Шеремет, — давайте попробуем быть последовательными. Допустим, стрелял местный, из тех, кто хорошо знает Деркача. Так сказать, друг семьи. Жора ему стоял поперек дороги. И в последнее время конфликт стал угрожающим. Не исключено, что это связано со следственными действиями. Возможно, была стычка: Деркач — не из тех, кто покорно соглашается стать козлом отпущения.

— Возможно, — согласился Николай.

— Теперь что касается легковушки: стреляли не с хода и, наверное, вообще не из машины. По характеру ранений — машину можно исключить. Оба выстрела — сзади, в упор, в спину и затылок, под углом, сверху вниз. Стрелявший стоял или шел следом. А вот потом он мог вскочить в машину, чтобы побыстрее исчезнуть с места преступления. Найдете машину — обратите внимание: шел дождь, и могла остаться грязь от обуви…

Что-то заставило Матвея Петровича замолчать.

Не выстраивалось.

Выпадали какие-то звенья, но какие — этого Шеремет пока не мог понять. Вроде бы уже вырисовывалась картина: «некто» дождался окончания выпускного, убедился, что Деркачи отправились пешком по обычному маршруту, а перехватил их в Первомайском. Чтобы опередить, воспользовался машиной. Оставил ее — возможно, с сообщником, — за дальним поворотом, чтобы Деркач не опознал номер и не насторожился. Подождал в темноте, пока супруги пройдут, и выстрелил сзади. Раз и еще раз. А потом запрыгнул в машину и был таков.

Но — нет, не выстраивалось по-настоящему. Недоставало некоторой внутренней полноты картины, не позволяло нечто принять ее за исходную и работать, постепенно замещая предположения — фактами.

И Шеремет почел за благо пока что не продолжать, а попробовать прокрутить другие версии.

Наверняка убийство — дело рук не цеховиков. Даже если Вадик с Денисом Комаровым недооценили их связь с Деркачом. Эти чрезмерно ловкие деляги весьма-весьма неохотно прибегают к «мокрухе». Не случайно они платят огромные деньги, до двух третей нелегальной прибыли, чтобы избегать всяких осложнений, всякого шума. Всех, кто представляет угрозу их бизнесу, они стараются купить, но — не убить.

Жора был связан с цеховиками не меньше двух лет, — и до самого последнего времени осложнений в черном бизнесе не было. Живи сам и не перекрывай кислород компаньонам — этот принцип Деркач соблюдал. В последнее время цеховики, по большинству, сели, а те, кто пока оставался на свободе, вряд ли так уж опасались Деркача. Он заинтересован в молчании — хотя бы потому, что за участие в черном бизнесе ответственность строже, чем за вульгарный рэкет.

Конкуренты? Неубедительно.

Не видел Сагайда среди вожаков других группировок никого, кто собирался потягаться с сильным и опытным хищником, Деркачом. А главное — и в случае конкуренции, и в случае мести со стороны ущемленных отсутствовал мотив двойного убийства. Планировали, готовили, выслеживали, караулили — и вдруг выбрали момент, когда Деркач оказался с Клавой. Гораздо проще их застукать поодиночке.

И убийство Клавдии, как ненужного свидетеля, тоже мотивировалось плохо. Темно тогда было в Первомайском. Очень темно. Ничего бы она не разглядела, а стала бы кричать — так что толку? Машина рядом.

Наверняка отпадали игровые, все — и наперсточники, и шулеры, и системники. Здесь не было сомнений ни у следователей, ни у Сагайды. В Узени и окрестностях паслось всего полтора десятка игровых, деньги у них варились не слишком большие (провинция!), и до сих пор не было заметного трения между игровыми и рэкетирами. Еженедельные жалобы обыгранных добропорядочных граждан, естественно, не имели отношения к делу.

Понятно, игровые — не овечки божьи, способны зверски избить конкурента или неплательщика; если припечет, могут нанять и киллера. Но любой профессиональный киллер потребовал бы за Деркача, учитывая его положение и подготовку, не меньше полугодового «навара» всех игровых, и существовал немалый риск, что крайним будет не Деркач, а игровые.

Нечего было и думать, что на лютого Жору покусится кто-либо из местных сутенеров. Тем паче, что ни в милицейские годы, ни в последнее время Деркач не проявлял особого интереса ни к самим «котам» с их небольшим дурнопахнущим бизнесом, ни к жрицам древней профессии.

Что еще оставалось? Бутлегеры в Узени не окопались — это Сагайда знал точно. В городе испокон веков пили домашние вина и наливку, на водку большого спроса не было даже в самые застольные годы — а следовательно, после Указа на сивуху не бросились. Конечно, точек с восемьдесят пятого стало меньше, но и в оставшихся толпы не наблюдалось. Пять-десять минут в дни аванса, полчаса перед праздниками — разве это очереди для стойкого советского человека? Нет, бутлерство Узень обошло, и ничего существенней абрикосовки в соковых банках да нечастых пьяных мордобоев возле гадючников или в лесополосе здесь не случалось. И что бы ни натворили Деркач и его команда, до перестрелки дело бы не дошло. Не тот уровень…

— Выходит, все-таки наркомафия, — печально констатировал Вадик.

— Боюсь, что да, — покачал головой Сагайда и потянул новую сигарету, — но это убийство, считай, первый серьезный звонок…

Жаль было мужика.

Все присутствующие понимали, какая может предстоять схватка.

Шеремет нарушил молчание:

— Какая здесь статистика по наркомании?

Сагайда постучал по краю стола:

— С самого начала года — семь дел. Одно групповое: подростки промедольчик раздобыли из аптечек ГО. А все остальные — приезжие одиночки. Нюхальщиков, токсикоманов я само собой не считаю.

— Красиво живешь, — вроде бы даже позавидовал Вадик.

Сагайда выпустил струю сизого дыма и подтвердил:

— Прям как в раю.

Мужчины замолчали, обдумывая примерно одно и то же.

Исключительно низкий уровень наркомании в Узени мог происходить от нескольких причин.

Самое маловероятное — что Сагайда не в курсе реального состояния дел. Очень маловероятно.

Наркомания, особенно среди молодежи — вещь приметная. Даже если не говорить о преступлениях, связанных с добычей зелья, хватает и других свидетельств: от визуальных наблюдений — поведение «двинутых» бросается в глаза, — до трупов передозировавшихся. В небольшом, не переполненном приезжими городке все это на виду, не спрячешь.

Второе — и хотелось верить, что все именно так, — дело не распространилось дальше любительских попыток, не сформировались устойчивые кайфовые кодлы, неизбежно затягивающие новобранцев.

Но, похоже, приходилось думать о третьей причине. Потому что именно в ее свете связывались в одну цепочку и ничтожный уровень городской наркомании, и чрезмерно крепкие связи местной верхушки с областью (если не республикой), и малый испуг чиновников после накрытия цеховиков, и, наконец, слишком дерзкое и жестокое убийство.

Все трое знали, что область — не только потребитель наркотиков.

Где-то в области притаилось героиновое производство, подпольная лаборатория.

На сегодняшний день удалось перехватить четырех курьеров, вывозивших небольшие партии героина, но никто из них не дал полезных показаний…

Цепочка соображений у присутствующих разворачивалась примерно одинаково.

Если лаборатория притаилась именно в Узени, то наркомафия будет сбывать «белую смерть» где угодно, только не в самом городе. При необходимости будет по своим каналам помогать властям, пресекая деятельность «чужих» вблизи от базы. Ну и обязательно должны быть куплены, «схвачены» любыми способами приметные чины в милиции, в исполкоме, в прокуратуре. Потянется цепочка прикрытия на областной, а может, и на республиканский уровень. Не все покровители будут знать, что именно они покрывают, кого именно получают такое содержание; но будут хорошо знать, какие «сигналы» следует блокировать, каких людей и какие службы ограждать от опасности.

Наркомафия — это еще обязательно служба безопасности, боевики; наркомафия — это игра по таким ставкам, что любое преступление не кажется чрезмерным.

Исполнители?

Это могут быть и профессиональные киллеры, и рабы, готовые на любой беспредел ради очередных доз.

Наркомафия.

Организация, стоящая абсолютно вне морали, существующая только за счет калечения и смерти. Медленной смерти — в «обычных» для нее условиях. А при угрожающих обстоятельствах наркомафия убивает с нечеловеческой жестокостью.

Например, если сталкивается с агрессией… Или кто-то из «партнеров» оказывается своевольным, неуправляемым, опасным — а он знает и может слишком много… Скажем, имеет группу «своих» боевиков и пытается подмять организацию… Вот тогда и распрямляется тайная пружина. Удар, и никогда — не в полсилы.

Наркомафия не шутит. И убитых оставляет никак не меньше, чем требуется для пресечения всех ниточек. Женщины, дети? Все равно, — нет, даже к лучшему: предупреждение всем, кто хотел бы попробовать потягаться с Организацией. Мог, что там говорить, Жора Деркач недооценить соперника.

Первым нарушил молчание Шеремет — обратился к Вадику:

— Ну-ка, повтори еще раз, что Жора тебе сказал тет-а-тет.

Вадик повторил…

— Укладывается в схему, — покачал чубом Сагайда.

— Аж слишком, — согласился Шеремет и предложил: — Ну что, пора Игнатьевича оповещать?

Сагайда крепко потер лоб ладонью:

— Может, еще обождем чуток? Сами попробуем копнуть?

— Не понял, — отозвался Вадик, недоуменно переведя взгляд на очень посерьезневших Матвея Петровича и Николая, — какого еще Игнатьевича?

Легкая усмешка тронула губы Шеремета.

— Придет время — узнаешь. А сейчас давай конкретно. Делаем так. Вадик ныряет в исполком. Прозвоним по Деркачевым связям. С кем-то наверняка Жора общался в последнее время… И не раз… «Двойник» в исполкоме, и хорошо, если только один. Теперь — Николаю. Надо срочно искать канал прослушивания коммутатора. Вряд ли что сверхумного здесь придумано. Поручи паре толковых ребят ревизию сети. Должна быть незарегистрированная отпайка — и посмотрим, к кому она ведет. Это — срочно, но параллельно основному расследованию. Ко всем: обращайте внимание — может быть человек или люди, на которых история с Деркачами произвела очень уж большое впечатление. Все-таки Узень — не Палермо, не так уж здесь воспитан народ… А я еще подумаю собственно об убийстве. Не все складывается. Не все.

Вадик поднялся:

— Можно приступать?

— Да. И перегони машину на служебную стоянку исполкома — она мне может понадобиться.

Вадик аккуратно пробежал по фанеркам и выскользнул на улицу.

Сагайда тоже встал, отодвинул занавеску и внимательно осмотрел двор.

— Насколько старательно тебя «пасут»? — поинтересовался Матвей Петрович.

— Когда как. До сих пор я был уверен, что это Деркачевы штучки. Так сказать, психологическое давление. Он же ко мне подкатывал.

— Вот как? В открытую?

— Не совсем. Через Танюшу. Она же с Деркачихой дружила.

— Еще интересней. И как «подкатывал»?

— На семейные посиделки звали. А меня что-то крепко удерживало — даже тогда, когда еще ничего не было ясно с рэкетом.

— Ты извини, что вмешиваюсь в интим — но мне надо знать: у вас с Татьяной — окончательно?

— С моей собачьей службой разве бывает что-нибудь окончательно?

— Не преувеличивай, — бросил Шеремет; и после паузы спросил: — А сегодня слежка прежняя?

— Отнюдь, — тряхнул чубом Сагайда и вновь посмотрел в окно, — ничего не могу заметить. С самого утра.

— Будь внимателен. Это — важно.

Сагайда уже и ногу на подоконник поставил, когда Матвей Петрович спросил:

— Когда ты сегодня с Татьяной увидишься?

Николай даже присвистнул:

— Хотел бы я знать!

— А что сегодня у нас на обед?

— Борщ, а на второе… — тут Николай сообразил, что Шеремет напрашивается, и рассмеялся:

— Приходите к нам! Я только Таню предупрежу…

— Только не по телефону, — приказал Шеремет, — она когда будет дома?

— Уже дома. Звонила…

— Отправляйся к ней. Я там буду через сорок минут.

— Адрес… — начал Сагайда и тут же осекся: вспомнил утренний разговор.

6

Как известно, понедельник — день не базарный. Но в сезон в южных городах базары не пустуют и в понедельник. Фрукты-овощи поспевают не в соответствии с условным людским счетом дней, и если всерьез, то убирать надо, не заглядывая в календарь. Прежде всего это касается тех, кто живет со своих участков.

Впрочем, пара рядов бетонных прилавков пустовала, то ли уже, то ли еще; почти не видно было ни итэдэшников, ни кооператоров с их пестрым, но не скоропортящимся товаром. Но зато всевозможных даров природы хватало.

Матвей Петрович не намеревался покупать ни овощи, ни фрукты, но не мог отказать себе в удовольствии пройтись мимо золотистых, багряных и зеленоватых пирамидок. Недолго: перебрался в цветочные ряды.

Здесь также было на что посмотреть, но именно того, что ему требовалось, Шеремет не увидел.

С возрастом вкусы и привычки Матвея Петровича стабилизировались. Сейчас — как всегда в последнее время, когда требовался букет, — Матвей Петрович искал темные, багряно-черные розы; их запах он узнавал издалека — нечто такое теплое и таинственное было с ними связано…

Но на этот раз, к немалому Шереметовому удивлению, не обнаруживалось ни одной темной розы. Да что розы! Ни одного темного цветка! Лишь у одной бабули в пластиковом ведре оказалось соцветие, а стебель отломан.

Такая жалость!

И тут бабуля и рассказала солидному покупателю, что все темные цветы позабирали те разбойнички, которые всегда тут хозяйничают. У них, видите ли, сегодня событие: пристрелили их вожака, ни дна ему ни покрышки, да еще вроде как с женою. Так они все цветы пособирали и куда-то двинули — наверное, на кладбище…

Матвей Петрович все-таки набрал букет — слишком светлые розы, и запах у них карамельный, но что поделаешь? Пока был на базаре, внимательно осмотрелся. Пяток привычных пьянчужек околачивались возле пивной бочки. Пара безработных рэкетиров никого не трогали на веранде возле кафе. И только сосали бычки и вполголоса переругивались. Трое ярко размалеванных потаскух вяло потягивали безалкогольные коктейли, лениво пересказывая друг дружке ужасные фантастические подробности ночного преступления.

И никто не интересовался ни товарищем Шереметом, ни «Волгой» с притемненными стеклами, оставленной на паркинге у базара.

Сев за руль, Матвей Петрович еще раз осмотрелся, цепко, внимательно. Затем запустил двигатель и выехал со стоянки.

Движение в городе не интенсивное. Через десять минут кружения по улицам Шеремет уверился окончательно: «хвоста» нет.

7

По временам, особенно после удачного борща, Матвей Петрович позволял себе расслабиться и тихо помечтать о семейном уюте.

Давным-давно состоялась его вторая женитьба, и все в доме шло вроде как совершенно правильно. Но тем не менее явным преувеличением было бы назвать семьею то, что получилось у них с Ингой.

Чуткая, но не ласковая, умная, но капризная, искренняя, но чрезвычайно самостоятельная, Инга занимала в доме место экзотической пташки. То ли возраст Матвея Петровича сказывался, то ли просвечивали фундаментальные черты его натуры, но чувствовал Шеремет все отчетливее нехватку настоящего семейного уюта.

И дочь, по какому-то капризу судьбы, выросла не похожей ни на отца, ни на трагически погибшую родную мать, а на мать приемную. И такие отношения сложились между Таткой и Ингой, что язык не поворачивался назвать последнюю мачехой.

Ох, как понимал Матвей Петрович Сагайду!

Всего каких-то полчаса в доме женщины, к которой, не завершив еще развод, прикипел Николай, — а Шеремет уже в полной мере почувствовал, какое здесь семейное счастье.

Одного только не мог понять: чем думал тот, неизвестный Стеценко, сбегая от такого чуда?

Хрупкая интеллигентная красота… Глаза нежно-голубые, так и светятся… легкая, стройная, будто все время на цыпочках; очаровательное платьице — как голубой ручеек стекает с плеч… И вся как будто загорается изнутри, когда прикасается или хотя бы разговаривает со своим ненаглядным здоровяком.

И в комнате у нее все вылизано, все как надо, сразу прямо настроение подымается, когда здесь показываешься; обед — без особых там изысков, но вкуснющий; и разговор с него получается — легкий, живой и очень умный.

Так стоит ли удивляться, что Коля никуда в гости не рвется? Дома лучше, хотя, естественно, в маленьком городе без приглашений не обходится.

Так, примерно, и сказал Матвей Петрович: что-де не отозвались они на Деркачевы приглашения не потому, что побрезговали разжалованным коллегой, а потому, что вдвоем без всяких гостей хорошо.

Но, как оказалось, дело не в идиллии. Наверное, если бы Танюша настояла, Николай, вопреки всем своим предчувствиям или предубеждениям, в гости отправился бы. Но сама Таня решительно отнекивалась, хотя Клава Деркачева числилась в ее ближайших подругах.

Дружба — дружбой, а порог дома Деркача Таня не переступала больше года. Чуть не ежедневно виделись с Клавой на работе, вместе или по очереди, подменяя друг друга, бегали в школу, на родительские собрания (дочечка Олечка Стеценко и Василек, Деркача мазунчик, вместе осваивали таблицу умножения); вместе ездили в театр и на концерты; не раз и не два Клава оставалась у Татьяны ночевать. А вот к Деркачам Таня — ни ногой.

Плохо там было.

Такое ощущение, что во вражье логово попадаешь.

При детях, особенно при Васильке, Жора еще как-то сдерживался, а когда взрослые оставались одни…

Даже трезвый, Жора изводил жену. Цеплялся к каждому слову, каждому взгляду. Все ему было не так, не по душе; бесчисленные Клавины попытки угодить разбивались вдребезги.

Тайн в небольшом городе не слишком много; все здесь знали, что у Деркача есть другая.

Впрочем, и Жора не слишком маскировался. Да, да, другая, такая себе инструкштучка, очень самонадеянное и распущенное создание, хотя, действительно, весьма сексуальное. По слухам, у них с Деркачом началось, еще когда Жора погоны носил; до самого последнего времени там вроде бы продолжалась горячая «любовь».

Клаве сочувствовали и в большинстве — искренне; тихая, душевная женщина, и что без времени отцвела — так ее ли в том вина?

И только в самое последнее время Жора несколько переменился; во всяком случае, с кралечкой своей по ресторанам не ошивался, спал если не с женой, то дома, пьянок стало меньше, начал зазывать гостей — например, Таню с Сагайдой…

Похоже, что Клава, простая душа, поверила в перемену, хотя суть занятий Деркача оставалась прежней, и дома он бывал ненамного чаще, и денег особых от него не видела…

Много ли женщине надо? Промолчать вместо выругаться, чуточку внимания к детям, не свинячить в доме — и уже кажется, что дела пошли на поправку.

Клавдия — верила; но не Татьяна.

Последнее приглашение было как раз накануне «операции» на рынке, после которой Деркач впервые попал на допрос.

— Скажите, Таня, — попросил Шеремет, — а почему Клавдия за все это время не попыталась с ним разойтись? Неужто такая любовь?

Они остались в комнате вдвоем: Николай, едва покончив с голубцами, извинился и подсел к аппарату: обзванивать подчиненных.

— Он отказал, — тихо проронила Таня.

— Вот как? — Шеремет не донес очередной абрикос ко рту. — А что, его согласие так уж необходимо? Юридически…

— Вы его не знали, — впервые за время обеда перебила Таня и, осознав это, порозовела, — о покойниках, наверное, так не говорят, но… Он — злой. Страшный человек. Ни перед чем не останавливался… Хитрый и злой… Будто заранее знал, кого и как ударить… Боялись его. И Клава — тоже.

— Это в последнее время он стал таким?

— А раньше? Он даже задержанных в милиции бил… Мои, родители наших учеников, такое рассказывали! Ребят задержали — вроде в какой-то краже заподозрили, — а когда те напрочь отказались, так избили… Один из родителей — пожилой человек, — пожаловался, написал в прокуратуру… А через неделю Деркач вызвал старика в кабинет и избил резиновым шлангом. Потом вытащил его заявление, то, что отправлялось наверх, в прокуратуру, и заставил съесть. И предупредил: еще раз, мол, голос подашь, — в тюрьме сгною.

— А что Деркач сказал жене, когда она потребовала развода?

— Сказал: забирай свою вонючую спидныцю и катись, откуда пришла. Я с тобой ни детьми, ни домом делиться не буду.

8

Узеньскую прокуратуру Матвей Петрович называл «колхоз „Тихая обитель“». Как там называют лично его, Шеремет не интересовался, хотя иллюзий на этот счет у него не было. Какие основания у здешних для пиетета? За последние месяцы облпрокуратура, прежде всего — Шереметова служба принесла «Тихой обители» едва ли не больше хлопот, нежели сами они, совместно с преступниками, за целый год. И каких хлопот! Один только подпольный цех чего стоит!

На областном совещании уже успели всыпать узеньским по первое число. А на подходе еще несколько дел! Рэкет, коррупция, взяточничество… И вот еще одно: громкое убийство. Такое громкое, что эхо, наверняка, прокатится по всей республике.

Психология чиновников слабо зависит от географии. Еще недавно в Узеньской прокуратуре полагали, что сами с усами, что крепко знают, кого и за что сажать, что надо, а что и вовсе ни к чему. Областное начальство было далеко, чуть ли не за облаками, а олицетворял его нерушимый Лесовой; вроде бы суровый, но в то же время к своим правоверным очень-очень великодушный.

Свое начальство находилось рядом, всего-то за двумя заборчиками. Знакомое до боли. Районный прокурор, дядечка с выразительной фамилией Череватько, не то чтобы специально собирал, а так, от случая к случаю постепенно и медленно накапливал в емкой коричневой папке материалы, «телеги» и «плюхи» на руководителей и на их ближайшее окружение. Со своей же стороны, у руководства было солидное кое-что на Череватька. И равновесие, равнодействие или что там еще не нарушалось.

Потом в заоблачных высях начались некие катаклизмы, с грохотом покатились головы; рухнул, аж загудел, монолитный Лесовой. Перепуганный Череватько срочно вспомнил о своем возрасте и галопом умчался на незаслуженный отдых.

Сменились и «первые люди» в райкоме; на ковер, ну куда его прежде вытаскивали чуть ли не дважды в месяц, и все не для похвал, взошел бывший председатель крепкого (а значит, и самого неуправляемого) колхоза.

Самые заполошные из толстокожего аппаратного рода сочли, что наступает конец света в одном, отдельно взятом районе, стали разговаривать только шепотом и под теплым одеялом, а женам запретили под страхом отлучения от спецбазы потребсоюза пользоваться служебными машинами.

Но достаточно скоро стало ясно, что один персек в районе — не воин, и хоть пашет по двенадцать часов ежедневно, в аппаратные игры всунуться может далеко не всегда, а вот обходиться вообще без аппарата — не имеет ни власти, ни навыка.

Разглядели, что хоть рухнул Лесовой, но остался Хижняк, не то чтобы душепреемник «павшего», но явно делопреемник; и новый редактор районной газеты хоть и «фигуряет» в «хамелеонах» и позорных варенках, все равно так же дергается от фразы о дискредитации Советской власти, как и его затянутый в серую тройку предшественник. Короче, слухи о конце света оказались преувеличенными, просматривалась возможность досидеть в уютных креслах если не до лучших времен, то уж во всяком случае до пенсии… Конечно, развелось вокруг немало нахальных типов, которые всерьез воспринимают все новые подвижки…

И маячит грозная тень конкурсных выборов… И — страшно сказать, — независимого судопроизводства…

Но наши чиновники — народ бывалый, высокоорганизованный, связь хорошо поставлена, технология хорошо отработана; так что если серьезно, то при нынешнем ходе вещей только и проблем, чтобы всех «конкурентов» из правоверных назначить, а независимым судьям вовремя напомнить, на какой земли они живут и куда партвзносы платят…

Вот и спрашивается, за что это при таком раскладе в «Тихой обители» любить некоего М. П. Шеремета и присных его? От них-то вся морока!

О том, что надо не любить еще и майора Сагайду, в «Тихой обители» пока что не знают; хорошо бы и не догадались прежде, чем Николай раскрутит главные узлы, на какие его нацелил Головин!

Тень, холодок тревоги скользил по душе Матвея Петровича. Сагайда? Нет, отобьется, прикроем, если что; а вот маленькая Таня Стеценко…

Но — всему свое время.

Шеремет взял все необходимые бумаги, захватил с собой Дениса Комарова, — судя по работе с рэкетирами, еще не испорченного парня, — и отправился на улицу Ангарскую, туда, где Сагайдинские орлы разыскали долгожданную «шестерку» с характерным дефектом протектора.

— Ей-богу, не было еще у нас такого интересного дела, — чуть ли не с радостью сообщил Денис, устраиваясь в Шереметовой машине.

— Были, еще и сколько, — откликнулся Матвей Петрович и повернул ключ зажигания, — вы их только во времена оны не замечали.

— Разве можно перестрелку не заметить? — удивился Денис; потом до него дошло, и в голосе зазвенела обида: — Не такие уж мы слепцы.

— Зрячие, зрячие; а где вы были три месяца назад, когда начинались раскрутки?

— Да как-то притерпелось; думаете, никто ничего не замечал? Только все руки не доходили. И вот, наверное, почему: знали, что при любом раскладе все равно окажемся крайними, — вот и оттягивали неприятности.

Шеремет даже зубами скрипнул, но, сдержавшись, сказал почти спокойно:

— Не крайними, а передовыми оказались бы, если б начали сами свою грязь вычищать. А так — конечно, крайние: переложили на дядю, на «верха». Вы бы еще «важняков» из Москвы дождались!

— Привыкли. Всегда же так было…

— Ну и что? Было, но не должно быть! Не для отчетов живём! Нам что, дела больше нет, как по районам крутиться? А у вас — дожидаться наших шагов?

Комаров пожал плечами:

— Мне и самому это не нравится. И не нравится, что Семеныч без конца звонит, все допытывается, что там, наверху, — у вас, то есть, — еще задумали, и как мы выглядим на фоне прочих районов…

«Семенычем» — это Шеремет уже знал — называли зампреда здешнего исполкома, крепкого мужика из непотопляемых. Были у Семеныча друзья в области. Старые, верные (насколько верность совместима с аппаратом) друзья.

— А еще, — отозвался Шеремет, — Хижняк вас дергает…

— Ещё как.

— Работа у него такая, — сообщил Матвей Петрович и притормозил, так, чтобы хватило времени полюбоваться действиями дюжины недобрых молодцев, движущихся по Первомайскому проезду.

Эффектные действия, ничего не скажешь. Парняги, все как один в кожанках, держали охапки цветов и, соблюдая очередь, устилали последний путь убитого рэкетира.

Возле торцов переулка стояли несколько легковушек, и поминутно раздавались вскрики клаксонов.

Кое-где на Садовой и Степной, у торцов переулка, маячили любопытные — вездесущие пацаны, несколько женщин и пенсионеров.

Дурно все это выглядело.

Полюбовавшись зрелищем, Шеремет нажал на акселератор.

Краем глаза он следил за Денисом.

Хорошее выражение было у парня. Именно такое, как надо. Именно так и должен был реагировать осведомленный честный человек.

Минуту спустя Шеремет спросил, не отрывая взгляд от дороги:

— Ну и как, нравится?

Комаров негромко выругался. И сказал:

— Это у них будет последняя церемония. Или я…

— Не торопись, парень. Может, и не последняя — но мы их одолеем. И надеюсь — скоро. Только надо работать по-серьезному, помогая друг другу. Знать своих — и опираться… Чем смогу — буду помогать. Сам или через Вадима. Только выходи на меня непосредственно, минуя твоего Александрова и моего Хижняка. Лишние звенья. Понятно?

— Да.

— А в районе — ориентируйся на Сагайду. Его я тоже предупрежу, чтобы контактировал именно с тобой. Дело у нас общее и куда как более важное, чем борьба за служебное кресло… К сожалению, далеко не все это понимают.

— Полагаю, научатся… Когда прикрутит — так, как началось сейчас.

— У вас в прокуратуре все знали Деркача по прежним временам?

— Да. Кое-кто с ним работал. Я, кстати, тоже.

— И как впечатление?

— Скотина. Но хитрая… Так что меня эта история поразила: как это он так просчитался?

— А он считал?

— Еще и как! Да это и со стороны видно: пока был в погонах, столько наломал! Другого бы давно засадили, а он чуть ли не сухим выкрутился. Умник…

— Настоящие умники и из кресел не вылетают.

— Так скотина же, прежде всего. И обо всех остальных так думал… И потому долго не мог врубиться, что дела не по его раскладу пошли. Уверен был, что уж его-то не тронут. Знал же, что в «кругах» все с ним хоть чуточку, да повязаны. Только просчитался.

— Его базарные «подвиги» — не образец рассудительности.

— Это да. Забылся… Ну да мы ему напомнили. Как-то на допросе он мне сказал: «Я и забыл, что вы — сила. Может быть, главная».

— Открыл Америку.

— Я ему так, примерно, и сказал.

9

Нужную усадьбу на Ангарской Шеремет вычислил без труда: на обочине, рядом с распахнутыми настежь воротами гаража, стояли целых два уазика ПМГ.

В гараже поблескивала салатовая «шестерка». Возле машины возились трое: один в форме, двое в штатском.

Шеремет высадил Дениса, дал ему все документы; потом переговорил с лейтенантом, участковым, обнаружившим машину, и с трассологами. Осмотрелся — и отправился в райотдел.

Ночью за рулем «шестерки» с характерным дефектом протектора находился бесцветный длиннющий парень по фамилии Кравцов.

Сергей Семенович Кравцов, 23 года. Художник-оформитель Узеньских мастерских торгрекламы. Полгода тому был под следствием: его и еще двух оформителей из мастерских обвинили в присвоении средств путем завышения объема и качества работ по отделке молодежного кафетерия. Следствие прекращено за отсутствием состава преступления: оказалось, в расчетах, которыми оперировал трест столовых и ресторанов, допущена ошибка.

Сагайда — они с Матвеем Петровичем разговаривали вдвоем, в кабинете начраймила, пока этажом ниже следователь мотал Кравцову нервы каверзными вопросами и намеками, — вспомнил, что хоть то дело и закрыто, да не все там просто. Сложилось тогда в райотделе ощущение, что из оформителей выжимали взятку, и когда ребята отказались платить, попробовали, по старой методе, посадить. Но люди в ОБХСС уже сменились. Правда, и дернуть за ниточку, выйти на вымогателей не удалось; доказательств никаких. Одни из художников намекнул, но не согласился написать заявление. Мол, им еще работать и работать, и даже если одного «там» раскрутят — ничего не изменится…

— Как твое впечатление, — повернул разговорШеремет, — Кравцов причастен к убийству?

— Его полчаса как привезли. Еще фанаберии много… А впечатление такое, что уж во всяком случае не просто совпадение. Допускал он, что мы на него выйдем. И знает, что там за приключение в Первомайском.

— Мало ли. Весь город гудит.

— Нет, явно персональные опасения.

— По его связям начали проверку?

— Конечно. Бросил двух толковых парней.

— А на квартиру я отвез Дениса Комарова. У него санкция на обыск.

— Кого-то еще послать?

— Там трое твоих. Хватит. Денис — наш человек.

— Мне так и показалось.

— В дальнейшем с ним можешь связываться напрямую. И ему я порекомендовал придерживаться тебя. Опыта у пацана только маловато…

— Натаскается, — хмыкнул Сагайда.

— Сейчас проезжал мимо Первомайского. Там гвардия Деркача выстилает ковер из цветов.

Сагайда выщелкнул из пачки сигарету:

— Планируют пышные похороны. Уже привезли откуда-то два дубовых гроба: в нашей погребалке таких век не видели. И запросили разрешение на церемонию. Завтра, в десять. Не таятся, сволочи.

— Пусть их… Жест отчаяния…

Шеремет замолчал, уставившись неподвижным взглядом в стену. Потом сощурился и, быстро набирая телефонный номер, сказал Сагайде:

— Сейчас поспособствуем. Чтобы уж совсем по первому классу. С привлечением прессы и телевидения.

Он и в самом деле позвонил на студию и, выйдя на нужный уровень, договорился к девяти утра. Сагайда только руками развел:

— Ну наши начальники полопаются от злости! Это же такая гласность…

— Пусть лопаются. Как раз гласность больше всего и нужна.

— Так-то оно так, но не рано ли? Вот если бы по завершению следствия…

— Это — поможет. Меньше найдется охотников тормозить расследование. А тэвешники к нашим делам не сунутся. Я с ними еще раз переговорю перед съемками…

— Не знаю.

— А мне кажется, очень-очень не повредит репортаж о пышных похоронах вожака рэкетиров.

— Предупредим наркомафию.

— О чем? Что известно, кто такой Жора? Так наверняка они знают больше нашего.

— Ладно. Пойдем послушаем, что поет Кравцов.

— Пойдем, — согласился Шеремет, — только предчувствие у меня: не первое это лицо в деле.

10

— И как теперь с вашим предчувствием? — поинтересовался Сагайда, когда Матвей Петрович, усталый и раздраженный, собрал материалы и фотографии в папку.

Пробило пять.

— Окрепло, — бросил Шеремет и поднялся, — хоть и не до конца я этого дурошлепа понимаю. — И направился к выходу: в двери задержался и спросил:

— Во сколько Таня ожидает?

— Когда возвращусь.

— Счастливый, — искренне позавидовал Шеремет и, сменив тон, предложил: — Давай посмотрим, как дела у моего молодого; и втроем помозгуем. Продержимся без ужина?

— Гостиничный буфет работает до девяти.

Матвей Петрович сошел на стоянку, забрался в «Волгу» и, сцепив руки на затылке в «замок», полюбовался, как здоровяк-сержант вылущивает из сине-желтого «уазика» троицу растрепанных потаскух. Видать, сцепились на почве безалкогольных коктейлей и нервных перегрузок.

Тут и Сагайда подоспел. Оглянулся — и сел в Шереметову машину.

«Волга» рванула почти так же резво, как если бы за рулем сидел Вадик, и погнала по улице.

Через некоторое время Сагайда напомнил:

— Нам направо.

— Ничего, крюк сделаем. Еще раз взглянем на коврик в Первомайском.

Еще пять минут — и машина затормозила.

— Ну и как? — усмехнулся Шеремет.

— Глаза б мои не смотрели, — бросил Сагайда.

Но смотреть следовало.

В проезде, прямо на черно-багряном ковре, «крутилась» драка.

Кто с чего начал, понять было невозможно. Да и время ли? Десяток рэкетиров, приметных и по одежде, и по фигуре, сцепились с какими-то ребятами.

Парней было едва ли не втрое больше, но дела у них складывались неважнецкие: трое или четверо уже оказались на земле. И как раз в тот момент, когда «Волга» завернула в проезд, чернолаковый верзила влепил еще одному пареньку ногой в живот.

Шеремет нажал на акселератор и одновременно на клаксон.

Мгновение — и ревущая серая машина вклинилась между отпрянувшими одна от другой группами.

Не успел отпрянуть только «чернолаковый» — и его срезал Шеремет, резко распахнув дверцу.

И еще один рэкетир, с велосипедной цепью на руке, не успел отскочить — и его скрутил Сагайда.

Крик, удар, стон, щелчок наручников, команда, вызов ПМГ — секунд тридцать, не больше. Еще секунд тридцать — и остальные рэкетиры, матерясь и размахивая руками, подвинулись в сторону Садовой, и еще подвинулись, и — отошли…

Через две минуты подлетела ПМГ, помятого верзилу и красавчика с велоцепью сунули в «корзинку».

Ребята, сбитые наземь ударами рэкетиров, уже поднялись и присоединились к своим; кстати, непохоже было, что присутствие милиции очень воодушевляло и потерпевшую сторону.

Еще одному помог подняться Шеремет: похоже, у парня сломано ребро.

Пока Матвей Петрович устраивал Сашу (так его называли друзья) на заднее сидение, Сагайда успел перекинуться парой слов с остальными.

Местные неформалы, какой-то специфический сплав «зеленых», «качков» и КСП; явились в Первомайский, потому что знали, кто такой Деркач, и выражают возмущение церемониями. Крутые хлопцы.

Сагайда по радиотелефону вызвал еще одну патрульную группу — что, если рэкетиры вернутся? — сел за руль «Волги».

До травматологии ехать минут десять. За это время Шеремет выяснил у Саши, что для неформалов «прикол» не в церемонии, а в Деркаче. Свои с ним счеты у неформалов. Немало здоровья — и в прямом, и в переносном смысле, — попортил им бывший начраймил. Если бы только — как всегда милиция (Сагайда и глазом не моргнул), — запрещал и не пущал, а то ведь избивал и издевался…

— Так ведь вы и поквитаться собирались, — как обо всем известном, сказал Шеремет.

Но выяснилось, что у того сорта неформалов, который репрезентован Сашей, принципиально иные взгляды на методы борьбы со злоупотреблениями представителей госорганов: сугубо ненасильственные действия. Даже очищают свои ряды от экстремистов, которые — дай им волю, — докатились бы и до применения оружия. Эта вот драка с боевиками — явление нетипичное, но надо учесть, что рэкетиры вовсе не госслужащие и вообще напали первыми.

— А как же вы «очищаете свои ряды от экстремистов»? — поинтересовался Сагайда, не оборачиваясь.

— Мы их морально осуждаем. И отстраняем от собраний вплоть до осознания… — Сашка побледнел от боли (машину трясло — проезжали участок бессрочного ремонта), но не стонал. Очень серьезный юноша.

С минуту ни о чем его не спрашивали; покрутив лохмами, он сам продолжил политинформацию:

— И — осознают. Даже крайние. Так и должно быть. Даже когда…

— Что — «когда»? — поинтересовался Шеремет.

— Так… — прошептал Сашка и втянул воздух сквозь зубы.

Машина остановилась у приемного отделения.

Сагайда взбежал на крыльцо — позаботиться о носилках. А Шеремет спросил тем временем:

— Круто, наверное, собирались поквитаться с Деркачом, если и до сих пор не улеглось?

— Еще и как. Теракта требовали, Каракозловы несчастные. Это, мол, акция не против власти, а наоборот, против того, кто ее позорит и оскверняет. Но к счастью, большинство понимало момент и показало политическую и гражданскую зрелость.

Ну очень серьезный юноша.

Помогая Саше выбраться из машины, Шеремет спросил:

— А пистолет куда дели?

— Мы же осудили террор. И заклеймили. И заставили сдать наган.

11

— Знаешь, что мне больше всего запомнилось? — спросил Сагайда, когда машина отъехала от больницы.

— Наверное, то, что неформалы не боятся ни рэкетиров, ни милиции.

— Да, это важно… Я не задумался.

— Напрасно. Важная примета времени.

— А я обратил внимание, что рэкетиры так быстро ретировались. До сих пор ведь они с противниками не церемонились, и на мундир им плевать; при Деркаче, полагаю, на рожон бы не полезли — но двоих своих бы не оставили.

— Агония, — согласился Шеремет.

И чуть позже спросил:

— А как ты считаешь, почему в Первомайском, кроме этих двух групп, никого не оказалось?

— В чем вопрос? Утром там паслись любопытные, а сейчас уже насмотрелись. И связываться хоть с «черными», хоть с «зелеными» никому не охота.

— Хоть бы кто из жителей из-за ограды выглядывал: все-таки происшествие.

— Половина дворов сейчас пустует. А прочие по домам сидят.

— А твои посты наблюдения?

— За тремя пенсионерами наблюдать не надо. А в остальных усадьбах сейчас пусто, хозяева кто на заработках, кто на «гастролях», кто в отпуске, в отъезде. Все заброшено. Лопухи да бурьяны на огородах поднялись — прямо мичуринские.

— Да, а что в доме Деркача? — перебил его Матвей Петрович.

— Работаем.

— До сих пор? И с прежним результатом?

— Выходит, — пожал плечами Сагайда. — Не совсем понятно там… Такое ощущение, что утром мы спугнули. Вроде принялись за дело капитально — а не поймешь, что взяли. На самом виду, у трельяжа, шкатулка стояла с Клавиными украшениями, рублей на восемьсот там золота — не взяли…

— А следы?

— Со следами плохо. Пока мне ничего не сообщили. Похоже, что в резиновых перчатках работали — нигде чужих «пальчиков» не обнаружено. И на паркете ясных следов нет.

— А что замок?

— А ничего. Уверяет Матвеев, что никакого взлома. Снаружи две свежие царапины, а в механизме, дескать, никакой посторонней пыли. Только следы «родных» ключей. Да не очень я верю Матвееву…

— Третий ключ в доме? — быстро спросил Матвей Петрович.

— Нет… Не обнаружен.

— Выясните, сколько всего было ключей. И запросите турбазу и бабушку в Кировском: может быть, ключи там.

— К этим замкам в комплексе всего четыре ключа. Турбазу я запросил: третий ключ у Верочки. А из Кировского пока ответа нет.

— Эксперт твой, Матвеев, тебя что, подводил? — поинтересовался Шеремет.

— Нет. Но пацан, только со студенческой…

— Стареем, — бросил Шеремет и выбрался из машины.

…Матвей Петрович поднялся в исполком. Обошел пять кабинетов, потом поднялся в курилку, на тупиковую лестничную площадку. В дыму, как от экзерсисов дюжины пиротехников, маячил бледный Вадик. Появление шефа давало шанс спасти хоть остатки здоровья, и Вадик не преминул этим воспользоваться: распрощался и был таков.

С водой в гостинице оказалось в порядке. Шеремет забрался под душ, а пока он там плескался, мужики сгоняли в буфет и приволокли все, чем общепит богат: четыре тощих жареных рыбинки, два полстакана сметаны, плавленые сырки и пяток бутылок холодного лимонада.

Маневр оказался удачным: настроение шефа заметно улучшилось и не угасло, когда просто разговор перешел в производственное совещание.

То и дело прикладываясь к ледяному напитку, Шеремет подвел первые итоги.

Что выяснено?

Цеховики, и уже посаженные, и те, кто еще бегает на коротком поводке, искренне удивлены — но не больше. Общее мнение — на Деркача поднял руку кто-то из рэкетиров, то ли пробиваясь в вожаки, то ли в порядке сведения тайных счетов.

Чиновники, по впечатлениям Вадика, пребывают в недоумении, но поскольку Деркач не из их круга да еще олицетворял одну из возможностей расплаты, полагают, что их безопасность окрепла. Пусть полагают.

Рэкетиры — среди них у Сагайды есть свой человек, — крайне озабочены и напуганы и пока что не находят ничего лучшего, чем готовиться к пышным похоронам, цапаться с неформалами и напиваться до изумления.

Трое из них, самые слабонервные, попробовали на всякий случай смыться подальше и очень удивились, когда за околицей их перехватила милиция.

У всех троих на прошлую ночь железное алиби: вечером пили и безобразничали так громко, что в полном составе загремели в вытрезвитель. Где-то не позже одиннадцати вечера надежные двери за ними были закрыты.

А с «дурошлепом» Кравцовым кое-что вызывало сомнение.

«Шестерка» проскочила по Первомайскому в то самое время. К отпечаткам протекторов добавились еще частицы грунта, идентифицированные с теми, которые взяты в Первомайском, и даже, на правом переднем колесе, следы Деркача крови.

Старший Кравцов страдал бессонницей; он слышал, как среди ночи лязгали створки двери гаража и как Сергей входил в дом. Время в точности не помнит — не смотрел на часы, но было очень поздно.

В конце концов и сам «дурошлеп» признал, что проезжал он по Первомайскому и видел тела, но со страху не остановился, не выходил из машины вообще, не знает никого и ничего.

И на этих показаниях парня заклинило. Да, проезжал, потому что всегда так сокращает, да, видел тела, но не остановился и никому ничего не сказал с перепугу. Ни с самим Деркачом, ни с Клавдией не знаком, узнать их не узнал и не мог, потому что не знаком… А вот откуда возвращался домой в третьем часу, где был до того — ни звука. Это, мол, его личное дело, и если вам что не нравится — пожалуйста, доказывайте сами, вам за это зарплату платят, а ни в чем он перед уголовным кодексом не виноват. А что у меня нет, как это у нас называется, алиби — так его же у полгорода нет. Я, может, просто кататься по вечерам люблю и катался от семи (время выезда известно) до той самой поры.

Сагайда тогда-то и обозвал Сергея «дурошлепом», потому как поймал на пустяке: семь часов езды — это полбака горючего, а на самом деле не сожжено и двух литров.

А «дурошлеп»:

— Я выехал на околицу, взял этюдник и творил. А как стемнело — просто сидел в машине и мечтал.

Смех и грех, но у парня на подошвах — ни грязи, ни пыли, ни крови, никаких признаков, что ступил он хоть раз в Первомайском. А в машине — этюдник. С эскизом пейзажа. И, по заключению экспертов, написано не ранее вчерашнего дня.

Нет и следов того, что в доме или машине прятали оружие, причем «шестерку» изнутри давным-давно не мыли. Нет следов ни в карманах, ни на руках. Вот так.

— И что, орлики, — спросил Шеремет, — что дальше делать будем?

— Как — что? — спросил Вадик; он уже понял, что сегодняшняя его безрезультатность шефом не осуждается, и повеселел. — Разрабатывать Кравцова дальше! Врет ведь!

— Так у Матвея Петровича предчувствие, — вставил Сагайда, — че дергаться-то?

— Размечтались. У меня предчувствие только на то, что Кравцов и в самом деле не стрелял. А вот где он околачивался семь часов, обязательно надо выяснить. И тогда, наверное, станет ясно, чего это он крутит, нахальничает и трусит. Сильно трусит. Куда больше, чем следует предположить из простого факта несообщения о происшествии.

— А если он и в самом деле малевал свой пейзажик, а потом кайфовал безо всяких свидетелей? — отозвался Вадик.

— Э, нет, — улыбнулся Шеремет и потянул вторую бутылку, — не был он вечером на этюдах. Эту братию я немного знаю. Он бы заставил нас поехать на то место, и показал бы ямки от треноги, и все свои окурки нашел бы на предмет научного свидетельства, сколько надо времени, чтобы такой этюд написать и такое количество «Флуераша» высадить… Здесь что-то другое.

Сагайда придвинулся к столу:

— Я так понимаю, что «дурошлеп» из города вечером не выезжал?

Шеремет утвердительно кивнул, смакуя лимонад.

— Тогда у нас не круг, а сектор поисков. Он повернул со Степной, правый поворот, — Сагайда взял фломастер и начал набрасывать схему. — Обмолвился, что «сокращал». Так?

— Да.

— Город парень знает хорошо. Теперь смотрите: в трех кварталах по Степной есть еще одна сокращенка. Улица, идущая от Двенадцатого квартала. На ней одностороннее движение, но в такое время ездят без знаков. Днем там стройка… Ну-ка…

Сагайда наклонился над папкой, разыскивая заключение трассологической экспертизы.

Прочитал — и улыбнулся:

— Так и есть.

Частички цемента, речной песок, кирпичная крошка — это однозначно…

— На самой стройке, — продолжил Сагайда, — столько времени делать нечего. Следовательно, Двенадцатый квартал.

— А что, может быть… — протянул Шеремет.

Вадик даже поднялся:

— Надо сейчас же туда проскочить. Еще не вечер, бабули все на скамеечках. А мы знаем и цвет машины, и номер…

Сагайда, наверное, мечтал о несколько ином продолжении вечера, но колебался недолго:

— Погнали. Я еще пару ребят прихвачу…

— Давайте, давайте, — одобрил Шеремет. — И если возвратитесь сюда раньше меня, то вдвоем ожидать не обязательно. Вадим доложит.

— Так, значит, вам нужна машина?

— Можно забирать. — И к Сагайде: — У тебя еще найдутся свободные?

— Условно — свободные. Человек пять наскребу.

— Троих — достаточно. И еще: нужен судмедэксперт и два металлоискателя. Звони. Сбор — здесь.

12

Через три часа, когда возвратились Сагайда с Вадиком, в гостиничном номере изменилось немногое. Горел свет — хоть как ни долог июньский день, но и он заканчивается, — в кресле рядом с Шереметом устроился упитанный умник, эксперт, а на журнальном столике лежал грязный черный револьвер системы «наган».

«Орлики» застыли, разинув рты. Матвей Петрович полюбовался зрелищем и спросил:

— Слушайте, братцы, а нельзя ли еще водички раздобыть? Пьется как не в себя.

— Матвей Петрович! — возопил Сагайда, прижимая здоровенные свои ладони к груди. — Да что там вода! Шампанского! А если вы еще и стрелка вычислили — целый ящик! Мускатного!

— Ты посмотри, миллионер какой нашелся, алиментщик несчастный, — сварливо заявил Шеремет. — Сказано же ему: пить хочется. Минералки. А шампанское, так уж и быть, на вашей с Танею свадьбе изопью.

— Ловлю на слове! — среагировал Сагайда и молнией вылетел в коридор.

Вадик жалобно протянул:

— А мы-то были уверены, что взяли главную сенсацию.

— Почему бы и нет? — Для Матвея Петровича Ирин произведенного эффекта хватило. — Выкладывай, что у вас.

— Да что «выкладывай», — заскулил Вадик, — вы скажите, как эту игрушку разыскали.

— Подождем Сагайду, он тоже знать хочет. А ты докладывай.

— Да все нормально. Нашли. Наш «дурошлеп» допоздна развлекался с красоткой. Все запротоколировано.

— Укладывается в версию. И не дурошлеп он тебе, а джентльмен: попал, как кур в ощип, а о даме своей — ни полслова.

— Джентльмен, говорите? Ну-ну. Красотка-то не так себе просто… — Вадик тоже сделал эффектную паузу и выпалил: — Дама, приятная во всех отношениях. Любовница Георгия Деркача.

После паузы Шеремет сказал:

— Однако ловкий гусар этот Кравцов. Зря на него Сагайда «дурошлепа» повесил.

Где-то в здании послышался скрежет и лязг металла. Похоже, что майор прибег к уголовно-наказуемым методам добычи нарзана.

Шеремет прислушался к звукам, а потом хмыкнул и спросил:

— Это сама она подтвердила?

— Самолично. Змеюка еще та, но — сильно напугана.

— Представляю себе: вламываются к ночи двое громил…

— Трое, — уточнил Вадик, — с нами еще участковый был…

Быстрые шаги — и в номер ворвался сияющий Сагайда. Веер бутылок между пальцами и еще полдюжины горлышек — изо всех карманов.

— Так стрелка уже взяли? — заорал Николай прямо с порога.

— Нет, решительно ты меня уморить хочешь, — ворчал Шеремет, помогая освободиться от груза, — или ты мне хочешь нарзанную ванну устроить? Ничего не выйдет: в номере только душ.

— Матвей Петрович, — заныли «орлики» хором, — не травите душу, расскажите.

— Ишь какие, — засмеялся Шеремет, — как мимо этого нагана взад-вперед шастать, так ничего, а как рассказать, то скорее?

— Правда, пожалейте вы их, Матвей Петрович, — отозвался и толстячок, — товарищ майор сейчас помрет от любопытства, а такое начальство на дороге не валяется.

— Банда подхалимов, — решил Шеремет, смакуя нарзан, — но бог с вами. Револьвер обнаружен в огороде дома номер семь по проезду Первомайскому. Будяки там — по пояс. Кстати, майор, твои гвардейцы с металлоискателями работают прескверно. Обрати внимание.

— Обращу, — пообещал Сагайда, — вот только вас дослушаю. А потом возьму служебный «макар» и застрелюсь от позорища, потому как должен был найти наган еще утром.

— Не торопись. Это пусть враги наши стреляются — так, как один уже застрелился. А ты еще у Игнатьевича побегаешь…

— Застрелился? — переспросил бледный от волнения Вадик, — Деркач застрелился?

— Он самый. Хоть меньше всех к этому стремился.

— А к чему он… стремился? — хрипло выдавил Сагайда. Он от волнения краснел.

— К чему скотина стремится? — пожал плечами Шеремет. — Избавиться от постылой, а мазунчика себе оставить; все «хвосты» по прошлым делам — и по следствию — обрубить. Не мог же не понимать, что рэкетирской вольнице — конец… Возможно, и «своих» провести, обязательства нарушать — чтоб денежки к рукам прилипли… А остальное — сами раскрутите.

— И как же это произошло? — нарушил молчание Вадик.

— И я себя спрашиваю о том же, — печально сказал Шеремет. — Совсем недавно назывался он товарищем… Нашим соратником…

— Только назывался, — бросил Николай.

— Наверное. Уже когда брал подачки, издевался над беззащитными, подмазывался к начальству, пил за счет уголовников — уже был готов. Ко всему. К выжиманию своими тренированными мышцами «подати» у перепуганных кустарей, к посредничеству чиновным взяточникам, к покровительству цеховикам, к убийству, наконец…

— А как все было технически проделано? — спросил, уже успокоившись, Сагайда.

— Принадлежность оружия ты уточнишь. Возможно, у неформалов изъял. Похоже, что они предписали кому-то своему сдать — а Деркач не стал оформлять, неучтенный ствол ему был нужен. Впрочем, это гипотеза. А потом выбрал момент… Два выстрела решали сразу несколько проблем. Именно два. Клавдию он давно приговорил, но не собирался убивать просто так. Опасно: их «супружескую любовь» слишком хорошо знали в городе. А вот если покушение на обоих, да еще если своевременно распустить слухи об угрозах ему лично, — тогда будут искать где угодно, только не там, где надо.

— Очень похоже… — прошептал Вадим.

Шеремет кивнул и продолжил:

— Выбрал подходящее место и время — и выстрелил ей в затылок. Профессиональный выстрел. Гарантирована мгновенная смерть. А потом — второй выстрел. Себе в спину.

— Вот этого я не понимаю, — отозвался Сагайда.

— Покажите, как это делается, — повернулся Шеремет к эксперту.

Толстяк встал, взял револьвер и, ловко вывернув руку, приставил ствол к своей спине. Вороненая сталь прикоснулась к одежде примерно в том же месте, где на теле Деркача было обгорелое входное отверстие.

— Номер… — покачал головою Сагайда.

— Не убеждает? — поднял брови Шеремет.

— Что Деркач мог так выстрелить — сомнений нет. Но выстрелил он так или нет? Риск-то какой: несколько миллиметров — и не имитация, а настоящее самоубийство.

— Ошибаешься, — сказал Шеремет и взял из рук эксперта наган, — выстрел не смертельный, тем паче для такого бугая. Сердце не заденешь, даже если стрелять не наискось, а прямо. Опасность в другом. Главное — после выстрела не потерять самообладание. Не падать. Не делать резких движений. Не бежать. И вот на этом Деркач сломался. Швырнуть наган, завернутый в тряпку, в лопухи он еще смог, а сохранить самообладание…

— Почему именно на усадьбу седьмого дома? — спросил Вадик.

Ему ответил Сагайда:

— Дом пустует уже три месяца. И Деркач это не мог не знать: там жили его подручные. Братья-рэкетиры.

— Сидят?

— Гастролируют. Что дальше, Матвей Петрович?

— Вычисляется так: резкая боль, сильнее, чем мог предполагать Деркач. Упал, возможно — кратковременная потеря сознания. И — перепугался за свою драгоценную жизнь, перепугался так, что закричал и бросился бежать к освещенному перекрестку. Побежал очертя голову и бежал, пока не захлебнулся собственной кровью.

И такое совпадение: из-за угла уже выезжала машина «джентльмена» Кравцова, который мог бы стать спасителем — а стал первым свидетелем смерти Деркача.

— Так они сообщники? — подскочил Сагайда.

— Считай, что исключено. Если бы Деркач вовремя узнал, что его возлюбленная змеюка развлекаете с интеллигентным хлюпиком… Похороны состоялись бы, но явно не такие пышные.

С минуту царила тишина. И в ней телефонный звонок раскатился особенно резко.

Аппарат стоял рядом с Матвеем Петровичем; естественно, трубку взял он.

Звонили из дома Деркачей.

Обыск завершается. Уже найдена кобура от нагана, золото и деньги.

13

Хотеть или не хотеть гласности — это уже стало личным делом; вопрос теперь в приспособлении к ней. Во всяком случае — это важнее, чем с нею бороться. Не так ли?

Автобус телевизионщиков прикатил около девяти, с помпой зарулил к райотделу, и двое тертых калачей принялись громогласно уточнять, где именно состоятся похороны «крестного отца».

К удивлению дежурных, ни Сагайды, ни старших на месте не оказалось, не было и вразумительных инструкций. Минут десять ушло на вопросы и звонки. К исходу десятой минуты возле телебуса оказался удалой райкомовский инструктор и развел насчет того, что все съемки обязательно надо согласовывать с местными властями, а также о том, что в районе имеется множество достижений, не охваченных пока что средствами массовой информации; если уже снимать, то их, а вот всяческие нехарактерные явления категорически ни к чему.

Тертые калачи живо сунули ему под нос микрофон, нацелили два объектива и попросили повторить, особенно интимные заявления насчет согласования съемок и нехарактерных явлений. Вспыхнула подсветка, зажглись красные лампочки видеокамер, и тут вдруг выяснилось, что удальца разбил речевой паралич, быстро перешедший в потребность ретироваться под сень кабинетной люстры.

Сагайда все не являлся, но прямо на дежурного пришла срочная телефонограмма из исполкома: послать наряды — запретить и предотвратить шествие, митинг и что там еще как не зарегистрированное надлежащим образом.

Само собой, четыре уазика с мигалками, размалеванный автобус со здоровенными буквами «ТУ», катящий вслед за ними, трескучий сине-желтый мотоцикл, отправившийся за ними вдогонку, не могли не привлечь полсотни зевак на площадь перед аллеей Энтузиастов, откуда должно было двинуться шествие.

А там уже группировались теплые, не то с похмелья, не то с поддачи по утряночке, рэкетиры, а чуть в сторонке — солидные дядечки, среди которых опознавались служащие исполкома, потребсоюза, нескольких контор и фабрики фурнитуры.

Еще в сторонке — два десятка женщин, сослуживцы Клавдии Деркач и матери ее учеников.

Была здесь и Таня Стеценко.

Сагайда, хоть и не имел пока что права, все ей рассказал, когда аргументировал свою просьбу не ходить. Но Таня пошла проводить подругу — «а на того выродка я и не гляну».

Уже подошла машина с гробами. Народу прибавилось. Один из тертых калачей вскарабкался на плоскую крышу автобуса и принялся водить раструбом объектива, как пулеметчик при отражении атаки.

Его заметили — но толком не отреагировали; как раз в это же самое время потный от волнения младший лейтенант приложил к уху рацию, выслушал окончательный приказ и выступил вперед.

Рацию опустил, а в руку взял мегафон. И, естественно:

— Прошу разойтись! Мероприятие запрещено!

Звукооператор обрадовался, высунул из автобуса тупое копье микрофона.

Из толпы провожающих в последний путь выбрался седой, солидный Череватько и завелся весьма авторитетно вещать, что никакого специального разрешения на похоронные процессии не требуется, а следовательно — требования милиции незаконны.

Из автобуса выкатились еще двое тертых калачей, один — с ручной камерой, другой — с «репортером» наготове; тут нельзя уже было не обращать внимания. На тертых калачей попробовали шумнуть — но когда убедились, что им этого и надо, записывают, опомнились и начали кто отворачиваться от камеры, а кто — растворяться среди зрителей.

Несколько минут — и большинство полотняных пиджаков и тусклых галстуков (летняя униформа чиновников юга) рассосалось среди зевак. Исчезло и несколько рэкетиров, самых трезвых или самых сообразительных.

Операторы вели съемку.

Рация лейтенантика вновь застрекотала: подошли свежие указания. Пока он прислушивался и коротко рапортовал, прикатил зачуханный «рафик», и из него полезли музыканты. Последние еще вытаскивали инструменты, а первые уже выстроились и начали выдавать нечто, напоминающее бессмертный Моцартовский марш.

Тертые калачи и это снимали и записывали.

Лейтенантик дослушал, взмок еще больше и — засуетился, отправляя свою команду назад, в «уазики». Через минуту машины рванулись и исчезли, оставив на площади сержантов: на лицах ребят читался категорический приказ не вмешиваться.

Тертые калачи снимали и это.

Рэкетиры затоптали окурки и взвалили гробы на могучие плечи.

Оркестр двинулся следом, не прекращая истязание Моцарта.

И тут из группки Клавиных подруг вырвалась Таня Стеценко, загородила путь и звонко выкрикнула:

— Стойте! Нельзя его хоронить с музыкой! Он убийца!

Тертые калачи трудились как пчелы, и наверное потому один из идущих порожняком рэкетиров только и сделал, что несильно столкнул Таню с дороги да добавил пяток слов, которых, наверное, никто доселе по Таниному адресу и мысленно не произносил. Вроде ничего особого — только вдруг показалось Тане, что это — некий аванс…

Но музыка вдруг стихла, оркестранты остановились — и очень немногочисленная процессия двигалась дальше по Аллее Энтузиастов в полной тишине.

В последующее время эксцессов больше не происходило — если не считать долгого разговора персека райкома с телевизионщиками.

Разговора, который увенчался пополнением райкомовской видеотеки копией материалов, отснятых за утро.

Эксцессы происходили позже, ближе к вечеру, когда в райком начали вызывать, для беседы с Первым, некоторых активистов похоронного ритуала…

Но это — позже.

А утром, когда Сагайда, избавившись от всех дел, утешал оскорбленную Таню, серая «Волга», неведомым путем приписанная к облпрокуратуре, выбиралась на трассу.

Вел Вадик, а Матвей Петрович, ослабив галстук, продолжал начатый разговор:

— …И спросил себя: а что, если бы Жора остался в живых? Совсем бы другой расклад. Как раз по его размаху: комплексный выигрыш. Никому не надо платить по обязательствам: с чего же платить, если ограбили, все в доме перевернули! И никто бы не задергался, представив, что это за грабители, которые самого капореджими не побоялись! Вроде — избавился бы от нашей фирмы: что бы тебе осталось, как не поверить в сказочку, что Деркача — водят, что он — жертва. Глядишь, из жалости кое-какие старые его грехи и простились бы. Третье — развязался бы с Клавою и так, что в самом деле не пришлось бы ничем делиться; а я уже к тому времени о «змеюке» знал… А еще был у меня такой большой интерес: кто же это в самом деле побывал у Деркача дома? Рисковал же, да как! Или хозяин бы вернулся, или милиция, тоже не сахар, объявилась бы… Знал, положим, что Жора не явится — но не знал же, как скоро прибудет милиция! Риск-то какой! Что-то надо было, очень важно и очень срочно, — а подготовка сделана, как будто не торопился: нигде следов нет… Особенно с полом интересно: дождь на улице, а ни на паркете, ни на коврике у дверей ни-ни грязи…

— Сложно, — согласился Вадик.

— И как дверь открыл? Замок снаружи поцарапан, а на сувальдах ни одной посторонней частицы: открывали «родным» ключом. Которым? Все на месте: два на трупах, — один — у дочки и один — в Кировском… И в доме не слишком убедительно…

— Имитация! — сообразил Вадик.

— Да. И поспешная. В расчете на девочку. Чтобы она увидела, не разобралась и подняла шум. Не для милиции — а для кого надо. Это Деркачу надо и было… Но — живому Деркачу. Чтобы спокойнее отлеживалось на больничной койке. Много собралось мотивов. Выгодную игру он для себя затеял. Комплексно выгодную игру. Нужен был еще мазок…

— Но все это могло быть и совпадением…

— Все? Слишком много… Впрочем, я такую вероятность тоже допускал…

— А как же уверились?

— Когда наган в лопухах разыскали. И тряпочку, в которую он был завернут. Тут и без баллистической экспертизы стало ясно, что отброшен правой рукой с места выстрелов… Сторонний убийца унес бы оружие с собой или если выбросил бы — то подальше от места, в речку или канализацию…

— Но вы же догадались раньше, чем нашли револьвер, — вспомнил вчерашний вечер Вадик.

— Предположил. Увидел картинку. Но надо было все проверить.

— А мог ведь быть и третий… — предложил Вадик.

— Не тот случай. Зачем Деркачу зависимость? Для него, наверное, главным козырем было — что он может все сделать сам, сам всех объегорить, ни с кем ничем не делиться. Кстати, револьвер соответствует кобуре. И в кармане пиджака найдены следы пребывания нагана. Что Сагайда против этого Матвеева имеет? Вполне расторопный парень…

— И все же… Неужели у вас не было других версий?

— Еще сколько… Но все лопались, как только я спрашивал себя: почему первый выстрел был такой негарантированный, если стрелок умел убивать профессионально?

— А вы считали, что первый выстрел — Деркача?

— Как же иначе? Здоровяк, атлет, мастер боевого самбо — все же знали, что Жора и троих уложит! Внезапное нападение — тоже проблема: проезд — пустой, тихо, даже больших деревьев нет поблизости. В такой тишине подкрасться невозможно. А выстрелы — в упор, сзади. У Клавдии на лице застыл покой… Нет, никак не связывалось. Кто бы ни был убийца — он бы выстрелил сначала в Деркача и стрелял бы до тех пор, пока не убедился: мертв. А уж потом… И уже потом убрал бы свидетеля.

Приближался знакомый перекресток. Шеремет, взглянув на часы, решил:

— Свернем к тетке Явдохе. Бог весть когда удастся пообедать.

У Вадика были несколько иные планы, но он послушно свернул: сытый Шеремет — совсем не то, что голодный.

И сказал:

— Да, останься Жора живым — сказал бы, что стреляли те, кто шантажировал… И я бы старался! И все — мимо…

А Вадик спросил:

— Как вы думаете: всерьез собрался лечь на дно?

— Может быть. Забрал бы Василька и «змеюку» и укатил бы из города… Деньги позволяли.

— Крупно хапнул? — поинтересовался Вадик (не успел заглянуть в протокол обыска).

— Еще как. Куда больше, чем предполагалось. Два тайника нашли: в одном — сорок монет, десятки; а в другом — целый сверток: сто пятьдесят тысяч, полусотенными.

…И вновь промелькнула у Матвея Петровича мысль, что слишком много, что не собрать такие деньги в провинциальном городке.

— Многовато, — сказал и Вадик, притормаживая у крыльца.

Клиентов прибавилось.

Кроме рефрижератора, который по-прежнему маячил неподалеку, у кафе остановилось три грузовых «ЗИЛа» и МАЗ-плечевоз. Шоферы — четверо — устроились на веранде и расправлялись с похлебкой.

Три «ЗИЛа» и «МАЗ». Уехали. Прицеп…

— Неужто забывают? — спросил Вадик, глядя на площадь.

— А что, не видите? — Явдоха не любила, когда пристают к Катеньке. — Вон, полюбуйтесь: стоит, как гора, а хозяина черти унесли…

— И в самом деле, — поднял голову Шеремет, — куда это «Колхида» подевалась? Или там «КамАЗ» был?

— «КамАЗ», — подтвердил Вадик.

— А номер — запомнили?

— Нет… — тихо сказал Вадик, — заляпанный весь, я еще удивился… Но буквы — помню. А Ч М.

Катенька добавила:

— Вчера здесь крутился — чуть не до обеда. Глазами стрелял. А рожа небритая.

И ушла на кухню.

— А потом — куда исчез? — спросил Шеремет, отодвигая тарелку.

— Куда-то ходил, — Явдоха пересчитывала деньги, — потом примчался, фуру отцепил — и улетел, как бешеный.

С минуту следователи молчали. Потом Вадим спросил:

— Катенька, не знаешь, куда он ходил?

— А звонить, — отозвалась девчонка из кухни, — на почту. В Узень, вроде… И еще куда-то: пятерку разменял на автомат.

— Приведи участкового, — распорядился Матвей Петрович, — надо смотреть.

…Сразу за дверцами фургона стояли, до самого верха, ящики с кислыми яблоками. А за ними все оказалось забитым пузатыми торбами с маковой соломкой.

— Сто пятьдесят тысяч, — раздельно сказал Шеремет, — а я все спрашивал себя: и откуда у Деркача такие деньги?

— Круто, — признал Вадик.

— Вот высчитал, скотина: продал бы тебе их ниточку — и мотай, прокуратура, кредиторов! А Жора с деньгами — был бы таков.

— Жаль, что не успел продать, — сказал Вадик и пнул мешок, — теперь что! Мертвые не скажут…

Сергей Плеханов Дорога на Урман

Над дальним концом просеки, сжатой сопками, показался багровый край солнца, и на дорожную пыль, на седую от росы траву лег нежно-розовый отсвет. Тайга ожила — разом загомонили птицы, слабый ветер тронул верхушки деревьев.

Гончаров прислонил к замшелому стволу ближайшей ели свою трехлинейку, осторожно снял намокшую плащ-палатку. Сделал несколько энергичных движений, чтобы согреться. Потом выглянул из-за густого лапника и стал всматриваться в соседний участок придорожного леса. Заметив едва уловимое колебание кустарника, нахмурился. Но движение не повторялось, и лицо его приняло более спокойное выражение. Повернувшись в другую сторону, Гончаров внимательно оглядел всю опушку, однако не увидел ничего подозрительного.

Он присел, чтобы снова нырнуть под сень лапника, и вдруг замер. По тайге рассыпался частый беспорядочный треск. Краем глаза Гончаров увидел, как снова дернулись ветки кустарника и из зарослей выдвинулась фигура в плащ-палатке, с винтовкой наперевес.

Схватив оружие, Гончаров зычно крикнул:

— За мной!

И бросился в сторону проселка, оставляя за собой темный след в росном ковре.

В одно мгновение на дорогу высыпало около десятка вооруженных людей. Поднимая небольшие фонтанчики пыли, помчались вслед за Гончаровым — туда, где сухо трещали выстрелы.

Когда они выбежали из-за поворота, над тайгой висела ватная тишина. Приближаясь к грузовику, завалившемуся на обочину, Гончаров все замедлял шаг. Ему казалось, удары его сердца наполнили всю окрестность. Судорожно вытирая пот, струившийся со лба, он нервно озирался по сторонам, то и дело оглядывался на идущих следом. Вид у людей был какой-то потерянный, виноватый. Встречаясь глазами с Гончаровым, они отводили взгляды.

И тогда он заставил себя смотреть в направлении полуторки, на кабину, изрешеченную пулями. На руку, безвольно свесившуюся до земли из-под распахнутой дверцы. От чувства собственного бессилия перехватило дыхание. Привалившись к крылу автомобиля, Гончаров с минуту подавленно молчал, глядя на фигуру в застиранной форме с петлицами НКВД, неловко скрючившуюся на полу кабины, на руку убитого с набрякшими венами.

Сзади кабины послышалась чья-то возня, кто-то сдавленно чертыхнулся. Один из бойцов медленно обошел кругом машины. Поставил ногу на спущенное колесо, взялся за борт и рывком приподнялся над кузовом.

— Товарищ уполномоченный! — севшим голосом позвал он.

Гончаров в одно мгновение взлетел на борт. И замер будто натолкнувшись на невидимую стену.

Посреди дощатого кузова извивались двое в форме, пытаясь освободиться от пут на ногах и руках.

* * *

— Прошляпили, а, Гончаров? — Тяжело прихрамывая, Боголепов шагал из угла в угол кабинета. Было накурено, дым лежал густыми пластами, и, когда начальник райотдела при ходьбе рвал их, за ним тащился сизый клубящийся шлейф. — Подвела нас твоя теория. Ждали в распадках, а они, вишь, прямо на сопке ударили.

— Начали плохо продуманную операцию, — вступил в разговор замполит Жуков. — Так в два счета всех людей потеряем. И дело не в Гончарове — все мы виноваты. В конце концов он всего две недели назад уполномоченным по борьбе с бандитизмом назначен. Да и то по совместительству…

— Не думаю, товарищи, что мы ошиблись, — спокойно возразил Гончаров. — Если станем паниковать после каждой неудачи, — он вскользь глянул на Жукова, — то не стоит и затевать сколько-нибудь серьезное дело. Ведь никто, помнится, и не рассчитывал на мгновенный успех. Думаю, что продолжать устраивать засады необходимо. Пока не поступят другие, более приемлемые предложения по ликвидации бандитской группы, нам не остается ничего другого.

В вкабинете воцарилось тяжелое молчание. Начальник отделения сужбы Вовк, узкогрудый брюнет с колючими глазами, мрачно усмехаясь, что-то чертил карандашом на листке бумаги. Гончаров, закинув голову, затягивался и отрешенно пускал к потолку кольца дыма. Боголепов, присев на подоконник, внимательно разглядывал каждого из сотрудников. Потом перевел взгляд на плечистого седоватого мужчину в штатском, сосредоточенно разминавшего папиросу.

— Разрешите, товарищ начальник райотдела, я проинформирую представителя облуправления о сложившемся у нас положении, — с едва скрытым вызовом сказал Жуков, проследив за взглядом Боголепова.

Тот молча кивнул и сел за свой стол.

— Сначала отвечу, товарищ Нефедов, почему так трудно наладить эффективную связь со всеми приисками в зоне возможных операций бандгруппы, — говорил замполит. — В большинстве приисковых поселков не то что телеграфа — радио нет. А нарочных где же на всех напасешься — каждый человек сейчас на счету: война.

— В самом райотделе-то сущая богадельня, — с горькой усмешкой заметил Боголепов, — начальник кое-как ковыляет с тростью, на коня сесть и подавно не может. Половина сотрудников — а их всего-то двадцать человек осталось демобилизованные. Как пришлют новичка, спросишь: "Что, годен к нестроевой?" — "Так точно, товарищ начрайотдела. После ранения…"

— А участковые только по большим поселкам, — продолжал Жуков. Дальние прииски, считай, на инвалидной ВОХРе держатся. Уж куда как тяжел сорок первый был, но этот год — совсем… Вот и зашевелилась разная шваль. Да вы лучше нас знаете: напали на несколько складов на аладьинских приисках, остановили и обчистили грузовик с мануфактурой на границе с Якутией… У нас в районе до поры все тихо было. И на тебе — налет на транспорт с золотом, склады, магазины, баржи с продуктами…

Нефедов неожиданно для всех поднялся из-за стола и прошел к карте района. Заговорил, стоя вполоборота к участникам совещания и пристально глядя на карту:

— С начала зимы эшелон за эшелоном уходят войска с Дальнего Востока. Призывные возрасты забираем почти что подчистую. Да не вам это все объяснять… Обстановка серьезная. Квантунская армия, миллион штыков — вон она, за Амуром. Под крылом у японцев семеновцы, фашисты Родзаевского, недобитая контра голову поднимает…

Он повернулся к присутствующим и веско,жестко сказал:

— В таких условиях мы не можем оказать вам серьезной помощи людьми…

— С общим положением все ясно — политически грамотные, — произнес Боголепов, тяжело поднимаясь из-за стола. Проковылял к карте, опираясь на трость, достал из пачки папиросу, жестом попросил прикурить у коллеги из области. С наслаждением затянувшись, продолжал:

— Что хуже всего? Не то, что с людьми туго. Беда, что времени у нас нет. Банда уже взяла и золото. Сколько это танков, а, замполит? Я в ценах на технику плохо разбираюсь… Если так пойдет и дальше, то мы понесем от одной бандгруппы больший урон, чем от целой немецкой дивизии. Золото наше теперь воюет не хуже пушек и самолетов. Задача: обеспечить полную сохранность всего намыва приисков, вернуть награбленное, открыть свободное движение по всем дорогам района…

Жуков, все это время нетерпеливо поглядывавший на начальника, торопливо заговорил, словно опасаясь, что инициативу перехватит кто-то другой:

— И я о том же! Надо думать не об установлении личности бандитов, как предлагал Гончаров, я о выявлении их логова… Тут ведь как день ясно: местные действуют.

— Не слишком ли категорично, уважаемый товарищ Жуков? — прервал Нефедов. — Я направлен к вам руководством, чтобы разъяснить всю серьезность происходящего. Похоже, и нападения на золотые транспорты и ограбления магазинов, совершенные в последнее время, связаны между собой…

— Баржа на Гилюе, — подсказал Жуков.

— Да-да, и баржа тоже, — кивнул Нефедов.

— Так вы думаете — из-за кордона гости? — посуровев лицом, спросил Боголепов.

— Убежден. За это говорит целый ряд фактов. По данным нашей разведки, японская агентура попытается нынешним летом организовать серию диверсий вдоль всей линии восточных границ Советского Союза. Цель их — нарушить производственный процесс на предприятиях, работающих на войну, и вообще дезорганизовать тыл. Приведу несколько фактов, вам, может быть, неизвестных. Чтобы обстановочку прочувствовали… Весь март и апрель в Маньчжурию из южных морей, из Индокитая и с Филиппин перебрасывается авиация, идет другая боевая техника, прибывают опытные офицеры, получившие боевое крещение при захвате Индонезии и Сингапура. Жители приграничных районов эвакуируются в глубь Маньчжурии. Покончив с вооруженными силами англо-американцев в Тихоокеанском бассейне, японцы могут теперь обратить всю свою военную мощь против нас. Их пресса последнее время толкует о возможности создания «Сибирь-Го» — на манер марионеточного государства «Маньчжоу-Го». Около месяца назад Маньчжурию посетил принц Тикамацу — специальный уполномоченный императора. Стало известно, что он встречался с командующим Квантунской армией генералом Умэдзу и начальником разведки генералом Доихара, который помимо прочего занимается организацией вооруженных формирований из бывших белогвардейцев и заброской в наш тыл шпионско-диверсионной агентуры. Особенно настораживает такой факт: в последнее время ведомство Доихары вело широкую работу в Маньчжурии по выявлению тех, кто когда-либо жил на нашей стороне Амура и состоял в старательских артелях.

Нефедов прошел к карте Дальнего Востока, занимавшей простенок между окнами. Все, как по команде, повернулись к нему.

— В это же время зарегистрировано пятнадцать нарушений границы японскими самолетами и воинскими подразделениями. Причем половина из них приходится на участок, сопредельный с вашим районом. А в начале июня у вас банда объявилась…

— Но как истолковать то, что она хватает все, что под руку попадет: мануфактуру, спирт, продукты? — с сомнением в голосе спросил Гончаров. Не доказывает ли это, что тут замешаны местные? Ведь если бы то были диверсанты, пришедшие из-за Амура, они сосредоточились бы на самом главном — золото важнее тряпок. Логично?

— Логично, — согласился Нефедов. — Вот эта-то неувязка нас и беспокоит. Не совсем ясны и другие действия бандитов, например, почему они оставляют в живых свидетелей?…

— В Робин-Гудов играют, сволочи, — сказал Жуков.

— А что, я думаю, это правильная оценка, — кивнул Нефедов. Действительно, бандиты играют в этаких добрых разбойников — отпускают сторожей, сопровождающих, экспедиторов… Уполномоченный НКВД с последней золототрестовской машины, если не ошибаюсь, пока единственная жертва — и то застрелен при попытке оказать сопротивление…

— Да, шофера и охранника связали и бросили в кузове, — подтвердил Гончаров.

— Возможно, таким образом бандиты надеются парализовать волю к сопротивлению, — раздумчиво произнес Боголепов. — Они как бы говорят: будешь вести себя тихо, останешься жив…

— Довольно дальновидный расчет, — заметил начальник отделения службы Вовк.

— И еще одно косвенное свидетельство в пользу закордонного происхождения бандгруппы, — сказал Нефедов.

— Так тем более нет смысла заниматься классификацией примет, ядовито глянув на Гончарова, заговорил Жуков. Он повернулся к представителю области, как бы взывая к его авторитету: — Да и знаем-то мы о банде с гулькин нос. Первое: обычно число нападающих невелико, около десятка человек, причем среди них несколько ороченов.*["71] Второе: главарем у них крепко сложенный детина лет сорока пяти — пятидесяти. Но внешность его никто описать не смог — мол, до глаз бородищей зарос, а на самые брови войлочная шляпа нахлобучена. Вот и все… Да, шофер золототрестовской машины заметил, что атаман был в перчатках.

— Сколько ни рядить, а пока на самом простом придется остановиться, как-то нехотя отозвался Вовк. Он помолчал и, прихлопнув ладонью по лежащим перед ним бумагам, пояснил: — Продолжать устраивать засады. Думаю, если постараться, еще человек тридцать наскребем по приискам: партийно-комсомольский актив, охотники…

— Выходит, никаких стоящих предложений нет и возвращаемся к первоначальному плану? — Боголепов, прищурившись, смотрел на Гончарова. И неизвестно, придут ли бандиты отведать нашу наживку. Что скажешь, стратег? Как-никак ты у нас и начальник угрозыска и уполномоченный по борьбе с бандитизмом.

— Продолжать, — лаконично ответствовал Гончаров.

— Есть контрпредложение, — резко заговорил Жуков. — Шансы на успех засад очень малы. Несмотря на всеядность банды, несомненно, что главная ее цель — машины с золотом. Следовательно, максимально усилить охрану…

— Да невозможно это, Андрей! Не хватит людей! — взорвался Гончаров.

Глаза его смотрели зло, пальцы нервно выбивали дробь по столу.

— Значит, золото вывозить пока не будем? — с легкой усмешкой спросил Боголепов. — Дадим телеграмму в область: ввиду бессилия райотдела обезвредить бандгруппу, действующую на приисковых коммуникациях, просим рассмотреть вопрос о временном прекращении поставок драгметаллов для нужд обороны.

Нефедов жестом остановил спорящих и веско заговорил:

— То, что делалось в районе до сих пор, — самодеятельность. Я направлен к вам руководством, чтобы помочь в проведении операции. Первое, что необходимо сделать, — это выделить в составе райотдела штаб по ликвидации бандгруппы. Поскольку дело взято на контроль Главным управлением по борьбе с бандитизмом, вам будет оказана помощь — по линии как центральных, так и областных органов: транспорт, ориентировки, эксперты… Но замечу вам прямо: уповать на прямое вмешательство центра не следует. В теперешней тяжелой обстановке на Западе ГУББ вряд ли сможет выделить специалистов. Вся оперативная работа ложится на вас, товарищи, только вы в достаточной мере знакомы с местными условиями…

Когда он умолк, сотрудники райотдела некоторое время подавленно молчали, избегая встречаться глазами друг с другом.

— Так что, будем давать добро Золототресту на отправку транспорта? наконец произнес Боголепов.

— Если не можем гарантировать сохранность продукции приисков? вопросом на вопрос ответил Вовк и демонстративно отвернулся к окну.

Гончаров, будто не слышавший этого обмена репликами, раздумчиво сказал:

— Местные условия?… Наша беда еще в том, что в райотделе практически нет старожилов…

— Так надо поискать стариков, тех, кто служил в милиции десять пятнадцать лет назад, — оживился Жуков. — Тогда, говорят, и бандиты баловались в районе.

— Рылись уже в местных архивах, — отозвался начальник отделения службы. — Ничего там интересного.

— Надо память живых людей перерыть, — возразил Жуков.

— Опять-таки задача для штаба по борьбе с бандитизмом, — сказал Нефедов и повернулся к Боголепову. — Кого, кстати сказать, вы предложите в начальники штаба нового оперативного подразделения?

— Товарища Гончарова, — не задумываясь, отозвался начальник райотдела. — По роду службы…

* * *

Гончаров шел по широкой заросшей травой улице, поглядывая на номера домов. Избы кряжистые, рубленные из толстенных лиственниц. За высокими воротами, украшенными резьбой, бесновались собаки.

У одного из домов начальник штаба по борьбе с бандитизмом остановился. Внимание его привлекла жестяная табличка: славянской вязью с ятями было выведено: "Страховое общество «Саламандра» обеспечивает ваше спокойствие". Легкая усмешка промелькнула на лице Гончарова. Он повернул кольцо замка и шагнул во двор, обнесенный поленницами дров.

Отворив дверь из сеней в горницу, начальник штаба едва не столкнулся с хозяйкой — пожилой, но все еще миловидной женщиной в чистом голубом переднике, в такой же косынке.

Ответив на приветствие гостя, она быстро взглянула на мужа, сидевшего за сапожной работой на лавке подле печи. И вышла в сени, так и не появившись потом за все время его беседы с сотрудником милиции.

Хозяин, седоватый пожилой мужчина, увидев Гончарова, несколько секунд выжидательно смотрел на него поверх очков в тонкой стальной оправе. Потом снял их, отодвинул в сторону сапожную лапу с надетым на нее ботинком и, поднявшись во весь свой богатырский рост, перешагнул через груду поношенной обуви. Застегнул ворот синей косоворотки, плотно обтягивавшей его мощный торс.

— Здравствуйте… Николай Семенович? полувопросительно-полуутвердительно произнес Гончаров.

— Он самый… И вам здравствовать.

Пока хозяин прибирал свое сапожное снаряжение, Гончаров исподволь рассматривал обстановку. Этажерка с книгами: собрания классиков, учебник политграмоты, "Краткий курс истории ВКП(б)". Фотографии по стенам. Большой раскрашенный портрет Николая Семеновича: каракулевая шапка набекрень, лихо закрученные усы. Свадебный снимок: Николай Семенович и миниатюрная девушка в фате. Николай Семенович в военной форме, со скаткой через плечо и винтовкой в руке, на груди — два Георгия.

Хозяин, проследив за взглядом Гончарова, объяснил:

— Это в японскую. За Мукден и за Шахэ.

— А в империалистическую не призывались? — поинтересовался тот.

— Какое! Я ведь семьдесят четвертого года рождения. Да к тому же в горноприисковой страже состоял…

— А ведь я к вам именно из-за этого и пожаловал, — заявил Гончаров. По нашим данным, из всех ветеранов милицейской службы…

Панов молча кивнул. Потом взял с этажерки металлическую коробочку из-под монпансье. Открыв ее, вытащил небольшую пачку газетной бумаги, отслюнил один листик и, достав со дна коробочки щепоть крупно нарубленного самосада, смастерил цигарку.

Затянувшись, заговорил:

— Мне ведь уж за тридцать было, когда в горную стражу уговорили перейти. А все почему — сами старатели упросили. Уж больно донимал хунхуз в то время. В охране приисковой, как на беду, горький пьяница Венька Шарапов служил — никакого проку от него не видели… А меня, не хвалясь скажу, уважали золотишники — я ж сам спину-то наломал на приисках, с тринадцати лет по артелям…

— А в милицию как пришли?

— Да еще во времена Дальневосточной республики — после японца, после безвластия у нас много всяких судариков объявилось: грабили, контрабанду таскали, шулера завелись…

Он поднялся с лавки, выдвинул один из ящиков комода и достал объемистый сверток, крест-накрест перевязанный ленточкой. Развязал, полистал бумаги и протянул гостю несколько сложенных листков — одни из них, совсем ветхие, были проклеены по сгибам, другие сохранились лучше.

Гончаров, приметив, с каким благоговением относится к ним хозяин, с одинаковой бережностью стал разворачивать и полуистлевшие и относительно новые бумаги.

Это были почетные грамоты и свидетельства о награждениях именным оружием и ценными подарками — некоторые подписаны еще министром внутренних дел Дальневосточной республики, другие — областным руководством рабоче-крестьянской милиции, третьи — заместителем наркома внутренних дел СССР.

— С тридцать шестого года пенсию получаю, — с затаенной гордостью сказал Панов.

Гончаров продолжал разглядывать грамоты с почтительным выражением лица.

— Вас еще в двадцать втором именными часами… Как тут?… "За ликвидацию группы вооруженных спиртоносов". А сейчас в отделе никого нет, кто служил бы больше пяти лет. Даже все руководство — и те попали в тыл по ранению или по негодности к строевой. О специальном образовании и говорить не приходится. Вот я, к примеру, юрисконсульт — работал до войны на металлургическом комбинате. Призвали. В августе под Смоленском ранило. До января провалялся в госпитале, а потом комиссовали и — "по месту родины", как в справке сказано. Приехал в область — мне направление к вам в район дали да сразу начальником уголовного розыска: у тебя, говорят, профессия аналитическая, наловчишься. А теперь вот еще поручение: начальником штаба по борьбе с бандитизмом назначили…

* * *

— А-а, добро пожаловать. — Боголепов поднялся из-за стола, шагнул навстречу гостю. — Наслышан уже о вас, Николай Семенович.

Обменявшись рукопожатием, они несколько секунд внимательно смотрели друг на друга, как бы вопрошая: что ты за птица?

— Я товарища Панова ознакомил в общих чертах… — поспешно начал Гончаров, заметив смущение Николая Семеновича.

— Сказ мой короткий будет, — заговорил старик, с признательностью взглянув на начальника штаба ББ. — Не упомню таких хватов из местного народа, чтобы на большой разбой решались… А знаю я, кажись, всю округу на двести верст в любую сторону, на каждом прииске, в каждой заимке, в каждом ауле близкий человек сыщется — кумовства у меня, по пословице, до Москвы не пересчитаешь. Так что ни на кого грешить не могу…

Он, прищурившись, посмотрел в окно на дальние сопки, как бы припоминая что-то.

— А вот приметы атамана этого… Только одного человека за свою жизнь я знавал, который в любую погоду в перчатках ходил: Василия Кабакова, картежного художника, как сам он себя звал. Но ведь и то сказать: знали Ваську за шулера и потому не раз бит он бывал. Но чтобы он оружье на кого поднял? Однако за чужую душу одна сваха божится.

— И давно он с вашего горизонта пропал? — осведомился Боголепов.

— А вот нэп прикрыли, и Кабаков куда-то подевался. Может, прибрали ор?лика где в другом районе…

— Ну, это установить в наших силах, — сказал Гончаров. — Немедленно сделаем запрос… А вы пока расскажите, Николай Семенович, о своих соображениях по поимке банды.

— Тут ведь опять-таки сомнение находит, — вновь, приметно смутившись, заговорил Панов. — Очень уж соблазн велик на Ваську думать — а вдруг ошибка выйдет?… Одно дело шулеровать, другое — атаманить. Был двойкой хорош, а в тузы не гож…

— И все-таки, — настаивал Гончаров.

— Ладно, — вздохнул Панов. — Почему все ж на Кабакова подозрение имею? Первое дело: никто с ним в знании тайги не сравнится. Пока он тут у нас художествовал — а это лет, наверное, семь тянулось — ни одного прииска, ни одной избушки, ни одного орочонского улуса не миновал. Я ведь тогда участковым служил, по разным поселкам живал — так я Ваську и у старателей в артелях прихватывал и в чумах… Но уж таков увертлив пес ни разу не удалось с поличным поймать.

Старик замолчал, перенесшись мыслью в давний осенний вечер, вечер, когда он неожиданно для всех появился в жилище артельщиков…

У камелька, постреливавшего углями, возился кудлатый паренек-кашевар. А на широких нарах улеглись в круг несколько мужиков с картами в руках. Другие, свесившись с верхних полок, наблюдали за игрой. На майдане, освещенном керосиновой лампой, валялись скомканные деньги.

Увидев участкового, все словно окаменели, и только один из игроков сохранил полное спокойствие. Положив карты рубашкой наверх, он поднялся во весь свой недюжинный рост, оправил накинутый на плечи пиджак. Улыбнулся. При этом резко обозначился шрам, протянувшийся от угла рта к левому уху.

— Милости прошу к нашему шалашу…

— Опять, Кабаков, народ теребишь? — грозно проговорил Панов. — А ну, собирай манатки, и ходу отсюда!

— Никола-ай Семеныч! — просительно протянул один из игравших старателей.

— Това-арищ участковый! Ничего он не это… не теребит он никого, вступились и другие. — Мы что, без глаз? Видим, кто как играет.

— Я, Николай Семеныч, честный артист, — одновременно обиженно и надменно глядя на Панова, заявил Кабаков. — Люблю риск — то спущу все, то выиграю полные сани добра. Зря вы меня гоните. Нету такого закону, чтобы за красивую игру человека наказывать.

— У меня глаз-то наметанный на шулерские проделки, много я вашего брата погонял на своем веку, — с усмешкой сказал участковый. — Игрывал даже, когда в артелях ходил. Вы ведь как мухи вьетесь, где золотишком запахло. А старатель, лесной человек — он фарт уважает, азарту, следственно, подвластен…

Не говоря ни слова, Кабаков выхватил из кармана нераспечатанную колоду и протянул Панову.

— На, проверь, Николай Семеныч.

Участковый осмотрел облатку, не спеша разорвал ее и, развернув карты веером, долго изучал "рубашку".

— Вроде нет крапа… На честность, стало быть, предлагаешь сыграть?… Я, правду сказать, не худой игрок когда-то был. Ладно, изволь.

Но уже вскоре Панов выложил на нары червонец. Кабаков подмигнул старателям.

— Сегодня мне везуха, завтра тебе, Николай Семеныч, счастье привалит…

— Непедагогично как-то, — чуть нахмурившись, сказал Боголепов, когда Панов окончил рассказ.

— Какая там педагогика! — Старый милиционер невесело улыбнулся. — Мне ведь показать им надо было, что меня не проведешь, что я всю старательскую подноготную ведаю. Тогда в артелях много пришлого народу обреталось, кто из тюрьмы пришел, кто бродяжил да к делу ненадолго прибился. А особо шулера хотелось попугать — трудно было за ним угнаться, а он по всему краю колесил, ни одного прииска не миновал…

— Нашей банде тоже в хорошем знании дорог и троп не откажешь, заметил Гончаров. — То там появятся, то здесь и всегда скрытно, не оставляя следов. Потом… им ведь где-то жить надо. Значит, хорошо ориентируются среди сотен брошенных разработок, ведают, где можно укрыться, где есть избушки, остатки приисковых построек…

— Потом года сходятся, — сказал Панов. — Ваське теперь где-то под полсотни и есть… И бородища атаманова — ну зачем она ему скажите? Нынче никто их не носит, только в обузу они… А Кабакову шерсть бы и пригодилась — отметину спрятать: полоснул его один артельщик, когда Василий парня полугодового заработка в один кон лишил. Напился бедолага с горюшка да и сбегал за бритвой…

— Что же, не будем пока окончательных выводов делать, — сказал заметно оживившийся Боголепов, — но, кажется мне мы на верном пути. Только… кто нас на Кабакова, если это он, вывести может?

— В том-то и незадача, что никого из родни его тут нет. Залетный он был, а откуда — не сказывался. Был один тут парняга — тоже я его гонял, с Кабаковым вместе. Поговорил я как-то с ним: неглупый малый вроде, а связался с жульем. Что значит без призору вырасти! — родителей-то своих не помнил он… Зашел я тогда к военкому: помоги, Иван Тимофеич, пропадет человек. Ну, вот его вскорости и призвали в армию. А вернулся — о Кабакове уж и слуху не было. Да и парень остепенился, на шпалозавод поступил. Там и до самой финской войны работал, а как стали резервистов брать — чуть не первым, слышно было, в военкомат примчался. С тех пор и нету об нем вестей. Жив ли?…

— А как звать его?

— Стахеев Кеша. Иннокентий, значит…

* * *

Смеркалось, когда во дворе райотдела появился Гончаров. Забравшись в кабину полуторки, он кивнул шоферу: трогай. Но едва двигатель завелся, на крыльцо вышел начальник отделения службы Вовк. Подойдя к машине, он приказал водителю освободить место и сам уселся за руль.

— Ты чего, Федор? — удивился начальник штаба.

— Меньше народу знать будет — лучше для дела, — ответил Вовк.

Гончаров пожал плечами, но промолчал.

Когда грузовик выехал за ворота, Вовк заговорил с еле скрытым раздражением:

— Не нравится мне твоя беспечность, Алексей. Надо, наоборот, сужать круг людей, посвященных в дела штаба. У бандитов явно есть информаторы и на приисках и в центре. Ведь не зря они, как нарочно, оба раза ударили там, где мы их не ждали, — между двумя засадами.

— Думаешь, все-таки не случайное совпадение?

— Уверен.

— Боголепов мне про твои сомнения говорил. Но ты перегибаешь палку зачем шофера сейчас отстранил? Достаточно тех мер предосторожности, которые мы приняли.

— Доверяй да проверяй… И не только шоферов.

— Что же, по-твоему, кто-то из руководства райотдела на банду работает? — вскипел Гончаров.

Вовк не ответил. Хищно сжав тонкие губы, он смотрел на дорогу. Мотор ревел на пределе сил. Начальника штаба то и дело швыряло на сиденье.



К аэродрому подъехали уже в темноте. Когда остановились возле КПП, Гончаров протянул в окошко пропуск. Часовой сунул документ в луч фары, внимательно прочел, шевеля губами. Взял под козырек.

— Проезжайте.

Полуторка медленно покатилась к приземистому зданию с освещенными окнами и замерла рядом с ним.

Гончаров и Вовк вошли в тесное помещение, заставленное радиоаппаратурой. Диспетчер сидел к ним спиной. К тому же он был в наушниках и, наверное, поэтому не заметил появления сотрудников милиции. И только когда на зеркальной поверхности рации отразились их силуэты, он повернул голову.

— Через несколько минут сядет. Сейчас включу сигнализацию на полосе.

Он приподнялся и щелкнул ручкой рубильника, установленного на стене. Потом снял наушники.

Когда послышался явственный рокот мотора, Вовк сказал:

— Просьба никого к самолету не допускать.

— Так тут один я и есть, — озадаченно сказал диспетчер.

— Никого, — твердо повторил начальник отделения службы и направился к выходу.



Из кабины самолета на крыло выбрался человек в армейской форме с вещмешком на спине. Вовк на мгновение осветил его фарами и подогнал полуторку к самому борту самолета. Гончаров открыл дверцу кабины и негромко позвал:

— Иннокентий Иваныч, давайте сюда!

Рослый молодой мужчина в застиранной гимнастерке и в выгоревшей пилотке попытался втиснуться на сиденье рядом с начальником штаба, но тут же отказался от своего намерения:

— Я лучше в кузове.

— Да нет, сейчас утрамбуемся. — Гончаров потеснил Вовка, и Стахеев кое-как захлопнул дверцу.

Вовк выжал газ, и грузовик помчался по неровному полю в сторону КПП.

— Ну, здравствуйте, наконец, — с улыбкой сказал Гончаров.

— Здравия желаю, — смущенно ответил Иннокентий.

* * *

По одну сторону стола совещаний сидели Боголепов, Панов и Жуков, по другую — Вовк, Гончаров и Стахеев. Все с нескрываемым интересом разглядывали загорелого русоволосого сержанта. Тот явно чувствовал себя неловко — одна рука его машинально перебирала карандаши на столе, другая теребила лямки вещмешка, лежавшего на соседнем стуле.

— Догадываешься, Иннокентий Иванович, зачем тебя из самого пекла по приказу командования выхватили и за одни сутки через всю страну перебросили? — спросил начальник райотдела. — Или уже рассказали, пока с аэродрома везли?

Стахеев отрицательно мотнул головой.

— Расскажем во всех деталях… Но это потом. А сначала хотим тебя послушать… Давай, как на духу, все, что про Василия Кабакова знаешь, про свои с ним похождения…

Иннокентий был несказанно удивлен услышанным. Некоторое время он переводил взгляд с одного из присутствующих на другого, словно говоря: и из-за такого-то пустяка?…

— Поверь, Иннокентий Иванович, речь идет о деле государственной важности, — с досадой в голосе сказал Воголепов.. — Самому неприятно в кошки-мышки играть. Но… как бы тебе сказать… Если сразу все выложим, это может на твое воображение подействовать, что-то исказить в памяти…

Иннокентий покрутил в руках карандаш, отложил его, взял другой. И заговорил каким-то бесцветным голосом:

— В декабре двадцать третьего это было…



К перрону с пыхтением подходил пассажирский состав. И паровоз, натужно извергавший столбы пара, и вагоны выглядели донельзя обшарпанными. Да и публика, ожидавшая поезд, была одета весьма затрапезно: поношенные пальто и полушубки, обсоюзенные валенки с ветхими голенищами, вытертые папахи и треухи. Но и в этой неказистого обличья толпе выделялись несколько оборванцев, жадно поглядывавших на подходивший скорый. Среди них был и Кешка Стахеев, чумазый, нечесаный. Самим облачением своим он отпугивал сограждан — вокруг него, куда он ни протискивался, немедленно образовывалось свободное пространство, словно окружающим хотелось получше разглядеть его короткую японскую шинель, подпоясанную веревкой, огромные, донельзя разбитые английские ботинки с высокой — под колено — шнуровкой и, наконец, кое-как державшуюся на макушке фетровую тирольку с глухариным пером.

Едва состав отлязгал буферами и замер, Кешка ринулся к вагону первого класса. Оттерев всех, он оказался у двери. И едва из нее показались два внушительных чемодана, красные, обветренные ручищи парня протянулись к ним. Но когда вслед за чемоданами на перрон выплыл их обладатель и Стахеев встретился с его взглядом, он как-то сжался, проворно сунул руки в карман. Вальяжный молодой мужик в енотовой шубе и белых новеньких бурках поставил багаж, поправил папаху рукой, затянутой в безукоризненную черную перчатку, и с веселым прищуром стал разглядывать самозваного носильщика. Шрам, протянувшийся ото рта к уху, ярко белел на солнечном свету.

— Эй, ты же совсем невоспитанный юноша. Попросту сказать, хам, насмешливо произнес вальяжный. — Хочешь заработать и даже не потрудился сказать: здравствуйте, поздравляю вас с прибытием в наш город…

Он достал портсигар. Не спеша открыл. Взял папиросу. Крутнул колесико зажигалки. Кешка зачарованно следил за его изящно-ленивыми движениями, словно забыв, зачем он пришел сюда. Пассажиры уже все вышли, охотники поднести чемоданы порасхватали клиентов, а он будто прирос к перрону.

— Ладно, тащи к извозчику, — смилостивился вальяжный, И, чуть поотстав, направился вслед за своим носильщиком.

— Садись! — коротко приказал он, когда побагровевший от напряжения Стахеев опустил чемоданы возле обшарпанного ландо.

Кешка уставился на него с полным непониманием. Однако энергичный тычок под бок не оставил сомнений: хозяин багажа подталкивал его в коляску.

Когда отъехали от вокзала, вальяжный сказал:

— Крепкий ты. А с виду — мозгляк…



А когда полчаса спустя они сидели в трактире, новый знакомый, наблюдая, как Кешка, почти не жуя, поглощает жаркое, задумчиво говорил:

— Да и проворный ты пацан, как я посмотрю…

Кусок застрял у парня в глотке. Он резко отложил хлеб и вилку.

— Ну чего ежом глядишь? Я ведь взаправду. Учил меня старичок, один из приисковых конторщиков: прежде чем человека на работу нанимать, погляди, каков он в еде. Кто на еду злой, тот и работник добрый.

Кешка вновь взял хлеб, снова начал жевать, но уже как-то скованно, то и дело взглядывая на сотрапезника. А тот, поковыряв вилкой жаркое, вдруг отодвинул блюдо, разлил из графина себе и сотрапезнику остатки водки.

— Пора вроде бы и познакомиться? — Подняв рюмку, он подмигнул Кешке. — Меня Василием Мефодьевичем звать.

— Стахеев, — пробасил Кешка с набитым ртом. — Иннокентий.

— Отец-мать где?

— Нету родителей…

— Пойдешь ко мне, Иннокентий, на службу? — помолчав, спросил Василий. — Нужен мне на все руки человечек: чемоданы мои таскать, кухарить, лошади заведутся — за лошадьми ходить…

— Холуй! — возмущенно уточнил Кешка.

Василий укоризненно покачал головой и, не говоря ни слова, достал из кармана колоду карт, протянул Стахееву. Тот взял и недоуменно повертел ее в руках.

— Стасуй! — предложил Василий. — А потом вынь любую карту и дай мне «рубашкой» кверху.

Получив карту, он прикоснулся к ней на одно мгновение и сразу угадал:

— Валет червей.

Так он назвал — и каждый раз точно — подряд несколько карт.

— Мне, брат Иннокентий, никакую грубую работу делать нельзя чуткость пальцев беречь надо. Потому и хожу я всегда и везде в перчатках… Вот они, кормильцы!

И Василий протянул над столом растопыренные пятерни — холеные, белые, немужицкие.

— И до того, любезный Иннокентий, я к перчаткам попривык, что без них руки мерзнут. Даже летом и то вроде озноб продирает.

Кешка с испуганно-восторженным выражением на лице слушал Василия.

— Ну, понял теперь, что не холуя ищу, а толкового да расторопного «начхоза»? Взял ты в толк, что нельзя мне наособняк, без товарища, по земле ходить?



И началась лихая, развеселая жизнь для Кешки. Ездил он с шулером по приискам, стирал на Василия, варил, заботился о его лошадях, чистил и смазывал его щегольскую бричку. И не раз видел он, как "картежный художник" истончает кожу на кончиках пальцев наждачной шкуркой, как наносит иглой крап на карты.

Но прошел год, другой, и все чаще стало закрадываться в душу сомнение: "Не так живешь, Стахеев". Вспоминался отец-плотник, убитый в японскую оккупацию, его слова: "Руками все добудешь, Кешка". И эти руки его вспоминались — натруженные, мозолистые, в порезах и шрамах, не то что у Василия…

Решение порвать с Кабаковым пришло после одного «набега» — так называл шулер свои визиты в дальние ороченские улусы.

…Они приехали под вечер, когда розовый снег исполосовали синие тени сосен, окружавших поляну. Возле чумов носились полуодетые ребятишки, два десятка оленей бродили вокруг.

Кешка осадил коня — сытого вороного рысака с лоснящейся шерстью. Выпрыгнул из кошевки и заботливо накинул на спину воронка старое одеяло.

Василий откинул медвежью доху, барственно сунул руку подбежавшему хозяину-орочену.

— Здорово, здорово. Примешь обогреться?

Через несколько минут они уже сидели в чуме.

Хозяйка плеснула кипятком на льдину, заменявшую оконное стекло. Иней смыло, и стало светлее. Кешка оглядел убогую обстановку жилища — оленьи шкуры, сложенные стопками, обитые жестью сундуки, горку щербатой посуды. В центре дымился закопченный котел с кипятком. Порывы ветра, налетавшие время от времени, отбрасывали шкуру, закрывавшую вход, и тогда дым, клубившийся в верхней части чума, заполнял все его пространство.

Василий тем временем достал из дохи бутылку спирта, положил на сундук колоду карт. Лицо хозяина порозовело от предвкушения забавы…

Уезжали с первым светом. Кошевка была доверху загружена сундуками, связками соболиных и беличьих шкурок. Василий едва уместился среди выигранного добра. Кешка, поминутно зевавший от недосыпа, хмуро привязывал к саням четырех оленей. Сел на край кошевы и, не оглядываясь на ороченов, стоявших у входа в чумы, хлестнул воронка.

Когда приехали на станцию, он молча бросил вожжи Кабакову и, исподлобья глянув на него, сказал:

— Все, Василий Мефодьич, отъездился. Ищи себе другого начхоза.

— Ты чего, Кеш? — сонным голосом спросил Кабаков, угревшийся среди связок меха.

— Не товарищ я тебе по этой части — нищету шерстить…



— В картишки-то хоть обучил вас Кабаков, а, Иннокентий Иванович? нарочито беспечно спросил Гончаров, когда Стахеев окончил рассказ.

Исповедь далась тому явно нелегко. Говоря о прошлом, он старался ни с кем не встречаться взглядом. Теперь, с признательностью посмотрев на Гончарова, Иннокентий ответил:

— Да маленько нахватался, насмотревшись на его спектакли. Правда, с ним в паре не играл никогда.

— Только-то и науки за два года? — Боголепов тоже поддержал шутливый тон, заданный начальником штаба.

Но Стахеев выглядел все таким же настороженно-смущенным. Поняв его состояние, начальник райотдела деликатно откашлялся и доверительно заговорил:

— Вот теперь наш черед рассказывать. Для начала обстановочку обрисую, чтобы понять ты мог, Иннокентий Иванович, насколько серьезное задание тебе предстоит…



Когда Стахеев узнал о подозрениях в отношении Кабакова, то протестующе покачал головой.

— Куда ему!.. На разбой он не отважится, осторожен больно…

— Ты не забывай — семнадцать лет прошло, — сказал Панов. — Какой он стал? Может, ему теперь человека убить, что клопа раздавить. К тому же если Кабаков в Харбине осел, тамошние семеновцы его во как прижучить могли… А им такой человек позарез нужен — кто лучше здешнюю тайгу знает?

Боголепов скорбно развел руками:

— Хотелось бы разделить вашу веру в чистоплотность Кабакова, но…

— Да разве я говорил… — начал Стахеев.

— Шучу-шучу, — успокоил Боголепов и деловым тоном добавил: — Мы сделали запросы, о вашем бывшем «батьке» — ни в местах лишения свободы не значился, ни арестован не был. Провели расспросы сотрудников советских учреждений, выехавших с КВЖД, и в точку попали: видели в Харбине человека, по всем приметам похожего на Кабакова.

— Все это мы выяснили за те двое суток, пока вас разыскали и доставили из-под Севастополя… Дело взято на контроль очень высоким начальством, — вставил Гончаров.

— Так я чем могу. — Стахеев вскочил и по-военному щелкнул каблуками. И тут же обмяк, развел руками: — Только что я могу?…

— Николай Семенович, объясните суть вашего плана, — сказал начальник райотдела и кивнул Иннокентию:

— Садитесь.

— Есть у Кабакова кто-то либо в райцентре, либо в Золототресте, а может, и там и здесь свои люди, — начал Панов. — Оттого и не удается его прихлопнуть. Сколько раз засады делали — он обязательно в стороне ударит, будто насмехается… Один выход — своего человека в банду посадить…

Боголепов, тяжело ступая на больную ногу, подошел к Стахееву и посмотрел на него в упор:

— Ну, что скажешь, Иннокентий Иваныч? Не знаю, какие там чувства к тебе Кабаков питает, а только риск смертельный…



Грузовик затормозил возле нефтебазы. Из кабины выскочил Стахеев в форме ВОХРа и направился к будке охраны. Предъявив накладную, распахнул ворота, и машина въехала на территорию базы.

Учетчица, упитанная женщина средних лет в черном халате и кирзовых сапогах, взяла документы у Иннокентия и, просмотрев их, флегматично сказала:

— Тридцать четыре литра положено. В бочку будете брать или в бак?

— Какая уж там бочка, — словоохотливо заговорил шофер высунувщись из окна кабины. — С этим нормированием вечно на пустом баке. Того и гляди встанет машина. Ей-богу, лучше уж на газогенераторных — накидал дровишек в топку, и айда…

Учетчица, не говоря ни слова, отметила мелом на доске количество взятого бензина, сунула предъявленные бумаги в карман.



Спустя несколько часов автомобиль Золототреста, в кузове которого сидели Стахеев и еще два охранника, катил по пыльной улице таежного поселка, сжатого сопками в линию вдоль трассы. Возле чайной грузовик остановился.

Дверь кабины открылась, уполномоченный НКВД постучал по кузову:

— Эй, народ, обедать!..

В чайной было сумеречно. За столами всего несколько посетителей. Старший команды сразу направился к раздаточному окну. Положив перед поваром талоны, подозвал остальных. Вохровцы и шофер проворно разобрали тарелки с дымящимся борщом.

Когда уселись за столом, пожилой охранник подмигнул Иннокентию:

— Что, взмок, паря, пока доехали? То и дело по сторонам зыркал, винтовку из рук не выпустил… Поглядим, как с прииска поедешь — то-то тебя колотун станет бить…

Стахеев пристыженно склонился над тарелкой.

— Ты, Петрович, чай, тоже трухал в первый-то раз едучи, — заметил шофер. — Когда и банды-то в помине не было.

— А чего ему дрейфить было, — сказал другой охранник. — В то время никто и не слыхивал про такие дела. Сколько лет возили золотишко — всегда один охранник ездил, да не с винтарем, с наганом на боку…

И умолкли, сосредоточенно работая ложками. В тишине стал отчетливо слышен голос диктора, доносившийся из черной тарелки репродуктора в углу чайной.

Стахеев вдруг перестал жевать и застыл с хлебом и ложкой в руках.

— …после упорных кровопролитных боев оставили Севастополь, — звучал скорбный голос.

— Чего ты, Кеш? — взглянув на побледневшее лицо Стахеева, встревожился пожилой.

Трое других тоже сострадательно глядели на Иннокентия.

— Родные, что ль, там? — спросил кто-то.

Стахеев молча кивнул, потом вяло начал есть. Но кусок не лез в горло, и он отодвинул тарелку.



Утром следующего дня в маленьком приисковом поселке Стахеев впервые увидел, как происходит приемка золота. Он стоял с винтовкой в руке у крыльца конторы и настороженно поглядывал на толпившихся поодаль обитателей прииска, в то время как пожилой охранник укладывал в кузове грузовика небольшие ящички, обмотанные проволокой и опломбированные. Шофер и второй охранник подносили драгоценный груз из конторы.

Иннокентий исподволь оглядывал старателей, женщин, подростков, собравшихся у конторы. И чуть не каждое лицо казалось ему подозрительным. Вот мальчишка резко отвел глаза, встретившись с бдительным взглядом Стахеева. А вот пожилая костлявая женщина с погасшей папиросой в зубах что-то уж больно сосредоточенно уставилась на кабину грузовика.

— Что, завидно? — сказал кто-то за плечом Иннокентия. — Приисковые «Беломорчик» курят, на боны купленный, а вашему брату — махра с поцелуем…

Стахеев резко повернулся.

— Вы как… как сюда попали? — одновременно строго и растерянно спросил он, обескураженный тем, что просмотрел этого человека, подошедшего с другой стороны конторы.

— Как попал-то? — усмехнулся невысокий мужик средних лет в выгоревшей восьмиклинке. — А эт секрет…

И пошел от Иннокентия, заложив руки в карманы, самой походкой своей выражая насмешку по адресу этого недотепы.

Стахеев оглядел тропинку, выбитую возле палисадника конторы — ничего в общем-то зловещего не было здесь, и незнакомец, наверное, действительно подошел отсюда без особого умысла. Но Иннокентий все же сощурился вслед иронической спине — в этом типе определенно было что-то подозрительное.

Стахеев перевел взгляд на пожилого охранника. Тот закончил укладывать ящички и присел на них, праздно поглядывая по сторонам. Перехватив неестественно-напряженный взгляд Иннокентия, он добродушно спросил:

— Чего глаза пучишь? Не выспался? — и ухмыльнулся: — Я слыхал: всю ночь вертелся. Видно, подружку вспоминал. Аль женатый?

— Нет, батя, не попадается пока подходящая. — Стахеев улыбнулся одними губами, а взгляд остался колючим.

— Правда твоя, их нонче мало, путных-то. Вот, в мое время девки были! — пожилой прицокнул языком. — Платья — во носили каблука не видно. Косы во! А работящие какие. Теперя накося, выкуси — сам все по дому робь. Я на свою Аньку не надивуюсь — уж вроде все применял как следовает: и ремень, и супонью от хомута стегал, и так и эдак учил. Нет, косу обрезала, платье такое пошила, что все добро наружу, гляди, вывалится. Тьфу!..

— А ты Кешу с ней познакомь, может, понравится она ему, — смеясь, проговорил шофер, показавшись на крыльце конторы. — У них ведь свой вкус.

За ним вышли уполномоченный НКВД, служащие прииска. Пряча сопроводительные бумаги в портфель, уполномоченный со вздохом сказал:

— Хорошо у вас здесь. Ночь переночевал — как в деревне у тещи побывал. Уезжать не хочется.

— Не захочешь, пожалуй, — тревожно глядя в сторону сопок, произнес один из провожающих.

На лица людей легла печать озабоченности, все как-то подобрались, посуровели. Когда подошли к грузовику, начальник прииска положил руку на борт кузова, обитый листовым железом.

— Хорошо, хоть машины мало-мало оборудовать стали.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — мрачно сказал уполномоченный и протянул ему руку.

Шофер нахлобучил на стекла кабины металлические жалюзи завел двигатель.

Жители прииска не расходились, пока машина не поднялась на сопку и не пропала за поворотом.

Автомобиль, натужно воя двигателем, взбирался по склону сопки, поросшему пихтачом. Охранники сидели на дне кузова под прикрытием бортов, держа в руках винтовки. Стахеев настороженным взглядом провожал пушистые верхушки пихт, уходившие назад…



Всех троих рывком бросило вперед. Падая на спину, Иннокентий успел заметить, как одна из пихт позади дрогнула и накренилась в сторону дороги. Через несколько секунд раздался треск сучьев, над задним бортом машины взметнулся столб пыли. И сразу же прогремело несколько выстрелов. Тонкий свист воздуха из пробитых шин стал отчетливо слышен в наступившей тишине.

Едва Стахеев и его товарищи вскинули винтовки и высунулись из кузова, как пули застучали по обитым железом бортам.

— Бросай оружие! Сопротивление бесполезно! — раздался густой бас из чащи.

Охранники настороженно переглянулись. Старший, виновато вздохнув, медленно поднялся, кинул винтовку в придорожную пыль.

— Живее! — нетерпеливо рявкнул бас.

Иннокентий и второй охранник тоже встали и швырнули винтовки на землю.

Теперь Стахеев понял, почему автомобиль так резко затормозил, — путь был прегражден огромной разлапистой пихтой, такой же, как та, что рухнула на дорогу позади машины.

— Всем отойти в сторону! — продолжал командовать невидимый обладатель баса.

Шофер, уполномоченный НКВД и охранники сгрудились вместе в нескольких метрах от грузовика.

Иннокентий избегал прямо смотреть на товарищей — на их лицах было написано выражение растерянности, досады. Шофер чуть приметно покачивал головой, горестно шепча:

— Вля-япались…

Из придорожного кустарника вынырнули вооруженные люди. Одни взяли на прицел команду золотоохраны, другие забрались в кузов.

Появилось еще несколько бандитов, ведя на поводу лошадей. Стали поспешноперегружать на них опломбированные ящики.

Последним из пихтача выехал коренастый детина в глубоко нахлобученной шляпе. Окладистая борода с проседью ниспадала на офицерский френч, перепоясанный новенькой портупеей. На ногах у всадника были новые хромачи. Руки в светлых перчатках перебирали богатую уздечку.

— Эй вы, я дарю вам жизнь… — зычно сказал он.

Иннокентий вздрогнул. Теперь он узнал этот бас. Взгляд его словно бы прирос к узким ладоням, затянутым в перчатки.

— …Мы не изверги. Так и скажите людям…

Стахеев встретился глазами с бородачом. Тот на секунду осекся, прищурился, словно что-то припоминая. Потом продолжал:

— Вы будете находиться под прицелом в течение часа, пока мои люди будут отходить с грузом… Потом можете идти на все четыре стороны.



Он чуть помедлил, беспокойно глянул на Стахеева и повернул лошадь. И в тот же миг Иннокентий с каким-то отчаянно-восторженным выражением на лице выкрикнул:

— Вася! Василий Мефодьич!



Нефедов говорил медленно, явно рассчитывая на то, что его слова будут выслушаны с особым вниманием:

— Можно считать установленным тот факт, что банда пришла из-за Амура. Частота нарушений границы именно в сопредельном с нами районе наводит на мысль, что японцы пытаются прикрыть переход связных. Но характер акций бандгруппы до сих пор не позволяет точно определить ее цели. Поэтому ГУББ требует представить всесторонне обоснованный анализ этих действий. И второе. Назначен предельный срок ликвидации банды — пятнадцатое июля. В полном соответствии с военной обстановкой мы и действовать должны по-военному. У меня все.

Штаб ББ заседал в полном составе. Боголепов, уступивший на этот раз свое место представителю области, присел на стул в углу кабинета. Жуков и Гончаров расположились за столом заседаний друг против друга. А Вовк, свернув козью ножку, устроился на подоконнике.

Порывы ветра то и дело относили от окна сизые клубы махорочного дыма, и Нефедов непроизвольно морщился. Заметив это, Гончаров достал пачку "Беломора".

— Закурите, товарищ майор. От его проклятого зелья только так отбиться можно. Клин клином…

— Не-ет, я до табака не очень-то, — сказал Нефедов, вынимая из кармана пеструю коробочку. — Угощайтесь.

Он откинул крышку, и Гончаров увидел мелко наколотые кусочки сахара.

— С гражданской еще это у меня — как наголодался без сладкого, — со смущением объяснял Нефедов.

Это пристрастие и впрямь казалось комичным в крепко сложенном мужчине с волевым подбородком и кустистыми бровями.

— До войны еще леденцами баловался. Теперь вот на рафинад перешел… Знаете что… — Он заговорщически подмигнул Гончарову и предложил: Давайте бросим: вы — курево, а я — сладкое…

Гончаров почесал затылок.

— Вот поймаем бандитов, тогда подумаем…

Нефедов весело рассмеялся. Но тут же посерьезнел и уже деловым тоном добавил:

— Но вернемся к делу. Я связался с ближайшим аэродромом. Самолет для облетов района будет выделен с завтрашнего дня. Нужно назначить кого-то из сотрудников райотдела в качестве наблюдателя. И второе — управляющий Золототрестом дал добро на присылку нашего человека под видом ревизора…

— Кстати, о золоте. Меня… смущает все-таки, что мы отправили машину с грузом свинца под видом драгметалла, — начал Вовк.

Но Боголепов категорично заметил:

— Прикажете каждый раз дарить банде кучу денег — на целую танковую колонну?… А если осечка выйдет и они уйдут с добычей в Маньчжурию?…

— Я уже говорил, но повторю еще раз, — вмешался Жуков. — Убежден, что бандиты не станут разбивать хорошо упакованную тару… В прошлые-то разы они взяли настоящее золото…

— Да если даже и вскроют… — Гончаров на мгновение нахмурился. Стахеев — головастый парень, выкрутится как-нибудь…



По таежной тропе растянулась цепочка всадников. В середине тяжело шагала лошадь, на которой поперек седла висел связанный Стахеев.

Иннокентий то и дело пытался размять опутанные веревкой руки, распрямить затекшую спину, но куда там — тело словно налилось свинцом, перед глазами шли кровавые круги. Мерно вздувался и опадал потный бок лошади.

— Как какого-то… носом к пузу… — бурчал пленник. — Что я, по своей воле в машину эту залез?…

— Чего ты там гундосишь? — прикрикнул на него ехавший следом бандит в засаленной кепке. — Живо у меня юшкой умоешься.

Он пришпорил коня и, обгоняя других, унесся вперед, пристроился рядом с Кабаковым.

— Василий, ну чего ты этого легаша с собой тащишь? Ей-богу, сердце не на месте. Позволь я ему брюшину пощекочу…

— Не мельтеши, Желудок. Сам знаю, что к чему. Парень-то, может, и сгодится на что. На дело брать его с собой все одно не будем. Узнаем, мент он или взаправду мобилизованный. — Кабаков некоторое время молчал, о чем-то размышляя. — Если не легавый, кое-чего порасскажет полезное. Он ведь по приискам мотался, следственно, и дорогу до них знает, а главное сколько верст от каждого до райцентра…

Василий вдруг умолк, словно спохватившись, что сказал лишнее и с неудовольствием посмотрел на Желудка. Но широкое туповатое лицо бандита не выражало ничего, кроме покорности. И Кабаков, сощурив глаза, проговорил:

— Ну, а ежели… то пришить всегда успеем. А ты пока вот что: глаз с него не спускай ни днем, ни ночью. Головой мне за него отвечать будешь.



Колыхание ветвей, мелькание стволов, размеренное движение лошади… Стахеев постепенно перестал замечать происходящее вокруг.

Очнулся от резкого окрика над самым ухом. Кто-то грубо рванул его с седла, и Стахеев мешком упал на землю. Подняв голову, он увидел, что банда спешилась на обширном пустыре, сильно заросшем кустарником. Кое-где виднелись остатки зданий, приисковых сооружений.

Всадники сгрудились возле приземистого полуразвалившегося барака. Навстречу им появился низкорослый орочен с красным лицом. Суетливо подбежав к Кабакову, взял поводья его коня. До Стахеева, казалось, никому нет дела. Полежав с минуту, он с трудом сел, а когда попытался рывком переместиться к замшелому пню, чтобы опереться на него спиной, то неловко завалился набок, больно ударившись плечом о камень. Послышался хриплый смех.

Иннокентий поднял голову и встретился со злобным взглядом коренастого бандита, расседлывавшего лошадь. Широкое конопатое лицо, поросшее густой щетиной, хранило выражение неизбывной скуки, словно он давным-давно узнал цену этому миру и составил о нем весьма невысокое мнение.

К лежащему на земле пленнику вразвалку подошел Кабаков.

— Значит, говоришь, Кеша, в гости пожаловал? — Он приподнял носком пыльного сапога лицо Иннокентия. — А слыхал небось пословку такую: незваный гость хуже татарина?

И, отходя от него, бросил конопатому:

— Развяжи парня, Желудок. Да пусть поесть ему дадут — как всем.

Желудок раздраженно перерезал ножом веревки, опутывавшие Стахеева.

— Ищь, цаца! Свинцовой крупой его накормить бы…

И, ткнув Иннокентия рукояткой ножа в ребра, он ядовито вопросил:

— Может, вам, гражданин легавый, маёнезу?…

Стахеев, сев на землю, принялся растирать затекшие руки, блаженно щурясь на солнце. На мгновение ему представилось, что все происшедшее с ним за последние несколько суток привиделось ему во сне, что сейчас мальчишеский голос взводного Сергеева врежется в тишину, и снова будет бег вверх по голому склону холма, будет немецкий окоп, торопливые удары штыком, хрипы умирающих…




Запирая дверь служебного кабинета, Жуков вдруг ощутил, что за ним наблюдают. Резко повернувшись, он увидел: кто-то отпрянул от приотворенной двери начальника отделения службы. Разом подобравшись, он в несколько шагов пересек пространство коридора, разделявшее оба кабинета.

Постоял, прислушиваясь, и решительно распахнул дверь. Перед ним застыл Вовк — нахохленный, с насупленным лицом.

— Ты чего, Федор? — обескураженно спросил замполит.

— А ты чего?

— Да я… думал, чужой кто…

— Вот и я думал. — Вовк повернулся на каблуках и прошел к столу, как бы давая понять, что намерен работать.

Выйдя из райотдела, Жуков с минуту постоял на крыльце, потом озадаченно пожал плечами и не спеша направился к столовой. Тут его и увидел Гончаров.

— Что это ты?… Сам не свой…

— Да… — неопределенно махнул рукой Жуков. — Федор чудит чего-то.

— А-а, — улыбнулся начальник штаба. — И тебя решил пасти? Он уж сегодня подъезжал к Боголепову: предлагаю-де объявить отдел на казарменном положении. Чтобы никто никуда не отлучался до конца операции.

— Зачем такие строгости? — недоуменно спросил Жуков.

— Подозревает, что кто-то из отдела на банду работает. Может, даже из штаба ББ. Вот, чтобы не передал кто-нибудь про Стахеева…

— Он что, сдурел? — Жуков едва не задохнулся от возмущения. — Да если б так было дело, бандиты давно уже про него прознали.

— Вот и Боголепов так ему сказал.



Возле сложенного из камней камелька разлеглись на траве члены банды. Перед ними стояли миски с похлебкой, на дощечке лежала горка хлеба, нарезанного крупными ломтями.

— Принеси там… с устатку надоть, — сказал Кабаков.

Невысокий краснолицый орочен, которого здесь держали то ли за прислугу, то ли за кашевара, поспешно кивая, скрылся в бараке. А когда появился вновь, в руках его была оплетенная камышовой соломой бутыль.

— Плесни-ка, Шестой, и на долю Петрухи, — сказал Желудок, кивнув в сторону барака. — Может, полегчает бедняге.

Петруха, могутный детина лет тридцати пяти, уже вторую неделю лежал пластом после ранения, полученного во время налета. Его подстрелил тот самый уполномоченный НКВД, труп которого обнаружила в машине засадная команда.

— Не надо, однако, — с какой-то странной улыбкой, похожей скорее на гримасу боли, отвечал орочен. — В животе дырка, нельзя ему… воду и ту нельзя…

— А-а, нельзя-нельзя, заладил, дураково поле, — раздраженно передразнил Желудок. — От всего она, матушка, лечит… А ежели суждено помереть, так уж лучше напоследок врезать…

— Отчепись, — лаконично приказал Кабаков, и Желудок умолк.

Когда, обходя сотрапезников с бутылью, Шестой дошел до Стахеева, он вопросительно взглянул на Василия. Тот едва приметно кивнул, и орочен щедро наполнил кружку Иннокентия.

Пленник поднес спиртное ко рту и содрогнулся от отвращения.

— Ханжа, — пояснил наблюдавший за ним Кабаков.

— Ну и травиловка, — сказал Стахеев. — Не-ет, наш сучок лучше.

Однако мужественно выпил китайский самогон. Отбросив кружку, принялся жадно нюхать хлеб.

— Пятое число, — задумчиво произнес Желудок, глядя в кружку с ханжой. И усмехнулся: — Юбилей! Завтра второй месяц пойдет как мы здесь.

Стахеев при этих словах отложил хлеб и прикусил губу. Перед глазами его вдруг возникли полуобвалившиеся стены окопа, фигура матроса, обмотанная бинтами. Лежа на подстеленной шинели, он силился что-то сказать, но язык плохо повиновался ему. А когда Стахеев присел на корточки и склонился к раненому, то разобрал:

— Я прошлый год пятого июля расписываться собирался… Не повезло…

— Ты чего, эй, мент? — Желудок с подозрением уставился на Иннокентия. — Пиявку проглотил?

— Да нет, Севастополь вспомнил, — еще не придя в себя, ляпнул Стахеев.

— Это с чего? — заинтересовался и Кабаков.

— Да вот как раз пятого июля я туда приехал, в сороковом году, — на ходу сочинил Иннокентий.

— На кой хрен? — так же подозрительно вопрошал Желудок.

— А-а, путевку мне на шпалозаводе дали…

— Стахановец, что ль? — враждебно-презрительно спросил один из бандитов, одетый в солдатскую форму без знаков различия.

— Какой там! Даже в профсоюзе не состоял. — Иннокентий уже оправился от легкого замешательства. Но хмель ударил в голову, и он говорил как-то особенно развязно, без надобности жестикулируя.

— Врешь, — убежденно произнес Желудок. — Путевки только коммунистам и стахановцам дают.

— Ксплуататоры! — злобно пробурчал бандит в солдатском обмундировании, глядя куда-то в сторону дальних сопок.

— Да побожусь! — Стахеев уже стоял на коленях и, позабыв про еду, вдохновенно врал. — Стахановцев всех в область угнали на совещание. И тут звонят: на шпалозавод путевка есть, дайте лучшему рабочему. А я как раз на сверхурочной погрузке три дня стоял — хошь не хошь норму перекрыл. Директор гля на доску — ну, где передовых-то за неделю пишут, — смотрит он, значит: Стахеев. И — дать, мол, ему…

— Ну чего было-то? В Крыму, то есть, — уже с интересом спросил Желудок.

— Хэ-э, ровно князь жил. Значит, так: пальмы тебе, балюстрада…

— Это как так — люстрада? — встрял бандит в солдатском.

— Ну, столбики беленькие по набережной, на манер забора. Чтоб красиво.

— А-а, — разочарованно протянул бандит.

— Идем дальше, — продолжал Стахеев. — Санатории — пять этажей. Колонны, натурально. На крыше — статуи.

— Бабы голые? — умильно улыбнулся Желудок.

— Почему бабы? Шахтеры. Металлурги. Эти… как их… конструкторы.

— Дерьма-то, — сплюнул Желудок.

— Не, красиво тоже, — возразил Стахеев. — Ну ладно, поднимаешься по ступеням, заходишь. Мрамор везде, вазы, понимаешь, понаставлены… Ладно, дальше топаешь, ключ берешь… Заходишь в палату. Там… — Стахеев даже глаза прикрыл от восторга. — Кровать никелированная, тумбочка белая. Диван во такой. На столике патефон стоит. В углу радио. Сюда посмотришь — дверь. Туда посмотришь — дверь. Первую открыл — унитаз тебе стоит. Другую дверь открыл — ванна. Тут же аптечка с зеркалом — хошь брейся, хошь причесывайся.

Стахеев невольно усмехнулся, припомнив, как он на самом деле впервые попал в санаторий под Севастополем. Прошло всего несколько дней с тех пор, как он, давно не видевший своего отражения, заглянул в зеркальце аптечки, висевшей в ванной санаторной палаты, и увидел свое чумазое неулыбчивое лицо. Тогда он помочил пятерню под краном, из которого еле сочилась вода. Пригладил волосы. Огляделся. Все вокруг было усыпано осколками кафеля и кусками штукатурки. На стенах виднелись клетки дранки.

Он вышел из ванной. По номеру расхаживали солдаты с автоматами на груди. Один из них сел на диван, стал с восторженной улыбкой раскачиваться, показывая большой палец. Другой открыл патефон, принялся искать в груде разбитых пластинок хотя бы одну уцелевшую.

Стахеев подошел к двери на балкон и замер, глядя на охваченный пожарами город, на пустынное море. Среди зданий то и дело вздымались пыльные облака разрывов.

С балкона были хорошо видны статуи у фасада санатория. Часть из них пострадала, другие еще стояли во всем своем довоенном великолепии, но клочья дыма, проносящиеся над ними, как бы подчеркивали их недолговечность и хрупкость…

— Ну, давай рожай! — торопил Желудок. — Чего застрял опять?

— Ну вот, — продолжал Стахеев. — Проснулся ты в номере. Побрился. Причесался. Поодеколонился. Гладишь пижаму, надеваешь — и на набережную. Хочешь — велосипед берешь. И девушек катать. А там репродукторы везде, музыка целый день гремит.

Он прикрыл глаза и неожиданно для самого себя запел:

— Утомленное солнце тихо с морем прощалось…

— Как-как? Ну-к, снова давай, — закричал Желудок.

Иннокентий набрал воздуху в легкие и, плавно помахивая рукой, снова запел:

Утомленное солнце
тихо с морем прощалось…
Молчавшие до сих пор бандиты одобрительно загудели, глядя на Стахеева с полной симпатией. А Иннокентий, пьяно улыбаясь, смотрел победителем, будто и впрямь упиваясь произведенным эффектом.

Нестерпимая жара загнала всех в бараки. Только двое часовых, назначенных Кабаковым, затаились в кустах с винтовками в руках.

Стахеев лежал на нарах в землянке рядом с Желудком и делал вид, что дремлет. Конопатый то и дело вставал, шумно пил воду из ведра, вполголоса матерился и снова растягивался на голых досках.

Скрипнула дверь, и в ярко-голубом проеме появилась чья-то фигура. Иннокентий, щурясь после темноты, попытался разглядеть вошедшего.

— Выдь-ка, Желудок, — Кабаков помедлил минуту на пороге, привыкая к полумраку хибары, и шагнул внутрь. — Чего взаперти сидеть?

— От мух да от гнуса спасенья нет, — проворчал конопатый. — Лошади-то рядом — вот и роятся…

Василий присел на край грубо сколоченного топчана, мотнул головой в сторону двери:

— Живо.

Когда они остались вдвоем со Стахеевым, Василий сказал:

— Значит, говоришь, Кешка, не взяли в армию?…

— Грыжа у меня, ты ж знаешь, — с застенчиво-льстивым лицом произнес Стахеев.

— Не помню.

— Забыл, значит…

— По правде сказать, физию твою не враз признал. Видать, действительно память слабеть стала.

— Неужто и то забывать стал, как мы с тобой?… — с элегически-скорбной миной на лице начал Иннокентий.

— Помню, — прервал Кабаков.

Просительно глядя на атамана, Стахеев заговорил:

— Ты б хоть рассказал, как все годы-то эти жил… — И зачастил словно боясь, что Василий не даст ему договорить: — Другой ты стал, другой совсем. Раньше-то, помню, все одно мне вдалбливал: не пачкайся, Кешка, в кровушке человечьей — липкая-де она…

Кабаков помрачнел, его тяжелый неподвижный взгляд остановился на румяном от выпитой ханжи лице Иннокентия. Стахеев осекся, встретившись глазами с этим свинцовым взглядом.

— Вопросики ты, миляга, подсыпаешь… Насчет кровянки, Кеш, правильно я гутарил: липкая она. Но и другое в толк возьми: убить — это только в первый раз трудно… А воды-то много утекло, всему научиться было время…

Стахеев подавленно молчал, как бы боясь взглянуть на Василия. А тот, напротив, уставился на него долгим немигающим взглядом. Потом снова заговорил:

— Ну ладно, мобилизовали тебя в вохру. Так чего ж тебе не жилось, зачем ко мне напросился?

Стахеев потерянно пожал плечами, робко поднял глаза на Василия.

— Обрадовался, когда тебя узнал… Ни о чем не думал — кинулся к тебе, и вс?…

— А теперь жалеешь…

— Н-не знаю… — неуверенно ответил Иннокентий. — Назад-то пути нет…

— Молодец, что не врешь, — Василий хлопнул Стахеева по плечу и поднялся.

Постоял с полминуты, раскачиваясь на носках. И с ядовитой усмешкой произнес:

— А насчет воспоминаний… Помню ведь я, как ты от меня ушел. Чистеньким захотел быть… Ну и как оно, в чистоте-то себя содержать?…

Понизив голос до яростного шепота, Кабаков сказал:

— Пришить бы тебя, человеколюбца… Да может, исправишься, бес тебя ведает…

Василий подошел к двери, чуть приоткрыл ее, с минуту смотрел в щель, потом вернулся к нарам. Заговорил вполголоса:

— Я ведь, Кешка, оттуда, из Харбина, пришел. А назад не хочу намыкался… И здесь жить не сумею — позабыл, как да что.

Он сел рядом со Стахеевым, схватил его за плечи, всмотрелся в лицо.

— Отсидимся, Кеш, с полгодика — вс? одно краснюкам хана скоро, немец к самой глотке подобрался… А потом заживем…

— Это на какие шиши? — с недоверчивой ухмылкой спросил Стахеев.

— Я, думаешь, зря сюда пришел?… Мне один старичок, помирая, словцо сказал — где атаманскую казну в двадцать втором году сховали… когда большевики внезапно ударили.

— Так чего ж ты спешил-то? — все так же недоверчиво сощурился Иннокентий. — Коли красным каюк придет, тогда бы и приезжал, без хлопот свое добро забрал.

— В том-то и дело, что торопиться приходится. Не я один про тайну старикову узнал. Опередить надо…

— А я-то как помогу?

— Ты здесь все ходы и выходы ведаешь, как-никак никуда не уезжал. А меня — появись я на людях — враз сцапают, не знаю ведь я вашей жизни.

— Уйти отсюда хочешь?

— Не сразу. По золотишку надо еще ударить да с Шаманом разобраться…

Шаманом в банде звали орочена с обветренным морщинистым лицом — того самого, чей испытующий взгляд несколько раз ловил Стахеев.

— А чего он-то тебе мешает? — простодушно спросил Иннокентий.

Кабаков скрипнул зубами и стукнул себя кулаком по колену.

— Я бы его… Давай, говорит, по продуктовым складам, по баржам… Золото золотом, а продукты да шмотье еще нужней…

— Зачем ему?…

— Много будешь знать — скоро состаришься. Покамест я тут вопросы задаю. Поработай на меня сначала, а потом… До какого прииска от райцентра семьдесят два километра?

Стахеев понял, почему Кабаков так резко переменил тему — видимо, сказал лишнее. На минуту задумавшись, Иннокентий коротко ответил на поставленный вопрос:

— До Огонька.

Кабаков озадаченно наморщил лоб и сказал:

— Далековато…

— И до Романовского! — хлопнув себя по лбу, воскликнул Стахеев.

— Что до Романовского?

— Тоже семьдесят два.

Кабаков помрачнел. После недолгого раздумья спросил:

— А на какой из них последнее время за золотом ездили?

Стахеев пожал плечами:

— Наш наряд ни на одном не был.

— А другие? — настаивал Василий.

— Вот не соврать бы, — раздумчиво произнес Иннокентий. — Как будто на Романовский ездили…



В кабинете Боголепова было душно. Жуков в расстегнутой гимнастерке, без ремня расхаживал вдоль стены, обмахиваясь газетой. Гончаров, оседлав стул и опершись локтями на его спинку, сидел у карты района, то и дело утирая платком испарину со лба и шеи.

— Все делаем, как школяры, — ни к кому не обращаясь, с горечью говорил начальник штаба ББ. — Вон сколько брошенных приисков мне Николай Семенович назвал — и ни один на карту не был нанесен. А еще за бандой взялись гоняться.

— Это ты прав, — кивнул Боголепов, сидевший на подоконнике у раскрытого окна. — Давно надо было старичков собрать да вместе с ними карту подправить. Где шахта была, где старатели золотишко мыли — пусть лето простояли, а все какая-нибудь хибара осталась.

— Собираетесь весь год в кошки-мышки играть? — ядовито спросил Вовк, также ни к кому конкретно не обращаясь. — А что, я считаю, что операция проводится с полной безответственностью! Послали одного на аэроплане летать, другого в Золототрест под видом ревизора бумажки перебирать. Теперь мало того, что отдел ослабили еще и утечка информации неизбежна… Я подам рапорт!

— Не кипятись! — Боголепов флегматично махнул на него рукой. — Тебе бы только рапорты писать…

Но Вовк явно еще не выговорился. Губы его подрагивали от возбуждения. Рубя воздух ребром ладони, он забегал по кабинету.

— Да и вообще затея со знаками для самолета!.. Детский сад какой-то. В шпионов играем. Что с воздуха увидишь?…

— Погоди, Федор. — Жуков резко повернулся. — Сначала насчет того, что людей разбазариваем… Тебе, как и всем, прекрасно известно, что с самого начала операции начались регулярные облеты района и для наблюдения выделили сотрудника…

В спор вмешался Нефедов:

— Товарищи, я вижу, у вас какие-то давние разногласия…

— Начальник отделения службы считает, что на банду работает кто-то из отдела, — с ядовитой усмешкой пояснил Гончаров.

Встретившись с требовательным взглядом Нефедова, Вовк отвел глаза и глухо сказал:

— Береженого бог бережет…

— Вы кого-нибудь подозреваете, Федор Григорьевич? — бесстрастно спросил Нефедов.

— Нет пока…

— Тогда давайте больше не будем поднимать эту тему… — Нефедов помолчал, потом спокойно спросил, будто никакой размолвки не было: — А почему вам кажется, что с самолета ничего не увидишь — напротив, любой предмет правильной формы бросается в глаза.

— Да ведь в районе больше сотни брошенных приисков, зимовок, рудничных разработок…

— Опять за рыбу деньги, — раздраженно вставил Боголепов. — Никто и не отрицал сложность задачи… Если даже Стахееву не удастся выложить знак, он может на крайний случай сбежать потемну из банды и сообщить нам о ее пристанище.

Вовк хотел что-то ответить, но тут заливисто затрезвонил телефон. Нефедов снял трубку.

— Райотдел. Сейчас.

Передал трубку Боголепову.

— Слушаю, — сказал тот и через секунду начал лихорадочно строчить на листке бумаги. Хмуро бросил:

— Держите в курсе.

Положив трубку, объявил:

— Нападение на обоз с мукой…

Наступило долгое молчание. Его прервал Жуков.

— У меня никаких сомнений: они уничтожают продукты и промтовары, чтобы оставить прииски на голодном пайке, заставить прекратить работу…

Гончаров медленно покачал головой и с сомнением сказал:

— А почему им не уничтожать захваченное на месте? Мы не видели никаких следов этого — ни кострищ с остатками мануфактуры, ни рассыпанного сахара и соли…

Нефедов тряхнул свернутыми в кольца телеграфными лентами и сказал:

— А ГУББ требует от нас определенности. Проводим операцию, не до конца уяснив цели противника.

Все пристыженно молчали.

— Что телеграфировать прикажете: просим снять дивизию с укрепрайона для проведения войсковой операции по прочесыванию?…

— Да тут десяти дивизий не хватит, — бросив взгляд на каргу, сказал Боголепов. — Две Бельгии…



Солнце стояло в зените. Склоны сопок, обступавших котловину, в которой лежал брошенный прииск, дрожали в горячем мареве. Стахеев сидел возле камелька и с выражением безмерной скуки на лице оглядывал окрестности. Он уже во всех деталях изучил все эти полуразвалившиеся строения и заросшие кустарником мостки.

Чуть в стороне местность была словно изрыта гигантскими кротами отвалы пустой породы чередовались с шурфами, над ними поднимались в небо деревянные журавли-подъемники. На некоторых болтались тяжелые рассохшиеся бадьи.

Перехватив взгляд Иннокентия, сидевший с ним Куклим заметил:

— Преисподня, да и только. Будто бес какой изрыл…

Стахеев согласно кивнул головой и лениво поднялся. Сказал:

— Пойду еще хворосту принесу…

Он уже несколько раз пытался выложить из палок какую-нибудь правильную геометрическую фигуру. Старенький биплан дважды проносился над пустырем, но знак каждый раз не был готов. А потом Иннокентию самому приходилось разбрасывать разложенные хворостины, когда Желудок как-то слишком назойливо начинал вертеться рядом.

Сегодня за первую половину дня Стахееву удалось вытянуть в прямую линию несколько валежин. Оставалось приладить еще две палки, чтобы получилась стрела, указывающая прямо на барак.

Сделав несколько шагов, Иннокентий почувствовал на себе пристальный взгляд. Резко обернулся. В дверном проеме барака мелькнула серая кепка Желудка.

"Глаз не сводит, скотина", — подумал Стахеев и сделал вид, что зацепился штаниной за ветку.

Возвращаясь к камельку, он как бы невзначай уронил одну из палок, подправил ее ногой. Чуть отойдя, неприметно оглядел полянку — вдоль всего края вытянулась ровная линия, выложенная из хвороста. Еще один заход, и знак будет готов.

Но едва Стахеев свалил возле камелька дрова, как послышался отдаленный топот копыт.

Куклим обеспокоенно встрепенулся:

— Что-то стряслось. Чего это они среди бела дня возвращаются… Пыль-то за десять верст видать. Да и ероплан, гляди, опять появится…

Банда влетела на поляну на полном скаку. Иннокентий прикусил губу, увидев, как под копытами лошадей разлетелся выложенный им знак.

Кабаков нетерпеливым жестом подозвал к себе Шестого. Орочен помог ему слезть с седла. Василий повалился на землю и поднял ногу:

— Сдерни!

Орочен взялся за сапог, но Василий рыкнул:

— Легче, морда!

Из сбивчивых объяснений бандитов Иннокентий понял, что один из возчиков мучного обоза швырнул в Кабакова топором и слегка ранил ему ступню.

— Накормил дурака из пипетки, — сказал безусый бандит в синей сатиновой косоворотке и хлопнул по колодке маузера.

— Что тут у вас? — спросил Василий, когда орочен туго перебинтовал ему ногу.

— Петруха долго жить приказал, — сказал Куклим. — Утрось еще как уехали вы…

Василий поднялся и, припадая на раненую ногу, пошел к бараку. За ним потянулись остальные.

Остановившись перед нарами. Кабаков повернул к себе заострившееся лицо умершего. Прищурившись, пожевал губу. Желудок отыскал глазами Стахеева и глумливо сказал:

— Я так кумекаю, что один рот прибыл, один рот убыл. Баш на баш. Правильно я мыслю, а, легавый?

И разразился хриплым смехом.

Шаман медленно повернулся к нему, бесстрастно пробормотал:

— Эй, Желудок, шутки шутить не надо…

Конопатый беспечно глянул на него и с прежней усмешечкой повернулся к Кабакову.

Но Василий посмотрел на Желудка с таким выражением, что тот непроизвольно втянул голову в плечи.

— А чего, я ж так…

— Все прииска Петруха знал, все ходы и выходы видал… наставительно произнес Кабаков и неожиданно наградил Желудка увесистой затрещиной. Потом опустился на нары и сказал:

— Теперь на твою память вся надежда, Шестой, — один ты из местных остался.

— Тоже времени много прошло, — с жалкой улыбкой ответил орочен. — С тридцать второго года не был…

Подошел Куклим. Деловито осведомился:

— Ну что, могилку копать надо?…

— Может, сжечь? — в раздумье сказал Кабаков. — Никаких следов оставлять нельзя. На разрытую землю собаки придут…

— Но коли сжигать труп, обязательно целую груду хвороста придется спалить. А если в это время ероплан прилетит? Угли в секунду не размечешь, — робко сказал Куклим.

— М-да… — задумался Кабаков.

— А шахты-то брошенные на что? — спросил Иннокентий. — Ни одна собака не учует…

— Толково, — похвалил Кабаков. — Вот и займитесь этим, как поедите. Ты, ты… — Он ткнул пальцем сначала в Желудка, потом в Куклима, помедлил и показал на Стахеева. — И ты.

Когда сверху по шесту журавля спустился Стахеев, Желудок зацепил край бадьи за проржавевший костыль, торчавший из стены шурфа. Посмотрев вверх на голубой кругляшок неба, сказал:

— Метров десять, а то и пятнадцать будет.

Под ногами у него лежала целая охапка факелов из бересты. Взяв один из них и запалив, Желудок распорядился:

— Ты, мент, держись за мной и неси пару факелов, а Куклим с лопатами сзади пойдет.

И двинулся в глубь штрека, отходившего от шурфа.

Шли медленно, то и дело оглядывая ветхий крепеж. Кое-где стойка обрушилась и проход был полузасыпан породой. В нескольких местах обнаружили обширные пазухи над переплетением горизонтальных балок.

Штрек неожиданно оборвался, и троица очутилась в новом шурфе. Желудок задрал голову и сказал:

— А тут журавля не видать, не выберешься.

Эхо его голоса заметалось по подземелью. В темноте зашуршала обвалившаяся порода.

Бандит невольно втянул голову в плечи и приглушенным голосом произнес:

— Не орать! Видите, что творится. Едва держится.

Осмотрелись. Из нового шурфа в разные стороны расходились еще три штрека.

— Давайте сюда заглянем, — Желудок кивнул головой на одно из темных пятен, зиявших в стене. И первым шагнул в проход.

Они прошли около полусотни метров и уперлись в стену. В ней была выдолблена ниша — след давней попытки углубить шурф. Рядом валялся большой деревянный щит. Куклим поднял его и приложил к нише.

— Гля, как нарочно пригоняли.

— Тут, наверное, инструмент хранился, — предположил Стахеев.

— Вот сюда и заховаем Петруху — стоймя. И копать ничего не надо, решил Желудок и, посвечивая себе факелом, повернул обратно.

Идя следом за ним, Иннокентий приметил огромную пустоту над крепежными балками. Сунув туда свой факел, он с трудом различил своды полости.

Оказавшись на дне шурфа, Желудок предложил обследовать другие штреки.

Второй оказался совсем коротким, а третий тянулся долго и, неожиданно изогнувшись, пошел резко вверх. Впереди забрезжил свет. А вскоре, продравшись сквозь заросли шиповника, все трое выбрались на каменистую осыпь, спускавшуюся к речке.

Желудок взобрался на гребень откоса и присвистнул.

Ого, больше версты отмахали. Айда до табора…



В тот же день на заброшенном прииске появился новый человек. Он приехал на лошади в сопровождении одного из бандитов, накануне куда-то отосланного Кабаковым.

Василий, Шаман и приезжий уединились в бараке и просидели там дотемна. До слуха Стахеева доносились голоса — разговор явно шел на повышенных тонах. Иннокентию удалось даже расслышать несколько отрывочных фраз, однако составить представление о предмете спора он не смог.

За ужином бандиты сидели как прибитые — всем было ясно, что произошла крупная размолвка. Кабаков был мрачнее тучи. Шаман, не говоря ни слова, недобро улыбался. Гость — высокий белесый мужчина с водянистыми глазами ел кашу из алюминиевой миски с таким выражением, будто глотал уголья. Потом они все трое снова отошли в сторону, обменялись несколькими репликами. Василий свистнул, Шестой стремглав бросился на зов, выслушал какие-то распоряжения Кабакова и пошел седлать лошадей.

Вскоре раздались глухие удары копыт в темноте.

Лежа на нарах, Стахеев думал о возможных причинах несогласий между Кабаковым и Шаманом. В том, что приезжий — курьер из-за кордона, Иннокентий не сомневался: уж очень барственно тот держался, да и сама речь его — насколько можно было судить по немногим фразам — имела налет чего-то нездешнего.

Оброненное Кабаковым признание в том, что Шаман требует большей активности, доказывало: истинным хозяином банды является этот невзрачный орочен. Кто он? На чем основывается его власть? Какие у него полномочия? Что значит выкрик Кабакова "не хочешь по-моему — будем врозь атаманить"?

Поразмыслив, Стахеев пришел к выводу, что назревает раскол банды и что связной, возможно, повез важную информацию за Амур. Если не ударить уже сейчас, то половина бандитов может ускользнуть, а тогда и возвращение награбленного ставится под вопрос. Еще хуже, если Кабаков предложит Иннокентию уходить из банды вдвоем. Тогда Шаман точно сменит ее местопребывание, и все придется начинать сначала.

Как ни прикидывай, решил Стахеев, а выжидать больше нельзя. Не стоит уповать и на то, что удастся выложить знак для самолета. Завтра, быть может, будет поздно. Если же суметь передать информацию о местонахождении банды уже сегодняшней ночью, да к тому же известить о том, что к границе движется связной, и дать его приметы, то удастся, быть может, не только прихлопнуть Кабакова с братией, но и ухватиться за ниточку, ведущую в Харбин…

Стахеев приподнял голову с топчана. Долго смотрел на соседние нары. Никто не шевелился. Слышалось тонкое с присвистом дыхание Куклима, частое сопение Желудка.

Беззвучно ступив на земляной пол, Иннокентий взял гимнастерку, служившую ему вместо подушки, быстро надел. В несколько шагов преодолел пространство до двери и резко распахнул ее. Петли тонко пискнули.

Стахеев постоял несколько секунд и так же резко закрыл дверь, в последний момент придержав ее рукой. Тотчас же на нарах сел Желудок, с кошачьей проворностью перемахнул через спящего Куклима и, отведя руку с маузером в сторону, взвел курок.

Убедившись, что часового нет поблизости, Стахеев, осторожно ступая, направился в сторону зарослей. Но едва он скрылся за кустом, прогремел выстрел.

Из-за барака немедленно выскочил караульный с винтовкой, из хибар высыпали полуодетые бандиты с револьверами и карабинами в руках.

— Уйти хотел, собака, — Желудок с разбега пнул в бок скрючившегося за кустом Иннокентия.

— Ты что, бешеный?! — морщась от боли, крикнул Стахеев. — По нужде не даст сходить!..

— У-у, паскуда! — И Желудок еще раз самозабвенно пнул лежащего.

— Встань! — грозно сказал подошедший Кабаков.

Стахеев тяжело поднялся, держась за плечо.

— Значит, деру дать решил?…

— Да ты что, Василий, не веришь мне?… — с самым искренним негодованием спросил Иннокений. — Разве ты меня плохо знаешь?…

— Пришить легавого, и точка! — лениво сказал Куклим. — На кой он сдался?…

— А я что говорил?! — заклокотал Желудок.

— Васи-илий Мефодьич! — Стахеев жалостливо смотрел на Кабакова. — Ну чего он прицепился — ни днем, ни ночью покоя…

— Кто еще видел, как этот, — Кабаков мотнул головой в сторону Иннокентия, — как этот в бега подался?…

Никто не отозвался. Тогда Василий перевел взгляд на Желудка, сощурившись, смерил глазами Стахеева. Грубо спросил, ткнув пальцем в плечо.

— Чего там у тебя?

— Больно. Кровь идет, — чуть не всхлипнув, сказал Иннокентий.

— Погляди, Шестой, — распорядился Кабаков.

Разорвав рукав, орочен осмотрел рану и ободряюще сказал Стахееву:

— Пустяк совсем… Затянет, как на собаке.

— Замотай. А потом, слышь, Желудок, запереть его накрепко вон в ту землянку. И сторожить его день и ночь.

Когда Иннокентия отвели в сторону, Кабаков хмуро сказал:

— Завтра пошлю проверить про этого… Если что не так, отдаю его тебе, Желудок, — по-свойски разберешься…



Стахеев лежал на охапке сухой травы, неотрывно глядя на щелястую дверь, через которую пробивались узкие лучики света. Снаружи слышались возбужденные голоса. Они быстро удалялись.

Когда все стихло, Иннокентий услышал рокот мотора. Гул все нарастал, пока не заполнил собой все тесное пространство землянки.

Едва самолет пролетел, наверху снова загомонили. Затрещали сучья у камелька, зазвенел молоток о железо.

Яркие лучики, прорезавшие сумрак, погасли — кто-то подошел к двери. Звякнул замок. В слепящем прямоугольнике возник силуэт.

— Эй, держи!

Стахеев узнал Шестого. Орочен поставил на земляную приступку кружку с водой, положил сверху ломоть хлеба. Покачал головой, посмотрев на забинтованную руку Иннокентия, и со вздохом закрыл дверь.

Насытившись, Стахеев сел на еловый лапник, устилавший пол, поджал под себя ноги и затянул песню про удалого казака, того, что гулял по-над Амуром…

Через некоторое время лучики, бившие сквозь щели в двери, снова погасли.

— Иннокентий, почему песню поешь? — негромко спросил Шестой. Василий человека послал узнать про тебя. Приедет — убьют, однако…

— А мне чего? — беспечно отозвался Стахеев. — Поел — повеселел. Вот и пою.

— В моем улусе такую песню пели. Ты из каких мест?

— Здешний.

— Эйе! — радостно воскликнул орочен. — Да ты, может, и про Василия Петухова слыхал. Отец мой…

— Как же — знатный охотник был. Орден получил — в газете нашей про него писали. Кажись, перед самой войной помер…

Орочен долго молчал. Наконец глухо спросил:

— Может, еще про кого из нашей семьи слыхал? Род-то наш большой братанов одних восьмеро да девок пять…

— Нет, Шестой… Да имя-то есть у тебя?

— Митькой раньше звали…

— Что ж ты, Дмитрий Васильич, от родни своей отказался?

— Десять лет как пес бездомный скитаюсь… Вот услыхал в Мохэ: людей из ороченов собирают, чтобы через границу идти — сразу примчался… Может, думаю, своих повидаю.

— Не пойму я тебя… — начал Стахеев. — Что тебе не жилось?…

— А-а, — протянул Дмитрий и, помолчав, сказал: — Меня к расстрелу приговорили…

— За что? — оторопело спросил Иннокентий. Уж очень не вязалось с приниженно-добродушным ороченом это страшное слово.

— За убийство… В тридцать втором году — в октябре это было приехали мы в райцентр в кооперацию: пороху, дроби, продуктов на промысловый сезон закупить. Да загуляли — приехал тут один из богатых наших соседей, водки набрал. Как в тумане были, дрались с кем-то… Проснулись на третий день — а тот мужик, Петро Анзямов, и говорит: в драке председателя сельсовета зарезали, теперь вас как подкулачников за террор к стенке поставят… Давайте, говорит, деру за Амур…

— А-а, я слышал про этот случай, — задумчиво проговорил Стахеев. Была драка в клубе, до поножовщины дело дошло…

— Вот-вот, — сказал Дмитрий. — Потом уж, в Китае, объявил нам Петро: не только председателя, еще двоих на ножи приняли. Теперь, сказал, вам назад пути нет — всех, кто в драке участвовал, большевики к расстрелу приговорили заочно.

— И ты поверил? — поразился Иннокентий. — Да ведь о том случае и в газете писали, я помню. Маленько задели одного парня из ваших. Товарищеский суд был…

— Правду говоришь?! — сдавленным голосом спросил орочен. — Так что же я?… Десять лет… Десять лет из жизни выкинул…

— Чем хочешь могу поклясться…

— Верю твоему слову, земляк. Как тебя увидел — сразу понял: это человек хороший, — он помолчал, горестно покачивая головой, потом спросил: — А тебе-то зачем к Василию надо было? Не пойму…

— Сам теперь жалею, — ответил Стахеев.

Понизив голос, Дмитрий сказал:

— Однако удирать надо… Если… если, как ты говоришь, не приговаривали меня… Дома у родных спрячусь… Пойдешь со мной?

Сердце Иннокентия на мгновение сжалось, в висках застучало. Свобода! Свобода! И тут же словно холодом обдало: а если уйдут бандиты?! Стоит ему теперь бежать, как Василий сразу распорядится уходить с этого места, а то и вообще двинет за Амур. Рассчитывать на то, что бегство долго не обнаружится, невозможно. И Стахеев сказал:

— Не-ет, не могу я вместе с тобой.

— Почему? — недоуменно спросил Дмитрий.

Но Иннокентий вместо ответа сам задал вопрос:

— Что ж теперь, в улусе собираешься отсиживаться?

— А куда деваться? За то, что мы здесь натворили, добра не жди… На войну, может, попроситься?

— Хочешь заработать прощение? — напрямую спросил Стахеев.

— Что надо делать? — В голосе Дмитрия затеплилась надежда.

— Если ты уйдешь, Василий может перебраться отсюда. Где остановится через несколько дней — не знаю. Может, меня уже не будет. Ты должен запомнить главное: он знает километраж от райцентра до каждого прииска, и это почему-то позволяет ему подстерегать машины…

Уже смеркалось, когда снаружи послышались возбужденные голоса, какой-то непонятный шум. Стахеев приник к двери, но ничего не смог разобрать.

— Тащите его в землянку! — раздался повелительный бас Кабакова.

Дверь распахнулась, и на фоне густо-синего закатного неба стали видны несколько силуэтов. Через мгновение кто-то мешком упал на лапник.

— Завтра выкопаете для него особую яму, а сегодня пусть ночуют вместе, — говорил Кабаков. — Стеречь пуще глаза.

Дверь закрылась. В полутьме Иннокентий с трудом различил нового пленника и чуть не вскрикнул от удивления — это был Шаман.

— Что смотришь? — подняв голову, спросил тот. — Думаешь, я тоже удрать хотел?

— Да никуда я не собирался сбегать, — возмущенно начал Стахеев.

— Все равно нам обоим конец, — убежденно сказал Шаман. И, помедлив, добавил: — Если не сумеем выкарабкаться.

Стахеев слушал его правильную речь и все больше убеждался, что Шаман не простая птица. Осторожно спросил:

— А вас за что так?

— Да потому что жулик этот твой Кабаков. По его приказу связного убили, а меня он сюда засадил, сказал, чтозаставит нужные ему донесения подписать… Подлец, ворюга!..

— Извините, не знаю, как вас звать-величать…

— А-а, — отмахнулся Шаман. — Какое это имеет значение… Впрочем, если угодно, меня зовут Бо Фу, я офицер маньчжурской армии. Служил при штабе атамана Семенова… Удивляешься, что я тебе все это говорю?

— Да нет, — Иннокентий пожал плечами.

— Я хочу, чтобы ты понял: никакого смысла нет связываться с уголовником. Поможешь мне — получишь все. Через несколько месяцев, если я захочу, ты будешь городским головой Хабаровска, Владивостока, где пожелаешь…

— Это как же?…

— Неважно… Делай то, что я скажу…

— Ну нет, я так не согласен. Вы моего товарища бог знает в чем обвиняете, а я вам должен на слово верить, — с обидой в голосе сказал Стахеев.

— Да пойми ты, твой Кабаков — преступник. Его и красные расстреляют и наши, когда придут, повесят. Он всю операцию сорвал…

— Ничего не пойму.

Бо Фу надолго замолчал, тяжело вздыхая, ворочался на лапнике. Потом с отчаянной злостью заговорил:

— Все равно выбирать не приходится… хоть легавый ты, хоть нет. Нет, так поможешь — если твое будущее тебе дорого… Наша группа не только золото должна брать, ее основная задача — создать склады продовольствия и одежды… чтобы обеспечить базу для более крупных сил, которые придут по нашему знаку из-за Амура…

— Семеновцы?…

— Я и так слишком много сказал тебе… Василий рисковать не хочет, поэтому старается как можно меньше работать по дешевому товару — так он сам говорит… Можно считать, что операция сорвана… если мне не удастся отсюда вырваться.

— Что же делать?

— Если тебя выпустят… — Бо Фу многозначительно умолк.

— Выпустят, конечно. Меня проверять нечего, все чисто.

— Тогда попытайся уйти. Добирайся до прииска Второй Пикет. Там есть двугорбая сопка. В седловине растет одна-единственная сосна. Ее надо срубить.

— Опять ничего не пойму.

— Эту сопку видно в бинокль из-за Амура. Сруби сосну и возвращайся сюда. Через день здесь будут мои люди, много людей — они ждут знака. Тогда проси, что хочешь…



Их разбудила стрельба, крики, дробь конских копыт. Дверь рывком открыли, и в землянку с факелом в руках ворвался Желудок. За ним виднелись заспанные лица бандитов.

— Оба здесь? — удивленно пробормотал конопатый. — Так кто ж это сб?г?

И бросился назад, с грохотом захлопнул дверь.

Стахеев и Бо Фу не сомкнули глаз до утра, вслушиваясь в то, что происходит снаружи.

С первым светом застучали копыта, в тишине зазвенели голоса.

— В камыши к озеру, подлец, рванул. Там посередине рыбаки невод выметывали…

— Подпалили камыши с двух сторон. Как понесет огонь!..

— Испе-екся! Что зайца зажарили…

— И чего он, паскуда, в бега ударился?…

— Ну, Шестой, ну, тихоня… Вот и узнай, от кого что ждать…

Стахеев понял, что попытка Дмитрия бежать не удалась, и, ничком улегшись на лапник, приготовился к самому худшему.



В кабинете Боголепова снова собрались все члены штаба ББ и Нефедов. Начальник райотдела рассказывал:

— Четыре часа прошло, пока старик до телефона добрался да нам позвонил… Нашли-де обгорелого мужика в камышах. Пока в лодке везли, помер. Только и разобрали из его предсмертных слов: "Кеша сказал: Кабаков километраж знает".

— М-да, задачка… — Вовк скептически посмотрел на стол, посреди которого белел лист с короткой — в две строки — записью. — Что это, скажите на милость, значит: "Кабаков знает километраж"? Какой километраж?

Воцарилось тяжелое молчание.

— А все же тут что-то есть! — наконец сказал Нефедов. — Надо шевелить мозгами…

Жуков только хмыкнул, как бы говоря: это младенцу понятно. А Гончаров с мучительной гримасой сжал ладонями виски и склонился над запиской. Через некоторое время в раздумье заговорил:

— Я думаю, Стахеев и сам не знает больше того, что поручил передать орочену.

Все недоуменно воззрились на начальника штаба.

— Да-да, он узнал этот факт и сообщил нам, чтобы мы кумекали, искали, шевелили этими самыми, — Гончаров покрутил пальцем у виска.

— Но что за километраж имеется в виду? Откуда и докуда? — с беспомощной улыбкой спросил Жуков, — Ну, откуда, это ясно — от райцентра…

— Вот видишь, один кончик есть, — оживился Гончаров.

— Ну и что? Знать бы, до какого прииска…

— А может, он до всех знает? — вдруг заговорил Нефедов. На лице его появилось такое выражение, словно он пытается ухватить какую-то мысль.

— Конечно! — крикнул начальник штаба и вскочил со своего места. Банда знает километраж от приисков до райцентра.

Но Гончаров тут же осекся. Было видно, что он тоже мучительно пытается удержать ускользающую догадку. Заговорил с трудом, продираясь сквозь сумятицу мыслей.

— Но какую пользу может дать им такое знание? Да и не такая уж это тайна… Они как-то узнают о движении машин Золототреста — при чем здесь расстояния?…

— А что если речь идет о километраже этих машин? — неожиданно вмешался Вовк, захваченный общей атмосферой ожидания, что вот-вот придет озарение.

— Федор! Да ты же… ух, головастик чертов! — Гончаров радостно тряс начальника отделения службы за плечи. — Правильно! Зная пробег машины, они вычисляют, на какой прииск она следует…

Жуков тоже встал и возбужденно заходил из угла в угол, потирая руки. Резко остановился и с видом человека, наткнувшегося на самородок, воскликнул:

— Ну точно, все совпадает! Потому-то они не на каждый транспорт нападали — ведь до многих приисков расстояние одинаково. Вот они и действовали наудачу — иной раз в точку попадут, иной раз — мимо.

— Выходит, наша догадка насчет информаторов оказывается верной, подхватил Гончаров. — Кто-то сидит в Золототресте…

— …и знает о содержании документов, с которыми выезжает команда, добавил Нефедов. — Но почему тогда их человеку не сообщить просто название прииска? Зачем эта путаница с километражем?

— Значит, он имеет доступ только к документам на машину, — сказал Боголепов. — Следовательно, круг людей, связанных с этим, можно еще сузить…

Но Вовк словно окатил всех ушатом холодной воды:

— Позвольте… А как же тогда банда узнавала о местах засад, устраивавшихся нами?… Почему бандиты ударяли всегда в нескольких километрах?…

Зазвонил телефон. Начальник штаба бросился к аппарату. Все напряженно ждали.

— Гончаров… Так… Добре…

Положив трубку, он сказал:

— С Романовского машина прибыла в целости и сохранности.



На проходной шпалозавода, едва освещенной слабенькой лампочкой, клевала носом дежурная в вохровской гимнастерке. Когда скрипнула дверь и с улицы вошла женщина в пестрой шали, повязанной низко, по самые брови, вахтерша подняла на нее сонные глаза.

— Доброго здоровьица! — Гостья явно чувствовала себя неловко и то и дело закрывала руки концами шали. — Не знаете ли такого Стахеева Иннокентия — у вас робит.

— Я сама-то без году неделя. У кого другого спроси… — Глянув в небольшое окошечко, дежурная сказала: — Да вон идет — она тебе все скажет. Клав, подь сюда, пособи женщине…

— Письмо к нам принесла почтальонка — адресом обознался кто-то, начала объяснять женщина в шали пожилой работнице в замасленной робе. Писано: Стахееву Иннокентию. Порасспросила суседок: говорят, на шпалозаводе такой есть парняга. Вот, пришла…

— Спохватились! Кешки третий год уж нету. Как в финскую призвали, так и не бывал…

— Ну, извиняйте, — сказала гостья. — Уж воротится, тогда…



— Итак, мы очертили все пункты, в которых проверяются проездные документы машин Золототреста, — говорил Гончаров. — Но каким образом банде удавалось узнавать места расположения наших засад? Ведь ни Золототрест, ни отдел ВОХР, ни уполномоченные НКВД не информировались об этом.

— А что, если банда заранее выставляет наблюдателей по трассе следования золотого транспорта? — задумчиво произнес Жуков, как бы советуясь вслух с самим собой. — Тогда им легко установить, где с нашего автомобиля сошли засадные группы…

— Это стоящее соображение, — одобрил Боголепов. — Только откуда им знать, что мы собираемся выехать?

— А если осведомитель только один? — прищурившись, спросил Нефедов.

— Что вы имеете в виду? — недоуменно отозвался Боголепов.

— Может быть, о выезде милицейского наряда дает знать тот же человек, который сообщает о машинах Золототреста?

Гончаров склонился над бумагой, где была вычерчена схема пунктов, на которых предъявляются проездные документы. Нарисовав сбоку кружок с надписью «Милиция», он прицелился карандашом поочередно к нескольким узловым точкам схемы и каким-то не своим — глухим, севшим голосом проговорил:

— Нашли!

Все инстинктивно поднялись со своих мест и сгрудились вокруг схемы.

— Вот! — Гончаров стремительно провел жирную черту от кружка «Милиция» к кружку «Нефтебаза». — Это единственное место, где и наши, и их машины предъявляют путевки. По существующему положению о нормировании горючего, бензин отпускается в соответствии с расчетным расходом на сто километров — строго по путевке, заверенной руководством. Вот откуда узнают о километраже!

Он на мгновение умолк, чтобы схватить из пачки папиросу. И продолжал:

— Вычислить наши намерения совсем нетрудно. Если только что заправлялась золототрестовская машина и в путевке стояло сто пятьдесят километров, а следом подъезжает наш автомобиль и получает бензин согласно такому же километражу…

— Верно, — пораженно сказал Вовк.

— Тогда и банде нетрудно проследить заранее за движением наших нарядов и узнать, где выставлены засады, — подхватил Жуков.

— Дело! — с радостным лицом заявил Боголепов. — Теперь остается только накрыть их сообщника… Звоним в Золототрест — пусть отправляют на нефтебазу спецмашину с липовой путевкой. Установить наблюдение за всеми сотрудниками и ждать…

— Думаю, придется недолго, — заметил Гончаров. — Они ведь должны оперативно действовать. Обычно машина выезжает в рейс через час — через два после заправки…



Она вышла за дверь проходной и пошла по широкой пустынной улице, населенной одними курами и овцами. За палисадниками, обсаженными сиренью, дремали кряжистые сибирские избы.

Когда за поворотом показались крашенные в защитный цвет стальные «стаканы» нефтебазы, женщина стянула с головы шаль и набросила ее на плечи. Ненадолго скрывшись в будке охраны, она появилась оттуда в черном халате и кирзовых сапогах.

А через некоторое время к нефтебазе подъехала машина с обитыми сталью бортами, с жалюзи на ветровом стекле.

Жуков, Гончаров и еще двое милиционеров с разных точек непрерывно следили в бинокль за тем, что делается возле «стаканов». И когда автомобиль Золототреста выехал за ворота, но никто из работников базы не засуетился, не покинул ее территорию, на лицах сотрудников милиции появилось выражение досады и разочарования.

Но вот к нефтехранилищу подъехала еще машина. Учетчица не спеша взяла документы, положила на столик, что-то черкнула в бумагах и пошла открывать вентиль. Заправив машину, она обошла ее и вдруг быстрым движением что-то сунула под запасное колесо закрепленное сзади кабины.

Гончаров отнял от глаз бинокль и в изнеможении утер рукавом пот со лба. Прошептал:

— Все…

Подтянул к себе деревянный ящичек полевого телефона. Крутнул ручку.

— Задержите автомобиль номер 21–10, идет в сторону приисковой трассы. Под запаской сзади кабины должно что-то быть…



— Говорит, полюбовницей его была, — докладывал Гончаров. — Костерит Кабакова на чем свет стоит: проклят будь тот день, когда с тобой, окаянным, спозналась.

— А кому записки передавала, сказала? — спросил Нефедов.

— Опять-таки божится, что не знает, кто и где их забирал. Как получала указания с приисковыми машинами — такие же записочки под запасным колесом, — так-де и назад отправляла.

— А что она говорит относительно последнего своего послания с сообщением о том, что Стахеев уже три года в армии и с указанием километража пробега золототрестовского автомобиля? — поинтересовался Боголепов.

— Получила записку с поручением сходить на шпалозавод — видно, Иннокентий сказал Кабакову, что работал там.

— Думаю, тут все ясно, — заговорил Жуков. — Детали можем уточнить потом. Сейчас надо действовать. Посылаем с первой же машиной соответствующую записку. А потом встречаем банду на дороге — причем бросаем на засады все наличные силы.

— Правильно, — поддержал Вовк.

— Только записочку, на мой взгляд, надо положить подлинную, — сказал Нефедов. — Что, если связник по каким-то неуловимым признакам догадается о подвохе?

— Насчет записки согласен. А в остальном я решительно против. Гончаров посмотрел на Нефедова, явно взывая к его авторитету. — Так мы не можем гарантировать успех операции. Если хотя бы половина бандитов разбежится, нам потом будет ох как трудно снова выйти на них. А что, если они захваченное ранее золото перепрячут?… Думаю, сейчас главное установить, где забирают записки и кто их связник.

— По-моему, у нас отработанная схема действий, — заметил Боголепов. Надо определить все пункты, на которых останавливается любая машина, идущая по приисковой трассе.

— А тут и мозговать нечего, — подал голос Жуков. — Все шоферы имеют продовольственные талоны и отоваривают их — обедают или ужинают — в чайной поселка Ближний Урман. Кто-то из тамошних жителей и забирает записки. Больше негде.

— Надо бы проверить, может, еще где… — начал Вовк.

— Проверим, конечно. Но, думаю, замполит попал в точку, — прервал его Гончаров. — Теперь нельзя терять ни минуты… Товарищ начальник отделения службы, немедленно мобилизуйте весь личный состав отдела. Если выйдем на связного, придется, возможно, ударить немедленно.

Боголепов кивнул и с какой-то торжественной интонацией произнес:

— Действуй, Вовк.



Гончаров и Панов сидели на скамье, придвинутой к окнам низенькой горницы, и не спускали глаз с грузовика, стоявшего напротив, возле здания чайной. Улица была пустынна, только двое мужчин в майках пилили неподалеку дрова, да перед палисадником дома, из которого вели наблюдение начальник штаба ББ и Николай Семенович, дремал на лавочке какой-то согбенный старец в валенках и полушубке.

На крыльце чайной появился мальчишка с надкушенным пирогом в руке. Он жевал с явным наслаждением, посматривая по сторонам, словно ждал кого-нибудь, кто мог позавидовать его удаче. Покончив с пирогом, не спеша подошел к машине, быстро сунул руку под запасное колесо. Так же неспешно вернулся на крыльцо и скрылся за дверью.

— Вот это номер! — воскликнул Гончаров.

Старец на лавке перед палисадником беспокойно завозился, и Гончаров раздраженно постучал ногтем по стеклу. Фигура в полушубке еще сильнее сгорбилась и замерла.

— Не терпится шельме. Так всю операцию провалить можно, — с досадой сказал начальник штаба.

— Дело молодое, примирительно ответил Панов.

Но Гончаров уже позабыл про оплошавшего сотрудника. Настороженно глядя на вход в чайную, он проговорил:

— Ну что, будем ждать, пока мальчишка выйдет, и расспросим, кому записку отдал?…

Панов помолчал в недолгом раздумье и быстро сказал:

— А ведь пацан с кем-то из кухни имеет дело… Откуда у него пирог? Сейчас такое лакомство и за деньги не купишь.

— Идем, — начальник штаба резко поднялся со скамьи.

На пороге чайной Гончаров обернулся и увидел Жукова и Вовка, выходивших из соседнего дома. Мужчины в майках бросили пилить и что-то искали за поленницей. Старец в полушубке и валенках настороженно воззрился на начальника штаба.



Когда проходили мимо столиков, за которыми обедали несколько человек, со своих мест поднялись трое и последовали за Гончаровым и Пановым.

Парнишка, взявший записку, вынырнул из-за захватанной шторы, закрывавшей вход в кухню. Начальник штаба, не говоря ни слова, кивнул в его сторону, и один из сотрудников, дежуривших в чайной, отделился от группы.

Откинув штору, Гончаров влетел в кухню, на ходу доставая пистолет. В дальнем углу за плитой повар поспешно стягивал через голову грязноватый фартук. Никого больше не было в помещении.

Увидев наведенное на него оружие, повар вскинул руки даже раньше, чем последовало приказание Гончарова, оборванное на полуслове:

— Р-ру!..

Но в следующий момент повар сделал резкий прыжок в сторону, одновременно что есть силы пнув большой бак, стоявший на плите. Щи с шипением хлынули на раскаленный чугун. В одно мгновение кухня наполнилась паром. Послышался звон стекла.



Жуков и Вовк видели, как откуда-то сбоку чайной, закрыв голову руками, вместе с россыпью осколков вылетел человек, как он выхватил револьвер и дважды выстрелил в клуб пара, вырвавшийся из разбитого окна.

К чайной уже бежал старец с пистолетом в руке, размахивая карабинами, мчались двое мужчин, только что пиливших дрова.

Из соседних домов высыпало больше десятка вооруженных людей.

— В сторону реки уходит! — крикнул кто-то, и все бросились к огородам, простиравшимся позади поселка. Там уже слышались выстрелы.

Гончаров и Панов тоже со всех ног бежали на звуки стрельбы. Когда они перемахнули через дощатый забор, отгораживавший картофельное поле от поселка, то увидели, что повар оторвался от преследователей на добрую четверть километра.

Следом за сотрудниками милиции карабкались через забор десятки мальчишек.

— Банду накрыли! — с восторгом вопили они — и среди них тот, что недавно еще уписывал пирог, полученный от повара.



Беглец вдруг пропал, словно сквозь землю провалился. Пробежав сотню метров, сотрудники райотдела увидели серо-желтую полосу реки, спрятавшуюся в разломе глинистых берегов. Вода неслась с огромной скоростью, там и сям образуя крутящиеся воронки. Мокрые холки камней, разбросанных по руслу, то скрывались в потоке, то выныривали из него. И среди этой крутоверти быстро двигался небольшой паром. Проворно крутя деревянное колесо, повар гнал его вдоль троса, натянутого между берегами.

Когда первый из сотрудников скатился по крутому берегу к металлическому костылю, на котором был закреплен трос, беглец был уже на середине.

Даже усилиями нескольких человек не удалось выдернуть надежно вбитый костыль. Кто-то выхватил нож, стал ожесточенно пилить трос. А расстояние между паромом и берегом все сокращалось.

Столпившихся вокруг костыля сотрудников растолкал узкогрудый старичок в заячьей шапке. Взмахнул заступом, зеркально блеснувшим на солнце, и ударил но тросу. Еще взмах, и канат с пушечным грохотом хлестнул по воде.

Повара бросило на дощатую палубу парома. Колесо с визгом крутилось вхолостую. Через несколько секунд послышался глухой удар, и судно зависло на камне. Поднявшись на ноги, оглушенный беглец понял, что его снова отнесло к середине. Обернувшись, он увидел стволы наведенных на него винтовок.

Из кустарника на противоположном берегу — в том месте, где должен был пристать паром, — вылетел всадник. Нахлестывая лошадь, он помчался в сторону холмов, подступавших к долине в какой-то версте от поселка.

Увидев его, Гончаров стал лихорадочно оглядываться по сторонам. Старик в заячьей шапке, без всяких слов поняв, что нужно начальнику штаба, сказал:

— Есть, есть брод. Полверсты вверх по речке.



У камелька суетился Куклим — расставлял на траве миски, резал хлеб. Один за другим подходили бандиты, усаживались на траве.

Едва успели зачерпнуть по ложке похлебки, как послышались выстрелы. Все вскочили, засуетились, кто-то бросился в барак к лошадям.

К лагерю банды летел всадник. Еще издали крикнул:

— Легавые!

Несколько человек уже сидели в седле. Но тут раздался истошный вопль:

— Не успеть! Под землю! Там по штреку к речке можно уйти!

И Куклим бросился к шурфу, над которым висела длинная жердь журавля с тяжелой бадьей.

Кабаков размышлял одно мгновение, потом махнул револьвером в сторону выработок:

— Все в шурф!

Желудок полувопросительно-полуутвердительно сказал:

— Легавого и Шамана — оп?!

И чиркнул себя большим пальцем по горлу.

— В шурф тащи, — нахмурившись, бросил Василий. — Ничего нельзя оставлять, даже трупы…

Желудок с недовольной миной сунулся к землянке. Распахнув дверь, рявкнул:

— Выходите! Живо давайте!

И, тыча то Стахеева, то Бо Фу между лопаток стволом маузера, погнал их к выработке.

Когда коротко стриженная макушка маньчжура мелькнула в черном зеве шахты, журавель подъемника оседлал Стахеев. Обжигая ладони, скользнул вниз по шесту. За ним скатился Желудок.

Куклим, стоявший на дне шурфа, проводив Бо Фу подзатыльником ко входу в штрек, подтолкнул туда же Иннокентия, яростно шепча:

— Скорей, черт вас дери. Все уже здесь… Факел возьми… Да не орать — свод обвалите…

И тут произошло неожиданное. Схватив факел, Стахеев ударил им но бадье, зацепленной за костыль. Сорвавшись, она полетела вверх.

Прорычав что-то нечленораздельное, Желудок выхватил из-за голенища нож и бросился на Иннокентия. Но тот отклонился от удара схватил за плечи подвернувшегося Куклима и толкнул его под ноги Желудку. А сам нырнул в штрек. Пробежав до первой кучи обвалившейся породы, поднял лежавшую сбоку стойку и что есть силы ударил ее торцом в грудь настигавшего его Желудка. Охнув, тот сел, закрыв проход для Куклима.

Стахеев схватился за балку перекрытия и рванул ее на себя. Каменистая порода лавиной хлынула сверху, отделив его от преследователей.



Сгрудившись на пустой площадке, где только что сидели бандиты, сотрудники райотдела недоуменно озирались по сторонам.

Заседланные лошади, понурив головы, жевали траву. У камелька были разбросаны миски и ложки, валялись примятые сапогами ломти хлеба.

Из барака выбежало несколько милиционеров с винтовками. По их растерянному виду всем стало ясно, что банда исчезла.

Панов сосредоточенно обводил глазами весь огромный пустырь, изрытый шурфами, и вдруг напряженно замер, увидев раскачивающуюся на шесте бадью.

Гончаров, проследив за его взглядом, сразу сообразил, в чем дело и, махнув рукой милиционерам, бросился к шурфу.



Стахеев нагнал последнего из цепочки беглецов, растянувшихся по штреку. Вполголоса позвал:

— Эй, вы ведь из второго шурфа не туда пошли. Это в тупик ход. Передай вперед, чтобы поворачивали. За мной идите.

И, освещая себе дорогу факелом, отправился назад.

Подождав на дне шурфа, пока из штрека покажется бандит, с которым он только что разговаривал, Иннокентий кивнул ему на соседний штрек и сам быстро нырнул в него. Ткнув факел в кучу пустой породы и загасив его, он что есть духу помчался по штреку, одновременно ощупывая ладонями свод. Когда рука ушла в пустоту, он остановился и забрался на крепежную балку.

Через полминуты под ногами у него промелькнул факел, потом еще и еще. Как только Стахеев насчитал шестерых, он сразу же спрыгнул в проход и принялся лихорадочно выворачивать балку на краю пустой полости.



Бандит, первым пробиравшийся по штреку, остановился перед деревянным щитом, закрывавшим проход. Оглянулся, поджидая остальных. Увидев Кабакова, сказал:

— Дверь, что ли…

— Так чего вылупился? Открывай! — прошипел тот.

Бандит поддел ножом край щита и откинул его в сторону.

И тут же сзади раздался грохот обваливающегося свода.



Стахеев выбрался на дно шурфа, держа в руке тлеющий факел. Принялся изо всех сил дуть на него. Но огонь не разгорался. Тогда Иннокентий растеребил берестяную обертку и стал снова раздувать обуглившиеся кольца. И пламя, наконец, охватило кору.

Подняв факел над головой, Стахеев осмотрел стены, уходившие вверх. Но редкий крепеж был таким трухлявым, что нечего было и думать о том, чтобы взобраться по нему к ярко голубевшему в вышине выходу.

Тогда Иннокентий сдернул с себя гимнастерку и подпалил ее, а потом и вовсе обернул затлевшейся тканью факел. Удушливый дым заполнил все пространство шурфа.

Задыхаясь от кашля, вытирая кулаком обильные слезы, Стахеев смотрел наверх. И когда в голубом пятачке появилась чья-то голова, громко сказал:

— Это я, Стахеев.

И подземелье подхватило его слова, разнесло по закоулкам штреков.

В отверстии шурфа появилось еще несколько голов.

— Живой, Кешка?

Иннокентий узнал голос Панова. И вполголоса проговорил:

— Живее не бывает. Спускайтесь с лопатами. Я тут вам шестерых судариков приготовил. Да в тот штрек, что с журавлем — ближний к лесу, туда кого-нибудь отправьте — там еще двое сидят.

— Тех уже вытащили, — голос Гончарова звучал радостно, с какими-то мальчишескими нотками.

Стахеев сидел на бревне возле барака, еще какой-то час назад служившего пристанищем банды, и старался натянуть на себя узкую гимнастерку, одолженную одним сердобольным милиционером. Тот, придерживая полу то и дело расходившегося на груди ватника, оправдывался перед Гончаровым:

— Да я, товарищ уполномоченный, все едино под пильщика дров одет, пущай он в форменке пофорсит — герой как-никак. Негоже его в телогрейке содержать.

Группа милиционеров окружала Кабакова и его сподвижников — чумазых, в рваной одежде, перепачканной землей и сажей. Бандиты со связанными руками сидели прямо на траве спинами друг к другу, мрачно озираясь по сторонам.

Вовк и Жуков также стояли здесь, с брезгливым любопытством разглядывая разношерстную компанию. Потом, увидев в стороне Стахеева, они словно разом позабыли о существовании банды и направились к Иннокентию.

— Ну, орел, орел, ничего не скажешь, — еще на ходу начал Вовк.

Подойдя, принялся церемонно трясти руку Стахеева, словно при вручении грамоты.

— Спасибо от руководства отдела, от всего личного состава…

Начальник отделения службы вдруг осекся, сообразив, что вышло уж очень казенно, и с какой-то просительной интонацией продолжал:

— Иннокентий Иванович, пойдешь к нам в отдел?… У нас ведь бронь. А нам без таких людей — сам понимаешь…

И провел себя ладонью по горлу.

Стахеев смущенно покачал головой.

— Не-ет, меня на войне ждут.

— А у нас разве не война? — с обидой в голосе спросил Жуков.

Подъехала запыленная «эмка». Из нее вышли Нефедов и Боголепов. Глянули на бандитов и сразу же направились к Стахееву. Тот вскочил, просунул большие пальцы под ремень и согнал складки гимнастерки на спину. Приложил ладонь к виску.

— Товарищ майор…

— Да ладно, — улыбнулся Нефедов и с отечески-сострадательной интонацией спросил: — Намаялся?

— Чего там, — забыв про рану, Стахеев бесшабашно махнул рукой и тут же скривился от боли.

— Ты чего, Кеша? — Боголепов со встревоженным лицом подался к нему.

— Пустяк, — покраснев от того, что не удалось скрыть свое состояние, Стахеев отвел глаза в сторону.

Но едва его взгляд упал на Бо Фу, он сразу забыл о своем конфузе. Быстро сказал:

— Товарищ майор, разрешите доложить…

Лев Самойлов, Борис Скорбин. Прочитанные следы. Повесть

Часть первая. Выстрел в лесу

Глава 1. Письмо фронтового друга



Почтальон принес письмо с черным круглым штемпелем. На белом конверте четко выделялись слова: «Почт. отд. Мореходный, Крымской обл.» и дата «9-VI-54 г.». Адрес был написан знакомым крупным почерком: «г. Москва, В-25, Кошелевская набережная, 107, кв. 90. Профессору, доктору наук Андрею Николаевичу Васильеву и его супруге». Под линейкой, возле слов «адрес отправителя», значилось: «УССР, Крымская область, поселок Мореходный, Ореховая улица, дом № 5, И.С. Семушкин».

— Чудит старик, — сказал улыбаясь Васильев и помахал над головой конвертом. — Не хватало еще, чтобы Игнат приписал: «Бывшему гвардии капитану, командиру роты разведчиков, а также супруге профессора, преподавателю института иностранных языков доценту Нине Викторовне Васильевой».

Эту длинную фразу профессор Васильев произнес не переводя дыхания, на высокоторжественной ноте, а когда закончил, шумно выдохнул:

— Уф-ф!

— Пожалуй, для такого адреса на конверте места не хватит, — сказала Нина Викторовна, откладывая в сторону газету. — Я бы предпочла проще и короче: «А.Н. и Н.В. Васильевым».

— До такой неуважительной простоты и краткости Игнат никогда не унизится. Любит он пышные фразы! Ну ничего, скоро самолично пропесочу его как следует, чтобы он про все титулы и звания забыл. Поставлю его перед собой по стойке «смирно» и грозным голосом спрошу: «Докладывайте, бывший гвардии лейтенант Семушкин, долго вы еще будете чудить?»

— Ах, как страшно! Насколько я помню, Семушкин был не из пугливых.

— Да-а, — медленно протянул Васильев, и улыбка сразу же сбежала с его лица. Он прикрыл ладонью глаза, будто хотел удержать в памяти мелькнувшие на мгновение воспоминания, потом энергично тряхнул головой и сказал: — Ну ладно, посмотрим, что пишет нам друг-приятель.

— Читай, Андрюша, вслух, — попросила жена.

— Слушаюсь!

Андрей Николаевич надорвал конверт и вынул небольшой листок бумаги.

«Дорогой Андрей Николаевич и уважаемая Нина Викторовна! — писал Семушкин. — Когда же вы, наконец, приедете отдохнуть у синего моря? Комната для вас давно готова (я ее побелил, покрасил), погода у нас чудесная, пляж отличный. Неужели вам еще не надоело сидеть в душном и пыльном городе? Вы ведь обещали в мае приехать, а все не едете. Нет, так не годится, товарищ командир. Я привык вашему слову верить…»

Андрей Николаевич прервал чтение и посмотрел на жену. Она сидела в качалке, откинув голову и полузакрыв глаза.

— Мечтаешь? — тихо спросил муж.

— Да, — так же тихо ответила она. — Ох, как хочется к морю… Полежать на солнце, побродить по горам, подышать чистым воздухом.

— Скоро, скоро, Ниночка. Еще несколько дней — и мы с тобой покатим на юг.

— Скорее бы!

— Рада бы душа в рай, да… начальство не пускает. — Андрей Николаевич снова взялся за письмо. — Что же еще пишет Игнат?

«Дорогой Андрей Николаевич, — продолжал читать он, — сейчас вы мне особенно необходимы. Обязательно нужно с вами повидаться поскорее и посоветоваться по одному важному делу. Может быть, я уже совсем старым становлюсь и поэтому в голову лезет всякая чертовщина. А может статься, что в этой чертовщине есть какой-то смысл и, как говорится, хлеб для старого разведчика».

— Это — любимые выражения Игната, — сказал Андрей Николаевич. — «Чертовщина»… «Хлеб для разведчика»… Какой еще такой «хлеб» нашел он у себя в курортной фотографии?

— А ты дочитай, Андрюша.

— Сейчас. На чем я остановился? Да, вот здесь…

«…Писать подробности пока не буду, да и правила знаю. Но, чтобы вам понятно было, скажу коротко: черенцовские следы или, во всяком случае, очень похожие. Здесь, у нас. Помните лесную загадку, которую мы так до конца и не разгадали? После войны прошло много лет, а я нет-нет, да и вспомню это дело. И снимки некоторые у меня сохранились, те, что я сделал в лесу. Так вот, об этом деле мне и нужно с вами посоветоваться. Куда следует я сегодня же доложу. Хоть и нетерпелив я, до вашего приезда ничего предпринимать не буду.

На этом — до свидания! Большой поклон супруге. Жду вас обоих в гости — и чем скорее, тем лучше.

Ваш Игнат Семушкин».

Дочитав, Андрей Николаевич несколько секунд молча и сосредоточенно смотрел на письмо. В тишине комнаты слышалось легкое поскрипывание качалки, на которой полулежала Нина Викторовна, равномерно и четко пощелкивали настольные часы.

Странные и таинственные следы в лесу! Черенцовское дело!… Начальник отдела контрразведки полковник Родин не без основания назвал его тогда операцией «Гамбит». Васильев хорошо помнил это дело. Даже больше, задумав написать книжку фронтовых воспоминаний, он подробно описал все, что происходило тогда, в августовские дни 1944 года, на небольшом участке недавно освобожденной земли. В ящике письменного стола лежит толстая клеенчатая тетрадь с записями бывшего командира роты разведчиков гвардии капитана Кленова. Кленов — это он, Васильев, принимавший участие в операции «Гамбит».

Прошло десять лет. Все, что было, ушло в далекое прошлое. Об этом прошлом можно писать книги, можно время от времени, при встрече с фронтовыми друзьями, обменяться воспоминаниями, которые всегда милы сердцу, всегда согревают душу, какими бы тяжелыми ни были события тех дней. «А помнишь, в бою под Ковылями?… Постой, а помнишь, когда мы захватили плацдарм?…»

Помнишь?… Помнишь?… Память фронтовика ничего не забывает. Вражеская пуля прострелила твою грудь; взрывная волна упавшей неподалеку бомбы контузила тебя; огнем пылавших деревень опалены твои глаза. Но ты все помнишь. Ты ничего не забыл. Ни первого боя — величайшего испытания всех твоих физических и духовных сил; пройдя это испытание, ты почувствовал себя бывалым, обстрелянным воином; ты познал цену огня и крови, жизни и смерти. Ни ночных переходов, когда гудели и ныли натруженные ноги, хотелось лечь на землю, затянуться махорочным дымком, но ты не мог, не имел права даже чиркнуть спичкой, чтобы не нарушить правила маскировки. Ни той, затерявшейся среди полей деревушки, у околицы которой похоронен твой боевой товарищ, правофланговый первого отделения, павший смертью храбрых во время атаки. Ни дерзких поисков «языка» в тылу врага — многочасовых засад, коротких схваток, бесшумных и страшных, — только ножами и кулаками. Ни долгих допросов захваченных вражеских лазутчиков, лгавших, обманывавших, наглых и трусливых, но всегда одинаково ненавистных тебе врагов твоей Родины…

Ничего не забывает фронтовик. Уже давно он ходит в рубашке с галстуком, в пиджаке и мягкой фетровой шляпе. Коробочки с боевыми орденами лежат где-то в шкафу, рядом с грамотами, врученными Военным Советом от имени Верховного Главнокомандования. Бывший воин стал теперь колхозным бригадиром, токарем, музыкантом, ученым… И хочется ему, ой как хочется, чтобы все, что пережито, осталось только в воспоминаниях и никогда, никогда не повторилось в действительности.

Вот почему так долго, молча и сосредоточенно бывший фронтовик, а ныне ученый Андрей Николаевич Васильев смотрел на письмо своего фронтового друга Игната Семушкина. Черенцовские следы!… Почему это дело всплыло в памяти Игната? Что встревожило его? Что заставило его написать эти два слова, которые звучат сейчас как напоминание, нет, — как предостережение.

Нина Викторовна молча наблюдала за мужем, понимая, что в эти минуты он находится далеко-далеко, в густом, труднопроходимом лесу, неподалеку от линии фронта…

Наконец Андрей Николаевич поднял голову, разжал пальцы рук и повернулся к жене.

— Н-да-а! — протянул он. — Задал мне Игнат загадку.

— Скоро с ним встретишься и все узнаешь.

— Скоро! Теперь действительно торопиться надо.

Нина Викторовна подошла к мужу и, склонившись, обняла его за плечи.

— Ты, Андрюша, как боевой конь: что-то услыхал — и уже готов скакать. Не забывай, что ты теперь — геолог, твое дело — разведывать недра земли.

— Перестань, — укоризненно перебил ее муж. — Ты ведь сама не веришь тому, что говоришь. Геолог-то геолог, но такие следы, как черенцовские…

— Вечером мы едем к Дымовым, — сказала жена. — Посоветуйся с Сергеем Сергеевичем.

— Я тоже об этом подумал. Покажу ему письмо, а если заинтересуется, дам почитать мою тетрадь.

— Смотри, раскритикует он тебя.

— За что?

— Там слишком подробно описаны некий мужчина и некая девушка. Лирики много.

— Не так ее уж много. И вся она — к месту. Впрочем, — Андрей Николаевич махнул рукой, — пусть критикует. Готов пострадать за свои литературные увлечения, лишь бы Сергей вычитал из моих записок что-нибудь полезное.

* * *
Вечером Васильевы навестили семью Дымовых. Полковник Сергей Сергеевич Дымов был давним приятелем Васильева. Познакомились они еще до войны, «на деловой почве»: органам государственной безопасности потребовалась консультация по некоторым проблемам геологических разведок, и научно-исследовательский институт геологии выделил консультантом молодого, но способного доцента Васильева. Несколько недель Дымов и Васильев занимались порученным делом, оба с юношеским пылом разгадывали «загадки геологии», как выражался майор Дымов, — тогда он был еще майором, — и крепко сдружились.

Война надолго оторвала их друг от друга. Но после войны первым, кого навестил Васильев, вернувшись в Москву, был Дымов. В квартиру Дымова демобилизованный капитан пришел с молодой женой, и с тех пор Нина Викторовна тоже стала здесь желанным гостем.

Встречались друзья не часто: Сергей Сергеевич был всегда занят в Комитете государственной безопасности, а Андрей Николаевич, усевшись вечером, после рабочего дня, за письменный стол, просиживал за ним до поздней ночи. Он писал новую книгу о важнейших проблемах динамической геологии.

«Встречи» происходили больше всего по телефону. «Жив, старик?» — «Жив». — «Жена здорова?» — «Спасибо, здорова». — «Повидаться бы надо». — «Надо!» — «К концу недели созвонимся и при нормальной ситуации…»

Но «нормальной ситуации» приходилось ждать очень долго. Наступал воскресный день, на который намечалась с утра совместная поездка за город, а вечером — театр, и оказывалось, что в субботу Дымов неожиданно выехал в срочную командировку, а Васильев еще в пятницу дал обещание городскому комитету ДОСААФ принять участие в военизированном походе молодежи и поделиться фронтовыми воспоминаниями. Жена Дымова, Антонина Васильевна, ранним воскресным утром звонила жене Васильева и сокрушенно говорила:

— Представьте, Ниночка, мой-то опять уехал.

— А мой ушел.

— Как это ушел? Куда?

— В поход. С ребятами.

— Не везет нам с вами.

— Не везет! Но, может быть, в следующее воскресенье?

И встречались друзья главным образом по большим праздникам или в дни болезни. Если уж кто-нибудь заболевал и врачи заставляли его побыть несколько дней дома, телефонный звонок раздавался немедленно, и происходил такой разговор:

— Жив, старик?

— Жив.

— А я прихворнул. Простудился.

— Вот и хорошо!

— Чего уж хорошего! Радуешься чужому горю.

— А как же! Теперь хоть увидимся.

— Значит, приедешь?

— Обязательно. Сегодня вечером. Придется Антонине Васильевне выставить клубничное варенье.

— Не пожалею всей банки. Приезжай. С Ниной.

— Приедем. Только ты того… не убежишь?

— Куда? Ведь я же больной.

— Знаю я тебя. Приеду навестить больного, а его и след простыл. Ищи-свищи…

— Да нет. Клянусь именем покровительницы геологов богини… Андрей, какая богиня шефствовала над геологией?

— Ладно, ладно! Приеду — вразумлю. Так было и сегодня. Сергей Сергеевич простудился; врач после долгих уговоров и препирательств заставил его побыть хотя бы два-три дня дома. Последовал телефонный звонок Васильеву, и после обычного в таких случаях разговора друзья условились о встрече.

Супруги Васильевы застали Дымова за своим любимым занятием, которому он обычно отдавал короткие минуты досуга. Облачившись в пижаму, Сергей Сергеевич устроился в мягком просторном кресле и, обложившись книгами, решал кроссворды.

Кроссворды были увлечением, страстью и отдыхом полковника. Разгадывая хитроумные головоломки, подбирая и вписывая в клетки необходимые слова, копаясь в книгах в поисках какого-нибудь термина, названия, фамилии, Дымов чувствовал себя путешественником, который отправился в далекие, незнакомые края и на своем пути встречается с увлекательными историями, поучительными событиями, а главное — с людьми и их делами. Кроссворды были нужны полковнику, чтобы, как он говорил, освободить голову от служебных забот и немножко «проветрить» ее.

Жена и сын знали об этом увлечении Сергея Сергеевича и старались в такие минуты не мешать ему. Оба они уходили из комнаты и плотно прикрывали за собой дверь. Но они, конечно, не знали, — в этом Дымов не признался бы даже самому себе, — что кроссворды были нужны ему и для работы. Да, полковник не только отдыхал и «проветривал» голову, он обогащал свои знания в различных областях науки, культуры, истории, он тренировал память, он делал неожиданные для себя открытия. И все это помогало ему в его большой и трудной работе, которая требовала не только неутихающей ненависти к врагам, не только огромной — до боли сердечной — любви к своей Родине, к жизни и творениям своего народа, не только смелости бойца. Она требовала упорства, настойчивости ученого, хитрости и находчивости разведчика, оптимизма юноши и мудрости старика. Она каждодневно, ежечасно требовала умения рассчитывать, предугадывать, анализировать, делать смелые, безошибочные выводы и после этого — действовать. И нередко сохранившаяся в памяти полковника какая-нибудь деталь, попавшаяся ему в его путешествиях по кроссвордам, помогала ему в поисках точного прицела и правильного решения.

Сергей Сергеевич радушно встретил гостей. Легким движением локтя он отстранил шагнувшего к нему Васильева, обхватил обеими руками руку Нины Викторовны, поцеловал ее и церемонно поклонился.

— Сначала здороваются с дамами, — наставительно сказал он и погрозил пальцем Васильеву. И тут же обнял его, несколько раз похлопал по плечу и, подражая гоголевскому Тарасу Бульбе, протяжно проговорил:

— А ну, покажись, сынку, дай подивлюсь на тебя, яким ты красавцем стал?… Добре, сынку, добре.

— А ты все колдуешь над кроссвордами? — спросил Васильев, кивая в сторону журналов и книг, разложенных на маленьком столике и прямо на полу возле кресла. — Болеешь не простудой, а кроссвордами?

— А как же. Вот тут, кстати, есть кое-что из области геологии моря. Хотя ты и сухопутный геолог, но, может быть, поможешь мне разобраться…

— К нему гости пришли, а он их кроссвордами угощает, — укоризненно заметила Антонина Васильевна.

— Его не только хлебом, а и клубничным вареньем не корми, но дай поговорить о геологии, — рассмеялся Дымов, — Правду я говорю, профессор?

— Правду, правду, полковник, хотя варенье припрятать тебе не удастся.

Они стояли рядом — два приятеля, два друга, такие разные по виду и чем-то неуловимо схожие. Васильев — высокий, сухощавый, с сильной и стройной фигурой, с темными, густыми, свисавшими на широкий лоб волосами — был похож на спортсмена, на переодетого в штатский костюм военного, но никак не на ученого, профессора. На его чисто выбритом лице выделялся крутой подбородок, большие черныеглаза глядели весело и уверенно. От всей его фигуры веяло силой, здоровьем и энергией.

Полковник Дымов, наоборот, никак не походил на военного. Невысокий, плотный, с широким, слегка скуластым лицом, он доставал Васильеву только до плеча. В свои сорок пять лет он выглядел еще неплохо, но виски уже побелели, а возле глаз, светившихся мягко, приветливо, собрались морщинки — спутники усталости и вестники приближавшейся старости. Просторная полосатая пижама придавала ему совсем домашний и почти стариковский вид. Но так же, как и Васильев, он двигался легко, жесты его были энергичны, смех звучал молодо, а в глазах, которые он иногда прищуривал, нет-нет да и мелькал совсем юношеский задор.

После взаимных приветствий Антонина Васильевна увела Нину Викторовну в другую комнату, где обе они занялись сервировкой.

— А вы пока посидите здесь и без приглашения не появляйтесь, — приказала она, уходя.

— И не очень дымите, — добавила Нина Викторовна.

— Не будем, не будем, — пообещал Сергей Сергеевич, придвигая к себе коробку с папиросами. — Ну, закуривай помаленьку да рассказывай о житье-бытье.

Андрей Николаевич уселся в кресло рядом с Дымовым, закурил папиросу и отозвался:

— Живем, работаем. В отпуск собираемся.

— Дело хорошее. Я тоже все целюсь, да никак не удается. Куда, на юг?

— На юг.

— Правильно делаешь.

— А перед отъездом, Сергей, мне бы хотелось посоветоваться с тобой.

— Какое место выбрать?

— Нет. Дело посерьезнее.

Сергей Сергеевич прищурил глаза и испытующе поглядел на собеседника, будто старался угадать, о чем тот хочет говорить. Однако свой интерес к этой короткой реплике Васильева Дымов прикрыл шуткой.

— Человек болен, а ты собираешься мучить его серьезными делами. И не стыдно тебе? Ну, давай, выкладывай.

— Сейчас. Лучше всего прочитай, пожалуйста, это небольшое письмо.

Дымов взял протянутый ему листок почтовой бумаги и быстро пробежал первую страничку.

— Великолепно! — воскликнул он. — Завидую тебе: комната на берегу моря, пляж, гостеприимный хозяин… Кто он?

— Мой старый фронтовой товарищ.

— Так в чем же дело? Чемоданчик в руки — и поехали!

— Так мы и сделаем. Только ты прочитай следующую страничку письма.

Сергей Сергеевич удивленно пожал плечами и перевернул страницу. Дочитав, он постучал пальцами по столу, — это был признак нетерпения, — и тихо спросил:

— Что это за черенцовские следы? Они представляют интерес для геологов?

— Нет, для разведчиков, — отрывисто ответил Васильев, наблюдая за полковником. Заметив, как посерьезнело, посуровело добродушное, веселое лицо Дымова, Васильев добавил: — Возможно, что эти следы сегодня уже представляют интерес для контрразведчиков.

— Понимаю… хотя и не совсем.

Дымов резко ткнул недокуренную папиросу в пепельницу, встал и зашагал по комнате. Ему приходилось обходить стол, кресла, но он, казалось, не замечал этих препятствий и для своей плотной фигуры шагал легко и быстро. Через минуту, не прекращая шагать, он спросил Васильева:

— Дело давнее?

— Да. Сорок четвертого года.

— А где теперь живет этот Семушкин?

— В Крыму. Поселок Мореходный.

Дымов неожиданно остановился и стремительно повернулся к Васильеву.

— Мореходный? — переспросил он, и в голосе его прозвучало нечто большее, чем изумление.

— Да. А что тебя так удивило?

Широко расставив ноги, наклонив голову, будто собираясь рвануться с места и бежать куда-то, Дымов продолжал стоять. На последний вопрос Васильева он ничего не ответил, только опять прищурил глаза.

— Вот что, — сказал он наконец, снова усаживаясь в кресло. — Расскажи-ка мне об этом черенцовском деле.

Вместо ответа Андрей Николаевич вытащил из широкого кармана пиджака клеенчатую тетрадь и протянул ее Дымову.

— Рассказывать долго. А здесь ты найдешь все подробности.

— Что это такое?

— Записки капитана Кленова. Мои записки. На Кленова обращай поменьше внимания и на всякие прочие личные детали. Литератор я слабый, но захотелось описать это давнее дело. Воспоминания демобилизованного разведчика. Так что ты уж не ругайся и прочитай. Почерк у меня четкий, надеюсь, все разберешь.

— Давай без лишних предисловий, — сказал Дымов, беря тетрадь. — Факты сохранил подлинные? Или с художественными преувеличениями?

— Я придал своим запискам форму рассказа. Кое-что домыслил, ведь без творческой фантазии писать нельзя. Но все самое важное изложил с документальной точностью.

— Добре! — Дымов положил рукопись в ящик стола. — Прочитаю. Сегодня же прочитаю.

Дверь открылась, и на пороге показались жены.

— Пожалуйте к столу, — пригласила Антонина Васильевна.

— Ну и накурили, — укоризненно заметила Нина Викторовна.

— Это все он, — сказал Дымов, указывая на Васильева. — Битый час я ему доказываю, что курить вредно, а он — свое. Дымит и дымит. Ну, пойдем, профессор, а то я проголодался.

Глава 2. Начало

Гости давно ушли, жена легла спать, а в комнате Сергея Сергеевича почти всю ночь горел свет настольной лампы: Дымов читал записки капитана Кленова. Пробежав первые несколько страниц, он уже не мог оторваться, потому что с каждой страницей, с каждой главой все глубже и глубже проникал в эту давнюю фронтовую историю, неожиданно всплывшую на поверхность сегодня, в мирные дни 1954 года.

За свою многолетнюю практику полковнику не раз приходилось копаться в архивах: читать лаконичные справки, многословные докладные записки, официальные отношения на бланках и личные письма на мятых клочках бумаги. К архивным документам полковник всегда относился с уважением. Он видел в них не просто пыльные, пожелтевшие бумаги, пронумерованные и прошнурованные аккуратными канцеляристами. Нет, он явственно ощущал дыхание жизни, оставившей свои следы, иногда четкие, иногда неясные, смутные, в этих серых, зеленых, коричневых папках; он слышал отгремевшие бури; видел ожесточенную борьбу — явную и тайную. Не как архивариус или кабинетный ученый, а как воин, участник борьбы, он шел по следам ушедших в историю событий, волнуясь и переживая, радуясь и печалясь. Так, и только так, читал коммунист и чекист Дымов архивные дела; так читать их он учил всех своих подчиненных.

Записки Кленова начинались кратким вступлением.

«Август 1944 года. Жаркие, солнечные дни и холодные ветреные ночи. Знойная сушь и пыль — и затем дожди, от которых раскисают дорога, а земля в лесах превращается в зыбкое, чавкающее месиво. И опять — сухо, душно, пыльно.

Недавно здесь прошла война. Наступающие советские войска ушли на запад. Где-то там, в сорока — пятидесяти километрах впереди, идут бои. А здесь, в населенных пунктах и в лесах Черенцовского района, окаймленного небольшой, но бурливой речкой Кусачка, расположились части и подразделения Н-ского соединения, недавно выведенные из боев. Рота разведчиков, которой командовал капитан Кленов, входила в состав этого соединения.

Здесь, в этих местах, в ночь на 17 августа 1944 года произошло событие, положившее начало «Черенцовскому делу», или операции «Гамбит». Автор записок был очевидцем и участником этой операции. Ход всех событий он изложил в виде рассказа — в такой последовательности и так, как это представлялось ему в 1944 году и как помнится ныне, в 1954 году».

«Профессор геологии, он же историк, он же литератор, — подумал Дымов, прочтя вступление. — Э-э, да тут целая повесть. Ну ладно, посмотрим сочинение Кленова-Васильева».

И Дымов углубился в чтение.

* * *
Начальник особой разведывательной группы гитлеровский полковник фон Крузе отличился еще во время норвежской операции. В ставке фюрера Крузе считался одним из наиболее способных разведчиков. Он был хитер, изворотлив, коварен, то есть обладал всеми качествами, которые фашистское командование считало абсолютно обязательными для разведывательной работы.

Гансу Крузе сопутствовал неизменный успех. Железный крест, поблескивавший на его тщательно вычищенном мундире, свидетельствовал, что полковник не оставлен милостями начальства и неуклонно движется по лестнице славы. Всегда подтянутый, с деланной, мертвой улыбкой на худощавом, продолговатом лице, он умел произносить самые страшные слова, не повышая голоса, и осуществлял самые сложные разведывательные операции, не выходя из своего кабинета.

И еще двумя качествами обладал Крузе: он был пунктуален и трудолюбив. Проводя ночи в своем кабинете, полковник ухитрялся после утреннего кофе и сигареты оставаться свежим и энергичным, мог снова долгими часами сидеть над картами, документами, допрашивать, комбинировать. Будучи одним из активных участников фашистского путча в 1933 году, Крузе пользовался покровительством самого фюрера. Это, конечно, накладывало определенный отпечаток на взаимоотношения Крузе с генералитетом. Многие высокопоставленные генералы предпочитали с полковником не сталкиваться, кое-кто завидовал ему, а некоторые просто опасались.

Участок Восточного фронта, куда по приказу ставки фон Крузе прибыл во главе особой разведывательной группы, представлял для фашистского командования большой оперативный интерес. Отброшенные советскими войсками и частично перемолотые, немецкие дивизии и корпуса переформировывались, укомплектовывались свежими подкреплениями, оснащались новой техникой. Именно здесь, на этом участке фронта, по замыслу фашистского командования, готовился контрудар; именно здесь очередной немецкий клин из танков и самоходной артиллерии должен был разрезать фронт советских войск.

…Свет настольной лампы освещал массивный письменный стол. Комната была погружена в полумрак. На полу, у стены, возле узкого, обитого черной кожей дивана, лежала рыжая пушистая шкура — память о знойной пустыне, о генерале Роммеле, в штабе которого полковник Крузе не так давно успешно подвизался. Над диваном висели клинки, пистолеты, хлысты с металлическими набалдашниками и фотографии. С каждым из этих «сувениров», как любовно называл свою коллекцию полковник, у него были связаны воспоминания.

Денщик полковника возил коллекцию в специальном чемодане и неизменно развешивал везде, где на долгий или короткий срок останавливался полковник.

Часы мягко прозвенели восемь раз. Крузе писал, когда лейтенант Фитте, дежуривший в эту ночь, приоткрыл дверь и вполголоса доложил, стоя у порога:

— Господин полковник, прибыл капитан Маттерн. Разрешите пропустить?

— Немедленно пропустите. Я жду его.

У полковника был чистый, звучный голос. Когда-то, в годы далекой юности, он даже пытался стать актером. С этой карьерой ничего не получилось, однако приятный тембр голоса, богатство модуляций и некоторые актерские данные не пропали даром. Они очень пригодились Крузе в его нынешней работе разведчика и следователя.

Капитан Маттерн появился не один. Следом за капитаном, комкая в руках порыжевшую кепку, тяжело переставляя ноги в грубых кирзовых сапогах, вошел высокий светловолосый мужчина, одетый в простую крестьянскую одежду.

— Здравствуйте, господа! — Крузе поднялся навстречу пришедшим, — Прошу вас, капитан, садитесь, отдыхайте…

Капитан Маттерн прошел в глубину комнаты и грузно опустился на диван. Он очень устал, этот уже немолодой человек, начальник разведывательной школы. Раньше, до приезда Крузе на этот участок Восточного фронта, капитан Маттерн жил куда спокойнее. Воспитанники и выпускники школы Z-16 готовились обстоятельно, методично, без спешки и суматохи. О, если бы можно было так прожить всю войну! Но появился Крузе, и спокойная жизнь капитана пошла прахом. Полковник с первого дня приезда развил необыкновенную активность. Он работал почти без отдыха и требовал того же от своих подчиненных. Капитан Маттерн с ног сбился: спешно комплектовал разведывательную школу отборными кадрами, готовил досрочные выпуски.

Но требовательность полковника велика. Ему мало быстроты, оперативности. Крузе с пристрастием экзаменовал всех, кто шел «на дело». И если почему-либо очередной выпускник школы Z-16 не удовлетворял требованиям Крузе, оказывался недостаточно подготовленным для выполнения задания, Крузе удивленно поднимал брови и начинал костяшками пальцев нетерпеливо постукивать по столу. Этот стук капитану Маттерну снится по ночам.

Вот и сейчас, прислонившись к спинке дивана, капитан с волнением и внутренней дрожью прислушивается к разговору начальника с человеком в крестьянской одежде.

— …Капитан Маттерн доложил мне, что ваша подготовка успешно завершена и вы готовы выполнить ответственное задание. Так ли это? — Полковник спрашивает тихим, вежливым голосом.

— Я готов! — так же тихо отвечает собеседник Крузе, нервно теребя кепку и не поднимая головы.

— Отлично! Я рад пожать руку завтрашнему герою.

Крузе делает шаг вперед, эффектно протягивает руку и крепко жмет холодную, вялую руку «завтрашнего героя».



Чувство зависти и восхищения растет в груди капитана. Нет, он никогда не сможет так работать. Маттерн сидит неподвижно, внимательно наблюдая за происходящим. А Крузе продолжает говорить:

— Жизнь каждого из нас принадлежит фюреру. — Он пристально оглядывает стоящую перед ним фигуру с поникшей головой и, некоторое время помолчав, добавляет проникновенным голосом: — Мне известно, Грубер, что в вашей биографии есть кое-что, чем вряд ли может гордиться настоящий немец. Я все учел. Посылая вас на ответственное задание, я даю вам возможность смыть ваши грехи перед фюрером, освободиться от груза, мешающего вам… и вашей семье.

Человек, которого полковник назвал Грубером, при упоминании о семье вздрогнул, но промолчал. А Крузе невозмутимо продолжал:

— Выполняйте поручение, возвращайтесь, и тогда…

Полковник перечертил воздух крестом. Это означало, что все прошлое забудется, простится.

Грубер молча слушал полковника, переминаясь с ноги на ногу. В эти минуты он думал о семье, о жене, о двух сыновьях, которые живут в небольшом домике в Шварцбурге и с нетерпением ждут его возвращения. Живы ли они? Американская авиация трижды налетала на маленький городок Шварцбург, где, кроме обувной фабрики и мастерской по починке велосипедов, нет никаких других предприятий.

Словно прочитав его мысли, полковник Крузе сказал:

— Чтобы не создавать беспокойства у ваших родных, завтра же я пошлю им «пакет фюрера». Не беспокойтесь, адрес у нас есть.

Крузе помедлил несколько секунд и добавил:

— Когда вы вернетесь, Грубер, вы лично объясните семье причину некоторого перерыва в переписке с ней.

Увидя недоуменный взгляд, Крузе улыбнулся:

— Да, Курт Грубер, вы лично объясните жене, почему так долго не писали. Я предоставлю вам месячный отпуск для поездки в Шварцбург.

Поездка в Шварцбург! Грубер невольно шагнул вперед. О да! Он сделает все, чтобы добиться свидания с семьей. Господин полковник может быть уверен.

— Идите, отдыхайте. — Снисходительно кивнув, полковник отпустил Курта Грубера.

Неслышно закрылась дверь. Крузе прошел к дивану и сел рядом с капитаном Маттерном, который поспешно отодвинулся в самый угол.

— Как вы считаете, Маттерн, по-моему, я действовал психологически правильно? — небрежно спросил Крузе, закуривая сигарету.

— Вполне, господин полковник, вполне! — торопливо отозвался Маттерн. — Вы затронули самую чувствительную струнку Грубера. Я внимательно изучил его. О-о! Семья — это слабое место. Теперь он будет стараться!

— Стараться! Да, да, пусть он постарается! — Тонкие губы полковника растянулись в улыбке. Капитан Маттерн не понял, чему улыбается полковник. Он не был посвящен в оперативные планы начальника особой разведывательной группы. После короткого молчания Крузе спросил:

— Как себя чувствует «восемнадцатый»?

— Отлично, господин полковник, к выполнению задания готов!

— Хорошо! — Крузе встал, за ним поднялся Маттерн.

— Благодарю вас, капитан. Сегодня я доволен. Можете идти.

«Можете идти» — эта стереотипная фраза для капитана Маттерна, когда он находился в обществе полковника, была самой приятной.

Крузе снова остался один. Стрелки настольных часов приближались к цифре девять. Ровно через три часа начнется тщательно разработанная операция, которая им, Крузе, обдумана и выверена до мельчайших подробностей. Неудачи не могло быть!

Крузе откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. Он снова и снова, — в который раз! — обдумывал все детали предстоящего дела. Минута. Еще минута… Крузе взглянул на часы и нажал кнопку звонка.

— Пригласите… — полковник наклонился к Фитте и шепотом отдал приказание.

* * *
Прочитав первую главу, Сергей Сергеевич сделал маленькую паузу. Он не спеша закурил и задумался.

Крузе… Эта фамилия давно знакома полковнику. «Почерк» гитлеровского разведчика был известен еще до войны. Этот почерк отличался сложным и тонким рисунком. После войны Крузе не переменил ни фамилии, ни профессии. Он переменил только хозяев и стал одним из ближайших сотрудников генерала Гелена.

Дымов вынул из ящика стола папку с газетными и журнальными вырезками, перелистал их и положил перед собой большую статью из «Правды». Заголовок статьи «С поличным!» был подчеркнут синим карандашом.

Сергей Сергеевич бегло просмотрел статью и тем же синим карандашом подчеркнул фразу: «Документально установлено, что главная цель деятельности организации Гелена — это подготовка войны».

Вот и фамилия Крузе среди соратников Гелена.

Конечно, Васильев никогда не видел Ганса Крузе, не встречался с ним. Но он, очевидно, верно угадал внешний облик и повадки этого матерого волка. Именно таким и представлял его себе Дымов.

Васильев сталкивался с Крузе на фронте. Но Андрей Николаевич не знал одной существенной детали в служебной биографии Крузе: тот никогда не занимался войсковой разведкой, не тратил своей энергии на «текущие дела». Этот опытный и умный разведчик специализировался на дальнем прицеле, на внедрении своей агентуры в глубокие тылы и на долгие сроки. Этим он занимался и сейчас.

За окном почти бесшумно плыла ночь. Город затихал, засыпал. А Дымов продолжал чтение.

Глава 3. Спокойная ночь

Нынешняя ночь была относительно спокойной: телефоны молчали, связные со срочными донесениями не появлялись, никаких чрезвычайных происшествий не произошло, и дежурная по отделу контрразведки Н-ского соединения лейтенант Строева могла заниматься и личными делами. К личным делам относилось короткое, полное нежности письмо матери, чтение свежих газет и, наконец, воспоминания о недавнем, близком, желанном и уже таком далеком прошлом.

Отложив в сторону газеты и притушив настольную керосиновую лампу, девушка поудобнее устроилась на стуле, закинула руки за голову и задумалась.

Вчера лейтенанту Нине Строевой исполнился двадцать один год, и ей было немного грустно. Обычно день ее рождения отмечался как большой семейный праздник. В годы внезапно кончившегося детства все выглядело по-иному. Еще накануне вечером, ложась спать, она знала, что утром найдет на стуле, рядом с кроватью, подарок — то красивую куклу с большими голубыми глазами на розово-глянцевитом лице, то новое платьице с кружевами и оборочками. Когда она стала старше, папа торжественно вручал ей то массивную книгу в переплете с золотым тиснением, то желтый портфель с множеством пряжек и застежек, и обязательно — коробку конфет.

Вечером собирались гости — родственники, школьные подруги и товарищи, их родители. Все поздравляли именинницу, желали ей здоровья, счастья, исполнения всех желаний. На тумбочке, возле шкафа, вырастала горка подарков. Все шумно разговаривали, танцевали, пели. Ах, как хорошо и весело катились дни совсем недавно, кажется, только вчера!

Когда началась война, Нине было семнадцать лет. Из маленькой пухленькой девчурки, которую в школе называли колобком, она превратилась в стройную рослую девушку с длинными светло-каштановыми косами, с черными глазами на смуглом привлекательном лице. Добрая улыбка, свидетельствовавшая о мягкости характера, встречала всех подходивших к ней. Но на школьных и комсомольских собраниях, в спортивном зале или в осоавиахимовском стрелковом тире вместо улыбки на лице Нины появлялось выражение сосредоточенности, возле ясно очерченных девичьих губ ложилась складка. Она напоминала о том, что у этой нежной красивой девушки — сильная воля, под стать любому из ребят, с уважением и восхищением глядевших на нее. Эта воля помогла Нине не только отлично окончить школу, но и стать отличным стрелком и опытным мотоциклистом. Эта воля помогла ей обычный школьный курс немецкого использовать только как начало, как основу настоящего, глубокого изучения языка. Она мечтала поступить в институт иностранных языков, но война разрушила все планы, все мечты и заставила не только повзрослеть, но и сразу же, без промедлений, определить свое место в жизни.

Отец Нины, военный инженер, вскоре уехал на фронт. Мать, рано поседевшая женщина, поступила работать в госпиталь. А Нина отправилась в военкомат с просьбой послать ее на фронт: она — активист Осоавиахима, стрелок, мотоциклист, хорошо владеет немецким… Райвоенком, хмурый, усталый, пропустил мимо ушей сообщение Строевой об умении стрелять и водить мотоцикл. Но, услыхав, что девушка знает немецкий, он оживился, и Нина поняла, что ее военная профессия определилась. Действительно, ее взяли в армию, обучали несколько месяцев на специальных курсах, а затем послали на фронт в качестве военного переводчика.

Вчера, поздним вечером, улегшись на походной скрипучей койке, Нина долго не могла заснуть. Вокруг деревенской избы носился и свистел ветер. Что-то шумело на крыше, а потом застучал в окно сильный дождь. Бревенчатые стены избы тревожно поскрипывали. Комната часто освещалась короткими вспышками бледно-зеленого цвета: то ли по небу проскакивала молния, то ли где-то вспыхивали и гасли осветительные ракеты. Перед Ниной проходили картины ее детства, девичьих мечтаний и увлечений, и на душе сделалось вдруг горько-горько. Она даже всплакнула немного, спрятав голову в подушку и прикрывшись серым, шершавым одеялом.

Нина, конечно, устыдилась своих слез. Девчонка! Лейтенант, фронтовик — и плачет! Но это не были слезы слабости или беспричинной, непонятной тоски. Нет, перед девушкой во всей своей красоте и радости на короткое мгновение встала жизнь, в которую она входила, как молодая хозяйка входит в новый, пахнущий свежестью и сверкающий чистотой дом. Как хорошо было жить, учиться, мечтать. И все это сломал, опоганил враг, пришедший на родную землю издалека, из-за той невидимой черты, которая именуется границей. И, чтобы снова вернуться к этой светлой жизни, которая уже владела всем ее существом, миллионы советских людей идут сквозь огонь и дым войны, теряют на поле боя дорогих и близких своих, но гонят, истребляют врага.

Нина не была героем. Она не лежала в снайперских засадах, выслеживая врага, не ползала под огнем, вытаскивая раненых, не бросалась в атаку, увлекая за собой дрогнувших и колеблющихся. Она была всего-навсего скромным военным переводчиком в отделе контрразведки. Но, когда, присутствуя на допросах пленных, захваченных шпионов и диверсантов, Нина переводила вопросы и ответы, она делала это не формально, не механически, а вкладывала в свой труд страстное желание разоблачить вражеского лазутчика, выведать тайные замыслы пославших его. Здесь, в комнате следователя, было ее поле боя, здесь она воевала с фашизмом, здесь она чувствовала, что служит своей армии, своей Родине.

Здесь же, на фронте, родилось ее первое чувство, которое она тщательно скрывала от всех. Но это плохо удавалось. Едва на пороге появлялся капитан Кленов, Нина то вспыхивала румянцем, то бледнела, ее слова звучали то очень тихо, то неестественно громко, а в выражении глаз, в движениях тонких рук, в походке появлялось что-то новое, женственное.

Замечал ли это капитан Кленов? Конечно. А Нине казалось, что не замечал. Ей и хотелось этого и не хотелось. Иногда она раздражалась и делалась в разговоре с ним насмешливой, колючей. Он же спокойно, без тени удивления отвечал на ее колкости шутками и тем обезоруживал ее. Но все чаще и чаще вместо насмешек в ее голосе звучала затаенная нежность, во всяком случае, что-то такое, что находило отзвук в сердце капитана. На его лице она читала ответы на свои вопросы, и эта молчаливая беседа взглядами наполняла ее радостью и веселой энергией.

В такие минуты она жалела, что спорила с товарищами, стараясь преуменьшить способности командира роты разведчиков, жалела, что только накануне советовала ему стать профессором и читать лекции с кафедры университета, а не заниматься разведкой. В общем Нина переживала все то, что переживают девушки в пору своей первой любви.

С утра все товарищи по отделу поздравили Нину с днем рождения, а лейтенант Семушкин из разведроты сфотографировал ее и пообещал дать такое количество фотокарточек, что их хватит на всех родных и знакомых. На подоконнике, который принадлежал в этой избе ей, появились флакон с духами, коробка печенья, записная книжка, автоматическая ручка. Офицеры отдела постарались отметить эту дату скромными подарками. Кленов принес ей книжку лирических стихов Константина Симонова, в голубой обложке, и тоже положил на подоконник. На обороте обложки Нина прочитала несколько слов:

«Даже в самые трудные минуты жизни сердце всегда остается сердцем. Андрей Кленов».

Ей было достаточно этих слов, чтобы понять их по-своему — так, как подсказывало сердце.

Не поздравил Нину только ее начальник — полковник Родин. Он просто не успел этого сделать, так как с утра уходил надолго к командующему, а потом сразу же засел за служебные дела.

Когда начинался и когда кончался рабочий день полковника, определить было трудно. Еще до прихода офицеров в отдел Петр Васильевич успевал просмотреть срочные донесения, ознакомиться с полученными документами, послушать сообщение Совинформбюро. Поздней ночью на его столе всегда горел свет и гас только к рассвету. Но, как бы ни был загружен полковник, он не мог отказаться от своей старой привычки почитать на сон грядущий.

Читал Родин неторопливо, вдумчиво, записывая полюбившиеся ему места, обороты речи, удачные сравнения. Эту манеру неторопливости и вдумчивости, выработанную за много лет партийной работы, принес он и в свою новую, напряженную работу начальника отдела контрразведки.

Офицеры отдела относились к полковнику с искренним уважением. Спокойный, отзывчивый, требовательный, но справедливый, всегда уравновешенный, он и в подчиненных воспитывал эти качества. Нередко можно было видеть, как взволнованный, запыхавшийся офицер, торопившийся доложить что-то весьма срочное, должен был немного поостыть, прежде чем с ним заговорит и выслушает его Петр Васильевич.

…Темнота еще не рассеялась, но уже угадывалось приближение рассвета. Погасив лампу и подняв маскировочные шторы на окнах, полковник вышел в комнату, где сидела Строева.

— Дежурите? — спросил он, протирая по привычке стекла очков.

— Дежурю, товарищ полковник.

— Небось спать хочется?

— Ничего, я уже привыкла.

— Привыкла! — ворчливо повторил он. — К бессоннице привыкнуть нельзя. Да что ж поделаешь…

Полковник сделал шаг к двери, но вдруг остановился и сконфуженно развел руками.

— Простите меня, Нина. Стар становлюсь, память подводит. Ведь у вас вчера был день рождения?!

— Да… — Строева смутилась и залилась румянцем. — Пустяки.

— Какие же это пустяки, если девушке стукнуло двадцать один год! Нет-нет, вы уж меня извините за забывчивость. Поздравляю вас от всей души. Желаю расти большой, умной, красивой.

— Постараюсь, — ответила Строева, пожимая протянутую ей руку.

— Собственно, все эти качества у вас уже есть, — продолжал полковник в том же тоне. В его усталых глазах, глядевших из-под стекол очков, Нина уловила что-то теплое, отцовское. А он и впрямь, будто угадав ее мысль, сказал:

— И у меня дочь. Такая же… Верочка.

Он присел на стул и замолчал. Левая бровь полковника вдруг запрыгала, скулы заострились. Сняв очки, он откинулся на спинку стула и необычно долго сидел в таком положении. Нина сразу поняла, что у этого человека большое горе и ему тяжело вспоминать о нем. Она растерянно глядела на Родина, не зная, что делать, спросить ли о чем, уйти ли. Но полковник уже справился с собой. Он снова выпрямился на стуле, надел очки и добрым взглядом посмотрел на Строеву.

— Да, Нина Викторовна, — сказал он, чуть покачивая головой. — Была у меня дочь, Вера. Погибла от бомбы в Ленинграде.

— Петр Васильевич… — тихо проговорила Нина, прижимая руки к груди.

— Да… Глядя на вас, Нина, я иногда вижу дочь. Так что будьте послушной дочерью, — добавил он, видимо, пытаясь вернуть себе душевное равновесие.

— Я всегда была и буду послушной. — Нина обрадовалась, что полковник шутит.

— Очень хорошо. Сейчас передам вам мой подарок.

Полковник прошел в свою комнату, вынул из ящика стола маленькую рубиновую звездочку и передал Нине.

— Вот. К сожалению, ничего другого у меня сейчас нет. Звездочка — она символизирует многое… Так что не обижайтесь на старика.

— Спасибо, Петр Васильевич. Я вам очень благодарна.

— А что подарил капитан Кленов? — неожиданно спросил Родин, хитро улыбаясь. Нина вспыхнула, опустила голову и не нашлась, что ответить.

— Неужели ничего не подарил? — продолжал полковник, все так же хитро улыбаясь. — Ай, как нехорошо. Что же это он?

— Он подарил мне стихи Симонова, — сказала, наконец, Нина, не поднимая глаз.

— Вот как! Молодец! Знает, что надо дарить девушке даже на войне.

— Капитан Кленов… — начала Нина, пытаясь переменить тему, но полковник сделал это сам.

— Сколько вам еще осталось дежурить? — спросил он, взглянув на часы.

— Еще два часа. Сегодня ночь спокойная.

— Да-а… — неопределенно протянул полковник. — Ну, я пойду в свой особняк. Если что — звоните или шлите посыльного.

Полковник Родин надел фуражку и вышел.

Безлунная августовская ночь дышала спокойствием и миром. Где-то далеко прогромыхал гром. Гром ли?… Трудно было представить, что всего в нескольких десятках километров отсюда идут бои. Там — передний край, линия огня и смерти. А здесь — тишина и безлюдье. Только изредка вспыхивающие и медленно гаснущие в темном небе разноцветные ракеты да непрерывно шарящие в густых облаках лучи прожекторов напоминают, что фронт близок.

Полковник Родин знал, что эта разлитая вокруг тишина — тишина кажущаяся, обманчивая. На самом деле район, где разместилось Н-ское соединение, находившееся в резерве командования фронта, жил напряженной, кипучей жизнью. Эта незаметная днем жизнь начиналась с наступлением сумерек, продолжалась непрерывно всю ночь и замирала только к рассвету. В район Н-ского соединения подтягивалась новая боевая техника, из тыла подходили свежие воинские части. Здесь, в лесах, рощах, лощинах, возле селений, на сравнительно небольшом плацдарме сосредоточивалось все необходимое для успешного развития начавшегося наступления советских войск.

Словно огромная стальная пружина, стягивалась, сжималась здесь наша боевая мощь в ожидании того часа, когда по приказу командования можно будет развернуться и ударить по врагу.

Профиль местности способствовал маскировке. Лесной массив, расстилавшийся на десятки километров, вплотную примыкал к гряде невысоких холмов и создавал надежное естественное укрытие.

Ночь была прохладной. Легкий ветерок приносил с собой запахи леса, скошенного сена, лесных цветов и трав.

Петр Васильевич шел медленно, освещая дорогу карманным фонариком. Изредка он на секунду закрывал глаза и глубоко вдыхал свежий, бодрящий воздух. Мысли его уносились далеко-далеко, в родные места, в Ленинград, где он родился, вырос, работал. В такие минуты, свободные от служебных забот, он всегда с грустью и радостью думал о мирной жизни, о семье.

— Товарищ полковник! Товарищ полковник! — Родина догнал посыльный из отдела. — Лейтенант Строева велела найти вас. Срочная телефонограмма!

Родин осветил фонариком белый листок бумаги. Телефонограмма действительно оказалась срочной. Из штаба ПВО сообщали, что самолет противника в 0.15 пересек линию фронта в районе квадрата 58-06. Затем изменил курс, снизился и, выбросив парашютистов в районе квадрата 47-55, возвратился к линии фронта и пересек ее.

Это было обычное в прифронтовых условиях сообщение. Однако при всей своей обычности оно не могло не встревожить полковника.

Хмуря брови, нервно покусывая губы, он круто повернулся и быстрым шагом возвратился в отдел.

Еще в пути приказал посыльному немедленно вызвать командира роты разведчиков капитана Кленова.

— Вот вам и спокойная ночь, — сказал он Строевой, проходя мимо нее в свою комнату. — Никуда не отлучайтесь.

— Слушаюсь! — В голосе полковника Строева уловила тревожные нотки.

Большая, чисто прибранная комната (раньше в этой избе помещалась канцелярия сельсовета) казалась сумрачной и неуютной. Полковник поправил маскировочные шторы, закрывавшие окна, зажег настольную лампу. Из небольшого сейфа, стоящего в углу, вынул карту, бережно разгладил ее и разложил на письменном столе.



Квадрат 47-55. Здесь кружил вражеский самолет. Петр Васильевич стал красным карандашом — пунктиром — намечать вероятные пути следования парашютистов после приземления. Сколько их? Куда они направились? Внимательно разглядывая карту, Родин задержался на двух небольших, но очень важных пунктах, расположенных близко друг от друга и соединенных рокадной железной дорогой. Мелькнула мысль, что, может быть, враг пробирается сюда, к железной дороге — основной магистрали, по которой идет подвоз боевой техники.

Отложив карандаш, полковник закурил и задумался. У него были все основания встревожиться. Случайна ли выброска парашютистов именно здесь, за пятьдесят километров от линии фронта? Ведь подготовка к дальнейшим наступательным операциям проходила в строгой тайне. Внезапности удара наше командование придавало важнейшее значение.

Офицеры отдела, привыкшие видеть своего начальника неизменно спокойным, были бы озадачены его теперешним состоянием. Петр Васильевич шагал из угла в угол, непрерывно курил, несколько раз подходил к столу и делал пометки в блокноте. Потом снова принимался ходить по комнате. И, наконец, как бы подытоживая свои размышления, он возвратился к столу и стал карандашом обводить чуть заметные кружочки вокруг наименований немногочисленных сел, расположенных в Черенцовском районе.

Топкий вибрирующий звук зуммера полевого телефона отвлек полковника от этой работы. Его подчиненный сообщал из артиллерийского полка о том, что водитель поврежденного тягача, застрявшего на лесной дороге, сержант Зубин слышал, как ночью над лесом кружил самолет. Зубину удалось заметить и самолет, и стремительно летевший вниз серенький комочек.

Ничего нового для Родина в этом сообщении не было, кроме одной странной детали. Через пять — шесть минут после того как самолет скрылся, Зубин услышал отчетливо прозвучавший невдалеке револьверный выстрел.

Револьверный выстрел! Мало ли выстрелов раздается ночами по всяким поводам, а иногда и без повода. Но в этом районе стрельба была категорически запрещена. Если сержанту не почудилось и выстрел действительно прозвучал в лесу, вероятнее всего, что стрелял кто-то чужой…

В практике полковника Родина бывало не раз: занятый поисками правильного решения загадки, он наталкивался на какой-нибудь с виду незначительный факт, обнаруживал мелкую, «боковую» деталь — и запутанный клубок вдруг начинал быстро разматываться. Да, так бывало. А сейчас? Есть ли какая-нибудь связь между выстрелом в лесу и выброской парашютистов?

Когда прибыл капитан Кленов, полковник заканчивал еще один разговор по телефону. Он просил начальника штаба соединения координировать с ним все мероприятия по поимке сброшенных ночью парашютистов.

Петр Васильевич коротко рассказал Кленову о случившемся, не забыл упомянуть и о сообщении, только что полученном из артиллерийского полка. Кленов внимательно слушал, стараясь не пропустить ни одного слова.

Капитан Кленов часто появлялся в отделе полковника Родина. Начальник разведки соединения, когда это требовалось, посылал Кленова на помощь Родину и иногда говорил:

— Боюсь, капитан, как бы полковник не выпросил вас у генерала. Вы станете офицером контрразведки, а я потеряю хорошего командира разведроты. Но, нет, я вас не отдам, так и знайте!

Сам капитан был о себе не очень высокого мнения и, несмотря на большой фронтовой опыт, все еще считал себя «полуштатским».

В 1939 году Кленов окончил геологический институт и был оставлен аспирантом при кафедре. Началась война. Кленов отказался от брони и в числе первых ушел на фронт. Здесь качества геолога и исследователя пришлись весьма кстати: пригодились хорошая зрительная память и умение «читать природу». Это заметили старшие офицеры, и вскоре разведчик младший лейтенант Кленов стал командиром взвода, а еще через некоторое время был назначен командиром разведроты.

Разведка стала любимым делом Кленова. Удача сопутствовала ему, и все же он чувствовал, что ему надо еще много учиться, тренироваться, накапливать солдатскую мудрость. Сталкиваясь с полковником Родиным, Кленов внимательно приглядывался к действиям этого спокойного, уравновешенного человека, прислушивался к его советам и старался не ударить лицом в грязь. А полковник иной раз в дружеской беседе говорил:

— Вам, дорогой товарищ, только одного не хватает, чтобы стать идеальным разведчиком: немножко фантазии. Да-да — фантазии.

Шутил полковник или говорил серьезно? Сначала Кленову казалось, что шутил. Какая тут фантазия, когда каждый день приходится иметь дело с совершенно реальными фактами. Эти факты, правда, бывают настолько неожиданными, что никакая фантазия не может их заранее представить. Но потом он понял, что в этой полушутливой фразе много справедливого. И капитан, как и полковник, оценивая и взвешивая факты действительности, старался домысливать их, чуть-чуть фантазировать, не отрываясь, конечно, от реальности.

Товарищи называли командира разведроты профессором. Это прозвище, с легкой руки переводчицы Нины Строевой, прочно закрепилось за капитаном. Вначале он смущался и даже проявлял недовольство прозвищем, а потом махнул рукой и, привыкнув, стал отзываться. «Профессор так профессор, какая разница; не сейчас, так через год-два буду им…»

А пока будущему профессору приходилось заниматься делами отнюдь не научными. Своих подчиненных он учил не с кафедры университета, не в тихих аудиториях, а в бою. Учил и сам учился.

С разведчиками капитана Кленова связывало сложное и многогранное чувство боевой дружбы. Эта дружба возникла из общей ненависти к врагу, из уверенности каждого в каждом, из постоянного ощущения локтя товарища. Она окрепла в смелых поисках «языков», в дерзких налетах на вражеские штабы, в многочасовых засадах, в опасных путешествиях по тылам противника.

Хотя соединение, в котором служил Кленов, отдыхало, разведчики не сидели без дела: для них всегда находились поручения, боевые задания. Вот и сейчас, по-видимому, придется поработать в полную силу.

— Вы отлично понимаете, что медлить нельзя, — говорил полковник. — Штабу фронта стало известно, что против нас начал действовать полковник Ганс Крузе. Крузе — хитрая и опасная лиса. Его появление на нашем участке означает, что фашистское командование готовится осуществить какие-то новые хитроумные замыслы. Следовательно, нам надо быть готовыми к любым вражеским провокациям, неожиданным и коварным… Некоторые меры уже приняты, — продолжал Петр Васильевич. — Немедленно организуются несколько групп для контроля подъездных путей, шоссейных, грунтовых и, конечно, в первую очередь, железнодорожных. Начальник штаба уже дал указание выделить нам необходимых людей. А вам, капитан… — Петр Васильевич наклонился над картой, лежавшей на письменном столе. — Вам придется помочь нам прочесать лес вот в этих квадратах.

Полковник взял красный карандаш и нарисовал стрелу, направленную к центру карты.

— Враг будет стараться уйти дальше в тыл, это для меня бесспорно, — пояснил свою мысль Родин. — А мы закроем перед ним все пути…

От донесшегося издалека взрыва тяжелой бомбы изба вздрогнула, стекла зазвенели. Кленов мельком оглянулся на окна и затем тоже склонился над картой.

Глава 4. Человек у реки

Капитан попросил у полковника Родина пятнадцать минут на сборы отряда и отправился к себе в роту.

Медленно светало. Занималось утро — хмурое, туманное. Моросил мелкий дождь. Сильный ветер то и дело разрывал низко плывшие облака. В просвете между ними на короткое время появлялось голубое небо и опять скрывалось за новой облачной пеленой. Было свежо и сыро. Кленов зябко ежился и мысленно ругал себя за то, что не оделся теплее.

Рота, которой он командовал, располагалась в небольшом придорожном лесу, неподалеку от штаба соединения. Разведчики жили в землянках и в полуразрушенных деревенских избах, перенесенных сюда несколько месяцев назад гитлеровскими солдатами для своих офицеров. Из сорванных с петель дверей и случайно подвернувшихся досок разведчики сколотили топчаны, покрыли их ветвями и сеном. В общем, устроились удобно, с фронтовым комфортом. Капитан был доволен, что у людей есть возможность отдохнуть, отоспаться, набраться новых сил.

Разведчики, пожалуй, больше, чем кто-нибудь другой, радовались окружавшей их тишине и спокойствию. Тишина! Там, впереди, по ту сторону фронта, их тоже зачастую окружала тишина. Она была неизменным спутником во всех их смелых и дерзких операциях. Чуть слышно скользя по лесу, забираясь в тылы врага, крадучись за «языком», подходя вплотную к штабам фашистов, разведчики свято хранили тишину. Но там тишина была зловещей, угрожающей. Она в любой момент могла взорваться тревожным вражеским криком, автоматным треском, пулеметной очередью, взрывом ручных гранат. А здесь тишина не грозила никакими опасностями, не требовала говорить шепотом, не заставляла прижиматься всем телом к земле. Можно было походить вдоль изб, посидеть без рубахи на солнце, закурить, откашляться, посмеяться вволю и даже спеть, если быложелание и если сердце просило песни.

В маленькой, покосившейся от взрывной волны избе спали трое: командир взвода младший лейтенант Семушкин — молчаливый человек высокого роста, в мирной жизни — профессионал-фотограф, старшина Орехов — невысокий, коренастый колхозник из-под Воронежа, степенный и рассудительный, солдатский «папаша», кавалер двух орденов Славы, и Герой Советского Союза ефрейтор Артыбаев — худощавый, неприметный на вид казах, один из наиболее прославленных разведчиков фронта.

Артыбаев был неутомимым ходоком, причем ходил мягко, почти бесшумно. «Тигренок!» — звали Артыбаева в роте. У него были очень зоркие глаза с зеленовато-желтым отливом и отличный слух. Когда он спал, глаза его почти не закрывались, и можно было подумать, что Артыбаев, сощурившись, наблюдает за всем, что происходит вокруг.

Все трое были неразлучны, их всегда видели вместе. Об этой тройке не зря говорили, что из «языков», захваченных ими, можно было бы укомплектовать «языкатую роту пленных».

Сейчас разведчики лежали на узких деревянных скамьях и сладко похрапывали.

Семушкин, Орехов и Артыбаев были частыми гостями у капитана. Его изба стояла рядом. Чаще других сюда захаживал младший лейтенант Семушкин — парторг роты. У него всегда находилось о чем потолковать с командиром, о чем посоветоваться. А в свободную минуту Семушкин, не расстававшийся с фотоаппаратом и на фронте, фотографировал Кленова и друзей, обещая к концу войны сделать «альбом воспоминаний».

Сегодня разведчики не дождались возвращения капитана.

Старшина роты, с короткой и веселой фамилией Крикун, сообщил им, что командир у полковника Родина, и посоветовал ложиться спать.

— Вы же знаете, ребята, — сказал Крикун, — после срочного вызова к начальству, да еще в такое время, начинаются разные дела. Так что на всякий случай отоспитесь как следует.

Когда Кленов вошел в свою избу, на столе шумел и постреливал угольками самовар. Крикун хотел было с обычной шуткой-прибауткой попотчевать Кленова чаем, но по сосредоточенному, нахмуренному выражению его лица понял, что командиру сейчас не до чая.

— Старшина! — отрывисто приказал капитан. — Поднять первый взвод. А до этого разбудите и вызовите ко мне Семушкина, Орехова и Артыбаева. Быстро!

— Есть разбудить! — повторил Крикун и выскочил из избы.

Капитан задумчиво постоял у стола, припоминая все, что только что узнал у полковника Родина. Беспокоила одна мысль: а если прочесывание леса не даст результатов? Что тогда делать дальше?

Дверь открылась, и на пороге показались разведчики.

— Товарищ капитан, по вашему приказанию… — начал рапортовать Семушкин, но Кленов прервал его:

— Все готовы? Оружие в порядке?

— Так точно.

— Пойдете со мной. Задание объясню потом. Лишнего ничего не брать.

— Понятно. Не в первый раз, — отозвался Орехов.

Из-за спины разведчиков выглянул старшина

Крикун и неуверенно спросил:

— Товарищ капитан, может, перед выходом чайку попьете?

Крикуну было явно жаль «пропащего самовара».

— Напьемся в другой раз, — ответил Кленов.

В это время загудел полевой телефон. Кленов взял трубку и услыхал знакомый голос лейтенанта Строевой. Она коротко и официально — так, что Кленов даже улыбнулся, — сообщила просьбу полковника поскорее возвращаться в отдел и подождать. Полковник ушел по срочному вызову к командующему соединением и должен с минуты на минуту вернуться.

— Иду! Вот и не пропал чай! — бросил Кленов Крикуну. — Пейте, товарищи, я скоро вернусь.

Разведчики остались ждать, а Кленов отправился обратно в отдел контрразведки. Когда он вошел в избу, там уже находились несколько офицеров. По лицу капитана скользнула тень. Он был недоволен тем, что ему и сейчас не удастся переброситься несколькими словами с Ниной. А он так спешил!

— Полковник просил вас подождать в его кабинете, — сказала Строева как можно суше и открыла дверь соседней комнаты.

— Есть подождать!

В ожидании Родина минуты тянулись очень медленно. Кленов нетерпеливо потоптался у стола, затем снова внимательно просмотрел карту, мысленно определяя путь отряда, который должен был отправиться на поиски парашютистов. Путь ясен, только вот полковник задерживается.

Кленов подошел к этажерке, стоявшей в углу комнаты, и стал перебирать книги Родина. Как много книг! Все они бережно обернуты в газетную бумагу, а на каждой обложке рукой Петра Васильевича тщательно, большими буквами написаны названия книг и фамилии авторов. Кленов, давно оторвавшийся от письменного стола и книг, с чувством волнения и уважения рассматривал походную библиотеку полковника. За этим занятием и застал его Родин.

Вошел он стремительным шагом и, увидав Кленова, заговорил, словно продолжал только что начатый разговор:

— В штабе мне сообщили интересную новость. Дежурные радисты батальона связи поймали и около получаса слушают в эфире работу неизвестной радиостанции. Текст передается шифром.

— Удалось запеленговать? — Кленов невольно шагнул вперед.

— Да. Станция работает примерно в квадрате сорок семь — пятьдесят пять.

— То есть там, где, по всем данным, приземлились парашютисты?

— Да.

— Отлично. Значит, надо идти туда.

— Правильно — идти и брать радиста. Правда, пока мы доберемся туда, он успеет переменить место.

— Ну, далеко ему не уйти.

— Это верно, конечно… Но меня сейчас занимает одна мысль.

— Какая, товарищ полковник?

— Почему немецкий радист начал передачу недалеко от места приземления? Это — нарушение обычных правил конспирации.

— Мало ли какие обстоятельства его заставили. Сначала захватим, а потом разберемся.

— И то верно. Я распорядился. Лейтенант Савченко с автоматчиками уже в пути.

— Уже в пути? — Кленов с недоумением посмотрел на полковника. — Вы же поручили это мне.

— И вам дело найдется. А здесь ничего мудреного нет. Адрес известен.

— Почти известен…

— Ну, почти известен. Савченко справится. А мы с вами подумаем…

В комнату, постучав, вошла лейтенант Строева.

— Товарищ полковник, — доложила она, — патруль привел какого-то человека. Говорит, что колхозник из Черенцов, искал штаб, хочет сообщить что-то важное и срочное.

Полковник взглянул на часы.

— Давайте его, только быстро!

В комнату в сопровождении автоматчика медленной, тяжелой походкой вошел старик лет шестидесяти. Высокий, широкоплечий, с жилистыми сильными руками, он был похож на многолетний, покореженный, чуть согнутый ветрами, но еще крепкий дуб. Большое, с крупными чертами лицо заросло седыми усами и бородой, из-под густых насупленных бровей виднелись пытливые глаза. На сером потрепанном пиджаке висела медаль «За трудовую доблесть».

— Садитесь, товарищ, — пригласил Родин и жестом отпустил автоматчика. — Кто вы и зачем пришли?

— Будник. Кирилл Будник. Колхозник. В Черенцах временно проживаю… был эвакуированный…

— Зачем вы искали штаб?

— Сообщить имею… Спешил очень. Из лесу я…

— Что вы делали в лесу?

— Сейчас, гражданин начальник. Только передохну. Так вот, пошел я, значит, сегодня спозаранку в лес, вместе с внуком моим. Он у меня хворый, глухонемой. Хотел я немного шишек да травки лекарственной собрать, да только внук мой что-то совсем заслабел, побелел, качается, как тростинка. Хворь его одолела. Тогда я вернулся домой, уложил внука, а сам опять пошел. Иду, значит, к лесу, берегом речки нашей, Кусачки, и вдруг вижу — в кустах кто-то хоронится. Человек какой-то. Кусты у нас возле речки густые, там что хочешь спрятать можно. Зачем, думаю, своему прятаться? Значит, там кто-то чужой. Может, немец или кто из ихних… Ну я и побежал что есть духу…

— Этот человек вас видел? — спросил Родин.

— Нет. Он согнувшись шел — и в кусты.

— В чем он одет?

— Глаза у меня старые, издали плохо видят. Вроде бы как в крестьянской одежде. А в руках — то ли мешок, то ли чемодан какой.

Родин на секунду задумался, внимательно оглядел Будника, его потрепанный пиджачок, медаль, лапти.

— Место, где прятался человек, можете показать?

— А как же. Отчего же нет. — Будник поднялся со стула и добавил тихо и убежденно: — Нашей армии кто же помогать будет, как не мы, колхозники.

В голосе старика, глухом и низком, прозвучало что-то торжественное. Родин, уловив эту торжественность, дружелюбно кивнул и улыбнулся.

— Ну хорошо! Спасибо вам! — Он помолчал и добавил: — Поведете наших людей.

Родин выглянул из комнаты, вызвал одного из своих сотрудников — лейтенанта Голикова — и приказал ему вместе с тремя автоматчиками идти с Будником и обязательно захватить неизвестного живым. Полковник напомнил Голикову, что в пути уже находится группа лейтенанта Савченко, поэтому следует нагнать ее и присоединиться к ней.

— Действуйте с максимальной быстротой и осторожностью, — сказал Родин на прощание.

Когда Будник и Голиков ушли, Родин несколько минут молча ходил по комнате, непрерывно снимая и надевая очки. Кленов следил за движениями полковника, за его лицом и тоже молчал. Ему показалось, что Петр Васильевич чем-то недоволен. Но чем? Все складывается так удачно. Нет. Нет… Полковник, очевидно, обдумывает план поимки остальных парашютистов, ведь не исключено, что их было несколько. Ищет правильное решение.

Родин стремительно подошел к Кленову, остановился перед ним и, вертя в пальцах очки, проговорил:

— Ну вот и адрес более точный получен. Как вам это нравится?

— Любопытное и очень удачное совпадение. На ловца и зверь бежит.

— Зверь, говорите? Да, конечно… Совпадение удачное и любопытное.

Полковник взглянул на часы.

— А время не ждет. Бежит время. Нет, мчится.

— Может быть, и мне отправиться? — неуверенно спросил Кленов.

— Нет. Подождем возвращения Савченко и Голикова. Нам нужно допросить задержанного. Надеюсь, что этот неудачливый радист будет скоро в наших руках.

Глава 5. Поимка «девятнадцатого»

К девяти часам утра тучи совсем рассеялись, небо казалось светло-голубым, словно вымытым после ночного дождя. День обещал быть безоблачным и жарким.

В широко открытые окна комнаты Родина вливалась утренняя прохлада. Петр Васильевич в эту ночь даже не ложился спать. Но после ледяного колодезного душа он производил впечатление хорошо выспавшегося, отдохнувшего человека.

Сидя за столом, полковник вел допрос пленного парашютиста, недавно захваченного в кустах у реки Кусачки.

Немецкий ефрейтор Курт Грубер сидел на табурете сгорбившись, засунув ладони между крепко сжатыми коленями. На его усталом, заросшем щетиной лице с острыми скулами отражался страх. Показания он давал тихим голосом, медленно, с расстановкой произнося каждое слово. Ответив на очередной вопрос, Грубер поворачивал голову к переводчице, лейтенанту Строевой, и вслушивался в слова перевода.



Строева хмурила тонкие брови и, поминутно убирая спадавшую на лоб темно-золотистую прядь волос, тщательно переводила вопросы полковника Родина и ответы Грубера. По той легкости, с которой работала девушка, чувствовалось, что она отлично знает немецкий язык и ей не представляет никакого труда свободно разговаривать с пленным.

Капитан Кленов сидел возле окна. Он уже не первый раз, по приглашению Петра Васильевича, присутствовал на допросах. Сейчас его одолевала дрема — спать ведь так и не пришлось! — но он заставлял себя слушать, надеясь узнать что-либо такое, что помогло бы в дальнейших розысках.

Кленов владел немецким языком, но не настолько, чтобы свободно объясняться на нем, как Строева. Однако он и без перевода понимал все, что рассказывал о себе Грубер.

Наблюдая за пленным, капитан незаметно поглядывал на Нину. Встречаясь с ее взглядом, он поспешно отводил глаза и начинал изучать давно примелькавшийся пейзаж за окном. Однако через некоторое время глаза его снова обращались к девушке.

Допрос пленного продолжался. Курт Грубер рассказывал:

— Полковник Крузе обрадовал меня. Он обещал после моего возвращения дать мне месячный отпуск и отправить к семье, в Шварцбург. У меня жена, старая мать, двое детей, мальчики. Я не видел их два года. Живы ли — не знаю. Американцы бомбят Шварцбург почти ежедневно.

Голос Грубера звучал глухо, будто издалека.

— Вы можете не верить мне… — Грубер поднял голову и немигающими, покрасневшими от бессонной ночи глазами посмотрел на полковника. — Но перед войной и мне, и моей семье приходилось очень трудно. В нацистском движении я не участвовал, в партии национал-социалистов не состоял. По специальности я радиотехник, принимал участие в забастовках, меня много раз увольняли с работы. Я значился в списке неблагонадежных, а это плохо, можно сказать, капут. Я даже обрадовался, когда началась война: все равно — один конец. Уж лучше от пули погибнуть, чем от голода или в тюрьме. И потом я надеялся, что семье солдата будет легче жить.

Грубер безнадежно махнул рукой и вздохнул.

— Когда капитан Маттерн, начальник разведывательной школы, объявил, что включил меня в число парашютистов, я долго не мог понять, в чем дело. Я знал, что на это дело обычно назначают эсэсовцев или, по крайней мере, близких им людей. А я…

Грубер попросил воды. Строева, с разрешения полковника, наполнила водой жестяную кружку и протянула ее пленному. Грубер, стуча зубами о край кружки, выпил воду и продолжал говорить:

— Незадолго до вылета полковник Крузе сказал: «Выполнишь задание, простятся все прошлые грехи…» — Грубер поежился, посмотрел на папиросы, лежавшие на столе, поблагодарил полковника, протянувшего ему пачку, и начал быстро говорить все о том же, что он не виноват, он думал не о себе, а о семье, жалко было жены и детей…

Петр Васильевич не перебивал Грубера. Привычное ухо следователя не уловило в голосе пленного ни одной нотки фальши, росла уверенность в правдивости его показаний.

— В котором часу вы вылетели? — спросил полковник.

— В ноль пятнадцать.

— Маршрут?

— Не знаю, герр оберст.

— Сколько парашютистов было в самолете?

— Двое, — не задумываясь, торопливо ответил Грубер. И тут же добавил: — Я и еще один. Второго парашютиста я увидел впервые в самолете, раньше ни разу не встречал.

— Опишите его, — приказал полковник. — Как выглядит, как одет.

— Худой, беловолосый, совсем молодой, почти мальчик. Он был одет в такую же крестьянскую одежду, как и я. Он остался после меня в самолете.

— Вы прыгнули первым?

— Да, герр оберст.

Задав еще несколько вопросов, Родин как бы мимоходом спросил:

— Вы все прыгали через одинаковые интервалы?

Грубер спокойно ответил:

— Не знаю, я прыгнул первым. И потом — нас было только двое.

Петр Васильевич недоверчиво покачал головой.

— Странно, очень странно, — задумчиво проговорил он. — Значит, вы утверждаете, Грубер, что за все время полета вы ни одним словом не обмолвились с вашим спутником, ничего не знали о нем, а он о вас?

— Да, да! Это было именно так. Ни одним словом, — возбужденно заговорил пленный, жестикулируя и вертя головой. На лбу его выступили капли пота. — Ни одним словом, — повторил он.

— Почему?

— В кабине самолета находился офицер-эсэсовец, — пояснил Грубер. — Böse, wie ein Teufel!*["72]. Он не разрешал разговаривать. Когда я хотел что-то спросить, он крикнул: «Молчать!» — и пригрозил пистолетом.

В комнате наступило молчание. Полковник долго, испытующе смотрел на этого немецкого солдата. Правду ли говорит он или лжет, лжет с какой-то определенной целью? Но с какой? А если все, что он говорит, — правда, как разгадать до конца план, задуманный Крузе? Ведь Грубер всего-навсего — одно маленькое звено, возможно, большой и хитроумно сплетенной цепи.

А Кленов в это время думал об офицере-эсэсовце, руководившем выброской парашютистов. «Злой, как дьявол!» Характеристика острая, но слишком краткая, далекая от того, чтобы составить себе нужное представление о человеке.

Словно прочитав его мысли, Родин обратился к Груберу.

— Опишите внешность офицера-эсэсовца, который был с вами в самолете.

Нина перестала писать. Она удивленно посмотрела на полковника, потом перевела взгляд на капитана. Внешность гитлеровского офицера? Какое это может иметь значение?

— Невысокий. Даже маленький. Лицо суровое, злое, длинные руки, — так Грубер обрисовал офицера.

Снова наступило молчание. Петр Васильевич потер лоб, провел ладонью по седеющим волосам, встал, сделал несколько шагов по комнате, затем сел рядом с Грубером.

— Что вы собирались делать, оказавшись здесь, у нас, на нашей земле? Какое задание вы получили от Крузе? — спросил Родин.

Грубер кивнул в знак того, что он понял вопрос.

— Мой позывной номер — «девятнадцать», господин оберст. Мне приказали сразу же после приземления идти в сторону реки. У меня была карта и компас. Я должен был спрятаться в кустах и ровно через три часа начать вызывать «восемнадцатого», в распоряжение которого я поступал. Я должен был выполнять приказания «восемнадцатого». Через три часа я включил передатчик и стал вызывать «восемнадцатого». Ответа не получил. Остальное вам известно.

— Вы «восемнадцатого» раньше когда-нибудь видели?

— Нет.

— У вас был шифр?

— Да. Только он здесь, — Грубер ткнул себя длинным пальцем в лоб. — Связываться с «восемнадцатым» я мог только шифром.

— В каком месте должен был приземлиться «восемнадцатый»?

— Этого я не знаю. Поверьте, что я говорю правду, — я не знаю.

— Оружие вам выдали?

— Нет.

— Никакого?

— Нет, господин оберст. Полковник Крузе сказал, что оно ни к чему и будет только увеличивать груз.

Дальнейший допрос Курта Грубера ничего нового не дал. Пленный или действительно знал очень мало, или ловко притворялся, скрывая главное, пытаясь увести следствие в сторону.

Когда Грубера увели, Кленов встал со своего места и подошел к столу, за которым сидел Родин.

— Товарищ полковник, — сказал он. — Медлить нельзя. Надо сейчас же отправляться в лес на поиски второго парашютиста. Дорог каждый час. Разрешите мне с моими разведчиками.

— Да-да, — машинально проговорил Родин, о чем-то думая. — Сейчас. Сейчас…

Он поднял голову и неожиданно спросил:

— Скажите, капитан, вы в шахматы играете?

На лице полковника играла лукавая улыбка, а глаза спрятались в бесчисленных морщинках.

Вопрос о том, играет ли Кленов в шахматы, прозвучал сейчас по меньшей мере неожиданно. Кленов даже растерялся, не зная, что ответить.

— Что ж вы молчите, капитан? В шахматы вы играете? — повторил свой вопрос Родин.

— Играю. Даже разбираюсь немного в теории.

— Отлично. Значит, вам известно, что такое гамбит?

— Известно.

— А ну, просветите меня, старика, по части шахматной теории. Что такое гамбит?

— Начало шахматной партии. Жертвуется пешка или легкая фигура с целью опередить своего противника в мобилизации сил и создать стремительную атаку.

— О, да вы, оказывается, гроссмейстер, — пошутил Родин.

— Но к чему это вам? — спросил Кленов, начиная догадываться.

— Ничего-ничего. Шахматы — полезная игра. А теперь — за дело. Действуйте, капитан. Как всегда, надеюсь на вас.

Он похлопал Кленова по плечу и ободряюще улыбнулся. Кленов приложил руку к пилотке и, повеселев, спросил:

— Разрешите исполнять?

— Исполняйте.

Капитан повернулся к Строевой.

— До свидания, товарищ лейтенант!

— Я тоже выйду подышать чистым воздухом, — сказала Строева. — Разрешите, товарищ полковник?

— Пожалуйста. Дышите вволю.

Кленов и Строева вышли из комнаты. Их встретило яркое солнечное утро. Чуть слышно шелестели деревья. Вдали, словно подернутый серо-голубым туманом, виднелся лес.

Глава 6. Убийство или самоубийство?

Солнце припекало все сильнее и сильнее. Оно старательно высушивало небольшие лужицы, еще оставшиеся после ночного дождя, и с земли поднимались легкие испарения. На улицах деревни было тихо, безлюдно, издали она казалась брошенной, вымершей. Пролетавшие высоко в небе немецкие самолеты — «рамы» и «костыли» — не замечали ничего подозрительного.

— Ишь какая тишь да благодать, — сказал старшина Орехов, щурясь на солнце. Невысокий, плотный, с лихо закрученными усами на круглом, тронутом оспинками лице, он сидел по-турецки на траве, в тени небольшой, покосившейся избы, где помещался полковник Родин. Широкой спиной Орехов привалился к бревенчатой стене избы, на колени положил автомат. Рядом с ним сидел его неизменный спутник ефрейтор Артыбаев, а на траве растянулся младший лейтенант Семушкин.

Как непохожи были эти неразлучные друзья! Худенький, маленький, подвижной казах Артыбаев чуть доставал головой до плеча рослому, спокойному и на вид флегматичному Семушкину. Разговаривая с Артыбаевым, Семушкин снисходительно наклонялся, что смущало и втайне сердило Артыбаева. Он считал свой рост вполне достаточным для солдата, а для разведчика — образцовым. А рассудительный Орехов, умевший шуткой или авторитетным словом успокоить Артыбаева, обычно советовал ему:

— А ты чуть закинь голову и говори громче — и все будет в порядке.

Разведчики ждали капитана Кленова, который сейчас находился у полковника Родина. Орехов, не любивший молчать, воспользовался свободным временем и разъяснял Артыбаеву «ситуацию», что попросту означало международное положение.

Семушкин, прислушивавшийся к разглагольствованиям Орехова, приподнялся на локте, поправил висевшую на плече «лейку» и хотел что-то сказать, но в это время на пороге избы показались капитан Кленов и лейтенант Строева.

Нервно покусывая губы, Строева говорила, не глядя на капитана:

— Не понимаю, почему вы передумали?

— Я не передумал, — улыбнулся Кленов. — Но сначала хочу без шума и лишних людей побывать на месте. Может быть, обнаружу что-нибудь интересное. А вы, Ниночка, за меня не боитесь?

Последнюю фразу он сказал не то серьезно, не то шутя, и от этого лицо девушки вспыхнуло, и она опустила взгляд. Кленов заметил смущение Нины и понял, что ей очень не хочется отпускать его, правда, с тремя разведчиками, в далекий, глухой лес, где могут случиться всякие неожиданности. Она действительно боится за него.

Кленова захлестнула волна глубокой радости. Да, конечно, он понял причину тревоги девушки, и в душе его неожиданно зазвенела, запела на все лады новая, еще не звеневшая струна. Захотелось схватить ее маленькую руку, выглядывавшую из-под длинного рукава армейской гимнастерки, сказать ей много хороших, ласковых и нежных слов. От этого внезапно возникшего желания он даже вздрогнул, сдерживая самого себя.

Но капитана ждали разведчики. Они не слыхали, о чем шел разговор. Все вскочили на ноги, ожидая приказаний. Кленов оборвал начатую фразу, отвел глаза, поправил снаряжение и снова заговорил о деле. Голос его звучал спокойно и почти официально.

— Подготовьтесь, товарищ лейтенант! Надеюсь, что скоро мы приведем нового гостя. Возможно, что с ним придется повозиться подольше, чем с Грубером.

Он шагнул с порога. Разведчики выжидающе глядели на капитана.

— До скорого свидания! — Кленов приложил руку к пилотке и через секунду повторил эти слова тихо, так, чтобы их слыхала только Строева: — До скорого свидания, Нина!

Нина подняла голову. Если бы капитан Кленов мог в это мгновение заглянуть в ее глаза! Как много прочитал бы он… Но Кленов и разведчики уже свернули за избу. Через минуту загудел мотор вездехода.

Не прошло и получаса, как машина, промчавшаяся по неровным и узким проселочным дорогам, а затем прямо по вспаханному полю, остановилась у леса. Лес тянулся далеко, на много километров, преграждая дорогу и к Черенцам, и к соседним селам.

В лесу было сумрачно и свежо. Солнце сюда пробивалось с трудом; его лучи задерживались вверху, на пушистых кронах высоких деревьев. Под ногами шуршали опавшие листья и зеленела сырая трава, еще не высохшая после недавнего дождя.

Шли цепочкой. Капитан Кленов, сверяясь с картой и компасом, уверенно вел разведчиков к месту, обозначенному на карте полковника Родина квадратом 47—55. Следом за капитаном легкой и почти бесшумной походкой шел Артыбаев. Казалось, он не идет, а плывет по воздуху, не касаясь земли. Его зоркие зеленовато-желтые глаза глядели вперед и по сторонам, схватывая каждое дерево, каждый пенек. За ним, след в след, медленно переставляя ноги, шел Семушкин. Цепочку замыкал старшина Орехов. Он чутко прислушивался к каждому звуку в лесу и, сжимая в руках автомат, прощупывал глазом все, что попадалось на пути.

Вот, наконец, и место, которое на карте отмечено цифрами 47—55. Примерно здесь, над этим куском земли, именуемом на военном языке квадратом, кружил немецкий самолет. Где-то здесь раздался выстрел, услышанный сержантом Зубиным. И хотя Грубер был взят в стороне, у реки, поиски надо начинать отсюда.

Внезапно капитан остановился и поднял руку. Все замерли на месте. Не двигаясь, Кленов огляделся, осматривая густой кустарник, преградивший дорогу. По едва уловимым признакам капитан предположил, что здесь недавно проходил человек.

Знаком он подозвал к себе Семушкина.

— Смотрите, — тихо сказал капитан. — Видите сломанные ветки?

— Вижу, товарищ капитан. Ветром их так не поломает.

— Конечно. Кому-то не хотелось обходить этот кустарник, искать другого пути, он и шел напролом, раздвигая кусты и деревца, обламывая засохшие ветви.

Кленов еще раз внимательно рассмотрел кустарник. Надломы веток показывали, что человек шел в сторону тыла. Иначе и не могло быть. Фашистский парашютист, если это был он, или кто-то другой уходил от переднего края. Двигался он, по-видимому, пригнувшись, так как сломанные ветки находились невысоко над землей.

— А ну, Артыбаев! — сказал капитан. Артыбаев сразу же понял, что от него требуется. Он быстро припал к земле. Его зоркие глаза различили в сыром валежнике еле заметные следы.

— Есть! — бросил он одно слово, поднимаясь с земли. — Туда шел! — он махнул рукой в сторону тыла.

— Та-ак… — протянул Кленов, обдумывая план дальнейших действий. На это ушло не более полминуты. Потом он сделал несколько шагов в том направлении, куда показывали изломы, пытаясь представить себе, как шел по лесу и пробирался через кустарник неизвестный. Свой или чужой? Нет, зачем же своему, жителю, знающему лес, продираться через кусты, идти согнувшись?

Неожиданно Кленов заметил блеск металла. На земле лежал небольшой перочинный ножик с надписью «Павлов на Оке», рядом валялся самодельный мальчишеский свисток. Капитан поднял ножик и свисток и, разглядывая их, снова задумался. Возможно, что здесь пробирались деревенские ребята и потеряли эти предметы. Если это так, тогда понятно, почему ветки были надломлены так низко. А следы? Надо будет их осмотреть повнимательнее.

Кленов опустился на землю и стал изучать следы, обнаруженные Артыбаевым. Еле заметные в траве, почти не различимые глазом, они более четко отпечатывались на почве, лишенной растительности, и выглядели очень странно. Это были следы маленького человека, скорее всего подростка, носившего узкие, остроносые ботинки с небольшим квадратным каблуком. Отпечатки каблука наводили на мысль, что здесь прошла женщина или девочка.

Легкая испарина покрыла лоб Кленова. Он начал теряться в догадках. Черт возьми, искал следы парашютиста, а наткнулся на совершенно непонятные следы мальчика или девочки… Но в эту пору деревенские ребята обычно ходят босиком. Откуда же взялся этот каблук?

Кленов знал, что босая ступня равна примерно одной седьмой роста человека. Правда, здесь след не босой ноги, но все же можно прикинуть. Он быстро измерил след — двадцать один сантиметр, подсчитал и опять удивился: да, тот, кто оставил следы, был невысокого роста, не больше ста сорока семи — ста сорока восьми сантиметров. Значит, все-таки мальчик или девочка?

— Двинемся дальше, — сказал Кленов, обходя кустарник. Разведчики последовали за ним, продолжая внимательно оглядываться.

Пройдя шагов сто, все остановились от негромкого восклицания Семушкина. Он показывал рукой в сторону двух больших сосен. Под одной из них лежал человек в простой крестьянской одежде. Кленов нагнулся, чтобы получше разглядеть его, и сразу же понял, что перед ним — труп. Мертвый казался совсем молодым парнем, лет двадцати, не больше. По его бледному, почти белому лицу, усеянному веснушками, ползали лесные букашки и муравьи. Лежал он навзничь, разбросав руки и ноги. Возле ладони правой руки валялся пистолет системы «Вальтер» — такие пистолеты обычно носят немецкие офицеры.

В нескольких шагах от трупа виднелся парашют, шелк его купола был смят, скомкан. Кленов подошел, опустился на колени и начал рассматривать его. Это был обычный парашют, выдаваемый гитлеровским десантникам-диверсантам. К подвесной системе был аккуратно, прочно прикреплен запасной парашют — нераскрытый.

Кленов молча рассматривал парашют. Разведчики так же молча наблюдали за действиями офицера. Его почему-то заинтересовали и запасной парашют, и вся подвесная система: плотная тесьма шириной двадцать два — двадцать четыре миллиметра, разнообразные пряжки, какие-то веревочки. Он вынул из походной сумки большое увеличительное стекло, вставленное в металлическую круглую оправу с деревянной ручкой, и через него просматривал каждый кусок тесьмы, каждую пряжку.



Разведчики стояли тихо, не двигаясь, чтобы не помешать капитану.

— Товарищ капитан, — сказал вдруг Артыбаев, осторожно трогая Кленова за локоть, — глядите!

Кленов повернул голову. На стволе одного из деревьев белел клочок бумаги, прикрепленный к коре острым сучком. Кленов снял бумажку. На ней большими расползающимися буквами чернильным карандашом по-русски было написано: «В плену я боялся смерти. А сейчас, здесь, на родной земле, понял: лучше смерть, чем предательство. Простите меня и прощайте, товарищи!» На этом короткая записка обрывалась. Ни подписи, ни даты.

Прочитав записку, Кленов тщательно осмотрел дерево, с которого она была снята. Ничего интересного, заслуживающего внимания он как будто не обнаружил. Только один раз зачем-то оглянулся на труп парашютиста и удивленно вскинул плечами.



— Товарищ капитан, разрешите? — спросил Семушкин, снимая с плеча свою «лейку». Капитан кивнул и протянул записку Семушкину. Тот снова прикрепил ее на прежнее место и несколько раз сфотографировал. Отдав записку командиру, Семушкин сфотографировал труп, парашют, а затем, вернувшись назад, сделал несколько снимков с обнаруженных следов, которые Артыбаев обозначил воткнутыми в землю короткими колышками. Фотографируя следы, Семушкин клал возле них небольшую складную линейку, чтобы она запечатлелась на снимке рядом со следом. Так он обычно делал, когда хотел потом, по негативу или по отпечатанному снимку, точнее определить длину следа или какого-нибудь предмета.

— Ну хорошо, — сказал, наконец, Кленов, поворачиваясь к разведчикам. — Не будем терять времени. Этот пусть пока полежит, — он кивнул в сторону трупа, — а мы поглядим дальше. Орехов — на месте, Артыбаев — вперед!

Влажная после дождя земля несколько облегчала поиски. Капитан шел за Артыбаевым. Острый глаз отличного разведчика-следопыта буквально вонзался в землю. Враг петлял, это было очевидно, однако у него был, наверно, определенный маршрут. Он двигался к опушке леса, к проселочной дороге, к обжитым местам. Торопясь, он шагал и по траве, и по песчаным плешинам, ломая ветки, приминая кустики земляники.

Идя за Артыбаевым, Кленов вспомнил найденные перочинный ножик и самодельный свисток. Это сбивало с толку, заставляло строить десятки догадок. А что, если это — только хитрый ход врага, рассчитанный на то, чтобы увести преследователя в сторону? Ведь записка на дереве и труп парашютиста тоже вызывают подозрения…

Солнце стояло высоко в небе. Его лучи пробивались сквозь густую листву. Хотелось пить. Росла усталость после бессонной ночи, длинного пути, напряженных поисков. Кленов поглядел на Артыбаева. Разведчик не заметил этого взгляда. Он шел все той же легкой, крадущейся походкой, иногда припадал к земле, бережно раздвигал траву или опавшие листья и снова шел вперед. Так в молчании все прошли еще около километра. Внезапно Артыбаев остановился. Остановились и остальные. Артыбаев опустился на колени, снова встал, сделал несколько шагов в сторону, вернулся — и так несколько раз подряд. Когда он повернулся к капитану, вид у него был расстроенный и озадаченный.

— Что случилось? — спросил Кленов. Артыбаев недоуменно пожал плечами.

— В чертей не верю, в колдунов не верю, а здесь, товарищ капитан, выходит, что человек шел-шел, потом поднялся и полетел. Следы пропали!

Кленов подошел ближе. В голосе Артыбаева слышалось такое огорчение, что он поспешил успокоить разведчика.

— Ну, куда же он делся? Давай внимательнее везде посмотрим. Не полетел же он, в самом деле.

Но Артыбаев отрицательно покачал головой.

— Я все проверил. — Он несколько секунд помолчал и добавил: — Тут совсем другой человек шел. Большой, тяжелый…

Разведчик продолжал внимательно оглядываться вокруг. Он снова опустился на землю, прополз на коленях некоторое расстояние, потом встал, почистился, не спеша вернулся к командиру и повторил:

— Другой человек проходил. Туда шел, — он кивнул в сторону опушки леса. В словах Артыбаева Кленов уловил неясное еще ему самому подозрение: какая-то неожиданно возникшая, еще смутная догадка волновала разведчика.

— А ну, поглядим… — Кленов тоже опустился на колени начал внимательно исследовать новые следы. Да, они совсем не были похожи на отпечатки тех маленьких, детских следов, которые он видел раньше. Может быть, это следы парашютиста, который сейчас лежит там, в чаще леса? Нет, тот ведь — молоденький, худощавый парень. А здесь, несомненно, проходил грузный человек.

— Измерьте и сфотографируйте, — приказал капитан Семушкину. Младший лейтенант быстро выполнил приказание.

— Ступня — тридцать сантиметров, — доложил он и добавил: — По всей видимости, человек был обут в тяжелые сапоги. Вон как вдавливал каблук да широко ноги расставлял…

Разведчики двинулись дальше. Лес редел. Вскоре сквозь деревья показалась широкая проселочная дорога, а за нею, словно в туманной дымке, виднелись Черенцы. Не доходя до опушки леса, еще скрытые деревьями, разведчики внимательно оглядели дорогу. Проехала машина, оставляя за собой клубящуюся полосу пыли. Пожилая женщина с мешком за плечами шла к деревне. Высоко в небе, направляясь к линии фронта, пролетело звено самолетов.

Дальше идти было некуда, и Кленов повернул назад, к месту, где Орехов дежурил у трупа парашютиста.

— Посидим несколько минут, перекурим — и в штаб, — сказал Кленов. — Отдыхайте, товарищи.

Все расселись на земле и закурили. Семушкин, сняв пилотку, закинул голову и, казалось, наблюдал за легкими пушистыми облачками, проплывавшими в небе над лесом. Артыбаев, подобрав под себя ноги, разгонял рукой табачный дым и прислушивался к лесным звукам, шорохам, хрустам. Орехов, насупившись, покручивал усы и незаметно поглядывал на командира. А Кленов, устроившись под большой сосной, продолжал обдумывать и анализировать все, что он обнаружил в лесу.

В лесу было чудесно. Время цветения уже кончилось, пора увядания еще не наступила, и лес в полусонной тишине как бы задремал, ожидая прихода осени. Изредка от ветвей отрывался желтый или багряный лист и, медленно кружась, ложился на землю; срывалась засохшая шишка и, обламывая мелкие сучки, падала в траву. Где-то далеко стучал дятел. Чистый воздух был наполнен запахом хвои, ароматом трав и растений.

Орехов не выдержал молчания и, вздохнув, сказал:

— Хорошо!

— Что хорошо? — не понял Артыбаев.

— Здесь, в лесу. Воздух, тишина… Как будто и войны нет.

— Да, ты прав, — согласился Кленов, с удовольствием вдыхая лесной воздух.

— Очень хорошо. И в степи нашей, в Казахстане, сейчас хорошо, — мечтательно сказал Артыбаев. Он не прочь был поговорить о том, как жилось ему в родных местах; как рос и креп колхоз, в котором он был животноводом. Не прочь был разговориться и Орехов. Но Кленов, позволив себе на минутку отвлечься от дела, снова был мыслями далеко. Он припоминал показания арестованного немецкого парашютиста Грубера, сопоставлял их с событиями в лесу, обдумывал предположения полковника Родина. Кажется, ниточка действительно начинает разматываться. Не упустить бы ее, не сбиться бы в сторону.

У Кленова все более крепла уверенность в том, что обнаруженный в лесу парашютист не застрелился, а был убит.

— Надо искать третьего! — сказал Кленов, вставая. — А пока — домой. Артыбаев, Орехов, труп положите на плащ-палатку, понесем его с собой, в медсанбат.

Повернувшись к Семушкину, капитан добавил:

— Неплохо, чтобы первый парашютист, Грубер, поглядел на этого — второго. Как думаешь?

— Правильно. Думаю, что оба они — из одного гнезда.

Укладывая труп парашютиста на расстеленную плащ-палатку, Орехов вздохнул и проговорил:

— Оказывается, не немец он, а русский. Записку ведь по-нашему написал. Эх, браток! Струсил… Нет того чтобы прийти и обо всем чистосердечно рассказать. Так, мол, и так, грех попутал да фашисты заставили. А он — пулю в лоб…

Капитан, поглядев на разведчиков, медленно сказал:

— Вы правы, товарищ Орехов. Но, может быть, этот парень и не стрелялся.

Орехов удивленно поднял голову.

— Не стрелялся? Тогда как же, товарищ капитан?

Артыбаев, услыхав слова капитана, весь подтянулся, напрягся, а Семушкин негромко кашлянул в кулак. Наблюдая за действиями и выражением лица своего командира, разведчики начинали понимать, что капитан наткнулся на какую-то сложную загадку. Он о ней пока ничего не говорит, но, очевидно, пытается ухватиться за какую-то ниточку. Орехову хотелось задать капитану несколько вопросов, но раньше времени спрашивать не полагается, и Орехов молчал.

— Пока ничего определенного сказать не могу, — продолжил свою мысль Кленов, заметив выжидающие взгляды разведчиков. — Надо еще повозиться. Но мне думается, что записка, которую мы только что сняли с дерева, была написана уже после смерти парашютиста.

— Мне не совсем ясно, — сказал Семушкин.

— А я объясню вам, товарищи, почему я пришел к выводу, что парашютист не застрелился, а был убит. Когда человек стреляется, он подносит оружие вплотную к виску, в результате этого кожа на виске самоубийцы обычно слегка опалена. Это неизбежно. В данном случае, как вы могли заметить сами, этого не произошло. Следовательно, оружие находилось в отдалении от головы.

— Понимаю, товарищ капитан. — Семушкин уже уловил ход мыслей командира.

— Второе, на что я обратил внимание, — это записка самоубийцы. Она была приколота вот здесь.

Кленов подошел к дереву и дотронулся до места, с которого совсем недавно снял листок бумаги.

— Здесь высота, примерно… — он сощурился и мысленно измерил расстояние от земли, — здесь высота, — медленно повторил он, — сто тридцать сантиметров, не больше. Следовательно, если даже допустить, что человек приколол записку на уровне своих плеч, а обычно это делается на уровне глаз и выше, то рост человека не превышает ста пятидесяти сантиметров. Рост убитого парашютиста, — я измерил его, — равен ста семидесяти сантиметрам. Выводы напрашиваются такие: парашютист был застрелен, а записка написана после убийства. Стрелявший — человек очень маленького роста. Совершив убийство, он ушел.

— Откуда же он взялся? — удивился Артыбаев, но вдруг хлопнул себя по лбу. — А может быть, на одном парашюте двое?

— Вы догадливы, Артыбаев. И я так предполагаю. Если поискать как следует, где-нибудь вторую подвесную систему обнаружим. Но это — потом. А теперь — пошли!

Глава 7. Задание лейтенанту Строевой

Разведчики вернулись в штаб соединения и принесли на плащ-палатке труп парашютиста. Семушкин и Орехов унесли его в санбат, а капитан поспешил к полковнику Родину, чтобы доложить о результатах.

Время клонилось к вечеру, солнце опять стали заволакивать тучи, потянуло свежим ветерком. Полковник еще не уходил из отдела. Он приветливо встретил Кленова на пороге кабинета, дружески взял под руку, провел и усадил на стул.

— Ну как? Докладывайте! — с нетерпением сказал он.

Капитан Кленов начал обстоятельно докладывать. Родин слушал внимательно, глядя из-под очков сощуренными и почему-то оживленно блестевшими глазами. Выслушав доклад, полковник вызвал одного из офицеров отдела и приказал немедленно доставить арестованного Курта Грубера в медсанбат для опознания трупа, принесенного из леса.

— Ну а теперь, дорогой капитан, — сказал полковник, — вы согласны со мной, что шахматы — весьма полезная игра?

— Я и раньше не спорил, — в тон ему ответил Кленов, хотя смысл этой фразы уловил не полностью. — Пока сделаны только первые ходы. Замыслы противника неясны. Партия еще не закончена.

— Неужто мы такие плохие игроки, что не сумеем ее закончить? — усмехнулся Родин.

— Постараемся, товарищ полковник.

— Обязательно. Расскажите-ка мне еще раз, да по-подробнее, о новых следах, обнаруженных вами.

— Пожалуйста, товарищ полковник. Как я уже докладывал, мы обнаружили маленькие, почти детские следы, но с отпечатком недетского квадратного каблука. Потом они исчезли и появились более ясные следы обыкновенных деревенских сапог. Мне кажется, что нам удалось прочитать эти следы, и это должно облегчить решение задачи.

— Что же вы все-таки прочитали?

— Любопытные факты. В лесу прошел грузный старый человек. Мы, войсковые разведчики, по следам определяем и линию направления, и линию походки, и длину шага, и угол шага. Все это — так называемая дорожка следов. Эта дорожка и привлекла наше внимание. Человек, идущий обычным шагом, ставит, как правило, ступни ног слегка повернутыми в стороны: правую — вправо, левую — влево. Редко, правда, попадаются люди, которые ставят ноги носками внутрь. Человек же, несущий на себе какую-либо тяжесть, невольно ставит ступни ног почти параллельно. В таком положении он приобретает большую устойчивость, равновесие, и ему легче равномерно распределить на себе груз. Так вот, объемные, вдавленные следы ног грузного человека тянулись параллельно. Из этого мы сделали вывод…

— …Чтонеизвестный нам человек нес на себе груз?

— Да, бесспорно. Я думаю, что этим грузом был тоже человек, сидевший у первого на плечах. Я вам докладывал мое впечатление об убитом, о его парашюте. Все свидетельствует о том, что тот, кто сидел на плечах, недавно спустился на парашюте вместе с тем, кого он потом убил. Он пошел навстречу второму — тяжелому, грузному — и успел оставить следы своих маленьких, почти детских ботинок. А встретившись, устроился верхом и в таком виде добрался до места. Вот, пожалуй, и все.

— В таком случае мы должны найти, как минимум, еще двух?

— Да, товарищ полковник, еще двух.

После продолжительного молчания, во время которого Родин протирал стекла очков, он подошел к Кленову и дружески похлопал его по плечу.

— Спасибо, капитан. Ваши выводы подкрепляют мои предположения.

— Какие?

Петр Васильевич после короткого раздумья ответил:

— Ну, уж коли вы такой любопытный, поделюсь с вами некоторыми принципами нашей контрразведывательной работы. Мы были бы плохими контрразведчиками, — продолжал он, — если бы не знали, что за люди находятся рядом с нами. Ведь подготовка к наступлению проходит в строгой тайне, и достаточно одной паршивой овцы, чтобы тайное стало явным. Вы меня поняли?

Нет, Кленов еще ничего не понял. Терпеливо, как учитель ученику, полковник продолжал объяснять:

— Естественно, что при нынешней ситуации нас больше всего должны интересовать пришлые люди, временные жильцы, хотя бы в тех же Черенцах.

Вот теперь Кленов начал понимать, вернее, догадываться.

— И что же, товарищ полковник? Вы обнаружили что-нибудь подозрительное?

Родин отрицательно покачал головой.

— Нет. Пока нет. Люди хорошие, советские, рвутся домой. Правда, кое о ком придется дополнительно запрашивать. Возникли некоторые новые обстоятельства.

Родин, сощурясь, смотрел на капитана, и Кленову почему-то казалось, что полковник думает: «Эх, и недогадливый же ты, парень!»

Бережно сняв и протерев очки, Петр Васильевич не торопясь водрузил их на прежнее место, заложил руки за спину и зашагал по комнате.

— Представьте себе, капитан: некий Икс очень рано ушел в лес. Иксу было важно показать людям, что он ушел вместе с Игреком. Но он ушел один. Через некоторое время Икс вернулся и принес на себе, именно принес, нечто; назовем это нечто Зет. Этого Зета Икс выдал за Игрека. Теперь вам понятно?

Да, теперь Кленову кое-что становилось понятно. Смутные подозрения у него возникли еще в лесу. Он задал полковнику прямой, но неожиданный вопрос:

— Вы не заметили, Петр Васильевич, в чем был обут старик Будник, когда прибежал сюда?

— В лапти, дорогой капитан, в лапти, — улыбнулся Родин. — Пообносился, видать. Время военное, трудное.

Заметив разочарование на лице Кленова, полковник мимоходом добавил:

— Бывает, что человек имеет обувь, но заботится о ней и надевает нечасто. Это мы с вами казенное имущество не бережем.

Родин громко рассмеялся.

— Скоро поступят сведения из медсанбата, — сказал он. — А пока нам не мешает подумать о дальнейших планах. Скажем, неплохо было бы навестить село Черенцы.

— Не рано ли, товарищ полковник?

— Почему рано? Пока суд да дело, можно поглядеть, как живет народ, нет ли в селе чего-нибудь интересного для нас.

— Тогда разрешите мне?

— Нет, капитан, не спешите.

В дверь постучали, и на пороге появилась лейтенант Строева. Не глядя в сторону Кленова, она доложила:

— Товарищ полковник! Арестованный Курт Грубер опознал в убитом второго парашютиста, который находился в самолете.

— Так! — полковник удовлетворенно потер ладони. — Эти показания Грубера записаны?

— Да.

— Хорошо. Как видите, капитан, ваши предположения подтверждаются.

— Очень жаль, что мы не можем допросить второго. — Кленов поднялся со стула. — Скорее всего, он — «восемнадцатый».

— Я тоже так думаю. Но если «восемнадцатый» убит, — где убийца?

Строева повернула наконец голову в сторону Кленова, с преувеличенным вниманием ожидая его ответа полковнику. Но Родин вдруг спросил ее:

— Скажите, Нина Викторовна, вы очень хотите спать?

Строева удивленно подняла брови.

— Спать? Не очень. Нет-нет, я совсем не хочу спать.

— Ну, это неправда, — улыбнулся Родин. — Ведь вы дежурили всю ночь и спать вам не пришлось.

— Я вам нужна, товарищ полковник?

— Да. Видите ли, мне хотелось бы воспользоваться вашей помощью.

— Я готова, товарищ полковник.

— А ну, садитесь-ка вы оба, — полковник прошел к своему столу, уселся и еще раз повторил: — Садитесь. Так. А теперь послушайте.

Он чуть приподнял очки, потер переносицу, на которой виднелся полукруглый красноватый след, и сказал:

— Я успел побеседовать с председателем Черенцовского сельсовета. Он рассказал мне о людях. Старые жители не все вернулись. Многие порастерялись, иные погибли от бомбежек. В селе есть пришлые, эвакуировавшиеся в свое время из других мест. Ждут, когда можно будет добраться до своих сел.

— Вы интересовались и Будником? — не утерпел Кленов.

Полковник неодобрительно посмотрел на него.

— А как же. Он тоже пришлый. Только ничего интересного о нем председатель не рассказал. Старик, говорит, тихий, хмурый, неразговорчивый. Иногда только спрашивает, скоро ли наша армия дальше фашистов погонит. Живет смирно, с глухонемым внуком.

Кленов, задумавшись, посмотрел в окно. Мимо дома прошел комендантский патруль. Далеко возле леса промчался мотоциклист. Где-то залаяла собака. В соседней комнате зазвонил телефон. Промелькнула мысль: «Что же предлагает полковник?»

А Родин тем временем продолжал, обращаясь к Строевой:

— Кирилл Будник оказал нам немалую услугу. Но, может быть, это была вынужденная услуга? Короче говоря, мне хотелось бы поглядеть на житье-бытье этого человека. Как живет он, какова у него обстановка в избе, какое впечатление производит. Может, нуждается в чем? Ведь у него внук больной. В общем, поближе познакомиться с ним надо. И сделать это очень естественно, неофициально.

Нина поняла, к чему клонит полковник.

— Вы решили это поручить мне?

— Да, Нина Викторовна. Хотя подобное задание в круг ваших прямых обязанностей и не входит, но вам, как женщине, проще всего походить по деревне, побеседовать с людьми, поговорить о чем-нибудь. Надеюсь, возражений нет?

— Конечно, нет!

— Отлично. В вашем распоряжении мотоцикл. Поторопитесь. Вечереет. Когда доберетесь до Черенцов, загляните в несколько домов, поговорите с народом. А потом и к Буднику загляните.

— Будет сделано, товарищ полковник!

Родин встал из-за стола и, прощаясь, снова мягко, по-отечески напутствовал Строеву:

— Только будьте осторожны, Нина. Не забывайте наших правил: внимание, бдительность, настороженность. Я буду ждать вас.

Строева приложила руку к пилотке, повернулась и вышла. Кленов поглядел ей вслед и вздохнул. Это не укрылось от внимания полковника. Он улыбнулся и спросил:

— Что вздыхаете, капитан?

— Сам не знаю, товарищ полковник.

— Зато я знаю. Беспокоитесь за девушку?

— Есть немного.

— Не беспокойтесь. Для страховки мы пошлем вслед за ней надежных людей. На всякий случай.

— Кого же, Петр Васильевич?

— Вас, капитан. Вместе с вашими разведчиками.

Лицо Кленова вспыхнуло. Он невольно шагнул к двери, но полковник остановил его.

— Погодите, капитан. Машина на ходу, у нас есть еще две-три минутки в запасе. Давайте посоветуемся.

Родин разложил на столе карту и наклонился над ней.

Глава 8. В прифронтовом селе

Недалеко от реки Кусачки, на небольшом холме, утопая в зелени, раскинулось село Черенцы.

Много изменений произошло в Черенцах за последнее время. В первые же дни войны молодежь ушла на фронт защищать Родину. Село осиротело, притихло. Уже не слышался по вечерам баян, затихли песни, прекратились неторопливые беседы на лавочках возле изб и у крыльца колхозного клуба. Осенью 1942 года пламя войны забушевало совсем рядом. Часто били зенитки, в небе, над самым селом, то и дело завязывались воздушные схватки. В избах размещались раненые, которых хлопотливые санитары готовили к отправке в тыл. День и ночь, сотрясая воздух, гремела канонада.

Кончилась мирная жизнь Черенцов. Многие жители вместе с правлением колхоза и МТС эвакуировались. Это был печальный уход с родной земли, на которой жили отцы, деды, прадеды. Опустели избы, провожая хозяев пустыми глазницами окон. Скрипели от налетавших порывов ветра незапертые калитки, бездомные псы сновали по безлюдным улицам.

Даже в тех нескольких домах, в которых оставались люди, старики да женщины с малыми ребятами, даже в этих домах стояла тяжелая, гнетущая тишина. Люди с тоскливым томлением ждали неизвестного. И оно пришло! Зазвучала грубая, отрывистая чужая речь. В русском селе Черенцы стали хозяйничать немцы. Сухой дробный треск автоматов, непрерывное урчание танковых моторов, виселица посреди села… Армия фюрера двигалась на восток.

В начале 1943 года на этом участке фронта развернулось контрнаступление советских войск. Пядь за пядью освобождалась от фашистских захватчиков родная, политая кровью земля. Вскоре был освобожден и весь Черенцовский район, а с ним — село Черенцы.

В освобожденных от немецко-фашистских оккупантов городах и селах налаживалась мирная жизнь. Следом за наступающей армией шло население. Люди тянулись к старым, родным местам. В Черенцы тоже возвращались его коренные жители. С болью и надеждой входили они на улицы села. Из Черенцов фашисты были выбиты ночью неожиданным штыковым ударом, поэтому они не успели полностью сжечь и уничтожить село. Некоторые дома уцелели. Но обугленные квадраты на месте многих изб, срубленные и сломанные деревья и вытоптанные огороды и палисадники остались как страшные и зловещие следы оккупантов.

Сразу же, с первых дней возвращения жителей, закипела работа. Истосковались крестьянские руки по труду. В поле, в огороде и дома трудились все — от старых до малых. Работали допоздна, не чувствуя усталости. Труд на своей земле, в своем доме был радостен и сладок.

Но возвращались не только коренные черенцовские жители. Вместе с ними пришли и некоторые из тех, на чьей земле еще бушевало пламя войны. Эти люди с волнением и надеждой ждали того часа, когда и они смогут вернуться на свою, освобожденную Советской Армией землю. Встретятся с родными, с земляками, откроют и войдут в свои, может быть, уцелевшие дома. А пока в их городах и селах еще хозяйничает враг, эти люди снимались с мест, куда были эвакуированы, и вслед за наступающими войсками двигались поближе к родным домам.

Кирилл Егорович Будник не принадлежал к коренному черенцовскому населению, но обжился здесь быстро. Соседям он приглянулся скромностью и трудолюбием. На пиджаке Кирилла Егоровича всегда красовалась медаль «За трудовую доблесть». «За охрану государственного имущества получил. Вот оно, дело какое! В колхозных сторожах без малого десять лет состоял да агрономией занимался. Заслужил, значит!» — так обычно с гордостью отвечал старик Будник, если кто любопытствовал, за что он получил награду.

Жители Черенцов, много испытавшие и пережившие сами, душевно отнеслись к тем, кто еще не добрался до своих родных мест. Кирилл Егорович Будник встретился им на дорогах войны. Старик упрямо шел вперед, таща за руку усталого внука. У обоих за плечами висели мешки, в руках — палки. Решимость и твердость были написаны на лице старика.

«Дойду, дойду!» — казалось, говорил его взгляд. И люди, возвращавшиеся домой, приняли его в свою семью.

О своей прошлой жизни Кирилл Егорович говорить не любил. Как-то обронил несколько слов о том, что сын его — с сорок первого в саперах и что почти два года от сына вестей не имеет. Людей старик не сторонился, но и не особенно искал знакомств и почти все время проводил в обществе своего глухонемого внука — Василия, низкорослого, худенького паренька пятнадцати лет. С внуком старик часто уходил по хозяйским делам в лес, с внуком он был неразлучен и дома. И дед и внук никогда не сидели без дела. Они искусно плели корзины, чинили обувь, латали одежду. Одним словом, были мастерами на все руки. От работы у них отбою не было. Люди поизносились, месяцы скитаний не прошли даром, и жители несли свои вещи, требующие ремонта, в избу Будника, который работал быстро, умело, безотказно.

Случалось, что какому-нибудь словоохотливому соседу, инвалиду Отечественной войны, или глуховатому семидесятилетнему старику удавалось расшевелить Будника. Ожидая, пока он прибьет оторвавшуюся подметку или поставит на сапоге заплатку, сосед, устроившись поудобнее возле сапожного верстака, вел разговор о жизни, о войне. Кирилл Егорович, постукивая молотком, со вздохом вспоминал дела колхозные, клял на чем свет стоит фашистов и всегда добавлял, что здесь, в Черенцах, он — жилец временный, а всеми помыслами он у себя, в пока еще не освобожденной Чурсановке. Сосед сочувственно кивал и желал Буднику поскорее добраться до этой самой Чурсановки — такой маленькой и неприметной, что о ее существовании он раньше и не слыхал.

В общем, жил Кирилл Будник тихо и неприметно. Большой, грузный, с обвислыми щеками на морщинистом лице, с пытливым взглядом серых, почти водянистых глаз из-под опущенных седых бровей, с неизменной трубкой в углу скошенного рта, внешне он выглядел суровым и нелюдимым. Годы согнули его широкую, еще крепкую фигуру, но в больших руках с толстыми подагрическими пальцами сохранилась сила, ноги ступали твердо, уверенно, и выглядел он даже моложе своих шестидесяти лет.

Изба, в которой жил Будник со своим глухонемым внуком, стояла на краю села. Сразу за ней начинался лес. Когда-то здесь, в этой избе, жила, видимо, большая и дружная семья. Война разбросала ее в разные стороны: кто ушел на фронт, кто погиб на дорогах отступления под бомбами и пулями фашистских самолетов, кто осел где-то в других, далеких отсюда местах. В избе, на стенах, остались семейные фотографии в рамках. Будник не раз останавливался возле них и, дымя трубкой, пристально рассматривал снимки двух молодых парней в красноармейской форме, старика и старухи с тремя маленькими детьми, большой портрет девушки с веселым, чуть насмешливым взглядом. Фашисты не уничтожили фотографии, только в некоторых местах проткнули их штыками.

Рядом, в золотистого цвета рамке, под стеклом, висела грамота, выданная в 1940 году колхознику Петру Ивановичу Антипину за отличную организацию работы в сельской избе-лаборатории. Петр Антипин уже давно ушел из дому, в самом начале войны; его домашние, эвакуируясь, забыли или не успели снять эту грамоту. Так она и осталась висеть как напоминание о том, что здесь жил мирной жизнью и трудился простой колхозник Антипин, любивший родную землю и выращивавший на ней богатые урожаи.

Где теперь находится Петр Антипин — Будник не знал. Да это его, собственно, мало интересовало. Свои дела и свои заботы были у старика. Поглядев на грамоту, он обычно еле заметно пожимал плечами и отходил в сторону. Несмотря на свою внешнюю суровость и нелюдимость, Будник всегда приветливо встречал всех, кто заходил в его невзрачную, темную избу. В особенности радушно встречал он солдат из расположенных невдалеке или проходивших мимо частей, если им случалось остановиться на короткий отдых. Будник никому не отказывал ни в кружке воды, ни в горстке махорки, ни в починке обуви. Делал все это он правда, молча, на вопросы отвечал односложно, будто нехотя, но молчание старика никого не смущало и не удивляло.

Из дома Кирилл Егорович отлучался редко, только когда ему требовалось собрать хворосту, шишек или поискать каких-нибудь лекарственных трав. Эти травки он настаивал в баночках и бутылочках и поил настойкой внука, надеясь, что она поможет вылечить мальчика от хвори и слабости. Уходя в лес, старик очень скоро возвращался обратно. Обычно же целыми днями то сапожничал вместе с внуком, то варил какую-нибудь похлебку, а то просто сидел на пороге хаты, дымя трубкой, и безмолвно глядел куда-то вдаль.

В тот день, когда в кустах у реки появился немецкий парашютист, старик рано утром вместе с внуком, когда вся деревня еще спала, ушел в лес. Через некоторое время он вернулся, опустошил мешок с шишками и хворостом, уложил внука, которому нездоровилось, и снова отправился в лес. В этот раз он и заметил парашютиста у реки, на поимку которого проводил отряд, посланный полковником Родиным. Старик возвратился домой усталый, взволнованный. Он долго не мог успокоиться, о всем случившемся поделился с соседями, бесцельно топтался в избе, часто выходил из нее и, выбив трубку, снова возвращался к себе. Прошло несколько часов, пока, наконец, Будник успокоился и занялся своими обычными домашними делами.

Нина Строева в Черенцах не была ни разу. Впервые увидела она это большое село. В нем было немало обгорелых, полуразвалившихся изб, снесенных воздушной волной сараев и палисадников, огромных ям — воронок от бомб, наполненных дождевой водой и грязью и поросших по краям чахлой травой. Война опалила этот кусочек земли своим огнем, горячим и смертоносным вихрем пронеслась из конца в конец и оставила после себя опустошение, смерть.

Но смерть, явившаяся сюда в облике гитлеровского солдата со свастикой, не могла задушить жизнь. Сразу же, как только на родную землю ступила нога советского воина-освободителя, жизнь началась сызнова. Нина с радостью отмечала про себя, что вот здесь, у этой избы, возятся ребятишки, возле другой женщина красит в голубой цвет рамы окон, а немного подальше два старика обтесывают бревна, готовя сруб для нового дома… Кончится война, и село станет краше прежнего. Его построят заново те, кто сейчас воюет, кто идет вперед и вперед, чтобы потом победителем вернуться в родной дом.

Уже больше часа Нина была в селе. Она побеседовала с несколькими женщинами, с двумя словоохотливыми старичками и одним инвалидом, вернувшимся с фронта без ноги. Возле ее мотоцикла собрались ребятишки, и она с удовольствием объясняла им устройство этой машины.

Будник находился дома, когда Нина постучала к нему. Он открыл дверь, не выразил удивления, увидев на пороге молодую девушку в форме лейтенанта. Старик молча пропустил ее в избу и захлопнул дверь.

В комнате было полутемно: небольшое окно закрывал вместо стекла лист фанеры. Старый покосившийся стол, накрытый куском мятой газеты, небольшой шкафчик, скамейка, два табурета — вот все нехитрое убранство комнаты, которое увидела Нина, когда через минуту ее глаза привыкли к полутьме. От печки к стене тянулась широкая ситцевая занавеска.

— Садитесь, барышня… Извиняюсь, товарищ, — сказал Будник, указывая на скамейку. — Это вас я давеча в штабе видел?

— Да, меня, — коротко ответила Нина.

Она совсем забыла об этом обстоятельстве.

— Такая молодая, а на войне, — вздохнул старик. — Вам кого надо или отдохнуть зашли?

— Интересуюсь, сколько в селе ребятишек есть. — Нина старалась придать своему голосу как можно больше естественности. — Сколько сирот, сколько школьников…

— Дело хорошее. Помощь какую хотите дать?

— Да. Школу новую надо бы строить.

— Школу? А немец опять ее не разбомбит?

— Будем надеяться, что не разбомбит. А у вас дети есть?

— Внук у меня. Большой уже, да только глухонемой и хворает.

— А где он?

— Спит. — Будник кивнул в сторону занавески. — Все беды на него валятся.

— А что случилось? — спросила Нина.

— Вообще-то он слабый, тощий. Глухонемой с рождения. А нынче пчелы его страсть как искусали, вспух весь, пришлось настойкой смазать да завязать. К тому же полез на дерево и свалился. Ногу повредил.

— Если заболел, лечить надо, — сказала Нина.

— Да где уж, вылежится.

— Недалеко санбат стоит. Наши доктора помогут.

— Спасибо. Я и сам, по-простому, по-деревенскому хворь выгоняю.

Нина встала и протянула руку к занавеске, чтобы отдернуть ее, но старик с неожиданной для его грузной фигуры легкостью метнулся вперед и встал между занавеской и Ниной.

— Зачем вам, барышня, глядеть на хворого? Приятного мало.

Говорил Будник спокойно, медленно, даже равнодушно, но все же в его голосе Нина уловила нотки нетерпения и тревоги.

— Может быть, я могу чем-нибудь помочь ему? — сказала Строева, стараясь угадать причину упорства старика. По ее лицу пробежала тень то ли недоумения, то ли беспокойства. Будник, видимо, заметил это и глухо проговорил:

— Ну, а уж коли хотите, извольте. Только не разбудите. Измаялся он.

Старик сам отодвинул занавеску и посторонился, чтобы пропустить девушку. Нина быстро прошла вперед. В углу валялась груда тряпья. В темноте трудно было разглядеть лежащего человека. Строева подошла ближе, хотела было попросить Будника посветить ей, но потом передумала и сняла с пояса маленький карманный фонарик.

Тревожное предчувствие какой-то опасности стеснило сердце. Девушке захотелось поскорее уйти из этой избы, которая сейчас показалась ей еще темнее, еще неприютнее. Она зажгла фонарик и наклонилась к вороху тряпья.

Но тут произошло почти неожиданное. Будник оттолкнул девушку и с яростью схватил ее за руки. Нина вскрикнула и рванулась, пытаясь достать пистолет, висевший у нее на поясе в кобуре. Но Будник крепко держал ее, сжимая кисти до боли в суставах. Резким движением он перехватил обе кисти в свою левую руку, а правой — большой, жилистой, с длинными грязными ногтями — потянулся к горлу девушки. Будник хрипло выкрикнул какое-то слово, похожее на «цирк».

Впоследствии Нина вспоминала, как удивило ее это слово. Почему он крикнул тогда «цирк»? Зачем? Что это означало? Но в те секунды смертельной опасности эта мысль только мгновенно промелькнула в ее голове, раздумывать было некогда.

Слабая и хрупкая на вид, Нина была сильной и гибкой. Почувствовав, как пальцы Будника сжимают горло и становится трудно дышать, она запрокинула голову, коленом ударила старика в живот и громко крикнула неизвестно кому:

— На помощь!

Будник охнул, на мгновение выпустил девушку из своих рук, но тут же снова набросился на нее. Он был сильнее, значительно сильнее. Нина сопротивляться уже не могла. Но вдруг дверь избы стремительно распахнулась, так, что щеколда пронзительно звякнула, и на пороге появился капитан Кленов. Вслед за ним в избу вошли младший лейтенант Семушкин, старшина Орехов и ефрейтор Артыбаев. Орехов ткнул дулом автомата в спину Будника, и старик отпустил Строеву. А Семушкин шагнул к нему с таким злым видом, что тот невольно попятился.

Нина благодарно взглянула на Кленова. Капитан был бледен, дышал часто, прерывисто. Он тоже взглянул на девушку, и в его взгляде она заметила радость. Нет, это было больше чем радость.

Кисти болели, кожа на шее саднила. Но Нина не хотела терять и секунды. Она сделала несколько шагов, склонилась над ворохом тряпья и начала лихорадочно ворошить его.

Когда девушка поднялась с колен, лицо ее было растерянным и бледным. Никого. Она огляделась. Грязный матрац на полу, тряпье, рваное одеяло, а в углу — большие кирзовые сапоги, издававшие едкий запах дегтя. Где же больной внук?

Нина посмотрела на Будника. Он равнодушно отвернулся. Лицо его было спокойным.



Обыск в избе Будника продолжался долго. Возле печки, за занавеской, находился лаз в погреб, где прежние хозяева дома когда-то держали продукты. В этом темном сыром погребе разведчики обнаружили глухонемого внука. Грязный, заросший, изможденный, он был привязан толстыми веревками к бревну. Когда его развязали, он глухо мычал, из глаз его катились крупные слезы. Здесь же, в углу погреба, за пустыми бочками и поленьями, разведчики обнаружили коротковолновую радиостанцию. Антенна этой станции незаметно тянулась из подвала на чердак.

Глава 9. Загадка не разгадана

Прошло несколько дней. Рано утром, как вчера и позавчера, Кирилл Будник сидел на табуретке посреди комнаты, напротив стола Родина. Полковник заканчивал очередной допрос, а в стороне, у стены, устроился капитан Кленов.

Будник широко расставил ноги, обутые в лапти, и, чуть наклонившись, положил на колени руки, будто опирал на них свое большое тело. Лицо его, темное от загара, изрезанное морщинами и заросшее бородой, не выражало, казалось, ничего, кроме усталости и безразличия. Да, он действительно устал. Да, ему действительно безразлично, что станет с ним завтра, послезавтра. Он ясно представлял себе свой последний путь и мысленно уже подвел итог всей прожитой жизни.

Безразличие и усталость отразились на его лице только сегодня. А вчера и позавчера он держался совсем по-иному: отвечал нехотя, зло и отрывисто, смотрел исподлобья, а в глазах его, спрятавшихся под густыми бровями, можно было прочесть только одно: ненависть. Если полковник Родин настойчиво повторял вопрос, на который арестованный не хотел отвечать, он, после некоторого молчания, безнадежно махал рукой и глухо, монотонно бубнил одно и то же:

— А чего говорить? Чему быть, того не миновать… Говори не говори, а одиннадцать грамм*["73] для меня уже припасено…

И все же Буднику пришлось рассказать свою, как он выразился, «невеселую биографию».

…Белогвардейский офицер Петр Гостев после разгрома деникинских банд бежал из России. Долгие годы скитался по чужим странам. Его офицерские погоны никому не были нужны, а руки стоили очень дешево. Деньги на жизнь он добывал нелегко. Приходилось становиться то носильщиком на вокзалах, то грузчиком в портах, то надзирателем в тюрьмах, то швейцаром в кабаках. Так и состарился он, некогда молодой рослый ротмистр-кавалергард, сын богатого помещика-дворянина. Не состарилась только его ненависть к советской власти. Эта власть лишила его всех богатств, чинов и светской блестящей жизни.

Многие его друзья-эмигранты уже давно поняли, что превратились в бездомных и презираемых бродяг, в отребье, нужное их надменным покровителям только для самых черных и грязных дел. Некоторые нашли в себе силы признать и по-настоящему оценить свои преступления и вернулись на родину, чтобы остаток жизни провести на своей земле, в своей семье, в честном труде.

Но Гостев не хотел идти по этому пути. Он искал любые возможности для борьбы. Несколько лет назад, еще до войны, он стал агентом гитлеровской разведки, одним из «специалистов по русским делам». Когда вспыхнула война, в нем вновь зародились надежды на возврат к старому, давно ушедшему в прошлое.

Вытренированный, вышколенный агент Гостев был переброшен фашистской разведкой через линию фронта. Под видом колхозника-беженца, Кирилла Будника, Гостев обосновался в деревне Черенцы.

Эта деревня была выбрана не случайно. Она находилась в центре того участка, который представлял для фашистского командования особый интерес. Здесь гитлеровцы намеревались нанести ответный удар наступающим советским войскам. В отделениях и отделах гитлеровского штаба спешно разрабатывался план операции, которому уже присвоили хвастливое наименование «Sieg» («Победа»), План предусматривал разрезать фронт клином из танков и самоходной артиллерии, одновременно выбросить в тылы советских войск крупные парашютные десанты, захватить важнейшие коммуникации и таким образом парализовать все силы Советской Армии в этом районе. В прорыв, образованный танковым клином, должны были хлынуть подготовленные ударные немецкие части.

Интерес к этому участку фронта у гитлеровского командования возрос еще более тогда, когда в штабы стали поступать сведения о сосредоточении советских войск, о подвозе новой техники. Сведения эти были отрывочными и недостаточно достоверными. Сколько ни кружились немецкие «рамы» и «костыли» над дорогами, селениями и лесами, ничего существенного они обнаружить не смогли. Советские части совершали скрытные ночные переходы, соблюдая все правила маскировки. Днем на дорогах и в селах было пусто, безлюдно, аэрофотосъемки немецкой воздушной разведки были безрезультатными.

Гитлеровская разведка работала лихорадочно. Среди мер, которые она приняла, была подготовлена и переброска Гостева-Будника. Ему поручили выяснить действительную обстановку, разведать места расположения штабов, частей, аэродромов, складов, информировать обо всем немецкое командование. Средство связи — коротковолновая радиостанция нового образца, которую очень трудно запеленговать.

Разведка намеревалась через короткое время направить к Буднику еще одного опытного агента. Вместе они должны были создать и активизировать частично сохранившуюся шпионско-диверсионную сеть в населенных пунктах, оставленных гитлеровцами и освобожденных Советской Армией, подготовить и осуществить взрывы и поджоги армейских складов и аэродромов.

— Присылку агента ускорили, — монотонно говорил Будник, — так как я ничего не делал.

Агент был сброшен с самолета и замаскировался в кустах на берегу Кусачки, где и должна была состояться встреча. Но Будник, по его словам, за последние дни много передумал и решил под конец жизни порвать с темным прошлым. Поэтому, убедившись, что новый агент уже на месте, Будник пошел в штаб и выдал его. Этим поступком он хотел хоть немного загладить свою вину перед родиной и быть полезным Советской Армии. О втором парашютисте, убитом, он ничего не знает.

После окончания войны Будник, по его словам, намеревался поселиться в одном из сел и остаток своей жизни провести в труде и заботах о больном пареньке Васятке. Кто такой Васятка? Нет, это не внук. Однажды в пути он встретил этого глухонемого мальчика, голодного и оборванного, и пожалел его. Пропадет ведь паренек, если о нем никто не позаботится. Всю жизнь сам он, Будник, был бездомным бродягой, без семьи и детей. Вот и решил взять парнишку и воспитать его. Кормил его, лечил всякими травами, учил сапожному делу, заботился как о внуке.

В этом месте медленного, неторопливого повествования Будника Родин усмехнулся и спросил:

— Вы так заботились о мальчике, что связали его веревкой и посадили в подвал. Зачем вы это сделали?

— Каюсь, виноват, — ответил Будник. — У самого сердце болело, да что ж поделаешь: у парнишки бывают эпилептические припадки — он падает, бьется, кричит. Приходится связывать да прятать от людей, чтобы не подумали, что он буйный или заразный.

— О вашем внуке мы еще поговорим. А медаль где вы взяли?

— Нашел. Обронил кто-то, а я поднял. Зачем, думаю, пропадать ей? А потом и на пиджак привинтил, чтобы мне больше доверия было.

На все последующие вопросы Будник отвечал так же спокойно, с оттенком безразличия, как человек, решивший, что терять ему больше нечего и остается лишь чистосердечное раскаяние. И только на один вопрос он не мог ответить ничего вразумительного: кто находился в его избе за занавеской? Будник утверждал, что там никого не было. Зачем же в таком случае он говорил лейтенанту Строевой, что там лежит больной внук, почему не пускал ее поглядеть за занавеску и даже пытался душить ее?

Будник разводил руками, вздыхал и опускал голову.

— Виноват, — твердил он, — виноват. Барышня уж очень любопытная. Внука, конечно, не было, наврал я. Вообще никого не было. Вот я и забеспокоился, как бы беды не нажить. Затмение на меня нашло…

Несмотря на то что Будник уже признался, что он не колхозник, а бывший дворянин и кавалергард, окончивший в свое время офицерскую школу, в разговоре он все время подделывался под простой язык сельского жителя.

Родина это раздражало.

— Все стараетесь под мужичка играть? — сказал он и иронически повторил последнюю фразу Гостева-Будника: — «Затмение на меня нашло»! Слишком легкое и наивное объяснение. Ну что ж, доберемся до истины и без вашей помощи.

Когда арестованного увели, Родин встал из-за стола, прошелся по комнате, а затем спросил Кленова, кивая в сторону двери:

— Верите?

— Ни одному слову! — твердо ответил Кленов.

— Так уж и ни одному? — рассмеялся Родин. — Я, значит, подобрее вас. Я, например, верю, что он — Гостев, гитлеровский агент и тому подобное.

— Это бесспорно, Петр Васильевич. Я говорю о второй части его показаний.

— Вы правы, — согласился Родин. — Врет. Безусловно врет! — Он снял и протер очки, снова водрузил их на нос и лишь после этого продолжил свою мысль: — Как и всякий, даже признавшийся, шпион, он пытается спрятать какую-то ниточку от клубка…

— …Который должен будет где-то и когда-то размотаться?

— Да. И если мы эту ниточку не поймаем, она еще когда-нибудь себя покажет.

Кленов промолчал.

— Ниточка, ниточка… — притворно ворчливо проговорил Родин. — Что это я портновской терминологией пользуюсь? Давайте-ка разберемся в фактах.

— Пожалуйста, товарищ полковник. Мы с вами искали троих?

— Троих!

— Мы их и нашли: первый — Грубер, второй — убитый, третий — Будник.

— Значит, по-вашему, все в порядке?

Родин остановился перед Кленовым и не то удивленно, не то сердито посмотрел на него.

— В том-то и дело, что не все в порядке, товарищ полковник. Оказывается, существует четвертый, вернее, первый!

— Ну вот, это — другое дело, — сказал Родин и снова зашагал по комнате. — Вы в этом убеждены? — спросил он после минутной паузы.

— Убежден! — ответил Кленов.

— Так-та-ак… — протянул Родин. — Я тоже. Давайте попробуем дорисовать картину, часть которой скрыл от нас Гостев-Будник.

— Разрешите, товарищ полковник, я попробую…

Родин сел за стол, прикрыл глаза и приготовился слушать.

Капитану Кленову все остальное, скрытое Будником, представлялось так.

Будник нужен был своим хозяевам не только для выполнения эпизодических заданий на этом участке фронта, но и для других, возможно, более важных дел. Поэтому его забросили в наш тыл, в гущу эвакуированного из прифронтовых районов населения, и поручили добраться под видом беженца до условного пункта — села Черенцы и здесь осесть для выполнения первой части задания.

Для маскировки «доброго деда» лучше всего подходил несовершеннолетний «внук». Разведка специально подобрала для Будника глухонемого парнишку, которого шпион потащил с собой в Черенцы. «Внук» играл роль своеобразного показателя добропорядочности, семейных связей и оседлости «колхозника» Будника. Кроме того, он нужен был и для маскировки ожидавшегося агента.

В назначенное время в районе села Черенцы был сброшен с самолета еще один — самый крупный агент, на которого гитлеровская разведка делала главную ставку. Чтобы надежнее законспирировать себя и отвести следы, этот агент — номер первый — выбросился на одном парашюте вместе с напарником. Приземлившись, агент выстрелом из пистолета в упор убил своего напарника, положил около него пистолет, прикрепил к дереву записку на русском языке и таким образом имитировал самоубийство парашютиста. После этого он пошел на встречу с Будником, который ждал в условленном месте, в лесу.

Гитлеровская разведка не скупилась на жертвы, лишь бы обеспечить успех главному агенту и Буднику. Парашютист Курт Грубер был заранее обречен на провал. Ему приказали после приземления дойти до определенного места у реки Кусачки и по рации вызвать «восемнадцатого», а Буднику — сообщить о нем нам. Вместо «восемнадцатого» появились советские разведчики и захватили Грубера. Оружия Грубер не имел. Это весьма важно.

Враги действовали, как им казалось, с точным расчетом. Поимка Грубера, его показания о парашютисте — номере восемнадцатом, находившемся с ним в самолете, труп этого второго, обнаруженный в лесу… Все это должно было убедить советских разведчиков в том, что оба заброшенных агента провалились. Один застрелился. Другой пойман. Искать больше некого. Номер первый и Будник получали возможность действовать.

Кленов замолчал. Родин приоткрыл глаза.

— Все? — спросил он.

— Все, товарищ полковник.

Родин покачал головой.

— Все да не все. Картину вы нарисовали правильно, но она еще не закончена. Не хватает каких-то последних, но очень важных мазков.

— Вам не понравились портновские термины, поэтому вы перешли на живопись?

Родин рассмеялся и погрозил Кленову пальцем.

— Ловите старика на слове? Термины — что! Они помогают делать сравнения, анализировать…

На столе перед Родиным, рядом со следственным делом, лежали некоторые предметы, названные в документах следствия вещественными доказательствами: пистолет «Вальтер», найденный возле убитого парашютиста, «маузер», отобранный у Будника, маленький кинжал, кухонный нож, несколько батарей питания радиостанции, советские деньги. Родин протянул руку и взял со стола еще одно вещественное доказательство — медаль «За трудовую доблесть».

— Вот первое звенышко, — сказал он задумчиво, будто рассуждая вслух. — Медаль! Этой медалью был награжден колхозный сторож и активист Кирилл Будник… Недоумение и первое сомнение вызвала эта медаль. В наградном отделе Президиума Верховного Совета СССР никаких сведений о награждении Будника не оказалось. Появился, так сказать, первый «икс» задачи.

Родин положил на стол медаль и продолжая:

— Выстрел в лесу был вторым «иксом». Хотя, надо сказать, эти «иксы» неожиданно начали появляться со всех сторон. У меня стала крепнуть мысль о том, что полковник Крузе, хитрость и изобретательность которого нам хорошо известны, осуществляет какой-то коварный план. Показания Грубера, поведение Будника подтверждают эти предположения. Вы совершенно правильно определили роль Грубера и убитого парашютиста в этом деле. Они были заранее обречены. А Будник, какова его роль? Почему он появился у нас в штабе?

Родин встретился взглядом с Кленовым и уголками глаз чуть заметно улыбнулся.

— Вы думаете, что и Будника нам подставили? — неуверенно спросил Кленов.

— Нет. Провал Будника не входил в планы Крузе. Будник должен был продолжать работу вместе с агентом, которого мы с вами не нашли. Приход Будника в штаб с известием о парашютисте — хитрый ход. Ведь Будник сразу становился нашим помощником… Зная, что парашютисты где-то в районе, мы могли начать тщательный осмотр села, заинтересоваться людьми. Старый Будник мог рассчитывать на наше неограниченное доверие. У него были основания стараться избежать и личной проверки и обыска. Нет-нет, и Будник, и другой агент, по-видимому, имели задание дальнего прицела.

— Мне не совсем ясно, — признался Кленов.

— Что ж тут неясного? Дни пройдут, фронт двинется дальше, а агенты должны осесть в тылу и ждать сигнала.

— Но ведь война…

— Что «война»? — перебил Родин. — Война кончится, а вражеская разведка останется. Понятно?

— Понятно, товарищ полковник.

— Не обижайтесь, капитан, но мне думается, что вам не все понятно. Вы забываете об очень важном — о масштабах происходящих в наши дни событий. Вот мы с вами работаем, воюем здесь, на этом участке фронта. Мы ловим вражеских шпионов и диверсантов, попавшихся на нашем пути. Но противника интересует не только этот участок и не только нынешний день.

Родин в эти минуты был похож на доброго, умудренного опытом учителя, который просто и понятно объясняет внимательному ученику еще неизвестные тому истины. Кленов понял, что тревожит полковника. Пройдет время — год, два… По опаленным войной и обильно политым кровью дорогам люди вернутся в свои дома. Кончится затемнение. Распахнутся окна, засверкают во всю силу электрические огни, огни, огни. Мир и счастье войдут в каждую семью. Но, может быть, где-то рядом, невидимый и неслышимый, разбитый в открытом бою, притаится враг, чтобы продолжать войну… Сегодня, сейчас об этом думал старый коммунист Родин.

Кленов спросил:

— Вы все о том же — о дальнем прицеле?

— Да.

— О послевоенных днях?

— Да.

— Теперь все понятно.

— То-то же! — Родин улыбнулся, поворошил лежавшие перед ним бумаги, а потом хлопнул ладонью по столу и проговорил:

— Куда же все-таки делся главный агент? Не мог же он испариться, в самом деле? За занавеской он был. Это бесспорно. Куда же он делся?

— Я все время думаю, ищу ответ на этот вопрос: как мог незаметно уйти из избы человек?

— И ответ не нашли?

— Пока нет, товарищ полковник.

— Жаль. Очень жаль… Вот вам и оставшаяся ниточка. А?

— Может быть, мне вернуться в Черенцы и еще раз попытаться разгадать эту загадку?

— Это было бы неплохо. Но, к сожалению, вы уже не успеете. Получен приказ — этой ночью мы снимаемся и двигаемся вперед. Начальник разведотдела звонил, приглашает вас к себе.

— Вперед — это я люблю, — сказал Кленов. — Но как же с этим делом?

— Передадим соседям, идущим за нами. Может быть, им удастся найти недостающее звено.

Полковник протянул Кленову руку.

— Ну, большое спасибо вам, дорогой капитан, и вашим разведчикам. А теперь — марш к своему начальству. До свидания, до скорой встречи.

— До свидания, Петр Васильевич.

В соседней комнате Кленов встретился со Строевой. Видимо, она уже знала о том, что штаб готовится к передвижению, и хотела попрощаться с капитаном.

— Вы уже уходите? — спросила она.

— Да, Нина Викторовна. Начальство требует.

— Когда-то теперь увидимся?

Кленов развел руками и, улыбаясь, ответил:

— Сие от нас не зависит.

— Будьте осторожны. Берегите себя, — тихо проговорила Нина, и это, видимо, было главное, что ей хотелось сказать сейчас капитану.

— Постараюсь. И вы… тоже берегите себя…

— Хорошо. И еще вот что… Спасибо за подарок, — она коснулась пальцами рукава его гимнастерки. — И за надпись спасибо. Я ее помню наизусть.

Кленов взял маленькие руки девушки в свои ладони и спросил:

— Вам понятна эта надпись?



— Да, — ответила она, глядя на него восторженным, лучистым взглядом, и повторила слова, которые он написал на томике стихов: — «даже в самые трудные минуты жизни сердце всегда остается сердцем».

На этом заканчивались воспоминания Кленова. Ниже, под жирной чертой, была еще приписка, сделанная Кленовым, очевидно, позже, через некоторое время: «Кто же все-таки был в избе Будника и куда делся неизвестный? Загадка осталась неразгаданной».

* * *
Ночь уже ушла, и в комнату заползли серые полосы рассвета. Сергей Сергеевич выключил электричество и распахнул окно. Предутренняя свежесть заставила его поежиться. Он широко раскинул руки, молодо и сильно потянулся, встал из-за стола и начал расхаживать по комнате, прислушиваясь, не разбудил ли своих домашних.

Скрипнула дверь, на пороге показалась жена.

— Ты плохо спала? — мягко спросил Дымов. — Я тебе мешал?

— Ну что ты, Сережа. Скажи лучше, почему ты не ложился?

— Читал записки Андрея. Начал — и не мог оторваться.

— Какой ты неугомонный. Ты же нездоров. Ну, я пойду готовить завтрак.

— Очень хорошо, Тонечка. Я сейчас приму душ и буду готов. Уже беру полотенце.

Но полотенце осталось висеть на своем месте. Мысли Дымова были заняты тем, что он только что прочитал. «Загадка осталась неразгаданной». Эта фраза, написанная Кленовым-Васильевым, волновала, тревожила. Ни одна загадка не должна остаться неразгаданной — вот правило, которое выработал Дымов за долгие годы работы в органах государственной безопасности. «Прав был Родин, — подумал он, — когда говорил о ниточке. Где обнаружится она сейчас? Черенцовские следы… Мореходный… Не эту ли ниточку обнаружил Семушкин?»

По кратким характеристикам в рукописи Васильева Дымов представлял себе долговязую фигуру полковника Крузе, мешковатого, неуклюжего ефрейтора Курта Грубера, видел лицо тяжелого, грузного старика Будника-Гостева. В этой компании не хватало еще одного. «Загадка осталась неразгаданной…»

Сергей Сергеевич, раздумывая, протянул руку за полотенцем, но неожиданно повернулся, подошел к столу, положил руку на телефонную трубку, но не снял ее. Который час? Около семи. Пожалуй, можно звонить. Он набрал нужный номер.

— Нина Викторовна? — спросил Сергей Сергеевич. — Доброе утро. Это я — Дымов. Я не разбудил вас? Нет? Очень хорошо. Я прочитал рукопись Андрея. У меня есть к вам один вопрос. Нет, не к нему, а к вам. Скажите, пожалуйста, вы так и не вспомнили, какое слово выкрикнул Будник, когда пытался вас душить?

Сергей Сергеевич внимательно выслушал ответ и разочарованно покачал головой.

— Жаль… Про цирк я читал. Да-да. Ну, ничего не поделаешь. Извините за ранний звонок. Привет Андрею. До свидания.

Когда жена Дымова снова вошла в комнату, чтобы сообщить, что завтрак готов, она застала мужа в кресле, за столом. Подперев голову руками, он сосредоточенно изучал немецко-русский словарь. Страница словаря была раскрыта на букве «Ц».


Часть вторая. Страж морских глубин

Глава 1. Свет на воде



У самого синего моря расположился поселок Мореходный. Издавна селились здесь рыбаки, плотники, виноградари и цветоводы. Несколько маленьких, лепившихся у самой воды избушек положили начало большому поселку. В годы советской власти он стал курортным местом, куда приезжают отдыхать и лечиться люди со всех концов Союза.

Хотя поселок Мореходный недавно превращен в районный центр, внешне он почти не изменился. Красные черепичные крыши и выкрашенные белой известью стены маленьких домиков придают поселку нарядный, живописный вид. Без всякого плана, в беспорядке дома тянутся вдоль берега, цепляются неизвестно как за подножья гор и тонут в густой зелени садов. Среди них высятся стройные здания санаториев и домов отдыха, а по вечерам сверкают огнями площадки с колоннадами, специально построенные для танцев.

Названия многочисленных улиц и переулков носят здесь весьма условный характер. Ореховая, Восточный, Северный, Садовая — все это мало помогает разыскать нужный адрес. Да и таблички с названиями улиц он вряд ли найдет. Только неопытный человек, еще не бывавший здесь, может спросить у встречного, как пройти или проехать в Восточный переулок или на Садовую улицу.

— Садовая?… Не знаю, — беспомощно разводит руками местный житель, смущенно улыбаясь. — Сады — они везде, вокруг… А кто вам нужен? — И, только услыхав знакомую фамилию, — а в Мореходном почти все знают друг друга, — обрадованно закивает и немедленно покажет нужное направление.

Природа щедро наградила это благодатное место. Везде — фруктовые сады, виноградники; за каждым забором — розы, левкои, георгины, флоксы. Цветут акации, в пышном наряде стоят каштаны. Многие старожилы поселка промышляют продажей винограда и цветов, выращенных в собственных садах. Покупателей — из курортников и туристов — хоть отбавляй. Но большинство жителей работают или в совхозе, или на верфи, куда каждое утро за пять — семь километров отправляются на грузовых машинах.

От центра поселка до моря не больше полукилометра. Узкая и длинная коса каменистого пляжа с одной стороны граничит с цепью невысоких, всегда зеленых холмов, с другой — подступает вплотную к гряде совершенно голых скал, словно выросших из воды.

Весной этого года в поселок Мореходный прибыли гости, не похожие ни на обычных курортников, ни на туристов, ни на «диких» отпускников. Через весь поселок проехали легковые и грузовые машины и свернули с дороги к морю, остановившись где-то возле верфи, на которой строятся быстроходные морские катера. Местные ребята все же успели заметить, что машины вели шоферы, одетые в матросскую форму, а в кабинах и кузовах рядом со штатскими сидели моряки — офицеры и матросы.

— Строить будут, — убежденно сказал один паренек, провожая взглядом машины. — Корабли!

— Корабли? — иронически отозвался другой, считавший себя заправским моряком. — На нашей верфи? Эх, ты… Наверно, катера испытывать будут. Комиссия…

Ребята были недалеки от истины: в поселок прибыла особая испытательская научная группа, в состав которой входили ученые из Академии наук и специалисты Морского Флота. В служебных документах и многочисленных открытых телеграммах и почтовых переводах группа сокращенно называлась коротко и звучно — «Осинг».

Под исследовательские и экспериментальные работы «Осинга» была отведена часть акватории и береговой территории, вплотную примыкавшей к скалам. Все это теперь называлось полигоном.

Невысокая изгородь отделяла полигон от остального берега. Изгородь будто отсекала часть пляжной косы, его острие. За изгородью появились походные палатки; в них разместился персонал «Осинга». За несколько дней до приезда группы у самого моря было построено большое деревянное здание лаборатории. В лаборатории, а затем на море, предполагалось завершить теоретические работы и провести испытания нового изобретения — универсального подводного автоматического локатора «АЛТ-1». Эти работы были начаты два года назад в специальных институтах в Москве и Ленинграде и теперь завершались здесь, в Мореходном.

…Ночь на девятое июня выдалась на редкость ветреная и темная. Уже в десятом часу вечера густые, плотные облака сплошь затянули небо. Обычно усеянное звездами, величавое и бесконечное, оно казалось сейчас хмурым, тяжелым и очень близким. Как это часто бывает на море, погода изменилась быстро и неожиданно. Ветер крепчал, все выше вздымались белые гребешки волн. Чувствовалось, что надвигается шторм. Он шел издалека, будто посылая впереди себя гонцов — резкие, хлещущие порывы ветра и первые удары волн о скалы. Все дальше и дальше забирались они на берег, шурша и кидаясь песком и гравием, все злее разбивались о прибрежные камни.

В эту ночь, как и обычно, сторожевой катер «Л-19» нес патрульную службу недалеко от берега. Командир катера мичман Антон Антонович Куликов был из гвардии бывалых моряков. Три войны провоевал он на морях и океанах: империалистическую, гражданскую и отечественную. Пришла пора уходить на отдых. Последний год служил во флоте Антон Антонович. Положенный пенсион он выслужил уже давно, но расстаться с морем и любимой профессией не мог. Если бы не сердце, которое последнее время пошаливало и иногда отказывалось нормально стучать, как положено, и не настойчивые требования жены и единственной дочери, Анки, Антон Антонович и не помышлял бы уходить на покой.

Правда, теперь служил он не на могучем крейсере, не на красавце эсминце и даже не на быстроходном и стремительном «охотнике». Под конец своей морской службы бывший матрос Куликов, ставший мичманом и носивший на рукаве большое число золотых шевронов, получил под свое командование всего лишь сторожевой катер. Но кто из моряков не считает свое даже самое маленькое суденышко настоящим боевым кораблем и кто не любит этот корабль крепкой, неизбывной любовью!

Катер «Л-19» ходил переменными курсами в нескольких кабельтовых от берега. Редкие огоньки мерцали на побережье. Поселок Мореходный спал, спал под усиливающийся свист ветра и неумолчный гул прибоя.

Как только на море началось волнение, мичман Куликов пошел в рубку. Команда катера состояла из молодых матросов, и только он один из всех знал вдоль и поперек этот капризный, своенравный морской участок. Если разыгралась непогода — гляди в оба! Волны вспененной воды нередко перекатывались через палубу, и тогда мичман фыркал и поглаживал седые опущенные усы, будто всем своим видом говорил: «Шуми, шуми, мы и не такое видывали!»

Если говорить правду, службу на катере «Л-19» Антон Антонович считал «отпускной». Так, напоследок уважили старика перед списанием на берег. Стар, мол, глаза и руки не те… Но эти мысли он таил про себя, службу нес исправно, командиром был требовательным и строгим. Молодые матросы любили его и немного побаивались. Авторитет Куликова был непререкаем.

Ветер усиливался и проносился над катером с шумом и присвистом.

— Никак не меньше семи баллов, — прикинул мичман.

Он плотнее запахнул реглан и натянул на фуражку капюшон.

— Справа на воде свет! — раздался зычный голос старшего матроса.

Вдали справа виднелся огонек. Он то взлетал вверх, то опускался к самой воде и даже исчезал в ней. Казалось, что огонек плывет по морю и барахтается в волнах, швыряющих его во все стороны.

За долгие годы службы во флоте Куликов выработал в себе одно очень важное качество: экономить время и действовать решительно. Сейчас некогда было раздумывать, откуда взялся здесь этот огонек.

— Право на борт! — громко крикнул Куликов, покрывая шум ветра.

— Есть право на борт. — послышался ответ рулевого, который тут же доложил: — Руль право на борту.

— Полный вперед! Так держать!

Послушный команде катер «Л-19» на мгновение замер, потом вздрогнул всем корпусом, так, что заскрипела стальная обшивка, и сделал резкий, крутой разворот. Вспененная вода перехлестнула через борт и окатила палубу. Затем, будто рысак, почуявший посыл, катер полным ходом понесся навстречу чуть заметно трепетавшему огоньку.



Небольшая рыбачья лодка беспомощно барахталась на волнах. Крутобортая, крепко сколоченная, она казалась игрушкой, затерявшейся среди разгулявшегося моря. Лодка то взлетала на гребень волны, и тогда свет от герметически закрытого фонаря, прикрепленного к корме, повисал высоко в воздухе, то проваливалась вниз, и тогда свет исчезал или превращался в чуть видную блестящую точку на самом уровне воды.

В лодке находился один человек. Он высоко поднимал весла, и они казались крыльями огромной птицы, которая силится и не может взлететь. Несколькими ударами весел человек ставил лодку в наиболее выгодное положение. Стараясь удержаться на одном месте, он подставлял под удары волн то корму лодки, то ее нос.

Каждое движение человека было рассчитано. Держался он спокойно, непогода, видимо, не страшила его. Гребец не пытался приблизиться к берегу. Он знал, что в этих местах, когда море разбушуется, подобная попытка была бы чересчур рискованной.

Через короткое время к лодке подошел катер «Л-19». Луч прожектора полоснул по поверхности моря и вырвал из темноты маленькое суденышко. Мичман Куликов узнал рыбака из поселка Мореходный.

— Ты что здесь делаешь, чертова перечница? — гаркнул он в рупор. — Куда тебя дьявол поволок в такую погоду?

Капитан добавил еще несколько крепких, соленых слов, но порыв ветра унес это приветствие в сторону.

— А я тебя и не просил спасать меня! — крикнул в ответ человек в лодке, чем крепко озадачил Куликова.

— Вот как! — не то удивленно, не то обиженно сказал мичман и снова гаркнул: — Если хочешь тонуть, ищи себе другое место. А у меня не смей баловаться.

Рыбак молчал. Прожектор, осветивший его фигуру, видимо, ослепил его. Он сидел, подняв высоко плечи, опустив голову, крепко зажмурившись. Всем своим видом рыбак напоминал сейчас вымокшую птицу.

В лодке находился Ахмет Курманаев — старожил здешних мест. На всем побережье его знали как большого мастера ночного лова и отличного садовода. Свой улов — кефаль, скумбрию, ставриду — он легко сбывал на базаре, а цветами торговал только дома, в своем саду.

Кефаль, скумбрия и ставрида — рыба ночная. Один-два раза в неделю Курманаев выезжал на лов. За рыбой он отправился и сегодня. Мичман Куликов, перегнувшись через борт, поглядывал на лодку, прыгающую на волнах, и беззлобно бормотал в седые усы:

— Так и есть, за рыбой гоняется, черт. Не сидится ему дома.

На дне лодки лежал самодур*["74] с нанизанными на крючки перьями цесарки и сойки.

Заметив снаряжение рыбака, Антон Антонович укоризненно покачал головой и сказал стоявшему рядом с ним матросу:

— Рыбак он опытный, а не учуял климатика*["75], соблазнился, пожадничал да сам чуть к рыбам в гости не попал.

Когда лодку прибуксовали к катеру и Курманаев по трапу поднялся на палубу, Куликов дружески похлопал его по плечу.

— Стареешь, Ахмет. Нюх до моря терять стал? Чего тебя сюда понесло? Знаешь ведь, что нельзя. Непорядок! Гляди, взгреют тебя. Доложить ведь придется.

Рыбак молча развел руками.

Это был еще крепкий человек лет под шестьдесят, прокаленный и высушенный солнцем и насквозь пропахший морем и рыбой. Одетый в просторную рыбачью робу, он выглядел широкоплечим и плотным, хотя был узок в плечах и худощав. Темно-коричневое лицо шелушилось от ветра и соли, брови над небольшими, будто провалившимися в орбиты глазами выгорели от солнца и светились на темной коже. Разговорчивостью Курманаев никогда не отличался, а сейчас он вымок, озяб, да и упреки Куликова принимал как вполне заслуженные. Поэтому он ничего не отвечал и только виновато вздыхал.

— Ладно, пойди попей горячего! — мичман легонько подтолкнул Ахмета к спуску в трюм. — А твою посудину мы в тихое место доставим.

Не прошло и получаса, как лодка Ахмета Курманаева была отведена в небольшую естественную бухту, укрытую от ветра цепью зеленых холмов. Здесь было тихо. Ветер бесновался совсем рядом, но сюда он добраться не мог, и море в бухте казалось сонным и неподвижным.

Ахмет Курманаев, глядя в сторону и не говоря ни слова, сутулился больше обычного. Он крепко пожал руку Куликову в знак молчаливой благодарности за спасение. Потом низко — по самые брови — нахлобучил широкополую рыбацкую шляпу и, держась за поручни трапа, полез вниз, в лодку, которая теперь уже не плясала на воде, а смирно стояла возле катера. А еще через десять минут, оставляя бурунный след за кормой, «Л-19» вышел в открытое море и лег на свой курс.

Спасение Ахмета Курманаева в общей сложности заняло не более часа. Однако за это сравнительно короткое время нашу морскую границу, в зоне, где должен был находиться катер «Л-19», на большой глубине переплыла неизвестная подводная лодка. Вид у нее был необычный. На небольшом сигарообразном корпусе с двух сторон выделялись два выступа овальной формы, что делало лодку похожей на крупную рыбу с боковыми плавниками. Двигалась лодка бесшумно, постепенно замедляя ход. В трехстах метрах от берега она легла на грунт и замерла неподвижно.

Через две-три минуты из носовой части подводной лодки вырвался пучок голубоватого света, сделавшего воду впереди лодки почти прозрачной. Одновременно один из боковых выступов исчез, будто втянутый внутрь лодки невидимой рукой, и открыл квадратное отверстие. Из этого отверстия выползло какое-то темное существо, похожее на большую лягушку. Отверстие немедленно закрылось, выступ стал на свое место. Свет впереди лодки рассеялся. В полной темноте существо двинулось к берегу.

Еще минуту лодка неподвижно лежала на дне моря, будто принюхиваясь и прислушиваясь. Потом она легко оторвалась от грунта и, не поворачиваясь, задним ходом, бесшумно наращивая скорость, устремилась в открытое море.

А наверху бушевала непогода. Начался дождь. Густые облака казались неподвижными, тяжелыми и бесконечными.

Глава 2. Находка на берегу

Центр Мореходного — улица имени Ленина. Она тянется параллельно берегу от небольшого Восточного переулка до подножия горы Нарчи. Здесь, у самой горы, укрытый от ветров и непогоды, окруженный кипарисами и тополями, стоит санаторий «Москва». Неподалеку от него в лощине расположился дом отдыха ВЦСПС. Огромный парк соединяет санаторий и дом отдыха. Парк — излюбленное место отдыхающих. Здесь встречаются и знакомятся люди, приехавшие из разных далеких мест, здесь текут мирные, дружеские беседы, а по вечерам происходят объяснения влюбленных.

На улице Ленина, на «пятачке», разместились главные учреждения Мореходного: райком КПСС, райисполком, белоснежное здание больницы, почта — телеграф. Чуть подальше — магазины, ресторан «Гавань» и фотоателье.

Заведующим и главным мастером ателье уже много лет работал Игнат Петрович Семушкин, демобилизованный лейтенант Советской Армии, кавалер пяти орденов и шести медалей. Любовь к фотографии была отличительной чертой Семушкина. К своему делу он относился не только как к источнику заработка; он считал его искусством, которое требует от художника труда, вкуса и таланта. Этим искусством он занимался еще до войны. На фронте разведчик Семушкин не расставался с «лейкой». Вернувшись домой, он снова занялся любимым делом.

По обеим сторонам входа в фотоателье, на застекленных витринах, красовались портреты его клиентов. Портреты были всевозможные: групповые, индивидуальные, большие и маленькие. Но все фотографии, сделанные Семушкиным, привлекали своей выразительностью и естественностью. В них не было той глянцевитой безжизненности, которая отличает работу иных пляжных фотографов или базарных «моменталистов» — мастеров халтуры и спешки.

Штат фотоателье состоял из Семушкина и его помощника — местного жителя, такого же энтузиаста-фотографа, как и сам Игнат Петрович. В летние месяцы, в разгар курортного сезона, Семушкин, как правило, с самого утра находился на пляже. В легком полотняном костюме и широкополой соломенной шляпе, с неизменным треножником, он медленно проходил мимо отдыхающих, отвечая на приветствия знакомых и незнакомых людей и останавливаясь возле тех, кто хотел запечатлеть себя на берегу моря.

Сильно постарел Игнат Петрович за минувшие десять лет. Засеребрились виски, появились на лбу и возле рта морщинки, и только глаза, как и прежде, ничуть не потеряли юношеской пытливости и задорного блеска. В этом высоком, длинноногом фотографе трудно было узнать вчерашнего боевого офицера-разведчика, прошедшего через все испытания войны.

Семушкин был вдовцом. Жена его умерла в эвакуации в 1942 году. Это печальное известие Игнат Петрович получил на фронте в тот момент, когда готовился к очередной вылазке в тыл врага и вынимал из карманов все документы и лишние предметы. Старшина роты, раздававший почту, с удивлением и испугом увидел, как посерело лицо младшего лейтенанта, как согнулась, сгорбилась его длинная фигура. Завертывая в газету документы, Семушкин только лишнюю минуту подержал в дрожащих пальцах фотокарточку жены и сына и затем положил ее рядом с партбилетом и удостоверением личности. Так и ушел он выполнять боевое задание, не сказав никому ни слова. И только когда вернулся и сдал «языка», сел на табуретку в землянке и разрыдался. Его худое тело тряслось в нервном ознобе, и командиру роты капитану Васильеву стоило большого труда успокоить своего боевого помощника и парторга.

Семушкин стал регулярно писать письма сыну Алеше, который жил вместе с бабушкой — матерью Игната Петровича. Получив ответное письмо, он вынимал из кармана гимнастерки карточку жены, клал ее рядом и так читал послание сына, беззвучно шевеля губами.

После войны Игнат Петрович так и не женился. То ли навсегда сохранил любовь к жене, то ли всю любовь перенес на сына, который встретил отца с радостью и гордостью. Какой парнишка не гордился тем, что его отец бил фашистов, побывал в самом Берлине и вернулся домой героем — вся грудь в орденах.

За девять послевоенных лет многое изменилось. Алеша успел окончить школу и отслужить положенный срок в Военно-Морском Флоте. Демобилизованный старшина первой статьи — такой же рослый, как и отец, — Алексей Семушкин за годы флотской службы стал отличным специалистом-водолазом. И это было как раз кстати. В Мореходном создавалась спасательная станция ДОСААФ, и Алексею предложили стать ее начальником. Он охотно согласился, потому что с детства свыкся с морем, крепко полюбил свою профессию водолаза, да и не хотелось после нескольких лет разлуки оставлять отца и престарелую бабушку. Ведь она заменила ему мать и даже сейчас не считала его, двадцатичетырехлетнего парня могучего телосложения, взрослым и нянчилась с ним как с ребенком.

— Красавчик ты мой ненаглядный, — часто говорила она, глядя на него добрыми слезящимися глазами. — Кто ж тебя побалует, махонького, как не я.

— Это я — махонький? — смеясь, спрашивал Алексей. — Отца ростом догнал, а ты, бабушка, и не замечаешь.

— Примечаю, внучек, примечаю. Да что с того, что вон какой вымахал. Все одно, для меня ты — махонький.

Поздними вечерами, когда внук засыпал, бабка издалека, боясь, чтобы он не открыл глаза и не заметил, крестила его, а потом долго шептала про себя какую-то молитву, выпрашивая Алешеньке долгую жизнь и хорошую жену. И только одного не могла понять бабушка: зачем внук выбрал такую страшную профессию — водолаза? Что ему — на земле да на воде места мало, так надо еще и под воду лазить?

— Мало, бабуся, мало, — говорил внук. — Под водой — тоже жизнь и дела много. Да ты не беспокойся, я вон какой здоровый и крепкий.

Игнат Петрович усмехался и спрашивал:

— А ты чего бы хотела, мать?

— Да пусть бы Алешенька в доктора или в инженеры вышел. А если ему без моря дороги нет — на адмирала бы учился.

Игнат Петрович громко хохотал.

— Не всем же инженерами да врачами становиться. Надо кому-то и другую работу делать. — Потом он озорно подмигивал сыну и добавлял: — На меньшее, чем адмирал, наша бабушка не согласна. Придется тебе, Алешка, стать водолазным адмиралом.

— Постараюсь, — отвечал Алексей. — Стану я управлять подводным царством-государством, наведу там новые порядки, чтобы рыба сама в сети шла, чтобы люди не тонули…

Бабка тоже смеялась и кончиком платка вытирала уголки губ и увлажнившиеся глаза. А отец добродушно советовал:

— Не забудь, Алеша, в своем подводном государстве открыть хорошую фотографию. Без фотографии — скучно жить.

Да, в этом Игнат Петрович был убежден: без фотографии скучно жить.

…Утро девятого июня выдалось на редкость погожее. Ночная непогода на море сменилась легким теплым ветерком, который доносил в Мореходный запахи соленой воды и водорослей.

Игнат Петрович вышел из дома очень рано. Мать и Алексей еще крепко спали. Выйдя на улицу, он посмотрел на восходящее солнце и удовлетворенно кивнул. День обещал быть отличным.

Игнат Петрович расправил плечи и вздохнул полной грудью.

— Хорошо!

Настроение у него было приподнятое. Все складывалось к лучшему. Он беспокоился за сына, за его будущее, а тот приехал взрослым и вполне самостоятельным парнем, с хорошей профессией. Отдыхать не захотел и сразу же взялся за работу на спасательной станции. Снова вся семья в сборе, почти вся… Как бы радовалась жена, глядя на такого сына. У него уже, кажется, и невеста на примете?… Ну что ж, если любовь да счастье стоят на пороге, перед ними надо пошире распахивать дверь. Быть тебе, Игнат, скоро дедом.

У самого Игната Петровича тоже дело спорилось. Президиум райисполкома отметил работу фотоателье и вынес ему, Семушкину, благодарность.

Сейчас Игнат Петрович торопился. У него накопилось много предварительных заказов от отдыхающих, и он хотел пораньше еще разок оглядеть и облюбовать места для предстоящих фотосъемок.

Вот и море, присмиревшее после ночи, бескрайнее, светло-синее. Только возле берега оно еще сохранило желтоватую окраску — следы взбудораженного песка. Утро только что занялось. Кругом пустынно, безлюдно.

Игнат Петрович спустился поближе к морю и вышел к тому месту, где коса побережья обрывалась и начинались зеленые холмы. Совсем недалеко виднелись маленькие домики. Обычно с этого края пляжа, где песок был особенно чистым, а дно моря — ровным и гладким, Семушкин начинал свои утренние обходы, облюбовывая места для дневной работы.

Однако сегодня все сложилось по-иному. В тени огромного валуна, в некотором отдалении от воды, Игнат Петрович заметил какой-то небольшой предмет, нагнулся и поднял его. Это была неизвестная Семушкину металлическая плоская деталь от какого-то прибора, с квадратным отверстием посередине. Справа и слева деталь имела округленные выступы, один конец был длиннее другого.

Семушкин с любопытством рассматривал находку. Деталь показалась ему знакомой. Вертя ее в пальцах, он силился вспомнить: где ему приходилось видеть такую же? Может быть, через минуту Семушкин и выбросил бы свою находку — к чему она ему? Но его внимание неожиданно привлекли следы на сыром песке. Опытным взглядом разведчика он сразу же определил, что здесь, на песке, кто-то сидел — сидел неспокойно, вертясь и переваливаясь с боку на бок. Рядом были заметны отпечатки больших и тяжелых ботинок какой-то необычной формы. Металлическая деталь, попавшаяся минуту назад на глаза Семушкину, сразу же перестала быть случайной и ненужной находкой. В сознании Игната Петровича она начала ассоциироваться с этими следами на песке и обрела осязаемую конкретность.

С лица Семушкина постепенно сходило выражение спокойствия и добродушия. Вид его становился все более озабоченным. Густые брови сомкнулись на переносице. Как-то неуловимо во всем облике Семушкина произошла перемена. Он будто сразу, неожиданно помолодел — весь подобрался, движения его стали быстрыми, стремительными. Заведующий курортной фотографией снова почувствовал себя разведчиком — решительным, подвижным, ловким.

Наклонившись к земле, влажной и рыхлой, он зорким взглядом огляделся вокруг. Да, он не ошибся, это следы какой-то специальной обуви. Они идут от воды к валуну. Здесь следы пропадают, и начинается тонкая цепочка полудетских следов. Она тянется вправо, к холмам и исчезает среди камней и кустарника.

Вглядываясь в эти вторые, маленькие следы, Игнат Петрович внезапно вздрогнул и чуть не выронил из рук только что подобранную на песке находку. В голову пришла невероятная мысль, испугавшая его самого. Черенцовские следы! Он отчетливо помнил их, несмотря на то, что минуло десять лет. Как ни странно, вот эти следы на пляже кажутся необыкновенно похожими на те, что он фотографировал в 1944 году в Черенцовском лесу. Что за наваждение! Чертовщина какая-то! Он стоял ошеломленный, пытаясь справиться с охватившим его волнением. Откуда и как могли появиться черенцовские следы здесь, на пляже, возле поселка? Может быть, они только померещились ему — старому дурню. Как жаль, что рядом нет капитана Васильева, уж тот не обознался бы…



Через минуту Семушкин взял себя в руки и начал действовать. Уверенно и деловито Игнат Петрович снял с ремня «лейку», с которой он никогда не расставался, пошарил в карманах широких парусиновых штанов и извлек оттуда маленькую складную линейку. Он выбрал несколько наиболее четких отпечатков следов, ведущих к холмам, и, прикладывая поочередно к каждому из них линейку, начал щелкать фотоаппаратом. Игнат Петрович так увлекся своим занятием, что даже не заметил, как кто-то невдалеке прошел мимо.

Теперь не могло быть и речи, чтобы заниматься своим обычным делом. Предстояли дела более серьезные и более срочные. Игнат Петрович спешно отправился обратно в поселок.

Когда Игнат Петрович вернулся домой, мать и сын уже завтракали.

— Ну как, облюбовал места для будущих шедевров? — весело встретил его Алексей, но сразу осекся, увидев встревоженное лицо отца.

— Посмотри-ка, Алеша, что это такое? — Семушкин прошел к столу и протянул сыну свою находку.

Алексей взял ее, долго вертел в руках, внимательно рассматривая со всех сторон, потом протянул отцу и удивленно спросил:

— Ты занимаешься подводной фотографией?

— Что это такое? — не скрывая нетерпения, переспросил Игнат Петрович, и Алексей поспешно ответил:

— Эта вещичка — от водолазного скафандра.

— От водолазного?

— Да. Чего ты так удивляешься?

— Я не удивляюсь. А ты не ошибся?

Этот вопрос задел самолюбие Алексея.

— Что ж я — дела своего не знаю? Водолаз все-таки. — В голосе его прозвучали нотки обиды. — Могу объяснить точно. Это, по-видимому, ручка от клапанного мундштука в приборе для дыхания. Деталь водолазного скафандра. А ну дай, взгляну еще разок.

Алексей снова внимательно осмотрел находку отца и удовлетворенно кивнул.

— Так и есть. Только новейшая конструкция. На наших водолазных костюмах я что-то таких и не встречал. Откуда она у тебя?

Игнат Петрович последнего вопроса сына не слышал.

— Значит, я не ошибся, — сказал он, словно подумал вслух, потом тяжело опустился на стул, да так и замер, подперев ладонью голову.

— Тут военные моряки работают, — проговорил Игнат Петрович после некоторого молчания. — Может быть, они потеряли?

Не дождавшись ответа от сына, он ответил сам себе:

— Нет, чего бы это водолаз от своего места так далеко ушел?

— Да что случилось, скажи толком? — встревоженно спросила мать.

Игнат Петрович только махнул рукой.

Некоторое время все молчали. По лицу отца Алексей понял, что произошло нечто необычное, но расспрашивать не решился. Он ждал, пока отец заговорит сам и объяснит причину внезапно возникшей тревоги. А Игнат Петрович ничего не говорил. Наконец он поднялся со стула, прошел в соседнюю комнату, повозился там у своего письменного стола и вернулся обратно. В руках он держал старую офицерскую планшетку.

Сколько рассказов, сколько интересных воспоминаний слыхал Алексей от отца, когда тот добирался до своей фронтовой спутницы — планшетки. Бывало, сядут они рядом на крылечке возле дома, — это случалось часто, когда Алексей еще учился в школе, — и начнет отец рассказывать обо всем, что было вчера. В это слово «вчера» он вкладывал воспоминания о минувшей войне, о своих фронтовых испытаниях. И тогда перед Алексеем, словно живые, вставали боевые товарищи отца из роты разведчиков, вместе с которыми он воевал за родную землю. Мальчик ясно представлял себе и командира роты капитана Васильева, и знаменитого разведчика Артыбаева, и переводчицу отдела контрразведки лейтенанта Строеву. По рассказам отца он знал историю поимки вражеских шпионов в Черенцовском лесу. Ох как завидовал тогда Алексей всем, кому довелось воевать с фашистами!

Игнат Петрович уселся за стол, вытащил из планшетки несколько фотоснимков и стал рассматривать их. Алексей подошел ближе и увидел знакомую ему пачку фронтовых фотографий. Черенцовские следы! Странно, почему они сейчас так заинтересовали отца?

— Послушай, отец, в чем дело? — не выдержал Алексей. — Что произошло? Может быть, ты все-таки объяснишь?

Игнат Петрович обернулся к сыну, кивнул.

— Обязательно объясню, Алеша. Все объясню. Дай мне только самому как следует разобраться. Вот сейчас отправлюсь в ателье, проявлю там кое-какие снимки, полистаю еще разок альбомы с фотографиями, и тогда все станет ясно. Только пока — никому ни слова. Военная тайна! Ты ведь знаешь…

— Конечно, знаю.

— Добро. И еще вот что. Я сейчас напишу письмо, а ты быстренько сбегай на почту и отправь его. Авиапочтой.

Игнат Петрович пошел в соседнюю комнату и на ходу, не оборачиваясь, добавил:

— Кстати, и Анку повидаешь.

Анка! Алексей невольно покраснел, услыхав это имя. Подруга детства. Они вместе учились в школе, часто ссорились, быстро и охотно мирились, снова ссорились и снова мирились. Сколько раз Алеша трепал ее за косы, а потом сопел где-нибудь, спрятавшись от всех и прижимая пятак к подбитому глазу. Анка! Она умела постоять за себя.

Прошло детство. Наступила пора юности. Забияка-девчонка превратилась в застенчивую черноволосую девушку. Вечерами они сидели на берегу моря или бродили рука об руку по каштановой аллее курортного парка и мечтали о будущем. Анка готовилась в институт связи. Алексей мечтал о путешествиях по морям-океанам. Их дружба стала крепче, осмысленнее и постепенно превратилась в глубокую сердечную привязанность, которую оба еще боялись назвать своим настоящим именем.

Вскоре Алексея призвали на службу в Военно-Морской Флот. Анка поступила на заочное отделение института инженеров связи и одновременно начала работать на местном телеграфе.

Друзья часто переписывались, делились своими планами на будущее, и это будущее рисовалось им радужным, счастливым. Разлука не развеяла их дружбы, их чувств. И когда Алексей после демобилизации встретился с Анкой и взглянул в ее глаза, он понял, что любовь, уже подступившая к его сердцу, завладела и сердцем девушки.

…Игнат Петрович писал письмо, хмуря брови и покусывая губы. Он тщательно обдумывал каждое слово, адресованное бывшему командиру роты, ныне доктору геологических наук, профессору Московского университета Андрею Николаевичу Васильеву.

Глава 3. Происшествие в фотоателье

Сергей Сергеевич летел в комфортабельном пассажирском самолете «Ил-12». Через семь часов он уже приземлился на аэродроме, а еще через полчаса маленький, верткий «По-2» уносил полковника дальше, к цели поездки, в поселок Мореходный. Прямой воздушной трассы между Москвой и Мореходным не было.

Сергей Сергеевич не стал дожидаться Васильевых. Андрей Николаевич не успел закончить служебные дела, а Нина Викторовна принимала последние экзамены в институте иностранных языков. На прощание друзья договорились, что Васильевы приедут через несколько дней.

— Приедем обычным, человеческим путем, без аэрона, откидных кресел и воздушной качки. В уютном купе мягкого вагона как-то привычнее, — заявил Андрей Николаевич, провожая Дымова.

Самолет летел совсем низко. Внизу расстилались темно-зеленые горы и зеркальные поверхности небольших рек. Скоро показалось море. Оно было спокойное, синее и казалось издали неподвижным и нарисованным. Слева, окутанные прозрачной голубой дымкой, тянулись горы.

Решение лететь немедленно, не откладывая и лишнего часа, пришло сразу после прочтения рукописи Кленова-Васильева. Смутная, неясная тревога охватила Сергея Сергеевича еще с того момента, когда он прочитал письмо Семушкина и узнал место его жительства — поселок Мореходный. В Мореходном находилась группа «Осинг», значение ее опытных работ полковнику было хорошо известно. И все-таки сейчас, взвешивая и анализируя причину своего поспешного отъезда из Москвы, Дымов должен был сознаться, что конкретных, реальных оснований для этой поспешности он не имел. Что же побудило его к таким решительным действиям?

Сергею Сергеевичу вспомнились слова, которые часто повторял один из руководителей Комитета: «У настоящего контрразведчика должно быть развито шестое чувство. И если этим шестым чувством контрразведчик ощущает тревогу, он обязан насторожиться, обязан быть начеку и действовать».

Именно такую тревогу испытывал сейчас полковник.

«По-2» опустился на посадочной площадке в пяти километрах от Мореходного. У небольшого белого домика, к которому почти вплотную подрулил летчик, уже стояла «Победа». Сергей Сергеевич о своем приезде заблаговременно телеграфировал, и уполномоченный Комитета государственной безопасности по Мореходному району выслал машину.

Шоссе, по которому мчалась «Победа», извивалось чуть ли не каждые пятьдесят метров. Южные дороги! Дымов хорошо знал и любил их подъемы и спуски, неожиданные повороты, капризные тропки на самом краю обрывов. Он восхищался бурным цветением природы, с наслаждением вдыхал морской воздух.

Некоторое время ехали молча.

— Ну, как у вас, в Мореходном, все в порядке? — спросил он шофера, чтобы прервать затянувшееся молчание.

Шофер, уже не молодой человек, с двумя колодками орденских ленточек на пиджаке, ответил не сразу. Он бросил быстрый взгляд на Дымова, сидевшего рядом с ним, и, словно удовлетворенный беглым осмотром, ответил медленно и чуть певуче:

— Не все, товарищ начальник, в порядке. Беда у нас стряслась. Давненько такого не было…

— Что случилось? — Сергей Сергеевич повернулся к шоферу, чувствуя, как тревога снова, с еще большей силой охватывает его.

Нехотя, будто сожалея, что затеял этот разговор, шофер пояснил:

— Человека у нас вчера убили. Хорошего человека. В войну на фронте был, а сейчас работал…

— Семушкина? — непроизвольно вырвалось у Дымова.

— Так вы уже знаете? — словно обрадовался шофер. — Его самого, Игната Петровича. На что польстились, гады. И денег-то в фотографии…

Он не договорил и горестно махнул рукой.

Дымову сразу стало душно, от нервного напряжения застучало в висках. Убит Семушкин! Когда, кем, при каких обстоятельствах? Возникли десятки предположений и вопросов, на которые, конечно, шофер ответить не мог. Дымов откинулся на спинку сиденья и бросил только одно слово:

— Быстрее!

Шофер удивленно покосился на своего пассажира и «дал газу».

То утро, когда Семушкин, встревоженный находкой и следами на берегу, вернулся домой, было последним в его жизни. Дома он пробыл совсем мало времени. Выйдя вместе с Алексеем, побежавшим на почту выполнять поручение отца, Игнат Петрович отправился в ателье.

Час был ранний. Двери учреждений и магазинов еще не открывались, на окнах висели шторы и ребристые жалюзи. Прохожие попадались редко, и только по неровной мостовой неторопливо двигались конные двуколки, обгоняемые маленькими «пикапами» с продуктами.

Игнат Петрович вошел в фотоателье около семи часов утра. О том, что произошло в это утро в фотографии, обстоятельно было изложено впоследствии в милицейском протоколе.

«…9 июня с. г. в 9 часов 15 минут утра гражданин Борзов Иван Иванович, проживающий по Судовому переулку, дом 19, и работающий фотографом в фотоателье № 1, сообщил дежурному по милиции следующее.

Придя на работу, он обнаружил дверь ателье открытой. Войдя внутрь, он увидел заведующего фотографией Семушкина Игната Петровича лежащим на полу без признаков жизни…»

И далее: «…Я, старший лейтенант милиции Рощин, в сопровождении врача, прибыв на место происшествия, установил, что гражданин Семушкин Игнат Петрович действительно убит. Причина смерти — удар по голове и несколько ножевых ранений в область сердца. Орудий, которыми было совершено убийство, на месте преступления не оказалось.

При осмотре помещения фотографии мной было обнаружено, что касса вскрыта. Вскрыты также ящики единственного в ателье письменного стола.

По утверждению гр-на Борзова, денег в кассе фотографии, за исключением, возможно, лично принадлежащих покойному, не было, так как рабочий день еще не начинался.

Труп находился в глубине ателье, возле фотоаппарата. В руке убитого была зажата черная материя, которой обычно пользуются фотографы для укрытия объектива в целях более точной регулировки. Это дает основание предполагать, что убийство совершено в момент подготовки покойного к фотографированию.

Никаких других следов преступления не обнаружено».

К протоколу осмотра старший лейтенант Рощин приложил докладную записку. В ней он изложил дополнительные, странные, по его мнению, обстоятельства. Они сводилась к следующему:

1. Врач Точилина, посетившая вместе со старшим лейтенантом фотоателье, установила, что преступление совершено два-три часа назад. Следовательно, Семушкин оказался в фотографии в 7 часов утра. Возникает вопрос: зачем он пришел так рано, за два часа до начала работы?

2. Появление преступника в фотографии в этот же ранний час дает основание предполагать, что он следил за Семушкиным.

3. Не менее странно и то, что преступник осуществил ограбление фотографии тогда, когда денег там не было, о чем убийца не знать не мог.

Вызванные в тот же день мать и сын убитого не только не внесли какой-либо ясности в следствие, но еще более усложнили его рассказом о странном поведении Игната Петровича после возвращения с берега домой. Собственно, рассказывала больше старуха. Ошеломленный неожиданностью свалившегося несчастья, Алексей позабыл все на свете. Горе его было настолько велико, что оттеснило все остальное. Вопросы следователя будто проходили мимо его сознания, он часто отвечал невпопад и, глядя вперед отсутствующим взглядом, горестно качал головой. Как ни бился Рощин, ему так и не удалось расшевелить Алексея, и он решил, что разговор надо отложить: юноше нужно сначала прийти в себя, а потом уж давать подробные и связные показания.

Полковник Дымов отказался от первоначального намерения заехать к Семушкиным и попросил отвезти его к уполномоченному Комитета государственной безопасности.

Двухэтажный домик утопал в зелени. Слева возле двери, под внушительной вывеской «Уполномоченный Комитета государственной безопасности по Мореходному району» красовалась другая, скромнее и меньше, — «Районное отделение милиции». Окна были открыты, и, еще не открывая двери, Сергей Сергеевич услыхал возбужденный и громкий разговор. Дежурный сотрудник — младший лейтенант, внимательно просмотрев документы полковника из Москвы, рванулся было доложить, но Дымов остановил его.

— Кажется, ваш начальник занят? Я обожду. Отдышусь с дороги.

За дощатой дверью соседней комнаты продолжался разговор. Слышно было, как уполномоченный распекал кого-то. Сергей Сергеевич сел за небольшой круглый столик, покрытый зеленым сукном, и задумался. Итак, вот он, первый сюрприз и первое подтверждение «шестого чувства». Семушкин убит в тот же день, когда он что-то и кого-то заподозрил и послал Васильеву срочное письмо. Есть ли в этом какая-либо закономерность или случайное совпадение? Может быть, все-таки преступление носит чисто уголовный характер? Убийство с целью ограбления?…

Погруженный в раздумье, Сергей Сергеевич прикрыл глаза, и дежурному показалось, что полковник дремлет. Но Дымов не дремал.Он уже работал. Обдумывание всех — больших и маленьких — фактов и зацепок и поиски среди них наиболее ценной и наиболее вероятной — это и было начальной стадией работы, которая предстояла полковнику здесь, в Мореходном.

Дымов почти не прислушивался к разговору в соседней комнате. Но вот он услыхал слова, которые заставили его насторожиться.

— По долгу службы мы должны трезво смотреть на вещи, товарищ Рощин, — это был, очевидно, голос начальника. — Романтика и всякие там гипотезы хороши в книгах, которыми вы, по-видимому, чересчур увлекались в институте. А мы — практики. Убийство Семушкина преследовало одну цель — грабеж. И обязанность работников милиции — разыскать бандитов. Спасибо за сообщение, но, по-моему, это дело чисто милицейское.

После этих слов наступило молчание. Вскоре из кабинета вышел молодой человек в форме старшего лейтенанта милиции. В руках он держал кожаную папку. Тесемки папки болтались незавязанные, и Сергей Сергеевич понял, что старший лейтенант очень нервничал, собирая бумаги, и стремился поскорее уйти из кабинета. Лицо молодого человека горело, мальчишески припухлые губы слегка вздрагивали, и только пытливый и упрямый взгляд его блестевших глаз не соответствовал остальному облику. Все это в какую-то долю секунды подметил полковник. Отвечая на приветствие старшего лейтенанта, поспешно вскинувшего руку к козырьку фуражки, Дымов чуть заметно, ободряюще улыбнулся. Но молодой человек не заметил улыбки и быстро прошел к выходу.

Через несколько минут полковник Дымов, удобно устроившись в небольшом кресле возле письменного стола, беседовал с уполномоченным Комитета государственной безопасности по Мореходному району — майором Ширшовым. Высокий, худощавый, с чуть покатыми плечами и тщательно зачесанной лысиной, майор внимательно слушал Сергея Сергеевича и в такт его словам изредка кивал. Иногда он удивленно поднимал брови и собирался что-то возразить, но, встретившись взглядом с Дымовым, опускал голову и продолжал молча слушать.

Еще до начала разговора полковник прочел рапорт Рощина. Старший лейтенант милиции обстоятельно излагал в нем свои личные соображения об убийстве И. П. Семушкина.

— Мне кажется, товарищ майор, вы напрасно так поспешно отвергли доводы старшего лейтенанта, — заметил Дымов. — Мой приезд в Мореходный вызван примерно теми же соображениями, о которых пишет товарищ Рощин.

Увидев недоверчивую улыбку на лице Ширшова, Сергей Сергеевич постучал мундштуком папиросы по спичечной коробке и пояснил свою мысль:

— Вы очень громко беседовали, и я невольно подслушал, как вы осудили романтику и всякие там гипотезы. Должен признаться, я тоже имею тяготение к тому и к другому.

Дымов внимательно посмотрел на майора и добавил:

— Однако сейчас меня интересуют совершенно конкретные дела.

— Слушаю вас, товарищ полковник, — подчеркнуто вежливо ответил Ширшов.

— Как охраняется район работ «Осинга»?

— Об этих работах никому ничего неизвестно. Полигон на берегу обнесен высокой изгородью. Внутри установлены посты. Непосредственного отношения к «Осингу» мы не имеем.

— Знаю, — сдержанно заметил Сергей Сергеевич. — Никаких происшествий за время пребывания здесь испытательской группы не было?

— Нет. Я узнал бы об этом в первую очередь.

— Как с охраной побережья?

— Охрана побережья находится в ведении военно-морского командования. Мне известно, что осуществляется патрулирование береговой полосы. На море ночью дежурят катера.

Наступило продолжительное молчание. Полковник хмурился и нетерпеливо мял в руке незажженную папиросу. Наконец он спросил:

— Вас не затруднит затребовать рапорты морской и береговой охраны в ночь на девятое июня?

Майор Ширшов удивленно посмотрел на Дымова, но ничего не ответил и молча кивнул.

— Вот и хорошо! — почти весело сказал Сергей Сергеевич, посмотрел на часы и встал с кресла. Следом за ним поднялся майор.

— Сделаем так, товарищ Ширшов, — Дымов дружелюбно улыбнулся и протянул на прощание руку. — Я осмотрюсь, побеседую с Семушкиными, с Рощиным. Кстати, предупредите старшего лейтенанта, чтобы он мне показал материалы следствия, если не возражаете, конечно. Побываю на полигоне. Отвлекать вас от дел не буду, ведь пока у меня ничего конкретного нет. Одни гипотезы! — он улыбнулся. — А уж коли придется обратиться к вам за помощью, надеюсь, не откажете!

— Будьте спокойны, товарищ полковник, — заверил майор.

Дымов вышел на улицу, еще раз заглянул — для точности — в свою записную книжку и направился в сторону Ореховой улицы, на которой жили Семушкины.

Уже близился вечер. Солнце еще стояло высоко в небе, но зной спадал, дышалось легче. Сергей Сергеевич снял фуражку и вытер вспотевший лоб. Только сейчас он почувствовал, что устал и проголодался. Еще бы! Завтракал он рано, еще у себя в московской квартире. С того времени он успел перенестись сюда, к черноморскому побережью. Не мешало бы поесть и отдохнуть. А вот и ресторан. На открытой веранде веселятся люди: поют, танцуют.

Сергей Сергеевич остановился возле ресторана, раздумывая, заходить ли, но потом зашагал дальше. Ему хотелось поскорее попасть в дом Семушкиных.

Дверь открыл высокий стройный молодой человек. Из-под его белой шелковой рубашки выглядывала традиционная морская тельняшка. Лицо казалось серым, уставшим.

Когда Дымов вошел и остановился в небольшой чистенькой прихожей, Алексей удивленно и печально посмотрел на незнакомого офицера, по флотской привычке чуть подтянулся и негромко спросил:

— Вы к нам, товарищ полковник?

— К вам, если разрешите войти. Вы — Алексей Семушкин?

— Так точно. А вы — не Васильев?

— Нет. Я его друг.

— Ах да, простите, ведь он, кажется, ученый. А вы…

— А я, как видите… — Сергей Сергеевич улыбнулся и протянул руку. — Давайте знакомиться. Дымов. Сергей Сергеевич. Из Комитета государственной безопасности.

Алексей теперь понял, что привело полковника в их дом.

— Простите. Пожалуйста, заходите, — смущенно проговорил он и внимательно посмотрел на гостя. И столько затаенной тоски прочел Сергей Сергеевич в глазах Алексея, что, поддавшись порыву, обнял его за плечи.

Лицо Алексея чуть порозовело. Окончательно смущенный, он открыл дверь в комнату.

Из-за стола поднялась девушка. Она протянула руку и тихо назвала себя:

— Анна Куликова.

Сергей Сергеевич незаметно огляделся. Светлая, уютно обставленная комната. На стене, возле тахты, большой портрет отца.

Алексей ждал, что полковник начнет расспрашивать его, но тот, видимо, не торопился, рассматривал семейные фотографии на стенах, прикладывал к уху различные ракушки, подбрасывал на руке разноцветные морские камешки. Алексей переминался с ноги на ногу, не зная, что ему нужно сейчас делать.

Выход нашла Анка.

— Вы, наверно, устали, товарищ полковник?

— Сергей Сергеевич, — напомнил Дымов.

— Хорошо. Не хотите ли помыться с дороги, Сергей Сергеевич, и закусить?

— С удовольствием. Поухаживайте, пожалуйста, за стариком, молодая хозяйка.

Теперь смутилась и Анка. Ее лицо зарделось, и она тихо проговорила:

— Я здесь не хозяйка.

— А-а… — понимающе протянул Дымов. — Значит, будущая хозяйка?

Он взглянул на Алексея. Тот поспешил отвернуться.

Дымов помылся, почистился, а потом все трое сели за стол.

— У вас в семье еще кто-нибудь есть? — спросил Дымов Алексея.

— Бабушка. Она в соседней комнате. Слегла. Все время плачет.

Постепенно завязался разговор, который интересовал Дымова и которого ждал Алексей. Чтобы не мешать, Анка, сославшись на необходимость проведать бабушку, вышла в другую комнату. Отвечая на вопросы полковника, Алексей медленно и подробно рассказывал все, что видел сам и что узнал от отца в день его трагической смерти.

Еще несколько минут назад Алексей чувствовал себя разбитым, подавленным всем случившимся, чувствовал смущение от присутствия неожиданного гостя из Москвы. Но, странное дело, этот полковник сумел незаметно и ненавязчиво завязать беседу, которая теперь уже не тяготила Алексея, а, наоборот, облегчала душу. Ему захотелось выговориться, поделиться своим горем и услыхать объяснение всему тому, что он сам объяснить не мог. И Алексей начал говорить о тревоге отца, о его находке на берегу, о старых фронтовых фотографиях, которыми внезапно заинтересовался Игнат Петрович.

Сергей Сергеевич внимательно слушал. Все, что говорил Алексей, совпадало с предположениями, возникшими при чтении записок Кленова-Васильева. И сейчас полковник хотел в рассказе Алексея уловить что-то такое, что подтвердило бы правильность всех его догадок и напрашивавшихся выводов. Ему важно было ухватиться за какую-нибудь мелочь, деталь, ускользнувшую от внимания следователя и майора Ширшова. Эта деталь, возможно, и определит направление дальнейших поисков.

Алексей заканчивал свой рассказ.

— Когда меня вызвали в милицию, я сообщил все, что знал. Никого подозревать я не могу. Врагов у отца не было. Денег он с собой не носил. Мне дали осмотреть вещи отца, они оказались в порядке. Паспорт, партбилет, ключи, в бумажнике несколько пробных фотографий, немного мелочи. Украли только «лейку».

Алексей тяжело вздохнул и, будто подводя итог всему сказанному, добавил:

— А отца нет!

Дымов, казалось, не заметил этого вздоха, не расслышал последних слов. Лицо его сделалось напряженным, глаза сощурились.

— Перечислите, пожалуйста, еще раз вещи отца, — попросил он.

Алексей удивленно пожал плечами и повторил:

— Партбилет, паспорт, ключи, мелочь…

— Значит, украли только фотоаппарат?

— Да. И в милиции так говорят.

— А фронтовые снимки и водолазная деталь? Ведь отец взял их с собой из дому?

— Взял.

— Где же они?

На этот вопрос Алексей ответить не мог. Но он твердо помнил, что среди вещей убитого ни фотоснимков черенцовских следов, ни найденного на берегу моря металлического предмета не было. Они исчезли.

Глава 4. На полигоне

Как и в кроссвордах, которыми так увлекался Дымов, пустые клетки постепенно заполнялись, почти все становилось на свои места. Правда, еще многого не хватало в той оперативной головоломке, которую сейчас разгадывал Сергей Сергеевич. Но последние сомнения отпадали, предположения превращались в уверенность. Нет, это не обыкновенный грабеж и не уголовное преступление. Убийство Семушкина было задумано и осуществлено по другим причинам и с другой целью. Преступника интересовали фронтовые снимки черенцовских следов и более поздние снимки следов на берегу; ему нужна была деталь от водолазного скафандра, кем-то потерянная и найденная Семушкиным. Преступник спешил, это очевидно, иначе он не стал бы «работать» так открыто. Отчаянный, хладнокровный и опытный убийца!

Раздумывая над всем этим, Сергей Сергеевич все же не находил удовлетворения: да, многое оставалось неясным и загадочным. В руках у полковника пока не было той ниточки, за которую можно было ухватиться в поисках врага. Кто он? Где прячется? Почему так поспешно убит фотограф Семушкин?

Поблагодарив Алексея за откровенный разговор, Дымов признался, что очень устал и не прочь бы с дороги отдохнуть часок-другой. Уже на пороге комнаты, которая, со слов Алексея, давно ждет гостей, Сергей Сергеевич попросил послать телеграмму в Москву Васильевым.

Алеша даже изменился в лице, услыхав просьбу полковника. Уже позже, через несколько дней, он признался, что в этот момент как-то особенно отчетливо вспомнил отца. В то роковое утро отец обратился к нему почти с такой же просьбой.

Алексей молча взял протянутый ему Дымовым исписанный листок бумаги и ушел, ни слова не говоря.

Комната, где временно поселился Сергей Сергеевич, окнами выходила в сад. Небольшая, квадратная, оклеенная светлыми обоями, она радовала глаза опрятностью, чистотой, свежестью. На стенах висели фотографии. Дымов начал внимательно рассматривать их. На одной он сразу узнал Андрея Николаевича в военной форме. На другой фотографии Андрей стоял в обнимку с тремя боевыми товарищами. Один — низенький, узкоглазый, второй — среднего роста, крепыш, а третий — высокий, рослый молодец с «лейкой» через плечо, Семушкин!

Сергей Сергеевич долго разглядывал последнюю фотографию, словно не мог оторваться от нее.

А вот еще одно знакомое лицо. Небольшая фотокарточка, почти над изголовьем кровати. Стройная, худенькая, большеглазая девушка в военной форме, Нина Строева, ныне жена Васильева.

Дымов переходил от одной фотографии к другой, невольно думая о человеческих судьбах, о путях-дорогах, которыми идут по жизни разные люди — друзья, товарищи, родные. Немые фотографии без слов рассказывали о большой дружбе и любви этих людей. Одного уже не стало. Чувство горечи сдавило сердце Дымова.

Когда Сергей Сергеевич проснулся, солнце стояло совсем низко, и ему показалось, что он проспал очень долго. Но, поглядев на часы, полковник убедился, что это не так. Спал он всего два часа и, как это часто бывает с людьми, поглощенными одной заботой, мысль полковника даже во сне продолжала работать в определенном направлении.

Что же дальше? Что же дальше? Каким путем идти? Что конкретно интересует врага здесь, в районе работ «Осинга»? Сам Дымов был лишь в самых общих чертах знаком с задачами «Осинга», а теперь возникла необходимость познакомиться с ними подробнее. Без этого он не сможет определить направление главного удара.

Сергей Сергеевич вскочил с кровати. Посещение полигона и раньше входило в его планы, но сейчас полковник решил начать именно с этого.

Начать?… Сергей Сергеевич глянул в окно. Времени остается в обрез. На юге темнеет рано. Вряд ли ему удастся засветло добраться до «Осинга».

Сергей Сергеевич поспешно открыл чемодан, кем-то заботливо внесенный в комнату, надел штатский летний костюм и, стараясь не шуметь, вышел в соседнюю комнату. Ни Алеши, ни Анки уже не было. Из комнаты больной матери Игната Петровича тоже не доносилось ни звука.

На столе стоял кувшин с молоком, в глубокой тарелке лежал творог, рядом — масло, свежевыпеченный домашний хлебец. Сергей Сергеевич с удовольствием выпил стакан молока, а есть не стал. Он торопился. Осторожно, на цыпочках, он вышел из дому и захлопнул дверь.

Для того чтобы попасть на территорию «Осинга», пришлось исколесить почти весь поселок. Берегом Дымов идти раздумал, хотя этот путь был значительно короче. Он шел улицами, переулками, поднимался, спускался и, наконец, добрался до того места берега, где начиналась изгородь полигона. Но здесь выяснилось, что вход с другой стороны. Пришлось пройти еще с четверть километра.

Наконец Сергей Сергеевич дошел до маленькой калитки, над которой красовалась лаконичная надпись: «Без звонка не входить. Собаки!»

Снаружи, вдоль забора, прохаживался часовой — матрос с автоматом.

Дымов позвонил. В то же мгновение ему ответил заливистый собачий лай.

«Э, да тут целая псарня!» не без удовлетворения отметил про себя полковник и понял, что с этой стороны подступ к полигону достаточно хорошо защищен.

Звякнула щеколда. Калитка открылась, и небольшое пространство входа заслонила широкоплечая фигура другого матроса. На его бескозырке золотели слова: «Черноморский флот».

— Вам кого? — спросил матрос, внимательно разглядывая посетителя.

Дымов назвал себя и попросил сообщить о своем приходе вице-адмиралу-инженеру Рудницкому, начальнику «Осинга».

— Сейчас доложу, — коротко ответил матрос и прикрыл калитку. По видимому, он имел прямую телефонную связь с лабораторией, так как очень скоро калитка снова открылась и матрос попросил предъявить документы. Он медленно и внимательно дважды прочитал их, лихо откозырнул и пропустил внутрь.

— Проходите, товарищ полковник. Вас ждут.

Навстречу уже спешил адъютант вице-адмирала-инженера. Он поздоровался с полковником и повел его по узкой, длинной, покрытой гравием дорожке. Сергей Сергеевич внимательно приглядывался ко всему, что попадалось на пути. Его поразили несколько огромных вольеров, расположенных неподалеку от входа. Спутник перехватил его взгляд и усмехнулся.

— Сторожевые псы. Мы их спускаем на ночь. Собаки тренированные, каждая знает свое место, свой ночной пост.

Дымов молча кивнул.

— У нас есть и другие сторожа. Электрические, — продолжал спутник Дымова. — Но они, как говорится, наш второй пояс.

Дымов увидел палатки, в которых, по всей вероятности, разместились научные сотрудники и обслуживающий персонал. Несколько поодаль, за деревьями, виднелось небольшое здание с огромными черными раструбами вместо окон. Дымов обратил внимание на то, что здание стояло наклонно к берегу моря. Оно было построено из не известного полковнику легкого металлического сплава и казалось легким, воздушным.

Увлеченный осмотром полковник не заметил, как из маленькой, едва заметной боковой дверцы навстречу ему вышел невысокий сухонький старик, одетый в белоснежный халат. На голове старика красовалась маленькая круглая шапочка — ермолка, какую обычно носят академики и хирурги. Полковнику Дымову раньше не приходилось сталкиваться с академиком Рудницким, и он с нескрываемым интересом смотрел на человека, научный авторитет которого высоко ценился на родине и за рубежом.

— Полковник Дымов, — коротко, по-военному, представился Сергей Сергеевич.

— Здравствуйте, полковник. О том, что вы заглянете, мне уже радировали из Москвы. Чем могу быть полезен? — быстро проговорил Рудницкий и протянул руку.

— Отвлек вас от срочной работы, товарищ вице-адмирал?

— Есть грех. Но вы же пришли по делу.

Рудницкий мельком глянул на адъютанта. Тот понимающе наклонил голову и отошел в сторону.

— Да, я пришел по делу. За помощью и консультацией.

— Прошу! — Энергичным жестом Рудницкий показал на одну из палаток.

В палатке было сумрачно и прохладно. Первое, на что обратил внимание полковник, были книги. Они заполняли удобные, облегченные стеллажи, по-видимому, специально изготовленные для частых и продолжительных экспедиций вице-адмирала.

Рудницкий пододвинул гостю складной полотняный стул, сам уселся на краю застеленной солдатским одеялом походной кровати, положил рядом с собой пачку папирос, зажигалку, закурил и приготовился слушать.

— Мой приезд в Мореходный, — после небольшого молчания заговорил Дымов, — связан с возникшими у нас подозрениями о том, что работа вашей группы привлекла внимание иностранных разведок.

— Возможно! — хладнокровно согласился Рудницкий и глубоко затянулся. — Собственно, это неизбежно. Мы работаем над изобретением, представляющим не только научное, но и не меньшее оборонное значение. — Он откашлялся и, разгоняя рукой дым от папиросы, спросил: — А какие у вас данные считать, что мы уже оказались в центре внимания? Работаем мы в полной тайне.

— Нет тайного, что не стало бы явным, — усмехнулся Дымов. — Дело в том, что несколько дней назад в Мореходном убили человека, в прошлом фронтовика-разведчика. У меня есть основания предполагать, что убитый напал на след врага и за это поплатился жизнью. Убийца прибыл, очевидно, издалека.

— Чтобы совершить убийство?

— Нет. Думаю, что это визит с точным адресом: «Осинг»!

— А какое отношение имел убитый к «Осингу»?

— Никакого. Если рассуждать логически, возникает вопрос: почему такая честь оказана мало чем примечательному поселку Мореходный? Не потому ли, что ваша группа находится здесь и заканчивает свою работу?

Рудницкий промолчал. Как каждый настоящий ученый, он умел слушать и, слушая, размышлять и находить самостоятельные ответы на поставленные вопросы. И все же он спросил:

— Может быть, Мореходный — только пересадочная станция? Вы ищете врага здесь, а он уже катит куда-нибудь вглубь страны, совсем с другим заданием?

— Я об этом думал, — покачал головой Сергей Сергеевич. — При такой ситуации убийство Семушкина — это фамилия убитого — бессмысленно и неоправданно рискованно. Зачем оно, если враг в Мореходном только транзитный пассажир? Нет-нет, враг находится где-то здесь, рядом с нами. Поэтому он и пытается уничтожить следы, уничтожить любую ниточку, которая тянется к нему и может его выдать.

— Вам виднее, полковник, — развел руками академик. — В этой области спорить с вами не собираюсь. И ваш визит прикажете понимать, как предложение повысить бдительность, быть, так сказать, начеку?

— Вам виднее, — теми же словами ответил Дымов, и Рудницкий невольно улыбнулся. — А пришел я за другим: хочу стать, хотя бы на несколько минут, вашим учеником и внимательным слушателем.

— Собираетесь переквалифицироваться? — в голосе академика прозвучали веселые нотки.

— Нет, для этого я уже слишком стар, — так же весело ответил Дымов. — А если говорить серьезно, мне нужно более точно знать сущность, значение ваших работ, чтобы понять, на что, вероятнее всего, нацелился враг.

— Гм, гм… — покашлял Рудницкий. — В этом, пожалуй, есть смысл.

— Поэтому я и решаюсь отнять у вас, товарищ адмирал, еще несколько минут. Очень прошу вас, в пределах возможного, коротко просветить меня.

Рудницкий испытующе оглядел Сергея Сергеевича, несколько секунд сидел в задумчивости, старчески шевеля губами, потом, решительно кивнув, встал, прошел вглубь палатки, вытащил из маленького стола лист бумаги, несколько карандашей и, ни слова не говоря, вернулся обратно.

— Извольте. Значит, коротко и по возможности популярно, — повторил он. — Ну что же, попробую. Тогда извольте слушать. Начну с азов.

Он побарабанил пальцами по бумаге и заговорил негромко и неторопливо:

— Что такое локация, уважаемый полковник? Это — определение места объекта в пространстве при помощи направленных волн. Локатор — прибор, а еще точнее — комплекс приборов, которые дают нам возможность определять расстояние до объекта или цели, интересующей нас, ее курсовой угол, скорость передвижения или место нахождения. В основе локатора лежит явление отражения волн от того предмета, который мы хотим обнаружить. Для того чтобы вы отчетливее представили нашу работу, позволю себе несколько общих замечаний. Для обнаружения объекта в пространстве — в воздухе и в воде — объект необходимо облучать электромагнитной или звуковой энергией большой мощности, ибо только тогда на локатор вернется достаточное для приема количество энергии. Энергия излучается не непрерывно, а очень короткими, но мощными посылами-импульсами. Это нужно для того, чтобы импульс, отраженный от объекта, успел возвратиться раньше, чем будет послан следующий. В общем так, товарищ полковник.



Рудницкий посмотрел на Дымова, глаза его озорно прищурились.

— Если мальчишкой вы бегали по горам или в лесу, аукались, перекликались с ребятами и слушали эхо, вы можете получить патент на право называться одним из основоположников радиолокации.

Сергей Сергеевич, молча, не меняя выражения лица, кивнул, что должно было означать, что он понял не только шутку, но и то, что скрывалось за ней.

Рудницкий взял карандаш, поправил лежащий перед ним лист бумаги и начал что-то рисовать и записывать.

— Мы испытываем усовершенствованный автоматический подводный локатор. Ультразвуковой! — подчеркнул он. — Наш «АЛТ-1» — стоящая вещь. Вес «АЛТ» — немногим более двухсот килограммов. Как видите, птичка-невеличка, но несет золотые яички. — Рудницкий неожиданно рассмеялся, довольный собственной остротой. — «АЛТ-1» установлен на большой квадратной чугунной плите. Все это сооружение отправляется на дно моря. И тогда… — Вице-адмирал не договорил, но сделал движение рукой, словно запирал замок. — На плите смонтирован обтекаемый кожух. Внутри кожуха находятся блок питания с атомными батареями и электронная аппаратура, в том числе автоматический передатчик. Здесь же помещается некое оригинальное устройство, дающее возможность, в случае необходимости, немедленно включать минные поля, прикрывающие наши берега.

При этих словах Сергей Сергеевич невольно вспомнил странной формы здание, которое он видел на полигоне «Осинга», с черными раструбами вместо окон.

— На кожухе, — продолжал вице-адмирал, — установлена вращающаяся приемно-передающая параболическая антенна.

Рудницкий отложил карандаш и зажег потухшую папиросу.

— Вот, пожалуй, все. Как видите, популярно, коротко и, по-видимому, не совсем понятно? Могу еще добавить, что «АЛТ-1» обнаруживает под водой на любых глубинах любой предмет, лежащий на грунте, а также движущийся к берегу или вдоль него. В том числе лодки и снаряды с атомными зарядами.

Рудницкий протянул Дымову лист бумаги, на котором схематично нарисовал «АЛТ-1». Для большей ясности он пронумеровал его детали и внизу, под рисунком, перечислил их названия.

Сергей Сергеевич внимательно разглядывал рисунок, а вице-адмирал после короткой паузы заговорил снова:

— Научное значение «АЛТ-1» трудно переоценить. Он даст нам возможность разгадать еще не разгаданные тайны глубин, этого царства вечного мрака, неизмеримо облегчит исследования морского дна при строительстве портовых сооружений. Он нужен для обнаружения затонувших кораблей, отыскания донных мин, для самых сложных водолазных работ во всех областях их применения. Ну, и, как вы сами понимаете, «АЛТ-1» — грозное оружие обороны, так сказать, страж морских глубин, всевидящее око.

Сергей Сергеевич теперь яснее представлял себе значение работ «Осинга». Он даже повеселел, так как понял, почему враг нацелился именно сюда.

— Скажите, пожалуйста, — попросил он Рудницкого, который тщательно разрывал рисунок, — следовательно, святое святых «АЛТ-1» находится в его кожухе?

— Да. Если таинственный убийца, о котором вы говорили, действительно существует, содержимое кожуха должно интересовать его в первую очередь. Однако его может интересовать и антенна, так как она — нового, чрезвычайно компактного устройства.

Они беседовали еще полчаса — ученый и контрразведчик. Расстались как добрые знакомые. Вице-адмирал сообщил на прощание, что спуск «АЛТ-1» и опробование его под водой состоятся через несколько дней. Встав с места и направляясь к выходу из палатки, он нажал настольную кнопку и вызвал адъютанта. Тот явился почти в то же мгновение.

Было уже темно, когда они шли обратно по территории «Осинга». У вольеров с собаками слышался легкий шум. Адъютант посмотрел на светящийся циферблат наручных часов.

— Сейчас начнут разводить по своим постам наших четвероногих сторожей, — пояснил он.

У выхода сидел тот же матрос. Он встал, завидев идущих, откозырял и молча открыл калитку.

Возвращался Сергей Сергеевич старой дорогой. Зрительная память у него была замечательная, и он шел уверенно, будто уже много раз бывал здесь и знал эти улички и переулки на память. Позади глухо шумело море.

Алексей еще не спал, когда Сергей Сергеевич осторожно постучал в дверь дома. Юноша встретил его с обрадованным и несколько растерянным видом. Дымов сразу заметил это.

— Что случилось, Алеша? — встревоженно спросил он.

— Нашли… Убийцу отца нашли, — торопливо проговорил Алексей. — Уголовником оказался. Попался на том, что пытался продать украденную у отца «лейку». Товарищ Борзов на базаре его заметил и сразу задержал.

— Молодой? Старый?

— Молодой парень.

— И что же, он сознался?

— Да. В краже «лейки» сознался. А в остальном — нет, виновным себя не признает.

Сергей Сергеевич задумался. Сообщение Алексея на какое-то мгновение поколебало весь расчет полковника. Но он тут же отбросил эти колебания. Жулик, укравший аппарат, может отправиться на базар для продажи украденного. Но опытный враг, совершивший убийство на пути к «Осингу», не будет заниматься торговлей. Нет, ни в коем случае.

Дымов взял Алексея под руку, прошел с ним в комнату и сказал тихо и очень уверенно:

— То, что жулика поймали, хорошо. Но убийца — не он. Нет, Алеша, не он!

Глава 5. Убийца — не он

Сергей Сергеевич был недоволен собой. Зачем так поспешно он сказал Алексею эти слова — «убийца — не он»? Имел ли полковник право, не увидав даже арестованного, не задав ему ни одного вопроса, так категорически утверждать это? Алексей выглядел растерянно и огорченно, он ожидал, что сейчас услышит продолжение начатой фразы, узнает имя убийцы. Но именно этого Дымов не мог сделать по очень простой причине: он еще сам не знал, где убийца и кто он.

Сидя в темноте у раскрытого окна комнаты, Сергей Сергеевич взвешивал свой поступок и критиковал самого себя. Что же это — поспешность, опрометчивая фраза, ошибка или, наоборот, глубокое убеждение в правоте своих предположений и выводов?

Майор Ширшов утверждает, что убийство Семушкина — уголовное преступление. Правда, он многого не знает. А «Осинг»? «Осинг»?… И если враг преследует именно эту цель, тогда согласиться с Ширшовым — значит открыть путь врагу к новому локатору.

В практике Дымова был случай, давно, еще в дни его молодости, когда он слишком поспешно и ошибочно обвинил человека, и тот был арестован. Когда Дымов убедился в своей ошибке, он прямо и честно доложил об этом своим руководителям и прокурору. Несмотря на сопротивление своего тогдашнего непосредственного начальника, человека недалекого, не желавшего видеть погрешностей в своей работе, Дымов добился освобождения и реабилитации арестованного. Но сколько пережил он тогда! Как строго и беспощадно судил себя за то, что чуть было не сломал жизнь невиновному, честному советскому человеку.

Не менее тяжко было бы ошибиться и в обратном: не увидеть настоящего преступника, дать ему возможность уйти от заслуженного наказания.

Возбужденное состояние Дымова не гармонировало с окружавшей его торжественной тишиной ночи. Все вокруг напоминало о мире и покое — и звездное сияние в густой темени неба, и легкий, еле ощутимый ветерок, доносивший стойкие запахи роз и магнолий, и мерное дыхание моря, лежавшего почти рядом. Полковнику надо было отвлечься от одолевавших его мыслей и отдохнуть. Он решил перед сном, как это часто делал дома, посидеть над кроссвордом, благо под руками был последний номер «Огонька».

Сергей Сергеевич включил ночник и начал без особых трудностей заполнять клетки кроссворда. Через несколько минут он, однако, призадумался: требовалось назвать одну из сонат Бетховена, но возникавшее в памяти название «Патетическая» не подходило: буквы по горизонтали и вертикали не совпадали. О какой же сонате идет речь? Ах да, «Апассионата», как он мог забыть о ней! Именно это слово и требовалось сюда. Вписывая в клетки буквы, Дымов невольно вспомнил слова Максима Горького о том, как любил «Апассионату» Ленин. Он называл ее изумительной, нечеловеческой музыкой. Ленин говорил, что, слушая музыку, хочется гладить по головкам людей, но делать этого нельзя, наоборот, приходится бить по головкам, хотя в идеале большевики против всякого насилия над людьми.

Дымов откинулся на спинку стула и вздохнул. «Да, — подумал он, — есть еще обладатели таких головок, которые только и думают о том, чтобы вредить, портить, пакостить. Они делают все возможное, чтобы не было у нас ни домашнего тепла, ни радостей мирной жизни».

Ради того, чтобы эта мирная жизнь не была нарушена, чтобы никакой враг не смог проникнуть в родной дом, ему, чекисту Дымову, и многим таким, как он, приходится ежедневно стоять на посту.

Где-то хлопнула калитка. Дымов как бы очнулся от своих мыслей. «Все философствуете, Сергей Сергеевич, — подумал он о самом себе. — Ну что ж, это иногда на пользу. Ведь и в вашем суровом будничном труде есть своя лирика, доступная только тому, кто любит родную землю, кто по-настоящему любит людей». Дымов вздохнул и придвинул журнал.

На следующий день ранним утром Сергей Сергеевич отправился в районное отделение милиции. Ему нужно было посмотреть на жулика, укравшего фотоаппарат, допросить его, окончательно убедиться в своей правоте или в своей ошибке.

Старший лейтенант Рощин встретил полковника настороженно и вместе с тем обрадованно. Было в его лице, в его движениях, — торопливых и нервных, что-то, напоминавшее Дымову его самого в молодости. Видимо, старшего лейтенанта томила незавершенность начатого дела. Достаточно было полковнику назвать себя, как Рощин скороговоркой произнес:

— Да-да, я знаю. Майор говорил о вас, — и он ткнул рукой бумаги, лежавшие на столе.

— Вот! Пишу, пишу, а толку чуть…

— Вы Маяковского читали? — спросил неожиданно Дымов, и Рощин даже покраснел от удивления. — Стихи любите?

— Маяковского? — пробормотал старший лейтенант. — Стихи? Да, конечно…

— В нашем деле, как и в поэзии, дорогой товарищ Рощин, приходится просеивать много фактов, событий, впечатлений, предположений, и все для того, чтобы выловить крупицу истины. Помните, у Маяковского: «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». — Улыбка осветила лицо полковника. — Так что не волнуйтесь зря.

— Я понимаю, — тихо ответил Рощин, удивляясь, как полковник, занятый большой и отнюдь не поэтической работой, помнит на память строчки из Маяковского. Но еще больше удивили и обрадовали Рощина слова о «нашей работе». Так майор Ширшов с ним никогда не говорил. Рощин быстро стал складывать в папку разложенные бумаги, а Дымов, затягиваясь папиросой и наблюдая, спросил, не спешит ли куда старший лейтенант. Получив отрицательный ответ, он попросил:

— В таком случае уделите мне несколько минут.

— Пожалуйста, товарищ полковник.

— Вы арестовали вора, укравшего аппарат из фотоателье?

— Да.

— И что же?

— Ничего! — развел руками Рощин.

— То есть как это — «ничего»? — удивился Дымов. — Сознался?

— Сознался.

— В краже «лейки»?

— Да.

— А в остальном?

— Нет. Категорически отрицает!

— Значит, лжет?

Рощин надолго задумался, потом пристально посмотрел в глаза полковника и нерешительно ответил:

— Н-не знаю… У меня нет ощущения, что он лжет.

Сергей Сергеевич минутку помолчал, будто обдумывая последующие вопросы, затем опять спросил:

— Собаку на место преступления приводили?

— Так точно, — сразу подтянулся Рощин. — Только безрезультатно.

— Почему?

— К тому времени в фотографии было столько натоптано, что собака уже не могла взять след. Ведь людей сбежалось — уйма. Кроме того, в переполохе, с испугу уронили и разбили бутыль с реактивом и облили весь пол.

— Плохо! — коротко резюмировал Дымов. — Ну что ж, давайте сюда арестованного. Хочу поглядеть на него.

Через несколько минут милиционер ввел в комнату невысокого парня лет двадцати, в узком сером пиджаке и широких, расклешенных брюках. Держался парень спокойно и даже как будто бравировал своим спокойствием и независимым видом, однако чувствовалось, что он перепуган и взволнован. На его худом остроносом лице блуждала неестественная улыбка, левой рукой, на которой виднелась татуировка, он непрерывно приглаживал светло-рыжие волосы, рассыпавшиеся во все стороны.

Дымов с любопытством посмотрел на него, предложил сесть и спросил — не то Рощина, не то арестованного:

— Уголовник?

Рощин кивнул, а парень обиженно пожал плечами.

— Судился?

— Да, — коротко ответил Рощин.

— Гражданин начальник, — хриплым басом заговорил парень, — я вам расскажу свою жизнь, а то эти, — он протянул руку в сторону Рощина, — разве они что понимают и сочувствуют?

— Насчет вашей жизни поговорим в другой раз, — сказал Дымов. — А сейчас ответьте мне на несколько вопросов.

— Да разве я отказываюсь?

— Хорошо. Откуда и когда вы приехали в Мореходный?

— Три дня назад. С Курского вокзала. Из Москвы.

— Зачем?

— Курортный сезон, гражданин начальник. Хотел поправить свое здоровье у моря.

— Постоянное место жительства есть?

— Пока еще нет. Я ведь недавно…

Рощин при этих словах арестованного вытянул вверх ладонь и растопырил пять пальцев, что означало срок заключения, который отбыл этот «курортник».

— Так. И сразу за старое дело?

— Да я ж случайно…

— Случайно украл?

— Ага! — ответил парень, не уловив иронии в вопросе Дымова. — Так получилось.

— Расскажите, как же это получилось?

— Очень просто. Иду я, значит, по улице, магазины да столовки — на запоре, не проснулись еще. А тут, гляжу, дверь в фотографию открыта. Отчего же не зайти, раз дверь открыта? Просунул я голову, вижу: на столе, у самого входа — «лейка». А я, гражданин начальник, давно, знаете, интересуюсь фотографией. Люблю эту работу — раз, и готово! — Парень выразительно щелкнул пальцами и осклабился.

— Нечего дурака валять! — прикрикнул на него Рощин.

— Так я ж не валяю, а правду говорю. Просунул я голову дальше, и тут меня испуг взял: на полу, на самом что ни на есть голом полу лежит кто-то, голова прикрыта черным материалом, ноги длинные, аж до самой занавески в конце комнаты. На полу что-то разлито. А занавеска шевелится.

— Постойте! — прервал его Дымов. — Занавеска, говорите, шевелилась?

— Да. Может, ветром ее заколыхало, а может, кто там был да подглядывал…

— Ну и дальше?

— А дальше что ж… Напугался я. Схватил со стола эту «лейку», будь она проклята, да ходу. Вот так оно случайно все и стряслось. Если бы не напугался…

— То и не украл бы? — спросил с улыбкой Рощин.

— Ага! Хотя нет, — простодушно сознался парень, — наверно взял бы. Уж больно «лейка» хороша.

— И сразу — на базар? — снова задал вопрос Дымов.

— Не сразу. Переждал малость. Мне деньги нужны были. Пошел я на базар, а там этот плюгавый да облезлый старичишка привязался. Он мне сразу не понравился, этот тип! Сколько, говорит, хочешь за аппарат, а сам приглядывается да принюхивается. Не люблю таких. Хочешь, говорю ему, покупай, а не хочешь — плыви на своих двоих да не оглядывайся. А он как вцепится в меня, как закричит…

— И все?

— А что ж еще?

— А еще — убийство! — сказал Дымов, вглядываясь в арестованного.

— Что вы, что вы, гражданин начальник. — Парень даже замахал руками. — Мокрыми делами я никогда не занимался.

Дымов и не сомневался, что уголовник говорит правду. Задав еще несколько вопросов и пообещав в другой раз побеседовать «насчет жизни», он распорядился увести арестованного. Парня увели. Рощин прикрыл за ним дверь и вопросительно посмотрел на полковника. Он ждал продолжения разговора, указаний, как дальше вести дело, но Дымов молча жевал мундштук папиросы и о чем-то напряженно думал.

Дверь открылась, и в комнату вошел майор Ширшов. Он радушно улыбнулся Дымову и Рощину и поздоровался с ними.

— Дежурный доложил мне: полковник из Москвы в милицию пошел, — сказал Ширшов, — ну, и я следом, кстати, захватил один рапорт, из тех, которые вы просили. По-моему, он представляет некоторый интерес. — Ширшов помолчал и спросил:

— Допрашивали, товарищ полковник?

— Да.

— Как видите, дело идет к концу. Пойман с поличным.

— Но арестованный отрицает свою вину в убийстве.

— Сегодня отрицает — завтра сознается. Куда ему деваться?

— Мне кажется, товарищ Ширшов, — сказал Дымов, — этот парень никого не убивал. — После короткой паузы он медленно добавил: — Вы не знаете некоторых обстоятельств, предшествовавших смерти Семушкина.

— Каких, разрешите спросить?

— Накануне своей смерти Семушкин обнаружил на берегу моря подозрительные следы и нашел деталь от водолазного скафандра.

И Дымов коротко рассказал Ширшову и Рощину все, что ему стало известно от Алексея.

— Таким образом, — закончил он, — украдена не только «лейка», но и фотоснимки, а главное — украдена найденная на берегу водолазная деталь.

— Нда-а… — растерянно протянул Ширшов. Сообщение Дымова спутало все выводы майора, которые легко и быстро венчали это «милицейское» дело.

Полковник прервал затянувшееся неловкое молчание.

— Вы только что сказали о документе. Прошу вас…

Майор вытащил из кармана кителя небольшой лист бумаги и протянул его Дымову.

— Рапорт командира катера мичмана Куликова. Старый, бывалый моряк. Его катер дежурил в ночь на девятое июня. Правда, в рапорте тоже ничего существенного, но, может быть…

Дымов кивнул и углубился в чтение. По мере того как он читал подробный рапорт мичмана о происшествии, случившемся в ночь на девятое июня, лицо его хмурилось все больше и больше. Наконец он окончил чтение.

Ширшов и Рощин внимательно наблюдали за ним.

— Скажите, товарищи, — обратился к ним Дымов спокойным и ровным голосом, — что вам известно о Курманаеве?

— Рыбак, садовник, тихий, замкнутый человек. Компрометирующих материалов нет, — отозвался Ширшов.

— Материально Курманаев живет хорошо, обеспеченно, — добавил Рощин. — Немалые деньги старик выручает от продажи рыбы и цветов.

— Где он живет? — спросил Дымов.

— На самом берегу моря. У Зеленых Холмов.

— Прошу вас, товарищ Ширшов, — тоном приказания сказал Дымов, — немедленно установите наблюдение за домом Курманаева. Если не возражаете, руководство этим делом поручим старшему лейтенанту Рощину. Я проинструктирую его.

Глава 6. Задание полковника Дымова

Лаконичная телеграмма Дымова ошеломила Васильевых. Особенно потрясен был Андрей Николаевич: убили Игната, фронтового друга! Сколько вместе исхожено дорог, сколько пережито трудных минут, часов, дней — бок о бок, рука к руке. Пусть последние годы редко удавалось видеться, все равно — чувство нерушимой солдатской дружбы сохранялось в их сердцах и ничто — ни время, ни расстояние — не могло развеять его. Семушкин искренне любил своего бывшего командира и гордился тем, что он стал профессором; Андрей Николаевич всегда помнил боевого парторга роты разведчиков и тоже любил его за храбрость в бою, скромность в быту, за чистый и цельный характер. И вот — эта неожиданная страшная весть…

В ночь перед вылетом (от плана поездки на юг в уютном купе мягкого вагона пришлось отказаться) Васильевы почти не спали. Нина Викторовна заканчивала последние приготовления и ежеминутно с тревогой поглядывала на мужа.

С момента получения телеграммы от Дымова Андрей Николаевич сильно осунулся, словно постарел. Он подолгу молча сидел в кресле, глядя в пространство и бесцельно вертя в пальцах незажженную папиросу.

На протяжении всего пути до Мореходного Андрей Николаевич был задумчив и грустен, в промежуточных аэропортах почти не выходил. Нина Викторовна ухаживала за ним, и ей казалось, что даже она, женщина, беззаветно любящая и хорошознающая Андрея, только сейчас открыла в нем какие-то новые качества, за которые еще крепче, еще сильнее полюбила его.

Мореходный встретил Васильевых знойным полуденным солнцем, палящей жарой. Оставив вещи в гостинице, приведя себя в порядок и наскоро перекусив, Андрей Николаевич и Нина Викторовна сразу же отправились к Семушкиным. Не без труда нашли они знакомый им по письмам Игната домик и долго стучали в дверь на веранду. Наконец дверь открылась, на пороге показалась пожилая женщина. Она низко, по-деревенски, поклонилась гостям и пригласила их пройти в комнаты. Женщина оказалась соседкой, она пришла посидеть возле больной старухи Семушкиной, пока Алексей не вернется с работы.

— Кто там, Авдотьюшка? — донесся слабый голос из соседней комнаты, и Васильевы поспешили туда. А еще через несколько минут Нина Викторовна и Андрей Николаевич, сидя у кровати больной, вели негромкий, задушевный разговор.

Старушка не сводила глаз с Васильева. Много хорошего порассказал ей Игнат о своем бывшем командире. Маленькой морщинистой рукой она гладила руку Андрея, лежавшую на одеяле, и в этой робкой женской ласке было все — и благодарность, и материнская нежность, и горечь утраты.

Скоро, однако, старушка утомилась и закрыла глаза. Васильевы осторожно, чтобы не будить ее, вышли из комнаты. Следом за ними вышла и соседка — она торопилась домой, но боялась оставить больную. Получив заверение, что гости обязательно дождутся Алексея, она облегченно вздохнула и ушла.

Нина Викторовна очень устала с дороги. Она пристроилась в столовой на диване и сразу же задремала, а Андрей Николаевич пошел побродить по дому. Ему было грустно от сознания того, что он уже никогда не увидит хозяина этого дома — длинноногого, немного нескладного и всегда добродушного Игната.

Войдя в комнату, предоставленную Дымову, первое, что увидел Васильев, был раскрытый журнал «Огонек» с почти полностью решенным кроссвордом. Андрей Николаевич невольно усмехнулся. Даже здесь Сергей остался верен себе. Потом Васильев увидел фотографии, развешанные на стенах, и мысль о загадочности смерти Игната особенно настойчиво и властно завладела им.

Васильев стал разглядывать фотографии, но думал совсем о другом. Почему так встревожился Сергей, когда услышал название поселка — Мореходный? Почему он так рано утром позвонил Нине? Какое странное совпадение и переплетение событий: письмо Семушкина, срочный отъезд Дымова, телеграмма об убийстве…

Погруженный в раздумье, Андрей Николаевич не услышал, как кто-то открыл дверь и вошел в комнату. Он вздрогнул от неожиданности только тогда, когда вошедший крепко закрыл ему глаза ладонями.

— Сергей?! — обрадованно воскликнул Васильев.

— Он самый! — отозвался знакомый, с легкой хрипотцой, голос. — Эх, ты, горе-разведчик. Я смог бы сейчас унести тебя со всей мебелью.

Друзья обменялись крепким рукопожатием. Дымов улыбался и, как всегда, выглядел бодрым, энергичным.

— Ты очень устал с дороги? — озабоченно спросил он.

— Нет. А что?

— Прогуляемся немного. Есть у меня одно срочное дело. По дороге расскажу.

Ни слова не говоря, Васильев встал и направился к двери. Но Сергей Сергеевич остановил его и красноречивым жестом показал на раскрытое окно.

— Давай лучше этим путем. А то, пожалуй, разбудим Нину. — Дымов с необычайной для его плотной фигуры легкостью перемахнул через подоконник и оказался в саду. Васильев усмехнулся, но ему ничего не оставалось, как последовать за другом.

Некоторое время они шли молча.

— Что же все-таки произошло? — не выдержал Андрей Николаевич. — Как это случилось?

— Ты уже знаешь из моей телеграммы, — ответил Дымов. — Загадочное убийство.

— Неужели Игната убили из-за каких-то грошей? На что польстился бандит?

Дымов поднял с дорожки тонкий прутик, помахал им в воздухе, будто пробуя его упругость, и ответил медленно и тихо:

— Нет, дело не в деньгах. Семушкин убит совсем по другой причине. Тут действует враг.

— Какой враг?

— Если бы я знал… — покачал головой Дымов. — Ты знаешь, почему я так спешно вылетел сюда?

— Нет.

— В Мореходном есть очень важный военно-морской полигон. Здесь работает специальная испытательская группа — «Осинг». Прочитав полученное тобой письмо Игната, я подумал о том, что вражеская разведка заинтересовалась работами «Осинга». Это меня обеспокоило и заставило немедленно лететь сюда.

— А Семушкин?

— А Семушкин случайно помешал врагу, оказался на его пути. К тому же он завладел деталью, по-видимому, необходимой для дальнейших действий врага. Да-да, у меня почти нет сомнений, что Семушкин убит только потому, что он должен был унести с собой в могилу какую-то тайну. Враг опасался, как бы мы не напали на его следы еще до того, как он выполнит задание. Мне кажется, я даже нашел еще одно звено в цепи преступления.

— Но при чем тут черенцовские следы, о которых писал Игнат?

— Следы, которые увидел Семушкин на берегу, по-видимому, похожи на те, черенцовские следы, которые вы обнаружили в сорок четвертом году. В твоих воспоминаниях, Андрей, записана одна правильная мысль полковника Родина: война окончится, но вражеская разведка останется. Черенцовские следы, появившиеся здесь, еще и еще раз подтверждают эту мысль. Но суть даже не в них…

Сергей Сергеевич коротко рассказал другу все, что ему стало известно о последних часах жизни Игната Семушкина, о его находке на берегу моря, о беседе с сыном Алексеем.

— Час назад, — говорил Дымов, — мне показалось, что я нашел второй и последний икс уравнения — человека, к которому пришел и у которого укрывается враг. — Сергей Сергеевич повернул в обратную сторону и взял под руку Васильева. — Сейчас я не вполне уверен в правоте своих выводов. Есть много «но», которые не укладываются в мою схему. Слушай, Андрей, — неожиданно сказал он, — как ты расцениваешь такую ситуацию? В час, когда врага забрасывают на нашу землю, скажем, в зону А, в зоне Б, на море, терпит бедствие старый опытный рыбак. На помощь к нему устремляется сторожевой катер, до сих пор патрулировавший зону А.

— Странное стечение обстоятельств, — секунду помедлив, отозвался Васильев.

— Я тоже думаю, что это — странное стечение обстоятельств, — согласился Дымов, — но, может быть, только стечение обстоятельств, не больше?

Сергей Сергеевич тяжело вздохнул и замолчал. Некоторое время друзья опять шли молча.

— Чем я могу помочь тебе в твоих поисках? — спросил Андрей Николаевич.

— Вот чем, Андрей. — Дымов крепко сжал локоть друга. — Сейчас мы придем в фотографию, где работал и погиб Семушкин. Просмотри, пожалуйста, все альбомы с фотоснимками. В утро своей смерти Семушкин, со слов Алексея, собирался сделать то же самое. Следовательно, в них что-то есть. Не исключено, что ты найдешь снимки, которые проглядел или на которые не обратил внимания следователь милиции.

— Ты имеешь в виду фотоснимки военных лет?

— Да. Ты попросишь именно фронтовые фотографии. Это вполне естественно, ты же друг Игната. Но искать ты будешь последние снимки следов на берегу. Они меня интересуют в первую очередь. — Наше преимущество, — задумчиво продолжал Дымов, — в том, что враг уверен, будто тайна следов на берегу моря ушла вместе с Семушкиным. Ведь о посланном тебе письме никто не знает. Такая уверенность врага нас очень устраивает, облегчает поиски. Не исключено, что до твоего сегодняшнего посещения уже кто-то приходил в фотографию и интересовался снимками. А если еще не приходил, то может прийти.

Андрей Николаевич отлично понимал ход рассуждений полковника и, когда тот умолк, предложил:

— Мне кажется, тебе незачем идти со мной в фотоателье. Я лучше пойду туда один.

Сергей Сергеевич удовлетворенно кивнул и шутливо проговорил:

— Знаешь, Андрей, если у тебя начнутся какие-нибудь нелады с геологией, айда к нам в Комитет. Нам такие как ты, очень нужны.

— Ладно. Буду иметь в виду. А теперь уходи, и если Нина у Игната, — он все еще говорил о Семушкине, как о живом, — пусть дождется меня. Я не задержусь.

Васильев повернулся и зашагал дальше, а Сергей Сергеевич еще некоторое время стоял и смотрел ему вслед.

Фотоателье помещалось в небольшом одноэтажном доме в самом конце улицы Ленина. Фасадом дом выходил на улицу. Здесь как бы кончался центр поселка. Дом, словно изогнувшись, своей большей боковой частью уходил в Судовой переулок — узенький, глухой, круто спускавшийся вниз к самому берегу моря. И как это часто бывает в маленьких южных поселках, центральная магистраль, улица Ленина, асфальтированная, гладкая и освещенная, неожиданно упиралась в переулок, заросший травой, с покосившимися заборами, пустырями, с колодцем посередине.

Именно таким был Судовой переулок, являя собой упрек районному совету.

Когда Андрей Николаевич вошел в фотографию, в ней было пусто, только справа, за занавеской, слышались голоса. До слуха Андрея Николаевича донеслось: «Прошу вас, смотрите сюда. Отлично». Потом небольшая пауза и: «Благодарю вас. Послезавтра будет готово». За занавеской шел, как всегда, немного таинственный и торжественный процесс фотографирования.

Андрей Николаевич огляделся. Над маленьким столиком, почти у входа, за которым, видимо, оформлялись заказы, висел большой портрет Семушкина, задрапированный черным крепом. Портрет резко отличался от остальных снимков, развешанных по стенам, своим строгим, печальным оформлением и сразу бросался в глаза.

Из-за занавески вышли двое — мужчина и женщина. У каждого на плече висело полотенце. Женщина держала пестрый пляжный зонт. Следом за ними вышел фотограф. В широкой полотняной блузе, с седыми, гладко причесанными волосами, он напоминал артиста. Андрей Николаевич обратил внимание на его бледное, усталое лицо, на длинные худые пальцы, которые все время шевелились.

Когда дверь за посетителями закрылась, фотограф сел за столик, вытащил из ящика квитанционную книжку и, не поднимая головы, безучастно спросил:

— Вы как будете сниматься?

— Я не буду сниматься, — улыбнулся Андрей Николаевич. — Я пришел к вам совсем по другому делу.

Фотограф поднял голову и переспросил:

— По какому делу?

— Я старый фронтовой друг Игната Петровича. Если вы разрешите, я хочу посмотреть, нет ли здесь, в альбомах фотоателье, наших общих фотографий военных лет. У меня ничего не сохранилось. Игнату так и не довелось мне ничего переслать. Обещал, да, видно, не успел.

— Простите, вы не капитан Васильев? — фотограф встал и внимательно посмотрел на Андрея Николаевича.

— Он самый. Только теперь уже не капитан, а просто Васильев. Вы меня знаете?

На лице фотографа появилась довольная улыбка.

— Здравствуйте, товарищ Васильев. Моя фамилия Борзов. Иван Иванович Борзов. — Он пожал Васильеву руку. — А узнать вас нетрудно. Игнат Петрович о вас много рассказывал, и фотографии ваши я у него видел.

Борзов оглянулся на портрет Семушкина, в глазах его промелькнула грусть.

— Большой души был человек. И такая нелепая, ужасная смерть… Я не могу забыть то утро.

Иван Иванович прошел вглубь комнаты и отдернул занавеску.

— Вот здесь, у самого аппарата, я увидел Игната Петровича. Ноги — здесь, голова — там. Жуткое зрелище! И, главное, на что позарился убийца! На «лейку», на сотню рублей, никак не больше.

Говоря это, Борзов деловито хлопотал у фотоаппарата: протер штатив, подвинтил треногу, смахнул пыль с небольшого коврика. Потом с той же деловитостью он прошел к небольшому шкафчику возле стены, открыл его и вынул пухлую картонную папку.

— Вот здесь все наследство Игната Петровича. Я даже не притрагивался. — Он положил папку перед Васильевым. — Все ждал Алексея, думал — придет, возьмет, все-таки память об отце. Можете забирать, товарищ Васильев. Только прошу вас, с Алексеем Игнатьевичем и с мамашей ихней договоритесь, чтобы они в обиде на меня не были. Ведь вы, наверное, у них остановились?

Васильев отрицательно покачал головой и в свою очередь задал вопрос:

— А вы что же, один работаете? Трудновато?

— Очень трудно, — подтвердил Борзов. — Надо помощника подобрать. А пока — топчусь с утра до поздней ночи, как белка в колесе. Курортники народ нетерпеливый, настырный. Им вынь да положь: чтобы назавтра все готово было. Еле управляюсь, раньше двенадцати никак не ухожу. — Борзов помолчал и добавил: — Я вот курортников ругаю, а, может, вы тоже приехали отдыхать или по делу?

— Никаких дел здесь у меня нет, — усмехнулся Васильев. Он помнил наставления Дымова. — Отдыхать приехал, вместе с женой.

Вошел новый посетитель, и разговор пришлось прервать. Андрей Николаевич поднялся и начал прощаться.

— Скажите, Иван Иванович, — спросил он Борзова, показывая на папку с фотографиями, — эти снимки вам больше не понадобятся? Может быть, для следователя или еще кому-нибудь нужны будут? Ведь я их увезу с собой.

— Увозите, товарищ Васильев, — приветливо отозвался Борзов. — Никому они, кроме вас да Алексея, не нужны.

Уже стемнело, когда Андрей Николаевич вышел из фотографии. Мягкий южный вечер опускался над поселком. На улице Ленина зажглись огни. Андрей Николаевич шел не спеша. Хотя поручение Дымова он выполнил, но почему-то удовлетворения от своего визита в фотографию не получил. Какое-то неясное чувство беспокойства и тревоги угнетало его. Оно бы усилилось, если бы Андрей Николаевич заметил, как позади, из Судового переулка, следом за ним метнулась человеческая тень, которая будто ждала, а сейчас провожала его.

Дверь Васильеву открыл рослый юноша, в котором Андрей Николаевич сразу признал сына погибшего друга, Алексея. Он порывисто привлек юношу к себе, крепко обнял, а потом отступил на полшага назад и сказал:

— Ну, здравствуй, Алеша! Давай познакомимся, дорогой. Весь — в отца.

Он снова обнял Алексея, и за его спиной увидел встревоженное лицо жены.

— Где ты пропадал? — спросила она. — Я места себе не нахожу.

— А разве Сергей ничего не объяснил тебе? — вопросом на вопрос ответил Васильев.

— Он даже не появлялся здесь, — удивилась в свою очередь Нина Викторовна. Заметив расстроенное лицо мужа, она добавила с мягким укором: — Мы же сегодня собирались пойти на могилу Игната.

— Мы это сделаем завтра, — неожиданно прозвучал голос Сергея Сергеевича, и в дверях появилась его фигура.

— Нина, милая, не сердитесь, это я виноват, но у меня есть оправдания. — Дымов поцеловал руку молодой женщины и добавил: — А завтра с утра вы с Аннушкой отправитесь за цветами. В саду у старого Ахмета Курманаева цветут замечательные белые розы.

Глава 7. У Ахмета Курманаева

Зеленые Холмы опоясали восточный край побережья возле поселка и превратили небольшую часть моря в тихую бухту, спокойную даже тогда, когда кругом бушевала непогода.

Зеленые Холмы считались дальней окраиной Мореходного. Действительно, путь от холмов до поселка был длинным и неудобным. Этим и объяснялось, что «дикие» курортники, — а таких в Мореходный каждый год наезжало немало, — селились в Зеленых Холмах только в случае крайней необходимости, когда остальная часть поселка уже напоминала муравейник. В районе холмов всегда было малолюдно и тихо. Крыши маленьких домиков ослепительно, до боли в глазах, блестели на солнце и даже в самые темные южные ночи казались белыми пятнами, повисшими в воздухе. Владельцы этих домиков, преимущественно старожилы поселка, с утра до позднего вечера занятые своим хозяйством, редко встречались друг с другом и сталкивались главным образом в магазинах и на базаре.

Одним из давнишних обитателей Зеленых Холмов был Ахмет Курманаев. Уже много лет он жил здесь вдвоем с женой. Дочь выросла, вышла замуж, уехала и теперь имела свою семью где-то далеко на Балтике.

Старуха Курманаева последние годы прихварывала и почти не вставала с постели, поэтому все заботы по дому принял на себя старый Ахмет. Он никогда не болел, был трудолюбив и неутомим, удивляя знавших его крепким здоровьем и большой физической силой. Глядя, как он легко справляется со своим рыбачьим делом, как без особых усилий тащит на себе тяжелые корзины с рыбой, соседи незлобиво, с восхищением говорили:

— Ну и силушка у черта старого!

Нередко сразу же после возвращения с ночного лова, не отдохнув и не поспав, Ахмет начинал под палящим солнцем хозяйничать в своем саду. Здесь пышно цвели чудесные белые розы. Курманаев ими гордился и растил их бережно, как маленьких детей. В саду, возле цветочных клумб, грубые пальцы рыбака приобретали почти музыкальную гибкость и мягкость.

Жил Ахмет безбедно и тихо, людей сторонился, дружбы ни с кем не водил и даже, в отличие от остальных местных жителей, никогда и никому не сдавал комнат в своем маленьком, утопавшем в зелени и цветах домике.

К Ахмету Курманаеву за цветами на могилу Семушкина и отправились ранним утром Нина Викторовна и свободная от дежурства Анка.

Вчера Сергей Сергеевич попросил Нину Викторовну при посещении дома Курманаева «вспомнить свой фронтовой опыт».

— Меня интересует абсолютно все, — говорил он, — и как вас встретит старый Ахмет, и расположение его дома, и люди, которых, возможно, вы у него встретите.

Сергей Сергеевич дважды напомнил, чтобы Ахмету не задавали никаких неосторожных вопросов, не проявляли «ни грана повышенного интереса и любопытства».

Анка, которую Алексей предупредил еще вчера, охотно согласилась составить компанию Нине Викторовне. Вначале женщины шли молча, разговор не клеился. Нина Викторовна была занята мыслями о предстоящей встрече со стариком, а Анка не знала, о чем ей говорить с малознакомой женщиной, женой профессора. Но через несколько минут спутницы разговорились. Отвечая на вопросы Васильевой, Анка оживилась и рассказала ей о достопримечательностях Мореходного, о своем увлечении радиотехникой и даже похвасталась, что на областных соревнованиях радиолюбителей в приеме и передаче на телеграфном ключе обогнала некоторых местных чемпионов и заняла второе место. Нина Викторовна с удовольствием смотрела на раскрасневшееся лицо девушки и невольно вспоминала себя перед войной, такой же молодой и увлекающейся.

Потом разговор коснулся семьи Семушкиных. Нина Викторовна спросила:

— Алеша — ваш друг?

Анка неожиданно вспыхнула, смутилась, на глазах выступили слезы.

— Что с вами? — удивилась и огорчилась Нина Викторовна. — Простите меня, если мой вопрос оказался некстати.

— Нет, ничего… — ответила Анка. — Да, мы друзья с Алешей. Но я не понимаю…

— Что вы не понимаете? — Нина Викторовна, чувствуя, что девушке нелегко говорить о личном, обняла ее за плечи и прижала к себе.

Анка почувствовала доверие к этой красивой молодой женщине. Как это случается с людьми, молча переживающими какое-либо горе, ей захотелось вдруг рассказать обо всем, что тревожит и волнует ее. И Нина Викторовна услышала взволнованный рассказ о первой любви.

— Когда приехал Алеша, — говорила Анка, — мы с ним в тот же день встретились. Ведь не виделись почти целый год. А потом уж так повелось: каждый день встречались: то он за мной на работу зайдет, то утром, когда я на службу спешу, он меня встретит. Каждое воскресенье вместе. А сейчас… — Анка опустила голову. — Вроде как избегает меня Алеша. При встречах все больше молчит, домой торопится.

Девушка подняла голову и посмотрела на Нину Викторовну широко раскрытыми печальными глазами.

— Ведь в горе сердце особенно открывается, поддержки просит, а Алеша словно замок на свое сердце повесил.

Анка замолкла и горестно вздохнула. Нина Викторовна почувствовала, как волна неизъяснимой нежности охватывает ее. Эх, Анка, Анка, милая девчуша! Она напомнила недавнее прошлое. Точно так же и сомнения, и тревогу доводилось испытывать ей, лейтенанту Строевой, когда командир роты разведчиков Андрей Васильев долго не показывался в отделе полковника Родина. Или когда он, торопясь по срочному служебному делу, слишком поспешно и, как ей казалось, чересчур сухо здоровался с переводчицей отдела.

Нина Викторовна еще крепче обняла Анку, и девушка доверчиво прижалась к ней.

— Знаешь, Аннушка, — доверительно зашептала молодая женщина, — мужское сердце — оно как-то по-особенному устроено. Ведь вот мы, женщины, когда приходит горе, ищем опоры, поддержки, откровенничаем, и нам легче становится. А мужчины, они чаще всего наоборот. В себя уходят, людей сторонятся. Может быть, это и потому, что горем своим не хотят любимого человека огорчать, а может быть, слабости своей стыдятся… Чудаки!

— Чудаки! — как эхо повторила Анка.

— И Алеша, наверное, тоже, — продолжала Нина Викторовна. — Тяжело ему сейчас, очень тяжело. Любимого отца потерял, вот он и затаился, ушел в себя, переболеть в одиночку хочет.

В теплом, задушевном разговоре незаметно сокращался путь. А он был длинным — путь до дома Курманаева. Анка, знавшая все переулки и тупики Мореходного, вела Нину Викторовну кратчайшей дорогой, и все же прошло не меньше сорока минут, пока не показались, ярко блестя на солнце, крыши Зеленохолмья.

Нина Викторовна, впервые оказавшаяся здесь, была поражена величавой и будто застывшей красотой Зеленых Холмов. Ей открылась удивительная картина: цветы… цветы… Ярко-желтые и ослепительно белые, они сливались с золотистым цветом песчаного берега, с бескрайней синевой гладкого, как зеркало, моря, с цветом неба, казавшимся здесь особенно голубым.

Дом Курманаева, второй с края, был обнесен высоким забором, поверх которого в несколько рядов протянулась колючая проволока. Возле калитки стояла скамейка. Анка, сделав знак Нине Викторовне, чтобы та подождала, вскочила на скамейку, на цыпочках дотянулась до верха забора и, приложив руки ко рту, прокричала нараспев:

— Дя-дя Ах-мет!

Где-то неподалеку откликнулась собака, ее хриплый лай слышался все ближе. Собака, рыча, неслась к забору, а вскоре до слуха Нины Викторовны донесся скрип сапог и самого хозяина.

— Ну, кто здесь еще? — послышался недружелюбный голос Курманаева. Калитки он не открывал.

— Это я, дядя Ахмет, Куликова, Аня! — крикнула Анка, легко спрыгивая со скамейки.

— А-а, это ты, Анка! — голос Ахмета зазвучал мягче, и Нина Викторовна с благодарностью взглянула на девушку. Без помощи Анки ей вряд ли удалось бы попасть в эту крепость.

Заскрипел затвор. Видимо, Курманаеву не слишком часто приходилось принимать гостей.

— Барс, смирно! — прикрикнул он на рычавшего пса, и собака затихла.

Медленно отворилась калитка. На пороге стоял Курманаев.

— Ну, заходи, заходи! — обратился он к девушке. — Каким тебя ветром занесло так рано? Э-э, да ты не одна. — Старик посмотрел в сторону Нины Викторовны и сделал нечто вроде полупоклона.

— Дядя Ахмет! — поспешно заговорила Анка, подзывая рукой молчаливо стоявшую Нину Викторовну. — К нам приехали друзья убитого Игната Петровича, отца Алексея. Они вместе на фронте воевали.

— Воевали? — При этих словах Курманаев высоко поднял брови и недоверчиво посмотрел на Васильеву.

Нина Викторовна мягко отстранила Анку и, улыбаясь, сказала:

— Действительно, я и муж вместе с Игнатом были на фронте. Мы только вчера приехали сюда и узнали о случившемся несчастье. Сегодня мы хотим навестить могилу нашего друга. Аннушка согласилась проводить меня к вам, чтобы купить цветы… белые розы.

Старик внимательно слушал. Потом он молча кивнул и посторонился, чтобы пропустить гостей.

Маленький сад Ахмета Курманаева содержался в идеальном порядке. Ровные, узенькие, плотно утрамбованные дорожки вели от клумбы к клумбе. Цветы росли всюду — не только на клумбах, но и вдоль дорожек, и возле самого дома, где они вились вокруг тонких, чисто оструганных жердей, достигавших до крыши. Живой, шевелящийся ковер из роз. Белые, красные, светло-желтые, они издавали дурманящий запах, от которого слегка кружилась голова.

Хозяин молча шел позади. Рядом с ним трусила крупная рыжая овчарка, послушная, как это заметила Нина Викторовна, не только голосу, но и взгляду хозяина.

Курманаев не был словоохотлив. Односложно ответив на два-три вопроса гостей, он внезапно заторопился, покинул их и почти побежал по направлению к дому.

Барс не пошел за хозяином. Он улегся на траве, положил голову на лапы и лежал неподвижно, не сводя внимательных, умных глаз с притихших, слегка напуганных женщин.

Вскоре вернулся Курманаев. Словно отвечая на вопросительный взгляд Анки, он коротко объяснил:

— Жену проведал. Совсем плохой стала.

Садовыми ножницами, прихваченными из дома, Ахмет стал ловко срезать розы, выбирая наиболее яркие, пышные и красивые. Вскоре у него в руках расцвел большой букет — ароматный, с прозрачными слезинками еще не просохшей росы на лепестках.

Старик протянул букет Васильевой, и когда та открыла сумочку, чтобы достать деньги, придержал ее руку.

— Не надо денег.

— Не надо? — Нина Викторовна растерянно посмотрела на старика, потом на Анку.

— Как так не надо? — спросила она. — Мы ведь пришли купить цветы, а вы…

— Не надо денег, — повторил Курманаев. — Пусть и от меня память будет. Хоть и мало знал я этого человека, но, говорят, справедливый был.

Проговорив эту, видимо, необычно длинную для него фразу, Ахмет откашлялся в кулак и зашагал по направлению к калитке.

Барс нехотя поднялся, лениво потянулся и побежал за хозяином. Женщины переглянулись и пошли следом. Внезапно, пройдя несколько шагов, Ахмет остановился и быстрым шагом направился в сторону, влево, по узенькой тропке, тянувшейся в глубину сада. Здесь, почти у самого забора, отделявшего сад Курманаева от соседнего дома, спрятанные от нескромных глаз, рдели ярко-красные розы. Старик сорвал одну из роз и вернулся к своим посетительницам. На лице его играла едва уловимая усмешка. Он церемонно протянул розу удивившейся Анке и сказал, пряча улыбку:

— Это тебе, Анка, подари ее тому, кого ты крепче всех любишь.

— Спасибо, дядя Ахмет! — проговорила смутившаяся девушка.

Женщины вышли из сада. Следом за ними вышел Курманаев.

— Проверить сети, — коротко пояснил он. Сбоку бежал Барс. Пройдя несколько домов, Нина Викторовна оглянулась и увидела, как собака, уткнув нос в расщелину между двумя досками чужого забора, тихо и злобно рычала.



В тот же день, только значительно позже, полковник Дымов и профессор Васильев с женой навестили могилу Игната Петровича Семушкина. На кладбище они пробыли около часа. Уже косые тени сумерек падали на землю, когда друзья возвращались домой, оставив на небольшом холмике розы. Усталость и грусть сделали их всех малоразговорчивыми. Они шли очень медленно. Нина Викторовна опиралась на руку мужа. Дымов шагал несколько поодаль. Сегодня, после того как Васильева, вернувшись от Курманаева, обстоятельно, не упустив ни одной детали, рассказала обо всем полковнику, последнего словно подменили. Все время — и дома, и по дороге на кладбище, и сейчас, возвращаясь обратно, — он напряженно и сосредоточенно думал. О чем? По хмурому лицу полковника было видно, что он чем-то недоволен, словно допустил какой-то просчет, ошибку и сейчас снова и снова что-то взвешивает, ищет… Плечи его иногда удивленно приподнимались, и можно было подумать, что он разговаривает сам с собой. Пожалуй, так и было на самом деле. И причиной этому являлся Ахмет Курманаев. Какова его роль в странном и загадочном убийстве Семушкина? И вообще, существует ли связь между Курманаевым и неизвестным, которого ищет Дымов? Не принял ли он случайное стечение обстоятельств — спасение рыбака в штормовую ночь — за отвлекающий маневр врага?

— Андрей! — неожиданно спросил Дымов, догоняя ушедших вперед Васильевых. — Значит, в альбомах фотоателье ничего интересного нет?

— Я тебе уже говорил, — отозвался Андрей Николаевич, — две-три фотографии товарищей по роте. Для тебя они не представляют интереса.

Сергей Сергеевич молча вздохнул. Друзья уже подходили к гостинице, когда Дымова кто-то негромко окликнул. Старший лейтенант Рощин, в штатском костюме, торопливо пересекал дорогу.

— Можно вас, товарищ полковник? — негромко спросил он. Дымов познакомил Рощина с Васильевыми, потом они вдвоем отошли в сторону.

— Сегодня ваши были у Курманаева, — доложил Рощин.

— Знаю. Что-нибудь произошло после их ухода?

— Ничего особенного, — ответил старший лейтенант. — Вот только час назад в саду у старика сдохла собака, Барс. Отличная была овчарка. Ахмет ее очень любил.

Глава 8. Математика Дымова

Кто и почему убил отца? Кому нужна была его смерть — простого, скромного курортного фотографа? Неужели пойманный вор и является убийцей? Но ведь полковник Дымов не верит этому и ищет, упорно ищет… Кого, где?… Все эти мысли непрерывно сверлили мозг Алексея и не давали ему покоя. Бессмысленная жестокость преступления была для него очевидной, а настойчивость Дымова, искавшего какого-то загадочного и, возможно, несуществующего врага, удивляла. К чему эти поиски? Если убийца не тот, тогда он бесследно исчез, точно растворился в воздухе, и, как говорят, концы в воду.

Сомневаясь, отчаиваясь, надеясь, Алексей вместе с тем неизменно испытывал к Дымову чувство уважения и признательности за то, что тот не проявил равнодушия к гибели отца, не опустил руки, а упорно и напряженно ищет, ищет… Может быть, эти поиски не напрасны и усилия полковника не пропадут даром?

Еще недавно веселый, жизнерадостный, Алексей замкнулся в себе, стал хмурым и задумчивым. Он вел обычный образ жизни, вставал рано, ухаживал за бабушкой, уходил на работу, в обеденный перерыв появлялся дома и садился за стол… Но будто какая-то тяжесть придавила его, глаза глядели холодно и печально, и только иногда в них мелькал огонек ожесточения. Даже с Анкой Алексей стал встречаться гораздо реже. Почему? Этого Алеша не мог бы и сам объяснить. Девушка в эти дни проявляла к нему много внимания, утешала, говорила хорошие и ласковые слова, ухаживала за больной бабушкой. Алексей был благодарен ей, и вместе с тем ему часто хотелось побыть одному, чтобы еще и еще раз осмыслить все, что произошло так неожиданно и трагически.

Во взгляде Анки Алексей иногда ловил недоумение и даже обиду. В такие минуты он сдерживал себя, чтобы не броситься к ней и, прижавшись головой к груди, попросить прощения за свою хмурость и холодность. «Ничего, все пройдет», — говорил он себе, ожидая, что время залечит его горе, и жизнь пойдет своим чередом.

Иной раз его охватывала ярость. Сжимая кулаки, напрягаясь всеми мускулами, он посылал проклятия тому неизвестному и таинственному, кто поразил насмерть отца ножом и скрылся. Если бы убийца попался ему в руки, он схватил бы его и сжал с такой силой, что у того захрустели бы кости. О, пусть полковник Дымов поручит ему… Он готов сделать все возможное и невозможное, лишь бы кончилось это томительное ожидание, лишь бы убийца был пойман и наказан.

Только на работе Алексей немного рассеивался и отвлекался от обуревавших его мыслей. Курортный сезон был в разгаре, и небольшому штату спасательной станции приходилось дежурить почти непрерывно. Ранним утром Алексей приходил на станцию, осматривал свое небольшое хозяйство и, перекинувшись несколькими словами со своим помощником, жившим здесь же, раздевался, садился в лодку и медленно греб вдоль берега. На пляже и в воде уже было полно народу. До Алексея доносились песни, веселые возгласы. Мелькали разноцветные зонтики женщин. Молодежь играла в волейбол. Море сияло и искрилось на солнце.

Глядя на эту знакомую картину, Алексей зорко наблюдал, не заплыл ли кто за запретную зону, не барахтается ли кто беспомощно в воде, не захлестнуло ли волной прогулочную лодку. Издали белело на берегу маленькое здание, на фасаде которого висела вывеска с большими зелеными буквами: «Спасательная станция ДОСААФ». Алексей мечтал превратить свою станцию в перворазрядную: выстроить большое двухэтажное здание, оборудовать несколько комнат — вахтенную, водолазную, медпункт, устроить эллинг для хранения «флота», сделать причалы. Вот тогда бы он с удовольствием привел на станцию своего бывшего командира и сказал ему: «Поглядите, товарищ капитан первого ранга, как хозяйствует здесь бывший военный моряк Алексей Семушкин. Полный порядок!»

Сегодня Алексей вспомнил, что до сих пор он не показал свою, пока еще маленькую, станцию ни Васильевым, ни Дымову. Надо будет это сделать обязательно. А Дымов, занятый делами, даже ни разу еще, кажется, не выкупался в море.

О Дымове Алексей всегда думал со смешанным чувством удивления и восхищения. Этот пожилой полковник выглядел неизменно веселым, жизнерадостным, о самых сложных вещах умел говорить просто, от сердца, в его словах проскальзывали мягкие отцовские нотки. И вместе с тем во всем облике полковника чувствовалась твердость, властность, решительность — все то, что так любят в своих командирах солдаты и матросы, чем восхищается молодежь, выбирая образец для подражания. И Алексей, незаметно для самого себя, стал так же, как и Дымов, твердо и легко ступать по земле, энергично выбрасывать в споре правую руку, постукивать в раздумье пальцами по столу и даже прищуривать иногда глаза.

Вчерашняя беседа с Дымовым запомнится Алексею надолго. Был поздний час. Луна, обливая землю и море зеленовато-желтым светом, висела прямо над головой. У берега кипела серебряная дорожка, уходившая далеко в море. Поселок уже спал, и только Алексей и Дымов сидели на ступеньках веранды и тихо беседовали. Сергей Сергеевич расспрашивал Алексея о его детстве и школьных годах, о флотской службе, интересовался, что читает, чем увлекается юноша. И о себе коротко сказал, что в юности был слесарем на заводе, служил в армии, а потом стал чекистом. Раскуривая очередную папиросу, Дымов неожиданно спросил:

— Знаете, почему я стал чекистом?

Алексей промолчал, и Дымов сам ответил на свой вопрос:

— Потому, что я хотел скорее строить коммунизм. Мне не терпелось. Честное слово. Может быть, вам непонятно, Алеша, но это именно так. Ведь строят коммунизм все — и те, кто трудится на заводах и в колхозах, кто создает машины и песни, и кто охраняет труд и жизнь наших людей. Эта мысль пришла мне в голову однажды ночью, когда я, молодой красноармеец, стоял на посту у артиллерийского склада, а вокруг все спали, отдыхали. В ту ночь я впервые увидел врага. Он пробирался, чтобы взорвать склад.

Папироса погасла. Сергей Сергеевич зажег спичку, огонек на мгновение осветил лицо полковника, и Алеша увидел, что оно было задумчивым, мечтательным.

— После этой ночи мне уже навсегда захотелось охранять труд нашего народа, бороться с его врагами. Вот почему, Алеша, я много лет назад стал чекистом.

Дымов закинул голову, поглядел на звездное небо и вдруг спросил:

— Вы когда-нибудь видели живого врага?

— Нет. Откуда же? Сначала учился, во время войны был еще мальчиком, на фронт не взяли, после войны отслужил во флоте — и домой.

— А вы себе представляете, какой он? — опять спросил полковник.

— Нет. Кто его знает… По-всякому может выглядеть, — неуверенно проговорил Алексей.

— Да, вы правы — по-всякому… В годы коллективизации и борьбы с кулачеством некоторые представляли себе кулака обязательно толстым, пузатым, с золотой цепочкой на животе. А он приходил в сельсовет худой, заросший, в рваном кожушке, в стоптанных лаптях, низко кланялся, говорил тихо, умильно. А по ночам стрелял из обреза в активистов и поджигал их дома.

— Я читал, — сказал Алексей. — Но это время уже прошло.

— Да, прошло. А повадки врага остались почти такими же. Поди узнай его, если он имеет советский паспорт, живет рядом с нами, ничем внешне от нас не отличается. Ну ладно, мы засиделись — оборвал сам себя Дымов, поглядывая на часы, и встал. — Еще несколько слов…

Он положил руку на плечо Алексея и сказал тоном, исключающим всякие возражения:

— Сегодня вторник. С четверга вы мне нужны, Алеша. Устройте так, чтобы три дня вы были свободны от службы.

Алеша удивленно взглянул на Дымова и после короткого молчания ответил:

— Хорошо. Что я должен буду делать?

— Это я вам скажу завтра вечером. А теперь — идите спать. — Последние слова были сказаны тоном приказа.

Так Алексей и не понял, зачем он понадобился полковнику. Может быть, тот просто хотел испытать его? И ночной разговор о враге… Нет-нет, все это было сказано неспроста.

Еще утром Сергей Сергеевич снова навестил вице-адмирала-инженера Рудницкого и выяснил, что в четверг будет произведен спуск «АЛТ-1» на дно моря, а в субботу состоится первое испытание подводного локатора. В пятницу из Москвы прибывает правительственная комиссия. Это сообщение ускорило дальнейшие действия Дымова. Поблагодарив адмирала за информацию, он справился, как в эти дни будет охраняться полигон на берегу и на море, и попросил откомандировать в его распоряжение одного водолаза, желательно опытного и сильного физически. Вице-адмирал удивленно вскинул брови, хмыкнул и сказал:

— Хорошо. Получите водолаза. Что вам еще надо?

— Этот водолаз должен иметь запасной скафандр.

— Не собираетесь ли вы, полковник, совершить подводное путешествие?

— Нет. Водолазному делу не обучен и сейчас очень сожалею об этом.

— Вот как? Ну ладно. Чем еще могу служить?

— Водолаз должен точно знать место расположения локатора под водой.

— Понятно.

— И, наконец, последняя просьба. Есть ли у вас аппаратура для связи водолаза с берегом?

— О, да вы, я вижу, собираетесь организовать целую экспедицию? — Рудницкий подошел к Дымову и тихо добавил: — Есть такая аппаратура, полковник. Ультракоротковолновая радиостанция, вмонтированная в скафандр.

— В таком случае попрошу три комплекта.

— Вот поди разберись… — Рудницкий развел руками. — Ему нужен один водолаз, два скафандра и три радиостанции. Хитрая арифметика! Больше просьб нет?

— Просьб нет, но есть еще один вопрос. Скажите, пожалуйста, посторонний человек сможет определить, что вы начинаете испытания?

— Мы, разумеется, это событие не афишируем, — усмехнулся Рудницкий. — А определить не так уже трудно, хотя бы по тому, что опускать «АЛТ» мы будем с судна, недалеко от берега. Сторожевые катера подгоним поближе. Посты наблюдения усилим.

— Теперь все ясно, товарищ адмирал. Разрешите пожелать вам успеха.

— Благодарю. В первую очередь, насколько я понимаю, нужно пожелать успеха вам.

Рудницкий крепко пожал Дымову руку и на мгновение задержал ее.

— Говоря по совести, теперь мне не все ясно. Если ваш гость интересуется локатором, разве не лучше было бы установить постоянное круглосуточное дежурство на море и на берегу и этим отсечь всякую возможность злодеяния?

— Особенность уравнения, которое я решаю, товарищ вице-адмирал, — после некоторого раздумья возразил Дымов, — заключается в следующем: я должен почти одновременно найти и Икса и Игрека. — Сергей Сергеевич помолчал и добавил: — Моя задача отлична от математической тем, что излишне поспешные поиски одного Икса зачастую приводят к тому, что Игрек надолго еще остается неизвестной величиной.

Полковник сделал ударение на слове «одного».

Они расстались вполне довольные друг другом. Рудницкий поспешил в лабораторию, где кончались последние приготовления к спуску «АЛТ-1», Сергей Сергеевич неторопливо двинулся в гостиницу, чтобы выпить чашку чая в кругу друзей.

Через некоторое время Дымов уже сидел за маленьким круглым столом в номере гостиницы и ужинал вместе с Васильевыми.

— Меня не покидает чувство неловкости перед вами, — признался он. — Ведь я забрался в комнату, которая предназначена для вас. Может, мы поменяемся местами?

Андрей Николаевич махнул рукой.

— Скажи лучше, ты еще долго задержишься здесь? — спросил он.

— Сие зависит не только от меня. Однако, думаю, что теперь уже недолго. А тебе что, не терпится скорее выпроводить меня?

— Я хочу, чтобы уже было распутано это загадочное дело. Смерть Семушкина…

— Пепел Клааса стучит в твоем сердце?*["76] — грустно сказал Дымов. — И я, брат, хочу того же, да приходится терпеть. Но надеюсь, что теперь уже скоро смогу ответить на вопрос, кто убил.

— Неужели? — Васильев порывисто схватил друга за локоть и с силой сжал его.

— Нина, уймите своего супруга, — взмолился Дымов, — а то он мне сломает руку и сделает раньше времени инвалидом.

Нина Викторовна тревожно посмотрела на мужа.

— Нервы! Андрюша еще не начинал отдыхать и лечиться.

— Это он сделает, как только я уеду, — сказал Дымов. — Хотя, кто знает, когда это произойдет.

— Почему? — Васильев удивленно поглядел на друга.

— Потому, дорогой мой, что поймать иностранного агента, шпиона, диверсанта — это только первая часть задачи.

— А вторая?

— А вторая, и куда более важная, — схватить того, кто помогает ему, кто, может быть, уже не один раз выполнял роль связного, резидента.

— Понимаю, — проговорил Васильев. — Ты прав. Агент не может действовать один, без чьей-то помощи. — Он помешал ложечкой уже остывший чай и добавил:

— Как бы мне хотелось помочь тебе.

— Ты мне очень многим помог. И ты, и Нина. Черенцовское дело… Может быть, и сегодняшние следы — это следы, уходящие в прошлое?

— Если я правильно понял твою мысль, — сказал Андрей Николаевич, — то я бы сформулировал ее так: ты идешь сегодня по следу вчерашнего дня.

— Ну вот, — вмешалась Нина Викторовна, — сейчас начнете философствовать. Отдохните немного, отвлекитесь.

— Вы правы, Нина. — Дымов встал из-за стола. — Спасибо, что покормили. Если есть желание пройтись, — проводите меня. Мне еще нужно сегодня подробно поговорить с Алексеем.

— О чем? — спросила Нина Викторовна.

— Мужской секрет! — таинственно ответил Дымов и засмеялся.

Глава 9. Схватка под водой

Большая человеческая фигура, едва видимая в ночной темноте, шагнула с берега в воду и двинулась вперед. Через несколько секунд вода дошла до плеч, до горла, перехлестнула через голову — и фигура исчезла в море.

На берегу остались еще двое. Они молча сидели на песке рядом, касаясь плечами, и напряженно глядели вперед, будто надеялись что-то увидеть сквозь густую темь. У ног их еле слышно плескались накатывавшиеся на берег легкие волны, и этот плеск — непрерывный, монотонный — еще сильнее подчеркивал разлитую вокруг тишину и почти непроницаемую темноту.

Уже третью ночь Алексей Семушкин и его напарник, старший матрос Григорий Бабин, посменно дежурили под водой, в районе расположенияспущенного на дно локатора «АЛТ-1». Точно выполняя инструкции полковника Дымова, каждый водолаз в течение двух часов патрулировал невдалеке от аппарата и зорко наблюдал вокруг: не покажется ли в воде тот неизвестный и таинственный «гость», который, по расчетам Дымова, должен был появиться накануне испытания локатора. Потом один из водолазов выходил на берег отдыхать, а на смену ему уже двигался другой. Все делалось молча, в абсолютной тишине, под покровом черной южной ночи.

Прошла первая ночь. Прошла вторая. Обе ночи рядом с водолазами находился майор Ширшов. От недосыпания и нервного напряжения глаза его воспаленно блестели, тело пронизывала острая, колющая боль, голова, будто налитая свинцом, тяжело давила плечи. Он предпочел бы оставить вместо себя кого-либо из своих сотрудников и пойти спать, а утром узнать результаты прошедшей ночи. Но таков был приказ полковника Дымова, который считал, что в эти ночи, возможно, решался успех всего дела.

Застегнув на все пуговицы пальто, подняв воротник и нахлобучив шляпу, майор сидел на берегу, возле большого камня, томясь от нестерпимого желания закурить. Сменившийся водолаз, ступив на берег, стягивал с головы резиновый шлем, опускался рядом с майором и молча сидел, вглядываясь в темноту и прислушиваясь к ночному дыханию природы.

Медленно текли часы третьей — и последней — ночи. Днем, ровно в полдень, локатор будет включен, и начнется его испытание. Тогда уже дежурства будут не нужны, так как сам «АЛТ-1» — этот страж морских глубин — подаст сигнал. Если же враг не появится и сегодня, значит, полковник Дымов все же ошибся и ему придется или согласиться с первоначальными выводами Ширшова, или продолжать поиски в другом направлении. Конечно, ему, Ширшову, было не очень приятно признать свою ошибку. Даже милицейский следователь Рощин — и тот оказался дальновиднее уполномоченного. Но после того что рассказал полковник о находке на берегу, о черенцовских следах, не согласиться с ним нельзя было. Ширшов, чувствуя себя немного виноватым, взялся помогать Дымову, предоставив в его распоряжение все силы своего аппарата. И вот сейчас уже третью ночь майор дежурил на берегу. Он искренне хотел, чтобы Дымов оказался прав и враг, наконец, был пойман. И вместе с тем нет-нет да и мелькала в голове мысль, что все это одни гипотезы и напрасная трата сил.

Такие же сомнения иногда одолевали и Алексея Семушкина. С большой охотой он взялся выполнять поручение полковника. Алексея увлекала необычность и загадочность этого поручения; в памяти всплывали эпизоды из прочитанных приключенческих книг. Они воспринимались тогда как увлекательные и фантастические истории. А сейчас Алексею самому пришлось стать участником совершенно неожиданных и необычных событий, не выдуманных, не фантастических, а происходивших в действительности в его родном поселке.

Полковник Дымов познакомил Алексея с Григорием Бабиным и очень подробно проинструктировал обоих, как они должны вести себя на берегу и что делать под водой.

— Помните, товарищи, — сказал в заключение Дымов, — от вас многое зависит. От вашей бдительности, выдержки, находчивости и мужества. Надеюсь, что я не ошибся в вас.

Григорий Бабин с первого взгляда понравился Дымову и Алексею. Невысокий, плотный крепыш, спокойный и медлительный, он молча выслушивал все наставления полковника и откликался одним коротким словом: «Есть! Есть!» В том, как он умел слушать, а потом выполнять приказания, чувствовалась длительная флотская выучка и дисциплинированность военного моряка с умной головой и крепкими нервами.

Бабин быстро познакомил Алексея с новым легководолазным скафандром, с вмонтированной в него радиоаппаратурой новейшей конструкции, договорился о «взаимодействии», а накануне первой ночи дежурства, уже готовясь отправиться на берег, медленно, будто стесняясь, проговорил:

— Будь уверен, браток. На меня — надейся!

— И на меня, — ответил Алексей и похлопал товарища по плечу.

Был третий час ночи. Под водой находился Бабин, а Алексей, сидя возле Ширшова, отдыхал. Через две-три минуты ему предстояло пойти на смену Бабину.

Алексей немного нервничал, и поэтому его знобило, хотя ночь была теплой и почти безветренной. Под скафандром у Алексея были надеты три пары шерстяного белья, но и они, казалось, не согревали. Алексей поглядывал на горизонт, не заалеет ли раньше времени полоска рассвета, и молча ощупывал на себе снаряжение. В кармане — веревка, складной нож, на руке — светящийся компас, на груди — подводный фонарь и скрученный шнур от антенны, в левой руке — небольшая, но тяжелая свинцовая дубинка.

Ни вчера, ни позавчера Дымов на берегу не появлялся. Не пришел он и сегодня, и это удивило Алексея. Ему казалось, что в эту последнюю ночь, накануне испытания локатора, Дымов должен быть здесь. Неужели он спит, ожидая результатов дежурства под водой? В случае удачи Алексею предстоит выполнить еще одно поручение, и ему очень хотелось снова посоветоваться с полковником.

Алексей наклонился к Ширшову, уткнувшему подбородок в колени, и тихо, шепотом спросил:

— Полковник не придет?

Ширшов оттянул от уха капсюльный наушник и переспросил:

— Что?

— Полковник не придет?

Ответ, который услышал Алексей, поразил его.

— Полковник уехал по срочному делу, — так же тихо прошептал Ширшов. Потом он водворил на место наушник, глянул на часы и добавил: — Пора!

Алексею некогда было раздумывать, почему и куда уехал полковник. Юноша молча надел шлем, еще раз проверил, все ли в порядке, и шагнул в воду.

В условленном месте водолазы разминулись, и Алексей снова один на дне моря, невдалеке от места, где находился «АЛТ-1». За последние годы Алексею много раз приходилось опускаться на дно и выполнять различные работы. Но такое задание он выполнял впервые, поэтому сейчас, как и все эти ночи, он с особой обостренностью всех чувств и нервов ощущал мрак и таинственность подводного царства. Над головой — метры и метры воды. Вокруг — плотная шевелящаяся громада моря. Густая, почти непроницаемая темнота. Только компас на руке чуть мерцает бледным фосфорическим светом, да слегка постукивают дыхательные клапаны.

Алексей до боли в глазах вглядывается в тьму и только изредка делает несколько шагов в сторону и назад. Медленно текут минуты. Алексею чудится, что он слышит даже, как стучат часы, что висят дома, на стене. Нет, это стучит сердце, разгоняя по жилам кровь. Наверху, на берегу сидят Бабин и Ширшов. Они ждут сигнала. Спит дома Анка. Что снится ей сейчас, в эти секунды и минуты, которые кажутся часами?

Сердце Алексея вдруг замирает — только на какое-то мгновение — и затем начинает бешено колотиться. Впереди дважды вспыхивает и гаснет небольшое пятно молочного цвета. Проходит несколько секунд, и это пятно вспыхивает уже ближе и отчетливее. Оно будто плывет в воде, то появляясь, то пропадая. Вслед за пятном движется небольшая темная фигура. Она идет легко, чуть прикасаясь ногами к грунту, будто шагает по воде.

Вот он — тот, кого с таким нетерпением ждут все они: Дымов, Ширшов, Алексей, Бабин. Значит, полковник не ошибся. Таинственный гость появился.

Неизвестный не видит Алексея, но Алексей уже прикован взглядом к этой темной тени, которая изредка освещает себе путь короткими вспышками подводного фонаря. Еще шаг, еще шаг… Надо действовать!…

Алексей нажимает кнопку на груди скафандра, и тонкий шнур, раскручиваясь с огромной быстротой, вытягивается вверх. Пробивая толщу воды, на поверхность моря выскакивает маленький шарик — поплавок-антенна.

— Внимание! Шторм! — произносит Алексей и тут же повторяет: — Внимание! Шторм!

По этому условному сигналу Бабин должен немедленно идти в море на помощь Алексею.

Вызвав Бабина, Алексей с дубинкой в руке делает несколько шагов наперерез диверсанту. Тот уже заметил опасность. Он круто сворачивает в сторону, но Алексей несколькими прыжками догоняет его и хватает за скафандр. Диверсант выхватывает кинжал, но Алексей с силой бьет по руке, и кинжал падает. Тогда диверсант, сгибаясь, ударяет водолаза головой в живот. Алексей чувствует, как на мгновение прерывается дыхание, в ушах — гул. Он еще крепче сжимает зубами загубник*["77], собирает все силы, с яростью бьет врага дубинкой по голове и затем наваливается на него всем телом. Оба водолаза, переплетясь руками и ногами, падают на дно.

Глава 10. Поимка резидента

— В нашей работе нет ничего второстепенного. Все главное! — так часто говорил своим подчиненным полковник Дымов. — Нередко упущенная мелочь влечет за собой потерю важнейшего, и, наоборот, вовремя подмеченная деталь, маленькое, почти незаметное звенышко, помогает вытащить всю цепочку. И не надейтесь, пожалуйста, на свою память, — учил он своих помощников. — Память — штука коварная, обязательно подведет. Как хороший писатель записывает все интересное, что он слышит и видит, так и вы записывайте все, что заслуживает внимания в процессе вашей работы. Слово, намек, предположение, вывод — все пригодится.

Этого правила полковник придерживался все годы своей оперативной работы.

В загадочной истории, происшедшей в поселке Мореходный, для Дымова с самого начала было ясно, что враг действует не в одиночку. Кто-то встретил, принял и укрыл врага, чьи следы Игнат Семушкин обнаружил на берегу моря ранним утром девятого июня. И Дымов отлично понимал, что если пробравшийся на нашу землю шпион и диверсант скорее всего мог быть схвачен в момент совершения преступления, — а прицел врага на «Осинг», на «АЛТ-1» был очевиден! — то сообщника шпиона, резидента, нужно было искать другими путями.

Резидент все время оставался в тени, и вряд ли можно было рассчитывать на то, что переброшенный шпион, если он и будет пойман, назовет того, к кому он шел и кто ему помогал.

Шаг за шагом, обогащаясь догадками, логическими выводами и бесспорными фактами, полковник шел к решению второй, наиболее трудной задачи — поимке резидента.

Мелочи! В записной книжке Сергея Сергеевича можно было прочесть странные условные обозначения, которые при расшифровке выглядели примерно так:

«…Игнат, как мне удалось установить, каждый раз, уходя ранним утром на пляж, встречался там со своим помощником. Девятого июня Игнат на берегу был один. Так ли это?»

«…Бесспорно, что кто-то видел Игната на берегу, — другое место исключено, — занятого фотографированием следов или рассматривавшего странную находку. Кто-то видел, но не подошел, а, наоборот, спрятался. Иначе Игнат сообщил бы о встрече сыну».

Дальше шла приписка: «Кто мог так рано быть на берегу?» «Кто следил за Игнатом до его прихода в фотографию, потом вошел туда сам?»

И снова приписка, снова вопрос: «Кто мог войти в фотографию в седьмом часу утра, не вызвав настороженности и удивления у бывалого разведчика Семушкина?»

«…Семушкин убит во время фотографирования, т. е. в спокойном состоянии. Вначале оглушен ударом по голове, потом заколот».

Перечень «мелочей» не исчерпывался этими записями. Вот еще несколько таких коротких строчек: «…Рощин молодец, но и он проглядел многое. Бутыль с фиксажем (а в его составе — бисульфит натрия с резким запахом) разбита не случайно, не в результате переполоха и сумятицы. Расчет врага: собака не сможет взять след».

«…Пока ждал Андрея у фотографии, — мало ли что могло произойти, — сделал любопытное открытие: фотоателье имеет второй, черный ход в Судовой переулок. Ход давно завален порожними ящиками. На ржавом замке чуть заметные свежие царапины. Кто-то недавно открывал».

«Андрей сообщил, что в альбомах, хранившихся в фотоателье, нет черенцовских снимков. Между тем о них Семушкин говорил Алеше в день своей смерти». Следующая запись была совсем странной: «…Почему именно Борзов поймал вора?» Во всех записях полковника вырисовывался совершенно точный прицел. Поэтому особенно разительными были три последние:

«Прочел рапорт мичмана Куликова о спасении старого рыбака Курманаева… Странное стечение обстоятельств и совпадение во времени. Неужели я ошибался и шел по ложному следу?»

«Нина заметила, как у забора рычал и выл пес Барс. Почему?»

«Получил анализ вскрытия Барса — отравлен…»

На этом записи Сергея Сергеевича обрывались.

Рапорт командира сторожевого катера «Л-19» мичмана Куликова действительно смутил и озадачил полковника. На том извилистом и трудном пути, которым он до сих пор шел по следу врага, Ахмет Курманаев оказывался подозрительной и вместе с тем лишней фигурой. В результате возникших сомнений и колебаний появились эти слова в записной книжке: «Неужели я ошибался и шел по ложному следу?»

Но не в привычках Сергея Сергеевича было поспешно отказываться от решения, многократно обдуманного, подсказанного фактами и многолетним опытом контрразведчика. Пусть на пути возникло что-то уводящее в сторону, внешне заманчивое и кажущееся более убедительным. Пусть! Не упуская из внимания новые обстоятельства, полковник продолжал одновременно двигаться и по старому следу. Он походил на охотника — бывалого, знающего, который неторопливо идет по путаному следу, не теряя из вида свежий, но сомнительный след.

Так было и в этом случае. Готовясь к встрече с Курманаевым, собирая о нем характеристики, Дымов продолжал идти в поисках врага по той тропе, на которую он встал с самого начала. С каждым новым днем он убеждался, что именно эта тропа приведет его в логово зверя.

А зверь был матерым! В аппарате уполномоченного Комитета государственной безопасности по Мореходному району майора Ширшова полковник обнаружил две-три справки о человеке, который его интересовал. Выходец из семьи крупного кулака, впоследствии делец, валютчик, подозревался в контрабандных делах. Во время фашистской оккупации не вылезал наверх, но дом его запросто посещали гитлеровские офицеры, а фашистские власти поощряли его коммерческие дела. И если эти справки сами по себе не имели сейчас большого значения для полковника, все же они были важны как еще один штрих в обрисовке врага.

Прошло двое суток. В день, когда водолазы и майор Ширшов готовились в первый раз выйти на ночное дежурство, в шестом часу вечера, Сергей Сергеевич Дымов, в белом парусиновом костюме, с полотенцем через плечо, постучался в дом Ахмета Курманаева. Старый Ахмет встретил нежданного гостя хмуро, неприветливо. Несколько минут он топтался у калитки, не желая впускать гостя. А когда тот все-таки вошел, совершилось чудо: два часа Ахмет беседовал с незнакомым человеком, отвечал на его вопросы, рассказывал о себе. Да, долгий разговор вели Сергей Сергеевич и старый рыбак, сидя на скамейке в глубине сада, укрытые от нескромных глаз цветами и листвой деревьев. А после разговора в саду произошла еще одна неожиданность: полковник остался в доме Курманаева.

К встрече с Курманаевым Дымов тщательно подготовился и уже многое знал о нем. Он знал, что в годы фашистской оккупации Курманаев заперся дома, голодал, но в море не выходил и даже порвал сети, чтобы не кормить черноморской рыбой фашистских офицеров. Знал и о том, что муж единственной дочери Ахмета — офицер Советской Армии. В собранных старшим лейтенантом милиции Рощиным скупых характеристиках старика, в незначительных штрихах и мелких деталях, за внешней оболочкой ворчливого нелюдима вырисовывался облик честного, трудолюбивого советского человека.

Уверовав в старого Ахмета, Дымов отправился к нему как к союзнику, чья помощь сейчас была очень нужна.

Днем, незадолго до того, как Сергей Сергеевич собрался идти к Курманаеву, пришел Рощин. По выражению его лица Дымов понял, что старший лейтенант милиции пришел с хорошими вестями.

— Глядя на вас, можно предположить, что задание выполнено на пять с плюсом, — пошутил полковник.

— Вы не ошибаетесь, — отозвался Рощин. — Задание выполнил, а отметку сами ставьте.

Они сели рядом, сдвинув вплотную стулья, и Рощин начал докладывать:

— Через два дома от Курманаева живет Евдокия Петровна Рубашкина. Она доводится теткой нашему «знакомому». Старушка глуховата и скуповата. Живет безбедно, каждое лето сдает домик курортникам, а сама перебирается в деревянную пристройку, расположенную в глубине сада. Но этим летом Рубашкина домик не сдала. Я навел справки. Не беспокойтесь, товарищ полковник, у вполне надежных людей. Установил, что неделю назад наш «знакомый» вручил тетке некоторую сумму денег в виде задатка и сказал, что один его приятель из Москвы скоро приедет с семьей и поселится у нее.

Девятого июня, поближе к вечеру, «знакомый» пришел к тетке и сообщил, что получил телеграмму: приятель из Москвы приехать не может.

— Вы проверяли? Телеграмма поступала? — перебил Дымов.

— Проверил через Аню Куликову. Никакой телеграммы не было. Следом за «племянником», — продолжал Рощин, — пришел неизвестный мужчина, сказал, что сам он прямо с поезда, ждет семью, и снял весь дом. Этот неизвестный снял дом на очень выгодных для хозяйки условиях; предупредил, что пишет книгу, и просил не беспокоить ни днем, ни ночью.

— А паспорт приезжего? — спросил Дымов. — Он же должен был прописаться? Что же вы зеваете, милиция?

— Рубашкина — скаредная старуха, — ответил Рощин. — Она норовит жильцов без прописки держать, чтобы не платить налога.

— Понятно! — протянул Дымов. — Ход резидента ясен. Он отстранил себя на случай провала шпиона. Что еще у вас?

— Мне кажется, товарищ полковник, — сказал Рощин, — что я догадался, почему собака рычала и выла у забора и почему ее отравили.

Сергей Сергеевич закурил папиросу и, отгоняя рукой табачный дым, внимательно посмотрел на старшего лейтенанта.

— Я это понял давно, дорогой Юра, разрешите мне вас так называть, — задушевно и грустно сказал он. — Убийца, очевидно, что-то зарыл в землю, неподалеку от дома Курманаева. Может быть, оружие, которым был убит Игнат, а возможно, и вещи или обувь, которые были забрызганы кровью… Я понял и другое, — продолжал Сергей Сергеевич, — что незадолго до переброски агента на нашу территорию к местному «знакомому» приходил кто-то, по всей вероятности, из числа легально живущих у нас, и предупредил, что скоро явится гость. Место встречи было обусловлено. По-видимому, это — Судовой переулок, глухой и неосвещенный. Больше того, прибывшему было приготовлено и помещение… на одну ночь…

— Фотоателье? — догадываясь, спросил Рощин.

— Да! С черного хода.

— Значит, Семушкина…

— Семушкина убили двое, — твердо сказал Дымов. — Тот, кто уже находился в фотографии, и тот, кто вошел следом за Игнатом.

* * *
Не только Алексей Семушкин, его напарник матрос Григорий Бабин и майор Ширшов бодрствовали три ночи подряд. Не только они, преодолевая усталость, ежеминутно вглядывались в густую темноту ночи — двое на берегу, третий под водой, — ожидая появления неизвестного и поэтому еще более опасного врага.

На другом конце Мореходного, в районе Зеленых Холмов, в доме Ахмета Курманаева бодрствовали еще два человека — Дымов и Рощин.

…Тишина ночи нарушается мерным тиканием невидимых в темноте ходиков. Доносится, похожий на детский плач, вой бродящих в горах шакалов, слышен гул лежащего совсем рядом моря. А запахи моря смешиваются с запахами цветов.

В комнате темно и немного душно, от этого начинает болеть голова. Хочется курить, но нельзя. Кто знает, может быть, огонек папиросы, заметный издали, помешает делу?

Бесконечно долго тянется время. Кажется, что стрелки часов идут намного медленнее, чем им положено идти. Три часа ночи. Полковник взглядывает на светящуюся стрелку часов и еле слышно вздыхает. Рощин сидит рядом, он с трудом борется со сном и иногда вдруг поворачивается, выбирая удобное положение, отчего стул, на котором он сидит, чуть поскрипывает.

Рощин старается разглядеть в темноте лицо полковника, но это не удается. Чтобы отогнать сон, он, улыбаясь в темноте, вспоминает, как его разыграл полковник. Когда они сели за стол, Дымов вынул из кармана пиджака небольшую плоскую коробку, похожую на портсигар. На коробке, сверху, была наклеена этикетка папирос «Казбек».

— Вы какие курите? — спросил Дымов и положил коробку перед собой.

— «Беломор», — ответил Рощин, машинально опуская руку в карман за папиросами. — Но ведь вы приказали не курить?

— Правильно.

— Так зачем же вы смущаете себя и меня? — сказал Рощин, кивая на коробку.

— Просто так, для проверки нашей выдержки, — рассмеялся Дымов. Он открыл коробку, и Рощин с изумлением увидел, что вместо папирос в ней поблескивают маленькие и тонкие металлические части какого-то прибора.

— Как видите, — сказал Дымов, — курить все равно нечего!

Он нажал какую-то кнопку, вытащил двумя пальцами гибкий алюминиевый штырь — телескопическую антенну, легким щелчком включил питание и вложил в ухо капсюльный наушник.

— Теперь понятно, какого сорта эти папиросы? — спросил он.

— Конечно, товарищ полковник, — тихо проговорил Рощин, поняв, что перед ним — приемно-передающая радиостанция, смонтированная в маленькой, похожей на папиросную коробке.

— То-то же!

Сейчас полковник напряженно слушает, изредка трогая пальцем заложенный в ухо капсюль. Вдруг в комнате звучат слова, которые он ждет третью ночь. Одновременно с ним эти слова слышат сидящие на берегу майор Ширшов и водолаз Бабин.

— Внимание! Шторм! Внимание! Шторм!

Дымов слегка подталкивает локтем Рощина, захлопывает коробку, вынимает пистолет. Оба они выходят в приоткрытую дверь.

Путь высчитан и проверен десятки раз. Вот и забор соседнего домика. Несколько шагов — и через сдвинутую доску забора они осторожно пролезают и идут дальше. Снова забор, в котором также заранее сделан проход. Теперь Дымов и Рощин в саду Евдокии Петровны Рубашкиной. В глаза бросается пляшущий огонек керосиновой лампы, стоящей в саду на столике, между деревьями. Он отчетливо виден, этот огонек, и отсюда, и с берега моря.

— Сигнал! — взволнованно шепчет старший лейтенант.

Полковник молчит и предостерегающе поднимает руку.

Притаившись в тени забора, они ждут. Теперь им виден не только дом, стоящий в глубине сада, но и узкая полоска моря, укрытая между холмами. Вместе с маленькой косой побережья она примыкает почти вплотную к дому.

Калитка приоткрыта, и это тоже замечает Дымов при свете лампы.

Снова ожидание — долгое и мучительное. Десять, двадцать, сорок минут… Но что это? Из воды, словно огромная ящерица, выползает фигура. Она в водолазном скафандре. Человек, по-видимому, очень устал. Он делает несколько шагов, шатается и падает навзничь.

В эти секунды Дымов и Рощин убеждаются в том, что не только они и их друзья на другом конце Мореходного бодрствуют и ждут. Из калитки домика Рубашкиной выбегает человек. Он стремительно бросается к вышедшему из воды и, оглядываясь по сторонам и втягивая голову в плечи, пытается помочь ему встать. Человек в скафандре лежит без движения. Второй снова наклоняется над лежащим, торопливо стаскивает с него шлем и что-то шепотом говорит, показывая рукой в сторону калитки.



Но водолаз внезапно приходит в себя. Не поднимаясь с песка, он обхватывает колени склонившегося над ним человека и резким рывком опрокидывает его на песок. С приглушенным криком тот падает на спину. И в это же мгновение Дымов и Рощин бросаются к борющимся на песке.

Когда Сергей Сергеевич увидел освобожденное от шлема усталое, но счастливое лицо Алексея Семушкина, он обнял его и крепко расцеловал. Потом повернулся ко второму.

— Не того ждали? — угрюмо спросил полковник. — Ничего, Борзов. Тот, кого вы ждали, передумал и выбрался на берег в другом месте и другим способом. Вы с ним еще встретитесь.

Глава 11. Разгадка «Ц»

В облике арестованного было что-то необычное, неестественное, однако эта неестественность не бросалась в глаза и не сразу привлекала к себе внимание. Низкорослый человек лет тридцати пяти, похожий издали на подростка, с гладкими и светлыми, зачесанными назад волосами, с тонким бабьим голосом, с бесцветными глазами и безразличным взглядом. Мимо него можно было пройти, как и мимо десятков и сотен других людей, встречавшихся на пути. И, только приглядевшись повнимательнее — и не один раз, — Дымов понял, в чем заключается эта неестественность. Фигура арестованного казалась крепко, но грубо сколоченной из отдельных, случайно пригнанных друг к другу кусков различной пропорции. Непомерно длинные сильные руки, будто подвешенные к плечам; плечи широкие, почти квадратные; узкая мальчишеская талия; маленькие, тонкие, слегка искривленные ноги. Это впечатление диспропорции усиливалось при взгляде на лицо арестованного — на его большой лоб, нависший над плоским, приплюснутым лицом, с боков которого торчали уши, будто вывернутые наизнанку. Было в нем что-то уродливое, карликообразное, словно природа, не сделав его карликом, вместе с тем остановилась на полпути и не довела до конца образование нормальной человеческой фигуры.

И вел себя арестованный довольно странно. Когда его выволокли на берег и буквально вытащили — хрипящего, с закушенными губами, с искаженным лицом — из водолазного скафандра, он обхватил себя длинными руками, будто хотел согреться, и закачался в бессильной ярости. Но так было только мгновение. Щурясь от света нескольких направленных на него фонарей, стараясь придать своему лицу спокойное, беспечное выражение, он дважды произнес:

— Ende! Ende!*["78]

Потом на чистом русском языке попросил поскорее отправить его в помещение, так как чувствует себя усталым, хочет отдохнуть, но, если время не терпит, он готов давать показания, хотя предпочитает это делать не здесь, в поселке, а в центре, т. е. в Москве.

…Уже трижды допрашивал его Дымов в присутствии Ширшова и Рощина. Сергей Сергеевич понимал, что только в Москве ему удастся вплотную заняться следствием по этому делу. Но перед тем как отправить арестованного в Москву, ему хотелось еще здесь, на месте, получить первые и, возможно, существенные показания.

К удивлению Дымова, а тем более Ширшова и Рощина, арестованный был довольно словоохотлив и на вопросы отвечал быстро, не задумываясь. Он, казалось, даже хотел произвести впечатление, чтобы арестовавшие его понимали, что перед ними — крупный, вытренированный и знающий себе цену разведчик-аристократ. Он может позволить себе этот маленький спектакль: держаться независимо, разговаривать свободно, без тени испуга или угодливости, так как он — это надо было понять сразу! — из тех, о ком будут заботиться «с той стороны».

Арестованный довольно откровенно рассказал, что его интересовал локатор, который собирались использовать русские моряки. Как он появился на нашем берегу? Очень просто: подводная техника. Таким же путем, при помощи техники, он собирался вернуться. Куда? Домой. Более точный адрес «дома» он назвать отказался. Почему у него в кармане скафандра оказалась магнитная мина замедленного действия с часовым механизмом? На всякий случай. Она могла пригодиться под водой.

Вместе с тем арестованный категорически отказался назвать свою фамилию и свою агентурную кличку, а также фамилию и адрес того человека, который укрывал его здесь, в Мореходном. Об убийстве местного фотографа он, по его словам, ничего не знает. Арестованный даже выразил негодование, как его могут смешивать с уголовными преступниками.

Дымов предложил арестованному подписать протокол допроса, но тот заявил, что ни под одним документом своей подписи ставить не будет.

Так вел себя диверсант, схваченный под водой, — нагло, самоуверенно, с хитрым расчетом.

Вчера, снова и снова приглядываясь к нему, Дымов вдруг прервал допрос и попросил Ширшова достать русско-немецкий словарь. Ширшов растерянно развел руками: где же его достать сейчас? Может быть, в школе есть, но это можно сделать только завтра. Тогда Дымов попросил послать машину в гостиницу и привезти сюда профессора Васильева и его жену. Через несколько минут Нина Викторовна в сопровождении мужа вошла в комнату.

— Садитесь, друзья, — сказал Дымов. — Мне сейчас понадобится ваша помощь. Прежде всего ваша, Нина. Скажите, как по-немецки звучит слово «карлик»?

— Цверг! — не задумываясь, ответила Нина Викторовна, а Дымов даже вскочил со стула и забегал по комнате.

— Цверг! Цверг! — возбужденно говорил он, потирая руки. — Замечательно! Вот вам и цирк! Помните, что кричал Будник? Как же я раньше не догадался!

— Подожди, Сергей, — остановил его Васильев. — Ты думаешь, что это — тот самый? Надо сначала проверить.

— Сейчас проверим. Я прикажу сюда ввести арестованного, а вы, Нина, по-немецки поздоровайтесь с ним. Ну, вроде того, «здравствуйте« или «добрый вечер, Цверг…» А мы посмотрим, какое это произведет на него впечатление. Если мы попадем в цель, вы ему напомните про Черенцы.

Когда арестованный переступил порог комнаты, Нина Викторовна подошла к нему вплотную и сказала:

— Гутен абенд*["79], герр Цверг!

Арестованный вздрогнул, — и это не укрылось от Дымова и Васильева, — но тут же взял себя в руки и, опуская голову, ответил по-русски:

— Я не имею чести вас знать.

— Мы с вами собирались познакомиться еще во время войны, в деревне Черенцы, в доме вашего приятеля Будника, — сказала Нина Викторовна, и Дымов увидел, как порозовели большие уши Цверга и крупный желвак взбугрил его правую щеку. Но тут же Цверг изобразил на лице улыбку и спокойно ответил:

— Очень сожалею, мадам, что не мог задержаться тогда, чтобы выразить вам свое почтение. Я очень торопился.

— А теперь торопиться некуда, — медленно, раздельно произнося каждое слово, сказал Дымов. — Гражданин Борзов тоже никуда не торопится.

От этих слов Дымова Цверг зашатался. Он прикрыл большими ладонями свое лицо, будто стремясь скрыть растерянность или испуг, и издал какой-то глухой звук — не то вздох, не то стон.

Андрей Николаевич теперь убедился, что перед ним — тот самый агент номер один, которого они с Родиным упустили в 1944 году.

— Не скажете ли, — спросил он, — каким образом вы исчезли из избы Будника?

Цверг усмехнулся. Теперь он снова держался спокойно и самоуверенно.

— Дело прошлое, — сказал он. — Исчез я очень примитивным способом — через специальный лаз в стене. Он был заранее подготовлен и хорошо замаскирован. Пока мадам объяснялась с моим коллегой, который — увы! — тогда попал в ваши руки, я покинул это негостеприимное место. Мне пришлось — как это по-русски? — удрать.

— Чтобы вернуться к нам через десять лет? — продолжил его мысль Дымов.

— Да. Годы бегут… — театрально вздохнул Цверг.

— А вражеская разведка продолжает действовать, — жестко проговорил Дымов, вспоминая слова полковника Родина. — Так, может быть, теперь, Цверг, мы с вами более подробно поговорим о сегодняшнем дне?

— Если мы не будем касаться некоторых щекотливых частностей, я готов, — нагло улыбаясь, ответил Цверг.

Глаза Дымова потемнели от гнева, который готов был прорваться наружу. Но полковник сдержал себя и приказал увести арестованного. Ширшов вызвал дежурного офицера.

— Наглец, — сказал он, когда Цверга увели. — Кривляется, паясничает, а у самого, наверно, коленки дрожат. Уж он-то отлично понимает, что теперь ему как агенту — энде!

— Вот где довелось встретиться, — задумчиво проговорил Андрей Николаевич. Он на секунду закрыл глаза, и перед ним встала уже ушедшая в прошлое фронтовая картина: где-то далеко ухают орудия; он с разведчиками идет через густой и темный Черенцовский лес; немецкий радист Грубер дает показания; труп убитого парашютиста; спасение лейтенанта Строевой в избе «колхозника» Будника…

— Прав был полковник Родин, — сказал Васильев, будто стряхивая с себя оцепенение. — Ниточка!…

— Недорубленный лес вырастает! Эта истина нам знакома издавна. — Дымов улыбнулся и потянулся за папиросой. — Теперь можно и покурить.

Васильев встал со стула и стукнул кулаком по столу.

— Будь они трижды прокляты! — неожиданно зло сказал он. — Мне больше нравится заниматься геологической разведкой. Но, если придется, стану опять войсковым разведчиком. Эх и злость во мне кипит!

Дымов с улыбкой посмотрел на друга.

— Злость, говоришь? Не знаю, то ли слово ты подобрал но смысл понятен. Чем больше любишь свою страну, свою Родину, тем больше ненависти испытываешь к ее врагам, ко всем, кто открыто или тайно мешает нам жить своей жизнью.

Он сделал паузу, затянулся папиросным дымом и добавил мягко, мечтательно:

— Хотелось бы на старости лет заняться чем-нибудь таким…

— Выращивать цветы? — подсказала Нина Викторовна.

— Ну что ж, не откажусь, пожалуй… А пока — нет. Мне еще рано на покой. Я еще поработаю.


Эпилог

В эти дни так и не удалось закончить решение кроссворда. Оставалось всего несколько пустых клеток. Нужно было найти какое-то замысловатое слово, которое, как назло, затерялось где-то в глубинах памяти. Сергей Сергеевич решил, что кроссвордом он займется в пути и до Москвы обязательно найдет это слово. Зато ему удалось вчера вместе с Васильевыми осмотреть спасательную станцию, на которой, как капитан на корабле, постоянно находился Алексей, выкупаться в море и даже полежать на пляже под горячим южным солнцем.

Все дела были сделаны: последний визит к академику Рудницкому с подробной информацией о поимке диверсанта и с просьбой представить к награде Бабина и Семушкина; долгий разговор с Ширшовым; дружеская беседа с Рощиным. Цверг и Борзов под надежной охраной уже отправлены в Москву. Почему же не позволить себе накануне отлета этот маленький отдых? Когда-то еще придется поехать в отпуск!

Да, все дела здесь, в Мореходном, сделаны. Особенно приятно было услышать от академика Рудницкого, что первое испытание локатора прошло нормально и успешно.

— Все в порядке, — сказал академик. Выглядел он веселым, оживленным, на чисто выбритом лице светилась довольная улыбка. В морской форме, с погонами вице-адмирала-инженера он казался моложе и стройнее. — Скоро мы заканчиваем здесь свою работу. А вы?

— Здесь я закончил, — ответил Дымов, — но вообще-то до конца далеко. — Он понимал, что в Москве ему предстоит еще много потрудиться, чтобы распутать все связи Цверга, найти его сообщников и хозяев.

— Если я понадоблюсь вам, — всегда к вашим услугам! — Рудницкий протянул руку и добавил: — Теперь мы старые знакомые. Я считаю вас, полковник, участником наших работ, хотя в штатах «Осинга» вы и не числитесь.

Именно эта фраза академика доставила Дымову наибольшее удовлетворение. Удалось схватить иностранного агента, диверсанта и его помощника и тем самым помочь ученым довести до конца испытание нового изобретения — «АЛТ-1». Сознание этого полностью вознаграждало Дымова за все его труды.

…На аэродроме собрались почти все, с кем Сергею Сергеевичу пришлось работать в эти дни. Быстроходный «ГАЗ-69» доставил сюда из Мореходного Васильевых, Ширшова, Рощина и Алексея с Анкой. Всем, несмотря на ранний час, хотелось проводить полковника и пожелать ему здоровья и успехов в его трудной работе.

Васильевы оставались в Мореходном «доживать отпуск».

— Тоскливо здесь без Игната, ведь каждый камешек напоминает о нем, — признался Андрей Николаевич. Дымов посмотрел на друга, и глубокие морщинки набежали на его лоб.

— Что делать, — ответил он. — Зато лейтенант Семушкин и жил, и умер как солдат. — Он помолчал и добавил: — В Москве вас ждет большая работа, поэтому отдыхайте, купайтесь, загорайте. Вернетесь в Москву — проверю. — Сергей Сергеевич обнял Андрея Николаевича. — За ослушание строго накажу.

— Слушаюсь, товарищ полковник! — Васильев по-военному щелкнул каблуками и приложил руку к панаме.

Все последние дни Алексей и Анка были неразлучны. Вот и сейчас, провожая Дымова, Анка все время держалась за локоть Алексея, будто боялась, что он тоже сядет в самолет и улетит далеко-далеко.

— Алеша, — тихо попросил Сергей Сергеевич, беря юношу за плечи и приближая к себе. — Не забудь прислать мне телеграмму, когда вы решите… — Он не договорил, но все было понятно. — Если не смогу приехать, то хоть поздравлю вас.

Анка зарделась и прижалась лицом к пиджаку Алексея.

— Обязательно пришлю! — так же тихо ответил Алексей, и все поняли, что срок этого радостного события недалек. Нина Викторовна обняла девушку за талию, прижала к себе, а Андрей Николаевич одобрительно кивнул.

Сердечным было расставание и с Рощиным. За время пребывания в Мореходном полковник по достоинству оценил способности этого молодого и талантливого следователя. Сейчас они стояли все вместе — Дымов, Рощин, Ширшов, чуть в стороне от остальных, негромко разговаривая.

Когда самолет поднялся в воздух и сделал круг над аэродромом, Дымов из окна увидел, что маленькая группка друзей все еще стоит на месте и машет ему платками и шляпами. Через короткое время аэродром скрылся из глаз. Самолет уже шел вдоль берега моря. Темно-синее, сиреневое и голубое, оно величаво простиралось до горизонта и, будто выгибаясь, скрывалось вдалеке, где пролегала незримая линия морской границы и начинались чужие воды. Вглядываясь в горизонт, Дымов еще раз с удовлетворением подумал о том, что где-то на дне моря лежит сейчас «АЛТ-1» — надежный страж морских глубин, зоркий защитник родных берегов. Скоро много таких стражей станут на свои места.

Сергей Сергеевич удобнее устроился в кресле и вынул карандаш. Теперь можно было на досуге закончить кроссворд.


Л. Самойлов. В Гирин. Выстрел в переулке

ГЛАВА I У комиссара милиции

Рано утром дежурный по Управлению охраны общественного порядка позвонил мне по телефону и сообщил, что комиссар, заместитель начальник управления, может принять меня. Наскоро позавтракав и на ходу раскладывая по карманам документы, записные книжки и карандаши, я вышел на улицу. Мостовая и тротуары были мокры. Сохранившаяся после ночной грозы влажная свежесть чувствовалась в прозрачном воздухе, на траве и деревьях поблескивали невысохшие дождевые капли.

Часы показывали десять, когда, получив пропуск, я направился к указанному мне входу и очутился в саду с подстриженными деревьями, газонами и клумбами цветов. Картина вполне идиллическая. Все дышало миром, покоем, тишиной.

В глубине сада широко раскинулось старинное здание с мощными белыми колоннами. Я вошел внутрь. В коридорах было прохладно и тихо. Из какого-то отдаленного кабинета слабо доносились приглушенные голоса и стрекотание пишущих машинок.

Комиссар был занят, и мне пришлось ждать, правда совсем недолго. Я даже не успел как следует оглядеться, как услышал свою фамилию, и секретарь пригласил меня пройти в кабинет. За большим письменным столом сидел моложавый человек в светлом кителе и писал. Увидев меня, он быстро поднялся и пошел навстречу.

— Извините, задержал.

Мы обменялись приветствиями. Однако телефонный звонок оттянул начало нашего разговора. Комиссар жестом пригласил занять кресло перед его столом и взял трубку.

— Да, это верно, — негромко сказал он. — Бухгалтер столовой Орлов. Убит на улице выстрелом из пистолета. В семь часов вечера... Нет, в сознание не приходил... По-видимому, в целях ограбления. Пока не могу утверждать. Ведется расследование. Нет, нет, один на машине «Волга»... Да, скрылся. Серого цвета... Нет, не такси. Справку об этом я вам послал... Обстоятельное сообщение получите завтра... Я понимаю... Да, завтра... хорошо.

Комиссар говорил тихо, спокойно, но было видно, что он взволнован.

— Прошу прощения. Еще одну минуту... — комиссар снова поднял трубку и набрал нужный номер. — Здравствуйте, Анна Герасимовна! — приветливо сказал он. — Как ваше здоровье? Лучше? Очень рад... А Федор Георгиевич дома? Знаю, что недавно пришел... Но что делать, такая уж у нас участь. Передайте, пожалуйста, что он мне очень нужен.


Комиссар закончил разговор и положил трубку. Затем, вырвав лист из большого настольного блокнота, написал на нем несколько фамилий, вызвал секретаря и распорядился:

— Вызовите всех к одиннадцати часам.

Я огляделся. Кабинет был обставлен легкой, изящной мебелью. Удобные низкие кресла со спинками и сиденьями из поролона. Плоские книжные шкафы, сквозь стекла которых виднелись корешки книг. На полу лежал большой ковер.

Секретарь ушел. Я уже собрался говорить о своем деле, но меня снова прервал телефон. И так несколько раз. Судя по ответам комиссара, чаще всего ему задавали два вопроса: «Как же так, среди бела дня, в центре города допустили преступление?» и «Задержан ли преступник?» Естественно, что на первый вопрос трудно было ответить до окончания расследования. Зато на второй, казалось бы, легкий, вопрос следовало отвечать: «Нет». Однако, каждый раз произнося это коротенькое слово, он хмурился и нервно покусывал губы. Я понимал его состояние.

В открытые окна кабинета из сада вливался нежный аромат цветов. Неожиданно громко прозвучала сирена и послышался шум удаляющейся машины. Комиссар поднял голову, и только сейчас я как следует разглядел его лицо. Оно казалось бледным и очень усталым.

— Слушаю вас.

— Товарищ комиссар, вам, конечно, известно полученное мною задание?

— Да, мне звонили из редакции. Я могу только приветствовать ваше желание написать серию очерков о передовых людях милиции.

— Не могу ли я....

— Можете, — улыбнулся комиссар. — Я распоряжусь, чтобы вам дали материалы. Если будет какая заминка, обратитесь ко мне.

Такой «бумажный» способ знакомства с людьми меня мало устраивал, и я в этом откровенно признался.

— Что же вы хотите? — комиссар откинулся в кресле.

— Хочу лично познакомиться с людьми, присмотреться к их работе.

Несколько мгновений мой собеседник задумчиво смотрел в сторону, что-то соображая, прикидывая, потом решительно сказал:

— Хорошо. Я предоставлю вам эту возможность, но...

— Слушаю вас.

— Давайте так договоримся. Ваши очерки будут не о гениальных одиночках, все видящих и все знающих, а о рядовых в синих шинелях, о тех, кто по воле партии, по зову сердца пошел на большую и трудную работу «ассенизаторов и водовозов, революцией мобилизованных и призванных». Помните Маяковского?

Я не успел ответить,вошел секретарь и доложил о приходе Гончарова. Темноволосый, большелобый, среднего роста, с невозмутимым лицом, майор милиции, несколько тяжеловато ступая, подошел к нам и произнес глуховатым голосом:

— Здравствуйте, товарищ комиссар, явился по вашему приказанию.

— Садитесь. Мне пришлось вас срочно вызвать. Как идет расследование по делу Орлова?

Гончаров посмотрел на меня, потом перевел взгляд на комиссара. Тот познакомил нас и сказал:

— Можете говорить.

Майор доложил, что вчера, сразу же после убийства и бегства преступников на машине, была организована силами милиции и дружинников проверка всех гаражей и стоянок автомашин. В три часа ночи в гараже одного из научно-исследовательских институтов сотрудники Уголовного розыска вместе с представителем автоинспекции обнаружили машину «Волга» серого цвета с глубокой царапиной на кузове, похожей на след пули. Вскоре был задержан и шофер Савушкин. Он спал дома пьяный.

Комиссар огорченно пожал плечами.

— Значит, пока еще нет никаких улик. В серый цвет окрашивают много автомашин, а происхождение царапины не выяснено. Что говорит Савушкин?

— Уверяет, что ездил к больной тетке в Клин и вернулся в гараж поздно вечером.

— Ну, вот видите... А кто ему разрешил уехать с работы по личным делам?

— Никто не разрешал. Я его допрашивал сегодня рано утром. Сперва он заявил, что был выходной и в этот день не работал. Потом «вспомнил», что ездил по вызову заместителя директора института, а в конце концов сказал, что все это неправда, что он обманул заведующего гаражом и ездил не по вызову, а к тетке в Клин.

— Как он объясняет царапину на машине?

— Говорит, какой-то мальчишка бросил камень. Как только получу заключение экспертизы, снова вернусь к этому вопросу.

— Савушкин в прошлом судился?

— Нет. Имел взыскание за нарушение правил уличного движения.

— Это еще ни о чем не говорит. Насчет тетки выяснили?

— По телефону мы связались с Клином, просили выполнить наше поручение. Ответа ждем с минуты на минуту.

— Надо было срочно проверить! — недовольным голосом заметил комиссар. — Кто ведет расследование?

— Опергруппу возглавляет заместитель начальника райотдела милиции капитан Дроздов. От прокуратуры — следователь Коваленко.

— Хорошо, — комиссар помолчал. — Вот что. Вам я поручаю руководить оперативным расследованием по этому делу и лично с вас буду спрашивать.

— Слушаюсь! — Гончаров сделал движение, чтобы встать, но комиссар задержал его.

— Обыск у Савушкина произвели?

— Да, но ничего не нашли, кроме черной кожаной куртки, в которую, со слов свидетелей, был одет преступник.

— Кожаная куртка? У какого шофера ее нет? Вы установили, из какого оружия стрелял преступник?

— Судя по подобранной гильзе, из пистолета калибра 7,65.

— Что говорит директор столовой?

— Он еще не допрошен.

— Почему? — удивился комиссар.

— Мы не могли сразу установить личность убитого, при нем не оказалось никаких документов.

— Как же вы узнали?

— При осмотре его вещей на внутренней стороне крышки часов оказалась надпись: «Дорогому И. И. Орлову в день пятидесятилетия от сослуживцев», — и дата. По этой дате, вычислив год рождения, мы узнали в адресном бюро его адрес.

— Понятно, — нетерпеливо перебил комиссар, — но откуда и когда стало известно, что Орлов нес деньги в банк?

— Сегодня утром от сотрудников столовой. Орлов почему-то не стал дожидаться инкассатора. Подробностей не знаю. Сейчас поеду в отделение к Дроздову и все уточню.

— Надо наращивать темпы расследования! — Гончаров в ответ только вздохнул. — Убийца на свободе, и этого нельзя забывать ни на минуту. — После короткой паузы комиссар добавил: — В ваших возможностях, товарищ майор, эти темпы ускорить. Машину Савушкина хорошо осмотрели?

— Кроме царапины, ничего существенного не обнаружено. Я проверю еще раз.

— Да, да! Обязательно проверьте!

Комиссар вытащил из ящика стола блокнот и сделал в нем несколько пометок, видимо для памяти.

— Все проверьте, — продолжал он, не теряя нити разговора. — Однако расследование надо вести и в другом направлении. Это ведь не мелкая карманная кража в толпе у какого-то ротозея. Здесь все заранее продумано и подготовлено. А нередко бывает так, что преступления, которые сложно совершить, легко раскрываются. Естественно, что здесь мы с вами не сумеем так, с ходу выявить все обстоятельства дела. Слишком много неизвестного. Ясность придет в процессе разбора, исследования данных, полученных при осмотре, но кое-что уже сейчас бросается в глаза. К примеру, кто мог совершить это преступление? Тот, кто знал, что Орлов, а не инкассатор банка понесет деньги, и какой дорогой он пойдет, и даже время, когда это будет происходить. Но ведь все это могли знать только очень немногие сослуживцы Орлова. Выявить их — первая и главная задача, которую вы должны решить. Правильно?

— Резонно.

— Заодно надо выяснить, кто и почему разрешил бухгалтеру относить дневную выручку в банк, не дожидаясь приезда инкассатора. Это же вопиющее нарушение правил!

— Слушаюсь, будет сделано.

— И вот еще что, — продолжал комиссар, — немедленно через научно-технический отдел исследуйте, как давно снимался с машины номер. Очень странно, почему никто не заметил номера, а он должен был быть. Может быть, и фальшивый, но был.

— Номер был, но люди растерялись и....

— А почему постовой не записал номер? Тоже растерялся?

— Вряд ли. Вы его, наверное, помните, он этой весной спас двух ребятишек во время ледохода. — Гончаров посмотрел в мою сторону и добавил: — Шалили на льду, льдина перевернулась, и они свалились в воду.

— А-а, — протянул комиссар, — конечно, помню! Крылов — его фамилия. Хороший милиционер. Почему же теперь он так оплошал?

— Вчера я выезжал на место происшествия, — ответил Гончаров. — Вы разрешите, вот план.

Гончаров не торопясь развернул принесенный им большой лист бумаги, свернутый в трубку, скатал его в обратную сторону, чтобы выпрямить, разложил на столе и стал объяснять:

— Это Земляной вал. Вот улица Карла Маркса. Здесь Гороховский переулок. Видите, он сразу круто сворачивает в сторону, и если глядеть с улицы, то можно подумать — это тупик. Крылов услыхал выстрел, — Гончаров взял из резной деревянной кружечки на столе комиссара карандаш и указал место на плане, — когда был вот здесь, около входа в сад имени Баумана, это метров семьдесят пять — сто от Гороховского переулка. Прибежав, он увидел лежащего на тротуаре мужчину и на полном ходу, уже на повороте, автомашину, серую, без шашек. Он крикнул: «Стой!» Побежал за машиной и дал предупредительный выстрел. Машина не остановилась. Он выстрелил второй раз. Но когда добежал до поворота, она уже исчезла из виду. Организовать погоню было поздно и бесполезно. Постовой немедленно сообщил дежурному по городу. Были поставлены в известность все посты и контрольные пункты, и все же машине удалось скрыться. Плохо, конечно, что милиционер номера не заметил, но вы обратили внимание, как вчера вечером перед грозой стало темно, а потом, словно нарочно, хлынул сильный дождь...


Комиссар слушал, глядя то на Гончарова, то на план, лежавший на столе, и не перебивал.

— Ваши объяснения убедительны, товарищ майор, — медленно проговорил он, — но факт остается фактом. Совершилось преступление, рядом был милиционер, который вместо того, чтобы умело организовать погоню, дал преступнику возможность скрыться. Прошу произвести тщательное служебное расследование.

— Слушаюсь!

— Вы понимаете, как мы виноваты? Нами для изобличения убийцы еще фактически ничего не сделано, а время не ждет.

Комиссар снял с маленького настольного коммутатора трубку и нажал один из никелированных рычажков.

— Товарищ Юдин? Здравствуйте. По делу Орлова задержана автомашина... Да, да. Кто занимается экспертизой? Профессор Черпаков? Отлично. Попросите его позвонить мне... У вас? Очень кстати! Передайте ему трубку. Здравствуйте, Василий Николаевич! Как чувствуете себя? Очень рад. Одолел, наконец, вашу «Судебную баллистику». Есть несколько замечаний, ну, да это при встрече. Скажите, что за царапина на вчерашней автомашине? Пробоина? Стало быть, камедь исключается. Так, так. Огнестрельное оружие большой силы. Да, милиционер стрелял из пистолета системы Макарова. Понятно. Спасибо, желаю здоровья. — Положив трубку, комиссар задумался, побарабанил пальцами по столу и уже спокойно сказал: — Теперь у меня сомнений нет. Все же работы по этому делу будет еще много. Может быть, Дроздову не хватает работников, мобилизуйте из нашего аппарата. Впрочем, вам на месте будет виднее. Докладывайте регулярно, как пойдет расследование.

— Слушаюсь!

— Савушкин женат?

— Так точно.

— Допросите лично жену Савушкина. Ее показания могут иметь решающее значение. И смотрите, как бы она не перепрятала деньги и оружие. Это создаст дополнительные трудности в расследовании.

— Я это учитываю.

— У вас есть еще что-нибудь?

Гончаров молча протянул пачку фотографий. Комиссар мельком взглянул на них и передал мне. Это была серия обзорных снимков места происшествия с отметками красной тушью: крестиком — стоянка машины и стрелкой — направление, по которому она скрылась. Я рассматривал четкие фотографии улицы, живо представляя происшедшую там человеческую трагедию. Острое профессиональное любопытство овладело мной. Я понял, что имею возможность непосредственно «на поле битвы» увидеть работу тех, кто, не щадя жизни, очищает нашу землю от всякой нечисти.

— Товарищ комиссар, — воспользовавшись наступившим молчанием, сказал я, — разрешите мне присутствовать при допросе задержанного преступника.

— Это я имел в виду, — ответил комиссар, — поэтому-то и задержал вас у себя. Поезжайте! Посмотрите, как мы работаем. Федор Георгиевич, возьмите с собой товарища. — Комиссар встал, мы тоже поднялись. Подойдя к Гончарову и придерживая его за руку, комиссар добавил: — Постарайтесь все основное закончить сегодня. И имейте в виду, еще очень многое неизвестно. В чьих руках оружие, где деньги, кто помогал? Не исключена возможность повторения подобного. А вы, — обратился комиссар ко мне, — теперь будете на переднем крае. Это, конечно, лучший путь.

Комиссар хотел еще что-то добавить, но вошедший секретарь доложил, что вызванные сотрудники собрались и ожидают в приемной. Часы гулко пробили одиннадцать раз.

ГЛАВА II Кепка на мостовой

Из приемной Гончаров позвонил в гараж, вызвал машину и затем, как мне показалось, довольно сухо пригласил меня. Мы молча спустились к выходу.

Когда машина подошла, я спросил:

— Может быть, вы недовольны моей просьбой? Скажите, я сейчас же уйду.

— Что вы! — неожиданно горячо запротестовал майор, приподнимая брови и глядя на меня чуть покрасневшими от бессонницы глазами. — Чем же мне быть недовольным? — Он взял меня под локоть, дружески подсадил в машину и занял место рядом. — У меня, наверно, такой вид, недовольный. Так на это есть основание. Да вы не обращайте внимания. С чего это вы взяли, право! Пожалуйста, смотрите, наблюдайте, только...

Шофер обернулся и вопросительно посмотрел на Гончарова. Майор назвал адрес, и машина тронулась.

— Только не вмешиваться? — спросил я, полагая, что именно об этом он хотел меня просить.

— Нет, — рассмеялся Гончаров. — Только вряд ли это будет так интересно, как кажется. Ведь у нас все буднично. Работа и еще раз работа.

— Как раз ваша работа мне и нужна. И не так уж у вас буднично, товарищ майор. Раскрытие преступления — разве это не романтика?

— Ого, какой вы! — усмехнулся Гончаров. — Вообще-то в известной мере вы правы. Но поверьте, наша романтика состоит из множества мельчайших деталей, подробностей, самих по себе малоприятных, но совершенно обязательных, «железных», как мы иногда их называем.

— А дело Савушкина?

Гончаров пожал плечами.

— Дело как дело, а в общем не знаю. Пока ничего не знаю.

— Но это неприятная для вас история?

— Как всякое убийство. И почему только для нас? — возразил майор. — Разве преступление касается только потерпевшего и милиции? Оно враждебно всему нашему обществу, нашему укладу жизни. Но ведь кому-то надо заниматься этим делом... — усмехнулся майор. — Это и снижает наш интерес к романтике.

Машина замедлила ход и остановилась. Я взглянул на часы, было без четверти двенадцать.

Кабинет заместителя начальника райотдела милиции находился в конце длинного коридора. Мы уже были у дверей кабинета, когда к нам подошел младший лейтенант милиции и, подняв руку к козырьку, доложил, что майора Гончарова спрашивают из управления. Гончаров направился к телефону, а я постучал в дверь и вошел.

Девушка в белой блузке прекратила печатать и вопросительно посмотрела на меня. Я назвался и спросил, могу ли видеть капитана Дроздова. Она быстро прошла к двери в смежную комнату и, слегка приоткрыв ее, сказала негромко:

— Приехал писатель.

— Пусть войдет, — послышался звонкий голос.

— Пожалуйста, проходите. — Девушка посторонилась и пропустила меня.

— Входите, входите, товарищ! Жду вас!

Навстречу мне шел высокого роста молодой офицер и приветливо улыбался.

— Капитан Дроздов, — представился он. — Комиссар звонил мне по телефону. Очень рад. Присаживайтесь вот сюда, на диван.

Поначалу разговор не завязывался. Капитан ждал Гончарова, и ему было не до посторонних.

— Какие новости? — спросил Гончаров еще на пороге кабинета. — Комиссар недоволен, нервничает. Говорит, что расследование идет односторонне, без учета всех версий. Что удалось узнать?

Гончаров снял пиджак, повесил его на спинку стула, отстегнул пуговицу у воротника, растянул петлю галстука и уселся рядом со мной на диван.

— Много нового, товарищ майор! — поспешно и, как мне показалось, радостно ответил Дроздов.

— Да? Интересно. Неужели деньги или оружие нашли?

Дроздов покачал головой.

— Пока нет. Во-первых, нам позвонили из Клина, сообщили, что Савушкин не был у своей тети с позапрошлого воскресенья, а во-вторых, к нам пришла одна гражданка и принесла кепку, выпавшую из машины.

— Какую кепку? Из какой машины?

— Полагаю, что кепку Савушкина. Кого же еще?

— Не понимаю.

— А вы сами с ней поговорите.

— С кем, с кепкой?

— С Кедровой. Я ее сейчас приведу.

Дроздов быстро вышел из кабинета и скоро вернулся с молоденькой миловидной женщиной, держащей на руках грудного ребенка в белом кружевном конвертике. Женщина села в кресло возле письменного стола, поправила свое голубенькое с цветочками платье, заглянула в конвертик и, найдя там все в порядке, посмотрела на нас.

— Будьте добры, — сказал Дроздов, — повторите товарищам показания, которые вы дали следователю прокуратуры.

— Сначала?

— Да, пожалуйста.

Женщина помолчала, потом не торопясь негромко стала рассказывать:

— Значит, так. Вчера вечером я возвращалась домой. Я была у мамы. Она живет на улице Баумана, а я — в Гороховском переулке. Потемнело, начался дождь. Вдруг слышу выстрел. Я испугалась, конечно, и остановилась. Откуда, думаю, что такое? В это время мимо меня пронеслась машина серого цвета, легковушка, и я увидела, как из окна, где сидит шофер, что-то упало. Мне показалось, что с головы шофера... Я подбежала и подняла. Оказалась кепка, немного поношенная. Вот она, лежит на подоконнике в газете.


Гончаров встал, подошел к окну, развернул газетный сверток и достал из него шерстяную коричневую кепку. Осмотрев кепку, он снова аккуратно завернул ее и положил на прежнее место.

Показания Кедровой действительно много стоили, и, по-видимому, Гончаров придавал им серьезное значение. Это подметил и Дроздов. Он улыбался, ободряюще глядя на молодую женщину.

А Кедрова продолжила свой рассказ:

— Вначале я хотела бросить ее, но мне показалось, что между стрельбой и автомашиной имеется какая-то связь. Я даже подумала, надо сейчас же эту кепку отнести в милицию, может быть, она будет нужна, но тут пошел сильный дождь, и я заторопилась домой, а потом началась гроза, и я уже из дому не выходила... Я бы вчера еще ее принесла, да так уж получилось, — извиняющимся голосом проговорила женщина.

Она склонилась к ребенку, спавшему у нее на руках. Розовое личико его было серьезно и хмуро.

— Скажите, номер машины вы не заметили? — спросил Гончаров.

— Нет. Меня товарищ следователь уже спрашивала. Ах, как жаль, что я не догадалась!

— Машина быстро промчалась мимо вас?

— Очень быстро. Я даже испугалась, когда она завизжала на повороте в Малый Демидовский переулок. Ее так швырнуло.

— И вы видели, как кепка слетела с головы? — уточнял Гончаров.

— Да. Кепка вроде как мелькнула и упала на мостовую.

— По ходу машины вы стояли с левой или с правой стороны?

— Дайте сообразить. Значит, так. Машина шла от улицы Карла Маркса, — Кедрова помогала рукой объяснить направление, — а я стояла напротив школы, значит, с правой стороны. С правой! — твердо заключила она.

Дальнейшие показания Кедровой интереса не представляли, однако Гончаров, не перебивая, выслушал ее внимательно до конца.

— Большое вам спасибо, — сказал он, вставая. — Вы нам очень помогли. Извините, что задержали. Небось своих дел невпроворот.

Мы тоже поднялись со своих мест.

— Пожалуйста, — смутилась Кедрова. — Только что же я сделала? Кепку подобрала да принесла...

— Это для нас очень важно, поверьте. Еще раз спасибо. А малышка у вас понятливый. Молчит, знает, что мама по серьезному делу пришла.

— Он у меня умненький, — порозовела от удовольствия Кедрова и, прощаясь, протянула руку.

С минуту мы стояли, не говоря ни слова. Первым нарушил молчание Гончаров:

— Молодец! Не посчиталась со временем, пришла.

— А как же? Без таких помощников грош нам цена, — отозвался Дроздов.

— Верно! — кивнул головой Гончаров. — Ну, ладно. Возьмемся за работу. Значит, Савушкин у тетки в Клину не был. Так, так. Товарищ капитан, следователь прокуратуры у вас? Я бы хотел вместе с ним допросить Савушкина. Скажу по совести, кое-какие детали мне еще не совсем ясны.

Через несколько минут в кабинет вошла молодая женщина в строгом черном костюме, на лацкане которого поблескивал университетский значок. Она приветливо улыбнулась нам. Меня представили. Это и был следователь прокуратуры Вера Анатольевна Коваленко.

ГЛАВА III Допрос

Савушкин слегка сутулый, лет 35-37, с бледным, небритым, ничем не примечательным лицом. Такие лица обычно не запоминаются. Чувствовалось, что он испуган и насторожен. У него был вид человека, страдающего головной болью и не выспавшегося. Помятый костюм, расстегнутая рубашка усиливали неприятное впечатление.


Савушкину предложили сесть. Он тяжело опустился на стул, обвел нас слегка припухшими глазами и почему-то шепотом попросил дать ему покурить. Гончаров протянул портсигар. Поблагодарив, Савушкин взял папиросу и закурил. Однако после первой же затяжки поморщился и погасил папиросу. Вкус табака, видимо, был ему противен.

Коваленко взяла пачку бланков допроса и приготовилась записывать показания.

— Гражданин Савушкин, — отчетливо выговаривая каждое слово, начала она. — Я уже вам говорила, вы обвиняетесь в том, что двадцать седьмого июня сего года в девятнадцать часов десять минут в Гороховском переулке в целях ограбления выстрелом из пистолета убили бухгалтера столовой гражданина Орлова Ивана Ильича и похитили у него портфель, в котором он нес казенные деньги. Признаете себя виновным?

— Пустышку тянете, — ответил Савушкин хриплым, простуженным голосом. — Никого я не убивал и не грабил.

— Хорошо, я так и запишу: «Виновным себя не признаю».

Я обратил внимание, как старательно и аккуратно Коваленко выводила каждую букву. «Чистюля», — мелькнула смешливая мысль.

— Разрешите, — обратился Гончаров к следователю и, в свою очередь, спросил: — Гражданин Савушкин, где вы были и что делали вчера до момента вашего задержания?

Савушкин заерзал на стуле.

— Где я был? — спросил он, делая ударение на слове «где».

— Да, где вы были?

— Ну, взял машину, заправил бензином у колонки. Есть у нас там возле гаража. Ну и поехал в Клин, к тетке, больна она.

— Это неправда, — сказал Гончаров. — После первого допроса мы выяснили: тетушка ваша давно поправилась. К тому же вы не были у нее с позапрошлого воскресенья.

— Я говорю, хотел поехать. По дороге раздумал...

— Ах, вот как! Хотели поехать, раздумали и вернулись в гараж?

— Да, у меня не ладилось с зажиганием, и я вернулся обратно.

Вмешалась Коваленко:

— Это уже четвертая придуманная вами версия. От трех вы сами отказались. Говорите правду, где вы были?

— Я правду говорю.

— Ладно, не будем спорить. Сколько времени пользовались машиной?

— Не помню.

— А где пили вино?

— К обеду выпил сто грамм и кружку пива.

— Где обедали?

— В какой-то столовой.

— В какой? Где?

— Не помню.

— Когда обедали? До или во время поездки?

— Во время.

— Когда же это было?

Савушкин пожал плечами, опустил голову и не ответил.

— Вы уехали из гаража в шестнадцать часов, вернули машину в двадцать один час. Где вы были пять часов?

Не получив ответа, Коваленко предложила Савушкину по часам последовательно рассказать, куда он поехал из гаража, какой дорогой, где находился целый день и вечер.

Но Савушкин никак не мог толком объяснить, где был и что делал. По его словам получалось, что все время он находился либо по дороге в Клин, либо по дороге из Клина.

Все мы внимательно наблюдали за Савушкиным, а тот заметно нервничал, старался отвести глаза и, опустив голову, время от времени озирался исподлобья.

Неожиданно Гончаров спросил:

— Где ваш головной убор?

— Потерял я кепку.

— Где?

— Не помню.

— Это ваша? — Гончаров протянул Савушкину кепку.

Тот несколько мгновений присматривался к ней, потом взял, надел на голову — пришлось в точности.

— А я-то ее искал, искал... Где вы ее взяли, начальник?

— Мы ее взяли в том месте, где был убит бухгалтер Орлов, — твердо сказал Дроздов.

Савушкин откинулся на спинку стула и, не моргая, смотрел на капитана. Крупные капли пота выступили у него на лбу. Вдруг он вскочил, сорвал с головы кепку и с размаху бросил ее об пол.

— Я убил? — захрипел Савушкин, будто страшный смысл этих слов только сейчас дошел до его сознания. — Что же это делается, товарищи?! Ну выпил, ну был в нетрезвом виде, ну побили мне машину, согласен, каюсь, штрафуйте! Отбирайте права! Но за что же держать меня, таскать по милициям, да еще заявлять, что я убил... Никого я не убивал! — кричал он. — Это не моя кепка. Что, на ней написано, что она моя? Вы подобрали ее где-то, да мне и приписываете.

— Успокойтесь, Савушкин, не шумите, — негромко сказал Гончаров, — кепка ваша, и о ней разговор окончен. Скажите, где вы поцарапали машину?

Савушкин тяжело дышал и ничего не говорил. Наконец, овладев собой, ответил:

— По дороге из Клина какой-то мальчишка камень бросил.

— Неправда, — спокойно сказал Гончаров. — От камня, брошенного рукой мальчика, такого следа быть не может. Экспертиза уже установила, что это след пули.

— Не знаю, ничего не знаю.

— Подумайте, Савушкин, — снова вступила в допрос Коваленко. — Дело серьезное, отмахнуться словами от него нельзя. От ваших показаний многое зависит. Мы можем не знать некоторых подробностей. Расскажите о них. Объясните, что вас толкнуло на преступление. Ведь мы все равно узнаем. Сказать правду — в ваших интересах. Поймите, правдивые показания могут облегчить вашу участь.

Коваленко говорила доброжелательно, словно перед ней находился тяжело больной человек, отказывающийся принять лекарство.

— Вы только послушайте, Савушкин, что говорят факты, — продолжала она. — Вчера вечером убит бухгалтер столовой Орлов, у которого похитили портфель с деньгами. Я утром спрашивала у вас, где вы были вечером. Вы несколько раз меняли показания.

Коваленко взяла дело, лежавшее у нее на столе, и быстро нашла нужный ей документ.

— Вот вы ответили, так и записано в протоколе допроса: «Сегодня днем я ездил к своей тетке, проживающей в Клину по Садовой улице в доме № 4, и вернулся от нее часов в десять вечера». Проверяю ваши показания — оказывается, ложь. Не ездили вы к тетке и не были у нее около двух недель. Так или не так?

Савушкин молчал. Он сидел, опустив голову на руки, облокотившись на колени, и, сжимая пальцами виски, глубоко вздыхал.

— Далее, преступник был на автомашине «Волга» серого цвета, точно такой какую водите вы. Когда он бежал на ней с места преступлении, старшина милиции Крылов выстрелил вслед. На вашей машине обнаружена пулевая пробоина. Я спрашиваю: откуда она? Вы отвечаете, какой-то мальчик бросил камень. Ложь! Экспертиза установила, что это не след камня, брошенного рукой ребенка, а след пули.

Савушкин продолжал молчать.

— Но и это не все. Очевидны, как один, повторяют: стрелял в Орлова человек в черной кожаной куртке. Я спрашиваю: вы носите черную куртку? Вы отвечаете: да. Что это, совпадение? Нет! На месте преступления найдена кепка, утерянная человеком, убившим Орлова. Ваша кепка? Ваша. Вы понимаете теперь всю нелепость запирательства?

Савушкин молчал.

— К чему лгать? Ведь вам ясно, что главное мы знаем. Знаем и требуем: сдайте оружие и похищенные деньги.

— Ничего не знаю. Делайте со мной, что хотите, а я ничего другого не скажу, — угрюмо повторял Савушкин. Безжизненное лицо его стало серо-пепельным.

— Может быть, тогда вы скажете, что за тридцать рублей пытались от нас спрятать? — задал вопрос Дроздов.

— Какие тридцать рублей? — с деланным недоумением переспросил Савушкин.

— А те, что были обнаружены у вас в сапоге.

Некоторое время Савушкин молчал.

— Мои это деньги. Подумаешь, капитал! Я ведь работаю, — сказал он и еще ниже опустил голову.

Получив примерно такие же ответы и на последующие вопросы, Коваленко отодвинула в сторону протокол и посмотрела на Гончарова.

— Отправим его обратно? — предложил майор.

— Придется. Гражданин Савушкин, прочтите и, если ваши показания записаны правильно, подпишитесь.

Савушкин стал медленно читать, шевеля губами.

— Вы разбираете мой почерк? — спросила Коваленко.

— Разбираю. Где подписываться-то?

Когда протокол был подписан, Савушкин тяжело поднялся со стула. Дойдя до двери кабинета, он остановился, будто хотел что-то сказать, но махнул рукой и вышел.

ГЛАВА IV Кто был в машине

Глубоко задумавшись, Гончаров неподвижно сидел у края стола. Если бы не быстрые взмахи пальцев, вертевших спичечный коробок, можно было бы подумать, что он дремлет. Но вот он встал, положил спички в карман и, подойдя ко мне, спросил:

— Я вижу, вы чем-то удивлены?

— Упрямством Савушкина. Бессмысленным отрицанием! Никак не могу объяснить его поведения.

— Да-а, всякое бывает, — неопределенно протянул Гончаров.

— Что же вы будете делать, товарищи, если Савушкин не захочет сознаться? — спросил я.

— Работать, — лаконично отозвался Гончаров. — Товарищ Дроздов, дайте команду срочно вызвать директора столовой. Он очень нужен.

Дроздов нажал кнопку, из соседней комнаты донесся слабый дребезжащий звонок, и в дверях появилась уже знакомая нам девушка с небольшим листком бумаги в руке. Она молча остановилась на пороге.

— Товарищ Зайцева, ко мне есть кто-нибудь?

— Есть. Я составила список.

Она подошла к столу и передала листок.

— Пусть посетителей примет старшин лейтенант Андреев, а вы отложите все дела и срочно вызовите директора столовой Никитина. Телефон столовой у вас есть.

Зайцева вышла.

— Вера Анатольевна, не пришло ли время побеседовать с нашими немыми свидетелями? — сказал Гончаров.

— Их немного, Федор Георгиевич, — в тон ему ответила Коваленко. — В машине Савушкина найдено всего-навсего несколько горелых спичек, окурок, волос какой-то. Я посылаю их в научно-технический отдел.

— Правильно делаете. А сейчас, если не возражаете, мне бы хотелось посмотреть на это хозяйство.

— Пожалуйста. Пройдемте в соседний кабинет. Материалы там.

— Идемте, — Гончаров снял со спинки стула пиджак и надел его.

Письменный стол, широкий деревянный шкаф и десяток стульев занимали почти весь узкий и длинный кабинет, в котором работала следователь прокуратуры.

— «Разложил товар купец», — пошутил Гончаров. — Показывайте, Вера Анатольевна.

— Садитесь за «прилавок», товарищи покупатели.

Коваленко, улыбаясь, усадила Гончарова на свое место за столом, а сама прошла в угол комнаты и открыла шкаф.

Три крошечных конверта, извлеченные ею из папки, легли перед майором.

— Не густо, — покачал тот головой.

В одном бумажном конверте лежали три обгорелые спички, в другом — окурок папиросы. Содержимое третьего, целлофанового, состояло всего-навсего из одного волоса.

— Ну что ж, — придвинул к себе конверты Гончаров, — спички отложим в сторону, я в них ничего не понимаю, возьмем папиросу.

Он осторожно вынул пинцетом окурок. Бросилась в глаза часть мундштука, окрашенная в ярко-красный цвет.

— Какая яркая помада! — сказал Гончаров.

— Этот цвет так и называется — ярко-морковный, — заметила Коваленко.

— Машиной пользуется профессор...

— Директор научно-исследовательского института Кадомцев. Большая величина в ученом мире, — подсказал Дроздов.

— Он женат?

— Не знаю, — ответил Дроздов.

Вмешалась Коваленко:

— Да, я проверила. Сегодня утром позвонила по телефону в институт и разговаривала с профессором. Товарищ Кадомцев обещал быть у нас без четверти четыре. — Она посмотрела на маленькие ручные часики. — Сейчас три, через сорок пять минут профессор должен быть здесь.

Я слушал Коваленко, ее нежный, приятный голос и думал о том, что, пожалуй, никто никогда, встретив впервые эту молодую сероглазую женщину, не догадался бы о ее профессии, о ее тяжелом труде следователя.

— Хорошо, благодарю вас. — Гончаров еще некоторое время разглядывал со всех сторон окурок, потом бережно уложил его обратно в конверт. — Надо выяснить один весьма существенный вопрос, — сказал он. — Как давно снимался с машины номер?

— Номер вообще не снимался, — ответила Коваленко. — Эксперт осматривал машину и установил, что номер надет давно и в последнее время не снимался. Письменное заключение будет готово к вечеру.

Гончаров внимательно выслушал, кивнул головой и тихо сказал, ни к кому не обращаясь:

— Я так и думал...

При этой реплике широко раскрыла глаза Коваленко, странно посмотрел на Гончарова Дроздов, и, по совести говоря, только я в этот момент еще не понимал причины их удивления.

— А вот, товарищ майор, еще один немой свидетель, — Дроздов взял со стола и передал в руки Гончарова целлофановый конверт.

— Ну, тут без увеличительного стекла не обойтись.

— У меня есть лупа, пожалуйста, — Коваленко вытащила из стола и протянула Гончарову большую лупу.

— Так, так, — Гончаров щелкнул пальцем по целлофановому конвертику, — что нам расскажет этот немой свидетель? — Ему, по-видимому, понравилось это выражение.

Осторожно, тем же пинцетом, майор вынул из пакетика волосок, положил его на предварительно разостланный на столе чистый лист бумаги и стал внимательно рассматривать через увеличительное стекло.


— До отправки в НТО давайте хотя бы предварительно уясним, что собой представляет эта улика.

Я не выдержал:

— Федор Георгиевич, извините, что вмешиваюсь, но, по совести, разве сейчас не зря тратится время? Ведь Савушкин достаточно изобличен. Что может дать какой-то волос, пара горелых спичек или окурок? Улик и без того множество, что же нам еще надо?

Не отвечая, Гончаров взял со стола линейку, измерил волос в длину.

— Ишь ты, какой длинный, — сказал он, — двадцать девять сантиметров! — Только после этого майор посмотрел в мою сторону. — Значит, по-вашему, осталось совсем немногое? Так сказать, поединок, лицом к лицу, кто кого? Я же вам говорил, что наша романтика состоит из множества малоинтересных, но обязательных деталей. И то, что вы сейчас называете ненужной тратой времени, возможно, даст ответ на еще не решенную задачу.

— Не решенную? — удивился я.

Гончаров промолчал. Закончив исследования, он уложил волос в пакет, спрятал луну и сказал:

— Ну что же, друзья, кое-какими новыми данными мы обогатились. По структурному строению это волос человека и, судя, но его длине, принадлежит, вернее — принадлежал, женщине. Итак, мы знаем, женщина курит и красит губы помадой ярко-морковного цвета. К этому теперь мы можем добавить, что она крашеная блондинка и носит короткую прическу.

— Откуда вы все это узнали? — недоверчиво спросил я.

— Не хитрое дело. Для этого даже не обязательно быть парикмахером, я уже не говорю — Шерлоком Холмсом. Дело в том, что обычно волос к своему окончанию постепенно утончается и имеет иглообразный вид. Иногда вершина его расщепляется, как говорят судебные медики, «метелочкой». А так как у этого волоса окончание ровное, следовательно, волос обрезан и, вероятней всего, острижен ножницами.

— Но, может быть, он не острижен, а женщина случайно оборвала его, поправляя прическу? Может такое случиться? — не сдавался я.

— Нет, не может. Если волос оборвать, то место разрыва будет не ровное, а ступенчатообразное. Окончание волоса успело несколько зашлифоваться, надо полагать, стриглась эта женщина не менее двух-трех недель назад. Это уточнит специалист.

— А как вы установили, что это крашеная блондинка?

— Очень просто. Весь волос светлый, а у корня темный. За время, прошедшее после стрижки и окраски, волосы отросли, и корни имеют естественный цвет.

— Однако еще неизвестно, чей это окурок и чей волос. Может, и то и другое принадлежит жене профессора или вообще попало в машину случайно, — сказал я.

— Проверим, — спокойно ответил Гончаров. — Наша обязанность не отвергать никаких предположений, пока не будет доказано, что они неверны. Кстати, вы видели когда-нибудь завитую женщину после купанья или попавшую под дождь?

— Видел, — ответил я, не понимая смысла вопроса. — А при чем здесь...

— Тогда вы, очевидно, заметили, что при перманенте мокрые волосы вьются мелкими кудряшками.

— Как у барашка, — улыбнувшись, добавила Коваленко.

Я вынужден был признаться, что до сих пор не обращал на это внимания. Гончаров продолжал:

— При других способах завивки волосы, наоборот, от воды расправляются и висят как солома. Если волосы вьются от природы, то они остаются без изменения. Гак вот, положенный в блюдце с водой волос или завьется, или выпрямится, или останется без изменения. Таким образом, мы можем узнать, какую прическу носит наша незнакомка.

— Давайте проделаем этот эксперимент, — предложил я, хотя, признаться, мне и без того все уже было ясно.

— Ваше мнение, Вера Анатольевна? — спросил Гончаров.

— Вообще-то всякие испытания и эксперименты с вещественными доказательствами должен делать только эксперт. Их надо протоколировать, но дело у нас срочное, время не ждет, давайте. Потом составим соответствующий акт. Отвечать вместе будем.

Принесли блюдечко с водой. В торжественной тишине волос был опущен в воду и свернулся в колечко.

— У нее перманент! — воскликнул я.

— Правильно. Видите, сколько мы узнали о нашей незнакомке по одному только волосу! Теперь нам ясно, что Савушкин возил в машине женщину. Мало того, мы можем сказать, что возил он ее не далее чем вчера, судя по свежести окурка и помады. Конечно, не исключена возможность, что жена профессора Кадомцева курит и красит губы яркой помадой и что именно она была в машине.

— По-моему, это исключено, — вмешался Дроздов. — Если бы Савушкин возил вчера жену профессора, он сам сказал бы нам об этом. Зачем ему скрывать?

— Логично, — одобрил майор.

На пороге комнаты появилась Зайцева и доложила, что приехал профессор Кадомцев. Это было очень кстати. Все мы перешли в кабинет Дроздова, куда секретарь пригласила профессора. Мы увидели невысокого роста, средних лет мужчину в очках, одетого в модный, заграничного покроя костюм, чисто выбритого и надушенного.

— Мне нужен товарищ Коваленко, — отчетливым, хорошо поставленным голосом произнес он. — Я Кадомцев.

После того как Коваленко познакомила профессора со всеми нами, она сказала:

— Очень жаль, товарищ Кадомцев, что мы отнимаем у вас драгоценное время, но чрезвычайные обстоятельства, так сказать ЧП, вынуждают это сделать.

— Чем могу быть полезен? — сдержанно отозвался профессор. У него были быстрые поблескивающие глаза.

— Нами задержан ваш шофер Савушкин по обвинению в совершении убийства с целью ограбления.

Профессор был поражен. Он вынул очки, надел их, тут же снял и положил в карман.

— Это невероятно! Он, что же, задавил кого-нибудь?

— Нет, — ответила Коваленко и, в свою очередь, задала вопрос: — Вы никогда не видели у Савушкина оружия?

— Что вы! Откуда оно у него? Оружие, убийство... Я бы поверил еще, что он использовал машину не по назначению, но оружие? А впрочем, не знаю, не знаю. Но тогда позвольте спросить, почему он не ограбил меня? — Профессор пытливо оглядел всех нас. — У меня бывают с собой изрядные суммы.

Профессор снова достал очки, подышал на них, протер платком и надел.

— Скажите, кто, кроме вас, пользуется машиной? — вступил в разговор майор Гончаров.

— Никто не пользуется, — растягивая слова, ответил Кадомцев. — Это персональная машина и закреплена лично за мной. А что, разве задержан еще кто-то?

— Нет, нет. Пока один Савушкин. Однако нами точно установлено, что не далее как вчера вашей машиной пользовалась какая-то женщина.

— Женщина? Странно! Моя жена больше месяца как уехала в Крым и вернется не раньше, чем через две недели. Впрочем, она редко ездит со мной. У нее свои дела.

— Может быть, кто-нибудь еще пользуется? — добивался Гончаров.

Кадомцев, не раздумывая, твердо ответил:

— Нет, никто не пользуется. В этом нет необходимости. Для сотрудников института имеется разгонная. Может быть, жена Савушкина?

Мы переглянулись. Действительно, странно, что никто до сих пор не вспомнил о жене. А ведь проще всего предположить ее соучастие. Кстати, об этом говорил комиссар. Если она была в машине, тогда сразу становится понятным поведение Савушкина, упорно не желающего говорить правду.

Гончаров пожал плечами и ответил:

— Возможно. Проверим. У меня к профессору вопросов больше нет. Как у вас, товарищи?

Вопросов не оказалось ни у Коваленко, ни у Дроздова.

— Невероятная история! — проговорил Кадомцев, вставая. — Невероятнейшая! Прошу вас, если понадоблюсь, вызывайте. Рад буду оказать помощь милиции.

— Большое спасибо, — поблагодарил Гончаров, провожая его до двери. — Кстати, еще один вопрос. Ваша жена курит?

Кадомцев с удивлением посмотрел на майора и ответил коротко и резко:

— Не курит, не курила и никогда не будет курить. Терпеть не могу курящих женщин! — Он сдержанно поклонился и вышел из кабинета.

— Серьезный товарищ! — шутливо заметил Дроздов.

Гончаров ничего не ответил. У него был озабоченный вид.

— Как видите, вопрос о неизвестной блондинке, разъезжающей в машине Кадомцева в день убийства, стал еще острее, — сказал он. — На который час, товарищ капитан, вы вызвали жену Савушкина?

Дроздов посмотрел на часы.

— Она должна быть уже здесь. Вера Анатольевна просила, чтобы вызов свидетелей проходил бесперебойно.

И, словно в подтверждение его слов, вошедшая Зайцева доложила:

— Пришла гражданка Савушкина.

ГЛАВА V Неожиданный вывод

Гончаров обернулся к двери и застыл в ожидании.

— Она или не она? — тихо проговорила Коваленко.

В кабинет нерешительно вошла высокая, смуглая, цыганского типа женщина лет двадцати семи, в яркой пестрой блузке. Женщина шла боязливо, держа перед собой в руке паспорт и повестку. И сразу, словно по команде, на лицах присутствующих появилось выражение разочарования. Не она!

Только я был спокоен. Для меня все было ясно с момента знакомства с самим Савушкиным.

— Садитесь, Мария Николаевна, — приветливо обратился Гончаров к посетительнице, заглянув в ее паспорт. — Вы работаете?

— Работаю... На ламповом заводе. Вам справку принести?

Она нервно откинула со лба локон иссиня-черных волос.

— Нет, не надо. Вы сегодня выходная?

— В вечерней смене я с сегодняшнего дня. Была в ночной. А в следующую неделю с утра работать буду. Товарищ начальник, скажите, что с мужем? Ведь его с утра как вызвали, до сих пор нет. Неужели арестовали? За что?

— Видите ли, — ответил Гончаров мягким, чуть глуховатым голосом, — вашего мужа задержали, чтобы выяснить некоторые обстоятельства. Против него есть серьезное подозрение. Но вы не волнуйтесь. В жизни всякое бывает. Разобраться надо.

Савушкина доверчиво посмотрела на майора и тяжело вздохнула.

— Конечно. Разобраться следует. Только тихий он у меня, не буян, и жизнь его мне хорошо известна, вроде как на ладони вся. Ничего такого я за ним не замечала. Правда, к выпивке тяготение имеет.

— Что делал ваш муж вчера вечером? — прервала ее Коваленко.

— Не знаю. А что случилось-то?

— Где он был?

— На работе, должно быть.

— Куда он ездил вчера, вы знаете?

— Нет. А он сам-то что говорит?

Неожиданное происшествие, видимо, сильно напугало Савушкину. Она держалась напряженно, отвечала кратко, точно боялась необдуманным ответом повредить мужу. Казалось, ни Коваленко, ни Гончаров не замечали состояния посетительницы. Они продолжали не спеша задавать вопросы. Их доброжелательный тон постепенно внушил Савушкиной доверие. Женщина успокоилась и стала разговорчивее.

— Да, муж действительно собирался к своей тетке, может, и был у нее, не знаю. Вчера ввалился домой часов в десять вечера без кепки, где-то посеял. Усталый, больной, все стонал: «Маша, голова трещит, есть ничего не буду — тошнит». Дала я ему тройчатку, он завалился спать. Когда ушла на работу, он спал.

— Муж был пьян?

— Я бы не сказала. Не особенно. Вообще-то он любит выпить. Может, пока домой шел, протрезвился. Он знает, что я смерть не люблю, когда он пьяным приходит.

Гончаров достал портсигар и протянул Савушкиной.

— Курите?

Она покачала головой.

— Не занимаюсь.

Гончаров тоже не стал курить и отложилпапиросы.

— А что за деньги мы обнаружили в сапоге у вашего мужа? — спросил он.

Савушкина раздраженно повела плечами.

— Черт его знает, откуда он взял их! Мне дворничиха сказывала. Ее позвали, когда обыск был. Ума не приложу!

— Значит, вы не все знаете о вашем муже. Вот и об этих тридцати рублях тоже. А сумма не маленькая...

— Тридцать рублей, — возмущенно повторила Савушкина. — Да откуда же он взял их?

Ее удивление было искренне.

— Откуда он их взял? — повторил майор. — Этого и мы добиваемся от него.

По лицу Савушкиной пошли красные пятна, и она с возмущением проговорила:

— Леший вас разберет, мужчин! Кажется, все знала — и куда ходит, и что делает, — и нате же вам! Что ж это такое происходит?

— Вы не волнуйтесь, — успокоил Гончаров. — Все выясним и вам обо всем расскажем, в том числе и о деньгах.

— Не в деньгах дело, товарищ начальник. Утаил. Я в жизни теперь ему этого не прощу: скрыл, от жены скрыл! — Савушкина всхлипнула и вытерла глаза.

Последующий допрос не дал ничего нового. Примерно через полчаса она посмотрела на часы и сказала:

— Пятый час. Можно идти мне? Как бы не опоздать на работу.

— Еще один вопрос. Могли бы вы узнать кепку вашего мужа?

— Кепку? Ту, которую он потерял? Конечно. Кепку мы с ним вместе покупали. Коричневая, шевиотовая, под цвет костюма. Он, знаете, не любит, когда верх на кепке поднимается, все выбирал, чтобы покрепче кнопка была. А кнопка скоро испортилась, и я сама черными нитками закрепила верх.

— Будьте добры, посидите в соседней комнате, — попросил Гончаров Савушкину. И когда она вышла, распорядился: — Товарищ капитан, найдите несколько кепок и покажите гражданке. Пусть отыщет среди них кепку мужа. Не забудьте пригласить понятых.

Дроздов привел двух пожилых женщин — дворничиху соседнего дома и бухгалтера жилищно-эксплуатационной конторы. Остановившись у двери, женщины оглядели присутствующих, и одна, побойчее, спросила:

— Зачем понадобились?

— Проходите, товарищи, проходите. Товарищ Жемальдинова, прошу, — Дроздов разложил принесенные кепки на подоконнике, незаметно положив к ним кепку, найденную Кедровой. Разъяснил понятым, для какой цели их пригласили, и попросил Савушкину войти.

— Вот она, — уверенно сказала Савушкина и взяла кепку, принесенную Кедровой. Перевернув ее, она показала на подкладке место, прошитое черными нитками. — Я же говорила вам, сама ее покупала, сама ремонтировала. Откуда она у вас?


— Нам ее принесли, — сказала Коваленко и встала. — Ну что же, задерживать вас долго не будем. Минут десять, не больше. Нужно составить протокол. Если понадобится, дадим справку, что вы были вызваны в качестве свидетельницы.

Скоро все было закончено и понятые отпущены. Савушкина поднялась со своего места, но, дойдя до двери, остановилась и, обернувшись к Гончарову, спросила:

— Товарищ начальник! Передачу-то можно мужу сделать? Он, наверно, голодный.

— Не беспокойтесь, — ответил Дроздов, — его накормили.

Савушкина ушла.

Дроздов собрал с подоконника кепки и унес их. Кепку Савушкина Коваленко бережно завернула в газету, перевязала суровыми нитками и взяла с собой.

И снова в который раз я подумал о том, что все последние встречи и допросы не нужны, что они только замедляют расследование. Чего греха таить, подумал я и о том, что мой первый день делового контакта с милицией особыми результатами не блещет. Я подошел к Гончарову, курившему возле окна, и встал рядом. Помолчав, заметил:

— Нарастает, как снежный ком.

Гончаров обернулся ко мне:

— Не понимаю!

Я пояснил:

— Улики против Савушкина нарастают, как снежный ком.

Майор поморщился.

— Неудачное сравнение.

— Почему?

— Чересчур быстро нарастают, — сказала за Гончарова вошедшая в кабинет Коваленко, — чересчур быстро.

— Вы недовольны? А мне кажется, что Савушкину теперь ни за что не отвертеться от суда. — Я посмотрел на Гончарова, зашагавшего по комнате. — Почему вы молчите, товарищи? Вы не согласны со мной?

Вошел Дроздов. Увидя нас, стоящих посреди кабинета, он поочередно с удивлением оглядел каждого.

— Дело в том, — Гончаров вначале говорил медленно, словно раздумывая, потом решительно закончил: — Дело в том, Вера Анатольевна, — он обернулся к Коваленко, — что, по моему глубокому убеждению, Савушкина следует отпустить. Он скорее всего не только никого не убивал, но даже и не был на месте преступления. Сейчас я это постараюсь доказать.

ГЛАВА VI Щедрые пассажиры

В комнате наступила тишина. Отчетливо стали слышны раскаты далекого грома. Снова приближалась гроза. В открытое окно с дуновением ветра влетела маленькая желтоватая бабочка и закружилась под потолком. Дроздов, стараясь не шуметь, прошел к письменному столу, сел возле него, да так и замер, как бы ожидая дальнейших разъяснений со стороны майора.

Коваленко молчала. Ждала. Мне показалось, что я ослышался, и не утерпел, чтобы не вмешаться снова:

— Извините, товарищ майор, что я снова влезаю в ваш разговор. Но мне показалось, что вы предлагаете освободить Савушкина. А разве это допустимо, чтобы убийца гулял на свободе?

Вероятно, на моем лице был написан такой испуг, что Гончаров подошел ко мне и улыбнулся.

— Вы правы, освободить преступника — это все равно, что самому совершить преступление. Но ведь еще ужаснее держать в тюрьме невинного человека. Не правда ли?

— Это Савушкин-то невинный человек?

— Не спорю, поведение его странное, не внушает симпатии, и все же я убежден, что он не грабитель и тем более не убийца.

— Позвольте! Но факты говорят обратное. Совершено убийство. На месте преступления находят кепку, принадлежащую преступнику, находят деньги.

— Знаю, все знаю, — прервал меня Гончаров, — и кепка, и пулевая пробоина в машине, и кожаная куртка. И я вам очень благодарен за горячее и искреннее участие в наших делах и переживаниях, но не спешите делать заключение. Не следует горячиться...

— Действительно, меня и раньше смущало одно обстоятельство, — заговорила Вера Анатольевна. — Все складывается так, что убил бухгалтера Савушкин. И улики и показания против него. Но я не могу понять, откуда он мог знать, что бухгалтер сам понесет деньги в банк. И потом, какой преступник поедет на такое «дело», как убийство, в своей машине, да еще не сменив номера? Это же безрассудно. А вместе с тем если Савушкин не убивал, тогда зачем он врет? К чему он придумал свою тетку, какого-то мальчика с камнем? И, наконец, показания Кедровой. Она твердо заявила, что видела, как кепка слетела с головы — слетела, а не подброшена.

— Вот, вот! В этом-то все дело, — словно обрадовался Гончаров. — Кедрова — хороший, честный человек, и я уверен, что все происходило именно так, как она здесь рассказывала. Но Кедрова заблуждается: не видела она, как кепка упала с головы.

— Позвольте, — вмешался я, — но ведь она не слепая. Как вы можете оспаривать показание свидетеля, очевидца?

— Не только могу, но в данном случае обязан, — возразил майор. — Ничего Кедрова не видела и не могла видеть.

— Откуда это вам известно? Ведь нас с вами там не было, а она была.

Гончаров усмехнулся.

— Скажите, видели ли вы когда-нибудь, как слетает с головы кепка?

— Конечно, видел. От ветра слетает.

— Кепка от ветра? Не путайте со шляпой. Чтобы кепка слетела от ветра, надо, чтобы она почти не держалась на голове. Нет, кепка так просто от порыва ветра, да еще из закрытой машины, не улетит. Вы представьте себе автомашину «Волга». Вспомните, как малы боковые окошечки в кабине у шофера. Чтобы у него ветром сорвало с головы кепку, ему надо на полном ходу высунуть голову в окно. И это на крутом повороте из Гороховского переулка в Малый Демидовский. Я вас спрашиваю, как Кедрова могла видеть это, когда сама говорит, что стояла с правой стороны машины?

— Да, — подхватил Дроздов, — свидетельница даже рукой показывала, как машина проехала мимо нее.

Гончаров закурил и, разгоняя клубы табачного дыма, прошел и сел в кресло.

— А место шофера, к вашему сведению, находится с левой стороны. Что же выходит? Шофер бросил педали управления, на ходу передвинулся на правое сиденье и высунул голову в окно. Не мог же он головой дотянуться со своего места до правого окна. Абсурд! Просто Кедрова услыхала выстрел, испугалась. Мимо нее на большой скорости промчалась машина, и на мостовой свидетельница увидела кепку. Воображение подсказало ей, что кепка упала с головы шофера. Что поделаешь! Иногда самые правдивые и добросовестные свидетели могут ошибаться.

— Однако, — начал я, но Гончаров перебил меня:

— Кепка не упала. Ее подбросили. Подбросили умышленно, недалеко от места преступления, рассчитывая, и правильно рассчитывая, что кто-нибудь ее поднимет и отнесет в милицию. Этого намерения у преступника раньше, возможно, и не было, но когда он увидел бегущего милиционера, услышал выстрелы, то он понял, что машина замечена, и решил, что номер ее установлен. А коли так, он сделал все, чтобы усилить подозрение, падающее на шофера. Хитрый, хладнокровный мерзавец! Убийца был одет в черную кожаную куртку, потому что маскировался под шофера, и своей цели достиг. Все свидетели прекрасно запомнили черную кожаную куртку. Преступник хотел этим направить следствие по ложному следу, полагая, что мы начнем искать хозяина машины и, конечно, найдем Савушкина. Действительно, куда деться Савушкину? Машина его. Кепка его. Кожаная куртка тоже его. А след пули на кузове его машины только увеличил число улик. Все против! Ловко! Преступнику важно выиграть время. В этом кроется его хитрый расчет. Таковы мои доводы, — обратился Гончаров к Коваленко.

— С ними трудно не согласиться. Вы очень четко сформулировали и мои сомнения, и все же надо тщательно проверить. Одно бесспорно, — продолжала Вера Анатольевна, мы не вправе придерживаться формального метода в оценке фактов. Против Савушкина действительно много улик. И если мы не задумаемся над тем, как они возникли, станем их рассматривать изолированно друг от друга, получается какая-то бессмыслица.

— Верно! — воскликнул Гончаров. — Вот вам, товарищ писатель, и теоретическое обоснование моего вывода. Именно потому, что против Савушкина так много улик, именно потому, что Савушкин с первого взгляда кажется изобличенным, эти улики приобретают новое качество и обнаруживают нарочитость и подтасованность. Однако, — продолжал он, — работы впереди у нас действительно много. Только бы выйти из тупика.

— Попрошу вас, товарищ капитан, — обратилась Коваленко к Дроздову, — распорядитесь, чтобы сюда доставили Савушкина, и выясните, пожалуйста, почему так долго нет заведующего столовой Никитина.

— Ему уже три раза звонили, — ответил Дроздов, — отвечают, ушел с работы утром и никто не знает, где он сейчас.

— Ему известно, что мы его ждем?

— Конечно. Я сам с ним говорил, он обещал быть у нас к двенадцати часам.

— Безобразие! — недовольно заметил Гончаров.

Дроздов вышел из комнаты, тут же вернулся и неожиданно предложил:

— Товарищи, давайте сделаем маленький перерыв. Подкрепимся немного.

С помощью Зайцевой Дроздов принес тарелки с бутербродами, большой алюминиевый чайник, стаканы с блюдцами, сахар и печенье.

— Угощайтесь, — гостеприимно пригласил он. — Когда еще домой попадете!

За полчаса все было съедено, посуда убрана, и в кабинет ввели Савушкина. Он вошел угрюмый, насупленный.

— Идите сюда, Савушкин, — добродушно, как старого знакомого, подозвала его Коваленко, — садитесь здесь, поближе к нам. Вот так. Ну, а теперь расскажите, что все-таки у вас стряслось?

— Ничего не стряслось, — тоскливо ответил Савушкин. Искоса поглядел на Коваленко и опустил голову.

— Где же вы потеряли кепку? — спросил Гончаров.

— Не знаю. Ничего не знаю. Только никого я не убивал, и в мыслях у меня такого не было.

— Вы говорите, что не убивали. Допустим. Но человек убит, и убийца был одет в кожаную черную куртку.

— Я своей куртки никому не давал.

— Возможно, но стрелял человек, одетый, как вы, в черную кожаную куртку.

— Не знаю такого.

— Вы утверждаете, что ни в кого не стреляли, но ведь кто-то стрелял. И этот кто-то был на вашей машине. Может быть, вы ее кому-нибудь давали, одолжили на время? А, Савушкин?

Савушкин широко раскрытыми глазами смотрел на следователя. Видимо, какие-то неожиданные мысли возникли у него. Еще не вполне осознанное подозрение, смутная тревога овладели всем его существом.

— Я никому машину не давал, — едва внятно произнес он.

В этом чуть слышном ответе можно было уловить что-то новое не столько в смысле произнесенных слов, сколько в интонации.

— Значит, кто-то мог пользоваться машиной без вашего позволения... — И внезапно: — Кто эта рыжая бабенка, в завитушках, которую вы возили вчера?

Савушкин в изумлении уставился на майора.

— Ну, говорите, кто она такая?

— Не знаю.

— Вы ее раньше когда-нибудь видели?

— Нет.

— Откуда же она взялась? Ну, что вы молчите?

— Так это же совсем другое дело.

— Вы рассказывайте, а мы уже сами разберемся, другое это дело или то же самое.

И тут Савушкин, заикаясь, отрывисто, несвязно стал рассказывать:

— Дело такое... Выехал я из гаража. Заправил машину у бензоколонки. Поехал. Думал к тетке в Клин съездить. Свободного времени много... У Кировских ворот на перекрестке у светофора машина задержалась. Подбегает ко мне мужчина и говорит: «Двадцатка в зубы, вези за город, быстро». Смотрю, рядом с ним эта самая, в завитушках. И я, товарищ начальник, согласился их везти. Что виноват, то виноват, государственная машина. Не имел никакого такого права.

— Ладно, ладно, рассказывайте дальше.

Савушкин поднял голову, провел языком по сохнувшим губам и попросил воды. Коваленко налила из графина и подала ему. Он жадно отпил несколько глотков.

— Посадил я их в машину и погнал через Комсомольскую площадь, прямо в Сокольники. На Красносельской они попросили остановиться у магазина. Купили вина, закуски, поехали дальше. Выехали в лес. Выбрали место поукромнее, вышли из машины. Стали пить, закусывать. Поднесли мне. Отказывать неудобно. Выпил два раза по двести. В общем, конечно, не имел права. На работе. Но организм у меня крепкий, не хмелею, а тут что-то мне стало не по нутру. Враз опьянел. Все поплыло в глазах, почувствовал слабость, прилег на траву, и больше ничего не помню. — Савушкин допил стакан и сказал: — Все, товарищ начальник.


— Как все? — спросил Гончаров. — А куда же эта парочка делась?


Савушкин глубоко вздохнул и, как бы решившись открыть последнюю тайну, продолжал:

— Проснулся под вечер, шел сильный дождь, весь промок, тошнит, голова вот-вот развалится. Сейчас тоже трещит. Глянул вокруг — парочки нет. Смотрю, машина на месте, проверил, целы ли права. Порядок. А на сиденье у меня лежит тридцать рублей. Видать, решили на десятку больше дать. Вот и все.

— Когда вы заметили пробоину в машине?

— Приехал в гараж, ставлю машину, мне кто-то кричит: «Эй, кузов ободрал!» Гляжу, точно. Где царапнул, ума не приложу. И как это проехал по городу и меня никто не остановил? Надо думать, дождь помог.

— Что же вы сразу обо всем не рассказали?

— Да мне говорят: «Убийца! Грабитель!» А я никого не грабил, не убивал и от машины не отходил. Ну, а потом побоялся уже насчет этой «левой» поездки рассказывать, решил за Клин держаться... Каюсь теперь...

— Да, вы много здесь напутали. И следствию мешали. А ведь убийца, пока вы тут тянули, не зевал. Вы можете описать наружность ваших пассажиров?

— А чего же... Мужчина высокий, лет двадцати восьми — тридцати, обходительный такой, лицо симпатичное, особого ничего нет. Вот только когда водку разливал, заметил я наколку у большого пальца, какое-то имя, а какое — не прочел.

— Как он был одет?

— В серый пиджачок. В общем прилично одет. А женщина? Да вы ее, наверное, знаете. Точно обрисовали: рыжая, в завитушках, так она и выглядит. Яркая такая, лицо круглое, нос — во! — он пальцем приподнял кончик носа. — Глаза не помню какие, кажется карие. Сначала она много смеялась, а потом чего-то скисла, стала молчаливой. А во что была одета, хоть убейте, не помню, обыкновенно, как все женщины летом одеваются.

— Яснее ясного. Как они друг друга называли?

— Чего не помню, того не помню, ни к чему мне. — Савушкин вздохнул. — Виноват я, «налево» сработал. Только слово даю, никакого преступления не совершал, да и револьвера у меня отродясь не было.

— Мы готовы поверить вам, Савушкин, — сказала Коваленко, — что вы действительно никого не убивали и не грабили, но вам придется объяснить суду, как вы стали пособником грабителей и убийц. Ложь, запирательство — все объяснить придется.

— Да я же...

— Ну, это дело суда.

Гончаров быстро поднялся, подошел к Коваленко и о чем-то очень долго советовался с ней.

— А сейчас, — вновь обратилась она к Савушкину, — поедете с сотрудниками милиции, покажете место, где вчера пировали. Вернетесь обратно, отберем подписку о невыезде и отпустим домой.

— Домой? Вы меня освобождаете? — дрогнувшим от волнения голосом спросил Савушкин.

— А вы не хотите? — улыбнулся Дроздов. — Не беспокойтесь, когда будете нужны, вызовем.

Гончаров попросил Дроздова не забыть пригласить с собой понятых. Растерянно суетившегося Савушкина увели. Он шел к выходу нетвердой походкой, задевая по дороге стулья.

В кабинете опять наступила тишина.

Я вынул блокнот и сделал кое-какие записи. Закончив, оглянулся. Кроме меня и Гончарова, никого не было. Майор сидел у стола и сосредоточенно набирал номер по телефону.

— Федор Георгиевич, — обратился я к нему, — у меня к вам есть несколько вопросов, не помешаю?

— Нет, нет, — Гончаров опустил трубку телефона.

— Первый вопрос: какое значение представляет для дела, снимался с машины номер или нет? Нельзя же ездить по городу без номера!

— Охотно объясню. Для нас это имеет очень важное, можно сказать, первостепенное значение. Как вы знаете, номер прикрепляется винтами и закрепляется гайками. Допустим, имеются свежие следы отвертывания гаек, например, свежая смазка маслом. В этом случае надо предположить, что на машину ставился чужой или фальшивый номер, если, конечно, он не был снят по каким-либо легальным причинам. Для чего ставят фальшивый номер? Чтобы навести на ложный след. В данном случае этого не было, номер не снимался, а ведь преступление совершено не по мгновенному побуждению, оно подготовлено заранее, заранее обдумано. Помните, что говорил комиссар? Спрашивается, какой же шофер, если он в здравом уме, поедет на своей машине совершать преступление, можно сказать, среди бела дня, да еще выставит напоказ свой номер? Это же все равно, что показать свой паспорт.

— Однако никто номера не запомнил.

— Чистая случайность! Рассчитывать на нее нельзя, и никто никогда не рассчитывает. Важно другое: преступник не заботился, запомнят номер машины или нет. Ему это было безразлично, он старался лишь сбить следствие с толку, запутать и замести следы. Правильно сказала Коваленко, нельзя улики рассматривать в отрыве от реальной действительности. Кому же понадобилось их нагромождение, кому был выгоден весь этот спектакль? Конечно, человеку, нанявшему машину. Задача преступника ясна — добиться, чтобы подозрение пало на другого, ни в чем не повинного человека. Понятно?

— Вполне! Теперь второй вопрос: вы действительно считаете, что Савушкин не принимал никакого участия в преступлении?

— Пока его показания не противоречат обстоятельствам дела. Давайте посмотрим, что у нас получится, если мы поверим Савушкину.

— Давайте.

— Некто в сером костюме, будем его так называть, тщательно заранее обдумал преступление. Пока нам неизвестно, кто и когда навел его на столовую и на Орлова. Доберемся и до этого. Вчера преступники наняли машину, поехали за город. Некто в сером, угощая водкой, дал шоферу снотворное, дождался, пока тот уснет, надел его куртку, кепку, взял машину и отправился к месту, где встретил Орлова. Совершив преступление и увидев, что за машиной гонится милиционер, убийца выбросил из окна кепку Савушкина. Благополучно вернувшись, он поставил машину на прежнее место и положил на сиденье тридцать рублей, даже превысил договоренную сумму. Это, возможно, тоже сделано с умыслом, чтобы еще сильнее скомпрометировать водителя. Вот версия, которая вытекает из показаний Савушкина. Так, по-моему, и обстоит дело.

— Тогда разрешите третий вопрос. Почему преступник не подбросил шоферские права? Это же было бы еще убедительнее.

— Ну что вы! — Гончаров улыбнулся. — В интересах преступника, чтобы водителя искали подольше. И потом, если еще можно с натяжкой предположить, что кепка неведомыми путями слетела с головы, то удостоверение? Что же оно, выпрыгнуло из кармана? Нет, убийца не так глуп.

Мы еще продолжали обсуждать историю преступления, когда за дверью послышались громкие голоса. Вошли Коваленко и Дроздов с сотрудниками отделения, несшими какие-то свертки. Последним, стараясь не попадаться Гончарову на глаза, вошел Савушкин и сел на стул у стола Дроздова.

— Вот полный джентльменский набор, — сказал Дроздов, осторожно выставляя на стол бутылки в специальных упаковках, предназначенных для вещественных доказательств. — Здесь — остатки вина, окурки со следами помады. Боюсь только, как бы дождь не испортил на бутылках следы пальцев.

Он вызвал Зайцеву и распорядился оформить отсылку вещественных доказательств на экспертизу в научно-технический отдел.

— Выпито немало. Тут не то что на троих, на десяток хватит, — заметил кто-то из присутствующих.

— Эх, Савушкин! — сказал Гончаров, отыскав его глазами. — Вот до чего пьянство довело — до связи с убийцами и грабителями.

— Не только пьянство, Федор Георгиевич, — добавила Коваленко, — а и нелегальные заработки, «левые» поездки. Одно к одному. И в довершение всего сплошная ложь, попытка запутать следствие.

— Для вас, Савушкин, это тяжелый, но своевременный урок, — продолжал майор. — Запомните, скользкие пути в конце концов неизменно приводят к большой непоправимой катастрофе.

Тот молчал, опустив голову.


— Что же, товарищи, — сказал Гончаров, — из тупика мы вышли. Теперь начнем все сначала.

Коваленко согласно кивнула головой.

ГЛАВА VII Почему уволилась Марчевская

Дроздов вышел из кабинета по срочным делам отделения. Коваленко увела с собой Савушкина, чтобы отобрать от него подписку о невыезде и вернуть документы.

— Федор Георгиевич, — сказал я, — а если Савушкин соучастник, что тогда?

— Не допускаю этого, — возразил майор.

— Хорошо. Но ведь он каждую минуту может вам понадобиться.

Гончаров писал, сидя за столом. При моих словах он отложил ручку, внимательно посмотрел на меня.

— Что же из этого?

Я пожал плечами. По-моему, вопрос был понятен.

— Савушкин совершил проступок, — сдержанно ответил Федор Георгиевич, — его накажут, но он не уголовный преступник, и держать его под стражей, хотя бы одни час, — нарушение социалистической законности.

— Значит, его сообщничество вы полностью отметаете?

— Да. Судя по всему, Савушкин в деле случайная фигура.

— Уж не так-то Савушкин не виновен.

— Что же из этого? Имейте в виду, сомненья всегда решаются в пользу обвиняемого. Этот гуманистический принцип положен в основу советского правосудия. И потом нельзя же в таких делах руководствоваться соображениями удобства для следствия. Каждое наше действие, будь то допрос, задержание, освобождение из-под стражи, — все определено законом. Если хотите, в значительной мере в этом наша сила, авторитет. Мы служим народу и охраняем не только покой и имущество каждого советского человека, но и его права, и народ понимает это и помогает нам. Не все, конечно, но подавляющее большинство. Возьмем, к примеру, Савушкина. Он повинен, и очень повинен, но я уверен, что после сегодняшней встряски, после того как мы показали ему пропасть, куда он катился, он станет другим человеком. В этом немалое воспитательное значение нашей работы. Я не удивлюсь, — Гончаров улыбнулся, — если узнаю, что Савушкин после сегодняшней встряски станет активным дружинником. Честное слово!

Увы, и этот так интересно начавшийся разговор пришлось прекратить. В комнату вошли Коваленко и Дроздов. Вслед за ними вкатился невысокого роста тучный человек лет пятидесяти с объемистым портфелем в руках. Его красное одутловатое лицо было точно обожжено солнцем. Человеку было жарко, его мучила одышка, и он то и дело вытирал влажный лоб и затылок цветным носовым платком.

— Что же это делается, товарищи начальники! — заговорил он низким, сиплым голосом, одновременно протягивая нам мягкую горячую руку. — Ужас какой! Первоклассная столовая, ни одной жалобы, ни одного замечания, переходящее знамя третий год — и вдруг такое событие! Лучшего работника, замечательного человека убили! Это же кошмар!.. А почему? Ротозейство! Одни раз недоглядел, лично не проверил, и вот, извольте видеть, результат! Убили человека, забрали деньги. В бухгалтерии неразбериха. Позор!

Человек не говорил, а бросал фразы одну за другой, ожесточенно вытирая платком потное лицо и голову.

— Товарищ Никитин, почему вы так поздно? Обещали быть в двенадцать, а сейчас сколько? — строго спросил Дроздов.

Никитин развел руками.

— Что я могу сделать? Где только сегодня я не был! Все вызывают, все ругают — Никитин виноват, Никитин недоглядел, а в чем я виноват? Вчера вечером меня даже в столовой не было, и сегодня с утра в бегах.

— Вместо того чтобы по городу бегать, лучше бы пораньше к нам явились. Мы ведем расследование, а вас нет.

Никитин только горестно махнул рукой.

Коваленко пододвинула ему стул.

— Садитесь, успокоитесь и расскажите, что произошло. Почему Орлов сам понес деньги? Ведь обычно за выручкой приезжает инкассатор?

Директор тяжело опустился на стул, положил возле себя портфель и, вздохнув, заговорил:

— Вчера во второй половине дня, изволите ли видеть, я ушел в горторготдел на совещание. Закончилось оно поздно, на работу я не вернулся. Утром прихожу, мне рассказывают, что вечером Орлова убили и деньги отняли. Спрашиваю, как убили. Какие деньги? Мне говорят: наши деньги, столовой. Стал разбираться. Как? Почему? Оказывается, только я ушел, звонок по телефону из банка. К телефону подошел Орлов. Говорят, что сегодня — вчера, значит, — инкассатор не приедет, просят деньги доставить своими средствами. Старшая кассирша идти отказалась, у нее уже несколько дней болела нога. А Орлову все равно идти домой мимо банка, вот он и понес деньги сам. А вскоре как ни в чем не бывало приезжает инкассатор. Ему, конечно, объяснили, что к чему, он к телефону, да разве сразу толку добьешься? А когда проверили, выяснили, что никто из банка к нам не звонил.

— Скажите, товарищ Никитин, — спросил Гончаров, — кто из ваших сотрудников мог знать, что Орлов собирался относить деньги в банк?

Никитин наморщил лоб.

— Многие, — наконец ответил он. — Изволите ли видеть, аппарат у меня сработался, люди между собой дружат.

— А кто из ваших работников подходит под такие приметы: мужчина лет двадцати восьми — тридцати, высокого роста.

Никитин уверенно ответил:

— Таких нет. Тридцати лет, говорите? Нет, никого нет.

— Может, все-таки есть? Не торопитесь, постарайтесь вспомнить.

— Я в этой столовой уже много лет, и вы напрасно думаете, что Орлова убил кто-нибудь из моих служащих, — с обидой проговорил толстяк. — У меня мужчин-то раз, два — и обчелся, да и то все пожилые или мальчики-ученики, а убил Орлова, говорят, какой-то водитель такси...

— Может быть, кто-нибудь из знакомых Орлова подходит под эти приметы? — продолжал настойчиво допытываться Гончаров.

— Орлова я знаю давно. Всех его знакомых по пальцам пересчитаю. Нет, нет, таких не имеется. Эх, если бы что-нибудь узнать или хоть маленькое подозрение иметь! Все бы дела бросил, к вам прибежал...

Гончаров продолжал:

— Многие из ваших сотрудниц курят?

— Как изволили сказать? — не поняв вопроса, уставился Никитин на майора.

— Я говорю, многие ли из ваших сотрудниц курят?

— Курят? Да! Некоторые курят.

— Нет ли в числе курящих крашеной блондинки с шестимесячной завивкой?

Никитин растерянно развел руками.

— Женщин у меня много, одних официанток двенадцать, а потом еще поварихи, раздатчицы, хлеборезы, буфетчицы... Курит, говорите... Да, по-моему, многие из них курят и делают перманент. Крашеная блондинка... Кто их знает! Надо будет присмотреться. А какая она из себя — толстая, худая, большая, маленькая?

— Не знаю, — вздохнул Гончаров.

— Ах, вот оно что. Вы сами не знаете. Жаль! Очень жаль.

— Значит, вы никого не подозреваете? — продолжал Гончаров.

— Ума не приложу... Ах, какое горе! Вы бы видели, что у Орлова дома делается... Тяжело. Слов нет, как тяжело. — Никитин всхлипнул, но сдержался и торопливо добавил: — Я анкеты всех своих служащих с их фотокарточками прихватил. Подумал, может, понадобятся просмотреть, допросить кое-кого. Мало ли что...

— Вот за это большое вам спасибо! — вырвалось у доселе молчавшего Дроздова.

Никитин открыл портфель, вытащил объемистую папку и протянул ему.

— Я всей душой... Поскорей бы найти... — скороговоркой бормотал он.

Капитан стремительно вышел из кабинета. Я понял, он торопился застать Савушкина, документы которого, возможно, еще оформлялись в отделении. Сейчас здесь в ближайшие минуты могла наступить развязка. Для этого достаточно было, чтобы Савушкин на одной из фотографий опознал вчерашних пассажиров. Томительно тянулось время. Минут через двадцать Дроздов вернулся. Словно отвечая на наши вопросительные взгляды, он отрицательно покачал головой.

— Забирайте, товарищ Никитин. — Дроздов протянул анкеты. — Интересующего нас человека здесь нет.

— Я так и знал! — обрадовался Никитин. — За своих головой ручаюсь. — Он посмотрел на часы и заторопился: — Мне пора. Надо еще побывать на квартире покойного, да и на работе бог знает что делается...

— Одну минуту! — Коваленко задержала руку Никитина. — Припомните, пожалуйста, не было ли у вас за последнее время случаев увольнения? Может, кто по собственному желанию?

Никитин не дослушал. Он хлопнул себя по лбу и с волнением произнес:

— Запамятовал. Совсем запамятовал... Она! Конечно, она! Крашеная блондинка. Голова пушистая, в мелких локончиках.

— О ком вы говорите? — быстро спросила Коваленко.

— О Марчевской. О Вале Марчевской. Она, точно она. Пять дней назад Валя взяла расчет... Ни с того ни с сего... По собственному желанию...

— Долго Марчевская у вас работала?

— Года два.

— Вы не знаете никого из ее знакомых?

У Никитина словно перехватило дыхание. Он растерянно оглядел всех нас.

— Вот в том-то и дело. Только сейчас вспомнил. Несколько раз к ней заходил мужчина высокого роста, лет под тридцать, а может, чуток помоложе, ждал, когда она окончит работу, и провожал ее.

«Опять след. Неужели и на этот раз ложный?» — подумал я.

— Опишите подробнее Марчевскую, — попросила Коваленко.

— Марчевскую Валю... Что я о ней могу сказать? Работала у нас буфетчицей. Считалась интересной, симпатичной, — он задумался. — Не очень полная, блондинка, лет двадцати шести. Следит за собой, хорошо одевается. Часто бывает в ресторанах, любит погулять. Но работала быстро, аккуратно. Была замужем, разошлась. Вот так. Словом, дурного ничего о ней не могу сказать. Когда расчет брала, спрашиваю — почему? Говорит, собираюсь замуж, а потом с мужем уезжаем в другой город. Что еще?

Но тут Никитина перебил Гончаров:

— Анкета с фотокарточкой Марчевской сохранилась у вас?

— Должна быть.

— Позвоните, чтобы немедленно принесли. Узнайте попутно ее точный адрес.

— Есть!

Толстяк с юношеской живостью кинулся к телефону, а Гончаров в это время попросил Дроздова еще ненадолго задержать Савушкина в отделении.

Я взглянул на товарищей. Рады ли они такому обороту дела? Лица их были спокойны и сосредоточенны.

— Извольте ее адрес, — сказал Никитин, кладя трубку. — Второй Лихоборский переулок, двадцать шесть, квартира один. Проживает она в квартире Фагурновой — это не то хозяйка дома, не то ее родственница. Анкету и фотокарточку сейчас принесут.

— Спасибо, у меня все, Вера Анатольевна, — поблагодарил Гончаров.

— Извините, еще несколько минут, — задержала Никитина Коваленко. — Пройдемте, я накоротко оформлю протокол допроса.

— Горе-то какое, душа человек был, — сокрушенно вздыхая, Никитин направился к выходу.

Прошло немного времени, и в дверях появился Дроздов. У него было довольное выражение лица.

— Все в порядке, Федор Георгиевич. Савушкин опознал в Марчевской вчерашнюю пассажирку. Буду собирать людей для этой, надеюсь, последней операции?

— Да-а, — протянул Гончаров. — Будем надеяться. Теперь понятно, что уход Марчевской с работы — тоже один из элементов подготовки преступления. Сейчас нужно действовать быстро и осторожно. Если это преступники, то они будут отчаянно сопротивляться, им терять нечего. Не исключено, что, кроме этой парочки, мы можем наткнуться еще на кого-то. Возьмите людей и расставьте их как следует, ну, да вас учить не надо. Предварительно организуйте разведку, выясните, сколько комнат в квартире, кто их занимает, кто сейчас находится дома. Только предупреждаю, действуйте осторожно, чтобы не вспугнуть.

— Слушаюсь, товарищ майор. — Дроздов вышел.

— Как будто все ясно, — удовлетворенно подытожил я. — Марчевская навела убийцу на Орлова, а следовательно, путь в ее квартиру — это путь...

Гончаров не ответил. Он прошел к столу, позвонил комиссару и доложил о предстоящей операции. Видимо, комиссар дал какие-то дополнительные указания, так как майор по ходу разговора вытащил блокнот и что-то записал.

— Товарищ капитан, — сказал Гончаров вошедшему уже в штатской одежде Дроздову, — комиссар приказал, чтобы кто-нибудь из оперативных работников немедленно выехал в районное отделение милиции по месту жительства Марчевской и получил все имеющиеся сведения о ней и ее хозяйке. Понятно?

— Понятно, товарищ майор. Я поеду сам вместе со старшим лейтенантом Машукиным. Не возражаете?

— Действуйте.

ГЛАВА VIII Следы в саду

— Предстоит опасная операция, — сказал мне майор, осматривая пистолет. — Рекомендую остаться. Приезжайте завтра, мы вам все расскажем.

С этими словами он защелкнул обойму и опустил пистолет в карман.

— Товарищ комиссар разрешил мне быть с вами, — возразил и.

— Он же не знал, что будет опасно. Это, как вы сами понимаете, не спектакль.

— Понимаю и не боюсь.

— Посмотрите, — Гончаров поднял волосы над левым виском и обнажил шрам. — Это я получил в тридцать девятом году. Мне открыли дверь и одновременно послали в меня пулю. Вот сюда, — он нагнул голову и показал рубец на темени, — в сорок втором году во время операции меня ударили железным ломиком, и, наконец, вот сюда, в плечо, угостили пулей тоже во время одной опасной операции.

— Я был на фронте.

Майор усмехнулся:

— Ничего не скажешь, коротко и ясно! Хорошо. Согласен. Но ставлю непременным условием: подчиняться мне беспрекословно.

— Обещаю.

— Едем.

Район, где жила Марчевская, не был центральным районом города. В дореволюционное время его населяли лавочники, кустари, мелкие чиновники. За годы советской власти здесь появились многоэтажные дома красивой архитектуры, новые школы, поликлиники, дома культуры и гордость всего района величественное здание Театра Советской Армии, По широким озелененным улицам ходили троллейбусы и автобусы. Правда, кое-где еще оставались одноэтажные деревянные домики с печным отоплением, с фикусами на окнах — отживающие памятники далекой старины.

Мы очень скоро добрались до Второго Лихоборского переулка. Одноэтажный деревянный домик стоял за решетчатой оградой. Возле домика был разбит небольшой садик с дорожками и клумбами.

Машина проехала дальше и, завернув за угол, остановилась. Словно из-под земли около нас вырос Дроздов. Открыв дверцу, он наклонился к Коваленко и Гончарову и стал вполголоса докладывать им обстановку. Все мы вышли из машины.

Было около семи часов вечера.

Стояли самые длинные дни. Солнце еще не зашло, но тучи закрыли его, и стало сумеречно.

— Кажется, опять собирается дождь, — сказал я.

Гончаров, не отвечая, напряженно осматривался по сторонам. Коваленко сразу же куда-то ушла.

Переулок был не из оживленных. Прохожие почти не попадались. Майор медленно направился к дому Фагурновой.

При всем старании нельзя было заметить каких-либо приготовлений к операции. Ни суеты, ни людей. На скамейке возле палисадника молоденькая девушка в светлом летнем платье с увлечением читала книгу.

— Она не помешает вам? — шепотом поинтересовался я.

— Кто? — спросил Гончаров, с недоумением взглянув на меня.

— Девушка с книгой?

— Это наша сотрудница, — улыбнулся Гончаров.

Отлучившийся Дроздов снова вернулся и доложил:

— Федор Георгиевич! В доме подозрительная тишина. Кто-то есть, но кто именно, установить не удалось.

— Люди на местах?

— Да, окна, кухонная дверь, чердак — все под наблюдением.

Я внимательно осмотрел дом, но не заметил нигде ни одной человеческой фигуры.

— Что ж, пойдем... Мимо садика, прямо к парадной двери, так, кажется? — Не дожидаясь ответа, Гончаров прошел вперед.

— Разрешите, Федор Георгиевич! — Дроздов понимал, какая им грозит опасность, и хотел первым встретить ее.

— Прошу подчиняться. Идите за мной. А вы, — обратился он ко мне, — оставайтесь здесь.

Они направились к крыльцу дома. Я сказал «хорошо» и... пошел следом.

Приятно было смотреть на этот чистенький маленький домик, окнами выходящий в сад. Нигде ни соринки, ни лишней травы.

Гончаров позвонил. Дверь долго не открывали. Мы молча, напряженно ждали. Наконец послышались чьи-то тихие, осторожные, словно крадущиеся шаги, потом металлический звук сброшенного с петли засова. Дроздов неожиданно рванулся вперед и закрыл собой Гончарова. В то же мгновение дверь отворилась. Перед нами стояла маленькая худенькая старушка с густой сетью морщин на лице и гладко зачесанными седыми полосами.

— Здравствуйте! — вежливо сказал Гончаров, отстранив Дроздова и бросив на него недовольный взгляд. — Мы к гражданке Марчевской.

— Что вы говорите? — спросила старушка, знаками показывая, что плохо слышит.

— Можно видеть Валю Марчевскую? — громко переспросил Гончаров.

— А вы кто такие?

— Она дома?

— Нет, ее дома нет.

— Куда она ушла?

— Да она, кажется, и не ночевала дома. Вот ее комната.

Старушка указала на одностворчатую дверь. Гончаров вошел в коридор и слегка подергал дверь. Она была заперта.

— Больше никого у вас в квартире нет?

— Никого, — удивленно ответила старушка.

— Можно посмотреть комнату Марчевской из садика: ведь ее окно выходит в сад?

— Конечно, можно. Да только вряд ли вы что увидите.

Старушка оказалась не любопытной, но словоохотливой. По пути в палисадник она успела рассказать, что дом и садик принадлежат ей, что она получает пенсию и живет здесь всю свою жизнь, вот уже 82 года, а одну комнату занимает Валя, ее дальняя родственница.

Мы сошли с крыльца, и старушка открыла маленькую зеленую калитку, ведущую в миниатюрный сад. Однако не успели мы сделать и нескольких шагов, как Гончаров, шедший впереди, внезапно остановился.

Ничего не понимая, я с удивлением взглянул на майора. Он пристально смотрел на дорожку, лицо его стало мрачным. Таким я его не видел еще ни разу. Он подозвал Дроздова и сказал:

— Странные следы. Дело, кажется, осложняется. Не подходите! — крикнул майор, видя что я сделал движение по направлению к нему. — Если уж вам хочется посмотреть, сойдите с дорожки вот сюда, на цветник. Хозяйка простит нас, но на дорожку не переходите, не затопчите чужих следов и не оставьте ваших.

Я перешел на газон и, внимательно всмотревшись, тоже увидел следы ног человека, разорванной цепочкой протянувшиеся по мягкой глине. Это были следы мужской обуви, и вели они к закрытому окну Марчевской, теряясь в мутной луже, не просохшей еще после ночного дождя.

Так мы стояли маленькой группкой, не двигаясь с места, пока Гончаров, как бы очнувшись от оцепенения, не стал пробираться к окну, придавливая яркие, выращенные заботливой рукой цветы. Он шел, не отрывая глаз от глинистой дорожки, временами останавливаясь, опускаясь на корточки, будто желая запечатлеть эти следы в памяти. С такой же тщательностью, обходя лужи, Гончаров осмотрел окно и, удостоверившись, что оно заперто, вернулся к нам.

— Пройдемте в дом, придется вскрывать дверь, другого выхода нет, — приказал Гончаров. — Хозяюшка, — обратился он к Фагурновой, — может быть, у вас найдется ключ от комнаты, чтобы не ломать дверь?

— Я сейчас посмотрю. — Встревоженная старушка опрометью бросилась в свою комнату.

Гончаров тщательно осмотрел ручку, замок, заглянул в щель, но, по-видимому, ничего не обнаружил. Вернулась хозяйка и протянула связку ключей. Майор внимательно осмотрел их и отобрал один.

В двери мягко щелкнул замок. Гончаров медленно потянул дверь на себя и остановился.

— Что там? — нетерпеливо спросил я.

Несколько секунд Гончаров стоял на пороге чуть приоткрытой двери. Из-за его спины нельзя было ничего увидеть.


— Что? — воскликнул я, чувствуя, как сжалось сердце.

— Мертва, — ответил майор, закрывая дверь комнаты. — Не надо входить туда, пусть покамест все остается так, как есть.

Он вышел из дома и направился к стоявшей в отдалении милицейской машине, чтобы сообщить о случившемся по радиотелефону.

ГЛАВА IX Дверь закрыта изнутри

Мы ехали к Марчевской, надеясь, что проникли в тайну убийства Орлова. Казалось, все предвещало скорое окончание расследования, и вот столкнулись с новой драмой, с новой загадкой, с новым неожиданным препятствием.

Вернувшись, Гончаров предложил Дроздову снять посты.

— Я это уже сделал, — ответил капитан.

— Отлично! Пожалуйста, передайте Вере Анатольевне, она допрашивает Фагурнову, что я уже вызвал судебного эксперта.

Гончаров откинулся на спинку старинного плюшевого кресла, устало потянулся, но тут же встал, потер лоб, голову, взлохматил волосы. Считая, видимо, достаточной эту встряску, онподошел к большому старинному зеркалу в золоченой раме, причесался и достал папиросы.

— Вы много курите, Федор Георгиевич. Это вредно, — заметил я.

— Вредно! — согласился Гончаров и сделал сильную затяжку.

— Федор Георгиевич, скажите, что случилось с Марчевской? Почему она так, сразу?

Гончаров затянулся, медленно выпустил дым и стал старательно сдувать с плюшевой скатерти какую-то пылинку.

— Ничего нельзя утверждать, пока не будут произведены осмотр и судебно-медицинская экспертиза. Однако полагаю, что и здесь убийство.

— Но каким образом, находясь в садике, вы что-то заподозрили? Неужели по следам на дорожке?

— Да, по следам.

— Тогда, значит, кто-то влез к Марчевской в комнату?

— Влез, вылез... Пока ничего утверждать не могу. Сейчас мы все узнаем точно, — майор встал и пошел навстречу входящим в комнату врачу, сотрудникам милиции, прибывшим со служебной собакой, фотоаппаратами, осветительными приборами.

Сзади, стараясь тихо ступать, с серьезными, торжественными лицами шли понятые, двое пожилых граждан: мужчина в защитном кителе без погон и высокого роста, худощавая, черноглазая женщина.

Появилась Коваленко, и все сразу же направились в комнату Марчевской. Зажглись яркие лампы, начался осмотр и фотографирование.

Вскоре приехал заместитель прокурора города — плотный мужчина с большой лысиной, в форме советника юстиции. Пробыв в комнате убитой минут тридцать, он вышел обратно и, приняв меня за сотрудника милиции, попросил пригласить к нему квартирохозяйку. Я пошел на кухню, где в ожидании возвращения Веры Анатольевны возле окна сиротливо притулилась заплаканная старушка, и передал ей просьбу.

При появлении Фагурновой прокурор встал, придвинул ей стул и, дождавшись, когда она села, опустился в кресло напротив нее. Почти следом вошла Вера Анатольевна и протянула прокурору начатый протокол. Он поблагодарил, пригласил Веру Анатольевну сесть рядом, пробежал глазами записанное и обратился к Фагурновой с просьбой рассказать, как давно проживала в этом доме покойная и что известно о ее жизни.

Старушка стала рассказывать. Она нередко отвлекалась воспоминаниями о давно уже умерших близких ей людях, о детских годах Марчевской, вздыхала и причитала.

Прокурор слушал, не поправляя и не подсказывая просившихся слов, когда та в затруднении останавливалась.

— Приблизительно полгода тому назад появился этот Вадик, — рассказывала Фагурнова, — Дима, Вадим, по-разному его Валя звала. А фамилия вроде Грачев. Точно, Грачев. Валя еще смеялась, что теперь ее Грачихой дразнить будут. Ох, лучше бы его совсем не было!..

— Почему? — поинтересовался прокурор.

— Изменилась Валюша, как с ним познакомилась. Очень изменилась. Так, собой он ничего, приятный, обходительный. Меня все бабусей да бабусей звал. А Валю вроде как подменили. Раньше мы жили тихо, спокойно, а за последнее время забежит она ко мне, поплачет, повздыхает, чувствую, что хочет мне довериться, да все не решается. «Валя, — говорю, — что у тебя на сердце?» А она только рукой махнет, слезами зальется. «Боюсь я его, — говорит, — тетя Саша, не думала, не гадала, что у меня так жизнь сложится». Да я и сама замечать стала... Тихий-то он тихий, вежливый, а она его пуще смерти боялась.

— Где он живет, где работает?

— Не знаю. Ничего мне Валя про то не говорила. Только начну о нем спрашивать, она насупится, губы задрожат, побледнеет, махнет рукой и уйдет к себе.

— Грачев помогал Марчевской деньгами?

— Да что вы! — старушка горестно закачала головой. — Какие деньги, батюшка? Раньше-то, до Вадика, Валюша жила хорошо, а как он появился, стала жаловаться на трудности. Как пиявка, он у нее все вытягивал.

— Вы отказались присутствовать при осмотре в комнате Вали, — с легким упреком заметил прокурор. — Я понимаю, это очень тяжело. Но нужно. Вы одна могли бы сказать, каких вещей там не хватает.

— Я после зайду, когда ее увезут. Мне страшно, — старушка заплакала.

Прокурор помолчал немного и спросил:

— Не знаете, сколько Грачеву лет?

— Лет тридцать, а может, и меньше.

— У него есть какая-нибудь специальность?

— Валя говорила, хороший шофер.

— Какой он из себя?

— Да вроде ничего. Высокий, здоровый, не то чтобы красивый, но ничего.

— А как одевается?

— Скромно одевается, чаще всего на нем пиджачок серый, всегда при галстуке.

Коваленко поднялась и попросила разрешения справиться о Грачеве в адресном бюро.

— Кто еще проживает в вашей квартире? — спросил прокурор.

— Никто, мы вдвоем.

— Когда Вадим был у Вали в последний раз?

— Вчера.

— Когда ушел?

— Не слыхала я. Наверное, поздно, Я спать легла.

— Сколько ключей у вас от комнаты Марчевской?

— У Вали один ключ. Другой находится у меня. Я недавно отдала его.

— Кому? — поинтересовался прокурор.

— Майору Гончарову, — пояснил я.

Фагурнова снова всхлипнула и поднесла к лицу мокрый от слез платок. Прокурор подождал, пока старушка успокоится, и спросил:

— Как запирается наружная дверь?

— Парадную я запираю на дверной ключ, а на ночь, да и днем иногда, держу на засове. У меня хороший, крепкий засов, это покойный муж сделал. Иногда цепочку набрасываю.

— Значит, сегодня утром дверь оказалась отпертой?

— Нет, — удивилась старушка. — Дверь на засове была. Утром гляжу — Валя не встает. Стучу к ней — молчит. Потом смотрю, наружная дверь заперта, засов на месте. Подумала про себя: «Что же это ты, старая, вообразила будто она дома?»

— Вы твердо помните, что утром дверь была закрыта на засов и заперта на ключ? — переспросил прокурор.

— А как же! И сегодня и вчера. Сегодня-то я и вовсе не выходила. Плохо себя чувствую. Весь день пролежала. Только им вот, — она показала на меня, — открыла.

— Странно. Окно в комнате заперто изнутри, — вполголоса заметил прокурор и задал новый вопрос: — У вас есть еще двери на улицу?

— Есть из кухни, только она забита наглухо. Мы ею не пользуемся.

— А окна? Все запираются?

— Я каждый вечер проверяю и в кухне и везде и даже ставни закрываю.

— В какое время вчера пришел Вадим?

— Они вчера вечером часов в одиннадцать вместе объявились. Я им открыла. Валя мне сказали: «Мы, наверное, скоро уйдем». Вот я сегодня утром и подумала... Стара стала, все забываю, небось спросонья дверь за ними сама закрыла, а потом и запамятовала. Вы уж извините, товарищ начальник, как-никак мне уж восемьдесят третий годок пошел.

— Странно... — задумчиво повторил прокурор и обратился ко мне: — Будьте добры, позовите сюда майора Гончарова, а вы, Вера Анатольевна, — обратился он к вернувшейся Коваленко, — заканчивайте допрос.

Коваленко с Фагурновой снова ушли на кухню, я пошел за Гончаровым и в передней столкнулся с санитарами, выносившими тело Марчевской для отправки в морг.

— Федор Георгиевич, любопытная деталь, оказывается, не только окна, но и двери сегодня утром оказались запертыми изнутри, — этими словами прокурор встретил вошедшего Гончарова.

— Да, я обратил внимание на это обстоятельство.

— Но если из квартиры никто не выходил, хотя, по всей вероятности, Марчевская сама выпустила своего приятеля и закрыла за ним дверь, — продолжал прокурор, — значит, никого, кроме нее и Фагурновой, не было. Кто же тогда убил?

— Я надеюсь, вы не предполагаете, что Фагурнова причастна к преступлению? — спросил Гончаров.

— Конечно, нет! — улыбнулся прокурор. — Надо полагать, что к этому преступлению имеет отношение знакомый Марчевской — Грачев. Но исчезновение его отсюда мне непонятно. Может быть, у вас имеются новые данные?

— Юрии Константинович, — вопросом на вопрос ответил майор, — вы были в палисаднике?

— Нет. А что?

— Пойдемте. Я вам покажу кое-что интересное.

Прокурор с Гончаровым вышли из квартиры. Моя роль оставалась неизменной, я пошел за ними.

У ограды двора уже толпился взволнованный народ. До меня донеслись реплики.

— Что делается! — вздыхала пожилая женщина в синем с горошком платье и белым кружевным воротничком. — И откуда среди нас такие изверги берутся?

— Я бы с такими паразитами, — ожесточенно говорил молодой мужчина с новым детским велосипедом и продуктовой сумкой в руках, — я бы с такими гадами, как с самыми лютыми врагами, расправлялся.

— Надо еще словить их, — возразил чей-то низкий мужской голос.

— Будьте спокойны, всех переловят, — уверенно сказал стоявший впереди всех мужчина в летнем полотняном пиджаке, с двумя рядами орденских планок.

ГЛАВА X Миллионы глаз

Работы в палисаднике заканчивались. Проводник собаки, записав результаты ее поисков, сидел на скамейке, ожидая дальнейших распоряжений Гончарова.

Огромная овчарка лежала у его ног. Собаке было жарко, она, свесив длинный красный язык, прерывисто дышала и настороженно следила за незнакомыми людьми, которые о чем-то говорили, что-то измеряли, фотографировали. Проводник трепал собаку по шее и успокаивал:

— Ну, ну, спокойно!

Молодой человек с комсомольским значком в петлице хлопотал над просушкой слепков следов и бережно ножичком срезал с них наплывы гипса.

— Александр Иванович, — обратился к нему Гончаров, — что со следами пальцев на окне?

Молодой человек подошел к майору и тихо сказал, что следы уже обработаны и отправлены для срочной проверки.

— А почему из-под окна воду не отвели?

— А разве нужно? — спросил Александр Иванович. — Все равно в воде следы вряд ли хорошо сохранились.

— Это нужно сделать обязательно!

— Хорошо. Сейчас сделаю.

— Какие шажки, мелкие и неровные! — заметил прокурор, поглядев на следы.

— Правильно. Очень интересные следы! — подтвердил Гончаров. — А что это за яма, Александр Иванович?

— Я один след вместе с землей вырыл. Мы его заделаем в террариум и поставим в криминалистическом музее. На стенде опишем дело, пусть молодежь учится. Товарищ Юдин любит натуру. Муляж не так интересен.

— Хорошая идея, — прокурор внимательно рассматривал гипсовый слепок.

Я подошел к Александру Ивановичу, начавшему отводить воду из лужи под окном Марчевской, представился, сказал, что получил разрешение комиссара присутствовать при расследовании. Когда церемония знакомства закончилась, я спросил:

— Скажите, что значит «интересные следы»? Я понимаю, «интересная книга», «интересная пьеса». Объясните, пожалуйста, как вы делите следы на «неинтересные» и «интересные»?

Тот засмеялся и спросил:

— Вы видите, куда ведут эти следы?

— Вижу. Кто-то подходил, а может, и влез в окно.

— Нет. Неверно. Никто не подходил и никто в окно не лез.

— Но ведь следы обращены к дому. Вот ямка от каблука, вот от подошвы.


Александр Иванович покачал головой.

— Ясно, да не очень. Рассмотрите их так, как это делал Робинзон, когда впервые увидел на песке необитаемого острова следы ноги человека. Вам никогда не приходилось поступать так, как Робинзон?

— Я пока еще не был на необитаемом острове.

— Жаль. — Он взял из лежавшего рядом раскрытого чемодана резиновую грушу и стал аккуратно отсасывать остатки воды из следов, отпечатавшихся в мягкой глине. — Не кажется ли вам странной близость следов друг от друга? — заговорил он снова, отложив грушу и нарезая ножницами полоски из промокательной бумаги.

— Честно говоря, нет.

— Сразу видно, что вы не следопыт. Следы очень часты. Посмотрите, как короток шаг. Величина такого шага, если учесть размер обуви, никак не свойственна шагу взрослого человека, и линии пути ломаная. Это вам тоже ни о чем не говорит?

— Увы, нет!

Подошли Гончаров с прокурором. Они внимательно прислушивались к объяснениям Александра Ивановича. А тот продолжал:

— Человек, идущий нормальным шагом, ступает сперва всей тяжестью тела на пятку, а затем на подошву. Вы представляете себе движение пресса с промокательной бумагой по написанному чернилами письму? Нога, обутая в ботинок, точно так же ступает сперва на каблук, затем как бы прокатывается по земле от каблука на подошву. Таким образом, от заднего острого края каблука обозначается резче след. Понятно?

— Понятно, но ведь здесь вся ступня хорошо отпечаталась на глине.

— Нет, в данном случае произошло необычное явление. Носок, вернее его передний край, оставил след глубже и яснее, нежели каблук.

Вмешался Гончаров.

— Человек пятился назад и ступал не на пятку, а на носок. Чтобы не поскользнуться и не упасть на мокрой, размытой дождем глинистой дорожке, он часто оглядывался. Вот вам объяснение, почему линия пути получилась ломаной. Далее. Человек не влез в окно, а выпрыгнул из него. Глубокие следы от прыжка находятся под самым окном, но там они были скрыты от нас лужей.

— Каким же образом окно оказалось запертым изнутри? — удивился я.

— Никаких чудес здесь не произошло. Я осматривал окно, оно заперто только на нижний засов, который немного заржавел и может задерживаться в верхнем положении. При самом незначительном толчке засов соскальзывает вниз и, опускаясь в гнездо, запирает окно. Когда преступник захлопнул за собой окно, оно именно таким образом и закрылось. Это обстоятельство могло ввести нас в заблуждение. Мне кажется, картина преступления выглядит так: после убийства Орлова Грачев и Марчевская не сразу вернулись домой. Страх гнал их от дома. Дальнейшее пока можно только предполагать. Надо думать, что Марчевская увидела, в какую пропасть она брошена своим милым другом, а он испугался ненадежного и опасного свидетеля. Произошло объяснение, и в результате Марчевской не стало... Дождь кончился на рассвете, часов в пять утра. Значит, этот человек выпрыгнул в окно и ушел чуть позднее, когда дождь уже прекратился, иначе следы были бы размыты.

— Федор Георгиевич, — спросил я, — какой смысл в этом аттракционе, если все равно Фагурнова видела убийцу входящим в дом?

— Верно. Но должен вам сказать, что в большинстве своем грабители и воры, а я за свою жизнь перевидал их немало, ограниченные люди. Иногда их хитрость и наглость можно принять за ум и смелость, но это ошибка. Возьмем для примера того же Грачева, хотя я далеко не уверен, что это его настоящая фамилия. Грачев, если можно так выразиться, лгал ногами. Он хотел, чтобы сотрудники милиции по направлению следов решили, что убийца проник в комнату Марчевской с улицы, и на этом основании вывели заключение, что он посторонний человек и его надо искать вне круга ее знакомых. А о том, что, кроме этих следов, оставлены десятки других, об этом Грачев не подумал.

Как бы в подтверждение этих слов подошедшая Коваленко сообщила, что в адресном столе Грачев Вадим Александрович двадцати восьми — тридцати лет, по профессии шофер, не значится, но что по отпечаткам пальцев на стекле окна и на разных вещах в комнате Марчевской личность убийцы установлена. Это преступник-рецидивист, неоднократно судившийся за грабежи.

— Грачев — его настоящая фамилия? — поинтересовался прокурор.

— Нет, — ответила Коваленко. — Грачев Вадим Александрович, он же Огурчиков Сергей Иванович, ранее был зарегистрирован как Бороздин Николай Степанович.

— Недурственно, — усмехнулся прокурор. — Я бы его самого поместил в музей и держал в террариуме.

— Огурчиков-Бороздин? Позвольте, этого субъекта я знаю. Он уже был в числе нашей клиентуры, правда не у меня, — вспомнил Гончаров. — Он даже как-то пытался развивать на допросе весьма любопытный взгляд на жизнь. Вы слышали что-нибудь о пресловутом «рывке?»

— Нет! — сказал я.

— Типичная философия подлеца и преступника: «Зачем, мол, «вкалывать» за сто рублей в месяц, когда один только рывок — и я король?» Риск? Надо уметь избежать его, а того, кто мешает, убрать с дороги. Человеческая жизнь? Плевать на нее. Людей на земле много, незачем считаться с такой мелочью. Одним больше, одним меньше. Таков взгляд на жизнь этого негодяя. Сдерживающих центров — никаких! При фашистах он был бы предателем и палачом... — Гончаров помолчал и решительно добавил: — Может, я скажу излишне резко, но в наших условиях Грачев — логическое завершение злостного тунеядства. Однако теперь убийце недолго осталось гулять на свободе.

— Но ведь пока неизвестно, где он? Куда скрылся? Где его искать?

— Неверно! — возразил Гончаров. — Не забывайте, что до последнего дня Грачев открыто встречался с Марчевской, открыто навещал ее. Это многого стоит. Убитая здесь жила не один год, у нее, конечно, есть подруги, знакомые. В общем, надо работать!

Наступили сумерки. Только что уехал прокурор. Закончив осмотр, уехала и оперативная группа.

Я почувствовал себя слегка утомленным. Сказывалась непривычная обстановка, волнение. Я присел возле окна и задумался о том, как нужно ненавидеть жизнь, людей, чтобы совершать подобные преступления.

— Мечтаете? — раздался знакомый, чуть насмешливый голос майора. — Почему у вас такой унылый вид?

— А чему радоваться, Федор Георгиевич?.. Скажем прямо, оснований для веселья маловато, ключик-то опять потеряли.

— Что это вы теперь ударились в пессимизм? — рассмеялся Гончаров. — За семь-восемь часов нашего знакомства у вас менялось настроение добрый десяток раз.

— Вы еще скажете...

— А разве не так? Но суть не в этом. Главное — то, что в нашем деле пессимистом быть нельзя. Пессимизм везде вреден, а у нас особенно. Эх, дорогой мой, не замечаете вы силищу, которая нам помогает.

Майор сел за стол и закурил. Вскоре он сам нарушил молчание, продолжая недавний разговор:

— Вот вы сказали, нет данных... Никитин и Фагурнова характеризовали Марчевскую как веселую, жизнерадостную женщину. Старушка подсказала, что у Вали была близкая подруга, живущая неподалеку.

— И вы нашли эту подругу?

— А что ее искать? Она рядышком. К ней пошла Вера Анатольевна. Женщинам легче будет поговорить но душам, пооткровенничать. Однако кое-что уже и до разговора с подругой совершенно очевидно.

— Что именно?

— То, что за последнее время Марчевскую словно подменили. Она стала избегать людей, сторониться знакомых. Это произошло, как можно догадаться, с того момента, когда она увидела настоящее лицо своего нового знакомого... С этого времени если Марчевская и говорила что-нибудь о своем приятеле, то только ложь. Она уже была целиком под его влиянием, она его боялась и выполняла его волю. Но меня интересует более ранний период, когда Марчевская еще не была посвящена в преступные планы Грачева. Вера Анатольевна должна об этом подробно расспросить подругу Вали.

Гончаров умолк и закрыл глаза. Мне показалось, что он задремал, и я, осторожно ступая, направился к двери. Пусть отдохнет хотя бы несколько минут.

— Вы думаете, я сплю? — неожиданно спросил он. — Нет, так легче думается...

— Трудный у вас хлеб, Федор Георгиевич, — вырвалось у меня.

— Зато по душе. Я не представляю себя вне милицейской работы. Как говорится, я плоть от плоти, кровь от крови милиционер. — Гончаров оживился. — Ну, я не типичное явление, старый кадровый разведчик. Всю войну в разведке пробыл. Но ведь и молодежь к нам тоже по призванию идет. Кончают институты, училища и не мыслят себе другой жизни и работы, кроме как по охране общественного порядка. Да, призвание — великая штука! И я понимаю своих товарищей, и старых и молодых. Представьте себе, строится новый дом, поднимаются стальные конструкции, укладываются железобетонные плиты, возводятся светлые стены — словом, рождается чудесное здание будущего, но старая рухлядь, прогнившие доски, укрытые по углам, слежавшиеся комья грязи мешают людям строить, обдают их едкой пылью, и тогда мы идем в бой.

Увы, и этот разговор оборвался: в комнату вошла Коваленко.

— Ну, как? — спросил Гончаров, вставая.

— Все в порядке. Подругу зовут Дуся. Дуся Преображенская. Она хорошо знает Грачева. Оказывается, Марчевская познакомилась с ним в столовой, у себя. Дусе Грачев тоже понравился. А недели две назад Марчевская спросила подружку, не может ли она указать кого-нибудь, кто сдал бы комнату за городом на время.

— Понятно. Прописка в Москве не устраивала преступника.

— По-видимому. Такую комнату Преображенская нашла где-то в Локтеве. Вернее, не она нашла, а ее знакомая Лина.

— Кто такая?

— Колхозница. Когда-то возила в город молоко, творог, яйца.

— А фамилию Лины Преображенская назвала?

— Нет. Она не знает ее. Но сегодня днем Лина была здесь, приезжала за покупками и заходила к Дусе.

— Обидно, — Гончаров потер лоб. — Локтево... Если не ошибаюсь, это тридцать девятый километр от Москвы. Жаль, что уже порядком стемнело. Ничего не поделаешь, нужно ехать сейчас же. Не такая уж сложная задача разыскать Лину. Кстати, Вера Анатольевна, вы поинтересовались, как выглядит эта Лина?

— Да. Невысокого роста, шатенка, полная. Лет сорока. Лицо в рябинках. Ничего примечательного Преображенская мне сообщить о ней не могла.

— Ну что же, будем собираться?

— А у меня еще здесь уйма дел, — вздохнула Вера Анатольевна.

Гончаров ласково посмотрел на нее.

— Послушайтесь доброго совета, идите отдыхать. — Он помолчал и добавил: — Работы вам предстоит еще много. Мы сегодня явили с вами замечательное содружество прокуратуры и милиции.

— Позвоните мне сразу же после возвращения, — попросила Коваленко, простилась и вышла из комнаты.

— Федор Георгиевич, — спросил я, — имеет ли смысл ехать ночью? Не лучше ли утром, когда станет светло?

— А если он сегодня еще кого-нибудь убьет? Нет, медлить нельзя. Надо ехать, и как можно быстрее.

Однако на этот раз судьба нам улыбнулась. За дверью послышался шум. Кто-то с кем-то отчаянно спорил, доказывал, уговаривал, временами повышал голос. Неожиданно дверь распахнулась, и на пороге мы увидели мужчину средних лет, высокого, с худым остроносым лицом. Мужчина казался очень взволнованным. Его бледное лицо было влажно. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Крупные капли пота блестели над верхней губой. Вместе с незнакомцем на пороге комнаты появился милиционер.

— Я просил вас, гражданин, немного подождать. Разве можно так... напролом? — с возмущением говорил милиционер, пытаясь оттеснить посетителя из комнаты. Обращаясь к Гончарову, он объяснил: — Гражданин из Локтева приехал, поначалу в наше отделение подался, его сюда отправили. Говорит, срочное дело, к вам рвется.

— Товарищ начальник, моя фамилия Кривошеев, — проговорил мужчина срывающимся от волнения голосом, — я к вам действительно по срочному делу. Так сказать, некоторые подозрения по поводу убийства имею.

Гончаров шагнул навстречу посетителю.

— Очень хорошо, что вы приехали, очень хорошо! — Он долго тряс руку пришедшему. — Прошу, садитесь. Да вы садитесь, пожалуйста!

Милиционер пожал плечами и вышел. Кривошеев в изумлении уставился на Гончарова.

— Вы меня знаете? — спросил он.

— Нет, я вас не знаю, но вы сказали, что хотите что-то срочное сообщить о Марчевской, что же тут удивительного? Советский человек помогает милиции, так у нас всегда бывает. Слушаю вас.

Мужчина вынул из бокового кармана пиджака паспорт и, протягивая его Гончарову, сказал:

— Моя фамилия Кривошеев, Сергей Михайлович.

— Очень приятно познакомиться, Сергей Михайлович, — ответил Гончаров, даже не посмотрев на паспорт. Кривошеев внезапно умолк, побледнел, схватился за сердце.

— Что с вами?

— Болит, проклятое, — словно извиняясь, объяснил посетитель. — Как разволнуюсь, начинает колоть. А я в спешке даже валидол забыл взять.

— Как же вы так? — сочувственно протянул Гончаров. — Может, пойти к хозяйке? У старушки, наверно, есть?

— Нет, не надо, полегчало.

— А вы не волнуйтесь, мы подождем. Рассказывайте все по порядку. Вадим Александрович, Вадик вам известен? — фамилию Грачева Гончаров не назвал.

— Я увидел его в первый раз, — словно отвечая заученный урок, начал Кривошеев, — недели две назад. Его привела ко мне соседка по даче — Ушакова Акулина Павловна.

— Лина?

— Да, так ее все зовут. Она попросила меня сдать этому человеку на пару месяцев верх дачки. Одну комнату с балконом. У меня дача в Локтеве. Я согласился. И вот ко мне приехал еще молодой мужчина. Назвался Грачевым, точно, Вадимом Александровичем. Он принял все мои условия. Переехал. Комнату я сдал ему на два месяца. А сегодня я встретил Лину. Она мне рассказала, что гражданочка, которая бывала у моего жильца, Валя Марчевская, я ее знаю, убита.

— А почему вы его заподозрили?

— Видите ли, — запинаясь, проговорил Кривошеев, — у моего жильца какие-то неполадки с паспортом. Живет он без прописки, нигде не работает, в общем странный образ жизни ведет. Я, конечно, понимаю, что нарушил паспортный режим, но...

Гончаров усмехнулся.

— Но жилец предложил вам высокую плату и вы решили пойти на такое нарушение.

Кривошеев молча опусти голову.

— Хорошо, пусть это останется на вашей совести, — мягко сказал майор. — Но почему именно его вы заподозрили? Прописка — одно дело, а убийство...

— Он часто угрожал Вале и даже бил ее. Я слышал. Однажды даже хотел вмешаться, а потом решил, не мое дело.

— Жаль. Это касается каждого. В таких делах нет посторонних. Когда вы последний раз видели Грачева?

— Сегодня он не ночевал дома. Приехал на дачу незадолго до моего отъезда.

Гончаров посмотрел на часы.

— Сейчас без четверти одиннадцать. Надо торопиться.

— Надо торопиться! — как эхо, повторил Кривошеев.

— Вы, Сергей Михайлович, поедете с нами. Будете показывать дорогу. Главное — не мешкать.

ГЛАВА XI Встреча на перроне

Мы вышли на улицу. Моросил дождь. Мокрый асфальт мостовой блестел и искрился под ярким светом фонарей. Две машины ожидали нас у ворот соседнего дома. В одной поместились капитан Дроздов и его сотрудники. Гончаров, Кривошеев и я сели в другую. Машины развернулись и понеслись в сторону Ленинградского шоссе.

Мимо нас проплывали стадион «Динамо», аэропорт, многочисленные новостройки. Сквозь стекла мелькали вперемежку многоэтажные дома, небольшие домики, огоньки на каких-то зданиях и башенных кранах, застекленные крыши заводских корпусов. Наконец город кончился, и по обеим сторонам шоссе потянулись поля, перелески, дачные поселки.


Мы ни о чем не разговаривали. Стараясь успокоить взвинченные нервы, я стал думать о том, как следует начать свою серию очерков, но стремительный бег машины, тревожное ожидание встречи, последней встречи с преступником, — все это лишало возможности сосредоточиться, уводило мысль в сторону.

Гончаров наклонился к шоферу и о чем-то спросил. Затем, откинувшись на спинку сиденья, он сказал:

— Скоро Локтево.

Через некоторое время машина резко свернула вправо. Теперь мы ехали по проселочной дороге. При слабом свете редких уличных фонарей стали видны очертания домиков, разбросанных по обеим сторонам поселка. Перед нами маленькая дачная уличка. Темнели крыши и мезонины дач. Машина замедлила ход и остановилась. Я увидел, как сзади на небольшом расстоянии от нас погасли фары второй машины. На улице не было видно ни одного прохожего. Только лай собак нарушал ночную тишину да в соснах шумел ветер.

— Прошу вас пока оставаться в машине, — сказал майор и вышел. Некоторое время мне была видна его фигура, потом она словно растаяла в темноте. Мы сидели молча, и только иногда Кривошеев тяжело вздыхал:

— Боже мой, боже мой!

Наконец показался Гончаров. Отворив дверцу машины, он тихо сказал:

— Люди вокруг дачи расставлены. Все идет по плану. У меня, Сергей Михайлович, к вам просьба. Покажите комнату вашего квартиранта. Не возражаете?

Кривошеев ничего не ответил. Послышался его очередной тяжелый вздох. Видимо, поняв, в каком состоянии он находится, Гончаров успокоительно добавил:

— Да вы не нервничайте, никакой опасности нет, мы всё предусмотрели и всё учли: возьмите себя в руки... Вы хозяин дачи, приехали к себе, что в этом особенного? Если Грачев дома и, судя по тому, что не видно ни огонька, уже спит, ещё лучше. Я пойду вместе с вами. Хорошо?

— Хорошо, — хрипло проговорил Кривошеев. Протянув руку, майор помог ему выйти из машины.

В машине остались мы с шофером. Снова воцарилась тишина. Шофер переложил пистолет из заднего кармана брюк в пиджак, открыл боковую дверцу и стал напряженно всматриваться и темноту.

Давно забытые фронтовые ощущения проснулись во мне. Нервы напряглись, слух улавливал малейший шорох, глаза, постепенно привыкшие к темноте, начали различать отдельные предметы. Сейчас я как-то особенно почувствовал себя связанным с людьми, которые там, впереди шли брать преступника, убийцу. Люди тяжелого, сурового, самоотверженного долга!

Послышались быстрые шаги. Сотрудники уже возвращались. Неужели все кончилось?

Я тихо окликнул Дроздова. Он, не останавливаясь, махнул рукой и побежал к своей машине. Машина начала разворачиваться, и ее красные огоньки вскоре исчезли в темноте. Почти тут же подошли Гончаров, Кривошеев и еще один из сотрудников, лица которого я так и не смог разглядеть.

— В чем дело, Федор Георгиевич? — спросил я.

— Птичка улетела. Товарищи поехали перекрывать дороги, по рации уже оповестили дежурного по городу, просили мобилизовать нам в помощь дружинников. А мы со старшим лейтенантом Машукиным отправимся на станцию. Судя по горячей воде в чайнике, оставленном в комнате, Грачев ушел незадолго до нашего прихода и находится недалеко. Ушел без паники, поужинал. Товарищ Кривошеев, садитесь с шофером, показывайте кратчайшую дорогу на станцию. Электричка должна пройти через Локтево в час сорок пять минут. Если Грачев на платформе, мы успеем.

Теперь машина неслась, не разбирая дороги. Нас бросало из стороны в сторону. Мы поворачивали, крутили, объезжали деревья, строения. Только сейчас я понял, что значит высокий класс вождения. Машина казалась живым, умным существом, послушным воле водителя.

Наконец тряска кончилась. «Волга» вырвалась на асфальтированное шоссе. Впереди показались огни больших фонарей, словно висящих в воздухе. Станция! Мы остановились на значительном расстоянии от нее.

— Товарищ Кривошеев, — попросил Гончаров, выходя из машины. — Вы только издали покажите его, больше от вас ничего не требуется.

Все двинулись к одноэтажному зданию станции, стоявшему посреди длинной деревянной платформы.

— Вы что, тоже хотите пойти с нами? — обратился ко мне майор.

— Я хочу участвовать в задержании преступника. Разрешите? — ответил я.

— Не могу, — покачал головой Гончаров. — Операцию проводят оперативные сотрудники милиции. Наблюдайте издали и все увидите.

Повелительный тон не допускал возражений. Было очень обидно, но я промолчал. Гончаров повернулся к Машукину, остановившемуся возле него, и спросил:

— Пистолет в порядке?

— В порядке, товарищ майор, не беспокойтесь.

— Пошли, только без шума. Без моего разрешения оружия не применять.

Майор стал подниматься на платформу. Кривошеев с Машукиным обогнули ее и пошли низом. Я некоторое время смотрел им вслед, дал возможность удалиться и, конечно, пошел за ними. Не торопясь поднялся на платформу. На длинном деревянном помосте, тянувшемся вдоль железнодорожных путей, стояло здание дачной станции и несколько киосков. Несмотря на позднее время, платформа была хорошо освещена. Оглядевшись, я сразу увидел майора, одиноко стоявшего возле киоска. В синем плаще, он почему-то напомнил мне знакомого преподавателя из школы, где учится мой сын. Я подошел ближе. Гончаров укоризненно покачал головой, но молча вынул портсигар и протянул мне.

— Хотите курить?

— Нет, благодарю. Как дела?

— Он в конце платформы.

— Федор Георгиевич, — взмолился я, — разрешите пойти туда, я должен быть там, иначе ничего не увижу.

— А что там видеть? Ничего интересного не произойдет. Возьмем его так, что он даже не пикнет. Впрочем, — Гончаров на мгновение задумался, — идите сядьте на ближайшую скамейку и делайте вид, что ждете дачного поезда. Только ни во что не ввязывайтесь. Это мое категорическое требование.

— Хорошо, обещаю!

На платформе было пусто. Редкие уезжающие собрались под навес и терпеливо ждали поезда. Небольшая группа молодежи пела под гитару: «А парень с милой девушкой на лавочке прощается...»

Запевал приятный девичий голос.

Неторопливо шагая по пустынной платформе, я пристально глядел по сторонам... И вдруг увидел в самом конце платформы, вблизи от крайнего фонаря, одиноко сидящего человека. Стараясь не вызвать подозрения, я с деланной беспечностью опустился на свободную скамейку и огляделся. Ни Гончарова, ни его сотрудников нигде не было видно. По-прежнему негромко лилась песня.

Как бы между прочим я взглянул на своего соседа.

Грачев сидел в позе отдыхающего человека, откинувшись на спинку скамейки и вытянув длинные ноги.

Это был крупный, хорошо сложенный мужчина, одетый в серый костюм. Овальное лицо, не лишенное приятности, все же таило в себе какую-то несоразмерность. Тяжелый, словно каменный подбородок, тонкие, узкие губы, слегка суживающийся кверху лоб. Грачев, без сомнения, силен; это чувствовалось по всей его крепко сбитой фигуре. Однако в нем не было ничего особенного, ничего запоминающегося. Он казался спокойным, равнодушным, и это, пожалуй, было самое страшное.

Небольшая рыжая кошечка, вытянув длинный хвост трубой, поднялась по ступенькам и, мягко ступая, важно пошла по платформе.

— Ксс, ксс, ксс... — поманил ее Грачев.

Кошечка подошла к нему и стала ласкаться о ноги. Не меняя позы, он замахнулся ногой. Кошка отпрянула, но удар все же настиг ее и сбросил с платформы на рельсы. Жалобное мяуканье скоро прекратилось. Грачев продолжал сидеть как ни в чем не бывало.

Неожиданно около себя я услышал пьяные голоса, подпевавшие доносившейся песне. Я повернул голову и увидел Гончарова в обнимку с незнакомым мне молодым человеком, нетвердо шагающего по платформе. Оба, пошатываясь, прошли до конца платформы, не обратив никакого внимания ни на меня, ни на Грачева, и стали возвращаться.

— Вань, вот бы сейчас пару котлеток по-киевски! — сказал молодой человек. И я узнал в нем Машукина. Гончаров, в низко надвинутой кепке, названный Ваней, замотал головой, остановился, похлопал себя по карманам и сказал заплетающимся языком:

— Эх, досада, спичек нет! Курить до смерти хочется. Может, у гражданина есть?

И оба они сразу вплотную придвинулись к сидящему на скамейке. Тот лениво шевельнулся, подобрал ноги, не глядя на них, четко, как бы отрубая, сказал:

— Нет спичек, — и демонстративно отвернулся, давая понять, что продолжения разговора не будет.

— Да быть не может, гражданин, чтобы у вас не было спичек, не можем мы этому поверить! — с назойливостью, свойственной подвыпившим, не спуская с него глаз, говорил «Ваня».

— В чем дело, ребята? — все еще сдержанно спросил Грачев. — Я же сказал русским языком: нет у меня спичек. Что вам еще надо? Проваливайте!

— А я говорю, есть спички! — настойчиво сказал Гончаров и нагнулся к Грачеву, как бы желая убедиться лично, есть у того в карманах спички или нет.

— Что такое? — в голосе Грачева слышались гнев и злость.

Он вскочил на ноги и выпрямился во весь рост, словно желая показать, с кем имеют дело эти пьянчужки. Он был на голову выше коренастого Гончарова. Но майор хорошо знал свое дело. Ему только и нужно было, чтобы тот встал. Молниеносным движением он схватил противника за обе руки, резко рванул на себя. В то же мгновение Машукин опустил руки в карманы Грачева и с необыкновенной ловкостью вытащил блеснувший черной сталью пистолет.


— Вот вам и огонек, — насмешливо проговорил Машукин. — А вы говорите, гражданин, нет спичек! Ай, ай, ай, как нехорошо лгать!

— В чем дело? — Грачев рванулся в сторону. — Хулиганы!

— Не волнуйтесь, гражданин Грачев, вам только придется объяснить, зачем вы носите с собой пистолет, — негромко сказал Гончаров.

Несколько мгновений задержанный молчал, затем какое-то глумливое выражение появилось на его лице:

— Я?.. Оружие ношу? Да вы смеетесь, гражданин начальник... Могу чистосердечно признаться, что я действительно Грачев, сын собственных родителей, но насчет оружия, виноват, не выйдет. Не пришьете. Пистолетик не мой. Я от него категорически отказываюсь. Так и знайте, гражданин начальничек. Это ваш пистолет. Вам мне его навязать не удастся. Я прокурору то же самое скажу: пистолетик не мой.

— Бросьте, это уже старые штучки, вы что-нибудь поновее придумайте.

Радуясь, что могу быть чем-нибудь полезен, я подошел и сказал, что в любом месте подтвержу, как из кармана этого субъекта...

— Гражданина, — перебил меня Гончаров.

— ...был вынут пистолет, — закончил я.

— Благодарю вас, — ответил Гончаров и, повернувшись к Машукину, резко скомандовал: — Быстро в машину его!

— Сволочи! — прошипел Грачев.

И вдруг, рванувшись всей силой вперед, почти падая на колени и волоча за собой висевшего у него сзади Машукина, он вырвал руку, в которой блеснуло лезвие ножа. Видимо, оружие было спрятано у него в рукаве. Но ударить Грачеву не удалось. Неуловимым, молниеносным приемом Машукин схватил кисть руки. Нож упал.

И все же на какое-то мгновение Грачеву удалось высвободиться, и он сделал скачок к краю платформы. Я видел какую-то тысячную долю секунды его злые стеклянные глаза, и волна страшной ненависти захлестнула меня. «Как? Еще не все кончено? Хочешь удрать? Опять убивать, грабить?»

Я бросился к Грачеву, и мы оба упали. В то же мгновение он нанес мне удар кулаком по голове, стараясь оглушить, вырваться, но я уже успел схватить его за горло, и такая ненависть овладела мной, что я задушил бы бандита, если бы не почувствовал на плечах чьи-то руки. Я поднялся.

— Не горячитесь, — голос Гончарова был до удивления спокоен. — Зачем вы ввязались в драку? Я ведь предупреждал. Теперь он действительно будет жаловаться прокурору, что с ним сотрудники милиции невежливо обращались. Иди потом объясняйся, кто вы такой!

Тело ныло, я чувствовал на шее за ухом кровоточащую царапину. Машукин и еще один неизвестный мне сотрудник, крепко держа за руки преступника, вели его по лесенке вниз с помоста к машине.

— Приведите себя в порядок, — услышал я тихий голос Гончарова. — На нас смотрят.

— В чем дело? Из-за чего драка? Что случились? — послышались взволнованные мужские и женские голоса.

— Не беспокойтесь, граждане, — ответил Гончаров. — Просто один человек решил ехать в город, не дожидаясь поезда, в попутной машине.

— Идемте, — позвал меня майор. — Вот уже и Дроздов здесь.

Обе машины стояли рядом. Дроздов шел нам навстречу и, глядя на меня, весело улыбался. Конечно, ему уже обо всем доложил Машукин.

— Я ненавижу этого бандита, — признался я. Гончаров и Дроздов громко рассмеялись.

— А вы думаете, мы в него влюблены! — сказал майор. — Только наша ненависть носит менее эмоциональный характер. В нашем деле такой способ выражать свои чувства не годится. Да вы к тому же доставили ему несколько радостных минут. Он может в известной степени считать себя удовлетворенным тем, что ему удалось намять бока сотруднику милиции. — Гончаров, хитро прищурившись, посмотрел на меня. — Он ведь не знает вашей истинной профессии. Ничего, ничего, — добавил майор, видя мой огорченный вид. — Побудете на допросах этого «героя», еще поработаете с нами бок о бок и сами убедитесь, что горячиться не надо. — Он дружески взял меня под руку. — Ведь это, к сожалению, не последний случай в нашей жизни.


Самойлов Лев. Вирт Михаил. Игра с тенью

ИГРА С ТЕНЬЮ

БЕДА

Старший лейтенант милиции Митин писал рапорт об отпуске, когда раздался телефонный звонок.

— Дежурный по отделению… — начал Митин. Однако то, что он услышал секундой позже, сразу сняло медлительность. — Сейчас… подождите, записываю… Ново-Лодыженский переулок? Мухин… Это что, фамилия убитого? Понятно, записал. У себя в комнате? Кто, кто? Повторите… Молодой человек… Фамилия? Неизвестна. Ясно! Высылаю оперативную группу. Кто передал? Постовой Никифоров? Есть, товарищ Никифоров!

Митин набрал домашний номер телефона начальника отделения милиции майора Колесникова.

Трубку взяла жена.

— Сережа, тебя, — недовольно протянула она, и Митину почему-то стало неудобно — как-никак выходной день…

— Слушаю, товарищ Митин. Где? Вот, черт возьми, как воскресенье, так обязательно что-нибудь случится! Мухин? Не знаю такого. Ладно, выезжаю. Сообщите дежурному по управлению. Аня, китель!

Через полчаса на место происшествия прибыла оперативная группа работников уголовного розыска: медицинский эксперт, проводник с собакой, сотрудники научно-технического отдела с фотоаппаратами и осветительными приборами. Последним приехал следователь прокуратуры Николай Петрович Куликов, высокий большелобый шатен, неторопливый и малоразговорчивый.

Все как обычно. Осмотр, фотографирование, опрос соседей. Овчарка несколько раз ткнулась мордой в окно, обнюхала подоконник, потянула в коридор, вернулась обратно, сунулась в один, другой угол — и остановилась. Не рассчитывайте, мол, на меня, не могу… Слишком много людей перебывало здесь, слишком густой, сильный дождь лил последние полтора часа.

Неудачи пса мало беспокоили Куликова. Осторожно ведя первоначальный опрос, стараясь не сосредоточивать внимания соседей ни на ком и ни на чем особенно, Николай Петрович к полуночи уже располагал, так сказать, частичными сведениями о возможном преступнике и вероятных мотивах преступления.

Убийство! Оно может быть совершено только после долгой и тщательной подготовки, и тогда расследование его становится трудным, предельно скрупулезным. Но бывает, что убийство человек совершает в состоянии аффекта. Тогда преступник забывает обо всем. Подгоняемый страхом, он бежит с места преступления, оставляя после себя крохотные, невидимые следы-памятки. Они-то и являются суровыми и неопровержимыми свидетелями обвинения. А если так, быстрота решает дело…

В доме Мухина царил неописуемый хаос. Дочь покойного Марина, с распухшим от слез лицом, в эти первые часы была почти невменяема. Она то и дело рвалась в комнату, где лежал отец, плакала навзрыд и ломала руки. Ее удерживала соседка по квартире, приносила воду, смачивала полотенце.

— Я виновата, одна я! Прости, папа… — причитала Марина.

Конечно, о тщательном допросе не могло быть и речи, но из обрывков разговора, из того, что второпях рассказывала соседка —Клавдия Ивановна Капитонова, Куликову многое становилось ясно.

Да, Капитонова слышала в комнате Мухина громкие голоса, слышала брань, крик «убивают», видела убегавшего дружка Марины, Андрея Зотова.

Клавдия Ивановна не сомневалась, что Мухин был убит Зотовым.

— Посудите сами, товарищ следователь, ссора между ними произошла, старик несдержанный, ругал Андрея… ну, тот и не выдержал, наверное…

Где живет Андрей Зотов, Клавдия Ивановна не знала. Позднее, уже ночью, Николаю Петровичу удалось поговорить с Мариной. Это был трудный разговор. Прерывая его слезами и долгими паузами, Марина рассказала о сегодняшней поездке с Андреем в Быково. Во время прогулки Андрей снова, в который раз, настаивал на женитьбе, и снова она отказалась, ссылаясь на несогласие отца. Андрей пришел в ярость, стал выкрикивать угрозы, проклятия. Он вообще неуравновешенный какой-то, заявил, что убьет отца. Конечно, из-за этого они сильно поссорились, и она ушла.

— Я не придала значения его угрозам. В конце концов должен же он понять, что, если поднимет руку на папу, между нами вообще все будет кончено.

И снова слезы заливали опухшее, в красных пятнах лицо.

— Скажите, почему отец не соглашался на ваш брак с Зотовым?

— Папа человек старый. По его понятиям, муж должен быть совсем другим, не таким, как Андрей. Но я и сама не собиралась выходить замуж за Андрея.

— Вы ему об этом говорили?

— Нет.

— Значит, Зотов считал, что единственным препятствием является ваш отец?

— Да.

— Когда Зотов расставался с вами в Быкове, он был сильно взволнован?

— Да. И вообще Андрей неуравновешенный, вспыльчивый, грубый.

— Какие угрозы он выкрикивал в адрес отца?

— «Я его убью, таких людей надо уничтожать…» Да разве все запомнишь!

— От кого вы узнали, что отец убит Зотовым? Кто вам первый сказал об этом?

— Соседка по квартире сказала. Она все слышала.

— Скажите, Зотов материально хорошо обеспечен?

— Не знаю. Он живет на зарплату. А сегодня одолжил у меня рубль, чтобы расплатиться в кафе.

Да, все было очень просто. И эта простота настораживала следователя. Николай Петрович не любил лобовых, чересчур прямолинейных дел, и все-таки нельзя было не признать, что уж очень естественно все получалось, уж очень плотно пригонялись один к другому звенья случившегося. За пару часов до убийства — бурная сцена в Быкове. Разъяренный, неуравновешенный парень торопится к отцу девушки, требует объяснений. Ссора, скандал, удар, смерть, бегство. Да, версия правдоподобна до предела, и отмахиваться от нее только потому, что все слишком уж просто, нет оснований. Вероятнее всего, убийство Мухина не обдумано заранее, хотя разговор о нем Зотов вел еще в Быкове… Как знать!

Николай Петрович помял подбородок, провел ладонью по щеке, взглянул на девушку. Неожиданно пришла мысль, что Марина чертовски хорошенькая. А какие волосы! Червонное золото… Видать, парень действительно без ума от нее.

Девушка постепенно успокаивалась. Отвечая на вопросы следователя, она вспоминала, что свидетелями их ссоры в Быкове мог быть официант летнего кафе «Отдых», обслуживавший их столик, и еще какой-то «парниша», сидевший неподалеку от них. Марина вытащила из сумочки записку — смятый бумажный лоскуток — и отдала его Николаю Петровичу.

— Я совсем о ней забыла, — призналась она.

Записка была лаконичной: «Шпага почти д’Артаньяна к вашим услугам, прелестная незнакомка». Внизу телефон и подпись: Андре.

Сообщив милиции данные о свидетелях ссоры, а также адрес Зотова — он был у Марины, — Куликов отдал распоряжение доставить всех завтра к десяти утра в прокуратуру.

— Не исключено, — предупредил Куликов, — что Зотов попытается скрыться от следствия, поэтому как можно скорее найдите его.

В четвертом часу ночи следователь уехал.

В квартире еще оставались оперативные работники. Мужчина лет пятидесяти, среднего роста стоял неподвижно на пороге комнаты и, засунув руки в карманы «болоньи», прислушивался к шумевшему за окном мелкому дождику. Рядом стоял молодой человек.

— Товарищ подполковник, — обратился он к пожилому, — только что уехал следователь прокуратуры.

— Знаю, — не меняя позы, отозвался подполковник. — Он и со мной успел проститься.

— Следователь сказал, что ему обстановка ясна и что, судя по всему, дело удастся закончить в несколько дней.

— Хвала и честь! А к чему он, в сущности, все это говорит?

Молодой человек смутился.

— Не знаю. Возможно, считает, что наша миссия сводится к розыску и уточнению некоторых деталей преступления.

— А твое мнение, парень из нашего города?

— Если по совести, Федор Георгиевич, странным мне кажутся мотивы преступления.

— Мне тоже, если по совести. Убить отца невесты только потому, что тот не дает согласия на брак? Бред какой-то! — Подполковник пожал плечами. — И с нашим бытом никак не вяжется… и окончательно губит парня. Может, он тронутый какой-нибудь, на медучете? Всякое бывает…

Подполковник помолчал и добавил:

— А ты обратил внимание на собаку? Металась, дважды пыталась взять след с окна. Вот что, товарищ Загоруйко, с женщинами придется поговорить еще раз. Займитесь этим. И побольше о Мухине, поменьше о Зотове! Удивительное дело, — Федор Георгиевич смешно поднял плечи и развел руками, — о парне мы с ходу узнаем многое: любил дочку старика, неуравновешенный, грозился убить и тому подобное, а о покойном ни слова. Как жил, с кем встречался, ничего не знаем… Займись, товарищ старший лейтенант!

— Федор Георгиевич, а вы какую версию выдвигаете?

— Понятия не имею. Куликов мужик дошлый, побыл тихо, поговорил неприметно, с кем надо, видать, сориентировался что к чему и ушел. Может, Николай Петрович и прав, а по мне, товарищ старший лейтенант, никакая версия, насколько бы она на первый взгляд ни казалась убедительной, не должна держать нас в плену. Мне все-таки думается, надо бы побыть здесь еще денек, расставить посты, посмотреть, не придет ли кто в гости. Может, кто и поинтересуется, по каким следам пошел уголовный розыск. Сейчас пришлю людей, размести их как полагается. Посидим у моря, подождем…

Федор Георгиевич махнул рукой в знак приветствия и направился к выходу.

Старший лейтенант остался один. За стеной слышалось неясное бормотание, иногда плач. Раза два по коридору пробегала Капитонова, она так и не ложилась спать. Через полчаса приехали сотрудники милиции. Загоруйко расставил посты, проинструктировал вновь прибывших. К этому времени уже стало светать. Во дворах соседних домиков вступили в перекличку петухи. От ночного дождя зелень маленьких садов сверкала и казалась лакированной. Хотелось спать. Старший лейтенант пододвинул стул поближе к окну, приоткрыл штору.

Тихая, еще не проснувшаяся улица просматривалась из конца в конец. Дома, приземистые, одноэтажные, со щелями в закрытых ставнях, чем-то напоминали копилки. Загоруйко улыбнулся неожиданному сравнению. Почему-то вспомнилась давняя история. Был он еще дружинником, и в тот вечер вместе со своим другом Лешкой — где он сейчас, давно что-то не пишет — получил задание патрулировать такую же тихую, безлюдную улицу. Кругом груды кирпича, дощатые временные заборы, строительные краны, навалы железобетонных конструкций. Скучная улица, почти нет витрин, обжитых домов — раз, два и обчелся. Шли они, перебрасываясь случайными фразами, и вдруг резкие, отчаянные трели милицейских свистков, выстрел, точно в пустой комнате разорвали холст. Кинулся вперед, за ним, не отставая, Лешка. Угол забора! Завернув, увидел человека. Распластавшись по забору, тот целился в кого-то. Услыхав шум, неизвестный мгновенно обернулся.

Их разделяли каких-нибудь три-четыре шага. «Только бы не стрелял!» Даже сейчас, когда вспоминается эта сцена, холодит на сердце, снова встает как вчерашнее… Вот неизвестный повернул револьвер в его сторону, скривил рот, увидев двоих, видимо, это на мгновение задержало палец на спусковом крючке, и в ту же секунду, сотую долю секунды, забыв все правила самбо, он просто-напросто ударил неизвестного всем телом. Оба отлетели к забору. Но уже подоспел Лешка. Боролись молча. Алексей крутил руку, рвал револьвер и никак не мог вырвать. Внезапно тело человека обмякло. Тяжело дыша, поднялся, оглянулся. Кто-то тащил неизвестного к автомобилю. Навстречу шел, улыбаясь, мужчина в форме подполковника милиции.

— Здорово, парень из нашего города! Будем знакомы. Гончаров из МУРа.

Так и познакомились. С тех пор вот уже на пятую по счету боевую операцию Гончаров берет старшего лейтенанта и до сих пор, когда они остаются вдвоем, называет как в тот раз — парнем из нашего города.

УТРОМ В ПРОКУРАТУРЕ

Ровно в десять Николай Петрович Куликов, как всегда, входил в здание прокуратуры.

Сегодня возле кабинета он заметил старичка, одиноко притулившегося в безлюдной приемной, и догадался, что перед ним официант «Отдыха». Приветливо поздоровавшись, Куликов пригласил раннего посетителя в кабинет.

— Садитесь, пожалуйста. Может, закрыть окно, не боитесь простуды?

— Премного благодарен, прошу не беспокоиться, к воздуху привычен, — неожиданно густым басом ответил старичок и расправил усы.

— Вы на пенсии? — улыбаясь, спросил Куликов. Уж больно не соответствовал могучий рык старика его неприметной внешности.

— Так точно.

— А почему не отдыхаете?

— Привычка, — сокрушенно пробасил тот, — места дома не нахожу, не шутка, пятьдесят лет проработал, вот и не выдержал, пошел работать в кафе. Здесь не ресторан, работа не вредная, все время на свежем воздухе, да и посетители хорошие, больше молодежь.

Он умолк и выжидательно посмотрел на Куликова.

— Вы уж меня извините, что рано вас потревожил.

— Об чем разговор, гражданин следователь, чем могу служить, рад помочь. — Старик даже приложил руки к груди.

Завязался неторопливый разговор. Молчаливый Николай Петрович, когда нужно, умел поговорить, а главное, послушать, и это располагало к нему собеседника. Вот и сейчас, подробно описав внешний вид Марины Мухиной, следователь поинтересовался, не слышал ли старый официант, о чем говорили молодые люди, когда сидели за его столиком.

Марину старик заприметил.

— Симпатичная девица, только глазенками любит стрелять… швырк, швырк то туда, то сюда.

А вот спутника ее официант вспомнить не мог. Одно запомнил — тот о чем-то сердито выговаривал девушке. Даже кулаком по столу стукнул. Старик подошел, посмотрел, не разбил ли чего. Обошлось.

— А угроз каких со стороны молодого человека не слышали?

— Врать не хочу. Не слыхал. Да я и отошел быстро.

— Понятно. Спасибо.

Задав еще несколько малозначащих вопросов, Куликов отпустил свидетеля.

Оставшись один, Николай Петрович задумался. Первый допрос дал мало. Значит, Марине Мухиной просто показалось, что их разговор слышали окружающие. Может, кто и слышал, но не официант. В общем оно и понятно, официант все время в беготне: кухня, столики. Как-никак воскресный день.

Показания Марины все же должны быть подкреплены хотя бы еще одним свидетелем. Без этого допрос Зотова затруднится. Может, ресторанный д’Артаньян или соседка Мухиных, Капитонова, помогут?

Раздался легкий стук в дверь, и на пороге кабинета появился высокий широкоплечий парень с волосами, будто выцветшими на солнце, с мальчишеским, чуть веснушчатым лицом.

Парень был явно перепуган неожиданным вызовом в прокуратуру и даже не пытался скрыть своего испуга.

— Садитесь, Андре д’Артаньянович. Вас, кажется, так зовут? — улыбнулся Куликов.

Испуг на лице юноши сменился растерянностью, а потом его лицо и шея побагровели от смущения.

Николай Петрович попросил предъявить паспорт. Вместе с паспортом посетитель протянул студенческий билет авиационного института.

Куликов сразу, напрямик стал расспрашивать о встрече в Быкове. Парень смутился еще больше: дернуло же его подсунуть записку соседке по кафе! Но это он сделал с самыми искренними намерениями. Разговор за столиком у тех двоих протекал действительно очень бурно. Спутник девушки был явно не в себе и того гляди готов был ударить ее. Один раз он так стукнул кулаком по столу, что посуда задребезжала, потом наклонился к девушке и о чем-то заговорил, взволнованно и быстро.

— О чем?

— Не знаю. Не имею привычки подслушивать.

— А писать записки чужим девушкам?

— Я хотел предложить помощь. Честное комсомольское!

— А если бы девушка была не такой интересной? — прищурился Николай Петрович.

— Я бы тоже написал, но…

— Но не оставили бы своего телефона?

— Возможно.

Оправившись от первого смущения, юноша обстоятельно и толково рассказал обо всем. Увы, его рассказ мало чем дополнил то, что уже сообщил официант кафе. Единственное, что подтвердил парень, — это то, что Андрей и Марина встали из-за стола вместе, но пошли как посторонние, незнакомые друг другу люди, даже не взглянув друг на друга.

— Почему же вы не познакомились с девушкой? — поинтересовался Николай Петрович.

— Если по-честному, охота пропала. Мужская солидарность. Стало жалко ее спутника… До чего же вид у него был побитый! В ту минуту я даже пожалел, что передал с официантом записку.

— Вы пошли следом?

— Не сразу. Доел мороженое и пошел. Еще раз я их увидел возле электрички. Они садились в разные вагоны.

— А куда сели вы?

— Ни к ней, ни к нему. В третий.

Да, и эта информация оказалась небогатой. Николай Петрович поблагодарил юношу и простился с ним.

Теперь оставалась Капитонова.

Николай Петрович посмотрел на часы, встал и прошел в приемную. Так и есть! У входа уже сидела Клавдия Ивановна. Куликов сразу узнал ее.

Несмотря на августовскую жару, Капитонова, видимо, по случаю вызова в прокуратуру, была одета в длинное пальто из черного плюша, которое она обычно надевала в церковные праздники. По одному этому уже можно было судить, какое значение придает она сегодняшнему событию. Остренькие маленькие глазки Клавдии Ивановны с нескрываемым любопытством оглядывали каждый предмет в комнате: мебель, шторы, ковер, с уважением остановились на тяжелом сейфе…

Свидетельнице не надо было задавать вопросы. Она сама торопилась выложить все обстоятельно, иногда пускалась в пространные рассуждения, и тогда Куликов осторожно выравнивал рассказ.

В девять вечера, Клавдия Ивановна хорошо запомнила этот час, так как в это время она принимает лекарство от ревматизма, кто-то сильно забарабанил в наружную дверь. Со слов Клавдии Ивановны, она хоть и испугалась, но пошла открывать, и в квартиру ворвался Андрей Зотов.

Да, конечно, она и раньше встречала его. Ухажер Маринкин, дочки Мухина. Сколько раз она видела их вместе, часами стояли у дома, но чтобы войти — ни-ни… Так вот, впустила Андрея в квартиру, а он бегом в комнату старика…

— Мухина давно знаете?

— Тридцать лет в одной квартире живем.

— В гости к нему ходили?

— В гости? — удивленно переспросила Клавдия Ивановна. — Нет, скуп старик был, вечно ссорился со мной: то электричество много жгу, то кран не закрутила… Не разговаривала я с ним, не то что в гости ходила.

— Что делал Мухин, когда пришел Зотов?

— Спал, — уверенно заявила свидетельница.

— Откуда вы знаете?

— Слава богу! Жить в одной квартире и не знать… Спал. Он в это время всегда ложился.

— Ну, а дальше что?

— Слышу, ругаются. «Отдай дочку за меня, а не то я тебя убью!» — кричал Зотов. И, по всем статьям, убил!

— Так сразу и убил?

— А что старику надо? Он хлипкий, гнилой. В чем только душа держалась. Занудливый, а хлипкий. Нет, видать, Андрюшка — убийца. — И, откинувшись на спинку стула, Клавдия Ивановна заключила: — Точно он. Кто же еще?

— Вы что же видели, как Зотов убивал Мухина?

— Что вы, что вы! — взволновалась Капитонова и даже перекрестилась. — Какие страсти говорите!.. — и обиженно поджала губы.

— Почему же вы так уверенно говорите, что Зотов убийца?

— Он сам кричал: «Убью тебя!»

— Где кричал?

— В комнате.

— Мухин отвечал?

— Нет, в комнате что-то упало, шум пошел. Больше я ничего не слышала.

— А дальше что?

— Вижу, бежит Андрей по коридору, страшный, волосы взъерошены, глаза выпучил, ногами громыхает — и прямо в дверь, ударил кулаком и убежал.

— Ясно! — резюмировал Куликов и наклонился над протоколом допроса.

Клавдия Ивановна понимала, что случай поставил ее в центре чрезвычайного происшествия, что она чуть ли не единственная свидетельница случившегося, и упивалась своей ролью.

— Как Мухин относился к дочери?

— Любил ее, а замуж за Андрея не велел выходить.

— Почему?

— Говорил, что тот нищий, голоштанник, что для Марины другой муж нужен.

— А Марина соглашалась?

— А что же делать, против отца не пойдешь, особливо когда из его рук ешь. Старик богатый, дочери ни в чем не отказывал. Только грозился: «Выйдешь за голодранца — выгоню».

— А вам Марина ничего о Зотове не рассказывала?

— Нет, девка скрытная.

— Вот вы говорите — Мухин богатый. Откуда вы знаете?

— Да что теперь о покойнике говорить! Дурного не полагается, а хорошего тоже не скажешь.

— Не понимаю.

— А что понимать-то, спекулянт он и жулик! — И, сердито сверкнув глазами, добавила: — У него три ведра золота припрятано.

— Вы сами видели?

— Видеть не видела, а знаю, что есть. К нему разные люди приходили, золото приносили.

— Кто приносил?

— Не знаю. Должно быть, спекулянты.

— Почему вы решили, что если кто пришел, то и золото принес, может, все просто так.

— Догадывалась. Жаден был старик. Деньги для него все! Говорила ему: «Погубишь себя жадностью, Семен Федотыч». Истинная правда получилась, погубил. Все-то ему мало, а где Андрюшке взять денег? Он и не выдержал. И куда старому такое богатство? Одного варенья три пуда наварил. — Клавдия Ивановна поджала губы и замолчала.

Куликов сосредоточенно писал. Отвлек негромкий стук в дверь. В кабинет вошел Федор Георгиевич Гончаров, тот самый подполковник, что был вчера в квартире Мухина. Вошел не спеша, чуть вразвалку и, пожимая руку Николаю Петровичу, спросил:

— Не помешал?

— Нет, нет, пожалуйста. Вот беседую с Клавдией Ивановной Капитоновой. Вы ее тоже вчера видели?

— Здравствуйте, — Федор Георгиевич поклонился свидетельнице. — Разрешите, — он потянулся к протоколу допроса, взял его и принялся внимательно читать.

— Пока все, Клавдия Ивановна. Спасибо.

— Пожалуйста, — церемонно ответила Капитонова и встала. — Можно идти?

— Одну минуточку, — Гончаров дочитал протокол и положил его обратно на стол. — Вчера вы отлучались из квартиры?

— Да, уходила под вечер.

— Куда?

— В церковь. По воскресеньям я всегда ухожу часов в шесть вечера, а обратно возвращаюсь не спеша — когда в девять, а когда позже.

— Понятно. У меня вопросов больше нет.

Куликов протянул Капитоновой листы протокола и попросил подписаться на каждой странице. Капитонова ушла.

Оставшись вдвоем, Николай Петрович поделился с подполковником планом дальнейшего следствия по делу, попросил ускорить выполнение экспертиз и проверку подозреваемого.

— Факт пребывания Зотова в комнате Мухина, — говорил он, — его перебранка со стариком, драка, бегство — все установлено. Если прибавить показания Марины об угрозах ревнивого кавалера расправиться с ее отцом, то нехитрое дело получается, Федор Георгиевич. Как вы считаете?

— Не уверен, Николай Петрович, — отозвался Гончаров. — Есть вопросы, на которые, придерживаясь вашей схемы, пока что нельзя получить ответа.

Куликов, спрятав в ящик стола протоколы допросов, закурил и, разок-другой затянувшись, медленно заговорил:

— Конечно, сразу на все не ответишь. Для меня тоже многое неясно. Главным образом в плане морально-этическом. Но вы обратили внимание, Федор Георгиевич, что мы начинаем бояться простых решений, перестаем верить им? Возможно, причиной тому усложненность нашего образа жизни, нашего мышления, и чрезмерная простота иногда стала казаться нам подозрительной. И сейчас мы тоже склонны искать трудностей там, где, вероятнее всего, их и в помине нет. Я к чему это говорю, Федор Георгиевич? В деле Мухина я решил не бояться версии, если так можно выразиться, лежащей на поверхности. Версия жизненна, логична и подкреплена свидетелями. Я не могу игнорировать показания Марины Мухиной, если она недвусмысленно заявляет, что за несколько часов до убийства Зотов грозил расправиться с ее отцом. Не могу я не верить Капитоновой. К тому же есть еще одна существенная деталь: у старика Мухина затылок размозжен чем-то тяжелым. Эксперт установил, что именно это явилось причиной смерти, и смерть наступила в час, когда в комнате находился Зотов. Что же вам еще надо?

— Да-а, — протянул Гончаров. — Улики веские. К ним еще можно добавить, что Зотова дома не оказалось. Он был задержан на вокзале, вроде как бежал… Но удар в затылок, почему в затылок? Значит, старик повернулся спиной к гостю и ругался? Странная мизансцена…

— Ничего странного, — отрезал Куликов, — Мухин повернулся, чтобы показать Зотову, что разговор окончен, а в это время тот ударил его по голове.

ГДЕ ПРЕСС-ПАПЬЕ?

Против следователя, положив большие руки на колени, сидел молодой человек среднего роста, ладно сложенный, в дешевом грубошерстном костюме серовато-темного цвета. Мягкий воротник верхней рубашки открывал темную от загара шею. Густые, почти сросшиеся в одну линию брови придавали лицу мрачный вид. Молодой человек непрерывно курил, одну сигарету за другой.

«Нервничает», — подумал Николай Петрович и с удивлением отметил, что Андрея Зотова он представлял себе совсем другим и что этот молодой человек мало похож на того, выдуманного им.

…Сорок второго года рождения, родители умерли, работает техником-геодезистом, окончил одиннадцатилетку и двухгодичные курсы, под судом не был, но привлекался к ответственности за драку на улице. В нескольких строках вся биография. Не богато…

Раскрыть карты сразу, показать, что следствию многое уже известно, или, наоборот, слушать терпеливо и выжидать, дать возможность выговориться, а потом не спеша, уточняя и сравнивая детали, изобличать.

Куликов подосадовал, что так некстати Гончарова вызвали в управление. Ему легче работалось вдвоем с подполковником. Импонировали его уверенность и спокойствие в разговоре с людьми. В делах, которые они вместе вели, бывали случаи, когда следователю становилось по-настоящему трудно идти дальше, и каждый раз с помощью подполковника удавалось находить еще не проторенную дорожку. Да, но это обычно происходило, когда их совместная работа велась, так сказать, синхронно, а сейчас… Реплики Гончарова не дают повода считать, что он полностью согласен с его, Куликова, версией.

Николай Петрович исподволь, незаметно изучал Зотова, еще более убеждаясь в правильности своей версии. С чего начать? От первых слов, от первой фразы зависит не мало. По всем статьям парень вспыльчивый, бешеный, такому ничего не стоит сгоряча ударить, покалечить человека. Глаза цыганские, брови — лес густой, желваки так и ходят, так и ходят… Понял Николай Петрович и другое, что вот так, сразу, на откровенный разговор с Зотовым рассчитывать нельзя.

— Вы знаете, что случилось с Семеном Федотычем Мухиным?

— Узнал в милиции. Меня к вам не повесткой пригласили, а привели. Хорошо, еще наручники не надели…

— Зачем же так! А привели потому, что дело серьезное.

— А позвольте спросить, какое отношение к этому серьезному делу имею я?

— Вот об этом мы и поговорим. Начнем с вашей поездки с Мариной Мухиной в Быково.

Взгляд, который Зотов метнул на следователя, был красноречивей слов.

— Я слушаю вас, — мягко произнес Николай Петрович.

— О чем говорить, об убийстве или о любовных делах? — сквозь зубы процедил Зотов.

— Так ли уж далеки одно от другого, — улыбнулся Куликов и почти дружески заметил: — Я старше и куда опытнее вас. Начните с личного, а там посмотрим.

И Зотов заговорил. Вначале сдержанно, потом взволнованнее, горячее, словно все, что таил, все, что накипело в нем, он черпал ладонями и выплескивал… нате, еще нате, вот вам, копайтесь, ройтесь!

Монолог Зотова часто казался бессвязным. Фразы обрывались на полуслове, оставались недосказанными, но недаром Николай Петрович был искусным слушателем. Не перебивая, он мысленно заканчивал недосказанное, вязал в узелки разорванные ниточки, отметал все, что шло от чистой лирики. И с полотна, на котором Куликов рисовал картину преступления в доме Мухина, постепенно исчезли последние «белые пятна».

…Андрей любил Марину. Такое чувство пришло к нему впервые. Оно было бы счастьем для обоих, если бы было одинаковым. Но любовь Андрея чуточку испугала Марину. Конечно, Андрей Марине нравился. Нравилась его преданность, его безропотное служение всем ее причудам и капризам. Но девушку пугали припадки ревности, раздражали настойчивые требования выйти замуж. Нет, не о таком муже думали Семен Федотыч Мухин и смотревшая на жизнь глазами отца Марина. Спокойный, рассудительный, на десяток лет старше или, во всяком случае, «при деле» — вот каким должен быть ее муж, а не бешеным мальчишкой, с которым приятно провести время, но выходить замуж…

Андрей очень скоро понял, а поняв, резко, иногда грубо, стал осуждать Маринины взгляды на жизнь. Но любовь от этого не уходила, наоборот, росла, хмельная, ни с чем не считающаяся.

Да, в Быкове он не сдержался, наговорил Марине кучу дерзостей, был грех — угрожал. К тому же за соседним столиком какой-то фрукт все время на нее глазами пялился, чуть по физиономии не заработал. Обратно в Москву он и Марина ехали в разных вагонах. С вокзала он на такси подался к ней домой, торопился, хотел до ее прихода поговорить со стариком с глазу на глаз. Как вылез из машины возле их дома, увидел сквозь деревья окно Марининой комнаты, шторку приспущенную, такая обида разобрала, такая горечь прихватила…

Нет, разговора не получилось. Старик и слушать не захотел. Слово за слово, стал угрожать, оскорблять, гнать из дома, замахнулся тяжелым пресс-папье, и тут Андрей не сдержался, вырвал у старика пресс-папье, швырнул в сторону, а самого оттолкнул к окошку. Хорошо еще, закрыто было, а то вылетел бы старик в сад прохлаждаться, благо дождь прошел. Да, видно, не рассчитал удара: старик отлетел, как мячик, может обо что и стукнулся, но он уже ничего не помнит, повернулся и бросился бежать… Вот и все.

Все ли? Николай Петрович задумался. У старика Мухина затылок размозжен чем-то тяжелым. Чем? Ни на одной из вещей, находившихся в комнате убитого, не было обнаружено следов крови. А пресс-папье? Пресс-папье в комнате не было. Следовательно, по логике вещей в тот момент Зотов сообразил, что оставлять эту страшную улику на месте преступления нельзя и унес ее с собой. Какое уж это состояние аффекта!

— Почему и куда вы пытались выехать из Москвы?

— К тетке в Расторгуево. Тяжело было. Понимал, что все рушится. От самого себя бежал…

— Неясно.

— Вот то-то и оно, что неясно.

— Значит, к убийству Мухина вы никак не причастны?

Зотов пренебрежительно пожал плечами и ничего не ответил.

— А ведь Марина Мухина придерживается другого мнения.

— Не говорите чепухи! — резко оборвал Андрей.

— Чепухи? Что же, я дам вам возможность убедиться в обратном.

На этом допрос был прекращен.

ОЧНАЯ СТАВКА

Марина не помнила матери. Мать умерла, когда девочке исполнилось всего два года. Всякое говорили в связи со смертью Мухиной, и о том, что муж ее поколачивал, что был он и привередлив и скуповат сверх меры… всякое. Девочка не интересовалась пересудами, а когда подросла, разговоры уже кончились.

Так всю жизнь и прошагали вдвоем — угрюмый и малообщительный Семен Мухин и набалованная, прехорошенькая Мариша, с годами превратившаяся в очаровательную стройную девушку. Семен Федотыч всегда отличался малоразговорчивостью, таким был и на службе и дома. Только при виде Маришки на его лице, слегка подпорченном оспой, появлялась улыбка, сглаживались морщины на лбу, и он неуклюже, будто спотыкаясь, говорил непривычные слова, вроде: «Царевна ты моя, ну и дочурку вырастил, кто-то твоим прынцем будет…» Семен Федотыч университетов не кончал и особой грамотностью не отличался. Впрочем, в его работе это было бы излишним…

И в школьные годы и позднее девушка ничего не знала о делах отца. До выхода на пенсию Семен Федотыч работал оценщиком в ломбарде, слыл большим специалистом по драгоценным камням и золоту. Мухина изредка навещали незнакомые Марине люди. Если появлялся «визитер», Семен Федотыч, как правило, отсылал дочь в магазин или по каким-либо другим делам, и девушка с превеликим удовольствием уносилась из дома, часто забывая выполнить то, зачем шла. Она отлично понимала, что отцовское поручение только предлог, чтобы спровадить ее. Понимала — и подыгрывала отцу.

Мухин потакал дочери во всем и, пожалуй, впервые отказал ей, когда после окончания школы она заявила, что собирается сниматься в кино.

— Я тебе поснимаюсь! — прорычал Семен Федотыч. — По чужим постелям валяться… отлуплю так, что неделю не сядешь.

В своем примитивном понимании кино Мухин считал тружеников экрана средоточием всех и всяческих пороков. Почему? Этого он и сам себе объяснить не мог… На этом затея с кино кончилась. Марина не настаивала. Нет так нет, подумаешь! И охотно согласилась поступить в комиссионный магазин, где скоро освоила все тонкости торгового дела. В комиссионном она встретилась со случайно забредшим туда Андреем Зотовым…

Если бы сейчас, после смерти отца, Марину спросили, что тревожит и угнетает ее больше всего, она должна была бы ответить так: испуг, боязнь остаться одной. Ведь до сих пор, даже будучи взрослой, она шла по жизни, опираясь на плечи отца. Ах, как корила она себя за легкомыслие, за то, что тянулась к танцулькам, гулянкам, мальчишкам, за то, что не приглядывалась к тем, о ком говорил отец, — к тем, кто постарше, посолиднее, кто смог бы стать для нее завидной партией.

Марину охватывала лютая злоба на Андрея. Было жаль отца, жаль самое себя — теперь с жизнью она один на один, надеяться не на кого… Подлец, мальчишка, вот и получай по заслугам! Негодяй!

Она охотно подтвердила следователю прокуратуры свои первоначальные показания о том, что считает виновным только Зотова. Она вспоминала новые подробности из разговора с ним. Вновь рассказывала о его неуравновешенности, о приступах ревности, о ненависти к ее отцу.

И Николай Петрович Куликов, обстоятельно записывая показания Марины Мухиной, убеждался в своей правоте. В схеме, начерченной следователем, царила полная ясность.

…В черном платье, гладко причесанная, побледневшая и осунувшаяся, вошла Марина в кабинет Куликова. Николай Петрович сочувствовал посетительнице. Но не вызвать ее сегодня было нельзя. Зотов упорствует, на допросах все начисто отрицает, не верит, что его Марина могла дать показания против него.

Неторопливые и обстоятельные ответы Мухиной, сдержанность, которую она проявила, успокоили Куликова. Теперь он был почти уверен, что очная ставка пройдет без истерик. Николай Петрович их органически не переносил. Марина отлично владела собой и только один раз не сдержалась и на вопрос об отношении к Андрею ответила запальчиво и зло:

— Я его ненавижу!

На очную ставку Марина согласилась без всяких колебаний. Николаю Петровичу даже стало как-то не по себе, когда, пожав плечами, свидетельница заявила холодно и отчужденно:

— Если нужно, пожалуйста. Я в лицо ему скажу, что он убийца и что я рада буду, если его расстреляют.

Когда Зотова ввели в кабинет и он увидел сидевшую возле стола Марину, он, не скрывая радости, возбужденно заговорил, глядя на нее, обращаясь только к ней:

— Понимаешь, Маринка, меня черт знает в чем обвиняют. Это же даже смешно подумать…

Марина молчала. Вместо нее подал реплику следователь:

— Не думаю, чтобы это было очень смешно, гражданин Зотов. Убийство — не такая уж веселая шутка.

— Извини, Мариша. Я неудачно выразился, — виновато сказал Зотов, даже не посмотрев в сторону Куликова.

Куликов попросил Зотова сесть напротив Мухиной, провел обычный опрос взаимного опознания, и потянулась цепочка ранее обдуманных, тщательно отработанных вопросов задержанному и свидетельнице, свидетельнице и задержанному, вопросов нехитрых, но точно нацеленных.

Ездили ли вы вместе в Быково, шел ли разговор о браке, грозили ли вы? На все эти вопросы следовали утвердительные ответы, без колебаний, раздумий.

— Зачем вы поехали на квартиру к Мухину?

— Хотел объясниться, поговорить.

— Но вы же знали, что это безнадежно.

Молчание.

— Гражданка Мухина, Зотов знал, что его приезд к вашему отцу бессмыслен? Как вам это кажется?

— Конечно, знал. Я ему десятки раз говорила, что отец и слышать не хочет, чтобы мы поженились, да я и сама ни за что бы за него замуж не вышла. Тоже мне муж нашелся!

— Это к делу не относится, — остановил ее Куликов. — Кто вас впустил в квартиру, гражданин Зотов?

— Какая-то гражданка. Видать, живет там. А впрочем, не знаю. Она была в пальто и косынке. В черном, как монашка.

— Это Клавдия Ивановна, наша соседка, — пояснила Марина, — она, наверное, только что вернулась из церкви.

— В комнате у Мухиных никого не было?

— Никого.

— Гражданка Мухина, когда вы уходили, ваш отец никого не ждал?

— Никого.

Вопрос — ответ. Вопрос — ответ, и все бесспорнее устанавливается тяжкая вина Андрея Зотова, в слепой ярости поднявшего руку на старика Мухина.

С особой тщательностью расспрашивал Николай Петрович о вероятном орудии убийства, тяжелом пресс-папье, загадочно исчезнувшем из комнаты. Однако ничего нового по этому вопросу он от Зотова не услышал.

— Да, было такое, — как заведенный твердил Зотов.

И снова повторял о том, что старик схватил пресс-папье, замахнулся, хотел ударить им его, Зотова, что он вырвал тяжелый предмет, швырнул в сторону, а самого хозяина тряхнул за грудки и оттолкнул к подоконнику. На этом, со слов Зотова, все кончилось. Он бросился бежать из комнаты, из квартиры, ничего не видя, не слыша.

— Но вот что странно, гражданин Зотов, пресс-папье в комнате нет, точно его никогда в комнате и не было. Куда оно делось? Вспомните, может, вы не бросили его, а прихватили с собой. С перепугу, так сказать. Ударили старого человека, схватили пресс-папье и побежали…

На этом месте очную ставку пришлось прервать. Марина как бы вновь увидела и пережила случившееся: занесенное рукой убийцы тяжелое пресс-папье, разбитая голова отца… Заливаясь слезами и показывая на побледневшего как полотно Андрея, она закричала, запричитала:

— Это он, он убийца! Папа, дорогой, прости меня! Я, я одна виновата!

Пока Куликов отпаивал Марину, уговаривал и успокаивал ее, с Зотовым происходило что-то странное. Поначалу согнувшийся под градом упреков, проклятий и обвинений, он постепенно выпрямлялся, расправлял плечи, на лице появлялась глумливая улыбка. Когда через минуту-другую следователь хотел о чем-то спросить его, Зотов, махнув рукой, не меняя выражения лица, сказал:

— Ладно, ваша взяла. Пишите, я убил. А пресс… выбросил.

— Куда?

— В окно. Хватит. Точка!

— В окно? — переспросил Куликов.

— А то куда же, проглотил, что ли?! — грубо отрезал Зотов.

В ГОСТИ НА ПЕТРОВКУ, 38

В часы, когда Николай Петрович Куликов доводил до логического конца разработанную им версию, на другом конце города происходило следующее.

Виктор Лунев, щупленький парнишка с невыразительными чертами лица и коротко остриженной головой, проснулся в самом радужном настроении. И хотя спал он мало и плохо — заночевал у сестры, — все равно настроение было праздничное. Похоже на то, что жизнь наконец-то улыбнулась ему. Сегодня он должен получить еще десятку. Итого двадцать рублей за два дня. Ого! Недурно!

Виктор стал не спеша собираться, чтобы успеть к восьми часам по знакомому адресу.

И до чего же быстро он профинтил зарплату плюс отпускные! Нет, теперь он будет умнее. Хватит рублевки раскидывать. На работу можно сейчас не устраиваться. Не к чему спешить. Да и некуда пока. Ведь это он только так, для фасону говорит, что не поладил с нормировщиком, на самом деле захотелось ему пожить вольно, чтобы каждое утро не топать на завод. Работа что, в лес не убежит. Как это в картине один хохмач говорит: «Где бы ни работать, лишь бы не работать». Точно! Тем более что мать в санаторий уехала. Легче Витьке без нее. А то пристает: «Витя, зачем пьешь!» Да еще всплакнет.

А десять рублей — вещь хорошая. Приятно подойти с независимым видом к стойке, заказать стопку, две кружки пива, пяток бутербродов и, не считая сдачу, сунуть ее в карман. Потом небрежно дружку, собутыльнику: «Угощайся…» Затем, приняв таинственный вид, коротко: «Да, тут одно дельце сварганил…»

Житуха!

Надев свой черный парадный костюм с немного короткими рукавами, лихо заломив кепку ядовито зеленого цвета, с таким маленьким козырьком, что на голове она превратилась в нечто среднее между блином и беретом, Лунев вышел на улицу.

Сначала на метро, потом автобусом, он доехал до Октябрьского поля. Знакомым проходным двором вышел на тихую, тенистую улочку, пересек ее и пошел вдоль низеньких заборов, за которыми бурно росли кусты смородины. Пройдя шагов двадцать, Виктор увидел нужный ему дом. И сразу же остановился как вкопанный. Странное и непривычное оживление. Две девочки пытались заглянуть в одно из окон. То одна, то другая подтягивались на руках. У входа стояла уже знакомая Луневу женщина, та самая, что вчера открывала дверь.

Неподалеку от домика, за деревьями, Виктор приметил молодого человека в белой рубашке. Тот внимательно посмотрел на него и сразу же отвел глаза. Худо. В то же мгновение обостренный слух уловил чьи-то слова: «Всю ночь милиция работала. Шутка ли, такое преступление…»

Смутно, потом все отчетливее росло ощущение еще не распознанной опасности.

Нужно тикать… Виктор резко повернулся и пошел от дома, невольно ускорив шаг. Он прошел мимо проходного двора, мимо нескончаемых палисадников, маленьких домишек. «Скорее, скорее!» — торопил он себя.

Оглянулся. Вдали, мягко ныряя на ухабах, шла легковая машина. «В чем дело? — стал корить себя Лунев. — Чего я испугался?»

И снова в памяти всплыл внимательный молодой человек в белой рубашке. Почему? Виктор не смог бы объяснить. Пристальный, мгновенно отведенный взгляд. Все настораживало, все было подозрительно. Нет, правильно сделал, что смотался, пока тетка, открывавшая ему вчера дверь, не заметила. Правильно…

Мягкое шуршание шин заставило оглянуться. Серая «Волга» обгоняла его, держалась впритирку к тротуару, по которому он шел. Виктор хотел было рвануться в сторону, но не успел. Из медленно идущей машины выскочили два человека, один из них — тот самый, в белой рубашке, и взяли его с двух сторон под руки.

— Без паники, парень, спокойно. Вот так, по-хорошему, — негромко сказал один из них.

Попытка упереться ногой в подножку машины ни к чему не привела. Тот, кто был в белой рубашке, легонько приподнял его ногу, и через мгновение Лунев полулежал на мягком сиденье.

Шофер рванул с места, не обращая внимания на ухабы немощеной улицы.

— Проверь, нет ли оружия? — и руки одного из молодых людей умело ощупали пиджак и брюки Виктора.

— Ничего нет.

— В чем дело? — голос Лунева звучал тихо и хрипло. — В чем дело, ребята?

— Все в порядке. Мы из уголовного розыска. Приедем на место, разберемся.

Ясно. Влип. Но в чем дело? В доме Мухина что-то произошло. Но что? И почему эта история касается его? Что он сделал? Непонятно. Может, схватили потому, что вчера был у Мухина? Так разве это преступление?

Немного успокоившись, Виктор осмотрелся. За окнами мелькали дома, зеленая листва Ленинградского проспекта, прохожие, встречные машины. На площади Маяковского ненадолго задержал светофор. С Пушкинской машина свернула влево. Все ясно. Как говорится, вопросов больше нет: едем в гости на Петровку.

Машина остановилась у дверей желтого здания.

— Прошу… приехали.

Молодой человек в белой рубашке вышел первым и, стоя на тротуаре, стал ждать, когда, наконец, выйдет Лунев. Второй сопровождающий последовал за ними. «Волга» отъехала.

— Вот это я понимаю! — прикинулся довольным Лунев. — Езда с ветерком, жалко выходить, спасибо за проезд. А то возьмешь такси, тянет, тянет. А почему? Деньгу́ нагоняет.

— Пошли.

Они шли садом по асфальтированной дорожке вдоль аккуратно подстриженных газонов. Справа тянулось большое здание, выкрашенное в беловато-желтый цвет. Окна многих комнат были открыты, на ветру трепетали полуспущенные занавески. Поднялись по ступенькам мимо колонн и очутились в узком, длинном коридоре. Почти в самом конце остановились. Молодой человек тихо приоткрыл дверь и заглянул внутрь.

— Можно? — сказал он, и они вошли в небольшую комнату с одним окном, в которой всего и было обстановки — стол и несколько стульев.

— Садитесь, документы есть?

— А я их с собой не ношу.

— Ваша фамилия?

— Лунев Виктор Алексеевич.

— Где живете, работаете?

Виктор назвал адрес. Молодой человек записал, потом сказал:

— Посидите. Выходить из этой комнаты не разрешается, — и вместе со вторым сотрудником вышел в коридор.

«Доверяют», — усмехнулся Лунев. Немного посидев, он встал, глянул в окно. Комната выходила во внутренний двор здания. Асфальт двора местами темнел сырыми пятнами, не успевшими просохнуть после недавней поливки.

Пока Лунев ехал в машине, у него не было возможности обдумать, как вести себя, о чем молчать, о чем говорить. Все было слишком неожиданно. Ясно одно: приглашение на Петровку связано с какой-то чертовой историей, случившейся в доме Мухина. Что там произошло и не замешаны ли здесь те «двое»? А что, если «те» арестованы? От одной этой мысли Лунев даже похолодел. Они будут болтать всякое о нем, но он же в действительности ничего плохого не сделал. Кто он? Пешка, мальчишка для посылок. Да, но здесь могут этого не знать…

И, перебирая в памяти события последних дней, Лунев решил, что ему для собственного же его спасения нужно, и как можно скорее, отмежеваться от тех двоих. Они сами по себе, а он сам по себе.

Запутавшись в догадках ипредположениях, Лунев приуныл. Он даже обрадовался, когда вернулся один из сопровождавших и предложил следовать за ним.

Молча прошли длинный коридор, свернули направо и остановились у двери, как две капли воды похожей на остальные. Молодой человек негромко постучал, приоткрыл дверь и спросил:

— Разрешите, Федор Георгиевич?

Лунев перешагнул порог.

ПО СТУПЕНЬКАМ ВНИЗ

— Привет, молодой человек! Чего стал? Проходи, садись вот сюда, — Гончаров отодвинул лежащие перед ним бумаги и дружески кивнул Луневу. Дождавшись, когда Виктор сел возле стола, он продолжал насмешливо: — Что же получается, вышел хлопец погулять, путь изрядный сделал, шутка ли, в Ново-Лодыженский переулок забрался, а его ни с того ни с сего в машину — и на Петровку. Небось так думаешь?

— Точно говорите, товарищ начальник. Именно так, ни с того ни с сего, — заторопился Лунев. — Не по справедливости получается. Это значит, если моя физиономия кому не понравится, значит, сразу можно…

— Сразу, конечно, нельзя, — добродушно ответил Гончаров. — А физиономия у тебя, я бы сказал, ничего, подходящая. Вот только мешки под глазами и в желтизну отливает. Крепко пьешь?

— Выпиваю.

— А почему не на работе?

— В отпуске я, — соврал Виктор.

— Только познакомились, а ты уже соврал, — обиделся Федор Георгиевич. — Я только что по этой машинке проверял, — он показал на телефон, — с работы ты уволился две недели назад… И ведет ныне Виктор Алексеевич Лунев раздольную жизнь. Ни гудков фабричных, ни нормы, один обеденный перерыв. Правильно говорю?

Виктор молчал.

— А ведь так можно в два счета весь капитал прогулять, — невозмутимо продолжал Гончаров. — Или он у тебя велик?

Лунев в ответ широко улыбнулся.

— Тоже скажете, откуда ему взяться! Поднесут — выпью. А насчет работы не беспокойтесь. Отдохну малость и обратно.

— Устал?

— Ага.

— А как ты думаешь, если бы все мы работали так, как ты, до первой усталости, что получилось бы? Подумай!..

— А чего… в порядке.

Парень был явно не подготовлен к такой дискуссии.

— В порядке! — передразнил Гончаров. — От такого порядочка ты, может, первым ноги бы протянул. В семье еще кто работает?

— Мать, — неохотно сообщил Лунев.

— И мать тоже… с перерывами?

— Ударница она у меня, — сказал Виктор и почему-то покраснел.

— Ну так, что же все-таки ты, «герой труда», в Ново-Лодыженском делал? К кому и зачем спозаранку пожаловал?

«Нет, этому не соврешь, — с тоской думал Лунев. — Мужик, видать, дошлый. А потом чего мне бояться?..» — решил Виктор и после секундного замешательства сказал:

— Должок надо было получить, товарищ начальник.

— Ишь ты, кредитор! Кто же тебе должен?

— Старик один. Мухин его фамилия.

— И много должен?

— Десятку.

— Немалая сумма. Что же, видать, нуждается этот старичок.

— Нуждается? — рассмеялся Лунев. — Мне бы да вам, товарищ начальник, его нужду. Богатей.

— А зачем деньги одалживает?

— Это особый должок, — хитро подмигнул Лунев.

— Не понимаю. Давай поподробней, — потребовал Гончаров.

Лунев испуганно поглядел на него.

— Давай, давай выкладывай все как есть, начистоту. А чтобы в прятки нам с тобой не играть, слушай: свой долг ты на том свете получать будешь, потому что вчера убили Мухина. Ясно?

Нижняя губа Лунева по-детски отвисла.

— Я не виноват, — только и смог пробормотать он, тоскливо озираясь по сторонам.

— Зачем пожаловал в Ново-Лодыженский? Кто послал? Что за долг?

И Лунев рассказал следующее: в день своего первого посещения квартиры Мухина, позавчера, он, как обычно в обед, отправился к пивному павильону, расположенному неподалеку от дома. Посещение пивнушки стало постоянным и, пожалуй, единственным развлечением парня. В театры он забыл когда ходил, кино тоже не жаловал. Последний раз смотрел «Великолепную семерку». Фартовые ребята! А когда не было денег на четвертинку и на пиво, Виктор коротал досуг на соседнем дворе за игрой в «козла».

В пивном павильоне Лунев считался своим человеком. Как заправский выпивала, фамильярно, на «ты» обращался к буфетчику и всем видом пытался показать посетителям, что где-где, а здесь он старожил. Однако чаще всего денег у него не хватало даже на «чекушку». В таких случаях Лунев медленно потягивал кружку мутного бочкового пива, слизывал языком пену с губ и задумчиво поглядывал по сторонам, выискивая, к кому же из посетителей можно пристроиться, чтобы продлить пиршество.

Позавчера его поманил грузный, приземистый мужчина лет пятидесяти, широколицый, с выпяченной нижней губой, одетый в парусиновый, мешковатый костюм.

Завсегдатаям павильона мужчина был знаком. Звали его Яковом Васильевичем, поговаривали, что у Яшки куча денег, что занимается он разными махинациями, но чем именно, толком никто не знал.

— Здорово, Витек! Выпей за компанию, — Яков Васильевич широким жестом опрокинул в пустую кружку бутылку пива.

Кося глазом, парень поглядывал на соседа. Выпяченная губа придавала тому вид брезгливца, обиженного на самого себя: как это я оказался в этой забегаловке. И будто в подтверждение Яков Васильевич предложил:

— Чего тут толкаться? Среди пьянчуг этих… Пойдем посидим, поговорим по-человечески. Пойдем, пойдем, не бойся, плачу я.

В ресторане «Чайка» посетителей почти не было. Виктор, привыкший к своему павильону, довольно улыбался. Еще бы! Белые занавески, крахмальная скатерть, поблескивающие бокалы, неслышно скользящие официанты.

Яков Васильевич заказал пол-литра, закуску, горячие блюда и, откинувшись на спинку стула, процедил:

— Видать, не богато живешь.

— Всякое бывает, — уклончиво ответил Лунев. — Сейчас точно, не при деле.

— А есть люди — живут королями. Ни забот, ни хлопот. Деньги к ним сами текут. Да, вот у меня родственница в Ленинграде. Старуха, одна-одинешенька, квартира, ковры, брильянты. Между прочим, зубной врач, золотыми протезами занимается. Мильённое дело! А помрет, кому достанется — государству! Родственников никого!

— Паразиты, а не люди! — с обидой отозвался Лунев. — Нет того, чтобы рабочему человеку помочь.

— Они помогут, жди… — поддакнул Яков Васильевич.

Официант принес еду, разлил водку и отошел. В молчании выпили.

— Не знаю, как быть, — продолжал Яков Васильевич. — В Ленинград податься, что ли, хотя и здесь можно деньги делать. Ты парень неплохой, — он хлопнул Виктора по колену, — держись за меня, не пропадешь.

Лунев хмелел. Он потянулся было за быстро пустеющим графином.

— Обожди, — Яков Васильевич перехватил его руку. — Налакаться всегда успеешь. Давай о деле поговорим.

— О деле так о деле, — согласился Виктор. — Что нужно?

— Совсем чуток. Значит, так, слушай, живет в Ново-Лодыженском переулке Семен Мухин, сквалыга лютый, вещи скупает. Старик осторожный.

— Барыга, — понимающе кивнул Виктор.

Яков Васильевич покосился на него.

— Так вот, пойдешь сегодня к старику, предупредишь, чтобы вечером в девять часов ждал дружка, принесет ему стоящую вещь, рублей на пятьсот потянет.

— Пятьсот?! — ахнул Виктор.

Яков Васильевич довольно хмыкнул.

— Пробрало. Жемчуг принесет.

— А если старик спросит, кто придет, что тогда?

Яков Васильевич ответил не сразу. Он внимательно оглядел Виктора, отвел глаза.

— Скажи, что придет Лаше. Запомнишь? Ла-ше. И не советую где-нибудь называть это имя. Тебе сколько годков, Витек?

— Двадцать два, — проглотив от волнения слюну, ответил Лунев.

— Так вот, сболтнешь — до двадцати трех не дотянешь. Гарантирую.

— Зачем болтать! — обиделся Виктор. — Я сам по себе, он сам по себе… И это все, что надо сделать?

— Почти. Вернешься сюда к пяти часам, посидишь вот там, у сквера, подождешь. Встретишь Лаше. Передашь ему, что сказал Мухин, и получишь червонец. У нас как в банке — не пропадет.

В Ново-Лодыженский Виктор отправился сразу же из ресторана. В голове слегка шумело, настроение было превосходное. Шутка ли, десятка, а поручение выеденного яйца не стоит. Пришел, передал — и адью! Почаще бы такое перепадало. А что касается Лаше, Яшки, старика, какое ему в конце концов дело, чем они занимаются. Его хата с краю…

Открыла пожилая женщина, мельком глянула, пропустила и небрежно бросила:

— Вторая направо.

— Войдите! — послышался старческий голос, когда Виктор постучал. Мухин стоял на коленях возле дивана, искал туфли и ворчал: — Куда, чертовка, запрятала? Чего надо? — блеклые, в синеватых прожилках глаза уставились на гостя.

«Ну и хозяин! Ни здрасте, ни сядьте…» — подумал Лунев и, понизив голос, передал все, что ему поручил Яков Васильевич.

Старик пожевал губами, сдвинул кустистые седые брови и пробормотал:

— Ни черта не понимаю, что за Лаше! Ты толком говори, кто придет?

— Яков Васильевич сказал, что Лаше придет.

— Яшка! Ну, это другое дело. Так бы и сказал, а то Лаше. И кличка-то вроде собачьей. Говорил Яков, что ему нужно?

— Вещь принесет.

— Что именно?

— Жемчуг.

— Жемчуг? — удивился старик и вытянул гусиную шею с резко выступившим кадыком. — Не знаешь, сколько хочет?

— Просил приготовить пятьсот рублей.

— Ишь ты! Пятьсот! Слыхано ли, пять тыщ за безделушку…

Наступило молчание. Старик не переставал жевать губами. Наконец сухо произнес:

— Хорошо, пусть приходит ровно в девять, сам открою, — он встал с дивана, шлепая ночными туфлями, прошелся по комнате и поинтересовался: — Тебе кто открыл дверь?

— Какая-то женщина.

— Ишь, стерва! Всегда норовит первой. Лишь бы узнать… Ладно, иди. Так и передай: ровно в девять.

…В пять часов вечера в условленном месте возле ресторана «Чайка» Лунев ждал Лаше. Давно миновало условленное время, но к нему никто не подходил.

«Надули, гады! — уныло подумал Лунев. — Вот невезение!»

И в ту же секунду вздрогнул от неожиданности. Рядом сел высокий худой мужчина с узким горбоносым лицом. Одет он был в серый костюм и в такого же цвета широкополую шляпу.

«Лаше!» — догадался Лунев.

Лаше удивлял своей несоразмерностью. Выше среднего роста, худощавый, узкоплечий, с удлиненным лицом, на котором, словно приклеенные, чернели тоненькие усики и золотистыми искорками поблескивали глаза, он с середины туловища будто превращался в другого человека. Длиннющие, почти до колен, руки заканчивались широкими ладонями с короткими мясистыми пальцами. Лаше слегка косолапил. Размер ноги его был никак не меньше сорок четвертого. Казалось, болезненный гений доктора Моро очеловечил и искусственно соединил гориллу и рысь.

— Заждался? Думал, что не приду? — на тонких губах Лаше дрожала улыбка.

— Здравствуйте, — почему-то робея, вежливо ответил Виктор.

— Тебя за километр по кепочке можно узнать. И где ты такую оригинальную отхватил?

Виктор хотел обидеться, но побоялся.

— Кепка как кепка, государственный фасон, не я ее выдумал, — тише, чем обычно, ответил он.

— Да носи на здоровье, — усмехнулся Лаше. — Я только удивляюсь, какой это закройщик сообразил. — И неожиданно: — У старика был?

— Да.

— Что сказал?

— Ждет к девяти часам.

— К девяти… — повторил Лаше и взглянул на ручные часы. — Половина шестого, время еще есть. А как он, злой?

Лунев неопределенно пожал плечами.

— Сволочной старик, — подытожил Лаше, и его рот с тонкими губами стал еще уже. — Ладно, пойду. — Он встал со скамьи.

— А деньги, что Яков Васильевич обещал? — робко потянулся Лунев.

— На, получай. — Лаше вытащил из кармана смятую десятку. — Многовато за одну услугу, ой, многовато! Ну, да что для дружка не сделаешь! Может, еще когда пригодишься. Ты от Якова Васильевича не отрывайся. Шеф подходящий. С ним не пропадешь… Да, вот что еще, — снисходительно бросил Лаше, — навести завтра утречком старика Мухина. Он тебе тоже десятку подбросит. Ну, бывай! До встречи.

«Ну и тип! — пробормотал Виктор. — Чуть что, зарежет и глазом не моргнет». Страх у парня был настолько велик, что пропало желание идти домой, оставаться одному. «Заночую у сестры», — решил он.

На следующее утро Лунев отправился к старику Мухину за второй обещанной десяткой. Там его и задержали…

Долгий разговор с подполковником явно утомил парня. К тому же он дьявольски хотел есть. Перерыв нужен был и Гончарову. Следовало кое-что уточнить, проверить, перед тем как повести с задержанным заключительную, наиболее ответственную часть беседы.

Когда в сопровождении уже знакомой белой рубашки Лунев отправился в столовую управления, Федор Георгиевич занялся поисками. В памяти Гончарова сохранились многие встречи и знакомства, но Лаше? Не только фамилия, но и внешность человека, описанная Луневым, не были знакомы Гончарову. Запросы в картотеки, телефонные звонки ничего не дали. Лаше (кличка, фамилия) нигде не значился. Зато совсем немного времени понадобилось для проверки Якова Васильевича из пивного бара… Этот под кличками «Бочонок», «Пузач», «Котел» бы давно известен. Пятьдесят лет своей бурной жизни Пузач почти поровну поделил между свободным житьем и пребыванием в колониях усиленного режима. Сидел за мошенничество, за аферы. Сейчас угрозыску было известно, что Пузач удачливо играет в карты и занимается букмекерством на ипподроме. Но пока что никаких оперативных мер в отношении его не принималось.

КРУГИ

Небольшой письменный стол заведующего отделом кадров напоминал островок, затерявшийся в океане папок. Папки виднелись всюду. Папками были забиты стеллажи, опоясавшие комнату по всем четырем стенам, папки лежали на окне, горкой возвышались в углу и даже возле стола заведующего.

— Многовато. — Загоруйко осторожно пробирался по узкой дорожке, тянувшейся от двери к столу.

— Хватает добра, — отозвался завкадрами. — А что делать? Переучитываем личные дела. Мертвых душ поднакопилось. Вы откуда, товарищ?

Старший лейтенант милиции предъявил документ, уселся на единственный свободный стул и попросил дать ему для ознакомления личное дело слесаря Виктора Лунева, недавно уволившегося по собственному желанию.

— Лунев? — удивился заведующий. — Не помню такого…

— Оно не мудрено, — лейтенант кивнул головой в сторону океана папок.

— Не мудрено, да плохо, — отозвался кадровик. — Всех следовало бы знать. А как одолеть такое! И вообще, дорогой товарищ, если по совести, пора кончать со всей этой лавочкой. — Он широким жестом обвел комнату. — Кому нужны все эти анкеты, справки, переписка? То ли дело единая картотека на столе у директора, фотокарточка в правом углу и короткая запись: такой, мол, и такой. Я еще понимаю — на «почтовом ящике», там, конечно, строгая проверка требуется, а нам зачем все это хозяйство?

— Не любите вы свою работу, — усмехнулся Загоруйко.

— Не люблю, — охотно согласился заведующий. — А кто нас любит? Вот вы видели где в кинокартинах или читали в какой книге о хороших кадровиках? Спорить могу, что нет. Вурдалаками, кровососами изображают… — Заведующий погрустнел. — А ведь мы душой болеем за порученное дело. И вот что самое обидное. К примеру, у нас, на фабрике, комсомол наш. Хочет узнать о каком пареньке или дивчине, ко мне бежит. Нет того, чтобы самим узнать. Мы, так сказать, своим существованием в нынешней форме отбираем у комсомолии, у профсоюза, а иногда и у партийного комитета обязанность самим интересоваться живым человеком. Чудно!

Заведующий говорил торопливо, взволнованно, одновременно листал папки, искал. Наконец нашел, стер с обложки пыль и положил папку на колени Загоруйко.

— Тощая, — прокомментировал он. — Три листка, и доложу вам, нужная нам, как прыщ на одно место.

С фотокарточки на старшего лейтенанта милиции смотрело знакомое мальчишеское лицо Лунева с упрямым хохолком и чуть оттопыренными ушами. Никаких компрометирующих материалов в деле не было. Жил паренек, потерявший малолеткой отца, рано обрел самостоятельность. В общественной жизни не участвовал, в комсомоле не состоял. Почти во всех графах — нет, нет, нет. Получил выговор за опоздание. Мальчишеским почерком, с множеством грамматических ошибок написано объяснение… «Опоздал по случаю болезни мамаши». Так и написано: «Мамаши».

«Соврал, подлец», — беззлобно подумал старший лейтенант, но промолчал.

Ничем не примечательная биография рядового паренька, несудимого, не привлекавшегося к ответственности, не имеющего родственников ни там, ни тут, кроме мамаши — Прасковьи Ермолаевны Луневой, старой текстильщицы, ударницы коммунистического труда.

Загоруйко отложил дело, извинился за беспокойство и сказал, что пойдет в комитет комсомола, поговорит с секретарем.

— Не стоит, — отсоветовал завкадрами. — Секретарь у нас все больше на конференциях да в райкоме. А Лунев беспартийный, так сказать, неохваченный. Секретарь его небось и в глаза-то не видел.

Но Загоруйко все-таки пошел.

— Характеристику? — удивленно протянул секретарь комсомольской организации, узнав, что Загоруйко хочет получить какие-нибудь данные о Викторе Луневе. — Какая может быть характеристика? Парень ничем не интересуется. Только звонок отзвонит, его будто ветром сдувает. Кружки и собрания не посещает. Отсталый товарищ, а работает ничего, на уровне, в норме.

С кем дружит? Да вроде ни с кем, а если по совести, не интересовался я. В комсомоле Лунев не состоит, от общественной работы отлынивает, не бузотер, не дебошир, идет стороной, а у нас, сами знаете, со своими дел невпроворот. Если бы ЧП какое…

— Значит, для того чтобы человеком заинтересоваться, ЧП нужно?

— Это вы бросьте, — обиделся секретарь. — Критиковать легче всего. Попробовали бы вы месяц-другой побыть в моей шкуре. Коллективный выход в театр: пять-шесть человек наскребешь. Один на учебе, у другой — дети, третий по телевизору хоккей или футбол смотрит. Вылазка за город: а что мы там не видели? Песочишь на собрании — ты же виноват! Ищи «новые» формы, секретарь, а все эти вылазки да массовки устарели. Ими еще наших папаш да мамаш охватывали. А какие новые формы? Молодежные кафе. В них очереди за месяц расписываются, всякие вечера вопросов и ответов. Кэвеэны разные. Силенки не хватает. Организация у нас на фабрике малолюдная. Вот так-то!

— Действительно, трудно, — посочувствовал Загоруйко. — А все-таки следовало бы нет-нет, да и поинтересоваться, чем дышит, как живет хлопец. Сам говоришь, только звонок — Лунева ветром сдувает. А ведь у него впереди еще целых шестнадцать часов остается. Где, с кем он их коротает?

— Точно, невыясненный вопрос. Так ведь для этого целую диспетчерскую команду надо держать. А я один освобожденный. И так в райкоме да на совещаниях по полдня торчу. И бюро у меня — раз, два, и обчелся.

Разговор медленно, но верно заходил в тупик. Задав еще два-три малозначащих вопроса, старший лейтенант милиции попросил комсомольского секретаря постараться точнее узнать, с кем все-таки из цеха ближе всех контактуется Лунев, оставил свой служебный телефон и покинул унылого собеседника.

…Пока лейтенант узнавал на работе подробности о Викторе Луневе, начальник отделения милиции майор Колесников получил очень любопытное письмо.

На листке, вырванном из тетради, было нацарапано:

«Товарищ начальник, пишет вам доброжелательница, много пострадавшая от уголовной шпаны. Поэтому и решила я остаться неизвестной. Не ровен час, пронюхают, со света сживут. В воскресенье, в десятом часу вечера, возвращаясь домой, я увидела чернявого паренька в сером костюме и желтых на толстой подошве ботинках. Парень выбежал из дома номер 16. Парень этот держал в руках небольшой окровавленный предмет, который выбросил в урну на углу Ново-Лодыженского переулка, что с правой стороны. Вчера я узнала, что в этом переулке кого-то убили. Может, я повстречалась с убийцей. Буду рада, если чем помогла вам. До свидания. Т.».

Майор выслал оперативных работников проверить содержимое урн в Ново-Лодыженском переулке. Приказал: в случае, если урны очищены от мусора, собрать и опросить дворников ближайших домов. Когда оперативный наряд выехал на задание, майор позвонил на Петровку, 38 и доложил подполковнику Гончарову о полученном письме.

Письмо «доброжелательницы» оказалось правильным. Именно в крайней урне на углу переулка, с правой стороны, было найдено массивное пресс-папье с засохшими и почерневшими следами крови. Эксперту научно-технического отдела понадобилось немного времени, чтобы дать заключение, что «вышеуказанный предмет является орудием убийства гражданина Мухина Семена Федотыча, последовавшего в воскресенье такого-то числа». По справке эксперта удар был нанесен острием пресс-папье в затылок.

Казалось, все ясно. Круг замкнулся. Так, может, и несколько выспренно доложил по телефону майор Колесников подполковнику Гончарову и был несказанно удивлен, когда, выслушав его, Федор Георгиевич назвал замкнутый круг кругом по воде, от которого в конечном счете ничего, кроме легкой ряби, не останется.

Федор Георгиевич распорядился немедленно переслать анонимное письмо графикам из НТО и выяснить только один вопрос: кто писал — мужчина или женщина. А в заключение короткого разговора с Колесниковым Гончаров заговорил уже о совсем непонятном, о том, что если бы этот молодчик или молодица оказались в преисподней, они были бы подходящими кандидатами для всех адовых кругов. Вот так, а не иначе!

Что имел в виду подполковник, майор милиции так и не уяснил. Он не читал Данте.

Закончив разговор с Колесниковым, Гончаров вызвал Загоруйко.

— Садись, товарищ старший лейтенант. Луневские протоколы прочел?

— Прочел. По-моему, Федор Георгиевич, положение осложнилось. Ведь и Лаше явился к Мухину к девяти часам.

— Совершенно верно. И если Зотов пришел объясняться насчет своих матримониальных дел и мог убить старика в припадке ярости, то Лаше мог прикончить его из-за корысти. Проверь, не исчезли ли из комнаты Мухина какие-либо драгоценности.

— Слушаюсь, товарищ подполковник. Но если Лаше готовился убить Мухина, чего ради он посоветовал Луневу пойти за десяткой к старику. Это же идиотский риск.

— Ты прав. Ясно одно: Лунева надо как можно скорее выводить из игры.

— Выводить?

— Да. Иначе они ликвидируют его в два счета. Он для них опасный свидетель. Вот что, попробуем ввести в игру тяжелую фигуру…

— Кого?

— Тень.

МЯТЕЖ ФАКТОВ

Сотрудники прокуратуры, знающие аккуратность Николая Петровича Куликова, сегодня могли с уверенностью сказать: наш старший следователь чем-то взволнован. Шутка ли, галстук повязан наспех, да так, что виднеется поблескивающая запонка. Нет зачеса, всегда прикрывающего небольшую лысину. В общем все не так, как всегда.

Сосредоточенный, хмурый Николай Петрович широким шагом отмахал расстояние от своего кабинета до кабинета прокурора и, услыхав «войдите», открыл дверь. В большой просторной комнате свежо и прохладно. Солнечные лучи, отражаясь от начищенных до блеска стеклянных поверхностей книжных шкафов и письменного стола, бликами играют на стенах. От окна к ковровой дорожке тянется дрожащая пыльца. Прокурор, пристроившись в углу дивана, листал очередной номер бюллетеня Верховного суда. Он тоже с удивлением оглядел Куликова.

— Николай Петрович, вам нездоровится? Что случилось?

— Весьма существенное, Сергей Сергеевич, весьма… — Куликов положил на середину стола папку и стал развязывать тесьму. — Ваш старший следователь на этот раз не учел святого правила: тот, кто хочет обвинять, не должен торопиться.

— Золотые слова! — улыбнулся прокурор. — Вы имеете в виду мухинское дело?

— Да, Сергей Сергеевич, мухинское, вернее зотовское. Дело в том, что фактическая проверка показаний Зотова не дала положительных результатов.

— Садитесь, Николай Петрович, — перебил прокурор и указал на место за столом. — Выкладывайте, что вам стало известно. Все «за» и «против», а то этот галоп мне что-то не по душе…

Удивительное дело: очная ставка между Андреем Зотовым и Мариной Мухиной, вместо того чтобы закрепить уверенность следователя в правоте своей схемы, вконец разрушила ее. Казалось, должно было быть наоборот: Марина настойчиво и неистово обвиняла, Андрей под тяжестью улик сознавался. Что же еще? Нет, все оказалось куда сложнее кажущейся очевидности. Николай Петрович не принадлежал к числу тех педантов, которые считают, что преступник и любовь несовместимы. Нет, человеку свойственно все человеческое. Этому верил и этим неизменно руководствовался в своей следственной работе Николай Петрович. И если сейчас он все же перечеркнул свою «железную» схему, то причиной тому явилось совсем другое.

С первой и до последней минуты очной ставки Куликов внимательно наблюдал за Зотовым. Следователь подметил вспыхнувший румянец на лице Андрея, заблестевшие глаза, услышал и мысленно зафиксировал мягкие интонации в голосе, когда он обратился к Марине. От внимания не ускользнуло и то, что, несмотря на тяжесть улик, Андрей в эти минуты как бы забыл о себе. Он видел только Марину, тянулся к ней, говорил для нее, искал в ней поддержку, сочувствие, хотел услышать ласковое, человеческое слово.

«Понимаешь, Маринка, меня черт знает в чем обвиняют. Это даже смешно подумать…»

Нет, эта неуклюже вырвавшаяся фраза не была игрой. Она была сказана искренне, на одном дыхании, более того, по-мальчишески озорно и недоуменно. И он, Николай Петрович Куликов, уравновешенный человек, следователь с немалым житейским опытом, обычно сам «стреляющий» в адрес излишне чувствительных коллег, понял в эти минуты, что все идет не так, что схема, созданная им, разваливается словно карточный домик, что надо вернуться к началу пути и вновь критически переосмыслить, казалось бы, уже найденные большие и малые истины.

Когда писатель пишет книгу, он часто откладывает в сторону готовую рукопись, с тем чтобы спустя какой-то срок снова вернуться к ней, взглянуть на написанное по-новому. То же нередко делает композитор с уже завершенной партитурой. У Куликова не было таких возможностей. Его «муза» имела твердые, законом установленные сроки.

За истекшие сутки Николай Петрович записал некоторые из вопросов, спорных положений и выводов, к которым он пришел, и с этим багажом уже отправился к прокурору. Он хотел сам обо всем рассказать своему старшему товарищу, и не только рассказать, он должен был вместе с ним вслух подумать, чтобы присутствующий при этом более опытный человек мог подметить какие-либо изъяны, неточности в логике, увидеть то, что не увидел он.

Сергей Сергеевич хорошо знал «методу» Куликова. Он отложил бюллетень, поплотнее уселся на диване и приготовился слушать.

— При первом посещении квартиры, где произошло преступление, — так начал Куликов, — окно в комнате Мухина было открыто. С момента убийства и до нашего приезда в комнату никто не входил. Следовательно, окно было открыто до совершения убийства или в момент его. Нужно ли было открывать окно Зотову? Нет. Ведь он вошел и вышел через дверь и потом вот что записано в протоколе допроса: «Вырвал пресс-папье из рук бушевавшего хозяина, швырнул в сторону, а самого толкнул к окошку. Хорошо еще, что окно закрыто было, а то вылетел бы старик в сад».

— Вы верите этому заявлению Зотова?

— Да.

— Хорошо, — согласился прокурор. — Значит, во время ссоры окно было закрыто?

— Выходит, что так.

— А потом его кто-то открыл?

Николай Петрович пожал плечами.

— Мухин убит ударом пресса в затылок, — продолжал Куликов. — Мизансцена действительно странная, если учесть, где находился труп.

— Где?

— В пяти шагах от окна. По показаниям Зотова, он отбросил Мухина, и тот упал на подоконник. Каким же образом труп оказался посреди комнаты?

— Дальше.

— Любопытны результаты экспертизы. Анонимное письмо писал мужчина левой рукой. Кто-то подбросил еще одну улику против Зотова.

— Логично.

— А Зотов вопреки всему признался в убийстве!

— Вы же догадываетесь, почему это произошло. И потом фактическая проверка признания обвиняемым своей вины обязательна. Помните, сколько бед и зла принесла нам теорийка о том, что признание — царица доказательств. Ведь вы сейчас не верите признанию Зотова?

— Сейчас не верю. Понимаете, не могу поверить, да и точка. Парень сломался и заговорил, не думая. В ту минуту ему было море по колено. Еще бы, ведь Марина тоже не верит ему, клянет, обвиняет. Вот что для него самое страшное. Нет любимой, кончилась жизнь. Черт бы побрал эти африканские страсти, до чего же они мешают работать!

Сергей Сергеевич от души посмеялся над последней фразой старшего следователя, а когда перестал смеяться, сказал с неожиданным налетом грусти:

— Знаете, Николай Петрович, нравится мне ваш подопечный. Есть в нем что-то такое, что, к сожалению, не так уж часто встречается сегодня у нашей молодежи. Однолюб он, пылкий, неистовый однолюб. — Сергей Сергеевич немного помолчал, вздохнул и добавил: — Не знаю, во что и как обернется следствие на новых путях, но если Зотов действительно ни в чем не виноват, я был бы этому рад. Честное слово, рад! Мой Володька… — Сергей Сергеевич покачал головой. — Нет, Володька другой породы, он не способен на большое, по-настоящему сильное чувство, мельчит, разбрасывается, подлец… Да разве он один!

Николаю Петровичу стало не по себе. До этого разговора он ничего не знал о семейной жизни начальника, просто не интересовался ею.

— Вот что, Николай Петрович, — резко меняя тон, сказал прокурор, — нужно выяснить ряд чрезвычайно подозрительных обстоятельств. И, в первую очередь, где, в какой точке комнаты убит Мухин. Каково было взаимоположение потерпевшего и нападающего в момент удара.

— Пришло заключение экспертизы, Сергей Сергеевич. Мухину был нанесен удар, когда он лежал на подоконнике. Затем его труп оттащили от окна.

— Понятно. Ну, а злополучное орудие убийства? То оно вылетело в окно, то найдено в урне. Над делом надо еще крепко поработать. Я не преклоняюсь перед кажущейся гармонией свидетельских показаний, но отбрасывать без проверки то, что сказали Капитонова и Марина Мухина, тоже нельзя. К тому же мне позвонил Гончаров. У него есть дополнительные материалы по делу.

НОВАЯ ВСТРЕЧА

Лунев огляделся. Все без перемен. Заляпанные столики, сизый дым под потолком, полупьяный говорок, внезапно вспыхивающая и гаснущая брань, пожилой буфетчик с сонными, но зоркими глазами. Все как раньше и все не так.

На всю жизнь Виктор запомнил разговор с подполковником милиции.

— Конечно, — сказал подполковник, — твоей непосредственной вины в убийстве Мухина нет. Никто тебе дела пришивать не собирается. Ты пешка в руках преступников. Но если поглубже разобраться, ты все-таки в какой-то мере их сообщник и соучастник. Подумай и прикинь сам. Ты знал, что скупщику Мухину принесут жемчуг, вернее всего краденый, знал и скрыл. Продал доброе имя за десятку. А твой дружок Лаше небось новое дело для тебя готовит. Да ты не отмахивайся, дружок он твой, другого названия не подберешь. Ведь ты сам здесь признался, что этот человек вызвал у тебя беспокойство, показался подозрительным. Завтра пошлет он тебя еще куда-то, еще кого-то по твоей наводке прирежет, что ж, и в этом случае твоя хата будет с краю? Умоешься — и в сторону! Не выйдет! По всей строгости закона, как наводчик, ответишь. Вот так и получается, что катится со ступеньки на ступеньку Виктор Лунев, сменивший завод и доброе имя Луневых на пивнушку и уголовников. А знаешь, почему произошло такое? Не знаешь? Потому что много в тебе еще от паразита сидит. Одолжил ты кому-то свою совесть, а взять обратно забыл. У вас на заводе в комсомольском комитете так и сказали: «Бессовестный Лунев!» Это про тебя, там твоих однофамильцев нет. Ни чести у него, говорят, ни стыда. Молодые рабочие повышенные социалистические обязательства взяли, твой цех за звание коммунистического борется, а Виктор Лунев от работы отлынивает, прогулы болезнью матери прикрывает. Ты хоть бы посовестился честное имя ее грязью марать…

Виктор сидел нахохлившись, как исклеванный молодой петушок.

— Неужто и дальше так жить будешь? — спрашивал Гончаров. — Не надоело в грязи барахтаться, по обочине дороги шагать? Ну, скажи на милость, что у тебя за интересы в жизни? Что ты видишь, чем увлекаешься, что тебя радует, что печалит? Ничего у тебя за душой нет. И жизнь твоя сегодня стоит ноль целых и ноль десятых. Какая в тебе человеческая гордость!

Гончаров наблюдал за парнем. Он видел дергающиеся губы — вот-вот расплачется, — мелкие бусинки пота на лбу…

И подполковник понимал, что наступил тот переломный момент, когда человек колеблется, когда вся его прошлая «житуха», казавшаяся такой заманчивой и легкой, предстает совсем в ином свете, когда рождается стыд за то, что раньше вселяло если не бодрость, то удовлетворение. Так часто бывало в словесных поединках Федора Георгиевича с людьми еще не совсем пропащими, но важно было не упустить кульминационного момента.

— Нет ничего хуже блатной, собачьей жизни, — негромко продолжал Гончаров. — Не мечтать о ней ты должен, а ненавидеть ее. Ты преступникам нужен на день, на неделю. Они выжмут тебя, как сок из лимона, а самого, вроде кожуры, выбросят в помойную яму. А попробуешь заартачиться — нож в бок. Они твои и мои враги, а с врагами надо бороться всем честным советским людям. Хорошая у тебя мать, гордая, достойная женщина, как ее на работе уважают, а ты доиграешься, что будет она стыдиться имя твое называть. Эх ты, сын солдата!

И в это мгновение Гончаров внутренним чутьем опытного психолога понял: бой выигран, и что это «промежуточная» победа никак не меньше конечной в деле, которое он ведет. Сейчас можно было и так. Он прошелся по комнате, подошел к Луневу, положил руку на плечо.

— Согласен?

И Виктор медленно выпрямился. Глядя на Гончарова лихорадочно блестевшими глазами, хотел что-то сказать, глотнул слюну, но так и не сказал ничего. Кивнул головой.

…Разговор продолжался без малого три часа. Много было обдумано и обговорено за это время. Подполковник ничего не утаивал, не хитрил. В задуманном и разработанном им плане Луневу отводилась немалая и опасная роль. И перед тем как окончательно скомандовать: «Иди и действуй!», Гончаров снова и снова выверял прочность «креплений», чтобы в самые трудные часы и минуты ничто не подвело, ничто не заело…

…Первый, кто увидел Виктора и громогласно приветствовал его, был буфетчик.

— Здравствуй, хлопец! Что поздно, маманя не пускала? — и захохотал, довольный собственной остротой.

Кругом знакомые лица. Кто-то дружелюбно улыбался. Кто-то, помахав рукой, продолжал раздирать сухую, как доска, воблу, допивать пиво и «давить» принесенные четвертинки. Яши в павильоне не было. Не пришел он и через час и через два. Наконец Виктор решился, подошел к буфету и негромко спросил:

— Чего-то Якова Васильевича нет, не заболел ли?

— Беспокоишься? — хохотнул буфетчик. — Тебе-то что? Чужая хворь — чужие заботы.

— Надо должок получить. — Виктор медленно вернулся к своему столику. Прождал еще с полчаса и решил уходить. Не в пример прошлым дням был он в этот раз задумчивым и рассеянным.

Кивнув на прощанье буфетчику, Лунев направился к выходу. Посетителей нашло порядочно, и, прокладывая дорогу к двери, он не мог заметить пристального, тяжелого взгляда, которым проводил его толстый буфетчик.

Все началось не так, хотя подполковник милиции не раз предупреждал: «Ни к кому, особенно к своим последним дружкам, не проявляй интереса. Терпеливо жди. Пусть кто-нибудь первым поинтересуется, первым подойдет, спросит, а ты жди. Запоминай, ты вышел на охоту. Зверь хитрый, опасный, неосторожным движением вспугнешь его и нам всю охоту испортишь…»

Но, кажется, никакого такого неосторожного движения он не сделал, вот если только спросил о Яшке у буфетчика, ну, так ведь должок получить хочет. А, черт, и все-таки не надо было спрашивать, не надо! Будто кто-то дернул за язык. Виктор шел и хмурился. Не замечая, шлепал по лужам, толкал прохожих, напоминая собой подвыпившего забияку, которому море по колено, который только и ждет, чтобы его кто-то ругнул, чтобы ответить каскадом брани, разрядиться.

До дому рукой подать. Возле дома пусто. Дождь разогнал ребят, и четырехугольник двора, тускло освещаемый светом из незашторенных окон, кажется мрачноватым.

— Здорово, Витек! — От неожиданности Виктор вздрогнул и отпрянул в сторону. В черном пролете, возле урн с мусором, от стены отделился человек. Лаше! Неслышно, словно большая черная кошка, он подошел к Луневу, и теперь было отчетливо видно его горбоносое лицо, узкую ниточку усов. Лаше подошел вплотную, и Виктор мог чем угодно поклясться, что желтоватые зрачки Лаше поблескивали как у «тигры».

— Ты один? — Голос Лаше звучал хрипловато, но ласково.

— Ух, и испугали ж вы меня… Что вы тут делаете?

— Тебя жду. Ты один?

— Один.

— На хвосте никого не приволок?

— На хвосте? — удивился Виктор. — На каком хвосте? Что я за птица такая, чтоб на хвосте у меня кто сидел?

— Ты-то не птица, — усмехнулся Лаше, — да за тобой ястребок…

— Так пусть на его хвосте и сидят!

— Сидели бы, да не дается. Ястребок птица вольная. Ладно, хватит птичьего разговора, — резко обрубил Лаше. — Выкладывай, что нового. У старика был?

— А как же, — обидчиво проговорил Лунев. — Спасибо вам, удружили. Десятку-то мне на том свете получать придется. — Почти дословно Виктор повторил фразу, сказанную подполковником милиции. — Старика какой-то пижон еще до моего прихода прихлопнул.

— Убил? Не может быть, — удивился Лаше. — А ты в дом заходил?

— Нет. Там милиции полным-полно. Я как услышал, что старик преставился и что кругом легавые — соседка, что позавчера меня впустила, об этом кому-то на улице растрепала, — сразу деру дал. Еще схватят, будут спрашивать, кто такой, зачем пришел. Мало ли что…

Лаше молчал. Его желтоватые поблескивающие зрачки, не мигая, уставились на парня.

— Ладно, — сказал он наконец. — А где ночами болтаешься? Куда от старика подался? Дома тебя не было.

— В воскресенье? Точно, не было, — охотно согласился Лунев, и совсем уж по-мальчишески: — Скучно одному. Маманя еще не приехала. К сестре пошел ночевать. А сегодня в кино ходил. Вечером в бар сунулся, хотел Якова Васильевича повидать. Не было его там.

— Болен Яков Васильевич, тяжело болен, — равнодушно бросил Лаше. — Помереть может. А зачем он тебе?

— Да я все насчет десятки. Хотел у него попросить, не знал, что сегодня вас встречу.

— Жаден ты, парень, ух, жаден! — усмехнулся Лаше. — Это ничего, это неплохо. Так, может, тебе Яшкин адресок дать?

Лунев чуть было не согласился, но в памяти словно молния промелькнуло: никакого интереса ни к кому…

— Не надо, обожду. Десятка, оно конечно…

— Получишь свою десятку, — оборвал Лаше, — через денек-другой встретимся!

— Да чего встречаться, — неохотно отозвался Виктор. — Ни к чему мне это. Вы уж меня в свои дела не втравливайте. Я сам по себе, вы сами по себе.

— Ладно, потолкуем еще. Бывай!

Лаше не пошел в ворота, а шагнул во двор, к маленькому, притулившемуся в глубине деревянному одноэтажному домишке, проходные сенцы которого вели в соседний переулок.

Спустя час с небольшим Гончаров с Загоруйко подводили итоги истекшего дня.

— В основном парень держался неплохо.

— Как будто так. Но на Луневе мы ставим точку, в городе ему сейчас не место. Сейчас, как говорят боксеры, поведем игру с тенью!

— Бой с тенью, Федор Георгиевич, — поправил Загоруйко.

— Ну, значит, не совсем по-боксерски, — невозмутимо продолжал Гончаров. Он притушил папиросу и зашагал по комнате. — Лаше уверен, что следы мухинского дела к нему не ведут и Зотов сел прочно. Ты беседовал с Мухиной? Что-нибудь пропало у них?

— Она до сих пор не может найти шкатулку, в которой отец хранил драгоценности. По памяти составила опись. Там были два кольца, сережки, нитка жемчуга.

— Пусть ищет, но вряд ли она ее найдет.

ИГРА ДЛЯ ТРОИХ

Со стороны могло показаться, что трое взрослых мужчин затеяли нехитрую детскую игру, чем-то напоминавшую прятки. Один из них — тот, кто помоложе, — стучался в дверь, стремительно открывал ее; другой в это время садился на диван, а третий — невысокий, плотный — прятался у стены между окном и пузатым шкафом и, чтобы удобнее примоститься, чуть отодвигал шкаф от стены. Он прятался до того искусно, что увидеть его вновь пришедшему, находящемуся в другой половине комнаты, было невозможно. На этом игра не кончалась. Вбежавший начинал ругаться с сидевшим на диване. В свою очередь, последний отвечал ругательствами, потом, вскочив, в сердцах хватал со стола карандаш и бросал в сторону пришедшего.

Так повторялось несколько раз, а прятавшийся за шкафом все это время стоял, плотно прижавшись к стене, и, только когда один из спорщиков убегал из комнаты, он осторожно выбирался из своего укрытия, и игра продолжалась уже вдвоем.

Усердие и старательность неопытных актеров у постороннего человека могли вызвать улыбку, но сами исполнители были предельно серьезны и сосредоточенны…

— Думается мне, так все и произошло, — подвел итог Федор Георгиевич Гончаров, выходя из-за шкафа. — Володя, у тебя не возникло подозрения, что в комнате еще кто-то есть? — обратился он к Загоруйко.

— Нет, товарищ подполковник! Я даже глаза скосил в вашу сторону, когда выбегал. Ничего не видно.

— Что скажете, Николай Петрович? — Гончаров с интересом посмотрел на Куликова.

— Выглядит убедительно, — признался тот, — но возникает много «но».

— Что именно?

— Ни на окне, ни внизу под окном не обнаружено никаких следов. Странно.

— Не столько странно, сколько квалифицированно, — улыбнулся Федор Георгиевич. — Между прочим, вы ведь тогда тоже обратили внимание, что собака тянула к окну. По-моему, все разворачивалось так: пользуясь стулом или другой находящейся в комнате вещью, преступник слегка отодвинул труп от окна, затем с помощью пресс-папье открыл ветхий затвор оконной рамы — я проверил, затвор действительно ветхий, — и, ни до чего, повторяю, не дотрагиваясь, до подоконника тоже, одним махом выпрыгнул в сад. Действовал хладнокровно, ничего не скажешь. Внизу асфальтированная дорожка, она опоясывает дом и тянется к калитке. Все это оказалось на рукупреступнику. Асфальт, дождь. И без того слабые следы оказались смытыми и затоптанными.

— А следы на пресс-папье? Ведь оно не мало времени пробыло в руках убийцы.

— Лучше, если бы он сразу его бросил. Но преступник хитер, а главное — хладнокровен. До того как опустить пресс-папье в урну на углу Ново-Лодыженского переулка, он чистил и скоблил его. Стер следы, за исключением кровяных пятен на острие. Пятна убийца оставил.

— Федор Георгиевич, вы обо всем этом говорите так уверенно, словно исключаете любой другой вариант, а ведь это еще только догадка, так сказать, предположение.

— Правильно. Пока еще догадка. Но она многим подкреплена, хотя и таит в себе немало нерешенного.

— Я прекрасно понимаю, — продолжал Куликов, — вы идете по следу Лаше и этого, как его… Пузача. У вас имеется убедительный аргумент — показания Лунева. Но вы не учли существенных деталей: где жемчуг; как Лаше, никем не замеченный, оказался в квартире; почему старик Мухин впустил Зотова, не будучи один? Почему, наконец, шкаф, за которым якобы прятался Лаше, сдвинут с места?

— Почему, почему, — протянул Гончаров. — Если бы я мог ответить на все эти «почему», мы бы уже давно с вами взяли отгул за неиспользованные выходные.

— Меня не оставляет мысль о Зотове, — продолжал Куликов. — Не допустил ли я вторичной оплошности, доказывая столь рьяно Сергею Сергеевичу его полную невиновность? Ведь против конкретных обвинений, свидетельских показаний и собственного признания Зотова я выставил исключительно субъективные ощущения. Не маловато ли?

— Нет, не маловато. А анонимка с поддельным почерком, а загадочная история с окном, а Лунев с его шефами. Правда, много еще неясного. Ничего, разберемся.

— Удивительное стечение обстоятельств, на редкость удивительное, — продолжал Куликов.

— «Подкупающая простота дела», — рассмеялся Гончаров. — Если мне не изменяет память, ваши слова, — он дружески обнял Куликова. — Обещаю, товарищ следователь, сделать все возможное, чтобы заарканить настоящего преступника и передать вам его из рук в руки.

— Ой ли!

— Поживем — увидим. Лучше скажите, что с Зотовым? Страдает?

— Изрядно. Он апатично выслушал мое заявление о том, что наклеветал на себя. Помолчал, пожал плечами, будто это заявление его не касается. Не выразил никакой радости от того, что следователь усомнился в его вине.

— Ничего, выдюжит, парень молодой. Думаете освобождать?

— В деле еще много противоречий. К тому же есть собственное признание, от которого задержанный не отказался. Признание добровольное, сделанное при ясном уме и рассудке.

— Какой там к дьяволу ясный рассудок!

— К тому же…

— «Удивительное стечение обстоятельств», — рассмеялся Гончаров. — Что же, может, так и лучше!

— А что касается обстоятельств, Николай Петрович, то ведь они стекаться и растекаться могут…

«БЕГСТВО» ЛУНЕВА

Луневу снились кошмарные сны. То в темной подворотне его загонял в угол Лаше и вытаскивал огромный, почему-то желтый нож, то Семен Мухин сидел на полу и сердито грозил пальцем. Потом появились столики пивного бара, смеющийся буфетчик, бегущий следом оперативник в белой рубашке. Парень хрипел, метался, бормотал невнятные слова, в конце концов вскакивал и некоторое время сидел на диване, тяжело дыша и уставившись в одну точку. Чуть успокоившись, Виктор ложился снова, засыпал, и все начиналось сызнова.

…В баре посетителей еще не было. Лунев пришел первым. Безлюдное, полутемное помещение знакомого полуподвальчика слегка успокоило вконец расшалившиеся нервы. За прилавком хозяйничал буфетчик, в зале скребком и веником сердито орудовала уборщица тетя Феня, то и дело недобрым словом поминающая неаккуратных посетителей. Сейчас Виктору было не до ругани и ворчания уборщицы. Не здороваясь с ней, он быстро прошагал к буфету и, перегнувшись через стойку, хриплым от волнения голосом попросил:

— Дядя Саня, да оторвись ты, разговор есть.

Буфетчик отозвался не сразу. Минуту-другую он еще передвигал бутылки, гремел посудой, потом обернулся и с удивлением воззрился на парня.

— Витек, ты что это спозаранку? Не работаешь, что ли?

— Потом, потом, — нетерпеливо перебил Лунев. — Разговор есть серьезный. Я к тебе, как к отцу родному. Не с кем мне больше.

Недоверчиво хмыкнув, буфетчик приоткрыл дверцу прилавка, пропустил Виктора в крохотную заднюю комнатушку.

— Сидай, хлопец, — показал он на колченогий стул в глубине комнаты, сам взгромоздился на бочонок. — Что стряслось? Да на тебе лица нет…

— В беду я попал, дядя Саня, — выпалил Лунев, — да в такую, что не знаю, унесу ли ноги.

И, не ожидая дальнейших расспросов, Виктор рассказал внимательно слушавшему буфетчику все, что случилось с ним за последние три дня. Торопливо, но обстоятельно рассказал о поручении Якова Васильевича, о посещении старика Мухина и полученных деньгах, о том, как был взят оперативниками и доставлен на Петровку.

Оперативники с Петровки, 38 выглядели в пересказе Лунева всезнающими и всевидящими.

— Они мою житуху во как изучили: от корки до корки, — не без хвастовства сказал Лунев, а потом признался, что, боясь, как бы ему не пришили дело, выложил на допросе начальнику Федору Георгиевичу все о Мухине, о Якове Васильевиче и о Лаше.

Но буфетчика мало интересовали подробности. Задав Виктору несколько вопросов о встречах с Яковом Васильевичем, полюбопытствовав, не скрыл ли парень чего на Петровке, он осуждающе покачал головой.

— Зря болтал, за такое знаешь что бывает, у ребят руки длинные. Дурак ты, парень, сам на нож лезешь.

— Понял я это, дядя Саня, да уже поздно, — уныло протянул Виктор.

— И чего тебе, теленку, понадобилось с хищниками дружбу сводить! Вот что, голуба, хватит разговора, мотай из города. Вещи с тобой?

— Да я весь здесь, — Виктор хлопнул по маленькому чемоданчику, лежащему на коленях.

— Чем быстрее, тем лучше. Мотай, пока цел! — Буфетчик тяжело поднялся. — Здесь выйдешь. — Он толкнул маленькую дверцу в углу комнатушки.

Лунев вышел на улицу. Огляделся. Глубоко вздохнул. Напротив виднелся сквер, тот самый, где на скамейке он впервые увидел Лаше. Чертова встреча! Лучше бы ее не было.

Виктор двинулся к вокзалу.

Шел, опустив голову, слегка шаркая ногами, и никак не походил на задорного, разбитного парня, каким его привыкли видеть приятели и собутыльники. Будто повзрослел за пару дней.

«Сын солдата!» Почему-то эти слова особенно зацепили за душу, и еще: «Мать будет совеститься имя твое называть». Шел и корил себя. «Докатился, до ручки докатился. Поэтому и шпана на меня нацелилась, своего учуяла. — Поежился, словно зазнобило. — Прав подполковник. Прав! Сегодня услуга за десятку, завтра на грабеж потянут, и не откажешься».

Мысли мельтешили, одна тревожнее другой. Внезапно, отметая в сторону остальные, мозг пронзила главная: почему и подполковник приказал сматываться из Москвы? Неужели и сейчас не верит?

Не знал Лунев да и не мог знать всей задумки Гончарова. Тот беседовал с ним от и до, не посвящая во все тонкости разрабатываемого и проводимого им оперативного плана, и Виктору стало сейчас особенно муторно от мысли, что ему все-таки не доверяют. Шел и сам себя травил: «За что же мне доверять? Кто я такой?! Врун и лодырь!.. Все, хватит, точка!» Побудет у родных, как приказал подполковник, вернется домой к матери и сразу же завербуется на стройку. Без ордена не вернется. Нет! Ни за что! Докажет всем, в первую очередь подполковнику, что может работать как надо. Придет на Петровку, войдет в кабинет, встанет ему навстречу следователь, пожмет руку и скажет: «Молодец, Виктор Алексеевич! Приглашаю вас к себе помощником…»

От одной этой мысли полегчало. Виктор заулыбался и ускорил шаги.

…После ухода Лунева буфетчик вскоре и сам заторопился. Передав нехитрое хозяйство на руки тете Фене, сославшись на срочное семейное дело, он переоделся, вышел из бара и подозвал проезжающее такси.

Маленький одноэтажный домик, причудливо соседствующий с многоэтажными, современными домами. Такие контрасты еще нередки в столице. Они попадаются не только на окраинах города, их можно увидеть, свернув направо или налево с шумной, широкой столичной магистрали и сделав всего несколько десятков шагов по тихому, словно уснувшему переулку. И кажется, будто не рядом, а где-то очень далеко бьется пульс огромного города, горят рекламы, проносятся машины, непрерывным потоком движутся толпы пешеходов.

Здесь царят покой, умиротворенность, тишина. Здесь может из-под ног выпорхнуть перепуганный куренок и, кудахча, шмыгнуть в подворотню, здесь может, грохоча цепью, залиться сердитым лаем «злая собака». Здесь еще можно встретить памятники уходящей старины: колодезные колонки и полные ведра воды в руках местных жителей.

…Три стука. Щелкнул замок, звякнула цепочка второго — для надежности — запора, и обитая войлоком дверь неслышно отворилась. В лицо пахнул пряный запах огуречного рассола, квашеной капусты и еще каких-то аппетитных солений — зимних заготовок рачительных хозяев. На пороге стоял Яков Васильевич. Одетый в цветной плюшевый халат с кистями, в шлепанцах на босу ногу, простоволосый и небритый, он напоминал запившего купца.

— Александр Степанович! Какими судьбами в наших краях? Чем обязан? Прошу… прошу…

Гость ответил не сразу. Вошел, огляделся и негромко спросил:

— Есть кто дома?

Яков Васильевич мотнул головой. Ему не терпелось побыстрее узнать причину столь неожиданного визита. Но гость не спеша потянулся к дивану, где в беспорядке были разбросаны беговые программки, наугад взял одну и стал листать.

— Скажи, пожалуйста… Апис-Ганновер, — и многозначительно покрутил головой.

— Сыграть хотите, Александр Степанович? Для вас все сделаю… Можно наверняка.

— Не до этого, Яков Васильевич, дело у меня к тебе серьезное, куда серьезнее, чем эта шарашкина фабрика, — и он кивнул в сторону программок.

— Что случилось? — В голосе хозяина прозвучала тревога.

— Только что у себя в баре услышал я одну историю… Поганую историю. Пришел предупредить. Уж не знаю, будешь ли ты и твой дружок мне благодарны? Серьезное дело.

— О чем разговор! Услуг я никогда не забываю и не торгуюсь.

— Лады! И по этому пунктику, значит, договорились.

— Что случилось?

— Витьку Лунева знаешь?

— Какого Лунева? Пацана этого видел пару раз…

— На другой день после убийства Мухина уголовный розыск взял его. Раскололи парня. Выложил он им все, что знал: и про твое поручение зайти к Мухину, и про посещение Лаше мухинской квартиры…

— Сволочь! — сквозь зубы процедил Яков Васильевич.

— При чем тут мальчишка! Его сам Федор Гончаров допрашивал. Понял?

— Гончаров? — упавшим голосом повторил Пузач. — Да, против такого Витьке не выстоять. Не по плечу.

— То-то и оно! Придется сматываться, Яков Васильевич.

— Это почему же? — вскинулся хозяин. — Я слышал, что старика дочернин хахаль убил. Я-то тут при чем?

— Тебе виднее, — флегматично ответил буфетчик и потянулся к беговой программке.

— Хватит ерундой заниматься, — не выдержал Пузач. — Говори все, что слышал. Ведь знаешь, за мной не пропадет.

— Знаю. Вот я и пришел обо всем рассказать, да, видать, тебе неинтересно. Чего ты мне комедию ломаешь: дочерний хахаль… Я, мол, ни при чем… Кому мозги вкручиваешь?! Или, думаешь, Гончаров хуже тебя соображает?

— Ты меня не коли, — огрызнулся Пузач. — Я здесь ни при чем…

— А мне-то что? — усмехнулся гость. — Я к тебе по старому знакомству наведался. Знаю, калач ты тертый, в разных переделках бывал. Устоишь. Да не хлипок ли твой помощничек?

— Клеить мне никого не надо. Он сам по себе, я сам по себе. А вообще за Ремку не тревожься. Он у меня во где! — Яков Васильевич сжал мясистый кулак. — В огонь за меня пойдет, скажу, чтобы утоп, — утонет.

— Ври, да не завирайся, — недоверчиво протянул Александр Степанович.

— А что, точно! — пуще прежнего распалился Пузач. — Если бы не я, знаешь, где Ремка сейчас находился?

— Меня ваши дела не интересуют, — оборвал гость. — Смотри, как бы самого не упекли. А зачем на мокрое дело полез?

— Какое мокрое? Чего мелешь? — Хозяин боязливо огляделся по сторонам.

Гость не ответил, отмахнулся, как от назойливой мухи: опять, дескать, свое.

Яков Васильевич долго, неотрывно смотрел на буфетчика, будто хотел просверлить его взглядом. Потом решительно встал, вышел в соседнюю комнату, повозился где-то в сенцах и вернулся, неся в руке пару колец.

— Хотя за мной ничего такого нет, но Яшка услуг не забывает, — он протянул кольца буфетчику. — Подбери хорошего покупателя. Что выручишь — пополам.

— Добре, — без особого энтузиазма согласился гость и сунул кольца в карман. — Вот это уже подходящее дело, а ты обмозгуй что к чему. Если не причастен — о чем разговор, тогда все в порядке, а если твоих рук — выкручивайся. Не мне тебя учить. Ну, я пошел. Мне тут задерживаться тоже ни к чему. Будь здоров. Заходи. — Он пожал руку Якову Васильевичу и направился к двери.

Проехав на трамвае пару остановок, Александр Степанович вышел и двинулся вперед в поисках телефона-автомата. Шел, озираясь, точь-в-точь как много лет назад в такую же теплую, лунную ночь, и даже липы, протянувшиеся по обеим сторонам неширокой, притихшей улицы, напоминали деревья фронтового леса, по которому вышагивал в памятном 42-м старшина полковой разведки Александр Степанович Скворцов.

«Куда ты, удаль прежняя, девалась… Километры не в счет были, а сейчас? Сердце как плохо смазанный мотор: тук, тук, тук…»

— Притормози, браток! — вслух приказал он самому себе и остановился, тяжело переводя дыхание. Постоял секунду-другую и скомандовал: — А ну, шагом марш!

Александр Степанович не спеша добрался до телефонной будки, вошел, плотно прикрыл за собой дверь кабины и набрал номер. Характерный щелчок вызова: на другом конце города кто-то поднял трубку.

НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ

Много людей побывало в кабинете прокурора. Разных, непохожих друг на друга. Самоуверенные дельцы, в алчных, ищущих взглядах которых отчетливо читалось: «Нет таких, кого нельзя было бы не купить, и тебя тоже…» Вкрадчивые речи, двусмысленные намеки. Всякое бывало, и все разбивалось о сдобренное немалой дозой иронии спокойствие советника юстиции третьего ранга.

Были преступники и такие, кому «море по колено», и впервые вставшие на путь порока. Были чистосердечно кающиеся и разыгрывающие целые представления, в которых неизменно фигурировали одни и те же персонажи: сбежавшие от семьи и погубившие «безоблачную юность» греховные папы и легкомысленные мамочки. И, конечно же, невнимательный коллектив, проглядевший, как катился вниз добрый молодец, бородатый, басовитый, которому в пору самому удерживать и воспитывать. Были всякие, и постепенно волнения и тревоги первых лет работы в прокуратуре, в прошлом неизменно сопутствующие встречам и разговорам с людьми, сменялись неторопливой мудростью житейского опыта и просто возрастной усталостью.

Сергей Сергеевич вновь перечитывал мухинское дело. Посмотрел на стенные часы, опаздывает подполковник милиции. Потянулся к звонку, чтобы пригласить следователя Николая Петровича Куликова и вызвать подследственного Зотова.

Андрей вошел, держа руки за спиной, слегка сутулясь, не поднимая глаз.

— Как на медкомиссии, — невесело пошутил он. Лицо его осунулось, побледнело.

— А что же, удачное сравнение, — улыбнулся прокурор. — Мы сейчас и есть медкомиссия, и диагноз нам нужно поставить быстро и точно.

Зотов не реагировал на реплику. Задумавшись, он смотрел в открытое окно.

Легкий туман, опустившийся ночью на город, нехотя отползал, и казалось, кто-то незримый сдергивает с домов, с улиц полупрозрачную молочно-сероватую кисею.

— Что, вспомнили горы, утро туманное? Вы же геолог?

— Геодезист я, — отозвался Зотов и неожиданно признался: — А горы люблю. Это верно. Не часто, но приходилось бывать. Люблю горы. Я же альпинист-разрядник.

— Значит, всякое бывало: и над пропастями висели и к вершинам по крутым склонам ползли?

— Всякое.

— Твердый характер для такого спорта нужен. А у вас какой, крепкий?

— Полагаю, что так, — сдержанно ответил Зотов.

— А нам думается, что как раз твердого характера вам и не хватает.

— Зря думается.

— Я вам в отцы гожусь, — продолжал Сергей Сергеевич. — В жизни многое и многих перевидал. И то, что рассказал о вас Николай Петрович, — он кивнул в сторону Куликова, — напомнило мне некоторые фронтовые встречи. Попадались к нам в плен эсэсовцы. Как правило, осатанелые черти, но бывали и такие, что начинали кликушествовать. Несли всяческую чертовщину. Стреляйте, мол, мы жгли, грабили, убивали, и сыпали на допросах, как горох, названия районов, сел, деревень, где, в самом деле, их и видеть не видели. «Хайль Гитлер!» — кричали, а через минуту — «Гитлер капут!». Мы часто не понимали, чего у них больше: трусливой истерии или нагловатой фальши…

Вот что, гражданин Зотов, — уже резко продолжал прокурор, — на прошлом допросе вы заявили, что убили Мухина. Всякое признание обвиняемым своей вины должно быть подкреплено фактами. Таких фактов мы не нашли. Более того, вы запутали дело. Чем вы при этом руководствовались, я могу только догадываться. А ваше поведение сравнимо лишь с поведением истерика!

— Спасибо за сравнение, — глухо отозвался Зотов и опустил голову.

— Благодарить, скажем прямо, не за что. Да и ты от нас вряд ли благодарность услышишь, — перешел на «ты» Сергей Сергеевич. — Целую неделю следователю голову морочишь. Мутная страстишка, да, да, именно страстишка, заслонила все: и логику и разум. Вначале все отрицал, потом в молчанку играл, потом завопил: «Вяжите, я — убийца!» Хорош бы ты был, если бы мы формально подошли к делу, не цацкались с тобой.

— И правильно сделали бы.

— Не крепкий у тебя характер, скисаешь в минуты беды. А то, что по твоей милости по советской земле бандит ходит, что за эти дни он еще кого-то может убить, это тебя не касается.

— Не убивал я… — негромко сказал Зотов и поднял голову. — Можете не верить, не убивал. Сгоряча я все это…

— Так какие же твои показания правильны, те, которые ты дал на очной ставке, или те, которые даешь сейчас?

— Не убивал я.

— Может быть, тебя принуждали давать показания, угрожали?

— Никто мне не угрожал.

Наступило молчание.

Опоздавший к началу разговора и поэтому примостившийся на стуле возле двери, подполковник Гончаров спросил:

— Скажите, Зотов, когда вы вошли, вернее вбежали в комнату Мухина, вы никого там не застали?

— Никого.

— Окно было открыто?

— Нет, закрыто. Это я точно помню.

— А шкаф, платяной шкаф тоже закрыт?

— Не помню, по-моему, да, — после короткого раздумья ответил Зотов.

— Еще вопрос: на столе у Мухина вы не заметили ничего особенного?

— Нет.

— Скажем, каких-нибудь драгоценностей?

— Нет.

— Где был хозяин, когда вы вошли?

— Сидел на диване.

— Повторите все, о чем вы говорили с Мухиным.

Зотов не успел ответить, в кабинет вошел секретарь и о чем-то тихо доложил прокурору. Судя по удивленному виду Сергея Сергеевича, секретарь сообщил что-то весьма интересное. Когда Зотова увели, прокурор поочередно оглядел Гончарова и Куликова, будто видел их впервые, и произнес негромко, ни к кому не обращаясь:

— Еще один сюрприз. В приемной дожидается Лаше. Он хочет дать показания об убийстве Семена Мухина, очевидцем которого якобы непосредственно является. Что скажете?

Отозвался Гончаров:

— Сергей Сергеевич, я не успел сообщить вам о донесении, которое получил сегодня. Когда ознакомитесь с ним, поймете, что я крепко просчитался. Давайте посмотрим спектакль, приготовленный нам Лаше.

…Федор Георгиевич подошел к столу. Он хотел внимательнее вглядеться в неожиданного посетителя.

В сером костюме модного покроя, в узких замшевых туфлях, с ярким галстуком, Лаше напоминал манекенщика на демонстрации новых образцов одежды. Он вошел уверенно, улыбнулся присутствующим и направился к столу, где его стоя ждал Сергей Сергеевич.

«Хлыщ», — подумал Гончаров и тут же отказался от этой чересчур поспешной характеристики.

Федор Георгиевич отдавал должное хладнокровию и выдержке Лаше. Без запинок, будто выученный урок, Лаше рассказал о своем посещении квартиры Мухина. Рассказал о том, что заходил к нему и раньше, когда трудно было с деньгами.

— Мухин — ростовщик, скупщик ценностей. Да вы об этом, наверное, знаете не хуже меня.

Что же, не стоит его разубеждать, хотя о подпольных делах Мухина до самой его смерти в угрозыске ничего не было известно. Печально, но факт. Просмотрели…

Да, Лаше принес Мухину нитку жемчуга, наследство матери. Он берег родительскую память сколько мог, но сейчас трудно с деньгами, и он решил продать. Почему не отнес в комиссионный магазин? Мало платят.

Лаше пришел к Мухину в девять часов вечера. Отворил сам Семен Федотыч. Гончаров мысленно зафиксировал, что в этом вопросе он точен. Соседка в девять часов вечера еще не вернулась. А дальше? Дальше гость и хозяин прошли в комнату, и начался торг.

— Я еще днем подослал к Мухину одного паренька, — пояснил Лаше, — предупредить о своем приходе, назвать цену жемчуга.

— Какую?

— Пятьсот рублей. Я завысил цену, зная по прошлому, что старик будет торговаться как окаянный. Но деловой разговор в самом начале был сорван каким-то бешеным, ворвавшимся в комнату.

Со слов Лаше, он еле успел схватить со стола жемчуг и спрятаться за платяной шкаф возле стены, недалеко от окна. Затем начался непонятный ему разговор.

«Отдашь за меня!»

«Не отдам».

«Убью!»

«Попробуй! Вон отсюда, голодранец, рвань!»

Бешеный схватил что-то, кажется, пресс-папье, ударил Мухина и кинулся обратно из комнаты.

Лаше признался, что в этот момент он крепко струхнул. В доме его никто не знает. В руке жемчуг. Всякое могли подумать.

— Каким путем вы бежали? — поинтересовался Сергей Сергеевич.

— Через окно.

— Окно было открыто?

— Да.

— А куда дели жемчуг?

— Я же сказал: схватил его, когда прятался за шкаф. Вот он. — Лаше вытащил из кармана и положил на стол нитку с тускло поблескивающими горошинами. — Семейное, можете проверить.

— Зачем же? Мы вам верим…

— А почему вы прятались? — задал вопрос Куликов.

— Не знаю, — признался Лаше. — Семен Федотыч махнул мне рукой, когда постучали в дверь. Показал в сторону шкафа, дескать, туда… Он не хотел, чтобы меня кто-то видел.

— Зачем вы сюда пришли, Лаше? — неожиданно спросил Гончаров.

— Я узнал от паренька, которого посылал к Мухину, что старик убит. Вначале я думал, что бешеный просто стукнул его и старик потерял сознание. Можете не верить, но это так. А раз человек убит, значит начался розыск и следствие. Я не хочу покрывать убийцу и не хочу, чтобы подумали, будто я прячусь. Попадать в поле вашего внимания не особенно приятно, ну, а уж коли пришлось, так с открытым сердцем…

— В каком месте комнаты упал от удара Мухин?

Лаше чуть помедлил.

— Возле дивана, ближе к двери.

— Я вас попрошу, — вмешался прокурор, — опишите все, что на ваших глазах произошло в комнате Мухина, да заодно и вашу биографию. Не торопясь, обстоятельно. Если что запамятовали, так и пишите.

— Да вроде все помню. Не каждый день человека на глазах убивают, — отозвался Лаше. — Давайте бумагу, я мигом.

Незаконченная биография Рема Лаше, несколько уточненная и исправленная по сравнению с написанной им в прокуратуре.
Мальчика в память деда назвали Ефремом. В пятнадцать лет, застеснявшись своего «примитивного» имени, Ефрем превратился в Рема, и родители, души не чаявшие в единственном сыне, сделали все от них зависящее, чтобы мальчик стал тезкой выкормыша знаменитой римской волчицы. В небольшом южном городке началось и кончилось детство Рема. Он не раз принимал участие в коммерческих вояжах родителей, во время которых лавровый лист и виноградные гроздья умело превращались в деньги. Так рано он стал приобщаться к «труду»…

Рема не переутомляли учебой. Получение аттестата об окончании школы явилось результатом не академической успеваемости юноши, а результатом хлопот папиных друзей.

К тому времени Рем вымахал в щеголеватого юношу, носил модную прическу, небольшие усики и, хоть внешне был малопривлекателен — подвела несуразная фигура, — все же пользовался успехом у девочек.

Однако из родного города вскоре пришлось уехать. Чересчур скандальными стали отдельные похождения набалованного юноши. К тому же в драках, регулярно следовавших за попойками и оргиями, Рем все чаще стал прибегать к помощи ножа. «Окупать» царапины делалось опасно и накладно. Вдобавок по городу пополз слушок об участии Рема в групповом изнасиловании, и хотя на суде он прошел стороной, почва под ногами горела.

В столицу Рем приехал поступать в театральный институт, но легко добытый школьный диплом оказал плохую услугу. Рем провалился на первом же экзамене: не хватило ни знаний, ни таланта. Но если к незадачливым попыткам поступить в институт Рем отнесся с завидным хладнокровием, то вскоре произошло нечто такое, что вконец выбило его из привычной жизненной колеи. Арестовали отца. На поверку тот оказался не только удачливым, преуспевающим спекулянтом, но и матерым контрабандистом.

Рем перестал получать регулярные денежные переводы из дому, а без них не стало ни веселой жизни, ни случайных подруг, ни купленных друзей. Все пошло прахом.

В эту пору и окрепла дружба между промотавшимся молодым кутилой Ремом, завсегдатаем ипподрома, числящимся формально уполномоченным по распространению театральных билетов, и бывалым рецидивистом, притомившимся, по собственному его признанию, от прошлой, чересчур бурной, неоседлой жизни, ныне букмекером на бегах — Яковом Васильевичем…


Несколько минут Гончаров с откровенным любопытством разглядывал Лаше, потом наклонился к прокурору и сказал шепотом:

— Дело в том, Сергей Сергеевич, что этот пижон не только не убивал, но даже не был в квартире Мухина. Он — лжесвидетель.

БЕГА

Три дня подполковник Гончаров и старший лейтенант Загоруйко почти не появлялись в управлении. Если бы им довелось вычертить схему своих трехдневных странствий, она получилась бы чертовски запутанной, а пояснительные объяснения к ней выглядели примерно так:

Марина Мухина и драгоценности.

Пивной бар.

Соседка Луневых. Неоценимая помощница.

Материалы с юга.

Алиби Лаше.

Ипподром.

От перемены мест слагаемых сумма… изменилась.

Рано утром четвертого дня подполковник вызвал Загоруйко, приказал ему ехать к Якову Васильевичу Луханцеву и привезти того в управление.

— Скажешь, что приглашает Федор Гончаров, мы с ним старые знакомые, не раз встречались. Будет говорить, что придет позднее, что, мол, болен, ждет врача и всякое другое, упрись. Скажи, приказ есть приказ, а подполковник такой человек: не выполню, со света сживет. Объясни, что после того, как в прокуратуре побывал Лаше, необходимо уточнить некоторые детали и что без него мы как без рук.

В одиннадцать часов оперативная «Волга» ушла на задание, а Федор Георгиевич, усевшись за свой стол, начал перечитывать последние документы по делу Мухина. Таких документов было два. Начальник Управления охраны общественного порядка сообщал с далекого юга подробные данные о Реме Лаше. Две недели назад мать Лаше, бомбардируемая телеграммами сына — «Немедленно шли деньги», — отправила в Москву «своему мальчику» нитку жемчуга, который берегла на черный день.

Значит, здесь все оказалось в порядке.

Вторым документом, полученным несколько дней назад, подполковник ставился в известность о том, что интересующий его человек, в воскресенье, в день убийства Мухина сразу же после окончания рысистых испытаний с компанией завсегдатаев ипподрома находился в ресторане «Бега» до его закрытия. Домой вернулся поздно.

Это донесение Федор Георгиевич вновь перечел с явным удовольствием.

Теперь можно было подытожить результаты оперативных странствий. Они начались с посещения Загоруйко Ново-Лодыженского переулка. Марина Мухина не ожидала столь раннего визитера. Она была еще в халатике, непричесанная. До начала рабочего дня оставалось без малого два часа. Старшего лейтенанта Марина встретила холодно. Сдержанно ответила на приветствие, с неохотой пропустила в комнату.

Загоруйко пробыл у Марины не более часа. Его интересовали вопросы, поначалу вызвавшие недоумение и растерянность у молодой хозяйки. К примеру, вопрос о побочных доходах покойного отца. Конечно, кое о чем Марина догадывалась, а как же иначе: жить вместе и не знать! К тому же в редкие минуты откровенности Семен Федотыч поговаривал, что его Мариша — богатая невеста, но дальше подобных разговоров не шло. Попытки дочери разузнать побольше, отец обрывал кратким: «Не суйся! Не твоего ума дело!» В сберегательной кассе на предъявителя и на ее имя Семеном Федотычем были положены немалые суммы. Об этом Марина узнала только сейчас, роясь в бумагах отца. Узнала и вознесла благодарственную молитву господу богу за заботу о ней покойного папаши.

Исчезнувшая шкатулка, о которой в свое время она сообщила старшему лейтенанту, так и не была найдена. Марина по просьбе Загоруйко очень обстоятельно и толково рассказала, что находилось в шкатулке, какой формы и с какими камешками были исчезнувшие кольца.

Прощаясь, Марина, между прочим, поинтересовалась:

— Вот вы говорите, что настоящего убийцу ищете. Значит, этот, как его… Зотов не виноват? — спросила безразлично, будто о постороннем человеке.

— Выходит, что не виноват, — сердито буркнул в ответ Загоруйко.

Виктор Лунев в Москву еще не вернулся. Дверь открыла соседка, пожилая женщина. Торопливо вытирая руки, она встретила Федора Георгиевича, как старого знакомого.

— Проходите, пожалуйста. А я-то думаю, тревожусь, куда это вы запропастились. Просьбу вашу я еще тогда выполнила.

— Спасибо, Елена Николаевна. — Гончаров крепко пожал влажную руку.

А просьба подполковника оказалась не из легких. После того как был задержан и доставлен на Петровку, 38 Виктор Лунев и сразу же на первом допросе обо всем рассказал, Гончарова поразил один допущенный Лаше просчет. С какой стати, подумал он, Лаше посоветовал парню на следующее утро навестить старика Мухина и выпросить у того еще десятку? С какой стати он посылал на место преступления, по существу, постороннего человека? Ведь этот человек мог стать и, в конечном счете, стал опасным свидетелем. Гончаров напряженно искал объяснения этого просчета. Искал и нашел. Убийство Мухина заранее не готовилось. Решение убить возникло у преступника стихийно, в силу каких-то внезапно пришедших причин и обстоятельств. А коли так, явилось вполне логичным и желание убийцы предотвратить второе посещение Луневым квартиры Мухина. Каким образом? Очень просто. Сразу же после совершения преступления прийти домой к Луневу и любым способом воспрепятствовать его поездке в Ново-Лодыженский. Но Виктор в ту ночь дома не ночевал, поехал к сестре. Кто знает, может, в этом и заключалось его спасение?

Итак, преступник торопится к Луневу. Естественно, что сам он в квартиру не войдет, а кого-то попросит, чтобы вызвали парня. Кого? С этим вопросом несколько дней назад обратился Федор Георгиевич к соседке Луневых Елене Николаевне.

Женщина выполнила просьбу.

Да, в тот самый вечер Виктора спрашивал неизвестный мужчина. Мужчина зашел во двор дома и обратился с просьбой к одному из «забивальщиков козла», сражавшихся при свете керосиновой лампы, пойти и вызвать Лунева. Узнав, что Виктора дома нет, мужчина извинился и ушел. Каков он с виду? Об этом Елена Николаевна дала точную информацию.

Так был снят еще один вопросительный знак, но оставались другие…

Дважды за эти дни Гончаров побывал в пивном баре. Первый раз зашел, огляделся, постоял за столиком, не торопясь выпил кружку пива, умело расправился с воблой, перекинулся парой фраз с соседом и ушел.

Второй раз задержался дольше. Расспрашивал о Якове Васильевиче, о Лаше. О Якове посетители отзывались с почтением: щедр, обходителен. Лаше никто не знал.

Уходя, Федор Георгиевич побеседовал с тетей Феней и, пожалуй, единственного, кого не удостоил вниманием, так это буфетчика. Даже не взглянул в сторону Александра Степановича, будто не человек за прилавком, а так, тень.

Одиссея близилась к концу. Третий день «прогула» падал на воскресенье. В двенадцать часов дня Федор Георгиевич начал свой последний вояж — на столичный ипподром.

Рысистые испытания! Подполковник не был ни любителем, ни знатоком экстерьеров и резвости отечественных и вывезенных из-за границы кобыл и жеребцов. С непонятным и чуждым ему миром игроков на тотализаторе он иногда знакомился по оперативным материалам угрозыска и ОБХСС.

Эти материалы вот уж который год сигналили об устойчивых непорядках и злоупотреблениях в царстве благородного животного. Но проблема упорядочения коневодства и борьба за чистоту нравов наездников и жокеев находилась вне компетенции и контроля подполковника милиции. Этим занимались другие, более сведущие товарищи.

У подполковника были свои, куда более важные дела и заботы.

Бега уже начались. Трибуны глухо гудели, когда Гончаров поднялся на второй этаж ипподрома. Рысаки подходили к финишу, и рев толпы нарастал. Федор Георгиевич был в числе тех немногих посетителей, кто не обращал никакого внимания на то, что происходило на беговой дорожке. Его не интересовали лошади, его интересовали люди, их побледневшие лица, расширенные глаза. Азарт! Вот, перегнувшись через перила в одной из лож, неотрывно следит за бегом хорошо знакомый ему по кино и театру народный артист. Вот чуть подальше музыкант-дирижер, на концертах которого он не раз бывал вместе с женой. А рядом с прославленным музыкантом здоровенный красномордый верзила в кургузом потрепанном пиджаке, явно с чужого плеча, недовольный ходом заезда, уже засунул толстенные пальцы в рот и готовится разразиться лихим разбойничьим свистом.

В эту минуту Федор Георгиевич пожалел, что не прихватил фотоаппарат. Получились бы любопытные снимки. Увлеченный зрелищем человеческих страстей и характеров, он вначале даже не расслышал, как щуплый, неказистый человечек, учуяв в нем новичка, пристроился рядом и настойчиво бубнит: «Слышь, гражданин, а гражданин, в следующем заезде ставь на третий номер. Затемнена лошадь. На две десять готова. Точно знаю».

Федора Георгиевича разобрал смех, но он сдержался и на полном серьезе возразил:

— Кому советуешь, бывшему наезднику… Придет шестая, ровно в две. Гарантирую.

От удивления у человечка округлились глаза и открылся рот. Секунду-другую он пристально разглядывал Гончарова, потом повернулся и кинулся к кассам. Шутка ли, такая новость! Нужно немедленно принимать меры, наскрести рублевку на ставку.

Миновав дорогие, именуемые членскими, места, Федор Георгиевич прошел в те, что подешевле. По данным, которыми он располагал, именно здесь, в верхнем ряду открыл «частный» филиал кассы букмекер Яков Васильевич Луханцев. Здесь вокруг него располагалась доверенная публика, здесь он принимал и платил взносы и выигрыши. Сегодня Якова не будет, об этом было заранее известно. Гончаров устроился поближе к проходу и стал расспрашивать словоохотливых соседей о делах Пузача. Вскоре выяснилось, что за последнее время букмекеру не везло, приходили фавориты, и Яков «горел» почти на каждом заезде. «Крепко горел», — с удовольствием рассказывал сосед, румяный старик, здешний старожил.

Постоянные посетители хорошо знали и Лаше.

— Азартный чертяка, да своих денег нет, все от Яшки кормится! — так характеризовал Рема все тот же розовощекий старик, сидевший рядом с Гончаровым.

Более двух часов пробыл Гончаров на ипподроме. За это время несколько раз на глаза ему попадался шныряющий возле касс Рем Лаше. Рем никого не видел, он жил игрой. Все его помыслы азартного игрока была нацелены сейчас на одно — угадать, поставить наверняка.

Разглядывая Рема, Федор Георгиевич отдавал должное его способности к перевоплощению. Сегодняшний Рем мало чем походил на того спокойного и корректного лгуна, которого он недавно видел в прокуратуре.

ДЕТЕКТИВНАЯ ИСТОРИЯ

— Дело близится к развязке, Николай Петрович, — сказал Гончаров сидевшему неподалеку от письменного стола Куликову, — Яков Луханцев доставлен сюда.

— У меня к вам просьба, Федор Георгиевич, проведите вы первый допрос. Даже не допрос, а разговор. Рассчитывать на быстрое признание Луханцева не приходится, а мне хотелось бы присмотреться к нему.

Яков Васильевич вошел в кабинет подполковника милиции, держа в руке небольшой кулек.

— Здравствуйте, Федор Георгиевич, — он чинно поклонился и подошел ближе.

— Присаживайтесь, Яков Васильевич. — Гончаров показал глазами на кресло.

Яков Васильевич положил кулек на край стола и пояснил:

— Симочка прислала. Домашние соления. Много хорошего о вас от меня наслушалась.

— Когда это вы успели семьей обзавестись? — недоверчиво спросил Гончаров. — Вы же принципиальный холостяк, все больше по молодым да по новеньким…

— Было, да сплыло, — вздохнул Яков Васильевич. — Кто в молодости не пошаливал! А жениться я действительно не успел. Есть одна на примете. Симочка, вдова, живет неподалеку. Мы с ней пока что по-граждански. Приглядываемся друг к другу. Люди немолодые, привыкнуть надо.

— Привыкнуть надо, это верно, — согласился Гончаров. — Вот я уж на что к вашему брату привык, а тоже иногда диву даюсь, до чего же многие из вас любят разные фортели.

— Это точно, пошаливают ребята, — сочувственно поддержал Яков Васильевич. — Непонятно, чего людям надо. Неужели колонии и пересылки не надоели! Лично я, Федор Георгиевич, завязал. Возраст не тот, здоровье сдало. Теперь на ночь «шарко» принимаю. Сами знаете, какая жизнь за плечами…

— Бурная жизнь, ничего не скажешь, — поддержал Гончаров и продекламировал: — «А он мятежный ищет бури, как будто в бурях есть покой…»

— Михаил Юрьевич Лермонтов. Гениальный русский поэт, ниспровергатель… — с почтением произнес Яков Васильевич.

— Литературой увлекаетесь? — полюбопытствовал Гончаров.

— Почитываю малость. В наше время без этого нельзя, Федор Георгиевич.

— Небось детективы главным образом?

— Не уважаю. Исторические люблю. Мемуары тоже.

— Жаль, а то я хотел вам одну невыдуманную детективную историю рассказать. Может, когда в мемуарах опишете.

— Веселый вы сегодня, Федор Георгиевич, разговорчивый, — ощерился в улыбке Яков Васильевич. — К добру ли?

— Думаю, что нет, — вздохнул Гончаров, — да и о каком добре может идти разговор с убийцей, который свою вину на невинного свалить хочет.

— Что-то перестал я вас понимать, Федор Георгиевич. Раньше вы вроде яснее выражались.

— Раньше и ты яснее был, Пузач. Ведь вот как на ладошке был, — он похлопал рукой по пухлой папке, лежащей на столе. — Яков Луханцев, Пузач, Бочонок, Котел, первоклассный мошенник, мастер аферы, в более позднее время букмекер и карточный шулер. Классическая биография, что называется, без единого пятнышка, а теперь…

— Что теперь? — огрызнулся Луханцев. — Каким я был, таким остался, гражданин начальник.

— Зачем, Яков, клевету на себя возводишь? Не могу я поверить, что и в прошлом у тебя были дела вроде мухинского.

— Мухин? Который это, уж не из Ново-Лодыженского? Старый знакомый. Только невдомек мне, я-то при чем?

— Худо, Яков. Ведь придется тебе сразу за два тягчайших отвечать: и за убийство и за то, что другому его пришиваешь.

На крутом, чуть срезанном кверху лбу Пузача набухали жилы, шея медленно и тяжко наливалась кровью. Встав со стула, хриплым от сдерживаемой ярости голосом, он скорее прошептал, чем проговорил:

— Ай да Федор Георгиевич! Здорово получается! Значит, срочненько понадобилось дело закрыть, галочку поставить. Значит, настоящий утек, замел следы, а замаранный Яшка на свободе, значит, ему и шьют. Не по-партейному получается.

— Ты партию оставь, — спокойно и тоже негромко сказал Гончаров. — Не юродствуй. Сам знаешь, у меня не пройдет. Если хочешь слушать, сиди смирно. Я же тебе посулился детективную историю рассказать. Слушай внимательно и вникай. В прошлом у тебя четыре судимости, тут и воровство и мошенничество, но убийства не было. После отбытия последнего срока малость притих. Не то чтобы за ум взялся, нет, на том же уголовном поприще работенку почище выбрал. В картишки наверняка поигрывал, букмекерством занимался. Наблюдали мы за тобой, но не учли одного, что позарез тебе помощник нужен, чтобы в случае какого завала мог бы прийти на помощь, выручить от мордобоя, поножовщины, ведь так у вас испокон веков водится.

Нашел ты такого человека, с виду тигренка неприрученного, глаза таращит, сам за нож хватается. А главное, по всем статьям подходит. Тунеядец, лодырь, до легкой жизни охочий. И в жизни недурной актер. Все соответствовало. И началась парная езда. Луханцев людей охмурял. Лаше его из беды выгораживал. Получал за это от тебя немало и стал вроде цепного пса. Так вот однажды Яков Луханцев потерпел крепкий финансовый урон: то ли на бегах, то ли в карты более опытный мошенник тебя обыграл. Возможно, то и другое. В общем понадобились деньги, и немалые. Как быть? Вспомнилась давняя связь со старым скупщиком и ростовщиком Семеном Мухиным. Но Мухин деньги за так ни за что не одолжит. Мухин мог или купить что, или под какую ценность кредитовать. А где взять эту ценность? Домашние соленья под залог не понесешь. Выручил Лаше. Прислала ему мать недорогую вещичку — нитку третьестепенного жемчуга, а продать некому, потому как ерунда, а не вещь. Взял Луханцев эту безделушку, но сам к Мухину не пошел, давненько с ним не встречался, для зондажа к старику дружка своего по пивному бару послал — Виктора Лунева. Кто знает, может, свел Луханцев знакомство с Луневым для дальнего прицела. Может, ему еще один помощничек понадобился, чего не знаю, того не знаю. А для того чтобы побольше страха на парня нагнать, познакомил он его со своим подручным Ремом Лаше.

Своими повадками да намеками Рем напугал Виктора, но когда парень передал Мухину, чтобы тот ждалЛаше с жемчугом, старик ничего не понял. Лаше он не знал, зато Якова Васильевича хорошо помнил. И это, пожалуй, был твой первый просчет, Пузач. Первый, но не последний.

К Мухину вечером пришел ты, Яков, собственной персоной. Соседки не было, открыл старик. Когда зашел разговор о жемчуге и Мухин увидел, что ты ему принес, да еще такую цену заломил, рассвирепел он. Кто, кто, а старый оценщик знал настоящую цену. Разъярясь, он вытащил шкатулку и показал тебе стоящие вещи. Однако разговор пришлось прервать: в дверь бешено заколотил Андрей Зотов — приятель молодой Мухиной. Ты, Яков, спрятался за шкаф возле окна и даже чуть отодвинул его — как-никак мужик ты тучный, а старик в это время прятал шкатулку.

Ты лучше меня знаешь, о чем шел разговор между влюбленным парнем и рассерженным стариком. Видно, тогда и решил ты убить хозяина. И выполнил это очень просто.

После бегства Зотова из комнаты, когда Мухин еще не совсем пришел в себя, ты выбрался из своего укрытия, схватил со стола тяжелое пресс-папье и размозжил старику голову. Потом оттащил труп от окна, чтобы не мешал тебе, схватил шкатулку, открыл окно и прыгнул в сад. В ту пору шел дождь.

Так все и произошло. Рассчитал ты точно. Все подозрения пали на Зотова. Наверное, помянул ты в тот вечер недобрым словом своего Рема за то, что тот посоветовал Луневу заглянуть еще раз к старику Мухину за десяткой. Визит этот надо было предотвратить, да ничего не вышло: не ночевал дома Лунев.

А дальше все шло как по нотам. Записочку в милицию от неизвестной женщины писал ты, Яков Васильевич, левой рукой писал и пресс-папье в урну на углу переулка тоже ты подкинул. Казалось, полный ажур, но так только казалось. И с Витькой Луневым просчитался, думал купить парня за обед в «Чайке» да за посулы на будущее, а паренек-то честным оказался, хотя и нескладную жизнь вел. И вот когда ты увидел, что тобой построенное здание зашаталось, решил ты его новым бревнышком подпереть. Напарника своего, цепного пса, в прокуратуру послал. Ход не столько смелый, сколько нахальный. Ничего не скажешь, вышколил ты Рема здорово, закупил его всего с потрохами, хотя в данном случае он мало что терял. У него надежное алиби было. Ведь в тот самый воскресный вечер, когда был убит Мухин, он до закрытия в ресторане «Бега» находился.

…Федор Георгиевич устал. Он не любил много говорить. Сейчас он затянул свой монолог, потому что хотел ударить сразу, смять сидевшего перед ним врага, заставить его почувствовать собственное поражение. Помолчав, подполковник подытожил:

— Ничего тебя не исправило, Пузач. Мало того, что ради денег ты дружка убил, с которым в прошлом немало дел провернул, ты еще напраслину на невинного человека возвел. Что ж, сам себе приговор составил. Составил и расписался!

— Ложь все, сочинительство, — неожиданно спокойным баском отозвался Пузач и скривил в усмешке губы. — Ничего не скажешь, здорово подогнано. Да ведь доказать надо. А я не такой, чтобы в руки даваться. Не, я тертый, обкатанный. Я сегодня же заявленьице к прокурору: так, мол, и так, напраслину возвели. Ишь вы, все доказано, а шкатулка где? Шкатулочка та самая? А без шкатулки, гражданин начальник, не дело стряпаете, а, извиняюсь, мыльный пузырь с запахом липы выдуваете.

— Ладно, Луханцев, я свое сказал, — оборвал Гончаров, — с ходу на твое признание я и не рассчитывал. Не такой ты человек. Но запомни: чем быстрее и откровеннее ты во всем сознаешься… В общем сам понимаешь. А шкатулка? Что же, и шкатулка, и все, что в ней находится и не находится, все найдем, когда понадобится. Подумай, Луханцев.

— У вас есть вопросы, Николай Петрович? — обратился подполковник к Куликову.

— Пока нет.

Когда Якова Луханцева увели, Федор Георгиевич осведомился по телефону, может ли его принять комиссар милиции. Получив утвердительный ответ, он вытащил из стола ранее заготовленный рапорт о вынесении благодарности гвардии старшине, кавалеру ордена Славы, находящемуся в запасе Александру Степановичу Скворцову и положил рапорт в папку для доклада.

В ЖИЗНИ ВСЕГДА ЕСТЬ МЕСТО ПОДВИГАМ!

Дорогой читатель! Ровно три года назад ты открыл первую книжку приключенческой серии «Честь, отвага, мужество», выпускаемой издательством ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». Сейчас, когда ты читаешь эти строки, в твоей библиотечке собралось двадцать пять небольших по формату, в ярких цветных обложках книг.

Уже самый девиз новой серии говорит о ее содержании. Художественные и документальные приключенческие повести, рассказы, очерки и материалы о героизме наших отцов, в тяжелые годы революционного подполья и в годы гражданской войны закладывавших основы первого в мире социалистического государства; об отваге их сыновей и внуков — советских воинов, партизан, разведчиков, — с оружием в руках отстоявших завоевания отцов; о мужестве советских людей в мирное время, о славных научных подвигах, совершаемых во имя человека в наши дни; о героях будущего — космонавтах и ученых, первооткрывателях новых планет и тайн природы, — обо всем этом, дорогой читатель, ты прочел или прочтешь в книгах нашей серии.

«Честь — Отвага — Мужество» — древний рыцарский девиз твоих любимых героев книг — д’Артаньяна, капитана Немо, Павки Корчагина — поведет тебя дальше по жизни, станет твоим личным девизом.

Сколько сейчас у нас настоящих героев, для которых девиз «Честь, Отвага, Мужество» стал постоянным руководством в жизни! Они не только в нашем славном прошлом — в вихрях революции, громах гражданской и канонадах Великой Отечественной войн, — они живут вместе с нами в селах и городах, ходят по одним и тем же улицам. Герои — среди нас! Они охраняют границу, испытывают новые марки самолетов, покоряют льды Арктики и морскую стихию, раскрывают загадки природы и распутывают тайну преступления. Героическое как бы становится уделом не отдельных выдающихся личностей, а всего народа, строящего коммунизм…

Об одном из таких героев мы и расскажем в нашей постоянной рубрике «В жизни всегда есть место подвигам!» Итак…

ЗНАКОМЬТЕСЬ, НИКОЛАЙ ГОРЧАКОВ

Девять лет назад по комсомольской путевке пришел на работу в милицию Николай Горчаков. За это время он спас семерых утопающих, пятерых вынес из огня, задержал несколько вооруженных преступников, взял шефство и «вывел в люди» тринадцать «трудных» ребят. Таков неполный послужной список молодого советского человека, коммуниста, заплатившего за свое геройство, мужество и гуманизм несколькими тяжелыми ранениями, каждое из которых могло бы кончиться смертью.

ЕГО НАБЛЮДАТЕЛЬНОСТЬ
…Шла обычная серая машина в общем потоке «ЗИЛов», «Волг», «Москвичей». Ничем не отличалась от остальных. Но внимательный глаз старшего инспектора 20-го отдела ОРУДа ГАИ Горчакова приметил и испуганное лицо водителя, и напряженный косой взгляд, брошенный на милицейский автомобиль, и мгновенную, тут же погашенную попытку «дать газ», проскочить побыстрее. Мало, очень мало! Но ничто не осталось без внимания. Горчаков верил своей, ни разу не обманувшей его интуиции, и вот он уже поравнялся с «засеченной» машиной, поднял руку, предложил остановиться. И на этот раз ошибки не оказалось. «Москвич» был украден и угнан полчаса назад…

О Горчакове говорят, что он «чует» преступника. Люди, знающие его, рассказывают, что в этом, может и не вполне удачном слове «чует, чувствует», есть немалая доля правды.

Казалось бы, промчавшийся на большой, но дозволенной скорости мотоцикл может вызвать только укоризненное покачивание головой: несется как ошалелый, так и до греха недолго! И опять нечто враждебное увидел старший лейтенант милиции в неистовом реве мотора, в странной, скособочившейся фигуре мотоциклиста. Тревожно просигналив, «Волга» кинулась в погоню.

За рулем пьяный! Это стало ясно, когда на полном ходу мотоцикл сшиб человека, черной молнией пронесся по тротуару, сбил еще нескольких пешеходов, в том числе женщину с ребенком и, будто обессиленный, свалился на бок, мастерски подсеченный машиной Горчакова.

ЕГО ОБАЯНИЕ
А сутками позже ночью на Крестьянской заставе старший инспектор обратил внимание на «зигзагообразную» езду двух тяжелых бензовозов. Машины шли неровно, расходясь и сближаясь, как два крепко подвыпивших человека. Все ясно: водители пьяны. Немедленно задержать! Столкновение и авария вдвойне опасны у машин, перевозящих горючую жидкость.

Через мегафон Горчаков потребовал остановиться. Какое там! Развив дикую скорость, бензовозы уходили в сторону пригородного шоссе. А там уже аварии не миновать… И старший лейтенант решается на отчаянный шаг. Обогнав тяжелые машины, он резко разворачивает «Волгу» поперек дороги и становится перед затормозившими цистернами. Дюжие, хмельные шоферы выскочили из кабины, держа в руках по тяжелому гаечному ключу. Горчаков подходит к ним вплотную и негромко спрашивает:

— Вы кто, рабочий класс или шпана уголовная? Что задумали?..

Больше ни слова.

Растерянные парни переглянулись, неловко пожали плечами и, будто по команде, потянулись к карманам промасленных курток за водительскими правами.

ЕГО РЕАКЦИЯ
Да, улица полна неожиданностей. Сослуживцы Горчакова шутят: «У Николая все наоборот. Не он преступника или происшествие ищет, а те без него жить не могут. Честное слово!» Незлобливая, дружеская шутка. Просто у старшего лейтенанта зоркий глаз, верная рука и поистине беспримерная смелость.

…Когда рация в машине Горчакова получила тревожный сигнал о пожаре на Кутузовском проспекте, через минуту-другую, опережая пожарные машины, первым у горящего дома оказался он. Здесь уже собралась толпа народа. Прислушавшись, Николай понял: там, наверху, в квартире на десятом этаже, — старая больная женщина. Мгновенное решение: Горчаков бросается в бушующее пламя.

Вот он, минуя лестничную площадку, выбирается на карниз, на высоте десятого этажа проходит в горящую квартиру. Подхватив на руки теряющую сознание женщину, он тем же путем выбирается обратно, с тяжелой ношей проходит по узкому карнизу и по лестнице спускается вниз…

Но разве такое бывало лишь с огнем?

Два года назад, ранней зимой, переезжая по Крымскому мосту и глядя вниз на подернутую тонким льдом Москву-реку, Горчаков увидел, как юноша, почти мальчик, до этого неторопливо шагающий по асфальту, внезапно вскочил на парапет и прыгнул вниз. Люди, идущие рядом, навстречу, ахнули, заметались… Опытный пловец-разрядник Горчаков знал: ледяная вода неожиданно обожгла, парализовала тело, лишила человека крохотной возможности двигаться, бороться за жизнь. Нельзя терять ни секунды!

Остановив машину, Горчаков с ходу, в чем был — в тулупе, в валенках — перемахнул следом через парапет. Успел вовремя: обмякшее, беспомощное тело мальчишки уходило вниз. Прыгая с большой высоты, Николай, как ножом, разрезал воду и сразу же ушел на глубину. Здесь он и перехватил паренька, уже потерявшего сознание.

Все, что мог сделать Николай, это подняться на поверхность и, напрягая все силы, держаться на воде. Намокшая одежда, набухшие валенки тяжелыми гирями тянули на дно. Попробовал плыть — не в силах шевельнуть ногами… Помощь подоспела вовремя. Дежурный катерок речной милиции принял на борт и спасенного и спасителя.

ЕГО ОТНОШЕНИЕ К ЖИЗНИ
Спасенный! Им оказался семнадцатилетний Алеша Кузнецов, неуравновешенный, взбалмошный мальчишка, выпестованный родителями, единственный сынок, растерявшийся и отчаявшийся в минуты пришедшей к нему «любовной драмы».

Когда спустя несколько дней Горчаков навестил семью Алексея и родители, да и сам спасенный, со слезами на глазах благодарили его, Николай сдержанно и сухо сказал: «Мелкая жизнь у тебя, Алешка, потому ты ее и не ценишь. Попробуй кусни жизнь как следует, тогда зубами, ногтями, всем своим существом за нее держаться будешь».

Николай знал, что говорил, что советовал. На самом себе он ощутил и ласковую, нежную руку удачи и увесистые шлепки, которыми не раз награждала его жизнь.

ЕГО «УНИВЕРСИТЕТЫ»
…У газорезчика Петра Горчакова Николай был десятым. Семь братьев и две сестры — людное, шумное семейство. Отцу тяжеловато было одевать, обувать, кормить всех, и молодежь рано начала вносить свою лепту в общий семейный котел. Окончив ремесленное и получив четвертый разряд токаря-универсала, Николай поступил на машиностроительный завод, где вскоре триста комсомольцев завода избрали его своим секретарем.

К тому времени юноша был уже не только токарем-универсалом, но и универсалом-спортсменом: он занимался боксом, акробатикой, увлекался автогонками. А спустя год девятнадцатилетний крепыш простился с родным Пролетарским районом столицы, где родился и прожил всю жизнь, и начал службу связиста в рядах Советской Армии.

Армия еще более закалила дух, воспитала выдержку и мужество, развила природную смекалку и спортивное дарование — все то, что пригодилось ему в будущей профессии.

ЕГО УТРАТЫ
Сразу же после демобилизации Николай по путевке Пролетарского райкома комсомола начал работать в органах милиции. Пошел не один, вместе с закадычным другом с машиностроительного Иваном Кадильниковым. Так уж повелось между ними — куда тот, туда и другой. И в театры ходили вместе, и одними видами спорта увлекались, и даже с девушками-подружками знакомство вели…

Но скоро Николай потерял друга. Его застрелили бандиты, которых тот пытался задержать. На всю жизнь сбережет Николай Горчаков горечь безвременной утраты, память о товарище. Сбережет и глубоко затаит непроходящую ненависть ко всему тому, что мешает советским людям спокойно жить, работать, любить. И это окончательно сформирует его как человека, как героя, как гуманиста.

ЕГО ПОДВИГИ
…Пять вооруженных бандитов ворвались в сберегательную кассу. Угрожая ножами сотрудникам и посетителям, преступники начали грабеж. Торопились, хватали все, что попадалось под руки, и в этот момент в дверях появился дежуривший неподалеку Горчаков (да уж, действительно не он преступников, а они его ищут!). Все стало ясно с первого взгляда. Не ожидая нападения, опытный самбист и боксер, он молниеносно повернулся к ближайшему бандиту и точным, рассчитанным ударом нокаутировал его. Теперь — один против четверых! Стрелять нельзя — кругом люди. Какую тактику изберет его напряженно работающий мозг, что подскажет в этом стремительном калейдоскопе действий?

Все учтено, все до малейших деталей, даже то, что к дверям преступников подпускать нельзя никак, попытаются скрыться. Это его пост, его дозор, если хотите, его амбразура, которую он должен прикрыть грудью!

В неравной схватке Горчаков бил, нокаутировал, получал ответные удары. Один из озверевших, рвавшихся к двери бандитов, ударил ножом в грудь. Комсомольский билет и милицейское удостоверение (как хорошо, что они у сердца!), ослабили удар и спасли от смерти. Эти документы, пробитые, со следами запекшейся крови, по сей день хранятся в личном архиве Николая…

Когда подоспела помощь и бандиты были взяты, израненный, бледный как полотно, Горчаков все еще стоял, вцепившись руками в дверные косяки. Это была его безымянная высота, и он отстоял ее… Ведь человеку, если он Человек, рано или поздно нужно, прямо-таки необходимо, отстоять «свою высоту».

ЕГО ПРИОБРЕТЕНИЯ
…Шесть месяцев врачи 13-й московской городской больницы боролись за жизнь старшего лейтенанта милиции. Восемь дней он не приходил в сознание. Была поранена не только грудь, но изрезаны руки, лицо. И все же богатырский организм спортсмена одолел. Смерть отступила. На седьмой месяц Николай Горчаков снова встал в строй. И это еще добавило в его характере. Смелости? Да. Осмотрительности? Да. Доброты? Да. Жестокости? Нет!

ЕГО ТРЕВОГИ
В подшефной школе № 201 имени Героев Советского Союза Зои и Александра Космодемьянских, выступая на пионерском празднике в присутствии гостей из Румынской Республики (незадолго до этого Николай сам был гостем Бухареста), он ответил на чей-то письменный вопрос: «Николай Петрович, неужели вам никогда не было страшно?»

— Было, и не раз, — не задумываясь, признался Горчаков. — Но уж если пошло на откровенность, скажу: в первый момент, в момент контакта с опасностью, когда сталкиваешься с ней лицом к лицу, мысль о себе отступает, зато никогда не проходит чувство тревоги: что, если чего-то недосмотрел, и враг одолеет, уйдет и снова будет сеять горе? Вот это по-настоящему страшно…

ЕГО ЗАБОТЫ
Когда в районе Шарикоподшипниковской улицы несколько неожиданно напавших молодых хулиганов пытались завладеть оружием Горчакова, он не растерялся и с помощью подоспевших прохожих задержал «начинающих» бандитов.

Пожалуй, именно в тот день Николай впервые задумался о подростковой преступности. Откуда она, каковы ее причины? Он внимательно перечитал биографии задержанных ребят и пришел к нехитрому выводу: влияние улицы, опытных «дружков» побеждает там, где слабеет влияние школы, где нелады в семье, где парень или девушка оказываются предоставленными самим себе. Зависимость, таким образом, обратно пропорциональная!

Горчаков обратился в комитет ВЛКСМ Пролетарского района Москвы с просьбой прикрепить к нему группу «трудных» подростков, ребят, ранее совершивших антиобщественные проступки. Райком хорошо знал члена своего пленума и охотно пошел ему навстречу.

Так в Кожухове была создана своеобразная «Горчаковская колония» из тринадцати человек («чертова дюжина», как шутили друзья), руководителем и воспитателем которой стал старший лейтенант милиции Николай Горчаков.

ЕГО УВЛЕЧЕНИЯ
Сразу же после работы, по нескольку часов в день, Николай проводил время со своими подопечными. Не был назойлив, с нравоучениями в душу не лез, а так, между делом следил за их учебой, подбирал книги, водил в театры, кино. Это стало его увлечением — хобби, как любят сейчас говорить…

Газета «На боевом посту» писала:

«Первой заповедью воспитателя стало — никогда не отказывать, если ребята просят в чем-то помочь им. Уходили время, силы, иной раз и деньги… Горчаков не всегда ночевал дома, однако подопечных своих вытянул. Работа эта много дала молодому сотруднику милиции. Он видел ребят, в которых зло на какое-то время перевесило добро. Проводил с ними долгие часы, заставал в минуты радости и отчаяния. Он понял, какая это сложная вещь — человеческий характер. Сколько внешних влияний действует на него… Узнал сам, не из учебников, что доброе начало есть в каждом человеке, и почувствовал в себе силы заставить это доброе стать главным в человеке».

Нужно добавить, что не только почувствовал, но и добился поставленной цели — вывел ребят в жизнь, приучил к труду, заставил сторониться всего плохого, что было у каждого в жизни.

Ныне этим отлично сданным экзаменом по перековке человеческих характеров больше всего гордится коммунист Николай Горчаков. Всегда именно с этой работы начинает он свои выступления, свои беседы о службе в милиции, о жизни, учебе, труде. Особенно любит Николай встречаться с молодежью. В средних школах, в профтехнических и ремесленных училищах, в райкомах комсомола он свой человек. Его знают и любят здесь.

ЕГО НАГРАДЫ
А поздними вечерами, когда засыпает девятилетний сын Николашка, Горчаков садится за ответы на письма советских и зарубежных друзей. Люди спрашивают, советуются, благодарят.

Письмо из Ялты:

«Дорогой Николай Петрович! Рады Вам сообщить, что Вы избраны почетным милиционером нашего города. Ваше бесстрашие, мужество и преданность идеалам — пример беззаветного служения Родине, они помогают воспитывать нам советскую молодежь. Спасибо Вам за все! Рады будем снова повидать Вас у себя в Ялте».

Следует много подписей…

Второе письмо. Его пишет женщина, находящаяся на излечении в одной из московских больниц. Простыми, бесхитростными словами благодарит она старшего лейтенанта милиции за то, что тот, безоружный, схватился один на один с накинувшимся на женщину взбесившимся волкодавом и одолел зверя…

Из многих школ, где Горчаков избран почетным пионером, пишут, приглашают приехать…

Хирург, оперировавший старшего лейтенанта, справляется о его здоровье, напоминает об осторожности, режиме дня и питания…

Пишут люди, и в каждом письме — любовь и признательность к этому скромному, черноволосому, еще совсем молодому человеку, стоящему на передней линии огня.

ОБ АВТОРАХ

ЛЕВ САМОЙЛОВИЧ САМОЙЛОВ. Его первая книга вышла в 1936 году в Детгизе — «Миллионы глаз». В дальнейшем, в соавторстве и отдельно, увидели свет: пьесы «Тайная война», «Приют девяти», «Один день»; повести «Ягуар-13», «Паутина», «Таинственный пассажир», «Прочитанные следы», «Майор милиции», «Третий полигон», «Суровые берега»; документальные повести «Пароль — «Родина», «Верю в тебя» и др.

МИХАИЛ ЗАХАРЬЕВИЧ ВИРТ. Участник гражданской и Отечественной войн. Михаил Вирт долгое время сотрудничал в армейской фронтовой печати. В соавторстве с Л. Самойловым создает цикл произведений, объединенных главным действующим лицом — полковником милиции Гончаровым. Повести и пьесы этого цикла — «Майор милиции», «Скользкие пути», «Один день», «Выстрел в переулке», «Игра с тенью» — рассказывают о работе советской милиции.

Л. Самойлов, Б. Скорбин Таинственный пассажир Повесть

Глава I ГДЕ МАТЕРИАЛЫ ПРОФЕССОРА САВЕЛЬЕВА? 

Один за другим прозвучали с приглушенным звоном четыре удара, и все невольно повернули головы к часам. Большие, массивные, они стояли в углу кабинета и были похожи издали на узкий полированный шкаф со стеклянной дверцей. Взглянул на них и заместитель министра. — Уже четыре часа! Совещание затянулось, а в пять его ждет министр. Пора!..

Заместитель министра аккуратно сложил в папку лежащие на столе бумаги, сделал какие-то пометки в блокноте и постучал карандашом по столу.

— Итак, обмен мнениями можно считать законченным, — сказал он, обводя всех присутствующих внимательным взглядом. — Разрешите доложить министру общий единодушный вывод членов научно-технического совета: правительственное задание может быть выполнено и будет выполнено в установленный срок и даже раньше срока. Наша страна получит сверхскоростной подводный корабль.

Сидевший неподалеку на диване пожилой мужчина в больших роговых очках негромко кашлянул и чуть заметно пожал плечами. Этот жест не ускользнул от взгляда заместителя министра.

— ...Сомнение и замечания академика Кострова, конечно, имеют под собой почву, — продолжал он. — Постройка первого, опытного образца корабля задерживается из-за того, что пока еще не решены многие сложные технические проблемы. Но из этого следует только один вывод: все проблемы должны быть решены. Когда? Чем скорее, тем лучше. Кем? Нами. Силами наших ученых, инженеров, конструкторов. В том числе и коллективом лаборатории, которой ныне руководит академик Костров.

Пожилой мужчина в роговых очках наклонил голову: это означало, что, конечно, он согласен, будет сделано все возможное, но... не все желаемое быстро становится действительностью. Впереди много трудностей. Именно о них академик и считал своим долгом доложить здесь пятнадцать минут назад.

Заместитель министра сел, еще раз оглядел всех присутствующих и тихо сказал:

— Очень жаль, дорогие товарищи, что с нами нет профессора Савельева. Мне не довелось лично быть знакомым с ним, но я много слышал о его интересных и смелых опытах, о его попытках сконструировать глубоководный скоростной корабль... Правда, эти искания, эти эксперименты носили чисто лабораторный характер, но все-таки уже тогда... — Он оборвал фразу на полуслове, секунду помолчал и добавил с грустью: — Савельев погиб. Трагически погиб. Позднее нам стало известно, что перед смертью он уничтожил все свои расчеты и важнейшее оборудование лаборатории. Советский ученый не захотел, чтобы его трудами воспользовался враг.

...Да, имя профессора Савельева было известно многим членам научно-технического совета. Один были знакомы с ним лично, другие знали его по книгам, выступлениям, теоретическим статьям в научных журналах. Невысокого роста, сухонький, подвижной старик, с живыми, веселыми глазами и седой шевелюрой, он, казалось, был заряжен неиссякаемой энергией. Отличный судостроитель с богатым практическим опытом, Савельев часто «будоражил начальство» оригинальными идеями, рискованными экспериментами, испытаниями новых моделей, сделанных собственными руками. Многие из его предложений вызывали сомнения, споры, длительные дискуссии. Савельев не всегда оказывался победителем, но неудачи не обескураживали его. Он вновь садился за расчеты и чертежи, конструировал, переделывал, неделями и месяцами не выходил из лаборатории. В такие дни профессора никакими силами нельзя было вытянуть на очередное заседание, уговорить выступить с лекцией или принять для беседы корреспондента газеты.

— Меня нет! — решительно отвечал он на все просьбы. — Сейчас — я часовой на посту. Разговаривать не имею права. Все!

На этом обычно заканчивалась «содержательная беседа», как иронически называл такие переговоры ученик и ближайший помощник Савельева, хранитель всех чертежей и расчетов, инженер Габуния.

В 1940 году Савельев увлекся новой идеей. Он считал, что пришло время создать сверхскоростной подводный корабль, который мог бы в кратчайшие сроки, при минимальных запасах топлива или даже без них преодолевать под водой, на любых глубинах, огромные расстояния. В осуществлении этой смелой идеи ученый видел еще одну победу науки и техники над силами природы. В минуты отдыха, полушутя, полусерьезно, он говорил своим ученикам:

— Вот построим этот кораблик — тогда попутешествуем! Махнем, как мечтал Чкалов, вокруг шарика... только не на самолете, а под водой. Пусть все поглядят, на что способны мы, советские люди!

Министерство поддержало идею ученого-патриота, и ему были созданы все необходимые условия для новой работы. Двери небольшого домика-лаборатории, расположенного на одной из тихих улиц портового и курортного города Черноморска, надолго закрылись за профессором и Габунией. Вход в белое здание лаборатории и опытной мастерской был недоступен для посторонних.

С утра до позднего вечера трудились ученые. Но зато сколь приятны и радостны были короткие часы их отдыха.

— Пауза! — кричал Савельев. — Отдыхать, купаться, загорать! Слушать мою команду!

Старик первым добегал до пляжа, раздевался и бросался в воду. Фыркая и отдуваясь, он плыл навстречу морским волнам, лениво накатывавшимся на берег. Его примеру следовал Габуния. И глядя на них со стороны, трудно было предположить, что всего несколько минут назад они были заняты большой и трудной работой, которая в официальной отчетности в интересах сохранения государственной тайны обозначалась условным термином «Модель».

Поздними вечерами, перед сном, в обществе Габунии и «подруги жизни» — так обычно величалась супруга профессора Анна Герасимовна Савельева — старик любил помечтать.

Теплая южная ночь, бесшумно накрывшая землю, море и горы, наполнена неуловимым движением, шорохами, чуть слышными звуками. Казалось, тонко и протяжно звенят невидимые струны, которых едва касаются своими крылышками ночные бабочки, мошки, светлячки. Огонек папиросы профессора тоже похож на одного из таких светлячков, а трубка Габунии, когда он раздувал ее, светится маленьким костериком, неизвестно откуда появившимся в воздухе.

Голос Савельева звучал спокойно и несколько Торжественно:

— Да, друзья мои, — говорил он, глядя куда-то вдаль, в темноту ночи, — как жаль, что жизнь нельзя повторить сначала. Я часто думаю о будущем. Да, о будущем! Чертовски хочется побывать в далеком завтра, когда наука и техника шагнут настолько вперед, что наши нынешние достижения покажутся детским лепетом.

Он описывал в воздухе папиросой кривую линию и через секунду продолжал:

— Как только человечество научится легко, быстро и без огромных затрат расщеплять атом и использовать атомную энергию, оно совершит гигантский прыжок в будущее. Это будет такая революция в технике, какой еще не было и не могло быть в истории человечества.

— Тогда же решится проблема топлива и для нашего подводника, — отзывался Габуния, попыхивая трубкой. — А мы сейчас бьемся, бьемся...

— А что же, Георгий, прикажешь сидеть сложа руки и ждать, пока наступит это завтра? — ворчливо гудел Савельев. — Нет, дорогой, ждать нам никак нельзя.

Такие споры обычно прерывала Анна Герасимовна, строго следившая за режимом своего «большого ребенка».

— Хватит вам, полуночники, — говорила она. — Спать пора! Завтра чуть свет опять за работу!..

Великая Отечественная война застала Савельевых и Габунию в Черноморске. Что произошло потом — никто точно не знал. Было известно только, что Савельев погиб, успев уничтожить перед смертью часть оборудования лаборатории, модели и все материалы, над которыми работал. Погиб и Габуния.

...Всего этого заместитель министра не сказал членам научно-технического совета. Да, пожалуй, в этом и не было нужды. Каждый понимал, что гибель Савельева не должна задерживать выполнение правительственного задания. Поэтому слова председательствующего: «Правительство надеется, что наши ученые и конструкторы продолжат работы, начатые Савельевым, и доведут их до успешного результата» — были с одобрением приняты всеми.

— Разрешите вопрос, — поднялся со своего места один из участников совещания. — Значит, окончательно установлено, что все материалы, над которыми работал профессор Савельев, погибли?

Заместитель министра секунду помолчал, словно обдумывая что-то, затем ответил — медленно, с расстановкой, подбирая слова:

— Я затрудняюсь вам ответить. Это — вне компетенции нашего министерства.

...Совещание закончилось. Через минуту большой вместительный кабинет опустел. В нем остались только два человека: заместитель министра и один из присутствовавших на совещании. Все время он молча сидел в глубине кабинета возле стеклянного книжного шкафа и, казалось, с интересом разглядывал корешки книг с золотым тиснением и узорами.

Это был невысокий, чуть выше среднего роста, мужчина лет сорока пяти, с широким, почти скуластым, открытым и приятным лицом. В еще густых, зачесанных назад волосах уже была заметна седина, особенно на висках. Плотную, начавшую полнеть фигуру облегал светлый костюм; из-под пиджака, застегнутого на все пуговицы, выглядывали кремовая шелковая рубашка и темнокрасный галстук.

Внешне этот человек чем-то неуловимым отличался от ученых и конструкторов, только что ушедших отсюда; никому, кроме заместителя министра, он не был известен. Некоторые участники совещания, взглянув на него и заметив небольшой блокнот и автоматическую ручку, принимали его за корреспондента, представителя одной из центральных газет. Корреспонденты были частыми гостями в министерстве.

Сейчас мужчина стоял рядом с заместителем министра, который взглядом попросил его остаться. В кабинет заглянул секретарь, но, увидев постороннего, поспешно закрыл дверь.

— Итак, товарищ полковник, — сказал заместитель министра, — последний вопрос относился уже к вам. Что я мог ответить?.. Нечто весьма неопределенное...

— Упрек принимаю, Анатолий Иванович. Но что поделаешь!.. Пока ничем порадовать не могу.

— Это не упрек, а сожаление. Жаль, очень жаль, Сергей Сергеевич... Сами понимаете, во время войны и сразу же после нее у нас не было возможности продолжать эту важную работу. Накопилось много других, первоочередных заданий. Просто руки не доходили... Но теперь пришло время, и материалы профессора Савельева нам очень бы пригодились... Ну, что же, каждый из нас будет заниматься своим делом... Мы будем изобретать и строить. А вы... — Заместитель министра улыбнулся, и в глазах его мелькнул лукавый огонек... — А вы, как, надеетесь на успех?..

Сергей Сергеевич пожал плечами.

— Наше дело, как вам известно, трудновато планировать...

— И все-таки?

Сергей Сергеевич помолчал и неожиданно задал вопрос:

— Скажите, Анатолий Иванович, ведь во время войны вы, кажется, были членом Военного совета армии?

— Да, был. — Заместитель министра с удивлением посмотрел на полковника. — Рекомендуюсь: генерал-майор запаса. Но какое это имеет отношение к нашему разговору?

— Непосредственное, товарищ генерал. Как человек военный вы знаете, что бой — самое большое испытание физических и моральных качеств воина. Идя в бой, воин обязан всеми силами стремиться победить врага, верить в победу, не щадить ни усилий, ни крови, ни самого себя.

— Гм... Гм... — заместитель министра вопросительным взглядом окинул полковника. — Все это правильно, но... из ваших слов следует, что вы предвидите бой и встречу с врагом? Не так ли?

— Возможно.

— Так вот, оказывается, какое дело!.. Ну что же, вам виднее... Однако, товарищ Дымов, важнейшее условие победы — знание врага.

— Вы правы, Анатолий Иванович, но в тех боях, которые мы ведем, — Сергей Сергеевич подчеркнул последние два слова, — это не всегда удается. — Подумав, он добавил: — Фронтовой опыт учит, что главное — разгадать тактику врага, а разгадав, — бить там и тогда, когда он этого не ожидает.

— Понимаю, Сергей Сергеевич, понимаю и... о подробностях не расспрашиваю. От души желаю успеха, полного успеха!

— Благодарю, Анатолий Иванович! Будем держать вас в курсе событий.

Заместитель министра кивнул головой и протянул на прощанье руку.

— Прошу... если возможно, конечно...

Снова прозвучали часы. Один, два, три, четыре, пять.

Пора! Министр уже ждал.

Глава II «МАЛЫШ» ПЕРЕСЕКАЕТ БОСФОР

Асфальтированное шоссе усажено высокими, но сухими и чахлыми деревьями. Часовыми стоят они на равном расстоянии друг от друга, безмолвно наблюдая, как бесшумно мчатся легковые автомобили, громыхают автобусы и грузовики, с треском проносятся мотоциклы с колясками.

Обычное американское шоссе с многочисленными бензиновыми колонками, киосками, продающими кока-кола, бесконечными рекламами, со всем тем, что американцы коротко называют «сервис»*["80].

В стороне от этого пропахшего бензином и гарью шоссе, невидимый издали, укрытый каштановыми деревьями, стоит двухэтажный особняк ничем не примечательного вида. Небольшая покрытая гравием дорожка, словно узенький мостик, соединяет магистраль с защищенным зеленью домом. Ровная, аккуратно утрамбованная, эта дорожка упирается в высокие чугунные ворота.

Массивность ворот никак не гармонирует с идиллическим видом особняка, такого обычного в этих местах. Однако даже самый поверхностный осмотр убеждает, что первое впечатление от этой загородной усадьбы обманчиво. За темнозеленой стеной каштанов находится другая стена — каменная, непроницаемая. Она как бронею окружает дом, отделяет его от внешнего мира, превращает в крепость.

Здесь, в десяти километрах от многомиллионного города, расквартирован один из важнейших отделов Разведывательного управления — отдел «X».

...Черный лакированный «Роллс-Ройс» свернул с шоссе и, шурша шинами о гравий, тихо подкатил к особняку. Два глухих, похожих на лай, гудка сирены, и машина почти неслышно въехала в открывшиеся ворота.

Внутренность особняка не имела ничего общего с его наружным дачным видом. Сразу же за небольшим холлом, обставленным с предельной скромностью (несколько стульев, два плетеных кресла, круглый стол), начинается узкий длинный коридор. По обеим сторонам коридора расположены кабинеты старших офицеров отдела «X». На узких дверях — эмалированные таблички с цифрами. В конце коридора на стене — такая же эмалированная табличка с белой стрелкой, направленной острием вверх, на второй этаж. Там — комнаты обслуживающего и вспомогательного персонала, шифровального бюро, радио и телестанции.

Коридор освещается несильными матовыми лампами, скрытыми за большими плафонами у самого потолка.

Цветная ковровая дорожка, растянутая во всю длину коридора, плотная обивка стен и дверей скрадывают и заглушают шумы. Кругом царит тишина — ничем не нарушаемая и почти осязаемая.

Человек, вышедший из машины, был высокого роста и слегка сутуловат. Он шел не торопясь, шаркая ногами, держа в руке объемистый желтый портфель. В холле навстречу ему поднялся мужчина в сером коверкотовом костюме. Мужчина по-военному щелкнул каблуками, вытянул руки по швам и, стоял так до тех пор, пока за вновь прибывшим не захлопнулась дверь одного из кабинетов. Тогда мужчина опять сел, откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза, и его челюсти снова занялись жевательной резинкой.

Начальник отдела «X» вице-адмирал Артур Годвин не отличался многословием. Вот и сейчас, закрыв дверь своего кабинета, он вызвал секретаря, поздоровался с ним кивком головы и произнес только одно слово: — Смайльса!

Когда секретарь вышел, так же неслышно, как и вошел, Годвин грузно опустился в кресло возле массивного письменного стола, скрестил пальцы обеих рук и пристальным, почти немигающим взглядом уставился на дверь.

Он напоминал нахохлившуюся птицу. Удлиненное овальной формы лицо, тонкие бескровные губы, острый, хрящеватый нос, впалые щеки и выпуклые, словно удивленные, серозеленого цвета глаза создавали неуловимое сходство с хищником из семейства пернатых.

Артур Годвин! Он был талантливым разведчиком и этой профессии посвятил всю свою жизнь. Здесь, в тиши своего кабинета, он вынашивал и создавал хитроумные планы, по которым в разных точках земного шара действовала многочисленная агентура отдела «X»: шпионы и диверсанты, наемные убийцы и отравители, «рыцари плаща и кинжала». И трудно сказать, чего больше боялись эти отчаянные люди: провала на «работе» или тяжелого взгляда серозеленых глаз шефа.

...Через минуту в кабинет вошел, вернее вкатился, Смайльс. Смайльс являлся прямой противоположностью своему начальнику. Невысокий, приземистый, с небольшим брюшком, с короткими ручками и ножками, он всегда был добродушно настроен, с его пухлого красного лица никогда не сходила улыбка. Там, где он появлялся, всегда звучал смех. Любитель хорошо покушать и славно выпить, он чем-то отдаленно напоминал добродушного мистера Пиквикка из классического произведения Чарльза Диккенса. И только слегка заплывшие глаза Смайльса были похожи на колючие и злые глаза маленькой, но ядовитой змеи.

Артур Годвин дорожил Смайльсом, хотя и считал его плебеем и циником. Многолетняя совместная служба вначале в ФБР, затем, в Разведывательном управлении выработала между ними идеальные деловые взаимоотношения. Они как бы дополняли друг друга. Если Годвин (он горделиво называл себя разведчиком-философом), исполняя волю хозяев, затевал темную путаную игру на Востоке или в Европе, если он забрасывал своих людей в самый отдаленный уголок земного шара, Смайльс немедленно включался в сложную партию, разыгрываемую его шефом. Если по ходу этой партии требовалось выполнить самую грязную, самую черную «работу», Смайльс принимался за дело и быстро подготавливал все необходимое. Удар ножом, выстрел из-за угла, шантаж, провокация, диверсия... Смайльс был изворотлив, изобретателен и не брезговал ничем.

Так выглядели руководители отдела «X».

Войдя в кабинет и увидев, что Годвин вопросительно смотрит на него, Смайльс кивнул головой, словно давал понять, что все в порядке. Он неторопливо прошел вглубь кабинета, бесцеремонно уселся на край стола, закурил сигарету и после продолжительной паузы заговорил высоким, почти женским голосом.

— Все в порядке, дорогой шеф! Сейчас наш мальчик, — Смайльс посмотрел на ручные часы, — да, именно сейчас «Малыш» пересекает Босфор.

— Вы уверены в этом?

Годвин говорил очень медленно, отчетливо произнося каждое слово, каждый звук.

— Как в самом себе! Час назад мне радировали с борта «Виргинии». Содержание телеграммы? Извольте, сэр: «Малыш» здоров. Все в порядке. Капитан».

— Отлично, Смайльс, отлично! — Артур Годвин потер ладони, и на его хмуром лице промелькнуло нечто похожее на улыбку.

— Пока все идет по расписанию, это очень важно. В нашем деле, Смайльс...

— В нашем деле аккуратность сопутствует успеху. Вы это хотели сказать, сэр?

Артур Годвин удовлетворенно кивнул головой. Чертовски хорошо, когда тебя понимают с полуслова.

На какое-то мгновение в кабинете воцарилось молчание.

— Кстати, Смайльс, вам это также не мешает знать: сегодня в морском министерстве мне дали понять, что в случае успешного выполнения задания...

— Дорогой сэр! — почтительно и в то же время слегка фамильярно перебил вице-адмирала Смайльс. — Лично для себя я уже решил: весь гонорар по этому делу я вложу в акции Бильд-компани. Я внимательно слежу за биржевыми бюллетенями. Акции Бильд-компани неизменно повышаются. Рекомендую вам сделать то же самое, сэр!

Годвин раздраженно махнул рукой, вышел из-за стола и, сутулясь больше обычного, зашаркал по кабинету.

— Черт подери ваш оптимизм, Смайльс! Вы говорите так, как будто материал у вас в кармане. Вы не отдаете себе отчета в тех трудностях, которые предстоит преодолеть «Малышу».

Смайльс, насупив брови, несколько секунд молча смотрел на патрона, шагавшего из угла в угол.

— Маршрут разработан до мельчайших подробностей. Учтены все трудности, сэр, — сказал он с обидой в голосе, — все, до одной. Я их даже пронумеровал — от первой до последней. Поверьте, сэр, они не так велики и не так опасны, как это вам кажется. Кстати, такое мнение разделяет и сам «Малыш».

Внезапно Смайльс громко расхохотался.

— Простите, сэр, мне пришла на память забавная деталь... Последние десять дней перед своим отъездом «Малыш» усиленно читал русских писателей. Он уверял меня, что это чтение поможет ему лучше узнать русскую душу.

Вице-адмирал Артур Годвин ничего не ответил своему помощнику. Он еще раз прошелся по кабинету, шагнул к стене и, отодвинув тяжелую портьеру, принялся внимательно разглядывать большую географическую карту. Его глаза проследили — в какой уже раз! — весь путь до южных портов Советского Союза. Потом он на секунду прикрыл глаза и медленно произнес:

— «Малыш» прав. Так надо работать, Смайльс! Именно так. Тогда мы избавимся от многих нашихнеудач и провалов.

Смайльс улыбнулся. Он был доволен этой косвенной похвалой шефа.

— Как вам известно, сэр, — сказал он не без гордости, — в нашей картотеке «Малыш» значится агентом номер один. Он не подведет!..

Глава III ГИПОТЕЗЫ ПОЛКОВНИКА ДЫМОВА

— Не Подмосковье, а джунгли, честное слово, джунгли! Заплутаться в два счета можно! — Низенький пожилой мужчина в серой полосатой пижаме, в тапочках на босую ногу, остановился на маленькой лесной полянке и огляделся. — Сергей Сергеевич, где вы?

— Здесь! — откликнулся Дымов, появляясь из-за деревьев. Он тоже был одет по-домашнему: в тенниске, пижамных штанах, широкополой соломенной шляпе и спортивных тапочках. В руках он держал небольшую плетеную кошелку, из которой виднелась стеклянная банка из-под варенья.

— Не отставайте, а то потеряем друг друга! — сказал мужчина в полосатой пижаме. — Без вашей помощи я из этих уссурийских дебрей ни за что не выберусь.

— Не беспокойтесь, Антон Яковлевич! Не заплутаемся. Да вы посмотрите, какая прелесть!..

Вокруг краснели кустики земляники. Большие спелые ягоды, освещенные лучами солнца, омытые утренней росой, были словно чьей-то щедрой рукой густо рассыпаны на земле среди буйно разросшейся травы.

— Вот они, дары природы! — довольно проговорил Антон Яковлевич и опустился на землю.

— Вот видите! — обрадованно воскликнул Сергей Сергеевич и тоже опустился на колени. — А ну, кто больше...

Собирая землянику, Антон Яковлевич наткнулся на мухомор — тонкий, высокий, с нарядной красной шляпкой, усеянной, как блестками, белыми крапинками.

— Извольте видеть... Ждали его... вылез! — недовольно сказал Антон Яковлевич, показывая на гриб. — И чего только природа не придумает: красивый, нарядный, а дрянь ядовитая.

— Это уж из нашей области, — сказал Дымов, разглядывая мухомор. — Поглядишь на иного — блестит, сияет, а заглянешь внутрь — весь червивый, чужой. И с ядом!..

Антон Яковлевич сел на траву и большим носовым платком вытер вспотевшее лицо.

— Мы с вами, кажется, договорились, — притворно сердито сказал он, — в выходные дни служебных разговоров не заводить.

— Договорились, — согласился Дымов. — Но какой же это служебный разговор? Небольшая аналогия... осмысливание некоторых фактов... рассуждения вслух.

— Ладно, ладно, философ! — проворчал Антон Яковлевич. — Банка, небось, еще пустая?

— Заполняется!

Сергей Сергеевич снова, передвигаясь на коленях, начал собирать «дары природы». Через минуту он оглянулся и увидел, что Антон Яковлевич сидит на месте в той же позе, рассеянно вертя мухомор, и на лице его — выражение сосредоточенного раздумья.

— ...Конечно, статья Лидснея в журнале «Сайенс»*["81],  опубликована неспроста, — медленно заговорил Антон Яковлевич. — Ведь вот этот мухомор вылез на свет божий и словно оповестил — внимание, грибной сезон не за горами!

Сергей Сергеевич молча смотрел на спутника.

— Я это к чему... — продолжал Антон Яковлевич. — Статья в «Сайенсе» весьма прозрачно намекает, что ключ к получению материалов, могущих решить проблему постройки глубоководного скоростного корабля, у них в руках.

Сейчас задача в том, как воспользоваться этим ключом. Это, дорогой мой, не научная статья... Тут прицел иной. О предстоящем научном открытии или изобретении так не говорят и не пишут. Здесь больше похоже на то, что эти господа присвоили чужой ключ от чужого замка, но еще не знают, как к этому замку подобраться.

Сергей Сергеевич встал, отряхнул колени и подошел поближе.

— А если учесть то обстоятельство, — продолжил он мысль спутника, — что Гарольд Лидсней — один из немногих журналистов, близких к Си-Ай-Эй*["82], то получается...

— Получается, товарищ полковник, — усмехаясь, прервал Антон Яковлевич, — что мы с вами неподходящее место для разговора выбрали... И потом, сколько раз я просил... выходной день, отдыхать надо, а вы с делами. Не годится, Сергей Сергеевич, никуда не годится.

— И я говорю, не годится, товарищ генерал, — подхватил Дымов. — Я, можно сказать, сил не жалею, ползаю, ягоды ищу, а вы философию разводите.

Они посмотрели друг на друга и расхохотались. Издали донеслись женские и детские голоса...

— Ау! Где вы?!

— Нас ищут. — Антон Яковлевич приложил ладонь ко рту, и по лесу громко прокатилось: — О-го-го-го! — Потом он обернулся к Дымову и сказал вполголоса:

— Завтра я с утра занят. Срочное задание. В 15.00 прошу ко мне со всеми вашими соображениями.

— Есть, товарищ генерал. В 15.00.

...Разговор, начавшийся в воскресный день в лесу, был продолжен в понедельник, в служебном кабинете генерала.

В кабинете стоял большой, красиво отделанный радиоприемник. В редкие минуты отдыха, которые генерал называл «паузами», он включал приемник и «шарил» по светящейся, с зелеными и красными линиями, шкале, отыскивая что-нибудь такое, что могло заинтересовать его. Больше всего генерал любил песни. Услыхав знакомый мотив, он поудобнее усаживался в кресле, вытягивал ноги и закрывал глаза. Песня негромко звучала в его небольшом, но уютном кабинете и, отвлекая на несколько минут от дел, приносила отдых, доставляла наслаждение и «разрядку».

Прослушав песню или какой-нибудь лирический вальс, генерал выключал приемник и шел к письменному столу. «Пауза» окончена, надо продолжать работу.

Сегодня «пауза» была недолгой. Только что отзвучала отличная румынская песенка «Маринике», и лицо генерала еще сохраняло мягкое выражение. Телефон зазвонил, как всегда резко и требовательно. В эту же минуту в приоткрывшуюся дверь заглянул секретарь и коротко доложил:

— Вызывает Черноморск!..

Генерал выключил радиоприемник и подошел к телефону. Сосредоточенно, иногда хмуря пушистые брови, он слушал все, что ему докладывали, затем неожиданно прервал разговор и приказал:

— Хорошо! Все подробности сообщите шифровкой. Сегодня же... Сейчас!..

Генерал положил трубку, сел за стол и толстым синим карандашом написал на листке блокнота только одно слово: «Черноморск». Это слово означало, что сегодня же вечером необходимо получить подробности странного происшествия, о котором ему коротко, в пределах служебного телефонного разговора, только что сообщили.

Вошел секретарь и доложил, что полковник Дымов ждет приема. Генерал взглянул на часы и улыбнулся: без двух минут три. Как всегда, полковник был предельно точен.

— Входите, входите, Сергей Сергеевич. Здравствуйте! — Генерал встал и пошел навстречу полковнику. — Садитесь, — показал он на кресло. — Что же, продолжим наш вчерашний разговор. Чем порадуете?

Дымов пожал плечами.

— К сожалению, хвалиться пока нечем, товарищ генерал. Сведения, которыми мы располагаем, отрывисты и не вполне достоверны.

— На вполне достоверные сведения пока рассчитывать не приходится, — отозвался генерал. — Давайте попробуем восстановить хотя бы приблизительную картину того, что произошло, и дорисовать то, что стерто временем.

— Попробуем! — Сергей Сергеевич положил перед собой на маленький столик папку с бумагами.

Вот уже больше месяца он с пытливостью ученого и настойчивостью следователя собирал по крохам все, что имело отношение к последним дням жизни и работы ученого-кораблестроителя профессора Савельева. Он скрупулезно сопоставлял обрывки сведений, клочки фактов, пытаясь узнать из них неизвестную до сих пор историю смерти Савельева и исчезновения всех материалов его научных и экспериментальных работ. Все, что ему удалось «прочитать», выглядело примерно так:

...Когда воздушный и морской десанты гитлеровцев внезапно атаковали Черноморск и завязали бои на его окраинах, профессор Савельев был болен. Началась поспешная эвакуация женщин и детей. Все мужское население Черноморска — от юношей до стариков — вместе с воинскими частями держало круговую оборону города. Оставив больного учителя на попечение Анны Герасимовны, хлопотливо собиравшейся в ожидании горкомовской машины, Габуния ушел с отрядом добровольцев. Но перед уходом, выполняя категорическое требование профессора, Габуния уничтожил модель нового корабля, важнейшее оборудование лаборатории, уничтожил все следы большой работы, проводившейся им и Савельевым. Габуния не вернулся. Он погиб, защищая от врага родную советскую землю.

А старый, больной ученый, оставшись дома, не мог спокойно лежать в кровати. Превозмогая боль, Савельев незаметно встал, оделся и ушел, ушел, не сказав никому ни слова. Куда? Зачем? Никто этого не знает.

Трудно описать отчаянье Анны Герасимовны, обнаружившей исчезновение больного мужа.

Скрылись из виду последние грузовики с беженцами, а у двери беленького домика Савельевых все еще сердито пофыркивал будто торопил — скорей, скорей! — «газик» из гаража городского комитета партии. Когда ружейная и пулеметная стрельба раздалась уже совсем близко, Анну Герасимовну, почти потерявшую сознание, силой усадили в машину и увезли.

Что же стало с профессором Савельевым? В одной из своих сводок, значительно позднее, фашистское командование сообщило о том, что при взятии русского портового города N. был убит шальной пулей видный ученый, крупный специалист в области кораблестроения, Петр Савельев. А еще позже гитлеровцы опубликовали нечто вроде некролога, в котором сообщили о найденных ими некоторых условных записях погибшего ученого, повидимому, имеющих отношение к его последним работам.

Генерал внимательно слушал. Когда Дымов замолчал, генерал несколько раз провел рукой по волосам, потом крепко, до хруста, сжал пальцы рук и сказал очень тихо:

— Дальше!

А дальше начинались гипотезы, догадки, начиналось то, что Сергей Сергеевич назвал отрывистыми и не вполне достоверными сведениями.

Анна Герасимовна Савельева, старая больная женщина, до сих пор не может без слез вспоминать о своем погибшем муже, о том, что произошло в Черноморске в те трудные, страшные дни.

Три раза посетил Сергей Сергеевич маленькую московскую квартиру, в которой жила теперь старушка. И постепенно, шаг за шагом, в результате осторожных расспросов и долгих задушевных бесед возникали в ее памяти стертые штрихи, забытые подробности, выявлялись новые детали этой трагической истории.

Да, Анна Герасимовна вспомнила, отчетливо вспомнила небольшой круглый футляр, в котором Габуния хранил все чертежи, все схемы и расчеты. Куда делся этот футляр? Этого Анна Герасимовна не знает. По всей вероятности, его уничтожили в лаборатории вместе с моделью и оборудованием... А может быть...

Куда и зачем уходил больной Савельев? Этого Анна Герасимовна тоже не знает. Но у полковника все более и более крепла уверенность в том, что профессор не зря уходил из дома.

— Вы представьте, товарищ генерал, — взволнованно докладывал Сергей Сергеевич. — Враг близко. Модель, расчеты, чертежи могут попасть в руки фашистов. Старик не знает, спасется ли он сам. Близкая опасность придает ему силы, толкает его на решительный шаг. Он хватает футляр с чертежами и расчетами и в суматохе незаметно уходит из дома. Он находит подходящее место и прячет свои труды, свое детище... Но где? Этого, к сожалению, никто не знает.

Видимо, уже возвращаясь обратно домой, профессор Савельев был убит. Иначе его нашли бы наши товарищи. Он брел по улицам города больной, одинокий и... погиб. Но он выполнил свой долг, долг советского патриота. Бумаг при нем уже не было. Иначе, если бы они оказались при нем, об этом широко оповестили бы хвастливые фашистские сводки.

Генерал слушал молча. Ни вопросом, ни замечанием он не прерывал Дымова, а тот продолжал говорить очень медленно, словно проверяя себя, свои выводы.

— Я полагаю так... Фашистам не сразу, конечно, а через какое-то время стало известно, что в Черноморске находился и работал замечательный русский ученый... Был опознан его труп. Найдены кое-какие документы, условные записи. Ведь они так и говорили. Следовательно, это еще не работы Савельева, а что-то, имеющее отношение к ним... Что же это могло быть? Я много думал над этим вопросом, товарищ генерал, и пришел к выводу, что это — не что иное, как зашифрованные самим Савельевым в личной записной книжке или в каком-нибудь другом документе координаты места, где он спрятал свои чертежи и расчеты...

Генерал молча кивнул головой. Он был согласен с полковником. А тот продолжал.

— В ходе войны фашистам не удалось расшифровать и воспользоваться «условными записями» Савельева. К тому же из Черноморска их очень скоро выбили... Однако записная книжка Савельева, будем ее так называть, была ими сохранена, а после окончания войны она попала к новым хозяевам — господам американцам. И здесь зашифрованные записи погибшего профессора перестали быть шифром. Их прочли! Вот тогда-то заговорили о ключе, тогда и появилась статья Лидснея в журнале.

Сергей Сергеевич улыбнулся и заключил:

— Но одно дело расшифровать название места, где спрятаны чертежи, а другое дело — до этого места добраться.

Он замолчал и посмотрел на генерала. Антон Яковлевич поднялся со стула, подошел к Дымову и положил ему на плечо руку. В этом жесте было и одобрение, и поддержка.

— Что же ты предлагаешь, Сергей Сергеевич? — спросил генерал, неожиданно переходя на ты.

— Ждать! — твердо ответил Дымов. Он перехватил понимающий взгляд начальника и добавил: — Ведь не каждое ожидание есть пассивность, товарищ генерал?

Генерал такому ответу не удивился. Да, не всякое ожидание означает пассивность. Иногда очень важно проявить терпение, выждать, чтобы потом действовать решительно, наверняка.

Генерал, заложив руки за спину, прошелся, по кабинету, а потом, словно что-то обдумывая и сопоставляя, сказал:

— Есть интересное сообщение... Недавно мне звонили из Черноморска... Там произошла любопытная история...

Глава IV НАПАДЕНИЕ НА ДЖИМА ХЕПВУДА

А в Черноморске произошло следующее...

Небольшой уютный ресторан «Волна» находился недалеко от порта. Сюда часто заходили моряки с иностранных торговых пароходов, рабочие и служащие порта и ближайших учреждений, экскурсанты, осматривавшие эту красивую часть города.

Сверху с горы хорошо был виден весь порт с многочисленными причалами, складами, навесами. Над ними возвышались краны, лебедки, на вышках мигали сигнальные лампочки. У причалов и чуть дальше неподвижно стояли суда — черные, белые, серые. Между ними сновали юркие, быстроходные катера. В течение всего дня не прекращалось здесь движение, не затихал многоголосый, многозвучный шум.

В этот предвечерний час в ресторане «Волна» было немноголюдно. Обеды уже кончились, ужин не начинался, и немногочисленные посетители, сидевшие за столиками в разных концах большого зала, довольствовались холодными закусками и прохладительными напитками.

Из ворот порта вышел высокий, плечистый моряк. На нем были широкие холщовые штаны, такая же широкая рубаха с отложным воротником. На голове плотно сидел темносиний суконный берет, какой обычно носят матросы во всех частях Старого и Нового света.

Моряк постоял минутку на месте, раскурил черную задымленную трубку, затем медленно, твердо ступая по камням грубыми ботинками, направился к ресторану.

Отворив дверь, он огляделся, приветливо и с достоинством поклонился швейцару, снял и заткнул в карман свой берет, прошел через весь зал в самый дальний угол и присел у столика позади пустовавшей эстрады. На ломаном русском языке он попросил подошедшего официанта подать бутылку холодного «рашен пиво» и какую-нибудь закуску. Официант отошел, а матрос безразличным, скучающим взглядом стал рассматривать других посетителей.


У входа в зал за небольшим столиком сидели две девушки. Они показывали друг другу фотокарточки, смеялись, потом одна из них стала что-то писать на листке блокнота. В другом конце, у стены, выкрашенной синей масляной краской, пожилой тучный мужчина в форме моряка советского торгового флота читал газету. За следующим столиком оживленно беседовала компания молодежи. Старший официант медленно прохаживался по широкой ковровой дорожке, всем своим строгим, подтянутым видом олицетворяя порядок и готовность к услугам.

Неожиданно скучающее, безразличное выражение на лице матроса исчезло, его взгляд стал напряженным и злым. В ресторан вошли два иностранных матроса, одетых так же, как и первый. Они увидели своего земляка, но не поздоровались с ним, не обменялись обычными при встречах восклицаниями. Мельком взглянув на него, перехватив его напряженный взгляд, они уселись за отдельным столиком и стали рассматривать меню.

Настроение у первого матроса явно испортилось. Ему, видимо, не хотелось ни с кем встречаться здесь, и он беспокойно ерзал на стуле, часто оглядывался по сторонам.

В это время официант принес на большом подносе все заказанное. Матрос тронул его за рукав и спросил, где он может помыть руки. Официант объяснил и показал на дверь: — Вон там, рядом с выходом.

— Спасибо, — сказал матрос. Минуту он посидел на месте, разглядывая этикетку на бутылке с пивом, потом встал и не спеша прошел через весь зал — в умывальную. Когда он проходил мимо двух матросов, они проводили его внимательным, настороженным взглядом.

Прошло две-три минуты. Матрос не возвращался. Через некоторое время обеспокоенный официант заглянул в умывальную комнату и удивленно остановился на пороге: там никого не было. Пожав плечами, официант подошел к столику, где только что сидел матрос. Закуска не тронута, пиво не выпито... Возле тарелок лежали деньги — двадцать пять рублей. Значит посетитель ушел!..

Взяв деньги, официант начал советоваться со старшим: убирать ли закуску и что делать с деньгами?

А матрос уже был далеко от ресторана. Быстрым шагом, поминутно оглядываясь, он прошел несколько переулков и остановился на углу широкой многолюдной улицы. Здесь он опять надел на голову свой смятый берет и раскурил трубку. Его глаза из-под выгоревших белесых бровей внимательно осматривали прохожих. Мужчины и женщины, старики и дети — все проходили мимо, не обращая на него внимания: в этом портовом городе иностранных моряков можно было видеть в магазинах и ресторанах, в скверах и кинотеатрах... Жители привыкли к «гостям», как их называли здесь.

Сигнал светофора остановил машины. Матрос перешел на противоположную сторону улицы и, заметив арку с вывеской «Эрмитаж», вошел в гостеприимно распахнутые ворота парка. В аллеях парка было тихо, дышалось легко.. Немногочисленные посетители прохаживались по дорожкам, усыпанным светложелтым песком, или сидели на скамейках, в тени склонившихся деревьев.

В боковой аллее, тянувшейся параллельно забору, матрос увидел советского военного моряка, который не спеша прогуливался вместе с полной, высокой женщиной и мальчиком лет одиннадцати. Моряк был в парадной форме. На тужурке с якорями на воротнике поблескивали ордена и медали, на боку висел кортик. Немолодой, коренастый, с мелкими оспинками и густыми усами на широком красно-бронзовом лице, он шагал обычной морской походкой, вразвалку, и что-то, смеясь, рассказывал мальчику.

Иностранный матрос еще раз оглянулся, затем быстрым шагом пошел навстречу моряку и, приложив два пальца к берету, остановился.

— Господин офицер, — сказал он, с трудом выговаривая русские слова. — Разрешите спросить.

Моряк и его спутники остановились.

— Пожалуйста, — ответил моряк и в знак ответного приветствия тоже приложил руку к козырьку фуражки. — Я — мичман.

— Господин мичман... Прошу извиненья... Мне нужна помощь.

— Какая помощь?

— Очень важное дело... Я должен найти вашу русскую тайную полицию.

Мичман поглядел на матроса и даже крякнул, от удивления.

— У нас нет тайной полиции, — сказал он и покрутил черный ус.

— Простите, если она не так называется. Я слыхал — Гепеу...

— Э-э, друг, — добродушно улыбнулся мичман. — Насколько же ты опоздал... и ГПУ у нас нет. Да что случилось?

— Я должен сообщить важные сведения. В пользу СССР. Я — друг СССР и не могу молчать.

С лица мичмана сбежала улыбка. Брови на переносье сошлись, усы зашевелились. Он секунду, не больше, помедлил, затем оглянулся на стоявших рядом жену и сына и опять покрутил ус.

— Вот что, Ксана, — сказал он. — Ты с Андрюшей посиди здесь, вон на той скамеечке,  и обожди меня. А я отведу парня в нужное место и быстро вернусь. — Он посмотрел на часы и добавил: — К началу сеанса как раз успею.

— Хорошо, — коротко ответила жена.

— Папа, ты побыстрее, а то опоздаем.

Мальчик был явно недоволен тем, что отец уходит, и спросил:

— Может быть, и мне пойти с тобой?

— Нет, Андрюша, посиди с мамой. Ей одной скучно будет. Пойдемте, я отведу вас, — обратился он к матросу.

Матрос поклонился и пошел вслед за мичманом.

По дороге мичман шел молча, ни о чем не спрашивая своего спутника. А тот шагал рядом и, попыхивая трубкой, не глядя на встречных, тоже молчал. Только изредка он оглядывался и что-то бормотал под нос.

Через несколько минут мичман привел матроса в небольшое, облицованное серым камнем здание, стоявшее в тихом, узком переулке, в стороне от центральных улиц. Он попросил матроса подождать в коридоре бюро пропусков, а сам прошей в комнату дежурного, где коротко объяснил цель прихода. Дежурный выслушал мичмана, поблагодарил его и сказал, что сейчас же проводит матроса к начальнику.

— Да, кстати, — сказал дежурный, когда мичман стал прощаться. — На всякий случай дайте ваши позывные. Мало ли что... Может быть, понадобитесь.

— Мичман Бадьин, Павел Васильевич, — ответил моряк. — Командир сторожевого катера. Домашний адрес: Набережная улица, дом восемь. А завтра я сам к вам зайду... Может, какие вопросы будут?..

Вместе с дежурным он вышел в коридор, попрощался с матросом и ушел.

Через несколько минут иностранный моряк, нервно теребя в руках свой берет, сидел в кабинете начальника и рассказывал, что его, иностранца, привело сюда, к советским властям. Коверкая русские слова и путая их с английскими, он возбужденно и взволнованно жестикулировал, как бы пытаясь жестами восполнить недостаточное знание русского языка.

Он — Джим Хепвуд, матрос торгового корабля «Виргиния», вчера ночью пришедшего в этот советский порт. Хепвуд — простой рабочий человек. У себя на родине он часто посещал митинги и собрания друзей Советского Союза и хорошо понимает, на чьей стороне правда. Он считает своим интернациональным долгом пролетария сообщить все, что знает.

Однажды ночью на пути в Советский Союз на борт «Виргинии» был принят и устроен в отдельной каюте странный пассажир. В эту темную дождливую ночь Хепвуд нес вахту на палубе и мельком, издали видел фигуру этого пассажира. В каюту его провожал сам капитан Глэкборн.

Когда Хепвуд приблизился, чтобы помочь пассажиру поднести чемодан, капитан грубо крикнул и приказал ему убраться. Через две-три минуты капитан вернулся на палубу, подозвал Хепвуда и пригрозил выкинуть его за борт, если он хоть кому-нибудь заикнется о том, что и кого видел в ночь своего дежурства. Из этой угрозы Хепвуд понял, что «Виргиния» взяла плохого, опасного пассажира, он, очевидно неспроста приехал сюда, в Советский Союз.

— Да, я уверен, что на «Виргинии» приехал очень подозрительный пассажир, — повторил Хепвуд, заканчивая свой рассказ. — Вот все, что я знаю, все, что я хотел вам сообщить.

Подполковник Рославлев все время внимательно слушал матроса, не отвлекая его никакими вопросами и замечаниями, не сделал ни одной пометки в блокноте. Только после того, как Хепвуд закончил и, явно нервничая, стал поглядывать на часы, подполковник спросил:

— Вы спешите?

О, да, Хепвуд торопился уйти. Он сделал все, что мог, несмотря на то, что рискует своей жизнью. После ночного разговора с капитаном Глэкборном люди капитана, как лягавые псы, все время ходят вокруг, присматриваются, вынюхивают. Вот и сегодня двое пошли за ним, но он сумел обмануть их. Ресторан, где они встретились, имеет два хода, и Хепвуд незаметно ушел. Но он не уверен, удалось ли ему замести следы, и если эти два молодца увидят, что он выходит из этого здания, Хепвуду не поздоровится.

Рославлев вежливо поблагодарил матроса за его сообщение о подозрительном пассажире, пожелал здоровья и высказал надежду, что все обойдется благополучно. Глядя в чисто выбритое, уже немолодое лицо Хепвуда, Рославлев подумал, что и впрямь, если капитан «Виргинии» узнает, где был матрос, последнего ждут неприятности: увольнение, безработица, а может быть, кое-что похуже...

Летний день уже догорал. Солнце ушло за горизонт, уступив место еще не густым, серо-сиреневым сумеркам. В кабинете стало темнеть, но Рославлев еще не включил электричества. Проводив матроса, подполковник в задумчивости остановился у окна кабинета. Он увидел высокую, плотную фигуру Хепвуда: быстрым шагом тот удалялся в сторону порта.

Неожиданно Рославлев вздрогнул и подался вперед. Он заметил, как от стены соседнего дома отделились два человека и, словно крадучись, в отдалении последовали за Хепвудом.

— Вот оно что! — пробормотал Рославлев, нажимая кнопку звонка. — Значит матрос опасался не зря!

Решение пришло мгновенно. Через минуту из дверей дома вышли два лейтенанта. Они получили задание взять под наблюдение этого иностранного матроса и двух неизвестных, преследовавших его, и в случае необходимости «действовать по обстановке».

Это задание лейтенантам Зотову и Марушкину подполковник дал не случайно. Оба они были отличными спортсменами, боксерами, отличались большой физической силой, острой наблюдательностью, мгновенной реакцией и вместе с тем хладнокровием. Посылая их вслед за иностранными моряками, Рославлев мог быть спокоен: в случае чего ребята не растеряются!..

Сумерки быстро сгущались. Зотову и Марушкину приходилось напрягать зрение, чтобы не упустить из виду Хепвуда и его преследователей. Хепвуд шел узкими, почти безлюдными переулками, которые вели к порту.

Не доходя до очередного перекрестка, Хепвуд оглянулся, замедлил шаги и остановился. Очевидно, он решил закурить, так как издали мелькнул огонек спички. Почти в то же мгновение два человека быстро перебежали с другой стороны переулка и набросились на Хепвуда. В вечерней тишине послышался хриплый вскрик, три едва различимые в темноте фигуры сплелись в клубок, покатившийся по земле.

Зотов и Марушкин бросились вперед. Рванув за куртки нападавших, они с силой отбросили их в стороны, оторвав от их жертвы. Один из бандитов вскочил на ноги и попытался вновь броситься на Хепвуда, над которым наклонился Марушкин, но налетел на увесистый кулак Зотова.

— Назад! — громко и властно крикнул Зотов, и в руке его блеснул пистолет.

Второй нападавший, тяжело дыша, что-то крикнул сдавленным голосом своему товарищу, оба они бросились бежать и сразу же скрылись в темноте. Впрочем, их никто не преследовал.

Хепвуд лежал на земле и тихо стонал. Он, видимо, был оглушен.

— Вот, погляди, — сказал Марушкин Зотову, подавая металлический кастет. — Этим предметом череп проломить недолго.

Зотов нагнулся и поднял небольшой финский нож.

— А это — тоже штука известная, — сказал он. — Не подкололи ли его?

Через несколько минут к месту происшествия прибыла машина скорой помощи и увезла Хепвуда в городскую больницу. Дежурный врач внимательно осмотрел матроса и установил, что он был оглушен ударом кастета. На левой руке его была кровоточащая ссадина, которая, к счастью, большой опасности не представляла. Широкая рубаха Хепвуда сзади была разрезана финским ножом. Удар не достиг цели благодаря подоспевшим лейтенантам.

Вскоре в больницу приехали Рославлев и заместитель начальника порта. В белых халатах поверх обмундирования они прошли в палату, где лежал Хепвуд, и сели возле кровати.

— Вот видите, — тихо сказал матрос и попытался улыбнуться. — Все-таки собаки капитана подкараулили меня.

— Раны, к счастью, не опасные, вы скоро встанете на ноги, — ответил Рославлев.

— Надеюсь... Но на «Виргинию» я не вернусь... Нет, не вернусь...

Лицо Хепвуда покрылось румянцем, глаза потемнели, в голосе прозвучало озлобление.

— Если я вернусь на «Виргинию», меня убьют или сбросят в море... Вы должны защитить меня... Помочь мне...

Хепвуд стал просить, чтобы ему дали возможность вылечиться и дождаться другого парохода, на котором он уедет домой. Да, он не собирается покидать свою родину, где прожил много лет, где живут его родные и близкие. Он вернется домой, но на другом пароходе, в качестве пассажира или матроса, не все ли равно. А когда приедет на родину, он не будет молчать...

Рославлев и заместитель начальника порта молча слушали взволнованную речь матроса. Каждое слово, видимо, стоило ему больших усилий, но он заставлял себя говорить, чтобы высказать все, что накопилось у него на душе.

Когда заместитель начальника порта отлучился, чтобы поговорить с главным врачом, больницы, Рославлев спросил Хепвуда.

— Вы знаете тех, кто напал на вас?

— Нет, — покачал головой Хепвуд. — Было темно. Все случилось неожиданно. Меня сразу оглушили.

— Может быть, это те, кого вы видели в ресторане?

 — Может быть... возможно... но утверждать не могу...

Хепвуд замолчал и подтянул сползавшее одеяло. Потом он медленно произнес:

— Господин начальник... Я все время думаю об этом человеке.

— О ком?

— О пассажире, про которого я вам рассказывал... Он, наверное, уже сошел на берег... Это очень плохо и опасно.

— Вы можете описать его наружность?

— Могу. Я помню его, помню его лицо, фигуру. Невысокий, полный, лицо круглое. Правда, я видел его издали, темной ночью... Дождь хлестал вовсю. А он был в макинтоше и спущенной шляпе, но все равно, если я встречусь с ним — я узнаю его. Обязательно узнаю. И пусть это стоит мне жизни — я не уступлю ему дороги.

Вернулся заместитель начальника порта и сообщил, что обо всем с главным врачом договорился. Хепвуду будет обеспечен необходимый уход и лечение. Пусть он спокойно лежит, не волнуется.

— Спасибо вам... товарищи... — сказал Хепвуд и посмотрел на посетителей: не обиделись ли они, что он назвал их товарищами?

Рославлев и заместитель начальника порта вышли из больницы на улицу — каждый к своей машине. Прощаясь, представитель портовой администрации сказал:

— Неприятная, дурацкая история... Привыкли там, у себя, грызться, как волки... Не поделили чего-нибудь, — и сразу за ножи. Пьяные хулиганы!

Рославлев промолчал. Он или не хотел, или, не знал, что ответить.

Глава V НЕУДАЧА КАПИТАНА ГЛЭКБОРНА

Торговый пароход «Виргиния» стоял у причала. Большой и неуклюжий, он был выкрашен в серовато-черную краску, которая местами уже стерлась и облупилась.

Наступали сумерки. Далеко на горизонте гасли последние солнечные лучи. Расплывчатее и туманнее делались контуры словно дремавшего парохода, и только по бортам его все еще ярко блестела надпись большими латинскими буквами — «Виргиния». Волны плескались, накатывались на берег и медленно, нехотя уходили назад, в море.

Еще недавно светлоголубое, небо постепенно теряло свою прозрачную голубизну, становилось темноголубым, синим и словно приближалось к земле, к морю.

В порту кончился рабочий день. Замерли, подняв стальные хоботы, подъемные краны. Смолкло все, что недавно двигалось, шумело, грохотало.

На пароходе «Виргиния» гулко отзвучали восемь склянок. В кают-компании давно накрыли стол к ужину, и старший помощник капитана нервно расхаживал по залу, ежеминутно поглядывая на часы.

Старший помощник раздражен. Уже более двух часов капитан «Виргинии» Джемс Глэкборн находится на берегу по делу проклятого Хепвуда. Черт бы подрал этого тихоню-матроса. Правда, Хепвуд новичок на «Виргинии», это его первый рейс, а за время рейса он проявил себя смирным и дисциплинированным матросом. Однако, сойдя на берег, он ухитрился кому-то досадить или напакостить, иначе почему же его собирались ухлопать.

Старший помощник не знал всех подробностей происшествия на берегу. Капитан Глэкборн был угрюм, малообщителен и со своими подчиненными разговаривал редко. Но старший помощник уже двадцать лет шляется по земным лужам, — так он пренебрежительно отзывался о морях и океанах. За это время он видел куда более серьёзные вещи, чем свернутые челюсти и проломленные черепа. По твердому убеждению старшего помощника, вся эта чепуховина не стоит того, чтобы опаздывать к ужину.

Однако, повидимому, в оценке истории с Хепвудом капитан Глэкборн расходился в мнении со своим старшим помощником.

В затянувшейся беседе с заместителем начальника порта капитан весьма энергично потребовал возвращения раненого матроса на свой пароход.

— Ваш пароход? — удивился заместитель начальника. — Вы — владелец «Виргинии»? По данным, которыми мы располагаем, вы служите у торговой фирмы Харти и К°.

— Это не имеет значения! — сердито отозвался Глэкборн. — Я капитан и отвечаю за свой экипаж. «Виргиния» уходит завтра утром... Путь далек, и времени будет вполне достаточно, чтобы матрос Хепвуд поправился. О да, он поправится!

В словах Глэкборна прозвучала явная угроза, и его собеседник понял, что для матроса Хепвуда этот обратный рейс «Виргинии» может стать последним рейсом.

— Мы никого не задерживаем. Это не в наших правилах, — спокойно ответил заместитель начальника порта и посмотрел в упор на капитана. — Наш долг — оказать медицинскую помощь иностранному моряку, на которого было совершено нападение. Кстати, хотя причина нападения до сих пор не установлена, достоверно известно, что нападавшие — матросы с парохода «Виргиния».

Капитан Глэкборн пренебрежительно пожал плечами. Мало ли какой сброд у него в экипаже? Может быть, у них старые счеты, а может быть, поссорились из-за девчонки или из-за денег. Личные дела матросов вне его компетенции.

Советскому моряку, заместителю начальника порта, было хорошо известно, что входило в компетенцию капитана «Виргинии». Его обязанность — любыми средствами охранять интересы фирмы Харти и К°, обеспечивать ее прибыли, даже если пароход плавает под чужим флагом. А для этого из старой посудины, какой являлась «Виргиния», надо выкачивать все возможное и невозможное. Пусть надрываются в работе матросы, пусть на каждом шагу их ждет ругань, донимает палочная дисциплина, пусть они едят скудно и зарабатывают мало — Глэкборна все это не интересует. Ему платят — и он делает свое дело, свой бизнес. А на все остальное — наплевать!..

Франтоватый капитан Глэкборн злился и курил сигарету за сигаретой. Он еле сдерживался, чтобы не разразиться отборной бранью.

— Что же вы хотите? — неожиданно задал вопрос заместитель начальника порта. — Немедленного возвращения вашего матроса на борт «Виргинии»? А если этому воспротивятся врачи? С врачами вы будете считаться?

После короткого раздумья Глэкборн медленно проговорил:

— Я хочу собственными глазами убедиться...

— Что ваш матрос Джим Хепвуд не похищен? — усмехнулся собеседник... — Ну что ж, для вашего успокоения я предоставлю вам такую возможность.

Он снял телефонную трубку и попросил соединить его с подполковником Рославлевым.

...Повторный телефонный разговор с Москвой и полученные из центра указания несколько озадачили подполковника Рославлева. Он задумчиво ерошил густые черные волосы и пытался восстановить в памяти все подробности недавней беседы с Джимом Хепвудом.

Странно, очень странно... Таинственный пассажир, посаженный на борт «Виргинии» и так тщательно оберегаемый капитаном, возможно, уже на берегу, в городе, здесь, под боком... Все необходимые меры, конечно, приняты. Под наблюдение взяты все общественные места, в учреждениях и на предприятиях усилена проверка документов посетителей. В порту и на вокзалах дежурят опытные сотрудники. А результатов — никаких!.. Да и какие указания, инструкции, советы мог дать своим подчиненным он, Рославлев? — Будьте внимательны, смотрите, ищите, не попадется ли вам на глаза подозрительный человек, который может оказаться таинственным пассажиром с парохода «Виргиния». Вот и все! Приметы? Их немного, почти нет никаких. Куда должен был направиться таинственный пассажир — неизвестно. Какова цель его приезда в Черноморск, где нет крупных промышленных предприятий и научно-исследовательских учреждений? Скорее всего Черноморск избран как пункт пересадки или как пункт связи...

А что советует Москва? Все его мероприятия одобрены, одновременно ему приказано действовать максимально осторожно и никакой особой самостоятельности не проявлять. Если все принятые им меры результатов не дадут — ждать.

Действительно, очень странно... Ждать... А чего? Жаль, что начальство не догадалось командировать кого-нибудь в Черноморск, ориентировать, посоветоваться, выработать общий, наиболее разумный план... А время пока идет. «Виргиния» завтра снимается с якоря. Черт возьми, после отплытия «Виргинии» решение сложной задачи о таинственном пассажире может стать невозможным.

Все эти сомнения волновали, тревожили и даже раздражали подполковника Рославлева. Он нервно ходил из угла в угол и никак не мог придумать: что же еще надо сделать, чтобы не упустить этого загадочного пассажира, будь он проклят...

Часы безостановочно отсчитывали время. Сумерки опустились на город, и в кабинете стало темно. Подполковник подошел к стене, повернул выключатель, да так и остался стоять, хмуря брови и кусая губы. Он думал, упорно и напряженно думал.

Генерал сказал: «Ищите, непрерывно докладывайте и ждите дополнительных указаний». На прощанье он снова повторил: «Да, да, ждите, товарищ подполковник, не всякое ожидание означает пассивность...»

А потом неожиданно, совсем неожиданно заговорил о другом — попросил описать, где, в какой части города находится домик, в котором жил кораблестроитель профессор Савельев. Что бы это могло значить? Профессор погиб давно, подробности неизвестны... Старая, забытая история, ее следов не найдешь даже в архивах...

Рославлев зажег папиросу, но так и не закурил ее. Негромкий стук в дверь прервал его размышления. На пороге кабинета стоял мичман Бадьин, смущенно теребя фуражку.

— Входите, Павел Васильевич, — приветливо встретил его Рославлев и крепко пожал руку.

Мичман от удивления смутился еще больше. Подполковник видит его в первый раз, а знает уже имя и отчество.

Рославлев словно разгадал мысли своего посетителя.

— Мне еще вчера о вас дежурный доложил, когда вы иностранного матроса к нам привели. Дежурный сказал, что сегодня вы обещали зайти. Я ждал вас.

Подполковник подошел к столу, включил настольную лампу и, улыбаясь, посмотрел на растерявшегося мичмана.

— Садитесь, курите и давайте беседовать... Очень хорошо, что вы не отмахнулись от иностранца, а привели его к нам.

— А как же иначе, товарищ подполковник.

Я службу знаю... Действую всегда по обстановке, по уставу и по совести.

— Отлично сказано!.. Мне бы хотелось узнать, как вы столкнулись с ним, о чем разговор был.

Бадьин не спеша рассказал все подробности своей встречи с матросом.

— Он, товарищ начальник, тайную полицию да ГПУ разыскивал. Не знает, конечно, нашей жизни. А в общем, видать, парень не плохой, — закончил Бадьин.

Подполковник слушал очень внимательно. В свою очередь он рассказал мичману о нападении на Хепвуда, когда тот возвращался на пароход. Хепвуд сейчас находится в больнице.

— Вот так история! — сокрушенно покачал головой Бадьин. — Жаль парня... Что же теперь будет? Иностранец, а обидели на нашей территории...

— Ничего, международных осложнений пока не предвидится, — улыбнулся Рославлев.

Потом, помолчав немного, неожиданно заметил:

— А ведь Хепвуд здесь совсем один. Один на чужой стороне. Ни родных, ни знакомых. И из товарищей вряд ли кто навестил его.

Рославлев задумчиво поглядел в окно.

— Не мешало бы вам, товарищ Бадьин, навестить Хепвуда в больнице. Взять над ним шефство, так сказать...

Павел Васильевич это предложение выслушал не без удивления. Матрос, конечно, здесь один, все это так. Но и он, Бадьин, не приходится Хепвуду ни родственником, ни приятелем. К тому же, удобно ли военному моряку заводить случайное знакомство с иностранцем?.. Впрочем, если товарищ подполковник считает, что это можно и нужно, что ж, он, пожалуй, согласен, только об этом придется доложить начальству.

— О начальстве не беспокойтесь, — сказал Рославлев, явно любуясь мичманом. — Я сам сообщу ему все, что надо.

Бадьин покрутил ус и кашлянул.

— Вам виднее, товарищ подполковник. Правда, сейчас у нас горячая страда, работенки хоть отбавляй. Скоро пойдем в плаванье. Но завтра же забегу в больницу. Обязательно. Может, действительно парню что-нибудь надо.

Рославлев поблагодарил Павла Васильевича и поднялся со стула. Встал и мичман. Они расстались как давнишние знакомые, и еще долго подполковник, стоя посреди кабинета, слышал удалявшиеся тяжелые шаги мичмана Бадьина.

Не возвращаясь к столу, Рославлев посмотрел на часы. Пора, пора! Он позвонил дежурному и сказал, что уходит домой. Если будут спрашивать, он весь вечер дома.

Рославлев убрал со стола бумаги, спрятал их в сейф и, заперев его, для верности несколько раз подергал за ручку.

Телефонный звонок застал подполковника уже на пороге кабинета. Он выслушал, что говорил невидимый собеседник, и коротко ответил, что тоже приедет в больницу, так как хочет присутствовать при разговоре капитана Глэкборна с Джимом Хепвудом. Подполковник Рославлев с сожалением подумал, о том, что ему приходится нарушить намеченный распорядок на сегодняшний вечер.

Небольшой двухэтажный особняк, из которого вышел Рославлев, стоял несколько в стороне от центра Черноморска. Город встретил запахами цветов, музыкой, доносившейся из ближайшего санатория, едва слышным шумом морского прибоя.

Попадались редкие прохожие. В Черноморске, как и во многих других южных городах, вся вечерняя жизнь сосредоточивалась на двух-трех центральных улицах и в небольшом городском парке. Там было шумно и весело. А здесь — тишина и покой.

...Хепвуд спал, когда дежурный врач ввел в палату капитана Глэкборна и сопровождавших его заместителя начальника порта и Рославлева.

Окна палаты выходили в больничный сад. Одно из окон было открыто, и легкая тюлевая занавеска едва шевелилась от теплого южного ветра. В палате стояло пять коек. Но, кроме Хепвуда, здесь находился только один больной — седой, усатый старик. Сдвинув на нос очки, облокотившись на высоко поднятую подушку, он читал газету. Поверх одеяла лежала его забинтованная,одетая в лубок рука. Прохор Тимофеевич Расторгуев — кочегар торгового парохода «Дружба» заканчивал курс лечения в хирургическом отделении городской больницы.

Дежурный врач, попросив остальных обождать, подошел к койке, на которой спал Хепвуд, и наклонился над ним.

— К вам пришли! — тихо сказал он. — Как вы себя чувствуете?

Матрос открыл глаза. Он узнал врача, и лицо его расплылось в улыбке.

— Благодарю вас, сэр... Немного лучше... Вот только очень болит здесь, — он показал на затылок. — И потом уши... Я стал плохо слышать.

Врач, едва касаясь, ощупал голову больного. Он дотронулся до затылка. Лицо Хепвуда исказилось от боли. Последствия удара кастетом оказались, очевидно, серьезнее, чем показал первый диагноз.

Врач подошел к ожидающим посетителям я предупредил их, что разрешает разговаривать с больным не более десяти минут.

— Этого вполне достаточно — заявил Глэкборн и направился к Хепвуду. Подойдя к больному, он некоторое время молча смотрел на него, потом заговорил решительно и резко. Он настаивал на немедленном возвращении матроса. Однако капитана Глэкборна постигла неудача. Джим Хепвуд наотрез отказался вернуться на «Виргинию». Ни уговоры, ни угрозы капитана не повлияли на решение матроса. Он упрямо качал забинтованной головой, лицо его побледнело от волнения, и он повторял, словно заученный урок:

— Нет, сэр, не могу, сэр! Поправлюсь и вернусь, обязательно вернусь. Обещаю вам. Извините, сэр, но я же не виноват, что так получилось... Уверяю вас, что я ни в чем не виноват!


Рославлев внимательно слушал разговор капитана с матросом, ничем не выражая своих чувств. Он даже отводил глаза, когда взгляд Джима, словно в поисках поддержки, останавливался на нем. Подполковник — официальный представитель власти — только присутствовал, он обязан был оставаться беспристрастным и спокойным.

В одну из томительных пауз, когда капитан Глэкборн, истощив свои доводы, угрюмо, с открытой ненавистью смотрел на матроса, раздался хриплый басок лежавшего неподалеку Прохора Тимофеевича Расторгуева.

— Товарищ доктор! Чего мучаете больного человека... Совесть-то у него есть, у этого господина капитана? Или он ее за борт выкинул за ненадобностью?..

Капитан Глэкборн не все понял из того, что сказал старый кочегар. Но, встретившись с осуждающим взглядом старика, он резко встал со стула, показывая этим, что разговор с Хепвудом окончен. Даже не взглянув на больного, он церемонно раскланялся с остальными и направился к выходу.

До этого момента врач молча стоял у окна, словно все происходившее в палате не касалось его. Сейчас же, после ухода Глэкбориа, он подошел к кровати и сказал тоном, исключающим всякие возражения:

— Пора, товарищи, пора! Больному вредно волноваться.

Рославлев и заместитель начальника порта вышли из палаты. Уже находясь за дверью, они услышали, как гудел негодующий бас Прохора Тимофеевича Расторгуева.

Некоторое время Рославлев шел задумавшись, затем неожиданно спросил дежурного врача:

— Скажите, доктор, положение больного вызывает опасения?

 — Нет, нет, — поспешно ответил врач, — никакой опасности. Все, на что жалуется больной, скорее всего результат нервного потрясения, а не последствия полученных травм и ушибов. Но так или иначе — ему надо вылежать, отдохнуть...

— Сколько времени ему придется пробыть в больнице?

— Трудно сказать... Думаю, что не больше недели.

Рославлев медленно возвращался домой. Из открытых окон звучала музыка, слышался веселый смех. Воздух был наполнен ароматом цветов. Издалека, с моря, доносился привычный шум прибоя.

Глава VI «ВЫ НЕ ИЗ ФРИСКО?»

Над морем летела песня. Молодые сильные голоса отчетливо выводили знакомые слова:

Дети разных народов,
Мы мечтою о мире живем.
А когда заканчивался куплет, с особой силой, задорно, бедро и весело звучал припев:

Песню дружбы запевает молодежь, молодежь, молодежь!
Эту песню не задушишь, не убьешь, не убьешь, не убьешь!
Юноши и девушки в разноцветных купальных костюмах и трусах облепили импровизированную эстраду — огромный камень, обломок морской скалы. На самом верху, балансируя, стоял юноша и дирижировал небольшим красным флажком.

Ребята пели дружно, с увлечением, во всю силу легких. Отдыхающие на пляже с удовольствием прислушивались к знакомому мотиву, а некоторые, выглядывая из-под тентов и зонтов, даже подпевали... Ласковое, горячее солнце, безбрежная морская даль, чистый прозрачный воздух — все располагало к отдыху, радости, песне.

Курортный сезон был в разгаре. Отдыхающие до отказа заполнили санатории, дома отдыха и частные дачные домики вблизи моря, на склонах гор, на окраинных улицах Черноморска. И, как всегда бывает в курортных городах, пляж, на котором мелькали бронзовые, шоколадные и молочно-белые тела, стал местом встреч и прощаний, случайных знакомств и сердечной дружбы.

Сегодня на заре скорый поезд Москва-Черноморск привез очередную партию отдыхающих и экскурсантов. А днем, после завтрака, большинство из «новичков» уже находилось на пляже.

Невдалеке от молодежного хора расположилась группа иностранцев-туристов, профсоюзных и общественных деятелей и представителей печати. Они прибыли в СССР по приглашению ВОКС, побывали во многих городах и, как это было предусмотрено заранее разработанным маршрутом, длительное пребывание в Советском Союзе завершали поездкой по южному побережью и кратковременным отдыхом в Черноморске.

На пляже иностранцы выделялись яркими купальными костюмами, полосатыми шерстяными трусами и цветными очками неестественно больших размеров. Укрывшись от солнца, они с интересом наблюдали за отдыхающими и о чем-то оживленно беседовали. Некоторые из них подходили, к поющим и в такт песне похлопывали в ладоши.

Чуть поодаль от группы иностранцев на мелкой гальке сидел немолодой полный мужчина в оранжевых трусах. Голову он прикрыл пестрым беретом, на плечи накинул белое мохнатое полотенце. На расстеленном рядом пиджаке лежали фотоаппарат и маленький термос.

Это был Гарольд Лидсней — американский журналист.

Его появление в числе туристов было неожиданным для них самих и стало известным только на борту парохода, на котором они прибыли в СССР. Корреспонденции Лидснея о пребывании в Советском Союзе регулярно появлялись в одном из крупных американских еженедельников, но все эти корреспонденции были заполнены главным образом описанием маршрутов, подробностями поездок, пейзажей и условий «сервиса». В этих корреспонденциях почти не упоминалось о самом главном: о жизни советских людей, о мирном строительстве во всех уголках страны, о том радушии, с которым всюду принимали гостей из-за океана.

Это было непонятно и даже обидно для многих членов иностранной делегации, особенно для тех, чьи статьи, очерки, заметки были полны описаний встреч с советскими людьми, их высказываний о мире, о дружбе.

Однако руководитель делегации, президент одного из крупных газетных агентств, не считал нужным вступать в какие-либо переговоры и объяснения с Лидснеем. Умный, осторожный человек, совершивший уже не одну поездку в страны Европы, он не без основания предполагал, что журналистская деятельность не является единственной и главной для Гарольда Лидснея и что, пожалуй, с таким, как Лидсней, не стоит связываться, не стоит портить отношений.

Сам Гарольд Лидсней держался независимо, в приятельские отношения со своими соотечественниками не вступал, только наблюдал за ними из-под больших, в золотой оправе, очков. А они отвечали ему официальной учтивостью, за которой прятали отчужденность, а некоторые даже неприязнь. С ним старались меньше сталкиваться и реже разговаривать.

Так было и сегодня. Все члены делегации расположились на пляже вместе, рядом, обменивались впечатлениями, перебрасывались шутливыми репликами. А Лидсней устроился поодаль, в одиночестве, и молча наблюдал за всем, что происходит вокруг.

Обычно молчаливый, угрюмый, с едва уловимым выражением брезгливости на крупном мясистом лице, Лидсней оживлялся и делался разговорчивым только тогда, когда сталкивался с кем-либо из советских граждан. Он задавал множество самых разнообразных и неожиданных вопросов, поясняя обычно, что его, иностранного журналиста, очень интересует жизнь и быт Советской страны. «Он восхищен успехами СССР и стремится, по мере сил, объективно и правдиво описывать все, что видит и слышит». Толстый блокнот журналиста был всегда заполнен цифрами, фактами, фамилиями и значками стенографических записей.

Но не только один Гарольд Лидсней предпочитал сегодня одиночество. Неподалеку от живописной группы иностранцев, в тени деревьев, растянувшись на полотняных шезлонгах, в стороне от шумливых «пляжников» отдыхали выздоравливающие больные из хирургического отделения городской больницы Джим Хепвуд и Прохор Тимофеевич Расторгуев. Блаженно посасывая короткую трубку, старый кочегар дремал, а Джим задумчиво, не отрываясь, смотрел в бескрайнюю голубую даль моря. Иногда на его лицо набегала тень, белесые брови хмурились, на щеках выступали желваки... Очевидно, нерадостные думы волновали выздоравливающего иностранного моряка.

...По пляжу медленно шли двое: чуть сгорбленный мужчина средних лет, плотного телосложения, ничем не примечательной внешности, в просторном парусиновом костюме, широкополой соломенной шляпе и больших темных очках. Рядом с мужчиной, легко ступая босыми ногами по гальке, шла миловидная беловолосая девушка лет 20-22, в шелковом голубом платье.


Оба они выглядели новичками среди бронзовых «ветеранов» черноморского пляжа. Так оно и было на самом деле: только ранним утром приехали и остановились на частной квартире Владимир Петрович Сергиевский и его дочь Татьяна.

На окружающих Сергиевский производил впечатление усталого и чем-то недовольного человека, брюзги и ворчуна. Таня трогательно заботилась об отце, старалась развлекать его и почти не оставляла одного. Так было в поезде, так было и по приезде суда. Вот и сейчас она искала место, где можно было бы укрыть отца от чрезмерных щедрот южного солнца. Увы, таких мест почти не было. Солнечные лучи забирались в самые укромные уголки, и весь пляж был похож на большую обнаженную ладонь.

Осторожно обходя лежавших у моря людей, Сергиевские медленно шли вперед. Внезапно Таня остановилась и показала отцу на шезлонги хирургического отделения. Здесь действительно была тень. Кроны невысоких деревьев, подступивших к самому пляжу, создавали искусственный шатер, задерживали поток неумолимых солнечных лучей.

— Сюда, папа! — Таня взяла под руку отца, и они торопливо пошли к облюбованному месту. Дежурная медицинская сестра любезно разрешила воспользоваться запасным шезлонгом, и через несколько минут Владимир Петрович устраивался отдыхать. Он снял шляпу, вытер вспотевший лоб, однако очков не снял. Таня объяснила сестре, что у отца больные глаза, а здесь, даже в тени, чересчур светло и солнечно.

Скоро Владимир Петрович остался один. Таня, сбросив платье и оставшись в купальном костюме, умчалась к морю.

— Дочка-то одна? — поинтересовался Прохор Тимофеевич.

Общительный старик любил поговорить и был рад новому соседу.

— Одна! — ответил Владимир Петрович, не поворачивая головы.

— Учится?

— Да, студентка.

— И, видать, — заботливая...

— Да, очень.

— Ишь, как стрекоза, скачет... Обрадовалась морю, соскучилась... Небось, из Москвы?

— Из Москвы. — Владимир Петрович обернулся к собеседнику и поинтересовался:

— А вы здешний?

— Здешний. Кочегаром на пароходе «Дружба» хожу, — словоохотливо отозвался Прохор Тимофеевич. — Да только уж второй месяц, как кочегарку на больничную койку сменял. Все из-за нее, проклятой. — Он показал на свою забинтованную руку. — Валяемся вот с иностранным товарищем, с Джимом, балакаем полегоньку, кто в лес, кто по дрова...

Джим, лежавший рядом, услышав свое имя, повернул голову и приветливо улыбнулся. Он, видимо, хотел что-то спросить, мысленно подбирая русские слова, но внезапно его внимание отвлеклось. По пляжу медленно шел Гарольд Лидсней. Лидсней направлялся в сторону молодежи, продолжавшей все так же весело и дружно петь.

Лидсней в своих оранжевых трусах и пестром берете, с фотоаппаратом через плечо привлекал всеобщее внимание. Джим Хепвуд словно забыл о соседях. Он не сводил глаз с проходившего мимо журналиста и, казалось, пытался восстановить в памяти, вспомнить, откуда ему знаком этот полный, осанистый мужчина, такой спокойный и самоуверенный?..

Перехватив взгляд матроса, Сергиевский неожиданно сказал на хорошем английском языке.

— Тоже иностранец. Можете поговорить, душу отвести...

Хепвуд вздрогнул и повернул голову. На него в упор уставились черные окуляры очков Сергиевского. Расторгуев тоже с удивлением взглянул сначала на нового соседа, потом — на Джима. На какое-то мгновение старику показалось, что матрос смутился... Но тут же его лицо расплылось в улыбку.

— Вы говорите по-английски? — Джим явно был обрадован этим. — Приятно, очень приятно... — Помолчав, он медленно добавил: — Мне кажется, я где-то встречал этого господина. Но где — не помню... Во всяком случае, не здесь, не у вас.

— Я-то ехал с ним в одном поезде. Поэтому знаю, — пояснил Сергиевский и откинулся на спинку шезлонга.

Лидсней вплотную подошел к молодежному хору, которым по-прежнему неутомимо дирижировал высокий загорелый юноша. Число добровольных участников хора росло. Песня звучала слаженно и звонко. Вслушавшись в песню, Лидсней тоже запел. Правда, он пел только мотив. Слов незнакомой песни он не знал, но это не смущало его. Лидсней пел, размахивая в такт левой рукой, пел с азартом, с увлечением. Юноши и девушки на какую-то долю секунды оборачивались, смотрели на него дружески и приветливо, явно одобряя участие в хоре.

...Джим Хепвуд медленно поднялся с шезлонга. У него был нерешительный вид.

— Возможно, я ошибся, сейчас узнаю, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь, и зашагал в сторону молодежи.

Гарольд Лидсней не обратил никакого внимания на человека, неторопливо подходившего к нему. А тот приближался, не спуская с него глаз. Вот он уже близко, совсем рядом.

— Хэлло! Вы не из Фриско?*["83] — спросил вполголоса матрос.

Лидсней даже вздрогнул от неожиданности, прекратил петь, потом мельком взглянул на Джима и коротко ответил:

— Нет, не из Фриско, но я там бывал. А что?..

Хепвуд неуклюже переступил с ноги на ногу и смущенно огляделся. Ему было неудобно, своими расспросами он мог помешать поющим. Но нет, никто не обратил внимания на подошедшего матроса. Даже девушка, которую Джим случайно толкнул плечом, не обернулась и продолжала с увлечением петь. Эту девушку Хепвуд узнал. Всего несколько минут назад он видел ее вместе с человеком в черных очках, с ее отцом.

— Прошу прощенья, по-видимому, я ошибся, — пробормотал в ответ Лидснею Хепвуд. Небрежно махнув рукой, он повернулся и пошел обратно к своему шезлонгу.

— Чудак! — громко по-русски сказал Лидсней, провожая взглядом долговязую фигуру матроса, и снова подхватил припев песни.

Когда Хепвуд вернулся на место, Расторгуев с любопытством спросил:

— Ну как, действительно знакомый?

— Нет... Я ошибся...

Хепвуд поглядел на второго соседа, в очках. Накрывшись газетой, тот безмятежно спал.

...Гостиница «Черноморская» заслуженно считалась гордостью городка. Это было здание отличной архитектуры. Пятиэтажное, белокаменное, с двумя боковыми пристройками, оно издали напоминало огромный белый корабль, который вот-вот поплывет по улице.

Напротив гостиницы был разбит небольшой сквер. На его широких голубых скамейках отдыхали прохожие и возвращавшиеся с берега моря курортники.

Джим Хепвуд тоже часто посещал этот сквер. Здоровье матроса постепенно улучшалось. Его перевели в отдельную комнату, специально освобожденную для него. Врачи разрешили ему небольшие прогулки. Утром и вечером он совершал здесь свой моцион. Сегодня, как вчера и позавчера, Джим опять пришел в сквер и на одной из дорожек столкнулся со своим старым знакомым мичманом Бадьиным.

Был предвечерний час, и мичман, закончив служебный день, торопился домой. Но, увидев матроса, которого он уже дважды навещал в больнице, Бадьин решил посидеть с ним несколько минут, раскурить папиросу, потолковать о житье-бытье.

Довольные встречей, они уселись на скамейке напротив гостиницы и закурили.

— Значит, плаваем? — дружелюбно спросил Бадьин, поглаживая усы. Его лицо светилось радушием.

— Плаваем?.. Ах, понимаю... Да, уже по земле понемногу плаваю. Ноги еще слабые, голова кружится.

— У нас есть такая поговорка: все пройдет, до свадьбы заживет.

— Я уже женат, — улыбнулся Хепвуд. — И мальчишка есть, как твой Андрейка. Ждет меня, соскучился... А жена, наверное, волнуется.

— Разве ты еще не написал домой? Ведь собирался.

— Написал, конечно... Все рассказал... И как на меня напали... И как меня спасли. А самое главное...

Хепвуд сделал паузу, и Бадьин переспросил:

— Что самое главное?

— Как ко мне отнеслись советские люди. Этого я никогда не забуду.

Хепвуд помолчал, отбросил попавший под ботинок камешек, затем добавил:

— Только не знаю, хватит ли у меня денег расплатиться с больницей — за лекарства, за питание... Ведь у матроса — какие сбережения!

Бадьин громко расхохотался.

— Чудак ты, Джим! Это тебе не будет стоить ни копейки. У нас лечат бесплатно.

Хепвуд был удивлен и обрадован.

— Неужели? Ты говоришь правду? Это очень хорошо... Это замечательно, черт возьми! Перфектли!..*["84]

— А как же! — протянул Бадьин, хотя и не знал толком, что означает это английское слово.

Завязался степенный разговор о здоровье, о семьях, о море. Мичман очень интересовался, как поставлена морская служба за границей, и Джим охотно обо всем рассказывал, восполняя недостаток русских слов энергичной жестикуляцией. Однако разговор неожиданно оборвался. Хепвуд внезапно встал, взглянул на часы и заторопился.

— Гудбай!.. До скорой встречи, товарищ. Врач будет сердиться. Я опаздываю.

Крепко пожав руку мичману, Хепвуд зашагал из сквера.

Бадьин изумленно смотрел ему вслед: что случилось, что за спешка?! Странный парень этот Джим. Чудной! Видно, его действительно крепко стукнули.

Мичман Бадьин не знал, что ровно минуту назад из гостиницы «Черноморская» вышел журналист Гарольд Лидсней и, не торопясь, — ему некуда было торопиться, — пошел вниз по улице, к морю. Гарольд Лидсней только что поужинал и, очевидно, захотел немного поразмяться. Вечерние прогулки очень полезны и рекомендуются тучным и пожилым людям. После такой прогулки легче работается и лучше спится. Через полчаса можно будет уединиться в своем номере и приступить к писанию очередной статьи в газеты, которые ждут его, Лидснея, сообщений из СССР.

Джим Хепвуд пошел тем же путем, что и Лидсней. Матрос видел, когда тот вышел из «Черноморской», и поэтому поспешил распрощаться с мичманом Бадьиным.

Матрос следовал за журналистом, не упускал его из виду, однако догнать его не старался. Они миновали один квартал, второй...

Все ближе доносился шум моря, потянуло свежим ветром — спутником вечернего прибоя. Прохожих на улицах, которыми шли Лидсней и Хепвуд, становилось все меньше и меньше. Хепвуд ускорил шаги, будто решившись нагнать Лидснея. Одновременно, не останавливаясь, он сунул руку в карман, тут же вынул ее и поднес к лицу. На какую-то долю секунды в широкой ладони матроса мелькнуло овальное, слегка вогнутое зеркальце. Но только на одно мгновенье. Хепвуд сразу же сунул зеркальце обратно в карман брюк и снова замедлил шаги. Он дошел до первого переулка и свернул в него. А через одну-две секунды вслед за Лидснеем тем же путем прошел, видимо, тоже направляясь к морю, Владимир Петрович Сергиевский.

Владимир Петрович шел шаркающей старческой походкой. На нем была неизменная широкополая соломенная шляпа и большие темные очки.

Глава VII ВТОРОЙ ВИЗИТ ХЕПВУДА

Подполковник Рославлев  только что закончил телефонный разговор с Москвой и сейчас расхаживал по своему кабинету, обдумывая события последних дней. Снова многое ему казалось странным и неясным. Загадка с таинственным пассажиром «Виргинии» так и осталась до сих пор неразгаданной. Наблюдения и поиски ни к чему не привели. Несколько раз сотрудники докладывали Рославлеву о появлении каких-то подозрительных личностей. Однажды гражданин невысокого роста, круглолицый, в сером, заграничного покроя костюме, пришел на почту и спросил, нет ли писем до востребования на имя Аршинова. Получив письмо, он вышел, а через некоторое время опять вернулся и спросил, нет ли письма на имя Цурадзе. Сотрудники заинтересовались этим гражданином. Однако оказалось, что он — действительно Аршинов, служит в одном из министерств, приехал из Москвы поездом уже три недели назад. Вторично на почту он приходил по просьбе своего больного товарища, который живет с ним в одном санатории...

В другой раз за таинственного пассажира приняли какого-то старичка, который несколько раз увязывался за иностранными экскурсантами. А он оказался бухгалтером из далекого сибирского совхоза, в котором жил и работал уже много лет. Старику интересно было понаблюдать — нравятся ли иностранцам наши санатории и вся наша советская, жизнь...

В общем, успеха не было. Иногда Рославлеву начинало казаться, что Хепвуд что-то напутал, ошибся или преувеличил и вообще никакого пассажира, сошедшего с «Виргинии», в Черноморске не существует. Джим Хепвуд, конечно, хотел помочь... он честный пролетарий... Ну что ж, спасибо ему и на этом... А вот сегодня, сейчас, вся эта история опять представилась ему запутанной и сложной — после того как у него второй раз побывал Джим Хепвуд.

Матрос вошел в кабинет Рославлева, тяжело дыша. Вид у него был растерянный и взволнованный. Сейчас он был взволнован куда больше, чем тогда, когда «Виргиния» еще стояла в черноморском порту, а он пришел сюда чтобы сообщить о приезде таинственного пассажира.

Из сбивчивого рассказа матроса Рославлев понял главное. С группой иностранных туристов в Черноморск приехал Гарольд Лидсней. Это — фашиствующий литератор, корреспондент реакционных газет и журналов, сторонник сенатора Маккарти.

Хепвуд рассказал Рославлеву о том, что Лидсней выступал свидетелем обвинения против «нелойяльных» американцев в городе Сан-Франциско. Среди обвиняемых был Гарри, тоже матрос, старый приятель Джима — не коммунист, а просто честный парень. Джим и Гарри вместе посещали митинги, вместе изучали русский язык... Джим слышал этого продажного писаку Лидснея на суде, инспирированном ФБР. Лидсней — враг демократии, враг коммунистов. — Почему же он у вас? — недоуменно спрашивал Хепвуд подполковника Рославлева.

— Сегодня утром на пляже я впервые увидел здесь Лидснея, — взволнованно продолжал Хепвуд, не ожидая ответа Рославлева. — Но я не был уверен, что не обознался. Тогда я подошел ближе и убедился, что не ошибся. Это был он, Гарольд Лидсней... корреспондент... А вечером я снова увидел его. Лидсней вышел из гостиницы «Черноморская» и отправился в сторону моря. Он пошел не туда, куда ходят гулять все честные люди... где шумное веселье, где играет музыка. Он отправился в пустынные переулки, в почти безлюдные места...

Глаза Хепвуда потемнели от гнева.

— Я хорошо знаю повадки этих господ. Если они ищут одиночества, значит должны кого-то встретить. А если этот кто-то прячется, значит он куплен ими, значит он — наш общий враг. Поверьте мне, что все это неспроста.

Хепвуд с шумом вдохнул воздух, наклонился ближе к Рославлеву и заговорил почти шепотом:

— Мне кажется, я не ошибся. В отдалении за Лидснеем шел какой-то человек. Я его обнаружил не сразу, но все же узнал... Да, да... Этого человека я уже видел второй раз. Когда первый раз я встретил его, на пляже, он говорил со мной по-английски, а сейчас недалеко от гостиницы в пустынном переулке он шел за Лидснеем. Именно за ним, или будь я проклят! — не выдержал и выругался матрос.

Хепвуд опустил голову, подождал, не спросит ли его о чем подполковник, и закончил:

— Мне конечно надо было идти дальше, не упускать из виду этих господ, но... — он поднял голову и виновато улыбнулся. — Но чертовски неприятно получать удар ножом или кастетом, начальник!

Матрос умолк и внимательно посмотрел на Рославлева.

Как и при первой беседе с Хепвудом, подполковник Рославлев слушал, не перебивая, не задавая ни одного вопроса. Он курил и смотрел куда-то в сторону. Могло показаться, что рассказ матроса мало интересует подполковника. Но это было не так. Мозг Рославлева напряженно работал. Когда Хепвуд подробно обрисовал наружность человека в черных очках и соломенной шляпе, у подполковника мелькнула мысль: не таинственный ли пассажир с парохода «Виргиния» шел на свидание с Лидснеем? Может быть, теперь — наконец-то! — обнаружился след этого невидимки. Подполковник от этой мысли даже вздрогнул и весь напрягся. Однако и в этот момент с его лица не исчезло выражение спокойствия и невозмутимости. Он обязан был в интересах дела выслушать все до конца, не забыть ни одного факта, не упустить ни одной детали.

Простившись с Джимом Хепвудом, подполковник Рославлев тотчас соединился с Москвой. К телефону подошел майор Уваров — ближайший помощник полковника Дымова. Майор сказал, что полковника сейчас на работе нет. Тогда подполковник коротко передал содержание своего недавнего разговора с Хепвудом и попросил поставить в известность генерала. Майор обещал сделать это и тут же подтвердил, что все сообщенное матросом о Лидснее полностью соответствует действительности.

— Хепвуд вам не сказал ничего нового, товарищ подполковник. Все эти данные нам хорошо известны. Но к нам в Советский Союз господин Лидсней приехал как журналист. А мы люди гостеприимные... Милости просим, гостям всегда рады. Лидсней в своих газетах и журналах много пишет, правда, больше о природе, о пейзажах разных, но выбор тем, как говорится, — его частное дело... Вот, собственно, и все, что я могу добавить к тому, что вам сообщил Хепвуд, — закончил майор Уваров. — А вообще, характеристика журналиста Гарольда Лидснея матросом дана правильная...

Майор еще раз обещал немедленно доложить генералу о своем разговоре с Рославлевым и дружески порекомендовал последнему ждать в ближайшее время указаний руководства по всем вопросам.

Телефонный разговор закончился. Ну, что же, ждать — так ждать. У подполковника было много и других самых различных дел. Все они требовали его личного вмешательства, по многим из них следовало ознакомиться с солидным справочным материалом, с докладными записками подчиненных, принять решения.

Большим усилием воли Рославлев заставил себя переключиться с дела «Виргинии» — так он мысленно для себя называл историю, связанную с иностранным матросом, — на другие дела. За последние дни их накопилось изрядное количество. А с утра надо будет заняться этим человеком в соломенной шляпе и черных очках...

Рославлев прошел к сейфу, вытащил пухлую папку с бумагами и с решительным видом вернулся к столу. Переключаться — так переключаться!..

В кабинете было тихо. Подполковник читал какое-то объемистое дело и красным карандашом отмечал в настольном блокноте важные для себя детали.

Слабый звонок городского телефона отвлек его от работы. Рославлев взглянул на часы: 22 часа 30 минут... Наверное, из дома. Жена, как всегда, ждет к ужину, а дочурка уже, очевидно, спит, она и сегодня не дождалась папы.

— Я слушаю. Кто говорит? — спросил Рославлев, по привычке тихо, предполагая, что услышит голос жены. Видимо, ответ, прозвучавший по телефону, удивил и даже озадачил подполковника. Он еще крепче прижал трубку к уху и повторил вопрос: — Кто говорит? — и только получив повторный ответ, удовлетворенно, с нескрываемой радостью, произнес: — Да, это я, Рославлев. Слушаю вас, товарищ полковник.

Невидимый собеседник говорил довольно долго. Подполковник внимательно слушал, стараясь не проронить ни одного слова. Придвинув блокнот поближе и переложив трубку в левую руку, он стал отвечать на вопросы и записывать.

— Хорошо... очень хорошо... Нет, никаких следов... Пока ничего... Это можно. Есть! Конечно, немедленно...

Эти и другие, столь же лаконичные реплики Рославлева свидетельствовали о том, что он сейчас же, без всякого промедления, приступает к выполнению задания, переданного ему по телефону.

Так оно и было в действительности. Закончив разговор и положив трубку, подполковник вызвал дежурного офицера. Сегодня дежурил лейтенант Марушкин. Высокий, плечистый, в ладно сидящем кителе, лейтенант вошел в кабинет и остановился у стола.

— Лейтенант Марушкин по вашему приказанию...

«Богатырь!» — подумал Рославлев, окидывая взглядом атлетическую фигуру Марушкина. И тут же невольно улыбнулся, представив себе, как расправлялись Марушкин и не уступающий ему по силе лейтенант Зотов с преследователями Хепвуда.

— Вот что, товарищ лейтенант, — официально сказал Рославлев, отводя глаза и пряча улыбку. — Мне очень нужен командир сторожевого катера мичман Бадьин. Знаете такого? Его адрес у нас имеется. Навестите его сейчас же. Если мичман уже лег спать, не беспокойте, передайте только, чтобы завтра рано утром зашел ко мне. Ну, а если он еще бодрствует, попросите зайти сегодня... сейчас. Скажите, что ненадолго. Есть у меня к мичману короткий, но очень серьезный разговор. Выполняйте!

Когда лейтенант Марушкин ушел, подполковник Рославлев зашагал по кабинету. Вид у него был веселый, довольный. Он даже начал насвистывать мотив песенки из «Веселых ребят»

Сердце, тебе не хочется покоя!
Сердце, как хорошо на свете жить!..
Подполковник очень редко позволял себе такие вольности...

Через минуту он снял трубку телефона и позвонил домой.

— Машенька, — сказал он мягко. — Видишь ли, дорогая... Я сегодня немного задержусь... Опять?.. Да, опять... Любушка спит? Хорошо... Постараюсь через час быть дома... Ты ложись, отдыхай... Спокойной ночи!

Глава VIII В КВАРТИРЕ МИЧМАНА БАДЬИНА

Домик семьи Бадьиных находился на Набережной улице. Это название она получила потому, что тянулась вдоль берега моря, недалеко от порта. По обеим сторонам улицы — белые, зеленые, розовые дачные домики, огороженные аккуратными заборами. За каждым забором виднелись кусты сирени, фруктовые садики, цветочные клумбы. Вся улица была засажена высокими густыми деревьями, их ветви во многих местах переплелись и образовали зеленые арки, сквозь которые почти не пробивались солнечные лучи.

Жена мичмана Бадьина была хорошей хозяйкой и содержала всю усадьбу в образцовом порядке. С утра до вечера она хлопотала то в комнатах, то в саду, и всюду за ней медленно шествовал пушистый домашний пес «Шалун», всем своим видом выражая преданность хозяйке и готовность исполнить любое ее приказание.

Мичман Бадьин всю свою жизнь провел в море. Прослужив много лет матросом на больших военных кораблях, пройдя во время войны все «огни и воды» — в буквальном смысле этого слова, так как он несколько раз тонул и горел, — Бадьин, как опытный бывалый моряк-сверхсрочник, был произведен в мичманы и назначен командиром сторожевого катера. Катер был небольшой, команда — малочисленна, но на флотской службе для Бадьина не существовало никаких исключений. Он настолько сжился с морем, с флотом, так крепко любил свою морскую профессию, что и в самом маленьком суденышке, в самом хрупком лимузинчике видел частицу могущества Советского Военно-Морского Флота и свою новую службу нес так же образцово, как нес бы ее на самом большом крейсере. На своем быстроходном катере он и впрямь чувствовал себя командиром «броненосца», как он шутя, с любовью называл это маленькое судно.

Экипаж «броненосца» — молодые, веселые ребята — был отлично натренирован. К тому же все «орлы» экипажа овладели двумя-тремя специальностями и могли в любой момент заменить друг друга — у мотора, у пулемета, у рации. Это особенно радовало старого моряка. Даже больше — он гордился этим и не раз повторял своим подчиненным полюбившуюся ему фразу: «У нас своя математика». Это означало, что количество матросов на катере надо увеличить по крайней мере втрое. Полученная цифра и будет означать «боевой штат» и боевые возможности экипажа катера.

Уже два года Бадьин жил в Черноморске и стал понемногу привыкать к оседлой жизни. К ней по мере сил приучала мужа Ксения Антоновна — жена Бадьина. Она считала, что ее «старику» пора уже «угомониться» и пожить с семьей. Правда, один из членов семьи, старший сын Бадьина, учился в Ленинграде, в Военно-морском училище, и приезжал домой только на каникулы. Зато младший сын Андрейка — непоседа, пионер-тимуровец — требовал не только материнской ласки, а и отцовского глаза и внимания.

Послушал ли Бадьин советов и просьб жены или уж так сложились его служебные дела — неизвестно. Но теперь он жил в городе, в семье, службу нес то в море, то на берегу, а в свободное время даже помогал своей жене в ее домашних заботах. Бывший боцман, он был человеком хозяйственным, мастером на все руки, и всякая работа у него спорилась.

На многих кораблях у Бадьина были старые друзья и приятели. Некоторые из них служили раньше под началом мичмана, считали себя его учениками и, несмотря на его строгость и требовательность, любили старого моряка, привязались к нему. Как только кому-нибудь из них случалось получить увольнение на берег, он непременно «заплывал» и в домик Бадьина. Здесь всегда встречали с распростертыми  объятиями: каждый моряк считался почетным гостем.

Сегодня, в очередной воскресный день, сюда «заплыл» давнишний приятель Бадьина главный старшина Петр Ключарев. Как и Бадьин, он уже давно закончил свой срок действительной службы в Военно-Морском Флоте, но не захотел расстаться с любимым делом. На рукаве его форменки красовались два золотых шеврона. Они означали, что главный старшина уже два пятилетия несет свою «вахту» сверх положенного срока.

Бадьина и Ключарева связывала многолетняя совместная служба на кораблях, участие в походах и боях, любовь к морю. Оба они были ревностными служаками, поборниками дисциплины и уставного порядка. Оба они нашли в морской службе свое жизненное призвание и о другой профессии и не помышляли.

Ключарев был вдовцом. Его жену и трехлетнего сынишку во время войны гитлеровцы сожгли в сарае вместе с группой колхозников, обвиненных в помощи партизанам. Об этом страшном злодеянии Ключарев узнал незадолго до окончания войны. Потеряв семью, Ключарев так и остался одиноким, «неприкаянным», как иногда, в минуту грусти, говорил он о самом себе.

Еще сильнее привязался он к кораблю, к его людям, считая корабль своим домом, а молодых матросов — «сынками». А когда его одолевали воспоминания о жене и сыне, когда тянуло к семье и домашнему уюту, он приходил к Бадьиным, где чувствовал себя не только желанным гостем, а другом и братом, полноправным членом семьи.

В доме Бадьиных существовал даже «ключаревский уголок». Здесь стояла койка, накрытая серым матросским одеялом, над ней, прибитая к стене, висела фотокарточка, на которой был снят Петр Ключарев в момент, когда командир корабля поздравлял его с награждением орденом боевого Красного Знамени. Рядом — фотоснимок жены и сына.

Под койкой стоял сундучок с различными игрушками, столярными и слесарными инструментами. Все это «хозяйство» принадлежало Андрейке — сыну Бадьиных, с которым у Ключарева установились самые лучшие отношения.

Старый моряк сердечно привязался к этому шустрому, смышленому мальчику, отдавал ему нерастраченную отцовскую любовь и часто, гладя его курчавую голову, думал о том, что и его сын, Витюшка, мог бы теперь быть таким же большим и веселым «моряком».

...Радостный лай «Шалуна» и громкий возглас Андрейки: «Дядя Петя!» — возвестили приход Ключарева. Еще в палисаднике он подхватил на руки Андрейку, расцеловался с ним и, сопровождаемый скачущим «Шалуном», вошел в дом. Здесь его приветливо встретила Ксения Антоновна.

— Молодец, Петя, что пришел. Сегодня будут вкусные вещи.

— С полосканием? — шутливо спросил Ключарев, намекая на «горилку».

— С полосканием, — в тон ему ответила Ксения, хотя знала, что вопрос был задан просто так, для шутки. Ключарев пил очень мало, «для компании», никогда не разрешал себе выпить лишнюю рюмку сверх положенной нормы. — Дисциплина на берегу — второй закон моряка! — обычно говорил он, отодвигая от себя все, что могло соблазнить его.

— А по какому поводу пир? — спросил Ключарев. — И почему Павел с утра теребит меня, чтобы обязательно пришел. Что случилось?

— Гостя ждем, — загадочно ответила Ксения Антоновна.

— Уж не меня ли?

— Ты всегда гость и всегда свой. А сегодня еще один дружок заглянет.

Вертевшийся рядом Андрейка не выдержал и выпалил:

— Иностранец!

Ключарев приподнял брови.

— Иностранец? На кой черт он вам нужен?

— Не знаю. Папа пригласил. Какой-то матрос, которого подкололи свои же...

— Слыхал, слыхал... А где же хозяин?

— Пошел за ним. Садись, подожди, сейчас появятся...

— Чего ж сидеть. Мы пока займемся с Андрейкой.

Андрейка потащил дядю Петю в «уголок» и стал ему показывать модель сторожевого катера, которую он, непременный участник всех соревнований юных морских моделистов, смастерил сам, без посторонней помощи, чем очень гордился. Ключарев взглядом знатока рассматривал модель и бросал отрывистые фразы:

— Хорошо... очень хорошо... А вот здесь, товарищ адмирал, не совсем того... бортовая обшивка толстовата... И со шпангоутом*["85] что-то неладно.

Андрейка морщил веснушчатый нос и неохотно соглашался, что бортовая обшивка действительно для модели сторожевого катера толстовата. Что же касается шпангоута, то... И тут он пустился в длинные рассуждения, пытаясь, блеснуть своими знаниями в морском деле. Ключарев терпеливо слушал своего юного друга, а потом перебил его:

— Ну, ладно, тебе виднее, ты — моделист. А вот давай я спрошу тебя по своей специальности.

Ключарев был рулевым и в этом деле считал себя «профессором».

— Спрашивай, дядя Петя!

— Вот ты тут на своей модельке изобразил руль. А можешь ли ты объяснить мне, из чего состоит рулевое устройство?

— Могу! — глаза Андрейки заблестели. — Пожалуйста, это каждый моряк знает.

— Ну, тогда докладывай.

— Рулевое устройство на моем катере состоит из пера руля, баллера*["86], румпеля*["87] и петель.

— Молодец! Из тебя и впрямь отличный рулевой выйдет.

— Сначала буду рулевым, а потом — в адмиралы! — авторитетно заявил Андрейка, и Ключарев только развел руками. Раз парнишка решил стать адмиралом — так оно, очевидно, и будет.

Лежавший рядом на полу «Шалун» вдруг вскочил, залаял и бросился вон из комнаты. Он первым встречал хозяина и гостя. Ключарев и Андрейка тоже поспешили к выходу. На веранде стояли Бадьин и Хепвуд. Бадьин крепко пожал руку своего друга и представил его гостю.

— Знакомься, Петя. Это — Джим Хепвуд, матрос грузового парохода «Виргиния». Тот самый, про которого я тебе как-то рассказывал.

Ключарев пожал, протянутую руку, сдержанно поклонился и быстрым, но внимательным взглядом осмотрел Хепвуда. Тот был одет в широкий темносиний костюм, в черные, поношенные туфли с толстыми резиновыми подошвами. Его одеяние было явно не по сезону и не гармонировало с ярким солнечным днем. Но Хепвуд еще в больнице, куда за ним зашел Бадьин, объяснил, что это — его единственный выходной костюм, хранившийся в чемодане. Чемодан принес с корабля в больницу посыльный капитана Глэкборна и передал, что Хепвуд может катиться ко всем чертям...

После того как Бадьин познакомил Хепвуда с женой и сыном, а «Шалун», принюхавшись к гостю, перестал лаять, все уселись за стол. За едой потекла неторопливая беседа на самые разнообразные темы: Хепвуд восхищался южной природой, хвалил отзывчивость и гостеприимство советских людей, благодарил за угощение. На вопросы хозяйки о здоровье он отвечал, что чувствует себя уже почти совсем хорошо и, наверно, через недельку сможет собраться в дорогу. К этому времени сюда должна прийти «старая лоханка» — «Виктория», и он надеется устроиться в обратный рейс.

Ключарева, конечно, интересовала жизнь иностранных моряков, их служба, заработки, отношения с начальством. Ключарев, собственно, был бы непрочь «зацепиться за политику», задать этому матросу несколько резонных вопросов — «почему?» Почему, например, в Америке и Англии... Но тут уж начиналась «опасная зона», которую Ключарев обычно проходил напролом, так как не терпел «дипломатии». Однако гость есть гость, надо соблюдать тактичность и лучше всего поговорить на морские темы.

— Вот вы сказали, — обратился он к Хепвуду, — что «Виктория» — старая лоханка. А «Виргиния» лучше?

Хепвуд ответил, что «Виргиния» лучше «Виктории», хотя хозяева и капитан Глэкборн скоро доведут ее «до ручки».

— Вы долго служили на «Виргинии»?

— Нет, это был мой первый рейс. Раньше много лет плавал на любой посудине — лишь бы кормили и платили.

— Я слыхал, — сказал Бадьин, — что у вас много безработных моряков.

— Да, это правда. Много ребят слоняются в портах без дела и без денег.

— А вам устроиться помог профсоюз?

— Профсоюз?.. — Хепвуд рассмеялся и с горечью добавил: — Нет, уж тут надейся на самого себя. Правда, мне это оказалось легче, чем другим.

— Почему? — поинтересовался Бадьин.

Хепвуд пожал плечами.

— Видите ли... Я — эйбл-симен! — Хепвуд ткнул себя пальцем в грудь.

— Что это значит? — не поняла Ксения Антоновна.

— Эйбл-симен — это лучший, классный матрос, — пояснил жене Бадьин. Ему уже не раз приходилось встречаться с иностранными моряками, и он был немного знаком с порядками на американских и английских пароходах.

— Да, да, — закивал головой Хепвуд. Он объяснил, что на торговых морских судах имеется две категории матросов: опытные, квалифицированные матросы — специалисты, которые называются «эйбл-симен», и обычные, рядовые матросы, которые выполняют всякую черную работу. Их называют «орденери».

Классных специалистов накаждом пароходе немного, но без них обойтись нельзя, так как они хорошо знают морское дело и умеют обращаться с приборами и механизмами.

— Значит, вам знакомо и рулевое дело? — спросил Ключарев. Он внимательно разглядывал гостя, удивляясь про себя: зачем Бадьин пригласил иностранца сюда? Об этом надо было бы спросить Павла, но Ключарев не успел с ним переброситься и несколькими словами.

На вопрос Ключарева Джим Хепвуд ответил утвердительно:

— Да, конечно... Я — рулевой.

— Вот как! — оживился Ключарев. — И я — рулевой. Значит мы... Как это у вас говорится... коллеги?

— Коллеги! — подтвердил Хепвуд. — Мне очень приятно!

Ключарев, обрадовавшийся, что встретил собрата по профессии, стал задавать матросу множество интересовавших его вопросов: сколько часов несут вахту рядовые матросы, часто ли сменяются рулевые, какими механизмами управления оборудована «Виргиния», умеет ли Джим пользоваться гирокомпасом?.. На все эти и другие вопросы Хепвуд отвечал охотно, но не всегда уверенно, что, очевидно, объяснялось недостаточным знанием русского языка. Иногда, не поняв русскую фразу, он переспрашивал, разводил руками и, извиняясь, говорил:

— Ай эм сорри!*["88] Мне трудно объяснить...

Ключарев нетерпеливо хмыкал. Он понимал, что матрос плохо знает русский язык, поэтому и не может подробно ответить на все вопросы, хотя некоторые из них были совсем обычными и даже пустяковыми.

— Хватит тебе, — остановила Ключарева Ксения Антоновна. — Ты совсем замучил человека. Ешь лучше...

— Пускай поговорят... все-таки — коллеги, — добродушно возразил жене Бадьин.

— И то правда, — согласился главный старшина. — Ты, Павел, на торговых плавал, я — нет. Вот и любопытствую... Да, друг, есть еще один вопросик, — обратился он снова к Хепвуду, незаметно для себя переходя с ним на ты». — А на твоей «Виргинии» авторулевой есть?

На мгновенье в глазах Хейвуда мелькнуло выражение досады.

— Авторулевой? — переспросил он. — Ах, да, понимаю... Автоматика... Есть, конечно... Я недавно стоял на вахте...

Брови Ключарева удивленно поползли вверх.

— То есть как стоял?.. Авторулевой сам...

Перехватив предостерегающий взгляд Бадьина, Ключарев закашлялся и поправил сам себя:

— Хотя конечно... безусловно...

В разговор опять вмешался Бадьин.

— Слыхал я, — сказал он, покручивая по привычке ус, — что на ваших пароходах введена новая система сигнализации.

Хепвуд ответил, что сигнализация осталась старая, о новой он что-то не слыхал.

— Ну, например, когда «Виргиния» входила в наш порт, у нее на мачте были два красных огня или что другое?

— Да... конечно... как и раньше — два красных огня, — несколько неуверенно подтвердил Хепвуд, которому все эти вопросы, видимо, не доставляли удовольствия и мешали есть.

Услыхав ответ, Ключарев снова закашлялся и даже покраснел от натуги. Бадьин же одобрительно кивнул головой, и произнес только два слова.

— Так!.. Понятно...

Ключарев собрался было задать еще какой-то вопрос, но на сей раз Ксения Антоновна решительно перебила его:

— Довольно! Неужели весь разговор только про твои компасы и штурвалы... Дай поесть гостю...

— Сенкью!*["89] — Хепвуд поклонился хозяйке дома и принялся за закуску. Ключарев почесал за ухом и поглядел на Бадьина. Тот невозмутимо прихлебывал из большой пузатой кружки свежее жигулевское пиво.

На этом и закончился разговор о «Виргинии». После обильной, сытной закуски все перешли на веранду. Ксения Антоновна принялась за уборку, а мужчины с удовольствием закурили. Андрейка, находившийся тут же, потрогал Хепвуда за рукав и задал неожиданный вопрос:

— Дядя матрос, а вы на войне были?

— Был, малыш. Служил на военном корабле.

— А живых фашистов видели?

— Видел... И на войне, и после войны...

Хепвуд посмотрел на Бадьина и Ключарева и увидел на их лицах сочувствие и понимание.

А вот Андрейке этот ответ был непонятен. Война закончилась, фашисты разбиты, где же теперь можно увидеть живого фашиста?

Заметив недоумение на лице мальчика, Хепвуд похлопал его по плечу и добавил:

— Вырастешь — все поймешь!..

Этот короткий разговор, видимо, вызвал у Ключарева тяжелые воспоминания. Услыхав слово фашист, он будто вздрогнул. Лицо его потемнело, в глазах промелькнул огонек ненависти.

— И я видал их, — хрипло произнес он. — Не только видал, а и бил... Эх, не вспоминать бы!..

В его голосе прозвучали такие нотки ожесточения, что Хепвуд невольно взглянул на старшину, собираясь о чем-то спросить. Но этому помешал Бадьин.

— Ничего, Петя, — сказал Бадьин. — Иногда вспоминать не вредно. Эта нечисть еще на земле осталась, темнит ясный день, да и к нам заползает... только волноваться не надо. Этим не поможешь.

Ключарев провел рукой по лицу, будто отгоняя мрачные мысли, и медленно, сквозь зубы проговорил:

— Да, есть еще нечисть, будь она трижды проклята!..

...Посидев еще некоторое время, Хепвуд поблагодарил хозяев за гостеприимство, попрощался со всеми и медленной, чуть прихрамывающей походкой пошел «домой».

— Теперь я дорогу найду сам, — сказал он Бадьину уходя. — Еще раз спасибо. Сенкью!..

Когда Хепвуд ушел, Бадьин и Ключарев некоторое время сидели молча, будто каждый из них думал о чем-то своем. Молчание нарушил Ключарев.

— Зачем ты его звал? — спросил он Бадьина.

— В гости... Человек пострадал... Один, здесь... Вот и пригласил...

— Иностранец все же...

— Ну и что ж?

— Вообще-то, конечно, ничего, но...

— Ты же слыхал, — оказал Бадьин, — человек он трудящийся, сочувствует нам, ненавидит фашистов.

После короткой паузы Ключарев убежденно сказал:

— А все-таки морское дело он знает плохо.

— Почему ты так думаешь, товарищ «профессор»? — оживился Бадьин.

— Тебе все шутки, а я серьезно говорю. Классный матрос, а сам в пустяках путается. Разве ты этого не заметил?

— Да, как тебе сказать... Может быть, у них матросов плохо обучают... Это же тебе не у нас.

— Понимаю. Но все-таки!.. Жаль, Ксения помешала, а то бы я его еще пощупал.

— Насчет чего?

— Ну, хотя бы насчет авторулевого. Стоял, говорит, возле авторулевого на вахте... Какая тут может быть вахта, когда приборы сами, автоматически работают. К ним матроса не подпустят. Он же не штурманский электрик. Или запутался или заврался парень.

— Ну, может, прихвастнул... Возможно, он и не классный матрос, а самый обыкновенный рядовой. Вот и запутался.

— Ну, а когда ты его спросил про сигнализацию — тут он уж совсем травить стал. И смех и грех! Да ведь всякий моряк знает: два красных огня на мачте означают, что пароход терпит аварию, управляться не может. А этот иностранец своим ответом сам себя на мель посадил.

— А может быть, после того как его стукнули свои же матросы с «Виргинии», у него в голове помутилось. А?.. Как ты думаешь?

Бадьин с усмешкой поглядел на своего друга..

— Тогда — другое дело, — согласился Ключарев. Медленно, словно задумавшись, он добавил:

— А ты бы все-таки об этом доложил.

— О чем?

— О госте, о разговоре... Мало ли о чем... Ведь не каждый день к тебе иностранцы приходят.

— Кому доложить?

— Не знаю... По команде... Тебе виднее...

Бадьин тепло глянул на Ключарева и сказал:

— Что же, спасибо за совет... Доложу!

Глава IX ПАВИЛЬОН «ПРОХЛАДА»

На углу Центральной улицы города, недалеко от гостиницы «Черноморская», стоит большой летний павильон с манящей вывеской «Прохлада». Здесь продаются натуральные соки и прохладительные напитки. С утра до позднего вечера павильон заполнен шумной, веселой толпой. Всякий проходящий мимо не может отказать себе в удовольствии заглянуть сюда, чтобы утолить жажду шипучей газированной водой со льда, пенящимся напитком «театральный» или выпить бокал свежего томатного сока. Почитателей последнего особенно много. Наполнив стакан этим рыже-красным напитком, они насыпают в стакан соли, перца, долго и сосредоточенно помешивают содержимое стакана целлулоидной ложечкой и лишь после этого начинают медленными глотками пить ароматный сок. Такую процедуру многие посетители павильона проделывают утром, до завтрака, днем, перед обедом, и вечером — в заключение хорошо прожитого дня.

Американский журналист Гарольд Лидсней тоже был частым посетителем павильона «Прохлада». Изнывая от жары, он несколько раз в день приходил сюда и выпивал два-три стакана воды с сиропом. Он привык, правда, к американской содовой воде, но здесь такой не  было и ему приходилось довольствоваться газировкой, бутылкой нарзана или боржома. Утолив жажду, он шел по своим делам, но через некоторое время обязательно опять появлялся в «Прохладе». Продавщицы уже привыкли к высокой, плотной фигуре иностранца, в больших, с золотой оправой очках, так смешно коверкавшего русские слова.

Джим Хепвуд, прогуливаясь по скверу Центральной улицы, обычно проходил мимо павильона. Он не был любителем толкаться в толпе ради стакана соку, к тому же на каждом углу стояли киоски и тележки с газированной водой. Вот и сегодня Хепвуд, проходя мимо, заглянул внутрь павильона, повидимому, намереваясь зайти, но увидел очередь, досадливо махнул рукой и медленно пошел дальше по скверу.

Устав, Хепвуд присел на скамейку, на том же месте, где несколько дней назад встретился, с мичманом Бадьиным. И опять, как и тогда, матрос увидел журналиста Лидснея, который не спеша шел по тротуару по направлению к гостинице «Черноморская». В этот раз Лидсней направился к павильону «Прохлада». Хепвуд проводил Лидснея долгим, изучающим взглядом, несколько секунд еще посидел в раздумье, затем встал и тоже пошел к павильону. Очевидно, матрос решил сегодня изменить своим привычкам.

В павильоне было, как всегда, полно народу. Несколько очередей тянулось к стойкам с напитками. У стен стояли высокие круглые столики, возле которых можно было, не присаживаясь, пить, чтобы не мешать людям у стоек. Два больших вентилятора, свисавшие с потолка, бесшумно рассекали воздух. Из репродуктора неслась негромкая, веселая танцевальная музыка.

Продавщицы за стойками работали очень быстро, почти автоматически, и через минуту Хепвуд уже держал в руках бутылку холодного нарзана и стакан. Матрос огляделся по сторонам, выбирая место, потом подошел к одному из столиков, возле которого стояли пожилая женщина с перекинутым через плечо мохнатым полотенцем и Гарольд Лидсней.

Матрос не обратил внимания на соседей. Но когда Лидсней немного подвинулся, уступая место, Хепвуд поднял глаза, узнал журналиста и, выдавливая на лице улыбку, сказал по-английски:

— Хэлло!.. Вы не из Фриско?


Лидсней чуть повернул голову и ответил:

— Нет, не из Фриско, но я там бывал... А что?..

— Я уже раз подходил к вам, на пляже, но подумал, что обознался. Мы с вами, кажется, земляки.

— Неужели? — воскликнул Лидсней. — Очень приятно! — он протянул Хепвуду руку и энергично потряс ее. — Вы из каких мест, старина?

— Из Филадельфии. Джим Хепвуд. Матрос «Виргинии».

— Очень приятно, — еще раз повторил Лидсней, наполняя стакан пенящимся напитком. — Вкусная водица, не правда ли?..

— Вкусная, — подтвердил Хепвуд и усмехнулся. — Вы себя не назвали, но я вас знаю.

— Откуда, дружище? Мы с вами, кажется, нигде не встречались...

— Лично — нет... Но я читал ваши статьи в газетах и журналах... Кроме того, один раз имел небольшое удовольствие слышать ваше устное выступление... На митинге...

— Ах, вот как! И что же, вам, наверно, мое выступление не понравилось? — Лидсней громко рассмеялся.

— Откровенно говоря — нет, не понравилось.

— Почему?

— Я не сторонник Маккарти, молодчиков из Американского легиона и их покровителей.

— О-о... Тогда конечно... Но как вы здесь очутились?

— Приплыл на «Виргинии». А потом задержался... По некоторым причинам.

— Какие же это причины?

— Долго рассказывать, да и не стоит. Просто ваш единомышленник капитан «Виргинии» сэр Глэкборн решил при помощи своих подручных объясниться со мной в чисто американском стиле. Мне пощупали череп, ребра — и я оказался в русской больнице.

— Печально! — протянул Лидсней оглядываясь. Посетители павильона приходили и уходили, у этого столика тоже менялись люди. Никто не обращал внимания на двух иностранцев, говоривших на своем родном языке.

— Печально! — повторил Лидсней. — Я не сторонник таких методов. Может быть, я могу чем-нибудь помочь вам?

— Нет... благодарю вас... — Хепвуд залпом выпил воду и поставил стакан на столик. — Советские власти обеспечили меня всем необходимым. Скоро я закончу леченье и как-нибудь доберусь домой. Впрочем...

— Что — впрочем?..

— Впрочем, вы могли бы мне оказать небольшую услугу... Но вряд ли вы согласитесь...

— Какую?

Хепвуд секунду, чуть прищурив глаза, посмотрел на журналиста, потом бегло оглядел ближайших соседей и затем заговорил быстро и возбужденно:

— Опишите в своей газете все, что здесь произошло со мной... Напишите, что американский матрос Джим Хепвуд очень благодарен русским за их гостеприимство, внимание, за бесплатное лечение... Напишите...

Лидсней жестом руки остановил Хепвуда.

— Дорогой мой! Пожалуйста! К вашим услугам. Наша печать всегда давала и дает объективную и правдивую информацию. Я готов выполнить вашу просьбу.

— Вы говорите правду? Вы согласны? — недоверчиво спросил Хепвуд. — Вы так напишете?

— Честное слово...

— И газеты напечатают?

— Конечно!

— О-кей!.. Я хоть чем-нибудь отблагодарю русских за все, что они сделали для меня.

— Ну, и отлично!.. — Лидсней допил свой стакан и бумажной салфеткой вытер руки. — Вы сумеете убедиться в том, что ваше мнение обо мне ошибочно. Но, дружище, ведь для того, чтобы писать, я должен, так сказать, проинтервьюировать вас.

— Что это значит?

— Ну, переговорить с вами, узнать все подробности: что с вами здесь случилось и все дальнейшее.

— Это правда, — пробормотал Хепвуд. — Как же это сделать?

Лидсней на минуту задумался, словно вспоминая что-то. Затем предложил:

— Знаете что? Для разговора с вами мне надо выкроить часок времени, не больше. Сегодня и завтра у меня полно дел. Наша делегация — я ведь здесь не один! — уезжает послезавтра. Теплоход отплывает в три часа дня. С утра я буду свободен. Приходите ко мне часов в двенадцать. Мы побеседуем, и я запишу все, что надо для будущей корреспонденции. Согласны?

— Согласен, — ответил Хепвуд. — Постараюсь прийти. Как вас найти?

— Очень просто. Гостиница «Черноморская», 2-й этаж, комната 13.

Хепвуд поморщился.

— Тринадцать? Плохая цифра.

Лидсней рассмеялся.

— Чепуха! Я не суеверен. Приходите, буду ждать. Всего хорошего.

Лидсней в знак приветствия помахал рукой и пошел из павильона. Хепвуд допил начатую бутылку нарзана и, лавируя между столиками, тоже пошел к выходу. На пороге он почему-то обернулся и оглядел посетителей. В шумной толпе мелькнуло знакомое лицо. Невдалеке от выхода, у высокого круглого столика, стояла девушка, которую Хепвуд дважды видел на пляже: один раз вместе с ее отцом — пожилым человеком с черными очками, она ему выбирала место, а другой раз среди поющей молодежи. Да, да, именно ее он задел плечом, когда подходил к Лидснею на пляже. Сейчас девушка с видимым наслаждением пила ароматный сок. Она стояла вполоборота от Хепвуда и не глядела на него. Но он видел ее хорошо, очень хорошо, видел в третий раз.

Впрочем, мало ли людей сталкиваются друг с другом в этом курортном городе, где вся жизнь проходит на пляже, в парках и на улице... А в павильоне «Прохлада» ежедневно толпятся сотни людей...

Хепвуд хмуро шевельнул бровями, вынул из кармана курительную трубку и вышел на улицу.

Таня Сергиевская продолжала пить. Она очень любила томатный сок.

Глава X СТРАННЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ

С утра в Черноморском порту царило обычное оживление. Готовился к отплытию советский теплоход «Крым». Чисто вымытый, сверкающий белизной бортов и палуб, он недвижно стоял у причала. Часть кают первого класса на теплоходе была предоставлена иностранным туристам, которые заканчивали свой отдых в Черноморске и собирались выезжать на родину через Москву.

За несколько часов перед отъездом делегация посетила Исполнительный комитет городского совета, чтобы выразить «мэру города» свое восхищение курортами Черноморска и поблагодарить за гостеприимство. Делегацию принял председатель исполкома — высокий седой мужчина. Он встретил иностранцев на пороге своего большого, просторного кабинета и радушным жестом пригласил садиться — где кому удобно.

Затем переводчик «Интуриста», сопровождавший гостей, стал поочередно знакомить его с каждым членом делегации, называя организацию, агентство, профсоюз, которые тот предоставлял. Когда эта церемония была окончена и все уселись за длинным столом, покрытым красным сукном, переводчик объяснил председателю, что отсутствует только господин Гарольд Лидсней, корреспондент американских газет. Ему нездоровится, и он просил передать свои извинения за вынужденное отсутствие. Господин Лидсней решил эти несколько часов до отплытия теплохода провести в гостинице, у себя в номере, а оттуда отправиться прямо на теплоход.

Эти же объяснения переводчик повторил по-английски, к сведению всей делегации. Руководитель делегации выслушал сообщение переводчика, не изменяя холодно учтивого, бесстрастного выражения лица. Но на лицах некоторых его коллег промелькнули иронические улыбки.

Когда председатель горсовета спросил, не нужна ли корреспонденту медицинская помощь, переводчик ответил, что господину Лидснею эта помощь уже была предложена, но он от нее отказался.

Один из членов делегации, сухощавый, еще молодой мужчина, с каким-то спортивным значком в петлице пиджака, нетерпеливо передернул плечами и вполголоса, по-английски, бросил фразу о том, что отсутствие Лидснея — не большая беда, делегация вполне может обойтись без него, это даже лучше... Руководитель делегации с немым укором посмотрел на говорившего, и тот, повернувшись к переводчику, добавил:

— Это можно не переводить.

Через несколько минут в кабинете председателя горсовета уже текла неофициальная, дружеская беседа. Переводчик едва успевал переводить многочисленные высказывания и вопросы гостей и подробные ответы председателя.

А в это время Гарольд Лидсней находился у себя в номере в гостинице «Черноморская». Очевидно, ему действительно нездоровилось, так как он полуодетый лежал на кровати, поверх одеяла, и лицо его — помятое, опухшее — все время болезненно морщилось. Лидсней непрерывно курил, наполняя комнату густым сизым дымом сигар.

Несколько раз Лидсней вскакивал с кровати, подходил к закрытому окну, отдергивал штору и наблюдал за людским потоком. Потом опять ложился, брал в руки книгу, но не читал ее и через секунду швырял обратно на тумбочку. Нетерпение сказывалось в каждом движении, в каждом жесте Лидснея.

Зеркальные вертящиеся двери гостиницы почти не останавливались на месте. Люди входили и выходили непрерывно. Перед глазами дежурного швейцара мелькали десятки, сотни жильцов и посетителей в разноцветных костюмах и платьях. Все проходили мимо, занятые своим делом, продолжая на ходу начатые разговоры. Лишь изредка кто-нибудь останавливался и спрашивал швейцара: где найти администратора, не подойдет ли сейчас сюда автобус с экскурсантами, много ли народу в парикмахерской? Швейцар, обладавший энциклопедическими познаниями в области гостиничного быта, отвечал на все вопросы и вежливо кланялся.

Среди прочих посетителей в гостиницу вошел и Владимир Петрович Сергиевский. Он был одет, как и большинство курортников, в легкий светлый костюм, на голове — соломенная шляпа с широкими полями, на ногах — мягкие спортивные туфли. Черные стекла очков закрывали глаза и придавали лицу строгое, мрачное выражение.

Сергиевский вошел в вестибюль и на минуту задержался. В этой гостинице он был первый раз. Большое и светлое помещение вестибюля выглядело очень уютно. Уставленное мягкой, стильной мебелью, освещенное солнечными лучами, проникавшими через полуопущенные гофрированные занавеси, оно походило на кают-компанию морского теплохода. Это сходство усиливалось и тем, что справа и слева, возле высоких пальм, стояли рояли, а на стенах, рядом с картинами, висели барометры. На полированных крышках роялей прыгали солнечные зайчики.

Две широкие лестницы по бокам лифта вели в верхние этажи гостиницы. Лифт почти бесшумно скользил в своей клетке вверх-вниз, шаги людей заглушались мягкими ковровыми дорожками.

Сергиевский окинул взглядом всю обстановку гостиницы, неторопливой походкой пересек помещение вестибюля и стал медленно подниматься на второй этаж. Швейцар, заметивший этого странного, чуть сгорбленного человека в черных очках, поглядел ему вслед. Он обратил внимание на то, что белые туфли этого посетителя были немного запачканы, будто он пришел сюда не по гладкому и чистому асфальту города, а по проселочной, плохо утрамбованной дороге. Но Владимир Петрович Сергиевский, как только вошел в вестибюль, тщательно вытер ноги о сетку, лежавшую возле дверей, так что придраться было не к чему. И швейцар повернулся, встречая новых и новых посетителей гостиницы.

Поднявшись на второй этаж, Сергиевский так же медленно и молча прошел мимо дежурной, сидевшей за столиком возле доски с крючками для ключей. Он свернул по коридору влево (в коридоре было тихо и пусто) и остановился у двери, на которой висела табличка с номером 13.

Сергиевский негромко постучал, и сейчас же из-за двери раздался голос Лидснея:

— Хэлло!.. Открыто!

Сергиевский открыл дверь и вошел. Посреди комнаты, наполненной сигарным дымом, стоял Лидсней в помятых брюках и нижней рубашке. На его лице выразилось недоумение и недовольство.

— Здравствуйте, — сказал Сергиевский на чистом английском языке. — Вы — Гарольд Лидсней?

— Да... С кем имею честь? — удивленно спросил Лидсней, разглядывая гостя. Ему показалось, что он уже где-то видел этого пожилого, чуть сгорбленного человека в черных очках. Да-да, определенно видел — то ли в парке, то ли на пляже... Но кто он и зачем пришел сюда в то время, как Лидсней ждет другого?..

— С кем имею честь? — нетерпеливо повторил Лидсней, заметив, что гость не спешит представиться.

— Сию минуту, — ответил Сергиевский. — Сейчас я вам все объясню... Разрешите присесть?

Лидсней раздраженно передернул плечами. Навязчивый старик, дьявол его принес в такое неурочное время.

— Садитесь, — бросил не очень любезно Лидсней. — Чем могу служить?.. Только прошу иметь в виду, что у меня очень мало времени.

— Вы спешите?

— Да... я спешу в порт, на теплоход... Он скоро отходит...

Сергиевский сел в кресло возле стола, снял очки, и лицо его сразу изменилось: стало моложе и приветливее.

— Насколько я представляю, господин Лидсней, вы собираетесь через некоторое время быть в Москве. Не так ли?..

— Да... Но какое вам дело? И что, собственно, вам нужно? Вы — американец, англичанин?

Сергиевский отрицательно покачал головой.

— Нет, вы ошибаетесь, я не американец и не англичанин.

— Так объяснитесь же, черт возьми! — почти крикнул Лидсней, продолжая стоять посреди комнаты.

— Сейчас!.. Присядьте, пожалуйста, и вы... Стоя разговаривать неудобно.

Лидсней тяжело опустился на край кровати и вопросительно поглядел на своего странного гостя.

— Вот теперь мы сможем объясниться, — сказал Сергиевский, и голос его зазвучал чуть громче и строже. После минутной паузы он добавил:

— Господин Гарольд Лидсней! Я имею полномочия переговорить с вами насчет дальнейшей поездки по СССР. В связи с некоторыми обстоятельствами вам придется изменить ваш дальнейший маршрут...

Лидсней ничего не понял. Какие полномочия? От кого?..

Но Сергиевский имел все основания для своего заявления Лидснею. В этот же день, всего час назад, в Черноморске, на Крутой горе, произошли события, участниками которых были Сергиевский, Таня, а также Хепвуд, которого сегодня, сейчас ждал у себя в номере гостиницы Гарольд Лидсней.

Глава XI СОБЫТИЯ НА КРУТОЙ ГОРЕ

Полюбилась Хепвуду эта окраинная зеленая улица. Здесь всегда было тихо, солнце не припекало так сильно, в тени густых деревьев дышалось легко. Совершая свои утренние и вечерние прогулки, рекомендованные врачами, Хепвуд неизменно проходил от начала до конца всю Набережную улицу. Медленной походкой выздоравливающего человека он шел мимо деревянных заборов и дачных домиков, уступая дорогу встречным, останавливаясь возле газетных витрин.

Здоровье Джима Хепвуда шло на поправку, он окреп и уже обходился без помощи палки. Иногда, правда, чувствовал неожиданную слабость и садился на первую попавшуюся скамейку, а отдохнув, поднимался и шел дальше, к порту.

Проходя мимо домика Бадьиных, Хепвуд часто останавливался и, если видел в садике Ксению Антоновну или Андрейку, приветствовал их помахиванием руки или обычной английской фразой: «Гуд монинг!»

Андрейка выучил уже несколько английских слов и с достоинством отвечал: — Гуд монинг, камрад Джим!.. Ксения Антоновна, не собиравшаяся изучать английский язык, приветливо отвечала: — Здравствуйте! — и приглашала зайти, посидеть. Но Джим не хотел быть назойливым и, поблагодарив за приглашение, шел дальше.

Несколько раз во время своих прогулок по Набережной улице Хепвуд видел в садике и самого Бадьина. Мичман подходил к заборчику, угощал матроса табачком, расспрашивал о самочувствии.

— Ну как, скоро домой? — спросил при последней встрече Бадьин.

— Да, надеюсь... соскучился по семье.

— Ну что ж, в добрый путь! Может быть, и не увидимся, так как меня несколько дней не будет дома.

— Спасибо вам, вы много для меня сделали..

Хепвуд раскурил трубку и закашлялся.

— Что, крепкий? — усмехнулся Бадьин.

— Крепкий.

— Русский табачок! — удовлетворенно сказал Бадьин. — Только держись!

Хепвуд кивнул головой и неожиданно спросил:

— Камрад Джон... Я хотел бы спросить...

— Спрашивай!

— Того пассажира с «Виргинии», про которого я рассказал советскому офицеру, нашли? Или ищут?

Бадьин с удивлением посмотрел на матроса, секунду помедлил, пыхнул дымом из трубки и затем ответил:

— Не знаю, о чем ты говоришь. В первый раз слышу. Какой пассажир?

— Ах, да... простите, вы не знаете... надо будет спросить того офицера... Ведь я ему все рассказал...

Это был единственный раз, когда матрос, беседуя с Бадьиным, вспомнил о таинственном пассажире, приехавшем на «Виргинии» в Черноморск.

Бывало, что в прогулках Хепвуда принимала участие Андрейка. Сопровождаемый «Шалуном», он шел рядом с матросом и знакомил его со всеми достопримечательностями города. В этих случаях Хепвуд изменял и удлинял свой обычный маршрут, так как ему было интересно слушать восторженные объяснения мальчика.

— Вот здесь, — говорил Андрейка, показывая на высокое светлое здание с большими окнами, — наша школа-десятилетка. Вон за этим забором — стадион. А здесь морской музей. Вам было бы, наверно, интересно побывать в нем.

Хепвуд кивал головой и говорил, что обязательно зайдет в музей.

— А как называются эти горы? — спросил как-то Хепвуд в одну из своих первых прогулок, указывая на цепочку гор, начинавшихся сразу же за городской окраиной.

— Это — Крутые горы. Там во время войны, когда в Черноморск пришли фашисты, скрывались партизаны.

— О-о, это, должно быть, очень интересно. Давай сходим туда. Ты мне все покажешь и объяснишь!

Андрейка был очень доволен тем, что Хепвуд обратился к нему с такой просьбой, и с удовольствием согласился на прогулку в горы. Здесь ему была знакома каждая тропинка — с ребятами из пионерского отряда он облазил все места, куда только можно было добраться.

Не откладывая, Андрейка с Хепвудом направились к горам. «Шалун», весело помахивая хвостом, бежал впереди. Ему эта дорога тоже была хорошо знакома.

Андрейка не забывал, что он — главное лицо «экспедиции», и по пути продолжал знакомить Хепвуда со всем, что, по мнению пионера, свидетельствовало о значении и славе Черноморска. Мальчик показывал матросу на маленький покосившийся домик и с загоревшимися глазами говорил, что в нем жил «знаменитый большевик» матрос Черевчук. Вот за этой зеленой оградой в братской могиле похоронены советские воины-разведчики, которые ночью пробрались в занятый гитлеровцами город, устроили панику и перестреляли много фашистов. По этой дороге, мимо могилы, в дни первомайских и октябрьских праздников всегда проходят колонны демонстрантов...

Увлеченный своим рассказом, Андрейка даже забыл про спутника, а тот молча и сосредоточенно шагал рядом с мальчиком, иногда оглядывался но сторонам, как бы запоминая дорогу, и изредка бросал короткие реплики: — Да... хорошо... интересно...

— А это что за домик? — спросил матрос, когда Андрейка остановился возле небольшого белокаменного домика с верандой, огороженного деревянным заборчиком. На стене, возле входной двери, висела черная квадратная пластинка с надписью золотыми буквами — мемориальная доска.

— Это — знаменитый домик! — сказал Андрейка, повторяя свое любимое слово «знаменитый». — Здесь жил профессор Савельев!

— Савельев? — переспросил Хепвуд.

— Да... Разве вы не слыхали о нем?

— Нет.

— Как же? — удивился и огорчился мальчик. — Вы — моряк, а не знаете. Ведь Савельев был знаменитым... Корабли строил.

— А что там написано? — спросил Хепвуд.

— Там написано, что в этом доме жил и работал советский ученый Савельев, который погиб в дни Великой Отечественной войны.

— Его убили? Или он умер?

— Не знаю... — Андрейка замялся. Ему не хотелось показывать свою неосведомленность, но врать он не привык и поэтому еще раз повторил: — Не знаю... этого никто не знает...

Белый домик был последним на этой окраине города. Рядом шумела небольшая, но густая рощица, за ней начиналась дорога в горы, вернее, не дорога, а тропинка — узкая и извилистая. Справа и слева нависали огромные каменные глыбы, между ними неожиданно для глаза зеленел кустарник, запорошенный пылью, вдали, на вершинах, виднелся лес.

Андрейка уверенно шел вперед, за ним, не отставая, поднимался Хепвуд. «Шалун» весело носился вверх и вниз, а иногда от удовольствия громко лаял.

— Еще шагов сто пройдем, — сказал, оборачиваясь, Андрейка, — и выйдем на ровное открытое место. Там — красиво!

Хепвуд не ответил. Он запыхался, вспотел и большим клетчатым платком вытирал лицо. Андрейка еще раз оглянулся и, заметив, что дядя Джим устал, ободряюще повторил:

— Еще немного осталось... Сейчас...

Действительно, вскоре они оказались на широкой открытой площадке, заросшей мелкими кустиками травы. На площадке, в некотором отдалении друг от друга, лежали три больших конусообразных камня. Очевидно, много веков назад они сорвались с гор и скатились сюда.

Камни крепко вросли в землю, потемнели от ветров и непогоды и казались издали тремя богатырскими головами в шлемах, безмолвно сторожившими это пустынное место.

Площадка возвышалась над крутым обрывом. Впереди раскинулась великолепная панорама моря. Оно лежало внизу, окутанное прозрачной и дрожащей голубой дымкой, и шум прибоя почти не доносился сюда. Позади сплошной, почти отвесной стеной тянулся лесной массив.

— Вон там, — Андрейка показал на лес, — прятались партизаны... Там темно и страшно. Но я не боюсь. Мы с «Шалуном» уже раз ходили туда... недалеко...

— Зачем? — спросил Хепвуд, оглядывая площадку цепким взглядом.

— Там можно набрать лесных орехов. Я обязательно еще раз схожу. Только не говорите моей маме, а то она меня не пустит.

Хепвуд прошелся несколько раз по площадке, взглянул вниз и быстро отошел от края.

— Хорошее место, — сказал он. — Красивое. Сюда люди ходят?

Андрейка не понял.

— Какие люди?

— Жители города.

— Н-нет, — неуверенно ответил Андрейка, но сразу же добавил более категорически: — Нет, что им тут делать? Иногда ребята бывают...

— Да-а, — неопределенно протянул Хепвуд, продолжая осматривать площадку. Видимо, она ему очень понравилась, так как на его лице появилась улыбка и он даже присвистнул.

— Вам здесь нравится? — спросил Андрейка.

— Нравится.

— И мне. Я обязательно приду сюда еще раз и пойду в лес... Наберу полный мешок лесных орехов и принесу домой... Часть отдам маме, а часть — дяде Пете.

— Тому моряку, что был у вас в гостях?

— Да. Он — знаменитый рулевой! — Андрейка не мог отказать себе в удовольствии еще раз щегольнуть этим словом.

Едва уловимая тень недовольства промелькнула на лине Хепвуда, словно он вспомнил что-то неприятное. Но мальчик этого не заметил.

— Ну что ж, пойдем? — спросил Хепвуд.

— Да, а то мама беспокоиться будет.

Андрейка позвал «Шалуна», который лежал в тени ближайшего камня, и стал той же узкой, извилистой тропинкой спускаться вниз. Хепвуд молча последовал за ним.

Прошло несколько дней. Хепвуд на Набережной улице не показывался, хотя Андрейка нетерпеливо высматривал его все время, так как собирался пригласить матроса в лес за орехами. Сегодня мальчик решил осуществить давно задуманный «дальний поход». Все благоприятствовало этому: отец находился в плавании; мать с утра ушла проведать больную родственницу и сказала, что вернется только к обеду. Она разрешила Андрейке погулять («Не забудь только запереть двери и калитку...»). Можно было безбоязненно отлучиться на два-три часа. Мешок для орехов был припасен заранее. Жаль только, что не пришел этот иностранный моряк. Но ничего, одному, пожалуй, даже лучше: Джим ходит медленно, а Андрейка с «Шалуном» быстро доберутся до места.

Вскоре Андрейка уже был в горах на площадке, возле лесного массива. Из леса тянуло сыростью, деревья стояли угрюмо, неподвижно, не поддаваясь набегавшему с моря ветерку. Андрейка на минутку задержался на месте. Ему было немного страшно. Он даже пожалел, что не позвал никого из знакомых ребят. Здесь, на площадке, — тепло, просторно, солнечно, а там, в лесу, — темно, сыро, глухомань... Не ходить? Отказаться от задуманного? Ведь никто не знает и никто не осудит...

Нет, он — пионер, сын военного моряка. Неужели же он струсит?

— Ну как, «Шалун», идем? — громко спросил Андрейка, чтобы звуком собственного голоса придать себе побольше храбрости.

«Шалун» понимающе вильнул хвостом, как бы объясняя, что ему все нипочем и он готов всюду следовать за своим хозяином. Андрейка проверил все свое вооружение — складной ножик, маленькую лопатку, толстую палку с резными узорами, мешок — и решительно шагнул в темноту леса.

Если бы Андрейка пришел сюда на час позже, он бы очень обрадовался: на площадке появился Джим Хепвуд. Наверное, моряк не отказался бы составить кампанию и пойти в лес за орехами... Но Андрейка уже давно находился в лесу, а у Хепвуда были свои заботы, свои дела, весьма далекие от интересов мальчика.

Выйдя на площадку, Хепвуд остановился и пристально, изучающим взглядом осмотрел уже знакомую ему местность. В этом взгляде сквозило что-то злое, хищническое. Плотно сжатые губы, нахмуренные брови над бегающими глазами, осторожные, почти бесшумные шаги — все свидетельствовало о том, что моряк взволнован или напуган. Но чем? На площадке было все так же пустынно, тихо, все так же недвижно лежали на местах огромные камни-валуны, позади глухо шумел лес. Вдалеке, над морем, в голубом, поднебесье, кружила птица... Полуденное солнце нестерпимо пекло. В этот час везде словно замирала жизнь.

Убедившись, что на площадке никого нет, Хепвуд облегченно вздохнул и... мгновенно преобразился. Из медлительного, слабого, выздоравливающего он превратился в сильного, энергичного человека, привыкшего к быстрым и решительным действиям. Очевидно, он очень спешил, потому что с этого мгновения не потерял зря ни одной минуты.

Хепвуд вынул из кармана пиджака небольшой, желтого цвета листок бумаги с обозначенными на ней линиями и стрелками, внимательно всмотрелся в этот небольшой чертежик, затем быстрым шагом прошел на середину площадки и скрылся за наиболее высоким и широким — вторым камнем. Здесь он отсчитал два шага по направлению к обрыву, присел на корточки, просунул руку в маленькое углубление под камнем. Пальцы его наткнулись на мелкие, острые камни, плотно утрамбованные в землю. Тогда Хепвуд начал поспешно отдирать их, не обращая внимания на боль и порезы. Но почва плохо поддавалась его усилиям. Хепвуд для удобства опустился на колени, вынул из кармана большой складной нож и толстый, заостренный на конце деревянный колышек. Действуя попеременно то тем, то другим, он, поминутно оглядываясь и тяжело дыша, стал выворачивать камни, выгребать землю. При этом он каждый раз запускал в образовавшееся углубление руку и что-то прощупывал.

Так продолжалось минут десять. Хепвуд трудился, хриплым шепотом произносил по-английски какие-то ругательства и продолжал лихорадочно раскапывать землю. — Проклятый старик! — дважды произнес он с ожесточением.

Вдруг Хепвуд радостно вскрикнул: его пальцы наткнулись на холодный круглый предмет. Тогда Хепвуд лег животом на землю и, кровяня пальцы, ломая ногти, стал обеими руками выкапывать находку. Длинные ноги моряка торчали из-за камня и носками грубых башмаков царапали землю. Наконец ему удалось обхватить круглый предмет, и он с усилием потянул его из земли. В его руках оказался небольшой круглый футляр, в какой обычно прячут чертежи. Да, в футляре и должны быть чертежи русского профессора Савельева. Он, Хепвуд, нашел, наконец, то, что искал, ради чего «Малыш» из Си-Ай-Эй стал Джимом Хепвудом, матросом торгового парохода «Виргиния», ради чего он совершил поездку в эту далекую и ненавистную страну, подставлял свою голову под кастет, валялся на больничной койке и так искусно играл свою трудную и опасную роль пролетария — друга Советского Союза. Вице-адмирал Артур Годвин и его помощник Смайльс могут считать, что дело — в шляпе. «Малыш» еще никогда не подводил своих шефов. Скорее спрятать бумаги и бежать к тому, кто ждет их... Скорее!..

...А в это время из лесу вышел Андрейка с полным мешком лесных орехов. Впереди бежал «Шалун», весьма довольный тем, что он опять видит солнце и может вволю носиться по просторной площадке, не натыкаясь на деревья и густой, колючий кустарник. Заметив торчащие из-за камня ноги, «Шалун» ощетинился и громко залаял. Андрейка вздрогнул и уронил мешок на землю.

Хепвуд мгновенно вскочил. Глаза его испуганно метались во все стороны, руки дрожали, лицо было измазано грязью и пылью. Вид его был настолько необычен, что Андрейка замер на месте, а «Шалун», не узнав знакомого, продолжал рычать и лаять.

— А, это ты! — хрипло произнес Хепвуд, увидев мальчика. — Откуда ты взялся?

— Из лесу, — ответил Андрейка, с удивлением оглядывая матроса. — «Шалун», молчать!.. Дядя Джим, что вы здесь делаете?

Хепвуд быстро засунул футляр во внутренний карман пиджака, отчего одна пола пиджака сразу вздулась. Затем Хепвуд отряхнул брюки, вытер платком руки и попытался улыбнуться.

— Я прогулялся сюда, — сказал он медленно, подбирая слова. — Здесь мне нравится.

— А зачем вы копали землю?

— Ах, это? — Хепвуд оглянулся на выкопанную яму. — Видишь ли, я заметил здесь красивую... как это по-русски... лизерд*["90]... ящерицу, голубую ящерицу и хотел поймать ее и подарить тебе. А она убежала под камень...

Хепвуд говорил отрывисто, коверкая слова сильнее, чем раньше. Улыбка не получилась, и лицо его исказила гримаса.

— Так это вы ящерицу спрятали под пиджак? — неуверенно спросил Андрейка, невольно делая шаг назад.

— Ничего я не прятал... это тебе показалось, — ответил Хепвуд, и в голосе его прозвучали раздражение и злоба.

Андрейка видел, что Хепвуд сейчас не похож на себя, на того приветливого, добродушного «дядю Джима», которого он встречал уже не один раз. Напряженный, злой взгляд, хриплый голос, непрерывное нетерпеливое поглядывание по сторонам — все это было странным и необычным. И к тому же матрос говорит неправду. Никаких голубых ящериц здесь нет... А под пиджаком у него торчит какой-то предмет.

Неожиданно Андрейку охватил страх. В мрачном взгляде Хепвуда мальчику почудилась угроза. Ему захотелось сейчас очутиться там, внизу, на улицах родного города, среди людей, а еще лучше — дома, возле мамы. Испуганно глядя на матроса, Андрейка стал пятиться назад. Хепвуд заметил это и сделал шаг вперед.

— Ты куда? — грубо спросил он.

— Домой... Мама не знает, куда я ушел, и будет беспокоиться.

— Постой! — так же грубо приказал Хепвуд. Ему нужна была минута времени, чтобы решить: что же делать? Этот мальчишка — неожиданный и единственный свидетель пребывания Хепвуда здесь, на этой горе. Если мальчишка проболтается — все может провалиться! Все — тщательно разработанная и отлично выполненная операция, награда, жизнь... Этого допустить нельзя. Мальчишку надо убрать, сбросить вниз, на камни, в море... Проклятая необходимость!..

Решение созрело почти мгновенно. Хепвуд схватил Андрейку за руку и рванул к себе. Мальчик закричал и попытался вырваться. «Шалун», вздыбив шерсть, с рычанием кинулся на матроса и острыми зубами вцепился в его штанину. Сильным ударом ноги Хепвуд отбросил собаку. Громко завизжав, она перевернулась в воздухе и, сорвавшись с обрыва, полетела вниз, на прибрежные камни. Все это произошло в одно мгновение... Теперь очередь за мальчишкой. Хепвуд снова рванул к себе Андрейку и занес над ним огромный кулак... Но опустить не успел. На площадку откуда-то снизу выскочила огромная овчарка. Ударив лапами в грудь Хепвуда, она свалила его на землю и, злобно рыча, оскалила клыки у самого горла. Дрожащего Андрейку подхватили чьи-то ласковые руки. Раздался резкий окрик: — Рекс! Фу! — потом прозвучал другой, негромкий, но властный голос:

— Встать! Ни с места! Руки вверх!..


Последние слова были повторены на чистом английском языке: Хендс ап!

Хепвуд повиновался: встал на ноги, медленно поднял руки и, сбычившись, мутным взглядом — со страхом, злобой и отчаянием — поглядел на окруживших его людей. В двух шагах от него с пистолетом в руке стоял Владимир Петрович Сергиевский — в неизменных черных очках и широкополой соломенной шляпе. Рядом с ним — его дочь, Таня. Она обняла и прижала к себе Андрейку, который расширенными от удивления глазами следил за всем происходившим. Справа и слева, тоже с пистолетами в руках, стояли два рослых лейтенанта — Зотов и Марушкин, те самые... На ихлицах Хейвуд уловил гнев и презрение.

— Обыскать! — приказал Сергиевский.

Зотов и Марушкин быстро выполнили приказание. Из карманов Хепвуда они извлекли складной нож, курительную трубку, желтый листок бумаги и круглый футляр, еще не очищенный от налипшей на него земли.

Сергиевский протянул руку, взял черный ледериновый футляр и, открыв крышку-колпачок, заглянул внутрь. На лице его появилось выражение удовлетворения и радости. Хепвуд настороженным взглядом хищника, у которого неожиданно вырвали добычу, следил за Сергиевским. Затем Хепвуд переступил с ноги на ногу и тяжело, шумно со всхлипом вздохнул.

Сергиевский закрыл футляр, и, обращаясь к Хепвуду, иронически оказал:

— Благодарю за потраченные усилия! Сенкью!

И чуть наклонил голову.

— А этого господина доставьте к подполковнику Рославлеву. Глядеть в оба!..

Лейтенанты понимающе кивнули, Марушкин же коротко ответил:

— Понятно, товарищ полковник!

— Вас, Татьяна Павловна, — продолжал Сергиевский, — прошу отвезти мальчика домой. Скажите матери, что мы ей потом все объясним.

Сергиевский снял черные очки. Глаза его — усталые, прищуренные от напряжения — весело блеснули, в уголках губ промелькнула знакомая хитринка.

— А я, — закончил он, — поеду в гостиницу «Черноморская» на свидание с журналистом Гарольдом Лидснеем. Надеюсь, у вас возражений нет? — повернулся он к Хепвуду.

Хепвуд ничего не ответил.

Глава XII ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР В ЧЕРНОМОРСКЕ

Пассажирский самолет Черноморск-Москва отправлялся завтра на рассвете. Полковник Сергей Сергеевич Дымов и старший лейтенант Татьяна Павловна Ремизова последний вечер в этом курортном городе проводили в квартире у подполковника Рославлева.

Только что кончили ужинать. Все были в прекрасном настроении, какое появляется у людей, хорошо потрудившихся и довольных результатами своих трудов. Теперь, когда все позади, можно позволить себе посидеть в кругу друзей, поговорить на любые посторонние темы, помечтать о будущем. Все, что удалось сделать здесь, в Черноморске, тоже имеет отношение к будущему. Ликвидирована еще одна авантюра заокеанских представителей «свободного мира», а наши ученые получат в свои руки ценные чертежи профессора Савельева. Профессор мечтал о будущем, а оно уже становится настоящим. Недалеко то время, когда первый глубоководный сверхскоростной корабль советской марки будет спущен на воду...

Поблагодарив хозяйку дома за вкусный и сытный ужин, все трое прошли в кабинет Рославлева. Здесь было очень уютно. Свет настольной лампы из-под матового абажура окрашивал мебель в мягкие тона. Монотонно, успокаивающе тикали часы. Теплый южный вечер глядел в распахнутые окна. Все вокруг дышало миром и покоем.

Татьяна Павловна забралась на диван, поджала под себя ноги, да так и просидела весь вечер. Как непохожа была она на ту девушку в голубом платье, которая недавно на пляже с увлечением пела песню с хором молодежи. Сейчас она была одета в военную форму, лицо ее выглядело старше, строже, а на лбу изредка появлялись морщинки.

Только сейчас, расположившись совсем по-домашнему, Татьяна Павловна по-настоящему почувствовала, как она устала. Сказалось напряжение последних дней. Наблюдение за «матросом» Хепвудом не прекращалось ни днем, ни ночью. И хотя львиную долю этого изнурительного труда взял на себя полковник, ей тоже изрядно досталось. А Сергей Сергеевич? Ремизова незаметно поглядела на своего начальника. Конечно, он тоже очень устал. Этот поседевший раньше времени человек, когда нападал на след врага, не знал ни сна, ни отдыха. Партия поставила его на этот ответственный пост. Партия доверила ему большую и трудную работу. И он выполнял эту работу со страстью, с вдохновением, вкладывая в нее всю ненависть к врагам, всю любовь к Родине. Таким его знали все подчиненные, все товарищи. За это ценили его начальники...

Татьяна Павловна заметила, что у Дымова воспалены глаза и слегка дрожит правая рука. Ей захотелось сказать полковнику много хороших, душевных слов, но она молчала, не решаясь нарушить тишину.

Всего несколько часов назад в служебном кабинете Рославлева полковник Дымов закончил третий по счету допрос «матроса» Джима Хепвуда. По довольному выражению лица полковника было видно, что эта, третья встреча с опытным шпионом оказалась наиболее удачной. Собственно, иначе и быть не могло. Хепвуда поймали с поличным, поймали в тот решающий момент, когда он пытался совершить еще одно преступление — убить Андрейку, сына мичмана Бадьина. Наблюдая за полковником, Татьяна Павловна подумала, что предстоит еще много потрудиться, чтобы окончательно распутать все хитросплетения врага, так упорно охотившегося за чертежами советского ученого Савельева. Хитрость, ложь, лесть, провокация, убийство — все использовал враг, чтобы добиться своего.

И как это часто бывает, словно прочитав мысли Ремизовой, Сергей Сергеевич, до сих пор молча раскачивавшийся в удобной качалке, заговорил именно об этом.

— Есть какая-то закономерность, — медленно начал он, — в том, что одно преступление влечет за собой другое. Шпион неизбежно становится вором, убийцей, исполнителем самых грязных, самых гнусных планов. Хепвуд — кстати, его агентурная кличка «Малыш» — не избежал этой участи. Случайным свидетелем его преступления оказался мальчик — значит мальчик должен быть уничтожен... Представляю себе ярость небезызвестного вам сэра Годвина, когда он узнает о провале своего «Малыша».

— Конечно, провал «Малыша» не доставит Годвину приятных минут, — сказала Татьяна Павловна. — Но больше всего его огорчит то, что не пришлось воспользоваться материалами профессора Савельева.

— Вы правы, — отозвался Дымов. — Это — большая неприятность для сэра Годвина и его хозяев. Ну что ж, мы рады доставить им эту неприятность.

Рославлев, которому многое из этой истории было неизвестно, с интересом прислушивался к разговору, ожидая найти ответы на волновавшие его вопросы.

— Скажите, Сергей Сергеевич, — не выдержал Рославлев. — Вы с генералом с самого начала подозревали, что Хепвуд — не тот, за кого себя выдает? По совести говоря, такое предположение у меня сначала и не возникало. Иногда, правда, мелькала мысль, но каждый раз она рассеивалась. Особенно сбил меня с толку последний визит Хепвуда, когда он сообщил мне о Лидснее... Ведь я добросовестно искал несуществующего пассажира с «Виргинии», хотя этот пассажир сам ко мне дважды являлся.

— Самокритика? — усмехнулся Дымов.

— Да, самокритика... анализ собственных ошибок... Скажу даже больше! — воскликнул Рославлев. — Если бы вы мне не позвонили в тот вечер, я стал бы охотиться за человеком в соломенной шляпе. Вот как все стало запутываться.

— Откровенность за откровенность! — снова усмехнулся Дымов. — Скажу вам честно, что твердой уверенности и у нас не было. Если бы она появилась, все произошло бы гораздо проще: подполковник Рославлев получает соответствующие указания, действует, выполняет... Нет, нет, дорогой товарищ, вся история с «Виргинией» и Хепвудом — сложная, запутанная задача. Я бы назвал ее уравнением со многими неизвестными.

Дымов встал с качалки, прошелся по комнате и остановился возле стены, где на гвозде висела гитара. В военной форме он казался моложе, стройнее.

— Любитель? — спросил Дымов Рославлева, показывая на гитару.

— Да... В свободную минутку балуюсь.

Дымов снял с гвоздя гитару, тронул струны и, прислушиваясь к их звучанию, сказал:

— И я в молодости любил эту певунью. Играл, говорят, неплохо.

Он взял несколько аккордов, но неожиданно прикрыл струны ладонью и спросил:

— Что бы вы сказали, друзья, если бы в одном из почтенных иностранных научных журналов появилась статья, в которой журналист Гарольд Лидсней, человек, весьма далекий от науки, выступил в роли предсказателя, проявил, так сказать, некоторое «предвидение»?..

Сергей Сергеевич снова переживал все перипетии законченного дела, в котором догадки и предположения дополняли, скрепляли очевидные факты, а проницательность и интуиция подкреплялись логикой.

— Вот послушайте, — оживился Дымов. — Лидсней в своей статье писал примерно следующее. Цитирую, конечно, на память:

«...Удача сопутствует нашим судостроителям. Есть основание предполагать, что в ближайшее время они будут располагать ценными научными материалами, дальнейшая разработка которых обеспечит создание небывалого по мощности и по скорости глубинного корабля... Ключ от этого большого изобретения — в наших руках...»

— Сказал бы, что это очень любопытная статья, — откликнулся Рославлев. — Сказано весьма туманно, но, очевидно, неспроста.

— Возможно, что эта статейка была инспирирована для того, чтобы потом, задним числом, сослаться на...

— Вы правы, Татьяна Павловна, — перебил Ремизову Дымов. — Простите, что прервал вас. Есть у нас такая пословица: нет дыма без огня... Господа американцы напускали этого туману и дыму для того, чтобы потом с невинным видом заявить, что они — сами с усами, ничего они не крали, приоритет за ними.

— Сергей Сергеевич, — взмолился Рославлев, которому не терпелось поскорее разгадать ход мыслей полковника. — Я в поговорках не силен. Нельзя ли пояснее?..

— Яснее?.. Пожалуйста! — Дымов повесил гитару и повернулся к собеседникам. — Статья Лидснея была своеобразным сигналом.

— Сигналом? — переспросил Рославлев.

— Да, сигналом для нас. К этому времени уже были основания считать, что материалы профессора Савельева не погибли, а где-то спрятаны самим ученым, боявшимся, что они попадут в руки фашистов. А коли так, — Сергей Сергеевич в возбуждении потер руки, — если наши предположения были реальными, создавалась интересная ситуация.

— Понимаю, — сказал Рославлев.

— Вот и отлично!.. Таким образом, нам следовало ждать гостя... Заморского гостя... Хотя этого гостя мы и не звали, но его появлению были бы рады. Вот это я и назвал интересной ситуацией.

Все рассмеялись.

— Вы помните, товарищ Рославлев, что вам сказал по телефону генерал? «Не всякое ожидание есть пассивность». В этих словах много смысла. Когда ждешь врага, не всегда следует спешить и, как бы это помягче выразиться, действовать слишком прямолинейно. Выдержка, гибкость, всесторонний учет всех обстоятельств, глубокий анализ... А вы, товарищи, небось, слушаете меня и думаете, что я вам лекцию читаю? А?..

— Нет, Сергей Сергеевич, — ответила Ремизова. — Мы вас внимательно слушаем и кое-чему учимся.

— Ну-ну, — шутливо погрозил ей пальцем Дымов. — Я просто рассуждаю вслух. Так легче проверять самого себя, свои решения и поступки... Так вот, Евгений Алексеевич, — он впервые назвал Рославлева по имени и отчеству, — ваше сообщение о визите Хепвуда пришлось кстати... Очень кстати.

Таинственный пассажир с «Виргинии»!.. Черт возьми, может быть, действительно прибыл этот нежданный и жданный гость?

Полковник посмотрел в сторону Ремизовой. Она сидела на диване, забившись в угол, все в той же позе, с поджатыми под себя ногами, и внимательно слушала негромкий, глуховатый голос Дымова.

— Правда, уже тогда я поделился с генералом одной, несколько удивившей меня деталью.

— Какой? — поинтересовался Рославлев.

— Капитан «Виргинии», почтенный мистер Глэкборн, не доверял матросу Хепвуду. А если так, капитан мог просто-напросто запретить матросу сходить на берег. Такое право есть у капитана. Этого не случилось. Матрос прогуливался по городу и даже забрел к вам, подполковник. Подозрительно.

В первую очередь нужно было узнать: существует ли на самом деле таинственный пассажир? В этом, товарищ Рославлев, вы нам очень помогли. Найти никого не удалось. Тогда возникла мысль: «А может быть, и нет такого?» Кто же тогда Хепвуд? Проверить все это можно было только здесь, на месте. И вот появились в Черноморске старик Сергиевский и его дочь — студентка Татьяна.

— Подозрительный субъект, весьма похожий на таинственного пассажира с «Виргинии», — констатировал Рославлев.

— ...И постоянно ворчавший, всем недовольный отец, изводивший своими капризами кроткую, терпеливую дочь, — весело продолжила Татьяна Павловна.

— Что делать! — развел руками полковник. — Уточняю: отец был не очень капризен, зато дочь действительно отличалась если не кротостью, то терпением... Точнее — дисциплиной!.. Все это было необходимо, абсолютно необходимо... В чем заключалась наша тактика, наша цель? Убедиться в том, что против нас действует враг, а убедившись в этом — осторожно пойти по вражьему следу и точно установить место, где Савельев спрятал чертежи. Главная задача — найти чертежи и взять их в свои руки. А все остальное — в зависимости от обстоятельств.

— Значит главная задача решена, — сказал Рославлев.

— Да! — твердо ответил Дымов. — Мы возвращаем нашей Родине труды ее верного сына — ученого-патриота Савельева. Даже после своей смерти он продолжает верно служить своему народу. Надеюсь, что взятые нами чертежи помогут министерству ускорить выполнение правительственного задания.

На некоторое время в комнате воцарилась тишина. Ее нарушала крупная бабочка, залетевшая в окно и бившаяся под абажуром. Рославлев снял абажур, и бабочка быстро выпорхнула в темноту ночи.

— Да, друзья, — снова нарушил молчание Дымов. — Во всей этой истории с «Виргинией», в инсценировке с матросом Хепвудом отчетливо виден «почерк» хитрого и коварного противника... Сэр Годвин! «Малыш» подтвердил мое предположение, что именно Годвин является вдохновителем истории с «Виргинией». Этот философ-разведчик из Си-Ай-Эй мне немного знаком. Правда, мы не пишем друг другу писем и не беседуем по телефону. Но мы познакомились по некоторым делам, и если иногда Годвин страдает бессонницей, нервничает и жалуется на печень, в этом есть некоторая доля и нашей вины.

Все рассмеялись, в том числе и сам Дымов.

— Пожалуй, самый остроумный ход разведки в истории таинственного пассажира с «Виргинии», — сказал полковник, когда смех утих, — это появление среди честных, вполне лойяльных иностранных туристов махрового реакционера, ставленника ФБР, журналиста Лидснея. Вероятно, по требованию разведки Лидсней был втиснут в состав группы туристов. Маршрут туристской группы с конечной остановкой в Черноморске Си-Ай-Эй вполне устраивал. Годвин отлично знал, что политические взгляды Лидснея нам известны, но именно на это он бил!.. Какова была задача Лидснея? Теперь она ясна: установить связь с «Малышом», принять от «Малыша» добытые чертежи и записи профессора Савельева и, пользуясь своим правом иностранного гостя в нашей стране, увезти украденные материалы, доставить их Годвину. Хепвуд не мог этого сделать сам... Носить при себе чертежи и расчеты было бы по меньшей мере рискованно для рядового матроса, в роли которого выступал Хепвуд.

— Сергей Сергеевич! — неожиданно раздался голос Татьяны Павловны. — Но ведь если бы вместо Лидснея приехал кто-нибудь другой, не с такой подмоченной репутацией, ему было бы куда легче установить связь с «Малышом»?

— Мне кажется, — медленно ответил Дымов, — Лидсней должен был по замыслу своих хозяев выполнить здесь два задания. Первое — получить чертежи и расчеты Савельева. Второе — явиться в случае необходимости своеобразным громоотводом. Годвин отлично понимал, что положение Хепвуда здесь, в Черноморске, не может быть достаточно устойчивым, особенно с того момента, когда «матрос» должен будет развить бешеную активность, чтобы добраться до савельевских чертежей. Безусловно, координаты места, где спрятаны чертежи, «Малыш» получил еще до отъезда, в резиденции Годвина. Однако до чертежей надо было добраться, а для этого следовало усыпить нашу бдительность. Вам понятно, что о нашем существовании Годвин не забывает. И вот разведка решила дать возможность Хепвуду-«Малышу» сделать еще одно разоблачение — разоблачение Лидснея.

Сделав такой шахматный ход конем, Хепвуд должен был, по мнению режиссеров инсценировки, выиграть качество, предстать перед нами в образе подлинно честного и искреннего человека. Еще бы — ведь он сообщил сущую правду о Лидснее!.. Ни слова лжи!..

— В шахматных задачах я тоже немного разбираюсь, — сказал Рославлев. — Для шахматиста выиграть качество — очень важно... Но во всем этом плане «гостей» из-за океана чувствуются слабые места.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, хотя бы связь. Нацеливая нас на Лидснея, Хепвуд невольно затруднял для себя связь с ним.

— Это верно. Тут уж Хепвуду приходилось проявлять инициативу, возможно, отступать от первоначального плана, а иногда действовать нахально, в лоб. Мне думается, что им обоим был заранее дан определенный пароль. Возможно, что этим паролем служили фразы, которые дважды слышала Татьяна Павловна, один раз на пляже, другой раз в павильоне «Прохлада»: «Хелло!.. Вы не из Фриско?» — «Нет, не из Фриско, но я там бывал. А что?..»

— Значит, вы считаете, что разговор Хепвуда с Лидснеем в «Прохладе» был вынужденным?

— Да... У Хепвуда иного выхода не было. Приближалось время отъезда Лидснея, предыдущие попытки встретиться не удались. Поэтому Хепвуд и решился договориться в павильоне «Прохлада». Разговор внешне был совершенно невинный.

— А мне, — улыбаясь сказала Ремизова, — пришлось из-за них выпить несколько лишних стаканов сока. Это — нелегко.

— Ничего, Татьяна Павловна, — успокоил Рославлев, — наш черноморский сок полезен для здоровья. Так что ж, Сергей Сергеевич, теперь все ясно!

Сергей Сергеевич кивнул.

— Однако в этой замысловатой схеме Годвина были два весьма существенных изъяна. Заокеанские философы от разведки не могли учесть их. Пороху не хватило. Получилось, что Годвин и его присные сами себя высекли, как гоголевская унтер-офицерская вдова. Ведь Хепвуд считал себя в полной безопасности. У него не возникло никаких опасений. Однако натренированным взглядом и нюхом матерый шпион учуял меня и Татьяну Павловну. Встречи на пляже, у гостиницы «Черноморская», в павильоне «Прохлада» насторожили его и даже убедили, что наблюдение ведется... Но за кем? У Хепвуда даже мысли не было о том, что интересуются его персоной. Он считал, что подобная честь выпала на долю Лидснея, и только Лидснея. Такая ситуация весьма облегчала нашу задачу... Однако и это, друзья мои, не главный и не основной просчет врага. Мичман Бадьин, старшина Ключарев, даже десятилетний Андрейка, простые советские люди, не учтенные шпионами из Си-Ай-Эй, оказали нам большую, неоценимую помощь.

— Бедный мальчуган, — сказала Татьяна Павловна. — Он так оплакивает своего «Шалуна».

— Может быть, мне удастся его немного утешить, — отозвался Рославлев. — Я дал распоряжение — из питомника ему принесут отличного щенка. Пусть растит караульную собаку!

Сергей Сергеевич закурил папиросу, откинулся на спинку кресла-качалки и, пуская в потолок кольца дыма, продолжал медленно говорить, словно восстанавливал в памяти все этапы схватки с врагом.

— Вы помните наш последний разговор по телефону? Тогда я еще был Сергиевским...

— Отлично помню! — ответил Рославлев. — Сразу же после этого разговора я пригласил мичмана Бадьина. Мне не пришлось ему многое объяснять, он понял меня с полуслова. Наши военные моряки — замечательный народ. В ответ на какой-то мой вопрос Бадьин ответил так, как мог ответить только настоящий советский человек и воин. «Я, — сказал он, — действую по уставу и по совести!..»

— Молодец мичман!

— Толковый товарищ. Уже на следующий день он организовал у себя дома превосходный обед, во время которого вместе с Ключаревым проэкзаменовал Хепвуда по морскому делу.

— И Хепвуд экзамена не выдержал, — с удовлетворением констатировала Татьяна Павловна. — Провалился!

— Провалился! — подтвердил Рославлев. — Слабовато, оказывается, знал рулевое дело.

— Вместе с Хепвудом на этом провалился и сэр Годвин, хотя он и носит чин вице-адмирала, — закончил его мысль Дымов. — Господин адмирал не учел, что его агенту, возможно, придется поближе столкнуться с нашими моряками.

— А экзаминаторы попались строгие, — улыбнулась Ремизова.

— Строгие! — Рославлев от удовольствия даже зажмурил глаза. — Особенно придирчивым оказался главстаршина Ключарев. Ведь он абсолютно ничего не знал, Хепвуда увидел впервые, но в разговоре с ним почуял что-то неладное и прямо посоветовал Бадьину доложить об этом. Как видите, бдительность можно проявить в любом деле.

— Сразу видно, что советской выучки моряки, — сказал Дымов. — Надо попросить командование отметить их. Этот экзамен оказался весьма кстати. Он явился, гак сказать, важнейшим дополнительным штрихом в обрисовке и характеристике Хепвуда. После этого своеобразного экзамена все последние сомнения рассеялись. Стало окончательно ясно, что Хепвуд — липовый матрос и мы находимся на верном пути.

— Хепвуд не может сетовать на отсутствие внимания к нему, — пошутила Ремизова. — Его личность мы изучили всесторонне.

— И правильно сделали, — ответил Дымов. — Семь раз отмерь — один раз отрежь. Золотое правило! Особенно необходимо оно в нашем деле.

Наступило молчание. Никто и не заметил, как пришла ночь — мягкая, тихая, ласковая. В окно было видно темное небо, густо усеянное звездами. Легкий ветерок едва шевелил прозрачную занавеску. Издалека глухо гудело море.

— Город уже спит, — задумчиво сказал Дымов, поднявшись и глядя в окно.

— Любимый город может спать спокойно! продекламировала Татьяна Павловна строчку из известной песни. И эти слова неожиданно, но естественно как бы подвели итог разговору чекистов.

Ремизова встала с дивана и подошла к Дымову. Теперь все трое стояли у окна, любуясь ночью и с удовольствием вдыхая посвежевший воздух.

— Любимый город может спать спокойно! — повторил Дымов, обнимая за плечи друзей. В эту фразу он вложил большой и понятный всем смысл.

Лев Самойлов, Борис Скорбин Паутина

Глава первая. «Ягуар-13» получает задание

— Ваш визит в Советскую Россию тщательно подготовлен. Угроза провала почти исключена. Успех дела зависит от вас самих. Необходимо все поскорее закончить и вернуться обратно. Долго ждать мы не можем. Вы давно не были на родине, но это не существенно. Оглядитесь — и начинайте действовать. Чек на ваше имя подписан. Деньги сможете получить через полчаса после возвращения и отчета здесь, в этой комнате… Кстати, о времени, напоминаю: каждое воскресенье, в 18.00 я жду донесений «Ягуара». Волна вам известна, и точно в 18.00, ни минутой позднее, ни минутой раньше. Точность нужна всюду, в нашем же деле — особенно.

— Да, конечно!

Этот лаконичный разговор происходил в начале мая 1952 года, ночью, в отдельном кабинете ресторана «Белая лилия», расположенного на одной из многолюдных улиц Западного Берлина. В кабинете находились двое. Молодой высокий мужчина лет тридцати, в спортивном костюме коричневого цвета, и низенький старик, ничем непримечательного вида, если не считать его блестящей лысины, обрамленной редкими седыми волосами, и слегка опущенных припухших век, которые делали лицо старика сонным и безжизненным.

У старика был высокий шишковатый лоб. На лбу смешно топорщились редкие кустики седых бровей. Старик постоянно шевелил бровями, не подымая на собеседника полузакрытых глаз. Вся его поза — усталая, стариковская — никак не соответствовала ни тону, ни приказаниям, которые он произносил короткими, отрывистыми фразами и которые так почтительно выслушивал его собеседник.

— У вас будет мало времени, — говорил старик. — Поэтому вы должны проявить дьявольскую активность. Полагаю, что вам следует придерживаться разработанного плана.

Молодой мужчина кивнул головой.

— Однако, — продолжал старик, — я не собираюсь лишать вас инициативы. Инициатива многого стоит. Но, зная ваши качества, я думаю, что план разработан правильно, с учетом способностей «Ягуара-13».

Слабая улыбка промелькнула на лице собеседника, но старик этого не заметил. Глядя куда-то в пространство, он продолжал:

— Всё свое внимание сосредоточьте только на одном объекте! Только на одном! Это — единственная ваша цель, единственное задание, которое должно быть выполнено во что бы то ни стало, и чем скорее… — старик пожевал губами и тем же бесстрастным голосом добавил: — Мы долго ждать не можем. Если вы окончательно убедитесь в невозможности добыть материалы, уничтожьте объект. Любым способом! Естественно, что в этом случае вознаграждение будет соответственно уменьшено. Надеюсь, вам известно, что за грубую работу мы платим меньше.

Внимательно слушавший мужчина чуть заметно пожал плечами. Ему хотелось возразить старику, своему шефу, что именно в этом случае ему, «Ягуару», грозит смертельная опасность, что именно в этом случае — попадись он, его наверняка не пощадят и тогда уж ему не нужны будут ни чеки, ни наличные… Но «Ягуар-13» был дисциплинирован, натренирован и давно уже привык скрывать свои чувства и желания. Годы учебы в разведывательной школе не прошли даром. К тому же он хорошо помнил слова начальника школы, в прошлом видного эсэсовца Отто Клейбниха о том, что этот чудаковатый старик, специально приехавший для последнего инструктажа, — крупнейший чиновник Разведывательного управления.

— Старик не любит, когда ему возражают, а в его руках наша жизнь и наша смерть, — так несколько патетически говорил Отто Клейбних, поучая своих воспитанников. И сейчас «Ягуар-13» внимательно слушал, не спуская глаз с этого вялого, лысого старика.

Из-за стены, из зала ресторана «Белая лилия», доносились лязгающие звуки джаз-оркестра. «Ягуар» поймал себя на мысли, что невольна слушает музыку, и она мешает ему сосредоточиться. Он даже на какую-то долю секунды забыл о своем строгом собеседнике, забыл о том, что ему предстоит выполнить не совсем обычное и очень опасное задание. Он даже (представил себя уже обладателем кругленькой суммы в долларах, которые дадут ему возможность. Возможность? Нет, никакой возможности! И сейчас, именно сейчас, он как-то особенно ясно понял это. Никакой возможности! Кто он, носящий кличку хищного зверя — ягуара? Тоже хищник! Человек без родины, маленькое звено большой, тяжелой цепи, к которой прикован навсегда. Этим звеном он стал несколько лет назад, когда еще шла война. Люди его страны, в которой он родился и вырос, сражались на фронтах, трудились в тылу. А он?.. Духовно опустошенный, озлобленный, равнодушный ко всему, он изменил своему народу, отрекся от своей родины, стал предателем… Конечно, не последнюю роль сыграли деньги, угрозы, трусость… Не стоит вспоминать. Он сам выбрал свой путь, путь «рыцаря плаща и кинжала». Рыцарь плаща и кинжала! Во всяком случае это звучит куда лучше, чем шпион и диверсант. Нет, он ни о чем не жалеет… Родина, народ, идеалы — все это пустые фразы, болтовня!

Эти мысли отвлекали, мешали слушать, а слушать было необходимо, ибо его хозяева начинали крупную игру, ставкой в которой была его жизнь.

Тем временем старик вытащил из бокового кармана мешковатого серого пиджака небольшой футляр и положил его на стол. Помедлив немного, он открыл футляр своими толстыми, словно обрубленными пальцами и извлек из него кольцо, сделанное в виде серебристой змейки. Свернувшаяся змейка с приподнятой головой, казалось, приготовилась к прыжку. Крошечные изумруды вместо глаз горели зеленым злым огоньком.

Старик молча протянул кольцо собеседнику, и тот поспешно и почтительно принял его. Положив кольцо на раскрытую ладонь, он внимательно рассматривал его, изучая каждый изгиб, каждую деталь.

— Прочтите! — приказал старик.

Пристально вглядевшись, «Ягуар-13» прочитал на внутренней стороне ободка кольца едва заметную надпись — Яр-13.

— Крайние буквы вашей агентурной клички и номер, под которым вы значитесь у нас, — небрежно обронил старик и впервые за всю беседу долгим испытующим взглядом посмотрел ка человека, сидящего напротив него.

У старика были маленькие черные глаза, глубоко засевшие в глазных впадинах.

— Завтра на рассвете, — продолжал старик, — вы вылетаете на юг, в дружественное нам государство. Оттуда морем вас перебросят в Россию, в небольшой курортный городок… В течение нескольких суток вы будете отдыхающим членом профсоюза… Но — не больше двух-трех суток. А потом к месту назначения — и за работу. И чем быстрее, тем лучше! Ваши документы безупречны, места, куда вы едете, вам знакомы…. Действуйте энергично и осторожно! В Москве вы встретитесь с нашим человеком… резидентом… Явку, способы опознания друг друга и место встречи вам сообщат перед самой высадкой на территорию России. Пока же могу напомнить наши, так сказать, принципиальные установки. Главный опознавательный знак — кольцо, которое вы только что получили. Такое же кольцо будет у резидента. Встретитесь в людном месте, в естественных условиях, поэтому внимательно наблюдайте за всем, что будет делать резидент, Следуйте за ним, ориентируйтесь в обстановке, быстро соображайте. В этом — конспирация и ваша безопасность. Впрочем, как я уже сказал, подробности вам будут даны позже.

Он опять замолчал и прикрыл глаза, но тут же, будто вспомнив самое важное, чуть повысив голос, сказал:

— Учтите — встреча с резидентом будет только один раз. Цель — он передаст вам кое-что, что вам, безусловно, понадобится. Если встреча сорвется, новую явку и новые указания получите от нас… Что еще?.. Живите скромно, тихо, не бросайтесь в глаза ни внешностью, ни поведением. Снимите койку в гостинице, общежитии, у какой-нибудь хозяйки. О многих своих привычках и желаниях на время забудьте. В общем — растворитесь. Ясно?

— Ясно!

Старик оглядел комнату, наклонил голову, прислушиваясь к доносившейся из зала ресторана музыке, словно впервые услыхал ее, и после небольшой паузы заговорил снова:

— В первый же воскресный день я жду донесения. Будьте осторожны, остерегайтесь, чтобы вас не запеленговали. Доносите предельно кратко и сразу же переходите на прием. Позывные заучите. Вопросы есть?

Вопросы? Какие могут быть вопросы у него — исполнителя чужой воли, чужих планов? Его задача — выполнить и выжить. Вопросы появятся там, на месте, но их, наверно, некому будет задавать, и тогда-то придется действовать так, как подскажет инстинкт самосохранения. А сейчас…

— Нет, вопросов нет…

— И очень хорошо, что нет… Не люблю непонятливых… Советую вам и на будущее — поменьше спрашивать!

И снова собеседник только кивнул головой.

Наступило молчание. Старик медленно и грузно поднялся из-за стола.

— Все! Желаю удачи!

Губы старика растянулись в улыбке, открыв ровные золотые зубы и обескровленные десны.

Черные глаза продолжали пристально, не мигая, смотреть на агента.

Мужчина тоже встал. Он почтительно наклонил голову, пожал протянутую руку старика и прошел в угол комнаты. Здесь висели его пальто и шляпа. Мужчина неторопливо и молча оделся, низко надвинул шляпу.

Медленной походкой он пересек слабо освещенный, дымный и уже почти пустой зал ресторана и вышел на улицу. Моросил мелкий дождь. Высоко в темном ночном небе вспыхивали, ползли, исчезали и вновь появлялись огни реклам. Мелькали названия напитков, жевательных резинок, новых кинофильмов, патентованных подтяжек, духов и модных романсов.

Мужчина пересек улицу и углубился в темный переулок.

Глава вторая. Подарок фрау Гартвиг

Все произошло с молниеносной быстротой.

Пожилая женщина в черном платье и старомодной шляпке, с базарной кошелкой в руках переходила улицу. В это время из-за угла, описав крутую дугу, вынесся легковой автомобиль. Своим лакированным крылом он с огромной силой ударил женщину и мгновенно исчез из глаз изумленных, испуганных прохожих. Над улицей пронесся и замер вопль. Когда люди подбежали к женщине, она была уже мертвой. Далеко в стороне валялась кошелка, из которой высыпалось несколько картофелин. Ни номера машины, ни ее отличительных признаков никто не успел заметить.

Лейтенант Рябинин всего этого не видел. Он подошел к месту происшествия уже тогда, когда машина скорой помощи увезла труп женщины, а столпившиеся прохожие и жители этой тихой берлинской улицы, сокрушенно покачивая головами, обсуждали случившееся. Тут же находились служащие народной полиции. Никакого вмешательства или помощи от Рябинина не требовалось. Помянув про себя недобрым словом всех автомобильных лихачей вообще и шофера-преступника, убившего только что пожилую женщину, в частности, Рябинин продолжал свой путь к дому фрау Гартвиг. Он обещал ей сегодня, перед отъездом в Москву, обязательно зайти еще раз. До отхода поезда с Силезского вокзала оставалось два часа, вещи уже сданы в камеру хранения, так что времени вполне достаточно.

Калитка палисадника была открыта, но на входной двери висел маленький никелированный замочек. Фрау Гартвиг всегда вешала этот хрупкий прибор, когда ненадолго отлучалась из дому в магазин или на базар. Двери она, конечно, запирала тщательно, со всей присущей ей аккуратностью, множеством всяких замков, засовов и запоров. Замочек же вешала как символический знак издавна заведенного порядка и охраны своего добра.

Рябинин поглядел на замочек и усмехнулся. Эта привычка хозяйки дома ему была знакома. Что ж, полчаса, пожалуй, он подождет в палисаднике, спешить все равно некуда. На этой скамейке возле небольшой цветочной клумбы очень удобно посидеть и покурить.

…Часть, в которой служил лейтенант Рябинин, стояла на окраине Берлина. Окончив военное училище, лейтенант приехал в советские оккупационные войска в Германии и начал свой трудный, но почетный путь офицера.

Служба целиком захватила его. Рабочий день, начинавшийся рано утром, заканчивался поздним вечером, так что и скучать лейтенанту было некогда. В редкие свободные вечера он захаживал к знакомому советскому инженеру Костромину, сын которого также окончи л военное училище и уехал служить на Дальний Восток. Костромин, пожилой, уже поседевший мужчина, лет пятидесяти, был, как и Андрей, страстным любителем шахмат. Склонившись над шахматной доской, они, не замечая времени, решали замысловатые этюды и спорили о талантах и красоте партий Ботвинника и Смыслова.

Инженер Костромин приехал в Берлин в 1948 году и застал здесь своих московских друзей, родственников Андрея — его родную сестру с мужем, — приезжавших сюда ненадолго. Костромин поселился с ними в одной квартире, в небольшом особнячке, принадлежавшем пожилой немке, вдове учителя музыки, фрау Гартвиг. Друзья вскоре уехали на родину, в Москву, а Костромин, скрепя сердце и тоскуя по родным местам, «застрял» здесь, как он выражался, надолго.

Когда в Берлин приехал Андрей, Костромин встретил юношу, как родного. Лейтенант напоминал ему сына, такого же рослого, плечистого, подвижного. К тому же встречи с Рябининым доставляли ему радость и отдых. Здесь, за границей, каждый советский человек, столкнувшись с земляком, знакомым и незнакомым, тянется к нему как к другу и готов делиться с ним всеми своими мыслями, воспоминаниями, мечтами…

Особнячок фрау Гартвиг стоял в тихом переулке, в стороне от шумных улиц. Рябинин охотна проводил здесь свободное время, а когда Костромина не было дома (он поздно задерживался на работе и часто разъезжал), сражался в шахматы с сыном фрау Гартвиг Паулем — шофером берлинского такси. Невысокий, худощавый, со значком члена Союза свободной немецкой молодежи на коричневой бархатной куртке, Пауль производил приятное впечатление своей скромностью и спортивной выправкой. Он изучал русский язык и просил Рябинина разговаривать с ним только по-русски, хотя лейтенант неплохо владел немецким, который изучал еще в школе и в военное училище.

Иногда Андрей любил посидеть, отдыхая у раскрытого окна, выходившего в небольшой палисадник, засаженный аккуратно подстриженными фруктовыми деревьями и кустами декоративной зелени.

Фрау Гартвиг, маленькая седая старушка в черном платье, на котором неизменно красовался белый накрахмаленный передник, всегда приветливо встречала лейтенанта. Она старалась сделать ему что-нибудь приятное — сварить по особому, только ей известному, рецепту кофе, принести свежие иллюстрированные журналы, выгладить измявшуюся гимнастерку. Рябинин быстро привык к старушке, освоился с ее малоразборчивой скороговоркой и, чтобы дать ей возможность заработать несколько марок, приносил в стирку и починку свое белье. Через несколько дней, приходя к инженеру, он получал белье чисто вымытым, тщательно выглаженным и аккуратно уложенным в плоский чемоданчик.

Старушка Гартвиг с большой теплотой вспоминала сестру Андрея и каждый раз, встречая лейтенанта, справлялась о ее здоровье и неизменно просила передать привет «кляйне фрау», которую она полюбила за доброту и веселый, общительный характер. Фотокарточка сестры Андрея стояла в рамочке на туалетном столике.

Гартвиг много раз предлагала Андрею Рябинину поселиться у нее в квартире в любой, самой лучшей комнате. Но лейтенант отказывался. Приветы сестре он не передавал, так как почти не переписывался с нею. В письмах к знакомой девушке Зое, которая жила в Москве и ждала приезда Андрея, у него находились другие, более интимные темы.

Отпуска на родину, как и все его товарищи офицеры, Рябинин ждал с нетерпением. Он представлял себе, как, переодевшись в штатский, недавно сшитый костюм, пройдется по улицам и площадям Москвы, как вместе с Зоей будет гулять по аллеям Парка культуры и отдыха или прокатится на теплоходе по каналу Москва — Волга. Может быть, в один из летних вечеров, сидя в концертном зале имени Чайковского или слушая музыку военного духового оркестра в «Эрмитаже», ему, Андрею, удастся досказать Зое те слова, которые он хотел сказать ей давно, еще будучи курсантом. Напористый, энергичный курсант пехотного училища Андрей Рябинин в свое время растерялся, струсил и вместо того, чтобы объясниться с любимой девушкой, наговорил ей множество скучных фраз на случайные темы. В письмах из Берлина Андрей напоминал Зое о том, что «наш разговор еще впереди» и обещал по приезде в Москву сказать ей «самое важное».

Узнав в штабе части, что ему предоставлен отпуск и через неделю он сможет выехать в Москву, Андрей от радости чуть было не нарушил уставной порядок. Он стремительно бросился к двери, но вовремя остановился, вытянулся перед начальником штаба, щелкнул каблуками и, приложив руку к фуражке, спросил:

— Разрешите идти?

— Идите, идите, лейтенант, — ответил улыбаясь начальник и неожиданно неофициально, по-товарищески, добавил: — Счастливец!.. Привет Москве!

— Слушаюсь! — ответил Андрей и, повернувшись по всем правилам устава, еле сдерживаясь, чтобы не запрыгать, вышел в коридор. В эту минуту серьезный подтянутый офицер с загорелым обветренным лицом, в аккуратно выглаженном обмундировании стал похож на юношу школьника. Еще бы! Он едет в отпуск, домой, в Москву!

Собираясь в дорогу, Андрей навестил инженера Костромина и поделился радостной вестью не только с ним, но и с фрау Гартвиг. Он попросил ее выстирать белье, выгладить парадный мундир, помочь купить кое-какие безделушки, которыми он хотел порадовать Зою. Старушка охотно согласилась помочь. Она по привычке прижимала руки к груди и быстро-быстро бормотала, что очень рада за лейтенанта, который едет «нах хаузе», домой, увидит свою сестру, родных. Андрей ничего не ответил. Только глаза его неожиданно потемнели… Стоило ли рассказывать этой пожилой немке о том, что еще в первые месяцы войны, когда в числе многих московских детей Андрей с сестрой был эвакуирован из Москвы, отец Андрея, московский токарь Игнатий Рябинин, ушел на фронт и погиб, защищая столицу от гитлеровских орд, а мать — слабая, больная женщина, была убита в своей постели фашистской бомбой…

Справившись с внезапно нахлынувшим волнением, Рябинин перевел разговор на другую тему и условился, что в ближайшие дни, накануне отъезда, зайдет проститься и заберет вещи.

Несколько дней пробежали в предотъездных хлопотах. Надо было привести в порядок и сдать служебные бумаги, оформить отпускные документы, получить деньги, заказать билет… Мало ли дел у человека, едущего в отпуск!

Позавчера Андрей позвонил Костромину и попросил передать фрау Гартвиг, что за день до отъезда забежит попрощаться и забрать приготовленное ему белье и покупки. Костромина он застать не надеялся, так как тот собирался в очередную командировку, а все поручения инженера уже несколько дней назад были аккуратно записаны в блокноте.

Вчера старушка Гартвиг встретила лейтенанта, как всегда, вежливо, радушно, но на ее сморщенном лице Рябинин заметил следы озабоченности, тревоги. Ему показалось даже, что она плакала, но тщательно это скрывает. Андрей хотел было спросить, что случилось, но промолчал, так как увидел в комнате постороннего человека. В кожаном кресле, стоявшем возле стены, сидел худой пожилой мужчина в черном костюме. Сидел он как-то неестественно прямо, вытянув длинное костлявое тело, будто под пиджак ему подсунули палку; жилистые с красноватым оттенком руки он положил на массивную трость, которую поставил между ног, обутых в тяжелые, грубые башмаки. На крупном с обвислыми щеками лице выделялась будто приклеенная, большая бородавка, из которой торчали острые рыжеватые волоски.

При входе лейтенанта мужчина встал и поклонился. Фрау Гартвиг объяснила, что это ее очень хороший знакомый, но фамилии не назвала. — Он нам не помешает, — добавила Гартвиг, — так как все, что просил лейтенант, сделано, пусть лейтенант сам посмотрит, проверит.

В сдержанности хозяйки, в ее голосе было что-то необычное, неестественное. Но Андрею некогда было задумываться над этим, и он только спросил:

— Вы чем-нибудь расстроены?

Фрау Гартвиг не успела ответить. Ответил ее гость. Глядя немигающими глазами на хозяйку, глуховатым, слегка скрипучим голосом, на ломаном русском языке он сказал, что принес фрау Гартвиг неприятную весть — умерла ее давняя знакомая, подруга детства, вот потому фрау немного расстроена. — Ничего не поделаешь, старость, волнения, болезнь, — закончил гость. Фрау Гартвиг в знак согласия кивала головой, но, будто избегая взгляда гостя, смотрела в сторону.

Рябинин бегло осмотрел все подготовленное фрау Гартвиг, поблагодарил ее, расплатился и уже собрался выйти из комнаты.

— У меня к вам большая просьба, — нерешительно сказала Гартвиг, заглядывая в глаза Андрея. — Я надеюсь, что вы не обидите меня и согласитесь выполнить.

— Если в моих силах, пожалуйста, — ответил Рябинин, не представляя даже, чем он может быть полезен.

Издальнейших взволнованных, торопливых пояснений старухи Рябинин понял, что Гартвиг в знак своего уважения и любви к его сестре хочет сделать ей подарок — изящное дамское кольцо и просит Рябинина, по приезде в Москву, передать его сестре.

— Позвольте, — удивился Рябинин. — Ведь кольцо стоит дорого, зачем вы тратитесь на подарок?

— Нет, нет! — испуганно возразила Гартвиг. Она стала уверять, что кольцо ей ничего не стоит, оно хранится у нее давно, по наследству от покойной матери, а «кляйне фрау» это колечко с красивой отделкой всегда нравилось, и она, старая немецкая женщина, считает для себя честью сделать этот подарок.

— Возьмите, пожалуйста, возьмите! — однообразно повторяла старушка, протягивая маленькую плоскую коробочку — футляр. Но в тоне ее, как ни странно, не было искренности. Андрей удивленно пожал плечами, не зная, как ему поступить. Но в это время снова раздался глухой голос гостя.

— Неужели русские офицеры брезговают взять презент от немецки фрау? Абер советски люди — интернационалише люди… Дас ист нихт гут!*["91]

Андрей глянул на этого жердеобразного старика. Он, кажется, собирается читать нотацию, черт возьми! Этого еще недоставало… Впрочем, может быть, действительно его отказ взять подарок будет расценен как брезгливость, пренебрежение, неуважение к искренним чувствам немецкой женщины… В конце концов, почему, собственно, он отказывается? Для этого нет никаких причин.

— Ну, что ж, — Андрей махнул рукой. — Ладно. Передам ваш подарок сестре. Спасибо.

Андрей взял футляр и сунул его в карман.

Но затем произошло нечто совсем уже неожиданное и непонятное. Фрау Гартвиг пошла проводить лейтенанта до калитки и вдруг, непрерывно оглядываясь на окна своей квартиры, стала быстрым шепотом просить не везти с собой в Москву этот подарок, выкинуть его в мусорный ящик или из окна вагона. Во всяком случае не передавать его сестре. На удивленные вопросы ошеломленного Рябинина: — Почему? Что все это значит? Зачем же она только что просила его об обратном? — старушка, судорожно глотая, воздух, стала шептать, что это кольцо плохое… Нет, кольцо хорошее, но может принести несчастье… Она не хочет этого и могла бы объяснить… Но вот этот господин, что сидит сейчас в квартире… Он ждет… Сейчас неудобно… Ей бы очень хотелось сделать подарок сестре лейтенанта, но совсем другой…

Рябинин почти ничего не понял из этого потока отрывистых фраз явно взволнованной и, по-видимому, испуганной старухи. Во всяком случае кольцо надо вернуть, зачем же он будет выбрасывать дорогую вещь, которая ему не принадлежит! Старуха упросила взять подарок — он согласился. Теперь она просит не брать подарка — пожалуйста, тем лучше. Вот кольцо, пусть фрау Гартвиг делает с ним все, что хочет…

Рябинин сунул в трясущиеся руки старухи; футляр с кольцом и сказал:

— Фрау Гартвиг! Да успокойтесь же! Может быть, мы присядем на скамеечку и вы мне все объясните?

— Нет, нет, — испуганно зашептала она. — Сейчас этого сделать нельзя… Ведь в доме сидит и ждет меня господин… Я и так уже задержалась, пора возвращаться в комнаты.

— Тогда, может быть, мне зайти завтра, перед отъездом? — спросил Рябинин, которого стала уже интересовать эта странная история с подарком.

Старушка закивала головой.

— О, да, да… Если герр лейтенант завтра зайдет, я ему все объясню… Я старая честная немецкая женщина и не хочу делать ничего плохого… А кольцо — плохой подарок, кольцо нельзя дарить. Очень прошу вас зайти…

— Хорошо! Завтра зайду обязательно!

Спрятав под передник футляр с кольцом, фрау Гартвиг засеменила к дому. Рябинин, прежде чем захлопнуть калитку, оглянулся. В одном из окон дома он заметил лицо старика — гостя фрау Гартвиг. Или, может быть, это показалось?

Удивляясь суеверию старухи, лейтенант отправился по своим делам.

…Выполняя обещание, Рябинин и пришел сейчас к фрау Гартвиг, чтобы поговорить обо всем подробно. Но ее не оказалось дома. Наверно, задержалась в магазине, в очереди.

Откинувшись на спинку скамейки, Рябинин курил и, наблюдая, как расплывается, тает в воздухе папиросный дымок, думал о предстоящем отпуске. Собственно, отпуск уже начался. Как быстро бежит время, будто кто-то подгоняет, подхлестывает его. Давно ли кончил училище! Да, он стал старше, опытнее… Наверно, скоро ему присвоят очередное офицерское звание и на погонах появится еще одна серебристая звездочка… Маленькая звездочка на малиновом канте погона, но как много она значит и как много требует…

Размышления лейтенанта прервал почтальон. Он приложил два пальца к форменному кепи, прошел по дорожке садика к дому и всунул в почтовый ящик газеты. Через несколько минут снова скрипнула калитка: две женщины хотели войти в палисадник, но, увидев офицера, повернули обратно. Затем подошел полицейский и спросил лейтенанта, не видел ли он геноссе Пауля Гартвиг, сына домохозяйки?

Рябинин посмотрел на часы. Ого, уже пора на вокзал, а старухи все нет. Странно!.. Обычно она отличается большой точностью, аккуратностью, а сейчас пропала где-то… Неужели ему придется уехать, так и не узнав подробностей этой истории с подарком? Ну и черт с ним! Во всяком случае он подождет здесь еще минут десять, не больше.

Несколько минут Рябинин нетерпеливо прохаживался по дорожке палисадника, затем бросил в урну недокуренную папиросу и решительно отворил калитку.

Но лейтенанту пришлось еще немного задержаться. К домику подъехало такси и из него вышел сын фрау Гартвиг — Пауль. Сгорбившийся, с растрепанными волосами, он был бледен, в глазах стояли слезы. Увидев Рябинина, Пауль бросился к нему.

— О, геноссе лейтенант!.. Какое большое несчастье!.. Моя мама… Моя бедная мама…

— Что случилось, Пауль? Где фрау Гартвиг?

— В морге… Она уже умерла… Моя дорогая мама… О, майн гот, майн гот!..

Пауль прислонился к ограде и разрыдался. Рябинин с трудом успокоил юношу и заставил его рассказать все, что ему известно. Но и Пауль знал немного: на перекрестке улиц Людвигштрассе и Цеппелинштрассе, примерно час назад, на мать налетела легковая машина и убила ее. Знакомый полицейский нашел Пауля и сообщил ему об этом. Пауль помчался в морг и убедился, что все это правда… страшная правда… Теперь полиция разыскивает машину. Но попробуй найти ее в таком большом городе, как Берлин. Скорее всего она умчалась в западный сектор…

«Так вот кого недавно сбила машина, — с искренним огорчением подумал Рябинин и невольно снял фуражку. — Бедная фрау Гартвиг! Она была так доброжелательна к людям, так внимательно относилась ко всем его просьбам, так заботилась о Костромине…» Ему действительно жаль приветливой, хлопотливой старушки, матери этого парня. Она могла бы прожить еще немало лет.

Что в эти короткие минуты мог сказать Рябинин Паулю? Чем мог утешить его? Погибшую не воскресишь! Тут уж ничего не поделаешь и не придумаешь. Он обнял юношу, пожелал ему бодрости и выдержки и посоветовал найти родственников, которые помогли бы похоронить мать. А ему, лейтенанту, надо спешить, иначе он опоздает на поезд. Пусть Пауль извинит его, так неудачно все сложилось.

Узнав о смерти фрау Гартвиг и утешая ее сына, Рябинин забыл в эти минуты зачем пришел сюда сегодня. Слишком неожиданным было сообщенное известие.

Пауль уже справился с собой, вытер слезы, пригладил волосы и поблагодарил лейтенанта за сочувствие. Он предложил Рябинину подвезти его до вокзала и попросил после возвращения из отпуска по-прежнему заходить сюда, в этот дом, в котором он теперь остался сиротой и единственным хозяином.

Глава третья. Сиротинский на жительстве в Москве не значится

Свет от настольной лампы падал на сидевшую в кресле девушку. Девушка была очень взволнована; ее миловидное лицо покрылось румянцем. Она нервно теребила в руках сумочку и нетерпеливо поглядывала на склонившегося за письменным столом полковника Министерства внутренних дел Сергея Сергеевича Дымова.

Кабинет Дымова, где сейчас находилась лаборантка научно-исследовательского института авиационной промышленности комсомолка Аня Липатова, представлял собой небольшую, уютно обставленную комнату. Возле дивана лежал маленький домашний коврик. Вплотную к письменному столу пристроился круглый столик, на котором стояли пузатый чайник и стакан с недопитым чаем. На подоконнике полузакрытого шторой окна красовалась изящная вазочка с цветами. И словно в довершение всей этой, совсем не служебной обстановки на письменном столе полковника, под стеклом, виднелась фотография беловолосого мальчишки, удивительно похожего на Дымова.

— Наверное, сын, — подумала Аня. Она еще раз внимательно осмотрелась, взглянула на цветы и почувствовала, что ей совсем не страшно. Волнение, вызванное неожиданным решением пойти в МВД, улеглось, и осталась только одна забота: сумеет ли она все объяснить так, чтобы полковник понял ее и разрешил ее сомнения.

Аня поудобнее устроилась в кресле, маленьким розовым платочком вытерла лицо и в ожидании, пока полковник заговорит с нею, стала рассматривать содержимое своей сумочки.

Сергей Сергеевич умышленно затянул паузу. Сославшись на необходимость прочесть срочное письмо, он просто ждал, пока девушка полностью успокоится, оглядится, «обживется». Полковник по опыту знал, что тогда разговаривать будет куда легче и отдельные мелкие детали уже не ускользнут из памяти посетительницы. Поэтому он занялся утренней почтой, очередными делами и, казалось, совсем забыл о присутствии в кабинете постороннего человека.

Через две-три минуты Сергей Сергеевич отложил письмо и, улыбаясь, посмотрел на Липатову.

— Итак, Анна Петровна, что же у вас произошло?

Голос у Дымова был слегка глуховатый и очень спокойный. Он вытащил папиросы и с нескрываемым удовольствием закурил. Неторопливо и толково девушка начала рассказывать, что случилось с ней, что взволновало ее и привело сюда, в Министерство внутренних дел.

— Наше знакомство произошло десять дней тому назад, в театре, во время антракта, — говорила девушка. — Правда, и раньше я несколько раз встречала этого человека, когда шла на работу или выходила из института. А в театре мы познакомились. Я была с подругой. Владимир Сиротинский пришел один. Домой мы пошли вместе. Вначале проводили подругу, потом Володя проводил меня. Договорились встретиться.

Как выглядит Сиротинский? Блондин, высокий, интересный, лет тридцати двух. О себе рассказывал, что он одинокий, что в годы войны потерял семью, сейчас работает механиком на литерном заводе. На каком? Не знаю. Где живет тоже не говорил… Ну а мне неудобно было спрашивать. Во всяком случае живет он очень скромно, зарабатывает немного. Он сам говорил об этом.

Дымов не прерывал девушку. Только иногда, когда внезапно возникшая деталь, полузабытый штрих уводил рассказ Ани в сторону, он осторожным, уточняющим вопросом направлял ее повествование в нужное русло. И перед ним проходила вечная как мир история девичьего увлечения, первой сердечной привязанности и, что самое главное, история становления характера. Худенькая синеглазая девушка, сидевшая напротив него, уже умела разбираться в людях, в их поступках, в их словах, а разобравшись, поступать так, как подсказывала ей ее комсомольская совесть.

— …Мы встретились три раза, — продолжала рассказывать Аня. — Побывали в кино, в театре. Сиротинский избегал говорить о своей работе, да и о моей никогда не расспрашивал. Но вот недавно произошел случай, который заставил меня насторожиться.

В предпоследнюю встречу я сказала Володе, что в воскресенье в клубе нашего института состоится вечер; после торжественной части будет концерт и танцы. Володя очень хотел побывать на этом вечере. Когда я сказала, что это трудно сделать, ведь вечер только для своих, он обиделся, стал обвинять меня в том, что я просто не хочу быть с ним, что собираюсь встретиться с кем-то другим, стал выдумывать всякие глупости. Ну, я уступила. Провела его как своего родственника, — опустив голову, призналась Аня.

— В президиум были избраны знатные люди института, среди них — руководитель лаборатории «С» Иван Васильевич Барабихин. Сиротинский почему-то с большим вниманием разглядывал всех сидевших за столом президиума и особенно — Ивана Васильевича. Я это заметила, хотя Владимир, как мне показалось, старался не обнаруживать своего интереса к товарищу Барабихину.

— Любопытно… Что же вы все-таки заметили?

— Когда я несколько раз обращалась с вопросом к Володе, он поспешно отводил взгляд от Барабихина и отделывался какой-нибудь шутливой фразой. Но я чувствовала, что, отвечая мне, он думает о чем-то другом. Это было обидно и неприятно.

— Неприятно для влюбленной девушки? — Сергей Сергеевич внимательно, без тени улыбки, поглядел на Липатову.

Аня заметно смутилась, но головы не опустила. Она выдержала взгляд Дымова и ответила твердо, без колебаний:

— Скажу вам откровенно, товарищ полковник. Уже в тот момент поведение Сиротинского несколько удивило и даже взволновало меня. Ведь Сиротинского я почти не знала. А лаборатория «С»… в общем, вы сами, конечно, понимаете…

— Поведение Сиротинского показалось вам подозрительным?

— Утверждать я не могу… такой вывод был бы поспешным. Но у меня появились сомнения…

Аня помолчала, будто собиралась с мыслями, потом продолжала:

— …Несколько раз в течение вечера Сиротинский, правда, будто случайно, мимоходом, спрашивал меня о Барабихине. Но я уже была настороже и в конце концов не выдержала — очень резко сказала Володе, что его любопытство и такой интерес к Ивану Васильевичу для меня непонятен. Да, я прямо сказала Сиротинскому, что очень сожалею о том, что пригласила его к нам в клуб… Вот так! Иногда я бываю несдержанной…

Девушка нервно теребила сумочку. Она часто, порывисто дышала. Дымов встал, прошелся по кабинету. Потом остановился у окна и открыл его. В комнату ворвался вечерний городской шум. После короткого молчания, не оборачиваясь, Сергей Сергеевич попросил Липатову продолжать.

— Наверное, мои слова напугали Сиротинского, я это заметила по его лицу. Он ничего не ответил и быстро отошел. Я его потеряла в толпе танцующих и больше уже не видела.

— Что же, он ушел не попрощавшись?

— Да. Вчера весь день я ждала, надеялась, что он позвонит. Мне стало казаться, что, может быть, я незаслуженно обидела Володю, что мои подозрения его оскорбили? Но звонка не последовало. И тогда я окончательно убедилась, что Сиротинский просто струсил…

Аня не договорила и подняла голову. Стоя возле окна, Дымов внимательно смотрел на нее.

— …Я решила сама встретиться с ним. К сожалению, у меня не было ни его адреса, ни его телефона. Оставался один путь — и я обратилась в адресное бюро. — Аня горестно покачала головой. — И тут случилось самое ужасное. В адресном бюро мне сообщили, что Сиротинский Владимир Владимирович на жительстве в Москве не значится. Я поняла, что этот человек обманул меня, что он не тот, за кого выдает себя… Я поняла, что не имею права молчать. Утром я пошла к секретарю нашего парткома и обо всем рассказала ему, а он посоветовал обратиться сюда, к вам… Вот и все, товарищ полковник.

Аня облегченно вздохнула, словно сбросила с плеч тяжелый груз, снова вынула из сумочки уже смятый розовый платочек и вытерла вспотевший лоб.

— Правильно сделали, что пришли к нам, товарищ Липатова. — Вид у полковника был серьезный и озабоченный. — Это, пожалуй, единственное, что вы правильно сделали во всей этой истории.

Он снова сел за стол.

— Скажите, кроме секретаря парткома, вы с кем-нибудь говорили о случившемся?

— Нет, ни с кем. Честное комсомольское! — Аня прижала руки к груди.

— Очень хорошо, — медленно сказал Дымов. — Хорошо в обоих случаях, — и если дело действительно серьезно, и если ваши страхи и подозрения неосновательны. Зачем зря компрометировать человека? Может быть, у него и не было дурных мыслей и намерений.

— Дай бог! — искренне вырвалось у девушки.

— Бог, конечно, не при чем, — пошутил полковник. — Есть такая русская пословица — бог-то бог, да сам не будь плох…

Аня подняла на полковника удивленный взгляд. Он улыбается, шутит, а ей совсем невесело. Как все нелепо получилось. Началось со случайного знакомства и вот — МВД. Да и как еще все это закончится?..

Полковник будто угадал мысли Липатовой и мягко, отечески повторил:

— Вы хорошо сделали, что пришли к нам. Представьте себе, что все ваши предположения и подозрения имеют под собой какую-то почву… Бывает, что случайное знакомство со случайным человеком тянет за собой большую цепь событий. Для того, чтобы мы могли вмешаться в эти события, нужна помощь… Иногда достаточно простого сигнала… Ну, что ж, спасибо вам за сигнал… У вас ко мне больше ничего нет?

— Нет, товарищ полковник, я, кажется, все рассказала.

— Тогда нашу первую беседу можно считать законченной. Если вы мне понадобитесь, я вас приглашу еще раз.

— Пожалуйста, я всегда готова…

Дымов подписал пропуск и протянул его вместе с паспортом Липатовой.

— Хорошо, что пришли, очень хорошо! — повторил он еще раз. — О нашей встрече рассказывать никому не следует. Через несколько дней я вам позвоню.

Провожая Аню до дверей кабинета, Сергей Сергеевич как бы невзначай спросил, не заметила ли она каких-либо особых примет у Сиротинского? После короткого размышления девушка отрицательно покачала головой.

— Нет, никаких…

Проводив Липатову и еще раз напомнив ей о необходимости весь их разговор держать в секрете, полковник опустился на диван и задумался.

«Случайные встречи на улице возле института, знакомство в театре, исключительный интерес к Барабихину. Странно… Очень странно… Нет, человек, назвавшийся Сиротинским, неспроста сбежал от рассерженной девушки…»

Дымов медленно, в раздумье, зашагал из угла в угол. Перед ним сразу встали десятки вопросов, на которые надо было найти ответы. И среди них главным был вопрос: откуда и как могли просочиться сведения о лаборатории, об изобретении Барабихина? Небольшой коллектив сотрудников института, занятых выполнением специального правительственного задания, тщательно проверен. Это дружная семья талантливых молодых специалистов, в большинстве участников Великой Отечественной войны.

Сергей Сергеевич налил в стакан остывшего крепкого чая и залпом выпил его. Постояв в задумчивости около стола, он решительно снял телефонную трубку, соединился с дежурным и предупредил, что уходит на несколько часов.

Выйдя на улицу, Сергей Сергеевич не спеша пошел к станции метро. Бесконечным потоком текла человеческая толпа. На площади уже вспыхнули фонари. У красного глаза светофора скопилось много машин. Мгновение!.. Зеленый свет словно пробудил их от секундной спячки и, подобные разноцветным жукам, машины, большие и малые, разлетелись в разные стороны. Многочисленными огнями сверкала площадь Свердлова.

Дымов на секунду задержался на краю тротуара. Мимо шли, спешили, торопились люди — десятки, сотни, тысячи… У каждого свои заботы, свои радости и тревоги. У каждого своя жизнь — маленькая частица большой жизни Родины. В этом непрекращающемся движении чувствовался пульс столицы — работающей, дерзающей, творящей…

Вглядываясь в людей и, по давней привычке, угадывая их профессии, Дымов подумал о том, что, может быть, в этой толпе, здесь, рядом, невидимый и незнаемый проходит кто-то чужой, враждебный, с ненавидящим взглядом и черной совестью. И может быть, именно ему, Дымову, волей партии поставленному охранять мирный труд народа, придется встретиться лицом к лицу с врагом и схватить его занесенную для предательского удара руку…

Сергей Сергеевич ускорил шаги и быстро вошел в вестибюль метро.

В авиационном институте полковник Дымов задержался куда дольше, чем предполагал. После короткого разговора с начальником института и секретарем парткома он уединился в предоставленной ему для работы маленькой комнатушке и углубился в чтение архивных материалов. Незаметно шло время. Тишина нарушалась только шелестом переворачиваемых страниц и однотонным стуком стенных часов. Часы показывали двенадцать, когда Дымов прекратил чтение. Он откинулся на спинку стула и некоторое время сидел неподвижно, закрыв глаза. Потом решительно поднялся и потянулся до хруста в костях.

В длинном коридоре, куда он вышел, было полутемно. Только из кабинета начальника института пробивался свет.

— Зачитался, товарищ полковник? — приветливо встретил его начальник — невысокий сухощавый человек, известный всей стране ученый. Он уже не раз встречался с Дымовым и знал, что тот зря не будет терять дорогого времени. Хитро улыбнувшись, добавил:

— Этаким запоем можно читать только приключенческие романы, а не архивные материалы… Хотя, как сказать, ведь вы читатель особого рода.

Он молодо рассмеялся и протянул руку к телефону:

— Сейчас домой или в министерство?

— В министерство, — ответил Дымов. — Да вы не беспокойтесь! Я доберусь.

— Где уж там, на ночь глядя, пешком идти?

Набирая номер, начальник института сосредоточенно смотрел в трубку. Дав распоряжение о машине, он спросил, не возражает ли полковник, если по дороге шофер подбросит домой и майора Барабихина. Майор еще в институте.

Дымов охотно согласился. Спускаясь по широкой институтской лестнице, он подумал, что вообще-то получилось очень удачно. Ведь он только что, знакомясь с личными делами и архивными материалами здесь, в научно-исследовательском институте, твердо решил пригласить к себе Ивана Васильевича Барабихина и побеседовать с ним. И сейчас Дымов был доволен, что знакомство с майором Барабихиным начнется не с официального приема в кабинете, а с совместной поездки в машине.

«Победа» уже стояла у подъезда, но Барабихина еще не было. Он пришел через несколько минут, слегка запыхавшись, и извинился, что заставил себя ждать.

— Вы что же, каждый день так поздно задерживаетесь? — поинтересовался Сергей Сергеевич, когда они уже сидели в машине и первое знакомство состоялось.

— Поздно? — удивился Барабихин. — Что вы, товарищ полковник. Сегодня Тася, моя жена, удивится, что я так рано приехал. Обычно, — он посмотрел на часы, — я засиживаюсь куда позднее.

Машина вынырнула из переулка и, набирая скорость, неслась по широкой улице. Шофер отлично знал маршрут. Видно, ему не впервые приходилось отвозить инженер-майора домой.

Сергей Сергеевич искоса поглядывал на соседа. Ему положительно нравилось открытое простое лицо Барабихина, освещенное маленькой кабинной лампочкой. Широкий выпуклый лоб, серые глаза, слегка навыкате, по-видимому близорукие, и какой-то забавный, по-детски слабо очерченный подбородок.

— Иван Васильевич! — вполголоса обратился Дымов к майору. — Мне бы хотелось побеседовать с вами, не здесь, конечно, а в более подходящей обстановке. Вы не смогли бы завтра зайти ко мне? Я вам закажу пропуск.

— Завтра? — Иван Васильевич потер лоб, припоминая распорядок завтрашнего дня, и удовлетворенно кивнул головой. — Завтра — пожалуйста. В котором часу? В четыре? Явлюсь!

Машина плавно катила по асфальтированной мостовой. Спокойные, тихие переулки и улицы окраины города, откуда они ехали, постепенно сменялись все более людными улицами, ведущими к центру, к широким московским площадям и магистралям.

— Далеко вам приходится ездить, — заметил Дымов. — Хорошо, что есть машина, а то пешком такая прогулка на час, не меньше.

Он вытащил папиросу и приготовился закурить.

— Ничего! — Иван Васильевич молодцевато тряхнул головой. — Легкий кросс по городу. Он с успехом заменяет мне физкультзарядку.

— А сердце позволяет? — Дымов с интересом посмотрел на майора.

— Сердце? — удивленно переспросил Барабихин. — Да оно у меня как выверенные часы. Никаких перебоев.

— Это хорошо!

Сергей Сергеевич зажег спичку и закурил.

— Очень хорошо! А то я сегодня случайно наткнулся на ваше личное дело и прочитал в нем рапорт. Вы его еще в сорок восьмом году писали, тогда у вас крепко пошаливало. Пришлось из-за сердца раньше времени из Берлина вернуться.

Едва уловимая тень промелькнула на липе Ивана Васильевича. Он молча посмотрел на Дымова и сразу отвел глаза. Наступило молчание.

Шофер резко затормозил. Машина остановилась у дома, в котором жил инженер-майор Барабихин.

Глава четвертая. Признание инженер-майора Барабихина

Жаркие дни стояли в конце июля. Солнечные лучи настойчиво пробирались в комнату и ничто — ни шторы, ни вентилятор — не спасали от зноя и духоты.

Время клонилось к вечеру. Сергей Сергеевич Дымов в легкой летней рубашке с расстегнутым воротом сосредоточенно писал за своим большим столом. На диване, истомленный от жары и жажды, сидел капитан Уваров Алексей Петрович, помощник и ученик Дымова. Он только что кончил докладывать и сейчас жадно поглядывал на нераскупоренную бутылку фруктовой воды, стоявшую на маленьком столике.

В тишине слышен был скрип пера. Полковник работал.

— Да-а! — медленно протянул Уваров и горестно вздохнул. — Вот она — инквизиция-то. Самая настоящая!

Дымов поднял голову и рассмеялся.

— Воспитывай волю, товарищ капитан. — Он взял со стола бутылку и потряс ею над головой. — Уже четыре часа с искушением борюсь и ничего — выдерживаю.

Уваров недоверчиво посмотрел на начальника.

— Ну, прямо отец Сергий у Льва Николаевича Толстого. Что ж, и имя у вас подходящее. Менять не надо.

Капитан решительно встал с дивана.

— Разрешите отлучиться, товарищ полковник. Пойду напьюсь.

— Да ладно уж, пей! — смилостивился Дымов. Он медленно открыл бутылку, наполнил стакан ароматным шипучим напитком и протянул Уварову. Потом тяжело вздохнул, вытащил из ящика стола второй стакан, налил его до краев и с наслаждением стал пить короткими глотками.

— У, искуситель! — глянул он на помощника.

Глаза капитана смеялись. Утолив жажду, он облегченно вздохнул и как ни в чем не бывало, деловито осведомился:

— Товарищ полковник, может, поиски Сиротинского прекратить? Несуществующего человека ищем. Ни в Москве, ни в пригородах Владимир Владимирович Сиротинский не значится. Чего же зря время терять?..

— Прекратить?! — Сергей Сергеевич удивленно посмотрел на помощника. — Прекратить только потому, что человек назвался вымышленным именем и фамилией? Да ты что?.. — Он хотел сказать что-то резкое, но сдержался. — Не прекратить, а усилить поиски, человек не иголка, найдется!

Дымов внимательно смотрел на Уварова. Алексей Петрович стоял, упрямо наклонив голову и покусывая губы.

Полковник хорошо знал характер своего помощника. В недавнем прошлом комсомольский работник, ныне способный молодой чекист, Уваров был на редкость настойчив и прямолинеен.

На оперативных совещаниях он смело отстаивал свою точку зрения, нередко идущую вразрез с мнением руководства. Вот и сейчас вся поза капитана выражала несогласие с решением начальника, и Дымов решил поговорить начистоту.

— Садись! — скомандовал он. — Выкладывай все свои сомнения!

Алексей Петрович пожал плечами, сел и начал говорить, не ожидая повторного приглашения.

— Мы разыскиваем, извините меня, мифическую личность. Давайте разберемся, товарищ полковник. Что у нас есть? Какими данными мы располагаем, чтобы бить тревогу и собирать материал о человеке с вымышленной фамилией? По-моему, — никаких. Вы можете сказать: а сообщение комсомолки Липатовой? Извините, Сергей Сергеевич, но я считаю, что это сообщение мало убедительно. И я докажу это. Что особенного рассказала Липатова? Видите ли, она познакомилась и начала встречаться с тридцатилетним мужчиной. Ну и что из этого следует? Парень попался пройдоха. Небось, и жену, и детей имеет, а ей представился одиноким, холостым. Таких сукиных сынов еще немало. А чтобы она проверить не могла, он назвался вымышленным именем. Ни адреса, ни телефона не дал. Может быть такое дело? Вполне!

Пойдем дальше! — Уваров загнул палец. — Встречались они часто… В конце концов не все же о нежных чувствах говорить, есть и другие, более серьезные темы. Наверное, Липатова рассказывала об институте, о знатных людях института, о большой работе, которая у них ведется. Возможно, что и фамилию Барабихина в связи с этим называла. Парня все это заинтересовало. Он же техник. В клубе института, куда Липатова его пригласила, он увидел людей науки, внимательно слушал доклад, может быть, из-за этого своей спутнице недостаточно внимания оказывал… А тут еще два-три вопроса о работе Барабихина задал, ну, девушка и рассвирепела. Чуть ли не в шпионских намерениях обвинила. Знаете, Сергей Сергеевич, — капитан мотнул головой, — не каждый такое стерпит. Другой, посмелее да почестнее, так тот на место поставит, пристыдит, извинения потребует… А наш герой просто удрал, смылся. Небось, решил — подальше от греха. Фамилию наврал, имя наврал, как бы чего не вышло. Все они, донжуаны, такие! — категорически закончил Алексей Петрович и для большей убедительности махнул рукой.

Дымов посмотрел смеющимся взглядом на помощника и, хитро прищурившись, не без ехидства заметил:

— Здорово ты донжуанскую психологию изучил. Наверное, большой опыт имеешь?

— Сергей Сергеевич!.. — возмутился Уваров, но полковник продолжал уже вполне серьезно, без тени шутки.

— Доводы твои, Алексей Петрович, были бы убедительны, если бы они не страдали одним крупным недостатком.

— Каким, Сергей Сергеевич?

— Недостаточным знанием психологии советского человека… Настоящего советского человека.

Сергей Сергеевич закурил папиросу и, задумчиво глядя куда-то за плечо помощника, продолжал медленно, будто разговаривая с самим собой.

— Ты дал неправильную характеристику Липатовой и отсюда вся порочность твоих предположений и умозаключений. Давай на все известные нам факты взглянем другими глазами и оценим их по-иному. Аня Липатова — простая, честная советская девушка. Сиротинский ей нравился, это бесспорно. Он сумел войти в доверие, прикинулся искренним, влюбленным. Больше того, человек, назвавшийся Сиротинским, знал, что Аня очень хорошо к нему относится. И вот, зная это, он перестал с ней церемониться. Он, очевидно, спешит и поэтому решил напролом идти к намеченной цели. Такой вариант вполне возможен.

Сделав глубокую затяжку, Сергей Сергеевич продолжал:

— А торопится по той причине, что работа лаборатории «С» и самого Барабихина близится к концу.

И обрати внимание, капитан, в большинстве случаев враги срываются именно потому, что не могут понять и разобраться в советских людях. Не могут понять, что чувство чести и долга перед Родиной для советского человека всегда являлось и является главным из всех его чувств и переживаний. Это полностью может быть отнесено и к Липатовой. Прежде чем прийти и рассказать о Сиротинском, эта девушка много пережила и много передумала… И пришла, потому что не могла не прийти.

Телефонный звонок прервал Дымова. — Да, да. Пропустите! — сказал он в трубку и, поднявшись из-за стола, коротко сообщил: — Пришел инженер-майор Барабихин.

Алексей Петрович был явно раздосадован. Он дорожил такими разговорами с полковником, любил поспорить с ним, иногда — это случалось не часто — доказывал свою правоту. Не беда, что в их словесных поединках почти всегда победителем оставался Дымов — сказывался огромный опыт, больший политический кругозор, способность глубоко проникать в психологию людей.

Капитан Уваров нехотя поднялся и спросил:

— Мне уйти?

— Оставайся, если хочешь. Может быть, услышим что-нибудь интересное.

Сергей Сергеевич убрал со стола бумаги, и почти в тот же момент в дверь кабинета сильно постучали.

Дымов встретил Барабихина на пороге комнаты. Они поздоровались как старые знакомые. Иван Васильевич с изумлением огляделся вокруг.

— У вас очень уютно! Вот уж никогда не подумал бы… даже цветы!

Сергей Сергеевич рассмеялся, но ничего не ответил. Он познакомил инженер-майора со своим помощником и пригласил к столу. И здесь произошло нечто неожиданное. Протерев очки (сегодня Барабихин был в очках) и не дав ни слова сказать полковнику, майор заговорил сам, заговорил взволнованно и торопливо.

— Мне бы хотелось, товарищ полковник, до начала нашего делового разговора кое-что рассказать вам. Я займу очень немного времени. Разрешите?

Дымов не выразил никакого удивления.

— Прошу вас, Иван Васильевич!.. То, что вы хотите рассказать, касается, видимо, вашего пребывания за границей?

— Да. То есть, вернее, моего преждевременного отъезда оттуда.

Иван Васильевич помолчал, собираясь с мыслями, и начал говорить.

— Когда вчера мы ехали в машине, вы поинтересовались моим сердцем. Здоровое сердце у меня, вполне здоровое, а вот в 1948 году сдало, крепко сдало… и нервы сдали. И дело-то вроде как пустяшное произошло, а переволновался и передумал я немало.

Барабихин снова помолчал и продолжал уже более спокойно.

— Должен вам сказать, что уже давно, с группой товарищей, я проектирую самолет новой конструкции. В 1947 году я опубликовал теоретическую статью на эту тему в одном журнале и, собственно, с этого времени началась моя практическая работа в лаборатории. В 1948 году я выехал в Германию в командировку.

Иван Васильевич нервно забарабанил пальцами по краю стола и торопливо продолжал, словно боясь, что его перебьют.

— Я поехал вместе с женой… до этого мы недавно поженились. Она работала машинисткой. Родители ее погибли во время войны, единственный брат, моложе ее, учился в военном училище.

Сразу же по приезде в Берлин я с головой ушел в работу. Жена целыми днями оставалась одна. Молодая, неопытная, вначале она почти все время сидела дома, скучала, плакала, просилась обратно, а потом, по совету приятельниц и хозяйки, пожилой немки, — мы остановились на частной квартире — жена стала посещать магазины, модные ателье, кино. В общем, как говорится, начала быстро осваиваться в новой обстановке. В доме у нас появились изящные безделушки, хрусталь. Жена стала красиво и модно одеваться.

Вначале я как-то не обращал на это внимания. Жили мы скромно, думал — жена выкраивает кое-что из денег, которые я ей даю на расходы. Но однажды, как сейчас помню, это было вечером, пришел я с работы домой и вижу: у нас в комнате стоит замечательное пианино, отделанное под орех, фирмы Стенвей, одной из наиболее дорогих фирм. Откуда, думаю? Знал, что такое пианино много денег стоит. К жене: где достала? Говорит, купила в комиссионном магазине. Сколько стоит? Назвала большую сумму. Я даже растерялся. Откуда у тебя появились такие деньги? Сначала она отнекивалась, пыталась превратить все это в шутку, заявила, что мне, мужчине, незачем вмешиваться в женские, хозяйственные дела. В общем, честно говоря, хотела скрыть. Но я был буквально взбешен и даже — впервые за время нашей совместной жизни — накричал на нее. Она испугалась, расплакалась, а потом стала успокаивать себя и меня: «Пожалуйста, не волнуйся, Ваня, господин Штрумме — владелец комиссионного магазина — настолько любезен, что предоставил мне долгосрочный кредит. Я у него не первый раз в кредит покупаю. Он только просил никому, даже тебе, об этом не говорить. Хотя он тебя очень хорошо с моих слов знает».

Услыхал я такое, товарищ Дымов, в глазах у меня потемнело. Понял я, что большую ошибку совершил, не интересуясь времяпрепровождением жены, затратами, которые она делала, людьми, с которыми она встречалась.

Барабихин сделал паузу, откинулся на спинку кресла и расстегнул верхний крючок на воротнике офицерского кителя. Видимо, инженеру было душно.

Через секунду он продолжал свой рассказ;

— Объяснил ей, как умел, ее ошибку, ну, да делать уже было нечего. Узнал размер жениного долга, в течение недели с грехом пополам собрал нужную сумму, возвратил деньги через жену «любезному» господину Штрумме, а сам стал хлопотать о возвращении на родину. Откровенно скажу, боялся я за жену, боялся, чтобы по неопытности не попала она в какую-нибудь грязную историю… И сердце у меня действительно в то время стало пошаливать, видимо, волнения и неприятности даром не прошли.

— Больше ничего, никаких подробностей вам жена не сообщила?

— Нет… О чем же еще?.. Она видела, что вся эта история меня потрясла и уверяла — искренне и горячо, — что рассказала все, абсолютно все, не забыв, не утаив ни одного слова. Сама она тоже сильно переживала, так как поняла, что наделала много глупостей. Ей даже стали мерещиться всякие страхи, опасности, и она торопила меня поскорее уехать из Берлина. И только тогда, когда мы возвратились в Москву, Тася начала успокаиваться, будто почувствовала себя в безопасности. Да и я, признаться, вздохнул с облегчением.

И Дымов и Уваров очень внимательно слушали инженер-майора Барабихина.

— Вы никому не сообщили о случившемся? — спросил Сергей Сергеевич.

— Нет. Никому. Смалодушничал, — признался Барабихин. — Жена просила, умоляла никому ничего не говорить. Кроме того, она ждала ребенка, и я опасался…

— Так, так… — протянул Сергей Сергеевич. — Скажите, Иван Васильевич, забирая вещи в долг, ваша жена давала расписки?

— Да. Но когда она уплатила свой долг, Штрумме вернул ей все ее расписки, и я собственноручно их уничтожил.

Сергей Сергеевич молча кивнул головой. Он не хотел огорчать инженер-майора замечанием о том, что любой документ, в том числе и расписки, можно сфотографировать, в случае особой заинтересованности в них. Он еще сам не знал точно, являлась ли вся только что рассказанная история кознями врага, и поэтому не торопился делать выводы.

Иван Васильевич Барабихин внимательно посмотрел на посуровевшие лица чекистов и, ощущая невольно возникшую отчужденность, попытался улыбнуться.

— Вот, собственно, и все, что я хотел рассказать вам, товарищ Дымов. Уже больше четырех лет, как мы вернулись. Всю эту историю я считал давно прошедшей, забытой, но вчера в машине вы мне задали вопрос о 1948 годе, о Берлине, и мне снова стало как-то не по себе. Почти всю ночь я думал, вспоминал и, наконец, решил обо всем рассказать вам. Может быть, это надо было сделать давно, но, как говорят, лучше поздно, чем никогда…

Иван Васильевич тихо добавил:

— Скажу вам честно: мое тогдашнее молчание там, в Берлине, мучает меня до сих пор… Теперь я слушаю вас. Зачем я вам понадобился?

Сергей Сергеевич пожал плечами.

— Откровенно говоря, то, что вы мне сейчас рассказали, я и хотел у вас узнать.

Видя недоуменное лицо Барабихина, он продолжал:

— У меня есть некоторые основания предполагать, уважаемый Иван Васильевич, что к вам и к вашей работе приковано внимание некой иностранной разведки. Говорю вам об этом прямо, открыто, так как верю вам.

— Благодарю вас!.. — в голосе Барабихина прозвучала искренняя радость, облегчение.

Дымов вышел из-за стола и зашагал по кабинету.

— Видимо, еще в сорок седьмом году, когда вы только что опубликовали теоретические статьи, ваша персона стала, как мы выражаемся, объектом внимания и изучения. Через полгода, как вы сами сказали, вы отправились за границу, в Берлин. Признаюсь, вчера я с большим интересом прочел ваш послужной список и ваше личное дело.

Простое, немного скуластое лицо полковника расплылось в широкой улыбке.

— Дай бог каждому из нас иметь такой личный счет… Но меня несколько удивили, озадачили ваши рапорты. В деле их два. И в обоих вы настойчиво просите разрешения немедленно вернуться в Союз. Так и пишете — немедленно! Не скрою, меня это даже заинтересовало. И мотивировка-то ваша — неожиданное сердечное заболевание, нервное расстройство — тоже, я бы сказал, несколько необычная. С чего это, подумал я, молодой товарищ, всего месяц с небольшим находящийся за границей, так быстро скис? Я решил поподробнее узнать. Пригласил вас поговорить лично. Ну, а теперь все понятно и без расспросов.

Сергей Сергеевич подошел к Барабихину, тот хотел встать, но полковник удержал его, положив на плечо руку.

— А сообщить обо всем, что вы сейчас рассказали нам, надо было вовремя. Это являлось вашей прямой обязанностью, обязанностью советского гражданина, офицера, коммуниста.

Барабихин опустил голову.

— Конечно, я совершил ошибку, — тихо сказал он. — Ради жены. К тому же мы очень быстро уехали, и мне казалось…

— Именно ради жены вам и следовало сообщить! — неожиданно резко сказал Сергей Сергеевич.

Потом помолчал и уже мягче, будто пытаясь сгладить только что допущенную резкость, спросил:

— У вас есть ребенок?

— Нет. Умер, когда ему было два года.

— Жена работает?

— Учится на курсах кройки и шитья.

Дымов молча подошел к столу и наклонился подписать пропуск. Передавая его Барабихину, он задержал руку инженера и сказал с большой сердечностью:

— Вот поговорили, и кое-что прояснилось. И у вас, небось, на сердце полегчало? Не правда ли?

Иван Васильевич благодарно кивнул головой.

— А почему мы начали проявлять интерес к истории, случившейся в 1948 году, — добавил Дымов, — об этом вы зря в догадки не пускайтесь. Всему свое время. Сейчас у вас своей работы хватает, работы большой и очень ценной. В ней ведь тоже и анализы и догадки нужны…

И еще одна просьба: ни с кем о нашей встрече не говорите, даже с женой. — Дымов усмехнулся. — Я вам тоже обещаю все наши беседы держать в секрете. Ну, желаю счастья, Иван Васильевич. Если понадоблюсь, звоните!

Он вырвал листок из настольного календаря, записал телефон и передал Барабихину. Уже у самых дверей кабинета Сергей Сергеевич неожиданно вспомнил:

— Кстати, ваш берлинский адрес и фамилию хозяйки вы не запамятовали?

— Как можно! — отозвался Иван Васильевич. — Вольфштрассе, 135. Хозяйка — фрау Гартвиг. Марта Гартвиг. Милейшая старушка.

Проводив Барабихина, Сергей Сергеевич сел за стол.

— Ну-с, Алексей, свет Петрович, твое мнение? — спросил он капитана.

— Любопытная история, товарищ полковник.

Уваров поднялся с дивана, подошел к столу.

— Сложное впечатление производит товарищ. — Он кивнул в сторону двери. — С первого взгляда такой прямой, откровенный, честный, а на поверку получается, что струсил, промолчал, скрыл. Сложное впечатление! — повторил он понравившееся ему выражение. Полковник молчал.

— Сергей Сергеевич! — Капитан Уваров с нескрываемым любопытством посмотрел на начальника. — Я же вас и вашу методу хорошо знаю, Для вас последовательность дороже всего. Скажите, товарищ полковник, как вы считаете, имеет история Липатовой отношение к Барабихину, к его жене и к их пребыванию за границей?

Сергей Сергеевич сделал таинственный вид и пальцем поманил капитана. Тот наклонился почти вплотную к нему.

— Знаешь, Алеша, — шепотом проговорил Дымов, — если бы я мог твердо и окончательно ответить на твой вопрос, я бы считал дело почти законченным.

Увидев разочарование на лице помощника, Сергей Сергеевич медленно, словно раздумывая, добавил:

— Наша задача, капитан, определить направление возможного удара… Я еще не знаю, будет ли это обходной маневр или прямой прицел!

От дальнейших объяснений полковник отказался. Он вытащил из ящика стола лист бумаги, положил ее перед капитаном и стал диктовать…

— Пиши запрос, капитан… Пиши: Берлин… По встретившейся необходимости просим сообщить характеризующие данные на владельца комиссионного магазина Штрумме и домохозяйку Марту Гаотвиг, проживающую по Вольфштрассе, 135.

Глава пятая. Сомнения лейтенанта Рябинина

Светало. Скорый поезд Брест-Москва мчался с запада на восток. Вонзаясь длинным змеевидным телом в неплотную пелену предутреннего тумана, поезд рвался навстречу солнцу. Оно уже всходило где-то над просторами, раскинувшимися за железнодорожным полотном. Позади, за хвостом поезда, было еще темно; впереди, там, где над паровозом равномерно взлетали, будто выстреленные из трубы, султаны дыма, небо алело. Над землей вставал во всем июльском великолепии новый солнечный день.

Лейтенант Андрей Рябинин уже давно не был на родине, давно не видел этих лесов и перелесков, извилистых речушек и озер, небольших, но многолюдных и шумных станций, позади которых высились здания, трубы заводов, виднелись окраины поселков и городков. Почти не замедляя хода, поезд несся дальше и дальше, извещая о своем приближении голосистыми гудками.

В белой майке-безрукавке лейтенант стоял в коридоре у окна вагона. Пассажиры еще спали, и никто не мешал ему смотреть, вспоминать. Все незнакомые места казались давно знакомыми, каждая роща и лесок казались похожими на подмосковные, где безмятежно текло и внезапно окончилось детство, застигнутое войной. Все, что видел глаз, было близким, милым, родным.

Неожиданно Андрей поймал себя на том, что он уже не вглядывается в очертания пейзажа, мысли его блуждают где-то далеко, далеко, и щемящее тревожное чувство холодит сердце. Почему? Чем объяснить, что именно сейчас, когда он подъезжает к Москве, когда в воображении рисуется картина встречи с близкими, с друзьями, с Зоей, он возвращается мыслями к последнему разговору с фрау Гартвиг… Сначала она настоятельно просила передать подарок сестре. Буквально через минуту она умоляла отказаться от подарка, выбросить его. Все это очень странно и непонятно. Причем тут сестра? И выяснить ничего не удалось, так как на следующий день старуха попала под автомобиль.

Но фрау Гартвиг была очень взволнована с самого начала, он это заметил, как только вошел в дом. Почему? Ах, да, умерла ее подруга детства, эту новость принес гость, длинный, жердеобразный старик. Его внешность не вызывала симпатии, но вел он себя корректно и почти все время молчал. Только на Гартвиг он смотрел все время каким-то тяжелым, давящим взглядом. Очевидно, характер у этого старика властный и злой. Ну, и шут с ним — и с этим стариком, и с этим кольцом, и со всей этой неразберихой!

Рябинин старался отделаться от одолевавших его мыслей, но они навязчиво лезли в голову, тревожили. Лейтенанту казалось, что он где-то, в чем-то совершил невольный промах, ошибку. Ему самому было неясно: откуда появилось это ощущение, почему он с такой тщательностью восстанавливает в памяти все детали последнего посещения квартиры фрау Гартвиг?

Уже наступило яркое, солнечное утро. Пассажиры просыпались, выходили в коридор, открывали окна. Проводники разносили горячий чай. В одном из купе завели патефон, из другого слышался стук костяшек домино. Возле окна, у которого стоял лейтенант, двое пассажиров вели неторопливый разговор о качестве сортов пшеницы. Рябинин прислушивался к их разговору, Пытался уловить смысл, но не мог сосредоточиться и болезненно морщился, будто от зубной боли. Теперь он жалел, что не взял с собой это проклятое кольцо. По крайней мере он смог бы разглядеть его: что в нем особенного? Чем оно так напугало фрау Гартвиг?

Андрей вошел в купе и стал взбираться на свою, верхнюю полку. Сидевший внизу пассажир в полосатой пижаме пил чай и с удивлением наблюдал за лейтенантом.

— Что, молодой человек, не выспались? Досыпать собираетесь? — дружелюбно спросил он.

— Нет, просто полежу немного, — откликнулся Андрей.

— Укачает! — убежденно сказал пассажир. — Лучше присоединяйтесь, у меня к чаю есть печенье. Вкусное!

— Спасибо, пока еще есть не хочется.

— Жаль, одному скучно. В компании веселее.

Пассажир вздохнул и стал шуршать свертками.

«Не вздремнуть ли в самом деле?» — подумал Андрей, устраиваясь поудобнее. Он даже закрыл глаза и, чтобы «поймать» сон, по старой школьной привычке, стал считать до тысячи. Но сна не было. В голове одна за другой непрерывно и навязчиво теснились мысли обо всем, что случилось накануне отъезда из Берлина. В памяти всплывали подробности, детали, предположения. Но все они не давали ответа на главный вопрос: чем объяснить странное поведение старухи Гартвиг и какое отношение вся эта история имеет к сестре?

Вдруг Андрей резко поднялся и сел, подобрав под себя ноги. От неожиданной мысли, мелькнувшей в голове, ему сразу стало жарко, сердце застучало… Нет ли какой-нибудь связи между тем, что в последний раз бормотала Гартвиг, и ее трагической смертью под колесами автомобиля? Старуха что-то знала, хотела рассказать, объяснить… И должна была это сделать именно в тот день, когда погибла. Случайное совпадение, стечение обстоятельств? Или что-нибудь другое? Но что именно? Кому мешала старуха? Где сейчас находится кольцо?..

— Старик! — чуть было не вскрикнул Рябинин. — Гость фрау Гартвиг! Старуха дважды упоминала о нем, намекала, что сейчас, когда он сидит у нее в комнате, она не может долго разговаривать и все время оглядывалась на окна. Кто он, этот старик? Почему он тоже уговаривал взять подарок для сестры? А как же Андрей не догадался спросить о нем Пауля?!

— Эх, ты, шляпа! — со злостью громко произнес Рябинин по собственному адресу.

— Вы мне что-то сказали? — спросил сосед по купе, отрываясь от еды.

— Нет… Простите… Это со мной бывает…

Все мысли Андрея теперь были прикованы к последнему предположению. Не здесь ли разгадка всей этой истории? И как ее разгадать, если старуха умерла, фамилия странного гостя неизвестна, а кольцо, наверно, пропало. Кого спросить, с кем посоветоваться? Если бы он, Андрей, был в Берлине, тогда другое дело. Но сейчас, в поезде… Во всяком случае ясно одно — надо что-то предпринять, надо действовать!

Но как?..

Глава шестая. В Центральном универмаге

Площадь Свердлова. Большой академический театр. Миниатюрный, уютный сквер, окруженный стеной из зелени и цветов. Прозрачные струи воды рвутся вверх и, рассыпаясь, падают в чашу фонтана. Водяная пыль приятно освежает воздух.

Пожалуй, нигде в Москве так причудливо не сочетается деловая и праздничная жизнь столицы, как здесь, в этом районе, именуемом по старой памяти Центром. По тротуарам озабоченно и деловито спешат люди. И тут же группы экскурсантов стоят и прохаживаются у зданий, рассматривая все, на что им указывает экскурсовод. Людские толпы непрерывно текут в метро и из метро, мчатся автомобили, троллейбусы, автобусы… А в скверах подолгу сидят старики и молодежь с газетами и книгами, резвятся ребятишки, встречаются влюбленные…

На противоположной стороне площади Свердлова тоже раскинулся недавно созданный сквер. И здесь, на широких, удобных скамейках расположились отдыхающие. Они никуда не спешат, читают, дремлют и, кажется, не слышат, как кипит, бурлит столица в «сплошной лихорадке буден».

Был солнечный летний день. Время клонилось к вечеру. На одной из скамеек сквера сидел пожилой мужчина в очках и читал книгу. Он был одет в светлый, хорошего покроя костюм. Мягкая шляпа и тяжелая трость лежали рядом на скамье.

Вставали и уходили люди. На их место приходили и усаживались новые. Через некоторое время уходили и эти, а мужчина все сидел и читал. Уже несколько раз к нему подходили и вежливо осведомлялись, занято ли место рядом. И каждый раз, прежде чем ответить, мужчина щурил слегка выпуклые, серые глаза, внимательно осматривал подошедшего и неизменно отвечал одно и то же:

— Простите, я жду даму. Место занято!

Люди пожимали плечами и отходили: кто же станет мешать солидному человеку, занявшему для своей дамы место на скамье? А мужчина вновь принимался за книгу, от чтения которой его только что отвлекли.

Прошло еще некоторое время. Высокий молодой человек лет тридцати, в сером костюме и серой кепке, с книгой в руке, неторопливо шел по аллее сквера, рассматривая сидевших на скамьях. Увидя свободное место, он направился к нему. Молодому человеку, видимо, тоже хотелось посидеть, отдохнуть, подышать свежим воздухом.

Поравнявшись со скамьей, он на какую-то долю минуты приостановился, будто не решаясь потревожить сидевшего гражданина, затем сделал еще шаг.

— Скажите, пожалуйста, этим местом, на котором лежат ваши вещи, можно воспользоваться? — любезно и многословно осведомился он, снимая кепку. Рука, державшая кепку, оказалась на уровне глаз сидевшего гражданина, и его острый взгляд из-под очков заметил кольцо, блеснувшее на руке молодого человека. Мужчина в очках поднял голову, мельком взглянул на подошедшего и ответил ему стереотипной фразой: — Простите, место занято. Я жду даму.

При этом мужчина в очках мизинцем правой руки почесал переносицу, и на его мизинце тоже блеснуло кольцо.

Молодой человек извинился и отошел. «Занято, так занято, ничего не поделаешь!» Он окинул взглядом соседние скамьи, прошелся по аллее и, нигде не найдя свободного места, не спеша вышел из сквера, остановился у выхода и закурил.

Пожилой гражданин, которого все время отрывали от чтения, по-видимому, потерял надежду дождаться дамы. Ее не было слишком долго, свидание явно срывалось. Он посмотрел на часы, огляделся по сторонам, с досадливым выражением лица надел шляпу, взял со скамьи трость — и медленно побрел из сквера. Неторопливой походкой он дошел до перекрестка, некоторое время постоял на углу улицы, разглядывая публику и словно о чем-то размышляя, потом перешел площадь и оказался у входа в универсальный магазин Мосторга.

Войдя в магазин, он очутился в шумной и суетливой толпе покупателей. Не спеша, стараясь не толкаться, мужчина стал пробираться наверх. Пока его ничто не интересовало. Радио настойчиво приглашало покупателей зайти в посудный отдел, где получен разнообразный ассортимент посуды, который должен удовлетворить чуть ли не все потребности самых придирчивых домохозяек. Манекены со счастливыми восковыми лицами, в модных костюмах и широких пальто призывно улыбались на подступах к отделам готового платья. Почти всеми цветами радуги искрились нарядные галстуки в специальных светящихся киосках. Однако все это не интересовало мужчину. Опираясь на трость, тяжело шаркая ногами, он проходил отдел за отделом, недовольно косясь на особенно бойких и нетерпеливых посетителей магазина, которые обгоняли его, толкали и даже поругивали за нерасторопность.

Наконец мужчина замедлил шаги. Он приблизился к цели своего путешествия — отдел тканей. Здесь было наиболее людно. Покупатели толпились у прилавков, рассматривали разложенные товары, оживленно переговариваясь между собой и спрашивая продавцов, подойдет ли драп синего цвета на демисезонное пальто пожилому мужчине, будет ли драп-велюр, почему вчера был, а сегодня нет габардина… Неумолчный шум стоял в воздухе. И здесь пожилого мужчину оставила его флегматичность и неторопливость.

Правда, он еще постоял некоторое время в раздумье, оглядываясь по сторонам, но потом с неожиданной энергией стал проталкиваться к прилавку.

Люди ругались, толкали его локтями, но уступали энергичному напору. Еще несколько секунд — и мужчина оказался у самого прилавка, сдавленный и окруженный плотной людской толпой. И здесь случилось так, что пожилой мужчина очутился рядом, бок о бок, с молодым человеком в сером костюме и серой кепке, с тем самым, который совсем недавно гулял в сквере на площади Свердлова и выискивал свободное место на скамейке.

По-видимому, молодого человека тоже интересовали ткани…

— Пожалуйста, покажите мне вот тот отрез, — попросил пожилой мужчина, указывая на одну из полок. И в этот момент на его пальце отчетливо, второй раз, блеснуло кольцо — маленькая серебристая змейка, приготовившаяся к прыжку. Ее изумрудные глаза поблескивали холодным, зеленым светом. Молодой человек, стоявший рядом, на мгновение вскинул глаза и затем нагнулся над прилавком, рассматривая ткани разнообразных сортов и расцветок.

Продавец, отвечая на многочисленные вопросы покупателей, положил на прилавок отрез, снятый с полки. Но цвет и качество не понравились пожилому мужчине. Он пощупал материал, недовольно покачал головой и попросил показать другой, вон тот, что лежит слева, на самой верхней полке. Продавец по лесенке добрался и до этого отреза и тяжело бросил его на прилавок. На сей раз материал, очевидно, удовлетворил покупателя, и он попросил отмерить три метра на костюм. Остальное уже было совсем несложным делом. Пока продавец выписывал чек, пока шумела и толкалась толпа, прижимая первые ряды покупателей к самому прилавку, пожилой мужчина и молодой человек в сером костюме и серой кепке незаметно, не поднимая опущенных рук, обменялись книгами.

Они не сказали друг другу ни слова. Не посмотрели друг на друга. Первым ушел пожилой мужчина, с чеком в руке. Он выбросил этот чек через несколько минут, когда, обретя прежнюю медлительность и степенность, не спеша вышел из магазина; а молодой человек еще немного побыл в магазине, потолкался в других отделах и тоже ушел, ничего не купив.

В руках у него, как и прежде, была книга.

А в это время в Берлине старик, именуемый шефом, нетерпеливо ждал донесения «Ягуара-13».

Глава седьмая. Первый визит лейтенанта Рябинина

Поезд плавно подошел к перрону Белорусского вокзала в Москве. Все пассажиры уже были одеты и готовы к выходу; многие с чемоданами и свертками в руках столпились в узких коридорах, высматривая родных, знакомых, выкликая носильщиков.

Андрей Рябинин тоже приготовился. Новенький китель с золотыми погонами плотно облегал его юношескую фигуру, сапоги были отлично начищены, на фуражке — ни пылинки. Только лицо — загорелое и чисто выбритое — выглядело уставшим. Крепко сжатые губы и блеск в глазах свидетельствовали о волнении.

Вот и Москва, куда он так рвался, о которой столько мечтал там, за границей.

Собираясь в отпуск, Андрей решил, что на одной из крупных станций на пути из Берлина в Москву он даст телеграммы сестре и Зое, извещая о своем приезде. Но после того, что произошло при последнем разговоре с фрау Гартвиг и на следующий день, в него вселилась какая-то необъяснимая тревога. Все личные планы потускнели. Телеграмм он не послал, и теперь шел в толпе по перрону вокзала один, никем не встреченный и, как ему казалось, никому не нужный.

Сестра с мужем жили в новом, недавно выстроенном доме на улице Левитана, невдалеке от станции метро с красивым и звучным названием «Сокол». Еще позавчера Андрей рассчитывал остановиться у сестры, где ему, несомненно, будут очень рады, встретят радушно, гостеприимно. Теперь же он нерешительно стоял на тротуаре привокзальной площади, не зная куда направиться. В гостиницу? Но разве в такую горячую пору достанешь номер? К Зое? Нет, это неудобно перед ее родителями, да и сам он будет чувствовать себя неловко. Не жених же он, в самом деле… А других родственников или близких знакомых в городе нет. Что же делать? Не стоять же здесь, у вокзала, до бесконечности.

Площадь уже опустела, схлынул шумный многолюдный поток прибывших пассажиров, и вновь появились свободные такси. Андрей шагнул к ближайшей машине, шофер распахнул дверцу, включил счетчик и повернул голову к лейтенанту:

— Куда ехать?

Еще секунду назад Андрей колебался. А сейчас поспешно, будто опасаясь изменить свое решение, проговорил:

— В центр. К Министерству внутренних дел.

В приемной министерства стояли и сидели ожидающие, и Андрей сначала растерялся: к кому обратиться? Затем его охватило сомнение: кому нужна эта история с кольцом, которая, может быть, никакого интереса и не представляет?

Не выпуская из рук двух небольших чемоданов, он подошел к одному из дежурных и спросил, с кем можно поговорить по вопросу, в котором он сам еще толком не разобрался, но который, может быть, заинтересует работников МВД. Дежурный оглядел лейтенанта и попросил подождать. Через несколько минут он провел Рябинина в кабинет. Немолодой подполковник с тремя колодками орденских лент на кителе предложил лейтенанту присесть, а чемоданы поставить в сторону, там, возле стены.

— Вот так, — сказал добродушно подполковник, когда Андрей присел на стул возле большого письменного стола, уставленного несколькими телефонами. — А теперь я готов слушать. Что привело вас к нам и, по-видимому, прямо с вокзала?

— Да, прямо с вокзала.

Рябинин сбивчиво, сумбурно начал рассказывать всю историю с подарком для сестры, который он получил, затем вернул старухе, погибшей на следующий день от несчастного случая. Лейтенант спешил, стараясь как можно скорее высказать все, что волновало его.

— Понятно, — прервал его подполковник. — Подробности пока не нужны. Прошу вас предъявить свои документы.

Он внимательно рассмотрел все документы Рябинина, вернул их, спросил некоторые данные о сестре Андрея и о ее муже, сделал какие-то пометки в лежавшем на письменном столе блокноте и затем сказал:

— Вы правильно сделали, лейтенант, что пришли к нам. Попрошу вас чемоданы оставить здесь, а самому подождать в приемной. Я доложу кому нужно о вашем приходе, закажу вам пропуск. Вас примет товарищ, которому вы все подробно расскажете. Минутку… Рябинин, Андрей Игнатьевич?

— Так точно.

— Хорошо. Пропуск вам принесут сюда.

…Время тянулось томительно долго. Андрей непрерывно поглядывал на часы, и ему казалось, что стрелки часов движутся медленно, очень медленно.

Через сорок минут Рябинина принял полковник Дымов. Лейтенант так же взволнованно и сбивчиво, как и в недавней беседе в приемной министерства, начал было рассказывать о своей последней встрече с фрау Гартвиг и подарке для сестры, однако Дымов, дружески улыбаясь, остановил его:

— Прежде всего успокойтесь, товарищ лейтенант. Рассказывайте не спеша, по порядку. Не возражаете?

— Конечно… Простите, товарищ полковник, я волнуюсь…

— Вот я и хочу, чтобы вы успокоились, тогда и побеседовать мы сможем поподробнее.

Сергей Сергеевич стал расспрашивать Рябинина о жизни и службе в Германии, о зарубежных впечатлениях, о самочувствии и отдыхе советских офицеров. Отвечая на вопросы полковника, Рябинин постепенно успокоился, незаметно для самого себя втянулся в беседу и естественно перешел к рассказу о сестре, о фрау Гартвиг, о последней встрече с ней, о полученном и возвращенном подарке и о неожиданной смерти Гартвиг за два часа до его отъезда в Москву. Дымов слушал молча и очень внимательно, изредка прерывая Рябинина короткой репликой или уточняющим вопросом.

— Не можете ли вы описать наружность гостя фрау Гартвиг? — спросил Дымов, делая пометки на большом листе бумаги.

— Фигура у него запоминающаяся… Высокий, худой, костлявый… большие красные руки… Что еще? Взгляд какой-то тяжелый, неприятный. Да, если не ошибаюсь, на щеке у него бородавка или что-то вроде этого.

— Так, так. Хорошо…

Карандаш Дымова быстро бегал по бумаге.

— Раньше вы его в квартире Гартвиг никогда не видели?

— Нет, никогда.

— О своей больной приятельнице фрау Гартвиг вам рассказывала?

— Нет, никогда.

— С сестрой вы переписывались?

— Очень редко.

— Она когда-нибудь обращалась к вам с просьбой зайти к фрау Гартвиг, передать привет, достать какую-либо вещь?

— Нет, ни разу.

— Хорошо… Что собой представляет кольцо? Вы его видели?

— Нет. К сожалению, я даже не раскрыл футляр.

— Да, это жаль, — задумчиво протянул Дымов, но, заметив огорчение и смущение на лице лейтенанта, добавил: — Собственно, вы и не успели этого сделать.

— Конечно, — охотно откликнулся Рябинин. — Так неожиданно все получилось.

Зазвонил телефон. Дымов поднял трубку.

— Полковник Дымов… Да, да… Понятно. Хорошо, Алексей Петрович, заходите.

Дымов повесил трубку и поглядел на Рябинина, как бы вспоминая, на чем был прерван их разговор.

— Вы все рассказали, товарищ лейтенант?

— Кажется все, товарищ полковник.

— Все, так все! — Полковник помолчал и неожиданно добавил: — Что же касается ваших родственников, о которых вы рассказали у нас в приемной, то вы несколько ошиблись, товарищ лейтенант. Муж вашей сестры Иван Васильевич Барабихин не капитан, а инженер-майор, и название института, в котором он работает, вы немного перепутали.

Рябинин смутился и признался полковнику, что, вероятно, «поотстал», так как давно ничего не слыхал о сестре и о ее муже. Ему не терпелось узнать, почему полковник так хорошо осведомлен о Барабихине, но он сдержался и ничего не спросил.

А Сергей Сергеевич уже расспрашивал, как доехал лейтенант, знает ли сестра о дне его приезда, позвонил ли он с вокзала домой? Получив ответы на все эти вопросы, полковник удовлетворенно кивнул головой.

В дверь постучали. Вошел невысокий беловолосый капитан с открытым, приветливым лицом.

— Разрешите? — капитан остановился на пороге.

— Да, да… Заходите.

Рябинин встал, приветствуя старшего по званию. Капитан вежливо наклонил голову.

— Лейтенант Рябинин, сегодня приехал из Берлина, — сказал Дымов. — Пришел поделиться своими берлинскими впечатлениями и сомнениями. Они пока весьма расплывчаты, но любопытны… Да, да, весьма любопытны…

Капитан промолчал, ожидая дальнейших подробностей, но полковник поднялся и добавил:

— Алексей Петрович, побудьте здесь, вместе с лейтенантом. Я скоро вернусь.

— Хорошо, Сергей Сергеевич.

Дымов вышел. Капитан с откровенным любопытством оглядел лейтенанта и уселся на диване, стоявшем возле стены. Рябинин ожидал, что капитан начнет расспрашивать его о чем-нибудь, но тот придвинул к себе пачку газет, лежавших на диване, развернул одну из них я углубился в чтение.

— Не хотите ли посмотреть свежую газету? — дружелюбно предложил он через минуту.

— Благодарю вас, с удовольствием!

Рябинин взял «Правду». Передовая статья была посвящена уборке урожая. Телеграммы со всех концов страны сообщали об успехах сталеваров, о достижениях текстильщиков, о научных конференциях в институтах Академии наук. В сообщениях из-за границы мелькали заголовки: «Подрывная деятельность американской разведки», «Новые провокации против стран народной демократии», «Реакционеры не унимаются»… Андрей просматривал заголовки, прочитывал отдельные абзацы, но сосредоточиться не мог. Его волновал вопрос — чем кончится вся эта история? Может быть, он зря побеспокоил работников МВД, сейчас выяснится, что все его подозрения и страхи напрасны, и он уйдет отсюда успокоившийся, с облегченным сердцем.

Полковник долго не возвращался. Иногда звонил телефон. Капитан вставал, снимал трубку и негромко отвечал.

— Капитан Уваров слушает… Полковника нет, скоро вернется. — Потом опять усаживался и шуршал газетами.

Наконец дверь открылась и Дымов вошел в кабинет, как показалось Рябинину, возбужденный, с большим пакетом в руках. Походка его была быстрой, движения стремительны, и весь он выглядел подтянутым, помолодевшим. Уваров при первом же взгляде на своего начальника понял, что «нащупано» интересное, важное дело и предстоит серьезная работа. Именно в такие минуты полковник обычно преображался — исчезала усталость, в глазах появлялся «огонек», в голосе звучали властные нотки, и всех окружающих он заражал неиссякаемой энергией и трудоспособностью.

Дымов сел за стол, положил перед собой пакет и удовлетворенно сказал:

— Не зря вы пришли к нам, лейтенант, не зря…

У Рябинина снова сильно заколотилось сердце, он весь подался вперед, ожидая, что еще скажет полковник. Но тот неожиданно спросил:

— Скажите, вы комсомолец, коммунист?

— Кандидат… Раньше был в комсомоле…

— Отлично… Так вот, слушайте. Даю вам, как молодому коммунисту, поручение. Вы должны выполнить его точно, иначе испортите нам все дело…

— Я готов, товарищ полковник, сделать все, что необходимо. Я готов…

— Не сомневаюсь, — прервал его Дымов и улыбнулся. — Пока от вас требуется немногое… Прежде всего давайте посмотрим с вами одну фотографию.

Дымов вынул из пакета фотокарточку и протянул ее лейтенанту. С карточки на Рябинина глянуло худое, хмурое лицо гостя, которого он видел в квартире фрау Гартвиг за день до своего отъезда. Рябинин невольно отшатнулся в изумлении. Правда, на фотографии старик казался моложе, его жилистую шею подпирал высокий белый воротничок со старомодным черным галстуком; выглядел он торжественно, как на параде, но Андрей сразу узнал его.

— Это тот самый, которого я видел у Гартвиг, — возбужденно проговорил Рябинин, возвращая карточку. — Безусловно. Это он!

— Вы не ошибаетесь?

— Нет, ошибиться невозможно… На снимке даже бородавка заметна. Поглядите.

Дымов тоже внимательно всмотрелся в фотографию, мельком оглянулся на стоявшего позади Уварова и снова спрятал в пакет.

— Спасибо, лейтенант, — в голосе Дымова Рябинин уловил что-то теплое, задушевное. — Я тоже думаю, что вы не ошиблись. Нет, лейтенант, мы с вами не ошиблись, — повторил полковник, подчеркивая слово «мы». — А теперь слушайте меня внимательно. О вашем приходе к нам — никому ни слова. В том числе — ни сестре, ни ее мужу… Не подумайте о них ничего плохого — так нужно в интересах дела и для их спокойствия. Понятно?

— Понятно! А о том, что произошло в Берлине?

— Об этом можете говорить. Только не пытайтесь делать какие-либо выводы, они преждевременны. Возможно, вы нам понадобитесь. Нам нужна будет ваша помощь. Вот вам наши телефоны — мой и капитана Уварова.

Дымов записал номера телефонов и протянул лейтенанту листок, вырванный из блокнота.

— Если появится необходимость — звоните. Если вы нам будете нужны — вызовем. Ясно?

— Ясно.

— Где вы собираетесь остановиться?

— Я еще не решил, товарищ полковник. Хотел пожить у сестры… Но, может быть, мне лучше устроиться в гостинице, в офицерском общежитии?

— Что ж, пожалуй, это неплохо. Устроиться сумеете?

— Поеду в комендатуру. Надеюсь, что в общежитии койка найдется.

— Ну, хорошо. Если будут затруднения — позвоните, я вам помогу. А теперь — спасибо за приход. Желаю успеха… Побольше отдыхайте, побывайте в театрах, музеях, на стадионе «Динамо». Небось, любите футбол?

— Болею, товарищ полковник…

— Не сомневаюсь. Ну, а любимая девушка, невеста, есть? Ждет, наверно?

Рябинин замялся, не находя слов для ответа. Дымов хитро подмигнул:

— Секрет? Ну, раз так — спрашивать не буду. В эти секреты мы не вмешиваемся. Давайте ваш пропуск, лейтенант.

Дымов расписался на пропуске, прихлопнул его небольшой печатью и, пожимая руку лейтенанту, проговорил:

— До скорого свидания… Рад был с вами познакомиться.

Когда Рябинин вышел, в кабинете воцарилась тишина. Уварову хотелось о многом спросить, узнать, что сообщил лейтенант, что за фотографию принес и показал полковник, но он привык не задавать лишних вопросов и ждал, когда начальник заговорит сам. Дымов, наклонившись над столом, казалось, что-то обдумывал, взвешивал, сопоставлял. Прошла минута, другая… Наконец полковник поднял голову и медленно сказал:

— Поспешность в суждениях ведет к неправильным выводам, уважаемый Алексей Петрович.

Уваров не выдержал:

— Это упрек, Сергей Сергеевич?

— Если хотите — да, упрек.

— По какому поводу?

— По поводу того, что поспешность обычно ведет к неправильным выводам. Впрочем, вы все сами поймете — и очень скоро. Скажите, как с заданием по делу Барабихиных?

— Все в порядке, товарищ полковник.

— Точнее?

— Барабихины ведут замкнутый образ жизни. Почти нигде не бывают, да и к ним редко кто захаживает. Майор и дома, очевидно, работает.

— Дома?

— Так точно… А жена днем — в городе, вечерами — дома. Нормально живут!

— Очень хорошо. И все же сейчас нам особенно важно быть начеку. Да присаживайтесь, Алексей Петрович, чего зря стоите?

Капитан присел на стул и спросил:

— Сергей Сергеевич, что-нибудь новое произошло, дополнительные данные получили?

— Получил, дорогой товарищ, получил! И совсем с другой стороны.

— Что именно? — Уваров подался вперед.

— Лейтенант Рябинин, который только что был здесь, — родной брат жены Барабихина. Он сегодня приехал из Берлина. Он должен был привезти сестре подарок от фрау Гартвиг, кольцо.

— Гартвиг! — не удержался капитан. — Мы о ней запрашивали.

Дымов постучал пальцем по пакету, который лежал перед ним на столе.

— Вот здесь ответ из Берлина на наш запрос. Домохозяйка Марта Гартвиг — мать активиста Союза свободной немецкой молодежи Пауля Гартвиг — честная, лояльная немецкая женщина. — Он помолчал и тихо добавил: — Ее уже нет в живых. Два дня назад она погибла под колесами легкового автомобиля. Об этом же нам сообщил лейтенант Рябинин.

Полковник умолк и задумался. Молчал и капитан Уваров. Так прошло несколько минут. Полковник вышел из-за стола и зашагал по кабинету.

— Возможно, что смерть фрау Гартвиг — трагическая случайность. В таком городе, как Берлин, она вполне вероятна. Но все, что предшествовало этой смерти, — очень странно, очень странно. Попробуем, Алексей Петрович, разобраться в том, что у нас есть…

Сергей Сергеевич подошел к столу, взял лист бумаги и размашисто написал: «Лаборатория „С“ — Барабихин», заключив эти слова в большой квадрат. Он соединил его с маленькими квадратиками и кружочками, каждый из которых имел свое название. Слева от большого квадрата он расположил всех, известных ему по Берлину лиц: владелец комиссионного магазина Штрумме, тонкой чертой соединенный с Гартвиг, тянулся далее через Рябинина к сестре лейтенанта и к Барабихину. А справа от большого квадрата появилась Липатова, с нею пунктиром был соединен Сиротинский. Подумав несколько секунд, Сергей Сергеевич зачеркнул линию, соединявшую Сиротинского и Липатову, и квадратик с Сиротинским оказался изолированным, но ненадолго. Возникла новая линия, она тянулась от Сиротинского прямо к Барабихину и останавливалась где-то на полпути, как выпущенная, но еще не долетевшая стрела.

Потом твердо, не раздумывая, Дымов соединил линии, идущие от кружочков с именами Штрумме и Сиротинского, и над точкой их соединения надписал — «Берлин».

Алексей Петрович Уваров внимательно следил за возникающей на бумаге схемой… Он начинал понимать ход мыслей начальника… И для него тоже схема переставала быть безжизненным, непонятным и неумело сделанным чертежным наброском. Она превращалась в поле боя. На схеме жили, сталкивались люди — друзья, враги; их планы, устремления, судьбы причудливо и пока еще не совсем ясно переплетались, противостояли друг другу. И в наступившей тишине, глядя на склоненную над схемой седую голову начальника, капитан Уваров ощутил прилив радости за то, что партия доверила ему, Уварову, большую и трудную работу чекиста, поставила его на линию огня.

— Алексей Петрович, — внезапно спросил Дымов. — Барабихины живут в отдельной квартире?

— Нет, Сергей Сергеевич. Я же докладывал. В квартире три комнаты. Две из них занимают Барабихины, а в третьей живет одинокая женщина. Учительница 254-й средней школы Анна Андреевна Кротова.

Выслушав помощника, Дымов прищурил глаза и тыльной стороной руки потер лоб, обдумывая внезапно возникшую мысль. Видимо, эта мысль пришлась весьма кстати, так как полковник, продолжая все так же щуриться, с довольным видом взглянул на Уварова и сказал:

— Вот что, Алексей Петрович! Бери-ка машину и быстро, вежливо, аккуратно доставь сюда соседку Барабихиных. Как ты ее назвал?

— Кротова Анна Андреевна.

— …Анну Андреевну Кротову… Без шума и посторонних глаз.

Уваров встал:

— Есть, Сергей Сергеевич! Разрешите идти?

— Иди, да поскорее!

Когда капитан вышел, полковник еще несколько секунд сидел в задумчивости, потом неторопливо снял телефонную трубку, набрал номер и попросил начальника немедленно принять его.

Глава восьмая. Увлечение Таси Барабихиной

Жене инженер-майора Ивана Васильевича Барабихина Таисии Игнатьевне Барабихиной шел 26-й год, и это очень огорчало ее. Она решительно не хотела стареть и свои 26 лет считала «ужасным возрастом». Об этом она обычно говорила с напускной грустью, которая все же не могла скрыть ее жизнерадостности и женского кокетства.

Выглядела Тася очень молодо, и многие знакомые, любители угадывать возраст, обычно ошибались — и давали ей не больше 20 лет. На смуглом овальном лице с правильными чертами выделялись черные блестящие глаза, искрившиеся весельем. Голову украшала замысловатая прическа из светлых, с золотистым отливом волос. Платья и костюмы спортивного покроя отлично гармонировали с ее стройной фигурой. Всем своим обликом она была похожа на девушку, только что вступающую в прекрасную пору своего расцвета.

Тася не кончила десятилетки. В пятнадцать лет, в первый год войны, она лишилась родителей. В далеком Челябинске, куда она была эвакуирована вместе с младшим братом и жила у старой тетки, Тася занималась на курсах машинописи. А когда отшумела война, и Тася вернулась обратно в Москву, девушка не захотела учиться дальше. — Мне даже как-то неудобно, — говорила она, пожимая плечами, — в девятнадцать лет — за парту с девочками садиться. — Но это была только отговорка. Тасе просто не хотелось заниматься. Она жила одна в комнате, оставшейся от родителей, служила в тресте местной промышленности и неплохо зарабатывала, брат учился в военной школе.

В свои школьные годы Тася была веселой, взбалмошной девчонкой, для которой учеба казалась неизбежной обузой, дисциплина — «подавлением личности», общественная работа — излишней затратой времени. Педагоги любили ее за способности и память, за искренность и доброту. Но все они, встречаясь в учительской или на заседаниях педсовета, сходились на том, что Тася Рябинина слишком непоседлива и неустойчива и что дальнейший жизненный путь девочки так и не определился.

В 1948 году Тася познакомилась с военным инженером Иваном Васильевичем Барабихиным. Он был на 10 лет старше Таси. Серьезный и очень скромный, он разительно отличался от большинства ее знакомых и друзей.

И все же, несмотря на различие характеров, Тася изо дня в день привязывалась к нему все больше и больше. Она скучала, когда подолгу не видела его, нервничала, когда он не звонил по телефону. Компания, в которой Тася проводила свое свободное время до знакомства с Барабихиным, казалась ей теперь скучной и неинтересной. Тася хотела быть с Иваном и только с ним. И в один из морозных январских вечеров она почувствовала себя по-настоящему счастливой.

В этот вечер Иван Васильевич Барабихин, взволнованный и смущенный, спросил — хочет ли Тася стать его женой?

Однако, став женой военного инженера Барабихина, съездив с ним за границу и вернувшись обратно, Тася сохранила в себе многие черты и наклонности, которые проявлялись у нее еще в школе. Она осталась такой же легкомысленной, кокетливой, увлекающейся, любительницей всевозможных нарядов и развлечений. Правда, по настоянию мужа, Тася просматривала газеты, читала книги и даже записалась в кружок кройки и шитья. Но все это она делала без какого-либо интереса и внутренней потребности, только потому, что любила Ваню и хотела сделать ему приятное.

Глядя на чету Барабихиных, люди удивлялись: до чего же они разные. Иван Васильевич был полной противоположностью жене. Скромный, молчаливый, необыкновенно усидчивый и трудолюбивый, он много работал и в институте и дома. Даже в свободные минуты голова его всегда была занята всевозможными планами, проектами, конструкциями. Он любил свое дело любовью советского инженера, офицера, коммуниста, которому близко и дорого все, чем живет страна, чем гордится армия, все, что — капля за каплей, звено за звеном — укрепляло и укрепляет могущество родины. На кальках чертежей оживали его работы, в моделях — маленьких, игрушечных — овеществлялся замысел конструктора… И когда по этой модели начиналась постройка новой марки машины, Барабихин испытывал так много чувств, что не смог бы и сам определить, какое из них главное — радость, гордость или сознание выполненного долга?..

Второй любовью его была Тася. К жене он относился с трогательной нежностью, заботился о ее здоровье, прощал ей маленькие женские слабости и недостатки характера. Приходя поздними вечерами домой, Иван Васильевич расспрашивал жену, как она провела день, не скучала ли и, заглядывая в черные блестящие глаза, осторожно целовал. Тася рассказывала ему, что делала, с какими подругами встречалась, где была, в каких магазинах толкалась. Слушая болтовню жены, Барабихин через минуту ловил себя на том, что он думает о другом — о незаконченных чертежах, о проходящих испытаниях, о последней статье в теоретическом журнале…

— Да ты меня не слушаешь, — надув губы, говорила Тася. — Ты совсем перестал обращать внимание на свою жену.

Да, Иван Васильевич не слушал рассказов жены, так как они его просто не интересовали. Ну, была в магазинах, стояла в очереди за каким-то «креп-маракеном» (и название какое-то заумное!..), вместе с подругой была в кино, ела мороженое… Все одно и то же, одно и то же, ничего нового. Но так как не хотелось обижать Тасю, он, отгоняя собственные мысли, уверял ее:

— Я слушаю, Тасенька, внимательно… Значит тебе понравился этот материал, как его…

— Панбархат!..

— Так… Ну, и дальше что?

— А дальше ничего. Я вижу, что тебе все это неинтересно… А мне скучно… Тебя никогда нет, я всегда одна… Вот, влюблюсь в кого-нибудь, тогда будешь знать!..

— Ну-ну! — Барабихин шутливо грозил пальцем, а у самого становилось тяжело на душе. Вспоминалась смерть двухлетнего ребенка, он так любил малыша, и Тася тоже. Она могла быть прекрасной матерью… Вспоминался Берлин, вся эта неприятная история с Штрумме, о которой он впоследствии с Тасей никогда не говорил… Действительно, Тася всегда одна, времени свободного — уйма, от безделья до глупости — один шаг. Он это знал. Нет, надо будет все же как-то выкраивать время для жены, увлечь ее каким-нибудь делом, заставить учиться…

Тяжело вздохнув, Иван Васильевич поворачивал голову в сторону своего кабинета. Там на большом письменном столе лежали его бумаги — блокноты, черновики. В них он записывал — очень кратко — вновь возникшую мысль, начало новой оригинальной идеи. А потом, завтра, в своем служебном кабинете эти краткие наброски превращал в стройные расчеты, схемы, чертежи. Все это «хозяйство», уходя домой, он запирал в сейф.

Еще раз поцеловав жену, Иван Васильевич шел к столу и придвигал к себе бумаги.

Заметив тень на лице мужа, Тася тоже замолкала и укоряла себя за глупые слова, сорвавшиеся с языка: «Вот влюблюсь в кого-нибудь…» Нет, она не собиралась влюбляться, да и знакомых мужчин у нее почти не было — только женщины, соседки, старые подруги. Кроме того, один раз она уже доставила мужу и себе много неприятностей. Берлин, комиссионный магазин, Штрумме… Нет, нет, не надо вспоминать… У нее есть хороший муж, уютная квартира, полный материальный достаток — что еще ей нужно?..

Однажды Иван Васильевич Барабихин, вернувшись поздним вечером домой с собрания, застал жену необычно взволнованной. То смеясь, то плача, она рассказала, что недавно, час назад, с ней приключилось «нечто ужасное». Зная, что сегодня Иван Васильевич придет поздно, она задержалась у знакомых и возвращалась домой около 11 часов вечера. Было уже темно, улицы опустели. На повороте, недалеко от дома, к ней внезапно подскочил какой-то хулиган и вырвал у нее из рук сумочку. Тася от неожиданности вскрикнула. Но в эту же минуту к ней на помощь подоспел неизвестный мужчина. Он схватил грабителя за грудь, отобрал сумочку… Хулиган сразу пустился бежать и скрылся в темноте. Так как Тася была очень напугана и даже расплакалась, мужчина проводил ее до дома. С тех пор прошло уже больше часа, а она никак не может успокоиться.

— Да, тебе повезло, — сказал Иван Васильевич, обнимая жену. — Хорошо, что рядом оказался смелый человек. Ты хоть поблагодарила его?

— Конечно, как же иначе!

— Но кто он, ты узнала?

Тася растерянно пожала плечами.

— Я даже не догадалась спросить, а он…

— А он был настолько скромен, что не назвал себя… Настоящий мужчина! — похвалил Иван Васильевич, потом помолчал и добавил: — В другой раз, если будешь так поздно задерживаться, звони мне на работу, я заеду за тобой.

Иван Васильевич подошел к окну и посмотрел на улицу.

— Надо будет заявить в милицию, — проговорил он. — Черт знает что!..

На следующий день вчерашний случай со всеми страхами и волнениями был забыт. Утром Тася проснулась в хорошем настроении, понежилась некоторое время в постели, затем занялась уборкой. Подметая комнату и перетирая безделушки, она напевала и даже несколько раз заводила радиолу. У нее был большой выбор пластинок. Веселые арии из оперетт сменялись старинными романсами, песни советских композиторов перемежались с тягучими, надрывными мелодиями в исполнении Вертинского. Тася ставила все пластинки подряд, без разбора, лишь бы звучала музыка, лишь бы кто-то пел о жизни, радости любви.

Муж обещал сегодня придти пораньше, и это тоже радовало Тасю. Такие случаи бывали не часто. Она решила приготовить на ужин самые вкусные, любимые мужем блюда и с увлечением занялась кулинарией.

День пробежал в домашних хлопотах, быстро и незаметно. В семь часов вечера раздался звонок, и Тася бросилась открыть входную дверь, удивляясь: почему Ваня звонит, неужели забыл ключ? Но на пороге стоял брат, Андрей.

— Андрейка! — вскрикнула Тася и повисла у него на шее. — Как замечательно, что ты приехал! Входи,входи! Почему ты не дал телеграммы, я бы тебя встретила… А где же твои вещи?

— Выехал неожиданно, поэтому и не телеграфировал, — ответил Андрей. — А вещи в офицерском общежитии. Решил не стеснять тебя с мужем.

— Как тебе не стыдно, Андрейка! Ну, входи, а там разберемся!

Андрей вошел в комнату и огляделся.

— У вас уютно. Хорошо устроились. А ты все такая же маленькая и курносая…

— Сам ты курносый… Признавайся, почему не предупредил о приезде?

Андрей в свое оправдание привел десятки доводов.

— Не упрекай, Тася, так удобнее и мне и вам. Я буду гулять вовсю, зачем связывать тебя?

Тася с детства любила брата и его приезду искренне обрадовалась. Усадив в кресло, она тормошила, обнимала его и без умолку болтала.

— Как я рада! И Ванюша будет очень рад. Но зачем ты все-таки в общежитие поехал? Зачем? Вот этот диван был бы в твоем распоряжении. Эта тумбочка — тебе… Костюм когда выгладить — сейчас или позднее?

— Погоди, не спеши, — отмахивался Андрей. — Дай разобраться, оглядеться. Выглядишь ты неплохо, поправилась, похорошела. Кстати, я чуть было не привез тебе из Берлина подарок от твоей бывшей квартирохозяйки фрау Гартвиг. Помнишь такую?

— Фрау Гартвиг? Конечно, помню. Маленькая, смешная, но добрая старушка. Она была так привязана ко мне. Но почему ты говоришь — чуть не привез?

— А потому, что вначале, узнав, что я еду в Москву, она дала мне подарок, маленькое колечко, а потом отобрала его обратно, — ответил Андрей.

Тася не поверила. Она рассмеялась, решила, что брат просто «разыгрывает» ее, но когда Андрей сообщил ей о внезапной смерти фрау Гартвиг, Тася притихла и, забыв про колечко, огорчилась, смолкла.

Андрей видел, как расстроилась Тася, услышав о смерти Гартвиг, как ее лицо, только что смеющееся, радостное, стало грустным. И теплое чувство к сестре шевельнулось в его сердце. Какая она простая, непосредственная. Нет, нет, Тася не способна ни на что дурное… Но почему все-таки полковник так заинтересовался рассказанной ему историей? Почему он был так осведомлен о Барабихиных?..

Иван Васильевич, придя домой, тоже обрадовался гостю. Похлопывая Андрея по плечу и поворачивая во все стороны, он удовлетворенно говорил:

— Ну-ка, покажись, добрый молодец! Вырос, окреп, наверно, отличным строевиком стал, не чета нам, штабным, да ученым…

Он смеялся, шутил, предложил отметить приезд рюмочкой портвейна, в общем, был в веселом расположении духа. Настроение его заметно понизилось, когда Тася рассказала о странном поступке фрау Гартвиг и о смерти старухи.

— Жаль старушку, — медленно произнес он, щуря и без того близорукие глаза. — Что же касается подарка, хорошо, что не привез и вообще его брать не следовало.

— Почему? — воскликнула Тася, — может, там была прекрасная вещица, заграничная…

— В том-то и дело, — ответил Барабихин и замолчал.

Андрей понимал Ивана Васильевича, соглашался с ним и мысленно пожелал этому «несостоявшемуся» подарку провалиться в преисподнюю…

Разговор оборвался. Каждый углубился в свои мысли. Барабихин думал о том, что ему нужно будет завтра позвонить полковнику Дымову и рассказать о том, что произошло в Берлине. А Тася молча сидела на диване. В этот момент она считала себя всеми обиженной и очень несчастной.

В этот вечер Барабихины так и не отпустили Андрея и заставили его ночевать у них. Когда он проснулся утром следующего дня, Ивана Васильевича уже не было дома — ушел на службу, а Тася, надев передник, хлопотала по хозяйству.

— Вставай, соня, — сказала она. — Я сейчас накормлю тебя твоей любимой глазуньей.

За завтраком Тася рассказывала брату подробности своего житья-бытья. Все идет хорошо, всем она довольна, только вот Ваня вечно занят и видит его она только рано утром и поздно вечером. Но он обещает скоро закончить какую-то важную и секретную работу и тогда будет приходить домой вовремя, не позже семи вечера.

Андрей в свою очередь рассказал сестре, как ему живется в Берлине, похвалился своими служебными успехами, обещал придти вместе с Зоей, которую Тася никогда не видела.

Они распрощались, довольные друг другом.

— Звони и заходи почаще, — попросила Тася, провожая брата, — а то сердиться буду.

— Есть звонить и заходить! — шутливо отрапортовал Андрей уже на лестнице.

Вечером, готовя ужин мужу, Тася по обыкновению рассказывала ему все новости, накопившиеся за день. Среди других новостей она сообщила и о том, что сегодня к их соседке, милейшей Анне Андреевне, неожиданно приехал племянник. Откуда-то из глухомани, из какого-то медвежьего угла. Такой славный, простой. Мы уже познакомились. Зовут Володя. Правда, остановился он не здесь, а где-то у товарища, они вместе готовятся в институт, но Анну Андреевну предупредил, что будет часто захаживать к ней и заниматься в ее отсутствие.

— Вот и хорошо, — обрадовался Иван Васильевич. — Андрей будет занят Зоей, зато Володя иногда сможет составить тебе компанию, а ты, как столичная жительница, сама пригласи его в театр, сходи с ним в Третьяковку. Москва гостеприимством славится. Да и Анна Андреевна будет рада, ей ведь трудновато по Москве гоняться.

— Очень интересно этому юноше с такой старухой, как я, по Москве гулять, — рассмеялась Тася. — Да и видела его я только мельком, издали…

— А своего благородного рыцаря ты так и не встречала больше? — спросил Иван Васильевич.

— Нет, Ваня, наверно, он живет не в нашем районе, и я его никогда не увижу.

Но Тася ошиблась. На следующий день, на той же улице и почти на том же месте, она столкнулась с тем, кто спас ее от грабителя. К ней подошел высокий, еще молодой мужчина с приятным, загорелым лицом. В руках незнакомец держал пачку газет и журналов. Он приподнял шляпу и вежливо сказал:

— Здравствуйте… Как вы себя чувствуете?

Тася сразу узнала своего спасителя.

— Здравствуйте… Как я вам благодарна за помощь… Вы знаете, я так была напугана… еле дождалась прихода мужа. Он тоже вам так благодарен…

— Не за что. Это — долг каждого мужчины. Жаль только, что этот негодяй убежал. Его надо было доставить в милицию, чтобы он получил по заслугам.

— Бог с ним, — ответила Тася. — Где-нибудь попадется.

Беседуя, они дошли до станции метро «Сокол».

Здесь был рынок цветов, и Тасе нужно было купить букет ко дню рождения одной из своих многочисленных приятельниц. Разговаривать с незнакомцем было удивительно легко и просто. Смеясь и шутливо сожалея, что у него нет с собой визитной карточки, он отрекомендовался: Юрий Владимирович Рущинский, журналист, пишет для редакций многих газет и журналов, часто бывает в командировках, разъезжает по стране. Одинокий. И когда Тася недоверчиво покачала головой, дал честное слово, что это именно так, — совсем одинокий. В свободное время увлекается теннисом и особенно рыбной ловлей. Бывает, конечно, в театрах, на концертах — без этого культурный человек жить не может.

Тася вздохнула.

— Завидую вам… А мой муж вечно занят, даже в выходные дни, так что в театрах мы бываем очень, очень редко… А я так люблю театр, музыку…

— Жаль, жаль! — искренне и просто сказал Рущинский и тут же, как бы спохватившись, добавил. — Если вы только позволите… я всегда к вашим услугам… Я буду очень рад пригласить вас в театр…

Тася оценила скромность своего нового знакомого, но все же кокетливо заметила:

— Ого!.. Какой вы скорый, только что познакомились и сразу в театр…

Тася выбрала и купила понравившийся ей букет из роз, георгинов и левкоев.

— Чудесный букет, — похвалил Рущинский и поинтересовался:

— Кого вы собираетесь осчастливить им?

— Секрет! — ответила Тася. — А чтобы вы не завидовали — вот вам!

Она вырвала из букета пунцовую розу и приколола к пиджаку Рущинского.

— Это в знак благодарности за спасение моей сумочки, — сказала она смеясь.

Тася рассталась с Рущинским в состоянии некоторой внутренней приподнятости и неосознанного волнения. Он понравился ей и внешностью, и манерами, кроме того, ведь именно он оказал ей такую большую услугу в тот вечер. Чутьем женщины Тася угадывала, что и сама произвела впечатление на нового знакомого. Его приглашение в театр даже польстило ей. Но неудобно же с первого раза согласиться. Кроме того, как на это посмотрит муж?.. На вопрос Рущинского, когда он снова увидит ее, Тася неопределенно ответила, что возможно завтра, в это же время, здесь… Она любит цветы и часто покупает их. Может быть, и завтра тоже… Но про себя она сразу же решила, что придет обязательно.

Возбужденная, Тася направилась домой. У самого подъезда она столкнулась с племянником соседки Анны Андреевны.

— Володя, вы к нам? — спросила Тася, приветливо улыбаясь юноше.

— К вам, Таисия Игнатьевна, — ответил он, показывая пачку книг, которую нес подмышкой. — Экзамены на носу… Какой у вас замечательный букет!.. — Володя восхищенно смотрел на цветы. — Подарок?

— Много будете знать — скоро состаритесь, — рассмеялась Тася.

— А я думаю наоборот, — покачал головой юноша. — Знать больше буду — молодеть начну.

Перебрасываясь шутливыми фразами, они вошли в квартиру и разошлись по своим комнатам.

О встрече с Рущинским Тася мужу ничего не сказала. Почему? На этот вопрос, пожалуй, она сама бы не смогла ответить. Возвращаться к разговорам о сумочке ей не хотелось, а знакомство с Рущинским сразу же, помимо ее воли, приобрело какой-то личный, интимный характер. Ведь завтра она опять увидит его. Что же, о завтрашнем дне тоже рассказать? Нет, не стоит, не к чему…

На следующий день к рынку цветов Тася подходила с двойственным чувством: ей хотелось, чтобы Рущинский не пришел и на этом знакомство с ним оборвалось; и вместе с тем ей хотелось, чтобы он был здесь, ждал ее, говорил с ней.

Высокую фигуру Рущинского она увидела еще издали. Он поспешил ей навстречу и протянул небольшой, но отлично подобранный букет цветов.

— Вчера вы подарили мне розу в знак награды за спасение вашей сумочки, — сказал он, широко улыбаясь. — А сегодня примите этот скромный букет от меня в знак нашего знакомства и будущей дружбы.

Он долгим взглядом посмотрел на молодую женщину, и Тася зарделась, поблагодарила и взяла букет. Ведь она любила цветы и отказаться не могла.

В этот день они расстались не сразу: долго бродили по Ленинградскому шоссе, а когда проголодались и Тася устала, зашли на стадион «Динамо» и пообедали в открытом ресторане. За этой встречей последовала другая, третья. Они встречались ежедневно. Рущинский был неизменно корректен, весел и щедр на расходы. Они бывали в кино, бродили по аллеям Парка культуры и отдыха имени Горького, катались на лодке.

Тасе было приятно проводить время с новым знакомым. Она могла с ним болтать о чем угодно. Он не сковывал ее мыслей, слов, был похож на тех, которых она знала давно, до своего замужества. Рущинский охотно говорил на любые темы… По-видимому, он много читал, много перевидел в своей жизни. Но странное дело, знания его были какие-то книжные. Он рассказывал Тасе, что часто и подолгу ездит по стране, однако ничего красочного, запоминающегося о людях, о местах, в которых побывал, рассказать не мог. Правда, Тася и не особенно этим интересовалась. С ним было приятно, а главное — весело. Однако если бы кто-нибудь сказал Тасе, что она влюблена в Рущинского, она бы искренне рассмеялась. О нет! Любит она одного Ваню — умного, серьезного, а это просто так, приятное времяпрепровождение, не больше.

А дома все шло по-прежнему. Как раньше, Иван Васильевич поздно возвращался со службы. Работа близилась к концу. Теперь чаще, чем когда-либо, после торопливо съеденного ужина он спешил к своему письменному столу и почти до самого утра продолжал писать, чертить, рассчитывать. Рабочего дня не хватало.

Так же, как и раньше, ежедневно в квартире появлялся в дневные часы племянник Анны Андреевны — Володя, с обычной пачкой книг в руках. Он неслышно проходил в комнату тетки, где тоже занимался, работал, читал.

Тася не раз собиралась, но никак не могла найти времени куда-либо пригласить юношу. Она почти все дни проводила вне дома. Однако при случайных встречах с Володей, когда он неизменно дружески приветствовал ее, она чувствовала некоторые угрызения совести: все-таки следовало бы развлечь юношу, показать ему Москву.

Иногда, поздно вечером, когда муж работал в соседней комнате, Тася, забравшись с ногами на диван, пыталась анализировать свои чувства и поступки. Она успокаивала себя тем, что в сущности встречами с Рущинским заполняет свободное время, а любит она все-таки только своего Ванюшку. И не рассказывает ему ни о чем, потому что не хочет тревожить. Ведь ничего, кроме флирта, нет…

Да и сам Рущинский ведет себя очень сдержанно и никаких попыток к более близким отношениям не проявляет. Правда, он часто расспрашивает, как живется Тасе, какие у нее отношения с мужем, что он делает, когда приходит домой, рассказывает ли ей о своей работе, о своих изобретениях. Все эти вопросы не что иное, как признак внимания к ней и уважения к ее милому Ване — талантливому инженеру, изобретателю. Рущинский ей как-то сказал, что однажды в научных кругах слыхал отзывы о Барабихине, как о талантливом конструкторе с большим будущим. И Тася была благодарна Рущинскому за эту похвалу.

В общем, Тася решила, что ее совесть перед мужем чиста и упрекать себя ей не в чем.

…Ближайший воскресный день выдался на славу солнечный, жаркий. На небе — ни облачка. Еле ощутимый ветерок чуть-чуть покачивал листву деревьев, протянувшихся вдоль улицы.

Иван Васильевич Барабихин поздно ночью уехал из Москвы. Предстояли серьезные испытания новой машины. Андрей еще раньше предупредил, что в воскресенье он с утра отправляется к Зое, пробудет у нее весь день и, если забежит к сестре, то поздно вечером…

Тася встала рано. У нее предстояла встреча С Юрием (так она уже называла Рущинского), а до встречи с ним надо было зайти в парикмахерскую сделать маникюр.

Когда Тася вышла в коридор, соседка Анна Андреевна хозяйничала в кухне. На вопрос Таси, будет ли она дома, Анна Андреевна сказала, что скоро уйдет к знакомым.

— В таком случае не забудьте взять ключ от входной двери. Я приеду поздно…

Последние слова Тася произнесла уже за дверью.

По дороге к месту свидания (сегодня это был вестибюль станции метро «Сокол») Тася думала о том, что она все же очень мало знает Рущинского. Где он, например, живет? На ее вопрос об этом Рущинский ответил, что его жилищные условия, к сожалению, «неблестящие». «Кочую с места на место, все жду, когда в Моссовете подойдет моя очередь на комнату». Ту, первую, встречу с Тасей он объяснил счастливой случайностью. В тот вечер он задержался у приятеля, который живет совсем недалеко от дома Барабихиных. Рущинский выразил надежду, что, когда Тася лучше узнает и совсем хорошо будет относиться к нему, Рущинскому, она примет его приглашение и навестит его друга. Есть ли у него определенные служебные часы работы? Есть, конечно, но в редакциях к таким мелочам не придираются: пиши когда угодно, но приноси готовый материал. Холостой ли он, как говорил раньше? О да, холост. Если бы он в свое время встретил Тасю или такую женщину, как она, все было бы иначе…

Рущинский уже стоял у входа в метро. На нем был светлый спортивный костюм, через плечо повешен фотоаппарат. В руках — изящная коричневая папка. Рущинский выглядел очень привлекательным, и проходившие мимо девушки украдкой поглядывали на него. Он поспешил навстречу Тасе, крепко сжал в ладонях ее маленькие руки и наклонился, чтобы поцеловать их.

— Вы опаздываете?! — с легким упреком произнес он.

— Всего на десять минут… Это не в счет, — смеясь, возразила Тася и поинтересовалась:

— Куда мы сегодня отправимся? В Химки? Давайте покатаемся на лодке… Да что с вами, Юрий, вы какой-то странный сегодня? — спросила она Рущинского.

И, действительно, всегда веселый, подвижной, Рущинский сегодня казался постаревшим, каким-то угрюмым и непонятным. Он стоял перед Тасей в напряженной позе. Улыбка исчезла с лица, на скулах выдавались желваки.

— Что с вами? — повторила Тася.

— Ничего особенного, уверяю вас, — секунду помедлив, ответил Рущинский. — Просто устал, много работал. Вот и сейчас — я сразу из редакции. — Он показал на папку и добавил: — К тому же у меня слегка разболелась нога… Что поделаешь, рана, полученная еще в сорок втором году. Но ничего, сейчас уже лучше.

Рущинский взял Тасю под руку и повел ее в сторону от метро.

— Куда же мы? — удивилась Тася. — Если в Химки, нам нужно на автобус.

— Мы поедем на такси. — Рущинский ускорил шаг, увлекая за собой Тасю.

В молчании они прошли почти квартал. «Как неудобно, мы почти у моего дома», — подумала Тася, боязливо оглядываясь по сторонам и пытаясь осторожно высвободить руку. Но Рущинский даже не заметил ее жеста. Он шел, нахмурив брови, плотно сжав губы и, казалось, думал совсем о другом.

«Фу, какой невежа!»— с обидой подумала молодая женщина. Ей стало не по себе, пропал интерес к предстоящей прогулке, и она уже пожалела, что встретилась сегодня с Рущинским.

Размышления Таси были прерваны самым неожиданным образом. Рука спутника дрогнула, он приглушенно застонал. Испуганно подняв глаза, Тася увидела искаженное от боли лицо Рущинского.

— Черт возьми… Я не могу идти, — смущенно пробормотал он. — Адская боль. Это у меня бывает. Скоро все пройдет.

Он беспомощно огляделся.

— Но я не могу стоять. Мне нужно забинтовать ногу… И… тогда будет легче.

Тася растерянно молчала… Что делать? Однако растерянность ее быстро прошла. Промелькнула мысль, что Юрий Рущинский не задумался и помог ей в трудную минуту… Почему же она?.. И Тася решилась.

— Пойдемте, — твердо сказала она. — У меня дома сейчас никого нет. Вы посидите, забинтуете ногу и все пройдет. Идемте!

— Благодарю вас, — прошептал Рущинский и шагнул вслед за Тасей.

Глава девятая. Прыжок «Ягуара»

Дни отпуска бежали быстро и весело. Химкинский пляж, стадион «Динамо», прогулки с Зоей в Серебряном бору и парках столицы, музеи, кино и, главное, никаких обязанностей! Гуляй и отдыхай вволю! И только календарь, висевший на стене офицерского общежития в гостинице, напоминал Андрею о том, как быстро летят дни.

Отпуском Андрей был вполне доволен, вся намеченная программа отдыха выполнялась почти без изменений. Даже «решительное» объяснение с Зоей получилось очень удачным и как-то естественно, просто превратилось в разговор двух влюбленных, которые в эти минуты очень мало следят за смыслом взволнованно произносимых слов, но всем сердцем, всем существом своим понимают, что отныне — они навсегда принадлежат друг другу.

В общем, все шло отлично. И только мысль о злополучном берлинском подарке нет-нет, да и омрачала настроение Андрея. За время отпуска он почти ничего нового не узнал. Однако успокаивал себя тем, что до отъезда в Берлин осталось еще много времени и что, наверное, полковник Дымов о нем не забыл и вызовет его, чтобы переговорить, объяснить…

У Барабихиных Андрей бывал редко, Тасю видел только иногда, короткие минуты; она всегда куда-то спешила, но все же упрекала брата за то, что он где-то целые дни пропадает и ни разу еще не привел к ним свою невесту Зою.

С Иваном Васильевичем Барабихиным Андрей виделся еще реже. Инженер-майор рано уходил на работу, домой возвращался поздно и зачастую, по словам сестры, уединялся в свой кабинет — святая святых! — и долго еще, сняв тужурку, работал за письменным столом. Андрею иногда хотелось зайти, поболтать с Иваном Васильевичем, пусть даже в поздний час. Но он не решался, так как, честно говоря, не только уважал, но даже немного побаивался своего ученого родственника. Неудобно как-то отрывать его от больших и важных дел.

В субботний день Андрей рано утром встретился с Зоей, которая была свободна. Они съездили за город, искупались, пообедали в маленьком, малолюдном ресторанчике, вечером побывали в театре и усталые, довольные хорошо проведенным днем, возвращались домой. Усевшись на скамейке, неподалеку от дома, в котором жила девушка, они говорили о своей будущей жизни, строили планы, которые тут же заменяли другими, и даже спорили, безобидно и весело, по разным пустякам.

Ночью посвежело. Девушка зябко ежилась и прижималась к Андрею, и он в эти минуты чувствовал себя счастливым.

В общежитие Андрей вернулся поздно. Тихо, чтобы не разбудить соседей, прошел к своей кровати, разделся и через несколько минут заснул крепким, здоровым сном.

Утром Андрея разбудил дежурный гостиницы и сообщил, что его вызывают к телефону.

Андрей сразу узнал спокойный, с легкой хрипотцой голос. Полковник Дымов просил лейтенанта Рябинина приехать к нему в министерство. Сергей Сергеевич извинился, что беспокоит в выходной день, но появилась необходимость повидаться и побеседовать.

Через полчаса выбритый, подтянутый лейтенант вышел из здания гостиницы. Воскресный день встретил Андрея Рябинина ярким солнцем, гудками машин, шумом и смехом праздничной толпы. На площади стояли такси, опоясанные шахматными клетками. Андрей подошел к крайней машине…

В министерстве царила глубокая и, как показалось лейтенанту, торжественная тишина. Сергей Сергеевич Дымов сидел за столом и писал. Он приветливо, как старого знакомого, встретил лейтенанта, пригласил сесть и протянул папиросы.

— Курите, курите! Мне осталось дописать совсем немного.

Полковник продолжал писать, а лейтенант сидел, курил и думал. Промелькнула мысль, что Дымов, как и Барабихин, большую часть своей жизни посвящает работе. Интересно, есть ли семья у полковника? Если есть, то, наверное, сейчас где-нибудь на даче. Может быть, домочадцы ждали полковника вчера, а он не приехал, и сегодня тоже не приехал. С какой-то неожиданно нахлынувшей теплотой посмотрел Андрей на склоненную седую голову Сергея Сергеевича, на его большие, рабочие, слегка дрожащие руки. — «Это от переутомления», — подумал лейтенант и отвел глаза. Окно было открыто, на подоконнике стояла ваза с увядающими цветами.

— Вот и все! — весело произнес Дымов и откинулся на спинку стула. — Признавайтесь, товарищ лейтенант, в графике сегодняшнего дня встреча со мной у вас не была предусмотрена?

Андрей не ждал такого начала и слегка смутился.

— По совести говоря, — продолжал Сергей Сергеевич, — я сам по-другому хотел провести это воскресенье. Скажу вам по секрету, чертовски люблю играть в волейбол. — Он улыбнулся и почесал затылок. — Мы в Ильинском команду из дачников организовали с грозным названием «Ильинская сборная». Что, здорово? Звучит не хуже, чем сборная «Динамо»! Вот капитан сборной. — Он ткнул пальцем в фотографию мальчишки под стеклом. — Сердитый капитан. Наверное, исключит меня за недисциплинированность. Второе воскресенье на тренировки не являюсь.

Сергей Сергеевич совсем по-детски развел руками. Андрей, улыбаясь, смотрел на него.

— Ну, а у вас все благополучно? — спросил Сергей Сергеевич.

— Все в порядке, товарищ полковник!

— Как здоровье сестры?

— Здорова! — ответил Андрей и опустил голову. Он чувствовал на себе испытующий, внимательный взгляд Дымова. Немного помолчав, полковник заговорил размеренно и тихо:

— Я очень хорошо понимаю вас, Андрей Игнатьевич.

Дымов впервые обратился к Рябинину по имени и отчеству, и это прозвучало как-то особенно дружески.

— Я понимаю вас и состояние ваше… Вы ждете от меня подробностей, объяснений. Но, хотя я кое-что вам сегодня расскажу, вы сами понимаете, что в нашей работе молчание — первое и обязательное правило. Придет время — вы все, что надо и можно, узнаете. А пока надо ждать. В этом заинтересованы все мы и в первую очередь ваша сестра… О ней в вашей голове бродят всякие предположения. Поэтому хочу просить вас: не торопитесь делать выводы. Поспешные выводы, как правило, ошибочны. Я вот совсем недавно, — Сергей Сергеевич усмехнулся, — советовал то же самое другому молодому человеку…

Дымов сделал паузу и продолжал:

— А пригласил я вас, товарищ лейтенант, вот по какому поводу. Дело, которое мы с вами начали, — серьезное дело… Затягивается тугой узелок. И я прошу вас сегодня же, под любым предлогом, переселиться в квартиру ваших родственников Барабихиных. Ну, скажите, например, что в гостинице ремонт, переселение… Придумайте что-либо и переезжайте. Кроме того, прошу вас ближайшие два-три дня не оставлять сестру одну. Понимаю, что это нарушает ваши личные планы… Но что делать, так нужно.

Рябинин недоуменно пожал плечами.

— Я готов… Но я не совсем понимаю, товарищ полковник…

Дымов развел руками:

— Поймете… потом поймете, лейтенант. Всему свое время. Надеюсь, моя просьба будет исполнена?

— Конечно, товарищ полковник.

— А теперь, лейтенант, вторая моя просьба. Дело, которое мы с вами начали здесь, будет, несомненно, иметь продолжение в Берлине. Когда вы вернетесь в Берлин, к вашей персоне, возможно, будет приковано внимание иностранных разведчиков. К вам, к вашему знакомому инженеру Костромину, к сыну фрау Гартвиг…

На лице Рябинина было написано такое искреннее изумление, что Дымов даже усмехнулся:

— Да, да, не удивляйтесь… Борьба! Враг ищет все ходы, все лазейки… Перед вашим отъездом, — я специально пригласил вас предупредить об этом, — вы должны будете навестить меня, и я вам дам некоторые советы, как вести себя, что делать в том или ином случае.

— Хорошо, товарищ полковник. Будет сделано.

— Уверен!.. Возможно, вам придется столкнуться с тем господином, которого вы видели в доме Марты Гартвиг. Так вот, могу сказать вам, что этот старик не кто иной, как владелец комиссионного магазина в Берлине, Густав Штрумме… Это, так сказать, его официальное лицо. Вот так-то.

Сергей Сергеевич постучал пальцами по столу.

— …Но, вероятнее всего, господин Штрумме не только и не главным образом коммерсант и владелец магазина. Он занимается и другими, не торговыми делами. Об этом мы тоже узнаем в самое ближайшее время, — уверенно добавил полковник.

Рябинин не выдержал:

— Значит Гартвиг!.. А я-то ей верил!

Движением руки Дымов остановил взволнованного лейтенанта.

— Я только что советовал вам, товарищ лейтенант, не делать поспешных выводов. Легче всего обвинить человека, особенно за глаза. Старая Марта Гартвиг, как мне представляется, и погибла только потому, что была честной женщиной и могла разоблачить Штрумме, а может быть, и не только его… Не так давно она потеряла мужа, потеряла братьев. Ее старший сын замучен в застенках гестапо. Оставшийся, младший, шофер берлинского такси — активист Союза свободной немецкой молодежи. Он всегда может стать жертвой подкупленных хулиганов и провокаторов. Кто знает, может быть, угрожая смертью ее единственному сыну в случае отказа, господин Штрумме вынуждал Марту Гартвиг передать подарок вашей сестре. Какова цель? Не знаю, пока не знаю… А когда все это сорвалось — ее убили, чтобы замести следы.

Сергей Сергеевич помолчал и добавил:

— К тому же подарок был совершенно безобидный, всего-навсего маленькое колечко.

— Товарищ полковник, — нерешительно и взволнованно спросил Рябинин, — но сестра, Тася, какова ее роль во всем этом деле?

В голосе Андрея звучала горечь, и Сергей Сергеевич понял, что должен как-то рассеять сомнения юноши, подбодрить его.

Сергей Сергеевич вышел из-за стола, взял за руку лейтенанта, усадил его на диван и сам уселся рядом. Долгое время молчал, потом неожиданно поднялся, подошел к окну и стал разглядывать осыпающиеся цветы.

— Забыли воду переменить и вот — пожалуйста, осыпаются! — проворчал он, бережно собирая лепестки, опавшие на подоконник.

— Вот так-то, лейтенант, — задумчиво заговорил он, возвращаясь и усаживаясь на диване. — Слишком часто мы забываем, что всякое живое существо требует внимания, заботы и любви… Я сегодня с утра одну семейную хронику прочел и попытался сделать некоторые выводы. Вот, послушайте…

…Жила была девочка, веселая, озорная. Родителей потеряла в первый год войны. Жила у тетки — мещанки и обывательницы. Самостоятельность рано получила, а серьезному отношению к жизни не научилась. Этакой попрыгуньей-стрекозой по жизни скакала, благо в прехорошенькую девушку превратилась. Был у девушки брат, комсомолец, серьезный паренек. Но он ушел в военное училище, стал занятым человеком и почти потерял сестру из виду. Вскоре девушка вышла замуж за очень хорошего и тоже очень занятого человека и сразу же уехала с ним за границу. Но и там она по существу была предоставлена самой себе. Все были заняты, всем было не до нее. За границей молодая женщина натворила немало глупостей… Но, к счастью, вскоре вернулась на родину… Родился ребенок, родители в нем души не чаяли… Но мальчик умер, не дожив до двух лет… И женщина снова одна. Правда, многие находят применение своим силам, идут учиться, работать. С женщиной, о которой я вам рассказываю, лейтенант, этого не случилось…

Сергей Сергеевич умолк. Вытащил папиросу, закурил и продолжал:

— На этом пока семейная хроника обрывается. Но вменил я себе в правило, товарищ лейтенант, встречаясь с людьми, подобными этой девушке, или даже не встречаясь, а просто что-нибудь узнав о них, особенно тщательно разбираться: где кончается ошибка и где начинается преступление…

Андрей Рябинин, затаив дыхание, слушал Сергея Сергеевича. Он прекрасно понимал, о ком говорит полковник, и ждал, что тот продолжит разговор. Но полковник ничего больше не сказал. Он стал рассеянно поглядывать в окно и даже, как показалось лейтенанту, размышлять о чем-то другом.

Наступило долгое молчание. Неожиданно полковник спросил:

— Вы сестре о кольце говорили?

— Да.

— И что же?

— Ничего. Удивилась, пожалела, что не получила заграничного колечка, и через полчаса забыла.

На лице Сергея Сергеевича мелькнула улыбка удовлетворения. Он повернулся к Рябинину и стал задавать самые житейские вопросы: где бывает лейтенант, хорошо ли проводит свой отпуск, посетил ли Третьяковскую галерею, осмотрел ли все станции метро?..

Почти на все вопросы Андрей отвечал утвердительно. Он действительно многое успел повидать за короткий срок и снова чувствует себя старым москвичом.

Беседу прервал телефонный звонок.

Сергей Сергеевич быстро прошел к столу и снял телефонную трубку. Он внимательно слушал все, что ему сообщали по телефону, и лицо его сразу стало напряженным и даже тревожным. Изредка он ронял одно-два слова: «Так, понятно… Хорошо…» Потом добавил: «Оставайтесь на месте. Я сейчас приеду сам… Да, да, приеду…»

Дымов повернулся к Рябинину и в ответ на его молчаливый недоумевающий взгляд решительно и отрывисто сказал:

— Едем к Барабихиным, к вашей сестре…

— Что случилось? — Рябинин поспешно встал.

— Зверь вышел на тропу, и мы идем по его следу… Быстрее!


А в эти часы в квартире Барабихиных разыгрывался трагический, но еще не последний акт постановки, авторами и режиссерами которой были шефы заокеанской разведки, засевшие в западном Берлине.

…Когда Рущинский, прихрамывая, вошел в комнату, которую Тася именовала столовой, он быстро огляделся. Его профессионально наметанный взгляд скользнул по мебели, по стенам, увешанным цветными тарелочками и гравюрами, и задержался на столике, на котором стояла небольших размеров радиола. Затем он опустился в широкое кресло, заботливо придвинутое Тасей, откинулся на спинку и вытянул ноги.

— Вам очень больно? — спросила Тася. — Я сейчас достану бинт.

Она стала рыться в шкафу и вынула домашнюю аптечку, но Рущинский остановил ее.

— Не надо, — сказал он.

Тася недоуменно оглянулась и увидела, что ее знакомый уже совершенно прямо сидит в кресле и с лица его исчезло страдальческое выражение.

— Не надо, Таисия Игнатьевна, — повторил он. — Присядьте, пожалуйста. Мне нужно с вами поговорить об очень серьезном деле.

— Но ваша нога… Разве боль уже прошла?

— Да, прошла… Садитесь же, прошу вас!

В голосе Рущинского Тася уловила едва заметные нотки нетерпения. Она села на стул, стоявший рядом с креслом, и шутливо спросила:

— О каком серьезном деле вы собираетесь говорить? Уж не хотите ли вы объясниться мне в любви? Прошу не забывать — у меня есть муж.

— О нем-то я и хочу поговорить с вами, — медленно, чеканя слова, сказал Рущинский.

— О Ване?.. Чем же он вас так заинтересовал?

Но Рущинский ответил не сразу. Он внимательно посмотрел на молодую женщину, провел языком по внезапно высохшим губам и, сжав ручки кресла, словно весь подался вперед.

Сейчас он ставил на карту все. Круг замыкался. Он был уверен, что, выполняя задание, полученное в Берлине, не допустил ни одного промаха, ни одной ошибки и все же волновался. В случае удачи его ждали деньги, большие деньги… Он мог год, два ни о чем не думать, жить в свое удовольствие… В случае же неудачи… Но неудачи не могло быть. Эта легкомысленная молодая женщина, которая сейчас сидит рядом с ним, — в его руках!

Риск? Да, риск, но кто же в его положении не рискует? Ошеломляющая неожиданность, внезапность, лобовой удар — вот что должно обеспечить успех. Время не ждет, шефы торопят…

Еще совсем недавно Рущинскому, правда, тогда он был не Рущинский, пришлось выполнять подобное задание в Германии, но тогда все было проще, а сейчас…

— Послушайте, Таисия Игнатьевна, — он начал тихо и вкрадчиво. — Меня интересует работа вашего мужа, некоторые цифры, расчеты, чертежи. Я знаю, вы мне сами рассказывали, что Иван Васильевич помногу работает дома…

Тася, широко раскрыв глаза, смотрела на своего гостя, улыбка постепенно исчезала с ее побледневшего лица. А Рущинский продолжал:

— Я не хочу, чтобы вы меня ошибочно поняли, вы мне дороги, мне дорога ваша честь, ваше доброе имя. Но у меня нет выбора. Я могу сейчас, здесь, немедленно передать вам компрометирующие вас документы, но только при одном условии. Дайте мне познакомиться с материалами вашего мужа. С его записными книжками, черновыми тетрадями, дайте мне возможность познакомиться с его сейфом, с ящиками письменного стола. Я ничего не возьму, уверяю вас, я только… — Рущинский показал на свой фотоаппарат.

— Негодяй! — задыхаясь, проговорила Тася и вскочила со стула. — Так вот вы кто! Уходите немедленно, иначе я…

— Успокойтесь! — Рущинский встал и шагнул к ней. — У меня слишком мало времени доказывать вам, что я не враг, а ваш друг. Я совсем не хочу предавать огласке ваши встречи со мной, посещение мною вашего дома. Все это навряд ли будет приятным для майора Барабихина. Но суть даже не в этом… Вот! — Рущинский открыл свою папку, вынул оттуда несколько небольших бумажек, похожих на бланки фототелеграмм, и поднес их к глазам Барабихиной.

— Это — копии ваших расписок, которые вы давали в Берлине господину Штрумме… Можете убедиться.

Тася взглянула на бумажки. Да, это был ее почерк… «Расписка. Выдана господину Штрумме в том, что…» А вот вторая расписка, третья…

На секунду ей стало легче. Какие же это неприятные документы? Она несколько раз брала вещи в долг, давала расписки, потом долг покрыла… Что же тут плохого?

Прижимая руки к сильно бьющемуся сердцу, стараясь говорить как можно спокойнее и тверже, она ответила:

— Я не знаю, как к вам попали эти бумажки… Можете их посылать куда угодно… Я покупала в магазине Штрумме — и за все расплатилась.

— Расплатились? — насмешливо протянул Рущинский. — А где доказательства? Нет, вы не расплатились… За услуги, которые вам оказал господин Штрумме, он требует тоже услуги… Той, о которой я уже вам сказал…

Услуги!.. Мгновенно в памяти Таси всплыла картина ее последней встречи с Штрумме. Чуть согнув в полупоклоне свою высокую, худую фигуру, этот любезный старик говорил что-то такое об услуге за услугу. Он действительно оказал ей услугу, отпуская вещи в кредит, но какую ответную услугу могла оказать ему она? Тася тогда не придала его словам никакого значения, так же как не придавала значения и распискам. Пустая формальность! Только после бурного объяснения с мужем она стала смутно догадываться, что Штрумме неспроста так охотно предоставлял ей кредит и даже уговаривал не стесняться и брать побольше… Очевидно, у него были какие-то неизвестные ей, тайные намерения. И его совет ничего не говорить мужу, и его слова о взаимном секрете приобрели новый, опасный смысл.

Да, еще там, в Берлине, Тася стала понимать, что совершила большую ошибку, и поэтому так настойчиво торопила мужа поскорее уехать домой, в Москву. Казалось, что все давным-давно ушло в прошлое, и ей никогда не придется ни о чем вспоминать. И вот сегодня, сейчас, ей напомнили об этом. Могла ли она даже подумать о том, что придется так ужасно расплачиваться за свои поступки там, в Берлине!.. Как может теперь она доказать, что никаких обещаний Штрумме не давала, что полностью расплатилась с ним и вообще даже не думала ни о чем плохом?..

Да, доказательств у Барабихиной не было. Отчаяние, страх сжимали ей грудь…

— Уходите немедленно! Уходите! Я буду звать на помощь! — говорила она.

Рущинский угрожающе поднял руку.

— Тише! — властно сказал он. — Вы только погубите себя! Не забывайте о муже… Вам не достаточно этих документов? Хорошо! Я вам представлю еще один, подтверждающий ваши отношения со Штрумме. Вот он!

Рущинский шагнул к радиоле, быстрым движением открыл крышку, вынул из своей папки целлулоидную патефонную пластинку и запустил механизм. В комнате зазвучала чудесная русская песня «Метелица». Пел Лемешев. Тася подняла голову и расширенными от удивления и страдания глазами следила за Рущинским. Поставив пластинку, он закурил и посмотрел на Тасю. На какое-то мгновение песня как бы отгородила ее от кошмара, который опутывал ее, душил.

«…Ты постой, постой, красавица моя…» — пел Лемешев. И вдруг песня оборвалась. Наступила пауза, и затем скрипучий деревянный голос на ломаном русском языке четко произнес:

«Пусть фрау Барабихин не вольновальсь… Это мой кляйне презент фрау…»

«О, господин Штрумме, — услыхала Тася свой голос. — Но как на это посмотрит муж?»

И снова скрипенье на ломаном языке:

«Вы умный женщина. Муж ничего не должен знайт… Мы с фрау Барабихин будем иметь, как это по-русски, — гехейм… секрет… Когда-нибудь фрау сделайт мне тоже услуга за услуг… Абер аллее… Всё будет в секрет…»

Рущинский, сунув в пепельницу окурок, остановил диск радиолы, снял пластинку.

— Слыхали? — спросил он. — Убедились? Не думаю, чтобы вам доставило удовольствие прослушать эту пластинку еще раз, в кабинете следователя, после того, как вас арестуют, а может быть, и не только вас…

Тася была окончательно раздавлена, теряла последние остатки сил и самообладания. Рущинский видел это и спешил.

— Все, что вы сейчас прочли и прослушали, я оставлю вам, а сам растворюсь, исчезну. Вы меня никогда больше не увидите, слышите — никогда! Но услуга за услугу. Я пройду в кабинет, просмотрю бумаги, и никто, ни одна человеческая душа об этом не узнает.

Говоря это, Рущинский лгал. Он отлично понимал, что в случае согласия на эту «единственную» услугу Барабихина окончательно окажется у него в руках. В следующий раз ему уже не придется церемониться с нею.

Он подошел к двери кабинета и взялся за ручку. Остановившимся взглядом следила Тася за своим страшным гостем… Что делать, что делать?!!

Рущинский уже открыл дверь и шагнул к письменному столу, на котором лежали какие-то бумаги, блокноты, книги. В глазах шпиона вспыхнули алчные огоньки. Он нагнулся над столом, пытаясь определить, что представляет наибольший интерес, что сфотографировать для начала.

И в этот момент, в это решающее мгновение из коридора донесся звонкий голос Володи:

— Таисия Игнатьевна! Вы дома?

— Дома, Володя! — нашла в себе силы крикнуть Тася.

— Я через минуту зайду к вам.

Рущинский вздрогнул и выругался шепотом. Дьявольщина! Все шло хорошо и вдруг этот… Будь ты проклят!

Рущинский сжал кулаки. Лицо его побелело от ярости, но он сразу же овладел собой. Надо немедленно что-то предпринять. Дорога каждая секунда, сюда сейчас войдет кто-то третий и еще неизвестно, как поведет себя Барабихина. Из-за этого нелепого случая может провалиться весь намеченный и тщательно разработанный план. И тогда «Ягуару-13» — конец! Узнав о провале, старик в Берлине, наверно, выругается сквозь зубы и… прикажет вычеркнуть его из списка…

Нет, он не собирается сдаваться. То, что не удалось сегодня, удастся завтра, именно завтра. Может быть, это даже к лучшему. Барабихина убедится в безвыходности своего положения, у нее будет достаточно времени для размышления. И тогда… все дальнейшее пойдет легче.

И Рущинский решился. Почти не раздумывая, он схватил со стола первую попавшуюся под руку записную книжку в темно-синем коленкоровом переплете и быстро подошел к Барабихиной.

— Завтра ровно в двенадцать я жду вас у метро «Сокол», — шепотом сказал он. — Если не придете — вот!.. — Он показал записную книжку мужа. — Я вынужден буду… Завтра я верну вам все — блокнот, пластинку, расписки… Жду ровно в двенадцать!

Тася молча кивнула головой. Говорить она не могла.

— Да не волнуйтесь вы, девочка, — уже мягче добавил Рущинский, пряча блокнот в папку. — Всего-навсего одно небольшое одолжение — и вы свободны от всех ваших обязательств, от всех неприятностей. Всего одно маленькое одолжение, о котором никто никогда не узнает, — повторил он, поднял ее руку и поцеловал.

— Кроме того, вы получите очень хороший подарок, очень хороший, — подчеркнул он. — Поймите, в этом спасение и счастье для всех нас — ваше, вашего мужа, ваших родных, мое.

Рущинский умышленно поставил себя в один ряд с именами людей, близких и дорогих молодой женщине. Такой «психологической атаке» его учили в разведывательной школе. По словам инструкторов и преподавателей, такая атака всегда давала отличный результат.

Еще раз кивнув головой, Рущинский взял шляпу и отворил дверь. В полутемном коридоре никого не было, и он беспрепятственно вышел из квартиры.

Хлопнула входная дверь, и этот звук как бы пробудил Тасю. Она заметалась по комнате. «Что делать? Боже мой, что делать? — исступленно шептала она, натыкаясь, точно слепая, на стулья, стол, тумбочки. Ее била лихорадочная дрожь. — Что делать?»

Как неожиданно и быстро все изменилось. Из счастливой, веселой, беззаботной хохотуньи она превратилась в раздавленную, отчаявшуюся женщину. Как было ярко, солнечно еще недавно, утром, — и как все померкло сейчас…

«Что же делать? Что делать?»

Тася на минуту представиласебе лицо мужа, который поздним вечером вернется домой. «Ванечка, родной, любимый!» Что она скажет ему? Скроет, солжет? Или бросится перед ним на колени, расскажет все, не утаивая ничего, ни одного слова? Нет, нет, на это у нее не хватит сил!

Голова ее пылала, в горле пересохло, сердце стучало так, что, казалось, готово было выскочить из груди.

«Что делать? Где выход?..»

Взгляд Таси упал на коробку с домашней аптечкой, которую она недавно вынула из шкафа, собираясь оказать помощь Рущинскому. «Вот он — выход! Отравиться, умереть, избавить себя и других от позора, страданий! Да, умереть…»

В аптечке есть несколько пакетиков с таблетками люминала. Этот порошок Иван Васильевич Барабихин иногда принимал на ночь, чтобы скорее уснуть после тяжелого умственного труда. Тася слыхала, что если человек примет сразу несколько таблеток — десять, пятнадцать, — он заснет и не проснется. Смерть придет тихо, безболезненно, незаметно.

Вся дрожа, почти не сознавая, что делает, Тася высыпала на стол содержимое аптечки и стала быстро разворачивать пакетики с надписью «люминал». Сейчас она примет эти порошки — и через несколько минут все будет кончено… Навсегда!

В это время в дверь негромко постучали.

— Да! — машинально ответила Тася и резко повернулась. На пороге стоял Володя. Повзрослевший, строгий. Он молча прошел в комнату, увидел пакетики, валявшиеся на столе, прочел название и укоризненно покачал головой.

— А вот это — зря! Совсем зря! Успокойтесь, Таисия Игнатьевна, садитесь! — сказал Володя, показывая на кресло, — а я немного, с вашего разрешения, похозяйствую.

С этими словами Володя собрал все таблетки, всыпал их обратно в коробку. Затем наклонился над пепельницей и посмотрел на окурки:

— Вы разве курите, Таисия Игнатьевна? Нет?.. Это очень хорошо… очень хорошо!

Володя взял из пепельницы оба окурка, оставленные Рущинским, завернул их в листок бумаги и спрятал в свой целлулоидный портсигар.

Опустившись в кресло, Тася смотрела, как Володя быстро и бесшумно двигался по комнате, что-то делал, слыхала его голос… Все было так странно и непостижимо: второй раз сегодня посторонний мужчина входил в ее комнату, распоряжался, приказывал. Но этот, Володя, простой и симпатичный юноша, не похож на Рущинского. Он жалеет ее, хочет ей помочь; он дружелюбно смотрит на нее, просит успокоиться, подал стакан воды…

— Разрешите, Таисия Игнатьевна, позвонить по телефону, — обратился к ней с просьбой Володя. — Телефон, кажется, в соседней комнате.

Тася кивнула головой. Володя отворил дверь в кабинет Барабихина и не закрыл ее. Через минуту Тася со смешанным чувством изумления, страха и радости услыхала:

— Товарищ полковник? Докладывает лейтенант Зеленин. Объект был в течение получаса. Ушел… Да… Так точно. Я действовал по вашим указаниям. Нет, товарищ полковник, отлучиться не могу… Говорю из квартиры Барабихиных… Нет, товарищ полковник, не могу, такие обстоятельства сложились, что я здесь нужен. Да… Подробности доложу… Выезжаете? Есть! Слушаюсь…

Володя положил трубку и подошел к Тасе.

— Извините, — сказал он, — что при первом знакомстве не представился полностью. Лейтенант Зеленин. А зовут меня действительно Володя,

Глава десятая. Удачный клев

Хорошо летним вечером на берегу реки. Воздух, пронизанный уже нежаркими лучами солнца, прозрачен и неподвижен. Вода полусонно, как бы нехотя, бесшумно плещется у берега. Вокруг тихо, безлюдно. Только изредка покажется где-нибудь одинокая фигура заядлого рыболова, который облюбовал уединенное местечко, устроился поудобнее — подальше от купальщиков и детворы — да так и застыл на долгие, долгие часы.

Вот и сейчас, здесь, на 48-м километре от Москвы, на берегу небольшой тихой речки, в вечернюю пору сидел любитель-рыболов и терпеливо ждал клева. Он закинул и пристроил на рогатых колышках две удочки, опустил в выкопанную ямку небольшое ведерко с водой, рядом положил небрежно сложенный парусиновый пиджак, соломенную шляпу и углубился в созерцание поплавков. Поплавки плавно покачивались на воде. Иногда один из них начинал вздрагивать и нырять. Рыболов быстро «подсекал», подтягивая к себе удилище, снимал с крючка серебрившуюся на солнце рыбешку и опускал ее в ведерко с водой. Клев был удачный — в ведерке уже плескалось около десятка плотвичек.

Место рыболов выбрал отличное, удаленное от дачных поселков и пляжных пятачков. Небольшая, но густая рощица, подступавшая к самой воде, скрывала его от редких прохожих, появлявшихся на повороте проселочной дороги.

Рыболов продолжал удить, изредка оглядываясь, не появился ли кто-нибудь поблизости, не вспугнет ли непрошенный сосед рыбу. Но вокруг по-прежнему было тихо, безлюдно, рыболову никто не мешал.

Через некоторое время, взглянув на часы, он поднялся и, оставив закрепленные удочки, отошел в тень, к деревьям. Здесь, в кустах, стоял невидимый издали небольшой чемоданчик, такой, какой обычно носят спортсмены, отправляющиеся на тренировку. Рыболов раскрыл чемоданчик. В нем под темно-синей майкой, тапочками и газетой находился миниатюрных размеров аппарат, похожий на обычный радиоприемник. Но любой радист — техник или радиолюбитель — с первого же взгляда узнал бы коротковолновый приемопередатчик. В этом небольшом аппарате фактически была смонтирована портативная, переносная приемнопередающая радиостанция. Рыболов, оказывается, был и радиолюбителем.

Привычным движением он раскрутил небольшой моток провода и забросил его на дерево. Провод заменял антенну. Затем он присел на землю возле аппарата, включил питание, надел наушники и отрывисто, с короткими паузами, застучал ключом. Через несколько секунд рыболов выключил передатчик, включил прием и прислушался. Так он проделал два-три раза, пока, наконец, ему, видимо, ответили, что позывные приняты и его слушают. Тогда рыболов быстро, почти без перерывов начал выстукивать ключом. Теперь он торопился, глаза лихорадочно блестели, лицо покрылось потом, руки слегка дрожали.

Закончив через две-три минуты передачу, рыболов снова переключился на прием и, убедившись, что его сообщение принято, удовлетворенно кивнул головой, быстро смотал провод и закрыл чемоданчик. Поверх аппарата снова легли майка, тапочки и газета.

Засунув чемоданчик на прежнее место, в кусты, рыболов вернулся к своим удочкам. Один поплавок спокойно плавал на поверхности воды, а другой, отнесенный вправо, бился и подскакивал. Но теперь рыболов даже не обращал внимания на поплавки. Он вытер носовым платком влажное от пота лицо и глубоко втянул в себя воздух, успокаивая дыхание. Только потом он снял очередную рыбешку и равнодушно бросил ее в ведерко. Теперь надо было уходить, дело сделано! А перед уходом можно закурить, подумать, отдохнуть…

Рыболов поудобнее устроился на прибрежном песке, обхватил руками колени и стал глядеть вдаль, поверх воды. Так он просидел несколько минут. Видимо, мысли его витали далеко-далеко. Только этим можно было объяснить, что он не обратил внимания на то, как затрепетал, запрыгал на легкой волне поплавок, не услыхал позади себя осторожных шагов.

Из-за деревьев бесшумно вышли два молодых человека и встали за спиной рыболова. Он вздрогнул и очнулся только тогда, когда его тронули за плечо. Рыболов резко вскинулся всем телом и попытался встать, но сильные руки прижали его к земле. С молниеносной быстротой из заднего кармана его брюк был извлечен новенький браунинг.

— Спокойно! — тихо, но властно произнес один из пришедших. — Теперь можете встать. Вы арестованы.

Рыболов поднялся на ноги, выпрямился и повернулся. Один из подошедших к нему людей, невысокий, коренастый, ловким движением защелкнул на кистях рук рыболова наручники. Рядом, с пистолетом в руках, стоял высокий широкоплечий мужчина. У его ног лежал чемоданчик, еще недавно находившийся в кустах.

— Не двигаться! — приказал он и, подняв с земли пиджак рыболова, быстро осмотрел его.

Рыболов в эти минуты не произнес ни слова. Лицо его стало совершенно белым. Он прищурил, почти закрыл глаза, в которых вспыхнули огоньки ожесточения, отчаяния и злобы. Огромным усилием воли рыболов погасил эти чувства… Теперь у него был обиженный, недоуменный вид. Под взглядами людей, арестовавших его, он опустил голову и прошептал, что это произвол, что он будет жаловаться.

— Вы хотите еще что-нибудь сказать? — спросил мужчина. — Нет? Предъявляю вам ордер на арест. Видите? Хорошо. Распишетесь потом.

Рыболов молчал.

— Сейчас смотаем ваши удочки, — продолжал мужчина. — Вот так. Ну, а рыбешек придется выпустить в реку.

Он выплеснул содержимое ведерка в воду и огляделся.

— Кажется все!.. Машина недалеко. Пошли…

Рыболов тоскливо оглянулся вокруг, секунду помедлил и затем, с трудом переставляя ноги, побрел вперед…


…В кабинет полковника Дымова вошел капитан Уваров. В руках он держал черный чемоданчик и несколько бумажных свертков.

— Разрешите доложить, товарищ полковник? — спросил Уваров.

— Докладывайте!.. — В голосе Дымова звучало нетерпение.

— Товарищи только что вернулись. Операция проведена успешно. Рущинский арестован на месте радиопередачи. Сопротивления не оказал… Не успел. При аресте изъяты радиоаппарат, браунинг, личные документы.

— Отлично!.. На квартире обыск произвели?

— Да, товарищ полковник… Я лично произвел. В описи указано все, что мы изъяли.

— Пластинка?

— Так точно. Обнаружена дома. Она здесь, в свертке.

Алексей Петрович указал на один из бумажных свертков.

— Есть что-нибудь еще интересное?

— Ничего особенного. Различные справки, характеристики… Блокнот с адресами и телефонами, — Уваров помолчал и виновато добавил: — Есть и номер телефона Липатовой. Значит, Рущинский и Сиротинский…

— Значит так. Что еще?

— Еще обнаружены фотокарточки и записная книжка инженер-майора Барабихина, а также карточка его жены. Записная книжка почти не начата. Страницы оказались чистыми. Только на первой несколько малозначащих справок. Шпиону не повезло.

— Так! — Дымов удовлетворенно потер ладони.

— Ну, спасибо, дружище, — сказал он уже неофициальным тоном. — Молодец! Мы с тобой сделали важное дело, взяли крупного зверя, который мог доставить немало хлопот…

Глава одиннадцатая. Допрос

Полковник Дымов вызвал арестованного. Второй раз в кабинет, в сопровождении конвоира, не спеша вошел высокий молодой мужчина, с бледным, усталым лицом, одетый в простой парусиновый костюм и коричневые туфли. Он сдержанно, с достоинством поклонился полковнику и молча встал у края письменного стола. Полковник показал на стул, но арестованный продолжал стоять. Дверь за конвоиром захлопнулась, и в кабинете остались двое: следователь и арестованный. Два человека, два мира.

Оба молчали.

Наконец, не выдержав затянувшейся паузы и внимательного, изучающего взгляда следователя, арестованный заговорил:

— Я категорически протестую против своего ареста. Я ни в чем не виновен. Объясните, за что вы меня арестовали? Если причина этому — мои радиопередачи, то это просто упражнения радиолюбителя… Уверяю вас…

— С уверениями и протестами не торопитесь, — ответил Дымов, снова показывая жестом на стул.

Арестованный сел, подтянув по привычке брюки, чтобы не смялись.

— Расскажите о себе все, что считаете нужным. Только имейте в виду, что ложью и увертками вы ставите себя в безвыходное положение. У вас есть одна возможность, маленькая возможность на что-то надеяться. Но для этого нужно встать на путь чистосердечного признания. Нужна полная, исчерпывающая исповедь.

— Мне не в чем признаваться, я ничего плохого не сделал! — глухо сказал арестованный. — А если кто-то наклеветал на меня, что-то выдумал, то…

Но полковник прервал Рущинского:

— Вы опять за свое, Рущинский… А ведь самое опасное в вашем положении — это опоздать… Да, опоздать со своим признанием, упустить эту возможность. Разведчик, я вижу, вы опытный… Но, как всегда бывает с вашим братом и с вашими хозяевами, вы не учитываете одного решающего обстоятельства: всякими ухищрениями, уловками, шантажом вы можете запутать в своей паутине одного-другого слабовольного человека. Запутать и попытаться использовать его в своих целях. Но зато сотни, тысячи, миллионы советских людей следят за каждым вашим шагом, помогают нам, контрразведчикам, вылавливать и обезвреживать вас.

Рущинский хотел было что-то сказать, но сдержался и опустил взгляд.

— Все это я говорю не для того, чтобы просвещать вас, — продолжал Дымов, — а для того, чтобы вы поняли безнадежность вашей авантюры и бессмысленность вашего запирательства. Сюда, в этот кабинет, придут простые советские люди. Они будут уличать вас во лжи, и от всех ваших уверток и версий не останется камня на камне. Вас уличат… — Сергей Сергеевич мгновение помедлил и заговорил снова, не спуская пристального взгляда с арестованного: — Уличат Барабихина, Липатова. И не только они. Вас уличат и те, кого вы еще не видели и не знаете, но кто знает ваши подлые дела и помог нам поймать вас с поличным.

Полковник встал.

— Надеюсь, что вы понимаете еще одно обстоятельство: вам придется рассказать — кто, где и когда дал вам задание начать охоту за Барабихиным. Повторяю — за инженер-майором Барабихиным. Даю вам еще несколько минут на размышление. А пока, чтобы у вас не осталось сомнений в том, что ваша карта бита, я нарисую картину всего, что произошло.

Полковник прошел к сейфу, стоящему в углу комнаты, открыл сейф, вытащил оттуда маленький изящный патефон и поставил его на письменный стол. Затем достал из ящика стола небольшую пластинку и показал ее арестованному.

— Любопытная вещичка. Ее забрали у вас на квартире во время обыска. Вы в это время были за городом, совмещали приятное с полезным. Рыбу ловили и деловой разговор с друзьями на коротковолновом вели… Кстати, гражданин «радиолюбитель», аппарат ваш — американской марки. А теперь — давайте, послушаем…

Полковник завел патефон.

Песня «Метелица» зазвучала в кабинете следователя. Если бы посторонний человек вошел в этот момент в кабинет, все происходящее могло показаться ему необыкновенно странным. В кабинете полковника Министерства внутренних дел во время допроса следователь и арестованный слушали патефон. На лице полковника блуждала мечтательная улыбка. Видимо, песня доставляла ему наслаждение, а вид второго слушателя — арестованного — доставлял ему тоже немалое удовлетворение. Рущинский сидел сгорбившись, спрятав голову в плечи, засунув ладони рук между коленями. Лицо его стало серым, постаревшим.

Рущинский знал эту пластинку наизусть. С той минуты, когда полковник положил ее на диск патефона и раздались первые звуки, он понял, что дальнейшая игра бесполезна. Провал налицо. Ставка бита. Пришло время расплачиваться по счету. Зачем тянуть? Если он не начнет говорить сегодня, ему придется это сделать завтра, послезавтра… Нет, уж лучше не откладывать… Может быть, хоть это будет маленькой зацепкой за жизнь.

Рущинский устало махнул рукой. В этом жесте было все, что волей-неволей хотел выразить пойманный с поличным шпион: и бессмысленность дальнейшего запирательства, и безнадежность своего положения, и готовность давать показания… Да, вынужденная готовность давать показания, потому что он хотел жить, а своим хозяевам и шефам он теперь был не нужен. Они откажутся, уже отказались от него. Провалившийся агент вычеркивается из списка живых. «Ягуара-13» больше нет…

— Можно мне напиться? — глухо спросил Рущинский.

Он с жадностью выпил стакан воды и закурил папиросу. Взглядом, в котором отражались отчаяние, безнадежность и душевная опустошенность, скользнул по комнате и задержался на подоконнике, на котором, как всегда, стояла вазочка с цветами. Цветы!.. Рущинский неожиданно горько улыбнулся.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил Дымов.

— Вот… цветы… Я покупал букеты Барабихиной… Много букетов…

— Жалеете, что много потратились?..

— Мне только и остается, что жалеть о затратах на цветы… Уж если начинать жалеть — так совсем о другом. Ну, что ж… Записывайте!..

— Потом запишем, — отозвался полковник. — Хочу сначала послушать вас. Начнем опять с биографии.

— Настоящая моя фамилия Рущин. Мой отец в прошлом был кулак, крупный кулак. Понятно, что он не любил Советской власти. Он был из числа тех, кто затаил злобу и ждал… Долго и безнадежно ждал. Можно сказать с уверенностью, что если бы отец дожил до войны 1941 года, он сумел бы… в общем, ясно.

На меня и на мое воспитание отец имел огромное влияние. Я рос замкнутым, почти не имел друзей. Когда в наш город пришли гитлеровцы, я поступил к ним в одну из военных мастерских, работал электромонтером. Но фашисты быстро разузнали мою родословную, мои настроения, и я получил вторую работу. Она значительно лучше оплачивалась. Правда, штурмбанн-фюрер Гладбах — был такой — предупредил, что в случае отказа или отвиливания от выполнения его заданий меня вздернут на фонарь. — Рущинский криво усмехнулся. — Может быть, это, гражданин следователь, в какой-то мере оправдывает… Нет, объясняет мое поведение. Я хотел жить…

Незадолго до отступления немцы отправили меня в Германию, вначале в Лейпциг, потом в Берлин. Берегли, так сказать, с учетом на будущее, считали, что я подаю надежды.

Как видите, гражданин следователь, я с вами вполне откровенен. Теперь уж играть в прятки нечего… Разрешите еще закурить?

Дымов кивнул головой. Рущинский дрожащими пальцами взял папиросу, помял ее и, видимо, сразу же забыл, что хотел курить. Во всяком случае смятую папиросу он машинально, глядя куда-то в пустоту, положил в пепельницу и продолжал, судорожно глотая слюну:

— Вас, наверное, интересует, чем я занимался все эти годы?

Дымов покачал головой:

— Меня это будет интересовать позже, а сейчас давайте по существу этого дела…

— Как вам угодно, — согласился арестованный. — Давайте по существу.

— В 1945 году я перешел к новым хозяевам. Теперь в агентурной картотеке я стал значиться «Ягуаром-13».

Рущинский попытался улыбнуться, но улыбки не вышло.

— Два месяца назад я получил важное задание… Барабихин. Меня снабдили деньгами, коротковолновой аппаратурой. Указали длину волны, на которой я должен был получать инструкции и передавать сообщения. Я обязан был постоянно менять места моих передач, — иначе меня могли запеленговать. Отсюда мое увлечение рыбной ловлей… Вначале мне предоставили возможность самому искать подходы к институту, к Барабихину. Так появился Сиротинский, так возникло знакомство с Липатовой… Результат вам известен. Я должен был скрыться. Через несколько дней я получил задание встретиться с нашим резидентом. Кто он? Не знаю. Мы узнали друг друга по кольцу. Вот по этому кольцу. — И он вытянул правую руку, на мизинце которой красовалось кольцо с серебристой змейкой. — По-моему, он из числа тех, кто открыто пользуется гостеприимством вашей страны. От него я получил вот эту пластинку и фотокопии расписок, которые в свое время Барабихина давала в комиссионном магазине, в Берлине, господину по фамилии Штрумме.

— Где и когда вы получили расписки и пластинку?

— Несколько дней назад. В Универмаге возле Большого театра. Все это было заранее вложено в книгу, которую резидент мне незаметно передал. Безобидная букинистическая книга — «История римского права». Наверное, ваши работники не обратили на нее внимания и она осталась дома, на столе…

Арестованный помолчал и добавил:

— Я только одного не могу понять — куда девалось кольцо со змейкой у Барабихиной. Еще там, в Берлине, меня предупредили, что такое кольцо она скоро получит, и это кольцо должно было облегчить мне вербовку… Я должен был доказать Барабихиной, что она уже является нашим агентом…

Дымов молчал. Он вовсе не собирался рассказывать врагу о том, что случилось в Берлине, о Штрумме и о честной старой немке Гартвиг, погибшей от руки врага.

А Рущинский продолжал:

— Майор часто и помногу работал дома. Дома у него находились дневники, записные книжки, тетради. Я должен был их получить. В случае, если бы это не удалось… — Рущинский запнулся.

— Продолжайте, — сказал Сергей Сергеевич. — Итак, что бы произошло, если бы вам не удалось?

— Инженер-майор Барабихин должен был вообще… исчезнуть. Это учитывалось, но как маловероятный вариант… Мой шеф, которым вы, очевидно, еще заинтересуетесь, считал, что Барабихина у нас в руках, неудача исключалась.

Рущинский поежился и развел руками.

— И все-таки просчитались, чего-то не учли… Вот, гражданин следователь, и все… по этому делу.

Полковник Дымов подошел к книжному шкафу, вытащил том энциклопедии, перелистал несколько страниц и прочел вслух: «Ягуар — хищное млекопитающее, дикая кошка Нового света, иногда называется американским тигром. Опасен для человека. Свиреп, но труслив. Охотится в сумерки или ночью». Потом вернулся к столу и протянул арестованному лист бумаги:

— Пишите!.. Все, что вы рассказали, — только черновая схема, без подробностей. Начнем с нее… Об остальном поговорим в следующий раз.

Рущинский кивнул головой. Теперь ему было все равно. Подробности? Расскажет подробности. Фамилии, позывные, явки?.. Расскажет и о них…

Сергей Сергеевич распахнул окно. Площадь, омытая недавно прошедшим дождем, казалась нарядной и помолодевшей. Огромная клумба с георгинами и астрами, уже тронутыми первым дыханием осени, придавала площади живописный вид.

Сергей Сергеевич потеплевшим взглядом смотрел в окно, смотрел на людей, на родной город. Потом молча сел за стол… Губы полковника были плотно сжаты, взгляд — жесткий, повелительный. Предстояли долгие часы работы…

В наступившей тишине отчетливо слышался скрип пера Рущинского.

Евгений Филимонов МУРАВЬИНЫЙ ЛЕВ

1. Пролог, 1954

Газик остановился, слегка развернувшись на ледяной дороге; стайка легчайших снежинок, невесть откуда берущихся при ясном небе, взметнулась в лучах фар. Враз с пробочным звуком распахнулись обе дверцы, люди в белых полушубках, в ушанках, в валенках, с оружием в руках споро выскочили на крепкий наст, перемахнули через низкий заборчик перед черной угрюмой избой… Водитель остался в кабине; взглядом то и дело обшаривал глухую окраинную улочку — руки на баранке, нога на педали. Вблизи тявкнула какая-то дворняга, да на таком морозе долго не полаешь! Он следил, как люди в полушубках с привычной сноровкой стали под окнами, перекрыли ход на зады, пробежали вниз, к баньке у ручья. Замерли, слившись с лунными тенями, накрест пересекавшими маленький двор. Тогда старший в два прыжка вскочил на высокое крыльцо (оглушительным был скрип замерзших ступеней) и вышиб дверь в сени одним ударом плеча. Распластался по стене — фонарик на дверь, предохранитель спущен.

— Краев, выходи! Будешь сопротивляться — положим на месте!

Темный дом ни единым звуком не отозвался на басовитый окрик. Старший бегло повел лучом по узкому проходу: ворох одежды, сорванной с вешалки, опрокинутый кованый ларь, наледь посреди пола из накренившегося ушата…

— Ефимов, ко мне!

Вдвоем они осторожно вошли в горницу. Тот же развал: на дощатом столе гора пепла от сожженных бумаг, смрад холодного дыма; кровать за ситцевой занавеской растерзана, пух из распоротой перины, свалявшийся в комки, устилал пол, маслянистые пятна на полу и стене… Оперативник потрогал одно, понюхал палец. Нашарил выключатель.

— Керосин. Зажечь хотел, сукин кот, да передумал чего-то.

— Ушел, падлюка!

Это старший сказал, уже не сдерживая своего баса, сиплого слегка от неутоленной ярости. Ефимов промолчал: было ясно, их опередили, причем намного. Вода в ушате, для чего-то выставленная в сени, замерзла почти вся.

— Давай, Ефимов, осмотри тут с Косенко как и что — не мог же он за полчаса все следы замести… Я с ребятами махну на станцию, поднимем дорожников. Теперь ему один путь — туда.

Старший вышел на крыльцо, сунул пистолет в карман полушубка и натянул вязаные перчатки на озябшие руки. Из комнаты донеслось угрюмое:

— Леньку хоть оставьте, фотографа.

— Будет с тебя Косенки, сейчас каждый человек дорог. В машину!

Газик развернулся и, натужно завывая, понесся вверх по залитой луной улице. Полнолуние над черной бревенчатой окраиной было словно дыра в ослепительный сияющий мир, до которого тщетно старались дотянуться бесчисленные столбики дыма, струящиеся из труб… Когда проезжали мимо базарной площади, мелькнул огромный фанерный плакат, утыканный лампочками, обрамлявшими две гигантских даты «1917–1957». И старший с тоской подумал о том, как быстро идут годы, но тут же отогнал от себя эту безусловно расслабляющую постороннюю мысль. Розыск брал сегодня крупное, давно выслеженное гнездо.

* * *
Краев бежал станционными задворками, окутываясь паром при каждом выдохе, словно локомотив. В длинном кожаном пальто, в войлочных бурках, с тяжеленным чемоданом в руке… Оступался, падал в безлюдных междупутьях, заставленных порожними вагонами и стылыми, лишенными тепла паровозами… Лишь раз обернулся на стрельбу, на лай, донесшиеся тоненькими, лишенными угрозы звуками издалека — аж со Сплавной. Поднял к луне бледное безбровое лицо, оттопырил один наушник, чтоб лучше слышать. Так и есть, всех брали — и на Колымягах, и на Сосновке, и на Сплавной!

Он бежал, пока даже не зная куда, веря лишь в свое чутье — больше ему верить было не во что. Прихватывал ртом снег с варежки, обжигающий губы на ядреном морозе. Постепенно понял куда бежит — не к большаку, там все перекрыто, ясное дело, да и на вокзал надо было путем недели две раньше. Бежать надо на выездную ветку — там подъем, составы идут с толкачами, шагом почитай, дед столетний и тот вскочит…

— Никак оперы?

Краев остановился и спрятался за круглый бок цистерны. Пригнулся, выглянул из-за реборды колеса, отсвечивающей сталью: так и есть, в морозном мареве, в путанице подъездных путей мелькнули две фигуры в белых полушубках. Он выругался, осел под колесо.

Морозная лунность заполняла все пространство от Ледовитого до Тихого океана, цель этой лунности была одна — выявить его, Краева, отдать на растерзанье белым полушубкам, овчаркам ихним, ихним судьям, прокурорам…

Подождал, затаив дыхание, пока фигурки скрылись за деповским складом, переметнулся на другую сторону состава, скатился под насыпь. Понял, спиной почуял — заметили. Бегал глазами по голому снегу, по дворам Щепихи — вот они, рядом, да не успеть укрыться, полоса отчуждения пустая, сверкает, словно фольга. И тут заметил — снизу лишь это видно было — круглую дыру внизу насыпи, дыру-тоннель для пропуска воды. Едва успел вбежать туда, втиснуться, чемодан втащил. Старался дышать в шарф — чтоб тише. Вверху послышались скрипучие торопливые шаги, невнятный разговор. Затем стало слышно лучше.

— …поди уже к Октябрьской добирается.

— Надо было овчарку взять. Ты чего Семину кобеля уступил?

— Ему нужней, он там один на безлюдье. Смотри, никого не видать.

— Нет, кажись. А ведь блестилось что-то.

— Было бы в виду. Снежок свежий зараз бы следы выявил. А тут семь ден ни облачка. Щепиха, вишь — вся через насыпь на комбинат шастает, заследили, затоптали.

— Да это что, если б собака… Он сюда не рискнет…

Голоса удалялись. Краев не спешил выходить из спасительной темноты, хотя здесь, в неподвижности, его вдруг охватил лютый холод: зубы звенели друг о друга, вздрагивали колени так, что в чемодане тяжко звякало. Вздохнул, решил выбираться: неровен час, вернутся с ищейкой. И тут осенило — проще по этой трубе пройти подо всей станцией, а там она выйдет (соображал поспешно, где же выход с той стороны) — точно, у водокачки. Место открытое, зато Сонькин прииск рукой подать, а там не то что опер — черт ногу сломит посреди старых бараков и складов. Да оттуда и к подъему на выездной ветке ближе.

Молоток в потайном кармане пальто холодил грудь сквозь пуховую телогрейку и оба свитера. Краев взял его ее столько в качестве оружия, сколько как инструмент. Мало ли что может понадобиться — окно высадить, сбить замок… Был он человек осмотрительный, осторожный и скрытный, словно куница: все дело знал насквозь, в главари лез, не пьянствовал, деньги зря не показывал, потому и «держал банк» — почитай, пять лет уже. Знал, что на след напали по мельчайшим, незаметным стороннему глазу признакам, но никому не сказал об этом — ни Самсону, ни Головне, ни Жуку, никому, кроме одного, очень нужного ему человека… Имел свой тайный план: опередить и тех и этих, и вот, уже, зарвался.

В полной темноте, согнувшись в три погибели, посвечивая изредка фонариком, шагал он в бетонной трубе. Чемодан бил по ногам, тоннелю, казалось, конца не было, злые ледяные сквозняки ходили в нем. Когда впереди тускло забрезжил свет, Краев убавил шаг, пошел тише, а перед самым выходом поставил чемодан наземь и начал красться — совсем бесшумно в мягких бурках.

Все та же луна стояла в зените над водокачкой, безмолвное сиянье высилось над спящим городом. Вдалеке укал маневровый паровоз. Было далеко заполночь, это ощущалось по той отчетливости звуков, с которой лязгали вагоны, спускаемые с горки. Перекликались сцепщики. Прямо перед Краевым, метрах в сорока от разгрузочного дебаркадера стояли двое, над ними вился сигаретный дымок…

Краев отполз вглубь, к своей ноше, сел на чемодан, прижался лбом к заиндевелому бетону. Слабость и безразличие охватили его, подумалось: может, с повинной выйти, зачтут. И банк сдать… Но при одной этой мысли апатия уступила место животной, неукротимой злобе. Лягаши, падлы, секретов понаставили, обложили — сейчас он выйдет, готовенький! И все добытое высыплет — бери, казна, радуйся, твое золотишко, из твоих недр. А Краев за все отсидит, за вохру побитую, за вскрытые контейнеры, за вооруженный грабеж, а то и прислонится к стене — сам, добровольно… Так нет же, не бывать такому, глотки зубами рвать буду, а прорвусь! Тут, на товарной.

…Паровоз «ФД» тяжко сипел, готовый к отправлению, длиннющий состав порожняка выстроился за ним, изогнувшись дугой на путях. От хвоста поезда деловитой походкой шел человек в кожаном пальто, в черной ушанке с поблескивающим значком; на ходу он постукивал молоточком по колесам, приоткрывал крышки букс. Один из патрульных милиционеров равнодушно скользнули по нему взглядом, второй и вовсе не обратил внимания, всматриваясь в даль, заставленную вагонами. Человек шел в лунной тени, посвечивая изредка фонариком на мерзлое, взявшееся инеем железо. Когда изгиб состава скрыл его от патрульных, человек выбил молотком щеколду ближайшей двери и влез неловко в черную щель. Задвинул дверь — осторожно, без стука. Сел на дощатом грязном полу, ощупал себя — все ли на месте. Внутренние карманы пальто, подкладка пиджака обвисали металлической холодной тяжестью, пачки денег выпукло круглились за поясом, в карманах брюк. Огладил себя, не веря еще удаче — да и рано все-таки было радоваться — все взял, ничего не забыл. А чемодан, барахло — хрен с ним, дело наживное, главное — не посеял ни следка за собой. Вроде нет…

Краев отвалился к стенке, ждал в полной темноте. И вот состав дернулся и поплыл, побежал навстречу его новой, надо думать, прекрасной жизни.

2. Сержант Станевич (август, 1979)

Над северной околицей Украины ночами стоит зарево: полуторамиллионный центр забивает тусклые созвездия мощным свечением. Город не засыпает ни на час. Круглосуточно над аэропортом гремят лайнеры со всех концов страны, змеятся к вокзалам по паутине рельс стремительные составы, в недрах города, в трубах тоннелей пульсируют поезда метро, а на бесчисленных улицах — неумолкающий шорох шин. И толпа, толпа… Кажется — что стоит затеряться новоприбывшему в этой толчее?

Окружная автострада охватывает разросшийся город по зеленому поясу, будто отделяя магическим кругом сельскую пасторальную тишь пригородов. Автомобили, выбегая на окружную дорогу по трилистникам развилок, будто проваливаются в толщу садов. Вжик… вжик… вжик… — монотонный ритм шоссе вплетается в пчелиное гуденье, в шелест яблоневой листвы.

Трасса разбивала Загородный надвое. Улочка, поросшая травой, перехлестывалась серой бетонкой и возникала на другой ее стороне во всей своей поселковой расхлябанности. Двое неторопливо перешли шоссе, уже свободное от утреннего пика, и углубились в улочку. Впереди шагал плотный немолодой мужчина, на котором выгоревшая милицейская рубаха казалась слишком тесной. За ним, с любопытством поглядывая вокруг, шел высокий смуглый парень с видавшим виды портфелем, с курткой, переброшенной через локоть по причине ранней жары. Удивительно безлюдно вокруг — после перенаселенного города: в тени заросших дворов изредка мелькала детская фигурка, разверстые пасти пустых гаражей, заплетенные диким виноградом веранды…

— Все на работе, в город уехали, — будто отвечая на вопрос спутника, сообщил милиционер. — Тут половина — научные работники. Ядерщики одни. Художники, писатели, публика солидная.

— Чувствуется. Для таких людей могли бы и кондиционирование устроить по всей улице, а то вон как припекает.

Сержант хотел что-то ответить на эту, как ему показалось, неуместную шутку, но сдержался. Спросил вместо этого:

— А что, в Сибири прохладнее?

— Когда как. Бывает пекло покрепче, чем в Крыму.

Парень присмотрелся к табличке, косо висевшей на заборе.

— Улица Красина.

— Она самая, уже подходим.

Улица Красина упиралась в зеленую гущу молодого осинника. Тут поселок заканчивался, подходя к самому массиву леса, сбегавшему вниз по крутому склону. Сквозь листву видно было, как у подножья горы, извиваясь, словно зеленый уж, ползет электричка.

— Красивое место, — отметил парень. — Но ведь дальше ничего нет?

— А нам дальше и не надо. Заходи, хозяин.

Сержант сбросил щеколду калитки, встроенной в дощатый заборчик и распахнул ее настежь, приглашая гостя войти. Забор огораживал крайнюю усадьбу, граничащую одной стороной с лесом. За пыльными лопухами, осенявшими дорожку, за изрядно запущенными плодовыми деревьями виднелся черный от непогоды фронтон с покосившейся телевизионной антенной. Слуховое окно без стекла мрачно зияло в безоблачные небеса.

Вблизи дом был еще неприветливее: худые ставни закрывали небольшие оконца, крыльцо просело, кирпичные стены почернели от дождей. Наискось от входа стоял еще более подавшийся от времени сарай; пустая собачья будка под старой грушей, верстак на двух вкопанных в землю столбах, примитивная печь из нескольких кирпичей — образовывали подобие двора.

Милиционер осмотрел красную печать на входной двери, затем пошарил в сумке и отпер дверь двумя ключами, большим и маленьким. Снял печать, и они вошли.

В темной прихожей стоял странный запах — когда включили свет, стало ясно, что это запах подгнивших яблок. Они сплошным слоем покрывали пол кухни, которой, судя по всему, никто не пользовался в летнее время. Сержант тщательно вытер подошвы о войлочный половичок, и они проследовали в комнату больших размеров, смежную с кухней. Сквозь щели в ставнях пробивались яркие солнечные лучи: в их свете комната выглядела странно и угрожающе. Щелкнул выключатель: сержант подсел к столу и раскрыл тощую папку.

— Ну что, наследник, давай, как говорится, обменяемся верительными грамотами. Тут у меня акт передачи имущества.

Парень не отвечал. Он всматривался в суровое холостяцкое жилище, перешедшее теперь в его собственность. Овальный большой стол в центре был застлан протертой клеенкой, над ним висела мощная лампа — ватт 200 — под запыленным абажуром, она сияла безжизненно, как в операционной. Крепкие старые стулья с грубой рыночной резьбой, венская качалка, сервант с водруженным на него допотопным телевизором, диван с зеркалом над спинкой, с заткнутыми за раму немногочисленными фотоснимками. Платяной шкаф, накренившийся на неровном полу…

— Так… Ярчук Климентий Никандрович — так, что ли? — Сержант вписал в акт и себя. — Станевич Виктор Михайлович… Составили настоящий акт в том, что первый принял, а второй передал… и так далее, согласно описи. Давай, принимай по описи.

Ярчук, будто очнувшись, поставил портфель на пол и расписался в нужном месте, не читая. Сержант Станевич покрутил головой, видимо, не одобряя такого легкомыслия.

— И окна открой, а то у тебя тут… как в крематории.

Ставни запирались изнутри, сквозь стальные стержни продевались шпильки с ушком. Клим, выросший в городе, в жизни не видал ничего подобного. Когда ставни были открыты — комната преобразилась, утреннее солнце высветило насквозь скромную горницу, и она сразу стала меньше размером и приютнее. Зато на полу, прямо под выключателем, незаметные раньше, стали видны контуры человеческой фигуры, схематично очерченные мелом на крашеных досках.

— Что это?

Сержант оторвался от описи, на которой он, порядка ради, птичками отмечал наличные вещи, посмотрел на пол, на хвосты самодельной оборванной проводки, торчащие из-под пластмассовой крышки.

— Картинка? Это следствие оставило. Отец твой, знаешь уже, должно быть — закоротил сеть на себя, упал и затылком как раз ударился. Сигнализация тут у него была, самодельная, к сараю. Видно, впотьмах схватился за голый провод.

— Так следствие решило?

Клим не отрывал взгляда от очертаний распластанной фигуры. Станевич молча заполнил какой-то бланк. Затем встал и, порывшись в полевой сумке, вручил парню толстую замасленную записную книжку.

— Возьми. Тут он держал бумаги свои. Паспорт, как водится, забирают в таких случаях, ну а другое что можешь забрать. И ключи возьми, вот связка, сам разберешь, что к чему. Кстати, давай свой документ, отнесу на прописку, чтоб зря не мотался. Устал с дороги?

Сержант скупо улыбнулся. Но Ярчук вдруг напрягся и побледнел.

— Да ничего, я сам как-нибудь.

— Давай, давай…

Не глядя на Станевича, Клим вытащил из бумажника паспорт, в нем был глянцевый твердый листок.

— Это что?

Сержант недоуменно развернул бумагу. По мере того, как он читал, полное лицо его каменело.

— Так… Условно, значит? Как же они тебя сюда отпустили?

— Сочли возможным…

В голосе Ярчука появился тусклый жестяной оттенок.

— Сочли, значит… Ясное дело, кому хочется такое добро держать возле себя. Пускай плывет в другое место.

С минуту оба яростно смотрели друг на друга. Сержант, не отводя взгляда, аккуратно сложил справку и сунул себе в нагрудный карман. Паспорт вернул.

— Сам зайдешь, к Сенькиной, паспортистке. И чтоб не тянул с этим. Вообще, учти, Ярчук, — у меня участок образцовый, свои дела тебе здесь придется бросить.

— Уже бросил, — угрюмо буркнул Клим.

— Ишь ты! Яблочко от яблоньки, как говорится. Смотри у меня!

Станевич, гулко ступая, вышел. Клим потер ладони, остывая от разговора. А какой еще реакции можно ожидать, предъявляя такое? Но тяжелое чувство долго не проходило.

Он обследовал еще одну комнату, выходящую окнами на север. Она была аскетически голой. У окна стоял письменный стол учрежденческого вида и такого же облика книжный шкаф, запертый на замок. Судя по всему, эта комната служила отцу рабочим кабинетом.

Клим вышел из дому и открыл огромный висячий замок на сарае самым большим ключом из связки. Сарай его приятно удивил. Над чистым длинным верстаком, что шел вдоль низкого, забранного решеткой окна, висел рулон чертежей, небольшой кульман стоял в углу, одну стену занимал стеллаж, полный всякого металлического хлама, рассортированного, впрочем, по каким-то признакам, известным только хозяину. Лампа-переноска была зацеплена струбциной за стропильную жердь. Тиски, книги, инструменты, небольшой электромотор со сменными насадками. Похоже, тут была мастерская. Клим взял с верстака неизвестный ему плотницкий инструмент с плоской деревянной ручкой; на ней виделся чернильный штамп школы № 3 с инвентарным номером. Повертел его в руках, посмотрел другие инструменты. Они были без клейм.

Еще в сарае был топчан и деревянный круглый табурет от пианино, отец, видимо, работал на нем. На рассохшейся тумбе стоял приемник «Балтика». Пахло сухим деревом и слегка автолом. Рядом в чулане за перегородкой лежали на горе угля сваленные в беспорядке дрова.

Теперь оставалось пройти по саду и, можно сказать, осмотр закончен. Клим шел между старых яблонь, брюки пачкались пыльцой лебеды. От осинника усадьбу отделял забор не забор, а какое-то номинальное обозначение частного владения — два ряда провисшего провода на покосившихся кольях. Зато с противоположной стороны, на меже, отделяющей соседний участок, была водружена солидная изгородь — бетонные столбы с туго натянутой вольерной сеткой. Кое-где по ней тянулся вверх вьюнок.

— День добрый, соседу! Позвольте представиться — Губский Иван Терентьевич.

Клим обернулся: за прядью вьюнка стоял дородный мужчина в шелковой майке и светлых домашних брюках, он с любопытством смотрел на незнакомого юношу.

— Здравствуйте. Клим Ярчук.

— С приездом. И с вступлением в права.

За спиной толстяка возвышалась черепичная кровля, над кирпичной стеной, любовно выведенной «под рустовку». Маленький балкон с балюстрадой нависал над садовой чащей. Даже отсюда видно было, что домовладение Губского, не в пример соседу, отличалось основательностью.

— Только что с дороги?

— Из аэропорта. Прямиком.

В окружении густой листвы полуголый тучный Губский показался утомленному бессонной ночью Климу неким мифическим существом — то ли Паном, то ли Вакхом. Они смотрели друг на друга сквозь сетку. Что-то было в этой сцене от зоопарка. Наконец, Губский сказал:

— Ну что ж, не буду вам мешать, осваивайтесь. Если что нужно — сразу ко мне. По-соседски, не стесняйтесь…

Кивнул на прощанье и двинулся по направлению к своему дому. Ярчук еще побродил по двору. День наливался зноем, точно сосуд, и приятно было вновь оказаться в прохладной горнице, растянуться на продавленном диване, подсунув под голову растерзанную плюшевую подушку. Крепкий сон вдруг накатил на парня, и толстая записная книжка, что он взялся было посмотреть, тяжко шлепнулась из ослабевших пальцев на пол.

3. Записная книжка

Проснувшись, Ярчук некоторое время соображал, где находится. Тень от рамы успела переместиться с пола на противоположную стенку. Дневные звуки снаружи стали гуще, насыщеннее, как это бывает к вечеру. Где-то бубнилмагнитофон. Заблеял пионерский горн — видимо, неподалеку был летний лагерь.

Клим почувствовал голод и достал завтрак из портфеля, куда его положила заботливая сестра. Жевал бутерброд и перелистывал записную книжку. Страницы были плотные, замусоленные, словно старые игральные карты.

Кто же был его отец, о котором мать за всю жизнь не сказала им и двух слов? Впрочем, тогда они с Катей еще не выросли для серьезных разговоров — ему десять, Катерине четыре, ненастное осеннее утро, тетка Нила с трясущимися губами стучится в окошко их низенького домика на Щепихе. Мать работала на третьей смене. Взрыв в малярном цеху. Нечего было даже похоронить…

Очевидно, было что-то в прошлом, что не позволяло матери даже заикнуться об их отце. Да и тетка Нила, скупая на слова, могла сообщить не больше. Жили недолго, разошлись еще до рождения Кати, он где-то на Украине. Оттуда родом. От алиментов мать отказалась. Клим не сомневался, что, будь она жива, наверняка не пустила бы его сюда. Это, пожалуй, было хуже всего — чувствовать, что поступает против ее воли, и все-таки каждому человеку должно знать своего отца, ведь иной раз сходство судеб объясняется чисто генетически. Яблочко от яблони, как обронил сержант Станевич. Клим стиснул зубы.

Итак, книжка. Под ледериновым переплетом изнутри был кармашек из затертого до непрозрачности целлулоидного листка, под ним находился проездной билет на электричку, на три летних месяца, с полуотклеенной серой фотографией. Ярчук впервые видел фото своего отца; он долго всматривался в его черты, не находя особого сходства ни с собой, ни с Катей. А может, они вообще не были детьми этого человека? Может, именно поэтому и распался брак родителей?

На первой страничке — расписание поездов, неизвестно за какой год, скорей всего оно исправлялось от года к году, многие цифры были перечеркнуты. Телефоны. Не так уж много, но обозначены только инициалы. Клим удивился — трудно держать в памяти людей по паре букв. Записи с какими-то сложными финансовыми выкладками, впрочем, как мог судить Ярчук, на весьма скромные суммы, перемежались техническими схемами, эскизами каких-то конструкций. Две странички занимал черновик не то письма, не то заявления — насчет какого-то рацпредложения, очевидно. Старые лотерейные билеты, марки, из них одна довольно экзотическая, с видом Торонто. Возможно, отец был филателистом?.. Несколько адресов — опять же, инициалами. Выписки откуда-то, большей частью технического характера, сделанные карандашом, фломастером, шариковой ручкой. Одна выписка, обведенная красным, не имела отношения к технике. Вот что счел нужным выписать Никандр Ярчук, скорее всего, из какой-то книги по биологии:


«Личинка муравьиного льва вырывает в песке воронкообразную ямку резкими движениями лопатовидной головы, она зарывается в землю; наружу торчат лишь длинные челюсти. Мелкие насекомые, главным образом муравьи, пробегая по осыпающему краю воронки, скатываются на дно и пытаются выбраться из нее по склону ямки. Тем временем сидящий в засаде „лев“ бомбардирует их песком, пока они не соскользнут на самое дно кратера, прямо в ядовитую пасть коварного убийцы. Минуту спустя высосанное тело муравья выбрасывается из ямки, и личинка поджидает новую добычу».


Занятная цитата. Под ней был рисованый чертеж — схемка, паутинные линии образовывали четкий контур в форме сердечка. Наверное, еще одна прикидка технического устройства. Ярчук перевернул страницу и привстал от удивления — среди череды анонимных адресов вдруг возникли знакомые до неправдоподобия слова — старый адрес Нилы, полузабытый теперь даже им самим.

Вот как!

Клим отложил книжку и всмотрелся в фотографии у диванного зеркала. Так и есть — в углу малозаметный снимок его и Катюши, на школьном утреннике… Потер лоб, вспоминая, когда же мог быть сделан этот снимок — году, этак, в 69-м. Странно, матери тогда уже не было, как же мог он попасть сюда?

Тут на глаза Ярчуку опять попался зловещий меловой контур на полу — распластанный, с выброшенной вперед рукой. Из стены, словно щупальца, торчали оборванные провода, виновники несчастья. Клим встал и внимательно обследовал проводку. Затем вышел на кухню, взял ведро с половой тряпкой и стал тщательно вытирать следы меловой линии. За этим занятием он не сразу услышал стук.

У входной двери стоял худющий подросток в мятых вельветовых брюках и заношенной безрукавке с эмблемой какого-то ансамбля. Бесцветное личико в крапе бледных веснушек. Подросток недоуменно взирал на Клима; в руке он держал большую коробку, вроде обувной.

— Никандр Данилович дома?

— Сперва здороваются. — Ярчук, вытирая руки, приглядывался к посетителю; чем-то он его очень забавлял. — А потом уже спрашивают.

Подросток хмуро смотрел на него.

— Так где же он? Меня Пташко прислал.

— Пташко? Это кто ж такой?

— Физик.

— Атомный, что ли? Тут, говорят, таких пруд пруди.

— Школьный физик. Учитель.

— А-а, вот как… Ну что ж, приятель, нет здесь Никандра Даниловича. Причем, совсем нет.

— Уехал, что ли?

— Умер. Месяц назад…

Подросток все еще стоял, не понимая. В его возрасте понятие смерти с трудом отождествляется со знакомыми людьми.

— Вот так, браток. А я его сын, приехал сюда.

— А как же… — паренек все еще не осознал известия, — ведь договорились они с Пташком отбалансировать двигатель этот. Для кружка.

— Для кружка?

— Ну да, технического творчества. Водородный двигатель, первый в системе юношеского творчества.

Несмотря на растерянность, подросток выложил эти термины с привычной гордостью. Ярчук похлопал его по плечу.

— Такие дела. Помер он, несчастный случай. А я помочь ничем не могу, незнаком с водородными двигателями.

— В них вообще мало кто разбирается. Хотя тут он не весь, только маховик и редуктор…

Подросток глянул на Клима со скрытым пренебрежением.

— Ну, вот что, — сказал Клим, присаживаясь на ступеньку, — отдохни малость… Сашок.

— Я не Сашок… Константин.

— Ясно. Меня зовут Клим. Мне, знаешь ли, хочется побольше узнать о своем отце. Я его совсем не знаю. Жил отдельно.

— Как я совсем. — «Константин» заметно оттаял и по-свойски присел рядом. — Мой тоже нас с матерью бросил лет семь уже назад. Но я про него все знаю. Приезжает часто.

— Ну вот, а я вообще не знал — где живет, что делает. Меня ваше республиканское МВД разыскало и сюда вызвало. Из Сибири.

— Бывает, — веско сказал паренек. — Вам про отца рассказать Пташко может. Они контачили, особенно, когда физик еще здесь жил.

— Так ты не местный?

— Вы что! Я из 112 микрорайона. И школа там же, и кружок.

Константин, вроде, даже оскорбился таким невежеством Ярчука.

— Ясно как день. Давай мне тогда ваши координаты, загляну при случае. Хочется, знаешь, побывать на острие технических достижений.

— Зря смеетесь. Мы держим первенство по области уже два года. В Киеве на смотре медаль получили.

Он, насупясь, рисовал схему микрорайона. Отдал листок и еще немного потоптался в нерешительности.

— Ну, так я пойду…

— Погоди немного, Костя, — сказал Ярчук. — Видишь вот эту грушу? Давай-ка проверим, как у нее с плодоношением.

4. Сторож

Наутро Ярчук собирался в город, но вспомнил — суббота, все учреждения наверняка закрыты. Перекурил в придорожной чайной, раздумывая, чем же заняться. Вспомнил о вчерашней находке. Школа № 3 — местная, надо думать…

Школьный двор, высвеченный солнцем до мельчайшей трещинки в асфальте, поражал своим неестественным безлюдьем и тишиной. Под густыми акациями, которым удалось как-то выжить и вырасти среди накатывающих, словно саранча, поколений детворы, раздавалось монотонное постукивание. Клим направился туда, минуя штабели радиаторов возле котельной. Навстречу ему молча выбежала большая темная собака; не зная еще, как поступить, она сопровождала чужого на некотором расстоянии, ожидая реакции хозяина. «На редкость рассудительное животное», — отметил Клим.

Хозяин собаки, долговязый старик в замызганной робе, сколачивал фанерный ящик, какие обычно идут для посылок. Когда Ярчук приблизился, сторож обернулся и поднял на лоб круглые очки в стальной оправе. Дворняга вильнула хвостом и улеглась под куст.

— Доброе утро. Не жидковато для посылки?

Старик все еще смотрел на пришельца, щурясь от солнца. Пожалуй, шестьдесят пять (или семьдесят?) лет жизни достаточно разуверили его в истинности первого впечатления.

— Выдержит. Недалеко, в соседнюю область…

— Фрукты к соседям? Так у них там своих от пупа.

— А я, может, не фрукты посылаю.

Сторож опять взялся за молоток, пододвинул ящик, и словно забыл о визитере. Клим развернул пакетик.

— Инструмент не признаете?

Опять неторопливое тщательное рассматривание, на этот раз через очки.

— Цанзюбель… Мой это, школьный то есть. Данилыч, помню, взял с полгода назад, да забыл вернуть. А потом с ним эта штука приключилась… А я бы сам и не вспомнил.

Клим вдруг представил, как может быть переполнена память старого человека.

— Так вы его не видели все это время?

— Чего там, встречались, беседовали… Наши дела бобыльи, мало кому интересные. А вы кто ему такой будете?

— Сын.

— Вот оно что! Он мне про детей никогда не говорил. Жил один как палец. Как я вот…

Сторож поднял заскорузлый палец с кривым сбитым ногтем. Палец укоризненно колебался перед носом Ярчука.

— Ну, не один. Раз посылочку шлете, значит, кто-то есть.

— Сослуживец, в Полтаве. Еще по Белорусскому фронту. Самосад мой курит, вот уже считай тридцать лет, для него грядку сажу.

Он кивнул головой в сторону флигелька с палисадником, сразу за школьным двором. Очевидно, это было его жилье.

— А с Ярчуком вы тоже сослуживцы были?

— Да нет, он ведь на флоте отвоевался, на Тихоокеанском. Совсем еще зеленый был, лет восемнадцать, или меньше. Там, говорил, к технике и приучили.

— Да-а… — старик ударился в воспоминания. — Ну, с Пташком, с учителем, понятно: оба ко всякой там технике склонность имели, но вот почему он знался со всякой шушерой — ума не приложу.

Выцветшие голубые глаза будто вопрошали Клима.

— С какой шушерой?

— Да со всякой… В школе тут были два совсем непотребных хлопца, слава богу, выпустились в прошлом году — так он с ними какие-то дела имел. Со спекулянтами с этими… Соколовский один, а второго забыл как… И ведь такая шваль, а пристроилась на работку — не бей лежачего. В Дом моделей этими… манекенами. Школа десять лет учила на то… Из папье-маше за неделю сделать можно.

— Из папье-маше не такие подвижные…

Сторож не был расположен трунить по этому поводу.

— Потому так и получилось… не без этого. А ведь я у него свидетелем был. На бракосочетании…

У Клима вдруг перехватило дыхание: показалось, перед ним какой-то временный персонаж, очевидец всех прошедших событий, в том числе и свадьбы его родителей.

— Жену его, Марину, хорошо знал. Свояк был им…

Марину? Только сейчас Ярчук понял, что речь идет о другой женщине. Значит, отец не остался одиноким, как мама…

— И долго он жил… в таком составе?

— Куда там, долго. Быстро разлетелись. Марина тут же от него убралась к себе. Там и теперь живет.

— Где это?

— На Теплоцентрали, Кутузова двенадцать… А тебе-то зачем?

— Еще не знаю… Ну, мне пора.

— До свиданья.

Старик вновь обратился к своим деревяшкам, сразу потеряв к Ярчуку всякий интерес. Зато пес тут же вскочил из-под своего куста и все так же безмолвно, словно вышколенный дворецкий, проводил до ворот.

5. У соседа

— Люблю Островского, — сказал Губский, разливая вино в бокалы. — И могу сказать, за что. У других драматургов все крутится возле ерунды — любовь там, честь, ревность… У теперешних вообще рацпредложение в центре интриги может быть. А у него гвоздь программы — денежки. Вот к чему интерес никогда не упадет!

— Как сказать…

Ярчук, которого сосед затащил к тебе чуть ли не силой, с любопытством осматривался. С тыльной, дворовой стороны дома Губского была широкая открытая терраса, перекрытая навесом с балюстрадой, где очевидно, также был балкон; по квадратным кирпичным столбам завивался виноград. Здесь-то и разглагольствовал гостеприимный хозяин.

— То ты еще не вкусил жизни, молодой человек. Как тебе мой замок?

— Впечатляет.

— Умеют жить люди зрелого возраста… Клавдия, где ты там?

На террасе появилась сухопарая женщина в переднике с напряженной улыбкой на увядшем лице; в руках она держала подносик с закуской. Губский небрежно представил ей гостя. Все так же улыбаясь, жена Губского с некоторым трудом разместила поднос на маленьком круглом столике, где, кроме бутыли с домашним вином громоздилась ваза, заполненная фруктами, как символ благодатной поздней поры дета.

— С нами не присядешь? — Вопрос был задан ясно для проформы.

— Угощайтесь, — сказала Клавдия и ушла. Губский смотрел вино на свет, оно переливалось на солнце ярчайшим рубином.

— Есть люди такие, крутят носом от домашнего вина. А я не такой. Могу хоть сейчас выставить батарею «Винимпекса». Но предпочитаю это, хотя здоровье и ограничивает…

Хозяин вздохнул, будто с некоторой грустью. Хотя, глядя на него, нельзя было отнести этого полного загорелого здоровяка к разряду подточенных болезнями унылых пенсионеров. Его лицо несколько монгольского склада чуть портила розовая черта посреди лба — след ранения, как подумал Клим. Мускулистые плечи, еще не тронутые дряблостью, ладно охватывала легкая ворсистая рубашка, щегольские брюки из светлого льна сшиты были явно на заказ, вообще Иван Терентьевич Губский выглядел как человек, живущий со вкусом и широко.

— Ну, что ж, сосед. За знакомство.

— Ваше здоровье.

Они выпили: Ярчук залпом, как привык на студенческих вечеринках, Губский с наслаждением, с паузами, с причмокиванием… Вытер рот салфеткой и озабоченно хлопнул себя по нагрудному кармашку.

— Номер! Сигареты кончились… У тебя нет случайно?

— Дома забыл. Могу смотаться, недалеко ведь.

Губский остановил его мановением руки, крикнул, адресуясь куда-то вверх:

— Лина! Линка! Хватит валяться, поделись с отцом сигареткой…

И — Ярчуку:

— Сейчас дочка снабдит. Отсыпается после ресторана, сегодня заявилась в шесть утра. Как говорится, что за комиссия, создатель…

Губский явно был ценителем классики. В мансарде хлопнула дверь, скрипнули легко ступени, и перед ними возникла девушка — кареглазая блондинка, легкая, но с круглыми крепкими плечами, немного выше среднего… Ярчук украдкой рассматривал ее, пока она молча вручала отцу глянцевую пачку. Очевидно, она уже давно была одета для выхода и причесана, брюки из фиолетового велюра обтягивали бедра, словно вторая кожа, голубая блуза «сафари». Отцовских черт Лина почти не унаследовала, разве что монгольский разрез глаз. Она явно была чем-то озабочена, и, отдав сигареты, тут же было повернулась уйти.

— Куда, гуляка? Побудь немного с нами. Это, Линочка, наш новый сосед. Ярчука покойного сын. Вот так с отцами бывает — пока живой — никому не нужен, а как похоронят — тут же и наследники отыщутся…

Камешек бы не в его огород, но Клим все же заметил:

— Я не отыскивался специально. Меня отыскала юрколлегия.

Лина глянула на него с мимолетным интересом.

— Мне некогда, па. Сейчас должен подъехать Томик.

— Снова Томик! Он хоть протрезвел после вчерашнего? — Губский закурил и протянул сигареты Климу. — А то влетите где-нибудь… на вашей двуколке.

Дочь снисходительно улыбнулась.

— Профессионалы в аварию не попадают…

Повернулась и пошла к дверям: Клим смотрел вслед, хотя и знал, что это не особенно прилично. На его взгляд, она делала больше движений, чем это нужно для ходьбы.

— И еще один экземпляр есть, почти такой же, только в другом роде. В городе проживать изволит. С отцом, видите ли, несходство взглядов… Доченьки, доченьки, доченьки мои… А-а, давай повторим!

Губский, помрачнев, с хрустом закусывал яблоком. Клим решил, что сейчас, пожалуй, самое удобное будет откланяться, ему и так было не совсем по себе от этого назойливого гостеприимства, тем более что хлебосольный Губский вроде бы собирался оставить его обедать. Он было поднялся, однако хозяин вновь усадил его жестом. Не прекращая жевать, Губский показал Климу в гущу яблоневых зарослей на его участке. Там что-то мелькнуло и исчезло.

— Собака? — предположил Клим.

— Если б то. Все время кто-то шастает по твоей усадьбе, не первый раз гоняю — на правах соседа, конечно. Ну и люди! Чуть что без надзора мало-мальски — они уже тут как тут, особенно детвора.

— Пускай, — отмахнулся Ярчук. — Там одни голые стены и старый хлам.

Сквозь листву виден был лишь один сарайчик с запущенной, ободранной стрехой. Клим испытывал некоторую неловкость за сирый вид унаследованных владений. Будто отвечая на его мысль, Губский сказал:

— Да-а, молодой человек… Смотришь ты сейчас на все это запустение… Но не всегда здесь было так. — Он пустил тоненькую, задумчивую струйку дыма. — Все меняется, как сказано было, панта рей. Меняется внешность, меняется личность. К примеру, когда я здесь только поселился со своей Клавой — твой отец был совсем другой человек — дельный, хватка мужская. Хату, считай, своими руками слепил, да еще и нам помогал строиться… А время тогда было труднее, чем теперь. Но, знаешь, одному человеку всегда труднее, чем когда он с кем-то.

Он поддел вилкой ломтик сыра. В алых георгинах за оградой возились, гудели шмели.

— Одинокий человек неустойчив в принципе. Для чего живет — неизвестно, поговорить ему толком не с кем, приятели сам знаешь какие — собутыльники. Болезнь — проблема, старость — так вообще катастрофа… С вами-то он хоть переписывался?

— Нет. Может, мама в первые годы… Впрочем, уверен, что нет.

— Вот-вот, наверное, у него тогда еще обнаруживались такие заскоки… Словом, невозможной стала совместная жизнь. Да-а… А в последние годы уже совсем… как это психиатры говорят — мания преследования. Все время кого-то опасается, всех подозревает, всякую рухлядь прячет-перепрятывает… В общем, что говорить — выжил человек из ума окончательно. Не я один, вся улица это видела…

Губский, будто на что-то негодуя, яростно задавил окурок в пепельнице. Ярчук слушал, не перебивая. Это было нечто новое.

— Вот так и погиб — от собственной подозрительности.

— Да… Мне говорили, что несчастный случай.

— Так оно и было. Сигнализация от воров — это ж смех один! Ну что у него красть? А ночью, видать, блукал по дому в потемках и ненароком замкнул рукой. День прошел, пока хватились… Да ладно, как говорили древние романцы, де мортиус аут бене, аут нихиль. Или хорошо, или ничего.

Истомный послеполуденный воздух задрожал от могучего рева, и на мощеную площадку перед террасой вылетел красный спортивный мотоцикл — будто бык, увешанный побрякушками, с никелированными рогами. Широкоплечий парень одним движением угомонил свирепую машину, поставил ее в тени раскидистой черешни и легко вспрыгнул на помост. Лет двадцать восемь — тридцать, определил Клим. У парня было угрюмое лицо, слабо украшенное черными усиками, почти утрированно спортивная фигура. Он молча пожал обоим руки, повесил шлем на спинку стула и уселся сам, без приглашения.

— Как дела, Том?

— Как в танке, — мотоциклист бегло, без всякого выражения глянул на Ярчука.

— Сделал, что я просил?

— В порядке…

Видно было, что этот Томик здесь давно свой человек.

— Есть хочешь?

— Больше пить…

Он отхлебнул воды прямо из запотевшего графина. Застучали каблучки, и вышла Лина, сияя своими карими глазами навстречу Томику. Ярчук вдруг остро позавидовал этому хмурому верзиле, представил, как здорово в эту августовскую жару мчать куда-нибудь на мотоцикле среди душистых полей… Упругий ветер в лицо, за спиной — прелестная девушка.

Но Томик, похоже, не разделял мечтаний Ярчука. Он вразвалку сопроводил Лину к мотоциклу, и некоторое время они вполголоса беседовали о чем-то, судя по всему, не особенно приятном. Губский перевел взгляд с них вновь на Клима и вдруг спросил:

— Так что, молодой человек, какие у вас планы на будущее?

Сказал шутливо вроде бы, однако в тоне вопроса была какая-то фальшь. Пара возле мотоцикла прекратила свой спор и уставилась на Ярчука, словно он невесть что должен был изречь. Даже робкая хозяйка дома высунулась из проема двери.

— Да как сказать, — Клим был озадачен всеобщим вниманием. — К землевладению у меня особой тяги нет.

— Это ты еще не разобрался, что к чему. А все-таки, как же поступишь с майном?

— С имуществом? Продам, скорей всего, если кто купит…

Климу показалось, что Губский и Томик переглянулись. Напряжение будто спало, это все ему показалось из-за хмелька.

— Куда тебе спешить, — продолжал Губский, — поживи, осмотрись. Что, разве хуже, чем в Сибири твоей?

— Там иначе. И мне скоро в университет, я же вечерник.

— Вечерник? Это ж каторга, я слыхал. Но если так тебе хочется иметь высшее, переводись к нам. Здесь такого добра хватает, миллионный город, как-никак.

— Посмотрю, подумаю, — ответил Ярчук уклончиво. И вновь уловил во взгляде хозяина непонятное напряжение…

Мотоцикл взревел, повернулся на одном колесе, расшвыривая гравий, и исчез — будто ветром сдуло парня и девушку, слившихся на ревущем механизме. Треск двигателя постепенно замирал за дачами.

— Племяш мой… пятиюродный, — рассеянно заметил Губский, думая о чем-то своем. — Кроссмен. Ездит как бешеный, но уверенно. Дочку ему не боюсь доверять.

— Понятно, — неопределенно ответил Клим.

— Значит так, юноша, — сказал Губский, вставая наконец из-за стола, — какие там будут у тебя осложнения, затруднения — сразу ко мне. Я за тебя теперь, вроде, ответственный. Экс темпоре, как говорится, без размышлений — ко мне. Надумаешь жить — живи, буду только раз такому соседу. Надумаешь продавать — подыщем покупателя, проследим, чтоб тебя не облапошили, знаешь сам — людей порядочных не так уж много…

— Чего там, хватает. А за предложение спасибо, непременно воспользуюсь. Мне надо до сентября со всем этим раскрутиться.

— Ага. Ну, ты, я вижу, парень твердый. Видать, есть там какая-то сибирячка…

Балагуря так, Губский проводил Клима до самой калитки и здесь распрощался с подчеркнутой сердечностью. «Что же ему все-таки от меня надо? — подумал Ярчук, бредя к своему неказистому домику. — Ведь такие зря в гости не зовут, голову наотрез дам. И где работает — даже не заикнулся. Но зато Лина!..»

В саду под яблоней чернела гора свежевырытой почвы. Кто-то копался здесь в его отсутствие.

6. Пташко

Он оказался сухопарым, энергичным, немного похожим на дятла в своих очках. Лет 55–60, но здесь можно было ошибиться: Пташка молодила резкая порывистость движений и темно-бордовый спортивный костюм. Он с видимым удовольствием демонстрировал Ярчуку достижения своих питомцев. Мастерская кружка помещалась в полуподвале, и свет дневных ламп ложился бликами на ребристые остовы кораблей.

— «Соверин он зе сиз», что значит «Властелин морей». Тридцатипушечный галион, шестнадцатый век.

— Красавец! — не удержался Клим, рассматривая почти законченную модель. — И ведь даже ядра есть, возле пушек.

— На это идет дробь подходящего диаметра. А здесь «Титаник».

Пташко подвел Клима к жестяному остову, возле которого тихонько шаркал надфилем длинноволосый мальчуган.

— Проверь-ка шаблоном форштевень… Да, ребята, выключите пока фрезу. Зачем зря гонять мотор.

Назойливый гул тут же прекратился. Видно было, что разномастные подростки боготворили хозяина полуподвальной мастерской. Клим удивился, что, несмотря на летнее время, кружок функционировал вовсю.

— А то как же! Надо приобщать сызмала к технической культуре. Они прямо-таки все впитывают. А не будь этого увлечения? Болтались бы на улице, как у них говорится, балдели…

Этот фанатизм технического рукоделья, очевидно, неудержимо привлекал детвору, хотя престарелый учитель был страшно придирчив. Ярчук подумал о том, что люди сносят любой деспотизм ради достойной цели.

— Ну, теперь вы все у нас видели, можно и переговорить. Давайте уединимся в каптерке.

Они прошли узким проходом между верстаками. Над одним из них Клим заметил знакомую физиономию и подмигнул.

— Привет, Константин! Как вечный двигатель?

— Водородный, — сурово поправил тот. — Скоро заработает…

Пташко открыл железную некрашеную дверь и указал на табуретку под стеллажами с инструментом и материалами. Сам уселся на какой-то ящик. Он начал без предисловий.

— Что мне не нравится в этой истории, так это причина гибели. Знаете, мы, технари, никогда не делаем такие вещи тяп-ляп. А Никандр был технарь… В лучшем смысле этого слова — человек, относящийся к технике, как к определенному виду культуры. Чрезвычайно уважительно, я бы сказал.

— У меня складывается похожее представление.

Пташко поглядывал на ребят сквозь неплотно прикрытую створку.

— Ну вот. А тут какая-то проводка, сигнализация, незаблокированная, голые провода без изоляции… Варварство, совершенно не свойственное Данилычу. Можете вы мне нарисовать схему этой сигнализации?

— Приблизительно.

— Рисуйте. — Пташко подвинул к нему чистый бланк какой-то накладной и ручки. Клим начал набрасывать домик и сарай. Пунктиром нанес проводку сигнализации.

— Ага, ввод здесь?

— Да, там он подключается…

— Странно. Неподходящее место… А датчик?

— На двери сарая.

— Какой он из себя? Я имею в виду, какого типа?

— Обычный, какие ставят в магазинах на витринном стекле.

— Черте-что. Ведь он тут совсем ни к чему. Этот датчик работает от сотрясения, вы знаете. А у этой двери лифт — я ведь там сто раз бывал, она же хлопает от ветра, даже запертая. Никакого смысла. А звонок где?

— Вот здесь, под потолком передней. А тут, в комнате, эти голые концы, теперь, конечно же, отключенные.

— Еще бы. Это сделано на уровне кустаря-любителя. Отказываюсь считать, что Никандр хоть пальцем пошевельнул с этой чепухой.

— Но тогда кто же? И зачем?

— Вам интересно мое мнение? — Пташко прикрыл дверь.

— За этим и приехал, честно говоря.

— Это преступление. Лишь только Костя рассказал мне об этом, я тут же решил — не мог Никандр выполнить что-либо столь неряшливо — технически, я имею в виду. Сами знаете, в нашем деле бывает и спешка, бывают дела обыденные, неинтересные… Но — профессионал всегда профессионал, он не опускается до халтуры. Это, так сказать, внутренний принцип любого специалиста. А теперь, после ваших подробностей, я в этом убежден.

— Но…

— Зачем и кому, вы хотите сказать? Это вопрос. Тут я могу только строить догадки. — Пташко задумчиво вертел в руках какой-то болтик. — Дело в том, что у покойного Данилыча был, как бы это сформулировать, крайне широкий спектр знакомств. Автомобилисты, радиомастера, моделисты — наш брат, электротехники. Когда я жил в Загородном, насмотрелся у него на всяких. Главное, я не могу понять — как такой разносторонний человек мог якшаться со всякой… — видно было, что учитель удержался от крепкого эпитета, — словом, это меня всегда удивляло. Иной раз придешь к нему — а там сущий вертеп. Или это такая уж особенность холостяцкой жизни… Вот вы, Клим… так, кажется?

— Да, именно так.

— Вы женаты?

— Нет еще. Но эту особенность холостяцкой жизни узнал рано.

— То есть?

— Я ведь безотцовщина. После смерти матери рос вместе с сестренкой у тетки. Ей не до нас было, я рос, по сути, на улице. — Клим помолчал, немного удивляясь самому себе: обычно он не легко раскрывается, особенно с малознакомыми. — А улица эта находилась на Щепихе, так у нас район называется, самострой, теперь его сносят… Так вот, эта Щепиха обеспечивала город преступным элементом. Регулярно, будто комбинат какой. Причем, начиналось это с малых лет… Словом, меня не миновало — побывал в колонии… Хорошо, еще мал был, и на прекрасного человека попал. Воспитатель был у нас такой — Крынский, первый, кто мной всерьез занялся…

— Да-да… Рассказывайте, я слушаю, — табачного цвета, выцветшие глаза Пташко внимательно глядели на Клима сквозь очки.

— Да… — Ярчук вдруг решился. — Ладно, рассказывать, так уже все. Я ведь и сейчас… на условном.

Клим смотрел — ничто не изменилось в лице учителя.

— Можете не верить, но, с другой стороны, какой смысл мне вас обманывать. Так вот, дело было года два назад, я тогда уже работал на ГОКе и поступил на первый курс, на вечерний…

— Куда именно? — спросил Пташко.

— В университет, на биофак… Однажды в ноябре иду с занятий, часов в одиннадцать. Обычным путем, мимо базы универмага — глухое такое трехэтажное здание. И вдруг вижу — решетка с приямка подвального окна поднята и оттуда слышна какая-то возня… И женский голос, такой, знаете, ужасный, придушенный. Я оглянулся — пустая улица. Рядом валялся ломик, скорее монтировка, должно быть, ею поднимали решетку… Схватил я его и вниз, в этот приямок. Смотрю — огромный подвал, светят синие лампы дежурные, ночные, стеллаж с товаром и тоже — никого. Показалось мне только, что где-то хлопнула дверь. И тут же — сирена на улице, машины…

Ярчук хрустнул пальцами.

— Тут я сглупил: побежал, начал прятаться… хотя, если со стороны посмотреть, что мне там было делать в полночь, с монтировкой в руке? Это при моем-то безупречном отрочестве…

— Но вы же спасали женщину!

— Какую женщину? Никого там не оказалось, кроме меня, все двери внутри были заперты и опечатаны. Словом, загудел я под фанфары.

— Странная история… И что же дальше?

— Получил пять и один уже почти отбыл, когда пришел пересмотр. Оказывается, когда еще шло предварительное, Крынский подключился к делу, с ГОКа дали мне хорошую аттестацию, это повлияло, а главное, условные… Невелика честь, но все-таки лучше.

Ярчук невесело улыбнулся. Теперь Пташко понял, почему его иной раз озадачивал взгляд гостя, жестковатый для двадцатитрехлетнего.

— Я вам верю, — просто сказал учитель. — А как у вас теперь с учебой?

— Восстановлен в списках. Осенью на занятия.

— Да, — Пташко снова выглянул в мастерскую. — Я думаю, что чем больше будет таких людей, как ваш Крынский, тем скорее мы придем к цели. Меня спрашивают иной раз — а что, есть еще люди, которые во что-то верят? Спрашивает не детвора, конечно, а люди, так сказать, умудренные опытом. Которые считают, что все имеет свой масштаб цен. И я отвечаю им — а во что же еще верить? В ворованные деньги, в тряпки, в импортные ваши стенки из прессованной трухи?

Он посмотрел на часы.

— Однако, мы с вами заговорились. Пора мне распускать своих фултонов, иначе весь материал переведут… Так что, если будут затруднения — вы знаете, как меня найти. А с этим делом — может, вы обратитесь в органы?

— Что уж теперь! Они свое сделали, так мне сказал участковый. Кроме того, не люблю, когда на меня косятся из-за моей анкеты. Понимаю, что есть основания, но не люблю.

— Хм… понятно. Все-таки я бы пошел. Дело тут нечисто.

— Я подумаю.

Ярчук пожал крепкую руку учителя и направился к выходу.

7. Проблема недвижимости

Формальности, формальности… Человек, не отягощенный частной собственностью, и не подозревает, каких трудностей он избежал. Ярчук, однажды, стоя в бесконечной колее просителей за какой-то очередной справкой, услышал историю одного военного, который решил отказаться от своего права наследования, нагнанный этой трясиной бюрократии. Ирония была в том, что для такого отказа потребовалась еще большая возня. Это удержало Клима от следования его примеру.

В конце концов, он собрал все необходимые бумаги в тощую красную папочку и тут же подал объявление в вечернюю газету о продаже дома. Теперь оставалось только ждать.

Губский засмеялся, узнав обо всем этом.

— Есть такие люди — маклеры называются, они тебе все купят, все продадут, квартиру поменяют, машину достанут, женят, наконец, — и за все это возьмут не так уж много. Хочешь, приведу такого человека?

— Не стоит. Я все сделаю сам.

— Смотри ты, какой Самсон! Ну, а как насчет покупателя?

— Буду обязан.

— Знаю одного. Даст хорошую цену.

— Цена стоит в страховом полисе.

— Дурень ты, — Иван Терентьевич взял его за локоть и отвел к гаражу. — Полагаешь, твоя хата кому нужна?

— А что? Ее только как следует починить…

— Бульдозером завалить, вот что с ней сделать надо. И поставить справный дом, комнат на пять-шесть, в два этажа. С гаражом, с ванной, с центральным отоплением. Сад привести в порядок, выезд оборудовать для машины… Сам подумай — дачный поселок, электричка рядом, окружная дорога в ста метрах — вот за что тебе деньги дадут, не за твой шалаш…

— Не беру денег за то, что не заработал.

Губский отодвинулся от него, глядя как на редкостное животное.

— Ты, биолог, того… Не заучился часом? У вас в Сибири все такие?

— Хватает всяких.

— Ну что же… Слушай, что старшие советуют. Ты сирота, родителей у тебя с толстой мошной нет, а ведь свадьбу сыграть захочется на всю Сибирь, — скажи — захочется ведь?

— Еще невесты не приглядел…

— Значит, сестренка замуж выйдет, эти свиристелки быстро вылетают… Сколько ей, говоришь?

— В декабре семнадцать, несовершеннолетняя еще. Я здесь за двоих.

— Тем более. А квартиру — кооперативную, полнометражную? Или машину — пошиковать перед однокашниками, девчонок покатать? Смотри, какая красавица стоит!

В полумраке гаража серебрился хромированный радиатор, будто ощеренная в улыбке пасть со вставными зубами, на полках лежали многочисленные инструменты, канистры, баллоны, запасные части…

— Вы певец благосостояния, Иван Терентьевич… А вон там что у вас за приспособление?

— Где это?

— Вон там. Рукоятка такая, с кольцом.

— А-а, это… это для рихтовки штука такая. Если помнешь машину… чтоб отрихтовать. Томик привез мне на днях.

— Понятно. Что у него за имя — Томик? Томас, что ли?

— Нет, Анатолий его звать, Толик. Он мальчик балованный был, не выговаривал свое имя правильно, все Томик та Томик. Так и привилось…

— Вы давно его семью знаете?

— Порядочно… В общем, ты мне зубы не заговаривай. — Губский опять взял Ярчука за локоть и повел с собой. — Ты уже не ребенок. Понимаешь — надо брать от жизни все, пока можешь.

— Давать тоже кое-что не мешает.

— Ладно, ладно. На днях приведу к тебе человека, поговорите. Только смотри не продешеви.

Клим пожал плечами, не желая спорить. Только что прошла гроза — короткий бурный ливень посреди жаркого дня — и от асфальтовой площадки подымались кверху струйки пара. С деревьев вокруг осыпались частые капли, георгины под верандой сверкали, словно рубиновые, и Ярчуку казалось нелепым в таком сказочном сверканьи рассуждать о возможности левых денег.

Губский всмотрелся в глубину аллеи.

— Ага, Лина идет… И кто же это с ней? Ну, вот… Не может быть — Тонька, собственной персоной! С практики приехала…

Клим обернулся и оцепенел. По влажным плитам дорожки подходили к дому две Лины — одна в брюках и синей куртке, другая в намокшем, облипающем платье…

— Так они же у вас близнецы!

— Спасибо, что сообщил… Еще и причесываются одинаково — Линка у меня в Салоне красоты подвивается, ну и сестру обрабатывает как себя. Чтоб батьку родного запутать… Здравствуй, блудная дочь!

Сестры, намокшие под дождем, хохотали, обувь держали в руках.

— Привет, па, — сказала Тоня довольно холодно. Затем, высвободившись из отцовских рук:

— Здравствуйте. Антонина.

— Клим.

Ярчук глядел в глубину ее глаз и вдруг понял, что уже никогда не сможет спутать сестер.

8. Слуховое окно

Клим заворочался во сне, затем резко сел на диване. Некоторое время сидел, не зажигая света. Глянул на запястье — светящиеся стрелки были на половине второго. Глубокая ночь царила в непроглядной тьме садов, сочилась в окно густой сыростью. Звук на чердаке повторился.

Это были очень тихие шаги, медленное осторожное передвижение. Скрип… тягучее негромкое потрескивание древесины, шаркающий, почти неслышный шум от передвижения чего-то тяжелого наверху… Ярчук потер лоб, прогоняя остатки сна. Стараясь не заскрипеть пружинами дивана, встал, быстро натянул брюки, босиком пробрался в переднюю. Еле заметный шорох доносился из ближнего угла чердака.

Может, коты? Ярчук нащупал кочергу возле печи и сбросил щеколду. Включил свет на кухне — лестница на чердак осветилась через кухонное окно. Выскочил на крыльцо и крикнул:

— Эй, кто там? Выходи!

Он стал в тени груши, невидимый для ночного посетителя. Шум на чердаке замер, затем послышались глухие быстрые шаги, но не к выходу, к зияющему чернотой прямоугольнику на фронтоне, а наоборот, куда-то вглубь чердака. Звякнуло стекло… Затем грохот железной крыши под ногами и шум падения. Климу послышался слабый вскрик.

— Стой!

Он упустил из виду, что можно удрать через слуховое окно, с другой стороны дома. Клим вслепую бежал среди бурьянов, размахивая кочергой, проваливаясь ногами в невидимые рытвины, пока не задел головой за толстый сук. Его швырнуло на землю: некоторое время ничего не было видно, кроме ослепительных, ярких цветных мушек, вдруг заполнивших пространство.

— Стой…

Вдали слышно было, как хлещут ветки по бегущему человеку, все дальше, дальше… Шум доносился уже из осинника. Где-то залаял пес. Ярчук встал, содрогаясь от холода. Шишка на темени вздувалась под пальцами, кочергу он потерял…

Вернувшись домой, Клим зажег керосиновую лампу (фонарика в доме не было) и осмотрел место под слуховым окном. Куст бузины был помят и обломан, в росистой траве виднелись глубокие борозды в направлении леса.

— Будто лось пробежал…

Ярчук недоуменно всматривался в следы. Голова гудела и раскалывалась, когда он влезал на сумрачный захламленный чердак. В пляшущем свете лампы на пыльном полу легко можно было рассмотреть следы — отпечатки рубчатых подошв 37–38 размера. Мальчишка, что ли?

В темном углу монотонно, с ровными паузами поскрипывал сверчок, лишь этот звук вторгался в тишину. Теперь стало ясно, что перетаскивал по перекрытию чердака ночной гость: это был старый, дедовского образца сундук, стоявший раньше под самым скатом крыши, открыть его в том месте и, тем более, заглянуть внутрь было невозможно. Все его содержимое было вывернуто на пол — в основном старая обувь и одежда. Рядом валялась растерзанная кипа старых газет и журналов, пожелтевшие страницы устилали пол. Клим посветил под основанием стропил — так и есть, проводка бывшей сигнализации, белая «лапша», кое-как намотанная на перекладины — исчезла.

— Похоже на запоздалое заметанье следов.

Вид чердака, заполненного сухим, легкосгораемым хламом, навел Клима на мысль, что замести следы здесь проще простого — достаточно чиркнуть спичкой… Значит, было что-то внутри, что не позволило пустить в ход огонь. «Надо будет здесь убрать, — решил Клим, — хотя бы из противопожарных соображений».

Он нащупал в темноте шаткие ступеньки лестницы и начал спускаться вниз. Стояла все та же непроглядная ночь, лишь в крайнем окне мансарды соседнего дома горел тусклый свет, озаряя кроны деревьев мертвенным сиянием.

9. Врач. Тоня

В коридоре поликлиники рядами стояли белые пластиковые стулья, а возле окна, под жидкой пальмой, возвышался гигантских размеров гипсовый бюст какого-то великого медика. Ярчук тщетно ломал голову над тем, кто же это мог быть — многолетние напластования белил, которыми из года в год подновляли выдающуюся личность, безнадежно исказили черты, разве что борода…

— Может, Сеченов?

На стульях расположились немногочисленные старушки, молоденькая мать со спокойно спящим младенцем и крепкий мужик с забинтованной до бедра ногой. Пациенты поглядывали на Клима с неодобрением, как ему показалось; молодой парень в больнице всегда выглядят сомнительно.

— Симулянтом считают, ясное дело, — подумал он, усмехнувшись. — Кем только здесь меня не считают…

— К Божковой кто есть еще? — медсестра высунулась из дверей кабинета. Ярчук оторвался от созерцания бюста и вошел.

— Садитесь, — не поднимая головы от писания, сказала седая стройная женщина. — Фамилия?

— Ярчук. Клим Никандрович.

Теперь только врач подняла глаза на Клима.

— Не родственник случайно?..

Клим объяснил. Божкова слушала, изучающе глядя ему в лицо. У нее были серые красивые глаза за очками с еле заметным дымчатым фильтром.

— Так, так. Значит, у вас никаких жалоб нет?

— Может и есть, но не по медицинской части.

— Ясно. — Божкова деловито собрала бумаги. — Людмила, отнеси в ординаторскую, на сегодня все.

И — Климу, улыбаясь:

— Чуть было на вас карточку не завела.

Медсестра вышла.

— Так что же вас именно интересует, Ярчук?

Клим замялся.

— В основном… как бы сказать… состояние его психики, что ли. Тут некоторые считают, что отец в последнее время немного…

— Тронулся, вы хотите сказать? — Божкова достала из сумочки пачку «Стюардессы» и привычным движением открыла ее. — Чушь. Он был совершенно нормален, как мы с вами.

— Вы так считаете? — Клим достал зажигалку, но Божкова сделала большие глаза — в кабинете врача ведь!

— Потому, что я все-таки невропатолог. И знала его достаточно долго, — она полистала толстую книгу записей, изрядно потрепанную, — с шестьдесят пятого года. Пояснично-крестцовый радикулит — распространенное заболевание. Вам должно быть известно, что эта болезнь не вызывает… помешательства.

— Верно. Но, говорят, он был какой-то странный последнее время.

— Одинокий человек вообще кажется странным обывателям. Я, например… — начала было фразу Божкова и тут же оборвала. — Словом, не ломайте над этим голову. Стопроцентных нормальных людей вообще нет, у каждого какой-то небольшой вывих. И слава богу, что это делает жизнь немного интереснее. Ваш отец был вполне в пределах, пусть вас не пугает какая-то там страшная наследственность.

Божкова встала, собираясь уходить. Клим тоже поднялся.

— Я не только из-за этого. Вы не вспомните, когда видели его в последний раз?

— Когда?.. — врач призадумалась. — Не так уж давно… Месяца полтора назад. Он стоял в коридоре, там. Я еще спросила у него — что, мол, Ярчук, снова прихватило? А он говорит: нет, на этот раз к Прудкому, поранился…

— Кто это — Прудкой?

— Наш хирург.

— Нельзя ли мне и его повидать?

— Он в отпуске до середины сентября. А зачем вам еще и хирург?

— Хочу узнать характер ранения.

— Дотошный вы юноша, — Божкова вновь положила сумочку на стол и подняла трубку телефона.

— Регистратура? Неля, ты? Неля, скажи, пожалуйста, карточки умерших пациентов еще не передали в архив? Нет? Тогда, будь добренька, найти в той стопке Ярчука… да-да, Ярчука, и посмотри последнюю запись. Его принимал Прудкой.

Она держала трубку возле уха и рассеянно играла шариковой ручкой, ожидая ответа; Клим снова отметил, как красива эта седая женщина в очках. Наконец в трубке запищал голосок Нели.

— Да-да. — Божкова начала быстро записывать. — Производственная травма. Ранение мягких тканей правого локтя острым режущим оружием, глубина пореза — 2 сантиметра, длина — 8. Произведена противостолбнячная инъекция, наложены скобки… Спасибо, Неличка.

Она положила трубку и взяла плащ.

— Производственная травма… Это вам что-нибудь дает?

— Кое-что. — Ярчук очнулся от своих мыслей. — Но ваше заключение важнее.

Когда они вышли в коридор, там уже никого не было, лишь санитарка мыла пол, щедро разливая воду, да возле окна одиноко торчал анонимный бюст.

— Кто это у вас? — поинтересовался Клим.

— Луи Пастер. Вы о нем тоже собираете сведения?

— Нет, это уже профессиональный интерес. Я ведь биолог… будущий.

На улице царило теплое солнечное предвечерье, и не верилось, что где-то в это время могут быть страдания, кровь, смерть… Божкова кивнула Ярчуку и уселась в слегка припорошенную пылью машину с красным крестом на борту. Клим поглядел вслед убегавшей по безлюдной улице машине и недоумевал — почему у него сейчас, несмотря ни на что, такое славное настроение. И тут же понял — сегодня вечером встреча с Тоней.

* * *
— Когда-то мы с Линкой целыми днями не слезали с этого тандема. Объездили все вокруг. Однажды добрались почти до водохранилища — это отсюда почти в семидесяти километрах. Лет до четырнадцати мы были неразлучны.

— А потом?

Клим вертел педали чересчур быстро для подъема; горячее дыхание запыхавшейся Тони обжигало затылок.

— А потом наши увлечения разошлись… Лина пошла в танцкласс на Крымской улице. А я занялась плаванием. Получила разряд, а дальше дело не пошло. Вы ведь тоже занимались спортом?

— Почему вы так подумали?

— Ну-у, по многим признакам… А каким видом?

— Всеми понемногу, — уклончиво ответил Ярчук.

Некоторое время они молча неслись по песчаной утоптанной тропке. Затем Тоня возобновила разговор.

— Как там продвигается ваша продажа?

— Еще никак. Иван Терентьевич обещал покупателя. Мне хотелось бы со всем этим разделаться до начала учебного года. Сестричку надо собрать в последний класс, да и самому пора… в альма матерь…

Клим уже знал, что Тоня учится в юридическом и зимой дома почти не бывает, предпочитая жить в городе у какой-то подруги. Было заметно, что отношения ее с отцом отдавали прохладой, а вот сестру она любила больше, что среди близнецов не редкость.

Тандем выехал на опушку мелколесья. Ярчук остановил велосипед и держал его, пока Тоня спешивалась. Лес заканчивался на вершине огромного холма, отсюда виден был распластавшийся вдалеке город — заводы, дома, ступенчатый небоскреб вокруг центральной площади…

— Вот, — сказала Тоня, — это все — моя родина, мой город. Видите это желтое здание? За ним сразу — институт, рядом общежитие, дальше — театр драмы, еще левее дом, где я живу с Милой, а возле того моста…

Что находилось возле моста, Клим так и не узнал. Неожиданно для самого себя он взял Тоню за плечи, и она безвольно, будто нехотя повернулась к нему — глаза полузакрыты, губы — ярким, влекущим цветком…

Тандем упал на бок, лишенный поддержки; на сухой траве стрекотали, трещали, прыгали сотни кузнечиков…

…Тоня глянула на него снизу вверх потемневшими глазами.

— У вас на Востоке так водится? Впрочем, у нас тоже…

Клим смолчал. Ему не хотелось сейчас ни о чем говорить. В приближении сумерек первая цикада робко заскрипела где-то в кустах. Тоня сидела, обхватив колени, прислонившись к нему, но, казалось, была далеко…

— Откуда это у тебя? — вдруг показала она глазами на локоть Клима.

— А, это… — Он смутился, убрал руку. — Это давно было сделано… Знак моей непутевой юности, — он твердо встретил Тонин взгляд, — и несколько подмоченного прошлого. Совершеннолетие я встречал в колонии.

— Что ты! Наверное, по ошибке?

— Нет. — Клим все еще держал руку у Тони на плече, хотя (он чувствовал) с тем же успехом она могла лежать на стволе ивы. — Вполне справедливо, за дело. Да ты не бойся, никого я не спровадил на тот свет. В результате как раз наоборот получилось…

— Как это — наоборот?

Тоня привстала на колени, тревожно смотрела ему в лицо.

— Так… наоборот. Сам человеком стал. Во всяком случае понял, какой в этом содержится смысл… Однако, пойдем. Я вижу, тебя все это немного расстроило.

Они поднялись с травы, и Клим отряхнул Тонины брюки — отчужденно, как малознакомый. И в самом деле, ведь они знают друг друга три дня…

— Поехали? — его голос казался сухим и далеким.

— Сейчас… Если бы ты мне был просто… ну, скажем, парень, как у нас говорят, я бы и внимания не обратила. Всякое бывает в жизни, и даже, может, кому любопытно покажется… А мне не интересно все это… а просто больно. За тебя, за то, что не была рядом… чтоб тебя уберечь. Ах, Клим, как все запуталось, — вдруг непонятно пожаловалась она. И внезапно спросила: — О чем ты говорил с отцом?

— О разном… В основном насчет того, как лучше распорядиться наследством.

— Это его конек. — Тоня поправляла волосы, в закатном свете она была словно пурпурная статуэтка. — Не следует мне это говорить… как дочери, но ты не особенно ему доверяй. У отца на первом месте свои интересы.

— Я не особенно доверчивый.

Тоня легонько повернула его лицо к себе.

— Ты похож на Ярчука, теперь я это вижу. Я с ним дружила.

— Да ну!

— Он со мной возился, еще с маленькой. А на Лину внимания не обращал, она даже ревновала. Знаешь, как дети ревнивы… Делал качели, катал на машине.

— У него была машина?

— Была одно время, «запорожец» самого первого выпуска. У него, я думаю, тогда водились деньги, но не долго. Он быстро все спускал… А машину продал какому-то инвалиду.

— Инвалиду ведь не управиться с обычной машиной?

— Ему долго было переделать, что ли? Словом, меня катать уже не было на чем, а он еще и запил… Тоже, правда, ненадолго.

— Я слышал об этом его увлечении, — мрачно подтвердил Клим. Он подошел к лежащему тандему и поднял его за седло. — А этого инвалида ты не знаешь?

Тоня наморщила лоб.

— Дай припомнить… кажется, видела, и не так давно… Ага, вспомнила! Видела на той неделе, и не его, а саму машину. Она стояла на обочине, возле почты, рядом с нашим общежитием. Я шла с практики, смотрю — знакомая вмятина на крыле!

— А ты не ошиблась? Ведь столько лет прошло?

Клим держал тандем, пока Тоня взбиралась на седло.

— Что ты! Ведь ту вмятину я сама сделала, в отсутствие Ярчука. Завела машину и ткнула ее в столб крылом. Мне тогда так перепало от мамы — запомнила на всю жизнь.

— Мама не показалась мне такой грозной.

— Она раньше была другой…

Велосипед катил вдоль гладкого проселка среди жесткой рыжей стерни. Тоня прижалась щекой к спине Клима; они медленно ехали в сторону города.

10. Юниор Соколовский

У зеркальной витрины собралась жиденькая толпа. За полированными стеклами похаживал, словно волк в клетке, молодчик с желтыми кудрями. Он демонстрировал клетчатое демисезонное пальто местного производства.

Ярчук приблизился к девушке с мегафоном, увлеченно декламировавшей сопроводительный текст. Дождавшись паузы, спросил:

— Как бы мне увидеть Олега Соколовского?

— Олега? Вот же он, перед вами. Сейчас закончит демонстрацию этой модели, и можете поговорить в раздевалке. Но времени у него мало.

Соколовский расстегнул пальто и показал стеганую подкладку: она была теплой и снималась. Публика равнодушно смотрела на все эти хитрости. Когда манекенщик выбрался из витрины, девушка позвала его:

— Олег, к тебе.

Юниор обернулся, встряхнув желтыми космами. Клим подошел.

— Я по одному делу…

— Идем. Только быстро, у меня еще одна модель.

По узкому служебному коридору они прошли в раздевалку. Там было неуютно, намусорено и голо: металлические шкафы для одежды стояли вдоль стен. На скамье напротив переодевался чернявый одутловатый паренек, скорее всего, тот самый друг Соколовского, о котором говорил школьный сторож. За перегородкой из сухой штукатурки слышался девичий смех и шуршанье платьев.

— Тёлок пригнали в пять раз больше, чем нас. На каждую по три модели, а нам по шесть на брата. Можешь при нем, свой человек.

«Свой человек» ухмыльнулся и встал. Вытащил из железного шкафа сияющий искусственным мехом полушубок. Соколовский тем временем раздевался со скоростью нетерпеливого любовника.

— Так что там за дело? — глухо спросил он сквозь свитер, что стаскивал через голову.

— Насчет Ярчука.

— Как это? — юниор на миг даже приостановил раздевание. — Он же недавно откорковал?

Соколовский практиковал цинизм бывалого мальчика.

— Вот так, Стась, живешь, меряешь перед чертями всякое фуфло — и вдруг накрылся! Как жил, что имел — все пропало.

— Хорошие лейблы клепал Данилыч, — отозвался Стась.

— Ну да, ярлыки. Как он там их делал, фотоспособом, что ли — а шли как штатские. Как из Штатов прямиком, — пояснил он недоумевающему Климу.

— Понятно. Но я не насчет лейблов. У меня приватный вопрос…

Ярчук покосился на Стася, но в этот момент девушка с мегафоном влетела в раздевалку и за руку буквально выдернула его наружу. Разговору больше никто не мешал.

— Я его сын. Надо кой-что выяснить с его старыми друзьями.

Соколовский насторожился.

— Так что? Хочешь за него стать?

— Вроде того.

— Только не темни. Ты что, из ментов?

— Легче, ты…

— А что? Вокруг-около топчешься. В наших делах нюхаешь.

— В делах?

— Ну да, в наших, фарцовых. Я тебе сразу говорю — есть у тебя к нам интерес — выкладывай. Нет интереса — бывай, у меня дела, время нет.

Все это он излагал, уже поправляя галстук перед облупленным зеркалом. Очевидно, юный фарцовщик имел какой-то образец для подражания, из высших сфер. Ярчук решил припомнить ему когда-нибудь эту нотацию.

— Думаю, ты имеешь выход на нужных людей.

— Это не разговор. Что ты мне обеспечишь?

— Смотря по делу.

Юниор в темно-красном вечернем костюме сверлил взглядом Ярчука.

— Ладно, так и быть, я парень рисковый. В среду, скажем, к семи, сойдемся в «Колобке» и все там обговорим. Годится?

— Договорились.

— Ну, бывай. А то тёлки все кончились, мне на помост пора.

11. Марина и ее дочь

За очистными полями над неказистым складским районом в небо упирались шесть труб, сверкающих алюминиевой краской. Клим, проходя мимо, ощутил глухое содрогание земли от работы агрегатов. Рядом с ТЭЦ было озеро, у бетонированного берега плескалась стайка ребятишек. Вдали, за низкой кирпичной стеной виднелось несколько домишек под шиферными кровлями.

Двор Марины Ярчук был под стать окружению — голый, утоптанный, словно ток, приткнувшийся одним боком к стене какого-то пакгауза. Под окном белого до синевы домика торчала корявая абрикоса; квохтали, бродили вокруг куры. Крыльцо было почти вровень с землей. Клим постучал в открытую дверь.

— Кого там еще… несет на вечер глядя?

Голос старой женщины. Затем в сенях показалась она сама — тяжкая, как броненосец, оплывшая, зевающая тетка в матерчатых шлепанцах.

— Вечер добрый. Я к вам по поводу Никандра Даниловича.

Клим вглядывался в тяжелые черты — что же мог отец найти в ней? Хотя, если скинуть лет двадцать…

— Царство ему небесное, — тетка смотрела все так же недоверчиво. — Только что ж еще там может быть за повод? Сто лет, кажись, как порознь.

«Однако с информацией тут в порядке. Эта Марина в курсе последних новостей», — отметил Ярчук. Он раскрыл портфель.

— Там оказались кой-какие ваши вещи. Я захватил с собой.

Марина взяла в руки тощий сверток, развернула. Что-то, подобное сумрачной улыбке, тронуло обвислый рот.

— Смотри ты… то самое платье, в котором у Иванченков тогда… И сережки сердоликовые. Брошка…

Она тяжело вздыхала, перебирая нехитрые вещицы. Вдруг спохватилась.

— Да вы заходите, чего ж стоять?

— Не стоит, я только за этим. У меня к вам небольшой вопрос.

— Спрашивайте, раз небольшой.

— Отчего вы расстались… с Никандром Данилычем?

Лицо толстухи вновь налилось суровостью.

— Для таких вопросов, молодой человек… Кстати, кто вы такой будете?

— Родной сын… как оказалось.

— А-а… ну, то другое дело. Хоть он мне про сыновей и не говорил, но верю — Ярчукову стать угадать легко.

Марина прислонилась к двери, видно было, что ноги с трудом держат отекшее тело.

— Так вот. Почему, спрашиваете? Не годится ругать его, но — неосновательный он был человек. Нехваткий.

— Как это?

— А вот так. Непрактичный, хотя — мастер, каких мало, что правда, то правда. А толку с этого никакого. Заработки то густо, то пусто. Вроде не пил особенно, а с работы на работу шастал прямо-таки как птица перелетная… А жить тогда было труднее…

— И вы решили уйти?

— Чего ж еще? Я женщина тогда была справная, ладная, не то, что сейчас. И как раз один майор ко мне начал подкатываться, а я тогда в Загородном в торговой точке работала. Думаю — вот человек надежный. Где там! И двух лет не прошло, как укатил мой майор в Закарпатье. Жена у него в тех местах объявилась прежняя. Ну, а первая любовь, знаете, не ржавеет.

Марина горестно махнула рукой. Странно было слышать из ее уст какие-то соображения о любви.

— Да-а, уехал майор, а меня лялькой наградил. Девочкой. Что правда, на ребенка платил все время, до восемнадцати…

Ярчук видел, что Марина уклоняется в сторону от темы.

— Так, говорите, когда густо, а когда пусто. Как это у него получалось?

— Это уж я не знаю, в мужские дела никогда не встревала. Да и они меня не особенно допускали…

— Они?

Марина настороженно глянула на Ярчука.

— Ну, дружки его, приятели. Сотрудники, как говорится. Закроются в зале, — Клим вспомнил, что залой в этих краях называлась большая комната. — Курят, спорят себе за что-то там. Не нравилось мне это.

— Почему же?

— Допытливый какой! Не нравилось и все. Где дружки, там пьянка, кто ж этого не знает. Человек от семьи отстает…

Она явно заминала разговор, косясь на открытую в комнаты дверь.

— Ну что ж, спасибо за ваш приход, хоть и не стоило беспокойства. Если что там еще…

Клим понял, что больше ничего не выжмешь из этой престарелой наседки.

— Как бы мне поближе пройти к станции? А то, пока вас нашел, чуть не заблудился.

— До станции? — заторопилась толстуха. — Тут две минуты ходу, через грузовой двор. Там лаз есть такой в стене…

Она стала было объяснять, но тут из двери неслышно выступила темноволосая девушка лет восемнадцати, востроносенькая и сероглазая. Клим не зря предполагал, что в доме есть еще кто-то.

— Нина, ты чего… — начала досадливо Марина. Но девушка уже протянула руку Климу.

— На правах дальней родственницы, простите, что подслушала. — Нина искрилась смехом, это было веселое, лукавое существо. — Идемте со мной, я как раз в ту сторону.

И — матери:

— Отнесу конспект Лене Швыдченко.

— Дочка, ты ж недолго…

Марина смотрела им вслед. Очевидно, в ее жизни, богатой разочарованиями, дочь была единственной отдушиной. Да и визит Клима выбил ее из колеи.

Клим и девушка шли по песчаным безлюдным улицам. Нина искоса взглядывала на юношу.

— И куда же вы поступаете? — спросил он наконец.

— А вы догадливый! В радиотехникум. А мама думает — в торговый. Она ни про что другое и слышать не хотела.

Еще бы, подумал Ярчук, у человека с таким практичным складом…

— Но ведь она узнает когда-нибудь.

— Конечно. Только я ее подготовлю. Вообще, она мне все простит.

Клим в этом не сомневался. Они уже шли грузовым двором.

— А ничего, что я слушала ваш разговор?

— Ничего… постфактум.

— Как это?

— Ну, после дела.

Нина рассмеялась. Смутить ее было делом нелегким. И тут же перешла на серьезный тон.

— Мать вам не все сказала. Она Ярчука не совсем потому бросила, что он закладывать стал с дружками. Он пил не больше других прочих. А мама его, я так думаю, любила…

— Не может быть!

Эти слова вырвались у Клима непроизвольно. Девушка остановилась.

— А вот может! Вы думаете, она всегда такая была? Карточки видели, где она в молодости? Она хотела вернуться к Ярчуку, я знаю… когда мой отец уехал во Львов. А он ей не разрешил. Он ей сказал, знаете что?

— Нет, конечно.

— Он ей сказал: «Марина, не вяжись за мной, я должен сам за себя отвечать. За других не могу».

— Наверное, как раз тогда он мало зарабатывал.

— Мало зарабатывал? — Нина подняла тонкие брови. — Зарабатывал он всегда — дай бог каждому. И нам перепадало. Куда только деньги девал…

— Тогда в чем же дело?

— В том дело, что там был один такой тип… фамилию забыла, мать знает, а не скажет ни за что. Он ее запугал.

— Вспомни, Нина, это очень важно.

Клим незаметно для себя перешел на «ты».

— Что-то вроде Попов… Бобков… Нет, сейчас не вспомнить… Данков, что ли….

— Может, спросишь у мамы?

— Она не скажет. Она и так боится, что я вам все это скажу — я же видела. А мне Ярчук всегда нравился. И вы на него похожий.

Они подошли к краю платформы. Гигантская сортировочная станция погромыхивала составами, по виадуку под путями несся поток машин. В закатном небе дрожало марево над трубами ТЭЦ — будто многотрубный крейсер плыл за домами.

— Так что ж, не вспомнила?

— Нет. Это так не бывает: захотел — вспомнил. Завтра, послезавтра само выплывет. Тем более, память у меня девичья…

Нина опять смеялась. Из-за составов ходко выбежала электричка и, посвистывая изредка, приближалась к платформе.

— Так как же я узнаю об этом?

— Я напишу. Адрес Ярчука я с детства помню.

— Договорились, Нина.

— Ну, будьте здоровы. Привет от меня соседским двойняшкам.

— Передам.

Нина, прикрывшись ладошкой от закатного солнца, махнула Климу тетрадкой и сбежала со ступенек платформы.

12. Стычка

Было уже почти темно, когда Ярчук сошел с электропоезда: жидкая цепочка попутчиков брезжила во мраке. Темень была вполне августовской, предосенней. Люди шли цепочкой вдоль колеи.

— Аж рясно от звезд, — сказал кто-то впереди. Клим начал уже привыкать к этому говору, образованному слиянием русского и украинского. На ходу он суммировал итоги. Выходило не густо.

Фарцовые имеют какую-то ниточку, надо бы не спугнуть. Марина, чувствуется, знает что-то важное, но не хочет говорить, одна надежда на дочь… Этот инвалид с машиной — может ли быть какая-нибудь связь? Во всяком случае, не мешало бы выяснить… А Губский! Интересная личность, этот Губский. И такой человек — отец Тони…

Зарево от близкого города стояло на дороге. Попутчики разошлись по своим улицам, в густых садах сквозь листву брезжили окна, слышно было, как телевизоры на всю округу рассказывали о делах в Китае. Ярчук, задумавшись, подходил к кленовой рощице, отделявшей шоссе от его квартала. От ствола отделилась фигура в светлом пиджаке или в рубахе навыпуск — трудно было понять впотьмах. «Ага, местный полусвет», — сообразил Клим.

— Закурить найдется? — традиционно начал «пиджак». Тут же из тьмы безмолвно выдвинулся еще один, пониже ростом. Свет от дальнего фонаря бил в глаза, мешал рассмотреть их как следует.

— Минутку…

Ярчук поднырнул под ветку и оказался на другой стороне дорожки. Теперь эти двое были освещены, а он ушел в тень. Правда, сзади, помнится, был забор, это блокировало отступление, в случае чего.

— Пардон, ребята, кончились сигареты. Нету.

— Вот так? Кончились? А ну иди сюда!

Светлый попытался схватить его за руку. Коренастый переместился на средину тропки.

— Спокойно, друзья, я вас не трогал.

— Зато мы тебя трогаем. Зачем шаришь в наших местах?

Клим на слух прикидывал, где у «пиджака» челюсть. Второй медленно и все так же безмолвно подтягивался ближе. От него несло сивухой.

— Тебе тут не понравится, — вдруг выдал он басовитым шепотом. — Тут новеньких не любят… с длинным шнобелем, им бывает плохо. Канать отсюда надо, мальчик.

По-видимому, это была наигранная комбинация: коренастый попытался захватить Климу локти сзади, а светлый сделал два резких свинга, целя Ярчуку в голову. Клим отшатнулся, прижав коренастого к забору, и правой ногой без замаха жестко ударил «пиджака» в лицо.

— Ах, сука, — «пиджак» отвалился, закрывшись.

Крепыш, между тем, сопя, ломал Ярчука, хватка у него и впрямь была бульдожья. Клим изловчился, высвободил правую и саданул локтем туда, где, по его расчетам, находилось солнечное сплетение. Хватка ослабла, но тут «пиджак», все еще бывший в гроги, уцепился Ярчуку в ворот. Особого вреда он теперь причинить не мог, но сковывал, и Клим ударил его ребром ладони по уху, тем временем второй (у него, таки, были повадки удава) снова попытался облапить его сзади. Наконец Клим вывернулся, но получил страшный удар по ребрам, и второй скользящий, по скуле. Отпрыгнул на дорожку. Светлый стоял на карачках, глухо матерясь, а коротыш подбирался к нему темной массой.

«Пока без ножей», — мелькнуло у Ярчука. Снова будто ожило его темное отрочество на Щепихе. Коренастый рванулся вперед, и лишь только он раскрылся, Клим пустил в ход свой правый снизу. Тренер команды ГОКа остался бы доволен своим средневесом; коротыш, обхватив ствол клена, медленно сполз на землю. Тяжело дыша, Клим заправил порванную у ворота рубаху.

— А теперь дай на твою морду взглянуть.

Тусклый огонек зажигалки осветил испитое лицо «пиджака», из уголка рта сбегала слюнявая красная дорожка, и даже при этом тусклом свете видны были крупные веснушки, усеявшие щеки. Он, раскорячившись, сидел на траве и отплевывался. Второй уже встал и, пошатываясь, все так же молча сопел возле клена. Когда Клим осветил его чернявую, цыганского типа физиономию, коротыш попытался выбить зажигалку.

— Реакция у тебя плохая, приятель. Бормотухой злоупотребляешь?

— Пошел ты…

— Не груби, а то мы опять поссоримся. Так что там говорилось о ваших местах?

Оба налетчика угрюмо молчали.

— Могу дать вам совет, аматоры. Надо вам метить ваши места, как кобели это делают. Поднимай ногу и каждый кустик меть. Тогда псы, вроде вас, сразу поймут, где чье. А с людьми я вам связываться не советую. Вы до них не доросли.

Коротыш тихо пробасил:

— Не духарись, есть и на тебя штука. Не подходишь ты здесь… некоторым.

Теперь кое-что прояснилось. Клим, уходя, обернулся.

— Ты, черный, ты вроде лучше соображаешь. Передай вашему идеологу, что так дела не пойдут, я привык к хорошему обращению. Иначе, придется с ним разобраться.

— У ментов? — подал голос «пиджак».

— Похуже.

Итак, появилась обратная связь. Клим потрогал ушибленную скулу и тяжко вздохнул, глядя на мирные звезды августа.

13. «Почтовый ящик». Журавлики

Ночью прошел дождь, утро встало сырое и пасмурное. Волокна облаков тянулись над огромным многопролетным зданием, возведенным будто с единственной целью — получить самый длинный дом в мире. Суровая кирпичная стена окружала внутренний двор, перед ней на мокром асфальте пестрели разноцветные автомобили, сообщая унылому пейзажу неуместную легкомысленность.

Ярчук повернул турникет двери и остановился в нерешительности. В вестибюле было несколько проходов с автоматическими затворами, наподобие тех, что стоят в метро. В стеклянных будках возле них сидели внушительного вида женщины, человек в фуражке с зеленым околышем мерно вышагивал по мозаичному полу; когда он повернулся спиной, Клим заметил кобуру. Несколько девушек в синих халатиках вприпрыжку проскочили сквозь автоматические рогатки. Какой-то молодой бородач в плаще, судя по всему, командировочный, говорил по внутреннему телефону внятно и убедительно:

— Симаков, повторяю, Си-ма-ков, из второго объединения… Да-да, трест Востокдрагмет… На меня должен быть заказан пропуск.

«Ясно, — отметил Клим. — Деловые контакты со всей страной, в том числе и с моим родным городом. Непростая контора». Трест, о котором говорил Бородач, занимал целый квартал неподалеку от жилища Ярчуков.

Справа дверь, которая, вроде бы, не подлежала охране. Отдел кадров — значилось на хромированной пластинке.

За конторкой сидел жидковолосый блондин с пресным лицом; синий костюм, что был на нем, чем-то неуловимо напоминал униформу. Возле окна девушка с каштановой сложной прической стрекотала на машинке. Клим подождал, пока блондин кончит писать.

— Слушаю вас.

Начальник кадров мельком глянул на Клима, очевидно, парень был для него всего лишь потенциальным работником, жаждущим как можно скорее поступить в это самое длинное в мире предприятие.

— Меня зовут Клим Ярчук. Я насчет…

По мере того, как начальник слушал, выражение лица его странно менялось: словно на широком бледном листе фотобумаги стали проступать контуры знакомой картины. Клим прекрасно знал, как выглядит законченное изображение.

— Так-так, — пряча глаза, произнес блондин. — Значит, тот самый… Документы при вас?

— Не захватил, к сожалению, — широко улыбнулся Ярчук. Он уже понял, к чему идет дело.

— Так, понятно. Хорошо, попробую что-нибудь для вас сделать. Присядьте пока там.

Клим уселся на потертый стул. Все разыгрывалось, как по нотам — начальник озабоченно походил по комнате, захватил для виду со стола какую-то бумагу и скрылся в соседней комнате, плотно прикрыв дверь. Девица тарахтела, словно пулемет, затем резко выдернула закладку.

— …капитана Сая! Ну да, следователя по нашему делу… По поводу…

Девица мгновенно включила огромный вентилятор, хотя жарой и не пахло. Мощное гуденье забило голос из-за двери.

— Славный вы человек, — сказал Ярчук машинистке, вставая. — Выходите замуж за вашего начальника, отличная будет пара.

Та лишь с испугом зыркнула на багровую отметину вдоль скулы Клима.

— Правильно, бдительность прежде всего…

Он вышел сквозь стеклянный турникет и медленно зашагал через стоянку. Обернулся. За окном той комнаты тускло светлели два лица, снова уподобившиеся непроявленным фотографиям. «Как это они еще не напустили на меня вахтера с пистолетом! — удивился Клим. — Видать, не мог оставить пост…»

Неподалеку отсюда находился район Журавлики: в записной книжке имелся чей-то адрес оттуда. Ярчук нехотя зашагал к желтому флажку автобусной остановки. Встреча в «почтовом ящике» вызвала приступ апатии, он подумал скептически о своей затее. По мокрой дороге с ревом неслись грузовики, обдавая слякотным туманом.

Осечка была и здесь. Журавлики, район дряхлых, перенаселенных домиков с палисадниками, выглядел как после землетрясения. Бульдозеры, словно танки, сокрушали жилые стены, обнажая беззащитное нутро былого жилья, самосвалы, кренясь на кучках битого кирпича, возили лом. Клим с трудом отыскал нужный переулок; все дома вдоль него были разрушены, а в конце, знаменуя собой будущую реконструкцию, высилась многоярусная башня из панелей, почти задевавшая низкие тучи. Ярчук бесцельно шел к ней, когда нужный номер дома вдруг обнаружился — на лежащей плашмя глинобитной стене, полузасыпанный кирпичной пылью жестяной транспарант устаревшего образца, с этаким скворечником для лампы.

— Роман-Ключевая В. Б.

Клим сверился с записной книжкой. Инициалы не совпадали, возможно, это была какая-нибудь родственница. Вряд ли эту находку можно было засчитать в актив.

Выбираясь из этих развалюх, Ярчук снова ощутил какое-то неудобство, зуд, начинающийся где-то внутри и переходивший на кожу. Подобное ощущение он испытал однажды в лагере, когда на лесоповале застудил спину и лечился электрофорезом. Клим остановился, недоумевая, посреди хаоса новостройки. И вдруг понял, откуда это ощущение. За ним следили. Следили, наверное, с самого утра.

Это чувство постепенно ушло уже в автобусе, куда он запрыгнул почти на ходу, раздвинув створки дверей. Этого следовало ожидать, если только его предположения верны. Сидя почти в пустом салоне, Клим машинально рисовал на затуманенном стекле две цифры — 30 и 58. Первая означала срок отъезда. Вторая — деньги, включая отложенные на билет, что надо было растянуть до этого срока. Цифры не радовали.

14. «Колобок»

Этот ресторан в старой части города был переоборудован из провиантских подвалов старого купеческого дома. Сводчатые потолки и забранные коваными решетками оконца вдохновили реставраторов на псевдостарину — черные стулья-зидели, лампы с матерчатыми абажурами и накладные деревянные балки должны были создавать у выпивающих романтические ассоциации.

Соколовский уже сидел под простенком, увешанным жестяными щитами. На пустом столике торчали конические салфетки, словно миниатюрные куклуксклановцы.

— Привет.

Юниор, прищурясь от дыма сигареты, протянул руку.

— Падай… Что пьешь? Возьмем разгон на коктейлях?

Клим еще тогда отметил тягу этого юного спекулянта к деловитому, современному стилю, несколько переложенному на уголовный манер.

— Чуток чистой.

На щелчок пальцев юниора приблизилась дебелая официантка в старинном кокошнике и приняла заказ. Манекенщик особо тщательно остановился на выпивке.

— А ты чего не поддерживаешь?

— Еще буду занят.

Соколовский снисходительно посматривал на него.

— Сейчас придут еще двое ребят, тоже дела делают. Не один твой папаня покойный умел…

— Ты, крыса, еще раз вякнешь за батю — я тебе шнифты поспускаю. Он всю вашу лейку вот здесь имел.

Клим проговорил все это спокойно и даже (со стороны) дружеским тоном, однако Соколовский побледнел и откинулся на резную спинку.

— Извини, друг.

— Какой я тебе друг? Ты портянка, тряпичник. Не знаю тут просто никого, потому и вожусь… с такими.

Закуривая от свечи в железном канделябре, Ярчук искоса наблюдал за фарцовщиком. Спеси у того куда как поубавилось; Клим по опыту знал, что такие уважают лишь тех, кто может их самих втоптать в грязь.

— Теперь вот что, — Клим аккуратно поддернул манжеты, так, что стала видна наколка. — Мы с тобой как договаривались — встретиться тэт на тэт, как в народе говорят, или при свидетелях? Ты, гнида, что меня за фраера держишь? Я ж на условном, погань ты такая, на мне глаз могут держать. Что там за двое должны еще прийти? Такие же желтые, как ты?

— Нет, что… ты! — Соколовский, очевидно, с трудом одолевал в себе желание обратиться на «вы». — Проверенные хлопцы, я у них в подмастерьях…

— Клади быстро, кто такие, пока не появились. Я с кем попало светиться не хочу.

Юниор выпил наспех — аж в голове у него царил сумбур.

— В очках темных и с носом таким… немного покривленным, это будет Козырь, он хаты чистит с подручным. Работает еще с Кукой, шалман у них там… возле Речной.

— В отсидке был?

— Не… чистый пока. Второй — Дональд Дак, это его за морду так прозвали. Фарцует тоже, вроде меня, только по-крупному. Оптом. План сбывает.

— Откуда план? И что за наркотик?

— Почем я знаю, откуда? В сигаретках, как обычно. Шалавы у него держатся, даром, что смурной.

Соколовский поглядывал тоскливо, чувствуя, что наговорил лишку. Ярчук с аппетитом убирал антрекот. Отпил немного сухого вина.

— Так… Значит, что ж ты — думал, человек со сроком, сидел по-всякому, а теперь переквалифицируется? Будет тут для тебя… трусы фабриковать с наклейками? А, сосунок?

Надо было заканчивать, с минуты на минуту могли появиться Козырь и Дональд Дак. Скорее всего, они запаздывали, чтобы придать себе весу. Соколовский вжался в спинку зиделя.

— Ни в коем случае! Надо было переговорить с вами, — он не удержался-таки. — У них есть концы к Пану, так мы договорились…

— Ладно, закройся, — Клим поднялся, вытер салфеткой рот. — Придут — скажешь: Ярчук ждать не любит, его самого ждут. А я двину… Дела, сам знаешь, важнее бутылки.

— А как же… — юниор чуть не плакал. И то сказать, положение его было незавидное — выложил все, что знал, а собеседника упустил.

— Все, паря, я тебя знаю как найти, и когда надо — объявлюсь. Когда мне надо.

Взревел оркестр, и вокруг сразу стало как бы тесно от шума. Ярчук отодвинул зидель и нагнулся к самому уху фарцовщика.

— Скажи этим, что придут — пускай этому самому Пану подкинут, что у Ярчука маза на примете. Хочу с ним познакомиться по этому поводу. Объем, скажи, кусков на тридцать вприкидку. Ну, будь здоров, фарцовый!

Клим прошел мимо танцплощадки, где уже содрогались первые пары. Жлобоватые, потные типы выплясывали с девушками в стиле «сафари». Теперь ясно, почему именно «Колобок» облюбовали спекулянты.

Когда за ним уже захлопывалась высокая зарешеченная дверь, к тротуару напротив лихо приткнулся зеленый москвич и оттуда не спеша выбрались Козырь и Дональд Дак — Клим сразу узнал их по описанию Соколовского.

15. Муравьиный лев

Клим расстелил на столе карту города, похожую на большую линялую вышивку. Город был ограничен извилистым лимонным контуром окружной дороги; бледными цветными пятнами в белой паутине улиц выглядели районы города, кудрявая зеленая штриховка обозначала парки и леса. Как раз в запутанном клубке центра сливались два речных рукава, образуя подобие буквы У. Ярчук уже знал приблизительно, где что находится, но город был слишком велик для того, чтобы узнать его досконально за такой короткий срок.

Он подтянул лампу поближе к столу и стал внимательно изучать карту, одновременно заглядывая в путеводитель для туристов, сопоставляя в своей памяти то, что уже успел увидеть. Затем достал записную книжку отца и пометил на схеме несколько адресов.

Легкий сквозняк прошел по комнате. Ярчук вздрогнул и поднял голову — в дверях стояла, улыбаясь, Тоня.

— Ты? — Клим спрятал книжку в карман.

— Пришла на огонек, без приглашения. В отчем доме мне последнее время не особенно… Тем более, когда там этот супермен Томик.

— Приехал на своем единороге?

— Да, беседуют с папой… Можно подумать, он ездит не к Лине, а к нему. А та, конечно, бесится…

Лицо Тони было в тени от абажура, но Клим заметил гримасу раздражения. Приход ее вызвал радость, смешанную с тревогой; он впервые испытывал такую сумятицу чувств. Сказал внешне спокойно:

— Да ты проходи, садись. Только у меня здесь…

— … беспорядок, — продолжила Тоня. Легко оттолкнувшись от притолоки, подошла ближе и увидела карту. — О-о, ты совсем как великий завоеватель. Как Нельсон при… Ватерлоо!

— Не жалуют у вас историю в юридическом. При Трафальгаре.

— Может быть. Когда будешь брать город?

— Не весь, — скромно сказал Клим. — Отдельные участки. Ты чай пить будешь?

— Нет, спасибо.

Тоня приглядывалась к карте, и в глазах ее появилось выражение, которое Клим не мог расшифровать — что-то вроде опасливого любопытства. Она заметила значки, нанесенные им.

— Зачем тебе все это?

Клим смутился.

— Как — зачем? Надо же познакомиться с городом, в котором живешь…

— Вот что, — Тоня пристально смотрела ему в лицо. — Не валяй дурака. Город ты так никогда не узнаешь. Поехали завтра со мной, я покажу тебе все сама. Попрошу машину у отца…

Видно было, что на эту жертву она шла исключительно ради него.

— Я бы с удовольствием… просто у меня завтра одна встреча.

— Подожду.

— Это может занять весь день.

— Ладно, тогда в другое время. Если ты захочешь, конечно…

— Тоня…

Она резко отстранилась, взмахнув волосами.

— Не трогай меня! Я думала, ты мне доверяешь… Зачем ты лезешь в эти дела?

Клим закурил, пряча лицо.

— Некоторые вещи, как бы тебе сказать… не совсем по женской части. Это чисто деловой вопрос.

— Я тебе не верю…

— Жаль. Я как раз надеялся на твою помощь…

Взгляд девушки немного потеплел.

— В самом деле?

— Да. Скажи мне, что здесь находится?

Разочарованная, она снова повернулась к карте.

— Ты опять за свое? Не знаю, понятия не имею.

— То есть, ты не знаешь родной город!

— Знаю, как облупленный.

— Так что здесь?

— Поселочек… — нехотя сказала Тоня. — Коксовый завод, очистные поля. Это же окраина.

— А это?

Тоня склонилась над листом, вчитываясь в названия улиц.

— Дегтярная… Это в районе Журавликов, там еще такая старая церковь. Ты ее мог заметить с холма… в тот вечер.

Она глянула на Клима исподлобья.

— Помню, как же… Хорошо, а это где?

— Это самый центр. Речная. Тут район старых доходных домов.

— И вот еще, я поставил звездочку.

— Здесь… не помню. Ага, здесь какая-то здоровенная засекреченная контора. Поверх стены колючая проволока… У меня там был один знакомый… — Осеклась, мельком скосила глаза на Ярчука. Он сделал вид, что ничего не заметил.

— И вот тут. Белое пятно, только по речке и ориентируюсь.

— Не белое, а зеленое. Это коллективные сады завода двигателей. И еще каких-то. Там целая полоса этих садов. Мы были там с отцом.

— Ну, а здесь что, тоже старый город?

— Сказал! Это новостройка, они все одинаковые. Здесь универмаг, здесь Дворец спорта, какой-то большой НИИ…

Клим делал пометки прямо на схеме; к лампе струился сигаретный дымок. Тоня уселась на диване и сказала, вроде бы про себя:

— Вот так. Наберешься храбрости прийти незаметно к одинокому мужчине и только разочаруешься.

Клим отбросил карандаш и подошел к ней. Девушка притянула его к себе. От ее близости кружилась голова.

— Что это у тебя?

Она губами прикоснулась к его ссадине на щеке.

— Пустяки… Не обращай внимания.

— Боюсь за тебя. Сама не знаю, что со мной творится. Боюсь…

* * *
…Когда Тоня скрылась за калиткой, Ярчук подождал некоторое время, пока в ее окне, в мансарде вспыхнул свет. Возле гаража Губского сквозь изгородь проникало какое-то невнятное посверкивание — стоял мотоцикл Томика, как определил Клим. Было уже достаточно поздно для визита. Но не это занимало сейчас его: в свете уличного фонаря на песчаной дорожке отчетливо видны были отпечатки Тониных туфель, это был тот же рубчатый след, что и на чердаке… Озадаченный, Клим тряхнул головой.

— Ерунда. Эти спортивные туфли сейчас на каждом втором… А может, Лина? Ведь у них, наверное, и размер один?

В раздумье он вернулся домой. Наступила полночь, а он все еще сидел перед картой, безотчетливо соединяя пунктиром созвездия отмеченных точек.

— Однако…

Несомненно, где-то он уже видел этот рисунок. Немного иной, деформированный, кособокий, но в принципе тот же линейный скелет формы сердечка, с концентрическими… Вспомнил!

Ярчук выхватил книжку из кармана и, бегло листая, нашел нужное место. Это был тот самый рисунок-паутинка под цитатой о муравьином льве. Он вглядывался в него, сравнивал, правил свой план — ведь это была та же схема, вернее, грубая ситуационная прикидка той схемы, что он сейчас набросал на карте города. Приглядевшись, Клим заметил, что некоторые точки у него отсутствовали: а на периферии, обведенный несколькими концентрическими кругами, чернел небольшой крестик.

16. Инженер Брых

Шел уже пятый день со времени объявления в вечерке, а покупатели все не являлись, хотя Губский с прежним энтузиазмом обещал их наплыв. Клим чувствовал, что его одолевает нетерпение и тревога. Он снова побывал у Пташко, тот был озабочен услышанным и настаивал на своем. Вечерней электричкой из города должна была ехать Тоня, они условились встретиться в четвертом вагоне, но ее там не оказалось.

Клим предпочитал обедать в городе, если задерживался там до вечера. Сегодня же вышло так, что он, лишь выйдя в Загородном, вспомнил о том, что не мешало бы перекусить. Здешняя чайная была далеко не лучшим предприятием общепита, но выбирать не приходилось. Ярчук взял немудрящую еду, уселся за вытертый до темной основы пластиковый столик, стараясь как можно быстрее и не вникая во вкус съедаемого, покончить с обедом. Практика в этом отношении у него была большая.

— Разрешите?

Видный мужчина лет тридцати восьми сгрузил со своего подноса странный набор — банку ставриды, пиво и пару засохших пончиков, что плесневели на витрине не меньше полугода. Ярчук мельком глянул на визави — он не был похож на завсегдатая чайных и столовых: под твидовой курткой голубела в тон ей превосходная рубашка из хлопка, с этим всем гармонировал лиловый галстук с мудреным узором.

«Импровизация, — решил Клим. — Посмотрим, что будет дальше».

Человек в твиде налил себе полный стакан и с омерзением выпил. Налил еще, перекосился, будто от касторки.

— Не поддержите компанию?

— Спасибо. — Клим приканчивал шницель, подобный недоваренному мылу. — Не советую вам здесь брать пиво.

— Я его вообще терпеть не могу. Не за тем сюда пришел…

Обладатель лилового галстука поковырялся вилкой в ставриде.

— Ярчук, если не ошибаюсь? Сразу можно узнать, похож… А я тут с машиной, подъехал купить хлеба на дорогу. Смотрю — Ярчук. Угадал?

Клим взглянул на него внимательнее: крепкое, даже чем-то плакатное лицо под шапкой слегка тронутых сединой волос, серые глаза — глаза человека, привыкшего командовать, покорителя женщин. И странен был только их неуверенный взгляд.

— Угадали.

Клим подобрался: возможно, обратная связь принимает такие формы? Незнакомец оглянулся. В маленьком зале было уже полно народа, стоял гомон подвыпивших компаний.

— Не будем тянуть время. Я — Брых, инженер, так сказать… Знаю, зачем вы здесь. Данилыч, надо думать, держал вас в курсе?

— Как сказать, — уклончиво протянул Клим, соображая, как же ему держаться. — На расстоянии, знаете, это не просто…

— Дельный был кадр. Расчет и осторожность — вот его основные качества. — Брых хотел закурить, но вовремя заметил табличку. Ему явно было не по себе в этой забегаловке: не зная чем занять руки, он вер тел пончик, черствый, как пемза. — Я думал, он передал вам эти качества.

— Почему в прошедшем времени?

Инженер Брых наклонился к нему через стол.

— А какого хрена вы заявились на завод? Думаете, я недогадался?

Он снова сел прямо, лишь стиснутые кулаки говорили о внезапной вспышке. Помолчал, двигая челюстями.

— Так вот, юноша, со мной шантаж не проходит. Я не дурак, и постараюсь вам это продемонстрировать.

Теперь Ярчук понял, что он имел в виду. Значит, недопроявленный блондин из отдела кадров стал источником информации. Скорее, его каштановолосая подчиненная.

— Знайте же, юный Ярчук, что они всерьез принялись за нашу гальванику. И за участок драгметаллов. А раз так, дело будет раскручено довольно быстро, ведь они уже беседовали с Ромкой…

— С Роман-Ключевой? — брякнул Клим, неожиданно для самого себя.

— Вы и фамилию знаете? — мрачно зыркнул Брых. — С ней самой. — Поймите, юноша, у меня информация с двух сторон: от наших, которым я теперь не особенно верю, и оттуда…

Инженер Брых неопределенно кивнул в сторону города.

— Меня еще долго не тронут, если вообще коснутся. Я человек далекий от тех участков, всего лишь заведую сборкой. За все время не оставил за собой ни одной отметинки… Но я сматываюсь. Как раз сегодня — ушел в отпуск и — чао, чао, бамбино!

Он наблюдал, какое впечатление его слова произведут на Ярчука.

— Скатертью дорога, если есть куда.

— Есть. — Брых навалился локтями на грязный стол. — Я еще пять лет назад подстраховался в этом отношении. И вам советую сделать то же, самое время. Понимаете, зачем?

— Не особенно.

— Думаете, почему я с вами так, напрямик? Вы сделали решительный ход, вот что меня подстегнуло. Вообще, — он тускло улыбнулся, — нужен был только повод, толчок. Рано или поздно я бы отсюда рванул. Особенно после случая с Данилычем.

Клим помалкивал, опасаясь разрушить недоразумение. Чем больше заблуждался Брых на его счет, тем больше это ему давало. Тот продолжил:

— Хочу напомнить: Данилыча прибрали, надеюсь, вам теперь это стало ясно? Думаете, с вами станут цацкаться? Мой вам совет — сбывайте эти манатки и дуйте отсюда… Только не домой. Там у него свои люди.

— Этот бородач? — Ярчук вспомнил командировочного в вестибюле.

— Однако, информация у вас — даже пешек знаете! Нет, этот шестерка. Возит липу, а сам ни о чем не подозревает. Ладно, не до него… Значит, вы уяснили, что от меня ничего не получите? Не там ищите отцовскую долю, юноша. Вы и вся эта уголовная братия…

— А сам кто? — грубо перебил Клим. — Вы вот что — тяните ваш кусок целый, если уже так выходит. Но мне за это нужны координаты.

— Идет. Могу теперь все выложить: вон машина под окном стоит, упакованная по крышу, семьи у меня нет — развелся, прижать нечем. Идеальный случай…

Нет, Брых не походил на свободного как ветер путешественника… Нервничая, он допил скверное пиво.

— Так вот, мне нужен этот самый — муравьиный…

— …лев? — Инженер Брых скатал из хлеба тощую колбаску. — Так его Ярчук именовал в разговорах со мной. И точно, те же повадки — затягивает всех в свою пасть, а сам невидимый. Я, к примеру, ни разу с ним дела не имел, потому и деру отсюда. Он меня знает, а я его нет, что может быть хуже… Понятия не имею, где он находится, и вам, юноша, не советую узнавать. Ездит, вроде, на инвалидке, больше не в курсе…

Скорее всего, Брых не врал.

— Тогда еще одно. С чего, по-вашему, началась история с Ярчуком?

Брых глянул на него с некоторым сомнением.

— Вам же все известно из первых рук… Хотя, наверное, интересуют детали? Так вот. Когда машинка завертелась и пошел желток…

Золото?

— Да, в растворе… Тогда, через полгода, примерно, связной доставил Ярчуку какую-то весть из вашей Тьмутаракани. Этого связного я больше не видел. С того дня Данилыч крепко изменился: стал скрытный, тревожный, опасливый какой-то… вроде меня теперь. — Брых нервно засмеялся. — На что-то он решился, было видно, а на что — вы, конечно, знаете… Да… И все это время ни за что не оставался один. Вечно с попутчиками, со знакомыми — их у него был полный мешок. А я каждый раз крюк давал, чтобы его с работы завезти домой.

— Вы что, рядом живете?

Не так уж рядом. Я на Восьмой, за кемпингом, на машине это минут пять. Словом, боялся чего-то, прямо-таки до мании. Думаю, его.

— Думаете, он сам сигнализацию поставил?

— Могу только догадываться… Наши считали, что он держал казну. Может, поэтому.

Шум в чайной нарастал, на их столик косились выпивохи.

— Так что, юноша, в расчете? — Брых встал, видно, ему уже не сиделось. Клим тоже поднялся и глянул поверх голов.

— В расчете.

В толпе, копошащейся у стойки, мелькнула и скрылась знакомая черная голова. А-а, цыган, мордоворот!

Машина Брыха имела щегольскую черную полосу по диагонали капота. Заднее сиденье было завалено вещами: в середине виднелся объемистый термос. Брых в самом деле собрался капитально.

— Подкинуть вас до поворота?

— Лучше пройдусь. Могу вам сообщить — в чайной были его люди. Этот… цыганоподобный.

— А, знаю. — Брых открыл дверцу. — Ну, меня это уже не волнует, через полчаса я буду в соседней области. Сами выкручивайтесь.

Он сел и пристегнулся.

— Минутку. — Клим склонился над открытым окном. — А вы не думали, инженер, что может быть еще один выход? Кроме побега?

— Юноша, я все время об этом мыслю, только ничего не получается. Может, придумается что-нибудь там? — Он вновь слабо улыбнулся, и Клим теперь заметил, какое у него усталое лицо.

— Счастливо оставаться…

И желтая машина помчалась изгибом шоссе, чем-то напомнив Климу муравья, бегущего по склону песчаной воронки.

17. Покупатель

— Я по объявлению, — хмуро сообщил массивный мужчина в сером костюме. Клим, ежась от утреннего холода (он выскочил открывать в одних трусиках), распахнул дверь и сказал, преодолевая зевок:

— Заходите…

В рассветном полумраке отчетливо видны были индексы наручных часов — без десяти шесть. Не терпится человеку стать домовладельцем!

— Присядьте, я сейчас.

Ярчук быстро натянул брюки, искоса рассматривая незнакомца. Тот все также сумрачно уселся на краешке стула, глядя в одну точку перед собой. Повадкой он напоминал отставного военного: плечи квадратные, приподнятые, уши приплюснуты к круглому черепу, взгляд до странности светлых выпуклых глаз неопределим. Клим пролез в тесную трикотажную рубаху, одернул ее на мускулистом торсе и уселся напротив гостя.

— Я вас слушаю.

Квадратный испытующе взглянул на него; Ярчук мог бы сказать — с повышенным интересом, не особенно идущим к этому раннему времени. Может, подставка Пана?

— Я по объявлению, — воспроизвел гость свою фразу. — Хотелось бы взглянуть на бумаги…

Клим удивился.

— Думаю, бумаги — дело последнее. Сперва, может быть, посмотрите хозяйство? Постройки, сад?

— Уже посмотрел, с вашего разрешения, — первый раз что-то вроде улыбки показалось на лице отставника. — Обошел все, чтобы вас не будить спозаранку.

«Ясно, — подумал Клим, — мы с ним расходимся в понятии „спозаранку“».

— Затемно, наверное, приехали, — вслух сказал он.

— Да, рановато, так уж получилось… Все-таки, бумаги бы посмотреть…

Определенно, здесь что-то нечисто. Клим насторожился, остатки сна улетучились. Он вышел в соседнюю комнату, достал из шкафчика папку.

— Вот, смотрите, здесь все.

Покупатель надел очки в толстой оправе, зашуршал бумагами.

— Так… план дома с постройками… страховой полис… а это из суда что — ага, свидетельство о праве наследования…

Ярчук прибрал постель с дивана, ожидая, пока тот закончит.

— Ну что, документация вас устраивает?

— Вполне. Главное, нет пристроек без санкции районного архитектора. Это, знаете, такая морока. Хотелось бы еще…

Замечание насчет пристроек было сущей чепухой. Клим прервал его:

— Неплохо бы, как говорится, быть взаимно откровенным… Разрешите взглянуть на ваши бумаги, в свою очередь. Знаете — я теперь дока в этих делах, знаю, что и кому полагается.

Отставник снова странно взглянул на него.

— На беду, как раз не захватил никаких документов. Могу лишь так представиться, словесно — если поверите…

Клим скупо кивнул: валяйте, мол.

— Степаненко Андрей Гаврилович, проживаю на Ждановской набережной, двадцать пять дробь один. Коренной горожанин, так что право на покупку есть.

— Достаточно пяти лет проживания, — сказал Ярчук. — А зачем вам, коренному горожанину, это бунгало? Я за него с вас могу заломить еще те деньги. Знаете, небось, теперешние цены на жилье?

Квадратный несколько смущенно изложил свою позицию:

— К природе начинает тянуть в зрелом возрасте, к древесности, к травке… Тем более, если вырос на лоне, так сказать… Ну, а если вы захотите с меня взять больше того, что в моих возможностях — что ж, останусь при своих интересах… на Ждановской.

«Нет, — соображал Клим, — вряд ли он от них. Разве что играет уж очень мастерски, ну прямо Леонов!»

— Чего там, — сказал он, — цена стоит в полисе, больше ни гроша не возьму… Если только вы на самом деле Степаненко Андрей Гаврилович.

Квадратный будто не расслышал последнюю фразу; он тщательно завязал папку и вручил ее Климу. Поднялся со стула — стало заметно, что он выше ростом на полголовы.

— Резонно, согласен с вами — деньги против документов. Тут вы совершенно правы, продолжим этот разговор (он глянул на часы с календарем), — в среду, как вы на это?

— Идет. — Клим все еще не определился относительно гостя. — Только не в такую рань. Скажем, часов в десять.

Квадратный зачем-то выглянул в окно, раздвинув занавески.

— В среду как раз нотариус работает здесь.

— Где это — здесь?

— В поселковом совете, я имею в виду.

— А-а, вот что. Вы, будто, уже по рукам ударили.

— Почти что. — Гость снова улыбнулся. — Ну, до среды.

Ярчук проводил его до калитки. Солнце уже поднялось над осинами и посылало уходящему в спину низкие бледные лучи. Тут Клим заметил еще одну фигуру.

— Клим!

С той стороны изгороди пробирался к нему Губский в дождевой куртке бронзового цвета, похожий на встревоженный самовар. Положительно, сегодня никому не спалось.

— Кто это такой был? — сосед, отдуваясь, глядел вслед квадратному.

— Клиент, как вы говорите. Потенциальный покупатель.

— Вот оно что… — Иван Терентьевич сухо поджал губы. — Я же тебе обещал покупателя, куда ты спешишь? И тип какой-то неприятный. Смотрю — бродит в малиннике, будто медведь…

— А вы-то чего встали до петухов?

— Я? — замялся Губский. — Возраст, наверное, не спится. Брожу по саду.

Ярчук бросил взгляд на соседний двор.

— Томик, я вижу, у вас последнее время квартирует?

Губский заметил уже, что Ярчук и его племяш не особенно жалуют друг друга.

— С чего ты взял? А-а, мотоцикл стоит… Нет, это он его у нас оставляет, когда с вечера поддаст. Лина не дает ему ездить под мухой.

Ярчук заметил также возле гаража давешнее приспособление для рихтовки, но смолчал. Его больше беспокоило другое.

— Вы не в курсе, случайно… куда подевалась Тоня?

— Ума не приложу! — Губский подмигнул Климу. — Где-то в городе, скорей всего — вещей не взяла. Да ты не переживай, это у нее в обычае, исчезать по-английски. Скоро явится, могу даже сказать, когда.

— Когда же? — Ярчук не мог скрыть нетерпения в голосе.

— В среду. У меня будет юбилей, круглая дата — полтинник. Приедет — куда денется… И ты приходи, само собой.

— Спасибо. — Клима пробирал озноб, то ли от холода, то ли от внутреннего беспокойства. Сосед похлопал его по плечу ободряюще.

— Ну, пока. Дуй домой, а то простынешь.

Хлопнула дверь в его доме, и Губский беспокойно оглянулся. Но это была всего лишь его жена, блеклая, как всегда. В руках у нее белела какая-то одежина, которую она тут же стала тщательно чистить щеткой.

— Иди, иди…

Но Клим уже узнал куртку Томика, мотоциклетную куртку Томика… Значит, он был здесь… Раздумывая об этом открытии, Ярчук почти миновал почтовый ящик, где что-то белело. Открыл дверцу и вытащил открытку. На обороте карпатского пейзажа коротко сообщалось, что фамилия того человека — Панков. Нина подписалась сдержанно, совсем по-девчоночьи.

18. Разговор с Катей

Название родного города перекрыло шум в зале междугородки. Ярчук очнулся от дремоты, вскочил с кресла и занял крайнюю кабину. В трубке слышался монотонный гул и на фоне его — далекий писклявый диалог, будто где-то на Марсе переговаривались два комара.

— Катя!

— Да? Я слушаю! — закричала вдруг Катя в самое его ухо.

— Привет, сестренка! Не ори особенно, тебя прекрасно слышно. Как там дела?

— Все в порядке, Климчик! Я прошла в техникум. С первого сентября — в колхоз.

В голосе сестры было столько ликования, будто дождливый сентябрь на картофельных полях мог сравниться с невесть какой удачей.

— Поздравляю, Катька! Ты хоть там одна управляешься?

— Нефедовы помогают, не волнуйся. Что там у тебя с этим самым… с наследством?

— Скоро разделаюсь. — Клим повернулся, чтобы прикрыть дверь и заметил краем глаза, как вскинулась газета под замшевой кепочкой. Так-так, значит, контролируете. Он снова повернулся спиной к залу и громко заорал в трубку:

— В порядке, Катюш! Двадцать восьмого оформим купчую — и с плеч долой! Жди с подарками!

— Ты сам-то чего орешь? — удивилась сестренка. — Весь город разбудишь, у нас тут уже начало двенадцатого.

— Это я от радости, — Ярчук заметил, как молодчик в замшевой кепке с деловитым видом вышел из переговорного пункта. Он прикрыл дверь.

— Теперь слушай внимательно.

— Да-да!

— Заглянешь к тетке Ниле в шкатулку, знаешь, в ту…

— Она ее прятала. Помнишь, какой скандал был, когда я, маленькая, полезла туда?

— Ты уже не маленькая, полезь незаметно. Старушка простит.

— Не хочется.

— Надо, Катька. Там должны быть такие штуки…

— Какие?

— Ну… корешки от переводов. — Клим совсем понизил голос. — Переводы отсюда, от отца!

— Не может быть!

— Проверь, я думаю, она их не выбросила… Теперь ясно, откуда взялась та твоя шубейка… мой велосипед. В общем, напиши, сколько их там и общую сумму. И еще одна большая просьба…

Клим оглянулся. Молодчик в кепке маячил за его спиной.

— Свяжись с Крынским, пусть сделает запрос…

Остальное Клим почти прошептал.

— Ну и связь, — буркнула Катя в тысячекилометровой дали. — Еле разобрала. Что ты там опять затеваешь?

— Дома все расскажу! — громко сообщил Клим. — Так что же тебе привезти?

— Поговорили? — вмешалась телефонистка.

— Вы бы лучше за линией следили, вон у вас какая слышимость. Братик, я за тебя беспокоюсь. Возвращайся скорее, Клим!

— Хорошо. Все, сестренка? Тогда пока, не скучай!

— До свиданья! Клим…

— Закончили, — сказала телефонистка.

— А, ч-черт! Не могла подержать еще секунд десять!

Ярчук вышел из кабины и направился прямиком к переходу, возле которого сгрудились машины на красный свет, словно волы. Молодчик вышел на крыльцо почты и мельком глянул вслед. Затем, не спеша, снял трубку и набрал номер.

19. Одиночество молодого человека

Радио пиликало какую-то усыпляющую мелодию. Клим сумерничал, не зажигая света. Его охватила хандра.

Мне не нравится здесь, думал он. Мне не нравится этот тоскливый дом с привиденьями на чердаке, не нравится темная загадка с гибелью человека, давшего мне жизнь… Но его жизнь мне тоже не нравится. Мне не нравится также сосед Губский и его племяш. Мне не нравится этот крот, что регулярно роется у меня в саду, не нравится металлоискатель в гараже у соседа — такой у нас разбирали на курсах ПВО. Мне не по нраву хоровод, что начинает вырисовываться вокруг. Не нравится этот покупатель, от него несет фальшью. Мне тут, вообще, ничто не нравится. Кроме Тони, но вот следы… И где она, в самом деле?

Беспокойство о Тоне остро кольнуло; Ярчук лишь теперь начал понимать, кем она стала для него.

…Я веду плохую игру, продолжал перечень Клим. Давно полагалось бы согласиться с Пташко, но мне не нравится, как смотрит на меня при встрече сержант Станевич… А там, что, сразу проникнутся доверием? Брых исчез, а я не узнал у него и десятой доли… Блефовал… Сколько еще можно продержаться на блефе? Неизвестно… Дональд Дак клюнул — ведь это он был в междугородке… И ведь самое трудное впереди…

От этой мысли его передернуло; охватило ощущение заброшенности. Клим вдруг представил, насколько одиноким человеком был его отец — при всех своих связях, разветвленных в огромном городе, окруженный «клиентами» и нуждающимися в нем людьми, он был ужасающе одиноким, и, наверное, по вечерам вот также глядел бесцельно на огни проходящих внизу, за лесом, поездов…

Вероятности раскладывались веером, как в басне; направо, налево, прямо… и нигде не было чего-нибудь конкретного, скажем — направо пойдешь — шею свернешь. А на это уже были шансы.

Узенький серп луны в прямоугольнике окна пронзительно отсвечивал на глянцевых листьях вишни; было прохладно, и ему подумалось, что за Уралом уже началась осень. Внизу, за лесом, мирно гуднула электричка.

В передней что-то упало. Рефлекторно Клим вскочил и отпрянул в угол. Дверь мягко подалась и послышалось глуховатое:

— Кто есть?

Невидимая рука шарила выключатель. Клим подобрался. Дверь распахнулась, чувствовалось, что там не один человек. Он нащупал колпак настольной лампы, слегка повернул его и нажал кнопку.

Двое, белесые от залившего их света, смотрели, моргая на лампу. Ярчук сразу узнал их — Козырь и Дональд Дак.

— Убери свой прожектор.

Это сказал Козырь. Ярчук повернул колпак лампы вниз, и оба непрошеных гостя, настороженно посматривая на него, вошли в комнату. Теперь он мог рассмотреть подручных Пана более подробно.

— Сумерничаешь, друг? Мы уже думали, что спишь. Неприветливый ты…

Клим не отвечал. Дональд Дак, усевшись на краешек дивана, глянул с опаской на его руку, и Клим вдруг заметил, что держит шкворень от ставня. Когда он успел схватить его — неизвестно.

Козырь оседлал стул. Это был дюжий высокий малый с какими-то недохватками в телосложении; скорее всего, слишком длинный хребет, решил Ярчук. У него было широкое заурядное лицо рубахи-парня, и лишь шрам на брови и немного свешенная переносица могли намекнуть на ошибочность такой оценки. Дональд Дак полностью соответствовал своей кличке. Некоторое время все молчали.

— Суровый наследник, — снова заметил Козырь.

— Выставил бы хоть что гостям, — поддакнул утенок.

Козырь встал и, не спуская глаз с Клима, извлек початую бутылку с нижней полки буфета. Ярчук и не подозревал о ее существовании. Очевидно, они бывали здесь частенько… А может, и совсем недавно, несмотря на опечатанную дверь — слабое препятствие для домушника-профессионала. Козырь отхлебнул и передал Дональду. Тот брезгливо вытер горлышко и выпил, скривившись. Протянул бутылку Климу.

— Разгрузочный день, — отказался тот. — Так зачем пожаловали?

— Спрашиваешь? Сам же через фарцового передал…

— …насчет разговора, — вмешался утенок Дональд.

— Не с вами ж говорить! Я дела веду с тем, кто рулит.

Клим все еще не выпускал шкворень.

— Земляк, не гони волну, сейчас во всем разберемся. Поедешь с нами.

— К ближайшему крематорию? Так это еще вилами по воде…

— Спокойно. Ты просил разговор — будет тебе разговор. Пошли.

Гости поднялись. Все еще колеблясь, Ярчук положил шкворень на подоконник и снял куртку со спинки стула.

— Щас. Ты, говорят, резкий мальчик…

— Цыган пожаловался?

Но Дональд уже проскользнул за спину Клима, теперь он был блокирован с двух сторон. Оставалось идти. Козырь погасил свет, и они вышли.

Направились к шоссе — тесной группой под редкими уличными фонарями. У обочины стоял москвич-фургон; очевидно, ярко-алый на свету, сейчас он казался черным.

— Заходи, — Козырь открыл дверцы в грузовое отделение.

— Ты что — в душегубку меня суешь, падаль? Там же и окон нет, задохнуться можно.

— Не задохнешься, тут недалеко…

Козырь налег на Клима плечом, а Дональд Дак, осклабясь, прижал ему к ребрам что-то страшно-знакомое, тягостно знакомое по Щепихе.

— Убери пыру, недоносок, а то самого тебя там придется везти. Как мясо… Пусти, гляну, что там за салон.

— То-то ж. — Козырь, не выпуская его руки, чиркнул зажигалкой, чтобы посветить. — Там, в углу, канистра под ватником. Садись на нее.

Дверцы захлопнулись, и Клим оказался в полной темноте. Заскрежетал стартер, двигатель негромко рыкнул и машина выехала на окружную трассу. Зеленые косые цифирки наручных часов показывали начало двенадцатого.

20. В воронке

Клим оказался в узком дворе возле мощного темного сооружения, окруженного высоким забором. Над двором тянулся толстый провод — для собаки, сообразил Ярчук. Пса, видимо, загнал в будку Козырь, оттуда доносилось сдержанное рычанье. Воздух здесь отдавал дымком с острым, с детства привычным Климу, запахом серы. Значит, коксовый где-то недалеко… У входной двери невнятно серел Дональд Дак, ожидая его.

Утенок подтолкнул Клима вперед и закрыл дверь. Помещение, куда они вошли, было сплошь, под потолок, заставлено мебелью, полированные шкафы, столы, серванты и полки громоздились друг на друге; в их столпотворении виднелся уголок софы, заваленной картонными пакетами. По всему, здесь давно уже никто не был — слой пыли на полировке был матовым, слегка даже мохнатым. Склад, что ли? Люминесцентные лампы резали глаза, отвыкшие от света.

— Садись, хлопец!

Низкий голос пожилого человека. Ярчук повернулся в ту сторону — в проеме без дверного полотна висела синяя, отливающая глянцем штора, там, по-видимому, и находился говоривший. Клим направился было к двери.

— Не сюда, браток. Вон стульчик на средине, там размещайся, чтоб я тебя видел. И ты, Петро, пока будь возле. Можешь понадобиться.

Значит, утенка звали Петр. Слышно было, как во дворе бегал выпущенный пес, таская по проводу цепь. Козырь, очевидно, дежурил снаружи.

— Вот так.

Ярчук сидел посреди комнаты, чувствуя, как его разглядывают сквозь штору. Разглядывание длилось.

— Не знаю, как у вас, — сказал наконец Клим, — а у меня времени мало. К режиму привык — на нарах давно б уже спал.

— Похож… — донеслось из-за шторы после долгой паузы. — Я, малый, с твоим батей знался тридцать два годика, считай, и на воле, и в отсидке.

Значит, отец имел срок еще там? Ведь здесь он не сидел…

— Может, откинешь чадру? — бросил Клим.

— Спешишь, как голый в баню. Пока это ни к чему, так оно и мне, и тебе безопаснее. Твоя хата, сдается мне, под присмотром?

— А то как! И знаешь под чьим — под твоим, дядя! Хата с начинкой, ясное дело, как не потеребить. Напустил землероек, жуков навозных… Но, дядя, я говорю — не на того напал! Мое при мне будет…

— Ладно, хлопчик, — донеслось все так же мирно из-за двери. — Сколько там у тебя добра? Пятера в кармане? А в сортире тебя еще никто не топил?

Клим сорвался со стула, но Дональд Дак перехватил его, щелкнув выпрыгнувшим лезвием. Ярчук дернул ворот, сел, мрачно улыбаясь.

— Бабка надвое сказала — насчет сортира. Думаешь, взял телка голыми руками, сейчас из него кишки мотать будешь, хрен старый! На, сглотни!

Ярчук отвесил портьере оскорбительный жест.

— Выступай, хлопчик, приятно смотреть. И все там такие?

— Не махлюй, дядя, сам оттуда вылупился. У нас страховка всегда крепкая была, в случае чего, достанем. На тебе долги висят еще те.

За шторой переваривали услышанное.

— Кто ж тебя тут кроет, сынок? Один ты, как палец, в наших местах.

Голос вроде показывал озабоченность судьбой Клима.

— Не интересуйся, дядя, я же не лезу к тебе за твою тряпку. Одно скажу только: я человека предупредил — если вдруг потеряюсь, напускай ментов на гнезда. И на эти Выселки в том числе. Свояки далеко, так я ментами поквитаюсь, они и так тебя уже нюхают.

Наступило долгое молчание. Дональд посматривал на Клима — видимо, тот угадал место безошибочно. Наконец донеслось:

— Вот так верь человеку. А говорил же — кровью харкать буду, а сына в эти дела не допущу… Ладно, тля, выкладывай, где коробка!

Лишь теперь в голосе прорвалась злоба. Клим и ухом не повел.

— Я в законе, дядя, свое беру, то что за батей, не больше. А раз банк держу, значит и цену назначаю, справедливо? Мог бы на все рот открыть, но порядок знаю.

— Сопля, на что заришься? Ты к нему руку приложил? Пачкался, ходил возле вышки? Да ты ж до аэропорта не дотянешь… с коробкой. Потухнешь в канализации.

Ярчук хмуро молчал.

— Потому и делюсь, — выговорил он с натугой. — И еще, кроме откупной доли, вот у меня какой вопрос…

За портьерой все замерло. Климу все время казалось, что там не один человек.

— …вопрос такой — выставь мне человека, что отца убрал. За это половину доли своей снимаю — на твоих ребят.

Утенок Дональд шмыгнул носом одобрительно и спрятал прыгун: шел уже вполне деловой разговор. В соседней комнатке молчали.

— Я ж все равно дознаюсь. Лучше сразу засвети его мне, дядя. Он человек решенный, на него расчет не делай.

— Ладно, пацан, считай, — договорились. — Это было сказано с внезапной решительностью. — Доля твоя — четверть…

Ярчук протестующе нахмурился.

— Не понти, с тебя хватит. Радуйся, что целый ушел, только по старой дружбе с Данилычем. Теперь, вот еще что — все бумаги, что там будут — мои. И не пробуй зажать хоть одну!

— Если не денежные, дядя. Для меня все другие бумаги — макулатура.

— Годится. Завтра привезешь коробку.

— Сюда? Дядя, мне же не хочется рисковать. Давай вечером ко мне в усадьбу, все получишь на месте.

— Так она там? — не удержался от вопроса голос.

— Вроде того. — Клим многозначительно ухмыльнулся и встал. — Завтра, надеюсь, увижу тебя без паранджи… А это тебе, приятель, за хамство со мной!

Ярчук вдруг отвесил ничего не подозревающему Дональду оглушительную пощечину. Ничего не понимая, тот бросился на Клима; они возились у мебельных стеллажей, грохоча падающими полками. Ярчук придушил Дональда возле зеркального серванта, и, яростно тиская жертву, не спускал глаз с тусклого отраженья портьеры. Она резко отодвинулась, и Клим увидел лицо.

— Будешь помнить, дерьмо… — Клим отпустил задыхающегося утенка, штора тут же закрылась. — Заимел пыру и королем стал, а? Да ты на меня хоть с водородной бомбой…

— Ладно, хлопец, кончай цирк! — в голосе из-за шторы было явное раздражение. — Не нарывайся. Езжай домой, Козырь тебя отвезет. Проводи его, Петро, только не заводись, видишь же — хлопец со сдвигом…

Но Дональд и не думал заводиться. Потирая щеку, он вышел из склада, закрыл пса в будке и подошел к Козырю, возившемуся около фургона. Они о чем-то переговорили; до Ярчука, стоявшего посреди двора, доносились лишь обрывки фраз.

— …Можешь в кабине, он место знает, — напоследок сказал Дак. Ярчук распахнул правую дверцу и сел без приглашения; следом за ним влез за руль Козырь, уважительно глянув на него при свете тусклой потолочной лампочки. Тут Ярчук заметил, что у него мокрая под мышками рубаха. Москвич выкатил за ворота и покатил по мощеной дороге, обсаженной тополями; месяц уже почти спрятался за лесом.

— Крепкий орех Данилыч, — начал Козырь беседу, считая, по-видимому, что теперь можно быть откровеннее. — Обшарили избушку с ног до головы, а так ничего и не нашли. Садик весь прочесали.

— Могли еще сто лет ковырять. — Клим откинулся на спинку и закрыл глаза. Сквозь ресницы наблюдал за водителем.

— Намекаешь, она не там? С Брыхом он вывезти ничего не мог, там шмон был… наш. А на нем самом глаз держал один хлопец, последние три месяца. Видно было бы, если б понес куда такую тяжесть. Он же все время налегке, с портфельчиком. Раза два со двора мусор вывозил на тачке. Смотрели потом — мусор и есть.

— Куда? На свалку? — лениво спросил Ярчук.

— Не, в лесок рядом…

— Эх ты, сам ты мусор, — пренебрежительно бросил Клим. Козырь вдруг щелкнул челюстью, глаза его остекленели — нелегко бывает рубахе-парню, когда мозг его озаряет внезапная догадка. Он покосился на Ярчука — не заметил ли тот его реакции. Но сосед тянул все так же лениво:

— Ты, паря, вот что… Я старому не особенно верю: сунет он мне завтра какую-нибудь шпану — казни, мол, этот самый батьку порешил. А что мне проку с этого куренка… Земляк, — Клим поборол сонливость и привалился к плечу Козыря, — скажи, а? За мной не засохнет!

— Отстань! — рубаха-парень отпихнул его, судорожно вцепившись в рулевое колесо. — Не я — все, что знаю! А может, на самом деле током стукнуло…

Клим отодвинулся разочарованно.

— Эту лапшу на уши розыску вешай, там проглотят. А может, сам?

Ярчук выразительно кивнул в сторону оставшихся позади Выселок. Это оторвало Козыря от назойливой мысли.

— Ты что! Не может этого быть… Он же инвалид.

— Отпадает…

Машина вбежала на бетонку и понеслась, только швы щелкали.

— Чего так гонишь? Тоже мне, раллист нашелся.

— А? — Козырь немного отпустил педаль. — Раллист, это не я… Кореш мой настоящий гонщик.

«Знаем одного такого», — подумал Ярчук. Осторожно спросил:

— Назад далеко ехать?

— С чего это — назад? Сказано у тебя заночевать.

Это не входило в расчеты Клима. Он буркнул со злостью:

— Боится — в ментовку побегу? Вы ж за мной смотрели все время — имел я с ними дело?

— Кто знает… — странно ответил Козырь. — Побуду до утра. А днем найдется, кому присмотреть…

Редкие встречные машины слепили огнями. Козырь крутнул баранку — свернули в Загородный.

21. Вечеринка

Козырь уехал затемно, но Клим не спешил действовать. Он ожидал прихода квадратного Степаненко — это был повод для визита в поселковый, к нотариусу, а там можно было изловчиться и передать Станевичу записку. Но любитель древесности опаздывал к назначенному сроку.

Высматривая его, Клим подошел к калитке. В почтовом ящике углом торчала газета. Ярчук удивился — отец выписывал только журнал «Радио», должно быть, газету вложили по ошибке. Это была вчерашняя вечерка.

Но ошибки не было. На четвертой странице, в обведенной красным «Хронике ГАИ» темнело размытое фото — Ярчук без труда узнал черную диагональную полосу на капоте дико искореженной машины. Не читая, он отшвырнул газету, словно паука. Значит, Брых не успел найти другой выход… Пан демонстрировал Климу свою длинную руку.

Покупатель все не являлся, и к четырем часам Ярчук окончательно утвердился в своем мнении о нем. В шесть он предпринял вылазку: будто прогуливаясь, дошел до перекрестка — там зеленел москвич, знакомый по «Колобку». Насвистывая, Клим повернул обратно — возле осинника маячил цыганистый и с ним кто-то еще… Вообще, на улице было непривычно людно, особенно у соседских ворот. Ах, да, юбилей — хлопнул он себя по лбу. Тут Клим вспомнил, что у соседа есть телефон.

Из хором Губского волнами низвергалась музыкальная стихия, а когда Ярчук подошел к самому дому юбиляра, он почувствовал себя как в аэропорту, в момент близкого взлета. Под тенистыми липами на улице вкривь и вкось стояли машины, а на широком, словно паперть, крыльце приплясывали длиннополые дамы с бокалами в руках. Пьяный ритм колебал воздух. Клим с трудом отыскал хозяина возле стола, сервированного на пленере.

— Приношу поздравления, Иван Терентьевич! Простите, что в такой день по делу. Два вопроса…

— Да брось ты! Сядь сперва, выпей!

Компания за столом галдела, приглашая — все тертый, пожилой, бывалый люд. Ярчук отвел в сторонку раскрасневшегося именинника.

— Первый вопрос: Тоня не приехала?

— Разберись в этом кавардаке! — Губский пьяно захохотал. — Вроде мелькнула в толпе, а может то была Лина… Мне, во вс… во всяком случае, еще не представилась.

Он, покачиваясь, смотрел на Клима, ожидая второго вопроса, напоминая слегка своей монгольской статью подвыпившего хана.

— Вот что еще — от вас можно позвонить?

— Ради бога. Наверху телефон, жена покажет.

Клим прошел через большую комнату внизу. Там был накрыт, что называется, молодежный стол, почти опустошенный, будто по нему прошла взрывная волна. Здесь никого не было, лишь в единоборстве двух музыкальных устройств верх одерживал то стереопроигрыватель, то магнитофон с огромными колонками, с которых для вящего звука сняли решетки. В столовой кто-то раскатисто играл на пианино, в стиле «салун», а на веранде еще под что-то танцевали пары — молодайки в разлетающихся одеждах и элегантные пристарки. В эркере за зеленой шторой шла игра по-крупному; не будь юбилея, Губский сидел бы здесь, как ежевечерне. Несмотря на разгар торжества, никто не выглядел особенно пьяным. Антонины нигде не было.

Возле кухни Ярчук перехватил захлопотанную, совершенно одуревшую от гама хозяйку дома с подносом жареных карасей. На фоне роскошных гостей она выглядела еще серее обычного; Климу показалось, что у нее заплаканные глаза. Она молча показала наверх — сам, мол, найдешь.

Клим взлетел по узкой лесенке и оказался в коридоре мансарды. Стеклянная дверь в конце его была широко распахнута на балкон над террасой и здесь, вокруг белого столика в плетеных креслах, сидели четверо молодцов с Томиком во главе. Здесь также шел картеж — не тот серьезный и напряженный преф, что практиковал Губский, а, скорее всего, очко, во всей его циничной простоте. Парни сквернословили и потягивали спиртное из заранее прихваченных бутылок. Телефон стоял на полу, рядом с Томиком. Звонок отпадал.

— Привет, — сказал Ярчук, маскируя злость. — Антонину видел?

— Нет. Да куда ты погнал, она сейчас приедет, Линка сказала. Садись, заквасим по маленькой.

Томик осклабился в неискренней ухмылке. Картежники тупо глядела на него, ожидая продолжения игры.

— Некогда мне.

— Садись, чертило! Хоть узнаю, что ты за мужик в пьянке.

— Сказано, некогда.

Клим повернулся к выходу. В этот момент Томик вскочил и преградил ему путь — мгновенно, со сноровкой слегка подвыпившего атлета. Его глаза щурились в улыбке, но Ярчук видел в глубине их неукротимую свирепость.

— Пей. Без штрафной не выпущу.

Неожиданно Томик схватил его за руку. Клим уже не мог сдержаться.

— Убери руки, скот!

Лишь теперь Ярчук понял, какая железная сила крылась в этом недоросле со взглядом палача. Он расслабился на мгновение, резко толкнул бедром Томика, одновременно рывком высвобождая кисть. Однако Томик был начеку: перехватив его за предплечье «в замок», он безжалостно выворачивал Климу сустав. Ярчук будто попал в машину — от боли у него брызнул пот.

— Пусти, подонок!

— Ишь, как запел, чалдон! А говорят… техничный…

Так, обратная связь… Тяжело дыша, они возились в центре балкона, тогда как остальное трио молча наблюдало за борьбой, посасывая сигареты. Музыка перекрывала всякий шум. Климу, наконец, удалось освободиться; не теряя ни секунды, он подсек противника. Томик тяжело рухнул на пол. Снизу, со двора, донеслись обеспокоенные возгласы, Ярчук рванулся к выходу, но Томик поймал его за стопу.

— Куда, стерва!

От резкой боли в ноге Клим чуть не потерял сознание. Падая, нанес Томику рубящий удар ладонью по шее, но тот успел извернуться и обхватил его руки. Сцепившись, они катались по полу, когда по лестнице затопали многочисленные шаги, и целая ватага гостей во главе с Губским высыпала на балкон.

— Опять твои номера, хулиган! Оставь его в покое сейчас же, это мой гость! А вы чего смотрите, балбесы?

Парни нехотя встали со стульев, один из них помог сесть Климу, бледному от боли. Томик все еще сидел на полу, пьяно ухмыляясь.

— А, чего там! Мы ж не дрались, силой померялись и только… Крепкий корешок, что и говорить… Прости, не хотел повредить тебя, увлекся.

Гости начали уходить, видя, что мордобоя не будет, а Губский, закатав штанину у Ярчука, сокрушенно рассматривал щиколотку: на ней уже распухал синеватый отек. Томик протянул Климу руку — все с той же свирепой полуулыбкой.

— Так что, забудем?

— Запишешь за мной, — сказал Ярчук через силу. — А пока найди бинт.

— Бинт? Ты что, порезался? — испугался Губский.

— Сустав надо туго перебинтовать. Восьмеркой…

— Сейчас, мальчик, сейчас, я позову Лину…

Лина умело наложила повязку на распухшую ногу и похлопала Клима по колену. Взглянула на Томика — видно было, что инцидент нисколько не поколебал ее кумира.

— До свадьбы заживет. А этому дуролому я еще устрою. Попробуй-ка обуться.

Клим попытался — не вышло, нога не влезала в башмак. Томик, самец-победитель, поглядывал на него из своего кресла и снова сдавал карты партнерам, будто ничего не произошло. Ярчук скрипнул зубами. Он массировал забинтованную, окаменевшую стопу; случайно подняв глаза, Клим перехватил взгляд, которым обменялись Лина и Томик — взгляд сообщников. Он снова склонился над шнуровкой, стараясь понять, что же это значит.

— Так что, Клим, может, в самом деле тяпнешь стопку? На этот раз в знак мира… Тем более, спешить тебе, вроде бы, некуда теперь…

Картежники захохотали. Ярчук сумрачно улыбнулся.

— Вот это по-нашему — согласный! Ну-ка, Лина, неси того… зелья с бальзамом!

Лина наполнила пузатый бокал из мудреной черной бутылки.

— А остальным? Твоему… приятелю?

— Хватит с него, а то всем ноги переломает…

Она внимательно смотрела, как пил Ярчук. Алкоголь легким жаром опалил глотку и распространился мгновенно по всему телу, до самой лодыжки, где пульсировала боль.

— Я пойду, все-таки…

Но Лина запротестовала.

— Куда? Тоня сейчас придет, с электрички в семь две. Если хочешь, подожди у нее в комнате, пока нога отойдет. Что тебе ковылять домой?

— Точно, — поддержал Томик. — А то будешь хромать перед гостями. Мне-то что — шалапуту, — а Губский свою репутацию бережет.

— Так и быть, пережду часок…

Лина помогла Ярчуку встать, и, обняв его одной рукой, повела по коридору. Томик крикнул вслед:

— Пока, кореш. Не держи зла.

«Похоже, что все сорвалось, — тяжело соображал Клим, — так что, может, в самом деле удобнее отсидеться здесь. Ведь там приколют без писка… лишь только все выйдет наружу…» Мысли путались, возможно, ударил в голову алкоголь натощак, а может, дурманил мозги приторный запах Лининого шампуня. Ярчук ощущал какую-то странную эйфорию… В комнате Тони он уселся в качалку возле окна и взял со стола первую попавшуюся книгу. Удивительно — он не смог понять ни слова. Откинул голову на подушки кресла, закрыл глаза и сразу будто провалился в омут… За окном быстро темнело, внизу громыхала радиомузыка.

22. Осинник

…Он очнулся, будто кто-то его позвал: голос Тони, она кричала: «Клим, Клим!» Тряхнул тяжелой головой, прогоняя остатки кошмара. Вскочил — качалка резко скрипнула.

Тонина комната была слабо освещена лучами далекого уличного фонаря, проникавшими сквозь незашторенное окно. Стояла поздняя ночь, будильник, мирно тикавший в пятне света, показывал четверть второго. Мертвая тишина окружила дом — такая непривычная после гвалта, от которого еще болели перепонки… Лодыжка тоже еще ныла, и ощущалась боль в растянутом сухожилии плеча. Клим стиснул зубы, вспомнил Томика, и весь напрягся — ему послышалось, что по коридору кто-то идет.

Дверь бесшумно распахнулась, и на пороге возникла девичья фигурка.

— Клим! — столько было в этом шепоте.

— Тоня!

Она бросилась к нему, и, обхватив за плечи, прижалась лицом к груди.

— Ты здесь… ты меня ждал? Что с тобой?

Было в этом что-то от его недавнего сновидения.

— Ничего страшного, — улыбнулся Клим в темноте. — Почему ты говоришь шепотом?

— Тише, дурачок, — она приложила теплую ладонь к его губам, — мама спит за стенкой, у нее страшно чуткий сон.

— Ну и что? Мы ж ничего такого…

— Ты думаешь? — девушка вдруг легко высвободилась из его объятий и неслышно скользнула к дверям. Щелкнул замок.

— Ах, как я соскучилась по тебе…

— Тоня…

— Что, милый? — Взвизгнула змейка, платье соскользнуло с ее плеч, и она переступила через него. — Тише, Клим… Иди сюда…

Девушка почти висела на нем, прильнув горячим ртом к его шее. Ярчук все улыбался в темноте.

— Минутку… Подожди, Тоня…

Нагая, она полулежала, откинувшись на спинку качалки, и светлые полосы от фонаря делали ее похожей на зебру.

— …то есть — Лина. — Клим подошел к двери и, открыв защелку, выглянул в коридор. — Видишь ли, мы с тобой не так уж любим друг друга, чтобы… Не стоит, в самом деле, огорчать маму… И смени шампунь…

Обнаженная будто окаменела. Затем взвилась, но Клим уже захлопнул дверь и повернул ключ — он был уверен, что ключ в скважине. Прислушался: в комнате яростно металась, одеваясь, Лина.

— Не поднимай шума, девочка, — негромко сказал Ярчук в дверь, — только навредишь своему милому. Твои жертвы напрасны…

Ответом было лишь приглушенное ругательство.

Клим не рискнул спускаться по лестнице — там могли подстеречь. Лина с ее чарами, без сомненья, казалась надежным стопором, она должна была удержать его всеми средствами и, ради Томика, шла на все… Но, раз его так держали, значит — ситуация изменилась?

Ярчук выглянул на балкон. Пустые кресла стояли вокруг стола, на полу, словно осенние листья, валялись карты. Клим скользнул к темному углу балкона, перевесился через перила и по столбу террасы съехал вниз. Стрекотали, задыхаясь, полуночные цикады, всхрапывали в большой комнате подвыпившие гости, видимо, оставшиеся на ночь.

Ярчук пригнулся за деревом. Вокруг было спокойно, лишь на стоянке, показалось ему, мелькнул красноватый блик сигареты. Клим осторожно крался вдоль проволочной сетки по саду Губского. Он глянул в сторону своего дома — тот стоял безмолвной темной массой, вряд ли в нем теперь кто-нибудь был. В конце изгороди, он помнил, была прореха, сквозь нее по задворкам своего участка он рассчитывал пробраться к нужному месту…

— Ага…

Стволы осинок тускло рябили в свете аккумуляторного фонарика, кто-то усердно рылся в земле короткой лопатой, разгребая лесную почву мощными, быстрыми движениями. Слышно было, как потрескивали корни и часто дышал человек, и, меланхолически шурша, на слабом ветерке трепетали миллионы осиновых листков. Удивительно — никто не прикрывал кладоискателя, а ведь должен был… Может, умело схоронился?

Клим сжал в руке захваченный по дороге колышек с помидорной грядки — не оружие, но все-таки кое-что против саперной лопатки. Теперь он слышал еще один звук — торопливо попискивал зуммер металлоискателя: значит, нашел все-таки что-то… Ярчук бесшумно подкрадывался от ствола к стволу — землекоп был слишком поглощен своим.

Теперь их разделяло всего метровпять. Томик — это был-таки он — углублял длинную узкую траншею возле наполовину вывернутого корня. Куча свежевырытой земли чернела среди груд мусора…

— Попался, сволочь!

Клим бросился на него. В тот же момент осинник розово вспыхнул, и по лесу прокатились два выстрела — оглушительных в тишине. Телькнула пуля, сшибая ветки. Ярчук упал на землю: он успел заметить, как Томик, бросив лопатку, исчез во тьме. Слепая ярость охватила Клима.

— Стой!

Ярчук, пригибаясь, помчался следом — он не знал, откуда стреляли. Грохнул еще выстрел. Он оглянулся, и тут тяжелая, пахнущая табаком ладонь схватила его за рот, другая рука в мгновение ока бросила на землю, и спину придавила неимоверная тяжесть.

— М… мм! — Клим вывернулся и увидел над собой широкий силуэт, квадратные плечи, круглую голову с приплюснутыми ушами.

— Ах, гад! Так вот ты кто!

— Молчать! — баском цыкнул квадратный, придавив Ярчука коленом. Он держал пистолет на отлете, прислушиваясь к удаляющимся в сторону улицы шагам бегущего; Ярчук изогнулся и ударом ноги вышиб оружие, но квадратный даже не отреагировал. Вдали скрежетал стартер — рев удаляющейся машины, слабея, замирал на шоссе. И тут же заворчал другой автомобиль.

— Все. Подъем, товарищ Ярчук… Савченко, Никишин!

Клим встал, растерянно стряхивая мусор с одежды. Пошарив в траве, квадратный нашел пистолет и сунул его в карман. Подбежали двое, в свете аккумуляторного фонарика Клим с удивлением обнаружил, что они из числа вчерашних гостей Губского.

— Кто вы такой? — с трудом выговорил Ярчук. Он вдруг почувствовал такую слабость, что еле мог стоять.

— Капитан Сай, — коротко ответил квадратный. — Савченко, заберите добро, что он тут оставил — пригодится. Сфотографируйте все, как оно есть. Кто сейчас на связи?

— Практикант.

— Козырев с кем?

— Отвезли уже, товарищ капитан.

— Тогда вверяю вам этого бойца, лейтенант. — Сай мягко прихватил Клима своей медвежьей лапой. — Он в курсе всех этих дел… по собственной инициативе, правда, зря рисковал. Поговорите, может, что новое выяснится…

Они вышли из леска: навстречу им подкатил темный лимузин с гербом на дверце. На стоянке возле двора Губского были еще люди, среди них Клим различил сержанта Станевича. Две машины стояли с открытыми дверцами, в одну вталкивали бешено сопротивляющегося верзилу — это был не Томик, скорее всего один из картежников, Ярчук повел глазами на свой дом и увидел, что окна в нем светятся.

— Томика упустили, — тупо сказал Клим.

— Ненадолго, — Сай грузно сел рядом с водителем. — Он теперь уверен, что его выставили для твоей, так сказать, вендетты… Погнал счеты сводить. Ты успел, небось, убедиться — кадр бешеный. Он нас и наведет на своего Пана.

— Вы что — не знаете его точки?

— Если б те… Этот, что на стреме сняли — Козырев — знает только Выселки. Но там его уже нет, только что радировали.

Лейтенант хотел что-то добавить, но Клим перебил:

— Есть еще две точки…

— Ах ты ж, боец! Это меняет дело, — капитан Сай высунулся из машины, — выкладывай быстренько, товарищ Ярчук…

* * *
Клим неслышно приоткрыл дверь, в глаза ему ударил яркий свет. Тоня сидела спиной к нему, в наушниках, над портативным передатчиком; мигал индикатор приема. Ярчук вспомнил почему-то, как неделю назад она стояла в дверях, как теперь он, и дразнила его Нельсоном — как давно, все-таки, это было. Постучал о притолоку костяшками пальцев, чтобы не испугалась (а может, на счастье?), и Тоня обернулась — тревожная, осунувшаяся. Глаза расширились и потемнели, как тогда, на холме.

— Передай спецгруппам и наверх, что капитан Сай снимает преследование. Есть новые данные, он все доложит сам. Только что выехал в город.

Тоня молча переключила режим и продиктовала сообщение своим мягким, немного охрипшим голосом.

— Как поняли, прием…

Клим подошел к ней и снял наушники. Тоня все так же смотрела на него — серьезно и безмолвно. Заметил паутину в светлых волосах.

— Что, опять посещала чердак?

— Здравствуй, — сказала Тоня, прижимая его руки к щекам, — здравствуй, Клим…

23. Бег муравья

Томик закладывал один вираж за другим. Придорожная посадка выбрасывала навстречу свету фар диковинные в ночи, словно гипсовые, ветки-руки, эти руки, чудилось Томику, тянулись охватить, смять его. Все еще стояло в глазах зарево вспышки выстрела, сверлил уши смертельный взвизг пули. Выставил чалдону на съеденье!

Уииииииии!

Верещали шины, его почти сдернуло с руля на повороте. Эта рокада в поле вовсе не была рассчитана на такую езду. Обернулся — хвоста пока не было. Томик гнал почти четверть часа, и что-то в этом отсутствии погони казалось ему настораживающим.

— Поднял ментов своей музыкой и напоролся, гусь. Дуру вез для этого дела, мать его, мститель кровный!

Ощерясь, он вглядывался в бешено проносившийся мимо светлый край асфальта, как в свое время на ралли, в ночных пробегах; так он точнее определял место на дороге. Запоздалая влюбленная пара, шедшая по обочине, шарахнулась в сторону. Белесый силуэт зайца мелькнул через дорогу впереди. Томик стиснул зубы — хватит с него дурных примет. Главное — почему старый хотел свалить его? Не потому ли, что сам…

Машина, приседая, вылетела на мост. По спокойной реке полз туман, редкие огоньки рыбаков, приткнувшихся в палатках под берегом, отражались в воде… Холеный, ухоженный автомобиль Губского выл в чужих, варварских руках, визжал на поворотах покрышками.

— Лахудра… не удержала фраера! А касса уже была в руках…

Томик выругался и притормозил. В километре за рекой был пост, чтобы миновать «крючка», он свернул на проселок и заковылял в старых ухабах. Машина билась днищем о кочки. Он миновал скопление окраинных домиков; разбуженные псы заходились от лая. Где-то здесь должен быть поворот на Москали, а оттуда уже рукой подать до центра. В этот же момент Томик заметил в зеркале две искорки света, ныряющие далеко позади на скверной дороге. Он прибавил газу…

* * *
…Будто притягиваемый какой-то центростремительной силой, Томик несся по касательной. Где-то в средоточии этой силы находился невидимый Пан. Он даже не знал толком, где его теперь искать.

Он влетел на Рыбную, ныряя сквозь сонные проходные дворы, умудрился выскочить в верхней части города, напротив Нового театра. По ярко освещенному проспекту бежали редкие такси, светофоры были выключены, над перекрестками монотонно вспыхивали мигалки. Он решил не бросать машину до самого последнего момента, когда уже некуда будет деться. Рванул на подъем, изнемогая от света ртутных ламп, словно сова под солнцем, быстро свернул на Казачий спуск и, дребезжа шинами по брусчатке, скатился к темной набережной. Здесь шоссе было пустым и широким, черные непроглядные куртины стриженых кустов сирени закрывали дорогу от домов. Он мчал по пологой дуге набережной, вдоль тротуара с чугунной оградой. Над рекой справа высился огромный собор, и Томику — вот тебе раз — вдруг захотелось перекреститься.

— Похоже, сбросил хвостов…

И тут же заметил на дороге впереди отблески настигавших чужих фар. Резко, насколько это еще было возможно, ушел вперед, а за поворотом, прикрытый деревьями, выскочил на газон и вкатился в самую средину шарообразных кустов. Выключил зажигание и сидел, не шевелясь в этом укрытии, пока два пятна света не пронеслись мимо. Возможно, это были и не оперативные машины… Надо было снова двигаться, но Томик сидел расслабившись в теплой темноте, слегка пахшей бензином и алкоголем.

* * *
Он подтянулся на кирпичной стене и внимательно оглядел дворик, окруженный низкими крышами. В нем было пусто и спокойно, лишь двое алканов спорили негромко друг с другом на лавочке, да в окне Михая значился свет: сеанс одновременной игры.

Томик сполз со стены и нырнул в дверь подвальчика, в кромешную тьму. Обернулся на пьянчуг: одни еще что-то бормотал, второй молча растянулся на лавочке.

В конце коридора стукнул в дверь, обитую замызганным дерматином. Знакомая девка тут же открыла Томику, она дремала у входа в парусиновом складном шезлонге. На трех столах шла карта — волны табачного дыма ходили под потолком. Это был все знакомый ему народ, и он с кривой улыбкой смотрел, как вытягивается, бледнеет рожа у Дональда — утенок почуял беду в его приходе…

— Шо влетаешь, как балахманный? На, выпей.

Хозяин, лысоватый мужик в пижаме, сунул ему нечистый стакан: Томик машинально выпил.

— Играть сядешь?

— Я по делу, — Томик кивнул Дональду, тот подошел.

Хозяин понимающе отворил дверь в клетушку, где стояла лишь железная кровать с панцирной сеткой. Томик накинул крючок, погасил свет и выглянул в окно.

— Пока тихо.

— В чем дело? Чего паникуешь?

— Дай-ка сигарету с кайфом, — Томик будто не слышал вопроса. — Где Пан?

— Почем я знаю? Со склада убрался, ты же знаешь сам…

— Старый мне нужен… — Томик озирался, будто ища чего-то. — Мотать надо, быстро, возле Губского большой шмон.

— Да ты что!

— Чего их здесь еще нет — удивительно! — он, казалось, говорил сам с собой. — Понял, гусь? Двигай ногами, подставили нас… А Пана я сам найду.

Дональд Дак вскочил.

— Без понта? Тогда я…

— Стой! — Томик рванул его назад. — Не через двор. Там, думаю, менты, — он все не отпускал Дональда. — И вот… Ты как, в выигрыше сегодня?

— Какое тебе дело… Ах, шакал!

Томик выкрутил руку утенка и ударил его коленом в живот. Навалился, обчистил карманы — у Дональда оказалась жидкая пачка мятых бумажек.

— Бабки нужны, кореш. Срок пахнет, а ты, может, еще пролетишь… по другой статье. Бывай!

На сетке, всхлипывая, ругался утенок Дональд. Томик вылез в окно и выбрался из приямка. Когда он хлопнул дверцей, дремавший алкан сказал второму:

— Давай сигнал, Коршунов…

* * *
На этой точке Пана тоже не было. Клавка, расхристанная, заплаканная, в порванной комбинации, закрывалась от его оплеух.

— Не знаю, не знаю, не знаааю!!!

Постучали в стену: видимо, шум разбудил соседей. Женщина вырвалась наконец из рук Томика и упала на ковер, глухо рыдая. Он огляделся в роскошной спаленке, но — что возьмешь с этой бабы? И, кажись, не врет, сучка, в самом деле не знает.

Томик прошел на кухню и открыл холодильник. Нарезал, кромсая, ветчину, и быстро умял огромный шмат ее, запивая холодным кислючим рислингом. Зазвонил телефон. Томик вздрогнул, выглянул, жуя, в комнату. Клавка лежала ничком там же.

— Телефон! Оглохла, падаль! Если он — спросишь, откуда звонит.

Он слегка толкнул ее ногой. Клавка встала, запухшими от слез глазами глянула ненавидяще, бочком прошла к аппарату.

— Слушаю…

Было слышно, как после паузы часто запикало в трубке.

— Не тот номер…

Она прошла к туалетному столику и тяжко опустилась на пуфик перед зеркалом — раскорячась, уперев локти в колени, обвиснув начавшими уже дрябнуть телесами. Смотрела в залапанное стекло, будто пытала его о будущем — свет мой, зеркальце, скажи…

Томик дожевал ветчину, сунул плоскую флягу со «Славутичем» в задний карман. Подошел к женщине, сомкнул пальцы у нее на шее. Она, не сопротивляясь, глядела на его отражение.

— Спрашиваю последний раз…

И вдруг Клавка разлепила запухшие губы и выговорила вяло, словно под гипнозом:

— В садах он. Хотел утром отбыть…

Пальцы Томика разжались. Она машинально поправила волосы, встала и побрела в ванную, придерживаясь за стенку. Возле двери остановилась и, не глядя на Томика, сказала:

— Только не успеть. Это милиция звонила, я такие вещи чую…

— Что ж ты, лярва, молчала! — Он замахнулся, но уже щелкнула задвижка двери. — Продали, тихари, утопили в параше…

Томик схватил телефон со столика и шваркнул им о паркет. Выскочил на площадку, оставив дверь в квартиру распахнутой настежь, и бросился к лифту.

…Он мчался по касательной: радиус круга все уменьшался.

24. Пан

Панков собирал рюкзак. На дно его он положил белье и одежду, в карманы рассовал всякую мелочь, а в середину рюкзака, между припасами и консервированными банками стоймя вставил еще одну — широкую, круглую, как для сардин, чугунно увесистую. Палатка, инструмент были уже в лодке. Все могут перекрыть лягаши: вокзал, аэропорт, шоссейку, а вот эту плевую речонку ни в какую шмонить не додумаются. А речонка впадает в море, знать надо…

Он глянул на часы — к четырем подбирается, теперь ждать уже нечего. Сгорели хлопцы, а жаль, крепкие были ребята; Никандров цуцик обвел, такой уж, видать, весь его род. Теперь шевелись, пока не закопали! Ну, ладно — резерв у него есть, и уходит не пустой, а других жалеть некогда, если самому вышка светит. Не подставишь — не убережешься…

Сколько их, точек, у него было! Квартиры и баньки, сараи и подсобки, подвалы, раз даже — будка киномеханика. А дома не было ни разу… Вот и теперь — пять хат, что нор у барсука, а на какую первую псы нападут? И ведь уже шестой десяток тикает…

Панков приподнял жалюзи, выглянув в окно. Самый надежный укрыв — эти сады. Он взял участок семь лет назад, через одного человека, и тогда еще понял, какая это удача — дорога рядом, река, и — главное, — никто им не интересуется, кому нужен хромой инвалид… С этим протезом тоже была хорошая придумка; клевали, олухи, все клевали, даже свои! Да, местечко — факт. Он даже хотел здесь связь устроить, но Ярчук не согласился, засекут, мол… А может, тогда еще задумал?

Вроде бы взял все.

За безбрежной волнистой чередой темных садов дрогнул смутный огонек. Так и есть, кто-то ехал по дамбе, спешно, не щадя подвеску. Тревога холодком побежала по хребту; Панков переложил вальтер в нагрудный карман, теперь его инвалидство было бы лишней приметой.

Машина была одна — они в одиночку не ездят, да еще так явно. Двери рывком отворились.

— Том… Как меня разыскал?

Выдала, крашеная шалава! Панков не поднялся с табурета, не оторвался от сборов, он будто не заметил ползучего, дикого взгляда парня, монтировки в его руке.

— Пакуешься?

Томик хрипло дышал. Вместо ответа Панков сам спросил:

— Как с этим? Коробку взял?

Томик презрительно хмыкнул, оперся на притолоку. Пан был в его руках: так и подмывало хватить монтировкой по черепу…

— Взял, спрашиваю? Ты что, поддавши?

Панков затянул шнур рюкзака и поставил его на стол. Глянул зорко на Томика.

— Есть немного, — Томик ухмыльнулся, — хоть и не от радости.

— Сам вижу — дела швах… Фраернулись мы с ним. Ты хоть лягавых не навел?

— Навел… Только не я!

Томик резко замахнулся, но вальтер уже смотрел на него.

— Тихо, придурок! Садись, где стоишь! Сядь, я говорю!

— Ты меня уже ставил под дуру, за своего мертвяка! — Томик рванул на себе рубаху. — Кто Данилыча положил — не ты? Мной прикрывался, старая плесень!

— Цыц, дурак! — Панков не отводил ствол. — Брось ломик! Купили тебя, как лопуха… да теперь поздно об этом. Уходить надо.

— Уходить? Менты везде шурудят, только здесь тихо — всех засветил, и смывается… Я тебя с нар достану!

— Сопляк! Не тебе меня пугать. Кто нас нагнул, так это шибздик приезжий! Жаль, вовремя не подкололи, в руках был…

— Ты ж с ним делился, при мне!

— Ага! Так поделился, что все оставил… Ладно, некогда тут с тобой… Чья машина у тебя?

— Родича… Губского…

Томик апатично опустился на стул, будто во время вспышки у него где-то слетел ниппель, и весь злобный порыв улетучился.

— Так. — Панков открыл верхний ящик буфета, пошарил там. — Вдвоем нам линять нет резону, согласен? Возьмешь мою инвалидку, про эту машину, небось, уже все посты оповестили, как ты только прорвался…

— Твою инвалидку? Может, лучше сразу — «ворона»? Думаешь, ее до сих пор не засекли?

В Томике опять бурлили подозрения. Ярчук извлек из ящика пакет, пачка тяжело упала на колени парню. Он тупо смотрел на деньги. Взял, машинально взвесил на ладони.

— Тут на всех. Увидишь хлопцев — поделишься, сам знаешь, кому сколько. А я тебе дам знак с нового места… как только корни пущу. Тут нам игра навеки сломана…

Панков огляделся, похлопал себя по карманам — кажись, все.

— Пошли, отнесешь рюкзак на катер. Я захвачу остальное.

Он поднял с пола протез. Томик взвалил вещмешок — будто снова стал железным телохранителем, правой рукой всемогущего Пана.

— Подпалить бы хатку, так неохота лишний порох пускать. Никогда мне не фартило золой след присыпать.

Они спускались по саду вниз, к реке. Предрассветный туман окутывал деревья и садовые домики, делая предрассветную темень еще гуще. Причальные мостки заходили, захлюпали под ногами; из темноты выткнулся борт белого «катера» — большой моторной лодки с кокпитом. Панков бросил протез на решетку днища и стал отпирать цепь, тем временем Томик, согнувшись, заталкивал мешок в бортовой рундучок.

— Ты что, в него железа напихал?

Его спина маячила перед самыми глазами Панкова. Он зыркнул вокруг — у соседних причалов угадывались темные контуры пустых лодок. Выдернул пистолет из кармана и в тот же момент получил сокрушительный удар в челюсть. Панков упал навзничь.

— Вот когда ты открылся!

Панков молча боролся за оружие, чувствуя, что теряет сознание под безжалостными ударами Томика. С соседних мостков вдруг хлестнул сноп желтого, слепящего света и загремел голос, усиленный радиорупором:

— Прекратить! Краев, Гонтарь, встать!

Томик замер, будто его укусил тарантул.

— Встать! Оба — на берег, без фокусов!

Над тихой водой взревел мощный мотор, и продолговатый силуэт отвалил от дальнего причала. С берега ударил еще один прожектор. Зашлепали весла. Тогда Краев неуловимым движением выдернул руку из ослабших клещей Томика и дважды выстрелил ему в грудь.

— Бросай оружие! — рыкающий бас Сая прорезал шум; хлипкие мостки затряслись от топота. Краев, барахтаясь под навалившимся на него телом парня, сунул в разжавшуюся, только что смертельно хваткую пятерню, рукоять пистолета, сжал мертвую кисть…

— Он сам, сам! Я оборонялся! — прохрипел он в нестерпимо яркий кружок фонарика, повисший над ним.

— Убрал свидетеля, подонок…

— Встать!

Краев, неуклюже поднимаясь, столкнул с себя убитого — голова Томика гулко ударилась о доски причала.

25. Шкатулка

— Ну что — начать с предыстории, так, что ли? Значит, лет двадцать назад ликвидируется одна группа, промышлявшая по золоту — далеко отсюда, скажем, в твоих местах. И один уходит — фигура не главная там, но заметная. Уходит и больше там не появляется…

Тоня расхаживала по своей комнатке в мансарде с видом лектора. Клим сидел все в той же качалке.

— …Да. Но уходит не просто — вешает свои улики на другого человека, которого перед этим умело скомпрометировали перед законом. Эта братия умеет вещи делать, я убедилась… Человека берут, обвинение довольно тяжелое, жена отказывается от него — принципиальная женщина, есть такие. Тут как раз амнистия — тогда были часты амнистии, этого человека выпускают, но семья его не принимает — амнистия это не оправдательный приговор. В городе он запятнан, на работу обратно его не берут, хотя механик он золотой…

Она распахнула окно в сад — стало слышно, как шуршат листья о крышу.

— Он уезжает в эти края, благо, родом отсюда. Обосновывается здесь, пытается начать новую жизнь, даже вскорости женится… И тут появляется этот, ускользнувший от облавы. Он прозябает на мелочах, ему нужны люди. А специализировался он на песочке, на слитках, на «желтяке». Для преступника специализация — большое дело, это определенные связи, свой круг посредников — исполнителей, вояжеров, реализующих… И техническая сторона дела в его промысле очень важна.

Он берет этого механика буквально в клещи — разбивает его брак, шантажирует его, тем более что далекая семья этого человека находится, будто бы, в его руках. А связи у того со старыми местами сохранились, так что угроза реальная. Я думаю, этот человек всегда любил только свою первую жену, эта Марина не в счет…

Внизу гудел пылесос — мать Тони прибирала огромный дом.

И человек начинает работать на этого выползка. После гибели матери (будь муж с ней рядом, она бы не пошла в малярку), так вот, после ее гибели этот тип переключается на детей. Он с одной стороны поставляет человеку все сведения о детях — чтобы не прерывалась иллюзия родственной близости… С другой — демонстрирует свою власть над ними, особенно над мальчиком. Большие изуверы встречаются в этой среде… Через всякую погань, подонков, он пытается растлить сына этого человека, приобщить и его к преступной среде. Но тот выпрямляется, он, вроде бы, вырастает в личность, — Тоня любовно окинула Клима взглядом своих карих глаз, — и это дает человеку какой-то шанс. Он видит, что его малыш устоял; так почему же его отец должен все так же барахтаться в этой грязи? И человек пытается высвободиться из когтей этого… муравьиного льва, как ты его назвал.

— Это не я. Продолжай, — Клим сидел, сцепив пальцы.

— Но тому вовсе не ко времени такой бунт. Как раз начинается богатая афера с «почтовым ящиком», буквально, золотое дно. Задействована вся агентура, и здесь, и на старом месте — дело масштабное, он его готовил с десяток лет. Оттуда, со старых мест в автоцистернах доставляется в «ящик» гальванический раствор с повышенным втрое золотосодержанием. Охраны никакой — кому нужна ядовитая жидкость, контроль на «ящике» пустяковый, почему — еще надо разобраться. На месте раствор умело разделяют, доводят нужное количество до кондиции, и свою часть вывозят с территории в поливочных цистернах. В глаза никому не бросается — площадь завода огромная, поливать газоны надо. В неприметном домике неподалеку, на Журавликах, оборудован небольшой гальванический цех. И каждый вечер с анодных решеток снимается «желтяк»…

— У Роман-Ключевой? Фамилия, как у артистки…

— Как у аферистки. Словом, дело раскручивается, в «ящике» все спокойно, можно качать «желтяк» и качать — а тут ответственный за всю машинерию собирается отвалить.

Этот самый лев прибегает к решительным мерам — организует там ложное ограбление, и тебя сажают. С этого момента, я думаю, начинается борьба Ярчука с Краевым. И особенно после того, как ты вышел на условный: более-менее ослабло опасение, что тебя привалит «случайно» стволом на лесосеке. Возможно, в это время у них произошел крупный разговор, может, даже с дракой, когда Ярчука пырнули в руку. Но его уже нельзя было остановить…

Тоня уселась на подоконник, сквозняк шевелил ее волосы.

— Теперь о раскладке сил… Ярчук знает все повадки Краева, как-никак двадцать лет вместе. Он принимает меры предосторожности, а сам готовит решительный шаг — надо же расквитаться с человеком, сломавшим его жизнь! Краев чует это, он усиливает контроль за ним, его люди держат Ярчука под негласным надзором почти круглосуточно. Томик, человек для особых поручений, удобства ради сближается с Губским, ведь они дальние родственники. Кружит голову этой глупышке…

— А что мог предпринять отец? Ведь Краев сам ничего не делал?

— Как же! Все планы операций, «кроки», как у нас говорят, все связи, расходы, доходы — разве удержишь в памяти? А показания самого Ярчука? А пометки Краева на его технических чертежах? И все эти бумаги он собрал и спрятал (Краев подозревал — у себя дома), но передать ничего не мог! Сам посуди, какое положение — вокруг одни враги или люди, которым нельзя довериться. Учитель Пташко к тому времени уже поменял место жительства, да Ярчук, скорее всего, не захотел бы подвергать опасности единственного приятеля. И тут он вспомнил обо мне… Тем более, студентка-юрист. Словом, Ярчук передал бумаги мне, а я уже понятно куда… В тот же день Ярчук погиб. Думаю, было так…

К тому времени Краев понял, что нужно разделаться с Ярчуком окончательно. Он решает сделать это сам — Ярчуку, очевидно, вся эта братва достаточно доверяла, этакий забавный старикан-технарь, да еще с безобидными заскоками, манией преследования, например. И против него не было никаких улик. Краев же руководствовался чутьем.

— И он…

— Да, все сделал, как и задумал: проник в дом с темнотой, оголил концы у выключателя и затаился. Вошедший Ярчук успел получить слабый удар тока — вовсе не смертельный — и второй, страшный удар по темени… Когда Краев убедился, что Ярчук мертв, он устроил эту имитацию проводки — как умел. И обшарил весь дом, но коробки не обнаружил.

— Что же это за коробка?

— У Ярчука была такая тяжелая бронзовая шкатулка старинной работы, в ней он хранил все ценное, наверное, это была единственная вещь, что осталась у него от жены… от твоей мамы, я хотела сказать. Шкатулка всегда стояла на виду, возле телевизора. Краев, конечно же, сразу заметил ее исчезновение и предположил, что она спрятана, зарыта, может быть, где-то в саду. Тогда-то и начались поиски. Чтобы заинтересовать ищеек — Томика, Козыря, Дональда — Краев раскрыл им, что Ярчук держал кассу.

— Он что, в самом деле ее держал?

— Некоторую часть, Краев рассредоточил нереализованный «желтяк» по нескольким надежным местам — обычное правило. Основной запас он держал при себе. Интересно, что Ярчуку он доверял в денежных отношениях, знал, что тот равнодушен к мирским благам. Больше того — он, скорее всего, не потратил ни единого рубля из преступного источника. То, что он посылал вашей тетке, — было с заработка — мы проверили. Так что можешь не волноваться.

— Но почему Сай немедленно…

— … не взял Краева? Сведения Ярчука касались Краева, многого он вообще не знал, к примеру, людей, что заправляли в твоем родном городе. Взять его — значило половину спугнуть, а следствие тогда еще многих не раскрыло.

— Да, ты мне тут все разложила, как по писаному.

— Я только повторила то, что Сай говорил на разборе. Конечно, кое-что добавила от себя — не посторонняя, все-таки.

— А раз так, — Клим поднялся со скрипучей качалки, — объясни еще, будь добра: где ты была последние дни, практикант Губская?

— Помнишь, я говорила тебе, что видела знакомую инвалидку возле моего жилья в городе? Краев уже тогда меня заподозрил, мне нельзя было особенно вертеться возле места событий. Кроме того, когда капитан, — Антонина искоса стрельнула глазами на Ярчука, — узнал, что я к тебе… неравнодушна, он вообще хотел снять меня с практики. Виданное дело — следователь влюбляется в подозреваемого!

— Тогда вы мне не доверяли?

Тоня вспыхнула и промолчала.

— Небось, ты следила за мной в Журавликах?

— Хватит об этом! — Девушка соскочила с окна и отвернулась к стене. — Тогда я тебя еще не знала…

— Ладно, замнем. Но все-таки, что тебе понадобилось на чердаке?

Ярчук подошел к девушке; нога все еще побаливала. Та слегка улыбнулась, стало видно, что она, все-таки, еще совсем молоденькая.

— Нужно было снять «лапшу» эту, провод, для повторной экспертизы. Дело в том, что при обследовании на месте на проводе вообще не обнаружили отпечатков. Будто его тщательно протерли, а потом работали в перчатках. Вот я и полезла — ночью, днем бы Томик засек. Ох и страху натерпелась!

— А сундук зачем трогала?

— Отодвинула. Из-за него нельзя было добраться. А рылся в нем кто-то другой, может, сам Краев. Зато второй раз я была на чердаке в целях твоей защиты. — Это было сказано с некоторой гордостью. — Не одна, правда. С Савченко…

— Спасибо! Перед вечеринкой, надо полагать? Как вы, кстати, узнали срок? Ведь, как известно…

— Сай его сам назначил тебе — срок продажи. А ты его разгласил в междугородке, это показания Дональда. К тому времени мы уже рассчитывали на тебя. Сай понял, к чему ты ведешь.

Ярчук обнял Тоню за плечи. И вдруг заметил в углу на полке фигурную бронзовую ножку под накидкой. Подошел, осторожно снял ткань со шкатулки. Спросил коротко:

— Она?

— Она самая! — нахмурилась, а затем рассмеялась Тоня. — Всевидящее око испортит любой сюрприз! Эту шкатулку твой отец подарил мне…

Ну вот, я тебе все выложила, — Антонина собрала в стопку листки отчета по практике, куда заглядывала время от времени, для большей складности. Клим рассматривал шкатулку.

— А что, красивая штука. В самом деле, тяжелая.

— Она была еще тяжелее — ведь Ярчук положил туда весь тот «желтяк», что был у него на хранении. В качестве вещественного доказательства.

— Все ясно. Хотя нет, не совсем… В показаниях отца что, не было точек Пана?

— Нет. Был только городской адрес этой самой… Клавдии, его сожительницы. В бумагах упор делался, в основном, на его дела, местонахождение Ярчук, наверное, откладывал на фазу ареста, ведь он набросал было схемку…

— …которую у вас пропустили. Ведь книжка была просмотрена?

— Ну, знаешь! — Тоня возмущенно сверкнула на него глазами. — Найти сходство в этой каракатице с картой? И ни один пункт не обозначен.

— Не обозначен, потому что он опасался ревизии Краева… А сходство тебе подтвердит любой биолог, умеющий и в деформированной клетке узнать определенный вид.

Это было единственное упущение следствия. Клим все расспрашивал:

— И еще… Я до сих пор не знаю, как развернулись события, пока я был под опекой… твоей сестрички.

— Да, Линка меня поразила… Может, у них такие приемы в обычае — в салоне красоты? Ну, ладно… Так вот, когда свидание с тобой разладилось, основная их группа убралась — достать тебя в переполненном доме было все равно невозможно. — Краев знал, что среда — крайний срок, вообще, он всегда предвидел опасность — по всем прошлым делам.

— Угадал и на этот раз?

— Еще бы не угадать, если сам капитан Сай дал ему наводку. В общем, он понял, что пора уходить, — с бумагами, без бумаг… Сай, правда, рассчитывал, что он прибудет сюда собственной персоной. Но он был слишком насторожен, ты у него особого доверия не вызывал.

— Хотел спровоцировать его выглянуть, засечь физиономию. А выглянул Томик… Но ты не отвлекайся, продолжай.

— Они должны были со всем покончить к часу, после этого Пану можно было сматываться. По обычаю своему он никого не предупредил. И вот тогда-то Козырев и Томик приступили к своей программе… Раз уж на то пошло, встречный вопрос — зачем ты намекнул Козырю, что коробка в лесу?

— Я же видел, что в усадьбе все перерыто, и сами они знали уже — там пусто. Кроме того, большая свобода маневра — в случае осложнений.

Тоня усмехнулась.

— Легче дать деру в лес? Не зря тебе Томик чуть ногу не оторвал.

— Брых — это его работа?

— Его… Томик вообще персонаж довольно черный. Сын двоюродного брата мамы, некоего Гонтаря. Этот Гонтарь все время, как говорят, варил воду — то машины перепродавал, то мебель, в общем — дал сынку хорошую закваску. Он и на отца имел влияние — до самого последнего времени… Как раз накануне всех этих дел его забрали, правда, по другому делу; мама была очень расстроена… Ну вот, а Томик пошел другим путем — сперва автоспорт, родео и тому подобные турне, жизнь легкая. Где-то он сорвался первый раз — перегонял украденную машину. Отвертелся — не знал, мол, что она краденая. Через год попался на угоне — тут уже дали срок. Вышел вполне готовым подонком и — видишь вот, докатился до убийства. Снес Брыха на московской трассе угнанным самосвалом и скрылся.

— Жаль мне Брыха почему-то. Он, я думаю, был в этом «ящике» не первой скрипкой. И, кажется мне, склонялся к повинной… Он почему-то решил, что я хочу шантажировать именно его.

— У страха глаза велики… А первой скрипкой был там один Лозинский.

Пылесос смолк, и стало слышно, как в столовой напевает Губский — фальшиво и не особенно весело, подыгрывая себе одним пальцем на пианино. Ярчук прислушался со смешанным чувством.

— Странный человек — твой отец. До сих пор не знаю, почему он так ко мне загорелся с самого начала.

— Чудак ты… — Тоня грустно опустила ресницы. — Сперва он тобой заинтересовался в связи с возможной продажей — его этот Гонтарь склонял к маклерству. Ну, а потом ты ему просто понравился — не такой уж он конченый человек, был подрывником на этих самых шахтах… Оттуда у него и шрам…

— Ну хорошо, нам пора туда, — Ярчук заговорщицки подмигнул, — а после этого важного дела мне еще нужно успеть к капитану Саю, он назначил прием в пять, в своей резиденции.

Клим поставил шкатулку на место: оказывается, он все время держал ее в руках. Тоня все время следила за ним, улыбнулась, торжествуя.

— Эх ты, следопыт! Не поинтересовался заглянуть под крышку. Сюрприз тебе я, все-таки, преподнесла.

Ярчук потянул за узорную ручку — на дне голубел конверт. «Сыну», — он узнал знакомый уже почерк. Нерешительно взглянув на Тоню, распечатал конверт.

— Ничего… Пустая бумага.

— Я ожидала чего-то в этом роде, — Антонина бережно взяла у него из рук чистый лист. — Он был уверен, что ты приедешь. Он завещал тебе начать все заново — с чистого листа…

26. Капитан Сай

— Значит, так, — капитан Сай достал из сейфа толстую папку. — За твоим батьком числится… так, ага, вот оно — установка для осаждения электролитическим способом, ну, это ты знаешь, так… техническое оборудование двух побегов — один из Калачевского лагеря, когда грузовик переоборудовали вроде бы под снегоочиститель, а затем на нем взломали ворота зоны… Вот, полюбуйся.

Клим взглянул на фото.

— И удалось им рвануть?

— Удалось. Но недалеко… А вот тебе еще штука — такое не всякому в голову придет, я тебе говорю.

Сай подал Климу еще один снимок.

— Что это?

— Не понимаешь? И охрана долго соображала, когда нашла эту штуку в тайге. Это, чтоб ты знал, летательный аппарат.

— Не может быть! Вентилятор какой-то.

— Самодельный вертолет на базе мотопилы! Этого, товарищ Ярчук, авиация еще не знала.

— Ну и ну! — Клим вглядывался в детали. — А этот далеко улетел?

— Через проволоку, дальше этот геликоптер не потянул бы. А ему это лишь и надо было. Поймали аж на твоей родине — Краев обслуживал только своих людей.

— При мне обмолвился один насчет Пана — когда я еще отбывал…

— Знаю, звонил ты Крынскому насчет запроса. А почему воспитателю, а не прямо в ваш розыск?

— Репутация ненадежная…

— …была. — Сай наклонился над его стулом. — Давай дальше смотреть. Ага, вот еще штучка, полюбуйся.

— Похоже на веревки для сушки белья. На балконе?

— На нем самом, на пятом этаже, — хмуро подтвердил капитан. — Блоки видишь?

— Конечно.

— Так вот, в этой квартире проживал Лозинский Михаил Исакович, начальник гальванического цеха с «ящика». И когда пришли к нему с арестом, он быстренько спустился вниз на тросе, посредством этого полиопаста. И весточку о себе подал семье уже из Тель-Авива! А уж я за ним охотился…

Капитан горестно вздохнул.

— Понимаешь, у выхода поставили двух, а во дворе, с обратной стороны — никого. В голову не пришло, что может деру дать с пятого этажа. Имею теперь выговор за этого альпиниста. Может, теперь снимут…

Зазвонил телефон. Сай взял трубку.

— Да… У меня, Михал Палыч. С этим не знаю как, это майору Кошкину передайте. Чем занимаюсь? — Капитан скосил глаза на Ярчука. — Да вот, беседую с нашим наследником, выясняем кой-какие подробности… Минут через пятнадцать, есть.

Он положил трубку.

— Да, так о чем мы? Ах, о твоем батьке. Что еще сказать — блестящий технический дар, но испоганенный на замыслах этого Краева. А сложись у него нормально жизнь…

— Он и водородным двигателем занимался, — заметил Клим.

— Чего? — Сай выпучился с притворным ужасом. — Хорошо еще, там не применил.

Вошел давешний лейтенант, молча положил на стол бумаги. Капитан ткнул окурок в пепельницу и мельком просмотрел их.

— Ага, я этого и ожидал. Загляни еще к баллистикам, что-то они долго ковыряются.

Лейтенант вышел. Сай поймал вопросительный взгляд Клима.

— Заключение насчет Панковской липы. Об инвалидности.

— У меня еще вот какой вопрос…

Капитан комично поднял плечи; Ярчук снова отметил их квадратность.

— Занятное положение: не привык я отвечать в этом кабинете. Но вот тебе выкладываю все, как на духу. Спрашивай, дублер!

— Что же там, в осинках нашлось? Я же сам слышал зуммер.

— В жизни не угадаешь! Танковый трак, видать, еще с войны…

— И еще. Зачем вы тогда ко мне пожаловали… Андрей Гаврилович?

Сай нимало не смутился.

— Понимаешь, хотел на месте побывать — раненько, пока все спят. И обнаружил, что спят не все, особенно у твоих соседей. Вот и пришлось прикинуться покупателем. Заодно узнал, что ты за человек есть. Понял, что Антонина не ошиблась… Ну, ладно, теперь я тебя попытаю.

— Я же вам все рассказал.

— А я не об этом, — капитан, видимо, не знал, как начать. — Значит, так: во-первых, Крынский о тебе отзывался самым лучшим образом, а Крынский — это авторитет не только для Сибири. Раз. — Капитан Сай загнул палец. — Два — проявил ты, парень, хватку, и, я бы сказал, склонность к нашему делу.

Тут уж Ярчук рассмеялся.

— Вот уж никогда не подумал бы. Нужда заставила просто…

— …А я вот о чем, — не слушал его Сай, — как ты смотришь на то, чтобы… Ну, словом — переквалифицироваться? Тоже, профессию выбрал — биолог! Будешь сорванцов учить, как червяк устроен?

Видно было, что капитан Сай преувеличивал свое отвращение к биологии.

— Нам такие ребята нужны — энергичные, смекалистые и, главное, в деле проверенные. С образованием… Ты, к слову, на каком курсе?

— Только начал.

— Во-во! — почему-то обрадовался Сай. — А то так сюда переведись, на свой биофак. Ты сгоряча не отвечай, подумай; будешь переводиться — мы поможем со своей стороны, нам люди во как нужны, но не абы кто…

Девушка в форме заглянула в кабинет.

— Андрей Гаврилович, к полковнику.

— Сейчас. Так вот, Ярчук, подумай крепко. Дар, как говорится, грех зарывать в землю… Однако, пора мне, дай отмечу пропуск… — Сай поставил корявую подпись и, сопя, подтянул ремень. — Если по правде, так я тебя только за этим и вызывал сюда. Надумаешь — дай знать.

Клим пожал жесткую ладонь.

* * *
— Не знаю, как теперь быть с отцом. Сай предупредил его, что если не оставит свои маклерские занятия и картеж — не посмотрят ни на какие прежние заслуги… И Линка — представь, она носит траур. И мне ее страшно жаль почему-то…

Они смотрели, как вдали разбегался бело-синий биплан — крохотный, утлый на фоне столпившихся дородных лайнеров. Портфель Клима с голубой биркой стоял, прислоненный к ограде летного поля. Оставалось еще минут двадцать.

— И как теперь быть мне… — Тоня отвернулась, но Клим привлек ее к себе и заставил поднять глаза. Странное дело — что ему раньше были девичьи слезы? А теперь…

— Мы ведь уже решили, как быть тебе. И незачем тревожиться напрасно. Ведь самое трудное позади.

— А мне все время кажется, что эта история еще не кончилась.

— Конечно же нет, — Ярчук держал Тоню в кольце своих рук; над полем грохотали турбины. — Подумать только, не будь всех этих дел, я бы тебя не встретил. С ума сойти! Пришлось бы дать обет безбрачия…

— Так я и поверила! Нашлась бы другая, похожая.

— Уже была такая. Похожа, как две капли воды. Устоял!

Тоня невесело рассмеялась. Клим вгляделся в толпу у посадочных секторов и заметил знакомый квадратный силуэт.

— Так и есть! Капитан Сай собственной персоной. Интересно, что ему еще от меня надо?

Сай пробирался среди поклажи, отдуваясь и поглядывая вокруг. Клим махнул ему рукой.

— Успел-таки! — капитан протянул Климу руку. — Здравствуй, Тонечка! Провожаем?

— От вас ничего не скроешь, Андрей Гаврилович.

— Я ж детектив-профессионал, не то что некоторые любители…

Посмеялись. И, сразу став серьезным, капитан сказал:

— Слушай, Ярчук. Пока ты не упорхнул, вот какая у меня возникла мысль…

И капитан Сай коротко изложил, что должен выполнить Клим в своем городе — при содействии нужных людей, это Сай брался обеспечить. Кое-что Клим записал.

— Так. Ну, с делами, считай, у тебя здесь покончено. Дома ждут?

— Ясное дело.

— Гм… ну что ж, езжай. А то, может, вспомнишь мое предложение, надумаешь приехать?

— Я уже надумал.

Капитан Сай глянул на него с недоверием.

— Шутишь, хлопец?

— Серьезно. Жить есть где, люди вокруг хорошие… Сестренку вот не знаю, вытащу ли оттуда…

— Вытащим! — зашумел весело Сай. — Еще и жениха тут найдем, а, Тонь? — Он обратил к Тоне улыбающуюся физиономию. — От, решительный парень, этот Ярчук. Ты б его хоть засватала, Тонечка!

— Уже, — скромно потупилась девушка.

— Как? — Сай, пораженный, глядел то на него, то на нее. Антонина прислонилась к парню.

— Можете поздравить — перед вами чета Ярчук. Со вчерашнего дня.

Капитан Сай не мог оправиться от изумления.

— Супруги… Ну, молодежь! Ты только предположение сделаешь, а они, оказывается уже… все осуществили! Ну, от души, от души… Как же вы, все-таки, скоропалительно? Ведь там, в этом Дворце брака, ждать надо три месяца?

— А мы без дворцов, в простом старинном деревенском загсе поселка Загородный. Станевич употребил свое влияние, чтобы нас срочно обвенчали, поскольку я сибирский гость, и когда еще сюда загляну. Так, Тонь?

— Да, конечно. Я буду ждать.

— …полмесяца.

— Неважно сколько. Я буду ждать…

На табло вспыхнул номер рейса. Сай закурил сигарету.

— Ну, добро, не буду вам мешать, да и меня машина дожидается. Прощайтесь… в новом качестве. Пока, Ярчук, не забудь позвонить, как там дела пойдут. В общем, на тебя надеюсь… Пока, Тонечка!

И Сай ушел, не оглядываясь, мелькая голубой рубашкой в толпе. Тягач подтащил самолет совсем близко, и, когда цепочка улетавших двинулась к трапу, Тоня видела высокую фигуру Ярчука с его тощим портфелем. Он поднялся по трапу и сверху, оглянувшись, махнул рукой — как бы прощаясь со всем городом, со всей этой разноцветной толпой у аэропорта, хотя — Тоня знала это всем сердцем — сейчас видел он только ее и думал только о ней…

Самолет дрогнул от свистящего грохота и начал медленно выруливать к стартовой черте.

Александр Царинский АЛМАЗНАЯ ПЫЛЬЦА



Пошли с Людочкой в кино в шесть вечера, и вот…

На улице стучал дождь. Он пошел, может быть, с полчаса назад. По темным стеклам окон ползли ручейки.

Валентина Васильевна выключила свет и, прижавшись лбом к прохладному стеклу, долго смотрела на улицу.

Где же Наталка? Все тревожней становилось на душе у Валентины Васильевны. Она уже несколько раз подходила к телефону, но так поздно звонить…

И все же нервы сдали. Валентина Васильевна набрала номер телефона Скуратовых.

— Да-а… —послышался сонный голос.

— Извините. Это Дарья Константиновна?

— Да, — снова ответил тот же тихий и равнодушный голос.

— Вас беспокоит Измайлова. Людочка домой уже вернулась?

— Да. А что? — в голосе прозвучала тревога.

— Понимаете… Наталки до сих пор нет. Они ведь были вместе.

— Да, да, я знаю! Но Люда вернулась рано, где-то около девяти. Я сейчас ее позову.

Пауза показалась вечностью. Наконец трубка ожила:

— Я вас слушаю, тетя Валя!

— Людочка, куда могла пропасть Наташка? Я вся извелась.

— Да что вы волнуетесь? Где-то гуляет.

— Но где? С кем? Посмотри, какой дождь на улице.

Трубка немного помолчала. Люда, видно, уснула давно и не знала, что пошел дождь. Сказала успокоительно:

— Что им дождь? Где-то в подъезде с Женей стоят.

— С Женей Виленским?.. Он тоже был с вами в кино? — Валентина Васильевна почувствовала, что от сердца немного отлегло.

— Да. Они проводили меня до остановки и пошли прогуляться.

Звонить Виленским Валентина Васильевна не решилась. Что Наташа снова встречается с Женей, ее обрадовало. Они встречались раньше, но поссорились. Женька паренек неплохой, хотя немного взбалмошный. Впрочем, как и Наталка. Семья Виленских видная. Отец — прокурор. Мать — врач. В свое время Виленский-старший ухаживал за ней, Валентиной Васильевной. Но вышла она замуж за его друга, тоже юриста, Павла Измайлова. Десять лет назад попал Павел в автомобильную катастрофу, и остались они с Наташей вдвоем.

А Виленский по ней до сих пор вздыхает. Женился он на Екатерине Андреевне не по большой любви. К Валентине Васильевне Катерина ревновала. Даже истерики не раз закатывала. И только гораздо позже, когда стали встречаться их дети, Катерина немного притихла.

И тем не менее звонить сейчас, ночью, Виленским Валентина Васильевна не решалась. Может быть, в самом деле стоят где-то с Женей в подъезде? Влюбленные времени не замечают.

Женька был на полгода старше Наташи. Лицом больше похож на мать: голубоглазый, румянощекий, с родинкой у левого глаза. А ростом пошел в отца. Оба высокие, плечистые.

Любовь у них со школьной скамьи. Сейчас Женя учится в юридическом, а Наташа работает кассиром в районо.

Наташка не вернулась домой ни в три, ни в четыре, ни в шесть… Где-то около семи, когда на улице рассвело, Валентина Васильевна наконец решилась позвонить Виленским. Трубку снял хозяин.

— Аркадий Игнатьевич, Женя дома?

— Да. А кто его спрашивает?

— Это я. Измайлова!

— Валюша?.. А я и не узнал. Что случилось?

— Наталка пропала.

— Как пропала? — голос у Виленского обеспокоенно дрогнул.

— Вечером пошла с Женей и подружкой в кино и вот…

— И Женя ходил?.. Извини, но мы с Катей только от тещи приехали. А Евгений спит. Сейчас разбужу.

От волнения Валентину Васильевну забила мелкая дрожь. Женька спит, а Наташи нет. Она еле дождалась, пока Женя взял трубку.

— Тетя Валя, это Женя! Что случилось?

— Женечка, пропала Наташа.

— Да вы что?! — взволнованно вскрикнул Женька.

— Да, да! Люда сказала, что после кино вы остались вдвоем.

— Да. Это точно. Мы с Наталочкой посидели немного в парке, а где-то около десяти я хотел ее проводить, но она отказалась.

— Вы что, опять поссорились?

— Нет, нет. Наоборот… Нам было очень хорошо.

— Так в чем же дело?

— Видите ли, мне в институте поручили реферат подготовить. Ну, а я эти дни проволынил. Наталочка узнала и прогнала меня домой. Запретила даже ее провожать.


…В комнате оперуполномоченных уголовного розыска сидели хозяева: временно исполняющий обязанности начальника угрозыска капитан Виктор Ильич Нетребо и лейтенант Иван Карпович Сайко. Настроение у обоих — хуже не придумаешь. Одно за другим — оба ограбления.

В первый раз деньги для сотрудников детсада получала растяпа-завхоз. Она нарушила все и вся, поехала за авансом без охраны. Три тысячи двести рублей положила в сумочку и везла в троллейбусе. На остановке взяла мороженое. Только за угол, в сторону детского садика, свернула, как навстречу три парня. Выбили мороженое, выхватили сумку… и поминай как звали. Запомнила, что за пятиэтажный дом грабители завернули. Добежала до угла — никого. Багажник легковой автомашины, правда, увидела. Кажется, была «Волга». За противоположную сторону дома поворачивала. Цвет дымчатый. Номер не заметила. Видно, на той «Волге» они и укатили. В лицо никого из грабителей не запомнила. И людей рядом не было.

А 4-го октября — новое ограбление. Ограбили сотрудниц 43-й школы: завхоза Нину Владимировну Мороз и ее сопровождающую — учительницу Веру Александровну Мартынову. Они получили зарплату для сотрудников школы; сумма — 5830 рублей.

С деньгами «домой» Мороз всегда добиралась на такси. Мартынова предложила, что сходит за такси, а Мороз подождет пока в помещении. А такси тут как тут: вынырнуло из-за угла и шло мимо них. Мартынова подняла руку. «Волга» с клеточками остановилась. Впереди сидело двое: таксист и какой-то парень. Вера Александровна хотела извиниться: дескать, простите, я думала — свободное, но таксист опередил:

— Вам куда?

— На Фрунзе. 43-я школа.

— По пути. Садитесь!

До их школы езды минут двадцать. Вначале оба ехали молча, потом заговорили о хозяйственных делах школы. Так доехали до Фрунзе. Надо было свернуть налево, а водитель вдруг свернул направо.

— Не в эту сторону, — подсказала Мартынова.

— Знаю, — буркнул шофер. — Сначала этого пассажира подброшу.

А тот, видимо, жил на самой окраине. Но и у последнего дома не остановились. Не успела Вера Александровна возмутиться, как пассажир резко вскочил и повернулся к ним. Вместо лица — чулок, в руке — пистолет.

— Тихо, стервы! — крикнул Чулок и приказал отдать сумки.

Попробуй не отдай. От испуга и слова вымолвить не смогли. А Чулок спросил:

— Жить хотите?

Они только закивали головами.

— Тогда повернуться назад и ша! Усвоили? — рявкнул Чулок.

Остановились где-то в поле. С одной стороны дороги пожухлые подсолнухи, с другой — стерня и кое-где копны соломы.

— Вон из машины! — приказал Чулок. Когда стали выходить, добавил: — Мордами к подсолнухам! Кто повернется — пристрелю!

Так и стояли. А «Волга» ушла снова в город. Разревелись. Сколько ни «голосовали» — никто не останавливается. Наконец их подобрали. Председатель какого-то колхоза на «Ниве» ехал. Привез сюда.

Женщины рассказывали сбивчиво, плакали…

Иван Сайко, круглолицый, кареглазый крепыш, в уголовный розыск пришел чуть больше года назад.

Женщины писали, а Сайко анализировал услышанное. И первое, и второе ограбление были схожи. И тогда, и сейчас фигурировала «Волга». Тогда, правда, обычная, сейчас такси. Ограбления были спланированы. Преступники знали, когда и каким путем «зарплатоносители» добираются к своим учреждениям, и продуманно выбирали места, где их встретить. Деньги, как для школы, так и для детсада, получались во Фрунзенском районо. Это тоже немаловажно.

— Показания подписывать? — прервала размышления Мартынова.

— Да, пожалуйста, — рассеянно ответил Иван.

Цвет такси Мартынова назвала, а вот на номер не обратила внимания. Последние цифры, кажется, «29».

Не запомнили женщины в лицо ни водителя, ни его напарника. Когда Мартынова остановила такси, таксист как-то прикрыл лицо ладонью, а второй отвернулся к дверному окошку и по-хамски сплюнул.

Сайко спросил:

— Может, заметили тогда, какие были чехлы на сиденьях, обивку салона? Лучше, если какую-нибудь особую деталь?

Женщины мучительно вспоминали. Первой заговорила Мартынова:

— Обивка, вроде, серая. Чехлы из декоративной ткани в каких-то разводах. Цвет?.. Собственно, там все цвета. Я не присматривалась. Вот по голосу… По голосу я его, наверное, узнала бы.

— А вы что скажете? — спросил Иван у Нины Владимировны.

— Пожалуй, Вера Александровна правильно сказала. Только чехлы показались мне красно-оранжевыми. Да… Вы насчет особых примет?.. Понимаете, когда «Чулок» заставил нас в машине отвернуться, я машинально прямо перед глазами на обивке салона пятнышко увидела. По-моему, кто-то горящей папиросой приложился.

— Вы точно это помните?

— А как же, — обиделась Мороз.

— Будь так, — согласился Сайко. — Пятнышко с какой стороны сидения? Слева или справа?

— Я сидела за водителем. Значит, слева, если по ходу машины.

Сайко повеселел. Прожог от папиросы — уже кое-что… Это не чехлы, которые можно заменить. Если прибавить, что машина серого цвета, да «Волга», да еще такси… Впрочем, на такую дерзость вряд ли решатся преступники. И все ж 5 и 6-го октября Иван излазил таксомоторный парк вдоль и поперек. С последними цифрами «29» оказалась только одна «Волга». Но она была цветом «белой ночи». Дефекта от папиросы в ее салоне не было.


И вот среда, 8-е октября. Сайко поглядывает на часы. К девяти вызвал кассира из Фрунзенского районного отделения народного образования, уже десятый час, а ее все нет.

…С той девчонкой Сайко познакомился еще в субботу. Сразу, как отпустил пострадавших Мартынову и Мороз, он поехал во Фрунзенское районо. Потерпевшие получали деньги в кассе этого учреждения. Но уже был шестой час, и в районо почти никого не оказалось. К счастью, он застал девушку-кассира.

— Я из милиции, — представился Иван Карпович.

Кассирша была хороша. Если честно, он сам стушевался, встретив ее глаза. Хоть и напуганные, но удивительно красивые. Серо-голубые с переливающимися золотистыми искорками.

— Я вас слушаю, — подавленно произнесла девушка.

— Я из уголовного розыска, — уточнил Сайко и протянул ей удостоверение. Ему казалось, что, открыв себя, он расположит кассиршу. Но обеспокоил еще больше.

— Вам именно я нужна?

— Да. В первую очередь хотелось бы поговорить с вами.

Они прошли в бухгалтерию. Девушка была бледна.

— Вам нездоровится? — спросил Иван.

— Да нет… Впрочем, немного…

— Долго задерживать вас не буду. Вам известно, что сегодня ограблены сотрудницы 43-й школы?

— Да вы что?! — как-то с испугом вскрикнула девушка.

— А что в аванс ограбили кассира детсада?

— Да. Это знаю. Вы кого-то из наших подозреваете?

— Скажите, сколько детских учреждений получает у вас зарплату?

— Деньги получают все школы и детсады района. Всего сорок семь.

— Не кажется ли вам, что кто-то умудряется узнавать, когда и какому учреждению сколько положено получить? У вас лично никто не интересовался ведомостями? Этот интерес мог проявиться в любой форме.

Девушка задумалась. И вдруг разволновалась:

— Вы подозреваете?.. Вы так ошарашили… Надо вспомнить.

— Вспоминайте. А 8-го октября к девяти утра прошу ко мне. — Он записал ее фамилию, имя, отчество и вручил официальную повестку.


20 минут десятого. Девушки-кассира нет. Виктор, капитан Нетребо, отложил ручку и потянулся.

— Так… Так что у тебя новенького, Ваня?

— Ничего отрадного, — с досадой ответил Сайко. — С дивчиной одной славной познакомился, и вот на свидание не явилась.

Но поговорить не удалось. Виктора срочно вызвал к себе начальник, подполковник Седых. Вернулся Нетребо с фотографией.

— У шефа сидит прокурор. Девушка пропала какая-то. Ушла вчера вечером и до сих пор нет. Просит помочь разыскать.

— Что, у нас других дел нет? — вскипел Сайко. — Полсуток только прошло, а они тревогу подымают.

— Смотри, какая красавица.

Иван посмотрел на фотографию и сразу побледнел.

— Так это же… Кассирша из районо!

— Угадал. Наташа Измайлова.

— Выходит, она… Может статься — наводчица?

Нетребо промолчал. Сел за стол, повертел в губах кончик ручки.

— Думаешь, не пропала, а умышленно скрылась?

— Думаю, да. Понимаешь, я очень опрометчиво нею говорил, — самокритично сознался Иван. Он вспомнил пугливые глаза Измайловой. Более уверенно повторил: — Да, наводчица! Придется действительно начать срочный поиск.


Вторые сутки шли поиски Наталии Измайловой, результата не было. Предположив, что Измайлов связана с грабителями, Сайко размножил ее фото, составил описание внешности, указал биографические данные и разослал в ближайшие города, станции и районные центры. Одновременно с сотрудниками ГАИ вел розыск злополучной «Волги» с отметиной от папиросы. Но ответы поступали неутешительные.

Неожиданно хорошую мысль подсказал Виктор Ильич:

— Послушай, Иван! Помнится, цвет первой «Волги» был назван дымчатым. Такси — серым. Цвета, знаешь близкие.

— Ты думаешь, была одна и та же «Волга», а «шашки» липовые?

— Растешь, Иван!

Возникла новая версия — искать не такси, а любую серую «Волгу» с отметиной от папиросы. Цифры «29» во внимание не брались.

…Резко зазвенел телефон. Сайко поднял трубку. Звонил дежурный:

— Срочно на выезд! В двух километрах от нового микрорайона обнаружен труп. Подробности сообщат на опорном пункте № 23.

Милицейский «РАФ» мчал в микрорайон Терново. Недавно здесь вились дикие кусты терна и потрескивал начавший сохнуть лес, а сейчас, как пирамиды, потянулись к небу высотные дома.

Захватив на опорном пункте участкового, пригласили двух понятых и поехали на место происшествия. По дороге узнали следующее…

Сорок минут назад на опорный пункт позвонила некто Викторова. Они с мужем — пенсионеры. Пошли сегодня собирать грибы. Лес от Терново — рядом. Уже собирались домой, как вдруг она увидела головку белого гриба. Разгребла листья и… оцепенела: наткнулась, на растрепанные женские волосы. На крик подбежал муж. Велел ей срочно добраться до города и позвонить в милицию. Сам он засек то место и остался ждать у столбика 347-го километра.

Викторов стоял в условленном месте. По обе стороны дороги теснился лес, поросший кустарником. Аккуратно съехали с обочины на просеку.

«РАФ» подпрыгивал на корневищах и выбоинах. Так проехали метров сто. Викторов велел остановиться.

Полянка перед увалом. Кусты дикого терна, два молодых дубка. Под дубками, словно свежая могила, куча веток и листьев.

— Тут, — тихо сказал Викторов и отступил в сторону.

Следователь прокуратуры Гуров достал фотоаппарат, бланки протоколов осмотра места происшествия. По его команде стали осторожно отбрасывать ветки. Под ними лежала на спине убитая девушка. Сиреневая мохеровая кофточка поверх голубого платья. На груди — бурые пятна крови. Рот и глаза у девушки приоткрыты. Правая рука окостенело скрючена, кисть левой руки отрезана.

Пока Гуров с эксперт-криминалистом и судебно-медицинским экспертом «колдовали» над убитой, Нетребо и Сайко пошли осмотреть местность.

…Уже сделали необходимые описания, уже собирались убитую переложить на носилки, когда на тропке, ведущей к поляне, показался начальник Фрунзенского РОВД подполковник Седых.

— Труп опознали? — спросил Николай Алексеевич у Нетребо.

— Да. Наталья Измайлова. Вечером пригласим для опознания ее мать.

— Понятно. Что удалось обнаружить?

— В двадцати двух метрах от трупа найден окурок от папиросы «Беломор». Окурок свежий. Ему от силы дня два. Рядом с трупом лежала сумочка. В ней кошелек. Три рубля двадцать копеек и прокомпостированный на автобусе или троллейбусе билет.

— А что скажет Леонид Яковлевич? — обратился Седых к эксперту-криминалисту Глинскому.

— Думаю, материалы исследований смогу представить вечером.

— Изнасилование?

— Нет. Остальное — вечером.

— И не позже, — вмешался в разговор Гуров. — Я возбуждаю уголовное дело. А угрозыску, Николай Алексеевич, придется поработать. Кое-что уже удалось обнаружить, — следователь достал с ручкой лупу и подошел к покойнице. — Обратите внимание. Ногти на правой руке надломлены. Под ногтями, похоже, — кровь. А под ногтем среднего пальца — волосинка.

— Выходит, она кого-то поцарапала?

— Пока это только догадки, — вздохнул криминалист.

Убитую девушку накрыли простыней и понесли на носилках к машине. На том месте, где недавно покоилась ее голова, к небу поднималась тронутая осенью пожухлая кашка.

Около шести вечера на стол следователя Гурова легло медицинское заключение о смерти и материалы экспертизы. Вадим Михайлович, ознакомившись с документами, пошел к Седых. Пригласили капитана Нетребо и лейтенанта Сайко. Гуров ознакомил их с заключением судебно-медицинского эксперта. Оно гласило: «Смерть насильственная, наступила скоропостижно от нарушения целости левого желудочка сердца. В области сердца убитой обнаружено две колото-резанные раны, причиненные финским ножом с зазубриной на лезвии у ручки. Жертва находилась под преступником и, судя по положению рук, видимо, оказывала сопротивление. Смерть наступила 39–41 час назад до исследования трупа. Кисть левой руки отрезана тем же ножом, которым нанесены смертельные ранения».

— Все понятно? — спросил Седых. — Какие предложения?

— Удары, как сказано в заключении, наносились лежа, — сказал Сайко. Значит, на одежде убийцы кровь жертвы. Таким он в город не пойдет. Чует сердце, где-то неподалеку закопал тряпки.

— Согласен, Виктор Ильич! Линию розыска надо вести и в этом направлении. Только девушку наверняка привезли в лес на машине. На этой машине и окровавленную одежду могли увезти. И далеко.

— Будь так. А автобусный билет в сумке убитой? — спросил Сайко. — Едет по городу на автобусе, а затем километр к лесу на машине?

— Да, билет тоже загадка. И почему один, если, скажем, в Терново они добирались вместе с преступником? И почему билет — автобусный? Сейчас билеты едины на автобус и троллейбус, — вступил в разговор Гуров. — Мы с Николаем Алексеевичем вас сюда и пригласили, чтобы составить план поиска. Много «но», товарищи!

— И в первую очередь с этим же билетом, — поддержал Нетребо. — В тот район ходит только автобус. Но Измайлова могла использовать билет и месяц назад.

— Вадим Михайлович, вам слово, — обратился к Гурову Седых.

— Начну с сумки. На ней, кроме отпечатков пальцев Измайловой, других следов нет. Однако внутри обнаружены значительные мазки крови той же группы, что и кровь убитой. Видимо, в сумку лазил окровавленной рукой убийца. Теперь, рука… Имеется в виду ее правая рука, — уточнил Гуров. — Эксперт утверждает, что под ее ногтями обнаружена не только кровь, а и остатки поверхности слоя кожи. Кровь под ногтями не соответствует крови убитой как по группе, так и по индивидуальной принадлежности. Ткань кожи — тоже. Видимо, вступив в борьбу с преступником, девушка крепко царапнула ему лицо. Скорее всего височную часть. Под ногтем среднего пальца убитой обнаружена волосинка. Она вырвана с корнем. Видимо, преступник носит баки. Экспертом также обнаружено, что в крови, под ногтями убитой, имеются незначительные частички металлической пыльцы.

Нетребо хотел что-то спросить, но Гуров опередил:

— Твой, Ильич, вопрос знаю. Следы металла не от ножа ли, которым совершено убийство? Нет. Совершенно от другого предмета. Глинский попробует провести исследование по реакции Пэрлса.

— Тем не менее другого предмета на месте преступления не обнаружено, — заметил Седых. — Какие вопросы к Вадиму Михайловичу?

— Автобусный билет исследован?

— Да, товарищ Сайко! На билете и на кошельке, в котором он лежал, отпечатков чужих пальцев и следов от крови нет. Если бы кошелек открывался — они бы были.

— Спасибо, Вадим Михайлович! Какие предложения?

Зазвонил телефон.

— Товарищ подполковник! Дежурный докладывает. Тут женщина кого-нибудь из уголовного розыска спрашивает. Представилась Измайловой.

— Понятно. Сейчас к ней выйдет Сайко.

…В морг вошли медленно, беззвучно, оттягивая секунды рокового мига. Бледная Валентина Васильевна едва передвигала ноги. Иван нерешительно приподнял над головой покойницы простынь, и Валентина Васильевна вскрикнула:

— Ой, что ж ты наделала, доченька? Ой, что же ты меня не слушала?

Белая, как мел, она опустилась на пол и потеряла сознание.


Иван Карпович Сайко не спеша шел домой. Сначала он завез Измайлову, попросил соседей приглядеть за ней, и вот плелся сам. Тяжело было на душе. Надтреснутый голос Валентины Васильевны и сейчас звучал в ушах: «Ой, что ж ты наделала, доченька?» Крик полоснул по сердцу, напомнил и о своем горе. Оно толкнулось в их дом почти десять лет назад…

…В тот ноябрьский вечер его отец, старший лейтенант милиции Карп Сайко, объезжал свой маршрут на патрульном «Москвиче». Внезапно ожил динамик. Дежурный сообщил:

— Внимание! Внимание! Вооруженный преступник похитил ГАЗ-69 и пытается выбраться из города. Всем автопатрулям срочно перекрыть выезды из своих районов и принять меры к задержанию!

Инспектор ГАИ Карп Сайко знал, что самая лучшая возможность выбраться на трассу — махнуть через Пушкинскую в Тупой переулок. На большой скорости помчал на Пушкинскую ГАЗ-69… Его водитель совершал обгон за обгоном. Сайко начал преследование. Расстояние сокращалось. До Тупого переулка было рукой подать.

— Выезд на трассу из Тупого перекрыт! — сообщил ему дежурный.

Сайко обогнал один автомобиль, другой и приблизился к газону. Между ними осталась лишь какая-то спецбудка. Это хорошо. Из-за нее преступник не мог увидеть милицейский автомобиль.

На выезде из Тупого переулка колонна машин остановилась. Газик попытался объехать ее, но резко затормозил. Поперек дороги стояли милицейские машины. Преступник рванул автомобиль назад, и в это время Сайко, выскочив из «Москвича», распахнул дверцу газика. Увидел черный глазок дула, рванулся вперед — и ослеп от вспышки.

Преступника задержали, а Карп Сайко скончался на хирургическом столе…

Нет, не думал Иван идти по стопам отца. Собирался в институт физкультуры. Он легко крутил «солнце» на турнике, отменно работал на брусьях, но в желанный институт не попал. Не повезло. Накануне экзамена вывихнул ногу.

Зато в армии занялся спортом от души. Именно там у него открыли новый талант.

Как-то готовились к полетам. Отказала бомбовая лебедка, и две оставшиеся бомбы пришлось подвесить вручную. Двое пытались это сделать. Никак! А он подошел, поднатужился, поднял с земли «пятидесятку», выжал ее, завел замок в пазы и повел вверх до щелчка. Потом защелкнул вторую.

— Силен! — похвалил штурман. — Штангой не увлекаешься?

— Нет.

— Зря. Приходи завтра в спортзал. Я тебя с Милем познакомлю.

Капитан Миль оказался мастером спорта по тяжелой атлетике. Когда Сайко разделся, он профессионально оглядел его крепко сбитую мускулистую фигуру, бесцеремонно пощупал бицепсы и спросил:

— Штангой хочешь заниматься?

Иван только пожал плечами.

Тренировался Сайко очень упорно. Не думал, что штанга может так увлечь. Получил второй разряд, потом первый, к концу службы выполнил норму мастера спорта. Глядя на него, невысокого и вроде не богатырского парня, даже не подумаешь, что этот круглолицый хлопец может выбросить вверх больше сотни килограммов или согнуть лом в дугу.

Майор из военкомата, к которому Иван пришел после увольнения из армии в запас, долго просматривал его учетно-послужную карточку.

— Сайко, Сайко?.. Знакомая фамилия… — И вдруг вспомнил: — Постойте, улица Карпа Сайко названа не в честь вашего отца?

Иван кивнул.

Еще год назад мать написала ему в часть, что Тупой переулок, поднявшийся ввысь за счет новых построек, переименован в улицу Карпа Сайко.

— Вот так… — майор пытливо заглянул в глаза Ивану. — А я вас в милицию как раз хотел агитировать. Комсомолец, спортсмен…

Где-то под сердцем толкнулась боль. Отца вот так же сосватали…

— Подумаю, — нетвердо ответил Сайко.

Кто знает, сколько бы думал Иван, если бы не тот вечер! Иван случайно встретил одноклассника — Толю Брука. Тот тоже демобилизовался — вернулся из Афганистана. Пошли в ресторан. Яркий свет, музыка гомон.

От столика, где сидели трое развязных парней, донесся гогот. Высокий прыщавый парень, встав из-за стола, перегородил дорогу идущей к выходу паре. Схватив испуганную девушку за руку, он стал тянуть ее к себе. И тут появились дружинники: два парня и девушка.

— А ну-ка, пустите ее! — звонко крикнула глазастая дружинница.

Вся троица, набычившись, поднялась из-за стола. Перепуганные девушка с пареньком быстро прошли к выходу, а парни с повязками смело стояли рядом с глазастой дружинницей, «Кнопкой», как невольно назвал ее про себя Иван.

— Ребята, выпили — хватит! — сказал худощавый дружинник в очках.

— Заткнись, очкарик! — ощерился прыщавый. — А то…

— Саша, живо за милицией! — деловито скомандовала Кнопка.

Саша выбежал, а хулиганы, сообразив, что «пахнет жареным», бросили на стол сторублевку и тоже заспешили к выходу.

— Стоп! — встала поперек дороги Кнопка. Рядом — парень в очках.

— Уйди! — рявкнул прыщавый.

— Теперь уж извините, — ответил за нее паренек и тут же получил такого тумака, что слетели очки.

— Люди, помогите! — отчаянно закричала девушка.

Ивана словно катапультой выбросило со стула.

Прыщавый люто зыркнул и взмахнул кулаком. Иван уклонился от удара, перехватив запястье, одним рывком бросил парня на пол. Но на Сайко уже шел другой — здоровенный детина.

— Берегитесь! — услышал голос девушки.

Беречься? Не успел детина взмахнуть кулаком, как Иван схватил его за грудки, сбил подножкой, подхватил правой… и громадная туша очутилась в воздухе. Он держал его на вытянутых руках над головой, как рекордную штангу.

— Ну что, гад?.. — заскрипел зубами Иван.

Третий бросился наутек, но в дверях уже стоял милиционер и дружинники. Прыщавого жестко держал Толик.

Иван резко опустил детину на пол и вдруг встретился с глазами девушки.

— Вы… Вы… — повторяла Кнопка.

Иван смущенно улыбнулся.

Потом Ивана и Толю попросили пройти на опорный пункт в качестве свидетелей. Он шел рядом с Кнопкой.

Домой возвращались тоже вместе. Гале, так звали Кнопку, оказалось с Иваном по пути.

— Вы не боитесь? Ну… ходить одна?

— Боюсь. Но я ведь с вами… — И она заглянула Ивану в глаза.

Постепенно они разговорились. Время близилось к полуночи, а они все стояли у подъезда ее дома. Неярко горела наружная лампа под матовым грязным плафоном.

Неожиданно для себя Иван вдруг сказал:

— Галя, а мне предлагают в милицию. Что бы вы на это сказали?

— Не знаю, — пожала плечами Кнопка. — Вам виднее.

Утром Иван пошел в военкомат.

…В первую очередь — автобусный парк. Сайко прошел сразу к начальнику отдела эксплуатации. Представился, предъявил документы и коротко изложил просьбу.

— Я вас понял, — участливо ответил седоватый плотный мужчина. — Можно посмотреть ваш билетик?

— Пожалуйста, — Иван протянул ему билет.

Начальник эксплуатации внимательно посмотрел его на свет. Дырочки от компостера располагались буквой «Н».

— Так-с. Скорей всего, билетик наш. На троллейбусах бьют дырки побольше. Придется подождать. Я быстро.

Он вернулся минут через десять.

— Теперь кое-что могу сообщить. Машинка, пропечатавшая билетик, стоит на автобусе 28–40. Компостеры на автобусах мы поменяли первого октября. В сентябре букву «Н» печатал совсем другой автобус. Обладательница этого билета могла ехать либо в сентябре, либо в октябре. Ведь так? Вас, как я понимаю, интересует октябрь.

— Да.

— Вот я и говорю. Дело в том, что автобус 28–40 был в ремонте. Выехал в рейс лишь 7-го октября…

Если билет Измайловой был прокомпостирован в сентябре, все насмарку. Если в октябре, Ивану крупно повезло. Значит, Наташа могла использовать билет лишь 7-го. То есть, в день своей смерти.

— А вы не можете уточнить, на каком маршруте работал 7-го октября ваш 28–40? — спросил он.

Хозяин кабинета связался с диспетчерской. Автобус № 28–40 в тот день работал на линии номер пять: «Октябрьский парк — Терново».

Осталось уточнить фамилию водителя. А если Измайлова ездила на этом автобусе не вечером? Это можно проверить…

— Разрешите позвонить?

— Будьте добры.

К счастью, Валентина Васильевна Измайлова оказалась дома.

— Здравствуйте. Звонит оперуполномоченный Сайко. Неудобно вас беспокоить, но… Попытайтесь вспомнить, 7-го октября ваша дочь отлучалась только вечером или в течение дня?

Трубка долго молчала.

— Нет, нет… Если бы она днем ушла… У меня сердце чувствовало… — Измайлова больше не могла сказать ничего.

Сайко положил трубку.

Диспетчер полистал свой журнал.

— Фамилия водителя Кравец. Сегодня он работает в первую смену на том же маршруте, что 7-го октября.

…Прошло четыре «пятерки», прежде чем Иван дождался заветного «Икаруса» с бортовым номером 28–40. Пассажиров в автобусе было немного. Сайко вошел в салон, закомпостировал билет и уселся. На его билете, как и на том, что остался в сумке убитой, четко отпечаталась буква «Н».

На конечной остановке, когда все пассажиры вышли, Сайко прошел к кабине шофера и показал удостоверение:

— Здравствуйте, товарищ Кравец! Я из уголовного розыска.

— Чем могу служить? — неприветливо буркнул водитель.

— Эти билеты с вашего автобуса?

Кравец взял билеты и скрупулезно осмотрел их.

— Мои.

— А не может ли один из них быть из…

— Не может, — бесцеремонно перебил Кравец. — Компостера на моей машине новенькие. Видите, дырочки какие четкие на билетах?

— Небольшая справка. Вот билет, пробитый в вашем автобусе. Скорее всего, седьмого октября, после десяти часов.

— Может быть! На конечной я по графику в 22.40. Ну и что?

— То, что тем рейсом в вашем автобусе, видимо, ехала эта девушка, — Иван протянул водителю фотографию Наташи Измайловой. — Не заметили ее случайно?

— Извини, друг, но мне не до того, чтоб пассажиров разглядывать.

— Посмотрите внимательно. Она, скорее всего, выходила на конечной остановке.

Кравец взял фотокарточку.

— Что с нею произошло?

— Убили.

— Убили? Жаль. Красивая. Нет, не помню, друг! Извини. Через десять минут мне двигать надо, а я еще не перекусил… Хотя — погоди… Седьмого? В праздник? Вот что. Ее я не видел. Но тем рейсом ехала одна старушенция. Она часто разъезжает. Примелькалась. Где-то здесь на микрорайоне живет. Цветами торгует. Ниловной ее кличут… Точно. Я аккурат последний рейс совершал. А она из гостей двигала. День конституции отмечать к дочке ездила. Перед конечной остановкой к кабине подошла. Справилась, где я пропадал. Я на ремонте несколько дней стоял.

— В каком доме она живет, не знаете?

— Тут уж твоя забота.

Ниловну удалось найти быстро. Старушку в микрорайоне знали. Цветами Ниловна не торговала, а вот дарить — дарила.

Гостя Ниловна встретила дружелюбно. Но когда узнала, что он из милиции, насупилась:

— Опять кто-то донос настрочил?

— А разве писали?

— Есть тут один. Все царапает, будто я цветами спекулирую.

— Нет, мать! Я совсем по другому делу. — Сайко достал из папки фотографию и протянул Ниловне. — Вам не знакома эта девушка?

Старушка надела очки и долго смотрела на фото.

— Вроде где-то видела, но где?

— Не в автобусе ли случайно? В День конституции вечером?

— Точно. Она что-то натворила?

— Убили ее.

— Убили! Ох, ты ж, голубушка моя! Так то, значит, про нее слухи идут? Будто в нашем лесу нашли. Она еще в автобусе была такая невеселенькая, задумчивая… Я недалеко от нее сидела.

— Она была одна?

— Одна, одна. Рядом мужчина тучный сидел. Он сошел раньше, а девушка до конечной прокатила. Незадолго как выходить я еще к ней подсела. Спросила, может, кто обидел ее. Эко, знать бы такое дело…

— На конечной ее случайно никто не встречал?

— Точно. Как же я, глупая, тебе сразу не доложились? Встречал. Только не у самого автобуса. Он под навесом остановки стоял.

— В лицо его не заметили?

— Как тут заметишь, ежели со света в темень? Да кабы бы знать…

— Но хоть рост его помните? Или как был одет?

— Повыше ее. Так… на голову… А на одежду, ей-богу, не заглядывалась. В тени он стоял. Ворот, кажется, приподнятый был.

— Да, не густо, — с досадой заметил Сайко.

— Постой, постой, сынок! — приободрилась Ниловна. — Когда она к нему направилась, он что-то сказал. Чудно как-то. Ага, вспомнила: «Вот видишь, Палочка, я — пунктуальный».

— «Палочка»?..

— Да, Палочка. Вроде так. А больше ничего не знаю…

— А она ему в ответ что? По имени не называла?

Ниловна пожала плечами.

Сайко вышел на улицу. «Палочка… Кличка, что ли?»

…Нетребо прочесал добрый гектар леса у места преступления, но тайника не нашел.

В уголовном розыске Нетребо работал почти десять лет. Виктор Ильич был уверен, что окровавленная одежда убийцы, нож с зазубриной, может быть, и кисть руки убитой захоронены где-то недалеко. Даже если у преступников автомашина, от подобной ноши стираются избавиться как можно быстрее.

Нетребо походил бы еще по лесу, но на одиннадцать пригласил к себе подругу Наташи — Людмилу Скуратову…

— Ну, что ж, Людочка, — по-домашнему начал Нетребо. — Помогите разобраться в смерти вашей подруги. Расскажите о вашей последней встрече.

Девушка волновалась. Вытерла платочком вспотевший лоб.

— Я… Я, значит… Седьмого я позвонила Наталке. Пригласила в «Победу». Там шел фильм «Сошедшие с небес». На 19 часов. Около шести я за ней заехала. Наталка была не собрана. А у нас еще билетов не было. Она сказала, что это не моя забота, что билеты будут. У кинотеатра нас поджидал Женя Виленский. Сын прокурора. Вы Виленских, наверное, знаете? Я, может быть, что-нибудь не так говорю?

— Нет, нет. Все так. Продолжайте, пожалуйста.

— Вот, кажется, и все. Да, еще… Из кино мы вышли втроем. Они хотели меня проводить, но я решила, что третий лишний, и откланялась.

— Еще вопрос, Люда! Наташа с Женей давно встречаются?

— Можно сказать, со школьной скамьи.

— Любовь?

— Их разве поймешь?.. Оба какие-то ершистые. То поругаются, то водой не разольешь.

— Так, Люда… — покрутил ручку Нетребо. — Вы сказали, что появление Жени у кинотеатра для вас было сюрпризом?

— Ну, не сюрпризом… Видимо, после моего звонка Наталка позвонила ему и тоже сагитировала идти в кино. Может быть, раньше договорились, а тут я… Вот он и взял на меня билет. Словом, я об этом у них не спрашивала. Вы Женьку подозреваете?

— Нет, зачем? Важно знать все. Скажите, Люда, вы не обратили внимания на настроение Наташи?

Люда немного подумала.

— Настроение? Пожалуй, как всегда. Правда, собиралась как-то вяло, словно нехотя.

— Ну, а там, в кино? — погасил папиросу Нетребо.

— А в кино была, как всегда.

— Скажите, кроме вас и Жени, у Наташи были еще подруги, друзья?

— Были ли друзья?.. — Люда на мгновение задумалась. — Конечно, были. Наталка вообще могла быстро знакомиться. Вспомнила! Ее постоянно преследовал один жуликоватый парень.

— Жуликоватый?

— Ну… Он сидел раньше. Вроде за воровство.

— Вы не могли бы назвать его фамилию, имя?

— Зовут Борисом. А фамилия… Кажется, Цапун. Ходил за ней по пятам. Кажется, даже угрожал. Он в Наталку был влюблен по уши.

— А она?

— Смеялась. «Воспитывать, — говорила, — буду».

— И часто они встречались?

Люда пожала плечами.

— А Женя как же? — снова спросил Виктор Ильич.

— Они однажды с этим, кажется, подрались.

Цапун. Это кличка. Фамилия — Рядно. Отсидел два года за кражу. Освобожден досрочно. Работал водителем в таксомоторном парке. Теперь там же, слесарем. Права забрали — за вождение машины в нетрезвом виде. «А не его ли работа — те ограбления? Наташа, скажем, действительно наводчица. В его распоряжении такси. Номер заменил…» Но тут вмешивается в спор другой голос, более рассудительный: «Не спеши. В той „Волге“ — отметочка. Да и не пойдет Рядно на мокрое дело».

— Еще вопросы будут? — несмело спросила Люда.

— Да, да, Людочка, — спохватился Нетребо. — Скажите, в тот вечер вам Цапун не попадался?

— Вроде нет.

— Ладно. Прочитайте свои показания и распишитесь. — Он протянул Люде листки.

На два часа дня к капитану Нетребо был приглашен второй свидетель по делу Измайловой, Евгений Виленский. До его прихода времени еще было достаточно, и Виктор Ильич наскоро перекусил в столовой. Едва вернулся, как в кабинет понуро вошел Сайко.

— Что, Ванюша, ты невесел? Что, голубчик, нос повесил?

— Повесишь тут… — хмуро ответил Иван, снял плащ и прошел к своему столу, пошмыгивая носом. Это был верный признак, что дело у него табак.

— И все же как дела, Ваня?

— Хреново, — отрубил Сайко и подробно рассказал о своих утренних хождениях.

— Палочка-выручалочка, говоришь? Интересно! — глубоко затянулся дымком Нетребо. — Палочка… палочка… Да, если это кличка, то действительно — странная. А не напутала что-нибудь старуха?

— Кто ее знает? А как твои дела, Ильич?

— Всплыла еще одна фигура.

— Кто? — насторожился Сайко.

Нетребо потушил в пепельнице папиросу, прошелся по кабинету.

— Рядно! Слышал такую фамилию? Кличка — Цапун.

— Рядно… Рядно… — наморщил лоб Иван.

— На-ка, взгляни на этого красавца, — Нетребо извлек из ящика стола фотографию и протянул Сайко.

— Постой, постой… Он же в таксомоторном парке работает.

— Молодец. Наблюдательный ты, Ваня!

— Будешь наблюдательным. Мы с ним по «Волгам» лазили. Отметину от папиросы искали. И с какой же он стороны всплыл?

— Знакомый убитой.

— Может, не только знакомый?

— Может. Это и надо установить.

— А что он из себя представляет, этот Рядно? — с интересом спросил Иван.

— Бывший вор. Отсидел. Вроде завязал.

В дверь постучали, вошел рослый юноша с пышными рыжеватыми волосами.

— Я — Евгений Виленский, — назвал себя юноша. — Вызывали?

— Да. Присядьте, Женя! — просто сказал Нетребо, указывая на стул. — Надеюсь, вы знаете причину нашего свидания?

— Догадываюсь, — тихо ответил Виленский и вдруг громко, навзрыд заплакал.

Нетребо налил воды и заставил юношу выпить.

— Успокойтесь, Виленский! Горе большое, но слезы делу не помогут.

— Да, да, извините, — вытер слезы Женя. — Я слушаю вас.

— Женя, — мягко начал Виктор Ильич. — По нашим данным вы — последний человек, который видел в тот злополучный день Наташу живой. Расскажите подробно.

— Мы накануне договорились с Наташей куда-нибудь пойти на праздник. В кино или просто погулять. Седьмого, где-то около четырех, она позвонила и попросила взять три билета в «Победу». Третьей была Люда. Но сразу после окончания сеанса Люда ушла. Мы с Наташей посидели в парке, поговорили…

— О чем?

— Да так, как обычно. А когда я вспомнил, что на завтра надо подготовить реферат, она меня прогнала домой и поспешила уйти сама, даже не разрешила себя проводить.

— И вы не смогли настоять? — спросил Нетребо.

— Вы ее не знали. Сказала — как отрезала.

— Вы не поругались случайно?

— Что вы?.. Она просто всю жизнь была раба учебы.

— Кто вам поручил подготовить реферат? — внезапно спросил Сайко.

— Вы что, подозреваете, что я вру?! — не то с испугом, не то с обидой вскрикнул Женя. — Пожалуйста, проверяйте! Профессор Лев Леонидович Бахман.

— В котором часу вы с ней расстались? — спросил Нетребо.

— Пожалуй, около десяти. Да, в одиннадцатом часу я уже был дома.

Наступила пауза. Нетребо оторвался от протоколирования показаний, закурил. Сайко насупленно вглядывался в порозовевшее лицо сына прокурора. Не удержался и задал мучивший его вопрос:

— Виленский, не кажется ли вам, что ее поспешный уход и то, что не позволила себя проводить, связано с чем-то другим?

Женька пожал плечами:

— Не думаю.

Но Ивану не давал покоя автобусный билет. Точнее — внезапная поездка Измайловой на окраину города.

— И все же припомните. Может, она торопилась куда-нибудь? Может, ненароком вам кто-то встретился и дал ей тайный знак, что будет ее ждать? Не случайно же она оказалась за городом, а не дома.

— Да, безусловно, — как-то раздумчиво ответил Женька. — Но она и словом не обмолвилась, что куда-то спешит. Все было так естественно… Я лично был уверен, что она идет домой.

— Будь так, — согласился Сайко. Взял со стола фотографию и протянул Виленскому. — Этого хлопца вы случайно не знаете?

Женя посмотрел на фотографию и с неприязнью бросил ее на стол.

— Знаю. Борька! Фамилию забыл.

— Рядно, — подсказал Нетребо.

— Да. Точно. Слышал. Ну и что?

— Он случайно…

— Нет! Нет! — недослушав, перебил Женька. — Наталочка с ним просто так. Она шутила, а он… Она только меня любила.

— Я не об этом, — сказал Нетребо. — У нас есть сведения, что у вас с Рядно были нелады.

— Ну и что? — запальчиво ответил Женька. — Он пытался ухаживать за Наталочкой. Я эту пьяную рожу… Да и какое отношение это имеет к делу?

— Кто-то убил девушку. За что? Кому она мешала? Помогите нам разобраться. Подумайте. Вспомните. Может быть, действительно она с кем-то встречалась, кроме вас?

— Она очень скрытная. Она даже ни разу… Но это интимное. Это уже не то. Вы извините меня. Я…

— Понимаем вас, Виленский! Тогда прямой вопрос, — остановил Женьку Сайко. — На работу к Наташе вы приходили?

— Я?.. — как-то растерянно переспросил Женька. — Ну, а как же?.. Забегал, чтоб проводить.

— А Рядно?

— Да что вы пристали с этим Рядно? Он у меня вот здесь сидит. — Женька выразительно постучал себя кулаком по груди. — Может быть, и заходил. Он преследовал Наталочку на каждом шагу!

…Наташу Измайлову хоронили 11 октября. Была суббота, и народу на кладбище собралось много. Слух о зверски убитой девушке облетел город.

Наташа лежала в гробу, как невеста, в белом платье. Над нею склонилась мать, рядом — отец и сын Виленские, родственники, сотрудники районо. Ударил оркестр, Женя горько заплакал.

Гроб накрыли крышкой — и сразу, как тогда в морге, вскрикнула осиротевшая Измайлова:

— Ой, куда ж ты уходишь от меня, доченька?! Ой, чего же ты была такой непослушной?

Иван с Галкой покинули Наташину могилу в числе последних. Шли молча. Каждый думал о своем.

«Непослушной… — как эхо, зазвенело в ушах Сайко. — Измайлова снова, как и тогда в морге, повторила это слово. Что это может значить?»

…Вчера, как только ушел Женя, Иван помчал к районо, в котором работала кассиром Наташа Измайлова. Рабочий день закончился, но все сотрудники были на месте. Распределяли, кому что надлежит сделать по подготовке к похоронам.

Когда узнали, что Сайко из уголовного розыска, зашумели все разом: «Нашли убийцу?»

— За этим я к вам и пришел, — хмуро ответил Иван. И начал расспросы. Прежде всего о самой Наташе.

Женщины отвечали вдумчиво. По их словам, Измайлова была неплохой девчонкой. Могла пошутить, иногда ужалить острым словом, но, в общем-то, вроде была честной и аккуратной работницей. К ней часто забегала ее подружка. Сайко понял, что речь шла о Людмиле Скуратовой. Ребята тоже приходили, одного из них знали — сын прокурора Виленского. А вот второго?.. Приходили они порозньи не часто. Если Виленский смело входил к ним в помещение, то второй, носатый, топтался у подъезда, ожидая, пока Наташа выйдет. Его имени и фамилии никто не знал. Носатый женщинам не нравился. Сутулый, длинные, как у обезьяны руки. Сайко достал фотографию Рядно:

— Случайно, не этот парень?

— Он! Он! — загалдели наперебой.

…— Вань, а, Вань! — услышал он Галкин голос. — Посмотри… — Взгляд девушки был устремлен в сторону Наташиной могилы. Сайко обернулся. У возвышающихся над могилой венков стоял человек. Это был Борис Рядно.

— Галочка, мне нельзя туда идти. Подойди к тому человеку, запомни его и, если сможешь, завяжи разговор. Встретимся здесь же.

Иван скрылся за ближними памятниками, а Кнопка, делая вид, что рассматривает могилы, не спеша повернула обратно.

Встретились они с Иваном примерно через полчаса. Галка, как могла, описала парня. Он был изрядно выпивши. В разговор вступил неохотно. Говорил развязно, грубоватым баском. У него, например, вырвалось: «Это ей за непослушание». На его скулах ходили желваки.

Иван достал фотографию Рядно и протянул Кнопке.

— Он?

— Точно. Только эта фотография, наверное, старая. У парня прическа… Виски длинные, а правая щека поцарапана. На ней марлевая наклейка.

— Поцарапана?.. — едва не выкрикнул Сайко.

— Да. Из-под наклейки видно несколько заживающих стежек. Будто кошка когтями по коже прошлась. Это что-то дает?

— Да так… Ничего, — постарался замять разговор Сайко.

Он проводил Галю и поехал к Нетребо домой.

— Чем порадуешь, Ваня?

— Думаешь, буду радовать?

— Весь светишься.

Они прошли в комнату и уселись у стола. Иван коротко рассказал.

— …Итак, — сделал вывод Нетребо, — убийца — Рядно?

— Не убежден, но оснований для такого предположения много.

— Какие?

— Встречи с Измайловой у районо — раз. Царапина — два. Надо что-то придумать, чтоб его наклейку взять на экспертизу. А царапина у Рядно появилась после седьмого октября. То есть, после смерти Измайловой.

— Откуда такое открытие? — перебил Нетребо.

— Шестого октября я с этим типом лазил по «Волгам» таксопарка. Искали отметину от папиросы. Его личико было чистым, как яичко, если не считать угрей, — выложил Иван.

— Что дальше? — улыбнулся Виктор Ильич.

— Настораживают его слова, брошенные на кладбище. За какое непослушание он мог упрекать покойницу? Возможно, она напугалась моего визита и раскрылась перед ним? Вот и расплата.

Нетребо промолчал. Прошел к двери спальни, заглянул туда, прикрыл поплотнее двери и вернулся к столу. Помолчал. Иван терпеливо ждал.

— Понимаешь, Ваня, я этого Рядно хорошо знаю, — задумчиво произнес Нетребо. — Ограбление — допускаю. Но на убийство он не пойдет.

— А если не было выбора? Если он сам кем-то связан по рукам и ногам?

— Возможно, — после короткого раздумья согласился Нетребо.

…Иван прошел до конца дома и повернул на малолюдную тихую улицу Садовую. Метрах в пятидесяти от него остановились бежевого цвета «Жигули». Сайко, может быть, и не обратил бы на машину внимания, но из «Жигулей» вылезла Лидия Ефимовна Нетребо. Иван остановился. Раскрылась вторая дверка. Обойдя машину, хозяин «Жигулей» подошел к жене Нетребо. Он был в темно-серых брюках, расстегнутой кожаной курточке. Франтовый тип. Он что-то сказал Лидии Ефимовне и поцеловал ее. Несколько секунд — и женщина исчезла в арке ворот.

Ничего не подозревая, хозяин «Жигулей» стоял на тротуаре и смотрел вслед удаляющейся Нетребе. Вдруг перед ним вырос Сайко.

— Кто вам эта женщина? — зло спросил Иван.

Франт смерил Сайко с головы до ног пренебрежительным взглядом.

— А вам что?

— Кто вам эта женщина?

— Извините, это не ваше дело.

— Не мое дело?.. — Иван почувствовал, как от злобы его начинает бить дрожь. А франт, как ни в чем не бывало, перешел на другую сторону машины и открыл дверцу.

— Не мое дело?!

Иван пригнулся и, ухватив машину за что-то снизу, приподнял ее передок на добрых полметра. Опомнился… и резко бросил.

— Что вы д-делаете? Ч-что вы д-делаете? — полезли на лоб глаза хозяина «Жигулей».

— Не мое дело? — все еще чужим голосом процедил сквозь зубы Иван. — Если ты еще раз… Если еще хоть раз встретишься с этой женщиной… — Он не договорил, схватил «франта» за локоть и тут почувствовал запах спиртного.

— А-а?.. Так ты еще и пьешь за рулем?

— Я… Я чуть-чуть… Только пива. А с Лидой…

— Пива?! Ваши права! Я из милиции, — успокаиваясь, эффектно сказал Сайко и достал свое удостоверение.

Незнакомец затараторил:

— Извините… Извините… Это в первый и в последний раз. Такое пятно…

— Да вы еще и трус, оказывается, — с откровенной неприязнью сказал Иван. — Чужих жен завлекать — храбрец, а как отвечать… Садитесь! — и указал хозяину «Жигулей» на сиденье. Сам сел за руль.

— Что вы делаете? Меня снимут с работы. У нас с Лидой ничего не было. Мы… Между нами все…

— Кончено! — прервал Иван. — И навсегда.

Домой Сайко вернулся расстроенный. После инцидента на Садовой мысли о Борисе Рядно ушли на второй план. Все получилось как-то грубо, некстати… Черт знает что. Может, и Кнопка окажется такой? Ведь он, как и Виктор Ильич, не может по звоночку являться домой.

Сайко быстро прошел к телефону и набрал номер.

— Алло! — послышался на другом конце провода Галкин голос.

Иван промолчал.

— Алло! Я вас слушаю, — озабоченно повторила Галка. — Это ты, Топтыжка? Я слышу, как ты сопишь.

Иван положил трубку.

Проснулся Иван чуть свет. На улице моросил дождь. Он сел в майке за стол и стал сочинять протокол осмотра такси.

С одной стороны, лучше бы встретиться у Рядно дома. Посмотреть, как он живет, может, заметит что в квартире. С другой — неплохо бы вызвать его к себе. Официальная обстановка. Но в любом случае надо было как-то изъять наклейку.

Наконец с протоколом было покончено. После обычной разминки с гирями Сайко позавтракал, надел форму и поехал в районную поликлинику. Представился дежурному хирургу и договорился, что если он пришлет человека с наклейкой у виска, хирург должен будет ту наклейку заменить на новую, а старую сохранить для экспертизы. Сделать это так, чтоб не заподозрил пострадавший. При обработке царапины «добыть» с виска пациента пару волосинок. Назвал врачу фамилию Бориса.

Борис Рядно жил в старом одноэтажном домике. Во дворе — сарай, несколько запущенных низкорослых яблонь, а перед входной дверью дома — две кривые разлапистые акации.

Сайко постучал. Молчание. Постучал посильнее. Дверь открылась. Лицо у Бориса грязное, помятое, глаза посоловелые. Отчетливо несло перегаром.

— Что надо? — бесцеремонно спросил Борис.

— Вы пригласили бы в дом. Не узнаете, что ли? — улыбнулся Сайко.

— Нет, не узнаю. Новый участковый?.. Ну, заходи, раз притопал.

Сайко прошел в комнату. Измятая постель. На столе — пустые бутылки, квашеная капуста в миске, кусок «ржавого» сала. Крутой самогонный дух. Единственное украшение комнаты — полированный сервант.

— Значит, попиваем? — все так же мягко сказал Сайко. Освободил от огрызков хлеба кусок стола, положил на него папку.

— Ты не темни. Зачем пожаловал?

— Дело, Рядно, к вам есть. Вы в самом деле не узнали меня? — очень спокойно продолжал играть Сайко.

Борис уставился на Ивана помутнелыми глазами, но взгляд у него вроде прояснился. Он смотрел более доверительно, пытался припомнить.

— Я по делу к вам, Рядно! Помните, мы по «Волгам» с вами лазили? Протокол надо бы подписать.

— Так ты ж тогда был не в форме, — сразу вспомнил Борис и насупился. — Ты что, кроме воскресенья, дня не нашел?

— Уж извините. Заработался малость. — Сайко раскрыл папку и стал в ней рыться. — Я, пожалуй, и не побеспокоил бы вас в воскресенье, но, понимаете, все насчет той же «Волги»… — Он нашел протокол, протянул его Борису. — Прочитайте и подпишите. — И вдруг спросил, словно только что заметил. — А это кто вас так разукрасил?

— Кто разукрасил, того уже нет, — зло буркнул Рядно. — Так что там твоя «Волга»?

«Кто разукрасил, того уже нет». Откровенно. Слишком откровенно.

Иван продолжил:

— Так вот, в той «Волге», на которой сработал грабитель, пострадавшая слышала характерный скрежет с писком при переключении скоростей. Надо бы нам в одном учреждении машинку проверить. Поможете?

«Волга» серого цвета с скрежетом в коробке скоростей принадлежала тресту столовых. Иван рассказал Борису «легенду»: дескать, его, Рядно, пригласили в гараж как автомобильного специалиста, он посмотрит «Волгу» и, если захочет, поможет устранить неисправность. Насчет писка и скрежета потом доложит Ивану. Сайко врал так убедительно, что Борис даже пошутил:

— Может, и на коньячок сработаем, а?

— Может, и сработаешь, завгар вроде не скупой. Одевайся, Борис! У тебя есть приличный костюм? — перешел на «ты» Иван.

— А на хрена?.. Вымазать?

— Он тебе там комбинезон найдет. Не поедем же мы с тобой по городу в таком виде? И умойся, пожалуйста. И наклейку твою надо сменить.

Борис хотел возразить, но Сайко заторопил его:

— Давай, давай живее!

Такси Иван «поймал» быстро. Вначале махнул в поликлинику.

— Иди, Боря, один наклейку менять. А то подумают — милиция ведет.


Следующий визит он нанес матери Наташи.

— Я из уголовного розыска, — робко напомнил Иван.

— А-а?.. Да, да… — равнодушно ответила женщина. — Проходите.

Они зашли в коридор, и вдруг она зарыдала: — Найдите их, найдите, мой миленький! Найдите!.. Извините…

Она убежала на кухню. Там звякнуло стекло. Вернулась. Вместе с нею в комнату влетел запах валерьянки.

— Присядьте, — предложила хозяйка уже более спокойным голосом и сама села на диван.

Сайко сел.

— Валентина Васильевна, мне бы очень хотелось выслушать ваш рассказ о дочери. Расскажите все, что знали о ней.

— Разве все расскажешь? — всхлипнула женщина. — Лучше задавайте вопросы.

— Будь так. Припомните, пожалуйста, с кем встречалась ваша дочь в последние, ну, хотя бы два-три месяца?

Припоминая, Валентина Васильевна потерла пальцами виски, назвала нескольких юношей и девушек. В числе их Люду Скуратову, Женю Виленского, Бориса Рядно. При упоминании имени Рядно она болезненно поморщилась.

— И как часто они встречались с Рядно? — не удержался Сайко.

— Я не знаю. Я не одобряла эти встречи.

— Чем же вам он не нравился?

— Грубый парень. И бывший арестант. Наташа была доброй, отзывчивой. Говорила: «Он хороший. Воспитывать буду». И смеялась. Ох, этот смех… — Измайлова снова заплакала.

Сайко помолчал. Пусть выплачется. Сам думал: «Воспитывать буду… Так ли? Не денежки ли их свели?» Сказал:

— Валентина Васильевна, скажите, вы не замечали, чтобы ваша дочь приносила домой лишние деньги? Ну… кроме зарплаты. Или, может быть, вещи? Украшения?

— Что вы? — с испугом вскрикнула Измайлова. — Наташа не могла…

«Материнская вера»? — мелькнуло у Ивана, а вслух сказал:

— А в каких отношениях была дочь с Женей Виленским?

— В самых хороших. — Ее голос потеплел. — Думаю, они друг друга любили.

— Тогда еще вопрос. Там, в морге, да и на кладбище у вас вырвалось, что дочь вас в чем-то не слушалась. Что вы имели в виду?

— Все… Все! Встречи хотя бы с этим Рядно. Как я просила… Я знала, что они к добру не приведут. Дружит с Женей и крутит голову тому хулигану. Вот, может быть, он и отомстил.

— Но ведь Наташу нашли в лесу. Как он мог затащить ее туда?

— Она куда угодно пойдет. Она была такая глупенькая. Точнее — бесстрашная. Помню, когда училась в школе, она поспорила из-за чего-то с мальчишками, что переночует на кладбище. И переночевала. Всю ночь между могилами ходила. Представьте, каково в ту ночь было мне…

— Скажите, Валентина Васильевна, в день смерти или накануне того дня к Наташе никто не приходил? Может, звонил по телефону? Я исключаю Люду Скуратову и Женю Виленского. О них мы знаем.

Измайлова задумалась. И вдруг вспомнила:

— Конечно… Ей действительно звонили. Это было где-то около пяти вечера. Я как раз вернулась из магазина. Звонил мужчина. Наташа показалась мне расстроенной. Говорила дерзко. Он, видимо, просил ее встретиться, но она не соглашалась. Сказала, что идет в кино.

— Это вы точно слышали?

— Да, конечно. Я еще спросила, с кем это она так грубо?

— Как же вы определили, что Наташа разговаривала с мужчиной?

— По голосу, молодой человек! Наш телефон громкий.

— Голос не узнали?

Валентина Васильевна виновато пожала плечами.

— А не кажется вам, что смерть Наташи связана с ограблением?

— Что вы имеете в виду? — не поняла Измайлова.

— Ни в сумочке, ни на руках вашей дочери не было никаких ценностей. Наташа носила кольца, кулоны, серьги?..

— Да, конечно. У нее были позолоченные часики, сердцевидный золотой кулончик на цепочке, кольцо, перстень, серьги. Но серьги она не любила. А вот часики, кольцо и перстень с сапфиром, что подарила ей бабушка, всегда носила на левой руке.

— Дорогие? Я имею в виду кольцо и перстень? — уточнил Иван.

— Рублей восемьсот.

— В тот вечер все драгоценности были с Наташей?

— Сейчас посмотрю. Кольцо и перстень она никогда не снимала.

Валентина Васильевна поднялась с дивана и прошла к секретеру. Открыла крышку, выдвинула ящичек и извлекла из него металлическую коробочку из-под чая.

— Да, кулончик и серьги на месте, а часиков, кольца и перстня нет.

«Значит, — решил Сайко, — кисть отрезана с целью ограбления. Но за что убили?»

— Спасибо, Валентина Васильевна! Извините, что вас побеспокоил…

В это время в прихожей зазвенел звонок, Валентина Васильевна вскочила с дивана, но Сайко опередил ее. За дверью стоял Женя Виленский. Увидев Сайко, он стушевался:

— Это вы? Я к хозяйке…

— Входи, входи, Женя! — послышался голос из комнаты.

Сайко попрощался и вышел.


Утром, едва Нетребо и Сайко прибыли на службу, зазвенел телефон. Дежурный сообщил, что какой-то мужчина просит встречи. Через несколько минут в кабинет вошел лысоватый человек лет сорока.

— Присядьте, — предложил Виктор Ильич.

Тот сел и рассказал:

— Моя фамилия Артеменко. Работаю шофером. Я не здешний. К вам на базу за всякой всячиной катаюсь. Вот и вчера вечером приехал. Ночевал в гостинице. Там услышал, будто у 347-го километра девушку убили. Вроде ночью с седьмого на восьмое. В ту ночь я там проезжал. Выехал в ночь, чтобы первым 8-го утром загрузиться. Неподалеку от 347-го километра «Волгу» видел. У вас тут дождь прошел, и она на обочине буксовала…

Нетребо и Сайко переглянулись.

— В каком часу это было? — спросил Нетребо.

— Точно не скажу, но где-то между двумя и тремя часами ночи.

Виктор Ильич остался спокойным, а лицо Ивана отразило разочарование: «Поздновато. Убийство произошло между одиннадцатью и часом».

— Водитель водителя в беде не оставит, — продолжал Артеменко. — Я остановился, но они уже поехали.

— Они?

— Один сидел за рулем, а второй толкал. Двое их было.

— Откуда такая точность? Может, их была полная машина?

— Извините, но двое. Коль машина буксовала — все бы вылезли.

— Номер «Волги» заметили? В какую сторону она поехала? — спросил Нетребо.

— По трассе от города. А номер не помню.

— Как думаете, они долго буксовали? — с надеждой спросил Сайко.

— Кто ж их знает? Во всяком случае, следок оставили, что надо.

— Спасибо, товарищ Артеменко! — поблагодарил Нетребо. — Сейчас попрошу машину, и съездим туда. Не возражаете?

Артеменко очень точно показал то место, где буксовала неизвестная «Волга». Оно находилось метрах в 150 от столбика 347-го километра. После ЧП шли пятые сутки, но при выезде из леса на обочину трассы была хорошо видна глубокая просохшая колея от буксовавших колес. Эту колею Нетребо видел и тогда, но не придал ей значения. Во-первых, труп был по одну сторону от километрового столба, колея — по другую. Во-вторых, попробуй определи, когда колея появилась: в день убийства, раньше или позже? Ведь труп нашли почти через двое суток после преступления. И вот теперь все прояснилось: колея «родилась» через несколько часов после смерти Наташи. Допустим, на «Волге» были преступники. Зачем они выезжали на дорогу так далеко от трупа, когда выезд на трассу, где шел милицейский «РАФ», был ближе и удобней? Судя по колее, машина буксовала минут десять-пятнадцать. Что делали убийцы почти два часа на месте преступления? Ведь убийство произошло между одиннадцатью и часом, а Артеменко видел «Волгу» после двух. Заметали следы? И опять — «Волга». Это тоже странно. Измайлова едет на конечную остановку автобусом, а потом вдруг — «Волга».

Нетребо взял на анализ грунт с того места, где буксовала машина, и поехали обратно. Мысли Виктора Ильича перекинулись на Рядно.

Нетребо побывал в таксомоторном парке. Шестого Борис был в гараже «целенький», а восьмого вышел на работу только после обеда, уже «расписным красавцем», и от него несло «хоть закусывай».

— Кто же это его так? — спросил Нетребо.

— Сказал, что кошка поцарапала, — ответил механик.

— А почему он поздно явился на работу?

— Голова, говорит, болела. В праздник перебрал. А вообще Борис к работе охоч и специалист хороший. Водители норовят сдать свою машину ему на ремонт. На этом Рядно подрабатывает. А чтоб стащить, — вроде не было. Груб и к дисциплине не больно приучен. Не прогуливает, а опоздания имеются. И все — после запоев…

Газик так резко тормознул, что Нетребо чуть не стукнулся лбом о стекло. Это Артеменко попросил остановить автомобиль.

— Я, надеюсь, вам больше не нужен?

— Да, конечно. До свидания, товарищ Артеменко! Спасибо.

Едва Виктор Ильич запрятал в сейф пробы грунта, чтобы позже сдать их на анализ, как вошел Сайко. По его хмурому лицу Нетребо понял, что особых открытий после встречи с Измайловой тот не сделал.

Вскоре зазвенел телефон. Их вызывал подполковник Седых.

— Что нового по делу Измайловой?

Виктор Ильич доложил.

— Значит, подозреваете Рядно? С ним беседовали?

— Нет. Требуется либо его арестовать и сделать обыск, либо…

— Понятно. Если виновен он, боитесь вспугнуть сообщника. Опасения законные, — согласился Седых. — С ним кто-то был.

— Тот, кто «Волгу» помогал из грязи тащить, — вставил Сайко.

— Возможно, — перевел глаза на Ивана Седых. — Но прежде надо доказать, что в той «Волге» были преступники.

— И что сам Рядно преступник, — заметил Нетребо.

Наступило короткое тягостное молчание. Сайко сидел, сложив на коленях большие руки, Нетребо крутил в губах кончик ручки. Седых медленно поднялся с кресла и прошелся.

— Ну, что ж, следопыты! Прежде чем составить план дальнейших действий, хочу выслушать ваши версии. Начнем с Сайко. Готовы?

— Так точно! — Иван резко встал. — Версия такова. Из показаний Измайловой следует, что седьмого вечером Наташе звонил какой-то мужчина. Думаю — сообщник. Возможно, Рядно. Видимо, тогда и договорились, что встретятся на конечной остановке после кино. Ведь не случайно она так спешила уйти от Виленского. Теперь: как добирались в лес?.. Тут два варианта. Могла Наташа пойти пешком, так как до 347-го километра не так далеко, но скорее всего тот тип, что ждал Измайлову на конечной остановке, приехал туда на «Волге». За рулем их, видимо, ждал Рядно. Может, сам встречал.

— Стоп, — прервал Седых. — Но как Измайлова не побоялась с ними ехать в лес? И зачем ей туда ехать?

— Измайлова — девушка смелая. Она даже на кладбище одна ночевала. Преступник, скажем, тот же Рядно, поняв, что их судьба зависит от нее — «выдаст их или не выдаст», — решил убрать Измайлову. Придумали что-то и заманили в лес.

— Что?.. Каким путем вы бы заманили?

— Я?.. — немного растерялся Иван. Но — нашелся, думал об этом не раз: — Ну, скажем, соврал бы, что деньги, которые достались от садика и школы, спрятаны в лесу. Пригласил бы ее в лес вырыть клад. Да, преступники либо могли обмануть наводчицу, что заберут деньги и вместе с ней скроются из города, либо могли уговорить, что отдадут эти деньги ей, она вернет их милиции, но за это она выдавать никого не будет. Дескать, подбросили. Получит условно пару лет.

— Допустим… Тогда еще вопрос. Раз была «Волга», почему бы не посадить в нее Наташу еще в городе? И почему так напираете на Рядно?

Сайко с ответом не торопился. Подождал, пока Седых зажег сигарету и сел в кресло. Взглянул на Нетребо. Лицо Виктора Ильича не выражало никакого участия. Оно было удивительно спокойным.

— Вопрос понял, товарищ подполковник! По «Волге» тоже два соображения. Первое. В городе много глаз. А ведь Измайлову сажали в машину, чтобы больше не вернулась. Второе, «Волгу» могли «одолжить» чужую. Когда Измайлова ехала в автобусе, машины либо еще не было, либо где-то прятали у конечной остановки.

— Сомневаюсь насчет чужой, — вмешался Нетребо. — Зачем преступникам именно «Волга»? Тут, видимо, та же автомашина, что участвовала в ограблениях. Если, конечно, увезли Измайлову в лес на машине.

— 7-го октября угона какой-либо «Волги» не зафиксировано?

— Нет, — ответил Нетребо.

— Понятно. Так какие улики против Рядно? — теперь уже вопрос был адресован снова к Сайко.

— Главная — то, что у него поцарапаны щека и висок. Удалось установить, что поцарапаны с седьмого на восьмое октября. Механику сказал, что поцарапала кошка, а мне: «Кто поцарапал, того уж нет». Дальше — кисть убитой… Думаю, она отрезана целью ограбления. Наташа носила на той руке золотое кольцо и дорогой перстень с сапфиром. Никогда их не снимала. На той руке были еще позолоченные часики. Все драгоценности покойной дома, а кольца, перстня и часиков нет. Видно, соблазнился убийца, а снять не смог. Вот и…

— Понятно. Но зачем вся кисть? Отрубил два пальца — и все.

— Эта загадка и меня мучает, — согласился Сайко.

— А какие соображения у Нетребо?

Виктор Ильич несуетливо приподнялся со стула:

— Я не согласен с Сайко в том, что Измайлова была наводчицей.

— Это предположение, — не сдержался Иван. — Что, кроме общих интересов легкой наживы, могла найти красивая умная девушка с угреватым носатым вором?

— Бывшим вором, — поправил Нетребо.

— Ну, хватит! — вмешался Седых. — Прошу, капитан Нетребо, ваши соображения.

— Есть! Не совпадают мои мысли с соображениями лейтенанта Сайко и по части отрезанной кисти руки. Если Измайлова кому-то мешала, что вероятнее всего, то преступник, совершив самосуд, вряд ли позарился бы на ее драгоценности.

— И все-таки кисти руки нет, — констатировал Седых.

— Да, нет, — со вздохом согласился Нетребо. — Но думаю, что действиями преступника руководило что-то другое. Скорее всего, это имитация ограбления. Попытка сбить следствие с правильного пути.

— Понятно. Теперь хотелось бы узнать ваше мнение, следопыты, есть ли связь между буксовавшей позже «Волгой» и убийством?

Наступила пауза.

— Как думаете, Нетребо, этот шофер не подбросил ли нам отвлекающий ход? — уточнил свою мысль Седых.

— Вряд ли. Документы у него честь по чести. Да и само исследование колеи… Она появилась именно в ту ночь. До 7-го октября дождя не было. Ночью полил, потом стояла сухая погода.

— Убедил. Так в чем же изюминка?

— Связь есть, — поднялся Сайко. — Ну, зачем посторонней «Волге» рядом с местом убийства съезжать с трассы в грязь? Скорее всего, убийство совершили второпях. На стартер и бежать, а потом нервная горячка прошла. Вернулись проверить, не оставили ли улик. Может, что-то обмозговали, как предполагает Виктор Ильич, и отрезали кисть руки.

— А что думает капитан Нетребо?

— Резон в рассуждениях Сайко есть.

— Хорошо. Подведем итог, — сказал Седых и, словно забивая гвозди, стал легонько хлопать по столу. — Первое: убийство совершено преднамеренно. Второе: в нем принимало участие два человека. Третье: преступники воспользовались какой-то «Волгой». Четвертое: на место преступления «Волга» приезжала дважды. Пятое: убийца получил царапины на щеке и виске. Все?

— Я бы уточнил, — поднялся Сайко. — Предполагаемый убийца Ря… — и не договорил. Вошел следователь Гуров.

— Николай Алексеевич, экспертиза готова.

Гуров надел очки и сухо прочитал: — «Кровь и остатки эпидермиса, обнаруженные под ногтями убитой идентичны с кровью и следами эпидермиса на исследуемом клочке марлевого пластыря, снятого с лица подозреваемого».

— Ну вот! — воскликнул Сайко.

— Вадим Михайлович, а как насчет экспертизы височных волос? — спросил Нетребо.

— Заключения пока нет. Волосок, что обнаружен под ногтем убитой, и тот букет, что вы дали, еще на экспертизе. Я пошел, Николай Алексеевич! Прокурор ждет, — сказал Гуров и вышел.

Седых прошелся по кабинету.

— Какие будут предложения по Рядно?

Не сговариваясь, и Нетребо, и Сайко пожали плечами. Николай Алексеевич поиграл спичечным коробком и обратился к Ивану:

— Лейтенант Сайко, на сколько времени мы имеем право задержать подозреваемого без санкции прокурора?

— На 72 часа! — быстро встав, бойко отрапортовал Иван.

— Садитесь, пять. Завтра же задержите Рядно по подозрению в убийстве и допросите. Прокурору об этом сообщу. Все материалы по делу Измайловой представьте мне. Свободны, Сайко! А вы, Нетребо, задержитесь!

Иван вышел, а Седых прикурил новую сигарету и, щурясь от дыма, спросил:

— Какого вы мнения о Сайко?

— Хорошего. Служит старательно, добросовестно. А что?

Седых прошел к столу, вытащил из ящика какое-то письмо и, перейдя на «ты», протянул его Виктору Ильичу:

— На, порадуйся!

В конверте оказался лист мелованной бумаги. Сразу бросилось в глаза старательно выведенное слово: «ЖАЛОБА».

Нетребо давно так не волновался, как сейчас, когда читал это неожиданное послание, адресованное начальнику Фрунзенского РОВД.

«Довожу до Вашего сведенья, что 11 октября сего года около шести часов вечера Ваш сотрудник И. Сайко проявил по отношению ко мне хулиганские действия. Ни за что придрался, пытался перевернуть мою машину, затем, обвинив меня, что я нетрезв, грубо втолкнул в „Жигули“ и, сев за руль, доставил в ГАИ. Сознаюсь, я выпил стакан пива, и от меня, видимо, попахивало, но это не давало права гражданину Сайко так грубо со мною обращаться. Своими хулиганскими действиями Ваш сотрудник запятнал высокую честь советской милиции. Прошу принять меры.

Заместитель директора молокозавода С. Шумский».

— Что скажешь?

— Непонятно. Сайко горяч, но ни с того ни с сего…

— Плохо знаем подчиненных, Нетребо! Разберись и доложи!

Виктор Ильич вернулся хмурым.

— Что случилось, Ильич? — обеспокоенно спросил Сайко.

Нетребо глянул ему в глаза и протянул конверт. По мере того, как Иван читал, его лицо из розового делалось багровым.

— Как прикажешь понимать, душа моя хорошая?

Сайко, что называется, оторопел. Да, он вел себя с тем франтом грубовато. Но нацарапать такой пасквиль?.. Язвительно произнес:

— Ах, гадина! Эс. Шумский! Ты знаешь этого типа?

— Откуда?

На душе у Ивана скребли кошки: «Да, видать, правду говорят, что о проделках жены муж узнает последним».

— Будь так. Раз натворил — значит, отвечу!

— Что ты натворил? И в чем причина?

Иван промолчал. Нетребо смотрел выжидающе.

— Так я жду, Ваня!

— А как бы поступил ты, Ильич, если бы, скажем, какой-то тип приударил за женой твоего приятеля?

Нетребо на миг изменился в лице, но тут же взял себя в руки.

— Какого приятеля? У тебя, по-моему, их не так много.

— Это не имеет значения. Ты его не знаешь.

— Во всяком случае, машину не стал бы переворачивать.

— А если… А если своим наглым поведением он вынудил?

— Выходит, все, что написано, — правда?

— Правда! Наглец он и трус. Шкуру свою спасает.

— И все же, Иван, буйной силенкой своей надо уметь управлять. Ты должен извиниться перед ним. Понял?

— Не пойду!

— Я настаиваю! Завтра, прямо с утра. Все ясно?

Не дожидаясь ответа, Виктор Ильич выключил свет, и оба вышли из комнаты. На улице моросил дождь. Они сухо попрощались, и каждый пошел в свою сторону.

Троллейбус № 3 останавливался почти у дома Галки. Иван прыгнул на заднюю подножку и через каких-то десять минут появился перед Кнопкой. Галка безошибочно угадывала его настроение:

— Опять неприятности?

Они вошли в комнату. Иван сел на диван, а Галка тут же засуетилась, чтобы его чем-то покормить.

— Не старайся, Кнопка! Я вот так сыт, — показал он на горло.

— Ваня, что случилось? — И вдруг догадалась: — Скрылся тот… что на кладбище?

— Тот на месте, Все нормально.

— Так в чем же дело? — Кнопка с такой тревогой смотрела в глаза, что Иван понял: сейчас расскажет. Да, ему было тяжело. Безмерно тяжело. Он очень нуждался в Галкином участии и ее добром совете.

Коротко и чуточку сбивчиво Иван рассказал все, как было. Он только не назвал имен «героев», разумеется, кроме себя.

— А почему ты не хочешь назвать ту женщину и ее мужа?

— Это не имеет значения.

Галка немного помолчала. Сидела рядом и гладила его руку.

— Ты очень горяч, Топтыжка! Вот и страдаешь. Есть, конечно, неверные мужья и жены. Но мы плохо знаем жизнь. Жизнь гораздо сложнее, чем мы думаем.

— Я не об этом, Галка! Я того типа насквозь вижу. Ловелас! Не смогу я бить перед ним челом.

— А ты и не бей. Но зайти к нему надо. Виктор Ильич зла не желает. А сейчас, мой милый Топтыжка, давай попьем чайку со своей Кнопкой. Она никогда не поступит так, как та…

Рано утром, для официальности «при погонах», Сайко поехал на молокозавод. Замдиректора завода Сергей Иванович Шумский его визита не ожидал. Он сидел за столом и с деловитым видом давал указания сотрудникам в белых халатах. Услышав стук, грубовато прикрикнул, что занят, но, увидев в проеме двери Ивана, преобразился:

— Ах, это вы?! Проходите, проходите, товарищ лейтенант! — поднялся он навстречу Ивану. — Все свободны! У меня гость.

— Зачем же? Я подожду, — начал Сайко, но Шумский перебил:

— Не беспокойтесь. Мы уже закончили. Присаживайтесь, лейтенант!

Они остались одни.

— Сергей Иванович, — начал Сайко, едва сдерживая раздражение. — На каком основании вы написали на меня жалобу? Собственно, жалобу вы могли написать. Но почему скрыли правду?

— Какую правду? Ах, да… Понимаете, я не хотел писать. Жена настояла. У меня ведь отняли права. Я должен был как-то оправдаться.

— А вы рассказали жене, из-за чего произошел инцидент?

— Ну, что вы? Разве такие вещи?.. Но я это дело закрою. Я напишу вашему начальству. Я напишу, что погорячился.

— Нет, Сергей Иванович! Жалобу будем доводить до конца. Сейчас свяжемся с партбюро, позвоним жене и расскажем все, как было.

— Нет, нет! — взмолился Шумский. — Я все улажу. У меня с Лидой ничего серьезного не было. Маленький флирт… и только. Все! Я клянусь, лейтенант!

— А как же я? — едко спросил Сайко. — Облили грязью и…

— Нет, нет! Я ведь сознался, что погорячился. У меня не было другого выхода. Вас пожурят, и все. А меня…

— И давно пора, — не сдержался Иван.

— Так что делать, лейтенант? Прямо сейчас поеду к вашему начальству? Или лучше написать? А?..

— Пишите! Пишите все, как было, — одним духом выпалил Иван.

Через пару минут Шумский протянул Ивану исписанный на треть мелованный лист бумаги. Точно на таком была написана жалоба. Не читая, не попрощавшись с Шумским, Сайко вышел.

Виктора Ильича на месте не было. Сайко сел за стол. Достал из кармана мелованный лист бумаги. От листа пахло духами. Иван покачал головой и стал читать:

«Уважаемый товарищ начальник Фрунзенского РОВД! Прошу изъять мою жалобу. Написана она была в возбужденном состоянии. Ваш сотрудник товарищ Сайко ни в чем не виновен. И он немного погорячился, и я. Права у меня отобрали, пожалуй, верно. Раз пахнет спиртным, значит, так надо. Еще раз прошу не принимать к лейтенанту Сайко никаких дисциплинарных мер.

С уважением зам. директора молокозавода С. Шумский».

Сайко нервно улыбнулся. Оправдательный документ… Разорвал лист и бросил клочки в мусорную корзину.

…Бориса Рядно доставил в помещение Фрунзенского РОВД участковый. Причину внезапного вызова не сообщил. Они сидели в курилке и ждали капитан Нетребо, а тот находился в таксомоторном парке. Взял у механика характеристику на Рядно, поговорил со слесарями. О Борисе отзывались неплохо, но была одна беда: часто пил. И еще один факт насторожил: «Деньги у него всегда водились».

К себе на службу Виктор Ильич добирался пешком. Наивный Иван человек. Можно подумать, что у него приятелей хоть пруд пруди! Чтобы все понять, не обязательно в уголовном розыске работать. Лида. Из-за нее Сайко пошел на свой «подвиг». Ведь в жалобе точно указано время, когда это случилось: 11-го октября, около шести вечера. Примерно в это время Сайко ушел от него, а вскоре явилась Лида.

«Теперь хоть знаю ее хахаля», — усмехнулся Нетребо.

Он ей ничего не сказал: ни о жалобе, ни о том, что все знает. И только когда ложились спать, не удержался:

— У Сайко неприятность. Из-за какой-то гулящей женщины у него произошла стычка с замдиректором молокозавода Шумским.

— С Шумским?.. — она вспыхнула и замолчала.

Нетребо сделал вид, что ничего не заметил.

Любил, любил любовью, понятной одному ему. Он не баловал ее ласками, не приносил цветы в день рождения, не бегал по пятам… Но любил…

К себе Виктор Ильич пришел в десять утра. Сайко, нахохленный, как петух, сидел за столом и что-то писал.

— Так, травушка-муравушка, давно уже ждешь? — стараясь казаться спокойным, примирительно начал Нетребо. — Здравствуй, Ваня! Рядно уже привели?

— Давно, — буркнул Сайко.

— Подготовь магнитофон и зови!

…Волосы всклокочены, кожа на лице в угрях и мелких ссадинах. Наклейка уже снята, но след заживающих царапин виден. Глаза блестят сухо и настороженно.

— Что надо, начальник? Неужели другого места для разговора не придумал?

— В другом месте уже говорили, — спокойно ответил Виктор Ильич.

Он закурил, предложил папиросу Борису и предупредил:

— Разговор, Рядно, предстоит серьезный. Вилять не советую. Все записывается, — указал глазами на магнитофон и включил его.

— Вы знали Наталью Измайлову?

— Ну и что? — вместо ответа неопределенно спросил Рядно.

— Нас интересует, в каких вы с нею были отношениях.

— Так вот что пришить хочешь?! Крестись, начальник! Я ее сто лет не видел.

— Спокойно, Рядно! Шить вам ничего не собираемся. Когда вы в последний раз виделись с Измайловой?

— У нее спроси, — криво ухмыльнулся Рядно и вдруг взревел: — Не убивал я ее! Слышишь?! Руки еще марать… Ищи тех, кому она мешала.

Борис выпустил густой клуб дыма и дрожащими пальцами стал тушить папиросу о пепельницу. Мундштук был скатан языком и губами в конус. Подобный окурок был найден недалеко от места убийства Наташи Измайловой. Сайко даже привстал, указывая Нетребо глазами на пепельницу. Но Виктор Ильич все сам видел. А Борис нервно помахивал закинутой на левое колено ногой и попросил закурить еще.

— Я законы знаю. Жаловаться буду, начальник! А что до Наташи — поделом ей. Меня убаюкала, а сама с прокурорским чадом путалась.

— А еще с кем она встречалась?

— А черт ее знает. Такая как пчелка: и жало всадит, и медку даст.

— И все же когда в последний раз вы виделись с Измайловой?

— Во всяком случае в день смерти я ее не видел.

— А откуда вы знаете, когда она погибла? — живо ухватился Сайко.

Рядно медленно повернул в сторону Ивана голову и, смерив его снисходительным взглядом, разъяснил:

— Весь город об этом знает!

— Итак, в тот день вы ее не видели? — продолжа Нетребо. — Тогда вспомните, где, с кем и как вы проводили время в тот день?

— Моя память, начальник, на такие вещи не оченно. Она табачком подпорчена, — бросил Рядно.

— Зря хамите, Рядно! Против вас много улик.

— Не смеши, начальник! — все так же нагло ухмыльнулся Борис.

— Ладно. Вы назначили в тот день свидание Измайловой?

— На кой шут она мне? Говорю — нет, значит — нет!

Иван вспомнил беседу с Валентиной Васильевной. Ее сообщение о телефонном звонке. Правда, она не знала, кто Наташе звонил, но Иван решил взять на пушку:

— Неправда, Рядно! Седьмого октября, то есть накануне смерти Измайловой, где-то около пяти вечера вы ей звонили. Просили встретиться, но Наташа вам отказала. Сказала, что идет в кино.

— Это тебе покойница доложила? — дерзко бросил Борис.

— Ее мать слышала ваш разговор.

Рядно побледнел, стал не таким самоуверенным:

— Да… Отказала! Сам ты себя, начальник, и высек. Хотел встретиться, да не встретился. Она с другим оборвалась.

— Хватит, Рядно! — гневно прикрикнул Иван. — Вы встретились! Но позже. Около десяти вечера на конечной остановке автобуса № 5.

— Врешь! — подскочил Рядно. — И духа моего там не было.

Перепалку оборвал Нетребо:

— Сядьте, Рядно! А вас, лейтенант, прошу повременить с вопросами. — Медленно размял новую папиросу, зажег спичку и, глядя в глаза Бориса, продолжил:

— Итак, вы встретились с Измайловой или нет?

— Нет! Нет! И нет! Я уже сказал — нет!

— Тогда до малейших подробностей припомните и объясните, где вы находились с девяти вечера до двенадцати ночи седьмого октября?

— Значит, с девяти до двенадцати?.. Ага… — он опять ухмыльнулся. — А дело не пришьешь, если правду скажу?

— Уж больше, чем сейчас шьем…

— Дома я был. Самогон в сарае гнал. Потом с горя чекалдыкнул…

— С какого же это горя?

— Из-за нее все. Любил стерву, — неожиданно признался Борис.

— Так… Значит, самогон? Кто сможет подтвердить?

— Свидетелей на такую кухню не зовут, — угрюмо пробасил Рядно.

— Жаль. Пригодились бы. — Нетребо сбил с папиросы пепел. — И пил в сарае? Или на люди вышел?

— Один пил.

— Один только горький пьяница пьет. Кто же тогда физиономию вам разукрасил? По нашим данным, царапины на вашем лице появились с седьмого на восьмое октября.

На правом виске Бориса нервно забилась кровеносная жилка.

— Не знаю, кто шлифонул. Был бухой в доску.

— Так ли? — все настойчивей нажимал Виктор Ильич. — На работе сказали, что кошка царапнула, а вот лейтенанту, дескать, кто царапнул, того уж нет! Вспоминаете?

Рядно с опаской глянул на Сайко и жалко пробормотал:

— Я же пошутил, начальник… Понимаешь… Пьян я был в стельку. Пил дома. Это точно помню. Где-то ночью забарабанили. Вышел. Даже глаза не расплющил. Меня раз… и словно граблями по роже. Еще по носу шарахнули. Юшкой умылся. Упал и дальше ничего не помню. Верь не верь.

— Сказки рассказываешь, Рядно! — Иван торопливо и со злостью раскрыл дверку тумбы своего стола, вытянул верхний ящик и извлек оттуда желто-грязную, пропитанную йодом и кровью марлевую наклейку.

— Вот доказательство. Узнаешь?

Глаза у Рядно полезли кверху, сильно наморщился узкий лоб.

— Ну…

— Не ну, а это та наклейка, Рядно, что красовалась на вашем лице. А на ней, между прочим, и под ногтями убитой — ваша кровь и кожа. Это заключение экспертизы.

— Так вот как ты меня наколол! — разъяренно вскочил Рядно. — Вот зачем наклейку велел заменить!

— Сядьте! Сядь! — одновременно прикрикнув Нетребо и Сайко.

Рядно, белый, как мел, сел.

— Я?! Тут что-то не то. Не то!.. — Он вдруг заорал: — Гады! Дело шьете? Номер не пройдет. Я ее не убивал. Не убивал! Я ее любил. Слышите?

— Ладно, Успокойтесь, Рядно! — с подчеркнутой строгостью сказал Нетребо. — Нам нужна правда. Посидите, подумайте.

— Посидите? — вскрикнул Борис. — А где санкция прокурора? Я законы знаю, начальник.

— Будет. Пока вы задержаны по подозрению в убийстве.

Его увели, и в комнате повисла тишина. Только тихо шуршал невыключенный магнитофон.


Виктор Ильич посмотрел еще раз на окурки, оставленные Борисом. Еще не высохшие мундштуки были свернуты в конусы. Очень похожие на окурок, который найден недалеко от места смерти Измайловой.

— Ваня, возьми аккуратненько эти оригиналы и отправь на экспертизу, — указал Нетребо пальцем на окурки Бориса.

Результаты экспертизы обещали сообщить завтра.

Нетребо ушел на доклад к Седых.

Едва Иван сел — позвонил дежурный:

— Тебя или Ильича просит задержанный. Хочет что-то сообщить.

Часы показывали без десяти два, но на улице было пасмурно, и в изоляторе тускло горела матовая лампочка. Борис сидел на топчане у небольшого решетчатого оконца. Не успел Сайко открыть дверь, как он вскочил:

— Слушай, начальник! Есть у меня алиби, есть! Как я усек, Наташку угрохали где-то между девятью вечера и двенадцатью ночи. Так?

— Допустим.

— Слушай, начальник! Я вот что вспомнил. В то время я действительно самогон гнал. Вот крест! Когда в сарае лавочку прикрыл и, значит, в хату топал, меня баба Саня видела. Это соседка моя. Из-за забора она зырила. Я ей, ведьме, еще что-то нагрубил. Уже тяпнутый был. Все время баба-яга за мной следит. Арестант ведь бывший. Видела она меня, стерва. Ей-богу, видела. Страсть какая любопытная. Это было часов в одиннадцать. Только может не сознаться. Не подтвердит, гадюка! Я ей как кость в глотке.

— Ну, что ж, проверим, Рядно! — спокойно заверил Сайко. У него не было и тени сомнения, что тот врет. Хитрец: дескать, «не сознается бабка».

Когда Сайко вернулся к себе, Нетребо уже был на месте.

— Ну?.. И зачем тебя потребовал Рядно?

Сайко рассказал.

— Так… Надо проверить. Кстати, не одну бабку спроси. Уж коль такую вину валим, тут надо, чтоб без сучка-задоринки. Бери газик и действуй. Зайди к прокурору и возьми санкцию на обыск квартиры Рядно.

Рядно не соврал. Сразу за сараем, перерезая редкий яблоневый садик, тянулся низенький заборчик из серых ветхих досок. Он разделил два двора: Рядно и бабки Сани. Старая бабкина избенка находилась метрах в семи от забора. Едва газик остановился и затих, бабка Саня приоткрыла дверь, вначале высунула на улицу голову с острым носом, затем высунулась на крыльцо вся. Седая, горбатенькая, в вылинялой фуфайке и черном с кистями платке, она действительно напоминала бабу-ягу.

Иван вылез из машины и вошел во двор.

Познакомились. Бабку звали Александрой Филипповной.

— Так вот, Александра Филипповна, — после краткого предисловия сказал Сайко, — Борис утверждает, что в тот вечер он был дома, и вы лично его видели. Это было часов в одиннадцать. Он вам даже нагрубил. Можете это подтвердить?

— Врет окаянный! — гневно выкрикнула старуха. — Баламут он несусветный. Издеватель! Господь правду видит. В одиннадцать часов я и на улицу-то не выходила. Уже спала.

— Вы точно это помните?

— А как же, касатик! Седьмого праздник конституции-то был. Сестра у меня гостила. Целый день с нею стряпали да чаевничали. Потом в дорогу ее собирала. Намаялась…

— Если мы вам устроим с Борисом очную ставку, выподтвердите это?

— Да я под крестом подтвержу! Его, идола, д-давно бы к рукам! — она говорила с такой запальчивостью и убежденностью, что Иван невольно подумал: «Да, допек ее Рядно».

— Больше ничего вы не можете сообщить о Борисе?

— Что о нем сообщишь? По нем тюрьма давно плачет. — И вдруг что-то вспомнила: — Так говорит, в одиннадцать часов меня облаял? Врет антихрист! Он же только без двадцати час домой вернулся. На легковушке — с шиком.

— На какой легковушке? — насторожился Иван.

— А бог его знает. Я в них не разбираюсь. Подъехала к двору и сразу фары потушила. Потом у крыльца он с кем-то шебаршился.

— Постойте, бабуся, — волнуясь, прервал Сайко. — Вы ведь сказали, что в одиннадцать уже спали.

— Так то ж в одиннадцать. Потом проснулась. Сестра разбудила.

— Будь так. Но как вам удалось так точно запомнить время?

— Я тебе уже доложилась: сестра у меня гостила. Из, Саратова приехала. В тот день, седьмого октября, домой ее выпроваживала. Билет на поезд взяли. А он, окаянный, от нас идет ночью. Без пятнадцати два. Вот мы на час ночи и заказали такси. В окошко эту машину выглядывали. Глядь — фары! Я и глянула на часы. Без двадцати час. Вышла на улицу, а машина, оказывается, не к нам. К Борису. Так и засекла. Наша ровно в час подкатила.

Все совпадало. Если Рядно и использовал «Волгу», то он должен был вернуться домой примерно в такое время. Но была ли та легковушка «Волгой»?

— Александра Филипповна, а машина, что приехала к соседу, не похожа была на такси?

— Точно, касатик! Как же я, старая…

Теперь все стало на свои места. Рядно приехал на «Волге».

Сайко вспомнил показания Артеменко, который видел буксовавшую «Волгу» между двумя и тремя часами ночи. «Как это увязать? Неужели Рядно снова уезжал и вторично вернулся домой? Но тогда уже после трех…»

— Бабуся, а вы не заметили, как долго простояла та легковушка?

— Нет, касатик! Что нет — то нет!

— Но когда к вам подъехало такси, той машины уже не было?

— Не было. Точно не было.

Такси подошло в час. Значит, «Волга», в которой прибыл Рядно, стояла минут десять-пятнадцать. А потом?

— Вы ездили провожать сестру?

— Не пустила она меня. Чем обратно-то добираться?.. Такси чтоб ждало, так знаешь, как по карману стукнет.

Ивана интересовало совсем другое.

— Больше та легковушка к Борису не возвращалась?

— Во… Я как раз и хотела сказать. В том-то и дело, что верталась. Часа три небось было. Может, четвертый.

Ивану, что называется, везло. Он получил такие сведения, о которых и не мечтал. Попробовал забросить удочку еще раз. Достал из папки фотографию Наташи Измайловой и показал старухе.

— А эта девушка, случайно, вам не знакома?

Баба Саня надела очки и долго глядела на фотографию.

— Вроде знакомая, но не соображу, где видела.

— К Борису она никогда не приходила?

— Во! Точно! Как же… Ходила. Правда, видела я ее всего один разок. Еще подумала: «Такая красавица и к такому шалапуту привязалась». Недельки две назад это было.

«Все правильно. Бабка права. В такого „шалапута“ вряд ли влюбится хорошая девушка. И все же Наташа сюда пришла. Зачем? Они были связаны каким-то общим делом».

Сайко попрощался с хозяйкой и вышел. Предстояло поговорить еще с другими соседями.

Когда он закончил свою неприятную миссию — «хождение по людям», на улице уже было темно. Низкие тучи плотно закрыли небо, сеял мелкий дождь. Нетребо был еще у себя.

Доклад Ивана Виктор Ильич выслушал очень внимательно.

— Так… А что показали другие соседи?

— Рядно никто в тот вечер дома не видел. Соображаешь, Ильич?

— Я-то соображаю. Но почему Рядно указал на бабу Саню? А если действительно плутует старуха? Решила с ним рассчитаться?

— Допустим, Ильич, Рядно ей действительно, как кость в глотке. Соврала бабка, что не виделись они в одиннадцать. А как прикажешь понимать криминальное совпадение по времени двух его приездов домой на «Волге»? Без двадцати час и около трех? И еще… Один из соседей Рядно страдает астмой. В ту ночь шел дождь. Придавило его, видно, на непогоду. Вышел на улицу. Сколько было времени, он не знает, но гулял минут сорок. Видел, как подъезжало две «Волги». Одна уехала — другая подкатила. Сопоставь, Ильич! Первая с Борисом была, вторая — такси к бабе Сане. Выходит, данные совпадают.

— А Рядно он не видел?

— Видел, что вышли из «Волги» двое. Может, один из них был Борис. Ему не до них было. Однако он заметил, что гости так смело в чужой двор не входят.

— Хорошо, — сказал Нетребо. — Отлично. Теперь — план на завтра. Шеф приказал мне выехать в СПТУ № 6. Что-то опять натворили пацаны. Гуров час назад улетел в Астрахань хоронить мать. Словом, Ваня, придется тебе допрос вести одному. Что надо сделать?.. Произведешь обыск в квартире Рядно. В помощь возьмешь сержантов Евсюкова и Забельского. Прихвати участкового. На допросе не горячись! Вежливость и еще раз вежливость! Но с разумной строгостью. Опирайся на факты. А фактов у тебя достаточно. Все понятно?

— Так точно.

— И еще. Следы плохо прячешь.

— Какие следы? — изумился Иван.

Виктор Ильич открыл сейф и вытащил оттуда картонку. На ней, точно фигурная мозаика, были собраны и склеены в стандартный лист клочки мелованной бумаги. Это было «прошение» Шумского о «помиловании» Сайко.

— Не думал, Ильич, что ты по мусорным корзинам мастак лазить.

— Припечет — и в помойную яму полезешь, — беззлобно отбился Нетребо. — Но в общем, Ваня, Шумский — дрянь, забудь это дело. И еще. Если будешь устраивать очную ставку, пригласи и тех женщин, которых ограбили. Чем черт не шутит.


Обыск в квартире Рядно делали в присутствии хозяина. Бориса привезли на милицейском «РАФе» в сопровождении охраны. Были тут и понятые: лет сорока маленькая пышногрудая женщина и сосед-пенсионер.

Рядно не соврал. В его сарае обнаружили самогонный аппарат и накрытую грязной рогожей десятилитровую бутыль первака.

Борис беспокойно ерзал на диване, часто курил. Рядом сидел участковый. Сайко вел записи за столом, а Евсюков и Забельский, которые были выделены ему в помощь, планомерно передвигались по помещению, проверяя все закутки. Уже более двух часов «шарили» они по комнате, но существенного, если не считать денег в сумме 230 рублей, ничего не обнаружили. Борис со злостью выпалил:

— Не клал — не тронь! Честным трудом нажиты.

— Каким это честным? — попытался уточнить Сайко.

— Таким, как твоему завгару скрежет в коробке скоростей устранял. Только путевые люди за такие дела деньжата платят, а такие, как ты, начальник, за добро в казенный дом впихнули.

Обыск результатов не давал. Перешли на кухню. Собственно, это была не кухня, а выгороженный фанерой угол комнаты. Газовая плита, кривобоко висящий кустарной работы шкафчик, выщербленная эмалированная раковина. В шкафчике на одной из коробочек из-под зубного порошка «Особый» Забельский заметил карандашную стрелочку. В коробке оказались изящные позолоченные часики, золотое кольцо и ажурной работы золотой перстень с сапфиром.

— Не мои! Не мои! Подложили! — истерично закричал Рядно.

…Валентина Васильевна опознала Наташины украшения.

Около пяти вечера Сайко вызвал Бориса на допрос. Тот вошел поникший, обросший щетиной, растерянно посматривая по сторонам. Сайко включил магнитофон.

— Как будем дальше вести себя, Рядно? Снова изворачиваться?

— Не надо мне шить чужое! — процедил Борис. — Шурупь, начальник, какой балда-убийца ценности убитой в своем доме прятать будет? И на этих «рыжиках» лап моих не найдешь.

Наверняка драгоценности снимались перчаткой или тряпкой… Сайко сдал их на исследование.

— Будь так. Но вы, Рядно, уверяли, что в тот вечер, когда погибла Измайлова, находились безотлучно дома. Даже назвали свидетеля.

— Так точно, начальник! — отчеканил Борис. — Что, карга не подтвердила? Гони ее сюда, стерву! Она же утопить меня хочет.

Оживший телефон оборвал Рядно. Звонил дежурный. Сообщил, что пришли женщины из детсада и школы.

— Я сейчас к ним выйду. Одну минутку, Михалыч!

Минуты через три Сайко был возле дежурного.

— Здравствуйте! Спасибо за точность, — поблагодарил пришедших Иван. — Вот в чем дело. В моем кабинете находится задержанный. Не опознаете ли в нем «Фантомаса» или шофера такси? Ну, а вы, — обратился Иван к сотруднице детсада, — одного из тех, что вырвали у вас сумку?

Когда в кабинет вошли потерпевшие сотрудницы школы с понятыми, Рядно всех обвел тяжелым насупленным взглядом. А Сайко предложил вошедшим сесть и снова включил магнитофон.

— Рядно! Вам никогда не приходилось видеть этих женщин?

— Шутишь, начальник! Я до баб не охоч. Да и не по зубам они мне. Ишь, какие расфуфыренные.

Иван обратился к женщинам:

— Гражданки Мороз и Мартынова! Предупреждаю, вы должны говорить только правду. Вам знаком этот человек?

Женщины не успели сообразить, что ответить, как снова со злостью закричал Борис:

— Ты не темни, начальник! Кого они должны во мне опознать? Не одного ли из фраеров, что хватанули куш и дернули на «Волге»?

А женщины, пугливо глядя на Рядно, неуверенно покачали головами.

— В том то и дело, что в лицо мы их почти не видели, — робко начала Мартынова. — Вот по голосу… Вы извините, что украду у вас время, но должна объяснить. Я преподаю в младших классах. Мое хобби — пение. Абсолютный слух. А голос у того «Фантомаса» был совершенно не похож на голос задержанного. У этого голос грубый, с хрипотой, а у «Фантомаса» был мягкий бархатистый тенор. Я бы узнала.

— А голос шофера? — спросил Сайко.

— У шофера был бас.

— Ну, что, доволен, начальник? — вмешался Рядно. — Дай закурить, что ли.

— Потерпите! — повысил голос Иван и обратился школьному завхозу. — Вы ничего не хотите добавить?

— Нет, нет! — как-то поспешно ответила Нина Владимировна. — Видела я вроде его, — она кивнула сторону Рядно. — Но не в том такси. Нет.

— Кажется… Можно, я ему закурить дам? Для мужа как раз сигарет купила… — Она проворно нагнулась к сумке и положила перед Рядно пачку сигарет «Прима».

— Мерси, мадам! — пошловато поблагодарил Рядно и разорвал пачку. — Так где, говоришь, меня видела?

— У районо. У Фрунзенского районо, — уточнила Нина Владимировна и вдруг стала заикаться: — Н-но н-не в тот день. Н-нет!

Едва женщины вышли, в дверь постучала баба Саня.

— Извини, что малость припоздала, касатик.

Сайко предложил старухе стул, но та сесть отказалась. Стояла согнувшись, опираясь на палку.

— Александра Филипповна, вам знаком этот человек? — указал Сайко рукой в сторону окутанного едким дымом Рядно.

— Кто ж его не знает? Его вся улица знает. Борька это.

— А эта техника называется магнитофон, — указал Иван. — Все записывает. Говорите только правду.

— Ты, мил человек, не пужай. Что от меня требуется-то?

— Что требуется? — повторил Сайко. — Ясность внести. Вот Рядно говорит, что 7-го октября, где-то в одиннадцать ночи, вы его видели. Он шел из сарая. Вы стояли за забором. А вы, Александра Филипповна, уверяете, что в это время спали. Кто же прав?

— А ну, пусть он, окаянный, при мне это скажет, — презрительно и строго глянула на Рядно старуха.

— Ах, ты, жаба вонючая!! Посадить решила? — подскочил Борис. — Ну-ка, вспомни, сова проклятая, как ты зырила за мной. Высунула нос и головой мотала: дескать, опять косой. Я даже матом пужнул.

— Не верь, не верь, сынок, ему. Спала я в то время. Вчера на веру это сказала, сегодня могу доказать.

Сайко удивленно, а Рядно с опаской взглянули на старуху. Опершись левой рукой на палку, она правом полезла в карман пальто. Вынула оттуда телеграфный бланк и телеграмму. Протянула их Сайко.

— На, читай, касатик! Ты вчерась ушел, а я телеграмму в Саратов отбила.

Сайко вначале посмотрел на бланк. Текст был заверен подписью и печатью. Вслух стал читать: «Дуся, срочно отбей телеграммой, что делала я седьмого от десяти до двенадцати ночи».

Затем Иван прочитал ответную телеграмму: «Спала. Уснула при программе „Время“. Проснулась к часу ночи. Что у тебя? Дуся».

— Вишь, как точно подметила. Я и забыла про программу «Время», — резюмировала старуха.

Иван покачал головой. Не ожидал, что старуха окажется такой находчивой.

— Ах, ты, чума старая! — зло сказал Рядно. — Выходит, я вру? Да я ж твою рожу среди миллиона ведьм узнаю. Вот крест, начальник, стояла она у забора! Что придумала, гадюка! Ты проверь, проверь! Значит, предупредила свою сестру. Видела она меня стерва! Видела! Вот крест!

— Ты не божись, безбожник! — спокойно отрезала бабка Саня. И вдруг стукнула палкой по полу: — Да, видела! Только ж то было около часу ночи. На машине, как барин, подкатил.

— На машине?.. Около часу?.. Ты гляди, что лопочет?! Да я в это время уже дрых без задних ног.

— Врешь, окаянный! И в час не дрых, и всю ночь не дрых. Уехал, а потом где-то в три ночи опять с кем-то подкатил.

— Ты глянь на нее, начальник! Глянь, — вскипел Рядно. — Поклеп! Пусть докажет, ведьма!

— Припомните, Александра Филипповна, — попросил Сайко.

— Припомнить?.. Ну, значит, они во двор сразу зашли. На крыльце что-то делали. Видно, оба пьяные были. Второй, правда, не больно горластый, а Борис, как всегда, орал.

— Орал? Ах, ты, пугало старое! Да я спал, говорю! Что же я орал?

— Дай бог только памяти. Что-то о выпивке. Видно, хотели добавить. Что-то прилить. Ну да, прилить. Это слово-то я разобрала.

— Ах, сова наглая! — прохрипел Борис. — Такого и слова в моем обороте нет.

— Я твой хрипастый бас где угодно узнаю. Стоит тебя, идола, услышать, у меня мороз по коже идет.

— Гони ее отсюда, начальник! Гони! Иначе я ее… — заскрипел зубами Борис.

Старуха не сдавалась:

— Во, видишь, видишь! Вот так и всегда.

— Ну, что теперь скажем, Рядно? — спросил Сайко, проводив старуху.

Рядно молчал. Бабка явно выбила его из седла.

— Итак, где вы были той ночью? Зачем и с кем дважды приезжали домой?

— Не убивал я Наташку. И не видел никаких машин. Я спал! Спал! — закричал Борис.

Зазвонил телефон.

— Пришло заключение по идентификации волос, — услышал Сайко голос Глинского. — Волосинки, что были под ногтями убитой, идентичны тем, что взяты с виска подозреваемого. Сержант несет вам заключение.

Иван положил трубку. Рядно смотрел на него с плохо скрываемой тревогой. В кабинет вошел сержант и положил перед Сайко три листа бумаги и две фотографии с отпечатками пальцев. Не взглянув на Бориса, сержант молча вышел. Рядно не вытерпел:

— Хватит темнить, начальник! Эти досье на меня?

С показным спокойствием Сайко отложил бумаги и фото.

— Да. Здесь три заключения, Рядно! И все служат для вас приговором. Первое. Волосы, которые были под ногтями убитой Наташи, оказались вашими. Второе. Окурок, найденный на месте преступления, по форме и по анализу слюны идентичен окурку, который вы оставили здесь в пепельнице. Третье… — Сайко сделал умышленную паузу. — На кольце убитой Измайловой обнаружены папиллярные узоры вашего большого пальца.

— Врешь! Не может быть! — Борис был буквально ошеломлен.

— Может, Рядно! — Сайко протянул допрашиваемому фотографии. — На левом фото — отпечаток вашего большого пальца правой руки, взятый из старых документов. На правом — отпечаток пальца на кольце погибшей. Отпечатки идентичны. Будем еще отпираться?

— Гад! Гад! — закричал Рядно. — Под вышку тянешь?! Стреляй! Вешай! Не боюсь я смерти. Не боюсь! Но не убивал я Наташку. Не убивал!

Он зарыдал.

…Иван шел по длинному коридору к выходу.

Что-то было не так в сегодняшнем «поединке» с Рядно. Казалось бы, улики неопровержимые… Но вот «гнойник» лопнул, а у Сайко появились сомнения. Он вышел на улицу. Нет, не находил Иван, за что можно было ухватиться, чтобы оправдать Рядно.

Подошел к ярко светящейся витрине и посмотрел на часы. Половина девятого. «Ого! Опять подвел Галку с „культпоходом“ в кино!»

…Кнопка бросила в кипящую воду замороженные пельмени, а он сидел за столом и любовался ею. Потом он ел, а она глядела на него теплым заботливым взглядом.

Потом он лежал на диване, положив голову на ее колени, а она нежно гладила его густые волосы.

— …Что-то не так, да?

Он помолчал.

— Понимаешь… Все против него. Все! И все-таки… Какие-то непонятные сомнения.

Они помолчали. Она продолжала шевелить пальцами его волосы.

— Ну, что ж, — задумчиво сказала Галка. — Я плохой советчик в твоих делах, но, Ваня, кто он ни есть, но он человек. Ты разберешься…

Резко зазвенел телефон. Она спрыгнула с дивана, высвободив тугие колени из-под его головы.

— Алло! Я вас слушаю.

— Это я, Ванина мама, — услышала Кнопка знакомый голос. — Галочка, Ваня, случайно, не у тебя?

— Да, он недавно пришел, — покраснела Кнопка.

Иван взял трубку.

— Ваня, сейчас звонила жена Нетребо. Пропал Виктор Ильич. Ты не знаешь, где он? Она волнуется.

Иван молчал.

— Так что ей ответить? — не выдержала долгого молчания мать.

— Я не знаю, — сказал он. — Поняла? Так и передай.

Иван положил трубку и посмотрел на часы. Двенадцатый час.


Нетребо не пропал. Он просто никуда не торопился. Разбирался в СПТУ с подростками.

В город вернулся после десяти. Вспомнил утренний разговор с женой…

Утром Лида спросила:

— Ну, и как там Сайко? Не попало ему из-за этого… Как его?.. — она сделала вид, что забыла фамилию.

— Если будет попадать из-за ловеласов да неверных жен, то… — он усмехнулся.

Она начинала интересоваться его делами, когда была в чем-то виновата…

Нетребо остановился. Он не заметил, когда повернул на улицу Герцена. Вот и знакомый центральный вход в РОВД. Зеркально блестели темные окна опустевших комнат. И только левее входа три окна второго этажа были ярко освещены. Окна кабинета Седых. Нетребо потянул на себя тяжелую дверь и вошел.

— Как понимать столь позднее явление? — удивленно спросил Седых, выключая магнитофон.

— У ребят задержался.

— Ну, и как дела? Там что-то серьезное?

— Если бы все мальчики-девочки совершали только такое, жить можно, — натянуто улыбнулся Виктор Ильич и коротко доложил о ЧП в СПТУ.

— Понятно. А вот с Рядно дело посложней. Тут такая каша…

— Сайко не наделал там ошибок? — кивнул Нетребо в сторону магнитофона.

— Не сказал бы, — поднялся с кресла Николай Алексеевич и хмуро продолжил: — «Каша» — это о другом. Ладно, Виктор Ильич, уже поздно. Детально разбираться будем завтра. Дай побыть одному. Иди.

Нетребо молча пожал плечами и пошел к выходу.

— Да, капитан Нетребо! — окликнул его Седых. — Разобрались по тому случаю с Сайко?

Виктор Ильич вернулся к столу, раскрыл папку и вынул из нее картонку, на которой были наклеены обрывки мелованной бумаги с «прошением» Шумского.

— Это еще что за мозаика? — удивился Седых.

— Оправдательный документ Сайко.

— В таком виде?.. Вы что, на свалке его нашли?

— Почти. В мусорной корзине, — уточнил Нетребо.

Пришлось все рассказать.

…Вчера Нетребо полез в ящик стола за ручкой. Сайко в кабинете не было. Под руки попалась ненужная бумажка. Скомкал ее, хотел выбросить и тут в мусорной корзине увидел обрывки мелованной бумаги. Точно на такой была написана жалоба Шумского. Неужели Виктор жалобу «посеял», а Сайко ее разорвал? Стал торопливо искать. В сейфе, в ящиках стола жалобы не было. Перебрал документы в папке. Тоже нет. Вот тогда и полез он в мусорную корзину. Собрал все до единого обрывка. Наклеил их на картонку. Послание оказалось от Шумского, да не то. Жалобу он обнаружил в сейфе чуть позже.

Доложил Нетребо и об истинной причине стычки между Сайко и Шумским. Женщину, конечно, не назвал. Проинформировал и о вчерашнем неприятном разговоре с Сайко.

— Понятно, — бросил Седых. — Как расцениваете?

— Самолюбие и принципиальность.

— Все?

— Да. Какие будут указания относительно Сайко?

Седых закурил: — Ну ладно. Иди, Ильич, домой. Поздно уже. Лида ждет.

— А вас не ждут?

— Меня не ждут. Жена гостит в Омске у родителей.

Виктор Ильич спустился по лестнице, подошел к дежурному.

Дежурный, старший лейтенант Кутько, сидел у стола с телефонами и пультом громкоговорящей связи.

— Выручай, Михалыч! Пожертвуй ключ от комнаты отдыха, — попросил Нетребо, — тут переночую. Поздно домой топать.

Дежурный недоверчиво глянул, вытащил из шкафчика ключ и протянул Нетребо.

— Да, Михалыч! Если меня кто будет искать, даже жена, меня здесь нет! Понял?

Он развернулся и пошел к комнате отдыха.


Первый час ночи.

Седых любил одиночество. Днем — телефоны, совещания, люди, вечером можно сосредоточиться. Нередко вечер удлинялся, «перешагивал» в ночь.

Седых нажал клавиши магнитофона, и вместе с неторопливым движением ленты в комнату ворвался хрипловатый бас Рядно.

Сайко вел допрос хоть и сумбурно, но вполне удовлетворительно. Борису буквально нечем было крыть. И вот: «Гад! Гад! — вдруг обезумевшим голосом заорала пленка. — Стреляй! Вешай! Не боюсь я смерти. Не боюсь. Но не убивал я Наташку. Не убивал!..» И рыдания.

«Почему Борис сослался на старуху? Неужели рассчитывал, что та запамятовала, в какой день видела его пьяным?» — Седых прокрутил пленку обратно.

«Что же я орал?» — «Дай бог памяти. Что-то о выпивке. Видно, хотел добавить. Что-то прилить, ну, да, прилить!»

Николая Алексеевича трудно было разжалобить слезами. Но Рядно был «старый знакомый». Борис, как говорится, не подарок, но не пойдет на «мокрое». Тут если уж случилось что-то сверх…

— «Не убивал я Наташку. Не убивал!»

Из экспертизы: «…на внутренней части сумки имеются мазки крови. Под ногтями убитой обнаружена кровь, частички эпидермиса и волосинки. В крови незначительная пыльца металла». Эксперт-криминалист Глинский уверял, что следы металла — не от ножа убийцы. Обещал провести тщательное исследование.

«А если между окровавленными мазками в сумке и этой пыльцой существует связь? Преступник лазил в сумку. Возможно, изъял оттуда предмет, который оставил пыльцу».

Фотографии. Труп. Девушка лежит на спине. Правая рука отброшена в сторону и скрючена. Культя левой. Рядно. Царапины на правой щеке и виске. Вот оно!

Седых глянул на часы.

Около семи. Снял с телефона трубку и связался с дежурным:

— Нетребо или Сайко на службу еще не приходили?

— Сайко — нет, а Нетребо спит в комнате отдыха.

— Спит в комнате отдыха? Здорово устроился, — изумился Седых. — Вот что, Кутько! Я сейчас уеду на пару часов домой. Проснется Нетребо или явится Сайко, передайте указание: Рядно ни в коем случае не отпускать! Срочно взять у прокурора санкцию на его арест. Все!


Сайко свернул в знакомый переулок. Забор и куцая травка были белесыми от инея, словно на них проступила соль. Дом Рядно угрюмо спал. Над избой старухи вился дымок.

Баба Саня встретила Ивана недоуменным взглядом.

— Что в рань такую, сынок? Опять тот бес что-то придумал?

Прошли в комнату. Баба Саня шла следом за гостем, неся в руках и поглаживая черного, как сажа, глазастого котенка.

— Вот тут штука какая, — нерешительно начал Сайко. — Помните, вы мне насчет сестры своей говорили? Сходство между вами есть? Понимаете, вы в одиннадцать уже спали. А сестрица, небось, бодрствовала? Может, Борис и спутал ее с вами. А?..

Баба Саня выпустила котенка на пол.

— Да, есть сходство, — подтвердила она. — По возрасту всего на три годочка она младше меня. Только врет Борис! Не верь ему, сынок! Выскользнуть хочет, — вдруг разошлась старуха. — В одиннадцать, выходит, спать завалился, а в час на карете уже подкатил, да?

— А если не врет? Судьбу человека решаем. Может, не он приехал, а к нему?

— И то верно, — согласилась баба Саня. — Какой ни есть, а человек. Так что надобно-то от меня?

— Адрес вашей сестры хочу узнать. Лучше, если телефон имеется.

— Нет, касатик! У нее телефона нет. Но есть у соседей. Напротив аккурат живут. Может, им позвонишь? Все быстрее. Только я их номер не знаю, знаю фамилию и как зовут.

— Ну, и хорошо, — обрадовался Сайко. — По справке узнаем.

…Прежде, чем идти к себе, Седых зашел в лабораторию.

Терпеливо подождал, пока Глинский оторвется от микроскопа.

— Леонид Яковлевич, удалось установить, что это за пыльца под ногтями убитой?

— Конечно. Материалы исследования я передал Нетребо еще позавчера. Пыльца от никеля и искусственного алмаза.

— Ваше мнение?

— Насчет мнений у вас имеется другая служба, — суховато ответил Глинский. — Мое дело выдать материалы исследования…

Седых вошел в свой кабинет ровно в десять. Вызвал Нетребо.

— Почему до сих пор не доложили результаты исследования Глинского по пыльце?

— Разбираюсь.

— Что удалось установить?

— Считаю, что обнаруженная пыльца от маникюрной пилочки.

— Считаете — или точно?

— Как сказать? — выдавил улыбку Нетребо. — По предположению специалистов, никель в сочетании с искусственными алмазами может использоваться для изготовления маникюрных пилочек. Такие маникюрные пилки производит Полтавский завод искусственных алмазов. С заводом связался. Предположение подтвердилось.

— Неужели покрытие пилки настолько слабое, что сдирается от ногтей? — скорее себе, чем Нетребо, задал вопрос Седых.

— Плохо перестраиваются «алмазники». Брачок, — улыбнулся Виктор Ильич. — Разберусь и доложу.

— Надо срочно установить, была ли у покойной такая пилка?

— Я уже дал указание Сайко. Сразу от прокурора он проедет к Измайловой и все выяснит.

— А как насчет алиби Рядно? Все проверено?

— К сожалению, нет, — ответил Нетребо. — У Сайко возникло предположение, что Рядно перепутал бабу Саню с сестрой. Скоро все выясним.

— Хорошо. Действуйте! Когда явится Сайко, прошу с ним ко мне.

Сайко вернулся в первом часу. Он побывал у прокурора, затем поехали с матерью убитой Наташи к ней домой. Та заверила, что у дочки была маникюрная пилка. Наташа носила ее либо в сумке, либо прятала в ящичек трюмо.

Дома пилки не оказалось. Они прошли в галантерейный магазин. В продаже были маникюрные пилки двух сортов. Одну из них, с острым концом, Валентина Васильевна узнала. Именно такая была у дочери. Пилка оказалась полтавской.

Когда Нетребо и Сайко вошли к Седых, тот разговаривал по телефону. Жестом указал им на стулья, чтобы сели:

— Все! Согласен. Займемся вашим делом через пару часов.

Достав сигареты, Седых протянул пачку Нетребо, прикурил и, глядя на пошмыгивающего Сайко, тихо спросил:

— Чем же нас обрадует Иван Карпович?

Сайко по-солдатски вскочил и доложил о сегодняшнем дне.

— Понятно, — протянул Седых. — И какой делаете вывод?

— Вывод, товарищ подполковник, вы уже сделали сами: приказали взять санкцию на арест Рядно.

— Ах, вот как? — невольно улыбнулся Николай Алексеевич. — На то были соображения. Значит, Рядно убийца? Зачем тогда заказали Саратов, лейтенант?

— Я не знал вашего мнения, — чистосердечно признался Иван.

— Плохо, — Седых резко встал. — Распоряжение я дал совсем по другой причине. Рядно — не убийца!

— Как?! — изумился Сайко.

Нетребо промолчал.

— И это прежде всего доказывает пилка. — Николай Алексеевич поднял над головой недавнюю покупку Сайко.

— Но Измайлова могла обработать ею ногти перед тем, как пошла в кино, — возразил Сайко.

— А пыльца обнаружена в крови. Что, она еще раз их обрабатывала после того, как ей всадили нож? И куда девалась ее пилка? Не ею ли набивали под ногти кровь? И тут еще всплывает второй ваш промах. — Седых выдвинул ящик стола, достал черный бумажный пакет и вытряхнул на стол фотографии. — Вам знакомы эти фото?

— Безусловно, — тихо выдавил Сайко.

— Тщательно их изучили?

— Думаю, да, — за двоих ответил Сайко.

— Скажите, Сайко, на какой щеке у Рядно обнаружены царапины?

— На правой.

— А на какой руке убитой его кровь под ногтями?

— Тоже на правой, — машинально ответил Иван. Нетребо внезапно вспыхнул и от досады постучал себя пальцем по лбу.

— Дошло? — Седых вышел из-за стола и прошелся по кабинету.

— Так точно! — воскликнул Сайко. — Балда я, товарищ подполковник! У Рядно поцарапана правая щека. Так? Представим борьбу. Допустим, убийца Рядно. Она под ним на спине. В борьбе ей удалось высвободить правую руку и расцарапать ему щеку. Какую? Конечно, левую, которая напротив правой щеки.

— Правильно. Правой рукой Наташа поцарапала бы левую щеку. Но было, видимо, так. Измайловой удалось высвободить левую руку. Ею она и оцарапала его правую щеку. Убийца сообразил, что под ногтями ее левой руки его кровь. Отрезает эту кисть и решает свалить убийство на Рядно, зная, что Измайлова с ним связана. И еще один ход: лезет в ее сумку и оставляет внутри мазки крови. Дескать, искал там деньги. Вместе с отрезанной кистью руки, на которой были драгоценности, это выглядит как убийство с целью грабежа. Теперь о маникюрной пилке. Они едут к Рядно: надо добыть его кровь. Вот когда баба Саня увидела «Волгу» и услышала слово «прилить».

— Точно, — шмыгнул носом Сайко. — А я дурак…

Седых перебил:

— Как видите, Рядно на допросе не соврал. Его «шлифонули» и стукнули по носу. Но в спешке допущена грубая ошибка. Убийца поцарапал Борису не левую, а правую щеку. А пилка оказалась мягкой, с браком. Когда заталкивал ею под ногти убитой кровь Рядно, оставила пыльцу.

— Все ясно! — ответил Сайко. — Теперь понятно, почему «Волга» еще раз ночью приехала к Рядно. Привезли снятые с отрезанной руки драгоценности. А Рядно, пьяный, крепко спал. Воспользовались этим и приложили колечко к его пальчикам.

— Вот так, следопыты! — заключил Седых.

Сайко посмотрел на часы.

— Скоро два, товарищ подполковник. Должны давать Саратов.

— Думаю, что показания свидетельницы из Саратова явятся доказательством алиби для Рядно, — сказал Седых. — Но пусть он посидит. Преступники хотели нас запутать. Пусть считают, что фокус удался. Выпусти сейчас Рядно, они поймут, что затея провалилась, и могут «смазать пятки». Все?.. Тогда свободны, Сайко! А вы, Нетребо, останьтесь.

Сайко вышел.


— Ну, уважаемый Виктор Ильич, где сегодня ночевал?

— Здесь.

— Дома места уже нет?

— Не хотелось на ночь глядя туда топать.

— Не одобряю, Ильич! — хмуро сказал Седых.

Нетребо промолчал.

Зазвонил телефон.

— Седых слушает. Что?.. Вы не мудрите, Сергей Петрович! Вам опыта не занимать. Хорошо! Если уж припечет, — Седых нервно положил трубку. — Видал?.. Решение боится принять. — Закурил. — Словом, так, капитан Нетребо. Я крайне недоволен ходом расследования по делу Измайловой. Сегодня шестнадцатое. Уже неделю топчетесь на месте. Преступники бросили приманку, и вы клюнули. Могу простить промах Сайко. Он неопытен. Но вам?.. — Седых посмотрел в окно. — Пойми правильно, Ильич, мне не безразлично твое состояние. Скажи честно: ты готов вести дальше дело?

— Так точно, — отозвался Нетребо.

— Тогда, Ильич, не дури и берись за ум. Таких ошибок больше не прощу.

Когда Нетребо вернулся в свой кабинет, Сайко разговаривал с Саратовом. Потом положил трубку и доложил:

— Прав Седых. У Рядно алиби. Спутал бабку Саню с сестрой Евдокией. Молодец бабуля. Вспомнила тот вечер. Ох, и кляла Рядно. — Потом посмотрел Нетребо в глаза: — Попало?

— Взбучка что тучка. Тучку ветром пронесет, взбучка мохом порастет, — попытался отшутиться Нетребо. — Давай лучше делом займемся, Ваня! — Он достал лист бумаги. — Садись! План дальнейших действий будем отрабатывать. Так… Первое: еще раз побеседовать с Рядно. Раз преступник на него навел… Словом, пусть назовет всех знакомых. Второе: связаться с ГАИ. Не в курсе, как у них дела по поиску «Волги» с отметиной?

— Плохо, — буркнул Сайко. — Государственные «Волги» города и области проверены все. Может, залетная?

— Ну, это вряд ли. Гнать машину за тысячу верст, чтоб кого-то ограбить?.. А вот частников надо проверить. Осенью многие на прикол машины ставят. Посоветуйся с ГАИ, как лучше это сделать. Третье, — Виктор Ильич покрутил ручку у губ. — Преступник должен иметь следы царапин на правой щеке. Надо будет порыться в делах бывших уголовников. Особенно взять на мушку тех, что могут пойти на мокрое.

— Будь так, Ильич! Вот что еще, — увлеченно подключился Иван. — Один из преступников имеет мягкий тенор, как выразилась учительница.

Они просидели еще с полчаса. Искали новые варианты. Наконец Нетребо откинулся на спинку стула, достал папиросы и закурил.

— Устал? — заботливо спросил Сайко. — Кстати, во сколько ты вчера домой вернулся?

— Я вообще дома не ночевал.

— Как? — вырвалось у Ивана.

— Молча, — огрызнулся Нетребо.

— Твоя вчера звонила. Беспокоилась, где ты.

— Звонила? — изменился в лице Нетребо. — Что спрашивала?

— Мать с нею говорила.

Виктор Ильич жадно затянулся.

— Ладно, по коням. Ты, Ваня, жми в ГАИ, а я займусь Рядно. Заскочи вечерком к Измайловой. Девять дней сегодня. Думаю, тебя там оставят. Послушай. Может быть, кто-то что-то… И оставь мне пленку допроса Рядно.

Иван вышел на улицу. Вместе с сумерками наползал туман.

Ложный след. Все сначала.


В камере тускло светила матовая лампочка. Рядно лежал на топчане. Лязгнул замок. Борис сел.

Вошел Нетребо. Борис демонстративно лег.

— Здравствуй, Рядно! Ты что так гостей встречаешь?

— Гости в дом приходят, — отрубил Борис и вскочил: — Ты хоть документ представь на мой арест. Я законы…

— Знаешь, знаешь, Борис! — прервал Виктор Ильич и полез в папку. — Вот тебе постановление.

— Да ты что?.. — процедил Рядно. — Ладно, тот сосунок. Ему плевать, кого сунуть в каталажку. А ты же меня знаешь…

Нетребо подсел на топчан.

— Зря на лейтенанта Сайко нападаешь. Он хоть и прижал тебя, но до Саратова добрался, чтобы алиби тебе было. Ты вот не догадался, что мог бабку Саню с ее сестрой спутать.

Рядно широко улыбнулся:

— Так, выходит… Извини, начальник! Виктор Ильич! — Вдруг он вспомнил о санкции на арест: — Постой, Виктор Ильич! Раз оправдан — выпускай меня.

— А самогон гнал?

— Погоди, я серьезно.

— Посидишь за самогон! — отрубил Нетребо.

— Значит, за самогон? А не врешь? Если за самогон, то и посижу. Только лучше, — заговорил он запальчиво, — выпусти меня, начальник! Я тех гадов, что угрохали Наташку, раньше вас найду.

— Ну, выпустим тебя. А дальше? Убийца смотает удочки: раз ты на воле, значит, затея лопнула. И опасно: тебя знают. Подумают: вдруг наведешь?

— За мою жизнь зря печешься. А насчет «смотать удочки» — убедил.

— Рад, что все ты понял. Так что оставайся пока на казенных харчах.

— А шамовка хоть хорошая будет?

Нетребо встал с топчана и прошелся по камере.

— Ты действительно не знаешь, кто к тебе ночью приезжал?

— Не помню. Пьян был вдрызг.

— А слово «прилить»? Не твой лексикон. Вспомни, у кого из твоих знакомых в обиходе это слово?

«Прилить, прилить…» — Борис перебирал в памяти всех, кто мог пойти на мокрое, но те «обмывали», «закладывали», «бухали», но не «приливали». Только и сказал:

— Это Наташу хотели прилить. Приливают только покойников…

— Покойников, говоришь? Вспоминай, вспоминай, Боря! Кто-то из твоих дружков «приливал» покойников. Словечко индивидуальное. Перебери-ка в памяти всех знакомых. Мешал ты кому-то. Не зря убийство попытались спихнуть на тебя.

Борис смотрел на Нетребо отсутствующим взглядом.

— Не помню, Виктор Ильич! Убей, не помню.

…Нетребо вернулся в кабинет. Уже темно. От мысли, что пора домой, стало не по себе. Он соскучился по детям, хотелось увидеть жену, но…

Рука потянулась к телефону.

— Я… — услышал голос жены.

Положил трубку. Открыл сейф. Жалоба Шумского. Еще раз прочитал и в левом углу размашисто написал: «Сделано внушение».


…С Виктором Нетребо Лида познакомилась почти тринадцать лет назад на танцах. Совсем еще молоденький, с жиденьким светлым пушком на месте усов… Танцевал отлично, и ему шла милицейская форма.

Потом встречались почти каждый вечер. Но однажды Витя пропал. Не появлялся две недели. Оказалось, получил ножевую рану и находился в госпитале.

В день свадьбы он преподнес ей первый и последний букет цветов.

Но вначале все шло хорошо. Появился Димка, потом — Светка. Некогда было думать о себе. А когда они подросли, начались неурядицы. Виктор приходил со службы — и на диван. Она, конечно, понимала, что муж уставал. Иногда приходил домой только под утро. Но в свободные вечера…

Как-то она поделилась своим «горем» с подружкой Соней.

— Знаешь, что посоветую, Лидочка, — прищурив глазки, сказала Соня. — Уйди хоть разок развлекаться одна. Посмотришь — побежит следом.

Она попробовала. Приоделась, покрасилась и ушла. А он не побежал. Пошла еще раз, еще…

А однажды, на вечере в честь Дня милиции, она вела себя особо бесшабашно. Сначала танцевала с Виктором, потом пригласила на белый вальс незнакомого майора. И пошло. То он ее пригласит, то она его. Майор оказался весельчаком и отличным рассказчиком.

А Виктор ограничился репликой:

— Лида! Знакомые ведь кругом. Что подумают?

…С Шумским они познакомились летом на городской профсоюзной конференции. Сидели рядом. Ему предоставили слово. В отличие от предыдущих ораторов, он выступил без шпаргалки. Говорил горячо, убедительно.

— Прекрасно! — восхитилась Лида, когда он сел на свое место.

Потом вместе вышли на улицу. Шумский был на машине. Предложил отвезти домой, она согласилась. Но сразу домой не повез. Долго катал по городу. Предложил пойти в кино. Она согласилась…

Потом он неожиданно пропал. Не звонил и не появлялся почти месяц.

Однажды она шла к троллейбусной остановке. И вдруг два коротких сигнала автомобиля. Знакомые «Жигули» стояли у бордюра, напротив книжного. Из машины вылез загорелый, улыбающийся Шумский.

— Здравствуйте, Лидочка! Сто лет вас не видел.

— Я тоже, — только и произнесла она. Чего лукавить, она обрадовалась этой встрече.

— Поболтаем?

Она села на переднее сиденье рядом с Шумским и, видимо, плохо прикрыла дверцу.

— Да не так же, — улыбнулся Шумский, и она почувствовала, как его рука скользнула по ее спине и задержалась на талии. Лиде сделалось как-то по-новому тревожно, она повернулась, и он привлек ее к себе. Они внезапно поцеловались.

— Вы… Вы… Я никуда с вами не поеду.

— Лидочка, я так соскучился.

— Нет, так не пойдет, Сергей Иванович! У вас есть жена, у меня муж…

— Же-нна… — протянул Шумский. — У нас давно с ней… На море ради детей съездил.

— Я не знаю ваших отношений, но если такое еще повторится…

— Лидочка, клянусь!.. — не дал договорить ей Шумский.

Домой вернулась в десятом часу. Света уже спала, Дима готовил уроки, Виктор сидел на диване и смотрел программу «Время».

— Ну, как фильм?

— Ничего, — соврала она. Ей казалось, что он прочтет сейчас в ее глазах всю правду. А Виктор зевнул и прилег. «Эх, ты, Шерлок Холмс», — подумалось с недоброй усмешкой.

Она прошла в спальню к Диме. «Все! Кончать! — стучало в голове. — Вот и Димка из-за меня с уроками затянул». Проверила его тетради и вернулась в зал. Виктор сладко посапывал на диване. Она вздохнула и решила: «Нет, никаких романов».

…Он позвонил ей в день, когда должны были хоронить убитую девушку. Виктор и Сайко собирались на кладбище. Ей было не по себе, и она согласилась.

— Прокатимся за город, — предложил он.

У березовой рощицы Шумский повернул машину на проселочную дорогу. Предложил перекусить. Она кивнула. Машина выехала на поляну и остановилась. Лида вышла.

— Хорошо? — взволнованно спросил Шумский, подходя к ней.

Она опять кивнула и вдруг оказалась в его объятиях.

Потом он расстелил чехол, на нем появилась колбаса, хлеб, помидоры, огурцы, виноград и бутылка коньяка.

— Зачем это? — с испугом спросила Лида, глядя бутылку.

— Лидочка, мы ни разу не выпили за наше знакомство.

— Но вы за рулем? Вам нельзя.

— Ничего. Я чуть-чуть.

Она сделала два глотка, но он упросил выпить коньяк до дна. Выпил и сам. Еще совсем по-летнему пели птицы; откуда-то налетели пчелы, закружили над помидорами и виноградом. Они говорили, целовались, смеялись. У Лиды сладко кружилась голова: последний день запоздалого бабьего лета… «Я счастливая? — думала она. — Или нет?»

Вдруг он крепко обнял ее, припал к губам и больно прижал к земле. Лида вывернулась и вскочила на ноги.

— Да вы… Да вы… Ну-ка, немедленно заводите машину!

— Лида!..

— Сергей Иванович!

— Лидочка, пойми… Это безрассудство, но… Но это чувство.

— Вот поэтому мы больше и не будем встречаться, — твердо заявила она.

Долго ехали молча.

— Эх, Лида, Лида, — сказал Шумский. — Знали бы вы мою жизнь. Жена… Я с ней больше не могу…

— Это ваше дело, — отрезала она.

Он привез ее на Садовую и остановился у арки.

Вылезли из машины.

— Разрешите поцеловать на прощанье?

Она поколебалась и вдруг решительно подставила ему щеку…

Эту сцену и увидел Сайко.


Дверь в квартиру Измайловой Ивану открыла Люда Скуратова. За нею в прихожую вышла Валентина Васильевна.

— Проходите, проходите, молодой человек! Доченьку помяните.

Люда принесла табурет, поставила перед ним чистую тарелку, а кто-то из мужчин налил в его стопку водки.

— Ну, царствие ей небесное. Хорошая девочка была. Пусть будет ей земля пухом, — произнесла старушка справа и, сильно сморщившись, осушила рюмку. Все последовали ее примеру.

Когда выпили по третьей, поднялись покурить. Вышел на лестничную клетку и Сайко. Прижался к перилам рядом с Женей Виленским. К ним подошел тот мужчина, что налил Ивану первую рюмку.

— Ну, что, скоро зверюгу поймаете?

— Поймаем, батя, поймаем, — заверил его Сайко. — А вы кем Наташе доводитесь?

— Сосед. Правду поговаривают, что вы уже кого-то взяли?

— Пока не имею права ответить.

— Не темните, лейтенант! Рядно взяли. Он сознался? — вступил в разговор Женька.

— А вам откуда о нем известно? — насторожился Сайко.

— Гм… Я как-никак для Наталочкиной мамы не чужой.

«И сын прокурора», — про себя сказал Иван.

— Вы правы, Виленский, Рядно у нас. Крутиться ему уже некуда, но никого не выдает. А ведь был-то он не один.

— Ну, и как же теперь?

— Помощь нужна. Я понимаю, Виленский, вы тогда были расстроены. Вам было не до воспоминаний…

— Что знал, я все сообщил.

— Не может быть, чтобы у Наташи не было знакомых ребят, кроме вас и Рядно.

— Пару раз видел с одним, — подумав, сказал Виленский. — Но он уходил.

— Вы его знаете? Где он работает?

— Знаю только со слов Наталочки. Виталий… не то Зелененко, не то Зленко. Работает на базе спорттоваров.

По домам расходились все вместе.

…Сайко закончил рассказ. Виктор Ильич закурил:

— Новый след?

— След-то след! Не ложный ли? В семь утра я ужебыл на спортбазе. Кое-что вызнал. Вот какая штука получается. Действительно, на базе работал Виталий Зленко. Грузчиком. Дней пять назад поспешно уволился. Соображаешь? О том, что собирается увольняться, Зленко не заикался. А тут бац — заявление на стол; и потребовал, чтобы отпустили немедленно. Сказал, что срочно уезжает к брату в Пермь.

— Проверил?

— Я не метеор, — недовольно буркнул Сайко. — Успел побывать у его матери, но не застал дома.

— Удалось узнать, что он из себя представляет?

— Двадцать четыре года. Судим. Одни говорят, за воровство, другие — за драку. По работе характеризуется неплохо. Открытых связей с подозрительными лицами не замечали.

Виктор Ильич потушил папиросу.

— И какова твоя версия?

Сайко пожал плечами.

— Допустим, он замешан в убийстве. Зачем тогда поспешно бежать? Я говорил со сторожихой базы. У нее в будке телефон. Перед тем, как Зленко уволился, ему дважды кто-то звонил.

— Вот что, Ваня! Срочно узнай адрес, телефон брата Зленко в Перми. Поинтересуйся: прибыл он туда или нет. Как дела в ГАИ?

Завтра начинают «техосмотр» личного автотранспорта. Проверяться будут только «Волги». — Иван помялся. — Ты вот что, Ильич! Видок твой мне не того… Какой-то помятый… В общем, чем ночевать здесь, перебирайся-ка лучше ко мне. Постель и чаек найдем.

Виктор Ильич усмехнулся и снял телефонную трубку.

— Надя, посмотри, пожалуйста, по картотеке. Виталий Зленко! Двадцать четыре года.

Сайко вышел.

Положив трубку, Нетребо еще раз перечитал показания Жени Виленского и Люды Скуратовой. Память не изменила. В протоколах фамилия Зленко не фигурировала. Нетребо решил обязательно побеседовать с Виленским сам. Сейчас тот спокойнее — а вряд ли кто знал Наташу лучше его.

Телефон.

— Это я, Нефедова! Подойдите в архив. Я нашла.

…О Зленко удалось узнать немногое. В троллейбусе вытащил у бабки кошелек. Бабка учуяла. Ухватила Виталия за пиджак и не выпустила, пока не доехали до опорного пункта. При следствии выплыло, что эта кража не первая. Отсидел два года.

Из архива Нетребо пошел к Рядно.

Борис сидел на топчане и глядел через решетчатое окошко на унылую сырую улицу. На скрежет двери лениво повернул в сторону Виктора Ильича кудлатую голову.

— Здравствуй, Борис! Как дела?

— Как в санатории. Сплю и жру.

— Есть вопрос, Боря, — присел на топчан Нетребо. — Ты, случайно, не знаешь Виталия Зленко.

— Допустим.

— Расскажи.

— Я не сука. Но не в той стороне шаришь, начальник. Зленко — заяц. Он и курицу не зарежет.

— Он был знаком с Наташей Измайловой?

— А фиг его знает. Во всяком случае, вместе я их не видел.

— Дружков его назвать можешь?

— Я и своих не знаю, а за чужими тем более не слежу! — повысил голос Рядно. — Скажи спасибо, что и это сказал.

Оставалась надежда на Женю Виленского. Нетребо вспомнил, что до сих пор не побеседовал с профессором Бахманом. Когда началось расследование, профессор улетел в Москву. Но, видимо, уже вернулся. Надо было рассеять одно сомнение.

Виктор Ильич глянул на часы. Полпятого. Занятия в институте закончились. Набрал номер домашнего телефона Виленских.

— Да-а! — послышался в трубке протяжный басок.

— Женя! Говорит капитан Нетребо. Нам необходимо встретиться.

— Прямо сейчас? Мне ехать к вам?

— Нет. Давайте лучше встретимся в шесть у Кинотеатра «Заря». Идет?

Ровно в шесть вечера Нетребо был у «Зари». Вместе с темнотой наплыл, осыпаясь моросью, туман, и его плотную муть тускло пробивали неоновые блики реклам.

— Здравствуйте, товарищ капитан! — услышал Нетребо.

Они прошли в скверик и побрели по аллее меж почерневших голых лип.

— Женя, — начал Виктор Ильич, — вчера вы кое-что сообщили о Виталии Зленко.

— Все, что знал, — отозвался Виленский.

— Вы сказали, что видели Наташу с Виталием Зленко. Как она объяснила свою новую привязанность?

— Говорила, что познакомилась с Виталием случайно, в троллейбусе. Он сказал, что работает на базе спорттоваров товароведом, и обещал достать ей какую-то необыкновенную импортную курточку.

— Значит, вы считаете, что и с Рядно, и со Зленко она была связана только случайно?

— Не считаю. Предполагаю. В каждой женщине сидит бес.

— Вот именно, — невольно вырвалось у Нетребо.

А Виленский сказал, противореча сам себе:

— Но Наталочка — не такая.

— Вот вам и Наталочка-палочка, — вздохнув, срифмовал Виктор Ильич и вдруг опешил. «Наталочка-палочка», — повторил про себя…

— У вас еще будут вопросы? — спросил Виленский.

— Пожалуй, все, Женя! Если потребуетесь — пригласим. Спасибо!

Виктор Ильич поехал в райотдел.

Сел в пустом кабинете. Взгляд остановился на перекидном календаре. «17 октября, пятница». По пятницам в их семье был банный день. Поколебавшись, Виктор Ильич снял трубку и набрал номер домашнего телефона. Повезло. Ответила не жена, а сын.

— Дима! Это я, папа!

— Пап… ты где пропал? — радостно выкрикнул сын.

— Да так… Дела. Мама дома?

— Нет, еще не приходила с работы. Задерживается.

«Задерживается… Забыла и о детях», — с болью подумал Нетребо.

— Пап! Ты что замолчал? — донеслось из трубки.

— Я скоро приеду. Пока!

Через полчаса Виктор Ильич был дома. Димка нажарил картошки с колбасой, из чайника валил пар.

— Спасибо, сынок! Вкусно, — похвалил Виктор Ильич, вставая из-за стола. — Где же мама?

— Задерживается. Вот записку соседка занесла. — Дима протянул отцу тетрадный листик.

«Дима! Уезжаю по делам. Буду дома поздно. Сделайте уроки, искупайтесь. На ужин нажарь картошки. Мама».

«Даже детям врет». Виктор Ильич вынул из кладовки чемодан и стал укладывать в него свои вещи.

— Пап, ты куда? — перед ним вырос озабоченный Дима.

— В командировку, сынок!

— И надолго?

— Да, видимо, надолго. Это очень важная командировка.

Нетребо поцеловал детей и пошел к двери. Чувствовал, как спину сверлили две пары детских глаз.

Поймал такси и махнул к Сайко.

Лидия Ефимовна вернулась домой в десятом часу. Дверь открыл Дима.

— Мам, ты с папой случайно не встретилась?

— Он разве был? — сердце гулко застучало.

— Только что ушел. Собрал вещи и уехал в командировку.

Стараясь казаться спокойной, она разделась и заглянула в шкаф. Не было его нового костюма, сорочек, белья. Из кладовки исчез чемодан. В командировку Виктор, как правило, уезжал с одним портфелем. «Ушел. Навсегда ушел! Доигралась».

— Папа обо мне ничего не спрашивал?

— Нет.

«Нет… Не нужна я ему. Больше не нужна. Сама виновата». Ведь Виктор намекнул, что у Сайко неприятности. Назвал Шумского. Видно, ждал, что она раскроется. А она?.. И ведь хотела…

Лидия Ефимовна прошла в спальню. Света и Дима сладко спали. «С кем?.. С кем поделиться горем?» И тут вспомнила о Галке. Жила Галя недалеко. Минут семь-восемь ходьбы.

Нетребо взглянула на часы. Без двадцати десять. Оделась, заперла дверь и вышла на улицу.

Галя удивилась нежданной гостье. Растерянно пригласила ее пройти. Устроились на диване. Галка поджала под себя босые ноги, и Лидия Ефимовна сбивчиво рассказала ей все.

— Вы извините, Лидия Ефимовна, — укоризненно произнесла Галя, — яйца курицу не учат, но голову надо было иметь на плечах.

— Да, я знаю, — покорно согласилась гостья.

Галке вдруг стало жаль ее. Ведь у нее дети. Рушится семья. Она поступила опрометчиво, но любит только Виктора Ильича. Да и Нетребо неправ. В конце концов, раз в неделю можно найти пару часов для жены.

— Вы пытались с мужем поговорить?

— Нет.

— Мы должны что-то придумать.

— Что? Идти к нему на поклон?

— Зачем? Расскажите все, как мне.

Лидия Ефимовна горько улыбнулась:

— Нет. Не смогу. До свидания.

Едва захлопнулась за нею дверь, резко зазвенел телефон.

— Привет, Кнопка! — услышала Галя.

— Ваня, откуда ты звонишь? Обещал приехать к восьми…

— Малось задержался.

— Ты не мог бы заскочить ко мне на пару минут?!

— Хоть на всю ночь, — пошутил Сайко.

Вскоре Иван уже звонил в дверь.

— Топтыжка! — сказала Галя. — Входи. Я открыла твою тайну.

— Какую? — удивился он.

— Я знаю теперь тех лиц, из-за которых у тебя неприятности. У меня была жена Нетребо.

— Ты смотри, аж сюда приплелась, — грубовато заметил Сайко.

— А ты злой, Топтыжка!

— Конечно, если замужняя баба с чужим мужиком целуется!

— И все же, Ваня, ты знаешь не все, — тихо начала Галка. — Садись. Я не хочу ее защищать, но дыма без огня не бывает. Пойми, я очень уважаю Виктора Ильича, однако он тоже не прав.

И она рассказала все, что услышала от Лидии Ефимовны.

— Только честно, Ваня, ты назвал Виктору Ильичу ту женщину, с которой застал Шумского?

— Зачем? Сами разберутся.

— Умница, Топтыжка! За то, что умеешь молчать, я, наверное, тебя и полюбила.

— Только за это? Ну, спасибо!

— На здоровье! — улыбнулась Кнопка. — Ванечка, расскажи все Виктору Ильичу. А?..

— Ни за что! — нахохлился Сайко. — Сама натворила, пусть сама и падает ему в ножки.

— Падает в ножки?.. Эх, ты… Ладно, Топтыжка! Что-нибудь придумаем. Хорошо? — Кнопка поцеловала Ивана и выпроводила домой.

Дома Сайко сразу заметил на вешалке знакомую кожанку коллеги. Наскоро помылся и на цыпочках пошел в спальню.

— Вот, значит, как приглашаем гостей? — услышал он тихий голос.

— Извини, Ильич! Не знал, что ты у нас.

Иван юркнул под одеяло, и они заговорили шепотом.

— Что со Зленко? — спросил Нетребо.

— Плохо. Зленко исчез. Говорил по телефону с его братом в Перми. Он заверяет — у них о его приезде даже разговора не было. Подключил для проверки коллег из Перми. Неужели за Рядно погнались, а этого прохлопали?

Сайко помолчал.

— Будь так, Ильич! Но давит меня и другая версия. А не крутят ли снова нами, как покрутили с Рядно?

— Может… Все может быть, — уклончиво ответил Виктор Ильич. — Что тебе удалось узнать о Зленко?

— Парень как парень. Ну, споткнулся однажды. Вроде притих. Круг знакомых у него был ограничен. Ребята, как выразилась мать, путевые. Соседи тоже за ним ничего крамольного не замечали. Есть девчонка. Но она сейчас в отъезде.

— С покойной Измайловой его кто-нибудь видел?

— Нет. И матери фотографию ее показывал, и соседям. Как Виленский смог их засечь? Видно, ревнивый парень. По пятам ходил.

Нетребо приподнялся и повернулся лицом к Сайко.

— Послушай, Ваня! Ты о Виленском заговорил. Вчера он меня на одну мысль натолкнул. Ты помнишь о «палочке»? Я, кажется, разгадку нашел. Мне нужен адрес цветочницы Ниловны…

— Интригуешь? Поделись, черт возьми!

— Рано, Ваня!

— Ильич! Хоть намекни, — сам дошуруплю.

— Спать, спать, лейтенант.

— Да, не думал, Ильич, что у тебя от меня тайны, — обиженно протянул Сайко. И мстительно добавил. — У меня тоже есть тайна. Я догадываюсь, где может быть Зленко.

— Где? — заинтересовался Нетребо.

— Утром, Ильич, утром!


…Была суббота. Можно бы поспать, а они вскочили чуть свет. Мать готовила на кухне завтрак, Виктор Ильич умывался в ванной, а Иван усердно махал двухпудовиками в спальне.

Завтракали молча. Первым заговорил Виктор Ильич:

— Значит, так, дружище Ванище! Твоя забота — Зленко. Я иду своим курсом. Связь через дежурного. Позванивай через два-три часа. Добро?

— Будь так, — скупо ответил Сайко, и оба вышла из квартиры.

Виктору Ильичу повезло: застал Ниловну дома, и она подтвердила все его догадки…

Автобуса ждать не стал. Схватил такси и помчал в институт. Профессор Бахман был в своем кабинете. Побеседовали тет-а-тет. Сомнения рассеялись.

Едва Нетребо вышел от профессора, зазвенел звонок. В коридорах загалдели студенты. У выхода он чуть не столкнулся с Виленским.

— Здрасьте. Вы ко мне? — удивленно спросил Женя.

Виктора Ильича озарило.

— Послушайте, Виленский! — заговорщицки сказал он. — Можно вам доверять?

Тот пожал плечами.

— Отойдем в сторонку, — предложил Нетребо и увлек Женю к окну. — Вот в чем дело, Женя! Вы должны мне срочно помочь. Понимаете, вчера, когда я беседовал с вами за кинотеатром, мне пришла в голову мысль. Случайно вырвалось слово «палочка». В километрах в двадцати отсюда, в Акуловке, живет некий Палочкин. Года два он уже на свободе. За ним, правда, грехов не замечали, но есть сведения, что он знаком со Зленко. Кстати, вы знаете, что Зленко исчез?

— Да?

— Да. Так вот… У Палочкина есть «Волга». Надо посмотреть эту «Волгу». Не на ней ли?.. Понятно?

— Но какую помощь могу оказать я? — искренне удивился Женька.

— Самую непосредственную. Сегодня суббота, наш водитель выходной. Да и на служебной машине ехать не хочется. У вас есть машина. Не могли бы вы этот вопрос с отцом уладить и подбросить до Акуловки?

— Пожалуйста. Ради Наталочки… Когда и куда подъехать?

Нетребо посмотрел на часы. Было начало одиннадцатого.

— Мы будем вас ждать у кинотеатра «Заря» около половины двенадцатого. Идет?

— Идет, — Виленский побежал отпрашиваться, а Нетребо поспешил к ближайшему телефону-автомату.

— Синица?.. Алло, это я, Нетребо! — бросил он в трубку, услышав голос дежурного. — Сайко случайно не звонил?

— Пока нет.

— Должен скоро позвонить. Пусть сразу свяжется с ГАИ. Проверку личных автомашин надо приостановить. Теперь тебе. Срочно набери Акуловку, телефон 24–32. Пригласи Дроздецкого. Передай, буду в Акуловке около часу дня. Пусть сделает вот что, — и Виктор Ильич подробно рассказал, что нужно Дроздецкому.

— Как фамилия, говоришь?

— Палочкин! Понял? Палочкин! — повторил Виктор Ильич.

Через несколько минут Нетребо мчал на такси к 43-й школе, в которой работали потерпевшие учительница Мартынова и завхоз Мороз. Виктор Ильич проинструктировал женщин, предупредили директора.

Ровно в полдвенадцатого «Волга» Виленского затормозила у кинотеатра «Заря». Ждать Жене долго не пришлось. Приоткрылась дверца, и появилась улыбающаяся физиономия Нетребо:

— Прикажете садиться?

Ехали молча. Виктор Ильич сидел рядом с Виленским, женщины на заднем сиденье. То и дело мигали светофоры, и приходилось останавливаться. Но вот выбрались из города, и Женька прибавил скорость. Нетребо повернулся к женщинам и попытался подбодрить:

— Что же вы носики-курносики повесили? Веселее, голубушки!

Но «голубушки» оставались невеселыми. Они без интереса провожали пробегающие автомобили, уныло посматривали по сторонам, разглядывали салон.

— Ну, вот… — снова заговорил Нетребо. — Обговорим детали операции. Наша задача — показать женщинам Палочкина и его машину. Хорошо бы посмотреть ее внутри. Женя, у тебя есть пустой бачок?

— Есть и бачок и канистра.

— Отлично. Остановишь машину рядом с домом Палочкина. Где это, я подскажу. Причина?.. Надо долить масла, а масла нет. Пойдем просить масло у Палочкина. Гараж его во дворе, напротив дома, так что догадаться, что у хозяина есть машина, не трудно. Подозрения не вызовет. Может быть, придется просить бензин. Словом, сориентируемся по ходу действий. Есть другие идеи?

Все молчали. Тихо шуршал под колесами асфальт, по обе стороны дороги пламенели в скупых лучах солнца последние влажные листья кленов.

…Темно-серая «Волга» стояла у раскрытого гаража за невысоким забором. Плечистый здоровяк лет тридцати протирал капот.

Женя остановил «Волгу» почти у ворот. На заборе у калитки — почтовый ящик. На темно-синем корпусе белой эмалью выведено: «Палочкин А. Ф.».

— Проверяй масло, — подсказал Нетребо.

Виленский выбрался из машины, поднял капот. Потом достал из багажника пятилитровый полиэтиленовый бачок и направился с Нетребо к калитке.

— Привет, хозяин! — по-простецки поздоровался от забора Виктор Ильич. — Выручи маслицем. А?..

— А больше ничего не захотел? — распрямился у капота «хозяин». — Сам вот на заправку собрался.

— Послушай, приятель, может быть, ты туда и наших бабочек подбросишь? Пусть вот масла привезут, — Нетребо показал глазами на бачок.

Палочкин глянул на Мороз и Мартынову.

— Ну, что ж, туда подброшу. А обратно сами притопают. К теще спешу!

Вскоре женщины уехали. Вернулись они минут через сорок на попутном самосвале. Нетребо заспешил навстречу.

— Ну, что скажете, мученицы?

— Она, она! Чехлы я сразу узнала. И прожег от папиросы на обшивке, — суетливо заговорила завхоз Мороз. — А вот водитель… Мы тогда были так ошеломлены… Вроде да — и вроде…

— Ну, ничего. И «Фантомаса» скоро вам покажем, — заверил Нетребо. Они подходили к «Волге». Виленский забрал у Виктора Ильича бачок, сунул его в багажник и поспешно сел за руль.

— Ну, и как? — спросил тихо, как-то осторожно, словно решалась не Палочкина, а его, Женькина, судьба.

— Машина вроде та, а вот водитель… — ответил вместо женщин Нетребо. — Давай крути, Женя, домой.

Стрелки показывали пятый час, когда Нетребо попал в свой кабинет. Сайко давно был на месте и недовольно пошмыгивал носом.

— Зачем отменил проверку автомашин? — хмуро сказал Иван. — Я взял на мушку тут одну, а ты…

— Интересно, — Виктор Ильич закурил. — Поделишься, какую?

— Пока рановато. Проверю…

— Не будем тратить время, Ваня! Я уже нашел ту машину.

— Можешь назвать ее номер?

— Даже убийцу. Точнее, сообщника, — с явным удовольствием выпустил пару колечек дыма Нетребо.

Сайко заело:

— Я тоже догадываюсь, кто убийца. Точнее, его пособник. Хочешь, напишу номер его машины?

— Ну-ка, ну-ка…

Сайко, как азартный игрок, сорвал с настольного календаря верхний листок, перевернул и крупно вывел номер подозреваемой «Волги».

— Она? — протянул лист Виктору Ильичу.

— Она… Как же ты допер?

— Я ведь всю ночь не спал…

Договорить ему не пришлось. Неожиданно зазвенел внутренний телефон. Нетребо торопливо снял трубку и услышал голос Седых:

— Ну, наконец, появились. Зайдите оба ко мне!

Николай Алексеевич жестом указал Нетребо и Сайко на стулья, а сам прошел к своему столу.

— Ну, как дела, следопыты?

— Потихоньку, — ответил Нетребо.

Седых недовольно глянул на подчиненного:

— Потихоньку?.. Звонил прокурор Виленский. Он крайне недоволен вашей работой. Докладывайте, что нового?

Виктор Ильич встал, но тут пронзительно зазвенел телефон.

— Седых слушает. Узнал, Аркадий Игнатьевич! Что?.. Какой Палочкин?.. Да, Нетребо у меня. Как раз выясняю. Хорошо. Обязательно позвоню.

Трубка легла на рычаг.

— Надеюсь, вы поняли, с кем я говорил, Нетребо?

— Безусловно.

— Так вот, к большому сожалению, прокурор Виленский раньше вас поставил меня в известность о каком-то Палочкине. Сын ему сообщил, что вы напали на след настоящего преступника. Это так?

— Да, Николай Алексеевич! Только должен вас огорчить. Убийца — не Палочкин.

— А кто же?

— Евгений Виленский!

— Что?..

— Да, Николай Алексеевич! Убийца Измайловой или его сообщник — Евгений! Сын прокурора.

Седых побледнел.

— Н-не понимаю. Виленский сказал, что вы ездили с его сыном и еще с кем-то опознать преступника…

— Маневр, товарищ подполковник!

Наступила тишина. Где-то за окном шелестел ветер, к раскрытой форточке тянулась кисея табачного дыма.


Женьку Николай Алексеевич знал давно. Умный, веселый парнишка. Правда, самолюбив и вспыльчив.

Припомнилось все, что было известно по делу Измайловой. Женька был последним, кто видел покойную Наташу.

Его показания, конечно, были проверены. Проверял Сайко. Алиби у Женьки были. Во-первых, примерно в то время, когда произошло убийство, одна из соседок видела в Женькиной комнате свет и кого-то за столом. Так как Виленские-старшие находились в отъезде, значит, дома был Женька. Во-вторых, другая соседка, жившая напротив Виленских, видела самого Женьку. Даже время точно назвала. Было ровно одиннадцать. Женька позвонил ей и спросил таблетку головной боли. Примерно в это время, по заключению экспертов, произошло убийство.

— Вы твердо уверены, Нетребо, что в вашем заключении не может быть ошибки? Ведь у Виленского есть алиби. Но я вас слушаю.

Нетребо сел.

— Виленский был вне подозрений. Такая естественная скорбь… И алиби. Правда, мы не смогли своевременно побеседовать с профессором Бахманом. Если помните, Виленский показал, что покойная Измайлова не позволила себя проводить, так как профессор поручил срочно подготовить реферат. А профессор оказался в командировке, проверить не удалось. Потом все улики пали на Рядно. Это увело по ложному пути.

Пару дней назад Сайко побывал на поминках Измайловой. Попал к нам на карандаш некий Виталий Зленко. Сообщил эту фамилию Виленский. Пошли по следу. Оказалось, что Зленко подозрительно срочно уволился. Сбежал? Или его, как Рядно, «подкинули» в качестве приманки? Зленко могли выманить куда-то и убить. Я решил встретиться с Виленским. Он мог кое-что дополнительно припомнить о Зленко. Мы с ним побеседовали, а из головы не выходил исчезнувший Зленко. Не он ли заманил Наташу на конечную остановку? Вертелось слово «палочка», это словечко услышала цветочница Ниловна от хлопца, что ждал Наташу на той остановке. Виленский в разговоре приговаривал: «Моя Наталочка, моя Наталочка…» У меня вырвалось: «Вот вам и Наталочка-палочка». И тут осенило: «Ниловна ослышалась!» Тот парень сказал «Наталочка», а ей послышалось «палочка». «Вот видишь, Наталочка, я пунктуальный».

Но раз «Наталочка», а не «палочка», значит, возможно, что на остановке ее ждал Виленский. Только он ее звал Наталочкой, а не Наташей, Наталкой или Наташенькой.

И еще одна идея. У Виленских серая «Волга». По данным свидетельниц, «Волга», на которой совершено ограбление, тоже серого цвета. Значит, если только в ней прожег от папиросы… Словом, начал проверку. Ниловна допускает, что могла ослышаться. Ветерок был, а она на уши малость того… Профессор Бахман удивился. Подготовить реферат он Виленскому действительно поручал, но насчет срочности…

— Но ведь у Евгения есть алиби, — прервал Седых.

— Нет у него алиби, — подскочил со стула Сайко. — Я виноват. Моя небрежность.

— Объясните!

Сайко шмыгнул носом.

— Дело вот в чем, товарищ подполковник! Меня тоже насторожил подозрительно исчезнувший Зленко. А сегодня ночью заинтриговал Виктор Ильич… Есть ли алиби у Виленского. Решил перепроверить. К профессору Бахману зашел, — а у него уже побывал Виктор Ильич. Поехал к соседям Виленских. То, что свет у него видели, — ерунда. Специально зажженным оставил и вместо себя что-то у стола примостил. А вот вторая свидетельница… Та точно назвала время. Тогда я поверил, а теперь заколебался. И не зря. Оказывается, она сама на часы не смотрела. Когда Виленский ее разбудил, пилюлю от головной боли попросить, она время спросила у него. Он и «выдал», что одиннадцать ночи. Вот вам и алиби. Липовые эти алиби.

— А если бы она время проверила или, скажем, только в двенадцатом часу спать легла? — спросил Седых.

— Виленский знал, что эта его соседка рано ложится. Что касается часов, у нее, кроме наручных, никаких нет. Спросонья проверять не стала.

Седых встал, снова закурил и прошел к окну.

— Понятно. А что это за маневр?

— От профессора я решил махнуть в ГАИ. «Волгу» Виленских проверить. Но такой вариант не очень устраивал. Техосмотр в необычное время мог насторожить Виленского-младшего. А тут — сам Виленский. Я сослался, что наш водитель выходной, и попросил Виленского свозить нас в Акуловку. Дескать, там некий Палочкин живет, который на подозрении. Я велел дежурному позвонить в Акуловку Дроздецкому, местному участковому. У него тоже «Волга». Проинструктировал Дроздецкого. И мы поехали в Акуловку.

— И тот ничего не заподозрил? — не удержался Седых.

— Думаю, нет. Свидетельницы сразу опознали «Волгу» Виленских, хотя говорили о ней как о машине «Палочкина». Что касается самого Евгения, тут они колебались.

— Но тогда было такси. А тут личная «Волга», — напомнил Седых.

— И это проверили, — ответил Нетребо. — На дверцах и багажнике имеются следы: приклеивалась пленка.

— Понятно. Что еще?

— Коврики у заднего сидения новые, а передние — старые. Думаю, на полу у заднего сиденья лежала окровавленная одежда. Запятнанные коврики выбросили вместе с нею. С правой стороны на чехле заднего сиденья есть какой-то след. Ткань тщательно замыта. Думаю, след от крови.

Седых снял телефонную трубку и набрал номер прокурора.

— Да. Я слушаю, — отозвался в трубке мягкий баритон Виленского.

— Нехорошая новость, Аркадий Игнатьевич! Надо встретиться.

— Что за новость? Палочкин ушел?

— Это не телефонный разговор.

— Хорошо. Закончу с посетителем и минут через двадцать буду у вас.


В это же время в кабинет оперуполномоченных угрозыска вошел Женя Виленский.

— Вызывали? Что за срочность, товарищ капитан?

— Сейчас я вам все объясню, Виленский. Раздевайтесь, садитесь.

Виленский неторопливо снял модное, удлиненное кожаное пальто и, стараясь казаться спокойным, сел на стул возле стола следователя.

— Отец дома? — спросил Нетребо.

— Нет. Позвонил, что задержится. Кто-то опять на прием напросился. А он разве кому откажет?

— Да, отец у вас человек, — отозвался Сайко. — А вы — в него или наоборот?

— Как это понимать? — насторожился Евгений.

— Вопрос в том, — поспешил вмешаться Нетребо, — не проговорились ли вы случайно кому-либо о нашей поездке в Акуловку?

— За кого вы меня принимаете? — оскорбленно пожал плечами юноша.

«Если он и играет, то играет неплохо», — подумал Нетребо и задал следующий вопрос:

— Значит, ваши дружки пока ничего не знают?

— Дружки?.. О чем вы?

— Женщины опознали вашу «Волгу», Виленский, — просто сказал Нетребо. — Поэтому такая срочность.

— Что-о?!

— Это означает, что именно ваша «Волга» участвовала в ограблениях.

— Это… наговор… — Женька стал белый, как мел.

Нетребо достал из стола два листка, исписанные разными почерками, и протянул ему.

— Вот показания Мороз и Мартыновой, которых мы с вами сегодня возили в Акуловку. Прочтите. Вы оказались так самоуверенны, что даже не сменили чехлы на сиденьях.

— Чехлы? Но разве такие чехлы только у нас? И потом… в ограблении, кажется, участвовало такси.

— На вашей машине, в тех местах, где у такси шашки, обнаружены следы клея. Лепили раскрашенную пленку. Но самое главное: в салоне вашей машины есть особая примета — след от сигареты на спинке сиденья.

— Нет… Нет… — затряс головой Евгений. — Этого не может быть… Вы уверены?

— Уверен, — произнес Нетребо.

— Выходит, кто-то угонял нашу «Волгу»? Выходит, так? Кто-то маскировал ее под такси, совершал на ней ограбление, а потом ставил обратно… Так? Вы это хотите сказать?

— Я хочу сказать, что за рулем были вы.

— Я? Разве свидетельницы меня опознали?

— Нет, — покачал головой Нетребо.

— Вот видите!

— Но давайте порассуждаем. Кому нужно маскировать под такси угнанную машину? Для скоротечной операции сошло бы и так.

— Как знать. Ведь в попутную «Волгу» люди с деньгами не сядут.

— Логично, — согласился Виктор Ильич. — Но тогда вопрос: зачем грабителю тщательно смывать следы клея на угнанной машине? Вы не заявляли об угоне, значит, клей смывали вы сами. И получается, что прокурор требует разыскать преступников и машину, а его сын смывает улики и упорно молчит. Соображаете?

Виленский соображал. И решил изменить тактику.

— Да, я виноват, — вдруг признался он. — Я хотел подработать. Меня попросили — я одолжил машину. Но меня обманули, сказали, что только съездят куда-то, и все… А потом…

— Хватит, Виленский! Отвечайте честно и прямо. Кто был с вами?

— Я не участвовал…

— Тогда кому именно вы одалживали машину?

— Я не знаю его, не знаю! Знаю только, что зовут Мишкой. Меня запугали… Меня запутали… Когда я был нужен, мне звонили, и все… Я не знаю…

— Еще один вопрос, — жестко продолжал Нетребо. — Кто вместе с вами убил Наташу?

— Что?.. Как?.. — задохнулся Евгений.

— У нас есть свидетель, который видел вас с Наташей на конечной остановке автобуса № 5 за считанные минуты до убийства.

— Ложь! Я был дома! Спросите у соседей!

— Спрашивали, Виленский. Ваше алиби липовое. Кстати, и никаких срочных рефератов вам не поручали. Добавьте к этому замытые следы крови на заднем сиденье. Где отрезанная кисть руки Измайловой?

— Кровь на сидении? Вы делали экспертизу? Вы уверены, что там кровь? Вы уверены, что это кровь Наташи? — истерично восклицал Евгений. — Докажите! Докажите!

— Экспертиза доказала, — выпалил Сайко.

Это был «запрещенный прием», но он подействовал. Взвинченные нервы Виленского не выдержали, и он разрыдался.

— Это он, он!.. Я просил его!.. Я умолял… Наталочка! Как же это?.. Это не я…

— Итак, кто был с вами при ограблении Мартыновой и Мороз? — неумолимо продолжал Нетребо.

— Мишка! Мишка-Артист!.. Я знаю только имя… Только имя… Они мне звонили…

— Кто — они? Назовите имена.

— Они меня убьют, убьют! Это целая банда! Они следят за каждым моим шагом.

— Какое отношение имеет к делу Зленко?

— Никакого. Чтобы отвлечь от себя внимание, Артист решил сделать его «сообщником» Рядно…

— Кто руководит бандой? Артист?

— Вряд ли… Нет. Иногда он по пьянке упоминал кличку Маг. «Маг будет доволен»… «Маг за это врежет»… Но его самого я не видел… Честное слово…

— Ладно, Виленский, — прихлопнул по столу ладонью Нетребо. — Все это вы изложите в письменном виде. А сейчас вы должны нам помочь обезвредить Артиста.

— Я? Нет! Нет… — взмолился Женька. — Ведь я арестован, да? Вы обязаны меня арестовать.

— Обязаны, — закуривая, кивнул Нетребо. — Но арестуй мы вас, и вся банда побежит. Нам нужен Артист. И Маг. А вас мы пока отпустим. Но не вздумайте скрыться.

— Что я должен делать?

— Прежде всего, расскажите, где спрятаны рука Измайловой и вещи. Потом поедете домой. Раз за вами следят, значит, вам обязательно позвонят, поинтересуются этим вызовом. Не так ли?

— Да, — кивнул Женька.

— Соврите что-нибудь. И ни слова об истинной цели поездки в Акуловку. Назначьте свидание Артисту. Узнайте хоть номер его телефона. Немедленно сообщите нам.

Через несколько минут, описав место, где спрятали руку Наташи, Женька ушел.

— Что дальше, Виктор Ильич? — спросил Сайко.

— Сейчас. Но сначала вот что, Ваня! Зачем эти запрещенные приемы? Я имею в виду экспертизу по крови.

— Зато сразу перестал вилять, — сухо ответил Иван.

— Хватит, Сайко! Впредь подобное запрещаю. Проводи-ка незаметно домой Виленского. Доложишь. Я пока пойду к Рядно. А вдруг Борис знает Артиста? Ведь именно Артист его вместо себя подсунул.

Сайко оделся и вышел, а Нетребо позвонил Седых. Тот спросил лишь об одном: «Сознался?»

Седых чувствовал себя не в своей тарелке. Минут десять назад ему нанес обещанный визит Виленский-старший.

— Я к вашим услугам, Николай Алексеевич!

— Присядьте, пожалуйста, Аркадий Игнатьевич! Понимаете, даже не знаю с чего начать. — Таким взволнованным, странным Виленский не видел начальника угрозыска никогда.

— А вы прямо говорите. Чего уж…

— Случилась беда, Аркадий Игнатьевич.

Виленский в упор смотрел в глаза Седых.

— Беда?.. — переспросил он.

— Ваш сын подозревается в убийстве Наташи Измайловой.

— Что?! Евгений?! — вскрикнул прокурор, но тут же взял себя в руки. Только забилась на левом виске жилка. — Вы сказали — подозревается? — с надеждой переспросил Виленский. — А подозревается — еще ведь не обвинение.

— Безусловно, — постарался смягчить удар Седых. — Еще не все известно.

— Нет, не верю, — потряс головой Виленский. — Допустим, подозревается Евгений. Но зачем брали санкцию на арест Рядно? Откуда появился Палочкин? Я ничего не понимаю.

Седых рассказал. Виленский долго сидел молча, сжав кулаки.

— Ах, подлец! Какой подлец! — наконец проговорил он. — Все точно. На праздники мы уезжали, а его машина оставалась дома. Значит, те ограбления на его совести?

— Да, подозреваем и те ограбления.

— Вы правы, правы… Ну, и как Евгений, сознался?

Седых не успел ответить. Зазвенел телефон. Звонил Нетребо.

— Вовремя позвонил, Виктор Ильич! Сознался?

— Да, сознался.

Седых положил трубку…

Виленский помолчал и сказал: — Постановление на арест сына, на обыск квартиры и гаража пусть подпишет Рюмин. Я… понимаете…

Он резко встал. Качнулся. Сделал пару шагов.

— Николай Алексеевич, — обернулся он к Седых, — одно убедительно прошу. Разберитесь лично. И еще… Обыск лучше делайте ночью, когда меньше любопытных глаз.

Седых хотел что-то ответить, но Виленский круто повернулся и пошел к двери. Его снова качнуло. Он судорожно рванул воротник рубашки и вдруг рухнул на пол. Седых рванулся к нему. Виленский лежал неподвижно, неуклюже разбросав руки.

— Аркадий Игнатьевич! Аркадий Игнатьевич! — растерянно потряс его за плечо Седых. Виленский молчал…

…Пятые сутки в КПЗ. Вечность. И вчера, и позавчера — каждый день заходит капитан Нетребо, спрашивает, но Борис на его вопросы не может ответить. «Прилить»… «тонкий голосок»…

Есть на примете один… И голосок у него ангельский, и вряд ли «завязал», но вот насчет «прилить»?..

…Отца Борис не знал. Мать говорила, что отец уехал в Норильск за длинным рублем, и там, на шахте, его придавило. Борис верил и не верил.

Мать, покойница, любила выпить. Он вечно ходил голодным, кое-как одетым. В доме всегда водился самогон. Ляжет захмелевшая мать спать, оставит на столе объедки, а ему, голодному, что?.. попробовал раз, второй… потом и пошло. Голова кружится, смешно делается, обо всем на свете забываешь.

Мать умерла глупо, по пьянке. Легли пьяные спать и забыли газ выключить. Чайник вскипел, залил огонь. Остался Борис с бабушкой. Жить на ее пенсию было тяжело, через райисполком Бориса определили на работу.

Все, может быть, было бы ничего, но влюбился в одну девчонку. Она на их заводе работала и училась заочно в техникуме.

Вначале у них любовь была. Потом Люда остыла. Неинтересно ей стало с Борисом. Что грубоват — полбеды. Выпивал? Надует губки — он прекращал попойки. Но неинтересно с ним. Встречались все реже и реже. Однажды сказала прямо:

— Все, Боря! Наши встречи мешают учебе. Вот закончу…

Вскоре Борис встретил ее с парнем. Подрались.

— В тот вечер с дружком Костей крепко выпил. Тот, как и Борис, был на учете в милиции. Щипач. Деньги у Кости водились. Одевался модно. Костя задел за живое:

— Значит, сучка изменила? Ишь… «Не интересно!» стерва. Подарил бы ей золотой перстенек, — сразу станет «интересно».

— Брось, Костя! Не такая она.

— Эх, Исусик! Плохо ты баб знаешь. Я вот своей зазнобе кину сотню-другую — она волчком вокруг меня крутится.

— Но сотни-то не валяются, — пробурчал Борис.

— Соображаешь, Боря! — и Костя заговорил тихо: — Есть дельце. Сегодня один типус семью на Юг повез. Вернется послезавтра. А в той хавире золотишко имеется. Я знаю, где прячут. Ключ есть. Пойдешь? Мне там нельзя бывать.

— Пойду, — пьяно прогудел Борис. — В рожу золото ей швырну.

Костя разведал точно. Драгоценности висели в мешочке под оконной портьерой. Взял он мешочек и ушел бы, да потянуло по комнатам пошастать. Цапал пальцами все подряд. На второй же день Нетребо его взял. К Борису кличка «Цапун» прилипла. Дали четыре года. В лагере решил твердо: «Освобожусь — завяжу! Выучусь на шофера».

Освободили Бориса досрочно. А устроиться оказалось сложно. Отказывали вежливо, но твердо. Бывший вор!

Лежит Рядно на топчане. «Эх, Наташка, Наташка!»

С нею Борис познакомился случайно. Как-то поздно вечером ехал пустым на такси мимо ресторана «Нива». На автобусной остановке стояла молодая пара. Парень поднял руку, он остановился.

— Нестерова! К девятой школе, — коротко бросил парень.

Девушка была чем-то расстроена. Тот парень пытался ее обнять, но она все время отодвигалась.

— Наталочка, милая! Честное слово, случайно с нею встретился, — говорил он.

— Снова случайно?.. Хватит, Женя. Отталкиваю? Водитель, остановите машину!

— Ты что, Наталочка? — удивленно произнес парень.

— Ничего. Можешь уходить на все четыре стороны.

— Ах, я уходить?! — со злостью выкрикнул парень. — Вали сама. Водитель, остановите!

Борис затормозил. Решительно вышел из машины и открыл дверцу со стороны парня.

— Вылазь!

— Что?..

— Вываливай, а не то… — повысил голос Борис.

— Ну глядите. Вы за это ответите, — пригрозил парень и вышел из такси.

Девушка сидела молча. Когда машина тронулась, они спохватилась:

— Ой! И мне остановите.

— Я отвезу. Куда вам?

— На Нестерова, — и она замолчала. Когда доехали, оказалось, что у нее нет денег:

— Вы извините меня. Я сейчас. Это мой дом. Вот сумочку в залог оставлю. Деньги дома забыла.

— Да будет тебе, — грубовато ответил Борис.

Назавтра вечером Бориса вызвали к проходной. Наташа. В том же платьице, что и вчера.

— Здравствуйте. Вы водитель такси 23–23? Я вам долг принесла. Думаете, от меня легко скрыться? Вы меня выручили. Вы, видно, хороший человек.

Как его редко хвалили! Деньги он взять отказался.

— Хорошо. Тогда рассчитаемся вот как… Вы сильно заняты?

— Нет. Закончил смену.

— У меня два билета в цирк. Должна была идти с… Неважно… Вы не откажете мне в любезности?

На улице было свежо. Он хотел поймать такси, но Наташа не разрешила. Сказала, что ей хочется пройтись с ним пешком. Борис предложил пиджак. Она не отказалась.

А потом им стал мешать Женька. Или он, Борис, им мешал?

Как-то вечером они встретились с Женькой у Фрунзенского районо. И тот, и другой пришли проводить Наташу домой.

— Зачем притопал, урод? — грубо начал Виленский.

— Урод?.. Ах, шкура! — Рядно так ухватил Женьку за пиджак, что полетели пуговицы.

— Что вы делаете?! — воскликнула Наташа. Она как раз выбежала из подъезда. Перепуганный Женька стоял ни жив ни мертв.

— Н-ну… Н-ну, гляди, Цапун! Я тебя засажу. Я т-тебя… А ты, а ты!.. Шлюха! — бросил Женька и быстро ушел.

Борис не знал, что делать.

— Я не ожидала от вас такого, — тихо сказала Наташа. Потом долго шли молча. Внезапно она спросила: — Боря, это правда, что вы сидели?

— Правда. Ну и что?

— Ничего. Я просто так. Но больше чтобы такого не было. Поняли?

Да, он понял: а вечером крепко напился.

…Заскрежетал засов. Дверь открылась. В камеру вошел Нетребо.

— Здравствуй, Борис! Не спишь?

— Нет, — вяло и нехотя откликнулся Рядно. Сел на топчан.

— Не вспомнил тонкоголосого да насчет «прилить»?

— И не вспоминал.

— Жаль. Тогда вот что. Скажи, тебе не знаком Мишка-Артист?

Артистом в заключении прозвали Мишку Бокова. Арапистый парень. Огреб восемь лет за разбой. От работы увиливал. За него горбили слабосильные пацаны. В лагере была самодеятельность. Голос у Бокова был отменный. Пел. Вот и прилипла к нему кличка «Артист».

Нетребо цепко глядел в глаза Бориса.

— Ну, как, Боря? Не припоминаешь? Есть сведения, что этот Артист в нашем городе. А вот где живет, где работает, как его истинная фамилия — не знаем.

Мишка-Артист… В заключении они однажды схлестнулись. Корчевали пни. Все работали, а Мишка лежал на травке.

— Слушай, ты! Совесть у тебя есть? — не удержался Рядно.

— Не-е!.. Совесть у дураков вроде тебя.

Психованный Борис подлетел к нему, схватил за грудки, но тот двинул его ногой в живот. Завязалась драка. Артист поранил Борису ухо, а Рядно крепко расквасил ему нос. Их еле разняли.

— Ну, Цапун! Я тебе это припомню. Укокаю, закопаю и прилью!..

…Бориса освободили раньше. А месяцев через семь встретил Мишку в своем городе.

— А у вас тут ничего, — заулыбался Боков и плюнул через край рта. — Решил я сменить дислокацию.

Рядно знал, что Артист жил где-то под Москвой.

— Ну, и где же промышляешь, Цапун?

Бориса словно обожгло. Но сдержался.

— Слесарю и учусь в ДОСААФ.

— Силен! Шоферюгой, значит, будешь? А как насчет?..

— Завязал! — отрезал Рядно.

Артист ухмыльнулся:

— Ну, завязал, так завязал. И ладно. Я тоже завязал. Экспедитором работаю. Будь!

Мишка перешел на другую сторону, сел в машину и уехал.


— Ну, так что, Боря? — напомнил о себе Нетребо.

— Ну, есть такой Мишка-Артист, — неохотно признался Борис. — И голос у него, как ты подсказал, и расчет «прилить»… В заключении под вывеской Бокова ходил. Видел его здесь пару раз. Вроде больно рано на воле появился. Не сбежал ли?.. А где работает, живет?.. Послушай, Виктор Ильич! — горячо заговорил он. — Выпусти, а? Я его, гада, мигом найду.

— Пока нельзя, Боря! Ты вот что лучше скажи. Где видел его?

— Где видел?.. Разок в ресторане. С какими-то дешевками он сидел. А раз… — Тут Рядно что-то смекнул. — Э-э!.. Вспомнил, где он работает. Понимаешь, Виктор Ильич, он мне сболтнул, что экспедитором где-то нанялся. А потом сел в машину и укатил. А машина-то молокозавода. Соображаешь?

— Ясно. Спасибо, Боря! А ты не слышал, чтоб кого-то называли Магом?

Борис подумал и отрицательно покачал головой.


— Садись, Ильич! Что показал Виленский? Зачем ходил к Рядно?

Виктор Ильич сел и подробно доложил.

— Понятно… Значит, на молокозавод повела ниточка.

— Выходит, так. Хорошо бы немедленно связаться с сотрудниками отдела кадров завода. Но сейчас ночь.

— Вот именно, — кивнул Седых. — Двенадцать минут двенадцатого. Но мы знаем кое-кого из руководства. А?..

Нетребо сразу понял, о ком речь. Но встретиться с Шумским…

— А где Сайко?

Сайко появился минут через пять.

— Все нормально, — доложил Иван. — Виленский проехал прямо домой. Он так напуган, что вряд ли нос на улицу покажет.

— Понятно, — вступил в разговор Седых. — Вам, лейтенант, придется выполнить еще одно поручение…

На том конце провода трубку долго не снимали. Было около двенадцати, и Шумский, видимо, спал. Наконец сонный голос произнес:

— Слушаю. Кто так поздно?

— Извините, Сергей Иванович! Уголовный розыск.

— Уголовный розыск?! — оживился голос. — Что случилось?

— Это не телефонный разговор. Сейчас подъедет наш сотрудник…

Минут через двадцать Сайко подъехал на «РАФе» к дому Шумского. Вот и его квартира. Шумский удивленно поднял брови:

— А, лейтенант?.. Проходите…

Пошли на кухню. Уселись друг против друга за кухонным столиком. Иван вежливо заговорил:

— Товарищ Шумский! Вы, как нам известно, заместитель директора по коммерческой части. В вашем подчинении должны быть экспедиторы.

— Экспедиторы?.. Таковых у нас нет. При отделе снабжения имеется четыре грузчика. Еще два разъезжают по заготовкам. Эти себя экспедиторами и величают, для солидности.

— Будь так. Вы не могли бы назвать фамилии разъезжающих?

— Отчего же? Пожалуйста. Иван Горуйко и Николай Князев.

Неужели промах? Мишку-Артиста Рядно назвалБоковым.

— Скажите, на каких машинах разъезжают ваши экспедиторы?

— На всяких. На грузовиках и молоковозах. Они что-то натворили?

Сайко замялся:

— Фамилии не сходятся.

— А у вас нет их фото? — попытался прийти на помощь Шумский.

— В том то и дело, что нет, — сокрушенно ответил Иван, — но фамилию нетрудно сменить… Припомните, пожалуйста. Сразу после Дня конституции, восьмого, ваши экспедиторы были на работе? Если — да, не появлялся ли один из них с поцарапанной физиономией?

Шумский задумался.

— Точно, лейтенант, точно! Князев тогда на работу опоздал. На одной щеке, я сейчас не помню на какой, у него была царапина. Он сказал, что ночью веткой царапнуло.

Сайко разволновался.

— Где бы найти фотографию этого Князева? Сергей Иванович, что если мы побеспокоим начальника отдела кадров? В кадрах ведь наверняка есть личные дела с фото.

— Личные дела мы ведем только на служащих и НТР. Но вы правы, — снисходительно улыбнулся Шумский, — фото Князева можно найти. Но инспектор по кадрам — человек аккуратный. В личных карточках, которые он ведет на рабочих, думаю, есть и фото Князева. Вы на машине?

— Да, — кивнул Сайко.

— Отлично. Я сейчас переоденусь, и мы поедем к нему.

…В металлическом шкафу отдела кадров — «Личные карточки». Князев. Гривастый хлопец лет тридцати, с баками до мочек ушей. Домашний адрес: «Загородная, 8».

Иван взял фото, отвез домой инспектора по кадрам и повез домой Шумского. Ехали молча. Но Шумский не удержался:

— Ну, и как, лейтенант! Вы до сих пор гневаетесь на меня?

— Не будем об этом. Вы уже сделали свое дело. Разбили семью.

— Глупец он. Таких преданных жен, как Лида, еще поискать.

— Таких, что таскаются с кем попало?

Сергей Иванович грустно улыбнулся.

— Вы молоды, лейтенант! Наивны. Зря о ней так. Я думал обо всей этой истории. И о вас…

— Обо мне?

— О вас, обо всех… Знаете, я никогда не понимал по-настоящему, что такое провинция. Пятый год здесь, и только сейчас начало доходить. Я не обиделся и не испугался. Просто — удивился. Вы, наверное, все иначе не можете. Это не хорошо и не плохо. Просто — другое… Может, привыкну. А может, вы станете другими.

— Я?

— Вы все.

Они замолчали.

Машина сбавила скорость: подъезжали к дому Шумского.

— Ну, желаю удачи, лейтенант, — Шумский протянул Ивану руку. — Глупо все вышло. Ничего с ней не было. А вы… Может, и хорошо, что вы — такие. Дай бог, чтобы и те, кого вы ловите, тоже оставались… провинциалами.

— Извините. Я спешу. — Иван высвободил руку, и «РАФ» тронулся. Через заднее стекло увидел убегающие дома, пустую темно-серую дорогу, мерцающие фонари. У одного из них стоял Шумский.

В девятиэтажном доме, в котором жили Виленские, все уже спали. Только на втором этаже горел свет. Окно Виленских. С улицы видно, что у окна кто-то сидит.

Иван поднялся на второй этаж и позвонил:

— Пап, ты?

— Уголовный розыск. Откройте, Виленский!

Женька стоял перед Иваном напуганный, осунувшийся.

— Я вас слушаю, лейтенант!

— Родители спят? — вместо ответа спросил Сайко.

— Нет. Мать в роддоме на дежурстве, а отец до сих пор не вернулся. Не знаете, где он? Я волнуюсь.

— Волноваться надо было раньше, — хмуро ответил Сайко. — В комнату войти-то можно?

— Да, да, пожалуйста, — засуетился Женька.

Они прошли в комнату Женьки. На письменном столе лежали листы исписанной бумаги.

— Исповедь готовите? — кивнул в сторону стола Сайко.

— Что-то вроде.

— Ладно, Виленский! Взгляните. Вам знаком этот человек?

Иван достал фотографию Князева. Глаза у Женьки сузились от страха.

— Да, это Мишка-Артист. Как вы сумели так быстро его разыскать?

— А где живет, значит, не знаете?

— Не знаю, — выдавил Женька.

— Будь так. О Загородной улице никогда не слышали?

— Слышал как-то… Там какое-то застолье намечалось. Но меня не приглашали. Честное слово, я там ни разу не был. Даже номер не запомнил, — стал оправдываться Женька.

Когда Иван вышел на улицу, было около часу ночи. Сел в «РАФ» и связался по рации со своими:

— Товарищ подполковник, разрешите выехать на Загородную?

— Помощь нужна? — услышал в ответ.

— Нет. Пока разведка.


По туманному озеру плыли круги. Рябило в глазах. Под левой лопаткой жгло, словно плечо лежало на раскаленных угольях.

Аркадий Игнатьевич Виленский открыл глаза. Белые стены. Белая простыня. Ноги упираются в белые дуги кровати. Виленский хотел повернуться, и тут же услышал:

— Больной, вам нельзя шевелиться.

— Что со мной? — спросил он.

— Сердечко у вас… Ничего, все будет в порядке, — попыталась утешить сестра.

Виленский тяжело вздохнул. Отчего же все это так внезапно? Давно сердце не шалило. И вспомнил: «Женька!.. Его сын преступник»…

Веки закрылись, Виленский стал куда-то проваливаться.

…Аркадий Игнатьевич Виленский на свою жизнь не обижался. Ему везло. Сравнительно быстро «вырос» до прокурора района.

Зато не посчастливилось в личной жизни. Нравилась ему Валюша, но вышла за Пашку Измайлова. Погоревал, а через год сам женился на студентке мединститута Катеньке. Екатерина Андреевна была верной женой, но своенравной и неласковой. А когда родился Женька… То он, Аркадий, не так ребенка на руки взял, то не перепеленал быстро, когда малютка заплакал. Женьке ни в чем не отказывали.

— Катя, мы растим эгоиста, — однажды упрекнул он жену. — Нам нужен еще ребенок.

— Иди и рожай, — отрезала она. — Хватит. Отмучилась.

Время летело быстро. Не успел оглянуться, как Женька пошел в школу.

Однажды он приволок двойку.

— Здорово, сын! Что будем делать дальше? — Аркадий Игнатьевич знал, что двойка не из-за того, что Женька тупой. Просто — лодырь. — Выучишь все формулы — доложишь! Вот тебе три примера. Гулять сегодня не разрешаю.

Женька понуро опустил голову, но вмешалась мать:

— Ребенка хочешь лишить воздуха? К заключенным приравнял? Лучше бы регулярно с ним занимался. Сын не чувствует отцовской заботы. Вечно с ним я да я. В твоей голове одни жулики да разбойники!

— Катя, об этом можно поговорить и без него.

— Ничего. Пусть слышит. Пусть знает, какой у него отец.

Он весь кипел, а Женька, ухмыльнувшись, ушел в свою комнату.

Еще один день запомнился на всю жизнь. Женька вернулся домой сильно выпивши. Ему тогда было едва за шестнадцать.

— С кем пил? — спросил Аркадий Игнатьевич.

— С друзьями, — во всю рожу глупо улыбнулся Женька.

— И сколько же твоим друзьям лет? — Аркадий Игнатьевич старался говорить спокойно. Но тут из ванной выскочила красная, с распущенными волосами Екатерина Андреевна.

— Ах паршивец! Этого еще не хватало. Что ты сюсюкаешь с ним? Отец называется, — подлетела к Женьке и надавала ему по щекам.

Женька зло крикнул «Ну ладно!» и убежал из дома. Ночевать не вернулся. И они всю ночь не спали. Ходили искать его к соседям, в подъездах, обзвонили близких и знакомых. Около часу ночи зазвонил телефон.

— Это я, Наташа Измайлова. Не волнуйтесь, Женя у нас. Уже спит. Я звонила, но ваш телефон не отвечал.

Между Виленскими состоялся разговор:

— Да, Катя! Дуем мы в разные дудки. И вот финал.

— Я же ему не на выпивки даю.

— Все! Хватит. Или будем петь в унисон, или нам придется расстаться. — Это было сказано так твердо, что впервые в ее голосе он не услышал протеста:

— Каюсь, Аркаша! Каюсь. Все!

Но она покаялась только на словах. Женька требовать умел. На «горло не наступал», а брал хитростью. И поцелует, и обнимет, и слезу даже мог пустить. Правда, в последнее время он пыл поумерил. Но деньги у него водились. «Где их брал»? От догадки тупо заныло сердце. «Упустил! Упустил! — стучало в висках. — Женька связан с бандой».

От резкой боли Виленский даже вскрикнул.

— Что с вами? — подлетела к нему напуганная медсестра.

— Ничего, сестричка… Ничего, — еле выдавил Аркадий Игнатьевич.

…После укола сделалось легче.

И опять замелькали воспоминания. Он выхватывал из памяти куски Женькиной жизни, просеивал их, анализировал.

«Наташа Измайлова… Какую же роль сыграла она? Неужели соучастница? Неужели она тоже была втянута? Попыталась выбраться — и вот… Да, сколько веревочке не виться… Люди Седых вышли на убийц. Женька — убийца! Убийца!» — Аркадий Игнатьевич застонал. Перед глазами поплыли круги, и вдруг упала тьма. Ночь. Шумит лес. Тихо накрапывает дождик. И крик. Это голос Наташи. Женька замахивается ножом. Тускло мелькнуло лезвие — острая боль — не Наташе, ему в грудь.

Виленский вскрикнул. Что-то кричала медсестра, но ее голос тут же утонул в водовороте снежинок. И сразу сделалось тихо, спокойно. Боль исчезла, все затянуло туманом. Виленский падал, падал, падал…


…До Загородной Иван не доехал. Оставил «РАФ» в соседнем переулке. Улица была безлюдна. В доме № 8 за плотными шторами горел свет и слышались пьяные выкрики. Сайко хотел подойти поближе, но заскулила собака. Остановился. И тут увидел, как в темноте прочертил дугу глазок папиросы. В соседнем дворе — человек.

— Доброй ночи, — нашелся Иван. — Я на Загородной нахожусь?

— Ну, — буркнул мужской голос. — Кого надобно-то?

— На этой улице где-то Князев живет. Мишкой зовут. Не слышали про такого? Служили с ним вместе.

— Мишка вон в том горластом доме живет.

— Почему в горластом? — спросил Сайко.

— А ты разве не слышишь? И так часто-густо. Полопались бы глотки у них. Спать не могу.

— Его дом?

— Там вдовушка Настя проживает. Он на постое. Ветреная бабенка. Словом, снюхались.

— И давно он там живет?

— А шут его знает. Месяцев девять, поди, будет.

— Будь так. Батя! Говорите, шумят? Почему же не пожаловались?

— Так они, вроде, и люди ничего. И поздороваются всегда, и даже в гости приглашают. В их возрасте я, может, тоже рад был шуметь… А ты кем будешь? Про дружков так не спрашивают.

— Я из угрозыска, — сказал Сайко и достал удостоверение. — Помогите, пожалуйста.

— Чем? — сразу насупился мужик.

— Не знаете, сейчас много народа у Мишки?

— Кто ж его знает. Помногу они обычно не собираются. Пары три-четыре. Погорланют и спать ложатся. Изба у Насти вместительная.

— …Понятно. Что предлагаете? — спросил Седых, выслушав подробный доклад подчиненного.

— Надо немедленно брать. Очень удобная ситуация.

Николай Алексеевич прошелся по кабинету. Он что-то обдумывал.

— Я согласен с Сайко. Пусть даже Маг в том доме отсутствует. К операции подключим молодого Виленского, — вмешался Нетребо.

— Как это Виленского? Зачем? — недоуменно остановился Седых.

— Он поможет бесшумно выманить их из логова.

— Верно, — согласился Седых. — Чтобы не навлечь подозрения, он постучится к ним, назовет себя… Нет! — возразил он сам себе. — Не разрешаю! Подвергаете риску и его, и себя. Сам же докладывал, что Виленский не знает, где живет Артист.

— Во-первых, я сомневаюсь, что Виленский сказал правду. А во-вторых, они все сильно выпивши. Тут не до умозаключений. Главное, — его тревожный голос.

— Ну, что ж, резонно. Действуйте, Виктор Ильич! Руководство опергруппой на тебе.

…Сосед сказал, что из дома ушла только одна пара. Остальные, «усмерть упившись», легли спать.

— Их там три девки и три хлопца, — доложил он.

— Откуда такая точность?

— Разведчиком в войну был, — горделиво улыбнулся он. — В их комнате светло. Вот в щель меж занавесок и высмотрел.

На Женькин стук не открывали долго. Может, уснули, может, высматривали, кто стучит.

— Кто? — наконец послышался не то пьяный, не то сонный голос.

— Это я, Жек! Шухер, Миша! Уматывать срочно надо.

Внутри заскрежетал засов. Дверь открылась. Не успел Мишка опомниться, как перед ним вместо Виленского оказался Нетребо.

— Руки!

Мишка хотел захлопнуть дверь, но Сайко, находившийся рядом, так толкнул ее плечом, что едва не сбил Артиста с ног.

— Продал, шкура! — зло процедил Мишка. Но сопротивляться не стал. Только крикнул: — Настя, открой на кухне фортку. Да пошире. Пусть вонь хоть выйдет.

Остальных гуляк сняли прямо с постелей.

Виленского домой не отпустили. Заставили поехать с Сайко и показать то место, где была захоронена кисть Наташиной руки. Потом его «поселили» в отдельную камеру.

Только под утро Женька немного забылся и задремал. За все еще темным решетчатым окошком кто-то звонко прошлепал по асфальту, и сон как рукой сняло. Женька вспомнил, где находится…

…Когда Женьке стукнуло восемнадцать, отец заплатил, и Женька пошел учиться на курсы вождения.

Была в Женькиной группе на курсах некая Дина. Она немигающе глядела преподавателям в рот, но все «науки» для нее сквозняком пролетали мимо. На вождение Дина попала к тому же инструктору, что и Женька. Однажды, ожидая своей очереди, разговорились.

— Вождение — это чепуха. И медведя выучить можно, — игриво заявила Дина. — А вот матчасть… — она глядела на Женьку так, что у него перехватило дыхание.

— Когда и где? — спросил он, не задумываясь.

— Я живу у брата. А он в командировке.

В тот же вечер Женька поехал к Дине. Она жила в уютной однокомнатной квартире.

— Вначале отметим знакомство, — мило улыбнулась Дина и, надев цветастый фартук, ушла на кухню.

Ужин был скромный. Бутылка вермута, небрежно вскрытая баночка шпротов, нарезанная одесская колбаса. Налив в фужеры вина, Дина обворожительно взглянула Женьке в глаза и лукаво шепнула:

— За знакомство, Жек!

Дина выключила свет и зажгла торшер. Ее лицо, подкрашенное розоватым светом абажура, сделалось еще красивее.

— А ты ничего, — прошептала Дина и нежно обняла его за шею. Он коснулся бархатистой кожи ее горячего лица, и, забыв обо всем, стал искать ее губы.

О, что это был за поцелуй!

…С Диной ходили в бар и рестораны. Где он брал деньги, ее не интересовало. А он изрядно задолжал. Даже безотказная мамуля заподозрила что-то неладное. Наташа отошла на второй план. Врал: занят учебой.

Однажды они заказали такой стол, что не хватило денег расплатиться. Дина смотрела на него большими круглыми глазами, а он не знал, куда деться от позора. Стал лепетать официанту:

— Вы извините… Я… Я расплачусь завтра…

— Постой, Жек, — прервала Дина. — Я сейчас. — Она встала и прошла к дальнему столику. Вернулась в сопровождении молодого человека с тонкими рыжеватыми усиками.

— У вас затруднения, юноша? Ничего. Бывает. Сколько вам нужно? — подкупающе улыбнулся подошедший парень.

— Двадцать, если можно.

— Будьте добры. Отдадите Дине.

— Кто это? — спросил Женька, когда парень ушел.

— Двоюродный брат. Разве он на меня не похож?

Динин «двоюродный брат» оказался завсегдатаем ресторанов. Он появлялся непременно в том же ресторане, где проводил вечер Женька.

— Он что, твой телохранитель? — однажды съязвил Женька.

— Скорее, твой казначей, — парировала Дина.

Он задолжал Дининому брату более двухсот рублей.

Женька находил время и для Наталки. Но те встречи были холоднее, чем с Диной. Он невольно сравнивал одну и другую свою «любовь». Наталка нравилась своей наивностью и неподдельной искренностью. Дина — обольщала пылкой страстью.

Наконец Дина и Женька получили права. «Обмывали» вместе в ресторане «Ласточка». Был здесь и Динин двоюродный брат с двумя дружками и двумя девицами. Дружки брата Женьке не понравились. Если «тот» вел себя деликатно, то они — нагловато и задиристо. Особенно не понравился ему назвавшийся Мишкой. Худощавый, с желтыми лошадиными зубами, он говорил тонким, сипловатым голосом, часто курил и плевался на пол. Одет, правда, был прилично.

Уже на улице, когда стали прощаться, Мишка грубо спросил:

— Ну что, Евген, может, свозишь меня послезавтра к одному корешу? Тут недалеко. Километров сорок.

— Папик сразу за город машину не разрешит.

— Папик?.. — ехидно переспросил Мишка. — Ишь, какие телячьи нежности. Чучело ты гороховое.

А где-то через месяц к Женьке обратился сам Динин брат:

— Жек! Выручи, будь добр! К одному приятелю в Ермиловку надо катануть. Приличный человек.

Отказать «усикам» Женька не мог. Тот сколько раз его выручал.

К удивлению, в Ермиловке их поджидал не только «приличный человек», но и Мишка-Артист. Погрузили в «Волгу» пару чемоданов, и уже к девяти вечера были дома. «Приличный человек» оказался щедрым. Поблагодарил и сунул Женьке пятидесятирублевку.

— Да вы что?.. — растерялся Женька. Но Мишка грубо перебил:

— Бери, дуб, раз дают: мы дешевиться не любим.

Тогда впервые закрались сомнения.

Потом еще одна услуга, потом еще, еще… Как правило, его попутчиком был Мишка-Артист.

Женька забеспокоился. Понял, что падает…

Хотел освободиться, но не мог: боялся Мишку. Боялся и ненавидел.

Однажды чуть не раскрылся отцу. Тот упрекнул его, что слишком часто Женька ездит то провожать, то встречать. Пригрозил, что проверит. «Расскажи!» — подсказывала совесть. Но тут как тут была дорогая мамуля:

— Аркадий! Когда ты прекратишь терроризировать парня? Он уже не маленький. У него девушка. Я его хитрости сразу разгадала.

— Ох, мамуля! От тебя разве что утаишь? — ухватился тогда за тот «спасательный круг» Женька.

Однако после очередной поездки Женька решил ретироваться:

— Все, Миша! Больше я не ездок. Отец что-то заподозрил.

— Я те, шкура, заподозрю! Болтанул?! — надвинулся на него Мишка. Его черные цыганские глаза впились в глаза Женьки.

— Гляди, падло! Шмагу не зря хапал. Ездить будешь. И туда, куда скажем. Понял? — прикрикнул Артист. — А если бате хоть о чем заикнешься — попишем. — Мишка резко выхватил из кармана руку. Из кулака выстрелило лезвие ножа. — Не я попишу, так другой найдет.

Женька испугался до икоты. А Мишка, разыграв сцену устрашения, вырвал из блокнота листок и протянул Женьке.

— Пиши, сука, расписку!

— К-какую?

— Что член нашего общества. Что должен усатику. А не напишешь… — и он эффектно поиграл лезвием ножа.

И Женька написал. Потом снова ездил. Его ни во что не посвящали, лишь использовали в качестве извозчика. Шло время. Их никто не искал, не ловил, и страх стал таять. Женька жил, как купец. Мотал деньги. Отец и мать нередко уезжали поездом на выходные в село, к бабушке. В такие дни чаще всего и использовали его «Волгу». И успокаивали: «Не дрейфь, Жек! Ты только возил. Твой „папик“ из этой „беды“ тебя запросто выручит».

В ресторане «Нива» отмечали день рождения Дины. Выпили по паре рюмок, налили снова, и вдруг возле их столика появилась Наталка. Лицо красное и разгневанное, губы мелко дрожали:

— Так, Женечка! Значит, продолжаем права обмывать?

От неожиданности он зацепил рукавом фужер с шампанским и разлил искрящийся аромат Дине на платье.

— Что делаешь, мурло! — взвизгнула Дина.

— Ну, и нашел же ты, Женя!.. — Наташа ненавидяще сузила на Дину глаза, резко развернулась и пошла к выходу.

Женька стоял ошеломленный.

— Ты погляди какая гадючка! — блаженно откинулся на спинку кресла Мишка-Артист. — Где она промышляет?

— Да так… Вроде кассира в районо. — Женька отвечал нехотя. Он явно не знал, что ему делать. Выручал Динин брат Костя:

— Жми за ней, Жек, жми! А то еще отцу твоему что натреплет.

Женька нагнал Наталку на автобусной остановке.

— Уйди. Не хочу с тобой и говорить, — отошла от них Наташа.

— Глупенькая. Разве я был с ней в ресторане один?

Как раз из-за поворота вывернуло такси. Женька поднял руку, и «Волга» тормознула. Спор продолжали в машине. Поссорились…

Дня через три Женьке позвонил Костя. Встретились у Дины. Был и Мишка.

— Ну, что, помирился с гадючкой? — насмешливо спросил он.

— Мирись. Она ничего, — поддержал Костя.

— Могу уступить. Мне хватит Динки.

И тут из кухни вышла Дина.

— Что? Гляди, какой шах объявился. Гарем у него! Разве я Котика на тебя сменю! — и она демонстративно села «братцу» на колени. — Мы с Котей давно…

Женька ожидал всего. Но такого…

— Плюй, Жек! — хохотнул Мишка. — Не в бабах счастье. Динка — подсадная уточка. Клюнул — и поймался.

Женька вскочил, чтобы уйти. Но Мишка остановил его:

— Сядь, Жек! Не кипятись. Правильно тебя учим. Мирись с той гадючкой. Нам она может сгодиться.

Женька упрямо шагнул к двери.

— А фигушки не захотели? Наталочка не я. Ее сюда не заманишь. Меня, кстати, теперь тоже.

— Что? — люто вскрикнул Мишка. — Может, продашь, гадюка?

От этого исступленного крика у Женьки заиграли коленки.

— Сядь, падло, — крикнул Мишка. — Сядь. А то так отретуширую, что всю жизнь на аптеки ишачить будешь. — Артист лениво сплюнул на пол и уже спокойнее добавил: — Маг велел с ней помириться. Понял?

«Маг»… — эту кличку Женька услышал впервые.


…Встретились в том баре, в котором когда-то веселились с Наташей.

— Ты, сучка, стал зазнаваться, — раздраженно сказал Артист.

— Почему? Я…

— Ну, ладно, ладно! Послушай, Жек! Есть дело одно.

— Какое? — Женька с тревогой проглотил горькую от пива слюну.

— Да ерунда. Хотим гадючку твою малость использовать.

— Нет, нет! Она не пойдет, — заторопился отбиться Женька.

— Ша, болван! А ты зачем? Норовишь на чужом в рай ехать?

А Артист продолжал:

— Гадючка работает кассиром. Надо выведать лопоухих и какой куш везут.

— Значит, наводчицей хотите ее сделать? Но Наташа на это не пойдет. Никогда не пойдет, — взмолился Женька.

— Маг велел, — повысил голос Артист. — Понял?

Женька сломался.

…Он знал, что Наташа задерживается на работе, когда предстояла выдача аванса или зарплаты. Набился помочь поработать с ведомостями.

— Нельзя, Женя! Я и без тебя справлюсь.

— Подумаешь, какие сверхсекреты, — деланно обиделся Женька. — Я ведь билеты в кино взял. Целый час простоял.

Женька засек несколько садов и школ, которым причиталось получить приличные суммы. В день получения аванса подъехал к районо и высматривал, кто получал деньги с охраной, а кто без. Вечером встретился с Наташей.

— Женя, ты что сегодня делал у районо? Я тебя видела из окна.

Он быстро нашелся:

— К тебе хотел забежать, но твой главбух сказала, что ты занята. Аванс выдаешь…

А 6-го октября, около семи вечера, зазвенел телефон.

— Женя, нам нужно немедленно встретиться.

Они встретились примерно через час.

— Что случилось, Наталочка? — с улыбкой спросил Женька.

— У меня снова ЧП. Позавчера ограбили учительниц из 43-й школы.

— Что?! — притворно изумился Женька. — Но причем здесь ты?

— Я выдаю деньги, Женя! Меня допрашивал милиционер. Он спрашивал, не интересовался ли кто моими ведомостями. Не подозреваю ли я кого? Я пообещала вспомнить.

— Что ты так странно на меня смотришь? — продолжал изображать недоумение Женька.

Наташа села на лавочку.

— Женя! Я все сто раз взвесила. Я подозреваю тебя.

— Меня? Ты с ума сошла!

— Есть основания. Во-первых, ты набился помогать мне работать с ведомостями. Во-вторых, мне не нравится твоя компашка.

— Какая компашка? Я с ними давно порвал.

— Не ври, Женя! Ты недавно одного вез в своей «Волге».

«Видела с Артистом», — мелькнуло в голове.

— Ну и что? Я ехал — он попросил подвезти.

— Значит, ты отрицаешь свое участие?

— Категорически!

— Лжешь! Я все проанализировала. Августовский аванс. Ты крутился возле нашего районо. Сначала помог «подбить» ведомости, потом…

— Нет, ты чокнутая, Наташка! Я тебе по-русски тогда объяснил, что хотел забежать к тебе, но ты была занята.

— И сослался на нашего главбуха. Она ведь это тебе сказала? А главбух и в глаза в тот день тебя не видела.

— Ну Наталочка! Ну, ты даешь… — Женька растерялся. Такой развязки он не ожидал. А Наташа вдруг обняла его и горячо зашептала:

— Женя, миленький, пойди в милицию и все расскажи. Пожалуйста, пойди, пожалуйста. Я уверена, что грабил не ты. Пожалуйста…

Он грубо сбросил ее руки со своих плеч:

— Да ты что, ошалела? Внушила себе всякую ересь!

— Ну, что ж, Женя! Меня пригласили в уголовный розыск на послезавтра к девяти утра. В твоем распоряжении один день. Думай. Я буду ждать твоего звонка до восьми вечера.


Допрос вел Виктор Ильич.

— Артист сразу сказал, что Измайлову нам убить?

— Нет! Он такого не говорил вообще… Я бы…

— Согласились бы, Виленский. На все бы согласились…

Женька закрыл лицо руками.

— Что вам сказал Артист?

— Чтоб я Наталку пока что уговорил молчать. А седьмого… да, утром седьмого сказал, чтобы я позвал Наталочку…

— Измайлову, — бросил Сайко.

— Измайлову на край города.

— На конечную остановку маршрута № 5?

— Да. Там, дескать, встретимся все вместе и попробуем уговорить молчать. А если не согласится — то отдадим те деньги, если пообещает все взять на себя… и на меня. Меня, мол, отец выручит…

— И ты в это поверил? — перебил Сайко.

Виктор Ильич постучал по столу:

— Не перебивайте, лейтенант. Скорее всего, так и было: Артист хорошо изучил Виленского. Нельзя было настораживать Измайлову — а такой трус непременно бы себя выдал. Продолжайте, Виленский.

— Разговаривали мы в машине…

— Мы?

— Я забрал, как договорились, Артиста и поехал в Терново. Наталка приехала около десяти. В машине Артист сказал, что отдаст деньги, если она обещает никого не выдавать. Ната… Измайлова согласилась. Тогда Артист приказал ехать в лес — к тайнику…

— И она решила с вами ехать в лес?

— Да.

— А ты все еще ничего не понимал?

Женька с трудом сглотнул и покачал головой.

— Она действительно решилась ехать, — повторил Нетребо, — или вы ее заставили?

— Ну как заставили? — пожал плечами Женька. — Артист ей так связно сказал, что и я поверил…

Сайко грохнул пудовым кулаком по столешнице и, вскочив из-за стола, несколько раз пробежал по кабинету. Виленский смотрел на него со страхом, а Виктор Ильич, смяв папиросу, бросил:

— Не горячитесь, лейтенант.

Нетребо выждал несколько секунд. Евгений молчал. И капитан продолжил, сменив тон:

— Ладно, мальчик-пальчик, это теперь не имеет принципиального значения. Знал ты заранее или догадался только потом — не важно. А вот как ты помогал убить Измайлову — важно. Держал?

— Нет! Клянусь! Я даже не прикоснулся! Я даже не видел!

— Врешь, — спокойно бросил Сайко.

— Не вру! Было темно. Артист отвел На… Измайлову в сторону — показать место, где зарыты деньги. И там… А я оставался возле машины.

— Все время? — спросил Иван.

— Да. Я ничего…

— И когда Артист пытался ее изнасиловать, а она кричала, звала вас на помощь? И когда она боролась, расцарапала ему лицо? И когда он ударил ее ножом? Или это вы били — чтобы не мучилась?

— Нет… Мишка. Я не отходил от машины…

— Уши-то хоть закрывал, чтобы не слышать? — опять сорвался Сайко.

Виктор Ильич бросил выразительный взгляд на лейтенанта и повернулся к Виленскому:

— Чья была идея — навести подозрения на Бориса Рядно?

— Артиста. Он хотел с ним за что-то поквитаться.

Сайко не стал разводить церемонии:

— Будь так, убил Артист. В это можно поверить. Но что он все так сразу придумал «петли» и про Рядно и про Зленко — не поверю. Другая голова нужна. Как минимум — твоя.

На этот раз Виктор Ильич поддержал Сайко:

— Лейтенант прав. Лучше вы сами расскажите, какими идеями и в каких делах вы помогали Артисту. Так нам легче будет понять, у кого какая роль… И чего можно ожидать от Мага.

При упоминании этой клички Виленский не дрогнул, ничего не промелькнуло в его глазах. Все также — пустота, страх, растерянность. Видимо, находился от Мага далеко по цепочке.

— Что я должен еще сказать?

— Подробно: как руку отрезали, как драгоценности подбросили пьяному Борису Рядно, как смастерили алиби… Как маникюрной пилочкой чужую кровь под ногти мертвой заталкивали…

— Вы и это знаете? — только и спросил Женя.

— Знаем. Так что лучше — точно и подробно. Никто уже не поможет…

Виленский попросил сигарету. Нетребо перегнулся через стол, протянул пачку — и со смешанным чувством жалости и отвращения еще раз посмотрел на смазливое пустое лицо. И сказал:

— Ваш отец…

— Отец! Он… он не захочет мне помогать. Я предал его…

— Ваш отец, прокурор города Аркадий Игнатьевич Виленский, скончался сегодня ночью. Инфаркт.

В половине восьмого конвойный ввел Мишку Артиста. Помятое лицо. Густой запах перегара.

— Фамилия, имя и отчество? — начал Нетребо.

— Паспорт у вас. Глядите, — огрызнулся Мишка.

— По паспорту вы Князев. Ваша настоящая фамилия?

— А разве в паспорте липу пишут?

Виктор Ильич повернулся к Сайко и попросил пригласить свидетеля. Иван вышел и вернулся с Борисом Рядно.

— Рядно, вам знаком этот человек? — спросил Нетребо. — Если да, назовите фамилию.

— Знаком, — насупленно ответил Борис. — Срок тянули вместе. Фамилия? Там под Боковым ходил.

— Жаба ты вонючая! Дерьмо! — зло выругался Мишка.

Рядно вышел.

— Так… Вы признаете свою истинную фамилию — Боков?

— Ну, признаю, признаю! Что дальше?

— Зачем вам понадобилось менять фамилию?

— Эта лучше. Княжеская.

— Зря острите, Боков! Вы сбежали с места заключения. Вам надо было сменить фамилию. — Нетребо достал из ящика стола лист грубой бумаги. На Мишку глянул его портрет, а выше типографским шрифтом крупно напечатано: «РАЗЫСКИВАЕТСЯ ОПАСНЫЙ ПРЕСТУПНИК».

— Точно. Сбежал. Но я завязал. Вот крест. Можете справиться. На доску почета скоро повесят.

— На телеграфный столб таких надо вешать, — не удержался Сайко.

— Значит, завязал? Ну, хорошо. Проверим, — продолжал допрос Нетребо. — Гражданин Боков, вам известно, что в сентябре, а затем в октябре произошло два ограбления кассиров?

— Не интересуюсь.

— А у вас есть сведения, что в тех ограблениях участвовали вы.

— Сведенья!.. Ты докажи. Или прокурорский отпрыск чего-то наплел? Так он же трус. Такого запугай, он на отца родного поклеп сделает.

Ход Артиста был несложен. Поняв, что Виленский «раскололся», он решил выставить его лжесвидетелем. При ссылке на оговор требовались дополнительные свидетели.

— Так вы не участвовали в тех грабежах?

— Нет! — отрезал Боков.

— Что ж, придется делать опознание. Сайко, просите!

Иван вышел и вскоре вернулся с двумя мужчинами, внешне похожими на Артиста.

Мужчин усадили к стенке и велели Бокову подсесть к ним. Затем Иван пригласил пострадавших женщин из школы № 43.

— Присядьте, пожалуйста, — попросил их Нетребо. — Уважаемые Вера Александровна и Нина Владимировна, взгляните на этих мужчин. Нет ли среди них того, кто участвовал в ограблении? Только без эмоций. За правильность показаний вы несете ответственность.

Женщины внимательно стали осматривать сидящих. Все трое остро смотрели им в глаза. Вызывал сомнение средний. Лицо словно после перепоя, глаза колючие, костюм помят сильнее, чем у крайних. Но это эмоции… Обе неуверенно покачали головами.

— Вот видишь, инспектор!.. — ухмыльнулся Мишка.

— Он! Это он! — вдруг покраснела до корней волос Вера Александровна. — Я его по голосу узнала!

— Что?! — вскрикнул Мишка. — Ты гляди!.. По голосу?..

— Стоп, Боков! — вмешался Нетребо. — Продолжайте, Вера Александровна!

— Да вы… Да с вашим голосом, гражданин, в опере петь, а вы…

— Кому петь, а кому пить. Поняла? Заложила и вали отсюда!

Когда приглашенные вышли, Нетребо продолжил допрос:

— Значит, вы подтверждаете участие в ограблении.

— Подтверждаю. Черт с вами. Суди! Все. Меня мутит. Пусть уведут.

— Нет. Вас пока не уведут. За вами должок и покрупнее.

— Что еще за должок? — набычился Боков. — Чужое не шей. Не возьму. Ограбил — да. Вот и все. Понял?

— Нет, не все! — Виктор Ильич достал из черного пакета несколько фотографий и бросил их на стол.

— Эта смерть — тоже дело ваших рук, Боков!

— Ха… Ишь какой! На пушку не возьмешь! Это доказать надо.

Но Виктор Ильич пропустил эту реплику мимо ушей. Снял телефонную трубку и набрал какой-то номер.

— Данные экспертизы готовы?

— Да. Печега сейчас занесет.

Нетребо выложил на стол маникюрную пилку, финку с выщербленным лезвием, стакан, перепачканный кровью, и несколько комков земли. Мишка глядел с изумлением и страхом.

Вошел Печега, протянул несколько листков Нетребо.

— Спасибо, Саша! Отдыхай. Ну, что, Боков, будем упираться?

Артист потребовал:

— Ты не козыряй. Докажи!

— Это сделать легко, Боков! — согласился Виктор Ильич. — Ваши алиби в ту скорбную ночь мы, к сожалению, пока не проверили. Но ваш замдиректора Шумский хорошо помнит, что сразу после праздника вы явились на работу с поцарапанной щекой.

— А может, я драку затеял. Может, на кабана в лесу напоролся?

— Вот именно, что в лесу, — с сарказмом заметил Нетребо. — Но не кабан вам щеку порвал, а гражданка Измайлова. Взгляните на эти предметы. Читаю выдержку из экспертизы. Она составлена в день обнаружения трупа. «Смерть насильственная. В области сердца убитой обнаружено две колото-резаные раны, причиненные финским ножом с зазубриной на лезвии». Вот он! — Виктор Ильич снял со стола нож. — На лезвии зазубрина. А на ручке следы вашего большого пальца. И на стакане следы ваших пальцев с остатками крови. Кровь Бориса Рядно. Вы заталкивали ее этой пилочкой покойной под ногти. Вот материалы экспертизы, — Виктор Ильич поднял листки. — Группа крови совпадает с группой крови Рядно. Дополню. В ночь убийства ваша машина буксовала. Перед вами комки земли. Одна проба взята с места, где буксовала «Волга», вторая — с днища «Волги» Виленского. Эти пробы идентичны. Вас возил и был вашим соучастником Евгений Виленский.

Боков заскрипел зубами.

— Это он, сука, меня заложил?

— Топорно работаете, Боков. Оставленная целой рука Измайловой исцарапала бы преступнику левую щеку.

Артист понял…

— Что мне грозит? Вышка?

— Суд разберется.

— Но я не хотел, не хотел ее убивать. Слышишь? — завопил Мишка. — Она хуже кошки меня царапнула. А я… Я — псих! Понял?

— Суд разберется, — повторил Нетребо. — Я не хочу давать гарантий, Боков, но если вы проявите благоразумие и поможете нам…

— Чем? — сразу насторожился Артист.

— Кто такой Маг? Где он? Это, случайно, не он? — Нетребо показал Бокову другой типографский листок с фотографией круглолицего пожилого человека с глазами-щелками, точно заплывшими жиром. И надпись: «РАЗЫСКИВАЕТСЯ ОПАСНЫЙ ПРЕСТУПНИК КРАМОВ ТИХОН ЛЬВОВИЧ».

Боков опешил. Нетребо и Сайко показалось, что он не так испугался, когда его изобличили в убийстве, как увидев этот портрет.

— Не слышал такого, не видел и не знаю.

— Неправда, Боков! Знаете вы Мага.

— Пугали им, — добавил все время молчавший Сайко.

— Не знаю такого. Ушел, испарился, утонул! Поняли! — исступленно заорал Мишка.

— Что ж, не знаете и не надо. Тем хуже для вас. Сами найдем.

— Хрена. Маг получил уже знак. Его и дух простыл! — со злорадством выкрикнул Артист.

— Все! Уведите арестованного, — приказал Виктор Ильич конвоиру.

Бокова увели, а Нетребо закурил и прошелся по комнате.

— Я знаю, что это за знак, — выпалил Иван.

— Доложи.

— Помнишь, когда мы их брали, Артист крикнул: «Настя, открой на кухне форточку! Да пошире. Пусть вонь хоть выйдет»?

— Ну и что?

— А то, что спали — вонь не мешала. Стали их брать — широко открытая форточка — знак Магу. Надо, Ильич, срочно выставить там пост.

— Молодец Иван! Внимательным стал. Только опоздал. Пост давно уже там стоит. Но что это даст?


«Подал голос» телефон. Дежурный срочно пригласил к себе Нетребо. Вернулся Виктор Ильич хмурый и сердитый…

Ночью Нетребо обратил внимание — на всю ширь открыла на кухне фортку Настя. Даже подложила под нее деревянный клинышек. «Условный сигнал!» Примитивный, но… Доложил Седых — и сразу же, ночью, выставили у дома пост.

Машина с рацией стояла в соседнем переулке, а старшина Ясин находился напротив, в доме фронтовика, следил за домом Бокова.

Все было нормально. Выходной, и людей мало. И тут — пацан, лет десяти. Подошел к дому, постоял калитки, прошел во двор и постучал в дверь. Потом круто вернулся и побежал по улице.

Когда Ясин выскочил из засады, мальчишка уже повернул в соседний переулок. Повернул и он. Пацан через дворы махнул на улицу Красина. И исчез. Когда Ясин снова его увидел, мальчик стоял в отдалении с каким-то тучным бородачом. Тот остановил «Жигули» и уехал. Ясин успел увидеть номер: 62–77.

Мальчишку удалось задержать.

Тот рассказал, что остановил его какой-то «дедусь». Попросил сбегать на Загородную, 8. Сказал: «Вроде там форточка открыта. Если да — постучись, пусть закроют. Ребенка застудят. Если не откроют, беги сюда. Тогда сам я вернусь».

Хлопчик сбегал к той избе и обратно, и все «дедусю» рассказал. Тот за это дал ему рубль, сел в «Жигуленка» и уехал.

Виктор Ильич связался с ГАИ; по всем линиям прошла команда искать вишневые «Жигули» № 62–77.

Расстроенный, Нетребо ходил и курил. Он не был уверен, что Бородач — именно Маг, но мог биться об заклад, что вишневый «Жигуленок» — случайная машина и что Бородач попросит остановиться, конечно, не у своего дома.

Вскоре вошел Седых и подтвердил это. Задержали нужные «Жигули». Его владелец показал, что Бородач проехал до музея и велел остановиться. Сунул трояк и ушел в сторону Калинина. Опознать его водитель, пожалуй, сможет.

Резко зазвенел телефон. На сей раз дежурный пригласил Ивана. Его вызывала какая-то девушка.

Сайко сразу узнал ее: Тоня Голощапова.

— Это я, — улыбаясь, представилась Тоня. — Виталий откликнулся. — Вот, — она протянула надорванный конверт.

— Спасибо, Тоня! О вашем визите сюда ни один человек не узнает.

«Здравствуй, Тонюся! Уже соскучился за тобой. Десять раз думал и решил написать все как на духу, Не трус я, Тонечка, но погибать дурацкой смертью кому охота. Словом, так… Ты знаешь, что я сидел. Я тебе не говорил, но меня не раз уговаривали на новые „дела“, даже грозили, а я не дался. Но вот недавно прикатил к нам на базу один тип. Они что-то получали для своего завода. Я его сразу и не узнал. Ряха круглая, глазки узкие, как у китайца, и лысина. В зоне все перед ним на задних лапках ходили. Магом его кликали. Как черта его боялись. И теперь таким же буйволом остался. Только бороду отпустил. Как узнал я его, меня как парализовало. А он как цыкнет: „Чего баньки вылупил, крыса? Грузи давай!“. Тогда я ему сказал: „Зря ругаешься, Маг! Я-ша“. Он как зашипит: „Я те дам — Маг! Забудь это слово“.

Все, Тонечка, шло мирно, и вдруг меня к телефону пригласили. В трубке был не его голос, но я сразу понял, что — по его наколке. Велели, чтобы я немедленно исчез. Не исчезну — „перо получу“. Значит, нож в спину и поминай как звали. Научили, под каким предлогом исчезнуть. Дескать, к брату в Пермь завербовался. Но я не лыком шит. Если бы к тому поезду, что они велели, пришел — наверняка „перо получил бы“. Раз Мага засек — я мешать им стал. Ведь Мага милиция разыскивает. Сам видел афишку.

Тонюся, голубка, у меня нет ни сил, ни воли в милицию идти. И так жить невозможно. Маг не одного измордовал в зоне.

Да еще вот что… Если в милицию надумаешь идти, примету одну его сообщу. Впрочем, о ней и в милицейской афишке, кажется, указано. У него на груди татуировка имеется. Спасательный круг, а в нем морда льва. Он все гордился этой татуировкой. Дескать, батин портрет. Его по отчеству Львовичем кликали. Все, голубка! Целую. Виталий».

— Так… Ну, и что это письмо нам дает, Ваня?

Сайко прошелся по комнате.

— Есть одна идея. Помнишь слова из письма: «Они что-то получали для своего завода»? Значит, Крамов работает. Где? Думаю — тоже на молокозаводе. Только вряд ли под своей фамилией.

— Резонно! Срочно звони Шумскому. Бородачей на его заводе немного, да еще с такой особой приметой, как морда льва на груди.

К счастью, Шумский оказался дома. Обещал скоро приехать. Нетребо ушел к Седых.

Иван остался один. Вспомнил о Галке. Набрал номер ее телефона.

— Здравствуй, Топтыжка! Наконец. Ты где пропал?

— Служба.

— И Виктор Ильич, конечно, с тобой? Ты говорил с ним?

Иван молча посопел в трубку.

— Нехорошо, Топтыжка! Слышишь?

— Будь так, — только и ответил Иван. — Что собираешься делать?

— К вам собираюсь, Лидия Ефимовна недавно приходила. Холодно уже. Просила, чтобы я занесла Ильичу его шерстяной пуловер. У него, оказывается, легкое пулей пробито. Ему надо потеплей одеваться… Ты что примолк?

— Думаю, Галочка, не приходи сегодня. Ладно? Дел по горло.


Шумский явился минут через пять.

— Я вас слушаю, товарищ лейтенант!

— Садитесь, пожалуйста. Извините, что снова вас беспокоим.

— Пустяки. Лишь бы на пользу делу.

— Сергей Иванович, вам не знакомы эти лица? — Сайко разложил на столе типографские портреты Бокова и Крамова с броскими словами: «РАЗЫСКИВАЕТСЯ ОПАСНЫЙ ПРЕСТУПНИК».

Шумский посмотрел на портреты и неуверенно покачал головой, и вдруг ткнул пальцем в Бокова:

— Так это, кажется, Князев!

— Точно, Сергей Иванович! А второй?

— Лицо вроде знакомо…

— А если добавить бороду?

— Бороду?! Постойте… Неужели Изюмов?

— Изюмов? Кем он работает?

— Слесарем-ремонтником. Но это так… Числится. На самом деле пан-спортсмен. Извините, у нас по штатам такой должности не полагается.

— Будь так, товарищ Шумский! Вы с Изюмовым часто встречались? Не заметили у него на груди татуировку?

— Нет… Точнее… Не приглядывался. Его должность не по моей части. Но есть у нас Коля Гиталов. Отличный боксер. С Изюмовым, то есть с Крамовым, тренировался.

— Как с ним связаться?

— У него телефон. Дайте справочник.

Через минуту Шумский говорил в трубку:

— Товарищ Гиталов? Шумский беспокоит. Нет, нет… Не на работу вызываю. Вы хорошо знаете Изюмова? Да, да… Вас понял. Спор тут с одним товарищем завел. Он уверяет, что на груди у Дмитрия Ивановича татуировка имеется, а я, вроде, не видел. Не могли бы нас рассудить?.. Что?.. Нет татуировки?! Понял… Значит, только какой-то шрам. Угу… Отлично! Словом, коньяк пьем вместе. Только вы, пожалуйста, ни слова Изюмову. Неудобно получится. Что?.. Встретили на улице Бакинских комиссаров? Ну, что ж, спасибо, товарищ Гиталов!

Шумский положил трубку. «Шрам — наверняка след вытравленной татуировки. Скрывается. Отрастил бороду, убрал татуировку… Маг!».

— Сергей Иванович, перезвоните начальнику отдела кадров — узнайте адрес «Изюмова»; если не помнит — дадим машину, пусть едет на завод…

Шумский набрал номер… Улица Кочубея, 53, квартира 7.

…Нетребо ждал Ивана в кабинете Седых. Сайко доложил о беседе с Шумским.

— Понятно. Какие предложения, следопыты?

После небольшой паузы первым заговорил Нетребо:

— Прежде всего, Николай Алексеевич, прошу срочно послать машину на Кочубея, 53.

— Да, — коротко согласился Седых.

— Будемрассчитывать на худшее, — продолжил Нетребо. — Вряд ли Маг там живет.

— Поиск можно значительно сузить, — осторожно заметил Сайко.

— Как?

— Очень просто. Гиталов сказал, что встретил сегодня Мага на улице Бакинских комиссаров. Эта улица упирается в площадь Калинина. Вот где нужно искать Мага. Не рыбу удить он по ней шел.

— Но эта улица длиной более двух километров, — вставил Нетребо. — Крамов мог куда-нибудь и свернуть.

Седых закурил, подошел к окну.

— Мне кажется, есть более короткий путь поиска.

Николай Алексеевич вернулся к столу и стал рыться в папке, которую недавно ему занес Нетребо. Вынул один из протоколов допроса.

— Вы хорошо побеседовали с Диной Кулиш?

— Думаю, да, — ответил Виктор Ильич. — Ни о каком Маге она и слыхом не слыхивала. Я ей верю. Девчонка сильно напугана. В банду втянута случайно.

— Кулиш в нашем городе чуть больше года, а уже имеет квартиру. Откуда?

— Квартира не ее, — опередил Нетребо Сайко. — Квартиру снял ей дядя. Хозяева завербовались и работают сейчас в Норильске.

— Дядя ли? А вдруг — Маг? Кулиш проживает по улице Комсомольской. Комсомольская пересекает Бакинских комиссаров и почти рядом с площадью Калинина. Не туда ли шел Маг?

Сайко и Нетребо переглянулись.


Сержант Михаил Забельский, кареглазый краснощекий увалень, с которым пять дней назад Сайко вел обыск у Рядно, неуклюже влез на заднее сиденье, а Иван уселся рядом с вихрастым, всегда улыбчивым Юрой — шофером Седых. Юра дал полный газ.

Остановились у продмага на Комсомольской. Приказав Юре не отлучаться и держать включенной рацию, Сайко с Забельским перешли на другую сторону и направились к дому № 12. Дина жила в 22-й квартире, но звонить туда было бессмысленно. Если Маг и там, он не откроет.

— Значит так, Миша, — остановился Сайко. — Порыскай у дома. Если Бородач шел именно сюда, кто-то обязательно его видел. Встретимся минут через двадцать у этого же ларька.

Дом принадлежал кооперативу. Председатель жил в том же подъезде, что и Дина, этажом выше.

Дверь открыла седоватая женщина в халате.

— Павел, к тебе, — кинула она в комнату.

Павел тоже был в халате.

— Здравствуйте. Я вас слушаю.

Сайко достал удостоверение:

— В вашем доме проживает гражданка Кулиш.

— Да, да, проживает. В двадцать второй квартире, — заторопился уточнить председатель. — Но она здесь временно. По договору. Эту квартиру на три года снял ее дядя, Дмитрий Иванович Изюмов.

«Изюмов!» — Сайко боялся выдать волнение.

— Скажите, а сам Изюмов здесь часто бывает? Ночует ли?

— Нет. Вы знаете, ни разу, кажется, не ночевал.

— А в гости к ней наведывается?

— Было дело, — вмешалась жена председателя. — Бородатый такой, да? Правда, Динки дома не было. И сегодня приходил.

Сайко почувствовал, что от волнения у него вспотели ладони.

— Этот человек — опасный преступник. Он сейчас в квартире?

— Опоздали. Я мусор выносила, а он как раз из квартиры с чемоданом — шасть…

«Ушел! Забрал ценности и ушел. Вот, значит, где они награбленное прятали!» — сообразил Иван и торопливо спросил:

— Давно это было? Чемодан большой?

— Да с полчаса… Чемодан приличный. У подъезда как раз Петя Лучко с машиной стоял. Бородатый с ним поговорил, и они уехали.

— Какая марка машины? Номер? Цвет?

— У Лучко «Жигули». Номер четыре пятерки.

Сайко поблагодарил и поспешно вышел.

Забельский ожидал в условленном месте. Доложил:

— Видели Бородача пацаны. Сел с чемоданом в машину какого-то дяди Пети и уехал. Гараж дяди Пети третий с краю в Кладбищенском переулке, рядом со старым кладбищем.

Вернулись к машине. Юра связался с Седых по рации, и Сайко доложил, что удалось выяснить.

— Понятно. Значит, считаете, что Маг рвется из города?

— Да.

— Хорошо. Посты усилим. Если «Жигули» Лучко в разъезде, постараемся задержать. А вы ищите его гараж. Думаю, что днем Маг будет где-то отсиживаться. Наверное, в своей тайной квартире. Кстати, на Кочубея «Изюмова» нет. Все понятно?

— Так точно! — хмуро откликнулся Сайко.

… — Лучко показал, что высадил Крамова на улице Щорса рядом с каким-то переулком, — начал Седых. — Это где-то вот здесь, — показал он на карте. — Возможно, в этом районе его логово. — Седых прочертил пальцем круг. — Маг с тяжелым чемоданом. Силенок ему не занимать, но тащить через город…

— Да еще знает, что мы его ищем, — вставил Нетребо.

— Вот, вот! Какие соображения, Ильич?

— Улицу Щорса пересекает пять переулков. В переулках крупных домов нет. Почти все жители друг друга знают. Маг — человек здесь новый. Да еще борода… Но у меня есть другое соображение. Если я окажусь прав, нам не придется прощупывать эти улицы и переулки.

Седых поднял глаза:

— Доложи!

— Я думаю, на этот вопрос нам ответит Анастасия Буркова. Та, что форточку по приказу Артиста открыла.

— Но ведь ее допрашивали. Она отрицала, что знает Мага.

— Во-первых, допрашивали ночью. Буркова была под хмелем. Во-вторых, она не опознала Мага на типографском фото. Там Крамов без бороды. Я думаю, Николай Алексеевич, есть смысл еще раз допросить Буркову. Раз сигнал был для Мага — значит, он там бывал.

— Разумно. Действуй, Ильич!

…Буркова. Мешки под глазами. Кожа на лице дряблая, щеки тронуты морщинами.

— Привет, гражданин сыщик! Что еще хочешь?

— Садитесь, Анастасия Федоровна!

— Ну, сяду. Ну и что? Дай закурить, слышишь? Муторно мне.

Виктор Ильич протянул ей сигареты, закурил сам.

— Анастасия Федоровна, значит, фортку вы несознательно открыли?

— Брехать не умею. Что дальше?

— А Изюмова Дмитрия Ивановича случайно не знаете?

— Дмитрия Ивановича?.. — глазки у Бурковой заблестели. — С бородой такой?.. Ну, знаю. Бывал у нас. Ничего дядя. Староват только. С Сонькой Деминой живет. Постоялец ее, вроде моего Мишки. С Сонькой живет, но бабник… Сам на сам с ним лучше не оставайся. Так и норовит поприжать. Его, что ли, подозреваешь? Ошибаешься, гражданин сыщик! Он не чета психу Мишке. Вежливый, деликатный. А то, что облапит, так ведь все мужики такие.

— Значит Демина? Не помните, где она живет?

— А черт ее знает. Где-то в Заднем переулке. Да эту рыжую кобылу каждая собака там знает.

Задний переулок оправдывал свое название: задворки города; в него упирались улицы Щорса и Красина.

Район поиска сузился до минимума.


От Кладбищенского переулка до Заднего — минут пять езды. Получив по рации указание Седых, Сайко помчался туда.

«Волгу» оставили на Красина, у овощной базы, вдвоем с Забельским прошли в переулок. Мычали коровы, лаяли собаки, за заборчиками дворов то тут, то там высились стожки сена, укрытые брезентом или старыми половиками.

Буркова выдала точную справку: Рыжую Соньку здесь знал каждый малец. Предпоследний дом. Сразу за ним — огороды, за ними кривая балка, а от нее, упираясь в самый горизонт, простелилось пожухлое поле скошенной кукурузы. Махни через балку в поле — и уходи из города в вольные просторы…

— Что будем делать, Миша? — тихо спросил Сайко. — Как узнать: дома сейчас Крамов или уже и след простыл?

— Сделаю, Ваня. Только я один. А ты побудь в машине. Нечего вдвоем глаза мозолить.

— Будь так. Только осторожно, Миша! — попросил Сайко и вернулся к машине.

Помедлил немного — и вызвал оперативную группу.

…Нужен был веский предлог, чтобы войти в дом. Разведать — и не спугнуть… Для такой разведки Забельский считал лучшими помощниками детей.

Михаил пошел по переулку. В ста метрах от деминской хаты, сидя на корточках возле калитки, десятилетний пацан кормил с ладони собачонку. Когда сержант приблизился, собачка оскалилась и, вскинув голову, зарычала. Малец цыкнул и погладил собачку:

— Тише, ты!

— Привет, сынок, — поздоровался Забельский.

— Здрасьте.

— Гуляешь? Как звать-то тебя?

— Коля. А что?

Ладный черноглазый пацан. Умная открытая физиономия…

— Дело есть, Коля! Ты серьезный парень? Можно довериться?

— Как знаете, — мальчишка выпрямился.

Забельский сказал негромко:

— Я из милиции, Коля. Помощь нужна. Ты не видел сегодня квартиранта Деминой?

— Видел. Недавно проходил… Домой с чемоданами топал. А что? — глаза мальчишки засветились любопытством.

— Надо, Коля, к ним в дом попасть. Узнать точно, дома ли он еще. Не знаешь, кто к ним ходит?

Коля задумался — и просиял:

— Знаю! Игоряня там бывает! Корова у них. А пузан — ну, постоялец тетки Сони, страх как молоко любит. Игоряня или его маманя каждое утро молоко туда носят.

— Отлично, Коля! А где Игоряня сейчас?

— Да во дворе у себя, наверное. Сбегать?

— Обязательно!

Ребята пришли быстро.

— Игорь, вы сегодня носили молоко Деминой?

— Не знаю. Маманя с утра на базар уехала, а я проспал… А что надо?

— Понимаешь, сынок, надо заглянуть в дом. Ты туда вхож. Этот постоялец Деминой — преступник. Опасный преступник. Надо узнать, дома ли он сейчас.

— А тетки Сони точно нету. Она с нашего телефона полчаса назад на вокзал звонила. Насчет какого-то билета договаривалась. И тут же побежала — забирать. А пузана не знаю.

Договаривалась о билете. Ясно, для Крамова. А где он будет ее ждать? Дома? Или в какой-нибудь балке, в условленном месте?

— Послушай, Игорь, надо зайти к ним в дом. Только все чтобы как всегда. Отнеси молоко — вы же каждый день носите. Ладно?

— Можно. Только вдруг маманя уже снесла молоко?

— Резонно… Но ты же точно не знаешь? Вот и сделай вид, что спросонья не разобрал, кому она велела сегодня отнести. Вы же не только Деминой носите?

— Вообще-то да… Ну, ладно. Пойду, возьму крынку.

— Только будь осторожен, сынок, — еще раз напомнил Забельский, — постоялец этот Деминский — преступник. Надо, чтобы он ничего не заподозрил.

…Игорь долго стучал в дверь, но никто не открывал. Он уже собирался уходить, но тут из-за двери раздалось глухое:

— Кто там?

— Я, дяденька, Игорь! Молоко вам принес…

…Оперативная группа примчалась на «рафике». Нетребо, оперативники — Ясин и Шило, шофер, дежурный врач — тонколицая Зоя.

— Привет, Ваня! — улыбнулся, выходя из машины, Ясин и протянул Ивану сверток. — Держи, Галка твоя передала.

«Галка? — Сайко взял сверток, пощупал — мягкий. — Пуловер передала Виктору Ильичу… Хочет, чтобы я сам отдал».

Сайко со свертком повернулся к капитану — но сказать ничего не успел. К «рафику» подбежал перепуганный мальчишка:

— Скорее! Пузан в хате Игоряню убивает!

«Рафик» рванул с места. Переулок. Изба Деминой. На пороге — Забельский с пистолетом в руке.

Нетребо первым выскочил из машины:

— Сайко за мной! Шило и Ясин к окнам!

Оттолкнув бледного Забельского, Нетребо забарабанил в дверь. Не до размышлений. Сейчас надо не только задержать преступника, но и спасти мальчугана.

— Ой, дяденька, не надо! Ей-богу, никого не видел и ничего не говорил, — долетел из комнаты громкий плач.

— Крамов! — закричал Нетребо. — Дом окружен! Сдавайтесь!

— А, вы уже здесь?! Ну, нахватаетесь гостинцев!

— Ломай дверь, Ваня! — шепнул Нетребо. Каждая секунда могла стоить мальчишке жизни.

Сайко только этого и ждал. Он с такой силой рванул дверь, что та вылетела с петлями. Грянули выстрелы.

— Берегись! — крикнул Нетребо и ринулся в комнату. Следом — Сайко. Но Маг изменил тактику. Левой рукой он держал за шиворот перед собой Игоря, в правой — пистолет. Кровь сочилась у мальчика из носа, по щекам катились грязные слезы.

— Еще шаг, и щенку конец, — прохрипел Маг. — Убрать пистолеты! Оставить машину включенной и пустой! Все от избы на сто метров — вон!

«Пока своим сообщишь, Маг на милицейском „РАФе“ черт знает куда укатит. Но малец?! Как спасти мальца?».

А Маг орал:

— Пистолеты! Иначе… — и навел дуло мальчишке в голову.

И Сайко, и Нетребо опустили пистолеты. Уже шагнули назад, но тут Игорь рванулся и упал на пол:

— Стреляйте в него!

Нетребо и Сайко бросились вперед, и тут же грохнул выстрел. Всхлипнув, Нетребо упал. Вторая пуля обожгла висок Сайко. Ослепленный ненавистью, Иван прыгнул и ударил бандита головой в живот. Пистолет выпал.

— Ни с места! — крикнул Сайко, перехватил руку Мага и заломил ее с такой силой, что Крамов взвыл. Заученным приемом Сайко кинул бандита на пол, потом оторвал его от пола и яростно бросил себе под ноги. Дальше он ничего не помнил. Только потом увидел возле себя ребят и услышал, как щелкнули на руках Крамова наручники.

Иван подбежал к Нетребо. Тот лежал вниз лицом, кровь сочилась на пол. Вбежала докторша. Иван помог ей перевернуть Нетребо на спину. Зоя, расстегнув на Викторе Ильиче пробитую кожанку, припала ухом к его груди.

— Жив?

Но Зоя промолчала. Сделала укол, еще один, еще…

— Несите в машину!

Иван поднял друга. От помощи отказался. Нес на вытянутых руках, стараясь не потревожить.

— В первую горбольницу, — распорядилась Зоя, и «рафик» рванул с места.

Иван сидел рядом с Виктором Ильичом, не спуская с него глаз. На ухабе машину качнуло, и Сайко показалось, что Нетребо приоткрыл глаза. Губы мелко задрожали. «Жив!» — обрадовался Иван. И вдруг вспомнил о пуловере. Сверток рядом. Сайко торопливо разорвал бумагу:

— Ильич, дорогой! Это Лида тебе прислала. Она звонила, беспокоилась… Лида прислала, слышишь?..

«Она любит тебя», — хотел добавить Иван, но не смог. В глазах Виктора Ильича мелькнул живой огонек.

Но только мелькнул. А потом взгляд стал гаснуть…

— Ильич! Что с тобой? — испуганно закричал Сайко. — Зоя! Ильич!

Но Виктор Ильич молчал.

1

Шахов читал стихотворение О. Э. Мандельштама. — Д. Г.

(обратно)

2

Ассирийцы — одна из народностей СССР. Самоназвание — атурая. В СССР живут в основном на Кавказе, а также в Москве и Ленинграде. Распространено также название ассирийцев — айсоры. Но оно неправильно.

(обратно)

3

ГИЦ — Главный информационный центр МВД СССР.

(обратно)

4

Память на «рубашки» (жарг.) — имеются в виду так называемые «рубашки» карт, т. е. изнанка карточного листа.

(обратно)

5

«Скачка» (картежный термин). При игре «со скачками» в преферанс игрок, раньше других выигравший очередной условный этап игры, «закрывший пулю», награждается призом — оговоренным заранее количеством очков.

(обратно)

6

«Бомба» (картежный термин). В преферансе условие, при котором в случае паса без предварительного раскрытия карт (паса в «темную») стоимость последующих игр удваивается, учетверяется и т. д.

(обратно)

7

Игра в «темную» — объявление игры или паса без предварительного раскрытия карт. При игре в «темную» (т. е. с повышенным риском) выигрыш или проигрыш удваивается.

(обратно)

8

Какой вист — т. е. какова оплата одного выигранного (или проигранного) очка, так называемого «виста». При игре без ограничений (на жаргоне — при игре в «чернуху») можно проиграть тысячу и более вистов.

(обратно)

9

Слама — тайный сговор партнеров, игра «друг на друга».

(обратно)

10

Штука (жарг.) — одна тысяча рублей.

(обратно)

11

По пятьдесят — т. е. для того, чтобы взять «скачки», надо набрать пятьдесят условных очков. Без учета «бомб» и «темных» минимальная игра («шестерная») даст два очка, максимальная («десятерная» и «мизер») — десять очков.

(обратно)

12

«Капуста до нуля». — «Капустой» на языке лобовиков называется вексель, выписываемый на клочке бумажки. По неписаному закону такой вексель должен быть оплачен «до нуля», т. е. до 24 часов текущих суток.

(обратно)

13

«Поднять» — т. е., начав «торговлю в «светлую», заставить тем самым «затемнившегося» партнера взять карты и участвовать в игре тоже в «светлую».

(обратно)

14

«Поймал на хибе». «Хиба» на жаргоне означает предмет, являющийся точной копией ценной вещи. В данном случае означает задержание в момент, когда Кудюму под видом настоящей вещи удалось продать подделку.

(обратно)

15

Лох (жарг.) — простак, недотепа. В данном случае жертва мошенничества.

(обратно)

16

Бирка (жарг.) — документ, паспорт.

(обратно)

17

Включить счетчик (жарг.) — прибавлять в определенные отрезки времени (час, сутки, неделя) дополнительную сумму к просроченному карточному долгу. Аварийный счет — удвоенный или утроенный.

(обратно)

18

«Куклой» принято называть толстую пачку бумаги, имитирующую крупную сумму денег. При изготовлении «куклы» сверху обычно кладется несколько настоящих ассигнаций.

(обратно)

19

НКЮ — Народный комиссариат юстиции.

(обратно)

20

КЭЧ — квартирно-эксплуатационная часть.

(обратно)

21

Стихи Сайгё.

(обратно)

22

Встречающиеся здесь и далее специальные звания были введены позже. Однако автор сознательно идет на историческую инверсию, создавая определенный образ.

(обратно)

23

МОПР — в те годы «Международная организация помощи борцам революции»

(обратно)

24

Инверсия тех лет.

(обратно)

25

Профессиональный жаргон: контрреволюционеры, «к-р».

(обратно)

26

Признание человека виновным без наличия в его действиях конкретного состава преступления. Так называемая превентивная мера защиты от возможных происков контрреволюции, «врагов народа».

(обратно)

27

Фамилия подлинная.

(обратно)

28

Высшая мера социальной защиты.

(обратно)

29

Румынская разведка.

(обратно)

30

Итальянская разведка.

(обратно)

31

Редакция оставляет без изменений стиль и манеру автора.

(обратно)

32

Jamais (франц.) — нет.

(обратно)

33

Rien (франц.) — ничего.

(обратно)

34

Так в документе. — Авт.

(обратно)

35

Alter ego — другое я (лат.).

(обратно)

36

М. Горький «На дне».

(обратно)

37

Рапид — особый метод киносъемки, в результате которого изображение на экране движется подчеркнуто медленно.

(обратно)

38

Персональный компьютер.

(обратно)

39

Ракетная установка.

(обратно)

40

Возникла некая нравственно-этическая ситуация, когда герой как бы обязан принять определенные функции государства на себя — поскольку само государство не справляется с этими функциями (с точки зрения Хожанова).

(обратно)

41

Печатаются в сокращении.

(обратно)

42

…его задержали дела (франц.).

(обратно)

43

А в ожидании его мы поговорим, выпьем кофе, если вам угодно, сударыня! (франц.)

(обратно)

44

Вы не откажетесь? (франц.)

(обратно)

45

Генеральша фон-Шпильце — содержательница притона и весьма значительное лицо в петербургском уголовном мире.

(обратно)

46

Он ничего не знает, будьте покойны (франц.).

(обратно)

47

Простите… я вас покину на один момент… Простите, сударыня! (франц.)

(обратно)

48

Ну, что вы скажете, господин Катцель? (нем.)

(обратно)

49

Очень хорошо, очень хорошо! (нем.)

(обратно)

50

До свиданья! (нем.)

(обратно)

51

Да, я думаю… (нем.)

(обратно)

52

До свиданья! (нем.)

(обратно)

53

Юлия Бероева хочет объясниться с князем Шадурским и получить содержание на ребенка, о котором мужу сказать не может. Для этого она приходит на маскарад и ищет встречи с Шадурским.

(обратно)

54

Не горячитесь, сударыня (франц.).

(обратно)

55

Извините, сударыня, положение обязывает! (франц.)

(обратно)

56

У Бероевой был старинный петровский рубль, память о ребенке.

(обратно)

57

Гречка и Фомушка, два мелких уголовника, вообразили, что рубль покойной Бероевой — «фармазонский», то есть приносящий «воровское счастье». Они решают этот рубль добыть.

(обратно)

58

Селитра — солдат, преимущественно так называются солдаты этапных команд, конвоирующие преступников.

(обратно)

59

Чужие глаза не увидят, не заметят.

(обратно)

60

Ковров и Каллаш — представители «верхнего» уголовного слоя Петербурга, постоянно действующие персонажи романа; у хлыстовки Устиньи их «рабочее» место. Знают эту избу и Фомушка с Гречкой. Так происходит встреча, которая решает судьбу Бероевой.

(обратно)

61

Дата появления «Коммунистического манифеста».

(обратно)

62

Третью звездочку на погоны.

(обратно)

63

ЯК — явочная квартира, сленг.

(обратно)

64

7-е управление КГБ. В то время — наружное наблюдение (в том числе).

(обратно)

65

Наружное наблюдение.

(обратно)

66

Письма цитируются с разрешения авторов.

(обратно)

67

Горбуша — серп (обл.).

(обратно)

68

Карбас — поморская лодка.

(обратно)

69

Шкертик — короткий линь.

(обратно)

70

Шпигаты — отверстия в борту для стока воды.

(обратно)

71

Устаревшее ныне название эвенков-оленеводов, живущих в Северном Приамурье.

(обратно)

72

Злой, как дьявол! (нем.)

(обратно)

73

11 граммов — приблизительный вес винтовочной пули образца 1930 года. Точный вес: 11,7-11,9 граммов.

(обратно)

74

Самодур — леса с нанизанными крючками для ловли ставриды.

(обратно)

75

Климатик (местное выражение) — норд-ост, дующий с берега.

(обратно)

76

Из романа Шарля де Костера «Легенда о Тиле Уленшпигеле»

(обратно)

77

Находясь под водой, водолаз держит во рту так называемый загубник; без загубника он может отравиться углекислотой.

(обратно)

78

Конец! (нем.).

(обратно)

79

Добрый вечер (нем.).

(обратно)

80

Обслуживание (англ.).

(обратно)

81

«Наука» (англ.).

(обратно)

82

Сентрал-интеллидженс-эджеси — Центральное разведывательное управление.

(обратно)

83

Сан-Франциско.

(обратно)

84

Отлично! (англ.)

(обратно)

85

Шпангоут — поперечное ребро, придающее корпусу судна поперечную прочность.

(обратно)

86

Баллер — ось.

(обратно)

87

Румпель — рычаг.

(обратно)

88

Извините меня (англ.).

(обратно)

89

Благодарю вас (англ.).

(обратно)

90

Ящерица (англ).

(обратно)

91

Это нехорошо (нем.)

(обратно)

Оглавление

  • Сергей Волгин Лейтенант милиции Вязов. Книга первая
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Г лава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • Сергей Волгин Лейтенант милиции Вязов. Книга вторая
  •   УГРОЗА
  •   ЗАПИСКА ОТ КОСТИ
  •   ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК
  •   РАССКАЗ КОСТИ
  •   ПОДОЗРЕНИЕ
  •   СГОВОР
  •   НЕУЧТЕННАЯ МОГИЛА
  •   СООБЩЕНИЕ ТРУСОВА
  •   ПРОПАЖА РЕБЕНКА
  •   СЕРЬЕЗНОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ
  •   ВОРОВКА
  •   ВОЙНА
  •   ЯБЕДА
  •   КОСТЯ ОШЕЛОМЛЕН
  •   СТАРИК И СТАРУХА
  •   РАЗГОВОР С ПОКЛОНОВОЙ
  •   КРУПНЫЙ РАЗГОВОР
  •   ВЕРА
  •   ВАЛЯ И СТАРУХА
  •   НА КЛАДБИЩЕ
  •   НАКАЗАНИЕ
  •   НА КЛУБНОМ ПАРКЕТЕ
  •   НЕОБЫЧНОЕ ЗАДАНИЕ
  •   ПРОМАХ
  •   В РАЙКОМЕ
  •   МИХАИЛ ПОРАЖЕН
  •   ОПЕРАЦИЯ
  •   ДЕЛЕГАЦИЯ
  •   НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ
  •   ВЕРА НАСТАИВАЕТ
  •   МЕСТЬ
  •   СЛЕЗЫ
  •   ОТЕЦ ВЕНИАМИН
  •   РАВНОДУШНЫЙ ПРИЕМ
  •   ИГРА
  •   РАССКАЗ МАРИНЫ ИГНАТЬЕВНЫ
  •   СТРАХ МАХМУДА
  •   ОБЪЯСНЕНИЕ
  •   В ДОМЕ ОТДЫХА
  •   ОТВЕТНЫЙ УДАР
  •   В КИНО
  •   ВЕЧЕРИНКА
  •   МАХМУД
  •   СОБРАНИЕ
  •   ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
  •   ТЕМНОЙ НОЧЬЮ
  •   ДОПРОС
  •   ОБМАН
  •   СУМАТОШНЫЙ ДЕНЬ
  •   ПОИСКИ КОСТИ
  •   ТАИНСТВЕННЫЙ ДВОР
  •   ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
  •   ВЫСТРЕЛ
  • Сергей Волгин Лейтенант милиции Вязов. Книга третья. Остриё
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ДНЕВНИК МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИХАИЛА
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ИЗ ДНЕВНИКА МИШИ
  •   ОТ АВТОРА
  •   ИЗ ДНЕВНИКА НАДИ
  •   ОТ АВТОРА
  • Ярослав Карпович. Давид Гай. Псурцев Н и другие авторы Повести о милиции. Сборник
  •   ИМЕНЕМ ЗАКОНА!
  •   Ярослав Карпович ТЕМНЫЕ ТРОПЫ ВОЙНЫ
  •   Давид Гай ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ
  •   Николай Псурцев …И ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО
  •   Эдуард Хруцкий СЛУЖЕБНОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ
  •   Анатолий Ромов БЕЗ ОСОБЫХ ПРИМЕТ
  •   Сергей Высоцкий ПУНКТИРНАЯ ЛИНИЯ
  •   Изабелла Соловьева ПЕЙЗАЖ С ТИГРОМ
  •   Инна Булгакова «ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ…»
  •   Гелий Рябов ЧЕЛОВЕК С ФОТОГРАФИИ
  •   ИЗ ПРОШЛОГО
  •     А. Ф. Кошко ЗАПИСКИ НАЧАЛЬНИКА МОСКОВСКОЙ СЫСКНОЙ ПОЛИЦИИ*["31]
  • Гамаюнов И. Оганесов Н. Молчанов А и другие авторы Повести о милиции. Сборник.
  •   Игорь Гамаюнов, Валерий Чиков Я СКАЖУ ВАМ ВСЮ ПРАВДУ…
  •   Николай Оганесов ВИЗИТ ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ В ПУТИ
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВИЗИТ ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ
  •   Андрей Молчанов КТО ОТВЕТИТ?
  •   Борис Руденко ДО ВЕСНЫ ЕЩЕ ДАЛЕКО…
  •   Инна Булгакова СОНЯ, БЕССОННИЦА, СОН
  •     ЧАСТЬ I
  •     ЧАСТЬ II
  •     ЧАСТЬ III
  •   Гелий Рябов ALTER EGO*["35]
  •   ИЗ ПРОШЛОГО
  •     Всеволод Крестовский ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ Главы из романа*["41]
  • Мегрели Б. Рябов Г. Хруцкий. Гамаюнов И. Повести о милиции. Сборник.
  •   Борис Мегрели СМЕРТЬ АКТРИСЫ
  •   Гелий Рябов СУМАСШЕСТВИЕ ЛЕЙТЕНАНТА ЗОТОВА
  •   Эдуард Хруцкий ПРОГУЛКА НА РЕЧНОМ ТРАМВАЕ
  •     ПРОЛОГ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •   Игорь Гамаюнов ОБРЕЧЕННЫЙ НА ПРАВДУ
  • Абрамов Захар Приговор
  •   ГЛАВА 1 ТИХАЯ СУББОТА
  •   ГЛАВА 2 КТО ВЕСЕЛ, ТОТ ЖИВУЧ
  •   ГЛАВА 3 СОН В РУКУ
  •   ГЛАВА 4 БЕЗ ПРИСТАНИЩА
  •   ГЛАВА 5 Я, МЕЖДУ ПРОЧИМ, НЕ ЖЕНАТ…
  •   ГЛАВА 6 НЕ ГРУСТИТЕ, ЗАУР
  •   ГЛАВА 7 СНОВА КАПЕЛЛА
  •   ГЛАВА 8 ПРИСТУП ВЕЛИКОДУШИЯ
  •   ГЛАВА 9 КТО НАПАЛ НА КАССИРА?
  •   ГЛАВА 10 НЕЗАХЛОПНУТАЯ ДВЕРЬ
  •   ГЛАВА 11 МАТЧ ДОСМОТРЕТЬ НЕ УДАЛОСЬ
  •   ГЛАВА 12 ВАШЕ ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ?
  •   ГЛАВА 13 ПОИСК НАЧАЛСЯ
  •   ГЛАВА 14 КРУПИЦЫ ФАКТОВ
  •   ГЛАВА 15 «АРТИСТ» БРОСИЛ ЯКОРЬ
  •   ГЛАВА 16 УБИЙЦЫ ИЗВЕСТНЫ, НО…
  •   ГЛАВА 17 НЕОЖИДАННАЯ ТЕЛЕГРАММА
  •   ГЛАВА 18 МАРИТА, ЧТО С ТОБОЙ?
  •   ГЛАВА 19 СЛУЧАЙ В САДУ
  •   ГЛАВА 20 ЛАРА?
  •   ГЛАВА 21 Я НИЧЕГО НЕ СКРОЮ
  •   ГЛАВА 22 ДЕНЬ ХОРОШИХ ИЗВЕСТИЙ И ПЕЧАЛЬНЫХ СОБЫТИЙ
  •   ГЛАВА 23 ОНА ДОЛЖНА ЖИТЬ
  •   ГЛАВА 24 «ОПЕРАЦИЯ СОЧИ»
  •   ГЛАВА 25 ПОД ЧУЖОЙ ФАМИЛИЕЙ
  •   ГЛАВА 26 ДАМА «ИКС» — ОНА?
  •   ГЛАВА 27 ВОЛЧЬЯ ПСИХОЛОГИЯ
  •   ГЛАВА 28 ЗАСТУПИНА? ДО СИХ ПОР ТЫ НАЗЫВАЛ ЕЕ ПО ИМЕНИ
  •   ГЛАВА 29 ПРИДЕТСЯ «РАСКОЛОТЬСЯ»
  •   ГЛАВА 30 МАРИТА
  •   ГЛАВА 31 ПРИЗРАК ПРОШЛОГО
  •   ГЛАВА 32 ИСТИНУ НЕЛЬЗЯ ОДЕТЬ
  •   ГЛАВА 33 ВСТАТЬ! СУД ИДЕТ!
  •   ГЛАВА 34 ПРИГОВОР
  • Иван Василенко КОНЕЦ ФИРМЫ БЕНЯЕВА Записки следователя
  •   СЛОВО К ЧИТАТЕЛЮ
  •   ПЕРВОЕ ДЕЛО
  •   ДВОЕ С ОБРЕЗОМ
  •   ЦИФРЫ НА ГАЗЕТЕ
  •   ЧЕРЕЗ ГОДЫ
  •   ПРОПАВШИЙ БЕЗ ВЕСТИ
  •   СКОЛЬКО ВЕРЕВОЧКЕ НИ ВИТЬСЯ…
  •   ВЕРИТЬ ЧЕЛОВЕКУ
  •   КОНЕЦ ФИРМЫ БЕНЯЕВА
  •   АВТОБУСНЫЙ БИЛЕТ
  • Юрий Вигорь СОМНИТЕЛЬНАЯ ВЕРСИЯ Повести и рассказы
  •   ПОВЕСТИ СОДЕРЖАНИЕ: Ловец. Повесть. Сомнительная версия. Повесть. Историоблудия. Повесть. Дачный синдром. Повесть. Свой почерк. Рассказ. Месть. Рассказ. Страх. Рассказ. Искатель романтики. Рассказ. Последний призрак графа Нарышкина. Рассказ.
  •     Ловец
  •     Сомнительная версия
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •       11
  •       12
  •       13
  •       14
  •       15
  •     Историоблудия
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •       11
  •       12
  •       13
  •       14
  •       15
  •       16
  •       17
  •       18
  •       19
  •       20
  •       21
  •       22
  •       23
  •       24
  •       Эпилог
  •     Дачный синдром
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •   РАССКАЗЫ
  •     Свой почерк
  •     Месть
  •     Страх
  •     Искатель романтики
  •     Последний призрак графа Нарышкина
  • Юрий Иваниченко МЕРТВЫЕ МОЛЧАТ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • Сергей Плеханов Дорога на Урман
  •   * * *
  •   * * *
  •   * * *
  •   * * *
  •   * * *
  • Лев Самойлов, Борис Скорбин. Прочитанные следы. Повесть
  •   Часть первая. Выстрел в лесу
  •     Глава 1. Письмо фронтового друга
  •     Глава 2. Начало
  •     Глава 3. Спокойная ночь
  •     Глава 4. Человек у реки
  •     Глава 5. Поимка «девятнадцатого»
  •     Глава 6. Убийство или самоубийство?
  •     Глава 7. Задание лейтенанту Строевой
  •     Глава 8. В прифронтовом селе
  •     Глава 9. Загадка не разгадана
  •   Часть вторая. Страж морских глубин
  •     Глава 1. Свет на воде
  •     Глава 2. Находка на берегу
  •     Глава 3. Происшествие в фотоателье
  •     Глава 4. На полигоне
  •     Глава 5. Убийца — не он
  •     Глава 6. Задание полковника Дымова
  •     Глава 7. У Ахмета Курманаева
  •     Глава 8. Математика Дымова
  •     Глава 9. Схватка под водой
  •     Глава 10. Поимка резидента
  •     Глава 11. Разгадка «Ц»
  •   Эпилог
  • Л. Самойлов. В Гирин. Выстрел в переулке
  •   ГЛАВА I У комиссара милиции
  •   ГЛАВА II Кепка на мостовой
  •   ГЛАВА III Допрос
  •   ГЛАВА IV Кто был в машине
  •   ГЛАВА V Неожиданный вывод
  •   ГЛАВА VI Щедрые пассажиры
  •   ГЛАВА VII Почему уволилась Марчевская
  •   ГЛАВА VIII Следы в саду
  •   ГЛАВА IX Дверь закрыта изнутри
  •   ГЛАВА X Миллионы глаз
  •   ГЛАВА XI Встреча на перроне
  • Самойлов Лев. Вирт Михаил. Игра с тенью
  •   ИГРА С ТЕНЬЮ
  •     БЕДА
  •     УТРОМ В ПРОКУРАТУРЕ
  •     ГДЕ ПРЕСС-ПАПЬЕ?
  •     ОЧНАЯ СТАВКА
  •     В ГОСТИ НА ПЕТРОВКУ, 38
  •     ПО СТУПЕНЬКАМ ВНИЗ
  •     КРУГИ
  •     МЯТЕЖ ФАКТОВ
  •     НОВАЯ ВСТРЕЧА
  •     ИГРА ДЛЯ ТРОИХ
  •     «БЕГСТВО» ЛУНЕВА
  •     НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ
  •     БЕГА
  •     ДЕТЕКТИВНАЯ ИСТОРИЯ
  •   В ЖИЗНИ ВСЕГДА ЕСТЬ МЕСТО ПОДВИГАМ!
  •     ЗНАКОМЬТЕСЬ, НИКОЛАЙ ГОРЧАКОВ
  •   ОБ АВТОРАХ
  • Л. Самойлов, Б. Скорбин Таинственный пассажир Повесть
  •   Глава I ГДЕ МАТЕРИАЛЫ ПРОФЕССОРА САВЕЛЬЕВА? 
  •   Глава II «МАЛЫШ» ПЕРЕСЕКАЕТ БОСФОР
  •   Глава III ГИПОТЕЗЫ ПОЛКОВНИКА ДЫМОВА
  •   Глава IV НАПАДЕНИЕ НА ДЖИМА ХЕПВУДА
  •   Глава V НЕУДАЧА КАПИТАНА ГЛЭКБОРНА
  •   Глава VI «ВЫ НЕ ИЗ ФРИСКО?»
  •   Глава VII ВТОРОЙ ВИЗИТ ХЕПВУДА
  •   Глава VIII В КВАРТИРЕ МИЧМАНА БАДЬИНА
  •   Глава IX ПАВИЛЬОН «ПРОХЛАДА»
  •   Глава X СТРАННЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ
  •   Глава XI СОБЫТИЯ НА КРУТОЙ ГОРЕ
  •   Глава XII ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР В ЧЕРНОМОРСКЕ
  • Лев Самойлов, Борис Скорбин Паутина
  •   Глава первая. «Ягуар-13» получает задание
  •   Глава вторая. Подарок фрау Гартвиг
  •   Глава третья. Сиротинский на жительстве в Москве не значится
  •   Глава четвертая. Признание инженер-майора Барабихина
  •   Глава пятая. Сомнения лейтенанта Рябинина
  •   Глава шестая. В Центральном универмаге
  •   Глава седьмая. Первый визит лейтенанта Рябинина
  •   Глава восьмая. Увлечение Таси Барабихиной
  •   Глава девятая. Прыжок «Ягуара»
  •   Глава десятая. Удачный клев
  •   Глава одиннадцатая. Допрос
  • Евгений Филимонов МУРАВЬИНЫЙ ЛЕВ
  •   1. Пролог, 1954
  •   2. Сержант Станевич (август, 1979)
  •   3. Записная книжка
  •   4. Сторож
  •   5. У соседа
  •   6. Пташко
  •   7. Проблема недвижимости
  •   8. Слуховое окно
  •   9. Врач. Тоня
  •   10. Юниор Соколовский
  •   11. Марина и ее дочь
  •   12. Стычка
  •   13. «Почтовый ящик». Журавлики
  •   14. «Колобок»
  •   15. Муравьиный лев
  •   16. Инженер Брых
  •   17. Покупатель
  •   18. Разговор с Катей
  •   19. Одиночество молодого человека
  •   20. В воронке
  •   21. Вечеринка
  •   22. Осинник
  •   23. Бег муравья
  •   24. Пан
  •   25. Шкатулка
  •   26. Капитан Сай
  • Александр Царинский АЛМАЗНАЯ ПЫЛЬЦА
  • *** Примечания ***